ЧАСТЬ ВТОРАЯ

Глава первая


есь 1800 год Елизавета провела словно бы во сне. Не интересовали её ни новинки литературы Европы, запрещённые к ввозу императором, ни новости от Фридерики, сестры, вышедшей замуж за шведского короля, ни мелкие сплетни и наветы, склоки и интриги при дворе.

Её единственная радость, её надежда и судьба больше не была перед её глазами, её дочка, нежно любимая Машхен, больше не существовала.

Даже и того утешения, что безгрешные дети после смерти попадают в рай, у неё не стало — с укоризной поднимала она свои огромные голубые глаза на тёмные лики святых, готова была протестовать и бунтовать против Господа...

Александр скоро утешился — ему хватало забот и дел, назначенных отцом и императором, он сильно уставал после военных учений и муштровок, и ему нужно было внимание, забота и нежность.

Елизавета не могла дать ему этого — она словно бы видела и не видела мужа, вся ушла в себя, в своё горе. Всегда меланхоличная, грустная, Елизавета скоро и мужа отринула — он уже не мог видеть её печальное лицо, возмущался в душе, что ничего, кроме своей беды и боли, его жена не видит и не хочет видеть, ей всё безразлично. Иногда он ещё пытался высказать ей свои заботы, мелочи будней, пожаловаться на придирки и выговоры отца, но чувствовал, что она не понимает его, что все эти дрязги кажутся ей ничтожными и суетными.

Замкнувшаяся в своём горе Елизавета неожиданно вызвала у Павла, императора и свёкра, прилив жалости и милости к себе.

Он, как и Александр, пытался воздействовать на невестку уговорами и особым вниманием. Но Елизавета оставалась глуха ко всем словам утешения.

Она почти каждый день ездила в Александро-Невскую лавру, подолгу простаивала на коленях у саркофага дочери и плакала скупыми, вызывающими боль слезами.

Её оставили все — при праздничном этикетном дворе слишком уж немыслимо видеть горе и слёзы, вечно печальный и недоумённый взгляд.

Несколько раз Павел возил Елизавету на строительство Михайловского замка — его гордости и надежды. Показывал на возвышавшиеся стены, округлые башни по сторонам, пробегал по деревянным переходам внутрь и всё мечтал, ждал, когда всё будет закончено, стараясь заразить своим энтузиазмом и Елизавету.

Она молча и потерянно кивала головой, не вслушиваясь в его объяснения, видела только грязные потёки глины и раствора, наскоро сбитые деревянные сходни и не замечала, как сиял император, показывая своё любимое детище, каким вдохновенным и радостным становилось его некрасивое, почти уродливое лицо, а руки описывали в воздухе кривые линии, пытаясь изобразить то, что виделось ему в снах и мечтах.

Елизавета не понимала, с чего это император так оживлён, что делает его таким сияющим и приветливым. Неужели эти голые безобразные стены, или он видит то, что рисуется ему лишь в его воображении? Не слыша, не понимая, не думая, кивала она головой, даже изредка растягивала губы в полуулыбке, но всё это её не занимало, проходило мимо её сознания.

Она и не заметила, что ушёл в прошлое «безумный и мудрый» век, что на дворе новая эпоха и для перемен есть многие ещё скрытые черты...

А Павел был счастлив. Его затея, его мечта воплощалась в жизнь. Ещё в пору своего заграничного путешествия по Европе он приметил в Варшаве, у графа Потоцкого, занимательного и вдохновенного архитектора, строившего для польского пана немыслимые замки и дворцы. Наследник русской короны мечтал о том времени, когда он возведёт себе роскошный замок, едва ли не в средневековом стиле, где будет жить вместе со всеми своими детьми, домочадцами и слугами.

Он пригласил итальянца Бренни от графа Потоцкого в свой дом в Гатчине и поручил ему переоборудовать дворец, распланировать близлежащую местность.

Винченцо Бренни стал настолько близок наследнику, что не только перестраивал его павловский дворец, сооружал здания в Гатчине, но и учил Павла всем тонкостям своего зодческого искусства, давал ему уроки архитектуры.

Павел поражался свободной мысли архитектора, его мыслящей натуре, видел, как легко создаёт этот человек в своём воображении новые формы гигантских зданий, украшает их такими пилонами и акантами[20], что можно было лишь позавидовать его богатой творческой фантазии.

С тех пор Павел не отпускал от себя Бренни. Чертил под его руководством башни и планы построек, располагал замки и дворцы в знакомых местностях и представлял их в уме.

И вот теперь из грязи и глины, мешанины стволов и гипсовых отливок поднималось его детище — Михайловский замок.

Едва взойдя на престол, Павел решил построить такой замок, который соответствовал бы его понятиям о могущественном и сильном монархе Европы.

Зимний дворец Павел считал приземистым, неуютным и неприметным. Да и воспоминания о матери сделали этот дворец негодным для него и слишком пропитанным женским духом...

Едва прошли похороны Екатерины, как Павел озаботился закладкой нового дворца для себя и своей семьи. Старый летний дворец Елизаветы, где Павел родился и вырос, обветшал, подгнил, и на его месте император решил возвести великолепное здание Михайловского замка.

Ещё дули февральские морозные ветры, ещё скована была земля, а уж в яме, вырытой на месте летнего дворца, копошились люди.

В лютый мороз Павел поставил на этом месте камень, возвестивший о закладке нового жилища русского царя.

— Здесь я родился, — радостно говорил император всем своим приближённым, — здесь я и умру...

Поначалу Павел пригласил для строительства своей основной резиденции русского архитектора Баженова. Павел дал ему свои эскизы, поручил привести их в соответствие с законами искусства. Императору мыслилось, что это должен быть замок почти средневековый, но с элементами западноевропейских дворцов самых предпочтительных монархов.

Баженову не был свойствен такой эклектический стиль, всё, что он строил, было выполнено в чисто русском духе, с традиционными для России элементами.

Павел вспылил, когда Баженов начал доказывать ему невозможность строительства такого здания не в русском духе, и немедленно отстранил архитектора от выполнения своего замысла.

Хитрый итальянец Бренни не только не стал возражать Павлу, он сумел наброски и мечтательные построения императора-рыцаря привести в мало-мальски нормальный вид, сообразный с законами зодчества. Эскизы Павла словно бы обрели вторую жизнь — это был проект, который соответствовал его понятиям о рыцарском замке, дополненном простором и уютом.

Елизавета видела этот проект, который так и начинался словами Бренни, обращёнными к императору:

«Ваше величество, спроектированные Вашим императорским величеством планы и чертежи Михайловского замка я привёл в порядок согласно основам и правилам искусства...»

Не стал спорить Бренни с императором, он просто сделал то, что должен был сделать и Баженов, — замысел Павла остался неприкосновенным.

Растроганный император подарил Бренни свой алмазный портрет.

Строительство началось невиданными ещё в России темпами. Даже ночами, при свете фонарей и факелов, дворец рос и рос, тысячи каменщиков укладывали кирпичи, суетились на лесах.

И уже в 1797 году дворец закрыли крышей.

Даже теперь, хотя замок всё ещё не был достроен, возвышался в лесах и поднимался среди грязи и строительного мусора, он напоминал собой грозную крепость. Среди лесов уже возвышались мраморные статуи, аллегорические фигуры.

Поразительное смешение стилей и направлений в архитектуре удивляло и поражало современников.

Любимое детище Павла своим главным южным фасадом выходило на гранитный берег канала, и стены замка, облицованные красным гранитом и розовым олонецким мрамором, казалось, вздымались прямо из воды.

А глубокий ров с водой окружал всю территорию замка, и, конечно же, он напоминал собой средневековый замок, угрожающе вставший среди воды и окрестной низменной местности.

Уже к середине восьмисотого года дворец был готов к освящению.

Всего четыре года потребовалось Павлу, чтобы возвести свою мечту, привлечь тысячи рабочих и бесконечное количество мрамора, гранита, статуй, бархата, росписей стен и потолков самыми выдающимися мастерами того времени.

Подъёмные мосты над глубоким рвом с водой, неприступные стены словно бы осуществляли тот бесконечный ужас, что царил в душе Павла. Он всегда был мистиком, твёрдо верил, что его, как и отца, Петра Третьего, убьют, и потому хотел окружить себя этим дворцом, защититься от опасностей. Высоко вздымавшиеся стены, рвы с водой, башни и башенки стражей — всё это казалось ему надёжной защитой.

А внутри замок был поразителен по смешению самых разных помещений.

Длинные анфилады покоев, парадных залов сменялись круглыми, овальными, треугольными кабинетами, странными закутками и закоулками, потайными винтовыми лестницами наряду с широкими и парадными.

Всё смешалось в этом дворце — роскошь и простор со скромностью и теснотой, великолепные произведения искусства с никчёмными портретными залами.

Огромный парадный подъездной двор разделялся на четыре части широкими парадными лестницами. Одна из них вела в главные помещения дворца — широченная, с мраморными маршами, она сразу подавляла воображение, высокомерно приглашала шествовать торжественным шагом.

Не менее широкая, но более скромная лестница вела в церковь.

Совсем скромным был вход в кордегардию[21], уютом и теплом дышала входная лестница в жилые помещения дворца.

Все четыре входа были различны по убранству и отделке, но каждый из них был образцом искусства.

Парадная лестница заканчивалась высокими дверями с резными тяжёлыми дубовыми наличниками, за дверями открывалось большое помещение главного входа, облицованное мрамором различных сортов, и продолжалось высокой лестницей с точёными мраморными балясинами, а гранитные ступени покрывались роскошным персидским ковром.

На верхней ступени стояли на часах два гренадера в парадной форме, а в примыкавших к лестнице овальных вестибюлях располагались гвардейцы, охранявшие вход в парадные апартаменты.

С особым тщанием следил Павел за убранством Тронного зала.

Вход в него предварял Белый, или Воскресенский, зал — огромное помещение, заполненное картинами, фресками, стенными росписями и большими мраморными статуями.

Но Тронный зал затмевал своим убранством даже это роскошное помещение.

Все стены его были затянуты тёмно-зелёным бархатом. Свой любимый зелёный цвет император разнообразил золотым тканьём, а поддерживали бархат золочёные резные рейки.

Великолепный трон под балдахином возвышался у дальней стены, резко выделяясь пунцовым бархатом с золотым шитьём. Кругом, над многочисленными тяжёлыми дубовыми дверями, стояли в нишах беломраморные бюсты римских императоров. Именно они должны были подчёркивать преемственность русской власти от римской.

Аллегорические мраморные фигуры Правосудия, Славы и Победы тоже должны были показывать власть императора такой, какой она мыслилась Павлом.

Огромная золочёная люстра на сорок подсвечников свешивалась в центре зала на золочёных бронзовых цепях. Бронзовые золочёные шандалы, большие часы с бронзовыми фигурами, канделябры и настенные светильники дополняли световой фон зала.

На стенах были расположены гербы всех шестидесяти шести губерний России.

Драгоценные столы, кресла, диваны работы самых лучших мастеров украшали этот дивный парадный зал для приёмов иностранных послов, гостей из других стран и действительно поражали воображение невиданной роскошью и тщательностью, с какой были выполнены.

Далее следовал Арабесковый зал, а в большом переходе из него до Овального зала располагалась картинная галерея, самой значительной группой корой была копия знаменитой скульптуры «Лаокоон», доставленной сюда прямо из Рима.

А дальше шёл Мраморный зал, который Павел выстроил специально для церемоний рыцарей Мальтийского ордена, магистром которого он был объявлен много лет назад.

Потом был ещё Малый Мальтийский, именуемый Круглым тронным залом.

Все эти залы располагались на так называемой мужской половине, слева от величественной парадной лестницы.

А направо размещались апартаменты, залы для парадных приёмов императрицы Марии Фёдоровны.

В переходном зале стояли многочисленные произведения античных скульпторов, затем следовала галерея Рафаэля, украшенная оригинальными произведениями самого автора, и только тогда можно было попасть в Тронный зал Марии Фёдоровны.

И здесь, хоть и поскромнее, отделка была такой же роскошной, трон сиял пурпурным балдахином с золотым шитьём и взгляд невольно поражался красоте и удивительному убранству этого зала.

Мария Фёдоровна сама следила за отделкой своих апартаментов. Её будуар украсили драгоценными и полудрагоценными камнями, ярко сверкал тёмно-синий лазурит, оттеняя, как говорила сама Мария Фёдоровна, её голубые глаза и всё ещё белоснежную кожу.

Парадная опочивальня редко имела успех. Здесь лишь в особых случаях встречались император с императрицей.

Павел уже давно, сразу после рождения последнего сына, Михаила, перестал пользоваться свей привилегией посещать жену.

То ли он убедил врача сказать императрице, что следующие роды будут опасны для её жизни, то ли на самом деле Мария Фёдоровна уже подошла к критическому для женщины возрасту, но теперь жену заменила фаворитка, и каждый вечер Павел спускался к ней по тайной винтовой лесенке из своих апартаментов — он велел специально сделать этот тайный ход, и о нём во дворце никто не знал...

Не в пример роскошным помещениям императрицы, покои Павла были отделаны весьма скромно.

Через галерею Рафаэля его комнаты сообщались с покоями Марии Фёдоровны, но очень скоро Павел приказал заложить двери в её комнаты.

В его прихожей единственным убранством были семь прекрасных картин Ван Лоо.

Адъютантская была обставлена белой с позолотой мебелью, из неё ход вёл в библиотеку Павла, где в восьми шкафах из красного дерева размещались его любимые книги, кое-где между ними висели пейзажи Павловска и Гатчины работы художника Мартынова, тут же располагалась небольшая кухня, а одна из дверей выходила в караульню лейб-гусаров, связанную с первым этажом небольшой винтовой лестницей.

Опочивальня Павла была завешана картинами Фрагонара, Клода Берне, Лекока, но среди всех выделялся портрет кумира русского императора — Фридриха Второго на белом коне.

Только большой письменный стол на восьми ножках, выполненных в виде колонок ионического ордера, да кресло перед ним были наиболее примечательной мебелью.

Но за ширмами стояла простая железная койка с жёстким кожаным тюфяком, и всегда топился камин, в который влезали целые стволы дерева.

В будничной жизни Павел был скромен в своих вкусах, носил один и тот же тёмно-зелёный мундир, грубые сапоги-ботфорты да потрёпанную треуголку. Парадность и торжественность своего дворца, его богатство предпочитал он показывать всем иностранным гостям.

Во дворе замка Павел устроил большой военный плац, чтобы всегда иметь возможность прямо из дворца выходить на смотры и парады.

Здесь он поставил великолепный памятник Петру Первому в римской тоге и с лавровым венком на голове, надписав на цоколе: «Прадеду — Правнук, 1800 год».

В опочивальне Павла постоянно расхаживала собака неизвестно какой породы, почти облезлая, явно дворняжка. Но, едва он забирался на свою жёсткую постель, она неизменно прыгала на его ноги и устраивалась со всеми удобствами. Император никогда не отгонял её, даже на вахтпарады и смотры всегда брал с собой. На парадных обедах Шпиц забирался под стол, и Павел тайком совал ему лакомые кусочки.

Все в Зимнем дворце готовились к 8 ноября 1801 года. На эту дату было назначено освящение нового Михайловского замка.

Елизавета со скукой слушала распоряжения императрицы о том, что надевать на этот праздник, и переглядывалась с Анной Фёдоровной, тоненькой и маленькой женой цесаревича Константина. Анна уже вернулась из своей очередной заграничной поездки, встретившись с мужем только здесь, в Санкт-Петербурге.

Константин из итальянской кампании возвратился героем, однако тоже скоро увял от бесконечных придирок и выговоров отца.

Елизавета в который раз получила строгое внушение от Марии Фёдоровны, когда встречала Анну. Приезжал родной ей человек, единственный, с кем могла она поделиться своим горем, поплакать на её плече. Она не выдержала, когда к крыльцу Зимнего подъехала карета Анны, скользнула прямо на снег, подхватила Анну, уставшую с дороги, обняла и расцеловала.

Император и императрица должны были принять младшую невестку лишь на второй день. Елизавета опередила и Константина, вовсе не спешившего обнять жену.

— Этикет должен строго соблюдаться, — выговаривала Мария Фёдоровна Елизавете. — Если вы, самые высшие люди в государстве, не будете его соблюдать, какой же пример подадите вы своим подданным?

Она, как всегда, говорила на немецком: прожив в России почти всю свою сознательную жизнь, она так и не выучилась русскому языку.

— Простите, матушка, — скромно ответила ей по-русски Елизавета, — я больше не буду нарушать правила этикета.

Мария Фёдоровна высоко подняла насурьмлённые брови. Она плохо понимала по-русски, и в этом ответе увидела опять знак неуважения к себе со стороны старшей невестки.

— Где это вас учили так разговаривать с вашей матушкой? — холодно спросила она по-немецки.

Тогда Елизавета ответила по-французски, всё ту же фразу:

— Простите, матушка, я больше не буду нарушать правила этикета.

Мария Фёдоровна плохо понимала и по-французски. Неодобрительно поджав губы, она отпустила невестку, копя в душе нерасположение и обиду.

Но эти мелкие уколы Елизавета давно научилась пропускать мимо ушей: что значили эти выговоры и недобрые наставления, если опять с ней Аннушка, пусть не сестра, но родная душа! И она торчала в спальне Анны всё время, пока та раздевалась, готовилась к отдыху.

О многом хотела она поведать Анне, поплакаться на свою горькую судьбу, рассказать о своей прелестной девочке, которая теперь на небесах, пожаловаться на скучную жизнь, где одна лишь сутолока.

Анна неожиданно присела на канапе, где расположилась Елизавета.

— Элиза, — серьёзно и строго сказала она, — я прошу тебя никому не говорить о том, что я тебе сообщу...

И она выжидательно уставилась своими прелестными карими глазами прямо в поблекшие голубые глаза Елизаветы.

— Как можешь ты так говорить? — вопросом ответила на её просьбу Елизавета. — И как могла ты усомниться? Сколько секретов было у нас? Разве кто-нибудь знает о них?

— Прости, — помягчела Анна, растроганно обнимая Елизавету за плечи, — у нас такая несладкая жизнь, что приходится таиться, прятать свои слова и даже мысли...

Они немного посидели молча. Каждая сглотнула невыплаканные слёзы.

— Я говорила с моей матушкой, — тихо сказала Анна.

Елизавета выжидательно смотрела на юное лицо своей подруги.

— И твёрдо сообщила ей, что не смогу больше быть женой Константина, — продолжила Анна.

Обе замолчали.

Брак этот был несчастлив, это знали все, а уж Елизавета до тонкости — все размолвки и ссоры четы, недоразумения, всё то, что происходило из-за несносного грубого солдатского нрава цесаревича.

— Он теперь знаменит, — печально сказала Анна, — но он нисколько не изменился и никогда не изменится...

Елизавета покачала головой.

— У тебя всё-таки несколько иное положение, — произнесла Анна всё тем же печальным тоном, — Александр выдержаннее и спокойнее, да и к тебе он питает нежную дружбу...

— Ты права — дружбу, — откликнулась Елизавета, — отнюдь не любовь.

— Что ж, даже за это ты должна быть благодарна Богу, — более жёстко продолжала Анна, — я не могу похвастать тем же...

— Я знаю...

— Я серьёзно говорила с матушкой, говорила и с отцом. Они убеждали меня терпеть, не ссориться с великим русским домом, поддерживать хотя бы на людях добрые отношения с мужем. И согласились со мной только тогда, когда я сказала, что терплю до очередного скандала, до очередной грязи с его стороны...

Елизавета быстро взглянула на Анну.

— Ты решишься? — изумлённо спросила она.

— Да, я решусь уехать от Константина совсем, — негромко сказала Анна. — Пусть у меня не будет такой блестящей жизни, пусть я буду прозябать в бедности, но больше я не позволю топтать себя...

Елизавета всё смотрела и смотрела на Анну. Ей всегда казалось, что Анна сама кротость, само терпение, лишь она, Елизавета, знала, каких мук стоило Анне выдерживать буйный, неукротимый нрав Константина. Но как она, эта кроткая девочка, это всё ещё дитя, как думалось Елизавете, могла решиться на такой поступок, как развод или, на худой конец, разъезд с мужем, — подобное Елизавета представить себе не могла...

— Ты ведь не осуждаешь меня, Элиза? — с надеждой подняла на неё глаза Анна.

— Что ты, что ты, — замахала Елизавета руками, — как можно! Просто я думаю, что у меня не хватило бы смелости на такой шаг. А значит, я робкая и никудышная...

— Если бы ещё у нас были дети, я могла бы знать, за что терплю всё — и издевательства, и синяки. Но ведь у нас их нет, и вряд ли они будут. А так — зачем?

При одном только слове «дети» глаза Елизаветы наполнились слезами.

— Прости, — бросилась ей на шею Анна, — я не хотела напоминать тебе, я знаю, как больно тебе каждое упоминание...

Они ещё долго сидели и плакали — каждая о своём: Анна — о несбывшемся счастье, Елизавета — об умершей дочери.

Император повелел, чтобы в день архистратига Михаила новый дворец был освящён. Всем придворным велено было одеться как можно торжественнее, а невесткам Мария Фёдоровна наказала быть при полном параде.

Это значило, что приходилось надевать тяжёлое парадное платье с открытой шеей и руками, набрасывать на себя полновесную соболью шубу и следовать ко дворцу пешком, не в карете или хотя бы в коляске.

День выдался морозный и пасмурный, с утра зарядил мелкий крупитчатый снег, но колокола неотрывно звонили, пушки палили, и от крыльца Зимнего дворца, выступая строго по этикету, зашагали к новому дворцу все члены императорской семьи.

Вдоль войск, выстроившихся в почётное каре, при неотвязном громыхании пушек начал торжественное шествие сам царь, чуть поодаль за ним колыхалась неимоверно расплывшаяся Мария Фёдоровна, потом шли наследник престола с Елизаветой, Константин с Анной, а уже за ними вся блестящая толпа придворных.

Великолепное здание нового дворца едва угадывалось в сгущающейся полутьме пасмурного дня, хотя шествие началось в десять часов утра. Мельтешащий снежок, низкие тучи, словно бы повисшие на плечах, закрывали весь обзор, и красивое зрелище пропало для глаз.

Священники открывали шествие, кропя святой водой дорогу, распевая священные тексты и кадя ладаном.

Елизавета почти ничего не видела, кроме узенькой спины императора и туши Марии Фёдоровны. Изредка бросала она взгляд по сторонам, различала тёмные толпы народа, собравшиеся на улицах, слышала неумолчное «Виват!» войск, трезвон всех колоколов города и равномерную пальбу пушек.

Загремели тяжёлые кованые цепи, опуская подъёмный мост, вступили на него священники в золотых ризах, прошагал маленький уродливый курносый император, и вся толпа взошла на мост. Только он один соединял дворец с окружающей территорией.

Тихо шли священники, возглашая благодарственное слово архистратигу Михаилу, шагал император, и скоро всё шествие вплыло по мраморным ступеням, покрытым ярко-красным ковром, в раскрытые настежь тяжеленные дубовые двери.

Гренадеры, стоявшие на часах, взяли на «караул», Елизавета вошла вслед за Александром и в первую минуту ничего не увидела. Тысячи огоньков свечей мерцали в почти непроглядной тьме: дворец был ещё настолько сырой, что влага поднималась от стен и потолков, мельчайшими капельками оседала на драгоценных фресках и плафонах, стояла в воздухе непрозрачным мутным туманом.

Жарко топились все громадные камины, везде горели свечи в необычайно больших шандалах, люстры просверкивали через мглу и всё-таки не могли разогнать белёсый туман, поглощающий все звуки и свет.

Вслед за императором, вслед за мужем поднялась Елизавета по роскошной лестнице, едва не оступаясь, простояла длинную службу в Тронном зале, прошла по всем помещениям и многочисленным переходам дворца.

Но вся красота и блеск дворца, необычность его отделки пропали втуне. Никому из присутствующих не удалось разглядеть блестящий бархат, затканный золотом, увидеть величественный трон под пурпурным балдахином.

Всё поглощала тьма, и никакими силами, никакими ухищрениями нельзя было разогнать её.

Приглашённые потихоньку слонялись из одного громадного помещения в другое, пытаясь рассмотреть многочисленные статуи, расписные плафоны потолков, дорогую лепнину и великолепную мебель драгоценных пород дерева.

Едва можно было увидеть свою протянутую руку. Обнажённые грудь и спина Елизаветы, плечи, выступающие из парадной робы, мгновенно покрылись капельками влаги, сырость пропитала высокую причёску, и локоны держались только заколками. Хорошо ещё, что руки были затянуты тончайшими лайковыми перчатками до самых локтей, но они плохо грели.

В горле сразу же запершило, и она то и дело тихонько откашливалась.

Александру было легче: мундир туго облегал его стройное высокое тело, ноги в ботфортах тоже были достаточно утеплены, и потому он не мог понять Елизавету и недовольно косился на её негромкий кашель.

Марии Фёдоровне тоже можно было лишь позавидовать — нипочём были ей мрак и сырость, её здоровая натура быстро приспосабливалась ко всему, и она с радостной улыбкой следовала за императором.

А Павел был счастлив. Он не замечал ни сырости, ни тьмы во дворце, ему казалось, что все видят то же, что видел он своим внутренним взором — столько раз обозревал он картины и фрески, столько раз кидал взгляд на свои любимые картины, и ему представлялось, что ярко светит солнце, все его сокровища выставлены на всеобщее обозрение, все хвалят вкус и умение императора, эту самую скорую стройку.

Блаженная улыбка плавала на его лице, и он оборачивался, вглядывался в лица следовавших за ним и легко, светло улыбался...

Однако и ему пришлось отменить парадный обед, заказанный здесь, во дворце.

Александр тихо подошёл к отцу после окончания церемонии и шёпотом попросил разрешения Елизавете покинуть замок.

— Не желает быть в нашем обществе? — грозно сверкнул глазами император.

— Государь, боюсь, моя жена очень устала от блеска церемонии, её слабая грудь не выдерживает и сырости дворца...

Павел озадаченно смотрел на сына. Ни кровинки в лице, ни следа радости.

Как же так, все свои силы отдаёт он прославлению и возвышению императорского дома, слывёт за любящего и достойного отца и свёкра, и вот, пожалуйста, его старшая невестка не выдерживает даже такой торжественной минуты...

— После смерти нашей малютки у неё слишком слаба стала грудь, — шёпотом оправдывался Александр, — она часто и тяжело болеет...

— Ладно, — сдался Павел, — пусть возвращается домой, но ты останешься, и больше никому не позволю портить мне праздник!

Елизавета издали поблагодарила императора низким поклоном и спешно отправилась обратно в Зимний. Слава богу, кареты оказались готовы и ей не пришлось проделать весь длинный путь пешком.

Но нескольких часов, проведённых в сыром, пропитанном влагой дворце, хватило ей, чтобы слечь с тяжелейшей лихорадкой...

С ужасом думала она о том времени, когда придётся переселяться в этот громадный, словно бы торопливо слепленный дом. Как ни топить его, не скоро просохнут стены, не скоро пройдёт эта ужасная сырость, которая сразу валит её с ног.

Но Михайловский замок уже ждал своих хозяев. Александру с Елизаветой были отведены покои в самом нижнем этаже дворца, и, сколько бы ни пылали дрова в каминах, сколько бы жара ни было от этих громадных поленьев, сырость проникала во все комнаты.

Едва Елизавета поднялась с постели и уже смогла навестить Анну в её покоях в другом крыле дворца, как странные и удивительные слухи наводнили город.

Даже Анне в её достаточно скромном уединении рассказывали о том, что говорят в городе, какими слухами питается часть общества.

Возмущаясь и волнуясь, Анна сказала, что эти слухи идут неспроста, что они волнуют народ, вызывают ненависть и отвращение к императору.

— Представь себе, я не верю таким слухам ни на йоту, — горячо доказывала Анна Елизавете, — но всё-таки, рассказывают, что государь намерен вскоре развестись с государыней и жениться на молоденькой княгине Гагариной. Как будто бы он думает всю императорскую семью развести по монастырям. А наследника посадить в крепость и наследниками трона объявить будущих детей от него и княгини Гагариной. И как будто Семёновский полк за свою преданность наследнику весь будет сослан в Сибирь, разогнан по сибирским гарнизонам...

— Не верю ни одному слову, — проницательно заметила Елизавета, — кто-то очень хитро плетёт интригу, и, боюсь, это будет только во вред стране, народу, а паче всего самому государю...

Анна странно взглянула на Елизавету — неужели исчезла былая откровенность, неужели и с нею, Елизаветой, теперь придётся притворяться, не высказывать своих мыслей и откровенных суждений?

— Знаешь, Аннушка, — произнесла Елизавета печально, — все эти события и слухи меня не так уж и волнуют. Поговорят, поговорят, да тем дело и кончится. Я не думаю, чтобы у государя были такие мысли. Но кому-то очень надо, чтобы подобные слухи распространялись, кому-то нужно поссорить государя и наследника...

Она так и ушла от Анны, оставив её в полном недоумении. А между тем Елизавета, уже много пострадавшая от клеветнических измышлений, от искусных интриг, смутно чувствовала, что чья-то умелая рука направляет эти слухи.

И поняла она это окончательно тогда, когда однажды вечером Александр вошёл в её опочивальню и очень тихо начал говорить с ней о том, каким придирчивым и подозрительным стал отец по отношению к нему, Александру, как уже не раз откровенно грозил ему. Недаром же он присвоил титул цесаревича Константину, видно, на него у отца больше надежды, больше веры в его преданность. А ведь он, Александр, служит отцу верой и правдой, страшное напряжение не оставляет его ни на минуту — в любой миг отец может распечь его за мелкие упущения, разгневаться ни с того ни с сего.

Наследник был глуховат на одно ухо, но всё равно говорил шёпотом, словно опасаясь, что и здесь, в совершенном уединении, кто-нибудь сможет их подслушать.

— Александр, — прямо сказала ему Елизавета, — ты уже познал тяжёлую руку отца, понимаешь, как несладка жизнь под его началом. Но скажи мне, почему ты ведёшь со мной такие разговоры? Кто-то уже беседовал с тобой, как тогда, как граф Никита Петрович Панин?

Он долго и молча смотрел на неё.

— Ты и мне не доверяешь? — горькая усмешка прорезала её губы.

— Кому ещё в этом мире могу я доверять, — тихо ответил Александр, — только с тобой я ещё могу быть предельно откровенен. И я знаю, что ты никогда не посоветуешь мне дурного...

— Значит, кто-то говорил с тобой, зреет заговор, и ты понял, что у тебя нет выбора?

В её вопросе уже был ответ: она давно и хорошо знала манеру мужа, понимала и то, что лежит у него на душе.

— Граф Пален, — тихо вымолвил Александр.

Елизавета притихла. Пален — это уже слишком серьёзно. В его руках сосредоточена сильная власть, он командует всей армией в Петербурге, он военный губернатор, к нему стягиваются все нити, и, кроме того, Пален — доверенное лицо Павла, с ним одним решает император все проблемы.

Это было очень серьёзно и очень страшно.

Тогда, когда обратился к Александру граф Никита Петрович Панин и предложил возглавить заговор против Павла, Александр возмущённо ответил, что он не хочет участвовать ни в каких авантюрах, что он никогда не пойдёт против отца, давшего ему жизнь.

А теперь, когда так изменилось всё вокруг, когда все считают Павла почти сумасшедшим, хотя сама Елизавета никогда его таким не считала, когда каждый день находится тысяча причин для недовольства...

— Ты согласился? — снова спросила она.

Он едва кивнул головой и сразу же горячо и достаточно громко заговорил:

— Но Пален поклялся мне своей головой, что ничего худого не причинят отцу, что он будет жив и здоров, только я буду регентом при нём...

— Тише, тише, — успокоила Елизавета мужа. — Ты знаешь, что делаешь, и вообще, это дело мужчин — высокая политика. Мы, женщины, можем только помогать, сочувствовать...

Больше он ничего ей не сказал. Так и ушёл, удовлетворившись её словами о помощи и сочувствии. Знал, что будет ему верна и предана, что ни одного лишнего слова не промолвит, а когда будет надо, придёт ему на помощь. Хотя какая могла быть от неё помощь в эти роковые дни...

Елизавета много раздумывала над его словами. Да, теперь она понимала, зачем потребовалось Палену вытребовать у императора указ о прощении всех отставленных или отправленных в свои деревни военных.

«Всем, выбывшим из службы воинской в отставку или исключённым, кроме тех, которые по сентенции военного суда выбыли, паки вступать в оную с тем, чтобы таковые явились в Санкт-Петербург для личного представления императору...»

«Дьявольская проделка», — думала Елизавета.

Царская милость была распространена и на штатских чиновников.

С того дня — с ноября 1800 года — столица была наводнена толпами обиженных и отставленных. Первым Павел ещё помог — направил их на новую службу, но обиженных было так много, что теперь он и сам не знал, что с ними делать.

Обиженные обижались вдвойне: они осели в столице, недовольные тем, что истратили немалые деньги на проезд, а назад вернуться не на что, и надежд на уютные местечки не осталось.

Их было много, они составили большое число.

И Елизавета поняла, зачем это было сделано: чем больше недовольных в столице, тем лучше для заговорщиков.

Но когда она услышала, что вернулись братья Зубовы, она похолодела.

Первые враги Павла.

Были им прощены, возвратились на службу.

Платон Зубов, фаворит Екатерины, стал директором Первого кадетского корпуса, его брат Николай — шефом Сумского гусарского полка, а безногий Валериан был сделан директором Второго кадетского корпуса.

Услышала она и ещё одну новость.

Платон Зубов посватался к дочери Кутайсова, бессменного камердинера Павла, турчонка, взятого в плен под Анапой и воспитанного при дворе Павла, тогда ещё великого князя.

Кутайсов стал самым доверенным лицом Павла.

И вот эта новость. Значит, заговор зреет полным ходом и у заговорщиков есть мотор, пружина, которая достаточно хорошо всё продумывает.

Значит, и старый камердинер Кутайсов предал своего господина.

Но Елизавета молчала, только со стороны наблюдая все эти действия. Но уже заранее готовилась к тому, что ждёт её и Александра в случае провала — что ж, она с высоко поднятой головой примет всё, что пошлёт ей судьба: плаху ли, Сибирь или монастырь. Она с Александром, что бы с ним ни случилось, она — верная жена и подруга.

Больше она не говорила с Анной ни о чём: кто знает, что может сболтнуть молоденькая жена Константина, такая прямодушная, такая искренняя. И умело обходила все страшные темы стороной. Ничего нельзя было понять из её слов. Елизавета ограничивалась самыми свежими женскими новостями: кто на ком женился, кто ждёт ребёнка, у кого новый обожатель.

Анна косилась на Елизавету — видела, что-то сдерживает подругу, — но, сколько ни расспрашивала, понимая, что в воздухе носится нечто опасное, ничего не могла добиться.

Затаилась Елизавета от всех, наблюдала факты, сравнивала их, заранее думала обо всех последующих событиях и волновалась, волновалась.

Теперь в предощущении опасности, она даже на некоторое время словно бы забыла о смерти дочери — уже не так часто бывала в соборе, не молилась часами, стоя у саркофага девочки.

Слушала, сопоставляла, видела подоплёку, размышляла.

Теперь вся семья Павла была в сборе — каждый день вместе обедали дети, сыновья, их жёны. Только маленького Михаила ещё не сажали за общий стол.

За столом Елизавета всегда была молчалива и меланхолична.

Она продолжала носить траур, хотя срок его давно прошёл, и Павел не раз и не два высказывал недовольство тем, что старшая невестка всё ещё ходит в простых чёрных платьях, не носит драгоценностей, не заказывает новых туалетов.

Елизавета отговаривалась шуткой: дескать, у её мужа очень экономная жена.

И всё больше и больше приглядывалась она к императору, в каждом его слове слышался ей намёк на заговор, на причастность к нему Александра, и каждый обед был ей в тягость.

Она свободно вздыхала лишь тогда, когда приходила к себе и могла свободно смотреть в огонь камина.

Теперь она всё время просиживала у огня — ей всегда было зябко, сырой воздух Михайловского замка действовал на неё болезненно. И всё чаще она прихварывала, то и дело у неё поднимался жар, она стонала от боли в груди и горле.

Доктора пользовали её травами, нередко пускали кровь, но ей не становилось легче. Её снедало внутреннее напряжение, постоянная боязнь за Александра, и она каждую минуту посылала узнать, где он, что с ним, волновалась за каждый его шаг и за каждое его слово.

Глава вторая


Первоначальный замысел заговора принадлежал графу Никите Петровичу Панину.

Этот удивительный человек всю жизнь придерживался тех же идей, которые проповедовал Никита Иванович Панин, его дядя, воспитатель наследника престола Павла Петровича, всю жизнь бывший в оппозиции к Екатерине Второй.

Он долго жил в Швеции, где был посланником русского государя, в шведском парламенте увидел он новый для России, но могущий стать для неё благодетельным образ правления.

Никита Иванович Панин ненавидел фаворитизм, мечтал ограничить власть самодержавия, вместе с известным драматургом Фонвизиным написал конституцию.

Эти бумаги до сих пор хранились в архиве Никиты Петровича Панина и служили ему путеводной звездой во всех его начинаниях. Он очень надеялся, что, став государем, Павел проведёт в жизнь идеи его дяди, введёт конституцию, либерализует форму правления в государстве.

Однако, вступив на престол, Павел не только забыл о своём воспитателе и его стремлении ограничить самодержавие, но и сам пошёл по пути неограниченного деспотизма. «Я — это государство», — любил повторять он.

Правда, император не изменил своего отношения к Панину, обласкал племянника своего воспитателя, поначалу отправил его послом в Берлин, а потом назначил вице-канцлером.

Но Панин был сторонником сближения с Англией, а в последние годы своей жизни император пытался найти пути для союза с революционной Францией, обиженный кознями и предательством со стороны Австрии и Англии.

В сентябре 1800 года Панин написал императору записку о внешнеполитическом положении, но ловкий Ростопчин умудрился просто не доложить Павлу о ней и сдал её в архив.

Наговоры и шепотки со всех сторон сделали своё чёрное дело.

Павел рассвирепел, когда Панин попытался было на свой страх и риск поговорить с послом Англии Уитвортом и со своим другом, послом России в Англии графом Воронцовым. «Сказать графу Панину, чтобы меньше говорил с иностранными министрами и что он не что иное, как инструмент», — в ярости писал Павел в своём именном повелении.

Теперь Никита Петрович понимал, что никакое сближение с Англией не состоится, никакое конституционное правление не будет введено.

Разочарованный в новом императоре Никита Петрович обратил свои взоры на великого князя Александра.

Ночью в тёмном переходе Зимнего дворца Панин впервые встретился с Александром.

Волнуясь и запинаясь, Никита Петрович захотел посвятить великого князя и наследника в состояние дел в России.

Времени для этого при первом свидании было слишком мало, и Александр предложил Панину увидеться в бане...

Вот как рассказывал о Панине со слов самого Александра его друг Адам Чарторыйский:

«Панин нарисовал великому князю картину общего злополучия и изобразил те, ещё большие несчастья, которых можно ожидать, если будет продолжаться царствование Павла. Он указал великому князю на то, что его священная обязанность перед родиной воспрепятствовать тому, чтобы миллионы подданных приносились в жертву прихотям и безумию одного человека, хотя бы человек этот был его отец. Он указал и на то, что жизнь или, по крайней мере, свобода императрицы, матери Александра, а также жизнь и свобода самого Александра и всей семьи находятся в опасности вследствие необъяснимого отвращения государя к своей супруге, с которой он совершенно разошёлся.

Панин не скрыл от Александра, что опасность возрастает с каждым днём, и что в каждый данный момент дело может дойти до самых неслыханных и жестоких насилий, и что поэтому необходимо низложить государя, воспрепятствовать ему творить ещё худшее зло над страной и близкими своими.

Затем необходимо озаботиться о том, чтобы создать государю спокойную и его достойную жизнь, которая даст ему возможность пользоваться всеми удовольствиями и всеми преимуществами, какие только возможны без тех опасностей, которым он теперь подвергается...

Эта беседа потрясла великого князя, но не вынудила у него согласия».

Ещё более точно говорил об этой поре бесед с Александром немецкий историк Бернгарди:

«С ранней своей юности Панин постоянно находился в соприкосновении с государем. По правде сказать, только такой человек, как Панин, с давних пор близко стоящий к императорской фамилии, мог составить подобный план, для проведения которого необходимо было заручиться сочувствием наследника. Да и мог ли осмелиться кто-нибудь делать подобные предложения великому князю, кроме человека, с давних пор состоящего в близких отношениях к семье императора...

Панин старался привлечь на свою сторону наследника, говоря ему следующее: благосостояние государства и народ требуют, чтобы он, Александр, сделался соправителем своего отца, что народ решительно желает видеть великого князя возведённым таким образом на престол и что Сенат, как представитель народа, принудит государя без вмешательства великого князя в это дело признать Александра своим соправителем...»

Как мечтал Панин, что с воцарением Александра будет введено такое правление, такие «законосвободные постановления, которые ограничивали бы царское самовластие»!

Александр дал честное слово Панину, что непременно подпишет сию конституцию, коль скоро вступит на престол, но не решился участвовать в заговоре открыто.

Испугался, засомневался, не решился...

Чужды ему были эти речи о народе. Что он знал о нём?

Согнутые спины придворных лакеев, льстивые слова лизоблюдов, выпрашивающих очередную подачку?

Где он видел этот народ? Но то, что грозит ему лично, грозит матери, жене, братьям, сёстрам, — вот лишь это и тронуло его душу...

У Панина уже были сторонники — английский посол Уитворт, адмирал Де-Рибас, посол в Берлине Крюденер, командир гвардейского Преображенского полка генерал Талызин.

Но не было человека, который мог бы, не разглагольствуя о благосостоянии народа, твёрдо привести весь заговор в исполнение.

И Панин решил привлечь на свою сторону графа Палена — умного, совершенно беспринципного, циничного и не стесняющегося в использовании коварных и лукавых методов для достижения цели.

Панин познакомился с этим прибалтийским немцем ещё тогда, когда Пален был рижским губернатором и отставлен от должности за «слишком горячую» встречу высланного из столицы Платона Зубова.

Но Пален сумел восстановить своё положение в глазах императора, когда приехал в столицу и бросился к ногам Павла. Он получил всё — должность начальника полиции Санкт-Петербурга, а затем и военного губернатора столицы.

Каким-то странным образом умел Павел привлекать к себе людей, тайно настроенных против него, способных обольстить императора, втереться к нему в доверие.

Так и Пален смог так выставить себя перед императором, что ему одному доверял Павел в последнее время...

Княгиня Ливен давно разгадала Палена и вот в каких словах обрисовала характер этого интригана: «Пален всегда слыл за самого тонкого и хитрого человека, обладающего удивительной способностью выворачиваться из положений самых затруднительных».

А в Риге оценивали его ещё вернее: «Хитрый, ловкий, пронырливый человек, который всегда мистифицирует других, а сам никогда не остаётся в дураках».

Панин знал об этих качествах Палена, но, может быть, и сам понимал, что прекраснодушие никогда не сделает заговор успешным.

Пален сразу же согласился на предложение Панина, но за несколько месяцев сумел захватить все нити заговора в свои руки и даже способствовал высылке Панина из столицы, чтобы самому остаться во главе предприятия...

Ещё до высылки Панин и Пален продолжали убеждать Александра в необходимости регентства, писали ему записки. И едва не стали жертвами этой переписки.

Однажды Панин передал Палену записку великого князя, и Пален сунул её в карман, чтобы позже прочесть и сжечь.

И вдруг Павел позвал его к себе, шутя запустил руки в его карманы и сказал:

— Хочу посмотреть, что у вас там, нет ли какой любовной записки?

Только хладнокровная находчивость Палена спасла заговор от полного провала.

Пален отступил от императора и, брезгливо сморщившись, произнёс:

— Ваше величество, оставьте это. Вы терпеть не можете табак, а я очень много его нюхаю. Мой платок весь в табаке. Вы испачкали бы себе руки и сами пропахли бы этим противным запахом...

Павел отскочил от Палена и ответил:

— Фу, какая гадость! Вы правы...

Так был спасён заговор, спасён Александр...

Пален был возведён Павлом в графское достоинство, пользовался исключительным доверием государя и потому правильно считал своё положение крайне непрочным. Слишком уж предсказуемым и вспыльчивым был его государь, в любую минуту мог сослать в Сибирь за малейшее слово или неполадку в делах.

Граф прекрасно понимал, что революцию в лайковых перчатках не сделаешь. Ему нужны были люди, низкие душой, ненавидящие императора лично, люди, способные на всё.

Так ему удалось заполучить братьев Зубовых. Штаб-квартирой заговорщиков стала квартира их сестры, её салон в доме Зубовых на Исаакиевской площади.

Ольга Жеребцова, родная сестра Платона Зубова, красавица и пылкая авантюристка, была любовницей английского посла Уитворта и за несколько дней до переворота уехала в Берлин, чтобы подготовить почву для бегства братьев, если заговор не удастся...

Здесь и собирались все вовлечённые в планы Палена.

Но графу нужен был ещё один человек, такой же хладнокровный мастер интриг и самых недозволенных методов, как и сам Пален, — Бенигсен.

Единственный заступник императора, верный ему человек, Растопчин был выслан из столицы. Он написал великому князю записку, в которой предупредил его о коварстве заговорщиков.

Но Александр уже дал согласие на регентство — Пален под честным словом заверил его, что жизнь Павлу будет сохранена.

Полгода потребовалось заговорщикам, чтобы получить это согласие.

И только Пален придумал уловку, которая разрешила сомнения великого князя: он открыл Павлу, что существует заговор, во главе которого стоят императрица, оба великих князя, и получил от него приказ, собственноручно подписанный, о заключении сыновей в крепость, а жены — в монастырь.

Числа не было. Пален убедил императора в том, что пустит в ход этот документ, когда установит всех заговорщиков.

Увидев подпись отца под этим документом, Александр сдался.

Теперь Палену необходимо было найти исполнителя всех своих замыслов.

Он знал Бенигсена как храброго, отважного генерала, не дрогнувшей рукой могущего заколоть кого угодно и где угодно. Этот ганноверец, уволенный от службы, также попал в число тех прощённых и приглашённых в столицу лиц, которым Павел дозволил явиться на свою аудиенцию. Но Бенигсен спокойно жил в своём литовском имении и не собирался приезжать в Петербург. Пален засыпал генерала письмами с просьбами, а то И угрозами поскорее прибыть в столицу.

Бенигсен не ждал ничего хорошего от этой поездки, как человек умный и прозорливый, он понимал, что лишь первые явившиеся после указа лица найдут себе в столице пристанище и службу, а остальные так и останутся без мест, без денег и всяких средств к существованию.

Но Пален так просил генерала, что Бенигсену пришлось поторопиться.

Он приехал, и поначалу император принял его хорошо и даже обещал службу, но поток прибывающих в столицу обиженных всё увеличивался, и Павел перестал принимать всех, а потом начал просто гнать их из Петербурга. Целая буря поднялась в столице: обиженных дважды было столько, что на улицах открыто раздавались голоса ропота.

Всё это было на руку Палену — задуманная им интрига развивалась полным ходом.

Заполучив Бенигсена, Пален поручил ему руководство самой главной частью плана — захватом императора...

А в самом начале декабря восьмисотого года началась широкая вербовка гвардейских офицеров. Обеды и пирушки следовали одна за другой, особенно хлебосольные столы накрывались для офицеров в салоне Ольги Жеребцовой.

Пален не появлялся почти нигде, но везде убеждали недовольных и обиженных десятки его агентов.

Даже бывший полковник Хитрово, умный и циничный, начал устраивать пирушки и рауты для особо избранных лиц вблизи самого Михайловского замка. На этих сборищах бывал и Константин, младший сын Павла...

Теперь на стороне Палена были уже командир Семёновского полка Депрерадович и шеф кавалергардского полка Уваров. Правда, вербуя офицеров, никто не говорил, для чего всё это затевается, но отбирали раздосадованных, обиженных императором, пострадавших от его вспыльчивости и жестокости.

Действуя скрытно, Пален старался держать в своих руках все нити.

Но, видимо, что-то носилось в воздухе, что-то такое, что намекало на опасность. И Павел, человек мнительный и мистический, тоже чувствовал это.

Он завёл дружеский разговор с Кутайсовым, старым слугой, которому доверял больше, чем кому бы то ни было. Он воспитал этого турчонка, возвёл его в чины и звания и даже не подозревал, что коварный раб может предать его.

Кутайсов уверил императора, что всё это пустые слухи, что никто ничего не затевает, что это просто очередной донос, сплетня, каких уже много было на его веку.

И всё-таки Павел боялся, уже не ходил в церковь через наружные комнаты, сменил повара и кухарку, боясь быть отравленным, и постоянно приказывал Палену удвоить стражу, полицию...

Неожиданно весь город поразил торжественный почётный приём тринадцатилетнего принца Вюртембергского, младшего брата Марии Фёдоровны.

На этом приёме Павел сказал воспитателю принца генералу Дибичу, что собирается сделать нечто такое, что всех удивит, всем заткнёт рты и утрёт носы.

Кутайсов пытался выяснить, что задумал император.

Павел ответил ему:

— Подожди пять дней, и ты увидишь великие дела.

Только впоследствии выяснилось, что Павел предполагал выдать за принца Вюртембергского свою дочь Екатерину и сделать его наследником русского престола.

Но он не дожил до этого.

У Палена всё было готово. Оставалось лишь назначить самый день переворота.

И вдруг Павел перестал принимать Палена, а его жене, прибывшей ко дворцу в роскошной карете, приказал ехать к себе домой и не показываться в Михайловском замке.

Пален в ужасе бросился к Кутайсову, умоляя его поговорить с императором о нём, Палене.

Видно, кто-то что-то наговорил Павлу. Может быть, обер-прокурор Обольянинов, по чьему совету император даже привёл своих сыновей к повторной присяге, заставив их в церкви поклясться, что они не помышляют о его смерти...

Кутайсов вымолил у Павла прощение Палену. Главу заговорщиков вновь призвали во дворец.

В своих воспоминаниях он так описал разговор, который произошёл у него с императором:

«9 марта я вошёл в кабинет Павла в семь часов утра, чтобы подать ему, по обыкновению, рапорт о состоянии столицы.

Я застал его озабоченным, серьёзным. Он запирает дверь, и молча смотрит на меня в упор минуты две, и наконец говорит:

— Господин Пален, были вы здесь в 1762 году?

— Да, ваше величество.

— Так вы были здесь?

— Да, ваше величество, но что вам угодно сказать этим?

— Вы участвовали в заговоре, лишившем моего отца престола и жизни?

— Ваше величество, я был свидетелем переворота, а не действующим лицом. Я был очень молод, служил унтер-офицером в кавалергардском полку. Я ехал на лошади со своим полком, ничего не подозревая, что происходит. Но почему, ваше величество, вы задаёте мне этот вопрос?

— Почему? Да потому, что хотят повторить 1762 год.

Я затрепетал при этих словах, но тотчас же овладел собою и сказал:

— Да, ваше величество, это хотят сделать. Я это знаю и участвую в заговоре.

— Как! Вы это знаете и участвуете в заговоре? Что вы мне говорите?

— Сущую правду, ваше величество. Я участвую в нём и должен делать вид, что участвую ввиду моей должности, ибо как же иначе мог бы я узнать, что они намерены делать, если не притворюсь, что хочу способствовать их замыслам? Но не беспокойтесь, вам нечего опасаться, я держу в руках все нити заговора, и скоро вам всё будет известно. Не старайтесь проводить сравнений между вашими опасностями и опасностями, угрожавшими вашему отцу. Он был иностранец, а вы — русский, он ненавидел русских, открыто выражал презрение к ним и возбудил против себя народ. Вы же, наоборот, любите русских, уважаете и цените их и пользуетесь их любовью. Он не был коронован, а вы коронованы, он преследовал духовенство, вы же почитаете его. Он до крайности раздражил против себя гвардейские полки, вам же эти полки совершенно преданы. В его время не было никакой полиции в Петербурге, а ныне она так усовершенствована, что не делается ни шага, не говорится ни единого слова без моего ведома. Каковы бы ни были намерения императрицы, но она не обладает ни способностями, ни силой воли вашей матери. У неё взрослые дети, между тем как вашему высочеству в 1762 году было лишь семь лет.

— Всё это так, — отвечал он, — но не надо дремать.

На этом наш разговор и остановился, я тотчас же написал про него великому князю».

Эта беседа и добродушная, но коварная улыбка Палена совершенно успокоили Павла.

Вслед за запиской Александру Пален пошёл в условленное место, где и нашёл встревоженного наследника.

— Уже завтра мы должны начать, — убедительно заговорил он, — медлить нельзя ни минуты...

Александр всё ещё колебался, но отступать было уже некуда.

— Пусть это произойдёт одиннадцатого марта, в карауле будет верный мне третий батальон Семёновского полка, — угрюмо согласился он.

И Пален открыто объявил офицерам о существовании заговора.

Встретив поручика Семёновского полка Полторацкого, Александр приказал ему принять на другой день, то есть на 11 марта, «вне очереди начальствование караулом».

Весь воскресный день 10 марта прошёл в атмосфере тревоги, неуверенности, ожидания беды.

Даже тринадцатилетний Евгений Вюртембергский, совсем ещё мальчик, предназначенный в женихи царской дочери Екатерине, чувствовал это:

«Утром в воскресенье я нашёл государя не в лучшем настроении, чем вчера. Дибич (воспитатель принца. — Прим. авт.) во время военного смотра сказал мне, что государыня и оба великих князя, очевидно, в чём-то провинились перед государем. Однако Павел пожал мне руку с благоволением, как бы желая сказать: «У меня сейчас нет времени общаться с тобой, но не сочти это за меньшее к тебе расположение...»

Перед ужином состоялся французский концерт, но вся царская семья была подавлена. Особенно грустным было выражение лица супруги наследника Елизаветы, она то и дело взглядывала вместо сцены на Александра, так же бывшего в невероятно удручённом состоянии духа.

Мария Фёдоровна, казалось, ничего не понимала. Она бродила взглядом между детьми и мужем, испуганно останавливалась глазами на Павле, как будто хотела понять, какие ещё беды несёт ей муж и какие мысли бродят в его голове.

Сам Павел дикими глазами смотрел на свою семью и поджимал губы. Но всё-таки прослушал до конца хрустальное пение мадам Шевалье, хотя ни разу не захлопал.

Сразу после концерта он вскочил и направился к боковым дверям. Тут же стояла государыня. Павел подошёл к ней, скрестил руки на груди, закачался с носков на пятки, запыхтел по своему обыкновению, когда был сильно не в духе, насмешливо улыбнулся и проделал то же самое перед обоими великими князьями.

Потом он прошёл к графу Палену, шепнул ему на ухо несколько слов и зашагал к накрытому столу.

За ужином царила мёртвая тишина. Никто не проронил ни звука.

Едва Мария Фёдоровна и сыновья хотели попрощаться с императором после ужина, как он с насмешливой улыбкой оборвал их и ушёл, не сказав ни слова.

Мария Фёдоровна не выдержала напряжения и заплакала в голос. Сыновья подошли к ней, чтобы утешить. Елизавета стояла в стороне. Она знала всё и мучительно волновалась, но не смела поднять глаз, чтобы не выдать охватившую её смертельную тревогу...

С самого утра понедельника, 11 марта, Елизавета, поднявшаяся с постели ещё до света, опять находилась в страшной тревоге. Пришли от императора звать Александра и Константина.

«Что это, — думала Елизавета, — не в крепость ли их уведут, не сделает ли император чего-либо со своими сыновьями?» И лишь тогда облегчённо вздохнула, когда Александр вернулся и рассказал ей, что обер-прокурор Обольянинов по приказанию Павла водил их в домашнюю церковь и принял от них новую присягу на верность императору...

Пален, как всегда в утренние часы, поспешил с докладом к императору. Павел поднял на него глаза и спросил, всё ли в порядке и что нужно сделать ещё для большей безопасности Михайловского замка.

— Да ничего больше не требуется, — добродушно и почти весело отвечал Пален. — Разве только, ваше величество, удалите вот этих якобинцев. — Он показал на дверь.

У двери стоял караул из конногвардейцев Саблукова — единственный караул, преданный императору.

— Да стоит ещё заколотить эту дверь. — И коварный царедворец махнул рукой в сторону дверей, ведущих в опочивальню императрицы.

Немедленно были вызваны слуги, дверь заколотили, и Павел вздохнул свободнее.

Да, если явятся из покоев императрицы заговорщики, а её он считал главной пружиной заговора, пусть увидят, что дверь заколочена и никто не проникнет в его спальню-кабинет.

А с верным Саблуковым император повёл такой разговор:

— Вы якобинец?

— Да, ваше величество, — бесхитростно ответил шеф конногвардейского полка.

— Нет, не вы, а весь ваш полк? — грозно насупился император.

— Нет, полк не якобинский, — почти рассмеялся Саблуков. — Я по молодости лет сочувствовал французам, а полк верен вам и ни о каких якобинских идеях, боюсь, и не слышал.

— Чтобы завтра на рассвете полк удалился на стоянку в Царское Село. В четыре — побудка, в пять — выступать. А сегодня вас сменят другие...

Саблуков в недоумении отправился выполнять приказ императора.

Своих сыновей Павел посадил под домашний арест и запретил им сообщаться с императрицей. И довольный, что удалось предотвратить все помехи, обеспечить свою полную безопасность, поехал «осматривать войска». Он взял с собой, несмотря на домашний арест, Александра.

И опять Елизавете повод для волнения. Что-то будет, как император отнесётся к собственному сыну, уже заподозренному в измене?

Один из семёновцев, полка, шефом которого числился Александр, вспоминал потом этот последний развод:

«11 марта на разводе государь весьма прогневался на сменившийся караул нашего полка второго батальона, кричал на батальонного шефа генерала Мозавского, а наследнику Александру повторил свою любимую фразу: «Вашему высочеству свиньями надо командовать, а не людьми».

Наследник вместо поклона отвернулся и закусил губу. Мы все это видели...»

Пален не упустил и эту возможность снова вызвать недовольство у офицеров гвардии. Он собрал всех их на своей квартире и ещё раз объявил об особом неудовольствии государя их службой и угрозе всех сослать в Сибирь.

Все разъехались с горестными лицами и с унынием в сердцах. Всякий желал перемены...

В это же время генерал Бенигсен пришёл к Палену, чтобы просить его, как военного коменданта, выправить паспорт для отъезда: ему надоело болтаться в столице без дела, и он решил ускорить свой отъезд.

Но Пален весело ответствовал:

— Да отмените свой отъезд. Мы ещё послужим вместе.

Даже теперь, когда до решительной перемены осталось несколько часов, Пален не сказал своему старому другу ни слова о заговоре, хотя и предназначил этого прямого, как палка, сухого и решительного генерала на самую главную роль.

Он только добавил:

— Князь Зубов скажет вам остальное...

И словно бы поджидал его Платон Зубов. Будто случайно встретил он Бенигсена на Невском и, улыбаясь, попросил зайти потолковать о вещах важных и своевременных.

Ничего не подозревая, Бенигсен отправился к обер-прокурору Обольянинову, тоже старому приятелю, чтоб проститься — он всё ещё не оставлял мысли об отъезде, — и лишь после этого поехал к Зубову.

Здесь он и узнал всё о заговоре, о сегодняшнем приведении его в исполнение и сразу же согласился участвовать в нём.

Последний ужин с императором Павлом, как всегда, начался в половине девятого. Сиял позолотой столовый зал с великолепной лепниной и плафоном в середине потолка, свешивалась на золочёных бронзовых цепях огромная люстра в сорок подсвечников, рядами стояли за столом прямые резные стулья, обитые такой же дорогой материей, что и стены, а на белоснежном, накрытом тончайшей скатертью столе сверкал удивительный фарфоровый сервиз с видами Михайловского замка. Его только что изготовили и привезли с фарфоровой фабрики, расположенной невдалеке от столицы и заложенной ещё Петром Великим.

Белейшие соусники, красивые солонки, золотые столовые приборы — всё блестело и переливалось в свете больших витых свечей огромной люстры и драгоценных настенных светильников.

Целая толпа разряженных придворных ждала императора. К этому вечернему столу были приглашены не только члены императорской семьи. Хитро посверкивал единственным глазом фельдмаршал Михаил Илларионович Кутузов, стоявший рядом с дочерью Прасковьей, высокой темноволосой красавицей, совсем недавно принятой в штат Марии Фёдоровны фрейлиной. Теснились позади императрицы три статс-дамы её величества — жена Палена, воспитательница великих княжон княгиня Ливен и старая подруга императрицы, графиня Ренне, вывезенная ещё из Вюртемберга. Весело болтала старшая из оставшихся великих княжон, дочерей Павла, Мария Павловна.

Как всегда, неожиданно вошёл раздражённый император. Он был в своём обычном тёмно-зелёном мундире с красными отворотами, высоких грубых ботфортах и потрёпанной треуголке. Он швырнул камер-лакею шляпу, потёр руки и оглядел всех присутствующих.

— Прошу, — махнул он рукой и первым прошёл к своему месту.

В середине длинного блистающего стола стоял его стул, отличавшийся от остальных более роскошной отделкой и непомерной высотой.

Павел торопливо уселся на своё место, и так же молча все заняли предназначавшиеся им стулья.

Александр с Елизаветой, подвинув свои стулья, разместились по правую руку от императора. Мария Павловна села рядом с Елизаветой — они давно и нежно дружили, и им всегда было хорошо вместе даже на таких парадных торжественных обедах и ужинах.

Проплыла к своему месту по левую руку от императора и Мария Фёдоровна. Она тяжело уселась за столом и сразу же приколола к лифу платья белоснежную салфетку золотой булавочкой, поданной ей пажом, стоявшим за её стулом.

Рядом поместились Константин с женой Анной Фёдоровной и все статс-дамы императрицы.

Поодаль сел Михаил Илларионович с чёрной повязкой на глазу, возле фельдмаршала порхнула на высокий стул его дочь.

Послышалось звяканье ножей и вилок, ужин начался. Павел высоко поднял свою тарелку с видом Михайловского замка и громко чмокнул её в самую середину.

— Какой прекрасный сервиз, — весело сказал он, — так и хочется перецеловать все рисунки на нём. И тут же наперебой, едва лишь император выразил своё восхищение сервизом, все стали хвалить действительно великолепный сервиз.

— Мой самый счастливый день в жизни, — оглядывая всех собравшихся за столом, гудел Павел.

Он поднял соусник, сделанный в виде одной из башенок Михайловского замка, с красочным рисунком парадного подъезда и вновь поцеловал драгоценный рисунок.

— Изумительный сервиз, он так украшает стол, я не замечаю в нём ни одного изъяна, — говорил император.

— Прекрасный сервиз, — вторили ему статс-дамы, и даже Кутузов, обычно очень сдержанный в оценке вещей и предметов, сказал:

— Да, сервиз — чудо!

Павел благодарно кивнул головой старому вояке. В последнее время он сильно благоволил к герою турецкой войны и частенько приглашал его на свои куртаги[22] и обеды.

И только Александр был задумчив, серьёзен, не вымолвил ни слова в похвалу сервизу и, казалось, даже не заметил его.

Елизавета косилась на мужа. Да, сегодня трудный день, да, отец знает, что сын участвует в заговоре против него, да и сын знает, что отец готовит ему заточение в крепости. Но нельзя выдавать своё настроение, нужно быть зорким и непроницаемым.

Заметил и Павел мрачное расположение духа своего старшего сына.

— Что с тобой, Александр? — обратился он к нему, как будто желая вызвать его на откровенность. — Ты плохо себя чувствуешь?

Так и слышался Елизавете в этих словах намёк на заговор, на тревожное и напряжённое положение, создавшееся в императорском доме.

— Я немного простужен, — промямлил Александр.

«Нет, вовсе не умеет он скрывать свою тревогу, своё волнение, своё отчаяние», — подметила Елизавета. Сколько бы ни говорили об Александре, что он скрытен, замкнут, для неё он был весь как на протянутой ладони. И она замерла от вопроса императора. Всё, что угодно, могло таиться за этими вроде бы участливыми и невинными словами.

Никто не знал, что в следующее мгновение может сказать или сделать император.

— Болезнь запускать нельзя, — строго заметил отец, — надо начать лечение сразу, чтобы не запускать болезнь...

Александр ничего не ответил, лишь потупил голову и повернулся к еде, лежавшей перед ним на драгоценной тарелке.

Отец всё ещё зорко наблюдал за ним.

Александр всё ниже наклонял голову. Горло его сдавило, он резко и громко чихнул, схватил салфетку и закрыл лицо.

— За исполнение всех ваших желаний, — едко заметил император.

Елизавета вся обратилась в слух. Что последует дальше? Но император уже отвернулся и обратился ко всем сидящим за столом.

— Какой странный сон я сегодня видел, — значительно сказал он, — как будто на меня натягивали узкий парчовый кафтан. Он был таким тесным, как будто меня душили. От ужаса и стискивания я даже проснулся. Кто-нибудь знает, что это значит — видеть во сне кафтан?

Чёрные глаза Прасковьи Кутузовой сверкнули. Вот и она сможет вставить своё слово...

— Это к прибыли, ваше императорское величество! — звонко воскликнула она.

Павел насмешливо глянул на неё.

— Вам-то откуда это знать?

— Мне бабушка говорила, — снова смело ответила Прасковья.

— «Бабушка», — насмешливо и вместе с тем ласково повторил Павел, — знаете, есть пословица такая: «Бабушка надвое сказала...»

Он уткнул глаза в тарелку и принялся за еду. Все последовали примеру императора. Затихли разговоры, никто не решался что-либо произнести.

— Ваше императорское величество, — обратился Павел к жене, — что-то у вас сегодня нет аппетита...

Мария Фёдоровна действительно едва ковыряла золотой вилкой в тарелке.

— Что вы, что вы, — залепетала Мария Фёдоровна на немецком.

Она почти ничего не понимала из того, что говорилось за столом, — русским она не владела, а Павел нарочно старался изъясняться по-русски или по-французски.

— Я хорошо кушаю, — продолжила она.

— Впрочем, никто бы и не сказал, что вы страдаете отсутствием аппетита, — заявил Павел по-русски и весело оглядел стол.

Расплывшаяся Мари Фёдоровна недоумённо глядела на мужа.

Но никто не решился улыбнуться в ответ на шутку императора. Все знали, сколь злопамятна Мария Фёдоровна, как преследовала каждого за невинную шутку.

— Повар сегодня превзошёл сам себя, — опять весело произнёс Павел, — эта дичь так нежна и сочна, что я боюсь превратиться в свою жену.

И снова никто не рассмеялся в ответ.

Только Кутузов сверкнул одиноким глазом и сказал императору:

— Вам это вовсе не грозит, ваше императорское величество, у вас тонкая кость, и вы всегда будете стройны, как газель.

Павел засмеялся: ему был приятен комплимент старого служаки.

Бесшумно сновали за стульями слуги в белоснежных перчатках и затканных золотом ливреях, подавали перемену за переменой, подливали драгоценное токайское в сверкающие хрустальные рюмки и бокалы.

Но за столом почти никто не пил. Лишь графиня Ливен позволила себе отпить несколько глотков вина, да Михаил Илларионович Кутузов опорожнил весь бокал.

Знали, император не любит пьяниц, сам не пьёт и не курит, не выносит запаха спиртного и табака, и потому за столом царила почтительная тишина, нарушавшаяся только словами императора да тихими ответами тех, к кому он обращался.

А Павел словно бы и не чувствовал этой почтительной тишины — он был весел и приветлив, прост и словоохотлив.

Елизавета молча наблюдала его весь ужин. Что-то будет завтра, думалось ей, повторится ли такой же вот ужин в этом великолепном столовом зале, или это последний ужин этого царствования?

Всегда было заведено, что после ужина все выходили в соседнюю комнату и император прощался с детьми и гостями, прежде чем отойти ко сну.

Так и теперь: все столпились в соседнем просторном зале. Павел вышел и стал обходить ряды собравшихся, прощаясь со всеми.

Возле Михаила Илларионовича Кутузова он остановился, вгляделся в стоявшее в простенке зеркало и повернулся к фельдмаршалу:

— Как не умеют ещё делать зеркала, Михаил Ларионыч! Глядите, я в нём кажусь со свёрнутой набок шеей!

Кутузов посмотрел. С его стороны не было заметно этого искривления, и он отрицательно покачал головой.

— Ладно, — весело сказал Павел, — передавайте от меня поклон супруге вашей Екатерине Ильиничне...

Кутузов низко поклонился.

— Огромная честь для моей супруги, ваше императорское величество, — ответил он.

— Прощайте, Михаил Ларионыч.

Павел повернулся на каблуках-своих грубых сапог-ботфортов, запел своё любимое «Ельник мой, ельник, частый березник» и, не прощаясь больше ни с кем, быстро ушёл к себе.

Он ещё некоторое время не ложился в постель. Долго молился в прихожей у иконы, стоя на коленях, потом вызвал лейб-медика Гриве, чтобы тот дал ему на ночь успокоительное питьё.

Гриве пришёл, принёс в стакане питьё и несколько минут взбалтывал его.

Павел прошёлся до конца комнаты, затем обернулся и спросил Гриве:

— Кстати, дорогой мой, вас не мучит или вашу совесть не тревожит то обстоятельство, что вы лечите врага своих соотечественников?

Гриве был англичанином, а в последнее время антианглийские настроения Павла весьма усилились.

Лейб-медик изумлённо уставился на императора:

— Ваше императорское величество, любой человек моей профессии не имеет другой цели, кроме лучшего выполнения долга человечности...

Павел быстро подошёл к доктору, обнял его и растроганно сказал:

— Я не сомневаюсь, да и не сомневался никогда...

До окончательного отхода ко сну Павел ещё спустился по винтовой потайной лесенке в комнаты княгини Гагариной, провёл там почти час, даже написал записку больному Ливену:

«Ваше нездоровье затягивается слишком долго, а так как дела не могут быть направляемы в зависимости от того, помогают Вам мушки или нет, то Вам придётся передать портфель военного министерства князю Гагарину...»

И только после итого Павел отправился наверх, улёгся в свою походную железную койку, на жёсткий кожаный тюфяк, и, как всегда, в его ногах устроился его любимый Шпиц, дворняжка, отстаивающая свою привилегию спать в ногах императора.

Куда она потом девалась, эта дворняжка, никто не мог сказать.

А у Хитрово, Ушакова и Депрерадовича веселье было всё ещё в разгаре. Вино лилось рекой, заговорщики в парадных мундирах вели уже почти бессвязные речи, а потом отправились на квартиру генерала Талызина.

Бенигсен лишь около десяти вечера явился к Платону Зубову, и тот сразу объявил ему о заговоре. Старый генерал только спросил, кто стоит во главе, и, когда ему назвали Палена, он, не колеблясь, примкнул к заговорщикам.

Сенатор Трощинский уже написал манифест от имени Павла, в котором император по болезни передавал власть в стране сыну...

Около полуночи в квартиру Талызина явились и все вожди заговора — Зубовы, Пален, Бенигсен.

Более шестидесяти человек были уже в сильном подпитии, шампанское лилось рекой.

Князь Зубов объяснил собравшимся, что Екатерина Вторая завещала трон не сыну, а внуку, что наследник с заговорщиками и уже готов манифест отречения Павла.

И тут поднялся шум. Заспорили, многих смущало своё участие в этом странном предприятии.

Палену прямо задали вопрос:

— Что делать с императором, коли он не подпишет отречение?

И Пален так же прямо ответил:

— Разве можно приготовить яичницу, не разбив яиц! Заговорщики поняли это каждый по-своему...

Уходя в свою опочивальню, Александр предупредил камер-фрау Гесслер:

— Сегодня вы останетесь дежурить в моей прихожей. Едва придёт граф Пален, немедленно разбудите меня.

В Михайловском замке наступила тишина...

Глава третья


Дьявольская предусмотрительность Палена отрезала Павлу все пути для отступления. Дверь в опочивальню императрицы оказалась заколоченной, единственный преданный ему полк Саблукова удалён, на часах остались лишь те, кто знал, что произойдёт, или был настроен против императора.

Но предусмотрительность Палена простиралась и до ареста всех верных слуг Павла — в полночь 11 марта он отрядил вверенных ему полицейских, чтобы арестовать всех, кто мог хоть как-то противодействовать его замыслам.

Обер-прокурор Обольянинов, генерал Кушелев, Котлубицкий сразу были препровождены в Петропавловскую крепость.

Пален велел на всякий случай арестовать и Кутайсова, не слишком доверяя старому слуге императора. Но, забыв о своём господине, забыв обо всём, чем был ему обязан, старый турок выскочил на улицу прежде, чем солдаты вошли в его дом, в стоптанных ночных туфлях и халате, бросился бежать и достиг дома Ланского, где и был укрыт. До следующего дня он не показывался нигде...

К Михайловскому замку подъехала закрытая карета — она предназначалась для отрёкшегося императора, чтобы отвезти его в крепость.

«Офицеры, бывшие в заговоре, — вспоминал позже Лобанов-Ростовский, — были расставлены в коридорах, у дверей, у лестниц для наблюдения...»

Измайловский полк был верен императору, но Пален и тут придумал, как изолировать его от помощи императору: напоили допьяна командира измайловцев Малютина, и полк оставался в казармах, не имея никакого предписания.

Конногвардейцы, получившие от самого императора приказ выступать в Царское Село на рассвете, готовились к этому походу.

Недовольный императором батальон Семёновского полка под управлением самого активного из заговорщиков генерала Депрерадовича в полночь начал движение к Гостиному двору. А другой батальон этого полка, предусмотрительно намеченный самим Александром, уже стоял в карауле во всех переходах Михайловского замка...

Солдаты шли безмолвно. Им, как и всегда в таких случаях, даже не было известно, куда их ведут, что они должны делать. Но генерал-лейтенант Талызин скомандовал решительно:

— Полуоборот направо, марш!

И солдаты повиновались командирскому приказу...

В самую полночь Михайловский замок был окружён двойным кольцом войск. Под ледяным ветром, под тёмным ночным небом, затянутым низкими чёрными тучами, мёрзли преображенцы, а потом и подоспевшие семёновцы.

Никто не знал, что будет, никто и не предполагал, что разворачивается последняя страница заговора.

Всё знал только сам Пален, его ближайшие сподвижники.

На квартире Талызина, когда большинство офицеров уже были в сильном подпитии, Пален предложил всем разделиться на две группы. Одну должен был повести Платон Зубов, но фактически руководил ею Бенигсен, другую — сам Пален. Соединиться обе группы должны были лишь у Михайловского замка.

Самую ударную группу Пален сформировал таким образом, что в неё вошли люди, наиболее ненавидевшие царя, — Платон Зубов, его брат Николай, уже давно подвыпивший и ищущий, к кому бы приложить свою агрессию и силу, Яшвиль, Скарятин, Татаринов, Бороздин, недавно женившийся на дочери Ольги Жеребцовой и потому вошедший в клан Зубовых, Гораднов, а также совсем ещё молодой капитан Александр Аргамаков. Этот племянник Дениса Ивановича Фонвизина вовсе не собирался вступать в заговор, и, когда ему предложили это, он отказался. Встретив в коридоре Аргамакова, великий князь Александр изумлённо упрекнул его за это.

Просил не за себя — за Россию. И Аргамаков был вынужден согласиться. А он был полковым адъютантом и имел право свободного доступа не только во дворец, но и в самый кабинет и опочивальню Павла.

Разбившись на группы, заговорщики начали свой путь...

Михайловский замок стоял в темноте и тишине, но не все в нём спали.

Царь давно улёгся на свой тощий кожаный матрац, подложив под голову такую же тощую кожаную подушку и слегка прикрывшись своей военной шинелью.

Почти так же спал и великий князь Константин: он во всём подражал отцу, а участие в военной кампании в Италии и близость к старому полководцу Суворову сделали его нечувствительным к бытовым удобствам.

В пуховиках разметалась Анна Фёдоровна — у неё с вечера стали болеть зубы, и, наглотавшись лекарственных отваров, она с трудом успокоилась на мягких подушках.

А вот Мария Фёдоровна даже не ложилась. Отпустив своих статс-дам, она расхаживала по своей опочивальне, роскошно обставленной и украшенной дорогими картинами. То подходила к камину, где всё ещё жарко тлели угли от больших поленьев, то присаживалась к письменному столу, но беспокойство и томительные предчувствия не давали ей ни минуты покоя. Ничем не могла она занять свои руки, всё ещё белые и полные, ломала пальцы, с которых уже сняла драгоценные перстни.

То снимала соболий капот, ложилась в широчайшую пуховую постель, то вскакивала и снова принималась ходить по комнате от камина к письменному столу, потом к дверям в спальню императора, почему-то сегодня заколоченным, и тревожно думала о том, что её ждёт...

Павел так изменился со времени их давней свадьбы: из трепетного и нежного мужа и отца он превратился в угрюмого тирана, не щадившего ни её лет, ни её преданности и бесконечной привязанности.

А теперь, когда появилась эта шаловливая и развязная девчонка, молоденькая княгиня Гагарина, и вовсе не услышала Мария Фёдоровна за все последние годы ни одного ласкового слова, ни одного комплимента, которыми Павел любил осыпать её в первые годы совместной жизни.

Она мучительно раздумывала о том, что с ней будет, беспокоилась о сыновьях, горько вспоминала слова мужа, что последние два сына, Николай и Михаил, будто бы не от него, а от её секретаря, ругала императора про себя грубыми немецкими словами, но сердце её замирало и замирало в тревожном ожидании.

Чем же она виновата, что из тоненькой нежной принцессы превратилась в толстую старую немку? Разве не она принесла Павлу десятерых детей, девять из которых остались живы и выросли, превратившись в великолепных принцев и принцесс? Она гордилась своими детьми, но видела, что свою угрюмость и подозрительность Павел перенёс и на старших сыновей, в которых она не чаяла души. Даже в пустомеле и разбойнике Константине видела она то, что хотела видеть: всей душой привязан к ней, матери, любит её и всё для неё сделает.

И Александр, замкнутый, скрытный, но вежливый, ласковый, служил ей опорой и защитой. Если бы, конечно, не его жена, слишком уж умная и образованная Елизавета, свысока глядевшая на все наряды и уборы Марии Фёдоровны, подмечавшая все её ошибки в русских словах. А она так и не научилась говорить по-русски, у неё была другая задача — принести русскому престолу наследников. Она блестяще сделала это.

А вот Елизавета всё ещё не имеет ребёнка — ни одного.

И снова вспоминала Мария Фёдоровна историю с Адамом Чарторыйским — она и теперь была уверена, что девочка родилась от него, хоть ей и доказали, что князя Адама в то время в Петербурге не было. Доказали, а у неё всё равно сидела в голове мысль, что невестка не верна Александру, она обманывает его, пачкает семью. И словно сговорилась она с другой невесткой — Анной, женой Константина: они постоянно вместе, что-то говорят, о чём-то шепчутся.

Мария Фёдоровна подозревала, что не иначе как о любовных шашнях, — вдвоём легче укрыться от всевидящих глаз двора, в противном случае какие могут быть разговоры у этих вертушек.

Снова и снова её думы возвращались к императору — он сам короновал её, она императрица, но почему-то не испытывает теперь того подъёма духа, что был у неё в Москве, на коронации.

И что с того, что все перед нею лебезят, что каждый подъезжает к ней с одной только целью — выпросить тёпленькое местечко, выпросить милости...

Теперь она не может даже позволить себе раздавать своим верным слугам крестьянишек: изволь спрашивать на это согласия императора, — и что теперь будет с ней, императрицей, когда сердцем и умом Павла завладела эта лукавая девчонка, княгиня Гагарина?

Вначале, когда она пыталась упрекать его за эту страсть, он обиженно отвечал, что испытывает к княгине всего лишь платонические чувства, что она просто забавна. Теперь он не говорит о ней ничего, сразу обрывает такие разговоры, едва она заводит речь о Гагариной.

Нелидова была пусть и дурна лицом, да умна, и они даже подружились, хотя та вертела императором как хотела. А эта вежливо улыбается, но вот, поди ж ты, живёт под спальней императора, и он каждый вечер перед сном проводит у неё. И она, императрица, не может сказать ничего, даже упрекнуть мужа за измену.

А теперь, когда он подозревает её бог знает в чём, когда каждый обед и ужин ей приходится набираться выдержки, чтобы не заплакать от острого слова или укола взглядом, — что же будет теперь...

И когда только кончится эта несносная ночь! За окном непроглядная тьма, ничего не видно за стёклами, сколько ни смотри...

Хрустел костяшками пальцев Александр. Он так и не ложился, как ни убеждала его Елизавета хоть на немного прилечь и отдохнуть.

— Сегодня, сегодня, — твердил он.

Александр подходил к Елизавете, садился на канапе, где она, тоже не раздеваясь, сидела, подсаживался, прикасался слегка рукой к её плечу, и она ласково говорила ему:

— Успокойся, ты всё сделал правильно. Всё будет хорошо, вот увидишь, ты же сам сказал, что граф Пален честным словом поручился тебе, что с отцом не сделают ничего плохого. Он подпишет отречение, ты взойдёшь на престол, и Россия благословит тебя...

Но Александр снова поднимался, бродил из угла в угол, нервно хрустел костяшками пальцев и напряжённо прислушивался к каждому звуку во дворце.

Всё было тихо...

Сколько же слов произнесла Елизавета за эту ночь, чтобы успокоить Александра. Все его сетования казались ей ненужными в такую минуту, ничтожными и пустыми. Очень уж много говорил он о том, чтобы не обидели отца лишним словом, чтобы обошлись с ним достойно его сана. «Что же ты сам не принял участия в том, что заварил? — подумала Елизавета. — Сам бы проследил, сам бы оборвал всё недостойное».

Она даже усмехнулась — нет, он спрятался в её спальне, он ноет и ноет, он волнуется и беспокоится. Где же храбрость, смелость, где отважное открытое участие в заговоре?

Впрочем, она давно уже знала, что Александр не блещет храбростью, больше всего на свете боится он отца, его грубого слова, хотя давно и много накопил ненависти за отвратительное обращение с собой. Да и понимает же он, что больше нельзя сносить издевательства и придирки, что не подобает теперь и это странное сближение с Францией, с якобинцами, что не следовало обрывать давние и дружеские связи с Англией и высылать английского посла Уитворта из-за нескольких неосторожных слов в письме, ставшем известным императору.

Но что ей до высокой политики, она никогда особенно в ней не разбиралась, ей бы только избавиться от последствий гнусной сплетни, пущенной про неё Марией Фёдоровной из-за одного лишь намёка её бывшей подруги.

Как зол мир, какими гнусными бывают предатели, как могут они залезть в душу, а потом вывернуть все твои слова наизнанку!

Она узнала теперь цену предательства, но перед лицом смерти своей дорогой Машхен все эти последствия потускнели, и давняя сплетня уже как будто не касалась её. Она не отвечала на обвинения, она никогда не могла опуститься до оправданий, только теперь поняла она цену льстивым словам и заверениям в искренней дружбе.

Сейчас она не верила никому и даже с Анной, женой Константина, старалась держаться ровно, не посвящая её в свои мысли, хотя и не было при всём многолюдном дворе больше человека, с которым она могла бы говорить откровенно.

Елизавета перебирала свои мысли, снова и снова успокаивала нежными словами Александра, всё ходившего и ходившего по комнате и хрустевшего пальцами...

Вдруг до её слуха донёсся неясный шум — как будто зашелестели листья, как будто сильный ветер залетел в окно сквозь толстые рамы, как будто огромная стая птиц с шумом пронеслась над дворцом.

Но шелест листьев замолк, и снова тишина воцарилась в Михайловском замке, и опять принялась Елизавета убеждать Александра.

Приводила тысячи доводов, отодвигая самую мысль о том, что заговор может быть раскрыт раньше, чем приведён в исполнение. Гнала от себя страшные мысли, успокаивала Александра, но отлично понимала, что эта ночь самая тревожная в её и его жизни...

Огромна стая ворон, потревоженная топотом бесчисленных ног, едва не провалила весь заговор.

В Летнем саду они гнездились на деревьях, а на ночь устраивались здесь. Топот сапог, бряцание оружия всполошили птиц, и их чёрная туча с хлопаньем крыльев, с хриплым карканьем сорвалась с деревьев и закрыла и без того низкое тёмное небо.

Заговорщики закрестились, испуганно зашептались — не к добру...

Остановились, пережидая страшный шум и гвалт птиц. Но вороны покружились над Летним садом, низко облетели толпу заговорщиков и унеслись на другую сторону Невы...

И снова пошла вперёд ударная группа, следуя за сухим, высоким Бенигсеном, получившим кличку Длинный Кассиус.

Их было до трёх десятков человек, но после несчастливого предзнаменования осталось не больше десятка. Незаметно покидали группу самые суеверные...

Заговорщики во главе с Бенигсеном благополучно добрались до главного входа во дворец. Здесь их должен был ждать граф Пален, но его не оказалось.

Граф, как всегда, был вне событий, чтобы принять ту сторону, которая окажется победительницей. Если заговор будет раскрыт и сорвётся, он арестует всех участников и даст императору полный отчёт о заговоре.

Если всё пройдёт удачно, опять же он представит наследнику всё случившееся как собственную деятельность.

В любом случае этот хитрый и ловкий интриган оказался бы в выигрыше...

Десяток военных подождали Палена, но, так как его не было, они устремились к той винтовой потайной лестнице, по которой император спускался к княгине Гагариной.

Все пароли были произнесены, на часах стояли все свои люди.

Заговорщиков беспрепятственно пропустили...

Вбежав по лесенке один за другим, они оказались в маленькой кухоньке, откуда открывался вход в прихожую перед царской опочивальней.

В тёмном коридоре, у самых дверей кабинета-спальни Павла, висела на стене огромная икона, перед которой он всегда молился перед сном. Там постоянно дежурил часовой. Он бросился вперёд, закрывая руками, раскинутыми крестом, дверь в спальню.

И тут не выдержал Николай Зубов — он уже давно ждал, с кем бы можно было помериться силой. Выпив, он становился буен и не знал удержу. Он ударил часового так, что тот свалился, обливаясь кровью.

Запертые двери прихожей перед опочивальней открывались изнутри. Капитан Аргамаков, свободно проходивший во двор, остановился перед ними и негромко постучал.

— Кто там? — глухо ответил ему сонный голос камердинера.

— Это я, капитан Аргамаков! — громко воскликнул капитан. — Полковой адъютант!

— Что надо? — опять сонно заворчал камердинер.

— Уже шесть часов, и пора докладывать государю о состоянии полка! — продолжал почти кричать Аргамаков.

— Да ты что? — поразился камердинер. — Ещё нет и двенадцати, мы только-только легли спать.

— Вы ошибаетесь, ваши часы, вероятно, остановились, теперь уже более шести. Из-за вас меня посадят под арест, скорее отпирайте!

И дверь открылась. Отшвырнутый ударом камердинер упал, камер-гусар, стоявший на часах, получил удар саблей по голове и замолчал навсегда, а другой убежал, крича во всё горло.

Услышав истошные крики камер-лакея, Платон Зубов хотел незаметно спрятаться за спины других и шмыгнуть во двор по той же винтовой лестнице.

Но Бенигсен зорко следил за поведением всех заговорщиков. Он схватил Зубова за руку и зашипел ему прямо в лицо:

— Как? Вы сами привели нас сюда, а теперь хотите отступать? Это невозможно, мы слишком далеко зашли. Вперёд!

И выдвинул трусливого Платона перед собой.

Отступать даже Платону действительно было некуда. Десяток дюжих тел навалились на дверь спальни, и она подалась.

С треском распахнулись половинки тяжёлой дубовой двери, и заговорщики ввалились в спальню.

Но здесь не было никого, даже привычного в императорской опочивальне дворового пса Шпица.

Заговорщики рассыпались по всей огромной комнате.

Бенигсен не стал терять время. Он прошёл прямо к императорской скромной постели за ширмами и потрогал кожаный матрац.

— Гнездо тёплое, птичка недалеко, — пробормотал он.

Он внимательно огляделся.

Босые ноги стояли в дальнем углу за ширмами, возле экрана, закрывавшего камин.

— Вот он! — крикнул Бенигсен другим заговорщикам.

В мгновение ока ширмы были опрокинуты, и босой, в ночной рубашке и колпаке предстал перед ними маленький, съёжившийся от страха император Павел.

Приставив шпагу к груди Павла, высокий, худой Бенигсен сказал ему:

— Государь, вы перестали царствовать, теперь ваш сын, Александр, император. Вы должны подписать отречение!

Но они не знали Павла — он рвался в соседнюю комнату, где хранилось оружие, отнятое у офицеров, сидевших под арестом.

Платон Зубов повторил слова Бенигсена по-русски.

— Арестован?! — вскричал Павел. — Что значит арестован?

Яшвиль и Татаринов держали его за руки.

Павел вырывался из рук удерживавших его офицеров.

Вдруг он увидел молодого офицера, стоявшего позади всех и очень похожего на великого князя Константина.

— Как! — крикнул он. — Ваше высочество, и вы здесь?

Он пытался добраться до двери, ему выкручивали руки, пытаясь его удержать...

Крики камер-лакея: «Императора убивают!» — услышали солдаты Преображенского полка, бывшие в карауле под самой прихожей, в нижнем этаже. Один из них выскочил перед поручиком Мариным и потребовал вести их к императору.

— Ещё слово, и я тебя заколю, — приставил шпагу к его груди поручик, тоже примкнувший к заговорщикам.

А потом он громко скомандовал:

— Смирно! От ноги!

И команда оказала своё действие. Ни один солдат не посмел и пошевелиться, пока во дворце раздавались крики и шум.

А камер-лакей добрался до семёновцев.

— Императора убивают! — кричал он. — Бегите, спасайте царя!

И караул воспринял крик о помощи императору. Караульные бросились вверх всё по той же винтовой лестнице, но здесь их уже встретил Пален.

— Караул, стой! — вскричал он, и солдаты замерли.

Так выучил их сам Павел: команда, приказ начальника священен, в строю они были просто машинами, выполнявшими приказы...

А драка в спальне императора продолжалась.

Бенигсен вышел в прихожую и рассматривал картины, развешенные там, пока заговорщики, разгорячённые вином и удачей, добивали императора.

Удар, нанесённый императору Николаем Зубовым, оказался почти смертельным: зажав в руке золотую табакерку, Зубов стукнул императора в левый висок.

Павел упал, обливаясь кровью, левый глаз его перестал видеть.

Кто-то подал его же парадный шарф, кто-то сел на ноги Павлу, а кто-то накинул ему на шею этот шарф и сдавливал до той минуты, пока Павел не перестал двигаться и обмяк.

— Готов, — хрипло сказал Зубов, глядя на простёртое тело императора.

Подоспевший Пален распорядился:

— Привести тело в порядок, одеть в парадный мундир, на голову — треуголку, положить на кровать.

И заговорщики сами принялись за это грязное дело — одевать уже мёртвого императора.

Только тогда, когда Павел уже лежал на своей постели, едва приведённый в порядок, Пален отправился будить нового императора, Александра.

Но Александр не спал всю ночь. Тревожно прислушивался он к крикам и топоту, прижимался к плечу Елизаветы, словно бы ища у неё спасения.

— Хоть немножко поспи, — уговаривала его Елизавета, — твоё волнение не нужно, всё и без тебя сделают, ты должен быть свежим и сильным.

Послушавшись её совета, Александр прилёг на свою жёсткую железную койку. Как и у отца и брата Константина, его постель состояла из тощего кожаного тюфяка и такой же тоненькой, как блин, жёсткой кожаной подушки. Укрывался он походной военной шинелью.

Рядом, в соседней комнате, негромко переговаривались ближайший друг и сподвижник Александра князь Волконский, Уваров и адъютант наследника Николай Бороздин.

Они знали всё, что должно было произойти, и также тревожно прислушивались к крикам и шуму во дворце.

А заговорщики, расправившись с императором, уже не скрывали ничего.

Они рассыпались по всему дворцу, ходили по всем коридорам, громко и радостно крича, проникали в буфетные и винные погреба, раскупоривали бутылки, распивали вино и весело пили за здоровье нового императора.

Николай Зубов, красный от восторга, выпитого вина и завершения долгого дела, вошёл, почти ворвался к Александру.

— Ваше величество, — сдерживая радость, едва владея собой и умерив голос, сказал он, — ваш отец скончался...

Александра как будто подхватило вихрем с постели.

— Что, что? — закричал он.

Побледневший адъютант Николай Бороздин подскочил к наследнику и подхватил его под руки. С другой стороны подбежала Елизавета. Вдвоём они удержали Александра, страшно побелевшего и готового опрокинуться в обморок.

Несколько мгновений Александр едва держался на ногах.

— Лиза, я этого не хотел, — пробормотал он, — как они посмели...

— Я знаю, — так же тихо ответила Елизавета, — я знаю, ты не мог этого приказать. Но ты жестоко накажешь убийц...

Александр освободился из рук Бороздина и Елизаветы. Он подошёл к окну, отодвинул тяжёлую штору и всмотрелся в глухую тьму. Кое-где прочёркивались огоньки факелов, да горели бессменные фонари у парадного подъезда Михайловского замка.

Наследник повернулся, обнял Елизавету и отошёл с ней в угол комнаты, где стоял большой мягкий диван. Бросившись на него, он уткнулся ей в плечо и горько разрыдался.

Елизавета тоже не сдержала слёз, но обнимала Александра, целовала его лицо, бормотала какие-то слова утешения.

Отчаянию Александра, казалось, не будет конца.

— Как они посмели, — шептал он, — как они посмели, теперь все назовут меня отцеубийцей...

— Нет, ты ни в чём не виноват, — твёрдо выговорила Елизавета, — ты не приказывал этого, они сами, как варвары, нарушили слово, данное тебе. Успокойся, Александр, что сталось, то сталось, сама судьба обрушила на нас этот удар. Будь твёрд, подними голову, Россия дождалась своего молодого русского царя. Ты будешь самым прекрасным из государей, ты станешь надеждой и опорой всего русского народа...

Она бормотала и бормотала эти успокоительные слова, но и сама понимала, что этот удар тяжело отразится на её муже, что всю свою жизнь он будет считать себя несчастнейшим из людей, поднявшим руку на своего отца.

В комнату влетел молодой поручик Полторацкий. Теперь в кабинет великого князя, а ныне императора, заходили все, кто хотел, никому не было запрета.

— Ваше императорское величество, — отдал честь Полторацкий.

Очень бледный — Елизавета видела, какого труда стоит ему каждое движение, — Александр поднялся с канапе, замахал руками на поручика.

— Что ты, что ты, Полторацкий, — голос его срывался, переходил на шёпот.

И тут из-за спины Полторацкого вынырнули граф Пален и высокий, сухой Бенигсен, одетый в парадный мундир.

Оттолкнув поручика, Пален быстрым шагом приблизился к Александру. Елизавета не слышала, что сказал он на ухо Александру, различила только гневные и резкие слова мужа:

— Как вы посмели! Я этого никогда не желал и не приказывал!

Его лицо исказила страшная гримаса боли, отчаяния, негодования. Он без сознания свалился на пол.

Елизавета подскочила было к мужу, но Граф Пален встал на колени у самого лица Александра и проговорил ему прямо в то ухо, которое ещё хорошо слышало:

— Ваше величество, теперь не время предаваться отчаянию... Сорок два миллиона человек зависят от вашей твёрдости.

Полторацкий с изумлением глядел на всю эту сцену: молодой и быстрый, он не мог понять, что происходит, почему император в таком волнении...

Пален резко махнул рукой:

— Господин офицер, извольте идти в караул! Император сейчас выйдет...

Полторацкий выскочил за дверь.

Вдвоём с Елизаветой Пален поднял ослабевшего Александра. Елизавета гладила лицо мужа, нежно целовала его бледные, без кровинки, щёки.

— Что случилось, то судьба, покорись, Сашенька, — шептала она.

— Покажитесь народу, — тихо сказал Пален, — после будете предаваться горю...

Александр с негодованием взглянул на Палена.

— Да-да, — твёрдо произнёс Пален, — хватит ребячиться, идите царствовать, покажитесь гвардии...

— Да, Сашенька, да, граф прав, это надо сделать безотлагательно, — повторила и Елизавета, — теперь ты император, от тебя зависит вся Россия, ты теперь отец русского народа, будь твёрд...

Александр поглядел на Елизавету. В его глазах было столько боли и страдания, что слёзы снова полились у неё ручьём. Первое столкновение с действительностью оказалось таким грубым и безжалостным — он не привык к ударам судьбы. В эту минуту она представлялась себе сильнее и мудрее: она уже пережила страшное предательство, неизмеримое и неотвратимое, где ей уже не думалось, что судьба — это роза без шипов, она знала, что в жизни случаются подобные трагические минуты, что к ним надо быть всегда готовым.

— Благослови тебя Бог, — перекрестила она Александра.

— Идёмте, идёмте, — торопил Пален.

За руку он почти потащил Александра. Тот безвольно следовал за ним.

Весь караул Михайловского замка уже выстроился перед парадным входом во дворец.

Александр, сопровождаемый целой свитой адъютантов, Паленом, Бенигсеном, вышел на крыльцо, едва не упал опять, но был поддержан под руку Паленом.

Караул замер перед новым императором. Александр еле выдавил из себя тихие слова:

— Батюшка скончался от апоплексического удара. Всё при мне будет, как при бабушке...

Громогласное «ура» раздалось в ответ и крики: «Виват государь император Александр Первый!»

И эти крики, казалось, вдохнули жизнь в помертвелое лицо Александра. Оно разгладилось, улыбка, ещё робкая, но уже с проблесками важности, растянула его тонкие бескровные губы.

Он помахал рукой в ответ на эти приветствия и удалился в свои покои.

Елизавета с волнением ждала его возвращения.

— Всё отлично, — успокоил её Пален, — народ счастлив, что теперь у него прекрасный, молодой, полный сил русский император.

— Граф прав, — шепнула Елизавета Александру и увидела, что последние следы отчаяния уже исчезают с его лица. — Будь мужествен, ты прекрасен, ты будешь великолепным императором.

Она снова обняла его, и Александр прижался лицом к её плечу: ему так необходима была её поддержка.

— Теперь надо показаться войскам, — торопил Александра Пален, — пойдёмте, ваше величество...

И от этих слов как будто что-то прояснилось в душе Александра: ему были нужны такие слова...

— Да-да, — пробормотал он.

Елизавета оглядела Александра.

— Парадный мундир, — быстро сказала она его камердинеру, — и новую андреевскую ленту...

Александр в недоумении взглянул на неё.

— Ты должен быть в полном параде, — шепнула она ему. — Войска должны видеть своего полководца сильным, молодым и прекрасным.

Он опять с благодарностью взглянул на неё и кивнул головой: она права, он восходит на русский престол...

Белые рейтузы чётко обтягивали его длинные красивые ноги, парадный, затканный золотом мундир обрисовывал его гибкую стройную талию, а голубая лента через плечо придавала ему важность.

— Ты величествен, — шепнула она ему на ухо.

И снова он почти расцвёл. Как зависел он от слов, как нужны были ему похвалы и комплименты, особенно в такую трудную минуту!

— Господь с тобой, — перекрестила его Елизавета.

И Александр уже в сопровождении большой свиты отправился показываться войскам, окружившим Михайловский замок двойным кольцом.

— Кто скажет солдатам всё? — напрямую спросил он у Палена.

— Тот, кто зачитывал императору акт об отречении, — лукаво произнёс Пален.

Платон Зубов побледнел. Одно дело — говорить с императором в комнате, убеждать его отречься от престола, и совсем другое — выступать перед солдатами. А ну как кто-то из них поднимет на него ружьё, не поверит его словам? Дрожь пробрала Платона.

Он славился красноречием, словами завоевал он Екатерину и столько лет держался у власти и богатства. Но тут... Он было заикнулся, что не сможет, но Пален грубо вытащил его из толпы теснившихся за Александром адъютантов и сказал:

— Не трусьте, князь...

И сразу перед внутренним взором Платона Зубова, красавчика и краснобая, возник образ Павла, дрожащего, в ночной рубашке до самых щиколоток, в ночном колпаке, но гордо сказавшего в ответ на получасовую речь Платона:

— Никогда!

Зубов говорил о том, что Россия устала от его тиранства, зачитывал манифест об отречении и требовал лишь одного — подписи. И этот дрожащий от страха и негодования маленький человек гордо произнёс:

— Никогда!

Зубов представил себя на месте Павла — да он бы сразу подписал этот манифест, без всякого сопротивления: трус жил в самой его душе — и потому был безмерно удивлён, когда и в третий раз император ответил на его требование:

— Что я вам сделал, Платон Александрович? Никогда не подпишу я этот манифест, никогда не отрекусь от короны!

Зубов был поражён достоинством, с которым маленький, казалось бы, запуганный император отверг отречение, не поставил свою подпись под документом. Всего-то и нужно было расписаться...

Не мог понять Зубов этого достоинства, гордого и презрительного: «Никогда!»

А что, если и тут, перед солдатами, возникнет такое же? Но Пален вытащил Платона Зубова вперёд, и тому пришлось идти и говорить с войсками.

Первым был Преображенский полк. Никто из солдат не знал, зачем вели их к Михайловскому замку, зачем заставляли занимать оборону в два кольца. Теперь надо было всё объяснить.

И Зубов трепетал...

Преображенский полк был верен Павлу, любил его за справедливость и жестокость по отношению к офицерству. Кто знает, как поведут себя солдаты, эта огромная серая масса?

Сбиваясь и путаясь в словах, растеряв своё обычное красноречие, Платон Зубов объяснил, что император Павел Первый скончался от апоплексического удара, что на престол восходит его сын и наследник Александр, и громко прокричал «ура» новому императору.

Полк ответил гробовым молчанием. Уж слишком странным казалось всё это солдатам — и ночной поход, и цепь вокруг замка, и скороспелое восхождение на трон нового императора.

Никто не поверил в апоплексический удар. «Убили императора», — мелькнула у всех в голове одна и та же мысль. Убили — и полк ответил молчанием на здравицу новому императору.

Даже в ответ на крик своего шефа, генерала Талызина: «Да здравствует император Александр Первый!» — полк молчал.

Только этим и могли солдаты выразить своё отношение к убийству Павла.

Однако никто не взял в руки оружие, никто не пошёл с ним против нового императора, никто не решился выступить открыто...

Посрамлённый Зубов уже не отважился выступать перед семёновцами. Но этот полк был полком великого князя Александра, он был его давним шефом, и хоть славился жестокостью и сильной муштровкой, но был своим, родным начальником. И потому в ответ на те же самые слова, которые произносил уже не Зубов, а сам Пален, загремело многократное «ура».

Александр вернулся в свой кабинет. Елизавета лишь подошла к нему, немая, безмолвная, взглянула в его глаза. Пален что-то сказал о том, что церемония представления войскам прошла отлично, но она не слышала его, а глядела в самые глаза Александра.

— Я не чувствую ни себя, ни что я делаю, — пробормотал он, — я не могу собраться с мыслями.

— Но тебе, Сашенька, ещё надо привести к присяге все войска, весь народ, — тихо ответила она.

— Ты права, — прошептал он, — но тут я не могу, мне нужно поскорей уехать из этого дворца, перебраться в Зимний, тут я не чувствую себя человеком...

В кабинет влетел великий князь Константин. Его уже стащил с постели Николай Зубов, сообщивший ему о смерти Павла и грубо поставивший его перед самим фактом нового царствования:

— Вставайте, идите к императору Александру, он вас ждёт.

Константин едва натянул мундир, штаны, но не забыл захватить с собой польскую саблю, подаренную ему ещё Костюшко. Он никак не думал, что заговор был против Павла, он думал, что против всей семьи, и решил не сдаваться, а защищаться до последней капли крови.

Однако в кабинете Александра была самая спокойная обстановка, и всё ещё хмурое лицо Александра сразу подсказало Константину, что слёзы и отчаяние брата были вызваны лишь смертью отца.

— Брат, мы едем в Зимний, надо приводить к присяге весь народ.

Константин кивнул: он всегда был готов следовать за старшим братом...

— Лизонька, — обнял жену Александр, — прошу тебя, сообщи матушке о гибели отца, а потом привези её как можно скорее в Зимний.

И она тоже только кивнула, перекрестила его, неловко поцеловала в щёку.

Константин, Александр и вся свита тотчас исчезли.

Оба брата сели в карету, предназначавшуюся Павлу, чтобы отвезти его в Шлиссельбургскую крепость, построенную Петром Первым на отдалённом островке Орешек для защиты от шведов, а теперь ставшую тюрьмой для государственных преступников.

Но Павла не пришлось туда везти, и Александр поехал в Зимний вместе со всеми участниками переворота.

Платон Зубов разместился вместе с братьями, на запятках, с одним гусаром, устроился Николай Зубов. Остальные поехали в своих каретах и возках.

И скоро во дворе Михайловского замка, окружённого войсками, воцарилась тишина...

Тишины не было лишь в самом дворце.

Елизавета осталась одна. Она поняла, что теперь от её решительности и распорядительности зависит многое. Она была теперь хозяйкой положения, она стала императрицей, и она должна была навести во всём соответствующий порядок.

Прибежала к ней Анна Фёдоровна. Поохав и повздыхав, обе невестки решили идти к Марии Фёдоровне. Та всё ещё не знала, что означают крики и шум во дворце, «ура» под окнами, что случилось. Она пыталась войти в покои императора, но дверь была заколочена, а обходной путь преграждали солдаты.

Граф Пален взял на себя трудную задачу сообщить Марии Фёдоровне о смерти её мужа.

— Государь, — сказал он подходящим к случаю тоном, — скончался от апоплексического удара.

На него обрушился град упрёков, негодования и слёз.

— Это вы его убили, я не верю, что всё произошло естественно! — выкрикивала Мария Фёдоровна. — Немедленно ведите меня к императору, немедленно покажите мне его тело!

Она кричала по-немецки, и её крик услышала Елизавета. Она быстро вошла в спальню императрицы, теперь уже бывшей императрицы, вдовствующей императрицы.

— Нельзя, государыня, — решительно, но тихо ответил граф Пален.

— Как вы смеете, как вы можете отказывать мне в том, в чём никогда не отказывают жёнам, а тем более вашей императрице? — кричала Мария Фёдоровна.

— У нас император Александр, у нас императрица Елизавета, — ещё тише ответил Пален.

— Как? Это вы императрица? — вопросом встретила невестку разъярённая Мария Фёдоровна. — Это я императрица, а вы самозванка!

— Успокойтесь, матушка, — жёстко ответила Елизавета, — войска уже присягнули на верность императору Александру.

— Не сметь называть его императором, это я ваша императрица! — продолжала кричать Мария Фёдоровна. — Это я коронована на царство!

И тогда Елизавета решительно и тихо, но так, чтобы слышала и Мария Фёдоровна, претендующая на власть, ответила:

— Россия устала от старой толстой немки, она хочет видеть на престоле молодого красивого русского царя.

От такой дерзости Мария Фёдоровна словно бы потеряла дар речи. Она так взглянула на невестку, пробормотала такие слова, что Елизавета сразу догадалась о смысле: всё сделает Мария Фёдоровна, чтобы отмстить ей за эти слова. И грязное ругательство, добавленное в конце по-немецки, лишний раз убедило её в том, что, несмотря на всю роскошь и величие обстановки, Мария Фёдоровна осталась такой же грубой и невежественной, как и все её многочисленные братья, кормившиеся у российского престола...

Глава четвёртая


«Дорогая мамочка! Начинаю своё письмо, не зная точно, будет ли оно вскоре отправлено. Сделаю всё возможное, чтобы отослать его с нарочным нынче вечером — очень боюсь, что об этом ужасном событии Вы узнаете прежде, чем получите моё письмо. Поэтому переживаю, что Вы станете беспокоиться, дорогая маменька.

Сейчас всё спокойно, но позавчерашняя ночь была жуткой. То, чего так давно опасались, произошло: гвардией совершён переворот, точнее, гвардейскими офицерами.

В полночь они проникли к императору в Михайловском дворце. Когда толпа удалилась, его уже не было в живых. Уверяют, будто апоплексический удар случился на почве испуга, но всё похоже скорее на преступление, приводящее в трепет тех, кто хоть в малейшей степени обладает чувствительной душой...

Всё это никогда не сотрётся из моей памяти. Россия, конечно, вздохнёт после четырёхлетнего угнетения. Если бы император закончил свои дни естественной смертью, то я не испытывала бы, возможно, того, что испытываю сейчас, поскольку мысль о преступлении ужасна.

Можете представить себе состояние императрицы: хоть и не всегда она была счастлива, но привязанность её к императору была огромной.

Великий князь Александр, нынешний император, абсолютно подавлен смертью своего отца, от того, каким образом тот скончался, его чувствительная душа навеки останется истерзанной...

Великий князь объявил мне о смерти отца. Господи, трудно передать наше отчаяние...

Попытаюсь представить некоторые подробности того, что помню, поскольку и теперь та ночь кажется мне кошмарным сном. Вообразить себе шум, доходивший до нашего слуха, радостные выкрики, ещё и сейчас звучащие в моих ушах, невозможно. Я находилась в своей комнате и слышала только эти «Ура!» — Вам известно, что так по-русски обозначается «Виват!».

Никогда не могла представить себе, чего мне будут стоить столь тяжёлые минуты. Великий князь направился в Зимний дворец в надежде увлечь за собой толпу — он не сознавал, что делал, ему хотелось найти утешение...

Императрица спала, однако главная воспитательница её дочерей пошла, чтобы подготовить её к страшной новости.

Та спустилась ко мне, совершенно потерянная, и, оказавшись перед запертой дверью потайной лестницы (мы так провели всю ночь), начала разглагольствовать с солдатами, не желавшими её пропустить, поскольку ей хотелось увидеть тело императора. Потом стала оскорблять офицеров, нас, прибежавшего врача и всех, кто оказывался рядом. Конечно, она была в исступлении, Анна и я умоляли офицеров пропустить её хотя бы к её детям, но те противились — то ли в соответствии с полученными инструкциями или приказами, полученными бог знает от кого (в такие минуты все командуют), то ли по здравому смыслу.

Наконец, войдя в этот хаос, похожий на сновидение, я стала вести разговоры с людьми, с которыми никогда до этого не говорила, да, может быть, мне и не придётся обращаться к ним до конца моей жизни. Я умоляла императрицу успокоиться, я делала одновременно тысячу вещей и тысячу дел, сама принимая решения.

Эту ночь не забуду никогда!

Вчерашний день прошёл спокойнее, но тоже был тяжёлым. В конце концов мы уехали в Зимний дворец только после того, как императрица увидела тело императора, поскольку до этого момента нельзя было её уговорить покинуть Михайловский замок.

Весь мой день прошёл в слезах то с этим замечательным Александром, то с императрицей.

Чтобы его поддержать, ему нужно внушить мысль о возвращении благополучия его родине. Нет иного мотива, могущего придать ему твёрдость.

Как это ему необходимо, потому что, великий Боже, в каком состоянии получил он эту империю!

Прощайте, моя дорогая маменька, я чувствую себя очень хорошо, все эти волнения не повлияли на моё здоровье, только вот разум мой как будто ещё не в своей тарелке, поэтому мне следует думать об общем благе, чтобы не погружаться мыслями в эту ужасную смерть, каким бы образом она ни произошла — естественным либо нет. Всё тихо и спокойно, если бы не сумасшедшая радость, охватившая всех, начиная с последнего человека из народа, кончая знатью.

Самое печальное, что это никого не удивляет...»

Теперь Елизавета могла писать матери без страха, что её корреспонденцию прочтут на почте, даже расшифруют то, что написано симпатическими чернилами, и будут вкривь и вкось толковать каждое слово. Теперь она могла писать свободно и откровенно обо всём — цензура сразу же была отменена.

И потому она описывала состояние первых дней после переворота так подробно и откровенно, как ещё никогда не писала матери.

«Вам несложно понять неразбериху первых дней подобных перемен. Больше половины дня провожу с императрицей. Слава богу, она теперь более спокойна, бедная императрица. Каждый день приходим к телу императора: это даёт ей хоть какое-то утешение.

Как давно, мамочка, не удавалось открыто писать Вам. И, сколь ни тяжела мысль о столь печальном уходе императора из жизни, не могу не признаться, что я вздохнула вместе со всей Россией.

Смею надеяться, что Вы поймёте меня и останетесь довольны, моими нынешними политическими взглядами. Я выступаю за перевороты. — засилье окружающего меня деспотизма даёт мне возможность судить об этом беспристрастно, — я во что бы то ни стало хочу видеть Россию свободно вздохнувшей!

Как только я поняла, что началось брожение, а спустя некоторое время послышался ропот, о чём я писала папе, и появилась опасность всеобщего народного выступления, я прикинула, что сие могло бы повлечь за собой, и, уверяю вас, успокоилась...

Мамочка, я была молодой, я взрослею, приобретаю опыт, пусть небольшой, но больший, чем могла бы вообразить. Раньше я полагала всех людей такими же, как я, думала, что и мыслят, и чувствуют они так же, как я, забыв, что им свойственны страсти, незнакомые мне, а временами их действия казались мне безрассудными.

Ах, мама! Познание мира не так уж и приятно. Это касается не только политики, это касается всего».

Так писала она матери обо всём происшедшем. И свидетельства посторонних лиц говорят о том, что единственный, кто сохранил присутствие духа в этой ужасающей атмосфере убийства и переворота, была именно молодая императрица Елизавета.

Вот как оценивал её роль в эти первые дни и ночи Адам Чарторыйский:

«Среди членов императорской семьи, посреди ужасной сумятицы, царившей во всём дворце, одна лишь молодая императрица (по словам всех окружающих) хранила присутствие духа. Это же часто повторял и император Александр. Она старалась утешить его, вернуть ему смелость и апломб. Не покидала его и ночью, каждую минуту стараясь быть рядом, и только иногда, когда было возможно, уходила, опасаясь вспышек гнева, могущих стать опасными, поскольку заговорщики, опьянённые успехом, чувствовали себя хозяевами замка.

Одним словом, в ту ночь, ночь ужаса и смуты, когда каждый человек, каждое действующее лицо чувствовали себя по-разному (одни праздновали триумф, другие были погружены в горе и безнадёжность), лишь императрица Елизавета стала единственной властью, выполнявшей роль посредника и охотно воспринимаемой всеми, своего рода медиатором утешения, перемирия или мира между своим супругом, свекровью и заговорщиками».

Нельзя думать, что Мария Фёдоровна была погружена только в боль, скорбь и безнадёжность. С самого первого мгновения, едва она услышала о том, что император мёртв, её заботило лишь одно: как сделать, чтобы именно её провозгласили царствующей императрицей, как устранить Александра, как захватить власть.

Её первый же разговор с Паленом доказывает это.

— Император мёртв, император Александр Первый провозглашён, — произнёс Пален.

Мария Фёдоровна закричала, как всегда, по-немецки:

— Какой Александр? Что вы болтаете? Я ваша императрица, я коронована, ни о каком Александре не может быть и речи...

Но Палену вовсе не улыбалось добывать корону и власть для злой, мстительной и сварливой немки.

— Император Александр приглашает вас приехать в резиденцию, в Зимний дворец, — слегка поклонился он Марии Фёдоровне.

— Не сметь говорить, что Александр — император, это я — императрица! — кричала Мария Фёдоровна.

Только троекратное «ура» в честь нового императора убедило Марию Фёдоровну, что сын опередил её, что теперь он — император.

И всё-таки она не смирилась.

Едва увидев тело Павла, кое-как подгримированное, одетое по всем правилам этикета, она отправилась в Зимний, и там состоялась бурная сцена, на которой присутствовала и Елизавета.

— Вы оба, — кричала Мария Фёдоровна, — виноваты в смерти отца, вы оба отцеубийцы и должны признать, что ваша мать единственная, кто в этом не виноват, и потому обязаны отдать корону в мои чистые руки!..

И снова Елизавете пришлось повторить те слова, которые она сказала свекрови в первые часы после убийства Павла:

— Россия устала от старой толстой немки, она хочет видеть на престоле молодого красивого русского царя.

Пожалуй, эти слова вернули Александру, порядком приунывшему от хищных притязаний матери, твёрдость и бодрость. Ему необходимы были похвалы, ему нужна была поддержка именно такого рода. Он с благодарностью взглянул на Елизавету и ничего не ответил матери.

— Мы ни в чём не виноваты! — закричал и Константин. — Как вы смеете, мадам, обвинять нас в смерти отца?

И Мария Фёдоровна поняла, что сила не на её стороне.

— Я поставлю вас на колени в церкви перед образами святых! — прокричала она. — Я заставлю вас перед Богом поклясться, что вы не причастны к гибели вашего отца и императора!..

— Хоть сию минуту! — снова вспылил Константин.

— Да, матушка, мы готовы перед образом Бога поклясться, что мы не причастны к гибели отца, — тихо сказал и Александр.

Елизавета смотрела на лицо мужа и презрительно думала о том, как не готов он к тому, чтобы править Россией, как мало в нём твёрдости духа, крепости и отваги.

Мария Фёдоровна потащила своих старших сыновей в домовую церковь. Клятва была произнесена по всей форме: Константин клялся с чистой совестью, что нисколько не виновен в смерти отца, Александр — со смутным чувством нечистой совести...

Елизавета знала, что, если бы не она, Мария Фёдоровна могла бы заставить Александра, в силу его нерешительности, отказаться от короны. Но гвардия уже присягнула на верность новому императору, все войска уже были приведены к присяге.

Мария Фёдоровна опоздала.

Но и Александр испугался своего величия, своей ответственности и потому в первые дни не расставался с Елизаветой: лишь она укрепляла в его сердце веру в то, что он станет поистине благом для народа, что только он способен посеять среди русских людей надежду на лучшую жизнь.

Ему были необходимы её слова о благе народа, хотя и тот, и другая мало знали о его нуждах, сидя в своей золочёной клетке...

В первые дни нового царствования заговорщики чувствовали себя героями, патриотами, везде и всюду рассказывали они о том, как вели себя в ночь на 12 марта 1801 года.

И словно бы свежий ветер повеял на улицах Санкт-Петербурга: появились недозволенные коляски, фраки, трёхцветные жилеты, срочно обрезались косы и букли, надевались круглые шляпы а-ля якобинец, сапоги с отворотами считались новейшей модой.

Никто не выходил теперь из кареты, чтобы низко поклониться императору, если он ехал мимо, рты не закрывались, восхваляя свободу.

Вольнее всех вёл себя Платон Зубов. Он тут же устроил грандиозную пирушку, явился на неё во всём запрещённом Павлом — фраке, трёхцветном жилете — и сел метать банк, тоже запрещённый покойным императором.

Пожалуй, к этой показной форме вольности прямо призывала строка из манифеста Александра о воцарении:

«Управлять Богом порученным народом будем мы, Александр Первый, по законам и по сердцу своей великой бабушки...»

Легкомыслие и пустота столичной придворной и воинской публики выразились в наглядных вещественных знаках отрицания строгости и жестокости павловского режима.

Но какими высокими и искренними были порывы тех, кто ужаснулся убийству царя, кто верно служил ему!

Даже графиня Ливен, воспитательница великих княжон императорского дома, сама немало способствовавшая возвышению фон Палена, высокомерно бросила ему прямо в лицо:

— Я не подаю руки цареубийцам...

Пален хорошо понимал, что необходимо примирить противников и сторонников новой власти, и потому решил устроить великолепный банкет, на котором состоялось бы такое примирение.

Несколько сотен наиболее близких ко двору военных должны были присутствовать на нём. Все приняли приглашение, за исключением полковника Саблукова и родственных ему людей.

Пален вызвал Саблукова на откровенный разговор.

— Я не хочу иметь ничего общего с этими господами, — резко ответил полковник на вопросы Палена о причинах отказа.

Всю свою дипломатию, весь свой красноречивый пыл вложил Пален в свои слова:

— Ничего Изменить нельзя. Дело сделано, новое царствование не должно начинаться с разногласий. Как патриоты, мы должны устранить эти разногласия и думать лишь об интересах нашей страны и государя, которому мы все служим.

Только тогда мрачный Саблуков согласился принять участие в банкете.

Но никто из его людей не пил здесь, хотя шампанское лилось рекой, да и дело кончилось несколькими дуэлями между участниками убийства и сторонниками Павла...

Елизавета пришла в немалое смятение, когда прочла запись самого Павла о предсказании инока Александро-Невской лавры Авеля, посаженного Екатериной Второй в тюрьму и выпущенного Павлом:

«Коротко будет царствование твоё, и вижу я, грешный, лютый конец твой. На Софрония Иерусалимского от неверных слуг мученическую кончину примешь, в опочивальне своей удушен будешь злодеями, коих греешь ты на царственной груди своей. В страстную субботу погребут тебя. Они же, злодеи твои, стремясь оправдать свой великий грех цареубийства, возгласят тебя безумным и будут поносить добрую память твою. Но народ русский правдивой душой своей поймёт и оценит тебя и к гробнице твоей понесёт скорби свои, прося заступничества и умягчения сердец судей неправедных и жестоких...»

Странная создавалась ситуация: Александр был возмущён убийством отца, но благодаря ему, этому убийству, легко и быстро взошёл на престол.

По логике вещей, как понимала Елизавета, он должен был всенародно осудить убийц, жестоко наказать их.

Но тогда и ему пришлось бы открыть свою неблаговидную роль во всём заговоре: он согласился с ним, он принял в нём участие, он хотел быть на троне!

Раскрой он механику всего переворота, и тогда уже отрекись от престола, благо есть второй претендент на него — Константин, которому отец тоже присвоил титул цесаревича, а значит и наследника, и который непричастен к этому цареубийству.

Если же хочешь удержаться на троне — замолчи все эти преступления, скрывай их и всю жизнь майся от укоров совести, от нелепой лжи.

У Александра не хватало мужества ни на какой поступок, и потому он молчал. Елизавета прекрасно понимала его мотивы, была бы рада, если бы он отрёкся и зажил с ней частной жизнью где-нибудь на берегах Рейна, но смятенное честолюбие, виляние между долгом совести и долгом правителя, царя, не позволили Александру решиться ни на что...

Как понимала она его характер, и хотя в душе признавала все его слабости, но хотела быть верной женой и помощницей: кого Бог дал ей в суженые, тому она и служила, не переиначивала того, что создал Господь. Так она рассуждала, но не смела поделиться ни с кем этими мыслями.

И не противилась, когда неустанно и твёрдо преследовала Мария Фёдоровна тех, кто участвовал в перевороте.

Да, именно она уловила злодейский замысел, поняла, что за её спиной действовал её сын, и хоть знала, что её жизнь и судьба были под ударом, теперь играла свою роль и выполняла свою задачу.

Впрочем, вызванный из-за границы воспитатель Александра республиканец Лагарп тоже советовал Александру открыто преследовать тех, кто решился на цареубийство, жестоко наказать их.

Александр отмолчался, и Лагарп вскоре исчез с политического горизонта России...

Только на другой день после кончины Павла императрица была допущена к его телу.

Тридцать часов потребовалось бальзамировщикам и придворным гримёрам, чтобы привести тело императора в мало-мальски приличный вид.

Обер-шталмейстер Муханов рассказывал потом в своих воспоминаниях:

«Бледная и холодная, как мрамор, вдовствующая императрица не выходила из своих комнат. Александр и Елизавета прибыли из Зимнего дворца, в который Мария Фёдоровна ни за что не хотела переезжать, пока не увидит тело императора. Ливен и я сопровождали первое посещение Марией Фёдоровной тела императора.

Мария Фёдоровна шла первой, затем Александр и Елизавета, шествие заключала графиня Ливен.

Когда Мария Фёдоровна увидела тело, она молча остановилась, глядя на него широко открытыми глазами и не проливая ни одной слезы.

При виде искажённого, накрашенного лица своего отца Александр словно окаменел.

Мария Фёдоровна обернулась к сыну, холодно и торжественно сказала:

— Теперь поздравляю, ты — император!

При этих словах Александр свалился замертво. Присутствующие подумали, что он мёртв.

Без всяких признаков волнения Мария Фёдоровна посмотрела на своего сына, потом взяла меня под руку и в сопровождении его и графини Ливен вернулась в свои покои.

Это произошло прежде, чем Александр очнулся от своего обморока.

Очнувшись, он отправился к матери, и там оба свободно предались своему горю.

Вечером вдовствующая императрица опять отправилась к телу своего убитого мужа. Там она бросилась на труп Павла в полном отчаянии и с горькими слезами. Друзьям пришлось почти нести её обратно. На другой день эти посещения повторились...»

Император, Елизавета, Константин и Анна уже переехали в Зимний дворец, многие вещи и картины были перевезены частью в Гатчину, частью в Павловск. А на месте опочивальни императора Павла Мария Фёдоровна потребовала построить церковь.

Именно в том месте, где Павел пал под руками убийц, сооружён был алтарь...

Из апартаментов Марии Фёдоровны Александр вышел другим человеком.

Елизавета поняла это, едва взглянув на мужа, — он более не нуждался в её поддержке и утешении, отныне главным советчиком и опорным столбом во всей его жизни стала его мать — «старая толстая немка». Этих слов Мария Фёдоровна не забыла Елизавете и до конца, как только могла, отравляла жизнь своей невестке...

Уже на похоронах камер-лакея Кириллова, погибшего на посту возле императора, почувствовала Елизавета эту разницу.

Кириллова хоронили очень скромно, без пышности и почестей, но сам император Александр возложил на его гроб живые цветы. Елизавета также была на этих похоронах, в глубоком трауре, и отмечала про себя все детали начинающейся перемены.

Мария Фёдоровна прислала на гроб скромному защитнику императора Павла огромный крест из белых роз, среди которых каплями крови выделялись несколько пунцовых.

Похороны Павла были назначены на страстную субботу, в полном соответствии с предсказанием Авеля.

Елизавета случайно наткнулась на эти записи Павла, но не показала их Александру. Уже теперь понимала она, каким потрясённым вышел из всей истории Александр, что и к ней он будет отныне относиться с недоверием и лживой вежливостью — она как будто также виновата во всей этой неразберихе, хотя она лишь знала о заговоре и, как могла, поддерживала своего мужа...

Начиналась Пасха, самый большой праздник в христианстве, но скорбная церемония прощания с телом императора заставила весь народ облечься в траур. Сразу же по выходе из церкви столичные жители останавливались на улицах, где уже гремел похоронный пушечный салют. Тысячи людей толпились возле Петропавловской крепости, где должно было состояться захоронение Павла, плач и вой слышались везде...

Елизавета не была на похоронах убитого императора. Как на грех, слишком подействовала на неё сырая, тяжёлая, холодная атмосфера Михайловского замка. Горло заболело, жар и краснота разлились по всему телу. Оттуда, из Михайловского замка, вынесла Елизавета чахотку, сжигавшую её в течение всей жизни...

И снова мать и сын были рядом, и снова вместе плакали, обнявшись, и снова сын клялся следовать всем советам и наказам матери.

По указу императора Александра эскадрон Саблукова за верность императору Павлу получил особое отличие — андреевскую звезду с надписью: «За веру и верность». Именно эти войска потребовала Мария Фёдоровна, когда в глубоком трауре удалилась в Павловск, своё любимое место препровождения. Только тут могла она спокойно оплакивать своего мужа. К этой печали добавилось и скорбное известие о смерти Александрины, старшей дочери, умершей в родовой горячке.

И вновь Елизавета пишет матери:

«Мы узнали о кончине бедняжки великой, княгини Александрины. Не могу выразить Вам ту боль, которую я ощутила, скорбь была всеобщей, не говоря уж о её родственниках. Такая молодая, такая красивая, столь чудный ребёнок, и умереть в самом расцвете сил! Всё ещё не верится! Она была так жизнерадостна, так свежа, полна жизни, так любила жизнь...

Бедная, дорогая Александра, не могу представить себе её мёртвой! Болезнь убила её на девятый или десятый день после родов.

Бедной императрице не хватает ещё этого горя! Однако это ужасное событие оказало на неё меньшее воздействие, чем ожидалось...

После смерти императора с её уст постоянно слетало: «Александра тоже умрёт». Оба эти несчастья переплелись, одно переключило её на другое. Во всяком случае, состояние её не ухудшилось. Бог мой, почему Александра, почему именно она, любившая жизнь, должна была умереть? Иногда мне кажется, что она счастлива, последовав за своим ребёнком. В этом я ей завидую, но только в те моменты, когда позволяю себе забыть о том, что я Вам тоже дорога...

Простите мне эти мрачные мысли, сейчас я всё вижу в чёрном свете и сама большую часть дня одета в чёрное. Говорю и слышу, как все вокруг разговаривают только о смерти...

В прошлую пятницу мы ездили на два дня в Павловск. Было приятно вновь увидеть Павловск, к которому я навсегда сохраню привязанность, поскольку здесь родилась Машхен. Но с ним связаны и самые ужасные воспоминания — не могу видеть его без неё, а каждый уголок моих спален, нашего садика — всё напоминает о ней...

Вы спрашиваете, матушка, кто те люди, что бывают у меня. Их множество. В настоящее время часть из них в деревне. Впрочем, все посещающие меня дамы, которых я знаю, а их достаточно много, приезжают с визитами, избегая церемониального представления, поскольку петербургский бомонд в последние дни царствования почившего императора был яростно разогнан.

Конечно, графиня Головина не входит в число тех, кто наносит мне визиты, она достаточно умна, дабы не настаивать на этом. Но если бы ей удалось это сделать, мне хватило бы твёрдости не принять её...»

До самых последних дней не могла Елизавета простить графине Головиной сплетню, пущенную той по поводу дочери Елизаветы, якобы рождённой от Чарторыйского.

«Дорогая моя мама! Вы пишете, что мало верите в возможность быть счастливой. В этом отношении я являюсь достойной Вашей дочерью. Я и не знала, что мы так схожи в этом...»

Странно читать такое в письме, написанном, едва принцесса Баденская стала императрицей.

Казалось, она достигла всего, чего только можно пожелать. Она стала императрицей великого государства, властительницей.

Но не чувствует она этого счастья, потому что знает — непрочно и несладко это бремя, видит, как отдаляется от неё Александр, как всё более сближается с матерью, у которой одно имя Елизаветы вызывает приступ бешеной ненависти.

Теперь Александр уже не приходит ежечасно в опочивальню Елизаветы, он уже окреп, стоит на своих ногах прочно, и зачем ему теперь Елизавета, умная, тонкая, чувствующая всё остро и искреннее.

И потому нет радости в её письмах, и потому она чувствует себя несчастливой...

Впрочем, уже одно то, что её мать собирается в гости к ней, Елизавете, вызывает у новоиспечённой императрицы восторг.

Она наконец-то увидит свою мать, которой постоянно пишет тёплые и искренние письма. Ей она может рассказать всё, что хочет, и, пожалуй, это единственный человек, которого она по-настоящему любит...

Но вот опять закавыка! Мать, собираясь в гости к дочери, с которой не виделась столько лет, набрала такой штат свиты, что эта несметная орда сильно смущает Елизавету.

Баденские бюргеры не знают, что такое петербургский свет, не понимают, какое смешное впечатление могут произвести они на столицу...

Александр нехотя согласился на приезд матери своей жены. Предстоит коронация, громадный праздник, главное событие царствования, отказать жене он не может, хотя и не в восторге от этого.

Не в восторге, потому что озлоблена Мария Фёдоровна: как, какие-то баденские далёкие родственники могут быть на таком торжестве!

И с грустью пишет Елизавета матери, чтобы та сократила число своей свиты...

Не писала о том, что восстала Мария Фёдоровна против присутствия матери Елизаветы на торжестве, что много сил и ловкости пришлось проявить ей, чтобы убедить Александра хотя бы в приезде её матери.

Пусть не на коронацию, пусть прямо из Петербурга следует в Швецию, к другой своей дочери, Фридерике, шведской королеве, но пусть хоть несколько дней будет она видеть мать. Ей столько нужно сказать, столько выплакать на груди у родного человека!

В конце концов так и было решено. Мать Елизаветы приедет, но лишь проездом в Швецию, на коронацию в Москве она не сумеет попасть.

Елизавета была и этому рада. Пусть на немного, пусть не на коронацию, да и торжества, зрелища отняли бы у них драгоценные дни, предназначенные для близкого общения. Пусть так, но всё-таки мать, несмотря на все протесты Марии Фёдоровны, приедет.

Елизавете не хотелось напоминать Александру, скольких братьев Марии Фёдоровны приютил он, сколько поместий и деревень, должностей, чинов и орденов раздал им. Нет, она ничего не просила для своих родственников, ей важно было только одно — увидеться с дорогим человеком...

«Наконец-то вчера с обратной почтой я узнала о Вашем окончательном решении приехать, моя милая мамочка! Не стану терять время на уверения в том, как взволновала и осчастливила меня та новость...

После обеда господин Жезо (представитель Баденского дома в Петербурге. — Прим. авт.) побывал у меня и передал мне список сопровождающих Вас лиц, который Вы ему послали.

Сожалею, дорогая мама, но по этому поводу, не умаляя моей к Вам привязанности, должна Вас уведомить, что наличие столь огромной свиты может вызвать нежелательные последствия. Было бы больно и неприятно для Вас стать предметом критики или насмешек. Публика везде одинакова. Здесь, как и всюду, радуются, если находится что-то, над чем можно посудачить или заострить внимание, а мама и мои близкие не предмет для их обсуждения. Несмотря на это, к Вам отнеслись бы не лучше, чем к другим...

Поймите, моя дорогая мама, количество сопровождающих Вас лиц потрясёт всех, я не поручусь, что не найдутся люди, которые увидят во всём этом нечто показное, от чего Вы на самом деле далеки.

Мне следовало бы раньше сказать об этом, матушка, знай я заранее количество сопровождающих Вас лиц, хотя сама я не считаю, что их много. Но, как Вам уже говорила, список этот увидела только вчера. Господин Жезо, видя, как я озабочена, посоветовал переслать письмо таким образом, чтобы оно попало к Вам прежде, чем Вы пересечёте границу, — он также собирается написать Вам, матушка, мы с ним оба чувствуем, насколько неприятно будет Вам отказать сейчас кому-то из Вашего сопровождения, и уверяю Вас, что мысль о впечатлении, которое на Вас всё это произведёт, мучает меня жестоко, но считаю — лучше сделать это теперь, чем столкнуться здесь с вещами более неприятными и, считаю, неизбежными.

Император не в курсе того, что я Вам говорю, потому что он не знает численности Вашей свиты.

Умоляю, дорогая мама, простить меня за всё, что сообщаю, но уверена, Вы понимаете, это идёт от чувства глубокой привязанности к Вам и всем моим близким. Было бы ужасно, если бы здесь начали говорить всё, что угодно, кроме похвал в адрес моей семьи.

Прощайте, моя милая мамочка, когда получите это письмо, то будете уже на полпути ко мне. Поистине это невыразимое счастье...

На границе, дорогая мама. Вас встретит князь Волконский, он бывал в Карлсруэ. Будет кухня и фельдъегерь, чтобы служить Вам курьером. С тем большим основанием прошу Вас обратить внимание на всё, что я написала в письме. И желательно сократить число прислуги. Здесь Вам будет прислуживать двор. Простите, матушка, я готова провалиться сквозь землю от смущения, осмеливаясь говорить Вам подобные вещи...»

Отец Елизаветы не приехал в Петербург. Он отправился сразу в Стокгольм, чтобы там дождаться жену, а заодно обсудить со шведским королём кое-какие проблемы. А мать Елизаветы стремилась к дочери, чтобы и поздравить её с восхождением на престол, и обговорить всё, что наболело на душе у девочки, уехавшей из Бадена тринадцатилетней, выполнившей все её наказы и ставшей русской императрицей.

Накануне приезда принцессы Баденской Александр ездил в Павловск к матери. В глубоком трауре, сморщенная и поблекшая, Мария Фёдоровна всё-таки не удержалась, чтобы не напомнить сыну о жёстком отношении Павла к своей невестке.

— Надеюсь, ты не забыл, сын, — начала она усталым голосом, — наша Александрина была бы сейчас жива...

Она зарыдала почти натурально, но Александр понял намёк.

Павел и Мария Фёдоровна считали, что это Елизавета расстроила свадьбу короля Швеции Густава Четвёртого с их старшей дочерью, Александриной, и никакие доказательства непричастности Елизаветы к этому делу не могли поколебать их уверенность. Фридерика давно не была в Бадене, не имела никакой связи с Елизаветой, и лишь мать сообщила ей о том, что Густав посватался к Фридерике.

Но никакие доводы не смогут повлиять, если человек хочет верить только в то, что подсказывает ему внутренняя убеждённость.

А Мария Фёдоровна свято верила в то, что невестка интригует, что она настроила Густава против Александры, хотя основным пунктом несовместимости этих двух намечающихся жениха и невесты было различие в вероисповеданиях.

Шлейф подозрений, намёков, враждебности тянулся из восемнадцатого века в девятнадцатый.

И вот опять этот намёк. Но Александр воспринял его теперь уже по-другому. Раньше он не обращал внимания на намёки матери, на её враждебное отношение к его жене. Ныне под влиянием смерти Александры, под влиянием матери, утратившей почти одновременно мужа и дочь, в нём проснулось чувство щемящей жалости к ней, постаревшей и одинокой.

И внутренне он согласился с доводами Марии Фёдоровны, хотя она лишь намекнула на эту давнюю вражду...

Взглянув на сына, Мария Фёдоровна поняла, что не надо больше напоминать о старой, пущенной с её согласия, сплетне, что ребёнок Елизаветы от Адама Чарторыйского.

Странно, что теперь и он был согласен с матерью, хотя точно знал, что девочка — его...

Александр принял мать Елизаветы более чем холодно. Он не вышел встретить её у кареты, назначил ей день для аудиенции, и хотя говорил вежливые и соответствующие случаю слова, однако принцесса Баденская Амалия скоро поняла, что в семье давно нелады, что дочь её вовсе не счастлива со своим мужем, что он не оценил её ум и такт, врождённую тонкость и отличную образованность, о которой она, мать, так старалась.

Принцесса Амалия ясно увидела расстановку сил и от всей души пожалела дочь: нелегко жить в чужой стране, хоть и в роскоши и на самом высоком месте, если нет рядом мужа — защитника, опоры, каменной стены, за которой так хорошо спрятаться.

«У них нет детей», — жалостно говорила себе Амалия и этим пыталась оправдать то положение, в котором была Елизавета.

Впрочем, до откровенных излияний дело не дошло: Елизавета не привыкла жаловаться, плакаться на родной груди, хотя и представляла постоянно, как будет она счастлива, когда приедет мать.

Как-то получилось, что теперь Елизавета оценивала свою мать уже с точки зрения русской императрицы: казались смешными её странные наряды, ненастоящие драгоценности, её простые туалеты и более чем скромные ожерелья.

Конечно, она переделала, как могла, весь гардероб матери, отдала ей кучу своих драгоценностей, но постоянно ревниво косила глазом на мать.

Она видела, что в Бадене ничто не изменилось. И удивлялась себе: то ли она слишком переменилась со времён маленького Бадена, то ли там всё так и было устойчивым, как болото, затянувшееся ряской.

Единственное, что она нашла ценного в познаниях матери, — интерес к новинкам литературы, театра, живописи, — и жадно черпала из этого источника: за годы правления Павла ничего похожего не приходило сюда...

Пышные обеды, балы, спектакли, даваемые в честь прибытия баденской принцессы, занимали все шесть недель, которые мать Елизаветы провела в Петербурге. Разговаривать с дочерью она могла только урывками, между торжественным завтраком, парадным обедом и вечерним куртагом.

Амалия поражалась величию и размаху русского двора, оценивала драгоценности, сверкавшие на вельможах, круглила в изумлении глаза, удивляясь роскоши и пышности российского престола. И не переставала гордиться своей дочерью, хотя и видела, что здоровье её остаётся не самым лучшим: дочка беспрестанно кашляла, на её щеках появились какие-то странные тёмные, а на свету красные пятна. Красота дочери, которой она так гордилась в своё время, теперь поблёкла, потускнела и восполнялась лишь роскошными, затканными золотом туалетами.

Прощаясь перед отъездом в Швецию со своей дочерью, ставшей императрицей, Амалия Баденская шепнула ей на ухо:

— Мы так и не поговорили...

И Елизавета неожиданно прижалась к маленькой, постаревшей и погрузневшей матери и зарыдала почти в голос. Что могла она сказать матери, чем обрадовать, чем поразить?

При русском дворе осталась одна из баденских дочерей — Амалия. Елизавета надеялась обрести в ней нового друга, сестру, с которой можно было бы обсудить все вещи, касающиеся двора, интимных дел, сердечных радостей или печалей.

Но Амалия, ослеплённая роскошью русского двора, упоительно закружилась в бесчисленных праздниках, бездумно заводила знакомства с кавалергардами, томно признавалась в чувствах всем без разбора, и Елизавета уже желала втайне, чтобы Амалия покинула её двор, на который эта немецкая принцесса иногда бросала тень.

Слишком разными были эти две сестры. И если Елизавета всегда помнила и без памяти любила Фридерику, то от Амалии у неё кружилась голова, и она непрестанно хлопотала о том, чтобы её сестрица не завязла в какой-нибудь некрасивой истории.

Амалия тоже служила уроком для Елизаветы. Всегда и во всём бросала на неё взгляд Мария Фёдоровна и зловеще поджимала губы: одного поля ягода, думалось ей, — так что приезд сестры не стал для Елизаветы утешением...

Странно, что самая большая её роль — в коронации в Кремле, в Успенском соборе Москвы, — прошла для неё вовсе не празднично.

Елизавета не рисовала себе никаких перспектив, не надеялась вместе с узаконенной короной получить свой кусочек счастья. Она уже видела два правления, понимала, что правят люди и у каждого из них свои достоинства и недостатки. И потому корону приняла почти равнодушно. Она просто легче вздохнула от хорошо исполненного ею долга — она выполнила все наказы своих родителей, стала царицей огромного царства, — но у неё не было детей, и она не могла погрузиться в пучину материнского счастья. Она давно стала взрослой и знала, что корона — это двойная тяжесть, а ей так мечталось жить со своим мужем вдали от света, где-нибудь в небольшом городке на берегах Рейна...

Теперь эта мечта была похоронена.

Александр стал коронованным императором, а она — коронованной императрицей и с каждым годом всё более отчётливо понимала, что это тяжёлый груз, который давит на человека, лишает его естественности и простоты...

Да, она была прекрасна в парадной робе русских цариц, с тяжеленным шлейфом, который несли двенадцать вельмож, да, она величаво и спокойно вела себя на длиннейшей и труднейшей церемонии, где ни один её жест, ни один её шаг не мог быть неверным — тысячи глаз смотрели на неё и Александра.

Сотни людей собрались на эту грандиозную церемонию. Были обычные на таких торжествах жареные быки на вертелах, фонтаны белого и красного вина, полные пригоршни медных и серебряных монет, бросаемые из окон царского дворца. Всё это было, но лишь одно мгновение запомнилось ей на всю жизнь.

Давно затихло всё на кремлёвском дворе, полная луна вышла на удивительно чистое небо. Золотом зажглись купола древних московских соборов, бликами осветились белые стены церквей, и такая тишина и возвышенность были в этом мгновении, что Елизавета, глядевшая из окна, поразилась красоте и совершенству форм старинной архитектуры, живописности округлых золотых куполов. И она подумала: не в этом ли прекрасном сооружении сила русского народа, его умение отстоять свою родину, не в этом ли соответствие духа русского народа и его могущества? И вдруг поняла, что русское стало ей гораздо ближе, чем баденское, о котором она тосковала столько лет.

Что Баден? Конечно, и он красив и силён, но вот этот прекрасный Кремль — воплощение силы, веры и мощи русского народа.

Она ушла спать с новым пониманием того народа, который был вверен её Александру, а значит, и ей, его супруге и императрице.

Глава пятая


Елизавета готовилась к балу в доме графа Шереметева. Она не любила эти праздные сборища, но она стала императрицей, и граф считал за самую высокую честь принять императорскую чету в своём доме.

Подготовка к тому празднику была столь блестяща, что слухи о ней давно распространились по всей столице: фейерверк, спектакль французских актёров, опять вошедших в моду со времени смерти Павла, грандиозный куртаг почти на пятьсот персон, вензеля в небе, выписываемые огненной струёй, замечательный парк, в котором и предполагалось накрыть огромный стол.

Ничего не жалел граф Шереметев для такого гигантского праздника, и Елизавета заранее думала о том, как пройдут эти несколько часов, когда все на тебя смотрят, ловят каждое твоё слово, каждый взгляд и всё перетолковывают по-своему. Не любила она такие праздники, хотя с большой охотой танцевала, всякий раз выбирая партнёров по своему вкусу. Нередко удавалось станцевать и с Александром, но в последнее время он так отдалился от неё, что она только мельком видела его на подобных праздниках да на парадных обедах.

Он был слишком занят: то ездил к матери в Павловск и просиживал долгие часы, утешая Марию Фёдоровну, снова и снова убеждая её, что ничего без её согласия и слова предпринимать не станет, то осматривал войска — как и Павел, считал теперь своим долгом готовить полки к муштровке и тщательной тренировке чёткого шага, — то вместе со своими молодыми друзьями запирался в одной из комнат Зимнего дворца, обсуждая неясные ещё ему самому планы управления империей.

Она редко видела его, и ей очень хотелось, чтобы на этом ,балу Александр обратил на неё хоть какое-то внимание. Для того и придумала совсем уж необычный наряд: простое белое платье украсила гирляндами живых роз, в свои роскошные волосы намеревалась воткнуть живую пунцовую розу, а плечи и оголённые руки прикрыть тончайшим газовым шарфом.

Фрейлины Елизаветы суетились, обсуждая каждую деталь её костюма, — им тоже хотелось блеснуть на этом балу, о котором уже шло столько разговоров. Они советовались с Елизаветой по поводу своих нарядов — знали, вкус у императрицы безупречен, тонок и советы её всегда очень кстати.

Белое платье с широчайшим кринолином уже было принесено в опочивальню, разложено на креслах, и Елизавета прикидывала, что бы ещё добавить к этому простому, но такому изящному Наряду.

Кто-то из фрейлин тихонько подошёл к ней и шепнул на ухо, что в приёмной находится только что прибывший из Швеции курьер, весь запылённый и усталый...

— Моя дорогая матушка, — растрогалась Елизавета, — как она думает обо мне, пишет с дороги, а теперь вот прислала курьера с новым известием! Немедленно просите, — приказала она.

Курьер был действительно усталый и запылённый — он проскакал немало вёрст, чтобы вручить императрице пакет от матери.

— Отдохните, вас накормят и устроят на отдых, — улыбнувшись, кивнула Елизавета курьеру, взяла пакет, запечатанный многими сургучными печатями, и, лишь взглянув на него, снова улыбнулась: письмо было от матери, уехавшей совсем недавно в Швецию, к любимой сестре Елизаветы, Фридерике, теперь уже шведской королеве...

Она удобно расположилась в кресле, чтобы насладиться строчками материнского письма, но едва прочла первые строки, как с неё слетела вся радость.

Мать писала о печальном событии: умер отец Елизаветы...

Как странно получилось всё в Швеции. Поездки по стране, взмыленные лошади, рессорные кареты, блестящее сопровождение — и всё это не спасло отца Елизаветы: перевернулась карета, сломалась ось колеса, и принц Баденский, Карл-Людвиг, оказался на земле. Когда слуги подбежали к нему, он был уже мёртв...

«Боже мой, — сверлила голову Елизаветы одна и та же мысль, — бедная матушка! Она приехала посмотреть на свою дочь в Швецию, а теперь должна заботиться о траурном поезде, который доставит тело отца в Баден, облечься в глубокий траур...»

Они были так дружны, её отец и мать, они были настоящей преданной и любящей парой. И отец даже не взошёл на престол Бадена, он так и остался всего-навсего наследником...

Ей как-то не думалось о бездыханном теле отца, она просто не могла представить его холодно-спокойным в гробу. Он был так жизнелюбив, он любил всё прекрасное, а каким заботливым отцом он был...

Только тут увидела она своё красивое платье, приготовленное для бала, и сказала себе, что и в горе должна быть тверда и спокойна.

— Унесите это, — кивнула она на платье, — и приготовьте моё старое траурное...

Едва закончила она носить траур по своей Машхен, едва выплакала все слёзы по своей прелестной крохотной дочери — и вот новое горе.

Она не заметила, что слёзы градом текут по её тронутым пятнами щекам, смачивают манишку, скапливаются в ранних морщинках по сторонам подбородка.

Такой и увидела её Амалия, вбежавшая к ней с радостным и шумным восклицанием:

— Ах, Элиза, какой наряд ты мне приготовила! Я так счастлива...

И осеклась.

Елизавета молча подала ей письмо матери...

Известив мужа о смерти отца, о своём трауре, она снова села в своё «ленивое» мягкое кресло, и снова слёзы градом покатились по её щекам. Она не вытирала их, она их просто не замечала, они как будто сами рождались в её глазах и катились, катились...

Александр и Мария Фёдоровна рассудили, что этот траур далёкий, что не годится отменять праздник у графа Шереметева, затратившего столько денег на то, чтобы принять императора и его семью.

Оба сына Марии Фёдоровны, Александр и Константин, посетили графа, намереваясь лишь почтить своим присутствием собравшихся, но неожиданное событие задержало их здесь дольше положенного по этикету.

Александру и Константину представили двух дам, впервые выехавших в свет, — сестёр Четвертинских.

Старшая из них, Мария, уже была замужем, её выдали ровно пятнадцати лет.

Она произвела на императора неизгладимое впечатление. Высокая, тоненькая, белокурая, с нежно-розовой свежей кожей, она изящно танцевала, прекрасно говорила по-французски.

Сестра её была ей под стать — такая же белокурая полька, тоненькая и грациозная. Едва взглянув на Иоанну Четвертинскую, Константин замер от восторга. Он-то и указал Александру на сестёр. И хотя с первого взгляда император не обратил особого внимания на старшую, но излияния Константина сделали своё дело — он танцевал с полькой и говорил с ней...

Елизавета вместе с Амалией плакали и страдали из-за смерти отца, Александр танцевал с Нарышкиной, а Константин отвешивал Иоанне Четвертинской такие двусмысленные комплименты, что та только вежливо опускала глаза и краснела вся, начиная от лба и кончая грудью...

Прошли первые восторги от молодого красивого русского царя, лучше всех танцевавшего на балах, изящнее всех державшегося в седле, отменили десятки указов и манифестов, все запреты прежнего царствования, столичная публика насладилась круглыми шляпами и лёгкими, вошедшими в моду французскими платьями, возможностью лихо проезжать мимо царской коляски без поклона, исчезли полосатые будки у въезда в старую и новую столицы, и жизнь снова вошла в полосу буден, обыденной работы и дел, хоть и перемежалась роскошными праздниками и приёмами в царском дворце.

Очнулась от траура и Мария Фёдоровна и взялась за прежнее — за интриги, сплетни, плутни.

Граф Пален присвоил себе всю военную и гражданскую власть, разъезжал в карете шестериком с гербами и флагами и считал, что ещё немного — и он подчинит себе самого императора, не говоря уже о придворных кругах.

Но Александр ускользал от сильного влияния человека, сделавшего его императором: то ли не слышал половины того, что говорил Пален, потому что был туговат на ухо, то ли выжидал, окунувшись в море удовольствий, удобного момента, чтобы освободиться от гнетущей опеки генерала.

Странным образом распоряжается жизнь судьбами людей: чаще вместо благодарности за сделанное дело награждает их опалой и несчастьями.

Пален не уставал восхвалять себя, на всех перекрёстках кричал он о величайшей услуге, которую оказал государству и человечеству, но решительно отгораживался от «гнусных убийц» и твердил, что сам не принимал никакого участия в убийстве императора.

«Я не был ни свидетелем, ни действующим лицом в его смерти, — чем дальше, тем чаще твердил Пален, — хотя я, конечно, предвидел его кончину, но не хотел принимать участия в этом деле, так как дал слово великому князю».

Но Мария Фёдоровна до тонкости разузнала все детали убийства своего мужа, знала, что сын дал согласие участвовать в заговоре, что Пален организовал и сделал всё, чтобы Павел погиб. И она не уставала твердить Александру, что тот виноват в смерти отца, и всё время усугубляла вину сына, растравляла его рану...

Она же подготовила и произвела падение самого главного интригана заговора.

Ещё Павел разрешил старообрядцам справлять службы в церквях, и люди, до сих пор признающие лишь старинные обычаи и обряды церкви, много скорбели об убийстве императора. Они преподнесли Марии Фёдоровне икону с двусмысленной надписью: «Хорошо ли было Симирию, задушившему своего господина». Надпись точно соответствовала тексту Библии.

Мария Фёдоровна приказала повесить икону в воспитательном доме, который находился под её призрением. Церковь воспитательного дома проводила службы по старому обряду, и икона служила ей украшением и утешением.

Пален рассвирепел, когда услышал об иконе. Он почувствовал в этой надписи намёк на своё участие в заговоре и потребовал от священника снять икону. Но тот отвечал, что эта икона повешена по распоряжению императрицы, и заверил Палена, что сразу снимет её, если разрешит и прикажет Мария Фёдоровна. Возмущённый Пален дождался удобного случая, чтобы пожаловаться Александру на неё.

— Императрица намекает на цареубийство, икона с возмутительной надписью висит в церкви воспитательного дома, — горячо говорил он Александру. — Какие намёки, какой пример для воспитанников, как можно позволять себе такое?

И вдруг Александр, слушавшийся Палена во всём, слепо действующий по его подсказкам, вспылил.

— Не забывайте, что вы говорите о моей матери! — воскликнул он.

— Я полон почтения к императрице, — ответил Пален, — но эта надпись подтачивает вашу самодержавную власть...

Александр услышал всё, что говорил Пален. Разговор на этот раз шёл на высоких нотах.

— Хорошо, — согласился он, — я увижу икону. Не может быть, чтобы надпись на ней была именно такова, как вы говорите...

Однако Александр не стал принимать никаких скоропалительных решений. Он поехал в церковь воспитательного дома, прочитал надпись на иконе и, удостоверившись, поскакал в Павловск, где всё ещё безвыездно находилась в трауре Мария Фёдоровна.

Разговор между сыном и матерью был слишком труден. Снова повторила Мария Фёдоровна, что никогда не вернётся в Петербург, пока не будут привлечены к ответственности и наказаны убийцы императора, тем более не возвратится в столицу, если у власти всё ещё будет стоять наглый интриган Пален...

Мария Фёдоровна убедила Александра. Слёзы, горячие слова, намёки на отцеубийство — всё пошло в ход.

И Александр сломался. Характер матери был более упорен, чем характер сына.

Мария Фёдоровна сослалась ещё и на мнение Никиты Панина, тогдашнего министра иностранных дел. Она давно благоволила к нему. Он был племянником Никиты Ивановича Панина, бессменного воспитателя Павла, наследника престола. Павел приучил и Марию Фёдоровну боготворить Никиту Ивановича Панина. Когда он умирал, Павел целовал его руки и заливался слезами. Он часто повторял жене, скольким обязан Никите Ивановичу Панину. Поддержкой, мыслями о парламентской республике, нововведениями, что проводил покойный император, — всем он был обязан Никите Ивановичу. Панин не уставал выступать в защиту наследника даже против Екатерины Второй, и только благодаря ему Павел вступил на престол.

Мария Фёдоровна была бесконечно признательна Никите Ивановичу Панину и в знак благодарности возвышала его племянника...

В споре с Паленом Никита Петрович выступил на стороне вдовствующей императрицы.

Панина не было в Петербурге во время осуществления заговора, и Мария Фёдоровна считала, что он не замешан в нём. По истечении нескольких дней после смерти Павла она написала Панину такое письмо:

«Граф Никита Петрович!

По содержанию оставшегося после его императорского величества любезнейшего супруга моего, в бозе почившего государя императора Павла Петровича, завещания, коего в 29-й статье изображено: «В род графов Паниных отдаю я перо бриллиантовое с бантом, что на андреевской шляпе носил, и портрет мой, который вручит жена моя на память моей любви к покойному воспитателю моему, и ещё возлагаю на моего старшего сына и всех моих потомков наблюдение долга моей благодарности противу означенного рода воспитателя моего покойного графа Никиты Ивановича, которого краткость моего века не дозволила мне им доказать...»

Препровождая при сем к Вам вышеозначенные вещи и портрет, остаюсь я в полном удостоверении, что оные тем будут для Вас ценнее, чем живее напоминают они Вам о той неограниченной признательности, каковую покойный император сохранил к дяде Вашему, графу Никите Ивановичу, сопровождая её отменным ко всему роду его благоволением. В прочем же пребываю всегда к Вам благосклонно, Мария».

И теперь, в разговоре с сыном, Мария Фёдоровна снова повторила, что даже Никита Панин возмущён интригами и сплетнями Палена.

Александр сжал зубы. Он-то знал, что Никита Панин первым завёл с ним речь о заговоре, но мать ещё не ведала этого. Может быть, только потому и стал Никита Панин министром иностранных дел, хотя работоспособности и умения улаживать дела ему было не занимать.

Правда, Никита Петрович был усердным сторонником англо-русского союза, весьма холодно обращался с французскими послами при русском дворе, и хоть был уже заключён франко-русский союз, о чём хлопотал ещё Павел, но стоявший за парламентаризм Панин был чересчур скептически настроен против этого союза.

Кроме того, Никита Петрович позволил себе в письме к своему другу Воронцову в Лондон несколько критично отозваться о новом императоре.

«Не ожидаю ничего хорошего от молодого императора, — с горечью писал он, — он слишком легкомыслен, любит танцы и более заботится о том, чтобы нравиться женщинам, чем вникать в государственные дела...»

Хороший друг был у Панина! Граф Воронцов немедленно снял копию с письма Панина и выслал её своему брату в Петербург. А уж его брат, Александр Романович Воронцов, нашёл возможность показать эту копию молодому императору.

Так что ко времени разговора с матерью Александр был настроен против Панина весьма недоброжелательно и искал случая расстаться с ним.

То ли угрызения совести, то ли сама мысль о заговоре, но всё вставало между Александром и Паниным. Сам вид его сделался ненавистным императору.

И когда Мария Фёдоровна сослалась на мнение Никиты Панина, очень красноречиво подчеркнув его слова против Палена, Александр не выдержал. Он ушёл в соседнюю комнату и предал своего ментора. Он написал записку матери, что Никита Петрович Панин не только участвовал в заговоре, но и первый подал мысль о нём.

Записка сразила Марию Фёдоровну, и если она прежде всё время поддерживала Панина, то теперь руки у Александра были развязаны.

Он лишил Палена всех регалий, но также получил возможность без возражений со стороны матери расстаться с Паниным.

Обе отставки последовали одна за другой — это и было результатом нелёгкого разговора матери с сыном.

Пален, как всегда, подъехал к месту парада войск в карете, запряжённой шестёркой вороных коней, тяжело вылез из кареты и чуть было не направился к своему обычному главенствующему месту среди командующих войсками.

Молоденький адъютант подскочил к Палену и чётко, громко передал ему приказ следовать в свои курляндские имения и жить там безвыездно.

Александр не показался в этот день на параде войск.

Молча забрался Пален в карету и прямо с места расположения вахтпарада проследовал к границе, даже не озаботившись сборами.

Больше он никогда не появлялся при дворе...

Впрочем, все, кто участвовал в убийстве Павла, так или иначе были наказаны. Всех разослали по своим деревням, а кое-кого упекли в Петропавловскую крепость — никого не оставила без внимания Мария Фёдоровна, неустанно преследовавшая убийц своего мужа.

Только безногий Валериан Зубов да чудом избегнувший ссылки Николай Зубов остались в Петербурге...

Вышел в отставку и граф Никита Петрович Панин. На посту иностранного министра его сменил Кочубей.

Никогда больше не вспоминала Мария Фёдоровна своего бывшего протеже, ни словом благодарности не упоминала и Никиту Ивановича Панина, воспитателя её мужа.

На многие годы, почти тридцать лет, оставался Панин в ссылке. Светлая голова, талантливый дипломат, оказался он не у дел в России.

Когда Елизавета узнала об отставках Панина и Палена, она горько усмехнулась. Эта уже не первая схватка за власть закончилась вничью. Александр пожертвовал Паленом, без которого не мог обойтись, Мария Фёдоровна пожертвовала Паниным, к которому питала глубочайшее расположение.

Но Елизавета ничего не могла сказать Александру: он не советовался с ней, не прибегал к её поддержке и помощи. Она уже сыграла свою роль и теперь могла лишь с усмешкой, иронией наблюдать за тем, как укрепляла свои позиции её свекровь.

Мария Фёдоровна приобрела право раздавать своим людям бриллиантовые знаки со своими инициалами наравне с Елизаветой, она получила на содержание своего двора значительно большую сумму, чем Елизавета, она постоянно вмешивалась в государственные дела, расставляла своих людей в правительстве и пользовалась их поддержкой. Двор словно бы переместился в Павловск, её любимое местопребывание...

Правда, Александр собрал вокруг себя людей, которым не чужда была судьба России. Кочубей, Сперанский, Адам Чарторыйский, ещё несколько молодых смелых прожектёров собирались вечерами в кабинете у Александра, обсуждали планы на будущее, строили всевозможные воздушные замки, планировали развитие государства.

Но делали они это втайне от Марии Фёдоровны. Даже сам Александр называл эти ночные сборища комитетом общественного спасения, но тайным комитетом.

Он не хотел, чтобы мать знала о нём, чтобы она вмешивалась в разговоры, происходившие в его кабинете по ночам.

Впрочем, все эти разговоры не дали ничего. Люди, собиравшиеся на эти заседания, очень скоро поняли, что у Александра нет никаких планов переустройства, что он попросту не знает, что делать с доставшейся ему империей, взгляды его туманны, а образование до такой степени не закончено, что ему было лишь впору учиться всему.

Он и пытался учиться на этих заседаниях, но непомерно велик был простор между взглядами одних и политическими воззрениями других.

Разговоры остались разговорами, а всю политику, пожалуй, вершила теперь вдовствующая императрица Мария Фёдоровна, порой грубо вторгаясь в прерогативы сына, резко указывая ему на ошибки и просчёты.

И Александр всё больше бросался в мир понятных ему вещей — балов, танцев, военных парадов и муштровки, отодвигая насущные задачи государства на более отдалённые времена.

Впрочем, молодому кружку Александра удалось в немалой мере способствовать разрешению многих проблем и задач. Первое, что сделал Александр, — он вернул все жертвы тайной экспедиции, ведавшей политическими делами при Павле.

Вернули чины и ордена политическому оппоненту Екатерины, правда, возвращённому Павлом из Сибири, но проживавшему под негласным надзором в своей деревне. Видно, не вынес Радищев этого и через несколько месяцев после окончательной реабилитации покончил с собой. Много слухов бродило по этому поводу в Петербурге, одна Мария Фёдоровна удовлетворённо поджимала губы и притворно вздыхала.

Однако мать императора с неудовольствием взирала на те указы и постановления, что принимались её сыном.

Были восстановлены дворянские выборы, уничтоженные Павлом. Мария Фёдоровна воспринимала это как покушение на политику своего мужа, и её двор всячески обсуждал и нередко осуждал указы императора.

Полиции предписывалось не чинить никому обид и притеснений, был разрешён свободный выезд русских за границу, но особенно взволновал Марию Фёдоровну указ о свободном ввозе иностранных книг.

Кстати этот указ был принят не без ведома и совета Елизаветы, страдавшей от отсутствия новинок литературы, повсеместно выходивших в странах Европы.

Она немедленно написала матери, что теперь, когда разрешён ввоз иностранных книг, она, Елизавета, очень просит присылать ей новинки, поскольку полагается на вкус матери.

Принцесса Баденская действительно обладала тонким литературным вкусом и, несмотря на траур по мужу, находила время, чтобы разобраться в различных литературных течениях и отправлять в Россию, своей дочери, наиболее интересные и серьёзные книги.

Были распечатаны и вольные типографии. Один из немногих тогда российских литераторов, уже успевший завоевать широкую известность в образованных кругах столиц своей «Бедной Лизой» и «Записками путешественника», Карамзин, даже основал русский журнал «Вестник Европы». Елизавета не только следила за тем, что публикуется в этом журнале, но и сама под псевдонимами пыталась печатать кое-что из русской истории.

Став императрицей, она ужаснулась тому, что правит народом, который ей, в сущности, незнаком, она не имеет понятия о его истории, быте и культуре. И она принялась восполнять недостающие знания, благо в её распоряжении было всё, что тогда можно было найти по русской истории, — летописи, архивные записи, немногие исторические романы, ещё очень наивные, даже собственноручные произведения Екатерины Второй.

Елизавета с тщательностью и пером в руке прочла их.

Удивительная судьба и трагическая история русского народа на многие годы стали сопутствовать Елизавете. Она так блестяще выучила русский язык и пользовалась его несметным поговорочным богатством, что скоро при дворе её начали называть русофилкой.

В узком кругу друзей Елизавета употребляла для общения лишь русский язык, хотя писала она, немка, только по-французски.

Послабления и отмена самых жестоких пыток и виселиц по городам, запрещение продавать крепостных людей без земли — всё это сразу же принесло Александру широчайшую славу. Когда он проезжал по улицам в своей открытой простой коляске, народ бросался под колёса, славя благодетеля, склонялся без всяких указаний до земли, благословляя молодого, прекрасного, как солнечный день, императора...

Мужчины и женщины — все были в восторге от такого правителя империи, на балах от одного лишь его взгляда в сердцах молодых девушек и замужних матрон поселялась любовь. И эта всеобщая любовь и восхваление надолго затуманили голову Александру...

Негласному комитету общественного спасения, впрочем, суждено было просуществовать недолго. Люди в нём собрались разные, и ни одно заседание не обходилось без длительных бесплодных споров.

Близкий друг Александра, Адам Чарторыйский, срочно вызванный императором из Сардинии, куда загнал его Павел после сплетни о Елизавете, оказался очень близок с семьёй Строгановых, богатейших и влиятельнейших графов. Единственный сын и наследник этой семьи, Павел Строганов, слыл якобинцем, был в Париже во времена революции, даже носил тот самый фригийский колпак, за который Павел особенно яростно преследовал якобинцев. Строганова вызвали в Россию, отправили в ссылку в свои поместья, но Адам Чарторыйский познакомил его с Александром, и тот радушно принял республиканца и образованнейшего человека в свои друзья. А Строганов привёл на заседания негласного комитета своего родственника, жившего в доме графов Строгановых, — бедного, но основательно и серьёзно образованного Николая Новосильцева, много думавшего над переустройством России. Правда, взгляды Строганова и Новосильцева вовсе не совпадали: Строганов хотел республики, конституции, а крепостник Новосильцев тоже был за конституцию, но с сильной, неограниченной властью монарха. Он постоянно напоминал Александру, что в обществе бродят слухи об освобождении крестьян, о склонности самого государя к преобразованиям и гвардия, дворянство очень недовольны этим — не произошёл бы взрыв этого недовольства так же, как при Павле.

Эти напоминания не прошли даром для Александра. Его туманные и прекраснодушные мечты о свободе и равенстве постепенно таяли, как дым, разбиваясь о скалы косности и рутины в обществе...

А пока что преобразования касались лишь частных вопросов управления государством. В один день узнала Елизавета о реформе Государственного сената и создании министерств. Восемь министерств созданы были на старой базе, только наименования у них стали другие — военное, морское, иностранных дел, коммерции, народного образования, юстиции, финансов и государственного казначейства.

Елизавете ближе всего было Министерство народного образования, и она с жаром начала помогать графу Завадовскому, поставленному во главе этого дела. Предполагалось открыть университеты в Казани, Харькове и Петербурге, а в каждом губернском городе гимназии или училища.

Широкая программа образования требовала много денег, и Мария Фёдоровна возмущалась тем, что император взял на свой счёт все эти училища и гимназии. А Елизавета втайне ликовала, что империя наконец-то займётся действительным просвещением своих дворян.

Пока что в России могли себе позволить стоящее образование лишь имущие люди, способные выдержать бремя затрат на хороших учителей и заграничную учёбу своих отпрысков. Елизавета советовала графу Завадовскому, где подыскивать учителей и профессоров для новых учебных заведений, вела деятельную переписку со многими университетами Европы, узнавая все новости университетского и школьного дела.

Она часто приглашала к себе графа Завадовского, горячо обсуждала с ним все возникающие трудности. И шла потом к мужу, выпрашивала деньги на школьное дело.

— Этак ты скоро всю Россию сделаешь грамотной,— усмехался император.

— А разве это не благо? Не цель? — отвечала Елизавета. — Разве плохо, если появится целый слой образованных людей, которые будут знать, что делать, как тебе же помогать просвещению империи, великой державы?

Александр улыбался, но деньги давал скупо: слишком уж больших расходов требовали и военное дело, и обветшавший морской флот, да и благотворительность Марии Фёдоровны не знала удержу.

Ей, матери, сын не отказывал ни в чём, хотя и знал, что большая часть сумм, выделяемых ей, оседает в карманах людей, назначенных на должности попечителей благоугодных заведений, воспитательных домов, больниц.

Елизавета предлагала выделять на школьное дело средства из содержания её двора, уменьшала расходы, связанные с приёмами, обедами, куртагами, ограничивалась небольшой свитой.

Александр соглашался с этим, но говорил:

— Разве тебе не нужно поддерживать престиж двора, не быть отстающей в смысле моды, нарядов и драгоценностей?

— Мне не надо многого, — отвечала Елизавета, — мне важно знать, что эти деньги пойдут на пользу всему нашему государству.

Не очень быстро исполнялись планы и мечты Елизаветы. Только в Казани и Харькове открылись университеты, в которые потянулись желающие получить образование на родине, им выплачивались средства, чтобы достойно завершать учёбу.

Но в самой столице никак не могло наладиться открытие университета: Елизавета считала, что необходимо пригласить сюда самых лучших преподавателей, чтобы университет стал образцом, а денег всё не находилось.

Зато были открыты педагогические институты, а потом настояниями Елизаветы были созданы Ярославский, Царскосельский и Нежинский лицеи...

Денег постоянно не хватало, и Елизавета подавала пример жертвователям: она вносила деньги из своих комнатных, а такие богачи, как Демидовы, Шереметевы, наследники князя Безбородко, Голицыны, поражались императрице и давали на народное образование значительно большие суммы, нежели она могла себе позволить...

Именно с Елизаветы, с её усилий, подкреплённых указами царя, началось в России государственное народное образование. Ей обязана Россия созданием училищ, школ, лицеев, университетов.

Но была у Елизаветы ещё одна заветная мечта. Все страны, все державы уже давно обзавелись своими собственными историями, начатыми с самых ранних времён и доведёнными до той современности, в которой жили их авторы.

И только в России не было целого свода исторических сведений, прочитав который русские могли бы знать всё о своей собственной истории.

Елизавета пригласила к себе модного в то время писателя, редактора и основателя журнала «Вестник Европы» Николая Михайловича Карамзина.

После довольно скромного обеда, на который Елизавета неизменно приглашала лишь самых близких людей — княжну Шаховскую, очень скоро ставшую ей близкой подругой, свою сестру Амалию да кое-кого из придворных дам, — Елизавета попросила Карамзина пройти в её библиотеку.

— Я хочу показать вам кое-что из старых хроник, летописей, — улыбаясь, любезно сказала императрица.

— Премного благодарен, — поклонился Карамзин.

Он всё ещё не понимал, почему его скромная персона вдруг заинтересовала императрицу. Вроде бы он не блистал в свете, работа в журнале не оставляла ему времени для светских развлечений.

— Вот посмотрите, — начала Елизавета, вынимая из тяжёлых чёрных книжных шкафов тоненькие книжечки и отдельные листочки, испещрённые рукописными литерами, старинным славянским шрифтом.

— Боже мой, — схватил их Карамзин, — да это же богатство!

Он стал разбирать старославянские литеры, вчитывался в строчки, которые всё ещё трудно было перевести на современный русский язык.

— Княгиня Ольга, — с уважением и почтением говорил Карамзин, — какая старина! Дреговичи, Олеговичи, Смиричи — какие названия, какие племена...

— Это наша история, — поддразнила его Елизавета. — Вы не находите, что никто не знает об этом, существуют только смутные слухи да устные легенды?

— Да, жаль, что у нас ещё нет своей собственной истории, — грустно протянул Карамзин, — жаль, что никто ещё не написал нашу, отечественную историю. Я с удовольствием прочитал бы такую книгу, да и каждый русский читал бы её, как святцы, чтобы знать, кто мы, откуда пошли.

— А почему бы вам не взяться за этот труд? — напрямик спросила Елизавета писателя.

— О нет-нет, я не могу, у меня журнал, у меня семья, я должен кормить её на свои скромные литературные заработки, — испугался Карамзин.

— И всё же мне кажется, что такая история прославила бы вас в веках, сделала бы ваше имя неотторжимым от русской истории. И вы были бы первым, кто рассказал бы нам о нас самих.

Карамзин с удивлением взглянул на императрицу. Они говорили на русском, но она немка — как же она причисляет себя к русским?

А Елизавета и не заметила, что оговорилась, для неё это было так же естественно, как то, что она живёт в России.

— О нет, я не могу, с сожалением произнёс он. — Конечно, это великое дело, но оно потребует колоссальных сил, изучения всех этих летописей, архивных документов, это труд не одной жизни.

— А я почему-то верю, что ваши способности, ваш талант создадут наиболее ценную вещь из всего, что вам удастся написать, — снова проговорила Елизавета. — Я читала все ваши произведения, у вас есть всё, что необходимо для создания многотомной истории российского государства: талант, вкус, тонкость, усердная работа.

— Нет-нет, простите, ваше императорское величество, я не смогу это сделать, слишком велика цель и задача, хотя и захватывает дух от такого труда, — опять начал отнекиваться Карамзин.

Елизавета с состраданием смотрела на его невзрачное, мелковатое для писателя лицо, на его руки, испещрённые чернильными точками, на его поношенный сюртук и слегка стоптанные туфли.

— Я почему-то была уверена, что такая работа захватила бы вас целиком, что все ваши статьи, повести, рассказы стали бы лишь прелюдией к труду всей жизни, — с сожалением сказала она. — Вы истинный талант, и только вы могли бы создать историю из всех этих отрывочных сведений, коротеньких записок, кратчайших летописных данных. Я почему-то верю в вас, — повторила Елизавета.

— Ах, с каким удовольствием я погрузился бы во все эти записи, изучал, располагал, я даже вижу главы, которые можно было бы расположить по хронологии... Ах, какое дело, какой труд, но... — И он замялся.

— Я вас прекрасно понимаю, — засмеялась Елизавета, — мне иногда и самой приходится обходиться малым. Скажите, какая сумма нужна вам на год для поддержания семьи, для ваших трудов, считая всё необходимое?..

Карамзин изумлённо поднял на неё глаза. Как, она, императрица, тоже экономит, считает, как и он, копейки?

Но он тут же отбросил эту мысль. Она просто лукавит, хитрит...

И он назвал ей сумму, которая нужна была его семье, чтобы прожить год безбедно. Тысяча рублей в год — вот на что он мог бы жить.

— А если я предложу вам две тысячи пенсии в год, звание придворного историографа, стол и квартиру, — но с условием, чтобы всё своё время, все свои силы вы посвятили написанию русской истории?

Карамзин молчал. О таком можно было лишь мечтать.

— Не знаю, — медленно произнёс он, — не знаю, смогу ли я оказаться способным поднять такую глыбу.

— Сможете, — ласково сказала Елизавета, — для этого у вас есть всё, что нужно, даже ваша супруга, ваша замечательная помощница.

Она знала о нём, пожалуй, всё, и Карамзин отметил это.

— Только сумею ли, — с трудом выговорил он.

— Я предоставлю в ваше распоряжение все нужные материалы, — быстро заговорила Елизавета, — у вас будут лучшие помощники, они отберут то, что нужно, даже сделают переводы со старого языка на современный. Я смогу вам помочь. — И она просительно заглянула в бесцветные глазки писателя.

— Боже мой, — схватился за голову Карамзин, — да о таком и мечтать даже нельзя!

— Мечты очень часто претворяются в жизнь, — лукаво заметила императрица. — Начинайте завтра же, работать поначалу можете здесь, в моей библиотеке, а позже — где вам понравится.

Карамзин всё ещё качал головой, не в силах опомниться от такого немыслимого предложения...

С этого момента началась многолетняя работа писателя над «Историей государства Российского», книгой, которая и сейчас остаётся уникальной по объёму заложенных в ней сведений, первой русской историей, написанной тщательно, скрупулёзно...

Елизавета добилась для Карамзина всего, о чём ему говорила. Он получил звание придворного историографа, пенсию в две тысячи рублей ежегодно, помощников, собирателей древних текстов, отличный стол и квартиру. А главное — взялся за такой труд, который ему самому доставлял неизъяснимое наслаждение...

Часто читал он отрывки из истории самой Елизавете, а она в свою очередь знакомила его с отрывками из своих дневников, обнаруживая недюжинный талант в описании событий и фактов придворной жизни.

Так в её жизни появились настоящие друзья, связанные одним общим большим делом...

Мария Фёдоровна собирала вокруг себя многих людей, удалённых от двора Александром. Она пригласила к себе и Аракчеева, возведённого ещё Павлом в ранг смотрителя всех кавалерийских и артиллерийских войск.

У неё сходились все, кто был недоволен реформами в России, кто хотел бы остановить их продвижение.

Она наконец собралась с духом и потребовала частного разговора с сыном. Среди вихря светских удовольствий, комплиментов и поощрений со стороны своих негласных друзей из комитета общественного спасения он совершенно забыл о том, что в России всегда существовала и противная партия, державшаяся старых взглядов.

Мать недвусмысленно дала понять Александру, что очень многие недовольны его молодыми друзьями, что часть из них поддерживает тайные сношения с быстро набирающим силу Наполеоном, что некоторые распространяют совершенно нелепые слухи об императоре.

По каждому из молодых друзей Александра прошлась Мария Фёдоровна, вытащила на свет безобидные, но в её глазах весьма нелепые поступки.

Разговор был долгий и тяжёлый, мать запугивала сына новым заговором, приводила высказывания самых старых вельмож. Она хорошо подготовилась к этому разговору, сыпала именами и фактами.

И убедила Александра во многом.

Снова и снова говорила она о том, что добровольно отдала ему власть, что император короновал её вместе с собой и только указ, запрещающий особам женского пола царствовать в России, изданный им, заставил её добровольно сложить с себя бремя власти.

Как всегда во время таких разговоров, Александр был мрачен и тих, слушал звенящий голос матери, громкий, чтобы он всё расслышал. Она прекрасно знала, как с ним говорить...

Александр согласился с её доводами. Заседания тайного комитета общественного спасения прекратились, а некоторых своих молодых друзей, особенно носившихся с проектами конституции, он даже отправил проживать в свои поместья.

Аракчеева император назначил военным комендантом Петербурга.

С этого момента началось возвышение этого «несчастья» всего царствования Александра...

Елизавета схватилась за голову, когда позже всех узнала об этом назначении. Она хотела поговорить с мужем, что-то посоветовать ему, но он её не принимал.

Он хорошо знал, что она скажет, и потому не желал такого разговора. Теперь он почти не заходил к ней, лишь иногда, перед ужином, забегал приветствовать её гостей и снова исчезал.

Чужой вежливый тон, невнимание глубоко обижали Елизавету, но она не привыкла никому жаловаться, никогда не показывала обиды. Этому её научила ещё императрица Екатерина, и Елизавета помнила все её слова.

И только ночью, оставшись одна в своей холодной постели, Елизавета позволяла себе расслабиться, дать волю слезам.

Глава шестая.


После переворота Александр с Елизаветой поселились в Зимнем дворце, и императрица уже реже виделась с Анной Фёдоровной, женой взбалмошного Константина.

Константин с женой перебрались в своё прежнее место пребывания — Мраморный дворец, где свою новую жизнь в браке начинали и Александр с Елизаветой.

Анна Фёдоровна изредка приезжала к Елизавете и снова и снова рассказывала ей, что после всех этих событий Константин словно с цепи сорвался.

Герой италийской кампании, заслуживший самые высокие похвалы Суворова, достигший высшего звания в России — цесаревича, что означало и вступление на престол, если не появится у Александра наследник, он теперь не знал удержу.

Крепкий, коренастый, очень похожий лицом на отца, Павла, такой же курносый и щекастый, с большой дыркой между передними зубами, он тем не менее считал себя бесконечно отважным и элегантным, сыпал грубыми солдатскими шутками, мог оскорбить и унизить кого угодно, зная, что всё ему сойдёт с рук.

Только двух людей в своей жизни боялся Константин до колик в сердце — свою бабку, Екатерину Вторую, и своего отца, Павла Первого.

Но теперь их не было на свете, а Александр слишком любил своего брата, всё спускал ему с рук, и Константину море было по колено.

Брат Александра пустился в самый грубый разгул, окружил себя такими же, как он, развязными солдафонами. Генерал Бауэр, льстец и прилипала, какой-то неизвестно откуда вынырнувший Бухальский, молодые адъютанты и камер-гусары сопровождали теперь Константина во всех его недопустимых забавах.

Генерал Бауэр занял апартаменты рядом с покоями Константина и исполнял все его низменные желания и прихоти, прикрываясь своим положением. Здесь, в его покоях, и собиралась вся шумная компания, решая, куда она направит свои стопы нынешним вечером. Чаще всего решал генерал Бауэр — он всегда знал, у кого намечается бал, где парадно ужинают, у кого роскошный званый обед и конечно же где будут самые знатные красавицы столицы.

Разумеется, Константин получал приглашения на все подобные вечера, но бывало и так, что вся компания вваливалась в незнакомый дом без всякого приглашения, и Константин наслаждался испуганным и изумлённым видом хозяев, удостоившихся такого неожиданного посещения...

Константину стоило лишь мигнуть генералу Бауэру, и та, на которую он бросал мимолётный похотливый взгляд, сразу же оказывалась в комнатах генерала, где её словно бы ненароком встречал Константин.

Ни одна из красавиц, которых он выделял из толпы, не смела и думать о сопротивлении, и Константину уже порядком надоело это слепое и унизительное послушание. Ласки его были кратковременны, но родителям девушки льстило даже такое непродолжительное внимание, потому что Константин был щедр, награждал девушку землями, деньгами, поместьями, должностями.

А мужьям соблазнённых им женщин он затыкал рот страхом.

Но все его связи были мимолётны, быстры, ни одна из красавиц не могла приковать его к себе на значительный срок.

Лишь полька Иоанна Четвертинская овладела его мыслями, но он знал, что к ней доступа нет, потому что её сестрой, Марией Антоновной, всерьёз и надолго увлёкся его старший брат.

Он не мог пойти вразрез с братом, и хоть и страдал по Четвертинской, но скоро забывался в пьяном угаре и краткосрочных связях.

Константин искал всё новых и новых приключений.

У Анны Фёдоровны не было недостатка ни в осведомителях, добровольных и невольных, ни в светских сплетниках, доносивших жене цесаревича о грубых и пошлых связях её мужа.

Анна Фёдоровна сгорала от стыда за своего мужа, словно она сама пустилась во все тяжкие, тяжело переживала все его измены и разгульные оргии, ненавидела генерала Бауэра и всех адъютантов Константина, усвоивших те же привычки, что и их шеф, цесаревич.

Константин редко наведывался к жене. Она пыталась образумить его, упрекала за не добавлявшие ему достоинства связи, но Константин только молча, больно, с вывертом щипал её руки, грудь, оставляя долго не проходящие синяки, а порой закатывал и пощёчины...

Но натолкнулся наконец и Константин на небывалое ещё сопротивление. И от кого же последовавшее? От жены не слишком богатого торговца, приехавшего в Россию налаживать свои торговые дела.

Госпожа Араужо, вероятно, происходила от какого-то незаконного брака, потому что блистала красотой креолки, сияла белизной кожи и поражала стройностью испанки. Никогда ещё не видел Константин, чтобы танцевали с таким изяществом, чтобы ножка была так узка и ловка, чтобы руки с такой томностью вскидывались к причёске, а уж пене её волос могла бы позавидовать и сама Венера.

Статная и высокая, будто француженка, госпожа Араужо с первого взгляда обращала на себя всеобщее внимание. Муж хоть и торговец, но выдавал жену за аристократку, одевал её с роскошью королевы.

Но только протекция баронессы Моренгейм открыла перед ней двери салонов столицы. Знала давно баронесса госпожу Араужо, представляла всем как виконтессу, лишённую Наполеоном своего титула и вынужденную выйти замуж за посредственного торговца, негоцианта, будто бы тоже изгнанного из Франции Наполеоном.

Госпожу Араужо стали принимать по рекомендации баронессы в знатных и богатых домах Петербурга. Кавалеры толпой вились у ног красавицы, не подозревая о её низком происхождении — слова баронессы было довольно, чтобы ослепить всем глаза.

Очень скоро госпожа Араужо обзавелась горячими и щедрыми поклонниками.

Торговец Араужо не слишком часто появлялся с женой в богатых домах. Он радовался, что она приобретает влияние своей красотой, будто бы высоким происхождением, и от этого торговля его процветает, растёт состояние, и он предоставлял жене полную свободу. За её спиной, ссылаясь на неё, продавал он свои изделия, антикварные украшения, и, хотя это были безделушки, ничего не стоившие во Франции, где всему знали цену, здесь их покупали богатые бездельники за огромные деньги.

Константин обратил внимание на госпожу Араужо, когда появился в одном знатном доме со всей своей многочисленной свитой на предновогоднем балу. Она резко выделялась среди толпы разряженных дам, и Константин был очарован с первого взгляда. Он подлетел к ней, чтобы пригласить на очередной танец, но красавица смерила его ледяным взглядом и с холодной вежливостью отказала, сославшись на то, что все её танцы давно расписаны.

Константин был ошарашен. Ещё никто не смел так говорить с ним, ещё никто не осмеливался отказать ему ни в чём.

Снова и снова подсылал он своих адъютантов приглашать красавицу, но снова и снова с той же изысканной вежливостью отказывала ему госпожа Араужо.

Верно, не знала она всей силы и влияния цесаревича, никто не посвятил её в то, что это младший брат императора.

Однако, услышав это, госпожа Араужо лишь усмехнулась: у неё уже был богатый и знатный поклонник, и она не сомневалась, что он сможет защитить её.

Госпожа Араужо явно старалась отделаться от назойливого кавалера, и Константин почувствовал это. На другой день он послал ей огромный букет роз из царскосельских оранжерей, свою карточку и присовокупил к ним изящную бриллиантовую брошь. Розы красавица поставила в вазу, а карточку и брошь вернула Константину с вежливой запиской, что не может принять в подарок такую дорогую вещь...

И, что бы ни предпринимал Константин, ничто не могло склонить гордую красавицу к повиновению.

Его приглашения оставались без ответа, только иногда в её записках содержались холодные вежливые отказы, а все его баснословно дорогие подарки возвращались к нему обратно.

Красавица Араужо ускользала от него, как маленькая чудная рыбка от пасти неповоротливой громадной щуки.

Константин терялся в догадках, сконфуженно молчали все его приближённые. Госпожа Араужо выходила победительницей из приключения...

Выход из неловкого положения нашёл ловкий и пронырливый генерал Бауэр.

— А надо последить за нею, — кинул он как-то. Константин ухватился за предложенную мысль. Знать, когда, куда и зачем ездит красавица, где можно её перехватить, как завлечь в Мраморный дворец, — приключение показалось ему остроумным и не лишённым прелести новизны.

Всего неделя потребовалась генералу Бауэру, чтобы во всех подробностях сообщить Константину обо всех передвижениях красавицы Араужо.

Её камеристка склонилась к подаркам и комплиментам одного из адъютантов Константина и открыла секрет неприступности своей хозяйки.

Оказалось, что сердце госпожи Араужо уже завоёвано одним очень знатным и богатым аристократом, жившим на Невском проспекте в старинном родовом дворце.

К нему она отправлялась после того, как выпивала утреннюю чашечку кофе с баронессой Моренгейм, к ней же возвращалась после свидания и, снова выпив чашечку кофе, отправлялась домой.

Когда генерал Бауэр открыл Константину секрет красавицы, с тем чуть не сделался удар. Константин пришёл в ярость, тут же кинулся искать способы отомстить обидчику и сопернику, искать кнута на князя, но хитрый Бауэр предложил другой план.

Раз уж госпожа Араужо всё равно не верна своему мужу, что мешает великому князю использовать этот шанс — вместо дворца на Невском привезти её в Мраморный дворец, удовлетворить своё настойчивое желание, а потом отвезти её обратно...

Ярость Константина утихла, план показался ему удачным: теперь уже важно было не только заполучить гордую красавицу, но и наказать её по достоинству за вероломство и его досаду. Как предпочесть ему, наследнику российского престола, какого-то князя, его, Константина, отважного солдата, героя итальянской кампании, променять на простого штафирку[23]?

— Пусть будет так, — согласился он.

Когда госпожа Араужо, как обычно, села в наёмную карету и поехала на очередное свидание, она даже не подозревала, куда её везут. И записка от князя была подделана, и слуги подкуплены...

Константин ждал её в комнатах генерала Бауэра. Слуги внесли бьющуюся женщину и поставили её прямо перед наследником российского престола.

Бледная и взволнованная, уже догадавшаяся, что её привезли вовсе не туда, куда нужно, пытавшаяся вырваться, слегка растрёпанная, встала красавица перед ним.

Константин махнул рукой, и все выскочили в соседнее помещение.

— Итак, вы здесь, — сказал он на изящном французском языке, — и вам, как ни пытайтесь, не удастся уйти от меня. Вам придётся раздеться, и самой, без служанок и камеристок.

Она дерзко смотрела на него.

— Вы, однако, дурно поступили, обманом заманив меня сюда, — сказала она, опять приняв холодный вид, — даже ваш титул не даёт вам права повелевать такими людьми, как я...

Константин усмехнулся:

— Раздевайтесь, раздевайтесь, иначе вас разденут мои адъютанты. Я покажу вам, каков я любовник...

— Тогда и вам придётся раздеться, — усмехнулась и она, — и я увижу ваши кривые, лысые и стоптанные ноги...

Кровь бросилась в голову Константину. Только теперь понял он, каким был в ярости его отец, как мучительно искажалось его лицо, становилось уродливым и страшным.

Никто и никогда не бросал ему в лицо таких оскорбительных слов, никто и никогда так не унижал его.

Он знал, что некрасив, но чтобы ноги были кривые да ещё стоптанные?

Вся его страсть, всё его вожделение пропали мгновенно. Лицо налилось кровью, кулаки сжались, и, если бы не её холодная дерзкая улыбка, он бросил бы на землю это красивое изящное тело и стал бы топтать его ногами.

В голове был лишь сумбур, клокочущая ярость и страстное желание отомстить.

Он выскочил в соседнюю комнату, где его полупьяные адъютанты громко переговаривались, представляя подробности этой сцены.

— Возьмите её все, кто только захочет! — проревел Константин, стремительно перебежал помещение и скрылся в своих покоях.

На другой день ему донесли, что госпожа Араужо скончалась в своём доме, в своей постели, а муж, торговец Араужо, потребовал от императора суда и расправы над людьми, изнасиловавшими его жену...

Молва быстро облетела весь Санкт-Петербург. Ни сам господин Араужо, ни его слуги не жалели слов и красок, чтобы очернить великого князя Константина, считая его зачинщиком грязного дела.

Во всех гостиных и приёмных богатых и знатных домов перешёптывались, качали головами и жадно прислушивались к слухам и сплетням.

Скоро узнала обо всём и Анна Фёдоровна. Слуги и служанки, камер-фрейлины и дворовые девушки любили эту весёлую и добрую госпожу, знали всю подноготную о её нелёгкой жизни с развратным и бесшабашным Константином, жалели её.

Но никто из них не решился рассказать ей о том, что произошло в её собственном доме, Мраморном дворце, о чём гудит весь город, поражаясь поведению великого князя и цесаревича Константина.

И лишь одна из знатных дам, решившая посмотреть, как будет реагировать на слухи жена Константина, желавшая насладиться бесплатным спектаклем, стала расспрашивать Анну Фёдоровну о происшедшем, крайне изумилась, что та ничего не знает о проделке мужа, и выложила ей всё.

Анна Фёдоровна вымученно улыбнулась, сказала, что нисколько не верит слухам и сплетням, быстро выпроводила гостью, наскоро собралась и поехала к Елизавете.

Кому ещё она могла поплакаться в жилетку, с кем ещё можно было обсудить создавшееся положение?

Едва войдя, она спрятала на груди Елизаветы своё полненькое круглое лицо и вымученным голосом произнесла:

— Всё, Элиза, настало и моё время выполнять обещания.

— Ты о чём? — изумилась Елизавета.

Краем уха и она слышала о сплетнях, и ей уже доложили о гнусной проделке Константина, но она всё ещё не верила, всё ещё думала, что молва, как всегда, преувеличивает то, что было...

— В этом человеке, — начала Анна Фёдоровна, садясь рядом с Елизаветой на коротенькое канапе и глядя на неё сухими запавшими глазами, — нет ни капли чести. Он кинул во всю императорскую семью комок грязи, и вы все, если хотите, можете терпеть это пятно всю жизнь, а я не стану. С меня хватит. Я уеду обратно, я уеду домой.

— Подожди, Аннет, — начала, как всегда, успокаивать её Елизавета, — может быть, всё это неправда, может быть, как всегда, преувеличивают наши вздорные кумушки...

Анна Фёдоровна грустно усмехнулась.

— О нет, перед тем как приехать к тебе, я пошла к Константину и прямо спросила его, виноват ли он в этой истории с госпожой Араужо. Он закричал, что даже если он и виноват, то никто не смеет спрашивать у него отчёта, а тем более жена. Я повторила ему то, что сказала тебе только что: уеду домой, в Кобург, не хочу больше связывать жизнь с таким недостойным человеком. А он усмехнулся и сказал: «Скатертью дорога, и я, а не ты, буду требовать развода, у меня уже есть на примете хорошенькая девочка...»

— Вероятно, он имел в виду Иоанну Антоновну Четвертинскую, — грустно улыбнулась Елизавета, — все давно знают, что он в неё влюблён...

— Как его брат в её сестру, — безжалостно проговорила Анна Фёдоровна.

— Это неправда, — горячо заступилась за мужа Елизавета, — это она навязывается ему со своими чувствами и бесстыдно высказывает их. Впрочем, что я о своём, давай подумаем, как быть тебе.

— Ты всё время уговаривала меня терпеть: дескать, муж дан Богом, перед небом вы связаны... Но если он такое животное, если я несчастлива с ним, если Бог, наконец, совершил ошибку?

— Не надо богохульствовать, Аннет, значит, за что-то наказывает тебя Господь...

— Нет, больше я не стану терпеть. Я уеду в Кобург, пусть даже придётся бежать...

— Ты решила это твёрдо? — только и спросила Елизавета.

— А ты помнишь наш разговор? Я с тех пор лишь и живу надеждой, что мне удастся уйти от этой жизни, что я когда-нибудь попаду в Кобург. И матушка дала мне своё благословение в этом деле, — потупив свои прекрасные карие глаза, твёрдо произнесла Анна Фёдоровна.

— Хорошо, — отвердел голос и у Елизаветы. — Чем тебе помочь?

Анна посмотрела на Елизавету. Как похожи их судьбы, как переплелись их интересы, какие потрясения уже испытали они здесь, хотя и были ещё совсем молодыми: Елизавете только что исполнилось двадцать три, Анне сравнялся двадцать один...

— Я прошу тебя, Элиза, поговори с императором, — жёстко сказала Анна. — Боюсь, его любезная улыбка, обходительность и галантность не позволят мне найти слова. Я боюсь, что смешаюсь, что не смогу выразить те чувства, которые обуревают меня...

— Разве я смогу? — удивилась Елизавета. — Неужели ты думаешь, что император послушает меня, а не тебя?

— Ты не знаешь, как он уважает тебя, твоё мнение, как хорошо отзывается он о тебе. Ты жена его, ты императрица, ты коронована вместе с ним — разве твои слова не смогут помочь мне? Пойми, я не могу и не хочу больше оставаться в России, я не могу и не хочу больше жить с Константином. Неужели всю жизнь я должна быть под страхом ещё более грязных поступков этого человека?

Елизавета молча смотрела на Анну. Вот и ещё один родной человек оставит её, вот и ещё одного друга она лишится. Но она уже привыкла быть для Анны как будто старшей сестрой, и она, пожалуй, отвечала и за её судьбу...

— Хорошо, — кивнула она, — я передам тебе всё, что скажет император.

— Благодарю тебя, Элиза, — бросилась ей на шею Анна.

И только тут они дали волю своим слезам...

Тем же вечером Елизавета отправилась в кабинет к Александру.

Теперь она редко бывала здесь — тут всегда толпился народ, сновали адъютанты и вельможи, у Александра всегда было много дел.

«Мне хотелось бы поговорить с тобой», — написала она коротенькую записку и положила её перед императором. Он всё больше глохнул, а она не хотела говорить громко...

— По поводу? — коротко спросил он, подняв на неё свои яркие голубые глаза.

«По поводу Константина», — снова черкнула она на бумажке.

Александр нахмурился. Он уже давно знал, что вокруг Константина собралась буйная толпа негодяев, сколь опасна и ненадёжна эта его свита. Знал он даже о словах посла в Англии графа Семёна Романовича Воронцова, писанные им в депеше:

«Императору следует наблюдать за своим семейством, потому что если Константин не будет следовать примеру брата и не удалит тех негодяев, которые окружают цесаревича, то в государстве будут две партии — одна из людей хороших, а другая из людей безнравственных, а так как эти последние будут более деятельны, то они ниспровергнут и государя, и государство...»

Впрочем, Александр только усмехнулся: слишком хорошо знал он цену таким словам, словно бы специально предназначавшимся для глаз императора.

Перлюстрация, вроде бы отменённая в государстве, продолжала тайно процветать, и императору докладывали обо всех сомнительных выдержках из писем. Поэтому он знал даже о том письме, которое тот же Семён Романович направил одному из советников государя — Новосильцеву:

«Лица, окружившие государя, предоставили Константину инспекцию, то есть начальство над южной армией, составляющей две трети всего российского войска. И для того, чтобы в случае нужды противопоставить его брату. Они хотят господствовать над старшим братом, пугая его возмущением младшего. Одним словом, я полагаю, что государство в опасности».

Может быть, отчасти такие высказывания и повлияли на Александра, но его скрытная натура и достаточно развитое двоедушие уже давно поставили Константина вне государственных дел.

Ни словом не обмолвился он Константину и о тех преобразованиях, которые хотел провести в России, и о таинственной конституции, которую вырабатывал Новосильцев и поддерживали молодые друзья Александра — Чарторыйский, Кочубей, Строганов.

Впрочем, он по-прежнему был любезен и ласков с братом, дал ему возможность по-своему вести обучение порученных ему войск, но не приглашал на заседания Государственного совета, не требовал вникать в дела внешней политики...

И вот теперь предоставлялся удобный случай положить конец и таким письмам, что писал Семён Романович Воронцов, и затеям буйной свиты Константина.

Александру сразу доложили о господине Араужо, объятом ужасом, и он был вынужден принять этого торговца. Как мог, он успокоил его, сказал, что создаст следственную комиссию, которая во всём разберётся, что, если окажутся виновные, он накажет их по всей строгости российских законов.

И действительно, император уже назначил расследование дела, поручив его самым преданным и всё понимающим исполнителям, и потому был удивлён, что и Елизавета хотела говорить с ним о Константине, как будто не хватало ему комиссии и самого господина Араужо...

— Хорошо, — устало поднялся он из-за письменного стола, — пройдём в опочивальню, там мы сможем поговорить без помех...

Она молча последовала за ним.

— Я уже всё знаю, — предупредил он её высказывания, — я уже назначил следственную комиссию, она во всём разберётся, и, если найдёт, что Константин виновен, я накажу его по всей строгости закона, невзирая на то, что он мой брат, великий князь и цесаревич. Чересчур много выходок сходило ему с рук.

Всё это он проговаривал торопливо, словно бы предупреждая все её слова.

— Я не о том с тобой хотела говорить, Сашенька, — мягко произнесла Елизавета. — Тут другое... Анна хочет уехать, насовсем...

Александр не ждал удара с этой стороны. Он поник головой, лицо его сразу осунулось и постарело.

— Она всегда была несчастлива в этом браке, — осторожно подбирая слова, чтобы не сильно ранить самолюбие императора, опять тихо и мягко, но так, чтобы он расслышал здоровым ухом, сказала она. — Ты всё знаешь сам. Детей у них нет, ради чего можно было бы стараться уговорить её вытерпеть ещё и эту грязь, которую бросил в нашу фамилию Константин. Но теперь, ты же понимаешь, как возмущена она, какой след оставит всё это в её душе...

— Нет-нет, матушка не позволит, — вскинул он голову, — такое и после того, что случилось. Всё истолкуют это так, что хуже некуда.

Елизавета молча покачала головой, прижала его голову к своей груди.

— Тебе трудно, я это понимаю, — вновь мягким, ласковым голосом заговорила она, — и матушка будет против — для неё это большой удар, и я это тоже понимаю очень хорошо, но мы все вместе должны понять и Анну. Главное, что у них нет детей, а возможно, и никогда не будет. Анна очень несчастлива, брак этот слишком неудачен, и ты сам всё знаешь. Пусть хоть она будет покойна и не станет краснеть из-за Константина.

Она всё уговаривала и уговаривала его, но уже понимала, что не он будет решать — всё решит только Мария Фёдоровна, что сразу после этой беседы он поедет в Павловск и будет морщиться и краснеть, когда её свекровь снова затеет свои разговоры...

— С честью Кобургского дома, старинного и богатого своей родословной, нельзя так поступать, — в конце осторожно сказала Елизавета, — да и Константин никогда не любил Анну, даже не уважал и не жалел её. Ей будет трудно примирить свою древнюю честь с таким человеком, как Константин. Я знаю, он неплохой, он отважен, храбр, смел, он прекрасный солдат, но обращению с женщинами ему бы надо поучиться у тебя, всегда любезного, всегда обходительного. Женщины боготворят тебя, и это справедливо.

Она нарочно говорила ему эти слова — знала, как падок он на лесть, но в принципе она ни капельки не лгала: он действительно отличался рыцарским отношением к женщинам — она нисколько не преувеличивала.

— Ладно, — поднялся Александр, — я поеду к матушке, её будет весьма трудно убедить, но я постараюсь.

— Желаю тебе успеха, — поцеловала она его в лоб, чистый, белый, высокий, с ранними залысинами.

Она любила даже этот белый лоб, даже эту раннюю лысину, она очень его любила. Для неё он был единственным мужчиной на свете, хотя она и знала все его недостатки, прощала ему их и опять любила.

Разговор с матерью, как всегда, был трудным.

Александр не слышал многих слов, сказанных ею: она не снисходила до его глухоты, а словно бы старалась ещё подчеркнуть её...

— Никогда, никогда не соглашусь я на этот разъезд, — твердила Мария Фёдоровна, — что сказал бы отец, что сказал бы наш любезный покойный император? Что распадается семья, что нельзя устраивать такие вещи в то время, когда ещё не все наши дочери устроены, что это произведёт скандал в Европе, и кто же теперь станет родниться с нашим домом?

У неё были свои заботы: ещё трёх дочерей надо было выдать замуж.

— Матушка, — глухо повторял Александр, — боюсь, что мне всё-таки придётся разрешить поездку Анны в Кобург. Мы не будем говорить об окончательном разъезде, пусть она просто отправится в Кобург в гости...

— В гости, чтобы никогда больше не вернуться? — язвительно ответила она. — И что за пример подаст вся наша семья своим подданным, что скажут в Европе, что скажут о нас государи?

Они спорили нескончаемо, Александр уже устал повторять одни и те же слова, когда вдруг Мария Фёдоровна тихо спросила:

— Он действительно участвовал в этом деле — Араужо?

Александр молча кивнул головой.

Тогда Мария Фёдоровна потупилась, долго рассматривала носки своих модных туфелек с квадратными бриллиантовыми пряжками, высовывающиеся из-под края траурного платья, и задумчиво сказала:

— Нельзя прямо объявить, что он виноват. Надо заткнуть рот этому Араужо.

И сын, обрадованный переменой в ходе её мыслей, подхватил:

— Матушка, я всё сделаю, чтобы даже тени на нашу фамилию не упало.

— Надеюсь на тебя, сын мой, — встала Мария Фёдоровна, — но ах как рассердился бы покойный император...

Она прижала сына к сердцу — вот и ещё льготы выторговала она себе, согласившись на этот позор — разъезд двух не сошедшихся людей. Но в душе она обвиняла Анну: как же не смогла она влюбить в себя Константина, он же такой нежный мальчик...

И для себя Мария Фёдоровна решила: даже если Анна станет требовать развода — никогда не будет этого, если же Константин захочет вновь жениться, — и ему не даст она согласия.

Императорская фамилия должна быть примером своим подданным, и она действительно не давала развода Константину ровно двадцать лет.

Только после разговора с матерью Александр вызвал Константина в Зимний — до этого брат сидел под домашним арестом.

— Доигрался, — тихо и зловеще произнёс Александр, когда они остались одни в его кабинете, — какое пятно бросил на всю семью, матушка в неистовстве...

— Прости, государь, — повалился ему в ноги Константин, — суди, виноват, всё стерплю...

Александр молчал, глядя на валяющегося у него в ногах брата. Все проделки они совершали вместе, всегда вместе, с самого детства, и всегда заводилой был Константин, хоть и моложе на два года. Отважен, безрассуден, смел — Александру ли судить брата?

— Сядь, — сурово сказал он, — судить тебя, как подлеца и негодяя, не могу. Да ты и сам понимаешь, что это значит — бросить грязь на весь наш род. И что с тобой делать — ума не приложу...

— Я виноват, — сквозь пробивающиеся слёзы бормотал Константин, — мне и ответ держать. Бес меня попутал, дурака...

— Хоть взял ты её? — осторожно, с просыпающимся любопытством спросил император. — Что, хороша?

— Нет, брат, — тихо и серьёзно ответил Константин, — вся моя страсть исчезла, когда услышал её дерзкие и грубые слова. Кровь в голову бросилась, в ярость пришёл, убежал, чтобы не убить...

— И что же она сказала? — снова полюбопытствовал Александр.

— Что у меня кривые, лысые и стоптанные ноги, — понурился Константин.

Александр вдруг захохотал.

— Остроумно, хоть и грубо, — подытожил он. — Хороший способ защиты, сработало... Но ведь это не так, у тебя ноги вовсе не кривые, не лысые и уж тем более не стоптанные... Надо же так — стоптанные логи. Это лишь башмаки могут быть стоптанные... Представляю, как ты разозлился...

— Прости, брат, — снова потупился Константин, при первых же звуках хохота воспрянувший духом, — виноват, мне и отвечать...

— Значит, ты не был, когда её... — Александр не закончил.

— Нет, выскочил как ошпаренный, не помню уж, что и кричал...

— А значит, во всей этой истории виноват вовсе не ты, а твои прилипалы. Однако какие же сволочи...

— Мои адъютанты, мне и отвечать, — вновь понурился Константин.

— Каждый в ответе сам за себя, — сурово проговорил император. — Ты невиновен в её смерти, твои люди виновны. Всех в крепость, потом на каторгу, в Сибирь...

— Прости, государь, — опять бухнулся ему в ноги младший брат.

— Тебе — месяц домашнего ареста. А потом в Стрельну поедешь, будешь муштровкой заниматься. Снял с души тяжесть, я думал, ты виноват, а ты людей распустил...

Растерянно мигал Константин белесоватыми ресницами, глядя на брата. И уже распрямлялась грудь, уже свободнее было дыхание — месяц домашнего ареста, подумаешь, а там снова к войскам, снова в любимое дело, снова в родную стихию...

— Благодарю, государь. — Константин поклонился до земли. — Ввек не забуду, что простил, не отторгнул от себя...

— Что ты, что ты, брат, — едва не прослезился Александр, — мы с тобой в каких переделках только не бывали, а всё — братья.

— Брат мой любимый, государь мой благословенный, будь ты здоров и счастлив всегда, — припал к его плечу Константин.

— Да, и ещё новость для тебя: Анна, жена твоя, уезжает. В Кобург. Упросила меня Лизонька, говорит, не сможет больше и видеть тебя. Сперва в гости, матушку умолил, потом, видно, не вернётся. Содержание ей дал, как великой княгине. Пусть живёт себе в своём Кобурге...

Константин встретил новость со странным равнодушием.

— Пусть едет, — сказал он хмуро, — что ей тут делать…

Через некоторое время в «Ведомостях» было напечатано пространное монаршее объявление:

«В Санкт-Петербурге, 30 марта 1802 года.

До сведения государя императора дошли разнообразные слухи, разнёсшиеся здесь, по городу, по случаю скоропостижной смерти жены купца Араужо, причинённой якобы насильственными, неистовыми, наглыми и непозволительными поступками генерал-лейтенанта Бауэра с несколькими сообщниками из офицеров.

Его императорское величество, желая обнаружить истину, открыть преступление и в защиту человечества предать виновных, безо всякого лицеприятия, суду по законам, высочайше повелеть соизволил полиции произвести строжайшее о том расследование. Во исполнение чего учинены были обстоятельные допросы всем причастным и могущим иметь какое-либо о сём приключении сведение, по коим открылось следующее:

Жена бывшего акушера, вдова баронесса Моренгейм, показала, что госпожа Араужо 10 марта, пополудни в шестом часу, приехала к ней в то самое время, когда находился у неё коллежский советник Торси, и, пробыв с четверть часа, сказала, что имеет исполнить ещё какую-то комиссию и возвратится позже, к чаю. И так уехала.

Около восьми часов вечера, когда госпожа Моренгейм, с собравшимися к ней гостями, пила чай, вызвана она была девкою своею в другую комнату, где нашла госпожу Араужо, лежавшую в обмороке. Употребив различные средства, достигли до того, что возвратили ей полное чувство. Но говорить она могла токмо с великим трудом и отрывистыми словами, требуя, чтобы её раздели, чтобы дали чистое бельё, чтобы послали за доктором Бутацем, за её каретою и девкою. Всё сие было исполнено, и потом, по требованию доктора, повезена она была домой, куда он сам её проводил.

Между тем узнала госпожа Моренгейм от людей своих, что когда госпожа Араужо после обеда к ней приехала, то тотчас отпустила свою и уехала паки в незнакомой карете. Наконец незнакомым человеком принесена в дом через кухню в девичью комнату.

Дворовые люди баронессы Моренгейм — девка Матвеева и слуга Матвеев — утвердили во всём это показание, прибавив токмо, что чрез короткое время после приезда госпожи Араужо к баронессе приехал неизвестный лакей с четвероместною каретою в четыре лошади и, вызвав госпожу Араужо, подал ей записку незапечатанную, по прочтении коей она велела ехать своей карете домой, сказав, что приедет в Моренгеймовой. И вслед за тем поехала в той, четвероместной.

В исходе же восьмого часа когда неизвестный лакей, внеся её в кухню и положа больную, весьма скоро ушёл, то её рвало и на платье были признаки прежней рвоты.

По сему показанию отысканы были извозчики, крестьяне Алексеев и Григорьев, которые объявили, что 10 марта, после полудни, часу в третьем, пришёл к ним на Волынский двор человек и подрядил четвероместную карету с четырьмя лошадьми на остальное время дня.

Севши в карету, тот лакей велел ехать ко дворцу на маленький дворик, ко подъезду его высочества государя цесаревича и великого князя Константина Павловича, куда он и побежал, а часа чрез полтора, вышед и став позади кареты, велел ехать на Невскую перспективу, в немецкую церковь, к госпоже Моренгеймовой.

Недолго побыв, вышел с какою-то госпожою, посадя её в карету, и опять велел ехать во дворец, к тому же подъезду, у которого они дожидались около трёх часов.

Потом та же самая госпожа, вышед из дворца, будучи провожаема двумя лакеями и господином со звездою, села в карету, а оба лакея стали за оною и велели ехать опять на Криошный двор, к госпоже Моренгеймовой. Где, высадя её из кареты, повели в покои, но один лакей, отставши на лестнице, ушёл со двора пешком, а другой, очень скоро возвратясь, велел опять ехать во дворец, откуда, вынеся остальные деньги, отпустил их домой.

Сие показание, в рассуждении приезда их ко дворцу и отъезда оттуда, утвердил крестьянин Алексей, ездивший извозчиком у адъютанта генерал-лейтенанта Бауэра, Шперберга.

Камердинер великого князя Константина Павловича, Рудковский, сказал, что того же дня, 10 марта, вечером, живущий у него вольный лакей Новицкий объявлял ему, что видел, как какую-то больную женщину вели два лакея от господина Бауэра и он сам её провожал.

На другой же день на спрос о том Рудковского Бауэр ответствовал, что ему рекомендовали француженку, с которой, по приезде к нему, сделался обморок, вероятно, не желая обнаруживать фамилии Араужо, как давней его знакомой.

Новицкий в точных словах подтвердил сказанное Рудковским. Придворный лакей Богданов и истопник Хмельницкий, бывшие при комнатах Бауэра, объявили, что действительно у господина Бауэра была женщина, которую они считали за просительницу. И что тогда у Бауэра никого не было, кроме адъютанта Шперберга. Спустя же несколько часов, не слыхав никакого спорного или громкого разговора, как вдруг узнали, что сей женщине сделалось тошно и рвало её, после чего проводили её в карету.

Доктора Бутац, Ле-Гро, Вейкарт и штаб-лекарь Книпер, пользовавшие больную, письменно утвердили, что она была в совершенном параличе и что ни малейших знаков насильства, ей якобы, учинённого, приметить не могли.

Жена стекольного фабриканта, вдова Шенфельдерова, обмывавшая тело умершей, показала, что на оном не только знаков к заключению о насильственной смерти, ниже малейшего пятна не было.

Отец и сестра умершей на двукратное спрашивание объявили, что в причинах к насильственной её смерти ни малейшим сомнением себя не беспокоят и поводов к такому заключению не имели...

А дабы истощить все возможные поводы к достижению обнаружить истину, то через сие от лица монарха и именем святой правды воззываются всякий муж и отец и вообще всякий благомыслящий гражданин, имеющий какие-либо основательные мнения или доказательства к обнаружению преступления, да явиться в созданную комиссию и объявят без страха и опасения настоящую правду, вменяя себе в награду спасение многих от подозрения и исполнение долга честного человека и гражданина...»

Бауэр нашёл свидетелей, которые подтвердили, что госпожа Араужо должна была явиться к нему хлопотать о своих детях и что их разговор был слышан важными лицами...

В комиссию никто не явился.

Купец Араужо, получив в качестве компенсации крупную сумму денег, скоро уехал во Францию, красавицу похоронили, а Константин отделался домашним месячным арестом...

Но правду знали все в семье, за исключением девочек. Анна Фёдоровна спустя совсем недолгое время уехала в Кобург. Никто из императорской семьи не провожал её. Никто, кроме Елизаветы.

Мария Фёдоровна сказалась больной, император был на военных парадах вдали от Петербурга, Константин отсиживался в Стрельне, где занимался своим любимым делом — маршевым строем, заглядывал в его строгую ленту, проверяя, хорошо ли выравниваются солдаты...

Странное чувство испытывала Елизавета, провожая бедную Анну Фёдоровну. Будто отправляла её вовсе не в Европу, а куда-то в далёкий рай, где она, Елизавета, никогда уже не будет. Тоска по родному Бадену порой донимала её, но она уже с трудом вспоминала тропинки своего детства, видела лишь во сне свои любимые пирамидальные тополя...

Теперь она любила те места, которые вначале показались ей сумрачными, иногда просто мрачными, а с годами становились всё привычнее и роднее. Она уже не могла бы жить без Каменного острова, без Царского Села, без приземистого и величественного Зимнего. Ныне редко вспоминались ей родные места.

Ей было всего тринадцать лет, когда она уехала из Бадена, простилась с Дурлахом. Теперь она стала взрослой, стала императрицей, и ни к чему, казалось ей, было вспоминать розовое детство. Тогда она была счастлива, а теперь всё чаще и чаще думала о том, что Господь не даёт ей счастья за какие-нибудь грехи её предков. А ведь у неё было всё, что только можно желать на свете, — молодость, красота, ум, титул императрицы.

И всё-таки, прощаясь с Анной, по-сестрински обнимая её и плача от разлуки, она чувствовала, что теряет ещё что-то очень нужное в жизни.

Долго ещё стояла Елизавета на крыльце Зимнего, вглядываясь в удаляющуюся карету. Она знала, что никогда больше не увидит Анну. И плакала от радости за неё, и страдала, что остаётся совсем одна, что нет вокруг лиц, которым можно было бы доверять...

Глава седьмая


О нет-нет, только не это, зачем, Господи, почему? Никогда не желала она зла этой беззастенчивой гордячке, никогда и в голову не приходило ей что-либо подобное...

Знала, что и Мария Фёдоровна была на стороне этой наглой польки, знала, что и Александр требовал от жены уважения и милости к ней, знала, что весь двор был покорен силой его любви к Марии Четвертинской, уже вышедшей замуж и сделавшейся Нарышкиной...

Елизавета сидела у камина, где жарко пылали огромные толстые поленья, следила, как перебегают синие огоньки с сучка на сучок, наблюдала, как закипает и плавится смола, выступая тёмной пеной на срезе дерева, убегала взглядом за синими струйками дыма, поднимающимися к самому своду камина, снова опускала глаза к дровам, видела дымные сполохи, а потом яркие струи огня и всё думала и думала свою бесконечную думу...

Нет, её нельзя было упрекнуть ни в интригах против Нарышкиной, ни в холодности и грубости. Она никогда не позволила бы себе открытого враждебного отношения к этой женщине.

Даже когда Мария Нарышкина однажды на балу вызывающе сказала, что плохо чувствует себя, её тошнит и вообще существуют все признаки, — даже тогда сдержалась Елизавета. Просто задала ей самый невинный вопрос, как чувствует себя фрейлина, каково здоровье, а в ответ получила вызывающий намёк на то, что та беременна от Александра, — даже тогда сдержалась она, только кровь бросилась в щёки да лёгкая испарина, в последнее время посещавшая её всё чаще и чаще, выступила на висках.

О нет, никогда не смогла бы она унизиться до споров и пререканий с Нарышкиной, теперь уже официальной фавориткой её мужа, никогда не позволила бы себе хоть один гнусный намёк.

Слишком высоко стояла она над нею, этой Марией, слишком знала себе цену, чтобы обращать внимание на эту связь...

И всё равно её царапало каждое упоминание Александра о Нарышкиной, не в силах была она равнодушно смотреть на эту ослепительную красавицу. Сдавливала сердце, крепилась, как могла, но только теперь была в состоянии признаться себе, что зависть и злость поселились в ней, едва узнала, что Мария разрешилась от бремени девочкой, что Александр счастлив, задаривает мать и дочь и даже не находит времени, чтобы справиться о здоровье её, своей жены, императрицы.

Но даже и тогда, в самые отвратительные свои дни, никогда не думала Елизавета, не могла думать, чтобы так всё могло кончиться. Девочка, дочка её мужа, незаконнорождённая, скончалась.

Ах, как она понимала горе своей соперницы, как она сочувствовала ей, потому что сама пережила подобную страшную потерю, теперь она готова была даже потолковать с Марией по душам, утешить её, теперь она понимала её лучше всех...

Какая грустная потеря для Александра! Он был так счастлив, он даже ей, брошенной, оставленной жене, изредка улыбался, рассказывая о первых улыбках дочери, её пухлых кулачках, о её словно перетянутых ниточками чудесных ножках...

И вот её нет! Верно, весь двор следит теперь за лицом императрицы, за тем, что она должна вроде бы умиротворённо улыбаться, хоть и делать вид, что огорчена.

Елизавета старалась не выходить из своих комнат, не подавать даже намёка на то, что её мстительное чувство улеглось. О нет, зачем, Господи, отзываешься ты на детях за наши грехи!

Она всё смотрела и смотрела на огонь и размышляла, думала свои горестные думы, гневалась на себя, сердилась и злилась и всё больше склонялась к мысли, что не приносит близким ей людям ничего, кроме горя и страданий.

А ей самой давно уже не отведено места под солнцем, она давно махнула на себя рукой — ей не суждено испытать счастья, которое есть у всех самых простых женщин. Она больше не рожает, она не выполнила свой долг перед престолом...

Свои бесконечные письма матери она посылала не потому, что ей так уж хотелось поддерживать с родиной тёплые взаимоотношения, а только потому, что теперь у неё не было близких людей, кому она могла бы хоть пожаловаться на судьбу, рассказать о своих тайных чувствах. Но ведь и матери не всё писала она, и та стороной узнавала о жизни дочери. Конечно, узнала она и о фаворитке, узнала о рождении дочери Александра, и даже написала ему письмо, полное туманных упрёков и напоминаний о том, что он обещал сделать её дочь счастливой.

Елизавета грустно усмехнулась: зачем это сделала её мама, её дорогая мама, зачем вмешалась, написала Александру?

Ничего, кроме холодных взглядов и усмешки, не получила Елизавета в ответ на упрёки матери...

Она была одна во всём мире, хотя с утра и до поздней ночи её окружали люди, и минуты уединения были для неё очень редки и доставляли наслаждение.

Лишь книги, новинки литературы, которые посылала ей мать, да копание в старинных рукописях и старых, пожелтевших книгах ещё могли как-то скрасить её одинокое житьё, и она старалась отвлекаться, с головой уходила в какую-нибудь историю мадам де Ранкло или в историю шестисотлетней давности.

И всё-таки она вовсе не хотела, чтобы дочь Марии и Александра была во гробе. Прости, Господи, если и помышляла она когда-нибудь плохое об этой связи, больно было, обидно, грустно, сердце её отдано навеки только ему, самому красивому царю на земле, только она знает изнанку его характера, все его слабости и недостатки, но и эти его слабости она любит — теперь уже не той страстной любовью, когда вспыхивала от одного его взгляда, а спокойно, всё-таки волнуясь и беспокоясь за него, заботясь о его душевном здоровье.

Если ему так удобно, если ему так нужна эта Мария — Бог с ней, можно и с этой позорной связью примириться, лишь бы ему было хорошо, лишь бы у него на душе было светло.

Но она прекрасно знала, что в глубине души он всегда смутен и несчастен, ночь убийства отца наложила такой отпечаток на его душу, что никакими минутами счастья не рассеять ту чёрную тучу, что накрыла его своим крылом...

Она это знала, ей было ведомо, что теперь он снова и снова пребывает в отчаянии и тоске, снова и снова перебирает свои грехи.

И опять представлялась ей её дорогая крошка, её любимая Машхен на своём смертном ложе, её словно бы просто спокойное личико на белой атласной подушке гроба, утопавшее в цветах крохотное тельце. Она думала о дочери Марии и Александра, а перед глазами стояла Машхен в своём последнем пристанище...

Теперь она лучше понимала даже свою свекровь, всё ещё горевшую ненавистью и гневом к ней, Елизавете. Потерять цветущую, едва вышедшую замуж прелестную Александрину в далёкой Венгрии, потерять скончавшуюся при родах Елену — как может уместиться столько горя в её старом изношенном сердце!

И она не могла без горькой усмешки бывать на парадных обедах и балах Марии Фёдоровны, не могла понять, как может забыть, не думать об этих смертях её свекровь?

Наверное, она сделана из другого теста, если может давать такие праздники и устраивать фейерверки, выглядеть такой довольной и весёлой...

Но тут же Елизавета напоминала себе, что в утешение Марии Фёдоровне остались и её крепкие, взрослые сыновья, один из которых стал императором, и её повзрослевшие дочери, заботы о которых доставляли ей много хороших минут.

Это у неё, Елизаветы, нет никого, кого могла бы она снова называть ласковыми словами, целовать, лепетать что-то несвязное в тон детскому лепету. Не даёт ей Бог этого счастья!

Она поражалась неутомимости и энергии свекрови, казалось бы утомлённой столькими родами, смертью стольких близких ей людей. Нет, она не сдавалась, Мария Фёдоровна! Наветами, шепотками, наговорами добилась, что сын покончил с ночными сборищами со своими молодыми друзьями, что комитет общественного спасения, как в шутку называл его сам Александр, прекратил свои обсуждения, добилась, чтобы император занялся больше внешней политикой, нежели преобразованиями в своей собственной стране. Её устраивало всё, что уже было, она не желала потрясений, хотела, чтобы и Александр, сын, проводил ту же политику, что и его отец Павел...

Не от этих ли наговоров и интриг, не от этих ли бесконечных напоминаний об отцеубийстве Александр сбежал в армию?

Даже прекрасная полька не могла его удержать, даже рождение и скорая смерть дочери не остановили его...

Елизавета писала ему каждый день, но отвечал Александр лишь матери, да и то не всегда.

Стороной, из газет, из обрывков писем к министрам, а то и из писем к Марии Фёдоровне узнавала Елизавета о том, как идут дела в армии, какие шаги предпринимает Александр, чтобы остановить войну...

А война надвигалась скорая и решительная.

Наполеон уже стал первым консулом республики, а затем объявил себя императором. Теперь он стремился упрочить своё положение, создать династию и потому озаботился приисканием жены. Старая, Жозефина, не могла дать ему наследниками, сколь сильно ни любил её Бонапарт, он понимал, что только молодая, из любого царствующего дома, императрица сможет принести ему желанного наследника, а следовательно, и продолжение династии на французском престоле.

Не переставали занимать его и те претенденты на трон, что ещё оставались после казни короля...

С ужасом узнала Елизавета, что Наполеон вторгся в пределы Бадена, посягнул на границы этого герцогства, ночью захватил жившего там и пользующегося гостеприимством Баденского дома герцога Энгиенского, ближайшего претендента на королевский трон Франции, и похитил его.

Жандармы привезли герцога Энгиенского в Венсен, Наполеон наскоро состряпал приговор, и той же ночью герцога расстреляли прямо в Венсенском рву.

Ещё до этих событий Наполеон через своих послов вёл туманные переговоры с русским царствующим домом о женитьбе на одной из сестёр Александра.

Сколько мог, оттягивал Александр решительный ответ Бонапарту. Его сестра, Екатерина, мать, Мария Фёдоровна, были в сильном возмущении и смущении. С одной стороны, если решительный отказ — война с Наполеоном неизбежна, с другой — выскочка, корсиканец, человек, чьё прошлое и родовые связи настолько низки, что породниться с ним было бы откровенным мезальянсом.

Дочь Марии Фёдоровны, узнав об этом, решительно заявила, что скорее выйдет замуж за последнего истопника в России, чем за это чудовище.

Александр прекрасно понимая, чем может окончиться неудачное сватовство, до последней минуты откладывал ответ, обнадёживая Наполеона. Елизавета тоже понимала, чем это может обернуться для России, настаивала на том, чтобы Мария Фёдоровна дала согласие на этот брак. В конце концов Наполеон уже был императором, он показал себя как истый полководец, гениальный стратег, но и её самолюбие страдало от подобной непрошеной родственной связи.

До самого последнего мгновения Александр поддерживал в Наполеоне иллюзии.

Но вот посол Франции вызвал Марию Фёдоровну на решительный ответ. Его принимали в России блистательно, давали в его честь балы и куртаги, приглашали составить партию в карты с самой вдовствующей императрицей.

Судя по этим признакам, посол уже писал в Париж о свадьбе как о деле решённом. Александр тоже не разочаровывал его.

Но Мария Фёдоровна резко и нелицеприятно дала понять послу, что этого не будет никогда. Посол рассказал ей будто бы виденный им сон: дочь Марии Фёдоровны и его император в белых свадебных одеждах.

Грубо и прямо сказала вдовствующая императрица послу:

— Вы знаете, как врут сны...

И у посла как будто пелена упала с глаз. Он написал об этом Наполеону, тот обратился к Александру, и тому ничего не оставалось, как подтвердить, что матушка против этого брака, поскольку его сестра ещё слишком молода и удручённая многими потерями императрица не хочет терять так быстро и эту свою дочь...

Как мог, смягчал Александр резкость отказа, но и он сам, и Елизавета хорошо знали, что за этим последует: взбешённый Наполеон объявит России войну. А значит, надо искать силы и средства остановить его...

Елизавета советовала Александру начать собирать коалицию против Бонапарта. Но это дело шло медленно, вяло, и только убийство герцога Энгиенского ускорило процесс соединения Европы против корсиканца.

Александр выразил протест, к нему присоединился хор голосов возмущённых монархов Европы, но всё пока оставалось на мёртвой точке.

Войска Англии были заняты в Испании, Пруссия колебалась и виляла, Австрия была более решительна, но Наполеон очень скоро усмирил её.

Он просто двинул войска в Австрию, мимоходом пройдя через прусские владения и захватив ряд её крепостей, разбил в нескольких сражениях бездарных австрийских генералов, которым и опыт Суворова не пошёл впрок, и Австрия запросила мира...

Александр направил войска к Пруссии, но один с Наполеоном он совладать не мог и потому обратил свои взгляды к прусскому королю. Ему ещё по опыту своего отца представлялось, что прусские войска вместе с русскими и английскими могли бы составить до пятисот тысяч солдат, а этого должно было хватить для разгрома Наполеона, у которого насчитывалось едва двести тысяч...

Александр спешно выехал в Мемель для секретного совещания с королём Пруссии Фридрихом-Вильгельмом. Там его приняли очень сердечно, устроили в его честь парады и пушечную пальбу, а прусская королева Луиза совершенно покорила сердце русского императора.

Но Фридрих-Вильгельм, слабовольный и вялый, был совершенно не заинтересован в прочном союзе с Россией, все свои взоры он обращал к Наполеону — боялся его, трепетал при одной мысли о том, что придётся воевать с этой испытанной и прошедшей многие страны армией.

Долго пришлось Александру убеждать прусского короля присоединиться к общеевропейской коалиции. В конце концов прусский король согласился подписать лишь ни к чему не обязывающее его соглашение: в случае, если Пруссии как посреднику в мирном процессе не удастся убедить Наполеона заключить мир, то она сможет пропустить русские войска через свою территорию.

Ни о какой активной роли в будущей войне прусский король не хотел и думать...

Дважды ездил Александр в Мемель, дважды убеждал прусского короля, даже поклялся при свечах в склепе великого Фридриха быть верным другом Пруссии, — ничто не могло склонить Фридриха-Вильгельма к активности.

Он вилял и уклонялся, и только тогда, когда Наполеон беззастенчиво разбил все прусские войска, захватил Берлин и поселился в королевском дворце, запросил Фридрих-Вильгельм помощи у России и всей Европы...

Но время было упущено. Австрия стояла на коленях перед Бонапартом, она даже отдала свою царственную невесту в жёны корсиканцу, Пруссия отчаялась в разгромах и битвах с блестящим полководцем, и лишь тогда решилась Европа на войну с Наполеоном. Но Фридрих-Вильгельм предательски пошёл на тайный союз с Францией. В ответ на упрёки Александра он заверил его, что этот договор не станет вредить России.

Адам Чарторыйский убеждал Александра не верить Пруссии, но русский император ни за что не хотел отказываться от своих симпатий к королеве Луизе. Чарторыйский, назначенный самим Александром министром иностранных дел, хлопотал в Париже через своего посланника Убри о мире и даже получил согласие Наполеона на перемирие.

Александр рассвирепел, убрал Адама с поста министра иностранных дел, заменив его бароном Будбергом, договор не признал и готовился к войне.

Он жаждал крови Наполеона, потому что тот заставил прусскую королеву Луизу страдать от унижения — Наполеон ни во что не ставил даже её, прославленную европейскую знаменитость...

Аустерлицкое сражение показало Александру всю его несостоятельность. Выехав к армии, император сильно осложнил положение русского главнокомандующего — графа Кутузова.

В сущности, все распоряжения делались императором, Кутузову оставалась только роль стороннего наблюдателя. И сколько бы ни убеждал Александра старый полководец в том, что французы сильнее вооружены, что они лучше подготовлены и что нельзя давать теперь генеральное сражение, Александр лишь разгневался на фельдмаршала и отправил его в почётную ссылку — военным губернатором Киева...

Если русских солдат больше числом, считал Александр, они непременно выиграют сражение. Аустерлиц показал, что только Суворов, владевший тактикой французских войск лучше, чем сами французы, мог бить прославленного Наполеона. После Суворова Павел вернулся к старой тактике своего прусского идеала — великого Фридриха. Его же тактики придерживался и Александр, почитавший своего отца и великого Фридриха.

Он едва не попал в плен к французам, а войско было разгромлено настолько, что о сопротивлении нечего было и думать. Лишь тогда пришёл и Александр к мысли о мире.

С болью в сердце и ужасом читала Елизавета в иностранных, а больше всего во французских газетах, как унижен, ничтожен и жалок был русский император перед Наполеоном. Газеты расписывали, как ядро попало в грудь лошади Александра, как едва не погиб он под её трупом, как бежал вместе с адъютантами и всем своим штабом и только благодаря счастливой случайности не был захвачен в плен...

Как хотела она хоть с кем-то поделиться известиями, потому что от Александра не получала никаких вестей, как жаждала хоть у кого-то попросить утешения и твёрдых слов, что всё это враки, что газеты, как всегда, преувеличивают, что вовсе не был так унижен и подавлен русский император. Гордость её страдала, она изнывала от горя, но никому не давала и повода думать, что и она удручена. Она знала, что Александр слаб, но самолюбив, что он может проявить трусость, но не могла даже себе сказать о его трусости и слабости...

Случайно разговорилась она однажды с кавалергардом Алексеем Охотниковым, начала жадно выспрашивать его мнение по поводу всех этих событий. Ей понравилось, что и Охотников думает так же, как она: он не допускал мысли, что русский император может представать в таком виде, в каком рисовали его газеты. Они стали подолгу и часто беседовать — Елизавета интересовалась его мнением по всем военным вопросам, удивлялась, что простой капитан-интендант кавалергардского полка, стоящий на охране дворца, способен так разумно разъяснять самые тонкие вопросы военной тактики, судить так здраво и умно.

Иногда их беседы продолжались до глубокой ночи, иногда даже посреди ночи Елизавета призывала к себе Охотникова и расспрашивала его, терзаемая мыслями об Александре. Она и подумать не могла, что из этих частых встреч, её приглашений к обеду и разговоров за полночь вырастет грязная нелепая сплетня, какая уже преследовала её однажды...

Два императора встретились на Немане. Какой пышный парад был устроен при этом! Два павильона, сооружённые с русской и французской стороны, стояли на понтонах на реке. А посредине был сделан ещё один павильон, который должен был служить местом свидания императоров.

— Почему мы воюем? — бросился к высокому рослому русскому императору низенький коренастый крепыш Наполеон.

Оба рассмеялись...

Так началось их свидание, и Александр должен был примириться с ведущей ролью Наполеона в нём. Они подписали мирный договор. Осмотрительный и ловкий Наполеон, пользуясь иногда и глухотой Александра, внёс в текст договора несколько таких пунктов, которые не только стали вредными для России, но и резко сократили её бюджет.

Воркуя и сыпля любезностями, делая комплименты жаждущему их Александру, играя на всех его слабых сторонах — а Наполеон был исключительным знатоком людей, умел обольстить и соблазнить любого, — Бонапарт добился того, что Россия этим договором закрыла все свои порты для английских судов.

Но торговля с Англией была едва ли не единственным доходным делом. Лес, пенька, металл — всё это шло в Англию, и закрытие путей торговли с этой страной сразу отразилось на положении дел. Немало людей, поставлявших Англии свои товары, разорилось, резко снизились доходы государства.

Хитрый Наполеон направил взоры русского императора в сторону страны, от которой России не было пока никакого ущерба, — Швеции. Мало того, он субсидировал Швецию для захвата нескольких русских судов и крепостей и вынудил Александра начать войну с ней.

Елизавета крайне взволновалась.

Там, в Швеции, её сестра была королевой, теперь Елизавета и Фридерика оказывались в разных, враждебных лагерях...

После заключения мира с Наполеоном в России круто изменилось отношение к самому императору. Если сразу после вступления на престол обе столицы боготворили нового русского царя, называли его ангелом, ниспосланным Богом, бросались под колёса его коляски, благословляя императора, всячески выражали ему свою неподдельную любовь, то теперь, после Аустерлица, отношение стало совсем другим.

Уже никто не кричал Александру «ура», никто не бросался на колени перед его экипажем или под ноги его коня, дамы не рассыпали на его пути бесчисленные розы, а самые знатные люди государства почти открыто порицали политику императора.

Александр чувствовал это, боялся публичных выступлений, подавлял все вспышки народного гнева и волнения. И искал утешения у жены и у Марии Нарышкиной. Почти одновременно обе забеременели...

Но хитрая обольстительная полька умела пользоваться слабыми сторонами характера Александра. Едва она видела его, как тут же начинала жаловаться на своё состояние, выдавливала на прекрасных голубых глазах ненастоящие слёзы, перед которыми император всегда терялся, умело намекала на разлучницу и жестокую жену и добивалась всего, что ей было нужно.

Александр поселил Нарышкину во дворце, почти рядом со своими апартаментами, окружил её небывалой роскошью, появлялся на людях только с ней и, казалось, любил её всем сердцем.

Елизавета была заброшена, он перестал приходить к ней, на людях держал себя с ней холодно и враждебно, боясь рассердить владелицу своего сердца...

Как страдала она, Елизавета, как терзалась и муками ревности, и теми унижениями, которые доставлял ей Александр ежедневно!

Наедине со своими фрейлинами, несколькими дорогими людьми, Елизавета держалась гордо и приветливо, а ночами изнывала от слёз. Но всё равно она знала, что её ребёнок, её императорский сын или дочь, займёт своё место у трона, и это немного утешало её. Сколько бы ни отдавал внимания Александр фаворитке, лишь она, Елизавета, законная жена, лишь она императрица, коронованная вместе с ним, и лишь её дети станут потомками его, Александра.

Но это плохо утешало её измученное сердце, и только покрасневшие после бессонных ночей глаза, шелушащиеся пятна на щеках да лёгкое покашливание выдавали внимательному глазу её состояние...

Вместе с Александром вернулся из-за границы и Константин.

Отныне он был свободен, и хотя его прежние повадки несколько уменьшились, но он бывал во всех петербургских гостиных, в местах, где толпились болтливые и озлобленные кумушки, старики, любившие сплетни и грязь, и конечно же услышал и об Алексее Охотникове.

Чего только не наговорили ему эти кумушки, чего только не наплели!

Теперь и Константин радел за честь семьи, особенно после того, как мать и брат отказали ему в разводе с Анной Фёдоровной.

Он так хотел жениться на младшей Четвертинской, тоже успевшей стать удивительной красавицей!

Но Мария Фёдоровна в ответ на его просьбу написала ему громадное послание, в котором упрекала за то, что он недостаточно высоко несёт честь семьи, с самого детства удивляет всех своими выходками, а уж развод и вовсе не послужит к чести и гордости всей императорской семьи, ибо станет примером для всякого подданного поступать таким же образом.

Константин обратился и к брату, но тот сослался на мать. Так и не получил Константин развода, так и не сумел жениться на польке Четвертинской, а ловкая, как и её сестра, Жанетта заявила напрямик, что отдастся ему только в браке...

Константин поверил Александру тайну, которую ему удалось подслушать в петербургских гостиных, указал на Алексея Охотникова, будто бы пользовавшегося милостями жены брата в его отсутствие.

Ничем не выразил своего неудовольствия Александр — он умел скрывать свои мысли даже от самых близких людей, — но почувствовал какое-то странное облегчение, словно эта сплетня оправдывала его в собственных глазах.

— Какой-то офицеришка, — кипятился Константин, — какой-то не нюхавший пороха кавалергард! Да я пришибу его одним кулаком...

Александр равнодушно взглянул на брата.

— Побойся Бога, брат, — вяло ответил он, — не нам судить, да не судимы будем...

— Ты ничего не знаешь, государь, — осторожно заметил Константин, — лишь один я знаю, мне и думать.

— Прошу тебя, — всё так же вяло сказал Александр, — хоть ты не затевай скандалов, хватит с тебя...

— Нет-нет, — заторопился Константин, — никаких скандалов, никто из нашего дома ни о чём не знает и знать не будет...

— Тебе должно быть достаточно скандала с той, как её...

— Я ничего не говорил тебе, государь, брат мой, никто и не скажет тебе ничего плохого обо мне...

И верно, на этот раз никто ничего не заподозрил...

Константин призвал к себе своего верного слугу, грека Куруту, дослужившегося при Константине до генеральского чина, но так и не освоившего русский язык: с ним Константин говорил только по-гречески.

Куруту приставила к Константину ещё Екатерина Вторая, когда прочила своему младшему внуку царство Константинопольское, — с тех пор тот верой и правдой служил своему господину, выполняя все его приказы беспрекословно.

Греческий разговор имел немалые последствия. Кавалергард Алексей Охотников выходил однажды вечером из театра, и на него бросился с кинжалом какой-то оборванец.

Он вонзил в спину Охотникову клинок и быстро скрылся. Никто из сопровождавших Охотникова друзей не успел даже заметить, кто был этот оборванец, как сумел он заколоть ловкого и быстрого кавалергарда...

Никто ничего не смог сказать, сколько ни искали убийцу. Никто ничего не мог сказать и о причинах преступления...

Елизавета была уже на последнем месяце беременности. Теперь она больше не обращала внимания на мелкие унижения и уколы Александра, не завидовала положению фаворитки, которой тоже оставалось всего ничего до родов. Всё чаще Елизавета прислушивалась к тому, кто должен был скоро появиться на свет, радостно вскрикивала, едва чувствовала толчки внутри. Там было живое существо, которое уже сейчас любила она всем сердцем, боготворила его и молилась, чтобы у неё хватило сил выносить и родить это долгожданное дитя. Со своими фрейлинами она не переставала обсуждать своего ещё не рождённого ребёнка, вышивала голубые и розовые чепчики, украшая их всевозможными узорами. Голубые чепчики предназначались для мальчика, розовые — для девочки.

Впрочем, ей было всё равно, кто появится. Конечно, предпочтительнее мальчик, — он стал бы главой императорского дома, конечно, если бы это был наследник, она была бы счастлива вдвойне.

Но если бы родилась девочка, казалось Елизавете, она была бы счастлива по-иному. Девочка принадлежала бы лишь ей одной, тогда как мальчик, наследник, принадлежал бы всей семье, а не только Александру и Елизавете.

Александр, словно чувствуя какую-то свою вину, иногда забегал к ней, равнодушно расспрашивал о здоровье, и, когда она начинала радостно рассказывать о своих ощущениях, он немедленно поднимался и ссылался на всякие неотложные дела.

Фаворитку он выслушивал о том же самом с огромным вниманием и напряжённым интересом...

До родов оставался месяц, и Елизавета всё подготовила заранее, она знала, где будет рожать, кто примет ребёнка, — она позаботилась обо всём. Ей не хотелось, чтобы всё происходило впопыхах, как в прошлый раз: даже родила она не дома, в Зимнем, а в Павловске, у свекрови...

Княжна Шаховская приехала к ней как раз тогда, когда Елизавета устроила сама себе маленький праздник: сегодня её ребёнку исполнялось восемь месяцев. Ещё лишь один месяц, и он появится на свет...

— Ваше величество, — бледная и дрожащая предстала перед ней княжна, — простите, что нарушаю ваш праздник. Кто-то заколол господина Охотникова...

— Кого, кого? — откликнулась, всё ещё блестя глазами, Елизавета.

Все эти месяцы она не видела Алексея, да и не стремилась видеть его — рядом был Александр, а разговаривать об Охотникове она могла только тогда, когда рядом не было мужа...

— Вы не помните его? — изумилась княжна Шаховская.

Она тоже была в курсе всех петербургских сплетен, и ей уже многие рассказывали о связи императрицы с кавалергардом Охотниковым как о деле, давно известном...

— Прости, вспоминаю, это высокий молодо!! человек, так умно рассуждавший о военной тактике. Он помог мне разобраться в военных действиях перед Аустерлицем...

— Ваше величество, его закололи...

— Как, почему, за что? — вскинулась императрица.

— Не знаю... Говорят, он выходил из театра и какой-то оборванец, бандит кинулся на него с ножом...

— И он умер? — ужаснулась Елизавета.

Княжна Шаховская удовлетворённо улыбнулась: наконец-то императрица проявила хоть какое-то внимание к свершившемуся...

— О нет, — сказала она, — он лежит у себя в квартире, говорят, что жить ему осталось недолго...

— Боже мой, — встрепенулась Елизавета, — это ужасно. Нужно навестить больного...

— Что вы, ваше величество, вам нельзя, вы будете волноваться, а ребёнку это вредно...

— Да-да, моему дитяти это вредно, — успокоилась Елизавета, — но мне кажется, нехорошо бросать в беде людей, если они были твоими друзьями в самое тяжёлое время. Я буду просто бессердечна и жестока, если не постараюсь проведать больного...

И она посетила умирающего кавалергарда Охотникова. Это дало новую пищу сплетне: сама императрица плакала у изголовья своего любовника.

Вернувшись домой, Елизавета сделала для умирающего, что могла: послала своего врача, фрукты, сладости, лекарства, которые нужны были кавалергарду. И снова заходили по петербургским гостиным слухи. А этот жест был не более и не менее, как обычный жест Елизаветы. Всем своим больным друзьям наносила она визиты, помогала, чем могла...

Но уж если сплетня затронула самое высокое, что было в государстве, то она не остановится ни перед чем. Громко обсуждали во всех гостиных разврат в царском доме: у императора фаворитка, а жена тоже завела себе любовника, обе беременны. Смаковали каждую деталь, вцепились в визит императрицы к постели умирающего Охотникова...

Алексей Охотников умер, несмотря на самый лучший уход, который обеспечило ему высокое покровительство, лучших врачей и лучшие лекарства — кинжал задел жизненно важные органы.

Елизавета была огорчена, мало — убита этой смертью.

Все, кто с ней соприкасается, получают несчастья, она приносит всем только боль и утраты...

Она заказала памятник на могилу человека, бывшего её другом и наперсником в течение нескольких месяцев. Прекрасная муза в траурной накидке склонилась в изголовье могилы.

Сама Елизавета не была на похоронах, но её траурная коляска следовала до самого кладбища. Но никто в Петербурге не озаботился узнать, сколько таких памятников было поставлено императрицей, скольких друзей оплакала эта одинокая женщина!

Сплетня кралась за ней по следам, сторожила каждый её шаг, и он тотчас делался известен Марии Фёдоровне — так мстила она невестке за «старую толстую немку», она, ставшая у власти вместо сына...

Теперь все чиновники и вельможи ездили к Марии Фёдоровне, чтобы просить милостей, и она распределяла должности в столице. Лучший друг её мужа, генерал от кавалерии, Аракчеев, становился самым значительным лицом. Ему всё больше и больше доверял Александр, поручал все самые сложные дела. А Аракчеев был креатурой[24] Марии Фёдоровны.

Постепенно удалила она от Александра его верных и преданных друзей, заменив своими. Знала всё вдовствующая императрица, дёргала нити всей государственной политики...

Отдав дань памяти Алексею Охотникову, всё больше и больше радовалась теперь Елизавета, что скоро на свет появится её дитя.

Раньше разрешилась от бремени фаворитка — родила девочку.

Через несколько дней и у Елизаветы появилась девочка. Обе были на одно лицо — это было лицо самого Александра.

Нарышкина получила всё, что только могла получить любимая женщина, — деньги, бриллианты, цветы, поместья, а больше всего — самого Александра, который просиживал у её постели долгие часы, любуясь своей дочерью.

Известно, что мужчины любят детей любимой женщины и холодны, невнимательны и скудны на подарки детям нелюбимых жён. Это в полной мере испытала на себе Елизавета.

Александр прислал ей дежурное поздравление с благополучным разрешением от бремени, положенную сумму денег. Сам он не заходил к Елизавете...

Мария Фёдоровна говорила не кому-нибудь, а секретарю Елизаветы:

— Мой сын был слишком холоден к тому ребёнку. Я всё недоумевала и удивлялась, почему так? Но он сам мне всё объяснил. Это был не его ребёнок. Но мой сын был настолько великодушен, что простил своей жене этот грех...

Зачем бы императрице, пусть и вдовствующей, оставлять для потомков это чернившее Елизавету обстоятельство? Она знала, что ещё один комок грязи, пущенный в невестку, окончательно скомпрометирует её в глазах не только современников, но и потомков.

Она многое предвидела, эта вдовствующая императрица...

А Елизавета ничего этого не знала — она была счастлива появлением на свет дочери, назвала её Лизонькой, поскольку никто в семье не выразил желания дать ребёнку имя. Ни Александр, ни свекровь даже не зашли к ней поглядеть на это дитя, как две капли воды похожее на Александра...

Никто не осмелился рассказать ей о сплетне, гуляющей по петербургским гостиным, никто не намекнул на усилия Марии Фёдоровны, желавшей раз и навсегда опорочить имя своей невестки.

Полтора года, брошенная мужем, в окружении лишь своих фрейлин да нянек и мамок Лизоньки, наслаждалась Елизавета счастьем материнства.

Сама шила ей кофточки и чепчики, вышивала фартучки и внимательно изучала все её пелёнки.

Полтора года она была в мире и ладу с самой собой, в мире и ладу со всем миром...

Даже отнявшая у неё мужа фаворитка теперь не была ей опасна и страшна — у неё было дитя, рождённое от мужа, у неё была великая княжна Елизавета.

Девочка росла крепкой и здоровой. Ничто не предвещало беды, ничто не вызывало беспокойства. И вдруг, в течение всего одной недели, цветущий толстый ребёнок стал хиреть и чахнуть.

Через полтора года Лизонька умерла...

Страшные мысли зароились в голове у Елизаветы. Разве возможно такое, если доктора уверили её, что всё в порядке, что девочка вырастет здоровой и прелестной, не находили у неё никаких отклонений, даже зубки прорезались без больших осложнений?

Значит, кому-то надо было, чтобы она, эта девочка, не жила? Но ведь она и не могла претендовать на трон, ещё Павел особым указом воспретил женщинам всходить на российский престол!

Кому и зачем потребовалась смерть её крошки, её ненаглядной Лизоньки?

И глаза Елизаветы обратились не к мужу — он не был способен ни на какую подлость, твёрдо верила она.

Значит, это всё тот же Константин, цесаревич, титул которого давал ему право быть царём после Александра. Она убедилась в этом, когда узнала, что дочь Александра от Нарышкиной не только жива, но и растёт крепкой и здоровой...

Она желала ей лишь добра. Со временем, когда Мария Нарышкина изменила Александру, сама отказалась от незаконного брака с ним, отказалась даже от дочери, прижитой с ним, Елизавета от всей души привязалась к этой девочке, Сонюшке, начала считать её своим родным ребёнком. Но, видно, наследственность у Александра была очень плохой — четырнадцати лет от роду Сонюшка тоже умерла.

А теперь, сейчас, когда Елизавета увидела в гробу лицо своей второй дочери, она замкнулась в своём горе, стала ещё более одинокой, чем была во время беременности, родов и первых месяцев жизни Лизоньки.

Чем обидела она Господа, за что он так наказывает её, почему вся её судьба усеяна только потерями?

Единственный раз возмутилась она открыто, лишь один раз пришла к Александру с упрёками и словами увещевания.

Россия объявила войну Швеции, её дорогой сестре Фридерике. Вот тут ясно увидела она руку Марии Фёдоровны, так и не простившей Густаву Четвёртому неудачного сватовства к своей старшей дочери Александрине, упрекавшей невестку в том, что она расстроила эту свадьбу, выдав замуж за шведского короля свою сестру. Как бы хотела теперь Елизавета, чтобы это было правдой, чтобы не приходилось хотя бы зря страдать, просто из-за подлых наветов и наговоров...

Она почти ворвалась в кабинет к Александру. Там были его адъютанты, там был Константин.

Бледная и взволнованная, она резко сказала:

— Государь, я хотела бы переговорить с вами с глазу на глаз...

Смущённые адъютанты быстро ретировались, вышел и Константин, с любопытством глядевший на Елизавету. Александр пожал плечами.

— Вероятно, из-за Швеции, — вздохнул он.

— Да, конечно, — смутилась Елизавета, не ожидавшая такого признания.

— Уже всё решено, — печально сказал Александр, — я сопротивлялся, как мог, но мои советники и матушка — все за эту войну. Что мог сделать я один против всех?

— Прости, государь, — подошла она к нему, — я понимаю, тебе так трудно, Сашенька, но и ты пойми: там Фридерика, там её дети... И потом — зачем тебе эта голая безлюдная страна? Это Наполеон натравил Густава, ты же прекрасно понимаешь это, ему вовсе невыгодно видеть тебя в мире, ты же сможешь подготовиться и, когда придёт время, дать ему отпор. Ведь война с ним рано или поздно грянет, зачем же тебе ослаблять себя в этом предвидении...

— Да, — вздохнул Александр, — я всё хорошо понимаю, но и Густаву надо дать понять, что бомбить наши корабли ему нельзя, что занимать наши острова и грозить самой столице тоже нельзя. Он расхрабрился, получив французские субсидии, задрал нос, пора его проучить.

Елизавета вышла от мужа, сочувствуя ему, стараясь понять его. Ни одного слова возмущения не сорвалось с её губ, ни одного упрёка — стоило ему всего-навсего показать ей, как он несчастен, и она бросалась жалеть его...

Война со Швецией растянулась на два долгих года. Шведы не выходили на открытый бой с русскими войсками. Безлюдная территория её северных провинций была сплошным болотом, усеянным лишь валунами да поросшим низким кустарником.

Но за каждым камнем, за каждым кустом сидели охотники, подстреливая отставших. И без боевых действий армия теряла ежедневно десятки солдат...

Тогда русские командиры уяснили себе шведскую тактику — заманить как можно далее на север русские войска, оставив их без припасов, без оружия, бить их поодиночке.

Они предложили Александру простой и ясный план — не занимать шведские территории, а пройти прямо к Стокгольму, захватить его. Пройти можно было только по льду Ботнического залива, зимой. Но залив замерзал не всегда, и надо было ждать жестоких морозов...

Этой зимой удача сопутствовала русским. По льду залива они вышли прямо к передовым постам у Стокгольма.

В панике бежали шведы. Но русские не хотели брать столицу, подчинять себе эту северную страну, они предложили шведам мир.

Упрямый и своенравный Густав не шёл ни на какие уступки. Произошла революция, Густава свергли, а новый король — Карл Зюдерманландский — быстро подписал мирный договор.

Фридерика с детьми бежала в Баден, а развенчанный Густав долго скитался по миру простым полковником...

Елизавета долго плакала при этом известии. Она так любила свою сестру, она любила её ещё больше из-за четверых детей...

Глава восьмая


Господи, сколько приготовлений, сколько суеты, сколько ненужных и мелких разговоров, пересудов, обсуждений нарядов! И всё это в подготовке к свадьбе любимой сестры Александра, Екатерины. Словно бы пышностью этой свадьбы хотел Александр удивить всю Европу и даже Наполеону показать, что его сестра может выйти замуж только за родовитого, пусть и небогатого принца, а не за какого-то корсиканца, выскочку, хоть и возложившего на себя корону, но тем не менее не славного старинным родом...

Елизавета лишь усмехалась. Конечно, все в семье обожали Катишь за красоту, острый, иногда чересчур язвительный язычок, за её прямые и смелые суждения.

Однако поиски жениха по всей Европе не привели к достойным результатам.

Ах, как хотела Мария Фёдоровна, да и сама Катишь породниться с австрийским императорским домом! Пусть стар, плешив и безобразен император Франц, но зато какова древняя империя, самая влиятельная и блестящая во всей Европе! А Катишь представляла себя только в качестве царствующей владетельной особы.

Для того чтобы прозондировать почву, в Вену был отправлен в качестве человека с особой миссией Александр Борисович Куракин. Мария Фёдоровна не случайно избрала его для этой цели. Князь воспитывался вместе с мужем Марии Фёдоровны, Павлом, потому что приходился племянником воспитателю наследника русского престола Никите Ивановичу Панину. Да и родом он мог похвастаться — он был правнуком князя Бориса Ивановича Куракина, приходившегося свояком Петру Первому: князь Борис и Пётр были женаты на сёстрах Лопухиных...

Товарищ детских игр и занятий, князь Александр Борисович Куракин навсегда сохранил самые тёплые дружеские отношения с Павлом и его женой, не раз выручал их в трудные дни, закладывая даже свои поместья, когда надо было достать денег для малого двора Павла: Екатерина Великая была крайне скупа на малый двор, так как считала, много трат — много баловства.

А тратить много приходилось потому, что нужно было много помогать беспутным братьям, многочисленным родственникам Марии Фёдоровны. Сама Екатерина не приваживала своих бедных немецких родственников, а Мария Фёдоровна не стеснялась транжирить государственные деньги на родичей.

Проездом в Мемеле встретился Александр Борисович с Александром и писал об этом Марии Фёдоровне:

«Из немногих слов, сказанных государем, ясно вижу, что он не находит предполагаемое положение приличным для её высочества своей сестры. Он думает, что личность человека, с которым ей предстоит соединиться, довольно неприятна, что человек этот никак не может ей понравиться и сделать её счастливой, но государь добавил при этом, что оставляет семейные дела полностью на усмотрение вашего величества...»

Австрия была несчастливой страной для невест из царских домов. Только недавно умерла здесь Александрина, выданная за брата императора Франца, эрцгерцога Иосифа, палатина Венгерского. А ещё прежде умерла тоже после родов прелестная сестра Марии Фёдоровны, жена самого императора Франца — Елизавета.

Сам Франц был туповат, нерешителен, мелочен и скуп до невероятности, а уж внешностью никак не подходил статной, прелестной Екатерине.

Некрасивый, плешивый, тщедушный, безвольный, лишённый всякой энергии, Франц легко поддавался влиянию женщин и монахов.

Труслив он был до того, что страшился ездить верхом и велел водить свою лошадь на поводу.

Екатерина же была отличной наездницей, ничего и никого не боялась.

Кроме того, Александр опасался, что родственные отношения будут мешать ему в политических раскладах, потому что Австрия уже давно показала себя лицемерным и невыгодным союзником.

Но мать и дочь считали такой брак блестящим и жаждали скорейшего ответа от князя Куракина.

Между тем император Франц дал согласие на брак с другой принцессой, и проект этого замужества был оставлен.

Хотелось Марии Фёдоровне заполучить пусть даже принца младшего поколения, второй или даже третьей ветви, но из австрийского дома.

Ни одному из принцев Австрии не дали разрешения поселиться в России, хотя Мария Фёдоровна и сулила множество всяческих благ...

Словом, поиски женихов за границей не увенчались успехом. Пришлось удовольствоваться принцем Ольденбургским, двоюродным братом Екатерины.

Он был сыном сестры Марии Фёдоровны, выданной замуж в Ольденбург, а по отцу принадлежал к младшей линии гольштейнского рода, откуда происходил и муж Екатерины Второй — Пётр Третий.

Приехал в Россию и ещё один принц — Саксен-Кобургский, родственник Анны Фёдоровны, жены цесаревича Константина. Но он был восьмым в семье, слишком беден, хотя и отличался приятной внешностью.

Екатерина выбрала Георга Ольденбургского, несмотря на то что он был мал ростом, некрасив, худ, весь в прыщах, заикался и страшно стеснялся своей невнятной речи.

Но Екатерина сознательно выбрала своего двоюродного брата и, пожалуй, никогда потом не пожалела о своём выборе...

Георг получил блестящее образование в Лейпцигском университете, прекрасно знал и любил немецкую литературу, увлекался Шиллером и даже сам писал стихи.

Придворным кругам все эти подробности не были известны, и в столице перешёптывались, что Екатерина должна была быстрее выйти замуж, так как ей исполнилось уже двадцать лет, а в России такие девушки считались перестарками...

Как бы то ни было, но брак с Георгом Ольденбургским был решён, и потому приготовления к пышной блестящей свадьбе заняли все умы и кошельки знатной элиты Петербурга.

Ах, сколько денег тратилось на золотую бахрому, парчовую ткань, на аксамит[25] и белый атлас! Словно с ума сошла столица — так хотелось всем выделиться из нарядной толпы, обратить на себя внимание императора, всей его семьи...

Впрочем, одно событие едва не затмило саму свадьбу. Александр пригласил на празднества в Петербурге дорогих его сердцу людей — короля Фридриха-Вильгельма и королеву Луизу.

Эти две царственные особы только что пережили страшное унижение от Наполеона. На заключение мира поехала даже королева Луиза, чтобы своей красотой смягчить сердце корсиканца. Наполеон рассыпался в комплиментах королеве, по ни одного клочка земли не удалось ей выторговать у хитрого и ловкого французского императора, уже захватившего почти всю Пруссию. Им, королю Вильгельму и королеве Луизе, отвёл он крохотный кусок от их прежних владений, и королевской чете пришлось в крайней скудости, почти в бедности, поселиться в захолустном Мемеле и ждать подачек от Наполеона.

Это был почти вызов французскому императору — Александр пригласил королевскую чету на бракосочетание своей сестры и устроил гостям такие почести, что даже сама свадьба словно бы стушевалась в сиянии королевы Луизы.

На всех домах в столице горели вензеля из инициалов прусского короля и королевы, везде висели флаги с их гербом. Только один французский посол в знак протеста выставил на своём дворце вензель самой Екатерины, царской дочери и невесты.

Елизавета отмечала всё это в своём сердце. Слишком уж оказывал Александр пушечной пальбой и воинскими почестями предпочтение королеве Луизе, хотя она, Елизавета, хорошо знала ей цену.

Ещё граф Никита Петрович Панин писал о ней:

«Подданные единодушно обожают свою королеву, но иметь значения она неспособна. Думая о том, как бы понравиться, она бывает пресчастлива, когда король позволит ей украситься бриллиантами, купить наряды и поразить остальных женщин блеском своей красоты...»

А граф Семён Романович Воронцов, увидевшись с королевской четой проездом из Лондона, отмечал:

«Король, кроме солдат, ничем не занимается, предоставляя дела министрам, которых он редко видит. Королева действительно прекрасна, но без всякого выражения и благородства в чертах. Умом она весьма недалёка. Влюблённая в самое себя, она не умеет скрыть сознания своей красоты, и хотя поведение её безупречно, но она страх как любит со всеми любезничать. Она обожает наряжаться, восхищается собою, и беседовать с ней почти не о чем: разговор всегда сводится к тому, чтобы восхвалять её красоту».

Теперь Елизавета с горькой усмешкой ждала, как встретятся две такие красавицы, занявшие её законное место в сердце российского императора, — королева Луиза и статс-дама Марии Фёдоровны Мария Антоновна Нарышкина, уже давно покорившая Александра своей красотой, подарившая ему двух дочерей, из которых одна ещё была жива, хоть и отличалась слабым здоровьем...

Нет, в сердце Елизаветы не было злобы. Она словно бы с высоты своего положения лишь отмечала, как будут соперничать между собой эти две женщины, признанные красавицы Европы.

Она не желала быть третьей, она просто занимала своё царственное место. Она и не стремилась поразить светский мир столицы роскошными нарядами, бриллиантами — как можно более скромной хотелось ей быть на этом празднике роскоши и блеска.

К церковной службе она думала надеть платье из белого крепа с розочками впереди, окаймлённое серебряными кручёными нитками. На её прелестные, всё ещё не утратившие золотистого блеска волосы возложили большую диадему из бриллиантов, а из украшений она выбрала свою всегдашнюю двойную нитку крупных жемчугов и такие же серьги.

Андреевская лента пересекала наискось это одеяние, и Елизавета понимала, насколько груба голубая лента на её лёгком платье. Но это была форма парадной одежды, одеяние императрицы, и в нём она казалась выше, стройнее и величественнее.

А на бал, где должны были встретиться её соперницы, она оделась попроще: полутуника из белого крепа была перехвачена на груди бантами и обвита крупными бриллиантами. Изумрудный венец на рыжевато-белокурых волосах оттенял их природную красоту, такие же изумрудные подвески оттягивали мочки ушей, а двойная нить жемчугов вокруг стройной и всё ещё белой и гладкой шеи была словно чашечка, из которой вырастал стебель лотоса.

Этот наряд казался ей простым, зато позволял держать себя приветливо и величественно одновременно...

Обручение Георга и Екатерины происходило в Зимнем дворце — сначала торжественная церемония в домовой церкви, а потом сразу роскошный бал, на который собралась вся знать города.

Боже, какая это была блестящая толпа!

Парадные мундиры всех цветов, всех родов войск лишь редкими пятнами темнили разнородную яркость женских нарядов. Какого цвета тут только не было — от старушечьих тёмно-зелёных до небесно-голубых и сиренево-лиловатых! Каждая дама старалась выделиться — целые состояния были потрачены на наряды.

Все ждали выхода короля и королевы Пруссии...

Луиза ослепила всех пышностью бриллиантов и яркостью своего почти пунцового платья. С нежностью поцеловал ей руку Александр, несколько приветливых слов сказала Елизавета, на которые Луиза, наверное, даже не обратила внимания, потому что она была женщиной и конечно же много слышала о прославленной красоте Марии Антоновны, фаворитки русского императора.

Самоуверенность и напыщенность Луизы поразили Елизавету — не такой представляла она себе прусскую королеву, тем более теперь, в её отчаянном положении.

Королева смотрела на всех небрежно, каким-то отдалённым взглядом, ей казались жалкими и смешными все эти блестящие придворные, хотя она и видела, что её бриллианты по сравнению с самыми скромными на дамах света ничтожны: бриллиантовое колье на шее, подвески в ушах да гребень в волосах, украшенный мелкими алмазами...

И всё-таки Луиза с волнением ждала Нарышкину — даже эта женщина, о которой ей так много говорили, волновала её, потому что Луизе хотелось сравнить её красоту со своей.

Мария Фёдоровна представляла своих статс-дам королю и королеве, и, когда дошла до Марии Антоновны, Луиза так и впилась глазами в красавицу, присевшую в низком реверансе перед ней, королевой...

Белое, простое по покрою платье, венок из живых незабудок, ярких, голубых, как огоньки, в пене тёмных локонов, у пояса букетик таких же цветов...

Луиза вспыхнула — в одно мгновение поняла она, как дерзка и нагла эта женщина. Она действительно была великолепна и словно бросала вызов самой королеве. Луиза очень хорошо поняла этот намёк: красота Нарышкиной не нуждалась в дополнительных украшениях, она была прекрасна, как прекрасна сама природа.

Но уже в следующее мгновение радость пронизала Луизу — всё-таки она была женщиной до кончиков ногтей: у этой фаворитки императора нет даже простой нитки бриллиантов, — и она ответила на реверанс величественным и холодным кивком головы.

Намёк Нарышкиной поняла и Елизавета и впервые одобрила свою соперницу: есть вкус у Марии Антоновны, — и её колкость по отношению к королеве стала ясна, как день.

Впрочем, все отметили эту странную дуэль, и первой среди всех была Катишь, Екатерина, царская сестра.

Она вспыхнула от удовольствия, увидев на лице Луизы мимолётный румянец, проступивший даже сквозь слой пудры и румян. Она была очень умненькой, эта царская сестра, пожалуй, потому и осталась в России. Здесь, она знала, ждёт её блестящее положение здесь ей не дадут умереть от родов, как умирали на чужбине русские принцессы.

И Катишь с удовольствием проводила взглядом Нарышкину, дорогую ей женщину. Она уже давно привечала её, одобряла связь своего брата, она понимала, что его брак был устроен ради политики, а не ради семейного счастья, понимала, что в свои шестнадцать лет Александр ещё ничего не смыслил в любви и только теперь, когда чувства его повзрослели и развились, может он выбрать себе подругу по сердцу.

И Мария Антоновна была её протеже — Катишь заботилась о ней, даже противоречила матери, когда та пыталась наставить сына на правильный путь.

Мария Фёдоровна не одобряла выбор Александра и лишь под влиянием Екатерины сделалась приветливой с Марией Антоновной...

За это и любил Александр свою сестру Екатерину, которая была моложе его на одиннадцать лет.

Зато холодные отношения установились у неё с невесткой, Елизаветой Алексеевной.

Где могла и как могла порицала Катишь Елизавету, любой её шаг выставляла на посмешище. А уж её острый язычок был известен всем, и нередко плакала Елизавета от её замечаний, и хоть не показывала вида, но всё равно страдала от враждебного отношения Екатерины...

Пожалуй, только один Александр ничего не заметил, хотя лишь ради него старалась Мария Антоновна. Только когда Катишь сказала ему о дуэли красавиц, он улыбнулся и произнёс свою обычную фразу, что женщины умеют делать из пустяков проблемы...

Ревнивая и злопамятная Мария Антоновна отметила этот промах императора, в душе у неё навсегда остался неприятный осадок, и с тех пор она стала намного холоднее к Александру.

Он даже узнал о её измене, о её новой любовной связи и был потрясён предательством так любимой им женщины.

Но это случилось много позже, а пока он был увлечён Луизой, на всех балах видел только её, танцевал только с ней, усаживал её на всех обедах по левую руку от себя, а его комплименты никогда не были столь изящны по отношению к другим женщинам...

Луиза могла быть довольна — то, что испытала она во взаимоотношениях с французским императором, с лихвой было возмещено императором российским. Она чувствовала себя на вершине славы...

Свадьбу своей сестры Александр обставил с такой пышностью и роскошью, что о всех празднествах в её честь долго вспоминала вся российская Столица.

А французы, в частности посол Коленкур, которого так обидела резким отказом Мария Фёдоровна, скрупулёзно подсчитывали стоимость приданого Екатерины Павловны. Оно было действительно богатейшим. Бриллианты, посуда, всё остальное Коленкур оценивал в 2 миллиона 600 тысяч франков, а её ежегодной ренте в 200 тысяч рублей и ренте супруга в 100 тысяч рублей откровенно завидовал. Подсчитывал он и стоимость и меблированного дворца в Петербурге, и дворца в Твери, куда после свадьбы должны были переехать молодые...

Сама Елизавета Алексеевна на свои нужды получала лишь 100 тысяч рублей в год, Марии Фёдоровне эта сумма утраивалась...

Елизавета прекрасно понимала, какую мощную поддержку получила теперь Мария Фёдоровна. Екатерина пользовалась любовью брата, чтобы вмешиваться в государственные дела, и Тверь, ставшая её местопребыванием, скоро стала как бы ещё одним двором, где собирались и блестящие вельможи, и те немногие друзья Елизаветы, общество которых занимало и развлекало её.

Принц Ольденбургский был назначен генерал-губернатором трёх лучших российских провинций. Он командовал Тверской, Новгородской и Ярославской губерниями. И Мария Фёдоровна то и дело наезжала в Тверь, к любимой дочери, сделавшись её наперсницей, советчицей, и к своему племяннику, Георгу.

Александр не жалел средств для благоустройства Твери. Роскошный дворец на берегу Волги был заново отстроен, к нему спускался удивительный по красоте сад, разбитый ещё при генерал-губернаторе Сиверсе, много сделавшим для благоустройства города.

Император часто приезжал в Тверь, его радовала тихая и приятная семейная жизнь сестры. Как ни странно, но два таких разных человека — немного замкнутый, стеснительный и честный Георг Ольденбургский и весёлая, приветливая, энергичная Екатерина — как нельзя лучше подходили друг к другу, и брату оставалось лишь радоваться за сестру.

Принц Георг много работал, отдавался делам — Александр назначил его ещё и директором ведомства путей сообщения, а Екатерина помогала мужу не только осваивать незнакомый ему русский язык, но и советовала, как лучше обустроить вверенные ему губернии, как наладить сквозное сообщение по водной Мариинской системе.

Словом, в этой семье Александр окунался в незнакомую ему и желанную атмосферу любви, долга и увлечений — живописью, стихами, литературой.

Часто вместе с ним приезжала в Тверь и Мария Антоновна. Елизавете Алексеевне недостало твёрдости духа и умения сладить со своим раненым сердцем, чтобы хоть раз побывать в Твери.

Она могла только в душе называть Тверь «змеиным гнездом». Там действительно развернулись все способности Марии Фёдоровны изобретать и проводить такие интриги, которые влияли на деятельность Александра и подчиняли его её принципам и устремлениям...

На юге до сих пор вяло шла русско-турецкая война.

По мирному договору с Наполеоном Франция должна была воевать с русскими против Турции. Но Наполеон послал в Константинополь посла, который всё время поддерживал воинственную направленность турок. Наполеону нужно было постоянное отвлечение русских на другие фронты, и он вёл такую двурушническую политику, что даже верящий в его гений Александр скоро устал от лицемерия и корысти Франции.

Русский главнокомандующий войсками, воевавшими против турок, уже дошёл до Балкан, когда Мария Фёдоровна, помнившая хорошее отношение Павла к фельдмаршалу Кутузову, начала очередную интригу. Вместе с Екатериной и несколькими другими вельможами она быстро убедила Александра, что Каменского необходимо заменить уже постаревшим Кутузовым.

Александр согласился на это. Он не видел Кутузова после Аустерлицкой битвы, хотя всё ещё сердился на него за своё собственное поражение. Отговаривал его Кутузов от генерального сражения, но убедить не мог. Александр действовал самостоятельно, в результате устроил сам себе настоящую ловушку, едва не попав в плен, но винил в этом не себя, а старого фельдмаршала.

Кутузов быстро справился с турками, он уничтожил турецкую армию при Слободзее, на левом берегу Дуная. Но по мирному договору, заключённому в Бухаресте, Россия приобрела только Бессарабию, а присоединённые ещё раньше Молдавия и Валахия так и остались под властью Турции...

Елизавета знала, что Александр не оставил мысли о преобразованиях внутри своей империи. Он иногда, очень редко, приходил к ней, чтобы поделиться своими планами, но некоторые свои идеи император держал в секрете и не говорил о них даже Елизавете.

Тем не менее, судя по сменам важнейших лиц, сравнивая обстоятельства, Елизавета постоянно знала и понимала, чем занимается Александр, а его высказанные много лет назад мысли одобряла и воспринимала как руководство к действий.

Но что могла она сделать или хотя бы чем помочь мужу, если теперь видела его редко и мельком — то на придворных празднествах, то на одинокой прогулке!

Он больше не приходил к ней плакаться в жилетку, теперь он становился мрачным, а порой даже ненавидел её за то, что когда-то выказал перед ней свою слабость.

Эти времена давно прошли, и ему уже не было надобности посвящать Елизавету в государственные дела. Другие заменили собою жену...

При Министерстве юстиции всё ещё работала комиссия по составлению нового свода законов для Российской империи. Но в ней трудился барон Розенкампф, который сначала даже не знал русского языка. Тем не менее ему поручил государь сначала создать конституцию для Ионических островов, которые были под покровительством России вплоть до 1807 года, а потом на него же возложил составление проекта конституции для России.

Лишь по слухам узнала Елизавета, что барон крайне удивился, но сделал такой проект. Его набросок Александр передал на рассмотрение Адаму Чарторыйскому, бывшему тогда министром иностранных дел, и прежнему участнику ночных обсуждений комитета общественного спасения — Новосильцеву.

Те подняли этот проект на смех. Александр затаил обиду и в порыве гнева засадил их самих за такой проект.

Чарторыйский и Новосильцев проект составили, и сам Александр одобрил его.

Но после Тильзитского свидания с Наполеоном, оценившим голову Сперанского как одну из самых лучших голов в России, государь отдал ему проект Чарторыйского и Новосильцева.

Сперанский, который в то время служил в Министерстве иностранных дел, часто бывал с докладами у императора, Александр узнал его получше и назначил статс-секретарём.

Получив проект старых друзей Александра, Сперанский не оставил от него камня на камне. Император с уважением отнёсся к мнению этого незаметного раньше, неродовитого человека...

Какая волна ненависти и злобы обрушилась на Сперанского, как только в Твери и Павловске узнали, что он стал вхож к Александру, что именно его начал ценить император больше всего!

Ещё бы! Сын бедного священника из села Черкутина Владимирской губернии, он едва перебивался с хлеба на квас, учась в духовной семинарии в Петербурге, куда его отправили из Владимирской семинарии как лучшего ученика. Закончив семинарию, преобразованную потом в Духовную академию, Сперанский остался здесь преподавателем математики.

Занятия оставляли ему немало досуга, и каждую минуту своего свободного времени Михаил Михайлович использовал для дальнейшего образования.

Он очень скоро понял, что без знания французского языка, на котором разговаривало всё знатное население страны, все европейские дворы, ему дальше не продвинуться, и он принялся за французскую грамматику.

Природа щедро одарила его — понятливостью, редким и своеобразным умом, усидчивостью и необыкновенной работоспособностью. В какие-нибудь два года Сперанский одолел французский язык и изъяснялся на нём с изяществом истого парижанина.

Но он прекрасно понимал, что, оставаясь при семинарии, рискует не создать себе положения и богатства, и начал искать выход из создавшейся ситуации. Случайно представили его князю Александру Борисовичу Куракину, но Сперанский ухватился за этот шанс. Ловкий, угодливый, не щадящий спины в поклонах, он быстро завоевал симпатии вельможи, и тот предложил ему стать секретарём.

Сперанский не жалел себя, хотя был недоволен своим положением — оно мало чем отличалось от положения слуги. Но хозяин скоро оценил способности и ум Сперанского. Сделавшись генерал-прокурором при Павле, Куракин зачислил Сперанского к себе на службу...

Но Куракин недолго продержался в генерал-прокурорах: очередной взрыв гнева Павла вынудил его подать в отставку.

Куракин ушёл, Сперанский остался.

Служил верой и правдой другим генерал-прокурорам.

Когда после смерти Павла был учреждён непременный совет, его председатель Трощинский взял Сперанского к себе на службу.

После этого карьера Михаила Михайловича быстро пошла вверх. Сначала он перешёл в Министерство иностранных дел, потом сделался докладчиком по иностранным делам у самого императора: Трощинский слишком часто болел и посылал к царю с докладами своего секретаря...

Александр отдал должное уму и способностям Сперанского. Адам Чарторыйский и Новосильцев в это время уже отошли от государя — Александр быстро охладевал к людям, которыми увлекался сначала, — и Сперанский оказался почти единственным, к кому Александр часто обращался и за советом, и за помощью в написании государственных бумаг. Много сделал Сперанский и при обсуждении пунктов Тильзитского мирного договора. Даже Наполеон сказал российскому императору, что Сперанский — единственная светлая голова во всей России...

С тех пор Александр часто беседовал с Михаилом Михайловичем. Справляясь о муже, Елизавета частенько получала такой ответ:

— Государь занимается с господином Сперанским...

Пожалуй, Александр многому и учился у Сперанского. Тот приносил ему книги по вопросам высшего управления в государстве, излагал коротко и ясно отдельные мысли этих сочинений.

Результатом подобных совещаний стал и план всеобщего государственного преобразования, написанный Сперанским и дополненный самим государем.

В этом плане указывалось, что, находясь «в эпохе самодержавия», Россия, без сомнения, имеет направление к свободе.

«Общественный дух, — писал Сперанский, — проявляет беспокойство и хочет другого порядка вещей, заключаться который должен в постановке и учреждении на непременном законе самого самодержавия.

«Законодательное сословие» должно свободно выражать мнение и желания народа, но вносить законы надо правительству, а утверждать их — державной власти...»

Для предварительного обсуждения и направления дел Сперанский предполагал учредить Государственный совет.

А «законодательным сословием» Сперанский предлагал оставить Государственную думу и собирать её ежегодно в начале осени.

Словом, преобразования должны были касаться всего общества.

И в начале одиннадцатого года уже открылся, был учреждён Государственный совет, государственным секретарём которого был назначен Сперанский...

Елизавета сидела на открытии этого совета и втихомолку радовалась, что начинания Александра, его мысли, которые он высказывал ей ещё будучи великим князем, не пропали даром.

Здесь же были преобразованы все существующие министерства и принят план преобразования сената, разделённого на правительствующий и судный...

Учреждение Государственного совета было для Твери и Павловска громом среди ясного неба.

Немедленно начали стекаться под крыло Марии Фёдоровны и Екатерины обиженные вельможи. Зашумели речи против франкофила Сперанского, раздавались возмущённые голоса.

Как, выскочка, не аристократ, всё делает в глубокой тайне, чтобы самому пробиться, отодвинуть на задний план вельмож и знатных людей в государстве!

А уж реформа о придворных званиях и о гражданских чинах вызвала такое ожесточение, что даже сам Сперанский стал проситься в отставку.

Указ о придворных званиях повелевал считать звания камер-юнкеров и камергеров не службой, а лишь отличиями — им вельможи, занимавшие эти придворные посты, утрачивали содержание. А гражданские чины должны были не только кончать какие-либо учебные заведения, но и сдавать экзамен на необходимые знания.

Что тут началось! Неграмотные губернаторы, статские советники, не державшие в руках гусиного пера, умеющие лишь выписывать свою подпись, не только заволновались — посыпались жалобы, наветы против Сперанского, всё знатное общество занялось слухами, молвой, обидами.

Как, теперь им, много лет прослужившим верой и правдой отечеству, надо ещё сдавать экзамен, как каким-нибудь школярам?

Вспоминались древние роды, упоминались заслуги предков — всё, что угодно, только не этот кошмарный экзамен!

А сплетники тут же создали басни, будто бы Сперанский — шпион Наполеона, здесь, в России, он старается насадить порядки революционной Франции...

Елизавета не раз приходила к Александру, хотела ободрить его, поддержать его начинания, но император вовсе не хотел видеть жену, отговаривался занятостью.

Она поняла, что Александр не выдержит напора невежественной, необразованной аристократии, казнокрадов и неучей, особенно если их поддержит вдовствующая императрица.

Александр не был закалён духом, был не склонен идти против течения — уж она-то хорошо его знала.

А Павловск и Тверь стали своего рода штабом, где собирались, скапливались все сплетни о Сперанском. Туда отвозил свои перлюстрации из его писем начальник канцелярии полиции де Санглен.

Здесь, в Павловске и Твери, Сперанского открыто называли изменником, подкупленным Наполеоном.

К сожалению, всё довершила «Записка о древней и новой России в её политическом и гражданском отношении» Николая Михайловича Карамзина.

Не могла и подумать Елизавета, когда хлопотала о звании придворного историографа для Карамзина, что он похоронит все преобразования императора.

Она очень доверяла историку, часто приходила к нему в дом, была дружна с его женой, даже читала ему отрывки из своих дневников, которые вела с самого приезда в Россию.

Но Екатерина перехватила у неё, Елизаветы, придворного историографа. Не в пример матери, Катишь хорошо знала русский язык, постоянно упражнялась в нём, обучая и своего мужа, Георга Ольденбургского. Она-то и пригласила в Тверь Карамзина, попросила прочесть что-нибудь из истории России.

Польщённый историк не посмел отказаться. Он приехал, читал, был очарован Екатериной, её любезным и ласковым обращением...

В другой раз Екатерина пригласила Карамзина приехать в Тверь вместе с женой. Две недели, проведённые в обществе Екатерины и её мужа, дружеские беседы, чаепития, восторги по поводу написанных уже глав российской истории сделали своё дело.

Исподволь подвела его Екатерина к выводу, что все преобразования России не нужны, что у неё свой, особый путь, отличный от европейских монархий, и сумела убедить историка. А когда поняла, что её мысли и мысли её матери стали для него своими, попросила написать для императора «Записку», в которой изложить их...

Карамзин добросовестно изложил и свои идеи, и воззрения Екатерины по этому поводу, приехал снова, читал и был удостоен высочайших похвал.

«Записку» Екатерина оставила у себя, чтобы при случае показать её царственному брату...

Но она приберегла для Александра и другое оружие против Сперанского — некоторые выдержки из его писем во Францию, где он довольно прозрачно намекал на легкомыслие, слабоволие и политическую незрелость императора.

Таких обидных строк не простил в своё время Александр Панину — Воронцов показал императору строки из писем Никиты Петровича послу в Англии, и Панин был сослан.

Эта участь ожидала и Сперанского, если бы в руки Александру попали некоторые выдержки из перлюстрированных писем Сперанского...

Словом, всё здесь, в Твери, было подготовлено к тому, чтобы уронить Сперанского в глазах императора.

Не поняли ни мать, ни сестра Александра его лучших устремлений, и даже жена не могла ему ни в чём помочь — он отдалился от неё и уже не ждал советов.

А она могла бы открыть ему на многое глаза: хорошо понимала она, как настроены вельможи, не обращать внимания на сплетни, доносы и наветы никак нельзя, если хочешь проводить реформы.

Увы, она знала Александра — при первой опасности он прятал голову в песок, как страус, сдавался, трусил...

Всё так и произошло, как она предвидела. Александр приехал в Тверь, ничего не подозревая, смягчился душой возле милой красавицы сестры и её честного и доброго, хотя, может быть, и недалёкого мужа.

Ужин с самыми родными и близкими, любезный разговор с Марией Антоновной — всё это расположило императора, настроило его на самый добрый лад.

Знала Екатерина, как обращаться со своим царственным братом, как угодить ему, привести его в хорошее расположение духа...

Вечером, перед сном, она вручила ему «Записку» Карамзина. Ничего не подозревавший Александр за ужином был очень учтив с историком, рассказывал ему какие-то туманные истории из далёкого прошлого, которые сам слышал ещё от бабки, Екатерины Великой, и любезно простился со всеми, пожелав всем приятных снов...

Он прочёл «Записку»...

Утром, уезжая, он холодно взглянул на Карамзина и ничего не ответил на его пожелания счастливого пути.

Он долго размышлял в коляске на пути в Петербург. Здесь, в столице, он призвал к себе Сперанского.

Их беседа продолжалась два часа.

Слишком много было вопросов у Александра к Михаилу Михайловичу, и слишком мало ответов было у Сперанского...

В сопровождении полицейского чиновника Сперанский был отвезён для жительства в Нижний Новгород. Друга и сотрудника Сперанского, Магницкого, сослали в Вологду.

Реформы прекратились...

Государственный совет, созданный Сперанским, просуществовал до 1917 года, а Государственная дума начала действовать только после 1905 года...

Мария Фёдоровна могла торжествовать, и лишь Елизавету встревожило и крайне омрачило падение Сперанского. Она даже хотела объясниться с мужем по этому поводу, но он не захотел говорить на эту тему и увёл разговор в сторону Финляндии...

После русско-шведской войны, закончившейся миром со Стокгольмом, к России отошла вся Финляндия, но, сколько бы ни стояли там русские войска, партизаны неизменно нападали на них, убивали солдат. Свободолюбивый народ этой бедной северной страны не мог смириться с властью русских.

Александр и сам много думал о том, как поступить е Финляндией, и Елизавета согласилась с ним, что только свободное правление, согласное с обычаями и нравами финского народа, может оставить всю страну за Россией...

Своим манифестом Александр обещал Финляндии гарантию её привилегий, которыми она пользовалась при шведском владычестве, и созыв сейма.

Александр поехал в Финляндию и выступил там на открытии сейма.

— Я обещал сохранить вашу конституцию, ваши коренные законы. Ваше собрание здесь гарантирует вам исполнение моего обещания...

Так начал он свою речь и получил полную поддержку делегатов сейма.

А в манифесте, данном после закрытия сейма, говорилось:

«Признали мы за благо сим вновь утвердить и удостоверить религию, коренные законы, права и преимущества, коего состояние каждое сего княжества, в особенности и все подданные, оное населяющие, от мала до велика, по конституциям их, доселе пользовались, обещая хранить оные в непреложной их силе и действии».

Вся Финляндия на сейме в Борго присягнула России.

Но хитрый герцог Зюдерманландский, ставший королём вместо свергнутого им же своего племянника Густава Четвёртого, долго юлил и не желал заключать с Россией мир — и это тогда, когда он после осады Стокгольма готов был пойти на самые позорные условия, лишь бы добиться перемирия.

Теперь, приободрившись, искушённый в дипломатии, он постоянно делал временные передышки в переговорах, прерывал их по самым незначительным причинам — то у него болело плечо, то в Стокгольме назревало наводнение, находились ещё десятки причин, по которым подписание мирного договора откладывалось и откладывалось...

Швеция никак не хотела признать отторжение Финляндии, и ловкость искушённого дипломата герцога Зюдерманландского выводила из себя главу переговорщиков от России — графа Румянцева.

Он наконец пошёл на крайние меры — пригрозил герцогу разрывом дипломатических отношений, новой войной, и новому королю Швеции пришлось сдаться.

После всяческих уловок и проволочек он подписал Фридрихсгамский мирный договор, по которому вся Финляндия от реки Торнео до Аландских островов присоединялась к России.

Только теперь Швеция отказалась от всяких прав на Финляндию. За эти длительные переговоры, за присоединённую Финляндию Румянцев получил звание государственного канцлера...

А Елизавета всё горевала о несчастной судьбе своей сестры и хорошо понимала, как торжествует Мария Фёдоровна: она отомстила за Александрину, отомстила и Елизавете, сестре Фридерики, столь недолго пробывшей королевой Швеции, умиротворила своё злое и мстительное чувство.

И теперь опять торжествовала Мария Фёдоровна: удалось сохранить прежний порядок управления в России, устранить главного реформатора — Сперанского, удалось не потерять прежнюю власть над сыном, а главное — вовсе отстранить от государственных дел Елизавету, поддерживающую Александра в его реформах.

Всё оставалось по-старому, но Мария Фёдоровна снова почувствовала себя у власти — отныне у неё была крепкая и мощная поддержка в лице её любимой дочери — Екатерины...

Елизавете приходилось только грустно улыбаться — всё было против неё. Против её красоты и молодости стояла другая красота и молодость, против её ума и рассудительности стояли две умные женщины.

Она была лишена власти. Впрочем, она и не старалась вернуть себе власть и влияние. Даже Карамзину простила она его невольную измену — понимала, что историк, которого она сделала придворным историографом, не мог отказаться от лестного предложения Екатерины, не мог не поехать в Тверь, где расположился малый двор, теперь ставший завсегдатаем в политических раскладах Европы.

Но снова грозил Бонапарт, и было не время разбираться в семейных ссорах...

Наполеон затаил личную обиду против Александра, получив так неожиданно резкий и прямой отказ от предполагаемого брака.

Он срочно развёлся с Жозефиной, направил послов в Вену и получил согласие австрийского императора Франца на руку его дочери Марии-Луизы.

Ещё бы! Мог ли австрийский император не согласиться на это, если Наполеон разбил австрийскую армию и едва удостоил Франца Шенбрунского мира?

Наполеон женился на Марии-Луизе и после этого отказался даже подписать конвенцию, уже подписанную в Петербурге Коленкуром и императором России.

По ней Наполеон обязывался, в подтверждение Тильзитского мирного договора, не восстанавливать Варшавское герцогство. Вместо этого он захватил всё северное побережье Балтийского моря и то самое герцогство Ольденбургское, наследником которого считался русский император в случае прекращения герцогского дома.

Александр только стискивал зубы. Он начал длительные переговоры, но они ни к чему не привели.

Хуже того, Наполеон потребовал, чтобы русский император запретил любым кораблям нейтральных стран приставать в своих портах...

Блокада, которую объявил Александр Англии, тяжело отозвалась на России — торговля упала, цены на английские товары возросли, многие купцы и промышленники разорились.

Все они роптали на Александра, подчинившегося диктату Наполеона.

Александр ответил повышением тарифов на предметы роскоши, ввозившиеся из Франции.

Россия укрепляла крепости на западной границе, Наполеон стягивал войска к границам России.

Назревала война...

Глава девятая


Елизавета тяжело пережила падение Сперанского. Она слишком хорошо знала характер своего мужа. Раз натолкнувшись на препятствие, он больше не вернётся к реформам, не станет думать о преобразованиях — в его натуре не было твёрдости, последовательности.

Ах, если бы она могла предотвратить это, если бы она была в силах уберечь Сперанского от единственной ошибки, допущенной им...

Нет, не «Записка о древней и новой России» Карамзина, где он называл самодержавие единственным подходящим для этой страны образом правления, не тайная переписка Сперанского с людьми, окружавшими Наполеона, — Михаил Михайлович всегда хотел быть в курсе приготовлений Французского императора к войне — всё это не тронуло бы Александра.

А вот мелочь, вроде бы не стоящая внимания деталь разъярила его.

После шведской войны, после того, как Густав Четвёртый вынужден был бежать из своей страны, после того, как его жена Фридерика поселилась с детьми в Бадене, у матери и деда, маркграфа Баденского, после того, как произошла революция в Швеции и во главе её встал герцог Зюдерманландский, бездетный старый король, оппозиционно настроенные круги Швеции решили прозондировать почву.

Они послали делегацию своих знатных людей в Россию, на аудиенцию к Александру. Только прозондировать почву, только намекнуть, что Георг Ольденбургский, нынешний муж сестры российского императора, губернатор трёх самых лучших провинций России, имеет права на шведский престол: он был родственником со шведской династией по множеству линий...

Депутация приехала в Петербург и долго ожидала приёма у императора.

Никто не знает, чем бы он кончился. Да и вряд ли Георг Ольденбургский был бы признан наследником шведской короны — слишком уж много противников было у русского императора в Швеции, и раны, позор прошедшей войны да и исторический позор Полтавской битвы ещё были слишком живы в умах знатных кругов страны...

Сперанский, тогда единственный докладчик по всем делам у Александра, не доложил ему о приезде этой депутации.

И как же ухватились за эту его ошибку в Твери!

Особенно негодовала Екатерина: как, упустить такую возможность для неё, всегда мечтавшей о деятельности большого масштаба, проглядеть вероятность воссесть на шведский престол, когда она с детства грезила о блеске императорской или, на худой конец, королевской короне? .

Едва ей стало известно об этом — а шведская депутация исподволь проникла к Георгу, и он поделился этой политической новостью с Екатериной, — как она тут же призвала себе на помощь мать, Марию Фёдоровну.

Долго ждала шведская депутация аудиенции у российского императора — а сам Александр ничего не знал об этом, — но так и не дождалась.

И наверное, прав был Сперанский, потому что ничего хорошего для России не было бы, если бы русский император принял эту депутацию из незначительных людей, в принципе не имевших никакого веса в политическом раскладе Швеции.

Но Сперанский не доложил, депутация уехала, а Екатерина рвала и метала, что такая возможность упущена.

Если бы раньше узнала она об этой депутации, если бы ведала, что шведы ещё сидят в Петербурге, конечно, она сразу полетела бы к Александру, настояла бы на приёме и разговоре о возможностях — Россия могла бы помочь ей и войсками, — подкупила бы знатных людей, стоящих в оппозиции к России, — словом, она-то добилась бы, чтобы Георг, её муж, принц Ольденбургский, был признан наследником шведского престола.

Александр приехал в Тверь, мать и сестра с возмущением рассказали ему об упущенной возможности, и сам Александр тоже был возмущён: за его спиной Сперанский единолично решал династические вопросы...

Ах, если бы знала Елизавета, если бы могла исправить ошибку, единственную ошибку Сперанского!

Но она чересчур поздно узнала обо всём, отныне Александр не советовался с ней, не прибегал к её поддержке!

Теперь он почти семейно жил с Марией Антоновной Нарышкиной, обожал Софи, её подросшую дочку от него, императора, и больше не видел Елизавету, кроме как на людях — на парадных приёмах, балах, куртагах, но и на них он только сухо здоровался с ней, избегая её вопрошающих и измученных глаз...

Как она страдала! Свой сан императрицы полагала она службой в России, винила себя за то, что не дала Александру наследника, что не выполнила свою миссию, недостаточно хорошо исполнила свою службу.

Одна лишь мысль преследовала её: она виновата, она не смогла дать российскому императору ни тепла семьи, ни наследника, конечно же она во всём виновата.

И не лучше ли ей освободить место для Марии Антоновны Нарышкиной, поступить так, как поступила мудрая, весёлая и живая Анна Фёдоровна, жена цесаревича Константина?

Живёт она теперь в Кобурге в своё удовольствие, хотя и не может ни выйти замуж, ни даже завести себе любимого человека — за её нравами следят не только глаза из России, но и глаза всей её многочисленной семьи в самом Кобурге.

И она, Анна Фёдоровна, принесена в жертву интересам бедной кобургской семьи: деньги из России поддерживают хоть на мало-мальски приличном уровне этот крохотный двор...

Что ж, Елизавета тоже могла бы жить так, как живёт Анна Фёдоровна.

Но она не могла так поступить — она просто любила Александра со всеми его недостатками, всё ещё любила его, несмотря на его измену, холодность, отчуждённость...

Правда, она написала матери письмо, в котором просила её совета. Что, если она вернётся в Баден, что, если она, как и Анна Фёдоровна, будет жить в Бадене, считаясь женой российского императора, но фактически в разводе? А потом, когда-нибудь, станет и хлопотать и о настоящем разводе. Невыносимо глядеть на нежные отношения Александра с Нарышкиной, невыносимо видеть своё унижение...

Конечно же мать Елизаветы, баденская принцесса Амалия, всполошилась.

Нет-нет, только не это. Нельзя давать волю своим чувствам, нужно продолжать служить России, её сан, её титул сделали её величайшей из владетельных особ мира — неужели поддастся она своим чувствам и добровольно отдаст этот титул?

Словом, мать привела столько причин, что Елизавета лишь грустно усмехалась, — никому нет дела до её несчастливой семейной жизни, все видят только ослепительный венец на её голове.

Но ведь она человек, она тоже хочет быть счастливой, иметь рядом любимого человека, она хочет быть просто женщиной, и её вовсе не ослепляет блеск её короны.

Может быть, у неё просто нет никакого честолюбия? Нет, есть, она — русская императрица, она гордится этим титулом, но какой же дорогой ценой покупается это сияние, какой же нужно быть растоптанной и униженной в своём человеческом достоинстве, чтобы молчать, терпеть, страдать в одиночку...

Елизавета снова и снова разбиралась в себе, в своих чувствах, нашла, что лучше было бы, если бы она не любила Александра.

О, тогда с лёгким сердцем завела бы она себе фаворита, как и он фаворитку, тогда она безболезненно взяла бы к себе в поклонники из этих многих, что прожигают её своими взглядами...

И понимала: Александр — это её крест, её растоптанная молодость, её любовь, униженная и убиваемая ежедневно и всё-таки живая, скорбная, восстающая каждую минуту.

Нет, не решится она уехать от него, нет, не сможет она жить вдали от него. Только бы видеть его лицо, голубые навыкате глаза, маленький пунцовый рот, ранние залысины!

Она знала его наизусть, она никогда не курила ему фимиам, никогда не пыталась обольщать его блеском комплиментов и похвал. Она слишком трезво оценивала все его поступки, она знала его слишком хорошо.

И всё-таки любила — до боли, до жестокой сердечной боли.

Никто не был нужен ей, брошенной, оставленной жене, никто не смог бы заменить ей Александра — слабого, нередко безвольного, нерешительного, глуховатого.

Она любила его, как любят беззащитное животное, понимала всю его ранимость, словно бы она была его матерью, а он — её ребёнком...

«Дорогая, любимая мамочка, — писала она матери, — какой тяжёлый для меня день! Пусть он станет последним в числе себе подобных и пошлёт мне утешение в связи с такими тяжёлыми потерями!

Уже несколько дней чувствую моральную и физическую усталость, восстанавливая в памяти все те страшные события почти час за часом. Картина эта (смерть второй дочери. — Прим. авт.) живо представляется в моём воображении, будто вновь подвергаюсь тяжёлому испытанию, которое пронесу через всю оставшуюся жизнь...

Ко всему этому присоединилось и вчерашнее неприятное известие относительно Австрии (свадьба Наполеона с Марией-Луизой Австрийской и его победы в Австрии. — Прим. авт.), можно только посочувствовать!

Он понимает своё положение! Не всем смертным дано устраивать свою судьбу: не он осуществил этот раздел! Но как только мне стало понятно, как он несчастен, я вновь привязалась к нему всем теплом моего сердца, поскольку поступила бы так же в любой другой момент и из чувства долга, и по любви: нужно забыть мои претензии к нему и разделить с ним его судьбу, какой бы она ни была. По крайней мере, я смогу быть ему полезной!

Это сочетание различных, но одинаково тяжёлых чувств буквально обрушилось на меня вчера вечером. А сегодня утром, поднявшись рано, я побывала в Невском соборе, рядом с моими детьми.

Совершенно одинаковые памятники им в настоящее время закончены. Это гранитный пьедестал, достигающий груди, на котором два маленьких ангела держат нимб из этого же металла, а в середине нимба изображение, находившееся ранее на стене.

На пьедестале только бронзовая надпись с их именами и датами рождения и смерти. Серебряный ангел с пальмовой ветвью в одной руке поддерживает лампаду над изображением другой рукой.

Для меня является утешением сознавать и видеть, что в том месте, где покоятся оба моих ребёнка, всё красиво — должна признаться, что это человеческая слабость, но поскольку мы остаёмся в этом мире, то приговорены к подчинению своим чувствам.

Мне хотелось бы осыпать эту церковь дарами. Увы! Бог мой, она и так содержит всё, что было самым дорогим для меня на свете!

Все бриллианты, которые были у Лизоньки, я использовала для декорирования ваз и принадлежностей, необходимых для причастия. Когда мои финансы позволят, бриллианты Марии, или, лучше, Машхен — таковым было данное мной её ласкательное имя, — лежащие пока нетронутыми, отдам на обложку Библии, в ту же церковь...

Не кажется ли всё это Вам, дорогая матушка, ханжеством, поскольку в Вашей протестантской религии не существует таких обычаев и Вы не придаёте им значения? Прошу Вас, не думайте, что подобными поступками я хочу вознестись на небо или получить отпущение грехов!

Оба моих ребёнка имели довольно значительный капитал, помещённый в ломбард. Император Александр завладел средствами старшей дочери некоторое время спустя после её смерти, поскольку, вступая на трон, сильно нуждался в деньгах.

У него были на это все права...

Капиталы же Лизоньки, ещё более внушительные, которые определила я, мне хотелось бы потратить с большей пользой, чтобы, обессмертить имя этого дорогого для России ребёнка. То есть оставить этот капитал навечно там, куда он положен, а на получаемые проценты, возрастающие с каждым годом, содержать несколько пансионерок (как в Москве, так и здесь, в Петербурге) в учреждениях, носящих имя Лизиньки. Начало этому положено уже в прошлом году, и находящиеся там дети, а я старалась отобрать самых обездоленных, вызывают во мне особый интерес».

Елизавета понимала, что постоянная меланхолия не должна быть её уделом, отлично сознавала, что ей, замкнувшейся в гордом одиночестве, в печали и горести, нельзя совладать с чувством долга и обязанностей, и как же она досадовала, что нет рядом её царственной бабушки, Екатерины Второй, удивительной женщины, о которой она вспоминала часто и с большим сожалением!..

«Откуда же, дорогая мамочка, у Вас постоянная бессонница? Нет ли тут моральных причин?

По этому поводу вспоминаются мне слова, сказанные ещё императрицей Екатериной и тысячу раз проверенные мною на собственном опыте, что беспокойства, а не печаль мешают уснуть. Как сейчас помню день и место, где я услышала это, и продолжение разговора: кто-то сказал, что спрашивать моего мнения в этом случае не следует, поскольку в шестнадцать лет ничто не нарушает сон, и что, вероятно, я ещё не знаю, что такое печаль.

И тогда императрица Екатерина сказала:

— Вовсе нет! Она уже испытала горе, или вы полагаете пустяком разлуку с матерью?

Никогда не забыть мне этих слов, удививших меня, и той признательности, что я испытала к этой женщине, сумевшей понять и оценить чувства маленького шестнадцатилетнего существа, в то время столь простодушного и невинного. Врождённое качество понимать и потакать доминирующим чувствам каждого человека, как я думаю, делало её доступной для всех, что придавало ей огромный шарм!

Ах! Если бы она прожила ещё лет десять! Мотивы как личного, так и иного рода часто заставляют меня сожалеть об этом...

Заканчиваю письмо, дорогая матушка, проведя два часа за одним из любимейших моих занятий — русским языком. Это поистине сентиментальный урок, поскольку наша литература пребывает пока в периоде детства, но, когда проникаешь в богатства языка, видишь, что можно было бы из этого сделать, и тогда получаешь удовольствие, открывающее перед тобой сокровища, которым требуются руки, способные их использовать. К тому же звучание русского языка доставляет моему уху такое же наслаждение, как и прекрасная музыка...»

Казалось бы, в письмах своих Елизавета предстаёт одинокой, несчастливой, брошенной женой.

Но никогда, ни при каких обстоятельствах не позволяла она себе распускаться — она всё равно ощущала себя на службе, она служила русскому трону и русскому отечеству и потому сидела перед зеркалом, стараясь нарядиться и причесаться получше, соответствовать своему титулу, улыбалась приветливо и учтиво, даже когда на душе скребли кошки.

Глядела на своё лицо и видела, что уже потеряли свой прелестный оттенок её белокуро-золотистые волосы, что цвет их стал цветом золы, пепла, они посерели и теперь уже не так освежали её тонкое, правильной формы лицо.

А на щеках всё ширились ужасные красные пятна, которые под слоем румян и пудры становились и вовсе тёмными, и она страдала по этому поводу и понимала, что времена её свежей красоты, её великолепной нежной кожи прошли.

Тогда она старалась наряжаться, выбирать такие тона парадных платьев, чтобы талия казалась более стройной, а она у неё и в тридцать лет была всё такой же тонкой.

Жаль, что император особым указом отменил кринолины — широчайшая юбка и узкий корсаж подчёркивал тонкость и стройность её талии.

Нет, она не слишком любила наряды и драгоценности, но втайне лелеяла мысль, что он хотя бы мельком взглянет на неё, отметит живой блеск изумрудов и изящество черепаховых гребней, сравнит её с Нарышкиной.

Отметала эти мысли, как глупые и никчёмные, запирала сердце на замок и со всем двором шла на спектакли, изредка танцевала на балах — теперь она больше любила разговаривать, нежели танцевать, — привечала людей, которые видели её.

И читала, читала, читала, благо отныне у неё было много книг и немало свободного времени...

Комета Галлея, пронёсшаяся невдалеке от Земли, вызвала у неё странные и печальные мысли. Она наблюдала её движение с высоты Академической обсерватории.

В народе перешёптывались, предвещали плохое. И она тоже чувствовала, что это небесное знамение было ниспослано недаром. Но, удивительное дело, вместо того чтобы замереть в ужасе, глядя на эту яркую звезду со светящимся хвостом, она увидела вдруг всю необозримость мира, законы, движущие им, казались ей непостижимыми, и она ощутила свою собственную бренность, никчёмность и ничтожность перед этой необозримостью.

«Иногда, мысленно, позволяю себе блуждать в воображаемом пространстве и соглашаюсь с Вашим собственным представлением о том, что мы в той или иной мере проходим сквозь видимые и невидимые миры во Вселенной частично до нашего рождения, частично после смерти. Всё зависит от того, сколько ступеней требуется преодолеть, чтобы достичь степени совершенства, которая позволила бы приблизиться к Верховному Божеству.

Говорят, что церковь не поддерживает подобные предположения, она учит нас верить в иное, я это знаю, поэтому и рассказываю так, как если бы это был роман, который приятно часто читать...»

Матери рассказывала Елизавета и обо всех светских новостях, чтобы не подумали в Бадене, что она сидит у себя дома затворницей и размышляет.

«Петербург. 1 ноября 1811 года.

Вчера я была в Царском Селе, где собрался весь свет, на торжественном открытии лицея, нового воспитательного учреждения для молодых людей.

Он занял здание, примыкающее к дворцу, из города я уехала в десять часов утра — погода была зимней. Приехала до полудня, там уже была императрица-мать, прибывшая из Гатчины.

Отслужили молебен, состоялась церемония, всегда сопровождающая открытие нового здания. Торжественно зачитали устав учреждения, произносились речи, приветствия, затем молодым людям был устроен обед...»

Вот как вспоминал об этом открытии лицейский друг Пушкина, Иван Пущин, в «Записках о Пушкине»:

«Осмотрев заведение, гости лицея возвратились к нам в столовую и застали нас усердно трудящимися над супом с пирожками.

Царь беседовал с министром. Императрица Мария Фёдоровна попробовала кушанье. Подошла к Корнилову, опёрлась сзади на его плечи, Чтобы он не приподнимался, и спросила его:

— Карошсуп?

Он медвежонком отвечал:

— Да, монсир!

Сконфузился он или не знал, кто его спрашивает, или дурной русский выговор, которым сделан ему был вопрос, — только всё это вместе побудило его откликнуться на французском языке и в мужском роде.

Императрица улыбнулась и пошла дальше, а наш Корнилов сразу попал на зубок: долго преследовала его кличка — Монсир...

Императрица Елизавета Алексеевна тогда же нас, юных, пленила непринуждённой своей приветливостью ко всем. Она как-то успела и умела каждому из профессоров сказать приятное слово».

Умела и успевала всем сделать приятное, да ещё на хорошем русском языке, словно исправляя оплошность Марии Фёдоровны, так и не научившейся разговаривать с народом на родном ему языке, хотя, можно сказать, правила им почти сорок лет...

Именно её, Елизавету Алексеевну, тайно боготворил многие годы Пушкин, именно ей, отмеченной уже первой встречей с лицеистами, посвящали свои первые, неуклюжие ещё литературные опыты талантливые поэты-лицеисты, именно к ней потянулись талантливые русские литераторы и под её эгидой, под её покровительством создалось потом «Общество любителей российской словесности»...

Она не собирала их нарочно, не призывала к себе, но в ней находили они тонкого ценителя всего прекрасного, ощущали возвышенный настрой её чувств и мыслей и группировались вокруг неё.

Не было на российском троне более проницательного знатока русской литературы, всей литературы Европы, чем Елизавета. Она хорошо знала Шатобриана, Вальтера Скотта, зачитывалась произведениями мадам де Сталь и Ранкло, всеми новинками французской, немецкой и английской литературы того времени.

И кто знает, может быть, это она пробудила ростки той литературы, которой прославилась Россия в девятнадцатом веке, и ей обязаны мы живым, народным и красивым русским языком...

Но она как-то не придавала слишком большого значения своему увлечению русским языком — считала это скорее обязанностью, долгом и никакой заслуги в этом не видела. Кто-то же должен был поддержать литературу России, кто-то должен был пробудить интерес к её многострадальной истории.

И несмотря на то что Карамзин вроде бы едва не предал Елизавету, откачнувшись к салону Марии Фёдоровны и Екатерины Павловны, она продолжала посещать его квартиру и с живейшим любопытством помогала ему в его исторических изысканиях.

Карамзину предоставлялись все условия для работы: приносились старые летописи, необходимые документы и материалы, изыскивалось всё необходимое, чтобы известный литератор простым, ясным русским языком написал свою знаменитую «Историю государства Российского», над которой трудился двадцать лет...

Но в конце осени двенадцатого года стало не до научных изысканий, не до старательных литературных изысков.

Началась война с Наполеоном...

Александр отъезжал к армии, он хотел сам руководить всеми военными действиями, хотя Елизавета знала, что полководческими талантами её муж не блещет. Но что она могла сказать ему: не езди, не губи армию, не губи Россию? Самолюбивый и теперь уже влюблённый в себя, он бы не только не послушал её, но проникся бы к ней подозрительностью и враждебностью.

Но кое-кто отдавал должное политическим талантам Елизаветы Алексеевны. Лишь через много лет узнала она о письме, которое написал Александру накануне его отбытия в армию его многолетний друг, учёный и философ Паррот.

И строки этого письма зародили-таки в Александре неприязнь и подозрительность даже по отношению к жене, которая, он всегда это знал, никогда не предала бы его, несмотря ни на что...

«В случае войны с Францией, — писал Паррот своему царственному другу, — Вы должны обратить свой взор и на внутреннюю ситуацию, причём взгляд этот должен быть очень глубоким. Заглядывая вперёд, Вы обеспечиваете тылы. Наполеон, если развяжет войну, будет вести её решительно, до победного конца. Ему нужно реабилитировать себя за войну с Испанией, не принёсшую ему военной славы. Он постарается ослабить Вас, будоража Россию, получив, как обычно, выгоду для себя. Чтобы там, наверху, Вам быть спокойным, необходима мера, которая, с одной стороны, укрепила бы единство Ваших провинций и придала бы энергии правительству на время Вашего отсутствия, а с другой — доказала бы Наполеону, что даже в том случае, если ему удастся поссорить вас с вашими подданными, никакой выгоды он из этого не извлечёт.

Вы удивитесь предложению, которое я собираюсь сделать, однако, внимательно изучив его, почувствуете, что единственно его и нужно принять...

Эта мера, в момент Вашего отъезда в армию, заключается в объявлении императрицы Елизаветы регентшей на всё время Вашего отсутствия.

Но такое заявление должно прозвучать неожиданно, а до той поры оставаться глубоким секретом для любого смертного! Вы можете рассчитывать на моё молчание...

Рассмотрим подробнее это предложение.

Императрица — высоконравственный человек. Вы можете целиком положиться на её привязанность. Она не та женщина, что станет припоминать мужнины обиды или поддаваться тщеславным замыслам — этого у неё нет. Наоборот, она будет стремиться инспирировать Вашу признательность. Она наделена недюжинным умом, справедлива и проницательна, а следовательно, сумеет тотчас сориентироваться.

Пусть она станет Вами! Начните творческую подготовку, посвятите ей Ваши вечера!

Она — женщина, жена, она бесконечно уважаема. Русские будут аплодировать такому решению. И вельможи найдут применение своим амбициям.

Императрица по-женски предугадает коварные планы, могущие быть замысленными, и по-мужски сумеет их разрушить.

Вот когда у Вас появится личное, ценное преимущество, предоставляющее возможность заниматься лишь военными вопросами, освободившись не только от внутренней административной работы, но и от лиц, которые вслед за Вами принимают в ней первостепенное участие и имеют в армии своих союзников.

У Вас останется вполовину меньше интриганов. Кроме того, в глазах вашей нации в сей великий момент Вы будете олицетворять защитника, и яркий луч света развеет тучи, существующие, как вы знаете, между Вами и ею.

Поручите мне Манифест. Я сумею обработать русских. Побольше цените общественное мнение — пренебрежение им редко заканчивается успехом, особенно в решительные моменты, когда оно проявляет себя в роли спасителя либо разрушителя.

Этим предложением раскрываю мой секрет. Я вынашивал его со времени Тильзитского мира, который предчувствовал, с тех пор, как узнал и полюбил Вас. Вспомните о моём постоянном желании приблизить императрицу!

Сначала это диктовалось интересом к Вам и к ней, как к мужу и жене, затем переросло в интерес государственный, что, признаюсь, вызвано симпатией к Вашей персоне и тем, что в Вашем лице хотел бы я видеть защитника человечества. Поездка императрицы сблизила меня с ней. Я понял, что она могла бы завоевать авторитет. Это я почувствовал в Петербурге. Сначала попытался воспротивиться этому, но теперь понял, что сердце её согласно с разумом.

До настоящего времени Вы не воспользовались ни тем, ни другим. Сегодня настал момент сделать это. Ваши обязанности монарха призывают к этому, и Ваше сердце подведёт Вас к такому решению.

Мне кажется, что я достаточно хорошо Вас знаю, чтобы не опасаться подозрений с Вашей стороны. Впрочем, Вам известно, что если бы я решился раскрыть этот безумный проект, то императрица малообщительна и не допускает малейшего сближения ни с кем.

Так что эта идея находится в Ваших руках, это исключительно Ваша собственность. Воспользуйтесь ею!

Делаю нечто вроде завещания. Возможно, увижусь с Вами лишь на поле боя, поэтому не стану писать Вам более на сей предмет, но должен сказать всё, что имею на сердце.

О, мой Александр! Вы мне чрезвычайно нравитесь. Вспомните прошлые времена, начиная с момента Вашего воцарения. Сравните сами себя в прошлом и в настоящем... Прислушайтесь к сдержанному, но нежному голосу Вашего друга, друга, которого ничто, кроме Вашего несчастья, не страшит.

Сейчас Вы уже не находитесь на той нравственной высоте, на которой были тогда. Загляните в своё сердце и накажите меня и мою смелость, если я виноват.

Неблагодарное окружение в Вашей частной жизни и в делах мешают Вам достичь прежнего уровня, и Вы терпите это, не ведая, что враг Ваш этим пользуется, а всё, что рассказывают о Вашей личной жизни, будь то правда или ложь, исходит из этого отравленного источника, стремящегося лишь лишить Вас уважения Ваших подданных!

Боже всемогущий! Вложи в мои слова боль моего сердца! Пусть она дойдёт до его сердца, пусть он вновь станет моим идолом, моим героем!

Ваши проступки имеют единственную отправную точку. Вы презрели положение отца семейства, пренебрегли достоинством, вкладываемым в это звание, впали во фривольность, не свойственную Вам, к которой приговорили сами себя. Уверен, что в глубине души Вы упрекаете себя за это. Почему в тот момент возле Вас не оказалось ангела-хранителя, который бы вернул Вас к жизни?

Мой Александр! Вы оплакивали своих детей. О! То была минута, когда можно было вновь стать самим собой.

Не ослепляйтесь, всё ещё веруя в существование страсти, которой уже давно нет, как нет более и сердечной привязанности, владевшей Вами, — это было притворное чувство, постыдный обман, — у меня есть тому доказательства, но не на основе слухов, а мои собственные.

Тем более не заблуждайтесь по поводу холодности, о которой Вы мне говорили. Вам ничего не стоит победить ту сдержанность отношений, которая не более естественна, чем ваша отстранённость, но которая неизбежно должна была родиться в благородной душе. Если я смог полюбить Вас так, как люблю теперь, то какая женщина сумела бы устоять перед Вами? Верните себе самого себя — посвятите себя единственной персоне, достойной Вашей привязанности. Вы уже в том возрасте, когда способны ощущать нечто большее, нежели хрупкую и обыденную страсть. Отрекитесь от связей, которые Ваше сердце обязано осудить. Откажитесь от фривольных отношений, явно афишируемых Вами и осуждаемых общественным мнением. Будьте мужчиной, станьте сувереном!

Если эти связи не имеют непосредственного влияния на Ваши дела, то они в большей степени мешают Вам самому — отвлекают, отдаляют Вас от самого себя! Разрушают Вашу деятельность!

Мой Александр! Действуйте! Это — Ваше благо, Ваше здоровье! Задумайтесь над этим и добейтесь равновесия...»

Елизавета, как и все в столице, знала, что Наполеон неминуемо начнёт войну. Уже с прошлого года начал он стягивать войска к границам России. Вся Европа присоединилась к его армии, и до 600 тысяч солдат должны были вторгнуться в Россию. А Александр мог надеяться лишь на субсидии Англии да на крохотную помощь Швеции. Под началом России собиралось только чуть более 200 тысяч солдат...

В апреле двенадцатого года Александр выехал к армии. Елизавета так описывала его отъезд в письме к матери:

«Император уехал вчера в два часа, сопровождаемый криками «Ура!» и благословением огромной толпы народа, теснившейся от Казанского собора до выезда из города. И, поскольку публика собралась по своей воле, а не была согнана полицией и добрые пожелания не провоцировались полицейскими, он, естественно, был глубоко тронут свидетельством столь глубокой к нему привязанности нашего великолепного народа!

Вам приходилось это видеть, дорогая мамочка, будучи здесь тридцать девять лет тому назад, и сожалеть, что нигде в мире Вы не наблюдали ничего подобного.

Бог и их государь! Таков их девиз, который они Несут в своих сердцах, возводя его почти в культ, и горе тому, кто осквернит то или иное из этих понятий.

Конечно, такие старомодные представления можно встретить лишь на окраине Европы!

Простите, дорогая матушка, за то, что пишу Вам о прописных истинах, известных всем, кто имеет правильное представление о России, но невольно становишься болтливой, говоря о том, что любишь, а Вам хорошо известна моя глубокая и страстная любовь к этой стране...

Ежеминутно думаю о спасении моей дорогой, моей нежно любимой России, к которой испытываю чувства сродни любви к бесценному и серьёзно больному ребёнку! Да не покинет её Господь, надеюсь на это! Она ведь страдает, а вместе с нею и я...»

Александр прибыл к войскам в Вильно, и время прошло в смотрах и учениях почти до конца апреля. А в конце этого срока в ставку Александра приехал с письмом от Наполеона граф Нарбонн. Угрожающий и враждебный тон письма разозлил Александра: он не переносил, когда ему грозили, ставили на колени...

— Граф Нарбонн, — сказал он посланнику, — я не ослепляюсь мечтами. Я знаю, в какой мере император Наполеон обладает способностями великого полководца, но на моей стороне пространство и время. Во всей этой враждебной для вас стране нет места, которое я оставил бы без сопротивления прежде, нежели соглашусь подписать постыдный мир. Я не начну войны, но не положу оружия, пока хоть один неприятель будет оставаться в России...

Нарбонн уехал ни с чем, на мирные переговоры Александр, убедившись, какие условия потребовал Наполеон, не пошёл...

Надо было срочно готовить войска к войне.

Прусского генерала Пфуля Александр очень почитал и всё, что предлагал он, считал гениальным. Пфуль предложил разделить всю армию на три части, оставив центральным лагерь на реке Дриссе. По его мысли, здесь должны были сосредоточиться до 120 тысяч солдат, а вторая армия должна была присоединиться к первой, едва Наполеон начнёт осаду Дриссы.

Увы, план был составлен в худших традициях австрийцев, всегда разделявших свои армии. Их всегда и бил поодиночке Наполеон.

План был ловушкой, и начальные же боевые действия это показали...

Не объявляя войны, Наполеон переправился со своими войсками через Неман в районе Ковно.

Александр был в это время на балу. Тихонько подошёл к нему министр юстиции Балашов и объявил, что война началась.

Император не ушёл с бала, запретил оглашать эту весть, танцевал ещё около часа и только тогда занялся делами.

К утру вышел Манифест к войскам, где говорилось, что Наполеон предательски нарушил мирный договор, вторгся в Россию, но ни один солдат не будет оставаться на нашей земле, война будет вестись до победного конца.

Увы, до победы было очень далеко. Наполеон шутя разбивал русские войска, они были вынуждены отходить всё дальше и дальше...

Главнокомандующий Барклай-де-Толли настоятельно советовал не принимать генерального сражения, ибо армия будет сразу разбита, и дальше Наполеон легко захватит всё пространство до Москвы и Петербурга.

В Полоцке Александр получил от своих министров — Балашова, Аракчеева и Шишкова — записку. Очень осмотрительно, тактично министры указали императору на неудобство его дальнейшего нахождения в войсках.

Впрочем, он и сам уже понял это. Барклай оглядывался на императора, его приказы составлялись с осторожностью.

Александр покинул армию и уехал в Москву. Пожимая руку Барклаю на прощание, Александр сказал:

— Доверяю вам свою армию. Не забывайте, что другой у меня нет...

Москва встретила государя с невиданным доселе энтузиазмом. Александр не чувствовал себя вправе воспользоваться этим и тихо ночью въехал в город, никем не замеченный.

Но наутро народ повалил на Красную площадь, и едва Александр вышел из дворца в девять утра, как тут же взошло солнце, ярко осветило всю площадь, раздались перезвоны тысяч московских колоколов, а крики «ура» заглушили пушечные выстрелы.

Собрание, назначенное в залах Слободского дворца, так же восторженно встретило Александра.

Император произнёс речь, закончив её словами:

— Настало время для России показать свету её могущество! Я твёрдо решил истощить все средства моей обширной империи прежде, нежели покоримся высокомерному неприятелю. В полной уверенности взываю к вам, вы, подобно предкам вашим, не позволите восторжествовать врагам — этого ожидают от вас отечество и государь!

Такого воодушевления не было со времён Минина и Пожарского.

— Готовы умереть за тебя, государь, — кричал народ, — не покоримся врагу, всё, что имеем, отдаём тебе, государь!

Только за два часа купечество подписалось на полтора миллиона рублей, дворяне стали сходиться в ополчения...

В Петербурге Александр назначил нового командующего войсками. И Екатерина, и Мария Фёдоровна, многие вельможи и сановники, собравшиеся в особом комитете, единодушно решили избрать на эту должность Кутузова. Не по сердцу было это предложение Александру: своё собственное поражение под Аустерлицем не мог он простить старому полководцу, лишь недавно разбившему Турцию и пожалованному за эту победу титулом графа, а потом и князя. Скрепя сердце согласился император с доводами комитета. Но своему адъютанту Комаровскому Александр сказал:

— Публика желала его назначения — я его назначил. Что же касается меня, то я умываю руки...

Публика оказалась права...

Однако и Кутузов велел отступать.

Русской армии было не совладать с полчищами французов, собравших со всей Европы самых лучших солдат...

«Вероятно, все обычные средства связи между Россией и Германией уже прерваны, и, возможно, Вы рискуете, если Вас уличат в переписке с Вашими детьми...

Уверена, в Германии плохо известно, что происходит у нас. Возможно, Вас уже убедили в том, будто мы бежали в Сибирь, тогда как из Петербурга мы и не уезжали. Мы готовы ко всему, кроме переговоров...

Чем успешнее Наполеон станет продвигаться вперёд, тем меньше ему придётся рассчитывать на примирение. Это единодушное мнение императора и всех слоёв населения страны, и, слава богу, в этом отношении существует полнейшая гармония. Наполеон не рассчитывал на это, как и на многие другие вещи. Каждый сделанный им шаг по безбрежной России приближает его к пропасти. Посмотрим, как ему удастся перенести здешнюю зиму...»

Так писала матери Елизавета, вовсе не надеясь, что письмо попадёт в руки адресата.

С начала войны она вновь прониклась к Александру горячим сочувствием и стремлением помочь ему.

Все свои бриллианты передала она в госпитали. Большего она не могла сделать и часто страдала, слыша, как организует Екатерина Павловна ополчение, одевает и вооружает батальоны своих крестьян. У Елизаветы не было на это средств, иначе она тоже отдала бы всё, что имела...

Сражение под Бородином дало ей наконец возможность выразить всё восхищение русскими людьми.

«Берусь за перо под звуки пушки — мы получили известие о победе, одержанной великой армией под командованием Кутузова. Французской армией предводительствовал Мюрат, но она оказалась полностью разбитой. Захвачены тридцать восемь пушек и почётное знамя, выданное первому полку кирасиров, которое в настоящее время находится в кабинете императора, а также багаж Мюрата, военная касса с четырнадцатью миллионами и пленники, численность которых значительно увеличится, поскольку продолжится их ежедневное преследование...

Наконец-то Бог с нами, и я надеюсь, так будет и дальше, поскольку принесённые нами жертвы должны послужить лишь во благо.

В то время как французская армия, занявшая Москву, грабила, разоряла город, совершая такие мерзости, которые едва ли позволили бы себе даже самые варварские народы, наши казаки заняли все дороги, захватывая французских курьеров, направлявшихся в Париж или едущих из него.

Я видела некоторые из перехваченных писем, милых и трогательных по содержанию, в них есть описания нищеты и лишений, которые вынуждены претерпевать несчастные жертвы кровожадной ярости одного лишь человека...

Льщу себя надеждой, что с Божьей помощью настал момент освобождения Европы, если она того захочет! Неисчислимые жертвы, понесённые русской нацией, её непоколебимая верность, мужество и отвага, охватившие даже крестьян, сформировавших свои отряды и действующих по своему усмотрению, её невыносимые страдания — всё это достойно того, чтобы приобрести славу избавительницы рода человеческого от постигшего его бедствия....

Немного введу Вас в курс происходящих у нас событий. Со времени освобождения Москвы дела приняли благоприятный для нас оборот, критический момент прошёл, на нашей стороне большие преимущества.

Наполеон со своими силами продвинулся на большое расстояние, будучи уверен, что обеспокоенный император подпишет или запросит мира и однажды в оккупированной Москве, своими руинами производящей угнетающее впечатление на всю нацию, почувствует невозможность продолжать войну...

Более того, он рассчитывал даже не некую революцию. Но ничего подобного не произошло — всюду царило единодушное мнение, и оккупация Москвы порождала возмущение и жажду мести...

Наша армия заняла позицию, при которой Москва была блокирована, а коммуникации Наполеона, как я Вам уже писала, ежедневно перерезались, поэтому средства существования становились врагу день ото дня тяжелее благодаря преданности и храбрости нашего великолепного народа, который инстинктивно, без указки, вёл войну.

Казаки — гроза французской армии — вылавливали фуражистов. Все эти действия в сочетании с болезнями, вызванными усталостью и плохим питанием, стоили французской армии таких значительных численных потерь за время пребывания в одной только Москве, что не стану приводить цифр, боясь преувеличить те, которые приводятся.

Наполеон, чувствуя, что в подобной ситуации не сможет продержаться зимой, пытался проникнуть в районы средней полосы, дороги к которым охраняет наша великая армия.

Для этого предпринимались многочисленные отдельные вылазки, но наши войска с невозмутимой твёрдостью перекрывали ему все пути до тех пор, пока после одного серьёзного и жаркого боя французы не оказались полностью отброшенными. Вражеская армия ретировалась по той же дороге, по которой начала наступление, да так, что это можно было назвать скорее бегством, чем отступлением. Побег продолжается до настоящего времени, за прошедший период захвачено огромное количество пленных и пушек...

Можете представить себе состояние этой армии, не находящей себе пропитания. Долгое время ей приходилось питаться кониной, чаще всего мясом погибших лошадей. Есть некоторые доказательства и более ужасному продукту — установлено, что французам приходилось есть человеческое мясо...

Совсем недавно целый кавалерийский корпус из двух тысяч человек, во главе с маршалом Ожеро, сдался без боя, со всем оружием и лошадьми. Офицеры толпами переходят к нам, обращаясь с просьбами.

В данный момент положение французской армии таково, что она может оказаться вынужденной полностью сдаться. Даже сам Наполеон может попасть в плен, я, правда, в это не верю, поскольку тем или иным способом он найдёт способ спасти свою бесценную личность...

Кремль взлетел на воздух, за исключением соборов, которые по действительно необычной и даже, я говорю, чудесной случайности оказались неповреждёнными...»

Теперь, в это страшное время войны, Елизавета снова была с Александром, вновь поддерживала и укрепляла его дух, помогала ему, чем могла. Что значили её муки ревности, её горести по сравнению с тем, что нависло над страной, отныне уже любимой Россией?!

Глава десятая


Неужели она едет туда, куда рвалась душой в течение всех этих двадцати двух лет, неужели увидит она свою бесценную матушку, к которой писано тысячи писем, увидит своих сестёр, обнимет даже Карла, младшего брата, на которого до сих пор сердита за то, что он не сумел противостоять напору Наполеона, женился на племяннице его первой жены Жозефины, Стефани, в надежде, что беды обойдут Баден, что великий родственник пощадит владения Бадена-Дурлаха, что не станет платить гросс-герцогский стол такую высокую контрибуцию, которую платили завоевателю все страны Европы...

Надежды Карла не сбылись: даже родственникам не прощал Наполеон ни единого сантима, даже с родственников требовал уплаты, и всем, чем угодно, — драбантами[26], конями, провиантом...

«Среди прочих войск (название которых я услышала впервые), — писала Елизавета матери, — были и из Бадена, в их обязанность входило сопровождение пленных, видимо, по приказу свыше, их отряд был обстрелян. Такова ещё одна из деталей дьявольского комбинирования этого монстра. Я склонна думать, что на войска из Бадена такая миссия возложена не случайно. Говорят, будто немецкие войска полностью деморализованы, не уступая в жестокости французским.

В Полоцке баварцы вломились в один дом, где пожилая дама содержала пансион для маленьких девочек. Бедной женщине переломали руки и ноги, после чего она умерла, а когда дети бросились к ней, эти чудовища обрушили на них сабельные удары, убив несколько детей.

Откуда такая беспощадная, злоба? Видел ли кто-либо дикарей, убивающих детей и женщин?..»

Как горько было ей сознавать, что её земляки, подданные её брата, состязались друг с другом в жестокости и насилии и что её собственный брат, родной ей по крови, расстилался перед Наполеоном, забыв наследственную гордость и предоставляя всё, что только можно, для продолжения войны с её новой родиной, Россией.

Она всё ещё не забыла, как настаивала императрица-мать на войне со Швецией лишь потому, что не могла забыть унижения со стороны Густава Четвёртого, отвергшего её дочь Александрину.

Наполеон науськивал Александра, но эта несчастная война из-за амбиций не дала ничего ни России, ни Швеции. Только в результате месть Марии Фёдоровны оказалась удовлетворённой.

Фридерика стала шведской королевой. С этим выбором императрица-мать так и не могла смириться и в душе бесконечно упрекала невестку за то, что она будто бы расстроила русский брак шведского короля.

А головы сложили совершенно непричастные к интригам царей и королей русские и шведские солдаты. Фридерика была вынуждена бежать к матери, в Баден.

Так и здесь. Карл плёл интриги, крутился и лебезил перед победителем Европы, выклянчивал своё жалкое положение владетельного принца, даже женился на слишком отдалённой родственнице Наполеона, сколько ни умоляла его Елизавета не покрывать себя таким позором.

И что же теперь?

Страна разорена, французы прошлись по ней ураганом, жалкая ничтожная Стефани уже народила Карлу детей, а русские войска смели и эту бурю с лица Бадена, штаб-квартира находится неподалёку от Дурлаха, и Карл через матушку Елизаветы ищет пути к Александру, чтобы опять вилять, преклоняться, только бы вымолить сохранение своих крохотных земель...

Елизавета сознавала, что, конечно же, Александр, как всегда, будет великодушен, изумляя Европу, пуская ей пыль в глаза, что, конечно же, он сохранит трон Карлу, всей Европе рассказывая о том, какой он добрый, великодушный победитель.

Странно, думалось иногда Елизавете, как много в нём черт бабушки Екатерины, стремления создать соответствующее впечатление, похвастать тем, чего на самом деле нет.

Но Екатерина хоть писала обо всём своим корреспондентам в Европе, рассказывала о всех новостях в семье и стране, а Александр блистал теперь силой русских солдат, наслаждаясь своей славой. Да, ныне он был победителем, и это она, Елизавета, указала ему на всемирную славу — освободить Европу от Наполеона, спасти десятки крохотных государств — даже не земли, не людей, а лишь троны.

Ей был дорог Баден, и она знала, что тщеславие подвигнет императора на следующие неисчислимые жертвы.

И как ни доказывал Кутузов, что войска устали, что России нет дела до Европы, что пусть сами европейцы справляются со своим чудовищем, что Наполеон больше не сунется в Россию, — нет, не послушался Александр советов Кутузова. Он и раньше не любил его за Аустерлиц, теперь же возненавидел за победу над Наполеоном.

Во что бы то ни стало решил он затмить его победу, освободить всю Европу.

Александру была нужна эта слава, как всякому, кто чувствует в душе убийственный комплекс неполноценности. Только Елизавета знала об этом, только она слишком хорошо понимала его характер и. вопреки советам Кутузова склоняла мужа идти в Европу, снова устилать её трупами русских солдат.

Кто их считал, этих русских?

«Прошу Вас, дорогая мама, не думайте, что хоть малейшая озлобленность примешивается к тому, что я пишу Вам о немецких войсках. Мне искренне жаль их, оказавшихся инструментом в руках чудовища, болью отзывается во мне деградация прекрасного народа, которому могу только пожелать изменения порядков, царящих в Германии. И поверьте, что здесь принято добром воздавать за зло. Обращение с немецкими пленными очень хорошее, даже Каролина, сестра моя, просила Амалию передать благодарность императору за отношение к баварцам, высказанную ими самими. Это не то, что пришлось испытать русским в 1805 году при их переходе в Баварию. Тем лучше! Единственно допустимая, на мой взгляд, месть — поразить добрыми деяниями тех, кто сделал тебе зло...»

Так она писала, но в душе мучилась сомнениями: поймут ли это добро те, кто делал зло, поймёт ли Карл свои ошибки, свою нестойкость и подхалимство?..

Нет, она не собиралась упрекать его: что сделано, то сделано.

Знала, что её младший брат ищет подходы к штаб-квартире императора Александра, подсылает к нему от имени матушки с письмами, полными униженных поклонов и приветов, а более всего рассчитывает на родство, на неё, Елизавету.

И, движимая чувством жалости к своей семье, она первая просила Александра о сострадании. Прекрасно понимала, что в войну он не смог руководить своим собственным народом — помимо его воли и желания сам народ встал на защиту родины от иноземцев, народ спас императора и его наследственные права на престол.

Теперь он должен был доказать свою состоятельность, показать, что и вождь этого народа известен и блистателен.

Дело было сделано самим народом, продолжить славу русского народа должен был он, император.

И он выступил с войском за пределы границ России.

Наполеон отступал, его хвалёная армия в 600 тысяч солдат разных наций Европы была уничтожена, он набирал всё новую и новую и снова и снова бросал в бой безусых юнцов...

Александр шёл по следу Наполеона, сам руководил боевыми действиями. Города падали под напором русской армии. А Елизавета в это время в глубоком уединении осмысливала результаты войны, саму эпоху, в которую жила, все её последствия.

«Если нынешняя обстановка омрачена вызванными ею всеобщими страданиями и личными несчастиями, то в ней наблюдается и нечто высокое, поскольку эпохи, подобные той, которую мы переживаем сейчас, случаются редко.

Без всякого преувеличения следует сказать о патриотизме, героической преданности и отваге, которую мы ежедневно наблюдаем среди военного и гражданского населения.

Ах, эта славная страна на деле демонстрирует, что собой представляет, несмотря на упорные попытки представить её как варварскую.

Варвары Севера и ханжи Юга Европы не перестают доставлять неприятности этой в полном смысле слова цивилизованной нации.

Как только Наполеон вторгся в наши пределы, будто электрическая искра прошла по всей России. И если бы её безграничные просторы позволили, то эта искра в единый момент возгорелась бы во всех уголках империи, сопровождаемая столь мощным криком возмущения, что услышать его можно было бы и на краю Вселенной».

Она знала обо всём, что совершается в Европе, лишь по отрывочным сведениям из газет да из строк писем своей матери.

«Не будь Вас, — писала она снова, — я ничего не знала бы о том, что происходит вокруг Бадена. Император не известил меня, что Карл посылал к нему кого-то, с кем Вы передали ему просьбу о встрече. В понедельник через курьера он сообщил только: «Вот письмо от вашей матушки», — а сегодня я получила от Вас пакет, на котором его рукой написан только адрес...

Очень хочу, чтобы император смог назначить Вам встречу, о чём Вы просите его, и хочется думать, что он отведёт на это несколько часов.

Но почему он, а не я? Я, которая любит Вас до обожания, готовая жизнь отдать за Вас, вынуждена засыхать в этой столице, в этом дворце, где моё присутствие мало что значит, тем более что всем заправляет здесь императрица-мать...

Покорность и терпение!

Другим людям стоит лишь захотеть, и сбываются самые невообразимые вещи, а у меня на роду написано, чтобы естественные и законные желания не осуществлялись. Возможно, это необходимо для моего спасения, тогда я подчиняюсь...»

И вот теперь Елизавета ехала в Карлсруэ. Всю дорогу вставали перед ней картины её счастливого детства, её дородный, такой величественный и родной дед, которого уже нет на свете, её матушка — свежая, красивая, её сестры, такие маленькие и живые, Карл, которого она не представляла себе взрослым.

Виделась ей и прекрасная аллея от Дурлахского дворца до Бадена, обсаженная в два ряда высоченными пирамидальными тополями, и панорама с аккуратными виноградниками по округлым бокам холмов, и величественные горы на юге, и светлая прозрачная вода реки, островерхие красные крыши домов, гранитные угрюмые стены баденских дворцов. Пробегали перед её мысленным взором эти картины, но только мельком, а она снова и снова возвращалась к тем событиям, что пронеслись, как во сне, в эти несколько месяцев 1814 года.

Александр вернулся из Европы лишь на два коротких месяца, но сколько втиснулось в них, пока он опять не уехал в Европу!

Похороны Георга Ольденбургского, мужа Екатерины Павловны. Строгая пышная церемония.

Недолго оставался в России этот племянник Марии Фёдоровны, за которого выдала она свою любимую дочь.

Деятельный, рачительный, он старался оправдать то доверие, которое возложили на него и мать-императрица, и энергичная честолюбивая Катишь, и сам брат-император.

Не уставал он объезжать свои владения, немного превышающие территорию любого из немецких княжеств, инспектировал водные пути.

В одном из госпиталей подхватил злокачественную лихорадку, в несколько дней сгорел.

Екатерина Павловна была безутешна, сам Александр примчался из Европы, чтобы утешить любимую сестру, а Мария Фёдоровна вновь озаботилась подысканием приличной партии для молодой дочери-вдовы.

Но горе императора заслонилось другим.

Мария Антоновна Нарышкина сбежала из России в Италию, обманом заполучив документы на проезд.

Уехала вместе с князем Гагариным, связь с которым продолжалась уже немало лет под самым оком государя императора.

И тут уж пришлось Елизавете утешать своего мужа.

Тогда вспомнил Александр намёки Паррота, которому не поверил в своё время, не принял во внимание и его советы...

Как странно, думалось Елизавете, не будь этой коварной измены, не сбеги Нарышкина от надоевшего любовника-императора, оставив дочь на произвол судьбы, не пришёл бы к ней её муж искать утешения.

Он пришёл, ничего не говорил, почти ничего не слышал — глухота уже отделяла его от мира слов — просто молчал, сидя с ней один на один.

И она ничего не говорила, молчала, только сочувственно смотрела ему в глаза. И он видел её сочувствие, снова и снова удивлялся её великодушию, понимал разницу в уровнях их душ, осознавал, насколько более сильной и доброй была она.

Лишь теперь, после этих душевных потрясений, после того, как сам понял глубину страданий от предательства любимого человека, вновь оценил он её преданность и верность и разрешил ей поездку на родину.

Когда-то она думала навсегда поселиться в Бадене, когда-то, обиженная и оскорблённая в своих лучших чувствах, надеялась она, как и Анна Фёдоровна, найти утешение в родных стенах, остаться там, где прошло её детство, под крылом матери.

Теперь она ехала только повидаться...

«Великий Боже! Чем я заслужила такое счастье? — я восклицаю всё сегодняшнее утро. Боюсь с ума сойти от радости — я увижусь с Вами! Увижу сестёр! Карлсруэ! Дорогие моему сердцу места... Просто боюсь умереть от радости!..

Единственное, что угнетает и разжигает это нетерпение, — необходимость проехать такое количество стран, прежде чем доберусь до того пункта, куда стремлюсь всей душой...»

Александр опять ускакал в Европу — добивать Наполеона, блистать на европейском небосклоне яркой звездой.

Ему так нужно было это теперь, когда он почувствовал себя униженным и оскорблённым!

Елизавета снова и снова вспоминала всё, что промелькнуло за эти два летних месяца, не останавливаясь памятью на деталях: всё заслоняла огромная радость.

А перед глазами воочию мелькали сожжённые деревни, разбитые лафеты от пушек по сторонам дороги, толпы нищих, которых старательно разгоняли её блестящие кавалергарды, сопровождавшие царский поезд, ещё оставшиеся кое-где трупы на полях да пепелища на месте былых строений.

Разжиревшее воронье тучами носилось над равнинами и усеивало голые ветки деревьев, громким карканьем заглушало ржание лошадей и топот подкованных копыт, скрип рессор кареты и мягкие шлепки земли о её переднюю стенку.

Она ехала со всеми удобствами — в карете можно было поспать, вытянуть ноги, распахнуть дверцы и вдохнуть свежего ветерка, и всё-таки это было утомительное для неё путешествие.

Шелушились отвратительные пятна на щеках, постоянное покашливание изводило её, а непрестанный лёгкий жар теснил грудь и заставлял пылать виски.

Она не жаловалась — ей казалось, что радость взбодрила её, что теперь уж она избавится от вечной небольшой лихорадки, от изнурительного кашля, что воды Бадена исцелят её, воздух родины напоит её новой силой и свежестью...

Елизавета упивалась предощущением встречи с матерью и сёстрами, наслаждалась одним только ожиданием и потому с бесконечным терпением относилась к изнурительным ночёвкам в странных домах, определённых для её привалов, не удивлялась насекомым, заползавшим в её жёсткую постель, не различала вкуса еды, которую наскоро готовили её повара.

Она не замечала ничего, она вся была впереди, в Карлсруэ, на груди матери, а мыслями всё уходила и уходила назад, в оставленную, такую, как ей казалось, постылую столицу, в своё Царское Село, где скучала она в тени просторных аллей и бродила среди статуй, поставленных ещё Екатериной Великой, среди вековых лип, одно лишь ощущение аромата которых навевало ей грустные и тревожные сны.

Елизавета была и там, и здесь...

Там — торжественное погребение победителя Наполеона в России — фельдмаршала Кутузова. Вместе с Александром вся императорская семья стояла над гробом — Кутузова отпевали и захоронили в Казанском соборе. И видела Елизавета, что и после смерти славного полководца, тихо угасшего в силезском городке Бунцлау, ревнует Александр к его славе и во что бы то ни стало старается превзойти великого военачальника.

Там — Александр создаёт новую коалицию против Наполеона: Калишский трактат подписан между Пруссией и Россией, скоро и Австрия присоединится к этому союзу.

Но Дрезденская битва снова показала силу Наполеона, и только в битве народов у Ватерлоо соединённые войска трёх государств нанесли покорителю Европы такой удар, от которого он не сумел оправиться...

Здесь — обгоняют карету Елизаветы возки братьев императора, Николая и Михаила, спешащих к окончанию войны, в радужном настроении готовых воевать вместе с братом.

Александр задерживает их в Берлине...

Здесь — пышная процессия из карет и возков с Екатериной Павловной, едущей в Европу развеяться после горя, вызванного смертью любимого мужа.

И всё — мимо, мимо Елизаветы. Её поезд неспешен, ей торопиться некуда, её конечный пункт — Карлсруэ... Здесь — русские войска вступают в Париж, война окончена, но долго ещё бушуют страсти по всей Европе: как перекроится карта, за кем будет первенство, что сделается с мелкими княжествами и герцогствами.

Елизавете нет до всего этого никакого дела — она спешит к матери, хоть и приказал Александр ехать удобно.

Теперь ему вздумалось заботиться о здоровье жены...

Но вот и въехал её поезд в знаменитую аллею пирамидальных тополей. Но где они? Срубленные, оставшиеся поверженными...

Пни открывают взгляду лишь открытое пространство холмов с голыми чёрными лозами винограда, тоже почти везде вырубленного и выкорчеванного, изрытые воронками от взрывов поля зияют, словно свежие раны...

Она долго всматривалась в изуродованную панораму своего детства.

Где эта зелень, мягким пухом покрывавшая округлые холмы, где эта чистая прозрачная вода реки? Понимала, что уже осень, что трава пожухла и пожелтела, что чёрные воды несут в себе капельку наступающей зимы, — и не могла опомниться. Это ли страна её детства, тот рай, из которого уехала она двадцать два года назад, это ли её мечта, к которой возвращалась она все эти годы?

Обветшавшие крыши, некогда красные и островерхие, сожжённые и ещё не восстановленные деревни, остатки разбитых повозок — унылая картина всеобщего разрушения.

Только серые гранитные стены дворцов в Дурлахе да прибранные подъезды к ним ещё оставляли какое-то ощущение прежнего.

Высыпавшие ей навстречу сестры с детьми, маленькая старушка мать, больной и вечно угрюмый младший брат, которого она помнила совсем карапузом, жадные взгляды на её дорогие подарки, руки, без разбора хватающие её дары, — как всё это не сочеталось с её мечтами и картинами её воображения!

И на второй же день пребывания в родных местах она вдруг затосковала.

Но не потому, что в Царском Селе не было разрушений, и не потому, что недороги были ей беседы с матерью и сёстрами.

Она неожиданно ощутила, что этот мир, который она старательно выстраивала в своём воображении, стал ей чужд, что эта постоянная немецкая речь угнетает её и напоминает об императрице-матери, что эти округлые холмы кажутся ей нарочитыми, словно декорации в театре.

Что с ней, откуда эти чувства, почему реальная действительность разрушила её сладостные воспоминания?

Потому ли, что она повзрослела, что всё вокруг изменилось со времён её детства и привычки её стали другими?

Она всё искала, на чём бы остановить взгляд, какую-то деталь, которая вернула бы её в детство, выискивала черты прежней любви в лицах матери и сестёр.

И не находила ничего, что вызывало бы в её душе отклик...

«Нельзя вернуться в детство, — думала она, — нельзя увидеть то, что рисуешь себе в воображении».

И с тоской ждала возвращения домой...

Лечилась водами Бадена, известными во всём мире своими целебными свойствами, слушала пространные рассуждения Фрик о былой славе, ласкала её детей, рассуждала с матерью о новинках литературы и ни во что не вникала душой и сердцем.

Сердцем и душой она была у себя, в России, в любимом Царском Селе, на Каменном острове, видела золотые купола православных церквей, такие непохожие на островерхие крыши протестантских кирок, различала просторную перспективу Невского.

Воображение подводило её, мыслями и чувствами она была не здесь, а там, в родной ей стране. Она немало дивилась этому преображению, размышляла и размышляла и догадалась только под конец своего пребывания в Бадене.

Она стала русской, она стала православной, и отныне родина её — Россия.

Что бы ни случилось с ней на её новой родине, теперь корни её глубоко в этой стране, теперь её уже нельзя назвать немкой, хоть она и была ею по рождению.

И снова вспомнила она свою великую бабку по мужу, Екатерину Вторую, поняла слова, которые та говорила ей, тогда ещё глупой незрелой девочке: «Проживёшь в России двадцать лет, и ни следа не останется в тебе немецкого, станешь русской...»

Как и Екатерина, Елизавета стала русской...

Александр приглашал её в Париж. Ему нужно было, чтобы она, всегда так трезво оценивавшая его, видела его триумф, тот блеск и поклонение, которым удостаивали его отныне все дворы Европы, народ, видевший в нём спасителя всего мира.

Ему нужен был и её восторг, и её благоговение, ему было необходимо подтверждение со стороны, чтобы утвердиться и в глазах единственной женщины, знавшей его так, как никто...

Елизавета не поехала. Отнекивалась, прекрасно понимая его мысли.

«Я была бы счастлива встретиться там только с членами французской королевской семьи и теми, кто всегда оставался им преданным. А я окажусь в очень пёстром обществе, среди людей, которых презираю и не могу этого скрыть...

К тому же опасаюсь предстать с моим лицом перед такой разношёрстной публикой, к тому же ещё слишком любопытной...»

Отговорки. Она не хотела, не могла видеть Александра таким вознесённым, самым обольстительным мужчиной в Европе.

Как она понимала, это был только миг в истории, и через короткое время он вернётся к самому себе — измученному страданиями души, тоскующему неизвестно почему, раненному в сердце...

И Елизавета старательно поддерживала легенду о своей болезни, о пятнах на щеках, лечилась, пила воды и не ехала в Париж.

Она приехала лишь в Брусхал, куда по пути в Россию завернул император.

И снова они молчали, настроенные мирно и дружелюбно, и снова вглядывался он в её глаза.

Она сказала громко, чтобы он расслышал:

— Закончу курс лечения и возвращусь в Россию...

И увидела, как вспыхнули его глаза, искра радости пробежала в них.

Александр наклонился к её руке, безмолвно поцеловал её. Она не оставляла его, как оставила Нарышкина, она прощала ему все его грехи, она вновь была с ним, как в горькие минуты, так и в минуты самого большого его блеска.

Он был без слов благодарен ей, и улыбка тронула её побледневшие от болезни и увядания губы.

Нет, с ним ей не нужно притворяться, не надо придумывать пошлые приветливые фразы. Они всё понимают без всяких слов...

Без особой охоты, скорее с угнетённым чувством она последовала за ним на Венский конгресс.

Всю свою семью потащил Александр за собой. Перед матерью, женой, сёстрами, братьями хотелось ему похвалиться своим блеском, чтобы и они превозносили его до небес.

Здесь, на конгрессе, собравшемся, чтобы разделить Европу, перекроить всю её карту, кого только не было. Мелкие немецкие князьки толпились в приёмной русского императора, перед ним заискивали сиятельные монархи всей Европы.

Александр чувствовал себя неотразимым, в зените своей славы.

И лишь Елизавета не обольщалась его блеском, поэтому он бывал с нею настолько груб и невеликодушен, что все на конгрессе заметили это.

Едва раздавались комплименты в её адрес — а лечение в Бадене пошло ей на пользу, она похорошела, и даже пятна на щеках сделались меньше и бледнее, — как Александр быстро прекращал их.

— Не нахожу, — язвительно усмехался он.

Но как она понимала его! Он словно мстил ей за измену Нарышкиной, словно и себе старался доказать, что он лучший из всех мужчин — тщеславие одолевало его.

Кого только не было в его постели в эти несколько недель пребывания в Вене! Самая красивая, по оценкам всех сиятельных особ, женщина в Европе — княгиня Багратион, вдова его полководца, умершего от ран, полученных в Бородинском сражении, стала его почти постоянной пассией.

Не забывал он и графиню Эстергази, и графиню Зичи, и княгиню д’Ауэрсперг, и княгиню Лихтенштейн — со всеми был не только любезен, великолепен в танцах, но и в более интимных сценах блистал остроумием, галантностью, рыцарством.

Все были без ума от него.

И лишь она одна знала, что этот угар продолжится недолго.

Мучимый ревностью, страдавший от нараставшей глухоты, он словно пытался возместить это.

Александр сам предложил ей почаще обедать у него, сопровождать её, если у неё не будет спутника для бала или парадного обеда.

Он был настолько тщеславен, что покупал заискивающее и восхищенное отношение к себе: российские деньги таяли в дорогих фруктах и ананасах, в икре и стерлядях — угощались немецкие князьки, австрийский император и прусский король, вся эта свора блистательных особ жила за русский счёт.

Александр не жалел денег: когда ещё выпадет ему такая роль — щедрого, гостеприимного, широкого по натуре русского императора, ослепившего своим блеском всю Европу!

А за спиной у него князья и князьки, принцы и императоры уже сговаривались помешать России занять соответствующее место.

Как он был благороден по отношению к Людовику Восемнадцатому, снова занявшему французский престол, оговорил в парижских соглашениях, что Франция остаётся в границах 1792 года, он не тронул Парижа, пожалел его дворцы и красоты. А Бурбон так надменно обошёлся с русским императором, что даже великодушный и добрый Александр был взбешён.

За его спиной Людовик сумел заключить тройственный союз с Англией и Австрией, по которому решительно воспротивился планам и намерениям русского императора.

Елизавета говорила Александру, кивала на интриги и хитросплетения. Он не слушал её, он слушал мать, которая тоже блистала в числе сиятельных особ на конгрессе...

Только и выторговал Александр, что Польша была переименована в Великое герцогство Варшавское под протекторатом России.

Как ожидал Адам Чарторыйский, что его, Адама, старый друг Александр назначит наместником русского царя в Варшаве — и он вправе был ожидать этого: ещё в юности много говорил Александр о свободе Польши, сожалел о её разделах...

Увы, собрав поляков у себя в приёмной, Александр сказал, что наместником назначает старого ветерана боёв, безногого Зайончека, а вместо себя командовать польскими и русскими полками в Варшаве посылает своего брата Константина...

Адам Чарторыйский побледнел при этом известии. «Личные мотивы, наверное, примешались к этому плану», — решил он.

Да, он встретился с Елизаветой, да, многие часы они провели вместе, да, он снова, как и двадцать лет назад, был в неё влюблён.

И вновь, как и двадцать лет назад, она была приветлива, дружески беседовала с ним, но ни единого слова любви, ни единого слова нежности и страсти не вырвалось у неё.

И всё-таки император возревновал...

Чарторыйский записал в своём дневнике:

«Вижу её сильно изменившуюся, но для меня всё ту же. Те же её и мои чувства, они не так ярки, как прежде, но сильны, и мысль, что я не могу видеть её, причиняет мне мучительную боль. До сих пор я лишь однажды видел её, был принят плохо и до сих пор несчастен. Вторая встреча. Опять между нами чувство долга. Она, как всегда, ангел. Её письма... Она моя первая и единственная любовь. Я желаю ей счастья и ревную к этому счастью, люблю страстно. Бесконечная неуверенность, сопротивление, постоянные горести, двадцатилетнее ожидание. Она любви и поклонения достойна...»

А у Александра начался период трезвого осмысления сборища Венского конгресса.

Произошло это потому, что Бурбон, поставленный им на трон короля Франции, Людовик Восемнадцатый, оскорбительно отказал в руке своего племянника, герцога де Берри, для младшей сестры Александра, великой княжны Анны Павловны.

Было от чего возмутиться Александру, начать внимательно присматриваться к сиятельному собранию!

И если бы не Сто дней бежавшего с Эльбы Наполеона, если бы не горы трупов, опять положенные русским императором в войне за интересы европейских монархов, кто знает, чем кончились бы эти возмутительные предательские торги.

Всё же Александр надеялся, что его европейские монархи приемлют его великодушные и добродетельные помыслы, мнил, что Священный союз, основанный им, будет управлять миром Европы с чистыми намерениями, с Божьей помощью благоденствовать народам...

Увы, его прекраснодушные мечты остались лишь мечтами, а Священному союзу суждено было превратиться в орудие подавления народных восстаний и угнетения целых народов.

Ничего хорошего из этих грёз не вышло...

Как никто поняла жена императора, как он разочарован, устал от блеска и предательства европейских дворов, как необходима ему поддержка даже против матери, которая уже давно замыслила лишить престола обоих своих старших сыновей, которых считала причастными к смерти мужа...

И Александр, вернувшись в Россию и испытав мучительный стыд перед ней за её невежество, нищету и беспросветную нужду, всё забросил, потерял интерес ко всему.

Ещё он ввёл конституцию в Польше, ещё пытался основать военные поселения, признав, что только военной силой держится престиж России в Европе, но все дела передал старому другу своего отца, «без лести преданному» Аракчееву.

Разуверенный и сникший, он было увлёкся учением баронессы Крюденер, которую ввела в его приёмную Елизавета, но и это учение разочаровало его.

В сорок пять лет он испытал всё, как он думал, — блеск и падение, муки совести и страдания любви, похоронил всех своих детей...

«Как странно, — думала Елизавета временами, — он дал конституцию Финляндии, дал конституцию Польше и лишь в своём государстве никак не мог решиться на это».

Иногда она пыталась объясниться с ним, старалась понять, что останавливает его, но получала в ответ резкие и недвусмысленные ответы: не дорос ещё русский народ до конституции, не дорос до свободы, далеко ещё ему до всех европейских народов.

Это мучило её и приводило в негодование. Она, немка, давно уже пришла к убеждению, что из всех народов Европы русский народ самый забитый, что он больше всех достоин конституции и свободы, более всего нуждается в революции сверху, чтобы не дать вылиться возмущению угнетением и вековым рабством снизу.

А он, Александр, русский по происхождению, презирал и ненавидел свой народ...

Но она оставляла все дела в том же положении. Она только императрица, она только супруга императора, и, может быть, не её дело вмешиваться в государственные установления и законы, тем более что на её пути всегда стояла императрица-мать, которой претили все нововведения.

И Елизавета молчала, уходила в интересы, слишком далёкие от интересов мужа.

Раскапывала исторические документы, проливавшие свет на некоторые необычные факты из русской истории, копалась в архивах, а главное, поощряла просвещение, распространение в России знаний, грамотности.

Увидела странное письмо английской королевы и изумилась: ничего о нём нигде не читала, ничего не знала.

Иван Грозный, мучимый подозрениями и уверенностью, что его обязательно убьют, написал королеве Англии письмо, чтобы прозондировать почву: согласится ли Англия приютить его, если будет в том нужда?

Королева ответила, что сделает это с охотой.

Елизавета рассказала об этом письме Карамзину, но у историка был свой взгляд на русскую историю, и такое действие Ивана Грозного никак не вписывалось в его трактовку...

Были и другие документы, которые свидетельствовали — не всё было в династии так, как описывали древние историки и летописцы. Заподозрила было шведскую прачку, Екатерину Первую в том, что та отравила Петра Первого в его последние дни, но теперь уже никому не говорила об этом, зная, что останется непонятой.

Елизавета пыталась увлечь и Александра своим интересом к истории, к нарождающейся, поднимающейся литературе, но не встретила никакого сочувствия — Александр считал занятия литературой, стишками, как он говорил, делом никчёмным, ненужным, а просвещение — чумой.

И ей оставалось лишь покровительствовать искусствам и литературе, опекать нищих литераторов, наблюдать развитие и рост этого «никчёмного дела»...

Александр опять увлёкся парадами, стройностью солдатских рядов, формой военных, обсуждал по целым часам какие-нибудь петлички в мундирах, и она понимала, что их интересы лежат в совершенно разных плоскостях.

Искусства он оставлял только для женщин: они должны были хорошо петь и музицировать, читать французские романы, говорить на различных языках. Мужчина должен сражаться — это его долг и обязанность, и именно войне и армии отдавал он первое место в своих поступках...

Нет, не могла она увлечь императора своими интересами и думала, что он, вероятно, прав, потому что действительно большую часть своей жизни занимался лишь шагистикой и муштровкой и, возможно, война научила его быть всегда наготове.

Но теперь он беспокоился не только об обороне России — вознесённый на самую вершину европейской власти, он решал за всех монархов.

Часто Елизавета с тоской думала — что за дело ей до того, что творится в Европе?

Но Александр с головой ушёл в деяния Священного союза, словно и не было России, а был лишь этот европейский синклит[27].

Дела Европы полностью поглотили Александра. Когда он вернулся с Венского конгресса, то поручил Новосильцеву, одному из своих прежних молодых друзей, разработать конституцию и положение об освобождении крестьян.

Он сам правил текст и наброски к конституции, названной им самим «Государственной уставной грамотой Российской империи». В ней предусматривалось введение двухпалатного парламента, создание местных представительных органов, провозглашалась свобода слова, печати, равенство всех граждан перед законом, неприкосновенность личности. Положение об освобождении крестьян тоже разрабатывалось, но в глубокой тайне, потому что императрица-мать, как всегда, составляла сильную оппозицию намерениям сына.

Но решительным реформам помешала революция в Испании. Воинские части в Кадисе восстали, революция перекинулась в Мадрид, и сам король Фердинанд Четвёртый был вынужден согласиться на введение конституции.

Обеспокоенный Александр с глубоким прискорбием признал, что преобразования лишь тогда приносят пользу, когда идут сверху, от правительства, а не тогда, когда народ берёт это дело в свои руки.

Ещё большую тревогу вызвала в нём революция в Королевстве обеих Сицилий. И здесь Фердинанд Четвёртый был вынужден пойти на конституцию.

Австрийский император Франц, сильно растревоженный, пригласил Александра в Троппау на совещание по делам Священного союза.

Но по пути туда император заехал в Варшаву, где как раз проходил сейм. И тут он впервые почувствовал разочарование и возмущение: поляки не только не выражали признательность Александру, но и требовали всё новых и новых преобразований и свобод.

Самолюбие императора было ранено. Он ожидал благодарности и поклонения, вместо этого — требования и требования...

Правда, в Троппау он всё ещё выжидал. Он говорил, что надобно предпринять всё, чтобы сами восставшие отказались от своего восстания и покорились королям, и только если они откажутся, выступить военной силой.

И тут, в Троппау, получил Александр известие о бунте в Семёновском, самом любимом его полку.

Александр почуял, что пламя революции перекинулось уже в Россию. Тогда он больше не сомневался — в Неаполь и Испанию были направлены войска...

Протокол конференции в Троппау гласил, что государи Европы обязуются не признавать смену государственного строя, если она происходит не законным путём, сверху, от самого монарха, а путём бунта и насилия.

Александр и сам понял, что теперь Священный союз стал всего-навсего полицейской мерой, развязывал властителям руки для подавления всяческих бунтов, но говорил при этом:

— Я люблю конституционные учреждения и думаю, что всякий порядочный человек должен их любить. Но можно ли их вводить у всех народов без различия? Не все народы в равной степени готовы к их принятию... Свобода и права, которыми может пользоваться просвещённая нация, нейдут к отсталым и невежественным народам...

Когда Елизавета услышала об этих словах Александра, она поняла, что со всеми реформами в России покончено и всё, о чём мечтал юный император, похоронено.

Она загрустила и затосковала — знала, как нелегко далось императору это обращение, этот отказ от всех своих юношеских планов...

Европейская революция страшила его теперь больше, чем что бы то ни было. Стотысячная русская армия вступила в Галицию, чтобы потушить пламя неаполитанской революции. Приказ был отдан твёрдым тоном императора. И слава богу, думала в ужасе Елизавета, что эта помощь в восстановлении власти короля не потребовалась, иначе опять русские солдаты гибли бы за странные принципы императора, старающегося остаться верным Троппаусской конференции.

Не поддержал Александр и восставших греков, хотя и возглавлял этот бунт русский генерал, его личный адъютант Ипсиланти.

С горечью и разочарованием говорил потом император:

— Не может быть более политики английской, французской, русской, австрийской. Существует лишь одна политика — общая, которая должна быть принята народами и государями для общего счастья. Я первый должен показать верность принципам, на которых основал союз. Представилось испытание — восстание Греции. Религиозная война против Турции была в моих интересах, в интересах моего народа, требовалась общественным мнением моей страны. Но в волнениях Пелопоннеса мне показались признаки революционные, и я удержался. Чего только не делали, чтобы разорвать союз! Старались внушить мне предубеждения, уязвить моё самолюбие,— меня открыто оскорбляли. Очень дурно меня знали, если думали, что мои принципы проистекали из тщеславия, могли уступить желанию мщения. Провидение дало в моё распоряжение 800 тысяч солдат не для удовлетворения моего честолюбия, но чтоб я покровительствовал религии, нравственности и правосудию, чтоб дал господство этим началам порядка, на которых зиждется общество человеческое...

Слышалось Елизавете в этих его словах чистое нравственное начало, романтический оттенок, но как хорошо она понимала интересы различных европейских династий. Даже пример её семьи был для неё показателен — всеми силами урвать кусок земли, корону, престол. Она слишком хорошо знала человеческую натуру, чтобы обольщаться теми принципами, о которых говорил её супруг...

Теперь она страдала от его отсутствия, хоть и не было у неё праздного времени. Всё больше погружалась она в мир литературы, покровительствовала писателям и поэтам.

Из «Общества друзей императрицы Елизаветы» образовалось «Общество любителей российской словесности».

Она не знала, что потом это общество переросло в «Союз благоденствия», который ставил своей задачей изменить политический строй России. В нём проскальзывали мнения, что императора Александра могла бы заменить императрица Елизавета. Не учитывали только участники этого союза, что Елизавета была известна в России лишь узкому кругу почитателей.

Но как же была она обрадована, когда вышла наконец из печати двадцатилетняя работа Карамзина «История государства Российского». И хоть, вопреки даже мнению императора, Карамзин защищал в ней династические начала, не мыслил Россию не монархической страной. Елизавета выражала автору своё восторженное отношение. Никогда ещё не было в государстве издания, которое бы так полно и всеобъемлюще давало картину возникновения империи, державы.

Впрочем, «История» была встречена всеми читающими кругами с восторгом — никогда ещё русский язык не был так прост и выразителен, никто так увлекательно не писал про историю России. Ею зачитывались, а Елизавета постоянно навещала скромный домик Карамзина, где однажды увидела и смуглолицего юного лицеиста Пушкина.

О нём хлопотала она, когда Александру не понравились «дерзкие стишки» молодого дарования и он хотел даже выслать его в Сибирь. Далёкая сибирская ссылка была заменена Пушкину почти развлекательной поездкой на юг.

Глава одиннадцатая


Итак, они её приговорили...

Она и сама чувствовала, что болезнь её вступила в последнюю стадию.

Этот разрывающий плоскую грудь кашель, эти красные пятна на носовом платке, лихорадочный жар, сжигающий её, эта унылая слабость по утрам и бесконечная апатия!

Ничего не хочется делать, даже к парадным обедам невмочь одеваться, даже почерневшие волосы, потерявшие свой прелестный оттенок пепельности, не хочется закалывать черепаховыми гребнями...

И вот этот странный консилиум! Все доктора, пользовавшие её в 1801 году, — Стофреген, личный врач Александра Виллие и другие, сиделки.

Она всё крепилась, не хотела доставлять лишних хлопот мужу, теперь предпочитавшему сидеть в её комнате, вместе читать что-то, хоть он и плохо слышал то, что говорилось, и с неохотой отрывавшемуся для смотров, парадов, маршей, к которым он ещё сохранил какой-то интерес...

Её слушали, выстукивали, заставляли показывать язык, трогали пылающий лоб. Она подчинялась безвольно, знала, всё это ни к чему, приходят её последние дни...

А потом были бесконечные трёхдневные совещания. Александр сразу предложил ехать за границу, на солнышко, на морской воздух, в Италию, где она сразу оживёт, воспрянет душой.

Она грустно усмехалась. Болезнь гнездилась в ней давно, она подавляла в себе эту слабость и апатию, ничего не говорила докторам, не смела жаловаться.

Но знала — это Михайловский замок, ещё в 1801 году, оставил в ней неизгладимый след. Сквозняки, сырость, холод — всё это выплыло теперь наружу...

— За границу не поеду, — тихо сказала она.

Александр не расслышал, только по движению губ понял её слова.

И снова — совещания, совещания! Даже Мария Фёдоровна принимала в них горячее участие, несмотря на то что получила известие о смерти герцогини Вюртембергской, своей дочери Екатерины, вторично выданной замуж за старшего из её, Марии Фёдоровны, племянников. Не выдержала там энергичная, уверенная в себе Екатерина, не перенесла новых родов.

Сколько же пришлось перенести ей, этой расплывшейся старой немке, — часто думала Елизавета, — смерть дочерей, смерть мужа, а она ещё смеет иногда жаловаться на боли в ногах, ломоту в пояснице. Крепка, крепка её свекровь, переживёт и её, нелюбимую старшую невестку...

Да, они приговорили её.

Долго выбирали страну, город, в котором ей стало бы легче.

В сущности, ей было всё равно, она знала, что поедет умирать.

А умереть ей хотелось здесь, в России. Всё за границей, после того как она побывала в Бадене и Вене, казалось ей чуждым, лишённым той теплоты и доброты, что так свойственны русскому народу.

Она так и сказала:

— Умирать буду в России...

И опять её слова прочитал Александр только по её губам, побледневшим, узким, тонким...

Она видела, с какой жалостью и недавно проснувшейся нежностью вглядывается он в её постаревшее, жёлтое лицо с ядовито-красными пятнами на щеках, в её потускневшие голубые, почти потерявшие свой блеск глаза, в её лапчатые морщинки вокруг век, сморщившуюся кожу шеи...

И понимала, что видит её такой, какой была она в свои тринадцать лет, когда впервые приехала в Россию.

Живая, свежая, как роза, гибкая и стройная, как ивовая тростинка, лёгкая на ногу, летающая, а не ходящая.

Никогда не была она полной, никогда не славилась отменным здоровьем, а теперь словно подкосила её болезнь, проклятая чахотка, полученная ещё там, в том проклятом месте, в Михайловском замке.

Оттуда идут все их совместные беды — её болезнь, его угрызения совести, бесконечные смерти детей, все его начинания, не приводящие к светлому концу.

Странно, такое, казалось бы, блестящее царствование, всемирная слава, сияние и блеск трона. А вот поди ж ты, оба они несчастны, и ничто им не опора...

Она никогда не отличалась хорошим аппетитом, а в последние месяцы еда и вовсе вызывала в ней лишь отвращение.

А бесконечный нудный кашель, разрывающий грудь, и вовсе утомлял её, сваливал в постель.

И всё-таки когда приходил Александр, она старалась держаться, никогда ни на что не жаловалась, тепло и нежно улыбалась ему.

Сколько всего было, сколько всего произошло, сколько любовниц у него перебывало.

Она никогда ни словом не заикнулась о своей ревности, она возмущена была только одной Нарышкиной, слишком уж высоко вознёсшейся, дерзко и нагло говорившей даже с ней, императрицей.

Что ж, он наказан, и тем сильнее, что дочь его от Нарышкиной, его, да и её, Елизаветы, пожалуй, любимица и умница, тоже умерла. Недаром в день её смерти Александр написал Елизавете коротенькую записку:

«Она умерла. Я наказан за все мои грехи...»

Уехала Нарышкина с князем Гагариным в Италию, живёт там и благоденствует, уехала, бросив дочь.

Елизавета пыталась заменить Сонечке мать, любила дочку соперницы как свою собственную, заботилась о ней так, как никогда не заботилась оставившая её мать, привязалась к девочке. Верно, она и передала ей эту скоротечную чахотку, от которой и умерла Сонечка в пятнадцать лет...

Как странно, никого вокруг. Только её фрейлины, верная Валуева, доктора, а рядом с Александром постаревший князь Волконский, привязанный к нему с самого детства...

Что ж, они приговорили её, но ей как-то было это безразлично. Она готовилась к другому миру, этот уже почти не интересовал её, радостно думала о том, что увидит своих дорогих девочек, предстанет перед высшим судиёй...

«Как будет, так и будет, как Бог даст», — твёрдо решила она. Её бы воля, никуда бы она не поехала, ни в какие южные края.

Но Александр почему-то заговорил об их юношеской мечте — как они решали, едва поженившись, уехать куда-нибудь, хоть на берега Рейна, быть частными людьми, не мешаться в высокую политику, жить мирно и дружно. Может быть, тогда Бог благословил бы их союз детьми. Она мучилась и страдала многие годы, что не выполнила своего предназначения в России, не дала трону наследника от Александра...

Странная всё-таки судьба постигла двух старших сыновей Павла.

Александр не имеет детей. Константину тоже не выпало такое счастье, хотя и есть у него внебрачный сын от его постоянной любовницы-француженки. Но Константину досталась хоть капелька счастья: вымолил, выпросил он у матери, Марии Фёдоровны, согласие на брак с полькой Иоанной Грудьзинской, хотя цена за этот брак оказалась даже для него очень тяжкой.

Ещё Павел объявил его цесаревичем, наследником российского трона, но первый его брак был таким несчастливым, что жена, Анна Фёдоровна, уехала в свой Кобург и двадцать лет не подавала о себе вестей, стараясь забыть, как тяжкий сон, недолгие годы союза с Константином. И с какой же лёгкостью, с какой радостью отказался он от короны, написал отречение по всей форме, хотя и сохранил титул цесаревича. Правда, никто в России, кроме двух-трёх человек из семьи, не знал об этом. Отречение Александр запаковал в три пакета, оставил их в тех местах, где полагалось быть завещаниям.

И опять грустно усмехалась Елизавета. Как хорошо она видела все происки Марии Фёдоровны: нет, не простила мать своим сыновьям смерти отца, подозревала обоих в этом. И словно сам Бог указывал ей — эти дети сами бездетны, не благословил их Бог нормальными семьями. И все свои устремления обратила Мария Фёдоровна на третьего сына — Николая. Он был трёхлетним, когда убили его отца, он ничего не знал, да и не мог знать по малолетству, на нём нет крови отца.

Он и должен стать царём...

Убедила, уговорила Александра Мария Фёдоровна поговорить с Николаем, его женой, королевной Пруссии. Спотыкаясь, в нескольких словах император сказал довольно туманно Николаю, что, возможно, придёт и его черёд императорствовать.

Не объяснил причин, только неясно намекнул. Но Мария Фёдоровна с той самой ночи держала в уме — старшие сыновья виновны, на их руках кровь отца, и хоть и взяла с них клятву, что неповинны, да не давала ей эта мысль жить спокойно.

И столько лет молча работала на эту мысль. Убедила и Александра...

Ныне Александр вернулся к намерению стать частным человеком, отречься от трона, вручить власть Николаю, а им, с Елизаветой, вдвоём, жить так, как решали они в юности, когда ещё жива была матушка Екатерина Вторая...

Он даже озаботился покупкой дома для их мирной частной жизни — в Крыму, в райском уголке...

Но теперь, когда она так плоха, всерьёз беспокоился лишь её болезнью. И решал, куда отвезти, чтобы выздоровела, чтобы смогла ещё поддерживать его, как всегда поддерживала в самые трудные часы.

А она приготавливалась к худшему исходу. Не жилица она больше на свете, пора готовиться к главной дороге.

Это её не страшило, не возмущало, жизнь как будто уже давно покинула её тело, осталась только частица тепла и нежности к Александру — как ему будет не хватать её.

Лишь теперь, в эти последние годы, понял он, какой опорой была она ему всегда, как знала его до тонкости, прощала ему все его ошибки и заблуждения, безмолвно понимала.

Что с ним будет, когда её не станет?..

И она старалась не обращать внимания на боли в груди и подавлять свой едва выносимый окружающими кашель, крепилась и казалась весёлой и приветливой, как всегда. Она была нужна ему теперь, когда его сжигало внутреннее недовольство, чувство вины и совесть грызла, как голодная мышь, его зачерствелое сердце...

Ей как-то не верилось, что он способен отречься от престола, но она хорошо понимала, как хочется ему убежать от этой жизни, от груза нерешённых проблем, от растущих, как грибы после дождя, тайных обществ, всерьёз замышляющих революцию в России, даже убийство его, Александра.

И знала, что все доносы, тайные доклады по этим обществам бросал он в камин и клял себя: сам, сам всё это начал, сам создал то проклятое общество, тот самый комитет общественного спасения, сам разжигал страсть к переменам. Сам во всём виноват, и не с руки ему казнить, ссылать, коли сам всё начал...

Итак, всё теперь решено. После трёхдневных совещаний, споров и препирательств всё теперь решено: они вдвоём поедут на юг России, в крохотный городок на самом краю Азовского моря — в Таганрог. Там сможет она поправиться, выздороветь, а потом они поедут в Крым, там начнут новую жизнь, без всех этих висящих на плечах нерешённых проблем...

Но она знала, как часто и подолгу беседует теперь Александр с митрополитом Фотием: то едет к нему в Александро-Невскую лавру, то принимает у себя в кабинете. Часами стоит перед образами святых, выстаивает длинные церковные службы в соборе, просит прощения у Бога за всё, что натворил здесь, на земле.

Она и тут прекрасно понимала его: страшится той, загробной, жизни, проникся канонами православия, скромная проповедь смирения, простоты, кротости больше ему по душе, нежели преображение личности по учению баронессы Крюденер, с которой Елизавета когда-то его свела.

Что ж, Таганрог, так Таганрог.

Она никогда там не была, как, впрочем и нигде дальше Москвы да Петербурга, заграничные страны были ей теперь не по душе. Даже милый Баден, куда она всей душой стремилась больше двадцати лет, ныне не привлекал её.

Россия — вот её родина, и здесь хотела она умереть. Пусть даже и в Таганроге...

Обслугу решили взять с собой самую малую.

Из свиты Александра лишь начальник главного штаба Дибич, генерал-адъютант Волконский, вагенмейстер полковник Саломка, статс-секретарь императрицы Лонгвинов.

Скромный и тихий врач Тарасов находился в обществе светил тогдашней медицины — личного врача императора лейб-медика Виллие, лейб-медика Стофрегена, докторов Добберта и Рейнгольда.

Штат императрицы был составлен только из двух фрейлин — княжны Волконской и верной Валуевой — и двух камер-юнгфер, горничных Елизаветы.

Аптекарь Протт дополнял этот небольшой список.

Камердинеров, поваров, помощников поваров, лакеев выбирали тоже из многих и выбрали число незначительное...

Вот и пришёл день её отъезда. Александр выехал на десять дней раньше, чтобы успеть всё приготовить к её приезду. Ничего он ей не говорил, но перед самым отъездом зашёл в Александро-Невскую лавру, долго разговаривал с митрополитом Фотием, а потом сделал странную по тем временам вещь — заказал панихиду по самому себе, как по усопшему.

Долго молился: видно, давно вызревала в его душе мысль, заставившая его отслужить эту панихиду...

На самом въезде из Петербурга он остановил свою незамысловатую коляску, долго смотрел на город, как будто прощался с ним навсегда, снял простую военную фуражку, что носил всегда...

На всём пути — а путь был неблизкий — отменил все встречи, все смотры, все парады, которыми решились было горожане встречать императора.

Словно бы ехал инкогнито или уже заранее знал, что в его жизни не будет больше никакой помпезности...

В Таганроге его ждал небольшой одноэтажный дом, вовсе непохожий на императорский дворец. Простые, без лепнины, комнаты, лишь штофные обои придавали им весёлый и нарядный вид. Мебель тоже была здесь самая простая. Но кое-где Александр сам повесил небольшие картины, что привёз из Петербурга, — виды Кронштадта, виды города, виды Москвы.

Сам вбивал гвозди, сам расставлял мебель, захваченную из столицы только для Елизаветы, — мягкое канапе, на котором она любила отдыхать после прогулок, её кресло да письменный стол, за которым она писала письма и дневники — их, толстых тетрадей, за все эти годы накопилось изрядное количество. Все свои дневники Елизавета должна была привезти с собой...

Доктора сопровождали императрицу в пути — строго следили за режимом, заставляли пить горькие лекарственные настои, есть простые, но питательные блюда, хоть и морщилась она от отвращения.

Карета её была оборудована всем необходимым для отдыха в дороге: пуховики и мягкие подушки, небольшие жаровни Для тепла, — начиналась осень, и в Петербурге уже облетели листья и начало подмораживать...

Чем дальше к югу, тем мягче и теплее становилось на пути. Пошли весёлые зелёные кроны деревьев, трава на лугах казалась бархатной и нежной, стада скота виделись нарисованными на ярко-зелёном фоне, и она пожалела, что не может взять в руки карандаш и сделать зарисовки...

Вот как будто бы ненадолго и недалеко ещё отъехала от столицы, а уже всё изменилось вокруг, да и сама она вроде бы стала какой-то новой.

Реже душил кашель, свободнее дышалось, и даже пятна крови исчезли с носовых платков.

Она сама вышла из кареты, когда подъехала к старому просторному, приземистому дому. Его окружал огромный, тоже старый, слегка запущенный сад, заросший вековыми платанами, яворами[28], замшелыми абрикосовыми и персиковыми деревьями.

Расчищенные дорожки просверкивали в вечернем прозрачном воздухе кирпичными осколками, цветники наслаждались последними лучами солнца, а свежая молодая травка на газонах отливала блестками воды — видно, её только что полили, и она сияла, впитывая в себя влагу.

Александр встретил Елизавету прямо у кареты, неловко прикоснулся к ней губами, поцеловал где-то за ухом. Она засмеялась — щекотно, и чепец сдвинул.

Он взял её за руку, повёл в дом, заранее наслаждаясь тем, как хорошо всё устроил, как расчистил дорожки в саду и кое-где подстриг деревья, а лужайки полил всё самолично...

Она смеялась от души тихим, непривычным смехом — каким заботливым хозяином оказался на старости лет её муж, своенравный хозяин огромной империи, блестящий кавалер и галантный ухаживатель.

И вдруг её кольнула мысль: всё это для того, чтобы приготовить её к неслышной смерти.

Кольнула, и сразу навалился надсадный кашель, грудь рвануло знакомой надсадной болью...

— Пойдём, пойдём, Лизон, — заботливо взял он её под руку, провёл на её просторную половину.

Она сдерживала кашель, как могла, чтобы не отравить ему эти первые минуты, с натугой осматривалась по сторонам и горячо говорила слова признательности, перемежающиеся хриплым кашлем.

— Устраивайся, я после к тебе приду, — торопливо сказал он и ушёл на свою половину.

Ушёл и как будто унёс с собой её кашель. Она присела на знакомое канапе, прилегла. Камер-юнгферы засуетились, расстёгивая её накидку, развязывая широкие ленты чепца.

Скоро готов был и чай, и горький лекарственный настой. Она легонько вздохнула, закрыла глаза и словно провалилась в глубокий сон.

Александр пришёл, тихо постоял возле неё, спокойно и легко дышащей, вгляделся в посвежевшее лицо, в побледневшие шелушащиеся пятна на щеках и сказал себе: «Здесь она выздоровеет».

Потом долго советовался с докторами. Все они в один голос говорили, что даже во время дороги она уже посвежела, что ей несколько лучше, а морской воздух Азова и вовсе сделает её здоровой.

Он ушёл к себе в умиротворённом настроении, думая только о ней, представляя, как завтра покажет ей и старый сад, и расчищенные им самим дорожки в нём, и подстриженные по её вкусу кусты, и большие розарии, и клумбы с пёстрым набором самых разных цветов...

А в Петербурге уже вовсю хлопотала Мария Фёдоровна. Её громкий голос раздавался во всех залах и покоях Зимнего дворца. Она уже переехала сюда из Павловска, в апартаментах Александра поселила Николая, а в апартаментах Елизаветы — его жену, прусскую королевну, а рядом с собой их сына, своего внука, Александра.

Она одна во всей империи знала о предстоящем. Никто больше не догадывался об этом.

Перед отъездом Александр пришёл к матери, тихо сказал ей, что намерен отречься от трона, что он устал, постарел душой и телом и теперь пусть молодой Николай встанет у руля этой империи...

— Если ты отречёшься, — ответила ему мать, — в империи будут две силы — люди потянутся к тебе, и мало сторонников будет у Николая, Константин не в счёт, он сам отрёкся, но он в Варшаве, и ему нет дела до империи. Уйди добровольно, но так, чтобы все думали, что ты умер, чтобы всё было необратимо...

Он в изумлении глядел на неё.

— Я уйду в скит, в глухой монастырь, — так же тихо сказал он.

— И всё равно к тебе станут сходиться люди. Мир и благоденствие, спокойствие империи могут быть только при одном условии: если люди будут знать, что тебя нет, что это неповторимо.

— Разве это возможно, — ещё пытался сопротивляться он.

— Что мешает тебе подменить тело, уйти в монастырь тайно, так, чтобы никто не знал, даже Елизавета.

— Чтобы она не узнала, что в гробу лежу не я? — снова удивился Александр.

— Она умрёт к тому времени, — жёстко отрезала мать, — она же поехала умирать. Ну, а если и не умрёт, обставь всё так, как надо. Князь Волконский тебе во всём поможет...

Александр молча наклонил голову. Вот почему он заказал в лавре заупокойную службу по себе, вот почему так горько прощался с Петербургом, где прошли все годы его жизни. Ему всё давно было известно, и он приготовился к тому, к чему вела его мать, Мария Фёдоровна.

В душе он понимал справедливость её слов: да, Николая знали лишь как жестокого и страстного военного, никто не знал его больше.

Александр прошёл войну, вывел народ из катастрофы — его любили и знали, хоть и собирались в кружки и общества.

Его отречение наделает много шума, а смерть необратима... Не к кому станет апеллировать, в государстве всё будет спокойно.

А Елизавета? Что ж, она доживает последние дни...

Сразу после отъезда императорской четы Мария Фёдоровна пригласила к себе лучших придворных портних. Она заказала такое чудесное платье для Елизаветы в гробу, что все дамы Петербурга, как только распространился слух об этом платье, тайком бегали к портнихам, снимали фасон и рассказывали о нём небылицы. Столица долго обсуждала во всех гостиных лишь эту тему — фасон и материю заупокойного платья Елизаветы.

Слухи могли бы просочиться и в Таганрог, но ни одна из придворных дам не набралась смелости, чтобы сообщить умирающей Елизавете подобную пикантную подробность...

А Елизавета оживала на глазах. То ли лёгкий морской воздух был для неё живительной силой, то ли внимание и забота императора восстанавливали её силы, но скоро она немного поправилась, и её плоская и сухая фигура уже приняла довольно плотные формы.

После отменного завтрака — а кормили её на редкость питательно и вкусно, то овсяной кашей с изюмом и добавками из фруктов, то крабовым супом в чудесном обрамлении зелени, то котлетками из жирной курицы — она отправлялась гулять в сопровождении своих фрейлин.

Приходила на берег моря, долго стояла на пирсе, глядя в расстилавшееся перед ней бескрайнее полотно воды, куталась в мягкие тёплые шарфы от свежего ветерка.

Иногда она встречалась с императором, тоже выходившим на прогулку после скудного, привычного для него завтрака. Они вместе шли по тихим пыльным улицам городка, разглядывая тучных нянек с детьми, изредка проезжавшие старые колымаги, видели важных, как и в Петербурге, толстых ванек[29], часами поджидавших случайных седоков на расхлябанных дрожках, запряжённых дохлыми костлявыми клячами...

Чаще всего ходили они в местный собор, отличавшийся странной домовитостью, полосатыми полотенцами на стенах, не изукрашенный ликами святых или нелепыми сценами из Священного Писания, расписанными местными мастерами. Здесь особенно хорошо молилось и думалось — спокойно, уединённо.

Только на паперти сидели двое-трое нищих и заунывными голосами пели про свою нужду:

— Подайте, ради Господа нашего Иисуса Христа!

Они раскладывали в их негнущиеся, почерневшие от жары и грязи руки медные монетки и возвращались в свой тихий, просторный и тенистый сад, молча радуясь наступившему облегчению...

Потом наступило время, когда Александр стал объезжать соседние посёлки и города с инспекцией войск.

Он и здесь не мог отрешиться от своего привычного занятия.

Тогда она скучала, в ожидании его писала дневник или строчила письма, опять выходила в сад и любовалась его отцветающей осенней красотой...

На одном из смотров Александр сильно простудился, слёг с лихорадкой. Она сидела у его жёсткой постели — как всегда, с самого детства, кожаный матрац и кожаная подушка блином, — читала или просто молчала.

Под её негромкий голос — теперь он был глух уже на оба уха — он засыпал, потом просыпался, снова видел её склонённое к нему лицо и невольно усмехался: хотел её лечить, а выходит, что она его лечит.

Лихорадка затянулась, и Дибич с Волконским сообщали в Петербург, Марии Фёдоровне, и в Варшаву, наследнику цесаревичу Константину, о состоянии больного...

К вечеру одного из самых трудных дождливых дней Александру сделалось лучше — он уже мог вставать с постели, пить крепкий наваристый бульон и решил, что пришло самое время исполнить то, о чём думал ещё в Петербурге и о чём сказал матери...

Утром Елизавета вошла в его спальню первой и увидела на постели чужое, странно изменившееся лицо. Похожее и непохожее...

Подвязала отвалившуюся челюсть, закричала врачам, созывая людей...

Вокруг тела засуетились, а она прошла в свою комнату и горько заплакала.

Почему, почему он оставил её и почему на его постели такое чужое лицо?!

Врачи протоколировали, Волконский и Дибич составляли траурные донесения, а она пошла в собор, чтобы не оставаться рядом с умершим...

На паперти сидел нищий, обросший бородой, в лохматой, нахлобученной на лоб шапке, в крестьянском армяке явно с чужого плеча.

Никого кругом не было.

— Не останавливайся, Лизон, — услышала она вдруг шёпот, — подай копеечку...

На груди у нищего висела жестяная кружка с надписью синим карандашом: «На сбор для церквей».

— Тайно уйду в скит, стану монахом, — опять раздался шёпот.

Нет, она не признала бы в этом нищем своего мужа, но поняла, что до конца дней придётся хранить тайну.

Он тихонько рассказал ей всё: и что знает только мать, и что природное отречение вызовет волнение и смуты в государстве. Он будет в скиту у старца Зосимы, станет замаливать свои грехи...

Она оставалась в Таганроге до того времени, когда и он, старец Фёдор Кузьмич, пошёл пешком по России до Оптиной пустыни.

Гроб с телом умершего императора, как все считали, повезли по России.

Почти два месяца везли его...

Елизавета выехала обратно через несколько недель после того, как гроб увезли, всё время оставаясь во дворце Шихматовых.

В доме, где лежало тело чужого умершего человека, она не смогла вынести ни одной минуты.

Погребение императора состоялось без неё. Мария Фёдоровна без единой слезинки встретила весть о смерти старшего сына, императора, — она знала, что он исполнил своё желание, и так, как она просила.

Но в Петропавловском соборе, где был выставлен гроб, она приказала открыть крышку, долго всматривалась в незнакомые черты, потом громко сказала по-немецки, обращаясь ко всей своей семье:

— Это же Александр, разве вы не видите?

Лицо было чёрным, тело плохо набальзамировали, от него шёл смрад, и никто не захотел воспользоваться последней данью памяти умершего — никто не поцеловал его лицо, никто не поцеловал его руки.

Даже сама Мария Фёдоровна лишь едва наклонилась над телом, чмокнула воздух возле лица и с ужасом отпрянула.

Крышку закрыли, к больше никто не видел в гробу императора.

Похоронили его с почестями, обычными для императора. Печально трезвонили колокола, народ потоком шёл в собор, проходил мимо закрытого гроба, осенял себя крестным знамением, кое-кто опускался на колени возле высокого помоста и целовал край полога, свисавшего с гроба...

Его похоронили в Петропавловском соборе, там, где покоились все цари и императоры.

Хоронили уже после декабря 1825 года, после расстрела восставших на льду Невы.

Елизавета долго добиралась до дому, но так и не успела к погребению.

Императора похоронили в марте 1826 года, она скончалась в дороге, в Белёве под Тулой, в мае 1826 года.

Императрица Мария Фёдоровна выехала ей навстречу, но, не доезжая двух станций до Белёва, получила весть о кончине императрицы Елизаветы.

И остановилась, не доезжая до Белёва, не захотела проводить время возле умершей невестки...

Перед самой своей смертью Елизавета призвала к себе верную Валуеву.

— Вот этот чёрный ларец, — сказала она фрейлине, — береги. Когда приедешь в Петербург, на заставе, у въезда в город тебя будет ожидать человек. Отдашь ему этот ларец. В нём мои бумаги, мои дневники, всё там, вся моя жизнь до самой кончины...

Через несколько часов фрейлины нашли её мёртвой.

Валуева забрала чёрный и тяжёлый ларец. Ключ от него она повесила себе на шею.

На заставе у Петербурга её действительно встретили, но не человек, о котором говорила императрица Елизавета, а полиция.

— Вы Валуева? — спросили её.

— Да, — ответила фрейлина.

— Вас ждут во дворце.

Она хотела было оставить свои вещи, но ей приказали забрать чёрный ларец и везти его с собой.

Во дворце её действительно ждали. В высоком зале, где топился огромный камин, сидела в кресле Мария Фёдоровна в траурном платье и расхаживал высокий молодой военный — новый император Николай, которому присягнула уже вся Россия.

— Императрица Елизавета оставила вам что-либо? — сразу же спросила Мария Фёдоровна по-немецки.

И Валуева честно сказала, что Елизавета просила беречь чёрный ящик с её бумагами.

— Дайте сюда ключ, — отрывисто бросил император Николай.

Валуева сняла с шеи цепочку и передала ему.

Он поставил на стол перед матерью чёрный ларец, щёлкнул ключом.

Тихо зазвенев, крышка отскочила.

Николай запустил руки в ларец, вытащил несколько толстых тетрадей, пролистнул их. Они были исписаны по-французски, мелким убористым почерком.

Он, прочитав несколько фраз, передавал их матери.

Мария Фёдоровна прочитывала тоже несколько фраз и откладывала тетрадь в сторону.

Процедура продолжалась довольно долго.

Валуева сидела ни жива ни мертва...

Они просмотрели все тетради, пролистывая их.

Потом разом взглянули друг на друга, и Мария Фёдоровна кивнула на камин.

Николай с размаху бросил все тетради в огонь. Закоробились жёсткие обложки, дымом опахнуло чёрные, густо исписанные листы.

Горели дневники, горела вся жизнь Елизаветы, заключённая в этих листах.

— Вы можете идти, — сказала Мария Фёдоровна Валуевой.

— Ларец можете взять на память, — добавил Николай.

Валуева вышла, захватив ларец, и долгие годы в её семье сохранялась эта последняя реликвия императрицы Елизаветы.

Понять Николая и его мать было можно.

Когда начались допросы декабристов, расследование по делу о Сенатском восстании, замелькали имена.

И выплыло на свет имя императрицы Елизаветы. Нет, никогда она не участвовала ни в каких союзах и объединениях, ни в каких тайных обществах, разве что состояла покровительницей «Общества любителей российской словесности». Но многие декабристы прочили её императрицей после переворота.

Михаил Бестужев-Рюмин, подпоручик Полтавского пехотного полка, на вопрос следствия, которое вёл сам Николай:

— С которого времени Южное общество вознамерилось ввести в России республиканское правление посредством революции? — отвечал так 15 января 1826 года (Елизавета ещё была жива):

— С самого начала. По предложению, сделанному Николаем Тургеневым, однако тогда же большая партия была склонна для возведения на престол государыни Елизаветы Алексеевны с конституцией...

Следственная комиссия уточнила в своих протоколах: не объясняет, когда, где и в чьём присутствии Тургенев предложил республиканское правление в России и кто составлял ту партию членов, которая желала царствования императрицы Елизаветы Алексеевны.

Задавались вопросы Бестужеву-Рюмину, и отвечал он на них так:

— Носится слух, что значительное число людей старых, имеющих вес в общем мнении, составило общество для возведения на престол императрицы Елизаветы Алексеевны...

17 февраля 1826 года тот же Бестужев-Рюмин уточнял в своих показаниях:

— Сие происходило в Петербурге в 1816 или 1817 году. Из присутствующих на совещаниях мне известны только Николай Тургенев, Никита Муравьёв, Сергей Муравьёв, Матвей Муравьев, князь Илья Долгорукий, Лунин, князь Сергей Трубецкой, Орлов, Глинка. Из принадлежащих к партии Елизаветы Алексеевны в особенности слышал токмо о князе Трубецком и Глинке...

Мелькало её имя и в других показаниях декабристов.

Декабрист Штейнгель в своих «Записках» отметил: «Я один только раз имел возможность поговорить с Рылеевым и тут высказал ему мнение, что в России республика невозможна и что революция с таким намерением будет гибельна, что в одной Москве 90 тысяч одних дворовых, готовых взяться за ножи, и что первыми их жертвами будут их бабушки, тётушки и сестры. Если же непременно хотят перемены порядка, то лучше признать царствующею императрицею Елизавету Алексеевну, и подкрепил эту мысль всеми доводами, которых Рылеев не мог опровергнуть...»

И далее он рассказывал в этих же своих записках, что подготовил манифест, предлагающий возвести на престол Елизавету, и читал его Рылееву. Он же как будто подготовил и приказ по войскам:

«Храбрые воины! Император Александр Первый скончался, оставя Россию в бедственном положении. В завещании своём наследие престола он предоставил великому князю Николаю Павловичу, но великий князь отказался, объявив себя к тому не готовым, и первым присягнул императору Константину. Ныне же получено известие, что и цесаревич Константин решительно отказывается. Итак, они не хотят! Они не умеют быть отцами народа. Но мы не совсем осиротели — нам осталась мать в Елизавете. Виват Елизавета Вторая и Отечество!»

Но дальше Штейнгель пояснял, что власть Елизаветы будет ограничена конституцией, а со временем императрица и сама откажется от престола в пользу республики...

И немудрено: знали просвещённые круги жену императора Александра как покровительницу наук, искусств и литературы, а одна лишь литература выражала тогда наиболее передовые взгляды, размышляла о власти и самовластии.

Знала ли сама Елизавета, что её именем воспользуются?

Вряд ли...

Никогда не думала она о том, чтобы восстать против мужа или даже против свекрови, с которой враждовала.

И никогда бы не связала она себя с декабристами, потому что ненавидела насилие, могла быть только поддержкой и опорой, но никак не главным лицом в государстве.

Впрочем, о её взглядах знали многие писатели и литераторы.

Она возмущалась военными поселениями, устроенными в России Александром и Аракчеевым, хотела для России конституционного строя и грустила по поводу того, что Александр не успел принять такую конституцию, но в то же время не могла выражать интересы огромного большинства населения России, потому что огромное большинство были крестьяне, а они были рабы...

Когда-то она написала портрет своей сестры Амалии, но под его строками так и видишь Елизавету, её характер и её тонкое и глубокое понимание своего собственного характера.

Привести его нужно хотя бы потому, что в этом портрете нет ни одной черты, которую можно было бы отнести к борцам-декабристам.

«О её характере не следует судить односторонне, поскольку достоинство его проявляется в отношениях с людьми, её окружающими. Те, кто живут рядом с ней, ощущают лишь положительные качества, её промахи наносят ущерб лишь ей одной.

Она славная, преисполненная экспансивной доброты, которая проявляется во все моменты её жизни. Любезна, умеет сочувствовать, снисходительна, услужлива. Доброта иногда заходит слишком далеко, делает её слабой и зависимой от людей, способных этим злоупотребить.

У неё чуткое сердце, однако подобная чуткость способна служить утешением лишь тем, к кому она привязана и кто её окружает.

В её характере многое ещё от молодости — здесь и весёлость, и искренность, порой легкомыслие и даже фривольность, но к этому присоединяется неоспоримая сдержанность, когда речь идёт о серьёзных вещах. Она справедлива, здравомысляща, у неё нет ни слишком живого воображения, ни экзальтации, ни энтузиазма. Никогда не жила она в идеальном мире и никогда не выйдет за рамки разумного поведения, поскольку лёгкость её характера уравновешивается ощущением того, что хорошо и что соотносится с принципами здравого смысла. Она всегда будет довольна собой, всегда будет нравиться окружающим, и, пока она сможет развлекаться и жить в обществе, я не боюсь воздействия на неё тягот жизни. Но нужно просить Провидение никогда не оставлять её в одиночестве. Она не умеет быть одна, не может обходиться без посторонней помощи. Из-за лени, легкомыслия и ещё потому, что никогда не знала нужды, она не приобрела ни желания, ни привычки заботиться о себе. Всякая сосредоточенность её утомляет, она действует и рассуждает порой инстинктивно. И только в этом её ошибка, поскольку способностями она не обделена. Добавьте к этому неуместную порой обидчивость, которая быстро проходит. Иных недостатков я за ней не знаю. Невозможно не любить её, живя с ней рядом, и я уверена, что она всегда будет способствовать счастью тех, кто рядом...»

Какой точный портрет самой Елизаветы и какой тонкий знаток сердца и души проглядывает в этом наброске!

Но откуда же взялись эти связи с декабристами, почему вдруг далёкие от неё люди говорили о ней, как о будущей властительнице?

Значит, знали, какова она, знали, что в ней противоречия эпохи, противоречия её слабого мужа могли исчезнуть, она одна была в силах гармонично сочетать монархию с конституцией...

Разные слухи ходили по поводу смерти Елизаветы. Будто бы не умерла она в Белёве, будто бы по примеру своего мужа ушла в монастырь и многие годы прожила в нём монахиней Верой-молчальницей, будто бы Мария Фёдоровна подослала к ней отравительниц, считая её претенденткой на трон...

Но факты её жизни, затяжная чахотка не оставляют места этой молве. Если Александр с согласия матери ушёл вот так из общественной жизни, то Елизавета вряд ли смогла бы последовать его примеру.

Но о том, что испугались слухов Мария Фёдоровна и Николай, говорят документы. Имя Елизаветы мелькает среди показаний декабристов, хотя это и не говорит об её активном участии во всех тогдашних событиях.

Но она узнала о восстании на Сенатской площади. Она была ещё жива, когда произошёл этот военный бунт.

Она писала матери безутешные письма в часы прощания с Александром:

«И что теперь делать мне, стремившейся всегда подчинять ему и свою волю, и свою жизнь, которую я с готовностью посвящала ему. О мама, мама, что делать дальше, как дальше быть? Ничего не вижу впереди. Останусь здесь столько времени, сколько и он.

Уедет он — уеду и я, хотя не знаю, куда и когда. Я хотела бы следовать за тем, кто был целью всей моей жизни.

...Я заканчивала письмо, когда пришли известия из Петербурга от 14 декабря 1825 года. Бог мой! Как они меня потрясли! Сердце моё разрывается вновь! Успокаиваюсь мыслью о милости Божьей!

Но кровь пролита — таково ужасное начало царствования Николая!»

И вновь о своей бесценной потере:

«Все земные связи между нами прерваны. Те, что объединяют нас перед лицом вечности, будут другими. Подружившись в детстве, мы вместе шли тридцать два года и были рядом во все периоды, жизни. После частых разлук мы вновь находили друг друга. Выйдя наконец на истинный путь, мы вкушали сладость общения. И в этот момент его у меня отобрали...»

Всю жизнь она любила его, может быть, спокойной любовью, не измученной скандалами, истериками, прощала ему всё, терпела его измены и старалась только поддержать первого и последнего мужчину в её жизни.

Поистине верная жена, верная спутница, помощница. Тихая императрица!

Мария Фёдоровна добилась своего: оба её старших сына, которых она считала виновными в смерти своего мужа, Павла, отреклись от трона.

На престол России взошёл невиновный в смерти отца, Николай. Но злой рок преследовал династию Романовых — и вновь в основании трона лежала кровь...

Хранит свои тайны до сих пор династия Романовых — дневник Елизаветы уничтожен, лишь письма её проливают некоторый свет на эти секреты. Но в письмах не могла она говорить обо всём...

Долгие годы скитался Александр под именем Фёдора Кузьмича, не помнящего родства, жил скудно и ел только чёрствый хлеб с водой.

Но это всего лишь версия, мечта россиян, наделивших этого императора титулом Благословенный.

Кто знает, может, и правы были верившие в эту сказку.

Во всяком случае, гроб с телом императора Александра Первого, вскрытый после революции 1917 года, оказался пустым...

Загрузка...