На протяжении всей жизни тебе сопутствовал успех и величавый блеск славы
«Ну наконец-то: вот он — Париж!» — подумал молодой школяр, на протяжении многих дней двигавшийся по почти прямой дороге, что соединяла Орлеан с Парижем и была своеобразным «наследством», доставшимся от древних римлян. А теперь в излучине Сены он увидел возвышавшиеся над берегом башни и колокольни. Слева осталась маленькая церквушка Нотр-Дам-де-Шан, оправдывавшая свое название тем, что стояла она в чистом поле; направо — аббатство Сент-Женевьев на вершине холма, на склонах которого уступами располагались виноградники. Он миновал приземистое здание, более походившее на крестьянскую постройку, чем на монастырь, тем более что поблизости виднелся пресс, на котором отжимали виноградный сок; окружавшие монастырь виноградники и мощные, крепкие его стены только увеличивали сходство этого старинного, вернее, очень древнего здания, именовавшегося в эпоху правления Юлиана Отступника Дворцом терм, с крестьянским строением. И вот уже наш школяр оказался вблизи Малого моста, слева от него находилась церковь Сен-Северен, справа — церковь Сен-Жюльен-ле Певр, а впереди, на западе, он различал очертания Сен-Жермен-де-Пре. Поднявшись на мост и лавируя между домами и лавками, нависающими над рекой, он продолжал повторять про себя: «Наконец-то, наконец-то я в Париже!»
Но почему Пьер Абеляр так жаждал увидеть Париж? Почему он считал прибытие в Париж самым главным, самым решающим моментом в своей жизни? Ведь о Париже того времени можно было сказать то, что сказал о нем поэт — современник Абеляра: «Париж в те дни был очень мал».
Париж, теснившийся в границах острова Сите и не выходивший за его пределы, тогда был весьма далек от того, чтобы быть и считаться столицей. Конечно, король появлялся иногда в Париже и проводил какое-то время во дворце, но все же чаще его можно было видеть в других резиденциях: в Орлеане, Этампе или Санлисе. Определяющей в желании увидеть Париж не могла быть в данном случае и «притягательность» большого города; кстати сказать, в ту пору, то есть около 1100 года от Рождества Христова, такой притягательной силы вообще не существовало. К тому же для двадцатилетнего юноши могло найтись множество иных причин отправиться в путь-дорогу.
Год 1100… Всего шесть месяцев прошло с того момента, как Готфрид Бульонский и его рыцари вновь завладели святым городом Иерусалимом, более четырех веков назад утраченным для христианского мира, казалось, навсегда; один за другим возвращались теперь из Крестового похода владетельные благородные сеньоры и простые воины, выполнившие свой обет, а навстречу им уже двигались другие, воодушевленные стремлением с оружием в руках поддержать горстку рыцарей, что остались за морем: зов Святой земли стал отныне столь же привычным, как и призыв отправиться в паломничество по святым местам. На дороге, по которой шел Пьер Абеляр, на дороге, ведущей не только в Париж, но и в Сантьяго-де-Компостела, он встретил немало таких паломников, следовавших группами от одного пристанища, или приюта, находившегося на так называемых «остановках», до другого; вероятно, видел он на этом пути и немало торговцев, гнавших впереди себя вьючных животных, они добирались с рынка на ярмарку, с берегов Луары на берега Сены…
Но ничто из того, что он видел, не волновало Пьера Абеляра. Если его и вдохновляла жажда славы, то утолить ее он рассчитывал отнюдь не рыцарской доблестью. Абеляр был старшим сыном своего отца, то есть наследником отцовского состояния, и только от его решения зависело обретение славы на военном поприще. Однако Абеляр, старший сын владетельного сеньора-рыцаря из Пале, владевшего землями у границ Бретани, уступил свое право первородства одному из своих братьев — то ли Раулю, то ли Дагоберу. Он разделял со многими своими современниками страстную веру в Господа и усердно, с великим пылом предавался молитвам, но в Париж он отправился все же не для того, чтобы принять постриг и стать монахом одного из аббатств: Сен-Дени, Сен-Марсель или Сент-Женевьев. Нет, цель у него была иная…
Что больше всего привлекало его, что притягивало словно магнитом? Как он сам объясняет в «Письме к другу»,[9] Париж в то время уже был воистину «городом свободных искусств» и «в особенности процветала среди них диалектика, то есть искусство вести полемику». Ибо быть школяром (или, выражаясь современным языком, студентом) в XII веке означало заниматься диалектикой, то есть вести бесконечные споры по поводу тех или иных тезисов или антитезисов, высшего и низшего, основного и второстепенного, «предшествующего» и «последующего». У каждой эпохи есть свой «конек» — излюбленное увлечение, излюбленная тема дискуссий. В наше время великим человеком может считаться тот, кто осуществляет исследования в сфере генетики или в области атомной энергии, но всего лишь несколько лет назад мощный поток увлекал множество молодых людей к идеям экзистенциализма, и живейший интерес заставлял их вести споры по поводу бытия и небытия, сущности и существования. Можно смело утверждать, что во все времена движение человеческой мысли обретало некое доминирующее, главное направление, которое было способно оказать огромное воздействие на целое поколение, и в этом XII век ничем не отличался от XX века.
Более всего занимала тогда умы людей образованных диалектика, то есть искусство рассуждать, искусство вести полемику. Диалектика почиталась действительно истинным и высоким искусством, ее считали, как писал за 200 лет до того Рабан Мавр, «наукой наук, ибо она обучает тому, как надобно обучать, она учит учить, именно в ней разум открывает и показывает, что он есть и чего он желает, что он видит».
Итак, понятие «диалектика» в XII века охватывало примерно ту же сферу, что и понятие «логика»; диалектика учила использовать тот инструмент, который был главным орудием человека — разум, рассудок, для поисков истины. Однако логика может быть инструментом деятельности одинокого мыслителя, следующего от одного рассуждения и умозаключения к другому для того, чтобы сделать какой-либо вывод, к которому приводят его поиски, причем поиски индивидуальные; диалектика же в отличие от логики предполагает дискуссию, беседу, обмен мнениями. И именно в такой форме, в форме спора или диспута, то есть публичного обсуждения, и осуществлялись тогда поиски истины. Возможно, именно это и отличает существовавший тогда «мир школы», «мир обучения» от существующего сегодня «мира образования»; все дело в том, что в те времена не представлялось возможным достижение некой истины, которая прежде не подверглась бы процессу обсуждения. Вот чем обусловлена важнейшая роль диалектики, обучающей ставить вопросы, которые могут служить предпосылками беседы; диалектики, обучающей тому, как надо правильно, сейчас сказали бы «корректно», формулировать некие предположения, как надо упорядочивать высказывание и употреблять термины, как и в какой последовательности выстраивать части речи, элементы спора и выражать свою мысль, — то есть в конце концов обучающей всему тому, что позволяет дискуссии быть плодотворной.
Именно так и судил о диалектике Пьер Абеляр, изучению именно диалектики и совокупности ее доводов он отдавал предпочтение среди прочих разделов философии. Одержимый жаждой знаний и страстно желавший учиться, Абеляр прежде всего «объехал провинции», по его собственному выражению, чтобы побывать на уроках прославленных диалектиков, где бы они ни находились. Как он сам пишет (а следует заметить, что стиль его произведения возвышен и весь пропитан воспоминаниями об Античности), он «покинул совет Марса, чтобы найти прибежище в лоне Минервы», он променял «все военные доспехи и оружие на оружие логики и пожертвовал блеском побед на полях сражений ради состязаний в ходе диспутов и ради побед, обретаемых в дискуссиях». Но не следует видеть в нем сына знатного семейства, решившегося на разрыв с семьей: Абеляр отрекся от своего права старшинства и от причитающейся ему доли наследства с согласия своего отца — Беренгария; тот сделал все, чтобы ободрить сына и помочь ему следовать своему призванию, каковое уже тогда было явным, ибо Пьер весьма рано продемонстрировал, что он от природы наделен недюжинным острым умом, и блестящие способности сына очень радовали отца и соответствовали отцовским наклонностям. «Отец мой, прежде чем перепоясаться воинским поясом, получил некоторое образование, а позднее он проникся к наукам столь страстной любовью, что пожелал дать своим сыновьям образование в области словесности еще до того, как приступить к обучению их военному делу. Именно так он и поступил. Я был его первенцем, его любимцем, и с тем большим тщанием и рвением он пекся о моем образовании».[10]
Подобное явление вовсе не было в те времена исключением, достаточно вспомнить, что в тот же период граф Анжуйский Фульхерий Хмурый собственноручно составлял историческую хронику своего рода; граф Блуасский Этьен, отправившийся в первый Крестовый поход, писал жене письма, которые представляют собой драгоценнейший источник сведений о том историческом событии, в коем он принимал участие; не забудем также и о графе Пуатье Гийоме VII, герцоге Аквитанском, которого можно назвать самым первым, самым ранним в рядах наших трубадуров.
Итак, Пьер Абеляр покинул родную Бретань, свой родовой замок, свою семью и, по его собственному выражению, «постоянно ведя диспуты», путешествовал из одной школы в другую, движимый неуемной, неутомимой жаждой, страстным желанием (которое было сродни алчности) наполнить свою память и свой рассудок всеми средствами и способами дефиниций, а также приемами и методами аргументации, что были «в ходу» в ту пору. Он научился правильно использовать философские термины, без чего нельзя было приступать к изучению «категорий» Аристотеля, чтобы «познать, что такое есть род, отличие, порода, вид, что есть сущность, что есть свойства, присущие чему-либо, и что есть случайность, акциденция, внешний признак». Далее в связи с этим Абеляр писал: «Возьмем некоего человека, индивидуума, например Сократа. Он имеет нечто особенное, некое свойство, определяющее его сущность, нечто, что делает его именно Сократом, а не кем-то другим. Но если пренебречь этим отличительным свойством („сократичностью“), то в Сократе нельзя будет видеть никого, кроме просто человека, то есть разумного и смертного животного, и вот это и есть род (род человеческий). Если же при рассуждениях, производимых в уме, пренебречь еще и тем фактом, что он разумен и смертен, остается только то, что означает термин „животное“, и это и есть род…» и т. д. Абеляр научился устанавливать связи, существующие между родом и видом, которые представляют собой связи и отношения между целым и частью; он научился отличать сущность от случайности, овладел правилами построения силлогизмов, научился верно использовать посылки силлогизмов и ставить их на соответствующее место, чтобы иметь возможность делать выводы (все люди смертны, Сократ — человек, а потому Сократ…). Короче говоря, Абеляр овладел всеми основами отвлеченных рассуждений и умозаключений, суть которых по моде того времени выражали в коротких мнемотехнических стихах: «Коль есть солнце, значит, есть свет; сейчас светит солнце, значит, есть свет; без солнца света нет; сейчас есть свет, значит, светит солнце; не может быть такого, чтобы светило солнце, но была бы тьма; сейчас светит солнце, значит, есть свет» и т. д.
Эти первые элементарные понятия, эти «начала» диалектики Абеляр, несомненно, постиг еще в родных краях. Разве Бретань не пользовалась доброй славой края, рождавшего людей, «одаренных живым умом и прилежных в обучении искусствам?». Он сам заявляет, что обязан «проницательностью и изворотливостью ума» родной земле. И действительно, в многочисленных текстах мы находим упоминания о существовании в те времена в Бретани множества школ, появившихся уже в XI веке: одна находилась в Порнике, другая в Нанте, и преподавал там некий Рауль Грамматик; имелись школы и в Ване (Ванне), и в Редоне, и в Кемперле и т. д. Однако ни одна из них не могла сравниться известностью со знаменитыми крупными школами Анжера, Манса и в особенности со школой Шартра, которую прославили два земляка Абеляра, два бретонца, Бернар и Теодорик Шартрские. Когда Абеляр писал, что он побывал во многих провинциях в целях обретения знаний, то речь, несомненно, шла о Мене, об Анжу и о Турени, и совершенно точно известно, что он учился в Лоше у знаменитого диалектика Росцелина. Позднее Росцелин напомнит Абеляру, что тот долгое время «сидел у его ног как самый ничтожный из его учеников» (между тем за прошедшее время ученик и учитель стали врагами).
Любопытная фигура этот Росцелин, он стоит того, чтобы немного поговорить о нем, потому что он сыграл определенную роль в судьбе Абеляра. Жизнь Росцелина была весьма бурной. Сначала он преподавал в школе в Компьене, но вскоре рассорился с церковными иерархами. В 1093 году Росцелин был осужден на церковном соборе в Суассоне и оказался вынужден провести какое-то время в изгнании, в Англии; однако и там проявился его неуживчивый характер, ибо не нашел он ничего лучшего, как возвысить голос против нравов, царивших среди представителей английского духовенства; надо сказать, что в ту эпоху церковь Великобритании была не слишком строга в вопросе о соблюдении целибата (обета безбрачия), и Росцелин крайне возмущался тем, что в Англии в ряды духовенства допускали сыновей священников. Он вернулся во Францию и стал каноником в городке Сен-Мартен-де-Тур. Почти сразу же по возвращении из Англии у Росцелина начался конфликт с Робертом д’Арбрисселем (тоже земляком Абеляра), знаменитым странствующим проповедником, чье слово неизменно приводило к Богу тех, кто слушал его проповеди, и заставляло следовать за ним огромную толпу почитателей, где перемешались рыцари и клирики, благородные дамы и продажные гулящие девки. Росцелин, о котором можно сказать, что он «видел зло повсюду», очень сурово судил о «разношерстной» толпе, следовавшей за Робертом д’Арбрисселем и вскоре «осевшей» вместе с проповедником в аббатстве Фонтевро, где и был основан новый орден. Великий знаток канонического права Ив Шартрский обратился к Росцелину с призывом «отказаться от желания выказать себя более благонравным и целомудренным, чем следует», и Росцелин, вняв этим увещеваниям, вернулся к преподаванию в Лоше, и именно от него Абеляр, вероятно, впервые услышал о великом идейном споре, занимавшем умы всех мыслящих людей той эпохи, о споре по вопросу об универсалиях. Суть спора заключалась в следующем: когда, следуя логике категорий Аристотеля, говорят о роде и виде, то обозначают при этом какие-то реальные явления или имеют в виду лишь отвлеченные понятия, порождения человеческого ума, или речь идет вообще просто о словах? Вправе ли мы с полным на то основанием говорить о человеке вообще, о животном вообще и т. д? Существует ли в таком случае в природе какое-либо реальное явление или реальная вещь, некий архетип, своеобразная модель, по отношению к которой каждый человек является как бы более или менее удачным воплощением этой модели, отдельным экземпляром, отлитым в образцовой форме? Или, напротив, термин «человек» есть всего лишь слово, искусственное средство языка? И нет ли какого-либо элемента тождества между одним человеком и другим человеком? Все эти вопросы обсуждались во время горячих, страстных дискуссий и разделяли великих диалектиков эпохи, ибо каждый из них предлагал свою собственную систему воззрений и свои ответы.
Действительно ли Абеляр был «самым ничтожным», то есть наихудшим из учеников Росцелина? Надо сказать, что Абеляр на протяжении всей жизни нес на себе некий отпечаток воззрений своего первого учителя, ибо для Росцелина универсалии, такие, как род и вид, были всего лишь словами и ничем иным. И если однажды ученик и отошел от этой концепции, если он в конце концов и выступил в качестве противника своего бывшего наставника из Лоша, то все же легкий намек на приверженность идеям, воспринятым в самом начале обучения, сохранился.
Без сомнения, образование Абеляра не ограничивалось изучением одной только диалектики. Как и все школяры того времени, он был приобщен к «семи свободным искусствам», на которые тогда подразделялись разнообразные области или ветви знания; естественно, он изучал начало всех начал в образовании — грамматику, не только и не столько то, что мы сейчас обозначаем этим словом, но и все то, что ныне подразумевается под более общим термином «филология», то есть литературу. Он был очень хорошо знаком с произведениями древнеримских (тогда говорили: латинских) авторов, чьи тексты в ту эпоху были известны и изучались: Овидия, Лукана, Вергилия и многих других. Он изучал риторику и упражнялся в искусстве красноречия, к которому питал естественную склонность, а также, как мы уже знаем, и в диалектике, то есть в умении вести дискуссию; что касается других областей знания, таких, как арифметика, геометрия, музыка, астрономия, они интересовали его гораздо меньше; Абеляр признавал, что чрезвычайно слаб в математике, хотя он и прочел трактат Боэция, составлявший основу основ этой отрасли знания.
Заметим, что Абеляр, подобно большинству представителей духовенства того времени, обладал кое-какими познаниями в древнегреческом и древнееврейском языках, не очень обширными, но достаточными для того, чтобы постичь смысл некоторых отрывков из Священного Писания. Из наследия великих греческих мыслителей он был знаком только с произведениями, переведенными на латынь и получившими распространение в странах Запада: из творений Платона — «Тимей», «Федон», «Государство», из произведений Аристотеля — «Органон»; к тому же следует заметить, что знакомство с произведениями авторов Античности в основном происходило посредством изучения комментариев различных авторов, писавших на латыни, авторов как античных, таких, как Цицерон, так и средневековых, таких, как Боэций.
«Наконец я прибыл в Париж». Это слово «наконец» очень сближает Абеляра с нашим временем, ведь сегодня любой студент, изучающий философию и начавший постигать курс наук в провинции, в одном из университетов, выразился бы именно так и никак иначе. Абеляр не сообщает нам никаких подробностей о своем путешествии. Примерно в тот же период некий монах из Флери (Сен-Бенуа-сюр-Луар) Рауль Тортер, проделавший путь от городка Кан до городка Байё, оставил нам очень живое, красочное описание этого маршрута; он с восхищением описал все товары, увиденные им на рынке в Кане, и рассказал о том, как повстречал на дороге кортеж короля Англии Генриха I, о том, что король был облачен в пурпурную тунику, что ехал он в окружении свиты, состоявшей из оруженосцев и щитоносцев, и что за королевским кортежем следовал настоящий зверинец, где имелись дикие животные, в том числе один верблюд и один страус. Монах рассказал, как он, оказавшись на морском побережье, стал свидетелем охоты на кита, каковую он и живописал в самых красочных выражениях, а завершалось повествование сообщением о том, что ему показалось, будто бы его отравили неким напитком, а именно кислым вином из виноградных выжимок, — им он угостился, добравшись до Байё. Но мы должны отказаться от поисков как в «Истории моих бедствий», так и в иных произведениях Абеляра описаний конкретных деталей, ибо Абеляр — философ, а не повествователь. Представляется наиболее вероятным, что Абеляр, сын богатого (или просто состоятельного) сеньора, ободрявшего его в стремлении продолжать учение, не оказался в той толпе, состоявшей в основном из очень бедных, даже нищих школяров, что брела по дорогам в облаках пыли; вероятно, он совершал путешествие так, как путешествовал в те времена всякий состоятельный человек, то есть верхом, быть может в сопровождении слуги, останавливаясь на ночлег в придорожных кабачках; следуя с запада, он направлялся, вероятно, по той дороге, чьи следы даже сегодня заметны на плане Парижа: это прямая линия, образованная улицами Томб-Иссуар, Сен-Жак и Сен-Мартен.
Быть может, Абеляр приближался к Парижу в небольшой группе школяров. Школы Парижа еще только обретали известность и доброе имя; да, разумеется, школа Нотр-Дам-де-Пари собора Парижской Богоматери существовала уже давно, основана она была, вероятно, еще во времена правления королей из династии Каролингов, но только в конце XI века, совсем незадолго до прибытия в
Париж Абеляра, стал нарастать поток школяров, желавших продолжить образование в Париже. Так, известен лотарингец Ольбер, ставший впоследствии аббатом в Жемблу и обучавшийся в аббатстве Сен-Жермен-де-Пре; известен и некий Дрогоний, который, вероятно, преподавал в одной из школ на острове Сите; совсем близко к Абеляру по времени шла молва и об уроженце Льежа по имени Губальд, преподававшем в школе на холме Святой Женевьевы; известно также и то, что земляк Абеляра бретонец Роберт д’Арбриссель тоже прибыл в Париж, чтобы совершенствоваться в науке, которую мы называем словесностью, или филологией. Но только с появлением в Париже прославленного диалектика Гийома из Шампо и самого Абеляра в качестве учителя утвердилась слава Сите как средоточия учености. Поэт Ги де Базош, живший во второй половине XII века, утверждал, что Париж выбрали в качестве места жительства семь сестер, то есть семь муз искусств, а англичанин Готфрид Винсальвский, живший чуть позднее, сравнивая Париж и Орлеан, заявил:
«Париж в области искусств распределяет хлеб, коим питают сильных, Орлеан же питает своим молоком тех, кто еще лежит в колыбели».
Современник Абеляра, Гуго Сен-Викторский в одном из своих трактатов, написанных в форме диалога, нарисовал очень живую картину, изображающую толпу парижских школяров и ту страсть к познанию, тот пыл, что ими движет:
— Повернись в другую сторону и смотри.
— Я повернулся и смотрю.
— Что ты видишь?
— Я вижу много школяров. Толпа их велика; я вижу здесь людей всех возрастов: детей, подростков, юношей, стариков. И изучают они разные дисциплины. Одни учатся произносить новые звуки и издавать необычные слова. Другие прилагают усилия к тому, чтобы познать правила склонения слов, их состав, их образование, сначала их слушая, а затем многократно повторяя вслух и про себя, как бы записывая их в памяти. Другие трудятся над восковыми табличками, выводя на них при помощи стилей[11] буквы. Другие рисуют разнообразные фигуры, чертят линии, набрасывают контуры различных очертаний и разных цветов, уверенно водя перьями по пергаменту, ибо руки их тверды. Другие же, горя более пылкой страстью и побуждаемые большим усердием, ведут между собой споры о важных вещах, по всей видимости, взаимно и обоюдно стремятся одержать победу над соперником при помощи изворотливости ума и изощренных аргументов. Я вижу также и тех, кто занят вычислениями. Другие, пощипывая пальцами струну, натянутую на деревянной подставке, извлекают разнообразные мелодии; иные объясняют, что означают разнообразные линии и рисунки, что есть такое меры длины и объемов; другие описывают расположение светил и их ход по небосклону и объясняют при помощи разнообразных инструментов явления, происходящие на небесах, и вращение планет; есть и такие, кто рассуждает о природе растений, о телосложении человека, о его свойствах, о различных особенностях и действиях.
Такова была среда, в которой Абеляру предстояло найти свое место, и, конечно же, это место было среди тех, «кто шел на приступ» секретов изворотливости ума и изощренной аргументации, то есть среди диалектиков. Если он прибыл в Париж, то не за тем ли, чтобы услышать самого прославленного из них — мэтра (магистра) Гийома из Шампо? И здесь надо представить слово ему самому, потому что никто лучше не сумеет столь кратко и в то же время полно описать жизненное поприще школяра, которое очень быстро превратится в жизненное поприще учителя.
«Я провел какое-то время в его школе. Сначала он принял меня хорошо, но вскоре я не замедлил стать ему неприятным и неудобным, ибо я старался опровергнуть некоторые из его идей и так как я, не боясь вступать с ним в спор, иногда имел преимущество и побеждал его. Подобная отвага и дерзость возбуждали гнев у тех из моих соучеников, что почитались первыми, и гнев их был тем сильнее, что я был младше их по возрасту и так как я пришел в школу позже всех. Так начались мои бедствия, которые продолжаются и по сию пору».
Конечно, надо обрисовать сцену, на которой происходили события, и действующих лиц. Итак, имелся преподаватель, пользовавшийся хорошей репутацией, можно даже сказать, прославленный; имелись ученики, теснившиеся вокруг наставника; и вот появился новичок, в котором остальные ученики сразу же усмотрели лицо подчиненное, того, кем можно помыкать, и того, кто будет смиренно все сносить; но предполагаемый смиренник не замедлил выказать свой независимый нрав и вызвать к себе всеобщую ненависть, ибо он прерывал всех (в том числе и учителя), кстати и некстати, постоянно оказываясь зачинщиком состязаний в красноречии и в рассуждениях, которые приводили всех в раздражение, тем более что он часто выходил из них победителем. В среде учеников начались «разброд и шатания», начался раскол, ибо прилежные ученики встали на сторону наставника, другие же, более независимые, более отважные и дерзкие, приняли сторону новичка, и вот уже там, где еще совсем недавно царили согласие и безмятежный покой, возникает всеобщее замешательство, воцаряется смута.
Абеляр, констатируя тот факт, что именно тогда началась череда его бедствий, совершенно прав: на протяжении всей своей жизни он будет для других человеком докучливым и несносным, тем, кто вечно спорит и приводит неопровержимые доводы, кто всем надоедает, ко всем пристает и всех раздражает, кто повергает многих в отчаяние. На протяжении всей своей жизни он одновременно будет возбуждать противоположные чувства: восторг и негодование. Разумеется, именно таким неудобным людям, именно таким «возмутителям спокойствия» человечество и обязано своими самыми значительными и неоспоримыми успехами. Но замечательные качества и дарования Абеляра несколько «подпорчены» непомерной его самоуверенностью. Кстати, подобная вера в себя, подобное тщеславие и кичливость относятся как раз к тому разряду недостатков, что любой преподаватель, наставник не прощает молодым людям, когда те бросаются в наступление и атакуют его престиж, то есть покушаются на самое для него драгоценное. Короче говоря, Абеляр был «постылым, ненавистным» учеником, и Гийом из Шампо реагировал на него так, как будут реагировать в будущем на таких учеников и студентов все университетские преподаватели: он проникся к нему ненавистью и ненавидел его так, как умеют ненавидеть интеллектуалы — яростно, упорно и неизменно.
Чтобы все отчетливо представить, надо постараться мысленно поставить себя в условия, в которых в эпоху Абеляра осуществлялось преподавание. Следует заметить, что между лекциями в том виде, что существуют сегодня в наших университетах, когда преподаватель говорит, а студенты делают записи, и уроками (или лекциями) в средневековых школах нет ничего общего. Чтобы представить себе царившую во время тех занятий атмосферу, скорее надо вспомнить о семинарах, что постепенно входят в практику во Франции в подражание университетам «англо-саксонских стран», где сохранились некоторые традиции, унаследованные от университетов Средневековья. На таких занятиях между наставником и учениками происходило то, что мы называем сегодня «диалог», — взаимный обмен мнениями. Кстати, процесс обучения неотделим в данном случае от процесса исследования, научного поиска; процесс обучения является как бы отражением процесса исследования и порождает ответную реакцию; всякая новая идея тотчас же становится предметом изучения, критики и споров, в ходе которых она видоизменяется и из нее произрастают новые побеги мысли; можно сказать, что динамизм в области философии тогда был весьма схож с тем динамизмом, что наблюдается сегодня в различных областях техники.
В основе подобного процесса обучения лежит чтение и изучение некоего текста, «lectio», а преподаватель — это тот, кто «читает». Данная практика наложит на систему преподавания столь глубокую печать, что и поныне на наших факультетах существует звание или должность «лектор». Соответственно, «читать» означает «преподавать» — именно в таком смысле следует понимать этот термин, когда заходит, скажем, речь о том, что в XII веке некоторые епископы запретили «читать» Аристотеля, то есть опираться на его наследие в системе образования; надо все же заметить, что этот запрет имел совсем иной смысл, чем запрет, налагавшийся особым списком запрещенных католической церковью книг, который появился в истории Церкви только в XVI веке.
Итак, «читать текст» означало изучать этот текст и давать к нему комментарии. Наставник, после вводной краткой части, сообщив ученикам сведения об авторе текста, сведения о его творчестве, конкретном изучаемом произведении и об условиях его создания, а также о его композиции, переходил к изложению темы, то есть собственно к комментариям. Традиция требовала, чтобы комментарий затрагивал три аспекта: словесность, то есть объяснение текста с точки зрения грамматики, смысл, то есть содержание текста с точки зрения разумности, и, наконец, сентенцию, то есть глубинную сущность текста, его содержание с точки зрения научной доктрины. Совокупность всех возможных комментариев составляла так называемую глоссу, и в наших библиотеках содержится великое множество манускриптов, являющихся «отражениями» подобного метода преподавания: в самом центре страницы помещается изучаемый текст, а на полях — разнообразные глоссы, относящиеся к областям, именуемым на латыни «littera», «sensus» и «sententia». До наших дней дошли глоссы, начертанные рукой Абеляра, — он сделал их в период «чтения» текстов Порфирия.
Но изучение текста, в особенности когда школяры добирались до глубинной его сущности, порождало массу вопросов, и завязывался диалог между наставником и учениками; вопросы переходили в «диспут», то есть дискуссию; определенно, дискуссия являлась необходимой составной частью упражнений, выполнявшихся школярами, в особенности в области диалектики, которая представляла собой, как мы уже видели, не только искусство рассуждать и делать умозаключения, но искусство вести спор. Надо сказать, что подъем, нет, даже взлет диалектики в XII веке был столь велик, что сей метод «публичных обсуждений спорных вопросов» получил распространение во всех науках, во всех областях знаний, как связанных с религией, так и чисто мирских, светских. В середине XII века появятся различные произведения Фомы Аквинского под названием «Сумма…», и подобно многим трактатам той эпохи все они будут иметь подзаголовок «Questiones disputate»,[12] что является своеобразным свидетельством того, в каких условиях создавались эти произведения; они состояли из высказываний, из суждений, изучавшихся и обсуждавшихся в ходе диспутов, то есть представляли собой результаты, плоды преподавания в той же мере, в которой являлись результатами развития индивидуального мышления. Кроме дискуссий между наставником и учениками школяры иногда присутствовали и на диспутах, завязывавшихся между преподавателями, и о некоторых из этих споров до нас дошли определенные сведения: так, например, в эпоху, когда Абеляр постигал начала диалектики, монах Руперт, преподававший в Льеже в монастырской школе, игравшей очень важную роль в научной жизни того периода, отправился в Париж, чтобы принять участие в диспуте с Ансельмом Ланским и с Гийомом из Шампо по поводу теологической проблемы зла. Он не смог вступить в спор с Ансельмом Ланским, ибо тот незадолго до начала дискуссии умер, но, как свидетельствуют тексты, сошелся в яростном словесном поединке с Гийомом.
Что касается распределения времени занятий (мы сейчас называем это расписанием), а также разнообразных упражнений, которыми были заняты дни школяров, то мы располагаем свидетельством человека очень известного, прославленного — Иоанна Солсберийского, который был весьма близок с Томасом Бекетом и королем Англии Генрихом II Плантагенетом еще до того, как был возведен в сан епископа Шартрского, каковым и оставался до конца дней: «Мы должны были ежедневно вспоминать часть того, что нам сказали накануне, каждый в зависимости от его способностей. Таким образом, для нас каждый последующий день был последователем предыдущего; вечерние упражнения, именуемые упражнениями в склонении, были посвящены столь насыщенному изучению грамматики, что тот, кто предавался этим упражнениям с усердием и рвением в течение года, если он не был слишком скудоумен, уже мог по истечении этого срока излагать свои мысли устно и письменно должным образом и понимать смысл того, что нам обычно говорили на занятиях».
Итак, утро посвящалось проверке работы и знаний ученика, а вечер — собственно преподаванию. Иоанн Солсберийский упоминал также о таком явлении, как «collation», «чистка» или «поверка», то есть о собрании, в ходе которого наставник и ученики совместно в конце дня перебирали в памяти все пережитое и услышанное, делали краткие выводы; вероятно, всякий раз проходили совместные беседы, когда ученики стремились проявить свое остроумие, читались проповеди и наставления ради блага учеников.
О повседневной жизни школяров можно составить себе представление и при чтении советов, которые дал в следующем веке Робер де Сорбон.[13] Существовало шесть правил, которым школяры должны были следовать неукоснительно:
1. Предназначить строго определенный час для каждого рода занятий или изучения текстов.
2. Сосредоточить свое внимание на том, что школяр читает.
3. Извлекать при каждом чтении текста некую основную мысль или истину и зафиксировать ее (сохранить) в памяти.
4. Составлять краткое резюме всего прочитанного.
5. Обсуждать свою работу с соучениками; и споры по поводу изученного материала королевскому духовнику казались более важными, чем собственно чтение текстов; наконец, в шестом пункте называлась молитва, ибо молитва, — утверждал Робер де Сорбон, есть истинный путь к пониманию.
Общее впечатление о школах, возникающее при чтении подобных заметок, рассыпанных там и сям по текстам той эпохи, таково: жизнь в школе того времени была «бурной, шумной, суматошной и отмеченной печатью непосредственности»; точно такое же впечатление оставляет и повествование Абеляра.
Что касается споров Абеляра с Гийомом из Шампо, походивших на состязания, то мы знаем о них как «от самого Абеляра», так и из единственного труда его наставника, дошедшего до нашего времени под названием «Sententie vel questiones XLVII».[14] Разумеется, предметом этих споров-состязаний был вопрос, возбуждавший самый живой интерес среди тех, кто изучал диалектику, а именно вопрос об универсалиях. Позиция Гийома из Шампо была прямо противоположна той, что занимал Росцелин. Гийом был реалистом: для него термины, перечисленные «Во введении к Порфирию», о котором упоминалось выше, соотносились с реально существующими вещами и соответствовали им; итак, он поучал своих учеников в таком духе и утверждал, что вид есть нечто реальное и что он «проявляется» всегда один и тот же и целиком в каждом отдельном индивидууме.
Однако аргументы, приведенные Абеляром, заставляли Гийома отказаться от своей системы воззрений, ведь, доведенная до логического конца, эта система приводила к совершенно абсурдным выводам: из нее следовало, что Сократ и Платон, относящиеся к одному виду существ, являли собой человека. Гийом из Шампо был вынужден несколько подправить свой первый тезис: Сократ и Платон вовсе не один человек, но и в том, и в другом «проявляется» один и тот же вид, человеческая природа того и другого одинакова. Но подобное мнение, изложенное таким образом, может ли снискать милость Абеляра? Нет! Ученик вынуждает наставника уточнить употребленные термины и признать, что человеческая природа Сократа и человеческая природа Платона не идентичны, что они только схожи между собой.
Именно так можно изложить вкратце суть спора-состязания, длившегося много лет, в ходе которого соперники делали резкие выпады друг против друга и пускались в пространные рассуждения по поводу того, что собой представляет в Сократе его «сократичность», то есть особенность, а в человеке — его разумность и т. д., стремясь как можно точнее аргументировать каждое положение дискуссии. Свидетельством того, что соперники выстраивали целые «здания», громоздя массу умозаключений и выводов в попытке утвердить собственные мнения, можно считать отрывок из манускрипта, являющегося, вероятно, результатом трудов одного из учеников Абеляра, в котором автор этого текста, перечисляя положения, высказанные Гийомом («Наш учитель Гийом говорит…»), тут же приводит опровержение («Что касается нас, то мы заявляем…»). Как уже говорилось, Абеляр, прежде чем стать учеником Гийома, был учеником Росцелина, а это означает, что он владел целым «арсеналом» аргументов, которые можно было бы противопоставить аргументам Гийома из Шампо. Но вне всяких сомнений, Абеляр не ограничился повторением суждений и умозаключений первого наставника, ибо он вскоре создал собственную систему воззрений, отличную одновременно и от реализма Гийома, и от номинализма Росцелина, причем отличную до такой степени, что превратил первого учителя в своего непримиримого врага.
Сам же Абеляр тем временем начал карьеру преподавателя, и начал ее с поступка, о котором мы сейчас бы сказали, что он наделал много шуму.
«Так как я возымел о самом себе очень высокое мнение, не соответствующее моему возрасту, я, будучи еще очень молод, осмелился мечтать о том, чтобы стать главой школы».
Позже, много позже Абеляр, давая советы своему сыну, начнет их с рекомендаций, исполненных для него самого огромного смысла: «Хлопочи более о том, чтобы учиться, а не о том, чтобы учить». Далее он настоятельно советует: «Учись долго, преподавать начни поздно и обучай только тому, в чем уверен. Что же касается письменных трудов, то не торопись».
Таким образом Абеляр пытался уберечь дорогого ему человека от тех испытаний, через которые прошел он сам. Совершенно очевидно, что за обретение жизненного опыта пришлось дорого платить, что испытания были тяжкими и болезненными, по крайней мере те, которые ему выпали в середине и в конце пути, так как его первые шаги сопровождались оглушительным успехом, который он сам описывает с большим вдохновением и пылом: «Мысленно я уже наметил себе место, театр моих действий, это был Мелен, бывший тогда значительным городом и королевской резиденцией. Мой учитель заподозрил, что у меня есть подобные намерения, и тайно привел в действие все средства, коими он располагал, для того чтобы отдалить мою школу от своей; он пытался, пока я не покину его школу, помешать мне открыть мою школу, а также стремился не допустить меня в избранное мной место. Но среди сильных мира сего было немало его недоброжелателей, и при их поддержке и содействии мне удалось осуществить мое желание, а проявленная им зависть даже породила благорасположение ко мне».
Итак, Мелен стал первым «местом действия», где предстояло совершать подвиги Абеляру, перешедшему из разряда учеников в разряд преподавателей. Это был «королевский город», и в него легко можно было приехать из Парижа по дороге, которую, как и дорогу, связывавшую Париж с Орлеаном, проложили еще римляне. Школы этого города пользовались известностью и доброй славой, быть может, именно благодаря тому, что Абеляр провел там некоторое время… Роберт из Мелена, англичанин по рождению, впоследствии преподававший теологию в Париже, обязан своим именем как раз тому обстоятельству, что он жил и учился в этом городе, когда был школяром. Существует предположение, что Абеляр преподавал в школах коллегиальной (то есть обладавшей капитулом) церкви Нотр-Дам-де-Мелен. Однако пребывание Абеляра в Мелене было недолгим — жажда успеха и честолюбие заставляли его обращать свои взоры к другому городу. Он явно желал выступить в качестве соперника своего бывшего учителя Гийома из Шампо. Вдохновленный и ободренный своими успехами Абеляр, если верить его утверждениям, был окружен многочисленными учениками и теперь мог быть уверен в том, что отныне и впредь его слава знаменитого диалектика утвердилась прочно. «Так как успех только укрепил мое высокое мнение о моих способностях, я поспешил перевести мою школу в Корбейль, городок, расположенный неподалеку от Парижа, дабы иметь возможность приумножить количество моих нападок на моих соперников и противников».
Таким образом, можно смело утверждать, что в начале пути Абеляр выказывает основные черты своего характера, которые будут проявляться на протяжении всей его жизни: умение чрезвычайно искусно вести дискуссию на философские темы, благодаря чему он приобрел славу лучшего «спорщика» своего времени, замечательные способности к преподаванию, а также активность, воинственность, напористость. Невозможно представить себе Абеляра без свиты, состоящей из школяров, из восторженных учеников, из свиты, которая буквально преображается, как только он открывает рот или всходит на кафедру, предназначенную для наставника юношества; невозможно также представить себе Абеляра и без соперника, без врага, с которым предстоит сойтись в поединке и которого он должен одолеть. Похоже на то, что его первое призвание, унаследованное от воинственных предков-рыцарей, призвание воина, проявившееся не на поле битвы, а на мирном поприще, все же реализовалось, ибо Абеляр всего лишь перенес в область философских дискуссий присущий ему от природы боевой дух и воинственный нрав, и он сам не может удержаться, чтобы при описании первых шагов своей карьеры преподавателя не употреблять термины, свойственные скорее речи воина-стратега, а не магистра-философа или богослова.
Однако в Корбейле Абеляру пришлось на время прервать свою карьеру, так сказать, отступить… Начало ее оказалось воистину триумфальным, но этот великий успех был достигнут ценой чрезвычайно напряженной работы, за которой последовала неизбежная расплата: переутомление. Абеляр стал жертвой того недуга, что так хорошо известен нашему поколению: нервного и умственного перенапряжения. На человека легковозбудимого и впечатлительного, каким был Абеляр, успехи и неудачи оказывали одинаково сильное воздействие, истощая нервы и лишая сил к сопротивлению; надо заметить, что дальнейшая история его жизни представит и другие примеры подобного плачевного эффекта.
Как бы там ни было, но в результате то ли чрезмерно напряженной работы, то ли излишних треволнений Абеляр испытал внезапный упадок сил и, страдая от болезни, которую он называл «изнеможением», был вынужден вернуться в родные края, в Пале, чтобы поправить пошатнувшееся здоровье в кругу семьи. По сему поводу в своей автобиографии он не преминул заметить, что «об его отсутствии страстно сожалели те, кто питал страсть к диалектике».
Укрепив здоровье, Абеляр поспешил вернуться в Париж, полагая, что пребывание в Бретани, в лоне семьи, слишком напоминает изгнание. Похоже, тогда он задался целью когда-нибудь приступить к преподаванию в Париже, а это означало, что ему надлежало выйти победителем в споре, в котором он в философском плане противостоял своему бывшему наставнику Гийому из Шампо. Когда Абеляр возвратился в Париж, Гийом из Шампо преподавал уже другой предмет — он читал курс риторики, и Абеляр вновь поступил к нему в обучение. Быть может, Гийом не особенно обрадовался, увидев, что Абеляр восседает у подножия его кафедры, ведь он вновь «оказался под огнем» сыпавшихся на него вопросов и доводов несносного ученика. Именно тогда Гийом изменил свою первоначальную позицию по отношению к знаменитому вопросу об универсалиях. «Гийом из Шампо был принужден изменить свое мнение, а затем и вовсе отречься от своих прежних воззрений, и он увидел, что к его лекциям ученики стали относиться с таким пренебрежением, что ему едва позволяли преподавать диалектику». Хотя повествование в данном месте страдает нечеткостью изложения, все же мы узнаем от Абеляра, что он сам спустя несколько месяцев вновь приступил к преподаванию, и не где-нибудь, а в самом Париже, в школах собора Нотр-Дам. «Самые ярые приверженцы этого знаменитого наставника покинули его ради того, чтобы присутствовать на моих лекциях; сам преемник Гийома из Шампо явился ко мне и предложил занять его место на кафедре, а также для того, чтобы смешаться с толпой моих слушателей в том самом помещении, где когда-то блистал его и мой учитель». Данная фраза Абеляра означает, что Гийом из Шампо, разочарованный и павший духом от неудач, оставил кафедру в пользу одного из своих учеников, которого Абеляр не замедлил вытеснить, то есть выжить с места.
Однако для того, чтобы составить себе полное и верное представление о героях этой истории и происходивших в те времена событиях, надо знать, что причиной этих событий было не только соперничество Абеляра и Гийома из Шампо. Действительно, если верить тому, что написано в «Истории моих бедствий», все это происходило после 1108 года, то есть после того, как Гийом из Шампо основал Сен-Викторское аббатство уставных каноников на месте, где прежде находился небольшой монастырь. Итак, на левом берегу Сены, ниже холма Святой Женевьевы, там, где можно было вброд перейти речушку Бьевр, в доме настоятеля монастыря вокруг Гийома из Шампо однажды собрались несколько священнослужителей и приняли решение, следуя «веяниям» времени, вести совместную жизнь. Вскоре на этом месте возник крупный монастырь, превратившийся в монашеский орден со своими школами, где впоследствии будут блистать некоторые из самых выдающихся мыслителей XII века, такие, как Гуго, Ришар и Адам Сен-Викторские и многие, многие другие. Однако не вызывает никаких сомнений то, что Гийом из Шампо, удалившийся за стены Сен-Викторского аббатства, не мог спокойно отнестись к замене наставника в школах собора Нотр-Дам, ведь оставил он там после себя одного из самых верных своих последователей, а на его месте вдруг оказался нелюбимейший из учеников. «Не имея никаких оснований для того, чтобы объявить мне войну открыто, он выдвинул против того, кто уступил мне свою кафедру, гнусное, позорное обвинение, дабы иметь повод отстранить его от дел и поставить на его место другого в школах собора Нотр-Дам, дабы нанести мне удар». У Абеляра не было иного выхода, кроме как вернуться в Мелен и вновь открыть там свою школу. «Чем более я подвергался преследованиям со стороны завистника, тем более я выигрывал в уважении других согласно словам поэта: „Величье — мишень для зависти; бури обрушиваются на горные вершины“» («Высшее — зависти цель. Бурям открыты вершины», цитата из «Лекарства от любви» Овидия). После того как Гийом из Шампо прочно обосновался в Сен-Викторском аббатстве, Абеляр, движимый честолюбием и непреходящей жаждой успеха, возвратился в Париж. «Но так как он посодействовал тому, что мою кафедру занял мой соперник, я разбил свой лагерь вне города, на холме Святой Женевьевы, так, словно собирался держать в осаде того узурпатора, что незаконно получил мое место».
«Мою кафедру… мое место…» Итак, если судить по этим словам, то можно утверждать, что Абеляр рассматривал школу собора Нотр-Дам в качестве своей личной собственности. Именно вокруг него собирались теперь ученики, именно к нему они стремились попасть, и поток этот все ширился, к вящей досаде его бывшего наставника. «При сем известии Гийом, утратив всякий стыд, возвратился в Париж, переведя остававшихся при нем учеников и немногочисленную братию в прежний монастырь, словно для того, чтобы освободить от моей осады того наместника, что он там оставил». Далее Абеляр «приставляет к своим устам рог», чтобы протрубить о своей победе: «Но желая оказать ему услугу, Гийом его погубил. В действительности у сего несчастного [у главы школы собора Нотр-Дам-де-Пари] еще оставалось несколько учеников, в основном из-за его лекций о Присциане, благодаря коим он и обрел свою репутацию. Когда же учитель [Гийом] вернулся в Париж, он их всех тотчас же потерял, был вынужден отказаться от руководства школой и вскоре, совсем отчаявшись обрести мирскую славу, принял решение приобщиться к жизни в монашеской обители. Всем давно хорошо известно о том, что мои ученики вели споры с Гийомом и его учениками после его возвращения в Париж, о том, сколь успешны для нас были исходы этих битв, ибо фортуна даровала нам победу, а также о том, что победами этими мои ученики были обязаны мне. Все, что я могу с гордостью сказать о себе, если вы спросите меня о том, каков был итог сего сражения, то, питая чувства более скромные, чем питал Аякс, все же повторю его слова: „Спросите ль вы об исходе битвы меня, то отвечу я вам: побежденным я не был“». Абеляр цитирует Овидия, он, как это было принято в его время, буквально «усыпает» свои труды цитатами из творений античных авторов и из трудов отцов Церкви; но общая тональность «Истории моих бедствий» — это тональность античного эпоса, и выпады в адрес противника здесь следуют один за другим, как в ходе поединка на рыцарском турнире. Несомненно, Абеляр теперь обладал всеми преимуществами победителя. Но рассказ об этих событиях, но сам тон повествования, в котором скромность всего лишь «позаимствованная», напускная, выдают нам нашего героя с головой. Да, Абеляр — совершенный, безупречный диалектик, несравненный учитель, великолепный наставник, и перед нами он раскрывается как человек величайшего ума, но, щедро наделенный всем, что касается интеллекта, он был, увы, гораздо скупее одарен собственно человеческими добродетелями. Зависть — ее приписывает Абеляр своему старому учителю, Гийому из Шампо, — явление вполне вероятное и понятное, ведь подобные чувства может испытывать всякий учитель, наблюдающий, как бывший ученик превосходит его в учености. Однако Абеляр на этом не останавливается и не стесняется приписать Гийому из Шампо чувства и намерения, безусловно, несовместимые с теми фактами, что известны нам из биографии Гийома. Когда Абеляр пишет, что Гийом «совлек с себя свои прежние одеяния, дабы вступить в монашеский орден, руководствуясь мыслью о том, что проявление ревностного усердия, как поговаривали, поможет ему продвинуться по пути обретения высокого сана, что и не замедлило случиться, ибо он был назначен епископом в Шалон», то обвинение это легко можно опровергнуть, поскольку известно, что Гийом из Шампо трижды отказывался от места епископа Шалонского. К тому же очень трудно вообразить, что созданием такой обители, как Сен-Викторское аббатство, Церковь обязана всего лишь честолюбию человека, который мог бы с гораздо большим успехом привлечь к себе всеобщее внимание и гораздо быстрее продвинуться по пути «обретения высокого сана», проповедуя в парижских школах, чем удалившись в глушь, в безвестный монастырь на берегу реки Бьевр.
Абеляр проявил боевой дух и принялся растрачивать присущую ему пылкую страсть к борьбе в ущерб своему бывшему учителю; он доказал свое превосходство в искусстве рассуждений и умозаключений, подвигнув Гийома дважды пересмотреть собственные воззрения на метод рассуждений; наконец, Абеляру удалось покорить сердца парижских школяров, вызвав у них восторг и восхищение и отвоевав их у старого учителя, — все это факты неоспоримые; хотелось бы, чтобы герой повествования, рассказывая о своих подвигах, не чернил понапрасну того, кто стал его жертвой. Увы, при чтении первых же страниц «Истории моих бедствий» читатель принужден задаваться вопросом, каков человек этот Абеляр и достигает ли он тех вершин, которых достиг Абеляр как философ.
Что касается славы Абеляра-философа, то в те годы, когда он преподавал на холме Святой Женевьевы, была она громкой. И можно было бы прибегнуть к его собственному выражению, чтобы описать, как школяры предпринимали «мирный штурм», взбираясь на холм, который прежде никогда не видел такого наплыва народа, за исключением разве что сборщиков винограда, стекавшихся на его склоны по осени.
А ведь в те годы склоны холма Святой Женевьевы еще были покрыты виноградниками; огороженные участки располагались уступами (так сказать, этажами) друг над другом и друг под другом от церкви Сент-Женевьев до маленькой церквушки Сен-Жюльен на берегу Сены и до отдаленного местечка Сен-Марсель, где с великим благоговением относились к захороненным там бренным останкам первого епископа Парижского. И вот этот самый пейзаж на протяжении XII века претерпит огромные изменения из-за наплыва жадных до знаний толп школяров, которые будут все прибывать и прибывать, чтобы внимать речам сменяющих друг друга преподавателей. Битва интеллектуалов, в которой приняли участие Гийом из Шампо и Абеляр, приведет к весьма неожиданным последствиям: значительному увеличению Парижа в размерах именно «за счет» левого берега, где будет формироваться свое, особое население, а именно школяры, в будущем — студенты; это народ молодой, шумный, горластый, и приток его со сменой столетий станет только нарастать. Биограф одного праведника, Госвена, которому предстоит в будущем быть причисленным к лику святых, рассказывает, что тот в юности посещал школу на холме Святой Женевьевы; по словам биографа, сей праведник не дал Абеляру убедить себя своими доводами, он якобы ему не поддался и не побоялся бросить ему вызов, более того, даже изобличил Абеляра, доказал ошибочность его воззрений, а затем, спустившись с холма, отпраздновал свою победу с некоторыми школярами, жившими у Малого моста. Правдив ли этот рассказ? Действительно ли проходили подобные события? В любом случае эта история вполне правдоподобна, и даже если ее кто-то выдумал, она служит ярким свидетельством того, что для безвестного школяра спор с таким великим мастером дискуссий, каким считался Абеляр, был настоящим подвигом, возвеличившим этого школяра в глазах соучеников.
История эта также подтверждает то, что холм Святой Женевьевы действительно обрел некую притягательную силу, заставлявшую школяров устремляться к его вершине. Прежде в разнообразных документах, дошедших до нас от той далекой эпохи и позволяющих судить о развитии города и общества, встречались упоминания лишь о виноградниках или полях; они простирались повсюду: и вокруг церкви Нотр-Дам-де-Шан, и у Сент-Этьен-де-Грез (маленькой церквушки во славу Святого Стефана, ныне не существующей, что стояла на том месте, от которого на равном расстоянии сейчас возвышаются здания юридического факультета Сорбонны и лицея Людовика Великого), и вокруг Дворца терм, и вокруг самой церкви Святой Женевьевы; крохотные поселения существовали тогда только вокруг церквей Сен-Жермен-де-Пре, Сен-Медар и Сен-Марсель. При каждом аббатстве имелась школа или школы, так что эти поселения представляли собой «зародыши» очагов студенчества, но только великий «взлет» школы на холме Святой Женевьевы положил начало росту «левого берега», то есть той части Парижа, где впоследствии сосредоточилась его интеллектуальная жизнь, «берега интеллектуального», как бы противопоставившего себя берегу правому, куда уже в тот период устремлялись торговцы, привлеченные удобным песчаным берегом, к нему могли легко приставать торговые суда, как раз чуть ниже того места, где стояла церковь Сен-Жерве. Именно в XII веке складывается и определяется облик Парижа, именно тогда появляется знаменитое «Чрево» — прославленный рынок, именно тогда он «обосновывается» как раз в том месте, на котором просуществует до наших дней; именно тогда на склонах холма Святой Женевьевы начали вырубать виноградные лозы, чтобы приступить к постройке домов, в которых скоро поселятся преподаватели и школяры, а впоследствии — студенты Парижского университета, и можно смело утверждать, что в определенной мере своим преображением Париж обязан мэтру Абеляру и его успехам в обучении молодежи.
«В то время, когда происходили все эти события, Люция, моя любящая мать, настоятельно попросила меня не замедлить вернуться на родину, в Бретань. Беренгарий, отец мой, постригся в монахи, и она приготовлялась поступить точно так же». Итак, Абеляр вернулся в Пале, где он и пробыл столько, сколько требовалось для того, чтобы присутствовать на церемонии пострига матери и уладить все семейные дела, ведь он был старшим сыном. Уход в монастырь был в то время делом обычным, ибо многие люди, достигнув определенного возраста, про который мы бы сейчас сказали, что пора выходить на пенсию или отправляться на покой, принимали решение удалиться от мира и закончить свои дни в молитвах, в тиши и уединении монастырских стен.
Но Абеляр не мог долго жить вдали от Парижа. Исполнив свой долг старшего сына и главы семьи, он торопился вернуться «во Францию». Францией называли тогда то, что было ее сердцем, ее центром, королевский домен — Иль-де-Франс. И вот здесь нас ожидает новый сюрприз, преподнесенный магистром Абеляром: можно было с полным основанием ожидать, что он возобновит чтение лекций по диалектике или по риторике на холме Святой Женевьевы. Но нет, он изменил направление поисков, решил заняться изучением «божественности», изучением того, что именуют «Sacra pagina»,[15] а мы называем теологией, или богословием. Абеляр тотчас же называет причину подобного решения: «Гийом, преподававший богословие на протяжении некоторого времени, начал уже обретать известность в этой области, утвердившись на престоле епископа Шалонского». Пожалуй, можно задаться вопросом, не продиктованы ли резкие последовательные смены направлений поисков Абеляра желанием вступить в состязание с тем, кто был когда-то его учителем. Правда, следует признать, что в тот период богословие почиталось как завершающий этап исследований, как венец изучения светских, мирских областей знания; после штудирования свободных искусств переходили к постижению науки наук; таков был нормальный (но вовсе не обязательный) путь преподавателя; мы можем обнаружить в поведении Абеляра черту, характерную для его эпохи, и проявляется она в той легкости, с которой Абеляр, уже будучи преподавателем с именем в одной из областей знания, вновь сам становился учеником и осваивал другую область.
Гийом из Шампо «прежде прошел курс обучения на уроках Ансельма Ланского, считавшегося в то время самым большим авторитетом в области богословия». И вот Абеляр стал учеником Ансельма, он провел в Лане на зеленом холме, весьма почитаемом в народе и сохранившем некий ореол бывшей столицы королевства, несколько месяцев. Вплоть до наших дней в библиотеках можно обнаружить многочисленные свидетельства великой жизненной силы, которой обладали тамошние школы, и свидетельствами этими будут служить многочисленные манускрипты, посвященные в основном различным направлениям и ответвлениям богословия, манускрипты, написанные учениками и учителями школы собора Ланской Богоматери (Нотр-Дам-де-Лан).
В то время, когда Абеляр прибыл в Лан, там было очень неспокойно. В 1112 году Лан буквально потрясла настоящая городская революция, о которой некий свидетель тех событий, а именно монах Гвиберт Ножанский оставил очень живое и красочное повествование. Власть над городом частично находилась в руках короля Франции, а частично — в руках местного епископа. И вот случилось так, что в 1106 году место епископа в Лане занял некий Годри,[16] человек во многих отношениях недостойный столь высокой чести, причем он едва ли не захватил епископство силой, не приняв пострига и еще не будучи официально возведен в сей высокий сан. Очень быстро Годри восстановил против себя все население Лана. Горожане объединились в коммуну, епископ воспротивился созданию коммуны в подвластном ему городе — и тогда в городе начались бунты, переросшие в восстание; огню были преданы собор и дом епископа, а вместе с ними заполыхал и целый городской квартал; Годри, которого бунтовщики обнаружили в подземелье его дома, был убит на месте.
Только один человек имел достаточно влияния на восставших горожан и убедил их должным образом по христианскому обычаю предать земле останки убитого епископа, и этим человеком был глава школы при кафедральном соборе Ансельм; кстати, за шесть лет до тех событий он также в одиночестве выступил против кандидатуры Годри, претендовавшего на место епископа Лана. Он и его брат Рауль, тоже преподававший в школах при кафедральном соборе, пользовались тогда огромной известностью, вернее, славой; школяров в связи с этим в Лане было столь великое множество, что там ощущался настоящий «жилищный кризис»; так, сохранилось письмо одного клирика-итальянца, адресованное его соотечественнику: обитатель Лана просил своего знакомого в том случае, если тот надумает к нему присоединиться, известить его заблаговременно, до наступления зимы, иначе будет весьма затруднительно найти для него комнату даже за высокую цену.
В Лане учились школяры из всех уголков Франции, там можно было встретить уроженцев Пуату и Бретани, а также бельгийцев, англичан, немцев. Немного позднее, вспоминая о том времени, когда Рауль и Ансельм Ланские преподавали в Лане, англичанин Иоанн Солсберийский назвал их «splendidissima lumina Galliarum», то есть самыми блистательными светочами Галлии.
Но Абеляр придерживался иного мнения. По отношению к Ансельму Ланскому он употребляет лишь слова, выражающие пренебрежение и даже презрение: «Я отправился послушать этого старца. Своей репутацией он был, по правде сказать, обязан скорее лишь рутине, силе привычки, чем уму и памяти… Он обладал поразительной, чудесной легкостью речи, но речь его была бедна содержанием и лишена смысла». Далее следуют не очень лестные сравнения: Абеляр утверждает, что Ансельм подобен огню, производящему лишь дым, но не дающему света, что он похож на мощное дерево, которое при ближайшем рассмотрении оказывается бесплодной смоковницей, той самой, что упоминается в Евангелии, и т. д.
Укрепившись в своем мнении, Абеляр демонстрирует на уроках Ансельма все меньшее усердие. Если верить Абеляру на слово, то некоторые из его соучеников, уязвленные подобным поведением, рассказали о нем учителю, дабы пробудить его ревность и обратить ее против Абеляра. Среди этих учеников-ябед были два человека, сыгравшие свою особую роль в истории Абеляра, — Альберик Реймсский и один из его друзей, некий уроженец города Новары (Италия) по имени Лотульф, впоследствии ставший именоваться Ломбардским. Мы вскоре встретимся с ними обоими, когда они будут преподавать в Реймсе. Несомненно, они находились в той группе школяров, которые однажды вечером после лекции и после окончания ученого спора завели с Абеляром вполне свойский и, быть может, несколько шутливый разговор. И один из них спросил у Абеляра, что ему дает изучение Священного Писания, ему, прежде занимавшемуся лишь свободными искусствами. (Совершенно очевидно, что Абеляр уже тогда обрел достаточную известность своими познаниями в этой сфере, чтобы его мнения и впечатления представляли определенный интерес для соучеников). Абеляр ответил, что чтение и изучение Священного Писания — самое полезное, самое благотворное занятие, но, по его мнению, вполне достаточно было бы иметь собственно текст Библии и глоссы для того, чтобы истолковывать некоторые темные места; итак, комментарий наставника представлялся ему совершенно бесполезным. Собеседники Абеляра принялись выражать свое изумление, и вот уже мэтр Пьер оказался втянут в спор и вынужден принять вызов. Его спрашивают, способен ли он сам «сымпровизировать», то есть сделать без подготовки комментарий к Священному Писанию. Бретонец не вправе уклониться от выполнения данных обещаний, а ведь Абеляр — бретонец… Он предлагает, чтобы для него выбрали отрывок из Священного Писания с одной-единственной глоссой, и он «прочтет» его публично. Присутствующие расхохотались; школяры договорились между собой, что предложат Абеляру для исследования и толкования отрывок из Книги пророка Иезекииля, чьи пророчества не могут считаться легкими и ясными для понимания. «Общий сбор» был назначен на следующий день.
Абеляр уединился с текстом и глоссой, провел ночь за подготовкой и на следующий день прочитал свою первую публичную лекцию по богословию. Слушателей было немного: школяры не верили, что он зайдет так далеко, вернее, выполнит свое, вроде бы шутливое, обещание. Однако, по словам Абеляра, «те, кто меня слушал, пришли в такое восхищение от моей лекции, что принялись расточать ей похвалы и побуждали меня продолжить применять тот же метод в следующем комментарии. Слух о моей первой лекции распространился среди школяров, и те, кто не присутствовал на ней, поспешили прийти на вторую и третью, горя желанием записать мои толкования». Абеляру было достаточно подняться на кафедру, и успех уже был обеспечен, ибо доводы его обладали, как мы сейчас скажем, «железной», или «неумолимой» логикой, а комментарий был столь изящен и утончен, что свидетельствовал о чрезвычайной изощренности его ума. Абеляр, почти не изучавший прежде богословие, мгновенно превратился в глазах слушателей в знатока науки всех наук, которую вскоре нарекли теологией.
Но, погрузившись в постижение теологии, Абеляр сам создал себе нового врага. Вот что он пишет: «Сей успех пробудил зависть старого Ансельма. Как я сказал выше, он уже и так был прежде восстановлен против меня некими злонамеренными наговорами, и он начал преследовать меня из-за моих лекций по теологии так же яростно, как прежде преследовал меня Гийом из-за занятий философией». Ансельм, как мы видели, был весьма далек от образа того ничтожного человечка, который рисует Абеляр, его мнением нельзя было пренебрегать. Он сделал много полезного в области изучения Священного Писания, именно ему и его приверженцам наука обязана возникновением того, что в Средние века называли «обычной глоссой», то есть результатом кропотливого отбора из комментариев самых авторитетных толкователей Библии наиболее удачных; эта «обычная глосса» станет чем-то вроде учебника, которым будут часто пользоваться школяры в XII–XIII веках. Абеляр не испытывал почтения ни к самому Ансельму, ни к его трудам; действительно, Ансельм был тогда уже стар, вскоре после упомянутых событий, в 1117 году он умрет; вполне понятно и то, что он был глубоко уязвлен неблаговидной затеей своего ученика, намного превосходившего знаниями и умом остальных соучеников, а потому Ансельм нанес Абеляру ответный удар, в грубой форме запретив ему заниматься толкованием Священного Писания. «Известие о сем запрете распространилось по школе, и возмущение по сему поводу было велико, ибо никогда еще зависть не наносила удары столь явно. Но чем более открытым и явным было нападение, тем более оно оборачивалось к моей пользе, и преследования со стороны Ансельма только способствовали увеличению моей славы».
Абеляр был вынужден покинуть Лан, но с почестями, достойными победителя. Он вернулся в Париж, и на сей раз — поскольку его репутация затмила собой авторитет и славу всех иных кандидатов — на пост главы школы собора Нотр-Дам. Он пишет: «Я вновь взошел на кафедру, давно мне предназначенную, откуда я был изгнан». На сей раз он «царил безраздельно». Он был в Париже, всегда влекшем его к себе и всегда возбуждавшем его честолюбивые помыслы, самым известным, самым прославленным преподавателем, и не только в области диалектики, но и в области теологии, ибо тотчас же вновь начал комментировать Книгу пророка Иезекииля, то есть вернулся к занятиям, столь резко и грубо прерванным в Лане. Теперь у него более не имелось соперников, ибо ему не было равных.
Гийом из Шампо после 1113 года окончательно покинул Париж и обосновался в Шалоне, куда был назначен епископом. Итак, Абеляру сопутствовал ни с чем не сравнимый успех. Он пишет: «Лекции эти были столь хорошо приняты, что вскоре мое влияние и мой авторитет в качестве теолога достигли того же высокого уровня, что я имел прежде в области философии. Воодушевление и восторги по поводу моих лекций множили количество слушателей двух читаемых мной курсов». Никогда прежде парижские школы не видели такого наплыва школяров, и на сей счет мы располагаем свидетельствами не только Абеляра. «Далекая Бретань направляла к тебе на обучение своих невежественных, крепких телом сыновей. Уроженцы окрестностей Анжера, подавляя свою грубость и преодолевая неотесанность, принялись тебе служить. Жители Пуату, гасконцы, иберийцы, нормандцы, фламандцы, тевтоны и швабы сговаривались, дабы восхвалять тебя и посещать твои лекции, проявляя при этом великое усердие; все жители города Парижа и обитатели всех провинций Галлии, как близких, так и далеких, жаждали внимать твоим речам, словно никакая мысль, имеющая отношение к науке, не могла быть высказана ничьими устами, кроме твоих». Так выражал свои восторги в адрес Абеляра его современник, некий Фульк (Фульхерий) Дейльский, настоятельно подчеркивавший тот факт, что слава Абеляра гремела по всему миру: «Рим посылал к тебе в учение своих учеников; этот город, прежде даровавший слушателям своих школ знания по всем искусствам, теперь, отправляя к тебе своих школяров, показывал, что, будучи городом большой учености, он признает, что ты обладаешь еще большей ученостью. И ни дальняя дорога, ни высоченные горы, ни глубокие пропасти, никакие тяготы пути не могли помешать школярам спешить к тебе, невзирая на все опасности и на грабителей». Известны имена некоторых учеников Абеляра, тоже прославившихся в веках, и среди них итальянец Гвидо де Кастелло, которому было суждено стать папой римским под именем Целестина II, а также англичанин Иоанн Солсберийский.
Другие, менее известные, тоже сыграли определенные и весьма значительные роли в свое время. Таков был Готфрид Оксерский, позднее выступивший против своего учителя; или Беренгарий из Пуатье, который, напротив, пылко и страстно выказывал Абеляру свою преданность в тяжелые минуты его жизни. Епископ Стефан в 1127 году принял решение вывести епископальную школу за пределы собора Нотр-Дам и с согласия капитула запретил школярам впредь собираться на занятия в той части монастыря, что именовалась Триссантией (где занятия проводились прежде), — произошло это, несомненно, потому, что приток школяров, порожденный притягательной силой лекций Абеляра, продолжал нарастать, и присутствие такого большого количества молодых людей, прибывавших в Париж для обучения в ставших знаменитыми парижских школах, нарушало тишину, которая, безусловно, должна царить в месте уединения каноников. Кстати, сам король немного позже пошлет своего сына, будущего короля Людовика VII, учиться в школу при соборе Нотр-Дам. Все это великое движение школяров, приведшее, как известно, к появлению Парижского университета, зародилось еще при Гийоме из Шампо, но именно Абеляр воистину способствовал утверждению славы парижских школ, в результате чего Париж был всеми признан «городом учености».
«Там процветают искусства, там беседуют с небесами», — воскликнул поэт.
Париж стал для школяров «райским садом наслаждений». И в этом «уголке, дарующем отраду», над всем царит мэтр, магистр, учитель, такой, каким его описывает поэт-сатирик того времени: «Нотабли, именитые горожане идут ему навстречу в сопровождении простолюдинов; толпа устремляется к нему и восклицает: „Вот идет учитель!“»
Современники, говоря об Абеляре, свидетельствуют: «Все спешили к тебе и собирались вокруг тебя, словно у самого прозрачного, самого чистого источника философии, потрясенные и вдохновленные ясностью твоего ума, сладкозвучием твоего красноречия, твоим умением и великой легкостью владеть языком, а также твоей проницательностью и твоей премудростью». Абеляр, непобедимый на поле логики, привнес в богословие все возможности и средства своего ясного рассудка и своей блестящей речи; его огромное дарование педагога сочеталось с потрясающе убедительной силой рассуждений и оригинальностью мышления. Абеляр, без боязни вступая в полемику с лучшими умами своего времени, выходил из этих схваток победителем и проявил себя в этих испытаниях как самый глубокий, как самый прозорливый мыслитель; именно ему были адресованы все восторги молодых людей, что теснились на скамьях в школах собора Нотр-Дам. «Он — Сократ галлов, он — наш Аристотель», — так скажет о нем позднее Петр Достопочтенный. Подданными его королевства были представители того беспокойного, шумливого и горластого народца, что погружался в дурман диалектики, а иногда опьянял себя и вином, изготовленным из винограда, что рос на холмах около холма Святой Женевьевы, с вершины которого вперемешку с псалмами доносились и так называемые «песни голиардов», чье эхо не затихает в Латинском квартале и в наши дни. Ибо среди школяров было, несомненно, немало и тех, кто походил на «автопортрет», нарисованный Ги де Базошом: «Ощущая склонность как к игрищам, так и к учению, я редко предавался первым и часто вторым, я учился и хотел учиться».
Но другие распевали песенки с таким припевом: «Оставим наши занятия, ведь так приятно веселиться. Так будем же наслаждаться счастливыми мгновениями свежей юности. Это для старости хорошо и приятно заниматься важными вещами. Предадимся же утехам, как положено молодым людям, пойдем на площади, где встретит нас хор юных дев».
Действительно, зачем нужно было так много читать Овидия, если самому не заниматься тем, что великий поэт называет «искусством любви» или «наукой любви»?!
«На службе у Венеры должно мне с радостью резвиться, когда я слышу, как щебечут птицы».
Любовная песнь вскоре появится и в «вульгарном» варианте, слова ее будут звучать не на латыни, а на народном, разговорном языке, «при помощи» трубадуров и труверов вскоре завоюет всю Францию. Эта любовная песнь процветает в пылкой, буйной среде школяров, иногда даже склонной к безумию, она соседствует с вакхическими песнями и с песнями о похождениях любимого героя школяров Голиаса, то есть Голиафа, которому в «Метаморфозах Голиафа» приписываются самые чудовищные поступки и самые абсурдные размышления, а в «Апокалипсисе Голиафа» дело доходит даже до того, что там пародируются тексты Священного Писания. Иногда ропот этой шумной, гогочущей толпы усиливается, школяры, распалившись в состязаниях в остроумии и «пребывая в ударе», ощущают стесненность в пределах монастырских стен и «выплескиваются» на улицы Сите подобно молодому вину, что бродит в бочках и в конце концов вышибает затычку. Так происходит на восьмой день после Рождества, ведь еще сохранились воспоминания о сатурналиях Античности. В тот день молодые клирики становились хозяевами в городе, им были дозволены все безумства, все чудачества, и они предавались кутежу и безудержному пьянству на веселых пирушках, где по случаю без всякого зазрения совести отдавали дань и любовным утехам; они словно все вместе, коллективно освобождались от повседневного гнета тяжких трудов школярской жизни и от суровой школьной дисциплины: «Вот и настал столь долгожданный день, друзья; как бы там ни было, другие с этим соглашаются; мы же будем руководить веселым хором: по мановению жезла ликуют сегодня духовенство и народ».
Школяры, именно школяры получали в тот день в свою власть «жезл», то есть палочку руководителя хора, знак силы и авторитета, ведь этот день называли «праздником жезла» и к участию в нем допускались только те, кто отличался широтой мышления и щедро открытым для других кошельком, прочие же, то есть глупцы и скупердяи, были обречены на позор и осмеяние школярами.
«Все вон те пусть удалятся подальше от празднества, ведь их жезл ненавидит. А вот эти пусть приблизятся, те, чья правая рука готова дать, чей кошель готов открыться».
Магистр Пьер Абеляр, несомненно, принимал участие в этих празднествах. Его возраст был совсем не помехой и не отделял его от толпы, на которую он оказывал несомненное влияние. Жажда познания, стремление к совершенству в этой толпе школяров сопутствовали друг другу, шли, как говорится, рука об руку и превосходно уживались с беспокойством, неугомонностью и буйством; обжоры, пьяницы, спорщики, забияки, а порой и распутники, парижские школяры были, однако же, очень требовательны к себе и к другим, когда речь заходила о рассуждениях и умозаключениях, о доказательствах и доводах. И Абеляр вполне соответствовал критическому настрою школяров, он не относился к числу тех, кто уклоняется от затруднительных вопросов или ссылается в подобных случаях на признанные авторитеты, проявляя разумную осторожность. При нем диспуты перестали быть просто обычными школьными упражнениями. «Они (мои ученики) говорили, что не нуждаются в пустых, бессодержательных разговорах, что возможно поверить лишь в то, что было понято, и что смешно проповедовать другим то, что человек понимает не более тех, к кому он обращается со своими речами». Но какая проблема, какой вопрос мог бы «не поддаться рассмотрению и рассуждениям магистра Пьера»? Ведь Абеляр в глазах учеников был Аристотелем, но Аристотелем заново родившимся, молодым и очень близким им, юношам. В то время в школах воссоздавали некий условный портрет старого перипатетика, к нему там относились с великим почтением; в воображении школяров и наставников Аристотель превратился почти в эпического героя, направлявшего своего блистательного ученика Александра и ведшего того от одной победы к другой. Аристотель, по мнению Абеляра, был почтенным старцем: «Чело его было бледно, волосы редки… Мертвенная бледность свидетельствовала о бессонных ночах… Худоба его рук свидетельствовала о долгом посте и воздержании… под кожей, обтягивавшей кости, совсем не было плоти…»
Сам же Абеляр вовсе не таков. Что-то непохоже, что он много и усердно постится, — его лицо лучится здоровьем и красотой молодости. Ему всего лишь 35 лет или около того, все в нем в высшей степени превосходно: и ученость, словно вдохнутая в него высшей силой, и теперь она переливается через край, и его дарование как в области диалектики и богословия, так и в области преподавания, и живость и острота ума, его красноречие, наконец, его обаяние, ибо он очень хорош собой, он красив, чрезвычайно красив, и это обстоятельство, несомненно, играет особую роль в упрочении его авторитета. «Кто, вопрошаю я, не спешил взглянуть на тебя, когда ты появлялся на людях, и кто не провожал тебя жадным взором, напряженно вытягивая шею, когда ты удалялся? Какая замужняя женщина, какая девушка не томилась по тебе от страсти в твое отсутствие и не воспламенялась страстью при виде тебя?» Кто из женщин не мечтал, чтобы ее ласкала бы эта прекрасная рука, чей указательный палец поднимался, когда господин наставник произносил некий силлогизм и тем подчеркивал его значение? На улицах Сите Абеляр заставлял прохожих оборачиваться ему вслед, ведь слава его давно уже была столь велика, что перешагнула через границы, обозначенные стенами монастыря собора Нотр-Дам. «Был ли кто из королей или из философов, кто мог бы сравниться с вами в славе? Какая страна, какой город, какая деревня не горели желанием видеть вас?»
Вместе со славой пришло и благосостояние, настоящее богатство.
«Какие бенефиции, то есть прибыль, и какую славу приносили мне мои ученики, о том вам должна была сообщить широкая молва», — пишет Абеляр. Да, он заставлял учеников оплачивать свои лекции и занятия, и это было вполне нормально, но в то время в большинстве своем преподаватели жили довольно бедно, а он зарабатывал денег много, поскольку много было у него учеников. Некоторые из преподавателей, его современников, похоже, терзались угрызениями совести из-за того, что им приходилось обучать молодых людей премудрости за деньги, но подобные угрызения, казалось, не мучили Абеляра. Оплата труда преподавателей всегда представляла собой общественную, социальную проблему, таковой она является и в наши дни, равно как и в эпоху Абеляра. Вопрос этот был неизменно также и вопросом совести, ибо люди всегда вопрошали себя: «До какой степени позволительно продавать сокровища разума, познания в области священной науки?» Но, однако же, всегда вставал вопрос и о том, не правомерно ли, чтобы преподаватель жил за счет своего преподавания, подобно тому, как священнослужитель живет за счет доходов от своей службы у алтаря? Чтобы как-то разрешить сию дилемму, для учителя (школьного) было предусмотрено право получения бенефиция, то есть определенного денежного дохода, позволявшего ему жить. Похоже на то, что сам Абеляр в школе собора Нотр-Дам получал так называемую пребенду[17] каноника, к коей присовокуплялась плата за уроки, по крайней мере от тех учеников, которые могли ее вносить. Правда, следует заметить, что наставник юношества, злоупотреблявший требованием подобной платы, подвергался в ту эпоху суровому осуждению современников. Подобно Бальдерику Бургейльскому, который бичевал «продажного учителя, торгующего продажными речами… учителя, наполняющего уши ученика только в том случае, если тот наполнил его сундук…», клеймили позором таких учителей и многие другие. И Бернар Клервоский тоже возвысил свой голос против тех, «что желают учить таким образом, чтобы продавать свою ученость либо ради того, чтобы извлекать из нее деньги, либо для того, чтобы возвыситься и получать всяческие почести». Абеляр получал одновременно и деньги, и почести, похоже, не испытывая по сему поводу ни смущения, ни тревоги.
Он не прогадал… Он добровольно отказался от славы, добываемой оружием, но зато какую славу снискал себе взамен на службе у разума! Только от него зависело, сумеет ли он увенчать свои подвиги иными победами… Следует учитывать, что в его эпоху часто и охотно противопоставляли «фигуру» клирика фигуре рыцаря; и вопрос о том, кто же наилучший возлюбленный для женщины — клирик или рыцарь, то есть тот, кто доказывает свое превосходство на турнире, или тот, кто завоевывает свой лавровый венок в словесных битвах, — этот вопрос занимал умы и порождал ожесточенные споры.
«Нежная дружба — вот в чем заслуга клирика; что бы ни говорили другие, они — люди очень одаренные; клирик весьма ловок, нежен и любезен».
Разумеется, под термином «клирик» (clerc) мы будем иметь в виду то, что им обозначалось в эпоху Абеляра, а именно: это не член высшей церковной иерархии и не священнослужитель, а вообще человек грамотный, образованный; сам Абеляр в своих письмах совершенно без всякого различия употреблял термины «школяр» и «клирик». В тот период было создано множество стихотворений и поэм в форме спора либо двух мужчин, либо двух женщин, в ходе которого каждая из сторон выступает в пользу либо рыцаря, либо клирика.
«Мой надевает пурпурную мантию, твой носит латы; твой живет в сражениях, мой — на своей кафедре; мой читает и перечитывает повествования о подвигах героев древности, он пишет, ищет и размышляет, и все это для своей подруги».
Итак, героиня одной из подобных поэм превозносит достоинства своего друга-клирика. Разумеется, в песнях голиардов предпочтение тоже отдавалось клирику. В них говорилось примерно следующее: «Из-за своей учености, как и из-за своих нравов именно клирик — самый способный в любви». Так порешил совет бога Любви, созванный для того, чтобы наконец разрешить нескончаемый спор, главный вопрос которого так и оставался открытым.
Ну так вот, если когда-либо и существовал на свете очаровательный, способный обольстить любую женщину, одаренный всеми возможными превосходными качествами и ума и тела клирик, то это, конечно, был Пьер Абеляр.