В Батавии осенью 1923 года царило необычайное оживление.
Грандиозный дворец «Великого белого владыки» был богато декорирован растениями и убран гирляндами цветных фонариков и национальных флажков всех стран и народов мира.
«Великим белым владыкой» туземцы именовали голландского генерал-губернатора, являвшегося юридически лишь полномочным представителем Нидерландского королевства, а фактически игравшего роль почти неограниченного монарха всего малайского архипелага — Больших и Малых Зондских островов, огромнейшей территории, раскинувшейся в тихих водах Южного океана, в состав которой входит на севере группа Андомасских, Никобарских и Ментазийских островов с грандиозной Суматрой и островами Пуало-Ниасса, Банка и Биллингтоном, на юге — острова Ява, Мадура, Бали и Флорос, не считая островов более мелких, на востоке — цветущие Филиппинские острова, а в самом центре желтый Целебес, усыпанный цветами, как подвенечное платье невесты.
Как ни грандиозна вся эта островная территория Южного океана — это лишь жалкие, разрозненные остатки когда-то единого, необъятного материка, соединявшего Азию с Австралией, являвшегося колыбелью человечества и тем таинственным местом, по которому шло неведомое переселение животных форм с одного на другой из современных нам материков.
О, прекрасная Атлантида, погрузившаяся в зеленые волны жестокого забвения, самого глубокого океана из всех океанов земли, названная новыми людьми в различных, снова выступивших из-под воды точках разными именами — как холодно забвение бесстрастного времени, управляющего жизнью людей, океанов и материков, планет и солнечных систем!
Вся площадь перед дворцом была запружена тысячной толпой туземцев, пришедших поглазеть на праздник «Великого белого владыки».
По площади взад и вперед беспрерывно скакали курьеры, воины из личной свиты генерал-губернатора, окруженные блестящими оруженосцами, одни в сторону гавани, другие, прибывающие оттуда, галопом подлетали к стоявшим на ступеньках дворца гонцам и передавали им последние новости, которые, в свою очередь, гонцами передавались немедленно во внутренние покои дворца.
Прямая как стрела улица, шедшая от площади в глубь города, напоминавшая скорее роскошную аллею экзотического парка, чем главную улицу, — была очищена от прохожих и любопытных, густой массой стоявших шпалерами по ее краям и сдерживаемых частой цепью вооруженных и одетых по-парадному нарядных белых воинов.
Туземцы вели себя спокойно. Все же некоторые из них неосторожно высовывались вперед, нарушая правильность линии, но немедленно отскакивали назад, угощаемые бдительными полицейскими ударами бамбуковой палки по черепу.
С берега, скрытого густыми рощами лавров и гуттаперчевых деревьев, неслась беспрерывная пушечная пальба, от которой дрожали зеркальные окна губернаторского дворца и тяжело вздрагивали всем корпусом массивные лошади конных жандармов.
В редких промежутках между пушечной пальбой были слышны рвущие воздух всплески музыки, медные удары военного духового оркестра, где-то там, у самой гавани, исполняющего национальные гимны всех государств земного шара.
Веселые звуки марсельезы братски переплетались с медно-коваными аккордами «Die Wacht am Rhein». И совсем смешным (конечно, не для туземного уха) казалось смешение бурно-подъемной мелодии «Интернационала» с благочестивыми стонами «God save the King».
Батавия, по приказанию Европы, устраивала пышные празднества в честь прибывающей на Суматру международной научной экспедиции ученых естествоиспытателей — ботаников, зоологов, геологов, палеонтологов, гистологов, эмбриологов, физиологов и анатомов, работы которых на острове должны были открыть человечеству тайну происхождения жизни и человека.
Все государства земного шара, большие и малые, командировали в эту экспедицию по одному представителю научной мысли; это было небывалое сборище лучших ученых всего мира, говорящих у себя дома на разных языках, но обладающих для переговоров друг с другом единым великим языком Науки.
Миллионы были ассигнованы на эту грандиозную экспедицию несколько успокоенными после мировой бойни государствами, желавшими этой экспедицией как бы загладить перед своими народами кровавый позор бессмысленной и мучительной войны.
И от результатов работ посланной экспедиции народы всего мира ожидали чуть ли не начала новой эры.
Ожидалось открытие истины. Но человечество всегда останется человечеством и даже в великих делах своих не может избежать мелких и грязных скандалов, скверных и закулисных сплетен, ханжества и всесильного мещанства…
Так случилось и в данном случае, а именно: одна грязная история, предшествовавшая отправлению этой экспедиции, вызвала чрезвычайный и скандальнейший шум по всей Европе.
Дело в том, что мысль об организации международной научной экспедиции принадлежала Лиге Наций.
Ни Германия, ни Россия не входили в Лигу Наций, а тут, как на грех, оказалось, что самые выдающиеся ученые в области естествознания, на трудах которых воспитывалось большинство ученых, оказались… один — немцем, а другой (и это было скандальнее всего) — русским!
Раньше, когда наука была попросту наукой, — на это никто не обращал никакого внимания; во время мировой бойни о науке вообще забыли, но теперь, вдруг, когда пришлось ассоциировать науку с национальностью, этот ранее никем не замечаемый факт сразу выплыл во всю свою величину наружу и больно ослепил глаза некоторым вершителям народных судеб.
Оказалось, что каждому школьнику были хорошо известны имена величайших ученых мира, профессоров Мозеля и Мамонтова, и — что было хуже всего — все школьники эти, ранее и не задававшиеся вопросом, кем именно были эти профессора — китайцами, абиссинцами или полинезийцами, — вдруг узнали, что один из этих профессоров был немец, а другой — русский!
Ученые, на которых всегда просто смотрят как на ученых, вдруг превратились в нацию.
А всему виной паспорта. Не будь этих дурацких бумажек, «обязательных к предъявлению», может быть, никто бы ни о чем и не догадался.
Скверная вышла история с паспортами господ профессоров Мозеля и Мамонтова.
Однако, надо было «дипломатически» уладить нарастающий и уже начавший проникать в самые широкие слои общества скандал.
С Германией дело обошлось без особо бурных инцидентов и все было улажено довольно быстро и благополучно. Все удовлетворились положением, что хотя Германия и не входит в Лигу Наций, но все же она является республикой «признанной», так сказать, и следовательно, нет никаких оснований не видеть ее представителя в международной научной экспедиции, организуемой хотя бы даже этой самой Лигой.
Но… как надлежало поступить в данном случае с СССР?
Понятно, что никаких разговоров с этой ужасной, дикой страной нельзя было вести!
Ученым всего мира, за исключением бойкотируемой «Советии», были разосланы пригласительные билеты на предварительный съезд ученых в Женеве для выработки плана и маршрута предполагаемой экскурсии, и в числе получивших билет оказался также и профессор гейдельбергского университета по кафедре сравнительной анатомии, доктор медицины, действительный тайный советник Ганс-Эрнст Мозель.
Но… положительно весь мир перевернулся вверх дном!
Не прошло и недели, как грянул неожиданный скандал.
И, что было хуже всего — даже народ, в толщу которого успели уже также проникнуть вести о предполагаемой экспедиции, явно давал знать о своем волнении и недовольстве через посредство своих, с каждым днем все увеличивающих тиражи, бесцеремонных и нахальных газет.
И разразившийся скандал заключался в том, что все ученые, буквально со всех концов мира, будто сговорившись, прислали Лиге Наций свой отказ принять какое бы то ни было участие в работах организуемой экспедиции «до тех пор, пока не будет приглашен на съезд профессор московского университета по кафедре гистологии, эмбриологии и палеонтологии, Владимир Николаевич Мамонтов, гений научной мысли и гордость человечества».
Прямой и честный немец, знаменитый ученый Мозель отказ свой принять участие в работах съезда закончил следующими словами, перепечатанными всеми газетами мира: «Что же касается меня лично, то честь имею уведомить бюро Лиги Наций по организации международной биологической экспедиции, что одного только приглашения на съезд Мамонтова, моего учителя, считаю совершенно недостаточным для того, чтобы заставить меня изменить принятое мною решение. Я изменю таковое лишь в том случае и тогда, когда узнаю, что профессору Мамонтову, как единственно достойному для этой роли ученому, будет поручено президентство над всею предполагаемой экспедицией, со всеми отсюда вытекающими последствиями».
Это уже был прямой вызов не умеющего вести себя в обществе невоспитанного немца!
Но… вскоре господа из Лиги Наций сообразили, что затеяли несколько неосторожную игру, которую необходимо поскорее закончить.
И с акробатической ловкостью они, очень мило дав понять обществу, что господа ученые — это седовласые дети и ужасно смешные люди, когда выходят за пороги своих кабинетов, со странностями, с которыми необходимо считаться, как с капризами невоспитанного ребенка, — закончили игру следующим образом:
Перед Мамонтовым извинились: не послали-де мол приглашения, ибо не знали, отпустит ли ученого правительство СССР… боялись отказа… очень-очень извиняемся и убедительно просим принять участие в работах съезда, верим в великодушие великого ученого, от ответа которого зависит весь успех экспедиции и т. д., и т. д.
А с «президентством» поступили так: назначили президентом экспедиции профессора Мозеля, с правом передачи этого президентства любому из участников экспедиции.
Мамонтов, совершенно далекий от каких бы то ни было интриг и политики в деле науки, просто и естественно ответил Лиге Наций полным согласием примкнуть к предполагавшимся работам и прибыл в Женеву.
Мозель немедленно передал ему свое президенство, от которого Мамонтов не мог отказаться ввиду единогласного утверждения этой передачи всеми съехавшимися учеными, и работы съезда начались.
Правда, после совершившихся фактов, американские миллиардеры, субсидировавшие экспедицию, долгое время тайно совещались, давать ли им или не давать денег этой «большевистской» организации, но под давлением прессы и общественного мнения, испугавшись нового скандала и своего провала на следующих выборах в Сенат, сдались и открыли свои необъятные кошельки.
Когда работы съезда закончились, экспедиция уже приобрела грандиозную популярность во всех слоях общества всех стран мира, которая, по мере того как организационные работы подвигались вперед и наступал назначенный день отъезда из Европы, росла все больше и больше.
Наконец, наступил долгожданный день отъезда.
Стотысячные толпы народа с песнями, знаменами и оркестрами музыки пришли на пристань Ливерпуля — откуда экспедиция отбывала — проводить ее великих участников, дипломатический корпус явился в полном составе и даже наследный принц Англии приехал передать пожелание успехов и благополучия от своего державного отца.
Речи и тосты сменялись гимнами и криками, и долго еще стоял на пристани восторженный рев беснующейся толпы после того, как специально зафрахтованное Лигой Наций судно, плавно и могуче рассекая волны, покинуло мрачные, осклизлые ливерпульские доки.
Лигой Наций было приказано Батавии — место высадки экспедиции, избравшей для своих работ Суматру, — встретить с той же пышностью прибывающих ученых.
И Батавия приготовилась к встрече.
В напряженной толпе туземцев, ожидавшей уже с утра на площади губернаторского дворца прибытия гостей, пробежал наконец легкий шепот.
Гости прибывали.
Вдали, за поворотом, показались два верховых гайдука, вооруженных длинными, ярко блестевшими на солнце медными фанфарами, в которые они на всем скаку безостановочно трубили.
Звуки победно рвали воздух и казалось, будто упругие стружки красной меди звоню шлепают о плиты твердого как мрамор известняка, огромными кусками которого была вымощена улица.
Не успели взмыленные кони вынести фанфаристов из-за поворота на самую середину улицы, как тотчас же, упруго покачиваясь на мягких рессорах, бесшумно вынырнула из зелено-синей гущи лавров богатая коляска «Великого белого владыки», отливавшая на солнце, как воронье крыло, своей блестящей лакировкой.
Вокруг коляски гарцевали на чистокровных конях члены блестящей генерал-губернаторской свиты, гвардейские офицеры, пестрые доспехи которых блестели и переливались на солнечных лучах всеми цветами радуги.
За первой коляской последовала вторая, потом третья, четвертая, пятая, и вскоре считавшим этим коляски пришлось сбиться со счета.
Ближе и ближе подъезжала ослепительная вереница экипажей к площади, громче и громче раздавались трубные звуки фанфар.
Вскоре на площади стоял рев, в котором смешались крики, пальба, топот лошадиных ног, музыка, гимны и звонкие всплески упругих стружек красной меди.
На кожаных глубоких подушках первой коляски, мягко покачиваясь на неровностях дороги, справа сидел, весь залитый орденами и перевитый разноцветными лентами, барон Гуго ван дер Айсинг, голландский генерал-губернатор колоний, тонкий, высокий и сухой как жердь старик в парадном генеральском мундире, а слева от него — плотный человек лет сорока пяти, гигантского роста, с целой гривой уже чуть-чуть начинающих седеть черных волос.
Человек этот был профессор Мамонтов.
Одет он был в длинный черный сюртук и, видимо, невыносимо страдал от жары, что не мешало ему, однако, внимательно слушать, слегка наклонившись в сторону говорившего ему что-то ван дер Айсинга.
Мамонтов слушал серьезно и внимательно, хотя генерал говорил о сущих пустяках, изящно жестикулируя обтянутыми в белые лайковые перчатки руками и стараясь развлечь своего спутника.
И, если это плохо удавалось генералу, его нельзя было в этом серьезно обвинить.
Генерал чувствовал себя совсем не в своей тарелке и, конечно, если бы не приказание свыше, он предпочел бы совершенно по-иному обойтись со всеми этими господами учеными, совершенно никому, по глубокому убеждению генерала, не нужными, и уж конечно с этим русским, большевиком, которого, как президента экспедиции, он был вынужден терпеть рядом с собой, в своей элегантной коляске.
Но убеждения — убеждениями, а приказание свыше — это нечто такое, ради чего очень часто приходиться прятать свои убеждения в карман.
И речь генерала, старавшегося развлечь своего задумчивого и серьезного собеседника, лилась плавно, предупредительно и даже заискивающе.
Во второй коляске разместились: справа настоятель протестантской церкви в Батавии и духовник генерал-губернатора, толстый, грузный и тучный пастор, а слева от него, весь потонувший в мягких пружинах подушек, еле заметный рядом с пасторской тушей, маленький, щупленький и страшно беспокойный человечек, беспрестанно ерзающий на своем месте и нервно потирающий маленькие ручки, с совершенно голым черепом и круглыми, огромными стеклами очков, мировой ученый, знаменитый немец Мозель, профессор гейдельбергского университета.
Остальные ученые разместились в следующих за этими двумя экипажами колясках и каждый из них почетно сопровождался каким-нибудь должностным лицом из главного управления нидерландского генерал-губернаторства.
Не успел кучер барона ван дер Айсинга, с шиком хлестнув вожжами по осевшим крупам лошадей, на полном ходу остановить коляску перед самым крыльцом генерал-губернаторского дворца, как уже миллиарды электромагнитных волн понеслись из Батавии во все концы мира, оповещая о благополучном прибытии на место великой научной экспедиции, начало работ которой ожидалось за океаном с таким нетерпением и непередаваемым напряжением.
И каждое слово этого сообщения ловилось всем человечеством, точно желавшим знать обо всех мельчайших подробностях, касающихся этой небывалой в истории культуры народов экспедиции, с жадностью и восторгом.
После обильного обеда, не менее обильно политого вином и приправленного хотя и коротенькими, но зато в бесконечном количестве произнесенными спичами и тостами, приехавшие гости и их хозяева перешли в гостиную. Обед происходил в огромном мраморном зале дворца, убранном, как и стол, благоухающими розами всех сортов и цветов и маленькими разноцветными флажками всех народов и наций.
Но если ученые гости были изумлены роскошью обеденного зала, то изумлению их не было конца, когда они перешли в гостиную.
В противовес залитой ярким светом столовой, гостиная была художественно задрапирована сукном и коврами темных тонов, казавшихся еще темнее и мягче благодаря цветному освещению, лившему свои лучи из искусно скрытых в ветвях пальм и грандиозных азалий, густо усыпанных цветами электрических лампочек и фонариков.
То тут, то там были расставлены по всей гостиной изящные столики из инкрустированного слоновой костью черного дерева, на которых красовались приборы для курения, кофе и ликеры.
Гости разбились на маленькие группы и вполголоса вели между собой дружескую беседу.
Мамонтов стоял, заложив руки в карманы брюк, рядом с одним из лучших палеонтологов Европы, профессором кембриджского университета лордом Ибрахимом Валлесом и, добродушно щуря свои глубоко запавшие глаза, смотрел прямо в лицо своего коллеги, волей-неволей сверху вниз, так как, хотя профессор Валлес и был роста значительно выше среднего, Мамонтов был на целую голову выше англичанина.
Разговор велся по-английски: профессор Валлес плохо владел языками. Английский ученый, полушутя-полусерьезно, пытался доказать профессору Мамонтову, что наделавший в свое время так много шума отпечаток тазовой кости человекообразного существа, найденный Мамонтовым в мелу древнего силурия Богемского бассейна, принят ученым совершенно ошибочно за отпечаток кости и есть не что иное, как простая игра природы, часто встречаемая палеонтологами в древних напластованиях земли.
— Вспомните, дорогой коллега, — говорил Валлес, — пренеприятнейшую историю, приключившуюся не так давно с Дауссоном и Карпентером! Не они ли нашли на берегах реки св. Лаврентия, в архейских отложениях, на самых поверхностных слоях серпентизированного известняка, включенного в древние гнейсы, рельефно выступавшие узловатости, в которых усмотрели характерную структуру фораминифер и нуммулитов, в результате чего решили, что имеют дело с самыми древними органическими остатками, которые только сохранились на земле, а решив это, уже не остановились перед тем, чтобы назвать свою находку пышным именем Eozoon, т. е. заря животной жизни.
— Нет, — сказал Мамонтов, — Eozoon’ом будет названо другое.
— Ну, конечно, конечно, — закивал Валлес головой. — Однако об этом после. Я хочу вам в настоящую минуту напомнить о том, как мой соотечественник, мистер Джонстон Левис, открыл в лаве Везувия вулканические конкреции, имеющие совершенно сходное строение с этим пресловутым Eozoon’ом Дауссона и Карпентера, которые оказались обусловленными, увы! лишь тесным смешением известняка со змеевиком… Так бесславно окончилась находка зари жизни!
— Вы хотите сказать, — улыбнулся Мамонтов, — что результаты наших работ на Суматре развенчают славу моей теории о происхождении человека и сыграют со мною ту же шутку, которая была сыграна Везувием над Дауссоном и Карпентером?
— Упаси боже меня так думать, сэр! — воскликнул профессор Валлес. — Развенчать вашу славу, снять лавры с вашей головы — это так же невозможно сделать, как снять лавры с голов Ламарка, Кювье, Дарвина. Это положительно невозможно… Однако и с лаврами на голове можно ошибаться. Errare humanum est[1]. Как известно, ошибались же те же Кювье и Ламарк, нисколько не потерявшие от этого своего славного имени! Ошибаться необходимо тому, кто хочет достичь истины, и единственное, что я осмеливаюсь предполагать — это то, что наши работы смогут обнаружить некоторую ошибочность вашей знаменитой теории, горячим поклонником которой, как вам известно, я являюсь, горячим поклонником, но… не последователем! Я почти убежден в том, что вам не удастся найти здесь никаких следов вашего, столь нашумевшего Homo divinus’a — божественного человека, как вы его сами называете в своей теории, отпечаток с тазовой кости которого, вы утверждаете, найден вами в Богемии. А если это будет так, то, согласитесь сами, — вы должны будете признать себя побежденным! Правда, еще останется надежда на отыскание следов существования этого проблематического нашего предка на совершенно неисследованных полюсах, но… не вы ли чуть ли не клялись, отправляясь сюда, что именно здесь вами будет найден ключ к великой тайне происхождения человека, именно здесь, в древнейших меловых отложениях тропиков?
Профессор Мамонтов снова улыбнулся.
— Вы не так поняли мою клятву, дорогой коллега. Я приехал сюда искать не исчезнувшего с лица земли Homo divinus’a или следов его существования, вряд ли сохранившихся еще где бы то ни было. Я приехал за поисками человекообразной обезьяны, еще неведомой науке, иначе говоря — за представителем второй филогенетической ветви Homo divinus’a. Как вам известно, я точно описал в своем последнем труде, как должен выглядеть этот представитель, а также все его анатомические и физиологические особенности. Следовательно, если я действительно найду подобный экземпляр животного, я уже тем самым, на основании строения его тела, докажу всю правильность своей теории, а вместе с этим и бесспорность существования когда-то на земной поверхности Homo divinus’a, являющегося по моей теории, как вам должно быть также хорошо известно, отнюдь не «первым» человеком, но, увы… человеком «последним», после которого человечество пошло уже не по пути прогресса, а по пути регресса и постепенного вырождения.
— Я это знаю, — сказал Валлес. — Ну, а если вам не удастся найти даже этой вашей человекообразной обезьяны?
— Тогда, сэр, — с легким поклоном ответил профессор Мамонтов, — я передам главенство над нашей экспедицией моему другу, профессору Мозелю, и буду иметь достаточно гражданского мужества признать себя временно побежденным.
— Почему «временно», сэр?
— Вы сами же только что сказали, что за мной останутся полярные пространства, с которых еще не сдернута их белоснежная завеса холодных, застывших тайн. Впрочем, уверяю вас, дорогой коллега, что в тот час, когда весь мир узнает о великой победе мозелевской школы, я буду чувствовать себя не хуже, чем сейчас, ибо, хотя профессор Мозель мой противник, но его торжество — это торжество мысли, торжество науки, торжество человечества, и, конечно, оно не сможет не захватить и меня. Мы, ученые, ведь не боксеры, для которых победа противника является их поражением, — мы люди единой науки, и победа любого из нас есть наше общее торжество. Я всегда был того мнения, что уметь признать себя побежденным — такая же большая радость, как и праздновать победу самому!
Профессор Мамонтов вытащил руку из кармана и, достав из предложенного ему профессором Валлесом портсигара папиросу, спокойно закурил ее, крепко затянувшись ароматным дымом.
В это время, слегка покачиваясь на коротеньких ножках, красный как кумач, несколько чрезмерно возбужденный благодаря не совсем в меру выпитому вину, к беседовавшим ученым подошел настоятель протестантской колониальной церкви в Батавии, пастор, приехавший во дворец генерал-губернатора в одной коляске с профессором Мозелем.
— Ах, ах! — еще издали, подходя к разговаривавшим, восклицал пастор, как бы сокрушенно покачивая головой. — Вот он где, великая мировая знаменитость!
И, уже прямо обращаясь к профессору Мамонтову, спросил:
— Неужели, любезнейший профессор, ваша теория о происхождении человека высказана вами серьезно и с полным внутренним убеждением?!
— Милейший пастор, — улыбаясь, ответил Мамонтов, — разрешите мне вас заверить, что мы, люди науки, чрезвычайно скупой на шутки народ. Наш обычный жаргон — это серьезность. В этом отношении мы непримиримые враги. Мы — ученые, а вы — жрецы.
Пастор понял, что добродушие огромного медведя — вещь весьма относительная и, как бы добродушен он ни был, совать ему голову в пасть не приходится.
И потому, вместо дерзкого ответа, вихрем мелькнувшего в его несколько затуманенной вином голове, он спросил мягко и вкрадчиво, как бы позабыв уже о только что сказанном Мамонтовым:
— Дорогой профессор, мне хотелось бы добиться от вас лишь ответа на один маленький вопрос, который лучше всего я задам вам прямо, без всяких предисловий. В этом и заключалась цель моего желания побеседовать с вами. Скажите вы мне откровенно — вот вы, человек, прославившийся новой теорией происхождения человека, — в глубине души вашей, сохранили ли вы все же зерно веры в Бога, в Господа Бога нашего и в его святой промысел?
Ответ профессора Мамонтова был настолько неожидан, что пастор отшатнулся от ученого, как от бесовского наваждения.
Профессор Мамонтов сказал просто, но строго:
— Вы сами, пастор, в бога не веруете!
— Какой странный и… простите — дерзкий ответ! — воскликнул отступивший на шаг назад священник. — Впрочем… вы ведь большевик, если я не ошибаюсь?
Профессор Мамонтов добродушно спросил пастора в свою очередь:
— Слыхали ли вы когда-нибудь, милый пастор, о травоядном животном нижнего мела Британии — титанозаурусе?
— Нет.
— Я полагаю, — вздохнул Мамонтов, — о большевиках вы слыхали не больше. Я делаю это заключение на основании той связи, которую вы делаете между брошенным вами мне упреке в дерзости и вашим вопросом. Большевик я или нет — это так же важно для моей оценки, как и то, женат ли я или нет. Раз навсегда прошу вас запомнить, дорогой пастор, что мы приехали сюда не для того, чтобы пропагандировать те или иные политические взгляды, а для того, чтобы заниматься наукой. Следовательно, здесь нет «большевиков», «либералов», «консерваторов». Здесь имеются одни только ученые.
— Ах, мой дорогой профессор, — с рыданьем в голосе в ответ на слова Мамонтова воскликнул, всплескивая руками, казавшийся необычайно огорченным пастор. — Я ведь знал это, я предчувствовал, думая о предстоящей нашей встрече, что милосердный Господь не пошлет мира в ваше заблудшее сердце и вы будете искать ссоры со мной! А я шел к вам с распростертыми объятиями — уверяю в этом вас! Я уже старый человек, многое переживший и не менее видавший на своем веку! Я больше двадцати лет был миссионером как раз в тех краях, куда вы теперь направляете шаги свои, и, право же, мог бы быть вам во многом полезен своими указаниями и советами. Но как же мне их преподавать вам, когда вы так относитесь ко всякому моему слову.
— Это ваша грустная ошибка, — сказал искренне профессор Мамонтов. — У меня нет никаких оснований относиться к вам, человеку мне совершенно незнакомому, с каким бы то ни было недоверием и, если вы только пожелаете помочь нам в наших работах, то, уверяю вас, ничего, кроме самой горячей благодарности, вы от нас не услышите.
— Ах, дорогой профессор! — воскликнул как бы повеселевший пастор, — В таком случае, вот вам мой первый и самый основной совет: ищите вы ваших животных, где вам только угодно, но ни под каким видом не углубляйтесь в Падангские леса.
— Почему? — спросил Мамонтов. — Леса северного Офира — это как раз то, что меня больше всего привлекает. Там я рассчитываю найти своего Homo divinus’a.
Пастор горячо и страстно принялся уговаривать Мамонтова бросить свою затею.
— Вы погибнете в этих лесах, как многие уже гибли до вас, — убеждал он. — Это ведь не леса, а лабиринт сатаны. Туда еще никто не проникал и, конечно, нет никаких оснований предполагать, что вам удастся туда проникнуть. Это бессмысленная затея и бесславная гибель. К тому же никакой человекообразной обезьяны неведомой еще породы вы там никогда, конечно, не найдете, ибо ее там нет. И вообще, это греховное и ничем не доказанное заблуждение — видеть какое бы то ни было сходство между человеком, происхождение которого божественно, с простым животным, ничего общего с человеком не имеющим. Скверное заблуждение, смею вас заверить, начало которому положено несчастным Дарвином, а вами доведено до совершенно непозволительных пределов!
Тут даже профессор Валлес не выдержал и фыркнул, и это вышло очень забавно.
Но это заставило пастора только с новой силой красноречия наброситься на невозмутимо-спокойного профессора Мамонтова:
— Это заблуждение, заблуждение, заблуждение! О, да вразумит вас господь в этом! Как вы не можете понять, т. е., вернее, согласиться с такой простой истиной, что наша сознательная деятельность дарована нам высшим существом и свойственна одному только человеку. Ничего нового со времен первых естествоиспытателей вы все, сколько вас ни было, в сущности говоря, не дали. Вы только продолжали, развивали, опровергали друг друга, а до дела никто из вас все равно не договорился. А до дела договориться необычайно просто, стоит лишь вооружиться достаточным гражданским мужеством и изменить некоторой своей непримиримости в одном принципиальном разногласии, которое существует между наукой и религией, т. е. стоит лишь признать, что одно только Божество может являться внутренней причиной бытия, и все ваши гипотезы, предположения и умозаключения сами собой улягутся в стройную систему и гармоническое целое. Ваше упрямство до сих пор не способствовало движению науки вперед, оно явилось лишь тормозом к познанию истинного Бога, к которому человек инстинктивно стремится от колыбели до могилы.
— За исключением вашего последнего заявления, — серьезно сказал профессор Мамонтов, — я, конечно, не могу согласиться ни с одним из ваших парадоксов. Мое желание видеть между обезьяной и человеком различие лишь количественное, а не качественное — отнюдь не результат моего упрямства, а результат моей сознательной деятельности, которой вы приписываете божественное происхождение. Подумайте, что получается: сам Бог учит меня дарвинизму. Что же касается вашего последнего заявления, что человек от колыбели до могилы инстинктивно ищет Бога, то с этим я вполне и серьезно согласен. Вы глубоко правы, говоря об «инстинктивности» этих поисков. Но знаете ли вы, что такое инстинкт? Это веками накопленный опыт животного. Теперь подмените в вашей фразе слово «Бог» словом «истина», и вы получите вполне определенное значение и смысл человеческой деятельности. На основании опыта животное знает о существовании истины, т. е. той причины, благодаря которой оно само существует, которую оно, за недостаточностью своих сведений о свойствах окружающего его мира, не знает, но найти которую можно. Раз что-нибудь реально существует, то естественно — это «что-нибудь» можно познать, увидать, вульгарно выражаясь — пощупать и понюхать. И — животное ищет. Ищем и мы нашего «Бога». Но мы твердо знаем, что этот Бог не что иное, как материя или энергия, что одно и то же в конечном счете, ибо материя есть не что иное, как заряд энергии определенной силы и качества, и нам незачем окружать эти поиски реального фантастикой мистицизма. Вы же избрали себе другую и, надо вам отдать справедливость, удивительно нелогичную дорогу! Утверждая, как и мы, что существует истина, т. е. первопричина (вы называете ее словом «Бог»), вы отказываетесь в ней видеть нечто вполне материально-реальное и приписываете ей свойства ирреальности, т. е. свойства духа. Странное положение: вы начинаете верить в существование… несуществующего!
Вы приходите к абсурду и, чтобы как-нибудь выйти из положения, приукрашиваете этот абсурд пестрыми лоскутьями фантазии (заметьте, между прочим, что эта фантазия тоже дальше ваших реальных познаний о свойствах внешнего мира не идет, ибо у ваших душ имеются руки, ноги, носы, крылья — одним словом, все бутафорские аксессуары, известные в постановке любого фантастического спектакля на сцене современного нам театра) и сумбурной путаницы, которая называется мистикой. И неужели, задам теперь я вам вопрос, вы думаете таким путем прийти скорее к нашей общей цели?
— Но почему вы так уверены, что первопричина — материального, а не духовного характера? — спросил пастор.
— Я привык так уже думать, — ответил Мамонтов, — что свинья родит свинью, из желудя вырастет дуб, из куриного яйца высиживается не крокодил, а курица. Материя могла произойти только от материи.
— Следовательно, человеческая душа произошла вот именно от мировой души.
— А разве «душа» это не та же материя? — улыбнулся Мамонтов. — Между душой и телом такая же разница, как между энергией и материей — только и всего.
— Я боюсь, что остался столь же мало убежденным в правоте ваших слов, сколь был и до моего разговора с вами, — покачивая головой, сказал пастор. — Оставим вопрос о происхождении человека в стороне, ответьте мне на такой простой вопрос: почему человек, который физически значительно слабее остальных животных, так сильно размножился, а сильные животные — наоборот, уступая дорогу человеку, вымерли? Разве в этом вы не видите промысла Божия?
— Я в этом вижу лишь подтверждение своей теории, — ответил Мамонтов. — Человечеству не шесть тысяч лет, как полагаете вы, и не двадцать тысяч лет, как полагают ученые. Человечеству — миллиарды лет! И настоящее человечество давно уже вымерло вместе с крупными формами животных. То, что вы видите сейчас перед собой, это уже не человечество, это его жалкие дегенерирующие остатки. А почему крупные формы были обречены на вымирание — это уже вопрос, осветить который в получасовой беседе невозможно. Что же касается тех остатков человечества, которых вы человечеством именуете, то я вовсе не вижу, чтобы они так уже сильно размножились. В нескольких каплях загнившей воды — более живых существ, нежели людей на всем земном шаре. Чем примитивнее живое существо, тем легче ему сохранить свой вид от вымирания. Впрочем, я боюсь, что мы с вами слишком углубились в дебри науки.
— Увы! Это все равно не поможет господину пастору уразуметь суть дела, — сказал с высокомерной усмешкой на тонких губах подошедший в эту минуту к разговаривавшим высокий, худой старик, одетый в изящный охотничий костюм.
Увидав приблизившегося старика, пастор неприятно поморщился, а профессор Мамонтов повернул удивленно голову в сторону подошедшего.
— Я — ван ден Вайден, сэр, — отрекомендовался старик и прибавил: — Я только что прибыл с места моего постоянного жительства на озере Тоб в Батавию, экстренно вызванный сюда бароном ван дер Айсингом. Я назначен генерал-губернатором сопровождать вашу экспедицию, быть ее чичероне, так сказать, как местный старожил и охотник. Мне крайне прискорбно, что я опоздал к назначенному его превосходительством сроку — тому виной неисправность наших дорог — и не присутствовал при торжественном прибытии возглавляемой вами экспедиции в наши края. Однако, вы видите, что первый, кому я докладываю о своем прибытии, — это вы, в лице которого я уже вижу своего будущего начальника.
— Я искренне рад пожать вашу руку, — выпуская из своей лапищи сухую, изящную и тонкую руку ван ден Вайдена, сказал Мамонтов. — Господин барон изволил меня уже предупредить о том, что, по его любезной просьбе, вы дали ваше великодушное согласие помочь нам в нашем деле. Ни о каких начальниках, понятно, не может быть речи. С этой минуты вы равноправный член нашей экспедиции, следопытству которого мы все доверяемся и заранее благодарим.
— Я приложу все усилия, чтобы заслужить эту благодарность, господин профессор, — поклонился ван ден Вайден. — Я смею думать, что мое присутствие действительно во многих отношениях будет полезным вам.
Волей жестокой судьбы я изучил, как свои пять пальцев, все углы и закоулки этого проклятого острова и обшарил его всего, как хороший карманный вор обшаривает карманы своей жертвы. Даже северная часть лесных склонов Офира не осталась совсем без моего внимания, хотя эту часть острова, ввиду почти полной невозможности проникнуть в нее, я знаю, надлежит сознаться, плоховато.
— Это, я надеюсь, совместными усилиями нам удастся одолеть, — сказал Мамонтов. — Леса Офира — как раз то, что меня интересует больше всего, так как именно там, на основании целого ряда научных заключений, я рассчитываю найти то, зачем приехал.
Я постараюсь проникнуть в их лабиринты во что бы то ни стало. Наша экспедиция разделится на две части: одна ее часть займется исследованиями мела третичных отложений на берегах рек Кампара и Сиак, вторая — в работах которой буду участвовать я и Мозель — займется северной частью отрогов Офира, причем центр работ будет сосредоточен по преимуществу в лесах горной цепи Малинтанга. Я надеюсь, вы не откажете сопровождать именно эту часть экспедиции. Не правда ли?
— Конечно, — последовал быстрый ответ старого охотника.
— Ну вот и прекрасно. Теперь скажите мне, дорогой сэр, что заставило вас переселиться сюда из Европы?
— Двадцать лет, — ответил ван ден Вайден, — я скитаюсь с одного берега этого острова на другой. Двадцать долгих лет я ищу сокровище, которое отняло у меня провидение.
— Да, да! — вмешался снова в разговор пастор. — Это верно: двадцать лет вы не знаете покоя. Слишком много вы полагались на ваши слабые силы, господин ван ден Вайден, и слишком мало обращали свои взоры на милосердного Господа. Он отнял у вас вашу дочь и только он один и может вернуть ее вам!
— Пастор Берман, — сказал резко ван ден Вайден, — вы сами вынуждаете меня сказать вам в присутствии посторонних дерзость, которую и извольте проглотить: я, сударь, кажется, достаточно ясно запретил вам упоминать вашими лживыми устами имя моей дочери. Или вы думаете, что присутствие кого бы то ни было может удержать меня от того, чтобы заставить вас замолчать? Не вынуждайте меня к крайностям, сэр!
Пастор довольно растерянно забормотал что-то, с очевидным намерением обратить все в безобидную шутку.
— Ах, извините! — воскликнул он. — Я ведь и забыл совсем, что имею дело с давно озверевшим человеком!
И, потирая свои пухлые ручки и слегка хихикая, он пожал плечами и отошел на несколько шагов в сторону, к группе ученых, стоявших рядом, среди которых находились профессор Мозель и знаменитый итальянский анатом профессор Марти.
— Что это за антипатичнейшая личность? — шепотом спросил профессор Мамонтов, наклоняясь к Яну ван ден Вайдену.
— О! — ответил ван ден Вайден, — это худшая малярия из всех здешних малярий! Это некий пастор Берман. В начале своей карьеры он был простым миссионером на плоскогорье Силлалаги, в районе озера Тоб. Не знаю, какой леший заставлял его в первое время организованных мной поисков моей дочери, таинственно исчезнувшей в лесах Офира ровно двадцать лет тому назад, всячески препятствовать мне в успешном их ведении. Путем всевозможных интриг и домогательств он перебрался сюда, в Батавию, добившись назначения на пост настоятеля здешней церкви.
— Я не предполагал, — беря ван ден Вайдена под руку, мягко сказал Мамонтов, — что вы тот самый ван ден Вайден, дочь которого некогда исчезла в лесах Офира, хотя ваша фамилия мне сразу показалась знакомой. Теперь-то я хорошо вспомнил, в чем было дело. Хотя это и было очень давно, но европейские газеты достаточно протрубили об этой истории. Я искренно буду счастлив, если мои поиски человекообразной обезьяны в неисследованных еще областях чем-нибудь, в свою очередь, будут полезны вам.
— Приезд вашей экспедиции, — горячо отвечал несчастный отец, — снова оживил и воскресил мои совсем было уже угасшие надежды. Я несказанно счастлив, что на мою долю выпала честь быть вашим следопытом, но — сознаюсь откровенно, — я еще более счастлив тем обстоятельством, что, благодаря работам вашей экспедиции, поиски моей дочери невольно начнутся снова. Разумом я перестал верить в удачу своих поисков уже давно… но… десять лет тому назад, как гром с неба, является сюда сыщик из Скотланд-Ярда, который дал мне письменную клятву в том, что у него есть все основания предполагать, что гибель моей дочери факт далеко не очевидный. С той поры я не нахожу себе места больше на этой проклятой почве, ибо я твердо знаю, что скотланд-ярдовский агент не бросается зря клятвами и предположениями. Как видите, дорогой профессор, упорство, которое я проявляю в надежде отыскать свою дочь, имеет под собой кой-какие вполне реальные и конкретные основания.
— Но какова же была судьба поисков этого сыщика и участь его самого? — спросил Мамонтов.
— Вот в этом-то и вся суть, — ликующе ответил за ван ден Вайдена подошедший пастор Берман. — Его постигла та же судьба, что постигнет всякого, а в том числе и вас, кто дерзнет сунуть свой нос в дебри лесов. Он бесследно исчез и бесславно погиб. Вот какова была его судьба, сэр!
— Однако, гибель мистера Уоллеса также не больше чем предположение!? — заметил профессор Валлес.
— Откуда вы знаете, что англичанина звали Уоллесом? — спросил изумленный пастор.
— Мистер Стефен Уоллес, — как бы поправляя пастора, сказал Валлес. — На то я англичанин, чтобы знать это. В прошлом году в английском парламенте, членом которого я имею честь состоять, господину министру колоний был задан вопрос: что предпринято английским королевским правительством для отмщения за убийство туземцами острова Суматры английского подданного — мистера Стефена Уоллеса.
— И каков же был ответ господина министра? — подобострастно и лукаво спросил пастор.
— Господин министр ответил в том духе, что гибель мистера Уоллеса еще как будто не доказана, но что это не должно никого смущать. Коль скоро она станет очевидной, Англия сумеет реагировать на нее должным образом. «Англия вечна», — сказал господин министр и добавил, что Англии торопиться некуда. В свое время Англия всегда скажет свое последнее слово.
— Ищи ветра в поле, — протянул пастор Берман. — Господин министр колоний никогда, верно, в колониях не бывал.
Профессор Валлес, который обладал удивительной способностью мгновенно перевоплощаться, ничего не ответил на эти слова краснощекого человечка.
До он и не мог ничего на них ответить, ибо в эту мину ту он был уже не профессором кембриджского университета, а лордом, сэром Ибрахимом Валлесом — членом верхней палаты и подданным его величества короля Великобритании.
Уже через день экспедиция тронулась в путь.
Как и было заранее намечено, ученые разбились на две группы: одна — под предводительством профессора Марти — направилась к истокам Кампара, другая, которой руководил сам профессор Мамонтов, — к лесам Малинтанга.
Путь, как участникам первой, так и второй группы, предстоял долгий и трудный, а потому перед расставанием ученые сердечно простились друг с другом, назначив место встречи в гавани Малабоэх ровно через полгода.
К этому времени в гавань должен был прибыть и корабль Лиги Наций, чтобы доставить участников экспедиций обратно по домам, о чем был дан профессором Мамонтовым соответствующий наказ капитану судна.
Барон Гуго ван дер Айсинг, генерал-губернатор Суматры, также обещан прибыть в Малабоэх через полгода, чтобы лично принять участие в торжественных проводах экспедиции.
— Я буду счастлив, — сказал он Мамонтову на прощанье, — от лица всего мира первым приветствовать победу вашей или мозелевской школы. Искренне желаю, чтобы вы поровну разделили между собою заслуженные вами обоими в одинаковой мере лавры!
— Наша прогулка должна будет, — ответил Мамонтов, — раз навсегда разрешить мой спор с уважаемым профессором Мозелем, самым достойным противником, которого себе только можно представить и желать.
Здесь необходимо познакомить читателя несколько ближе с профессором Мозелем и профессором Мамонтовым.
Профессор Мозель отличался от других ученых поражающей логикой своих умозаключений и обоснованностью научных гипотез. Даже профессор Мамонтов пасовал тут перед ним.
Научная аргументировка и потрясающее знание предмета делали из этого маленького, беспокойного и нервного человечка такого небывалого в истории биологии гиганта, что дали повод Мамонтову к дружеской остроте над своим соперником:
— Если человечество вздумает, — говорил он, — после смерти Мозеля поставить его фигуру наверху написанных ученым трудов, сложенных одно над другим — оно сыграет скверную штуку с беднягой: фигуры его никто не увидит.
По своим убеждениям он был ярым дарвинистом.
Вот, в сущности говоря, на чем основывалась слава этого профессора. Не на том, что он создал новую школу, а на том, что он сделал старую и довольно уязвимую школу неприступной цитаделью биологической мысли.
Иным был профессор Мамонтов.
Этот ученый зачастую страдал отсутствием неуязвимых логических положений. Это был ученый-творец, ученый-поэт, ученый-художник.
И он создал школу.
Но в этом-то и заключалась вся трагедия этого большого человека.
Он остался одинок.
Его ошеломившая все человечество и нашумевшая на весь мир теория была еще не только не проверена, но и не имела серьезных последователей.
В Мамонтове боролись как бы два начала: одно влекло его в сторону сильных, здоровых мыслей настоящего революционного творчества, где конечной целью могли быть только прогресс и достижение; второе тащило его назад к тем мыслям и течениям, порождение которых могло быть только благодаря общему упадничеству послевоенной Европы, которое неминуемо должно было привести даже таких сильных людей, как Мамонтов, к моральным катастрофам и тупикам. Эта борьба двух начал особенно сильно сказывалась в последней теории Мамонтова. В ней, с одной стороны, Мамонтов хотел видеть человечество освобожденным от своих пут и цепей, — гордых, сильных и равных друг другу, но, с другой стороны, мысль его не могла подойти к этому человечеству, уже сейчас начинающему на 1/5 части земного шара строить новую жизнь, — просто и материалистично; он начинал колебаться в своих психологических оценках и бросался искать подтверждения своим идеалистическим взглядам в палеонтологии, — науке настолько еще не разработанной и темной, что именно в ней можно было найти подтверждения своим, иногда ложным, взглядам, на первый взгляд кажущимся неоспоримо-вескими доказательствами. Последняя теория Мамонтова о происхождении человека, наделав много шума, принесла ему больше врагов, чем друзей: с одной стороны, своей неумеренной левизной, с другой же — своей, ни на чем реальном не основанной, пессимистичностью и, как сам Мамонтов в глубине души сознавал, упадочничеством.
Суматровская экспедиция должна была выяснить дело.
— Это мое бессмертие или смерть, — сказал сам профессор Мамонтов про экспедицию облепившим его репортерам на палубе готового к отплытию из Ливерпуля на Суматру корабля.
Врагов было много, но только в одном Гансе Эрнсте Мозеле Мамонтов видел единственного достойного себе соперника, — ученого еще небывалой глубины и мощи.
Только он один был страшен Мамонтову своей, еще никем не побежденной логикой, стискивающей соперников, как железными клещами.
И с Мамонтовым было уже так не раз, когда Мозель «брал его в оборот». Ему очень часто приходилось отказываться от той или иной своей гипотезы на основании лишь нескольких слов мозелевской критики!
Но это нисколько не смущало Мамонтова — ему порой доставляло даже какое-то рыцарское удовольствие признавать себя побежденным и с восторженностью настоящего ученого отдавать в этих случаях пальму первенства своему великому сопернику, тем более что большинство прежних теорий Мамонтова были все же всецело приняты самим Мозелем.
Только относительно последней и самой главной теории Мамонтова, — основы всей научной деятельности его — теории о происхождении человека, еще ни единым словом не обмолвился Ганс Эрнст Мозель.
Он молчал. Он выжидал чего-то. Он как будто не решался говорить еще. Он, казалось, проверял свои силы.
И это молчание было страшно.
Было ли оно согласием или осуждением?
Подтверждение этой теории было для Мамонтова вопросом жизни.
И это отлично понимали все — вот почему решительно все следили с таким напряженным вниманием за работами экспедиции.
Каждый хорошо знал из газет, что первый вопрос, который задал Мамонтов Мозелю, увидав его на съезде в Женеве, был:
— Какого вы мнения о моей теории?
И каждый так же хорошо запомнил загадочный ответ непобедимого немца, сказанный просто и серьезно:
— Я вам отвечу на этот вопрос тогда, когда мы вернемся с Суматры, дорогой коллега.
А теория профессора Мамонтова, так сильно взволновавшая не только ученых, но и все мыслящее человечество, была действительно достойна изумления.
Профессор Мамонтов пришел к тому заключению, что тот вид животного царства, который принято обозначать как «Homo Sapiens», т. е. человек, отнюдь не является промежуточным звеном в процессе положительной эволюции животного мира, т. е., иными словами — не заслуживает названия «венца творения», являясь в настоящую минуту максимальным достижением того совершенства, к которому стремится природа, а является представителем дегенерирующей и вымирающей филогенетической ветви, когда-то, миллиарды, может быть, лет тому назад, существовавшего, действительно идеального и совершенного во всех отношениях вида.
По отношению ко многим видам животного царства Мамонтову удалось доказать правильность своей теории, правда, данными загадочной палеонтологии, но Мамонтов, ослепленный своей теорией, не сомневался в том, что очень скоро сумеет доказать применимость своих выводов и по отношению к человеку.
И, казалось, действительно: раз его теория оказалась справедливой по отношению к вымершим совершенно уже в настоящее время гигантским раковинам аммоней триасового периода мезозойской эры или, например, к гигантам третичного периода, также вымершим на основании тех же законов, то нет сомнения в том, что теория его применима и к остальным группам животного мира, а в том числе и к человекообразным.
Но если бы теория профессора Мамонтова оказалась применимой и к человеку, то отсюда неизбежно следовало, что и человек давным-давно уже достиг максимума своего развития, после которого произошла, на основании открытых Мамонтовым законов, остановка в его эволюции, с последовавшим затем неизбежным процессом дегенерации. Вот тут-то Мамонтов и начинал как будто противоречить сам себе. Приняв Октябрьскую революцию полностью, он всегда с гордостью наблюдал за непрекращаемой эволюцией новых людей, строивших действительно новую жизнь, а с другой стороны, как наркоман, влекомый к своему наркотику, возвращался к пораженческим выводам своей теории. А выводы мамонтовской теории были действительно несколько неожиданны.
Современный человек, «Homo Sapiens», рисовался Мамонтову как представитель дегенерирующей ветви когда-то существовавшего, действительно «идеального» человека, т. е. наисовершеннейшего существа, ныне уже вымершего, которому Мамонтов дал определение «божественного» и назвал его Homo divinus.
До мамонтовских открытий было принято думать, что человек не существовал еще во времена третичного периода, и все ученые единогласно отодвигали появление человека в более молодые периоды геологической жизни земли. Мамонтов же утверждал, что человек появился уже в эту отдаленнейшую эру, сотню тысяч лет тому назад существовавшую, и даже внешний облик этого человека был самым подробным образом описан ученым.
Правда, Мамонтов сделал это лишь на основании какого-то таинственного отпечатка, найденного им в мелу силурийского бассейна Богемии и принятого им за отпечаток безымянной кости Homo divinus’a, но этого было достаточно Мамонтову для того, чтобы ясно и отчетливо восстановить весь костяк давно исчезнувшего, как он полагал, с лица земли человека и даже описать самым подробным образом внутреннее строение этого необычайного существа.
По Мамонтову, Homo divinus своею внешностью ничем особенным не отличался от внешнего вида современного нам человека, за некоторыми исключениями.
Рост современного нам человека не превосходит длины одной только голени этого доисторического исполина.
Отношение окружности черепа к окружности груди у Homo divinus’a было значительно меньше, чем у современного человека, что объясняется необычайно мощно развитым черепом нашего предка.
Емкость черепной коробки Homo divinus’a равнялась емкости грудной клетки современного нам человека, увеличенной в два с половиной раза, и почти равнялась емкости своей собственной грудной полости.
Вторая особенность, отличавшая этого гиганта от Homo sapiens’a, была еще более удивительной и заключалась в том, что, по утверждению профессора Мамонтова, пришедшего к своему заключению на основании детального изучения лобкового сращения нашего предка, он был существом двуполым.
В чем же, в сущности говоря, заключалась эта нашумевшая теория?
Дело представлялось профессору Мамонтову в следующем виде:
Закон эволюции живых форм материи, знаменующий собой их прогресс — конечен. Эта конечность является результатом того обстоятельства, что эволюционное развитие, как земли, так и всего космоса — циклично, т. е. находится в плоскости круга.
Геологические катастрофы и катаклизмы ошибочно названы учеными «эрами». Это не эры — это только этапы эр.
Эрой может быть назван лишь полный круг развития, т. е. момент рождения, само развитие, достижение максимума этого развития, что соответствует 180 градусам круга, переход за максимум развития, т. е. начало регресса, дальнейший регресс, стадия старости, предшествующая концу цикла, и, наконец, достижение 360-го градуса по кругу, т. е. смерть.
Итак, жизнь развивается по кругу от 0° до 180° и дальше от 180° (уже по другую сторону круга) до 360-го градуса.
Круг, как измеримая градусами величина, конечен, а потому и развитие материи конечно.
Полный обход круга жизнью и есть эра.
Но так как круг, как линия, бесконечен, то бесконечна и сама жизнь, т. е. числа следующих одна за другой эр, являющихся каждый раз повторением одного и того же явления, неограничены во времени и пространстве.
Естественно, что стадии рождения (от 0° по кругу) отвечают признаки несовершенства форм всякой и, в частности, живой материи, одноклеточные организмы, отсутствие специализации в их строении, простота и примитивность этого строения и, наконец, микроскопические размеры самих организмов.
Однако именно в этой стадии можно проследить зарождение естественного фундамента, долженствующего наступить в силу движения по кругу прогресса — изживание которого уже будет знаменовать собой дегенерацию, т. е. заход по другую сторону круга.
Именно в «примитиве» первобытных форм и заключен этот естественный фундамент.
В этой стадии — филогенетические ветви развиваются чрезвычайно быстро, удивляя наблюдателя своим разнообразием и пестротой.
Дальнейшей стадии развития отвечает уже соответствующее развитие морфологических свойств образовавшихся ветвей, появление новых классов, родов и видов, причем все время идет неминуемое увеличение специализации отдельных организмов и в них заключенных органов, а также и постепенное увеличение объемов тел.
Стадии достижения максимума соответствуют и отвечают признаки наивысшей специализации отдельных органов, гигантский рост представителей всех видов и, что составляет наисущественное отличие этой стадии, — апогей развития физического и психологического.
Человек, достигший этой стадии, является представителем самой фантастической культуры и техники, но он еще не перешел дозволенных границ роковой для него, как и для всякого живого существа, специализации.
Это в особенности относится к его половой сфере. Он еще двупол.
В это время уже рост эволюции морфологических свойств закончен, и образование новых филогенетических ветвей быстро падает. Жизнь достигает своего апогея. Ставосьмидесятого градуса круга.
Далее… неумолимая сила вещей, двигающая бытие безостановочно вперед, заставляет жизнь достигнуть первых сотых частей 181-го градуса, ибо рельсы жизни не по прямой, а по кругу, вследствие чего движение вперед — обращается в движение назад, и уже эти самые первые сотые части 181-го градуса, куда заглянула жизнь, неизбежно несут всему живому вырождение и смерть.
Это вырождение обусловливается прежде всего все глубже и глубже охватывающей живую материю специализацией.
Появление новых филогенетических ветвей вследствие этого прекращается.
Именно с этого момента в циклической жизни живых существ начинает проявляться явная дегенерация, т. е. все то, что не только физически, но и нравственно ведет живое существо к его физиологической старости и смерти.
Каждый новый индивидуум не сохраняет уже полностью всех своих морфологических свойств, а наследует по боковым линиям такую массу добавочных признаков и свойств, что они неминуемо, удаляя его от первообраза, приводят к вырождению, что применимо также и к человеку.
Если принять во внимание, что к этому времени развитие филогенетических ветвей прекратилось, рост особей упал, то вполне понятным будет заключение Мамонтова о наступлении в циклическом развитии человека стадии старости, предшествующей смерти.
Смерть не заставляет себя долго ждать.
Глазные орбиты замкнуты, носовые кости укорачиваются, движения нижней челюсти ограничиваются и, вслед за наступлением старческого маразма и короткой агонии, — круг замыкается и жизнь достигает смерти. Трехсот шестидесяти градусов крута.
Эра окончена. Геологический переворот и катаклизм. Тьма над бездной, и снова новый луч солнца — новый нуль градусов новой эры, которая неминуемо повторяет все этапы бесконечное число раз предшествовавших ей эр для того, чтобы дать себя повторить бесконечным числом еще последующих за нею эр.
Здесь будет уместно привести выдержку из последнего труда профессора Мамонтова, которой мы и закончим настоящую главу:
«Современное нам человечество находится в своем циклическом развитии, увы, не по эту, а давно уже по ту сторону круга.
Расстояние от первого градуса регресса, т. е. от 180 градуса круга, до того градуса, на котором человечество сейчас находится — довольно значительно. Я определяю на основании некоторых своих соображений это расстояние равным 45-ти градусам, т. е., иными словами, считаю, что человечеством уже достигнут 225-й градус его циклического пути.
До окончания переживаемой нами эры остается, таким образом, всего лишь 135 градусов движения по кругу.
Ничего нет кощунственного и неприемлемого в том, что в один прекрасный день все мы должны будем прийти к тому выводу и заключению, к которым пришел в настоящее время я.
В настоящее время мы, если и соглашаемся с фактическим существованием в природе естественного отбора, то уже никак не можем видеть в нем двигателя жизни и творца гармонии во вселенной; наоборот, нам совершенно ясно, что именно он-то и является одним из факторов нашей естественной старости и физиологической смерти.
Борьба за существование! Конечно, нужно было быть гением, чтобы „открыть“ ее и сформулировать ее так, как ее формулировал Дарвин, но также необходимо быть без глаз, чтобы сейчас не увидать в этой борьбе как раз обратное тому, что в ней усматривал Дарвин.
Говорить сейчас о том, что „приспособление“ органов, т. е., строго говоря, их специализация, ведет к победе приспособленных над менее приспособленными — равносильно мнению Аристотеля, полагающего, что те фрукты, которые падают с дерева на землю, эволюционируют в птиц, а те, что падают в воду, превращаются в рыб.
Дарвин не дал ответа на вопрос — почему же в таком случае произошло вымирание всех высокоприспособленных к борьбе за существование видов, каковыми являлись гиганты Мезозоя и Кембрия, и наоборот — почему до сих пор сохранили свое существование столь неприспособленные существа, как, например, простая амеба или инфузория.
Сам Дарвин, естественник до мозга костей, когда пытался найти объяснение этим фактам, неминуемо уклонялся от науки естествоведения и впадал в почти что метафизическую философию, бросаясь за помощью к „нравственным“ моментам развития биологических единиц, запутываясь в объяснениях и часто даже противореча сам себе.
Не заключалась ли ошибка великого ученого в том, что, уделяя огромное внимание физиологии и морфологии животного царства, Дарвин почти не интересовался и не был знаком с наукой, развившейся лишь за последние 50 лет — с палеонтологией?
Последними неутомимыми трудами Неумейера, Эдуарда Копа, Альберта Годри, Циттеля, Берранде и Ковалевского, мне кажется, доказано вполне обоснованно, что ключ к разгадке всех нас волнующей тайны о происхождении жизни на земле надо искать именно там.
Преимущество этой науки заключается в ее конкретности и материалистичности.
Все прочее — только гипотеза: палеонтология — факт!
Итак, я резюмирую сказанное. Ключ к тайне — в палеонтологии. Но палеонтологией надо уметь пользоваться. Надо идти по каким-то другим путям, чем те, по которым шли до сих пор, и надо терпеливо ждать.
Я твердо верю, что всего лишь в двух, наиболее трудно исследуемых местах земного шара, волнующая человечество тайна еще не совсем зарыта и, следовательно, может быть познана человеком.
Эти места — экваториальный пояс и таинственные полюса нашей планеты.
Когда человеку удастся уничтожить или взорвать огромные напластования льда на полюсах, он сдернет завесу с искомой тайны.
За возможность нахождения на экваториальном поясе если не самой тайны, то преддверия к ней, говорит то обстоятельство, что, по моему глубокому убеждению, начало жизни на земле имело место именно на Антарктиде, ныне погребенной под водами океана, откуда эта жизнь и расползлась путем сложных и часто лихорадочных миграций, с одной стороны, в Америку, а с другой в Австралию.
Там же появился и первый человек. Вот где можно найти, быть может, даже костяк последнего человека, Homo divinus’a, филогенетические ветви которого в дальнейшем шли по пути регресса, дегенерации, старости и вымирания, докатившись до современного нам человека (Homo sapiens) и обезьяны.
Итак, значит, процесс дегенерации Homo divinus’a шел по двум филогенетическим путям.
Одна ветвь регресса шла под знаком наимаксимальнейшей специализации как внешних, так и внутренних органов, с очень незначительным уклоном в сторону дегенерации мозга.
В конце этой ветви в настоящее время находится современный нам человек.
Другая дегенерирующая ветвь, наоборот, шла под знаком совершенно незначительной и, во всяком случае, крайне медленно протекавшей специализации органов, но зато с уклоном мощного падения мозговой силы и развития центральной нервной системы.
На конце этой ветви в настоящее время стоит человекообразная обезьяна, водящаяся в очень ограниченном числе экземпляров на острове Суматра.
Этих обезьян мы еще не видали.
У боковых потомков второй ветви регресса признаки двуполости еще так ясно сохранились, что нет сомнений в том, что их родоначальник обладал двуполостью.
Впрочем, я твердо убежден, что даже настоящие человекообразные обезьяны еще полудвуполы.
Этим новым термином я хочу сказать, что у оставшихся в живых представителей человекообразных обезьян, кои нам еще не известны, внешние половые органы еще не раздельны, тогда как внутренние половые органы успели уже роковым образом специализироваться.
Самооплодотворения, имевшего место у Homo divinus’a, быть уже не может. Орган матки у самцов уже отсутствует.
Каковы же должны быть те условия, при которых возможно изменить естественную эволюцию природы?
Против природы можно использовать с успехом только то самое орудие, которым она сама пользуется в борьбе с нами.
Орудие это — наследственность.
Если бы мне удалось скрестить конечных представителей дегенерирующих филогенетеческих ветвей, т. е. человека с человекообразной обезьяной, то в результате, уже на третьем поколении, я получил бы существо, облик которого стоял бы весьма близко к Homo divinus’y.
Разве искусный садовод не выращивает яблоки на грядах, а помидоры на деревьях? В Америке такие опыты увенчались уже полным успехом и не так давно одному ученому удалось скрестить абрикосовое дерево со сливовым, в результате чего получился фрукт, отвечающий всем требованиям и сливы и абрикоса.
А тут дело представляется еще более простым, ибо те признаки, которые, по теории, наследуются легче всего, сочетаются в наиболее благоприятных комбинациях…».
Экспедиция отправилась в путь.
Разбившись на две группы, экспедиция строго придерживалась намеченного маршрута и, хотя очень медленно, но все же с каждым днем приближалась все ближе и ближе к назначенным для стоянок местам.
Отряд профессора Марти уже на четырнадцатые сутки достиг места своего назначения и разбил лагерь на берегу реки Индрагири, катившей свои желтые воды параллельно Кампару в нескольких километрах расстояния.
На другой уже день по прибытии ученые приступили к работам по изучению мела третичного периода, мощными напластованиями залегшего по берегам обеих рек.
Профессору Марти вначале сразу повезло. Не прошло и двух недель, как ученый нашел следы, с несомненностью говорившие за пребывание здесь человека, возраст которого определялся ученым приблизительно в двести тысяч лет.
Таким образом, уже первые шаги экспедиции обогатили мир ценнейшими данными, разрушающими раз и навсегда легенду о кайнозойской эре, как об эре, в которой животная жизнь якобы находилась лишь в стадии развития и, кроме жаберно-дышащих животных и ракообразных, ничем особенным не отличалась от предшествующих ей эр.
Реки Индрагири, Кампар и Сиак, в районах которых производились работы группы профессора Марти, были очень глубоки, вполне судоходны, крайне живописны, и одно лишь обстоятельство необычайно затрудняло дело.
Несмотря на плодороднейшую почву и роскошную растительность, в долинах этих рек не было даже туземных селений, и на протяжении многих десятков километров нельзя было встретить ни единой живой души.
Иностранцы же еще ни разу не отваживались углубляться в долины этих смертоносных рек, зная, какой дурной славой пользуется местный климат, так что экспедиции пришлось вступить в зону, еще совершенно незнакомую человеку.
Поле для исследований было богатейшим, но климат, действительно, оказался совершенно невыносимым, и не мудрено, что смерть, как острый серп, косила всех ранее здесь побывавших отважных путешественников, понадеявшихся исключительно только на свою выносливость.
Участники экспедиции из группы профессора Марти, понятно, могли быть смелее и увереннее, так как ими были захвачены с собой из Европы лекарственные препараты, предохраняющие от заболевания малярией, но тем не менее и их постигло очень скоро тяжелое несчастье.
Это несчастье явилось как бы первой грозовой тучей.
Через девять дней, несмотря на ежедневные внутривенные вливания особого мышьякового препарата, тяжело заболел еще совершенно незнакомой врачам формой тропической лихорадки японский ученый, доктор биологических наук, профессор Иокогамского университета — Хорро.
Были приняты все меры, вплоть до применения рентгена и радия, д ля того, чтобы спасти ученого, который на другой день уже впал в бессознательное состояние, а в ночь на третьи сутки скончался в страшных конвульсиях, за два дня болезни превратившись в обтянутый кожей скелет.
Эта первая жертва экспедиции, эта смерть всеми любимого и уважаемого товарища сильно поколебала мужество остальных членов группы профессора Марти, не остановивших, однако, своих работ ни на одно мгновенье.
Смерть профессора Хорро заставила насторожиться профессора Марти, и он приказал старшему врачу своей группы произвести впрыскивание еще совершенно неиспробованного противомалярийного препарата, хранившегося у профессора Марти в очень ограниченном количестве.
Препарат оказался буквально чудодейственным и никто из участников экспедиции не подвергся больше заболеванию страшной болезнью.
Только потому, что клинически препарат этот не был еще изучен, он не применялся ранее, и Марти не мог себе простить, что не применил его к покойному Хорро.
Это было тем обиднее, что, по странной игре случая, этот препарат был изготовлен в лабораториях самого профессора Хорро в Иокогаме.
Не успел еще профессор Марти прийти в себя после первой неудачи, постигшей его группу, как разразилась вторая, сильно расстроившая и взволновавшая ученого, который, как ни ломал себе голову, никак не мог придумать объяснения вызвавшим ее причинам.
Дело в том, что, расставаясь с профессором Мамонтовым, Марти условился немедленно установить, по прибытии на место, радиосвязь с его группой, но, как ни бился Марти, — связь эту ему никак не удавалось наладить.
Это было крайне загадочно, ибо первым делом, по разбитии лагеря, итальянский ученый приказал своим радиотехникам оборудовать походную станцию и установить приемник, что и было исполнено в самый кратчайший срок.
И вот, несмотря на это, ни одна из посланных Мамонтову профессором Марти радиоволн не достигла своего назначения, погибая где-то в пространстве, так что приходилось допустить нечто совершенно невероятное: профессор Мамонтов не установил у себя радиостанции.
Но, отлично зная Мамонтова, профессор Марти считал это единственно допустимое предположение самой большой глупостью, которую только можно придумать.
Чтобы Мамонтов не установил у себя станции и не исполнил данного обещания? О, нет — все, что угодно, но это не могло иметь места!
Что же тогда? Не случилось ли с ним несчастья? Но опять-таки, тогда об установке станции позаботился бы Мозель или кто-нибудь другой из ученых. Не провалились же они все, сколько их там ни есть, сквозь землю? И даже этого было недостаточно для объяснения отсутствия связи. Проваливаясь сквозь землю, они должны были еще захватить с собой и все радиоаппараты. Только тогда можно было бы объяснить это непостижимое обстоятельство. Не иначе.
Все это необычайно волновало профессора Марти, отлично знавшего, что если его путь был труден и опасен, то путь, избранный Мамонтовым, уже никак не мог быть назван иначе как тернистым.
Принимая же во внимание горячность и самоотверженность русского ученого — было от чего волноваться!
Марти решил запросить, наконец, Батавию о судьбе мамонтовской группы, но, увы, вместо успокоения, этот шаг принес ему еще больше волнения и расстройства.
Положительно, с радио происходило что-то в высшей степени непонятное и таинственное.
Все радиотелеграммы его, касавшиеся деловой стороны, благополучно доходили до места своего назначения и профессор получал на них немедленные ответы, но если в телеграмме стояло имя Мамонтова, никакого ответа из Батавии уже не получалось.
И если сначала Марти только волновался и нервничал, то очень скоро уже совершенно растерялся и не знал, что ему предпринять в дальнейшем.
Это случилось тогда, когда старшему радиотехнику французу Лебоне удалось, переключив свой приемник на более короткую волну, поймать таинственную полушифрованную телеграмму, которую удивленный француз и доставил немедленно профессору Марти.
Никто из участников экспедиции не мог понять значения этой депеши, хотя профессор амстердамского университета по кафедре геологии Рамстред и перевел ее всем, так как она была написана по-голландски.
Немедленно запрошенный по этому поводу ван дер Айсинг не отвечал, и Лебоне, как ни старался принять своим приемником еще что-нибудь, ничего поймать не смог.
Очевидно, станция, отправившая эту телеграмму, все время меняла длину своих волн.
А таинственная телеграмма гласила:
«Не допускай. Тире. Тире. Тире. С. У. Марти, Мамонтов нет. Буйволова расселина. Буду».
А в группе профессора Мамонтова в это время происходило следующее.
Первое место стоянки было достигнуто на седьмой день по выходе из Батавии.
Это была та самая знаменитая Буйволова расселина, откуда некогда погибший англичанин Уоллес начал свои, столь печально окончившиеся, поиски таинственно исчезнувшей Лилиан ван ден Вайден.
Отсюда до конечного пункта пути мамонтовой группы было уже недалеко, — всего 35–40 километров.
Конечный пункт этот, намеченный Мамонтовым совместно с Яном ван ден Вайденом, представлял собой опушку еще совершенно неисследованного тропического леса.
Вокруг опушки, делая бесчисленное количество изгибов, скользя как змея, протекал быстрый ручей, бравший начало, очевидно, из недр неизведанного леса и кативший свои пенные воды в такую же неизведанную даль. Именно отсюда решено было начать обследование, придерживаясь все время берегов ручья, чтобы не сбиться как-нибудь с дороги и не потонуть в лабиринте запутанного леса.
У Буйволовой же расселины решили остановиться лишь для того, чтобы отдохнуть в этом сравнительно безопасном месте и иметь возможность обстоятельно приготовиться к предстоящим трудностям.
Однако, не успели участники экспедиции обосноваться как следует на месте своей первой стоянки, как произошло довольно неприятное приключение, крайне опечалившее и озадачившее ученых. Старший радиотехник, голландец Вреден, следовавший в хвосте экспедиции, внезапно куда-то исчез, словно сквозь землю провалившись вместе с лошадью, навьюченной всеми необходимыми принадлежностями радиотелеграфирования.
К вечеру того же дня профессору Валлесу, волновавшемуся больше всех и предпринявшему довольно смелые поиски пропавшего голландца, удалось обнаружить в полукилометре пути от Буйволовой расселины, по направлению к югу, сперва следы босых ног, — что было крайне загадочным, так как решительно все участники экспедиции, даже сопровождавшие экспедицию туземцы-носильщики, носили особую пробковую обувь, — и немного подальше стоптанную сандалию Вредена, забрызганную свежими пятнами крови.
Кровяные пятна были вскоре обнаружены и на окружающей место траве, однако проследить то направление, по которому они некоторое время встречались, не удалось, так как гнейсовые пески успели уже замести все следы на расстоянии сорока-пятидесяти шагов от того места, где лежала сандалия телеграфиста и где, по всей видимости, и разыгралась ужасная трагедия.
Профессор Мамонтов, которому Валлес доложил о своей находке, отправился к месту страшных следов и, после тщательного осмотра их, вдруг, к немалому изумлению своих ученых коллег, стал на четвереньки и начал обнюхивать землю кругом, совсем так, как это делают собаки-ищейки. Потом он сразу вскочил и выпрямился во весь свой гигантский рост.
К чудачествам русского ученого все уже давно привыкли, и друзья его охотно прощали ему те крайности его характера, которые так страшно не вязались с ним, как с одним из самых выдающихся представителей науки.
— Интересно знать, следы босых ног — следы ли это ног Вредена, снявшего свои сандалии, или кого-нибудь другого? — спросил на обратном пути профессор Валлес все время хранившего молчание Мамонтова.
— Скажите, коллега, — вместо ответа спросил Мамонтов, — разве вы когда-нибудь видели, чтобы большой палец ноги отстоял так далеко у европейца, как он отстоит у того, кто эти следы оставил? Ведь это след обезьяны.
Профессор Валлес не выдержал и спросил:
— Не предполагаете ли вы, что этот след оставлен самим Homo divinus’oм?
Профессор Мамонтов искоса взглянул только на своего коллегу и ничего не ответил. В это время ученые входили уже в походную палатку, занимаемую Мамонтовым.
— Во всяком случае, дорогой коллега, — вдруг сказал Мамонтов, — этот самый господин успел во время вашего отсутствия побывать и у меня в гостях.
С этими словами Мамонтов указал побледневшему англичанину отчетливый отпечаток босой ноги, с характерно оттопыренным большим пальцем на ней, у самой своей походной постели.
— Но что же это все значит, однако? — еле выговорил совершенно ошеломленный Валлес.
— Значит, кому-то не нравится наше пребывание здесь, — спокойно ответил Мамонтов и принялся за проверку своих бумаг, грудой лежавших на кровати.
— Все в порядке? — спросил Валлес.
— Oh, yes, sir! — сквозь зубы ответил Мамонтов и более легкомысленным тоном добавил: — Как видите, деликатность Homo divinus’a не подлежит сомнению. Простой визит в отсутствие хозяина, некоторая заинтересованность наукой и отсутствие каких-либо агрессивно-уголовных намерений.
Профессор Валлес не знал, шутит ли его ученый друг или нет.
— А! А! — вдруг воскликнул он, и Мамонтов увидал, как ужас исказил его лицо.
— В чем дело, коллега, вам дурно? — подбегая к нему, спросил он.
Вместо ответа Валлес показал дрожащей рукой на походный столик Мамонтова, на котором лежала открытая записная книжка ученого.
Было ясно, что ее кто-то перелистывал. А на открытой странице отчетливо виднелся кровавый отпечаток перелистывавшего ее пальца.
Мамонтов подошел к столу.
— Удивительное дело, — сказал он почти радостно после того как через лупу рассмотрел кровавый оттиск отпечатанного на страницах его записной книжки пальца, — как все эти господа умеют наиталантливейшим образом облегчать задачу сыщикам. Я положительно не слыхал ни об одном злодеянии, участник которого не оставил бы на месте преступления своей визитной карточки.
Однако в глубине души Мамонтову было совершенно не до шуток.
— Идите к себе, дорогой коллега, и пусть все, что случилось здесь, останется между нами. Волновать понапрасну остальных наших товарищей — нет никакого смысла. У меня появился неожиданный враг. Я отправляюсь на поиски неожиданного друга, — сказал профессор Мамонтов и с этими словами, уступая дорогу профессору Валлесу, вышел из своей палатки и быстрыми, решительными шагами направился к палатке, занимаемой старым ван ден Вайденом.
Палатка ван ден Вайдена была на противоположном конце лагеря и для того, чтобы достичь ее, надо было пройти несколько сот шагов по искусственно проложенной тропинке в густом кустарнике карликовой дикой акации.
Шагов за тридцать до палатки ван ден Вайдена чуткий слух его уловил ясный шорох в кустах, в нескольких шагах от того места, где он находился. Этого было достаточно, чтобы вернуть Мамонтову его душевное равновесие и заставить его вспомнить о том заключении, что успело уже сложиться у него обо всем происходящем. С ошеломляющей внезапностью, сжимая в руке рукоятку револьвера, одним прыжком Мамонтов достиг того места, откуда послышался шорох.
Однако на этот раз опасения и предположения Мамонтова как будто бы не оправдались. В кустах никого не было. Правда, наступила уже ночь, на тропиках всегда такая неожиданная и черная, но ярко-красная луна достаточно ясно освещала местность, чтобы увидать силуэт человека или зверя, скрывавшихся в кустах. Красные блики луны, словно щупальца прожектора, дрожали на желтом фоне еще пышущих жаром, раскаленных за день отвесных скал.
Мамонтов изменил своему решению идти к ван ден Вайдену и решил сперва обойти лагерь кругом.
Уклонившись в сторону на расстояние одного километра и не обнаружив ничего особенного, он хотел уже было снова направить свои шаги к палатке ван ден Вайдена, как вдруг заставивший его некоторое время тому назад насторожиться шорох снова повторился, на этот раз уже значительно явственнее и ближе.
Мамонтов подошел к скале.
Это была северо-западная оконечность окружающих Буйволову расселину скал, — прямая, узкая, в несколько сот футов вышины глыба желтого песчаника с большой примесью кварца и сионита, резко обрывающаяся на запад и постепенными ступенчатообразными уступами оканчивающаяся с восточной стороны.
В самой середине, на высоте человеческого роста, ярко освещенная луной, была высечена далеко видная издали дата большими четкими цифрами и, несколько пониже, такими же гигантскими буквами — надпись.
Еще пониже виднелись три длинных черты, вымазанных во что-то красное, шедших одна за другой по одной линии с небольшими интервалами.
19 VIII 1914 СТЕФЕН УОЛЛЕС
— — —
Профессор Мамонтов невольно вздрогнул. Так вот, значит, то место, откуда отважный англичанин начал свои поиски девять лет тому назад.
Вот где, значит, находилось начало смертного пути скотланд-ярдовского агента!
Но почему он всю надпись не сделал красной? И что обозначают эти три черты?
Вглядевшись пристальнее в сделанную надпись, профессор Мамонтов невольно отступил на шаг.
Сомнений не могло быть. Эти три черточки были значительно более позднего происхождения, если не на днях только сделанные.
Зеленый мох, покрывающий выдолбленные ложбинки цифр и букв, сделанных Уоллесом, совершенно отсутствовал в углублениях этих черт, а были они вымазаны… еще не успевшей в достаточной степени потемнеть кровью.
— Да… Конечно, так! — Профессор Мамонтов соскоблил ногтем немного этой красной «краски» себе в ладонь, размешал ее немного со слюной и, вытирая руку платком, невольно улыбнулся.
Это была та же кровь, что и там… на траве и на сандалиях голландца.
«Это интересно, — подумал ученый. — Неясным остается лишь одно: что эти черты изображают?» — И вдруг, хлопнув себя по лбу, воскликнул:
— Да как это просто все! Ну, конечно же, это так! Кто-то подает условный знак тому, кто должен еще прибыть и убедиться в присутствии своего союзника на месте. Вот и все!
В это время кто-то осторожно дотронулся до его плеча.
Профессор Мамонтов резко повернулся, выхватывая из кармана брюк свой револьвер.
Перед ним стоял старик ван ден Вайден.
— Ах, это вы, — облегченно вырвалось у него. — А я думал… Я как раз собирался идти к вам.
Ван ден Вайден перебил его:
— Вы выбираете для своих целей чересчур запутанные пути, дорогой профессор. Путь ко мне гораздо ближе и проще того пути, по которому вы изволили идти. И я очень скорблю, что вы предприняли свой осмотр окрестностей, не зайдя предварительно ко мне. Тем более, что я прекрасно знаю, зачем вы хотели повидать меня. Нельзя быть столь неосторожным. Прогулки в наших местах в одиночку очень напоминают утонченный способ самоубийства. Уверяю вас. Кроме хлопот, вы мне вашим недоверием ничего не доставили, так как мне пришлось все время быть настороже и невидимо следить за вами. Я до известной степени отвечаю Европе за вас, дорогой профессор.
Ван ден Вайден говорил с такой горячностью и сердечностью, что Мамонтов внезапно почувствовал прилив особого доверия и расположения к этому странному старику, четверть века уже рыскающему по непроходимым зарослям тропиков.
— Наоборот, — с такой же горячностью воскликнул он. — Я не только не недоверию вам, но я именно и направлял свои шаги к вам для того, чтобы искать в вашем лице помощника и друга. И, если я временно изменил своему решению, то лишь по причине своей горячности, заставившей меня несколько увлечься…
— И забыть всякую предосторожность, — улыбнулся ван ден Вайден.
— Да, может быть, — отвечал Мамонтов. — Но что же поделаешь, таков мой характер! Однако, скажите: вот вы, охотник, убивший своими руками тысячи живых существ, дрогнули бы ваши руки, если б вам пришлось спустить курок ружья, дуло которого было бы направлено на… человека?
Ван ден Вайден был поражен внезапностью вопроса, но, стараясь не показать этого, спокойно ответил, как будто бы разговор и шел все время именно на эту тему:
— Нет. В моей скитальческой жизни был такой случай. Как раз в тех лесах, куда мы направляемся, одно время появился беглый голландский каторжник. Никакие усилия властей найти его ни к чему не привели. Да и разве можно что-нибудь найти в этом первородном хаосе? Однако, мне пришлось столкнуться с ним лицом к лицу. Я не намеревался его ловить. Мне до этих вещей, которые называются громким и пышным именем «правосудие» — нет никакого дела. Но он, к сожалению, принял меня за правительственного агента. Объясняться не было времени. Такие вещи разыгрываются скорее, чем это может запечатлеть на своей ленте кинематограф. Секунды — слишком громоздки, чтобы измерять время, в течение которого все уже кончается. Выбора не было никакого. Оба, и его и мой револьверы — были подняты. Для меня было совершенно ясно, что мы оба выстрелим друг другу в упор, одновременно. Для него, конечно, это было так же ясно, как и для меня. Ну… так оно и случилось. Только, видите ли, его револьвер дал осечку. До сих пор перед моими глазами стоит его не то удивленное, не то испуганное лицо с большими рыжими усами и бритой головой. Только, уверяю вас, когда он упал, мне показалось, что это было гораздо легче, чем проделать то же самое со зверем. Человеческая жизнь стоит очень дешево. За нее никто не мстит. Зверь умирает гораздо торжественнее. Нет. У меня твердая рука.
Вместо ответа Мамонтов протянул ван ден Вайдену руку.
— Я знал, что получу такой ответ, — сказал он. — Вы, конечно, были удивлены моим вопросом, как сейчас недоумеваете над моим рукопожатием. Но, видите ли, в чем дело: у меня объявился неожиданный враг, и мне нужен союзник решительный, энергичный и закаленный. Иначе может погибнуть все дело экспедиции. А этого я уже не могу допустить. А насколько я могу судить, мой враг не остановится ни перед чем для достижения цели, и… дай Бог, чтобы мое пророчество не исполнилось, но я предвижу возможность, заставившую меня задать вам свой вопрос.
— И вы нисколько не ошибаетесь, — к удивлению Мамонтова, ответил ван ден-Вайден. — Я слишком хорошо знал и знаю, что вам будут чинить всяческие препятствия в вашем деле, не останавливаясь ни перед чем. И не потому что вы приехали сюда искать ваши филогенетические ветви, а потому, что… ваши поиски снова воскрешают возможность отыскания моей дочери, что кому-то, по непонятным мне причинам, совершенно не желательно. Я, когда был один — не страшен этому «кому-то», но я в центре вашей экспедиции — уже прямая угроза…
— Я не совсем понимаю, какое отношение к этому имеет ваша дочь? — перебил Мамонтов.
— Вернее, не хотите понять это.
— Но кто же заинтересован в этих поисках, в конце концов, кроме вас одного?
— Пастор Берман.
— Что-о?
— Профессор, забудьте на время ваше джентльменство по отношению к людям. Вы сами говорите: дело вашей экспедиции в опасности. Вопрос необходимо ставить ребром, тем более, что… простите меня, — вы сами обо всем догадываетесь.
— Но ведь это же чудовищно! И в конце концов все-таки непонятно, чего ему опасаться?
— О, милый друг, если б я это знал только! Уверяю вас, что этот господин топчет своими ногами землю только потому, что я не желаю убрать его отсюда, не разгадав тайны… Однако у меня есть догадки, конечно… Они появились у меня с особенной силой тогда, когда погиб этот молодой англичанин, имя которого высечено здесь на скале: погиб или тоже исчез — не знаю, но, во всяком случае, и тут дело не обошлось без участия уважаемого священнослужителя…
— Но это только ваше предположение, или тоже…
— Да. До сегодняшнего дня это было только моим предположением. Но с сегодняшнего… — ван ден Вайден весело расхохотался. — Ну, довольно играть в прятки, — сказал он. — Пора начать действовать. Взгляните-ка сюда. Это то, что я нашел сегодня днем недалеко отсюда, когда вы были в отсутствии. Вот почему я и следил все время за вами, опасаясь, как бы…
С этими словами ван ден Вайден разжал свой левый кулак и показал изумленному Мамонтову большой наперсный крест черного дерева с изображенным на нем серебряным распятием.
— Сим победиши! — иронически воскликнул он и добавил: — Я хорошо знаю этот крест. Он принадлежит ему. Судя по тому, что он не успел еще покрыться слоем пыли в тот момент, когда я его нашел, хозяин, должно быть, обронил его только сегодня, и несомненно, что он еще где-то скрывается поблизости.
— И имеет сообщника, — добавил Мамонтов.
— Почему вы думаете? — спросил ван ден Вайден. — Я это тоже предполагаю, но у меня нет данных для этого.
— Зато они имеются у меня. Это отпечатки голой ступни и условные черточки под именем мистера Уоллеса.
Ван ден Вайдена вдруг как бы осенило что-то.
— Господи! — воскликнул он, — ну, конечно же. Три черты — это знак, посредством которого менанкабуазцы скрепляют свои письменно даваемые обещания. Это нечто вроде нашего «во имя Отца, и Сына, и св. Духа». С ним здесь его слуга.
— Теперь и мне все ясно, — сказал Мамонтов. — Большой палец ноги этого сообщника так сильно отстает от остальных, что нет сомнения в том, что ступня, отпечаток которой нашел профессор Валлес, принадлежит не европейцу, а представителю расы, стоящей на очень низкой ступени развития. Его слуга ведь туземец?
— Да. Очередь была за вами, но господин пастор, кажется, ошибся, ибо, если он не останавливается перед убийствами для достижения своих целей, то теперь я, которому надоело уже дожидаться разгадки тайны, и подавно не остановлюсь перед ними. Аминь.
— Вы не совсем правы, дорогой друг, — мягко сказал профессор Мамонтов. — Позвольте мне выступить на минуточку в качестве… защитника пастора Бермана. Меня-то, может быть, он и хотел убить, но этот господин понапрасну кровь, видимо, не проливает. Вреден — это только незначительная помеха ему, и он не убивал его. Вреден просто похищен им.
— Похищен?
— Да. Сандалия и кровавые пятна на гнейсе — довольно примитивная симуляция. Кровь не принадлежала человеку. Я это узнал по запаху который образуется в результате соединения гнейса с кровью. Запах этот, очень сильный в человеческой крови, — в данном случае отсутствовал совершенно. Это была птичья кровь. Это было легко определить и по ее сгусткам, так как свертываемость птичьей крови значительно разнится от свертываемости крови человеческой. Черты на скале вымазаны этой же кровью.
— Пусть так, — воскликнул ван ден Вайден, пришедший внезапно в состояние сильного гневного возбуждения. — Пусть так, это, в конце концов, нисколько не меняет дела. Пока этот господин не будет убран с пути, до тех пор дело на лад не пойдет. Это ясно. Я, понятно, не проповедую убийства, но надо, во всяком случае, поймать этого молодчика как можно скорее и окончательно обезвредить его. Арестовать на все время наших работ. Ответчиком перед голландским правительством за эту меру буду я, но мне думается, что я столкуюсь с господином пастором и он предпочтет не затевать против меня дела. Итак, профессор, не зевать, а действовать решительно и быстро!
Дальнейшие события разыгрались гораздо решительнее и быстрее, чем того хотел в глубине души сам Ян ван ден Вайден.
Мамонтов за всю свою богатую приключениями жизнь достаточно хорошо и правильно оценивал события. Тотчас же после разговора с ван ден Вайденом он сообразил, что неожиданно появившийся враг, вернее, даже не его, Мамонтова, а его, главы экспедиции, посягнувшей на тайны Малинтангских лесов, очень серьезен и, наверное, ни перед чем не остановится для того, чтобы помешать эти тайны обнаружить. В эти мрачные тайны тропических лесов каким-то непонятным образом был замешан маленький чиновник голландского духовного ведомства, рыхлый, толстый и невзрачный.
Мамонтов решил прежде всего держать как можно дальше в стороне от всего происходящего всех остальных членов экспедиции для того, чтобы не волновать их и не мешать правильному ходу их подготовительных работ. Ведь все они были лишь учеными, хозяевами уютных кабинетов, мягких войлочных туфель и вышитых халатов, и ничего общего с экзотикой, а тем более уголовной, не имели и, узнай они, какие тайны сопутствуют им в их и без того не легком пути, — работа их остановится, как останавливается маятник дорогих часов, повешенных на стене сырого подвала. Покой их необходимо беречь.
Второе решение, к которому пришел Мамонтов, заключалось в том, чтобы тотчас же начать поиски несчастного Вредена, и ради него самого, и в виду острой необходимости наладить как можно скорее связь с Марти и Батавией.
Поделившись с одобрившим его решение ван ден Вайденом, Мамонтов предложил голландцу разойтись по домам до наступления утра. Ван ден Вайден и на это согласился, и оба тронулись в обратный путь.
Увлекшись разговором, они не заметили, как дошли уже до тропинки, где им надлежало расстаться. Палатка ван ден Вайдена помещалась в нескольких стах шагов отсюда направо, а Мамонтова — налево.
Мамонтов взял руку ван ден Вайдена и крепко пожал ее.
— Спасибо, милый друг, за доброе мнение обо мне. Высшим счастьем было бы для меня оправдать его в ваших глазах. Давайте расстанемся сегодня для того, чтобы завтра с новыми силами приняться за дело. Уверяю вас, что господин представитель Бога на земле и дьявола на небе — не уйдет от нас. Он стал на моей дороге? Что же! Тем хуже для него. Он, господин пастор Берман, видимо, не знает, с кем он имеет дело, — больше ничего. Иначе он не стал бы мне ставить палки в колеса. Я — ученый. Это верно и не подлежит сомнению, но… не одна только школа науки пройдена была мной в жизни! Это часто забывают те, кто имеет со мной дело. Если господин пастор Берман полагает, что я всю жизнь провел у себя в кабинете за пыльной книгой, прокуренной трубкой и чашкой всегда холодного кофе — он имеет плохое обо мне представление.
Жизнь — вот действительный мой университет. И может быть, даже науке-то меня настоящей научила не книга, а именно жизнь. Какая ошибка многих, если не всех ученых, что в первой половине своей жизни они были уже учеными, а не шарманщиками, маклерами, бродягами или клубными шулерами! Ах, уверяю вас, если б они знали жизнь лучше, если б они ближе соприкасались с ней, — от этого наука только выиграла бы. Опыт науки не должен производиться в лабораторных условиях, ибо наука и жизнь — это одно. Жизненный опыт — лучший лабораторный метод исследования.
Господин пастор Берман удивился бы и, пожалуй, не поверил бы, если б узнал, что знаменитый ученый, профессор Мамонтов, всего каких-нибудь пять лет назад предводительствовал конным отрядом красных разведчиков, и в Беловежской пуще, окруженный поляками, проваливаясь по колено в мшистых болотах непроходимого леса, спасаясь от холода, заползал в распоротое, еще горячее и дымное брюхо своей лошади, и, упорно не желая расстаться с той шуткой, что называется жизнью, жадно глотал горячую кровь. Я видел больше в своей жизни, чем это мог видеть господин пастор Берман в самом необузданном сне. И… я привык принимать вызов, когда его мне кидают.
Доброй ночи, господин ван ден Вайден! Еще раз спасибо вам за содействие и дружбу. Отдохните как следует и помните: если кто-нибудь достоин сожаления во всем этом деле, то это пастор Берман. Только его одного и приходится пожалеть в настоящую минуту.
Мамонтов крепко пожал руку собеседника и пошел к своей палатке.
Ван ден Вайден молча поглядел некоторое время ему вслед, потом, поворачиваясь в свою сторону, улыбнулся и покачал головой, подумав про себя:
«Действительно, я тоже начинаю опасаться за судьбу бедного пастора!..»
Вскоре он достиг уже своей палатки, и, как бы нехотя, вошел внутрь…
Но Мамонтову положительно не сиделось на месте. Он был слишком взволнован происшествиями дня.
Посидев некоторое время у своего импровизированного письменного стола, он снова поднялся и вышел подышать еще немного хотя и душным, но все же более свежим воздухом, чем тот, которым приходилось дышать в палатке.
Дальше порога своего кочевого жилища он первоначально и не намеревался идти, но вскоре уже понял, что неотвязчивая мысль влечет его снова туда — к скале, на которой было высечено имя Стефена Уоллеса, и еще раз осмотреть окрестности.
Колебания длились недолго. Не прошло и получаса после прощания с ван ден Вайденом, как он уже снова зашагал по тропинке, проложенной в диком кустарнике. Сперва он хотел зайти за стариком, желая исполнить данное ему обещание ничего не предпринимать одному, но когда, подойдя к палатке ван ден Вайдена, он убедился, что огонь у него уже погашен, решил все же отправиться в одиночку, не желая будить и беспокоить своего нового друга.
Духота наступившей ночи была почти невыносима. Тишина вокруг стояла гробовая, только изредка раздавался сухой треск, короткий и резкий. Это трескались наиболее раскаленные за день камни окружающих скал, и звук этот неприятно напоминал о скором наступления нового беспощадно-знойного дня. Все же по ночам, как бы невыносима ни была духота, она переносилась много легче раскаленного горна солнечных суток.
Сперва все шло благополучно и решительно ничто не воспрепятствовало Мамонтову добраться до скалы мистера Уоллеса.
К западу от этой скалы, там, где она обрывалась в страшный провал бездонной расселины, росли по краям мелкие кусты выродившейся акации и толстолистого кактуса. Еще так недавно маячивший огромный шар огненного солнца оставил воспоминание о себе в виде длинной, по всему горизонту протянутой ленты, более светлой, чем все остальное небо, которая, казалось, фосфоресцировала и дрожала, перевиваясь волнами электричества.
Покинутый лагерь расположился неподалеку, но совершенно не был видим, так как был скрыт от глаз восточными ступенями уоллесовой скалы.
Мамонтов шел довольно рассеянно, медленно продвигаясь вперед и, хотя внимание его и было устремлено на скалу, мысли не могли ни на чем определенном сосредоточиться и все витали вокруг неопределенных воспоминаний, очень часто возвращаясь к истории исчезновения дочери Яна ван ден Вайдена, которой Мамонтов успел за последнее время сильно заинтересоваться, постоянно беседуя о ней с несчастным отцом.
В таком сосредоточенном состоянии Мамонтов, естественно, не обратил никакого внимания на узловатый пучок спутанного хвороста, внезапно появившийся на его пути как раз в ту минуту, когда он находился между западной отвесной стеной скалы и страшной расселиной, расположенной всего в двадцати шагах расстояния от скалы. Мамонтов тяжело наступил на хворост правой ногой и даже раздавшийся треск сухих ветвей не вывел его из задумчивости.
Однако не успел он сделать следующего шага, как мгновенно почувствовал жгучую боль в правой ступне. Мамонтов вздрогнул, — первой его мыслью было, что он ужален спрятавшейся в хворосте ядовитой змеей.
Но не успела эта мысль еще оформиться как следует в его голове, как Мамонтов, внезапно теряя равновесие, тяжело рухнулся оземь во весь свой гигантский рост.
При неудачном падении на твердый известняк дороги, полученный удар был настолько силен, что на несколько секунд лишил ученого сознания.
Придя в себя, Мамонтов, продолжая ощущать почти невыносимую боль в правой ноге, одновременно почувствовал, что, влекомый какою-то сверхъестественной силой, быстро скользит всем телом к страшной пропасти, как раз к тому месту, в котором расступившийся кустарник образовал свободный проход, — как бы открытые двери в ее бездонную черноту.
Не прошло и секунды, как Мамонтов понял все.
Он попал ногой в петлю толстой веревки, спрятанной в хворосте; мгновение — и петля затянулась вокруг ноги, кто-то дернул за веревку; тело, потерявшее равновесие, грохнулось оземь, и теперь, как связанного барана, его тащат к гибели.
Уцепиться было не за что.
Дорога была гладка и полирована как зеркало, а тянувший веревку тянул ее с такой проворностью и быстротой, что уже секунд через пять Мамонтов находился от края пропасти всего на расстоянии каких-нибудь 8–9 шагов.
Ножа у него с собой не было. Он попытался приподняться, но это плохо удалось ему.
Тогда, скорее инстинктивно, чем обдуманно, он, напрягая все мышцы тела, резким броском тела перевернулся на левый бок и с быстротой молнии извлек из правого кармана свой револьвер, направил дуло по тому направлению, где приблизительно должна была быть протянута веревка, и наугад, не целясь, выстрелил.
Гулким эхом прокатился выстрел по отвесным громадам доисторического гнейса, и Мамонтов сразу же почувствовал облегчение в ноге.
До раскрытого зева расселины оставалось всего три шага.
Как согнутая пружина, освобожденная от сдавливавшей ее силы, взвивается в воздух, вскочил Мамонтов на ноги и… очутился лицом к лицу с пастором Берманом.
Кто-то сзади пастора пронзительно вскрикнул и чья-то тень мелькнула стрелою между кустами акации, быстро исчезнув в чернильной темноте ночи.
— Меланкубу! — крикнул пастор, но никто не отозвался на его зов.
Тогда пастор поднял руку по направлению к лицу профессора Мамонтова. Рука эта сжимала рукоятку револьвера.
Вскакивая на ноги, Мамонтов выронил из рук свой револьвер. Нагнуться и поднять его — было равносильно самоубийству. Дуло бермановского кольта почти касалось его переносицы. Он почти ощущал это прикосновение к себе холодной стали.
— Вы рассеянны, как настоящий ученый, мой дорогой профессор, — не опуская руки и держа Мамонтова все время на прицеле, сказал пастор Берман с удивительным цинизмом. — Однако, к делу: я надеюсь, что после всего случившегося между нами вы сами отлично поймете — что у меня для спасения собственной персоны только один выход — спустить курок.
— Стреляйте, — спокойно сказал Мамонтов и почувствовал, как какая-то удивительно приятная апатия успокаивающей волной пролилась по всему его телу.
— Да. Я это сейчас и сделаю. Только мне необходимо первоначально объясниться. Мне ведь никогда не удастся больше этого сделать. Не правда ли?
Мамонтов чувствовал, как полное безразличие все больше и больше поглощает его.
— Как хотите, — сказал он. — Слушать я все равно не буду. Что же касается меня, то мне хотелось бы закончить свою жизнь уверением вас в том, что из всех негодяев, которых мне когда-либо приходилось встречать на свете, вы — самый непревзойденный.
— Вот именно по этому самому поводу мне и хотелось бы объясниться с вами. Я хотел вам доказать, что действую отнюдь не из подлости, а наоборот, по соображениям самого высшего характера. Я — защитник Господен. Я не убиваю вас, а вырываю вас, как должен вырывать всякое зло, с корнем. Только и всего. Такие люди, как вы, не должны жить. Они уничтожают единственную радость человека — веру в его божественное происхождение. Что же делать? Христианство часто несет за собою не мир, а меч. Впрочем, вы, кажется, не слушаете меня?
Мамонтов молчал.
— Ну, что же, — вздохнул пастор Берман, — тем хуже для вас. Будьте любезны не шевелиться. Я стреляю хорошо и отнюдь не намерен причинять вам напрасные страдания. Да благословит меня Господь!
Пастор Берман прищурил правый глаз и прицелился.
Но… нажать курок ему не удалось…
Внезапно прогрохотал оглушительнейший, как гром, грянувший откуда-то сбоку выстрел, и окровавленная рука пастора Бермана беспомощно повисла, выпуская тяжелый револьвер, грузно шлепнувшийся к ногам профессора Мамонтова.
В ужасе подняв кверху свою кисть, из которой черным фонтаном брызнула кровь, пастор Берман отступил на шаг назад, совершенно забыв, что за ним страшная пропасть.
— Стойте! — испуганно крикнул Мамонтов. — Вы провалитесь!.. — Но… предупреждение прозвучало слишком поздно.
Судорожно ухватившаяся за край обрыва левая рука пастора была не в состоянии удержать его тела, и с тяжелым стоном пастор Берман рухнул, как бесформенный мешок костей и мяса, куда-то вниз, в бездонную глубину.
С легким шуршанием покатились вслед за ним мелкие камешки известняка и долгое время было слышно, как они шуршат по отвесным скалам мрачной расселины.
Профессор Мамонтов шагнул к пропасти и, став на колени, отстраняя руками низкорослые кусты, заглянул вниз.
Кроме черной ночи, холодно взглянувшей в его расширенные зрачки, там ничего не было видно…
— «Мне отмщение и аз воздам», — с угрюмым спокойствием сказал подошедший к Мамонтову ван ден Вайден, опуская свое ружье, из дула которого еще шел легкий запах пороха и дыма.