Книга третья. ДНЕВНИК МИСТЕРА УОЛЛЕСА

Таинственная встреча

Дела экспедиции после трагедии, разыгравшейся у Буйволовой расселины, сразу же стали подвигаться вперед.

Только сейчас стало ясным и Мамонтову и ван ден Вайдену, искренно привязавшимся друг к другу, какую огромную роль играл скромный по внешности священник в яркой и красочной жизни острова, залитого ослепительными лучами тропического солнца.

Даже самые незначительные, казавшиеся раньше вполне естественными, неудачи и помехи, мешавшие правильным работам ученых, всюду сопровождавшие их, как стая надоедливых москитов, внезапно совершенно прекратились и исчезли, словно злой дух покинул проходимые экспедицией местности.

Проводники не заводили больше экспедицию в непролазные и непроходимые места; деревни, мимо которых продвигалась экспедиция, встречали белых без враждебности; исчезла ничем необъяснимая ненависть к участникам научной экспедиции; слуги и носильщики научились повиноваться беспрекословно, и мгновенно прекратилось их массовое дезертирство в глубь острова, что особенно затрудняло продвижение экспедиции вперед.

Несчастный Вреден, лишившийся от голода и жажды сознания, был найден Мамонтовым и ван ден Вайденом на третий день после катастрофы у Буйволовой расселины, в одной из многочисленных трещин, избороздивших всю местность скал, почти недоступной и искусно замаскированной грудами камней и диким кустарником.

В этой самой трещине скрывался и Меланкубу с пастором, и пока они еще были здесь, Вредена, хотя и держали все время связанным, — поили и кормили: после же гибели Бермана и бегства Меланкубу он остался брошенным на произвол судьбы, и возможность его дальнейшего существования была предоставлена его собственному усмотрению.

Прекрасные части радиоаппаратов, взятые Вреденом, были сброшены в пропасть, и бедный Вреден страдал от этого, пожалуй, больше всего.

— Я просил их бросить туда лучше меня, — как бы извиняясь за события, рассказывал он сконфуженно Мамонтову, когда был приведен ученым в чувство, — да вот, поди же, что я мог поделать с этими дьяволами? Они ни за что на эту комбинацию не согласились.

Когда же несчастный голландец, представлявший полную противоположность своему почтенному соотечественнику, узнал, что пастор, в свою очередь, последовал вслед за аппаратом в бездонную пропасть, он пришел в настоящий ужас и, при громком хохоте ван ден Вайдена, схватив за руку не могущего скрыть улыбку Мамонтова, воскликнул:

— О… о… Господи! По-моему, этот дьявол сумеет воспользоваться обстоятельствами даже и в самой преисподней и начнет теперь посылать с того света радиотелеграммы во все радиоприемники Европы! Угораздило же его, прости Господи, выбрать подобный образ смерти. Это не иначе как с каким-нибудь расчетом, — смею вас в этом уверить!

Однако особенно долго не пришлось печалиться пропажей радиоаппаратов.

Вскоре опытным голландцем была найдена поблизости антенна и очень недурной радиоаппарат, посредством которого Меланкубу сообщался со своим хозяином.

Таким образом, уже через несколько дней удалось установить связь между обеими группами экспедиции и вскоре Мамонтов уже знал от Марти о всех делах его группы.

Марти не преминул сообщить Мамонтову о таинственной радиотелеграмме, перехваченной Лебоне, которая была Мамонтовым тотчас же расшифрована. Это Берман телеграфировал своему слуге:

«Не допускай», т. е. не допускай его, Мамонтова, продвинуться дальше. «Тире, тире, тире. С. У» — видимо, обозначало приказание сигнализировать о своем присутствии тремя символическими чертами на скале Стефена Уоллеса. «Марти — Мамонтов нет» — был приказ о недопущении радиосвязи между обоими учеными и, наконец, «Буйволова расселина. Буду» — было назначение места свидания и обещание прибыть к условленному месту.

Однако самому Марти Мамонтов ничего не сообщил, прося его успокоиться и не придавать этой телеграмме никакого значения — мало ли где, как, почему и кем употребляются-де, мол, имена известных ученых Европы, так как всю историю с пастором Берманом и его гибель он совместно с ван ден Вайденом условились скрыть решительно от всех участников экспедиции.

Об этом решении было сообщено Вредену, которому приказано было рассказывать, что он подвергся просто нападению диких туземцев, но сумел, в конце концов, отбиться и бежать, захватив с собой самые необходимые части для радиотелеграфирования.

Ван дер Айсинг, узнав об исчезновении пастора, предупредившего барона о своем отъезде к окрестному духовенству для усиления борьбы с язычеством, естественно приписал исчезновение пастора новому взрыву мести со стороны непримиримых ачинцев, и дело ограничилось всего лишь высылкой карательного отряда, вооруженного крепкими плетьми для порки многочисленных вождей еще более многочисленных племен, и соответствующим сообщением в Амстердам.

Всеми силами старался Мамонтов поднять дух и настроение своей группы, но это удавалось ему с большим трудом и то лишь на короткое время. Ученые, благодаря редчайшим и ценнейшим палеонтологическим находкам, добытым и блестяще расшифрованным профессором Мозелем, начинали считать затею профессора Мамонтова, направленную к отысканию довольно проблематических существ, мало на чем основанной фантазией, и мнения явно стали складываться с каждым днем все больше и увереннее на сторону теории Дарвина.

У очень немногих теплилась в душе еще надежда отыскать человекообразных обезьян Мамонтова, но даже и эти немногие готовы были спасовать перед теми трудностями, с которыми были сопряжены эти поиски.

Необходимо сначала взорвать на воздух всю эту проклятую путаницу совершенно непроходимых лесищ, в которых до сегодняшнего дня никто еще из имеющих право называть себя человеком не умудрился побывать, для того, чтобы начать предполагаемые работы. Мы, представители человечества двадцатого века, несмотря на всю нашу технику и вооруженность, еще слишком не подготовлены для этого.

— Ну, как вы изволите пролезть сквозь эти дьявольские джунгли? — нервно спрашивал профессора Мамонтова один из наиболее непримиримых противников его, француз Дероне, профессор Сорбонского университета и вице-президент Пастеровского института в Париже.

Еще больше упало настроение среди ученых, когда профессор Валлес, один из наиболее выдающихся ученых мамонтовской группы, заболел тяжелой формой дизентерии, грозившей принять смертельно истощающую организм хроническую форму.

Бедный англичанин превратился в египетскую мумию и впал «в тихое философствование», как выразился профессор Мозель.

— Дорогой коллега, — сказал он однажды Мамонтову, с трудом проглатывая лошадиную дозу ипекакуаны, — положительно старина Бонне был прав в своей натурфилософии. Помните его рассуждение о кошке и розовом кусте? «Любой профан, — говорил Бонне, — сумеет отличить кошку от розового куста и расскажет вам, какая между ними существует разница». А вот мы, ученые, до сих пор не можем этого сделать. И то и другое мы называем «живым существом» и тщетны наши родовые потуги, чтобы открыть миру математическую формулу, разрешающую не видовую их разницу, а внутреннее их различие. Что вы скажете по этому поводу? Ведь, если подумать как следует, не должны ли мы будем согласиться, что истина ускользает из наших рук благодаря нашим чересчур умным головам?

— Вы забыли, дорогой друг, что профан в примере Бонне исходит из идей частных, а философ из общих идей. Мы же, ученые, должны стремиться к тому, чтобы не было идей частных, потерявших связь с общими, и чтобы не было ни одной общей идеи, не подтвержденной идее частной, — серьезно отвечал Мамонтов, и, неодобрительно покачивая головой, добавил:

— У нас в России подобное состояние ума называется пораженчеством, сэр Валлес!

— Вы неправильно поняли меня, коллега, — оскаливая желтые зубы, воскликнул англичанин. — Я далек от желания констатировать бессилие науки. Я сделал лишь осторожное вступление к желанию заново опровергнуть вашу теорию дегенерации. Я твердо верю, и даже почти знаю, что мы идем к прогрессу, а не к регрессу. Мой дед, известный в свое время ученый, доктор медицинских наук, лорд Роберт Чарльз Валлес, умер от дизентерии, заразившись этой болезнью в вашем Севастополе во время пребывания там соединенной турко-англо-французской эскадры в 1855 г., уже на третий день болезни. А вот я — внук своего деда, — заполучив более опасную форму этой интеллигентной болезни, продолжаю не только жить, но даже и думать, спустя целых две недели после появления первых признаков заболевания. Как хотите, но это удивительно. Мы идем, вне всяких сомнений, к прогрессу. Мы скоро достигнем совершенства. Тысячу раз прав мой великий соотечественник мистер Дарвин: нужда вызывает желание. Желание вызывает появление новых органов. Анатомируйте после смерти моей мои внутренности, и вы убедитесь, что у меня за это время образовалось придаточное заднепроходное отверстие, ибо старое никак не могло справиться с непосильно взваленной на него работой.

Мамонтов снова покачал головой, но на этот раз промолчал и заставил горящего как в огне и начинавшего бредить англичанина проглотить тройную дозу хинина, растворенного в горячем красном вине. Затем всунул ему под мышку градусник, собственноручно покрыл его сеткой, служившей защитой от укусов москитов, и сказал бодро и весело:

— Ну-ну, добрый друг! Терпение и мужество. Еще неделька, и вы будете снова записаны в приходной книге нашей экспедиции!

Время шло, одновременно, и томительно и быстро.

Прошло уже целых три месяца, как экспедиция покинула Буйволову расселину и окончательно расположилась для своих работ на месте, намеченном Мамонтовым, у самого предверия Малинтангских лесов, но, за исключением одной лишь опушки леса и берегов извилистого ручья, еще ничего исследовано не было.

День за днем уходил в скучных, ничего нового науке не приносящих работах, хотя Мамонтов с не разлучавшимся с ним уже почти ни на шаг ван ден Вайденом оставляли лагерь далеко позади себя и частенько углублялись в дремучие заросли леса, пренебрегая всякой опасностью и забывая об осторожности…

Ван ден Вайдена, хорошо знавшего эти места, но давно уже здесь не бывавшего, сильно поразило то, что никакой хоть сколько-нибудь открытой опасности нигде не чувствовалось.

Лес оказался как бы вымершим, почти гробовое молчание царило в нем и даже следов диких зверей нигде не было видно. Не отыскать было и следа столь страшных лесных жителей, некогда безусловно населявших эти места.

Получалось впечатление, будто все живое ушло отсюда прочь, не то совсем покинув эти места, не то углубившись дальше в лес.

Причина этого бегства казалась старому охотнику совершенно непонятной и таинственной. На Мамонтова же, хотя и поражавшегося бедностью местной фауны, но не знавшего ранее этих мест, это отсутствие жизни в лесу не действовало так сильно и удручающе, как на ван ден Вайдена.

— Я никогда не видал тропического леса, который бы молчал, — с почти суеверным ужасом жаловался своему другу старый охотник.

— А я был всегда того мнения, что рассказы о непроходимости этих лесов сильно преувеличены, — весело отвечал Мамонтов, все больше и больше убеждаясь в том, что ничто ему не помешает в будущем проникнуть в эти заросли поглубже и поосновательнее.

Ван ден Вайден только головой качал и разводил в недоумении руками.

После долгого времени настал, наконец, такой момент, когда, казалось, рассеялась однообразная непроглядная тьма скучных ежедневных будней и взбудоражилось все сонное царство ученых, переставших уже окончательно верить в успех мамонтовского дела.

Как-то вечером, вооружившись своим прекрасным ружьем, Мамонтов предложил ван ден Вайдену отправиться с ним в лес. Ван ден Вайден, сильно страдая в течение всего дня невыносимой головной болью, принужден был отказаться, и Мамонтов отправился один.

Лес сонно и горячо дышал своими влажными испарениями. Таинственные шорохи прерывали могильную тишину, и резко щелкали под ногой сухие сучья, оторванные от гигантских деревьев.

В тяжелой задумчивости ученый забирался совершенно машинально все глубже и глубже в таинственную чащу деревьев, точно рукой искусного корзинщика переплетенных между собой пружинно-крепкими лианами, цепко охватившими своими обезьяньими лапами корявые стволы лесных гигантов.

Было жарко и душно, как в оранжерее, и отвратительно пахло газами, выделявшимися от медленного гниения органических веществ. Изредка вздрагивал тяжелый воздух, разрываемый истерически клокочущим гортанным выкриком красного какаду и откуда-то издалека, заглушенно и придавленно, казалось, из глубин, совершенно уже недоступных человеку, отвечал ему протяжный вой, напоминавший плач ребенка, юрких и трусливых обезьяньих стад, скрывающихся в сладких листьях дурмана и диких бананов.

Где-то уже далеко в стороне, — но где именно, определить было очень трудно, Мамонтов слишком далеко забрался, — журчал ручей, и Мамонтову почему-то показалось, что совсем рядом, в том направлении, по которому слышались всплески волн, должна находиться открытая полянка, покрытая ослепительно яркими, роскошными тропическими цветами, залитая косыми лучами красного солнца, благоухающая ароматами пряных трав и сочных плодов окружающих деревьев.

Мамонтов продолжал продвигаться вперед.

Он очнулся внезапно, как человек, разбуженный какой-то неведомой причиной среди ночи в момент самого крепкого и сладкого сна, и причиной его пробуждения была сразу наступившая темнота, — как будто кто-то выключил электрический ток, до сих пор накалявший гигантский солнечный фонарь. Настолько стало темно, что на расстоянии двух-трех шагов ничего уже не было видно.

Быстро оглянувшись вокруг, Мамонтов не без тревоги и неприятного замирания сердца заметил, что забрел чрезвычайно далеко вглубь леса, в полосу, совершенно, еще им не обследованную и ему неизвестную.

Достав из кармана компас, ученый точно определил свое местонахождение по отношению к легкомысленно покинутому лагерю и, насколько это позволяли густые заросли лиан, быстро повернувшись, зашагал в обратном направлении.

Долгое время лес не желал редеть, а темнота становилась все более и более непроницаемой.

Наконец Мамонтову показалось, что деревья несколько расступились в сторону, стало значительно светлее и нога перестала так часто спотыкаться о змеевидно выступавшие из-под черной влажной земли уродливые корни тысячелетних великанов.

Не успел Мамонтов подумать, что все его недавние тревоги были напрасны, как вдруг, случайно подняв кверху голову, остановился на месте, как вкопанный, не смея выдохнуть наполнявший грудную клетку воздух, не смея сделать ни одного лишнего движения, мучительно чувствуя учащенные удары сердца.

Но уже в следующую минуту ружье плотно легло к плечу и прищуренный глаз брал быстрый и верный прицел.

В это время, почти над самым ухом Мамонтова, раздался совершенно явственно возглас, необычайно напоминавший человеческое «ах».

Сомнений быть не могло. Звук мог принадлежать одной только человеческой гортани.

Кто был на дереве — Мамонтов не видел.

Он остановился, как вкопанный, и поднял свое ружье только потому, что ясно увидал на дереве чей-то смутный контур, но самого обладателя этого контура, как он ни напрягал своего зрения — увидеть ему не удалось.

Держа ружье все время на прицеле, Мамонтов зашел со стороны, но и с этой позиции ничего в густых листьях дерева не обнаружил.

Сердце билось быстро, скачками, во рту пересохло и в глазах от долгого напряжения мучительно защипало.

Прошла еще одна долгая, бесконечно-длящаяся, томительная минута.

А тишина снова воцарилась кругом, ненарушимая и полная тайны.

«Одновременная галлюцинация и зрения и слуха? — подумал Мамонтов. — Нет! Этого быть не может. Там кто-то сидит на дереве. Но что делать?» — Руки успели настолько затечь, боль в шейных мышцах стала настолько невыносимой, что наступил момент, когда Мамонтов готов был опустить ружье.

Однако он этого не сделал. Внезапно странный возглас-вздох снова повторился, на этот раз гораздо более отчетливо, громче и все так же близко от уха Мамонтова:

— А-а-ах! Уа-а-а!

Крик казался жалобным и тревожным, будто кто-то кому-то изливал свое горе и в нем странным образом сочетались нотки звериного гнева с чисто человеческой тоской и ужасом.

Вдруг сердце Мамонтова забилось тревожно и часто.

Перед Мамонтовым, на расстоянии не больше одного метра, прямо над его головой, искусно скрываемый красочными листьями дурмана, на крепкой и негнущейся ветке, выросшей почти перпендикулярно к стволу огромного дерева, слегка раскачивая и пригибая ее тяжестью своего тела, стоял во весь свой рост не виданный еще никем, описанный только им одним, в предположительных тонах научной гипотезы, великолепный экземпляр второй филогенетической ветки Homo divinus’a, — настоящее двуполое человекообразное существо!

Это существо плотно прижалось к стволу дерева, наивно полагая, что таким путем оно станет менее заметным для неизвестного еще ему врага, в действительности находясь почти у самых ног Мамонтова.

Шерсти на этом существе почти не было. Без сомнения, возраст его был еще крайне незначителен, но уже и сейчас были с несомненностью видны его сильно развитые мышцы, но главное, что бросалось в глаза — это была его двуполость.

Мамонтов для верности прицелился еще раз и его глаза совершенно неожиданно встретились с глазами обреченной жертвы.

Во встретившемся ему взгляде была такая непередаваемая красота и глубина, они были так нечеловечески чисты и прекрасны, эти синие глаза ребенка, постепенно заполнявшиеся крупными каплями детских слез, что Мамонтов медленно опустил ружье и провел дрожащей рукой по вспотевшему лбу.

Он стоял не шевелясь, пораженный каким-то столбняком, сквозь который он смутно услыхал, как внезапно, совсем рядом с ним, раздался оглушительный треск ломаемых чьей-то исполинской, дьявольски сильной рукой крепких лиан и толстых, загораживающих дорогу, ветвей деревьев. Он увидал, как ближайшие кустарники, с целым фонтаном брызг черной земли, вцепившейся в их глубокие корни, взлетели на воздух, легко вырванные этой разрушающей рукой, и как, наконец, что-то исполински, чудовищно-огромное, покрытое огненно-рыжей шерстью, выросло сбоку от него, ухватило своими неописуемых размеров лапами прижавшееся к стволу дерева существо и, неся его как пушинку, снова скрылось в темных недрах затрепетавшего и затрещавшего под его ногами леса.

Только тогда Мамонтов поднял голову.

Темнота надвигающейся ночи увеличилась настолько, что, если бы даже кто-нибудь и прятался еще в листьях дурмана, — увидать его все равно уже было нельзя.

Мамонтов устал. Он внезапно почувствовал какое-то полное безразличие ко всему, что происходило вокруг него, какое-то тупое равнодушие к ускользнувшей из рук его истине, ему хотелось спать и начинала сильно болеть голова.

Наступившая снова тишина душного тропического леса поглотила все его чувства и мысли.

Страдания Мамонтова

Только тогда, когда совсем поредели чудовищные гиганты леса и их крючковатые лапы не так угрожающе простирались в темноте, а вдали, отражаясь в дробящихся водах ручья, засверкали огни живописно раскинувшегося лагеря, Мамонтов стал понемногу приходить в себя.

Сперва смутно, потом становясь все отчетливее и яснее, вспоминалось все только что с ним случившееся, и вдруг в его мозгу четко оформилось сознание огромного значения, которое имело не только для него одного, профессора Мамонтова, но и для всего человечества, это приключение.

И одновременно с этим, отчасти как бы подтверждая предыдущую мысль, отчасти как бы иронизируя над ней, предстала вся постигшая его неудача, со всеми роковыми из нее вытекающими последствиями, весь ужас невозвратимости происшествия и нового достижения так близко стоявшей от него и все же в последнюю минуту ускользнувшей истины.

Да. Все было потеряно.

Сердце ныло мучительно и больно, с каждым новым ударом своим причиняя все новые и новые боли и углубляя все сильнее и сильнее предшествующие страдания.

Как оповестить ученых о встретившемся ему человекообразном существе?

Мамонтов невольно замедлил шаги, мучительно ломая себе голову над разрешением этого вопроса.

Конечно, ни единой минуты он не сомневался в том, что рассказу его решительно все, и сторонники и противники его теории, безоговорочно поверят, — слишком велик был научный авторитет его среди них, — но… сейчас же, неминуемо начнутся предположения, опровержения, дискуссии и т. д., и т. д., а если реальных фактов у него не окажется, то волнующий вопрос о происхождении человека — все так же останется неразрешенным и не сдвинутым со своего проклятого места ни на миллиметр.

Ведь, в конце-то концов, ему все могло просто примерещиться в лесных сумерках!

В тот же вечер профессор Мамонтов, собрав всех своих соратников, рассказал им с математической точностью и фотографическими подробностями удивительное происшествие, случившееся с ним.

Когда Мамонтов окончил свой рассказ, наступило общее, полное молчание. Казалось, никто не смел заговорить первым.

Наконец томительная тишина была прервана профессором Валлесом, желчно и злобно начавшим вытряхивать пепел из потухшей трубки.

— Удивительнейший народ эти русские! — воскликнул англичанин, стараясь не глядеть в сторону Мамонтова. — Кем бы они, в конце концов, ни были: учеными, мучениками, босяками или поэтами — все равно, все они начинают с отрицания Бога в человеке, взбудораживают весь мир своими теориями, а кончают всегда, в ту минуту, когда «дело дойдет до дела», извинительным реверансом в сторону этого самого отрицаемого ими Бога! Ибо, если профессор Мамонтов опускает свое ружье перед глазами зверя, то не иначе, как по причине предположения, что зверь этот божественного происхождения. Мне не может показаться не странным это дрожание рук у тех, у кого не дрожали же руки тогда, когда, ради социального опыта, им приходилось сметать с дороги жизни тысячи себе подобных людей! Прошу еще раз извинить меня. Я очень болен — это знает каждый, — и весьма возможно, что в своем болезненном раздражении и я сказал много лишнего и дерзкого.

Мамонтов поднял голову и спокойно, без всякой тени гнева или раздражения, тихо сказал:

— Мне извинять вас не за что, дорогой коллега. Я прекрасно понимаю вас. На вашем месте я поступил бы точно так же. В одном только вы не правы — я отказался стрелять не в зверя. То не был зверь. И, если хотите, я соглашусь с вами скорее в том месте вашей реплики, где вы говорите, будто я усмотрел в глазах встретившегося мне существа нечто «божественное». Да. Это было божество. Мы только по-разному понимаем значение этого слова. Встретившееся мне существо было потому «божественным», что в нем было слишком мало от человека и слишком много от самой природы. Лучше я не сумею вам этого объяснить.

Настала очередь высказаться Дероне.

Профессор сорбоннского университета нервно рассмеялся и преувеличенно-громко воскликнул:

— Однако, дорогой товарищ, я не могу не сознаться, что с каждым днем все больше и больше обнаруживаю в вашем характере поэтические жилки какого-то еще никому не известного неомодернистического уклона. Поэзия — «c’est une profession, manquer par vous, je vous assure!»[2]

Среди собравшихся ученых был только один, хранивший глубокое молчание и исполненный безупречной сдержанности — это был маленький и щуплый человек, профессор Мозель.

Он думал. Тяжело, по-немецки, но результатом его долгого мышления, как всегда, являлась ничем непобедимая логика, аргументы, продуманные и проанализированные со всех сторон и концов.

Наконец, профессор Мозель встал и, подойдя к Мамонтову, становясь чуть ли не на цыпочки, ласково положил ему руку на плечо и сказал:

— Ну-ну. Не теряйте самообладания, дорогой коллега. В жизни случающееся один раз легко может случиться и вторично. Ничего нет невероятного в том, если я предположу, что вам удастся еще раз повстречаться с этим самым или с подобным этому существом. И тогда вы исправите вашу ошибку. Я вас отлично понимаю. Стрелять было тяжело. А может быть, даже и невозможно. Не печальтесь и не считайте себя грешником перед наукой. Выше голову и… разрешите же, наконец, мне поскорее подойти к радиоаппаратам и оповестить весь мир о… о своем поражении, кажется… Не так ли?

Мамонтов отрицательно покачал головой.

— О, нет! — сказал он с горечью в голосе. — Победителем все еще остаетесь вы. Но клянусь вам всем, чем только может поклясться человек, что, начиная уже с завтрашнего утра и до последних минут нашего пребывания здесь, на Суматре, я всеми своими силами постараюсь снова поймать ускользнувший из моих рук и потонувший во мраке леса ослепительный луч Истины. Теперь я уже наверняка знаю, что он существует, и существует именно там, где я и предполагал его найти. Я не устану искать его до тех самых пор, пока не исправлю своей непростительной вины перед вами всеми.

— И в этих ваших поисках самым преданным, самым верным союзником буду я! — воскликнул все время до сих пор хранивший молчание ван ден Вайден, протягивая Мамонтову руку.

— Very well! — не то иронически, не то сконфуженно процедил сквозь желтые зубы профессор Валлес, засовывая себе градусник под мышку и глядя куда-то в сторону. — Я боюсь только, как бы наша научная работа не приняла несколько нежелательного уклона приключенчества и романтики…

Профессор Валлес замолчал, не закончив своей фразы.

Его глаза в это время встретились со строгим взглядом, шедшим из устремленных на него в упор прищуренных глаз профессора Мозеля.

Безумная догадка и страшная находка

Прошло еще пять недель в тяжелом однообразии и утомительных работах всех участников научной экспедиции, не принесших миру ничего сенсационного или сколько-нибудь нового.

Однако научный материал был собран в таком огромном количестве, что уже в настоящее время возникала необходимость нескольких лет работы, чтобы как следует разобраться в нем.

Все это время Мамонтов, как и обещал, не переставал ни минуты искать «потерянную истину», как окрестили повстречавшееся ему живое существо иронизирующие над ним ученые.

Но… все его поиски ни к чему не приводили.

Как ни обшаривал он, совместно с ван ден Вайденом, окрестные леса, часто забывая самую элементарную предосторожность и героически пренебрегая опасностями, решительно никаких следов человекообразных существ отыскать он не мог.

Даже Мозель одно время принял участие в этих поисках, но повредил себе ногу и с тех пор решил предоставить обоим друзьям совершать свои прогулки самим.

Мамонтов терялся в мучительных догадках, не разрешимых даже знатоком этих мест, старым охотником ван ден Вайденом.

Дело в том, что пропали не только следы таинственного существа, но, чем глубже им удавалось проникать в самую гущу тропических зарослей, тем все реже и реже можно было обнаружить присутствие какого то ни было живого существа — будто кто-то непонятной властью вымел отсюда все живое, объявив весь лес своей собственностью.

Вскоре опасения Мамонтова подтвердились.

Однажды в полдень Мамонтов с ван ден Вайденом набрели в самой чаще леса на внезапно открывшийся перед их глазами довольно значительной вышины лесной холм.

Спиральной лентой вдоль всего склона этого холма, проложенная между почти вплотную друг с другом сросшимися деревьями, извивалась совершенно отчетливо запущенная тропинка, когда-то, видимо, хорошо утрамбованная, а теперь успевшая уже кое-где зарасти пышным зубчато-веерным папоротником.

С несомненностью можно было сказать, что по этой тропинке уже многие годы не ступала нога ни зверя, ни человека, но Мамонтов с ван ден Вайденом все же привели свои ружья в боевую готовность перед тем, как решиться начать по ней свой подъем на вершину таинственного холма.

Минуя на своем пути бесспорно рукой человека глубоко вырытые ямы, в которых ван ден Вайден безошибочно определил заброшенные, страшные волчьи ямы лесных жителей, затруднявшие проход к и без того недоступной вершине, обнаруживая то тут, то там хитроумно запрятанные капканы, которые в настоящее время все были уже полуразрушены и приведены в негодность, — Мамонтов с ван ден Вайденом достигли наконец вершины холма.

Когда они вышли из-за последнего ряда деревьев, им представилась замечательная, но жуткая картина.

Вся вершина холма представляла собой небольшое плато, занятое деревней лесных жителей.

Но деревня была пуста. В последний раз это заброшенное логовище первобытных людей видело человека по меньшей мере лет пять-шесть назад. Печальный вид деревни говорил об этом с достаточной точностью.

Центральная площадь деревни, представлявшая собой правильный круг, по окружности которого были построены хижины из хвороста и листьев, связанных друг с другом цепкими лианами, давно заросла могучими всходами сорной травы. Жалкие логовища, некогда укрывавшие в себе живых людей, хотя и диких, но все же не лишенных своих полузвериных эмоций, рождавшихся, живших, любивших, ненавидевших и умиравших, совершенно сгнили и с провалившимися крышами покосились набок. Все было пусто и заброшено.

Обитатели этой деревни покидали свою родину, видимо, весьма поспешно и неожиданно.

На давно потухших угольях стояли грубые глиняные горшки, в которых лежали кости. Видимо, когда пришлось бежать, было обеденное время и в горшках варился обед.

В одной из более сохранившихся хижин, куда, затыкая нос и задыхаясь от вони разложения, царившей в ней, зашли Мамонтов и ван ден Вайден, — было обнаружено брошенное оружие: доисторические каменные топоры и каменные, остро отточенные стрелы.

В другой лачуге Мамонтов отыскал грубое каменное изображение бога, и его радости не было конца, когда он обнаружил, что этот бог, необычайно ясно для такой грубой работы, высечен двуполым.

— Вот видите, — сказал он заинтересовавшемуся его находкой ван ден Вайдену, осторожно и нежно укладывая каменного божка в свой охотничий мешок, — даже эти дикари имеют представление о моем Homo divinus’e. Уверяю вас, что эта находка — частичное подтверждение моей теории. Нет дыма без огня. Дикари, несомненно, взяли своего бога из жизни. Они-то ведь все однополы, а фантазия у них развита чрезвычайно слабо.

Однако все было бы хорошо, если бы не отвратительный вид мертвых и прокопченных голов, утыканных на кольях почти перед каждой хижиной, черных, сморщенных, страшных, но все же довольно точно сохранивших черты своих лиц.

— Тут, может быть, мы отыщем и голову мистера Уоллеса, — начал снова Мамонтов, но вдруг насупился и, резко оборвав, замолчал.

Он вдруг сообразил, почему это ван ден Вайден с таким жадным любопытством вглядывается в каждую мертвую голову, подолгу поворачивая ее во все стороны.

— Пойдемте скорее отсюда, — сказал он, беря ван ден Вайдена под руку.

Они стали спускаться вниз.

— Такую крепость, будь она в руках десяти современных солдат, я думаю, сто тысяч лесных жителей не смогли бы взять, — сказал ван ден Вайден.

— Да, вероятно, — задумчиво и почти не расслышав последней фразы своего приятеля, ответил Мамонтов. — Однако, меня это чересчур начинает, кажется, интересовать: куда это они, все эти дьяволы, делись?

— О, если б я мог ответить вам на тот вопрос! Куда, а главное — зачем? К сожалению, нам остается лишь признать, что их нет. Да не только их — никого больше нет в этих лесах.

Ван ден Вайден был прав.

Действительно, никого уже в этих лесах больше не оставалось.

Он был пуст теперь, — этот таинственный и непроходимый лес, в который раньше нельзя было забраться так далеко, как это сделали Мамонтов и ван ден Вайден, умудрившиеся безнаказанно побывать там, где еще ни разу не ступала нога белого человека.

Он был жутко пуст и молчалив.

Пестрели набухшие влагой листья деревьев, тысячелетия простоявших на одном и том же месте, совершенно скрывавших небеса мощными кронами, с которых, как обезьяньи хвосты, свисали цепкие лапы лиан и корни самой фантастической формы, которые сплошь и рядом смешно вырастали даже из листьев этих причудливых гигантов.

Тяжелые испарения черной жирной земли делали окружающий воздух почти невозможным для дыхания, заставляя мечтать об открытых просторах и свободных пространствах.

Но Мамонтов, казалось, не замечал всего этого и, оставаясь совершенно равнодушным к окружавшей его обстановке, начал проявлять признаки такой необычайной рассеянности и задумчивости, что невольно обратил на себя внимание своего друга и спутника.

Было очевидным, что в нашем ученом произошел с некоторого времени какой-то сложный перелом, заставивший его углубиться в самого себя, перелом, который сам Мамонтов не пытался даже скрыть от окружающих.

По мере приближения назначенного дня отъезда, до наступления которого оставалось всего лишь шесть недель, настроение среди ученых становилось все лучше и лучше, бодрость духа росла, и в этом смысле Мамонтов был значительно разгружен от своей неблагодарной работы главы всей экспедиции.

Наступило время, когда можно было быть больше предоставленным самому себе и не обращаться уже столь бесцеремонно со своей искренностью, как это приходилось делать Мамонтову все это последнее время.

Конечно, не было в том сомнения — Мамонтов чрезмерно переутомился и устал. Но… помимо усталости, что-то новое появилось во всем облике ученого, и все это отлично видели.

Может быть, разочарование? Или зависть?

Марти приобретал все большую и большую известность в Европе, и приходящие от него вести говорили об удивительнейших открытиях его, благодаря которым с каждым днем все богаче и пышнее развертывался новый мир, таинственно погребенный в меловых отложениях Сиака и Кампара.

В Европе не сомневались, что первая группа экспедиции, под руководством профессора Марти, далеко опередила по полученным результатам вторую, главой которой являлся профессор Мамонтов.

Как передать изумление ученых, внезапно убедившихся в том, что Мамонтов бросил свои поиски и целыми днями не выходит из своей палатки, то валяясь на кровати, то присаживаясь к письменному столу?

Кроме ван ден Вайдена, Мамонтов никого не допускал к себе.

Но старик был при нем почти безотлучно.

Ван ден Вайден шепотом, с холодным удивлением передавал ученым, переставшим понимать что бы то ни было в происходящем с Мамонтовым, что русский профессор, кажется, совершенно отказался от своих поисков и целый день проводит в самой пустой болтовне, главным образом, с настойчивостью не совсем нормального человека детально расспрашивая об истории исчезновения его дочери, Лилиан, о ее характере и внешнем облике и даже о погибшем англичанине мистере Стефене Уоллесе. Его почему-то стали интересовать самые пустяшные эпизоды всего этого дела. Например, он не поскупился потратить два часа времени только для того, чтобы с географической точностью определить место последней стоянки мистера Уоллеса, а также и маршрут, который должен был быть совершен несчастным англичанином.

— Он производит впечатление чересчур переутомившегося человека и ему необходим — это мое глубокое убеждение — продолжительный покой и отдых, — каждый раз заканчивал свой рассказ обступавшим его со всех сторон ученым старый охотник, беспомощно и как бы извиняясь за своего друга, разводя руками и глубоко вздыхая.

Через несколько дней Мамонтов озадачил всех еще больше.

Рано утром он вышел из своей палатки и направился к палатке ван ден Вайдена. Войдя к нему и застав его еще в постели, он, вместо приветствия, задал довольно странный и неожиданный вопрос:

— Скажите, милый друг, — спросил он, — как вам кажется, мистер Уоллес вел какой-нибудь дневник или нет?

Убедившись, что ван ден Вайден ничего по этому поводу не знает, Мамонтов отправился к профессору Валлесу и, застав англичанина за бритьем, тяжело сел на его неубранную еще постель и, глядя, как острое лезвие бритвы с характерным скрежетом скользит вдоль щек бреющегося, снова забывая предварительно поздороваться, задал своему английскому коллеге вопрос, благодаря которому оторопевший Валлес чуть-чуть не порезал подбородок.

— Скажите, дорогой профессор, у англичан принято вести дневники?

Профессор Валлес поправил скользнувшую в руке бритву и, искоса в зеркало глядя на Мамонтова, ответил:

— Oh, yes! Все наши институтки этим занимаются.

— А агенты Скотланд-Ярда?

— Виноват?

— Агенты Скотланд-Ярда, я спрашиваю, ведут ли они дневники?

— Может быть. Если влюблены.

— А если нет?

Профессору Валлесу показалось, что противоречить русскому ученому в настоящую минуту не надо, и потому он, хотя и очень неохотно и сквозь зубы, а все же ответил:

— Я полагаю, что никто им не может запретить заниматься этим идиот… э… э… этим делом, я хотел сказать.

— Это также мое мнение, — как-то криво улыбнулся Мамонтов и задумчиво добавил: — Во всяком случае, человек, не поленившийся высечь на твердой как сталь скале свое имя, только для того, очевидно, чтобы потомство знало, что он побывал в тех местах, несомненно, ради того же потомства, обязательно должен письменно запечатлеть все крупнейшие события своей жизни, иначе — вести дневник.

Профессор Валлес кончил бриться и сосредоточенно мыл в серебряном стаканчике бритвенную кисточку.

— Н-да! — воскликнул про себя профессор Валлес и сделал перед своим лбом какой-то неопределенный жест рукой, шевеля своими длинными пальцами, когда профессор Мамонтов оставил его одного.

Один Мозель, как всегда, впрочем, был не согласен с общим, все более и более укреплявшимся, мнением ученых относительно Мамонтова.

И вдруг — Мамонтов исчез!

Профессор Мозель нашел на письменном столе исчезнувшего ученого письмо, адресованное на его имя, в котором Мамонтов просил простить ему таинственность его поступка, обещая вернуться не позже чем через две недели.

«Впрочем, если это не удастся мне, — оканчивал Мамонтов свое письмо, — то покорнейше прошу не отказать простить меня и в этом случае, так как поступок, совершаемый мной, продиктован мне исключительно одной любовью и преданностью науке. А не вернуться к сроку я могу только по причине моей смерти. Все остающиеся после меня бумаги прошу, в случае моей гибели, передать Академии наук в Ленинграде». Далее следовали приветствия и подпись.

* * *

Мамонтов, снова пробравшийся к Буйволовой расселине и стремительно направившийся к западу от нее, следовал приблизительному маршруту мистера Уоллеса, каковой, по предположению ван ден Вайдена, должен был быть выбран англичанином.

Да. Десять лет тому назад шел по этому самому пути этот странный английский сыщик, почему-то начавший свои поиски именно с этих мест.

Но если Уоллесу было трудно продвигаться вперед вследствие того, что лес кишмя кишел дикими зверями и страшными лесными жителями, то Мамонтову теперь, когда все обитатели этого леса куда-то таинственно исчезли — не составляло почти никакого труда прокладывать себе дорогу в дремучих зарослях.

Правда, очень часто приходилось действовать топором и пилой, а один раз даже взорвать динамитом совершенно непроходимую стену вросших друг в друга деревьев и кустарников, карабкаться на деревья, изранить себя, рвать одежду, — но все это было такими пустяками по сравнению с тем, что пришлось, вероятно, некогда пережить мистеру Уоллесу!

Наконец, к концу третьих суток, питаясь захваченными с собой консервами, ночуя в огромных дуплах тысячелетних гигантов, измученный, усталый, окровавленный и грязный, Мамонтов вышел на довольно широкую лесную поляну, на которой росли сочные ягоды земляники, в совершенно сухой и ароматной траве, колеблемой казавшимся после лесной духоты свежим и чистым ветерком. По краю полянки протекал быстрый и пенящийся ручей, и первым делом Мамонтова было жадно прильнуть запекшимися губами к чистым и светлым струям воды. С наслаждением втягивал Мамонтов в себя почти холодную освежающую воду, стараясь погрузить в нее как можно глубже свое воспаленное лицо.

Так он стоял на коленях, не будучи в силах оторваться от божественной влаги.

Воды ручья были настолько светлы и чисты, что дно было видно совершенно ясно и отчетливо со всеми многочисленными камешками, выстилающими его, и разнообразными раковинами.

Удивительной формы камешек привлек внимание Мамонтова. Засучив рукава, он энергично погрузил свои руки по локоть в холодные воды ручья. Но вместо камешка, совершенно неожиданно, пальцы Мамонтова коснулись края какого-то острого предмета. Отрывая толстый слой желтого песка, он извлек со дна блестящий алюминиевый плоский ящик величиной в небольшую тетрадь, на котором стояла выгравированная надпись, буквы которой он успел уже разобрать под волнообразной струей… на ней было написано:


«Дневник Стефана Уоллеса».


Ровно через десять дней после своего исчезновения Мамонтов снова появился в покинутом им лагере, казавшемся уже не случайной стоянкой, а родным домом.

Душевное равновесие ученого перед уходом было настолько неопределенным и пошатнувшимся, что все участники экспедиции за время его отсутствия единогласно постановили встретить беглеца, если он только вернется, как ни в чем не бывало, будто отсутствия его даже и не заметил никто, не докучая ему любопытными вопросами, взглядами, а тем более насмешками или иронией.

Дневник мистера Уоллеса проливает свет на двадцатилетнюю тайну

Тело Мамонтова болело и ныло, но он даже сапог не снял с горящих и натертых ног, — он тотчас же, едва успев войти к себе в палатку, тяжело уселся за письменный стол и нервно придвинул поближе к себе походную лампу.

Специальные щипцы для вскрытия консервов легко обрезали края алюминиевого ящика, и на стол вывалилась довольно толстая записная книжка, размерами немного меньше обыкновенной тетради, мелко исписанная четким, холодно-разборчивым почерком делового человека.

За полотняной стенкой палатки мерно прохаживался часовой, выставленный для охраны лагеря от нападения диких зверей, изредка нарушавший затушенное молчание ночи быстрыми и редкими ударами в гонг, отпугивающими хищного адьяга, иногда чересчур близко подкрадывавшегося к лагерю, привлеченного светом горящих всю ночь вокруг стоянки экспедиции костров.

Книжка прекрасно сохранилась. Ни одна строка не стерлась, не побледнела ни одна страничка.

На самой первой странице, наверху, в качестве заглавия стояла фраза, выведенная довольно замысловатыми буквами:


«Дневник Стефана Уоллеса»


Под ней следовала черта, а несколько ниже была наклеена вырезка из лондонской газеты «Times» за № 402.844, от четвертого октября 1905 года.


402.844.

МАЛАККА 4.X.1905 г. (Собств. корр.) Сюда доставлены капитаном португальского китобойного судна «Донна Клара», мистером Альфредом Путани, сведения об ужасной катастрофе, разыгравшейся на острове Суматра, в зоне голландских владений, участниками которой явились известный голландский миллионер Ян ван ден Вайден и молодая восемнадцатилетняя дочь его — леди Лилиан ван ден Вайден. Мы не обладаем еще всеми подробностями этого кошмарного случая и пока он нам рисуется в следующем виде:

В конце прошлого месяца сэр ван ден Вайден, с дочерью и группой сопровождавших его туземцев, заблудился при переходе лесистых отрогов Пазамана (гора Офир) и Малинтанга, находящихся, по отношению к знаменитой огнедышащей горе Долок Симанабели, значительно западнее и ближе к центру острова. Вскоре все они попали к диким племенам лесных жителей, причем, как значится в протоколе голландского чиновника, выезжавшего на место происшествия, все туземцы оказались убитыми; искаженные предсмертной судорогой лица их свидетельствовали, что они убиты отравленными стрелами сарабакана — оружием лесных жителей, имеющим вид трубки, из которой ртом выдувается маленькая отравленная стрела, летящая на значительное расстояние. Леди Лилиан куда-то бесследно исчезла, словно провалившись сквозь землю, почти на глазах обезумевшего от ужаса отца, каким-то чудом оставшегося в живых. Несчастный джентльмен получил лишь сильный удар в голову, как сам показал на следствии и, спустя двое суток полного беспамятства, почти совершенно лишенный сознания, был благополучно вынесен лошадью из дебрей непроходимого леса к берегам реки Мазанг.

Предпринятые голландским правительством поиски ни к чему не привели, и леди Лилиан найдена не была. Труп ее лошади обнаружен неподалеку от места катастрофы. Все убитые туземцы оказались, по опознании их трупов, опытными проводниками из местностей, окружающих форт Кок. Считаем своим долгом здесь же поместить объявление несчастного отца, готового на любые жертвы ради отыскания своей единственной дочери:

20.000.000 золотых гульденов тому, кто найдет леди Лилиан ван ден Вайден.

10.000.000 золотых гульденов тому; кто хотя бы укажет место ее пребывания или найдет ее труп.

Деньги — телеграфным распоряжением — уже переведены на особый счет в Королевский Амстердамский банк, за № А 42/882.

Все справки, могущие хоть немного пролить свет на это дело, бесплатно выдаются в канцелярии его высокопревосходительства господина генерал-губернатора нидерландских колоний, в г. Батавии, в течение всего дня, дежурным чиновником.

Горячо надеемся, что энергичные поиски пропавшей девушки, которые должны будут неминуемо последовать вслед за этим объявлением, вернут убитому горем отцу его единственную дочь.


Наискось по всей странице стояла пометка мистера Уоллеса, сделанная красным карандашом:

«Два дня пробыть в бессознательном состоянии в седле — невозможно. Ст. У.».

Со второй страницы начиналось как бы своего рода предисловие ко всему дневнику. Даже слово «предисловие» было написано мистером Уоллесом, но потом тщательно зачеркнуто.

«Объясняю, — значилось в этом предисловии, — здесь, почему на первой странице мной наклеена газетная вырезка: желая вести свой дневник, касающийся исключительно одного только дела исчезновения леди Лилиан ван ден Вайден, в строго хронологическом порядке и последовательности, я неминуемо должен был начать с вышеприведенной вырезки, потому что именно она была той заглавной буквой, с которой должен был начаться мой рассказ. Ведь до нее мне ничего не было известно об этом деле, а кроме того, из факта ее помещения на первой странице дневника, вместе со сделанным мной по ее полю примечанием, я хочу подчеркнуть то обстоятельство, что, лишь только стало в Лондоне известно о таинственном исчезновении леди ван ден Вайден, я тогда уже сразу заинтересовался им и даже успел составить себе о нем строго определенное мнение. Мнение это было не лишено уголовных предположений. Такова моя система: если хоть что-нибудь из сообщаемого о том или ином деле противоречит самым элементарным понятиям о правде, — то я уже готов биться об заклад, что дело не чисто. В данном же случае, первое, что возмутило меня, — было невероятное сообщение о ван ден Вайдене, спасенном чудесным, но весьма сомнительным образом. Для нас, сыщиков, нужен только толчок, чтобы начать дело. Это сообщение и явилось в этом деле лично для меня таким толчком. Я принялся за изучение подробностей и мелочей, в нашем деле всегда более важных, чем события крупного характера.

Из дальнейших собранных мной газетных сообщений, вырезки которых я, к сожалению, не могу здесь поместить, так как все они сгорели в прошлом году во время знаменитого пожара архивного отдела Скотланд-Ярда, я представлял себе всю картину еще крайне разрозненной и неопределенной, но уже приблизительно в следующем виде (не могу скрыть, что несколько раз в течение этого времени я сносился с Малаккой и Батавией по телеграфу):

1. Лилиан ван ден Вайден решительно ни с кем не встречалась, за одним только исключением: с ней разговаривал местный священник, некий пастор Берман.

2. Этот пастор Берман, неоднократно опрошенный голландскими властями, если только в этих показаниях разобраться как следует, весьма часто противоречит сам себе. У меня есть копии с двух таких показаний.

3. Пастор Берман — в половом отношении, несомненно, больной человек; я запрашивал о нем амстердамскую духовную академию, студентом которой пастор Берман состоял, однако канцелярия академии отказалась дать мне какие бы то ни было сведения, оправдываясь соображениями этического характера, но указала мне на настоятеля лондонской голландской посольской церкви, епископа Зюдерзанга, как на бывшего профессора пастора Бермана, знающего, вероятно, очень хорошо своего бывшего ученика. Епископ, к которому я не преминул тотчас же и обратиться, под большим секретом и то только как официальному представителю английского уголовного сыска, сообщил мне эти сведения о своем воспитаннике. У него, между прочим, до сих пор сохранилась диссертация Бермана на тему о вожделениях нашего тела и некоторой относительной пользе онанизма, как могучего средства борьбы с дьяволом. „Большей путаницы, искажения человеческой природы и противоестественности в области половой психики — мне никогда еще не приходилось читать“, — сказал мне откровенно епископ на прощание, прося хранить в тайне все полученные мною от него сведения.

4. Туземцы не были убиты стрелами лесных жителей. Я перерыл все личные записки моего дяди, знаменитого исследователя Малайского архипелага, мистера Дж. Уоллеса, из которых убедился, что лесной житель скорее умрет сам, чем позволит себе не отрезать голову у трупа.

5. Почему и кем были наняты проводники для сэра ван ден Вайдена с форта Кок, лежащего совершенно в стороне от его маршрута — крайне загадочно.

6. Пастор Берман показывает каждый раз, что отец и дочь ван ден Вайден покинули Hotel d'Amsterdam, в котором они все трое останавливались в г. Паданго, в день его отъезда. Это тоже неверно. Ван ден Вайдены пробыли в гостинице, после отъезда пастора, еще шесть дней.

7. Хотя это и рассказывает сам ван ден Вайден, но и это неверно: никакого удара в голову он не получал. Я случайно нашел у своего дяди описание действия местного яда „гу-гу-а“, маленькие дозы которого, сохраняя в человеке все его физические силы, угнетают настолько нервную систему, что человек совершенно лишается памяти, причем в момент наступления действия яда получается впечатление удара в голову (потому-то и самый яд называется „гу-гу-а“, что значит „сильный удар“).

8. Мое предположение на основании деятельного изучения всех вышеприведенных данных: сэр ван ден Вайден был отравлен гу-гу-а, пробыл в плену у лесных жителей (очевидно, вместе со своей дочерью), а затем отпущен на волю, т. е. посажен на лошадь и выведен из леса к реке Мазанг. Лилиан же ван ден Вайден осталась в плену.

9. Нет сомнения в том, что кто-то был заинтересован похищением ван ден Вайденов (вернее, как оказалось в конечном результате, леди Лилиан). Но кто и почему — это пока загадка. Я имею лишь сведения о том, что пастор Берман, следуя к себе домой через Менанкабуа на озеро Тоб из Паданга, поехал не по кратчайшему пути через Буйволову расселину, а сделал огромный крюк и посетил форт Кок (зачем?).

Далее мне известно, что проводников своих ван ден Вайден нанял у Буйволовой расселины, хотя все они, как показало следствие, были из местностей, окружающих форт Кок! И, наконец, совершенно непонятным для меня представляются два следующих момента всего этого дела: первое — как это проводники согласились идти с лошадьми в лес, зная, что путь почти непроходим даже для человека? Не знали ли они чего-нибудь заранее? Второе, несколько подкрепляющее первое предположение: почему лесные жители удовлетворились только девушкой? Голова мужчины ценится у них гораздо дороже. Нельзя ли отсюда, в свою очередь, предположить, что головы леди Лилиан им не надо было, а между ними и кем-то еще был действительно заключен какой-то таинственный договор, заключена какая-то непонятная сделка?

Итак, вот все добытые мною данные по делу ван ден Вайдена, абсолютно ни о чем реальном не говорящие. Единственно, чем они дороги: во-первых, они безусловно являются теми путеводными огоньками, которые в дальнейшем сумеют уже показать правильный путь, и, во-вторых, — из этих данных легко можно сделать заключение, что священническая сутана не всегда лишена жирных пятен.

Увы! Быстрое повышение мое по службе, сопряженное с колоссальным количеством работы и ответственности, заставило меня на время совершенно забыть обо всей этой истории.

Я, каюсь, может быть и не вспомнил бы о ней никогда больше, если б не случай, снова толкнувший меня к ней спустя ровно девять лет после ее возникновения».


(С этого места тетради, подведенного двумя чертами, собственно говоря, и начинается сам дневник мистера Уоллеса).


Лондон. 12.XII.1913 г. Сегодня утром, как только я вошел в свой кабинет, ко мне явился с докладом мой помощник, мистер Ситти, и доложил, что уже с шести часов утра меня дожидается в приемной неизвестный человек в матросской форме, категорически отказавшийся назвать себя и сообщить ему, мистеру Ситти, о цели своего посещения. Он настаивал на личном свидании со мной.

Усевшись за письменный стол и тщательно проверив спуск своего револьвера, я велел привести незнакомца к себе.

Через некоторое время ко мне в кабинет ввалился огромнейший детина, судя по лицу, лет тридцати-тридцати двух, совершенно черный от загара, густо обросший давно не стрижеными рыжими волосами и бородой, насквозь пропитанный крепким запахом дегтя, моря, табака и дешевого джина.

В нем нетрудно было опознать старого морского волка, только что вернувшегося из дальнего плавания по южным морям.

— Мистер Стефен Уоллес, если надо мною никто не потешается? — резким сиплым голосом, не выказывая никаких признаков застенчивости, спросил мой посетитель.

— В Скотланд-Ярде шутят только за рождественским пудингом, — сказал я. — Какое дело вы имеете ко мне?

Отвечая своему гостю, я в то же время пристально исподлобья разглядывал его, стараясь составить себе характеристику этого не совсем обычного посетителя.

Некоторое время длилось молчание, так как моряк, видимо, не желал сразу отвечать на мой вопрос.

Это молчание стало бы довольно тягостным, если бы не наскучило рыжей громадине.

Без всякого приглашения с моей стороны он спокойно уселся в кресло, стоявшее у моего письменного стола, и совершенно просто, как будто именно на эту тему мы беседовали с ним и раньше, сказал:

— Десять лет тому назад, сэр, на острове Суматра таинственно исчезла дочь одного голландского дурака, кошель которого набит червонцами, как старый труп червями. Барышню звали Лилиан ван ден Вайден, и мне доподлинно известно, что вы некогда интересовались этим дельцем.

Я писал уже в начале своего дневника, что целых десять лет не думал совершенно об этой истории, но не успел мой посетитель окончить свою фразу, как я сразу… вспомнил все, что знал о ней, до мельчайших подробностей.

— С кем, однако, имею я честь разговаривать? — совершенно спокойно и бесстрастно спросил я, стараясь не выдать своему собеседнику охватившее меня с ног до головы волнение.

Судя по игривым огонькам в его хитро прищуренных глазах, мне показалось, что старание мое казаться равнодушным особенным успехом не увенчалось.

— С кем вы имеете честь разговаривать? — весело переспросил моряк. — О, это так мало интересно для всего этого дела, что боюсь, — мой ответ отнимет у вас только понапрасну время. Однако, извольте. Ничего тайного нет в том, что меня зовут Джеком Петерсеном. Я, если угодно знать, американец по происхождению, а социальное положение мое — старший шкипер парусного судна «Генерал Вашингтон», крейсирующего с лесом и продовольственными грузами из Сан-Франциско на Суматру, Борнео и прочие острова южного моря и обратно. Да, сэр. Джек Петерсен — мое имя, и это обстоятельство значится в корабельном журнале черным по белому. Я полагаю — дальнейшие сведения из моей биографии вас не заинтересуют, сэр?

— Что можете вы сообщить мне по делу ван ден Вайденов и откуда вам известна моя заинтересованность этим делом? — спросил я.

— Виноват, сэр, — сказал Джек Петерсен. — Я прежде всего — американец. На ваши вопросы я могу ответить лишь с непременным условием, что вы не откажете заключить со мной известный договор, некоторую денежную сделку, так сказать. Дело — есть всегда дело. Не так ли?

— Сумма? — спросил я.

— О, сущие пустяки! — отвечал американец. — Десять миллионов гульденов.

Я понял его. Он имел в виду дележ обещанной ван ден Вайденом награды.

— Разумеется, в том случае только, если дело будет выиграно мной? — спросил я.

— Само собой. Однако сейчас вы дадите мне аванс в размере ста фунтов стерлингов. Вы не можете ведь не согласиться, сэр, с тем обстоятельством, что дельце это залежалое, с тухлецой, так сказать.

— Тем более, милейший мистер Петерсен, я вам этого аванса не дам, — сказал я спокойно.

— Ваше дело, сэр, — еще спокойнее произнес американец, встал и, направляясь к дверям, сказал: — У нас в Америке такими деньгами и не считаются даже!

— Постойте, мистер Петерсен! — Энергичное, открытое и честное лицо шкипера заставило меня колебаться лишь одно мгновение. — Хотя довольно странно покупать товар, не видав его предварительно, но… на этот раз — я согласен.

Мистер Петерсен вернулся к письменному столу, снова уселся в кресло и достал из бокового кармана своих брюк помятую записную книжку, которую доверчиво и протянул мне через стол.

— Вот он самый товар, мистер Уоллес, — добродушно сказал он. — Не судите по внешнему виду. Возьмите его себе и, не потому, чтобы я не доверял вам, а потому, что к вечеру «Генерал Вашингтон» должен сняться с якоря, вынужден просить вас, доверяя мне на слово, еще до знакомства с содержанием этой книжечки, не отказать тотчас же заключить со мной обещанный договор и…

Я кивнул головой в знак того, что понял его, достал чековую книжку, написал мистеру Петерсену чек на сто фунтов стерлингов и только тогда спрятал его «товар» в один из ящиков своего письменного стола.

Затем я велел написать официальный договор, по которому половина денежной награды, обещанной ван ден Вайденом, поступала в его полное распоряжение в случае удачи, договор вручил мистеру Петерсену, а заверенную копию с него оставил у себя.

Этот огромный человек внушил мне непоколебимое доверие к себе, и я инстинктивно чувствовал, что данная им мне записная книжечка стоила и ста фунтов стерлингов и заключенного договора.

Меня мучил только вопрос — каким образом мистер Петерсен мог узнать, что я заинтересован исчезновением леди Лилиан ван ден Вайден и каким образом попала в его руки оставленная мне книжка, содержание которой я также не мог себе представить. И кому принадлежала она раньше?

Все эти вопросы я и не преминул задать своему неожиданному компаньону, когда наше товарищество было закреплено на бумаге официальным образом.

Мистер Петерсен располагал еще некоторым количеством времени и охотно ответил на интересующие меня вопросы.

— Книжка эта, мистер Уоллес, — сказал он мне, — дневник. Самый обыкновенный дневник, как ты ни старайся придумать ей другое название. Однако, содержание этого дневника далеко не обыкновенное. В этом вы убедитесь вскоре сами. Уже то обстоятельство, что дневник этот принадлежит лицу духовного звания, делает его, если можно так выразиться, пикантным, что ли. Ведь не всякий же поп ведет дневники, на самом деле! Фамилия пастора, который пожелал увековечить свои переживания на бумаге, здесь записана. Это некий пастор Берман.

Я чуть не вскочил с места.

— О!.. — невольно вырвалось у меня. — Very well! Однако, как мог попасть такой документ вам в руки?

— Я украл его, — спокойно ответил американец.

— Украли?

— Ну, если это вас так шокирует, то не украл, а присвоил. Сделал, одним словом, так, что он стал принадлежать мне.

— И каким же образом?

— Самым обыкновенным. Мы стали на якорь на Моэри у Палембанга. Я, мистер Уоллес, шкипер, а к тому же мужчина. Восемь месяцев я был без женщины, сэр. В Палембанге есть прекраснейшие заведения, мистер Уоллес. Все, что вашей душе угодно. В одном из таких домов встретился я с пастором.

— Встреча с пастором… в таком… в таком месте… учреждении, одним словом! Вы уверены в том, что говорите? — слабо запротестовал я.

Американец расхохотался во все горло.

— А! Теперь я понимаю! — воскликнул он. — Так вот что вас смущает! Ну, должен вам доложить, дорогой сэр, что у этих господ под их сутаной любая девка найдет все то, что она отыщет и у нас с вами! Вот уже, доложу вам, если это вам интересно, за это я их, господ этих слуг божьих, нисколечко не осуждаю. Когда они говорят свои воскресные проповеди — вот это уже куда хуже, уверяю вас!

Однако, разрешите мне кончить. Не успел я спьяна облапить как следует жирную массу этого проповедника, как он, с места в карьер, оттолкнув меня, начал мне читать вот этакую самую панихиду. И чего он только тут не наплел. Ну, я сперва послушал его маленечко, хотя, признаюсь, ровно ничего не понял из того, что он болтал. Потом я расхохотался и с омерзением сплюнул в сторону. Ну, а потом — не скрою этого от вас, — я не стерпел и залепил ему такую затрещину, от которой грот-мачта заколебалась бы. Короче говоря, он полетел на пол и, падая, выронил из кармана свою записную книжечку. Он этого не заметил. В конце концов, сэр, он сам виноват, что эта книжка оказалась у меня.

На другой же день я смекнул, что ни отдавать ему ее, ни выбрасывать — нет никакого расчета, и довольно забавно будет заглянуть в ее нутро. Любопытно, как-никак, узнать, о чем может писать вот такой господин в сутане. Не правда ли, сэр? Вот и все. Когда же я поближе познакомился с этим манускриптом, я… ну, сэр, тут уж вы сами поймете, когда прочтете этот почтенный труд, — почему я обратился с ним к представителю уголовного сыска.

— Но почему именно ко мне?

— Я не совсем дурак, сэр. Я навел в полицейском управлении Палембанга справки, и узнал, что этим делом некогда были заинтересованы вы.

— Еще один вопрос, мистер Петерсен. Почему вы сами не взялись за это дело?

— Сэр! — полуторжественно, полувозмущенно воскликнул мистер Петерсен. — Случалось ли вам когда-нибудь видеть вытащенную из воды рыбу? А? Уверяю вас, сэр, я чувствовал бы себя на суше нисколько не лучше ее! Я слезаю на сушу только для того, чтобы жениться. Но долее двух-трех дней семейной жизни — это не в моем характере, сэр. Я просто не могу! У меня начинаются судороги в мышцах всего тела, меня начинают охватывать спазмы в животе, язык мой высыхает, и вообще, сэр, я начинаю чувствовать себя не в своей тарелке. Я заболеваю, сэр. Я задохся бы в этом проклятом лесу, где путешествовали эти сумасшедшие люди, не знающие, какую дыру им заткнуть своими шальными деньгами, не успев прочесть «Отче наш», благо я его-то всегда не совсем твердо помнил. Уж извините, сэр! Вам и карты в руки, а десять миллионов гульденов совершенно обеспечат мою старость, если к тому времени я не буду съеден акулами. Вы разрешите мне, сэр, откланяться? «Генерал Вашингтон» сейчас снимется с якоря, а я старший шкипер судна, сэр.

С этими словами мистер Петерсен протянул мне свою узловатую лапищу, густо обросшую рыжей шерстью, которую я еле обхватил своими пальцами и пожал как мог крепче. Задерживать мистера Петерсена дольше я считал себя не в праве и с сожалением глядел на его удаляющуюся спинищу, обладатель которой, выйдя из моего кабинета, долго искал в передней выхода, ругаясь вполголоса с таким чувством и смаком, с каким могут ругаться только истые и неисправимые морские волки.

Что предпринял я после ухода мистера Петерсена?

Ясно! Я заперся в своем кабинете, строго наказав не беспокоить меня, уселся за письменный стол и, достав записную книжечку пастора Бермана, углубился в чтение, всем своим существом уйдя в это занятие.

Дневник пастора Бермана, переписанный мною полностью и дословно в мой настоящий дневник

Менанкабуа, 8. VIII. 1905. Никогда раньше не вел я дневника. Обладая, как миссионер, ораторским талантом, полагаю, я легко справился бы с задачей изложения своих мыслей и переживаний на бумаге, но я всегда был того мнения, что ведение дневника — пустое, суетное и тщеславное занятие, недостойное человека серьезного, а в особенности человека, облаченного в священнические одежды, человека духовного звания, каковым я, автор этих строк, пастор Берман, и являюсь.

Не привожу своей биографии. Я пишу этот дневник не с целью осведомить человечество о своей особе, — я обуреваем совершенно другими волнениями, исключительно личного характера. Этим я хочу сказать, что дневник свой я не только пишу для себя (все авторы дневников оправдывают свой пустой труд этим положением), я пишу его, отлично сознавая, что если кто-нибудь заглянет в него, то я — погиб, иначе говоря, я пишу свой дневник только не для других (это уже отличает меня от обыкновенных дневниководов). Короче и ближе к делу. Я горю, я сгораю, я обуреваем одним единственным только желанием — занести поскорее на бумагу все то волнующе-прекрасное, что мною пережито за вчерашний день. Только за вчерашний день. Этим и ограничивается вся моя задача. Что же заставляет меня это делать? Ах! Отвечая на этот вопрос, можно понять (чего я раньше никак не понимал), чем руководятся люди, пишущие дневники!

Какая-то неведомая мне сила заставляет меня занести на бумагу пережитые минуты моей жизни (и как можно скорее, пока воспоминание об этих минутах еще светло в моей памяти) для того, чтобы в дальнейшем иметь постоянную возможность вновь переживать эти минуты, перечитывая написанные здесь строки! Память наша слаба и пережитая картина быстро блекнет в нашем сознании. Как бы мы ни любили человека, если мы долго не видим его, — черты его лица начинают расплываться в нашем мысленном взоре, забывается какая-нибудь ничтожнейшая черточка, родимое пятнышко, что ли, и увы! — этого уже достаточно для того, чтобы портрет был неполным. В этом деле нам на помощь приходит фотография. Вот вам и ответ. Эти строки — фотография. Фотография не действия, а переживания. Посмотришь на фотографию и сразу вспомнишь милое лицо. Прочтешь такие вот строки — и сразу вспомнишь лучшие минуты своей жизни. Господи, помоги мне запечатлеть на светочувствительной пластинке этого дневника все событие полностью в таком виде, в каком я пережил его вчера. Не дай мне забыть ни единого штришка из пережитого — ведь событие произошло уже сутки тому назад и я боюсь, что оно будет описано не так ярко и подробно, как оно было на самом деле. А это так важно для меня! Так важно…

Какое счастье будет потом, перечитывая эти строки, вновь и вновь переживать всю остроту и неувядаемую прелесть его!

Я начинаю. До вчерашнего дня я не знал женщины. Я дал клятву своему Господу воздерживаться от помыслов грязных и греховных и удовлетворял свои мужские потребности иным путем.

Я… я и сейчас не познал еще женщины, но… но зато я познал всю силу страстного желания обладать ею. О… как непростительно глуп был я раньше! Ведь молодость-то моя почти что ушла уже! И женщина — как она прекрасна! И только вчера я прозрел, я узнал это!

О, господи, опять дрожит моя рука с такой силой, что писать трудно.

В ушах звенит напряжение дьявольской силы — силы самой необузданной ненасытной страсти.

Вчера, 7 августа, утром, еще находясь в Паданге, в гостинице d'Amsterdam, где я остановился проездом в Менанкабуа, куда меня вызвали по делам моего прихода, я и не подозревал о том, что со мной случится вечером того же дня…

Было 10 часов вечера и я собирался лечь спать, когда в мой номер постучали. Дверь открылась и в комнату вошел высокий, стройный мужчина, лет пятидесяти, судя по виду, никак не больше, хотя его совершенно седые волосы и старили его в значительной степени.

Седой джентльмен плотно закрыл за собой дверь и, спросив предварительно моего разрешения, уселся в одно из кресел моей комнаты. Достав сигару и предложив мне, он до того, как закурить, еще успел мне отрекомендоваться.

— Я очень извиняюсь, милейший пастор, за вторжение к вам в столь поздний час, — сказал он. — Однако, обстоятельства порой сильнее нас, наших привычек и элементарных правил приличия и вежливости. Зовут меня Яном ван ден Вайденом, я ваш соотечественник.

Пока он закуривал сигару, я пристально разглядывал его не без некоторого интереса. Фамилия ван ден Вайденов очень известна в Голландии, и я, еще будучи студентом амстердамской духовной академии, много слыхал об этом человеке, как об обладателе несметного состояния. Мне казалось крайне любопытным, что познакомился я с ним далеко от нашей родины, при несколько странных обстоятельствах, к тому же я был обуреваем любопытством, что именно заставило этого человека зайти ко мне.

Он, очевидно, понял мои мысли и начал с места в карьер излагать побудившие его причины познакомиться со мной.

— Я, сударь, — сказал ван ден Вайден, окутанный замечательно ароматным дымом дорогой сигары, — пришел к вам по не совсем обыкновенному делу. Должен вам доложить, что я в Паданге лишь проездом, я путешествую по Суматре со своей 18-летнею дочерью, Лилиан. По поводу, или вернее — по поручению последней я и осмелился побеспокоить вас.

Далее последовал рассказ, который я не могу иначе назвать, как исповедью потерявшего надежду и заблудшего человека перед самим господом богом.

Ян ван ден Вайден поведал мне нечто ужасное и необычайное. Из его рассказа я узнал, что дочь его одержима бесом. Он чистосердечно признался мне, что дочь его, как вавилонская блудница, не знает границ своей необузданности в делах плотской страсти, что все ее помыслы полны дьяволом и сатаной. Сила страсти, горевшая в несчастной, по словам самого отца ее, была настолько велика, что самые сдержанные люди, при одном только общении с ней, теряли власть над собой и готовы были, ради одной только возможности коснуться ее тела, на любые преступления. Вот буквально те слова, которые я услыхал от несчастного отца, крайне резкого и грубого в разговоре, не стесняющегося в выражениях, что можно судить по нижеприводимой фразе (очевидно, горе сделало его таковым):

— Она заражает всех своей похотливостью, — сказал старик. — Как чума передается от нее зараза на всех окружающих. Стоит с ней побыть кому-нибудь некоторое время, как, будь это самый порядочный джентльмен, он становится на задние ноги. Я в полном отчаянии. Сила самой природы или сама материя, из которой построены клетки ее тела, заряжены небывало мощным зарядом какой-то плотской энергии, бьющей через край. Но сама, сама она — очень скромная девушка, уверяю вас. Однако, простите, я не могу объяснить вам всего, — языком тут ничего не сделаешь. Словами этого не передашь!

Я сидел, изумленный и ошеломленный исповедью старика. Мне представился страшным этот неиссякаемый родник естества природы, — мне, ярому противнику ее — и я не знал, что ответить.

После довольно продолжительной паузы ван ден Вайден заговорил опять.

Он заговорил о том, как любит бесконечно свою дочь и как хочет помочь ей и, наконец, после долгих и напрасных предисловий, сказал мне, что дочь его поручила ему зайти ко мне и просить меня посетить ее. Он совершенно не знал, что ей от меня нужно было, но видно было по всему, что несчастный отец не мог не исполнить этой ничем не обоснованной просьбы своей дочери, так как был рабом ее капризов, которые исполнял все беспрекословно и безропотно.

О… я не скрою ни от кого, какой-то безотчетный страх заполз ко мне в душу.

Я не знал, что сказать, что ответить…

Я только чувствовал, как по телу моему ползет целый легион мурашек, нахлынувших только что с северного полюса.

Неужели одно только упоминание об этой особе способно было наэлектризовать мужчину, или это смутное предчувствие чего-то катастрофически на меня надвигающегося медленно, но настойчиво вползало в мою душу?

Ван ден Вайден, видимо, заметил мое смущение и истолковал его по-своему.

— О, нет, милейший пастор, — сказал он. — С этой стороны вам не грозит ни малейшей опасности. Ни одному мужчине еще моя дочь не дала права прикоснуться к ней. Я не знаю, чего именно желает моя дочь от вас, но, зная ее удивительный характер, я не удивлюсь, если она вызывает вас для молитвы! С ней все может случиться!

С этими словами ван ден Вайден достал из кармана пятитысячный билет и положил его мне на стол.

Я отстранил деньги от себя и сказал:

— Мой долг пастыря повелевает мне идти к вашей дочери. Я не вижу оснований для такого, ничем не оправданного вознаграждения.

Ван ден Вайден встал с кресла, денег обратно не взял и оставил мою фразу без ответа.

Вместе с ним я вышел из своего номера.

В полутемном коридоре гостиницы мы расстались.

Он прошел к себе, а я… вот этого я уже не помню, как, но я… я очутился в номере его дочери!

Тут… О, как я боюсь, что у меня не хватит сил описать все то, что было со мною в этот вечер!

Прямо передо мной, на ослепительно белых кружевах роскошно убранной постели, лежала… нет, — лежал сам Эрос в образе женщины, совершенной нагой, прикрытой лишь легкой тканью, чем-то вроде вуали голубого цвета…

От голубой вуали шел еле уловимый аромат — такой пряный и ядовитый, что у меня разом затуманилось в голове и какие-то металлические молоточки звонко застучали в висках.

Я чуть не потерял сознание.

Когда я очнулся от первого потрясения, то оказалось, что я… что я сижу уже в кресле рядом с лежащей на постели женщиной.

Лилиан ван ден Вайден высвободила свою руку из-под вуали.

Я молчал. Меня трясла лихорадка и мне казалось мгновениями, что я давно-давно уже умер и не существую больше.

— Да очнитесь же вы наконец, сумасшедший!

Эта фраза, произнесенная с заглушенным смехом молодой девушкой, была мной услышана как бы издалека, пропущенной сквозь толстый слой ваты.

— Вы смущены моей наготой, что ли? — продолжала Лилиан ван ден Вайден насмешливо. — Но я ведь задыхаюсь здесь, в вашем проклятом климате! Неужели моя нагота может вас шокировать? Разве вы не нагляделись достаточно здесь на голых туземок? Ах, как это глупо и досадно, на самом деле! Ну, протяните мне вон то одеяло, что ли, и я накину его на себя, если вам так хочется! Право, ужасно странно созданы люди — не могут равнодушно видеть друг друга такими, какими, казалось, они всегда должны были бы быть!

Но я… я просимого одеяла ей не подал! Со мной случилось что-то неописуемое. Я — сошел с ума. Другого объяснения тому, что произошло — нет.

Внезапно, как ужаленный, я вскочил с кресла и… и сдернул с Лилиан покрывавшую ее вуаль.

Последовало самое невероятное.

Лилиан ван ден Вайден залилась таким неудержимым хохотом, которого я еще до сих пор не могу забыть.

Я никогда в жизни не слыхал, чтобы люди могли так неистово хохотать.

Я стоял, как дурак, не зная, что мне предпринять.

Наконец хохот молодой девушки стал понемногу стихать. Она набралась сил и, опираясь на руку, привстала с постели и долго, молча, с нескрываемым любопытством разглядывала всю мою особу с головы до ног.

Очевидно, настроения быстро сменялись у нее, ибо она, по прошествии некоторого времени, быстро натянула на себя рядом лежащее одеяло, проявляя при этом все признаки охватившего ее возмущения и гнева.

Она сильно ударила меня по лицу, села на постели и дрожащей рукой указала мне на кресло, с которого я только что встал.

— Садитесь сюда, — спокойно сказала она и так же спокойно добавила: — Какая же вы, однако, скотина, господин священник! Мне это, конечно, только на руку. Я давно уже убедилась, что с подлецами куда легче разговаривать, чем с людьми порядочными. Впрочем, их я и не встречала никогда. Извольте сесть в это кресло и слушайте, зачем я позвала вас к себе!

Как побитая собака, уселся я на указанное мне место. Дальнейшее прошло как в бреду. Я до сих пор не могу взять в толк, что ей именно надо было в конечном итоге, но… но я исполнил в точности ее приказание. Я исполнил его не даром. Я назначил огромный гонорар и получил его сполна. И теперь вся моя жизнь — я это знаю — будет сплошной мукой и тревогой, чтобы о случившемся как-нибудь не разузнали.

Впрочем, я думаю, мне нечего беспокоиться. Вряд ли этой сумасшедшей особе удалось осуществить свой чудовищно-невероятный план — она, без сомнения, либо съедена лесными жителями, на слово которых никогда нельзя полагаться, либо убита… Однако, я забегаю вперед. Лучше описать все по порядку.

Лилиан ван ден Вайден, без всяких предисловий, совершенно просто, будто говорила о вчерашней погоде, сказала мне следующее (я стараюсь сохранить все особенности ее речи, простой и ясной, головокружительно противоречащей тому содержанию, которое заключалось в ней). Вот ее слова:

— Не вам, ничтожному ханже и растлителю человеческих душ, стану объяснять я причины, побудившие меня принять то решение, о котором вы сейчас, первый и последний человек в мире, услышите. Для того, чтобы вы не удивлялись, почему я избрала вас своим помощником, должна предварительно сообщить вам следующее: я одна не в состоянии выполнить свой план. Мне нужен помощник. Вы показались мне вполне подходящим человеком. Отсюда я намеревалась отправиться к вам на озеро Тоб, но случай столкнул меня с вами раньше. Тем лучше. Я вижу в этом доброе предзнаменование. Итак, о причинах я умолчу и сообщу вам лишь то, что я решила и что мне от вас требуется. Я ничем не рискую. Если вы откажете и выдадите мою тайну, вам все равно никто не поверит, а вот мне поверят, если я расскажу о вашем поведении… Впрочем, не сочтите это за угрозу. В вашем согласии я не сомневаюсь. В дальнейшем — я также не сомневаюсь, что вы не только будете держать язык за зубами, но еще всячески будете этим языком лгать для того, чтобы моя тайна не обнаружилась, ибо с той минуты, как вы станете моим сообщником, моя тайна станет вашей, и разоблачение ее будет грозить вам неприятными последствиями. Итак, слушайте: я хочу уйти к обезьянам!

Да! Она именно так и сказала: «Я хочу уйти к обезьянам!».

Несмотря на свинцовый туман, которым было пронизано все мое сознание, я невольно привскочил с кресла.

— Сидите спокойно, — сказала она, слегка касаясь меня своею рукой, и снова электрический ток прошел по моему телу, сковав безвольно все мои мускулы и заставив покорно опуститься на мое место.

— Вам этого не понять, — продолжала она, — да я вовсе и не намерена объяснять вам это. Ваше дело слушать и исполнять мои приказания.

— Но чем же я могу помочь вам в этом желании? — слабо запротестовал я.

— А вот чем, — отвечала Лилиан ван ден Вайден. — Отсюда мы намереваемся с отцом пройти сквозь чащу лесов, окаймляющих гору Офир. Проводников у нас нет еще. Вы должны обещать мне найти десяток туземцев, на преданность которых можно было бы рассчитывать. Они должны будут, перед тем как начать путешествие, снестись с лесными жителями и уговориться с ними, чтобы в определенном месте на нас было бы произведено нападение. Отца моего они должны взять в плен и, когда все будет кончено, вывести из леса и отпустить на волю; меня же они должны провести в самую чащу леса к становищам священных обезьян, местонахождение которых им хорошо известно. А там — это уже мое дело, как я поступлю и что буду делать. Как проводники, так и лесные жители получат за помощь крупнейшее вознаграждение. Не пытайтесь меня отговаривать или пугать коварством лесных жителей.

Я хорошо знаю, что если им внушить мысль, что я предназначена в жертву священным обезьянам, они ни меня, ни отца моего пальцем не посмеют тронуть. Теперь о вашем гонораре: какую сумму желали бы вы получить от меня?

Я молчал. Все это мне казалось таким диким и невероятным, что язык мой плотно прилип к гортани. Я дрожал всем телом и молчал.

— Я жду вашего ответа, — нетерпеливо, насупив изящно изогнутые брови, сказала молодая девушка.

И вдруг я начал приходить в себя. Конечно, ни о какой ловушке речи быть не могло. Лилиан ван ден Вайден говорила совершенно серьезно, и я сообразил, что избавиться от этой особы мне было бы только на руку. К тому же, я начинал понимать, с кем имею дело. Господь послал мне дьявола на мой пастырский путь и мне предстояла нелегкая задача победить его.

И вдруг, подняв глаза, я увидал, что этот всесильный Люцифер смотрит на меня. И тогда, не помня себя и не сознавая, что я делаю, я сказал четко и ясно:

— Я согласен. Однако, вы, несмотря на то, что встретились со мной здесь, все же принуждены будете побывать у меня на озере Тоб!

— Это почему?

— Для того, чтобы дать мне возможность повторить еще один раз все то, что произошло между нами здесь.

Я сам был удивлен твердости своего голоса и спокойствию, с которым я это сказал.

— Это ваш гонорар?

— Да.

Лилиан ван ден Вайден колебалась лишь секунду.

— Я согласна, — опуская голову, сказала она.


15. VIII. Тоб. Я у себя дома. По дороге я заехал на форт Кок и нанял двенадцать отчаянных молодцов, которых я хорошо знаю. Так как форт Кок лежит в стороне, мы уговорились, что они будут дожидаться проезда ван ден Вайденов у Буйволовой расселины, где и предложат себя путешественникам в качестве проводников. Для себя они запросили двадцать ружей, тысячу патронов, сто кусков шелка и пять пудов табака. Для лесных жителей — несколько десятков ожерелий из красного коралла, полторы сотни кривых ножей европейского производства и десять черепов белых, которые мне придется, с помощью моего слуги Меланкубу, отрыть из старо-голландского кладбища, расположенного в нескольких верстах от озера Тоб. Но это все не важно — это все пустяки. Важно вот что: вчера у меня была Лилиан ван ден Вайден…


16. VIII. Тоб. Как неприятно! И как это Лилиан, все так хорошо обдумавшая, не предвидела этого обстоятельства? Ведь проводники-туземцы останутся живыми свидетелями происшествия?! Их надо будет убрать! Впрочем, Меланкубу мне настолько предан, что сделает все, что надо. А все-таки неприятно!


20. VIII. Тоб. Лилиан погубила меня.

Плоть свою я больше не в силах обуздать!


24. VIII. Тоб. Пусть этой записью закончится мой краткий дневник. Вчера я узнал об исчезновении Лилиан ван ден Вайден, смерти двенадцати проводников и чудесном спасении старика отца. Молодец Меланкубу! Все сыграно прекрасно. Кажется, опасаться предпринятых поисков мне нечего. Лесные жители постараются запрятать Лилиан как следует и куда следует! Однако, несмотря ни на что, я всячески буду препятствовать поискам пропавшей. Ведь ее тайна стала и моей тайной. В этом отношении господин Люцифер был прав!.

* * *

На этом месте дневник пастора Бермана кончался.

Продолжение дневника мистера Уоллеса

13. XII.1913 г. Лондон. Вчера я переписал дневник пастора Бермана в свою тетрадь. Мое профессиональное чутье не обмануло меня, и все дело теперь представляется совершенно ясным и простым, да притом приблизительно таким, каким я себе его и представлял.

100 ф. стерлингов заплачены мною недаром, о чем я с гордостью сознался самому себе по прочтении любопытнейшего документа, врученного мне мистерам Петерсеном. Не могу скрыть своего изумления по поводу той легкости, с которой господин пастор путает Бога с сатаной. Это прямо забавно. Пара наручников, которые я захвачу с собой перед отъездом на Суматру, куда я твердо решил отправиться, — я полагаю, несколько охладят необузданную страсть этого ханжи в рясе. Удивительно, как такие господа, видящие грех в естественных стремлениях природы, умеют обострять сексуальную пикантность самых обыкновенных вещей, прикрываясь сутаной, за которой прячут свои душевные эмоции, выковывая из одного и того же металла — и крест и нож.

И как это черная паства его не догадалась скушать своего просветителя? Или, может быть, мешает этому инстинктивная брезгливость дикарей?

Однако, господину пастору Берману повезло.

Проникнуть в дебри лесов Офира — задача, перед которой спасует, пожалуй, не один сыщик Скотланд-Ярда. Но я попробую. В конце концов, я рискую только своей головой, а это самая незначительная жертва. Гораздо хуже бывает иногда потерять свою записную книжечку! Итак, в путь!

С сегодняшнего дня я начинаю сдавать дела своему старшему помощнику и собираться к отъезду.


10. II.1914 г. Лондон. Вчера я отправил мистеру Петерсену, на его сан-францисский адрес, телеграмму: «Завтра выезжаю Паоло-Брасе».


14. II.1914 г. Пароход английского Ллойда «Колумбия». Я на море. Штиль. Это помогает мне сосредоточиться и выработать определенный план действия. Прежде всего — как можно меньше шума. Сперва — надлежащие справки, затем — свидание с господином пастором. С ван ден Вайденом лучше не встречаться. Старик он, видимо, горячий и может только повредить делу. И пастор будет спокойнее.


10. III.1914 г. Паоло-Брасе. Дела подвигаются вперед. Помощники-туземцы найдены и дрессируются по системе Скотланд-Ярда. Необходимые справки наведены.


1. V.1914 г. Паоло-Брасе. Из Лондона мне телеграфируют ужасную весть. Из Сан-Франциско пришла телеграмма от жены мистера Петерсена с извещением о гибели «Генерала Вашингтона» вместе со всей командой. Бедный шкипер! Однако — не дурное ли это предзнаменование?


10. VI.1914 г. Озеро Тоб. На днях выступаю в путь. Вся подготовительная работа проделана. С пастором виделся. Лжет довольно искусно и не краснеет. С ним надо держаться настороже. Не сомневаюсь в том, что он будет чинить мне всяческие каверзы. Он отлично понял, что я первый его действительно опасный противник. Посмотрим, однако, господин миссионер, чья возьмет!


4. VII.1914 г. Буйволова расселина. Мой собственный лагерь. Наконец, после трехдневного пути, я достиг этого глухого места с столь поэтическим названием и разбил лагерь.

Путешествие было не без приключений. Мой слуга Макка, туземец из племени ньявонгов, «нашел» в кустах «крисс», иначе говоря, кривой нож, достаточно острый, чтобы отрезать голову крокодилу. Однако, если этот идиот нашел нож, то я нашел след того, кто этот нож подбросил. Этот след оказался принадлежащим слуге пастора Бермана, достопочтенному Меланкубу. Ловким маневром я сверил найденный след со стопой этого черного дьявола — совпадение было полное. Ну, что ж! На то я и агент Скотланд-Ярда, чтобы не придавать подобным пустякам никакого значения.


18. VII. Буйволова расселина. Гибель мистера Петерсена не приносит особого счастья моей затее. В самом начале и уже неприятности. Скверно. Впрочем, первый блин всегда комом, да к тому же все это было мной на всякий случай предусмотрено (не неприятность, конечно, а необходимость вернуться в лагерь обратно, после того как часть пути была уже сделана).

Третьего дня мы начали свое продвижение в лес. В лагере остались носильщики, сторожить вещи, а я и мои двое ньявонгов — углубились в лес. Мы продвинулись по крайней мере километров на шесть (шагомер мой показывал 18 километров, но мы ведь колесили взад и вперед, а не шли все время по прямой). Но сначала о неприятных событиях: Макка умер. Это произвело очень неприятное впечатление на его товарища Гутуми, который начал явно трусить. И действительно, произошло это событие крайне неожиданно и глупо. Впрочем, мне хочется рассказать все по порядку. Я настолько полон впечатлениями леса, я так зачарован виденным в его таинственных дебрях, что напоминаю собой господина пастора Бермана, стремящегося поскорее занести в свой дневник волнующие воспоминания.

Тишина. Полная, абсолютная, безмятежная, ненарушимая тишина. В музыке этого не передать. Музыкальная пауза — это не тишина! Музыкальная пауза полна предыдущих звуков и никогда не бывает тишиной. В тишине леса нет предшествовавшего звука. Все звуки резко и ясно обрываются с наступлением этой тишины… И тишина эта длится почти до заката солнца. Но с этой минуты звуки нарастают в лесу. Сперва — совершенно неожиданно для слушателя — перед самым его носом появляется крохотный москит. Он еле держится в воздухе на своих невидимых от быстрого движения, слабых, прозрачных крылышках, но он — о, вы это слышите, чувствуете всем своим существом! — издает какой-то звук. А может быть, ваша фантазия подсказывает вам этот звук, — не знаю. Потом появляется другой, третий… целая стая их окружает вас. Это уже целая симфония звуков — нежных, еле уловимых, легких, как дуновение ветерка. В клавиатуре самого точного музыкального инструмента нет даже намека, хотя бы увеличенного в сотни раз, на этот звук. Потом большая бабочка, садясь на яркий цветок, заставит качнуться стебель, и стебель… я думаю, мои коллеги из Скотланд-Ярда высмеяли бы меня, прочтя эти строки, — издает звон затронутой струны. Где-то над головой срывается с ветки свернувшийся листик и шелестит, падая на землю. Плоская голова змеи, высунувшись из-под камня, поет всем своим телом, быстро и грациозно изгибаясь, перебегая куда-то под другой камень. Но все это только настройка инструментов «под сурдинку» грандиозного симфонического оркестра перед началом увертюры. Вдруг, совершенно внезапно, свежеющий воздух пронизывается резким, но в то же самое время глубокомузыкальным писком птенца в невидимом гнезде неведомой птицы. Ему отвечает мать, и эти звуки уже отчетливо реальны. Далекий крик обезьяны подхватывается цокающим, гортанным всплеском каскада звуков зеленого попугая; где-то, почти за пределами леса, фыркает в ответ огромная самка бегемота, погрузившаяся по глаза в прохладную воду протекающей речки, мычит и ударяет твердым как кремень рогом о тысячелетние деревья носорог и… симфония начинается! Этого не передать. Это говорит, это поет сам лес! Это его, ему принадлежащий голос. Бешено рвет воздух нетерпеливый рев королевского тигра, дико и пьяно мяучит притаившийся ягуар, щелкает панцирной пастью крокодил в затоне реки, звенит струя воды, выпускаемая лопоухим слоном из своего нежного хобота, хрюкает жадно гиена, бешеными визгами наполняют воздух краснозадые павианы и, разрывая маленькие глотки, пищат серенькие макаки, весело гоняясь за красно-зелено-желтыми какаду. Еще тысячи тысяч звуков выплывают отовсюду; колеблют воздух, рвут его, ласкают и дразнят. И вдруг, заглушая все звуки, все крики, все голоса, откуда-то с опушки падает в бархатную ночь короткий, властный, ясный и спокойно-надменный голос льва. Значит — уже ночь. Его величество проснулся. И он голоден. Это понимают все. И разом умолкает все, только несколько секунд слышно еще, как плюхаются обратно в воду бегемоты, ломая неуклюжими ногами цепкие лианы, тяжело содрогая мягкую землю, убегают слоны, и юркие мартышки, сплетая друг с другом целые гирлянды, неподвижно замирают, перекинувшись от дерева к дереву. Ночь. И снова все молчит, но уже не молчанием знойного дня. В тишине ночи есть звуки. Эти звуки — страх. Как явственно слышны они и как бесконечно напряжена эта вынужденная ночная тишина! Что-то давит. Что-то давит, что-то не дает спать, позволяя лишь временами вздремнуть на мгновение, чтобы тотчас же проснуться и с ужасом оглянуться крутом. Но вот проходит ночь. И снова, для того, чтобы прекратиться к полдню, начинается неугомонная возня лесных обитателей, веселое щебетание птиц, залихватские беседы попугаев и дерзкие выходки серых мартышек!

Я увлекся. Я это знаю, но мне нисколько не стыдно. Я человек музыкальный и достаточно интеллигентный, чтобы оценить красоту вселенной. Разве мы, сыщики из Скотланд-Ярда, совсем уже не люди? О, нет! И мы обладаем этим… как его… поэтическим чутьем, что ли…


Вечером того же дня. Писать надоело. Однако, если я позволил себе лирическое отступление, то отнюдь не для того, чтобы забыть о деле. Итак, я опишу сейчас, как именно произошло то несчастье, о котором я уже упоминал в предыдущей записи.

Вначале все шло гладко. Мои проводники — сущие дьяволы, настоящие сыны леса; им ведомы все тайны, все извилины, все таинственности чащи. С ними чувствуешь себя как у Христа за пазухой. Страху перед лесными жителями, своими собственными собратьями, они подвержены в высшей степени, но это их заставляет быть вдвойне осторожными и заботиться с необычайной трогательностью о моей особе, вооруженной «быстрой смертью», как они называют огнестрельное оружие, владеть которым не умеют и боятся.

И тем не менее, — Макка погиб!

Случилось это так. В одном месте наш путь был внезапно прегражден целым застывшим ливнем лиан, свисающих с совершенно непроницаемого для солнечных лучей лесного купола. Ветви деревьев образуют своды более прочные, я думаю, чем своды Вестминстерского аббатства. Пока Макка и Гутуми прорубали топорами отверстие в этой стене лиан, достаточно большое для того, чтобы через него мог ползком пролезть человек, я услыхал три быстро последовавших друг за другом свистящих звука, смысла и значения которых уяснить себе не мог. Дьявол его знает, откуда они зародились! Однако слуги мои хорошо поняли, в чем дело. Оба они, бросив работу, стали мгновенно бледнее смерти, и единственное слово, которое я услыхал от них, было: «бонг-а-бонг»! И тогда я понял: «бонг-а-бонг’ом» туземцы называют маленькие отравленные стрелки, выдуваемые лесными жителями из особой трубки.

Быстро оглядев себя с ног до головы, я принужден был убедиться, что мне стрела попала прямо в сердце. Макка получил укол между лопаток; я думаю, что, измерь я расстояния между каждой лопаткой и засевшей между ними стрелой-иглой, они равнялись бы друг другу с точностью до одного миллиметра! Стрела, предназначавшаяся Гутуми, каким-то чудом была отклонена в сторону пропорхнувшей птичкой. Макка умер быстрее, чем некогда появлялся на свет. Я не успел достать флакона с противоядием, приобретенным мною в лаборатории профессора Gerbert’a, специалиста по алкалоидным ядам, как он был уже мертв. Он буквально обуглился на моих глазах. Зрелище было из самых противных. Я, конечно, остался невредим. С нарочитым, громким смехом я выдернул стрелу из своей груди и бросил ее в сторону. Недаром же мной было заплачено фабрике Левинсон и Ко в Лондоне 1.500 ф. стерлингов за кольчугу особого изготовления, мягкую, как рубашка, но сквозь которую не пройдет пуля, выпущенная на расстоянии десяти шагов из винчестера новейшей конструкции! То обстоятельство, что я ношу ее, я считал нужным скрывать от своих слуг и был, конечно, прав. Гутуми, видя меня раненым, но невредимым, упал передо мной на колени, а нападавшие лесные жители, выдавая криками ужаса свое присутствие в ветвях деревьев, как обезьяны карабкаясь по лианам, исчезли куда-то в мгновение ока. А жаль! Свое знаменитое ружье я уже приложил к плечу. Не снимая пальца с курка, я выпустил по ним все сорок пуль, но не знаю, причинил ли кому какой вред. Ну и трескотня же пошла по лесу от моих выстрелов! Гутуми, стоявший все время на коленях и никогда еще не видавший моего ружья в действии, счел нужным совершенно распластаться передо мной. Времени, однако, терять было больше нельзя. Нападение могло повториться. Приходилось на этот раз ретироваться. Тут меня крайне, с одной стороны, рассмешила, а с другой — тронула неограниченная вера в меня Гутуми.

Он имел неосторожность просить меня воскресить своего мертвого товарища!

Что поделаешь! Пришлось пуститься в дипломатию довольно подлого свойства. Я серьезно заявил Гутуми, что если б его, Гутуми, убили бы, я, конечно, не замедлил бы заняться процессом воскрешения, так как он, Гутуми, преданный и хороший слуга, а Макка я воскрешать не намерен. На Макка я зол за то, что он хотел меня убить криссом, и считаю, что он заслужил вполне свою участь.

Дикари, как видно, не лишены логичности.

Эти доводы вполне убедили Гутуми и он, в конце концов, признал, что «белый господин» прав: Макка поплатился жизнью за то, что хотел поднять руку на своего «великого господина».

Однако, дальше он стойко и наотрез отказался идти, сообщив мне, что долг перед его племенем заставляет его сперва похоронить Макка. Ведь Макка был братом великого вождя ньявонгов и оставлять его тело лесным жителям было, по мнению этого дикаря, равносильно самому подлому поступку.

К тому же его собратья, когда он вернется к ним, убьют его, если узнают о его вероломстве.

Настала моя очередь согласиться с доводами Гутуми, и так как и я не лишен логичности, то вскоре уступил дикарю в его настойчивых требованиях. Этим я не только не ронял себя в его глазах, но, наоборот, становился еще выше.

Всю обратную дорогу Гутуми, как бы извиняясь передо мной, с трудом волоча на себе черный труп своего товарища, бормотал все одно и то же:

— Ах, если Гутуми не сможет сказать великому брату Макка, где Макка спит с головой на плечах, то Гутуми никогда не сможет вернуться домой. Т. е. сможет, — поправлял он себя каждый раз, — но тогда Гутуми сделают «кри-кри» (иначе говоря, зажарят и съедят)… Гутуми любит лучше сам делать «кри-кри», — чистосердечно признался он под конец.

Итак, мы вернулись. Макка уже, слава богу, похоронен по всем правилам ньявонгского похоронного искусства, и завтра, по проторенной уже дороге, мы снова пускаемся в путь, на этот раз — я хочу надеяться — уже не возвращаясь обратно к Буйволовой расселине без победы.


19. VIII.1914 г. Буйволова расселина. Лагерь. Вот тебе и выступили! Ну это уж совсем дрянь! Положительно приходится верить в приметы. Ах, мистер Петерсен, мистер Петерсен! Что же нам делать? Неужели же придется отложить все дело на совершенно неопределенный срок? Вот, поди, господин пастор Берман ликует-то! Положительно приходится признать, что дьявол стоит за спиной этого недоноска.

Встав в пять часов утра, я начал приготовление ко вторичной вылазке в дебри леса. Как раз в ту минуту, когда я одевал свой пояс, к которому прикреплен мой револьвер, мой слух уловил отдаленный топот копыт. «Кто бы это мог быть?» — подумал я, зная, что эти места не особенно охотно посещаются путешественниками, а почтовый тракт лежит в 50-ти километрах отсюда. Вскоре показавшийся всадник оказался курьером английского уполномоченного по колониальным делам на острове Суматра, прибывшим из Паданга. Я знал, что добрых вестей этот неожиданный гость привезти с собой не мог. Так оно и оказалось. На мое предложение войти в палатку он ответил вежливым отказом, мотивируя свой отказ спешностью, с которой он должен побывать еще в других местах, и, не слезая с лошади, подал мне пакет. Пока я вскрывал его, он успел рассказать мне, что побывал на озере Тоб, ища меня там, и, узнав от пастора Бермана, что я здесь, прискакал сюда. Это поразило меня. Откуда пастор Берман знал, что я именно здесь? За мной, очевидно, неустанно следили. Но долго я не останавливался на этих мыслях. Содержание пакета еще больше поразило меня и отвлекло в свою сторону все мои мысли. В Европе вспыхнула война. Английский поверенный в делах, на основании полученной им телеграммы из английского военного министерства, призывает меня немедленно явиться в Паданг, откуда все английские подданные будут на специально прибывшем крейсере отправлены в Англию на театр военных действий. Мобилизация охватила чуть ли не десять призывных возрастов. Вот так история! Не раньше, не позже! Однако, унывать особенно все же еще преждевременно. На одну вылазку времени у меня еще хватит. Курьер уполномоченного сообщил мне, что раньше трех дней он не успеет оповестить всех английских подданных, проживающих на Суматре, а крейсер не уйдет в море, пока все не соберутся в Паданге. Я успею попытаться еще один разочек. Авось повезет на этот раз. Надо же мне просунуть голову в прорубленную в прошлый раз дыру. Итак, проводив своего неожиданного гостя, вестника грома и войны, я быстро собрался в путь. Через три дня я вернусь. На пятый день я буду в Палембанге. Со щитом, или на щите!


21. VIII. Дьявол знает, что это за место. Теперь я сомневаюсь, попаду ли я на войну. Или вообще куда-нибудь. Смерть Петерсена, клянусь Британией, оказалась грозным предостережением, которым я пренебрег. Однако, по условиям места, времени и сложившихся обстоятельств, надлежит быть как можно более кратким в своих записях: я в плену. Однако, не это угнетает меня в настоящую минуту. Меня больше всего путает и мучит мысль, что мне не удастся выполнить своего долга военнообязанного перед своей великой родиной, которая еще сочтет меня трусом и дезертиром. А ведь это похоже на правду. Ну как же я, без Гутуми, в довершение всех зол, столкнусь с этими… я не знаю, как их назвать… существами? По-английски они понимают не лучше, чем я по-санскритски, а о долге солдата и гражданина у них, без сомнения, самые элементарные понятия. Что мне делать? Голова готова треснуть от напряжения. Пока они совещаются насчет моей особы, я предоставлен самому себе и, так как совещание их, по всем признакам, затягивается, попробую описать поподробнее, что со мной произошло. В сущности говоря, рассказ будет о том, как я, агент Скотланд-Ярда и англичанин прежде всего, попал в мышеловку. Это даже будет поучительно для потомства! Если они решат меня убить, я запечатаю этот дневник в особый алюминиевый футляр, из которого механически может быть удален воздух при посредстве простой спички (этот футляр — патент нашего Скотланд-Ярда), и постараюсь опустить его в ручей, который находится за моей спиной. Футляр настолько легок, что нет сомнения — быстрые воды ручья вынесут его за пределы леса и, рано или поздно, кто-нибудь найдет его. Такие вещи всегда находятся! Итак, — к делу, поторопиться все-таки не мешает! Участь моей судьбы в настоящую минуту мне известна в гораздо меньшей степени, чем местонахождение безумной леди Лилиан ван ден Вайден, из-за которой я гибну.

Однако, как все это досадно вышло! Я никогда в жизни не позволил бы себе так глупо погорячиться, как я это сделал вчера, если б не то обстоятельство, что мне надо было торопиться. Сознание, что это моя последняя попытка выиграть дело — погубила меня. Англия! Англия! Я совершил преступление перед своей родиной, и я, если б был честным человеком — не должен был предпринимать совсем этой последней экскурсии. Мой поступок равносилен поступку проигравшегося игрока, который закладывает последний банк на чужие деньги. У меня такое чувство, что мне уже не выбраться отсюда. Ясно для всякого джентльмена, что я должен был, получив пакет, немедленно отправляться в Паданг, а не «пытаться в последний раз» и т. д. В ту минуту, когда я решился на эту последнюю попытку — клянусь Богом — я был не англичанином. Англичанин не поступил бы так. Ах, как это тяготит меня! Гораздо больше предчувствия смерти. Если б только эти обезьяны поняли это! Но скажу только одно: Англия может быть все же вполне уверена в том, что я, подданный его величества короля величайшей страны в мире, дешево жизнь свою не отдам. Ружье мое сломано уже давно легким ударом по согнутому колену одной из пленивших меня отвратительных обезьян, обладающих, видимо, сверхчеловеческой силой, однако запасной мой револьвер цел. Мой сильнобойный револьвер был потерян мной, очевидно, в то мгновение, когда я проползал на животе в прорубленную в лианах дыру. Очевидно, кобура отпоролась от кушака, и я не заметил этого. Ничего. Военный совет о моей персоне держат двенадцать дьяволов в двадцати шагах от меня. Одиннадцать из них уже обречены. Я только не решил еще, кого я оставлю наслаждаться прелестями жизни в будущем.

Когда мы подошли с Гутуми к вырубленной в прошлый раз дыре, соблюдая всевозможные предосторожности, Гутуми вдруг остановился и молчаливыми знаками указал мне на такое пустячное обстоятельство, которое мне лично никогда не бросилось бы в глаза. На расстоянии одного шага от меня, через протоптанную нами в прошлый раз тропинку свисала гирлянда раффлезий, перекинутая от одного дерева к другому. Я только собирался оборвать ее, как получил здоровый удар кулаком в грудь от Гутуми, заставивший меня отшатнуться. Гутуми был бледен как полотно, когда еле выговорил:

— Белый господин лишился два глаза. Разве белый господин не видит того, что видит Гутуми? Гутуми видит цветы, и цветы, которые видит Гутуми — мертвы. Почему?

Я стал догадываться, что гирлянда раффлезий перекинута от дереза к дереву искусственным образом.

— Это «тай-тай», — с благоговейным ужасом сообщил все еще бледный как бумага Гутуми. — Белый господин знает «тай-тай»?

С этими словами Гутуми с ловкостью обезьяны слегка только качнул гирлянду раффлезий и молниеносно отпрыгнул в мою сторону.

Результат получился самый неожиданный.

С резким металлическим свистом откуда-то сверху, из самой гущи сплетенных между собой ветвей, упала и глубоко врылась в землю маленькая стрела, конец которой, без сомнения, был отравлен страшным ядом.

— Лесные жители не могли убить сердца белого господина, — сказал Гутуми, — они хотели тогда убить его голову. О… это «тай-тай»!

Молча и хмуро мы двинулись дальше.

Восторг Гутуми, вызванный предупреждением моей гибели, очевидно ослабил внимание бедного дикаря. Я думаю, это обстоятельство учитывается лесными жителями при устройстве ими всевозможных ловушек, так как таковые, как я убедился, устраиваются ими одна за другой, потом следует известный перерыв, а потом опять несколько подряд. Следующая ловушка, в которую, увы! — и попал бедный Гутуми, была буквально в четырех шагах от страшного «тай-тая».

Он наступил на совершенно гладкое место, не вызывавшее ни малейшего подозрения, и провалился в землю, как Мефистофель проваливается в преисподнюю в опереточных фарсах на провинциальной сцене. Когда я подошел к образовавшейся яме, Гутуми был уже мертв. Он оцарапал только лицо, и то незначительно, о колючий хворост, наполнявший дно ямы, но этого было уже достаточно. Хворост был отравлен. Вот когда мне надлежало вернуться! Путь позади был чист от всяких ловушек и хорошо мне знаком — ведь я два раза проходил его, но… голова моя потянулась к прорубленной накануне дыре и я… решил только просунуть ее, мою глупую голову, в эту заманчивую дыру.

Как легко догадаться, я это и сделал.

С необычайнейшими предосторожностями я подошел к отверстию, хорошо помня, что именно здесь нашел свою смерть бедный брат великого вождя ньявонгов, и на мгновение остановился.

Кругом было так тихо, что короткие удары моего сердца громко раздавались у меня в ушах.

Тщательно исследовав почву вокруг себя, избегая прикасаться к самым естественным образом торчащим сучкам и веточкам, я стал на колени, надел на лицо предохранительную маску и пролез в отверстие.

Вдруг отверстие, через которое я только что пролез, отверстие, которое находилось в каких-нибудь пяти-шести шагах от меня — исчезло!

Если в первую минуту это рассмешило меня, то во вторую уже озадачило, а в третью… я сразу почувствовал невидимого врага. Затвор моей винтовки резко щелкнул под давлением моих пальцев, нарушая безмятежную тишину поляны, и каждую секунду я был готов приложить ее к плечу.

Но сделать мне этого не удалось.

Внезапно, очевидно, оттолкнувшись с силой и ловкостью сказочного акробата от упругой ветви дерева, с противоположной стороны поляны, покрывая в воздухе по меньшей мере ярдов пятьдесят, прямо на меня перелетело какое-то неописуемое чудовище гигантского роста, смутно напоминающее не то человека, не то обезьяну. Я лучший стрелок Скотланд-Ярда, а потому нисколько не удивился, когда моя пуля поймала это чудовище на лету в то время, когда оно уже было на расстоянии всего нескольких ярдов от меня. А стрелял я из винтовки, которую держал на вытянутой руке, так как приложить ее к плечу у меня не оставалось времени. Оно сдохло, это чудовище, тут же, на моих глазах, безо всякого протеста со своей стороны. Но зато запротестовали другие, и что мог я поделать один, даже со своей винтовкой, когда, как демоны, слетающиеся на шабаш, со всех деревьев, со всех сторон, со всех углов на меня посыпались эти дьяволы?

Моя винтовка трещала как пулемет, и в две с половиной секунды были выпущены все тридцать девять оставшихся в магазине ружья пуль. Но ни одна из них не попала уже в цель. На перезаряд винтовки времени уже не было, ибо все остальное было делом нескольких секунд. Меня сбили с ног, связали, разбили мою чудную винтовку, завязали глаза и куда-то унесли. Несли меня долго и бережно. Я чувствовал, что дорога то опускалась куда-то вниз, то снова поднималась. Порой получалось впечатление, что мои носильщики спускаются и подымаются по ступеням. Это очень возможно. Ведь несли меня долго, а площадь поляны была не так уж велика и я ни разу не почувствовал, чтобы какая-нибудь ветка задела за меня. Очевидно, у этих чудовищ вырыты под лесом — из поляны в поляну — подземные ходы. Наконец, меня опустили на землю, сняли с меня глубоко врезавшиеся в мое тело лианы, которыми я был опутан, и открыли мне глаза.

Затем меня, как ни в чем не бывало, предоставили самому себе, не выставив даже караула, чтобы охранять меня. Это пренебрежение к мой особе и подчеркивание моей полной безвредности для окружающих меня врагов — взбесили меня невероятно, но я сдержался. К тому же я был слишком поражен видимым… Я… я попал в плен отнюдь не к лесным жителям, как полагал, а к… обезьянам!

Я даю слово агента Скотланд-Ярда, что это так, или, или я никогда в жизни не видал обезьян!

Единственное, чем могу и должен оговориться: такой породы обезьян я еще никогда не видал. Я даже не знал о ее существовании. Пленившие меня чудовища обладают всеми признаками обезьяны — это несомненно; внешне они мало чем отличаются от знаменитой «Нелли» — гориллы лондонского зоологического сада; они только втрое крупнее ее, и… в их манерах, в способе их действия, они… ну, если не люди, то — нечто вроде таковых. К тому же они почти членораздельно говорят друг с другом. Это какие-то живые неандертальцы, что ли. И потом… они все голы, а потом, я не мог не заметить этого… они — двуполы.

То место, где я в настоящую минуту нахожусь, весьма напоминает собою поляну, в которую я пролез сквозь прорубленное отверстие в лианах, за тем лишь исключением, что в нескольких шагах от меня, влево, виднеется вход в подземелье, с прекрасно отесанными ступенями. Очевидно, вышеприведенные догадки мои о подземных ходах — правильны.

Справа от меня, как я уже писал — шагах в двадцати, сидят двенадцать… ну, право я не знаю, как их назвать? — двенадцать пасторов Берманов в прошлой жизни, что ли, и ведут, вот уже около двух часов, военный совет, темой которого являюсь я — мистер Уоллес.

У меня такое впечатление, что они дожидаются кого-то…

* * *

Я отлично выспался. Никто не мешал мне спать.

Наоборот, один из собратьев уселся возле меня на корточки и все время отгонял от меня веткой банановой пальмы надоедливых москитов. Когда я проснулся, мне тотчас же принесли еду: плоды хлебного дерева, бананы, какие-то необычайно вкусные орехи, которыми можно одновременно прекрасно и насытиться и утолить жажду.

Военный совет окончен. Очевидно, пока я спал, являлся тот, кого они дожидались.

Меня поражает их отношение ко мне.

Такой предупредительности, я бы сказал, даже заботливости, полной глубокого уважения к моей особе, я никак не ожидал встретить.

Это меня и удивляет и пугает. В чем дело? Что они хотят от меня? Или, может быть, их совет окончился в мою пользу?..

* * *

На поляне напряженная, торжественная тишина. Слышно только журчанье ручья и потрескивание факелов. Или, быть может, я ошибаюсь? Когда я кончил свой ужин, раздался крик не то радости, не то испуга. Показалось лишь на мгновение крошечное существо. Затем за этим существом протянулась огромная мохнатая лапа, которая загребла его бережно и нежно и вернула обратно в недра земли. Но я успел совершенно ясно разглядеть это существо! Конечно, это не был человеческий ребенок, в этом я ни минуты не сомневаюсь, но я клянусь своей преданностью Англии, что это была и не обезьяна. Ребенок был наг и ни единый волосок не покрывал его розового тельца. Вокруг пояса была повязка из грубой материи. Его ручки были нормальной длины, не достигали колен, и между пальцами не было перепонок.

Нижняя часть его лица была скорее обезьяньей, чем человеческой, но верхняя часть его лица была прекрасна!

* * *

Все то же место. Да. Я был прав. Я, Стефен Уоллес, лишний раз доказал миру, что школа Скотланд-Ярда — хорошая школа, и честь этой школы мне выпало на долю поддержать.

Но, увы! в последний раз!.. Однако, это совершенно не важно. Важно то, что я нашел… нашел… я, право, не знаю, можно ли ее титуловать в настоящее время подобным титулом… леди Лилиан ван ден Вайден! Вчера я видел ее. Не только видел, но и имел сомнительное удовольствие беседовать с ней! Как она выглядит, я не знаю. Она одета в шкуру обезьяны и на ее лице обезьянья маска. Но… дьявол меня побери, если я в этом ошибаюсь! Когда она появилась на поляне в своей безобразной шкуре, настолько плотно облегавшей ее фигуру, что отличить ее от ее «собратьев» не представлялось ни малейшей возможности, я… мне стыдно и странно писать об этом… я услыхал настоящий аромат женщины. Клянусь Вельзевулом! Мой нюх сыщика остер, как у шакала. Ведь туземная женщина не пахнет так; она — да простят мне это сравнение — просто воняет. Даже наши простые европейские девушки и дамы ничем не пахнут. Разве что дешевым семейным мылом.

Я всегда был убежден в том, что шесть поколений английского колледжа могут сделать из любою человека джентльмена. И я был прав.

Десять лет сделали из леди Лилиан ван ден Вайден — самую настоящую обезьяну. Я искренне огорчен, что со мной нет достопочтенного пастора Бермана. Таким людям не мешает учиться.

Лилиан ван ден Вайден вышла из подземелья, окруженная десятью чудовищами такого гигантского размера, что, казалось, они стоят на ходулях.

Они образовали шеренгу от подземелья вплоть до моей особы, и сквозь эту шеренгу, гордо подняв голову, прошла бывшая леди и прямо подошла ко мне.

Я был поражен певучестью ее голоса.

На чистейшем и прекраснейшем английском языке она спросила меня:

— Вы англичанин?

— Да, — ответил я.

— Кто я такая, вам известно?

— Вы были леди Лилиан ван ден Вайден.

Лилиан расхохоталась.

— Вы знаете, почему я здесь?

— Накажи меня св. Стефан, если я даже догадываюсь об этом! — совершенно искренне воскликнул я.

— Если бы я захотела даже рассказать вам об этом, вы все равно не поняли бы меня, — тихо, с некоторой печалью в голосе сказала Лилиан. — Это была бы бесполезная трата времени. А потому — бросим это. Скажите мне лучше: зачем вы явились сюда?

В этом последнем вопросе Лилиан проявила уже некоторую резкость и в голосе ее я уловил какие-то гортанные звуки, какие часто прорываются у обезьян. «Лет через двадцать ее, пожалуй, и без шкуры нельзя будет отличить от ее супругов» — подумал я.

— Я пришел, чтобы отыскать вас, — также повышая голос, сказал я.

— Вы пришли за собственной смертью, сэр, — сухо ответила она.

— Вы ошибаетесь, леди. О смерти я думал меньше всего. Уверяю вас. Однако предупреждаю вас, леди: кого бы вы из себя ни разыгрывали, но вы все-таки голландская подданная и за мою смерть вам придется ответить.

— Ответить? Кому же?

— Англии.

Вряд ли кто-нибудь когда-нибудь смеялся добродушнее и безудержнее этой особы.

— Леди, — корректно прервал я поток ее серебристого смеха, — это не смешно, а грустно. Уверяю вас, что у каждого есть свои теории и взгляды на жизнь, высмеивать которые просто неприлично. Ведь я же не касаюсь ваших убеждений! У вас они свои, у меня — свои. И вот, разрешите, я доложу вам о них: Англия — вечна. Мы оба белые, и смешно, если бы мы не договорились с вами. Я не могу договариваться с вашими… вашими… виноват, я не знаю, как назвать их… супругами, братьями, что ли, но зато вы можете это сделать. И во имя белого человечества я умоляю вас приказать им отпустить меня, а самой последовать за мной в покинутый вами мир, который вам только и свойственен. Поймите же, это так ясно! В конце концов, если вам уж так хочется здесь остаться, то вникните как следует в то, что я вам скажу. Я повторяю, с вашими собратьями мне не о чем говорить, но вы-то должны понять такие простые и ясные вещи: отпустите меня одного! Я не трус, леди, смею заверить вас в этом, и жизнью не дорожу, — доказательство тому то, что я здесь. Но есть одно обстоятельство, которое выше меня. Оно-то и заставляет меня просить вас о даровании мне свободы. И вы, как человек, бывший раньше в нашем обществе, не можете не понять меня и должны даровать мне эту свободу. Вот в чем дело, леди: в Европе вспыхнула война, в которой принимает участие также и Англия, и я, как военнообязанный, должен вернуться на родину. Иначе, леди, меня сочтут за дезертира, скрывшегося от исполнения своего долга, а это для меня куда страшнее смерти. Понятно, вы можете отказать мне в моей просьбе, больше того — вы можете убить меня, но какой толк будет от этого, леди? Я кончаю тем, с чего и начал. Англия вечна. В конце концов, она узнает о моей гибели. Пройдет год, два, может быть, десять лет, сто лет, быть может, леди, но… Англии торопиться некуда и, уверяю вас, рано или поздно сюда придут англичане и скажут: здесь был убит мистер Уоллес. То, что он был мистером Уоллесом — не важно, важно то, что он был английским подданным. Отлично. Мы не торопились, но теперь пора отмстить за это убийство. И уверяю вас, леди: тысячами голов ваших собратьев вам придется расплатиться за одну мою голову! Англия не забывает ничего. И ничего не прощает!

Лилиан слушала меня молча, не перебивая.

Когда я кончил, она коротко ответила:

— Предложение вернуться с вами — это глупая дерзость с вашей стороны, сэр. Отпустить вас — невозможно. Здесь у меня иные понятия о чести и достоинстве. И эту вашу просьбу я не могу исполнить, иначе к чему были эти десять лет, проведенные мною здесь? Нет, сэр. Приговор вам уже вынесен. И прошу вас, сэр, не называть меня белым человеком. Я давно перестала им быть, что составляет мою неотъемлемую гордость и достоинство. Вы желаете еще что-нибудь сказать, сэр?

— Сказать — нет, но сделать да.

С этими словами я спокойно достал свой револьвер из потайного кармана и, отстранив от себя Лилиан ван ден Вайден, в которую я не мог стрелять, как в белую женщину, я выпустил все одиннадцать пуль револьвера в мужей Лилиан.

Одиннадцать чудовищ, обливаясь кровью, повалились на землю. Подавая леди Лилиан ван ден Вайден свое опустевшее и ненужное мне уже оружие, я с улыбкой сказал:

— Это небольшой аванс Англии в деле моего отмщения. А теперь, леди, сердце мое готово стать вашим.

Вместо ответа Лилиан с плачем упала на трупы своих мужей, рыдая, как Ниобия над своими окаменевшими детьми. Крупные слезы текли из вырезов для глаз ее отвратительной маски и дрожащими каплями застревали в густой ее шерсти.

Я отвернулся.

* * *

Профессор Мамонтов бережно закрыл дневник мистера Уоллеса, протер кулаками сильно разболевшиеся глаза и грузно опустил свою львиную голову на шаткую доску маленького походного столика.

Наступал новый день.

Загрузка...