Гесслица доставили на Принц-Альбрехтштрассе непосредственно в кабинет Мюллера, поскольку там гарантированно отсутствовало прослушивающее оборудование. Мюллер сидел за столом с выражением мрачной озабоченности на лице: всю последнюю неделю он был занят эвакуацией архивов гестапо из Болгарии и Румынии, куда стремительно вошли войска Красной армии, а спешно созданное правительство Отечественного фронта в Софии обратилось к советскому правительству с просьбой о перемирии и даже объявило войну Германии. В кресле возле стены, заложив ногу на ногу, расположился Шольц.
— Снимите наручники, — бросил Мюллер сопровождавшему Гесслица унтер-офицеру. С поспешной старательностью тот выполнил приказание. — И можете идти. А вы, — обратился он к Гесслицу, растиравшему кисти рук, — садитесь за стол. Вон туда.
Гесслиц тяжело опустился в кресло, застонавшее под тяжестью его тела.
— Вы инспектор. Криминальрат в крипо. Так? Не надо вставать. Просто отвечайте.
— Так точно, группенфюрер. Вот уже тридцать лет.
— Где служили?
— Здесь. Всю жизнь в Берлине. Сперва шупо, потом крипо.
— У вас было много разных начальников.
— Я всегда следовал должностной инструкции.
— Ответ настоящего пруссака. Похвально.
— Благодарю вас, группенфюрер.
— А вот мы в Баварии опираемся на интуицию и здравый смысл.
— В наших инструкциях об этом ни слова.
— Пилигрим... Странный выбор для псевдонима. Пилигрим — это же странник, путешественник, скиталец. — В холодных глазах Мюллера появился гипнотический блеск. — В первоначальном значении peregrinus понимали как «чужестранец», «человек вне отечества».
— Я не силен в латыни.
— Напрасно. Служитель закона должен знать основы хотя бы римского права. А оно изложено именно на этом языке. — Мюллер пожевал губами. — Ну, да ладно. Оставим вежливость дипломатам. Мы с вами, коллега, мыслим категориями сыска, нам ни к чему прятать свои эмоции за пустопорожней болтовней. Вы хотели меня видеть. Зачем?
— Чтобы спасти свою шкуру.
— Полагаете, это в моих силах? Вас ведь задержали не просто так?
— Я всего лишь имел неосторожность снять трубку, когда позвонил Небе.
— Это я знаю. — Мюллер пролистнул протокол допроса Гесслица в Плетцензее.
— Гарантией моей благонадежности может служить письмо.
— Письмо.
— Подписанное псевдонимом Пилигрим.
— Да-да, письмо. — Мюллер встал, сунул руки в карманы брюк, обошел стол и уселся напротив Гес-слица. — Между прочим, в этом письме содержалась опасная информация. Вы решили сделать ее еще более опасной.
— Я решил исполнить свой долг.
— Долг? Почему?
— Потому что при сложившихся обстоятельствах мне понадобился покровитель.
— А Артур Небе вас не устраивал?
— Группенфюрер шел к своему концу.
— Откуда у вас эта информация? — спросил Шольц из своего угла. — Вы имели контакт с заговорщиками?
Гесслиц повернулся к нему:
— От Небе, конечно. За годы службы у меня сложились с ним доверительные отношения. Небе пил, а когда напивался, говорил лишнее. Мы встречались на конспиративной квартире на Эрепштрассе.
— Это его личная квартира, — с нажимом произнес Мюллер. — Квартира для тайных встреч с бабами.
— О, я не знал.
— Всё вы знали. — Мюллер откинулся на спинку кресла. Гесслиц с трудом выдержал его прямой взгляд. — Боюсь, вопросов к вам у нас больше, чем у вас ответов.
— Я готов к любым вопросам, группенфюрер.
— Письмо токсично, — заметил Шольц. — Но не менее токсичен сам отправитель.
— У меня нет доказательств, достигло это письмо адресата или нет, — с невозмутимым видом возразил Гесслиц. — Я выразил свою преданность, которая только укрепится, если меня избавят от преследования.
— То есть вы видите какую-то свою надобность для нас?
— Конечно. Я полезен на своем месте, поскольку лично знаю многих людей, с которыми работал Небе и которые станут говорить и со мной.
Мюллер поднялся. Неуклюже вскочил и Гесслиц.
— Хорошо, криминальрат, — сказал Мюллер, — сейчас вас проводят в другую комнату, где вы продолжите разговор со штурмбаннфюрером Шольцем после того, как он освободится.
Он вызвал дежурного офицера и приказал увести Гесслица в кабинет этажом ниже. Когда за ними закрылась дверь, Мюллер подтянул полы кителя, уселся на стол, закурил и вопросительно посмотрел на Шольца.
— Нет, — помотал головой Шольц, — он не провокатор. Сейчас он выкручивается, но понятно, ему нужна какая-то опора. Разумеется, любые формы альтруизма исключены.
— Вот скажи мне, Кристиан, разумно ли в разгар кампании возмездия искать опору в гестапо?
— А где еще ему искать опору? — вопросом на вопрос ответил Шольц. — Он умный человек, этот Гес-слиц. Он прав. Многие затаились, прижали уши. А ведь это влиятельные люди с хорошими связями. Небе был свой. Своими будут и его доверенные лица. У Гесслица и правда нет рычагов для шантажа. Кто знает про письмо, кроме нас двоих? Он хочет выкрутиться и одновременно укрепить свои позиции. Это очевидно.
— В таком случае ценность его не столь высока, как ему кажется.
Шольц поежился, словно от холода, поднялся, подошел к Мюллеру и протянул ему несколько фотографий.
— Тут другое, — задумчиво произнес он. — Вот, взгляните.
Зажав сигарету в зубах, Мюллер быстро просмотрел фото.
— И что?
— Я получил их вчера вечером из Цюриха. Вот это Майер, я говорил вам, эмиссар Шелленберга. А этот. не узнаете? Прошлый год. Перестрелка возле «Адлерхофа».
— Перестань говорить загадками.
— Это Франсиско Хартман, управляющий «Ад-лерхофа». Предположительно, агент, связанный с теми русскими радистами, которых подстрелили в Нойкельне.
— Он ведь, кажется, был убит?
— Мы так думали. Я своими глазами видел, как в него угодили пули. Но видите, он цел и даже, кажется, вполне здоров. Интересно то, что его засекли рядом с Майером. Тот кофейничал в уличном ресторане, а Хартман сидел неподалеку и читал газету.
— Интересно, Шольц, другое — почему его до сих пор не вывезли?
— Это первое, что мне пришло в голову. Но потом, когда к нам попал Гесслиц, я подумал, что ситуацию можно использовать с большим эффектом.
— При чем здесь Гесслиц?
— Генрих, вы же, как и я, тоже не верите в случайности. Вспомните, там же, возле «Адлерхофа», был ранен и Гесслиц, который по смутным причинам ввязался в перестрелку. Впоследствии он утверждал, что в ювелирном магазине отеля в это же время планировалось ограбление. Мы проверили: да, люди крипо были задействованы в предполагаемой операции, но не участвовали в стрельбе. Из «Шарите» Гес-слица вытащил Небе. Возможно, он не хотел, чтобы тот выдал какие-то подробности о его связях.
— Ты хочешь сказать, что Гесслиц знал Хартмана.
— Я хочу сказать, что он его знает. И еще, груп-пенфюрер, я хочу сказать, что меня не оставляет подозрение, что тот крот в РСХА, о котором говорил радист Лемке, — он-то и есть, Вилли Гесслиц. Для нас, баварцев, интуиция важнее служебных норм!
Зажав горящую сигарету в зубах, Мюллер взял досье Гесслица и, щурясь от лезущего в глаза дыма, пробежал пару страниц, отмеченных закладками. Затем протянул досье Шольцу:
— Хм. Что ты задумал, Кристиан?
В бесцветном лице Шольца промелькнула искорка азарта. Он сунул досье Гесслица под мышку и задумчиво произнес:
— У нас есть возможность накрыть их всех. И Шелленберга в придачу.
Покинув кабинет Мюллера, Шольц поспешил в конец здания, где в подвале располагались камеры внутренней тюрьмы гестапо. Там до сих пор держали бледного, изможденного радиста Лемке. Шольц показал ему фотографию Гесслица. Лемке не опознал этого человека. «Что будет со мной?» — простонал он в спину Шольцу. «Ждите», — был ответ, и дверь обреченно захлопнулась.
В узком боксе комнаты для допросов Гесслиц промаялся больше часа. Все мысли его были только о Норе. Она провела ночь, не имея никаких сведений о нем. Как же она, должно быть, напугана! Приступ страха мог попросту раздавить ее больное сердце! А у него не было возможности предупредить хотя бы соседей, они бы помогли ей в трудную минуту. К моменту, когда появился Шольц, Гесслиц готов был грызть каменные стены от беспокойства за жену.
— Господин Гесслиц, мы вас отпускаем, — с улыбкой облегчения на губах провозгласил Шольц. — Вы можете работать дальше, как если бы ничего не произошло. Все подозрения с вас сняты. Так что давайте, как страшный сон, забудем этот неприятный для всех нас инцидент. Но вы и сами виноваты, — погрозил он пальцем, как грозят детям. — Пришли бы к нам раньше, рассказали бы об отношениях с изменником Небе. Ничего бы такого и не было. Да, вот еще, вам надо подписать кое-какие бумаги. Что делать, бюрократия нас когда-нибудь всех прихлопнет, вот увидите. — И пока Гесслиц расписывался на ворохе регламентирующих каждый чих документов, Шольц в своей мягкой, успокаивающей манере продолжал говорить: — Сегодня отдохните, успокойте супругу. Она, наверное, испереживалась, бедняжка. А завтра прошу вас к себе, скажем, в десять утра. Вас устроит? Кабинет мой сорок пятый. Запомните? Это здесь, по коридору и — направо. Обсудим нюансы нашего дальнейшего сотрудничества. Уверен, что оно будет плодотворным и взаимно удовлетворительным.
Слежку за Гесслицем решено было не устанавливать, вернее, сделать ее стационарной: за домом, за местом работы. Профессионал высшей категории, Гесслиц быстро обнаружил бы за собой хвост и насторожился. Шольц не стал также допытываться, знаком ли ему Хартман, тем более что на допросах год назад он уже сказал, что Хартмана никогда не встречал.
После того как Гесслиц покинул комнату для допросов (из окна было видно, как он чуть не бегом пересекает улицу), Шольц спустился этажом ниже, в отдел С1, который отвечал в гестапо за визовый режим, и распорядился срочно оформить ему и еще двум сотрудникам РСХА выездные документы в Швейцарию, Цюрих.
Положение, в котором оказался Хартман, с каждым днем становилось все более отчаянным: события стремительно развивались, а связи с Москвой по-прежнему не было — то есть произошло худшее, что могло случиться с разведчиком. Внешне Хартман оставался уравновешенным, слегка легкомысленным человеком с хорошим чувством юмора, но за этой маской скрывалось смятение, лихорадочный поиск верного решения. Более того, ситуация постоянно усложнялась. Кушаков-Листовский и так не производил впечатления многогранной личности, а теперь он попросту исчез, и Хартман легко мог предположить, что он взял и без всякого предупреждения отправился куда-нибудь отдыхать.
Переговоры с людьми Шелленберга неожиданно получили свежий импульс, сделавшись доверительнее и несравненно информативнее, чем вначале. Было ясно, что Шелленберг, а следовательно и Гиммлер, готов к сепаратной сделке, и хотя сведения выдавались дозированно, с бдительностью канатоходца, можно было считать, что платформа для доверительного взаимодействия сложилась. Хартман отдавал себе отчет, что сорвать эти переговоры не представляется возможным: тема была настолько горячая, что на нее, отбросив брезгливость, слетелись бы разведслужбы со всех концов мира, и если разомкнуть контакт здесь, он неизбежно проклюнется в другом месте, с другими игроками, но только тогда возможности контролировать его у Хартмана уже не будет. Нет, эту связь следовало беречь сколько возможно.
Информация множилась, передать ее было некуда. Успокаивало лишь то, что шведы не торопились делиться ею с англосаксами, сбрасывая СИС крохи, лишь бы у тех не взыграла подозрительность. Однако Хартман понимал, так не может продолжаться долго, рано или поздно американцы выйдут на эмиссаров Гиммлера, и тогда мгновенно и безоговорочно всё утечет в Лос-Аламос.
Между тем возникла новая проблема. Всё случилось в бильярдной офицерского клуба, куда Хартман время от времени заглядывал, чтобы за неспешной игрой поболтать с нужными ему людьми. Тем вечером он гонял шары в одиночестве, их ленивое движение по голубому сукну, глухой костяной стук друг о дружку помогали ему собраться с мыслями, сосредоточиться, просчитать свои шаги на время предстоящей поездки в Берн, дабы не допустить ошибок, когда в зале появился Гелариус с сигарой в зубах. В руках он держал два бокала с коньяком. Следом за ним вошел широкоплечий субъект в светло-серой тройке. Развалистой походкой он обогнул бильярдные столы и уселся в кресло, стоящее в дальнем углу.
— А я вас искал! — воскликнул Гелариус, кивая на бокалы. — Взбодримся?
Хартман уткнул кий в пол.
— И как же нашли?
— Очень просто. — Гелариус поставил бокал на борт стола. — Вас выдал Александер, метрдотель, этот толстяк с вороватыми глазами. От него так пахнет старостью, я вам доложу, что самому хочется подкрасить виски.
— Отберу у него свои чаевые.
— Не отдаст. Скажет, что я обманул. Сыграем партию?
— Валяйте.
— Снукер? Американка? — Голос Гелариуса слегка дрогнул. Он заглянул Хартману в глаза. — Или, может, вы предпочтете русскую пирамиду?
— Как вам будет угодно. — Хартман сделал вид, что не обратил внимания на смысловой акцент, который допустил Гелариус, и собрал шары в треугольник. — Ну? Решайте.
— А, — махнул рукой Гелариус, — пусть будет старый, добрый пул.
— Отличный выбор. Разбивайте. Уступаю без раската.
Гелариус снял с полки кий, положил его на плечо, медленно приблизился к столу, оглядел поле, нагнулся и резким ударом по битку разбил пирамиду. Шары разбежались во все стороны, ни один не упал в лузу. В свою очередь Хартман обошел вокруг стола, накатом легко сыграл прицельный и без перерыва дал от борта с попаданием сразу обоих.
— После нашей прогулки под парусом меня руки не слушаются, — словно в оправдание сказал Гела-риус и посмотрел на неподвижно сидевшего в углу мужчину. — Я никогда не управлял лодкой — только своей женой, да и то без особого успеха.
— Я вас понимаю. Вмешательство в законы природы редко бывает успешным.
— Нет, что вы, матриархат давно в прошлом.
— Это нам так хочется думать. Женщины охотно удерживают нас в этом заблуждении, тогда как всё, что мы делаем, как одеваемся, какого мнения придерживаемся, незаметно навязано именно слабой половиной человечества. В самом деле, зачем вам эти золотые запонки, если не для того, чтобы нравиться женщине? К чему ваши шутки, когда вы не сможете пересказать их жене, чтобы заслужить ее восхищение? А война? Война! Абсолютный триумф гамадрила перед оробевшей самкой.
— Какие страшные истины. У нас в посольстве придерживаются иного мнения.
Не поворачиваясь, Хартман отправил очередной шар в лузу и тихо обронил:
— Да ведь вы больше не служите в посольстве.
— Откуда вам это известно?
— Слухами, как говорят русские, земля полнится. Вы же прячетесь.
Последнюю фразу Гелариус пропустил мимо ушей, но тень легкомыслия с его лица слетела. Выдержав небольшую паузу, совсем другим, уже жестким тоном он сказал:
— Кстати, о русских... Поверьте, Георг, мне неприятно об этом говорить, но. Как это в Писании? «Все тайны будут известны».
— Не так, Макс. «Ибо нет ничего тайного, что не сделалось бы явным, ни сокровенного, что не сделалось бы известным и не обнаружилось бы». Вот точные слова Евангелия от Луки.
— Боже мой, какая разница? Смысл тот же. — Он прижал пальцы ко лбу, пытаясь сосредоточиться. — Так вот, о русских. Надеюсь, Лофгрен, у вас хватит мужества принять тот факт, что и мне о вас кое-что известно. Например, о вашей миссии. Здесь, в Цюрихе. О вашей основной миссии. Кстати, цитата из Библии более чем уместна. Мы знаем, что вы — советский агент. Вы ведете переговоры с моими соотечественниками. И главная тема переговоров — урановая бомба рейха.
Выжидательное молчание Гелариуса никак не отразилось на поведении Хартмана, который продолжил спокойно просчитывать траекторию шара. Тогда Гелариус подошел ближе и с нажимом добавил:
— Вас раскусили, Георг. Ваша юридическая контора — ширма. Шведы — тоже ширма. Вы работаете на Советы. А это не одно и то же, как если бы вы работали на СИС или испанскую разведку. Вы провалились. Мы видим вас, ваши контакты. Мы можем скомпрометировать вас.
— Кто это «мы»? — так же не оборачиваясь, спросил Хартман.
— Мы — это те, кому есть что терять.
Хартман нагнулся и сказал:
— От двух бортов бью в середину.
Комбинация была выполнена почти идеально.
— И чего вы хотите от меня? — спросил Хартман.
— Отчета. Никто вас не тронет, никакого влияния вы не почувствуете, нас не интересует русская разведка, но мы хотим получать исчерпывающую информацию о ходе ваших переговоров. В конце концов, национал-социализм изжил себя, новый мир будут создавать союзники, то есть мы с вами. Давайте сотрудничать. Что скажете?
Хартман медленно повернулся, секунду помедлил, опираясь на кий, уткнувшись взглядом куда-то в область подбородка Гелариуса, и внезапно нанес ему короткий, сильный удар в солнечное сплетение. Бокал с коньяком полетел на пол. Долговязый Гела-риус, охнув, сложился, как перочинный нож. Горящая сигара последовала за коньяком. Тип в углу сорвался с места, выхватив из-за пояса оружие, но Ге-лариус предостерегающе выставил в его сторону ладонь с судорожно растопыренными пальцами.
— Сядь! — сдавленно выкрикнул он. — Сядь! Ничего!
Побледневший Хартман положил кий на стол и направился к выходу, попутно бросив корчащемуся от боли Гелариусу:
— Я подумаю.
В любом случае он дал им понять, что занервничал, сорвался, дал слабину, что они его дожали, и теперь у него было время осмыслить случившееся с учетом того, что повод к победному ликованию он им предоставил.
Он, разумеется, не мог знать, что решение идти ва-банк созрело у Гелариуса вследствие подозрительного исчезновения Кушакова-Листовского, на которого, собственно, и возлагался груз взаимоотношений с Хартманом. При этом Гелариус, после покушения на Гитлера из опасений преследования со стороны гестапо перешедший на нелегальное положение, до сих пор не сообщил о советском агенте ни информслужбе Ватикана, ни американской разведке, с которыми — на всякий случай, и с теми, и с другими — он вел свою игру. В положении «использованного» крота внутри германской верхушки он никому не был интересен, и, чтобы доказать свою важность, ему надо было принести нечто сногсшибательное, нечто такое, до чего мог дотянуться только он один. Время играло против него. Довольно того, что он неделю не мог добиться аудиенции у советника апостольской нунциатуры в Берне, а когда наконец встретился с ним на набережной Ааре, то услышал умиротворительную проповедь: «Вам надо быть осторожным. Поезжайте куда-нибудь на озера. Там вы будете в безопасности. Ваши заслуги достойно оценены Святым Престолом. Мы будем молиться за вас» — как будто Информационное бюро, в котором на самом деле служил советник, являлось не разновидностью разведки, а католической богадельней, раздающей благословение всем нуждающимся, причем абсолютно бесплатно.
Теперь, приехав с Мари в Берн, Хартман предельно остро ощутил свою уязвимость. Его не очень интересовало, для кого старается Гелариус, — важно, что его «пасли». И это при том, что он остался в опасном одиночестве, тем более тяжелом в свете очевидной перевербовки Кушакова-Листовского, который только один и мог выдать его врагу, а значит, выдал и всех других, с кем имел дело, включая радистов.
В первый же день, воспользовавшись тем, что Мари с дороги решила отдохнуть в номере отеля, Хартман отправился на Марктштрассе, где располагалась явочная квартира советской разведки. Как в прошлый раз, он убедился, что в окне не выставлена свеча, знак, предупреждающий об опасности, поднялся наверх и нажал кнопку звонка. В квартире по-прежнему было тихо. Хартман вышел на улицу и на всякий случай свернул в узкий переулок, чтобы убедиться в отсутствии хвоста.
Впереди были еще три дня и шанс застать кого-нибудь по этому адресу, но он уже не надеялся.
День был ветреный, необыкновенно прохладный для сентября. По покрытой солнечными пятнами Марктштрассе с тихим шорохом перекатывалась сухая листва. Одинокий дворник безуспешно сметал ее на край тротуара. На обочине стояли две машины, казалось, они никогда не сдвинутся с места. Рыжий пес с ввалившимися боками, как изваяние, неподвижно сидел перед воротами, ведущими в пустой двор. Он ничего не ждал, у него не было друга.
— Кабы я владел достаточным объемом знаний в сфере обсценной лексики, выдал бы такой боцманский загиб — стекла бы треснули!
Раскрасневшийся от возмущения Курчатов выскочил из аудитории Академии наук, где, по его просьбе, собрались руководители производств, продукция которых была жизненно необходима Лаборатории № 2. Устав от бесконечных заседаний с управленцами из Наркомхимпрома, Наркомцвета, Гиредмета, Комитета по делам геологии и пр., циркулярные письма которых воспринимались на предприятиях как блажь и досадная нагрузка, он решил напрямую поговорить с директоратом. Ничего толком не получилось.
— Словно в вату! — негодовал он, шагая по коридору в сопровождении Крупова и Юлия Харитона, с которым столкнулся на лестнице: Харитон как раз освободился после ученого совета. — Не хотят, не могут вникать в наши потребности! Просто не понимают, к чему это всё, когда — война, и наркомат их прибьет, если военный заказ не будет выполнен. Я им говорю: братцы, алюминиевые сплавы нужны исключительной чистоты! А они мне: у нас весь алюминий на самолеты идет, и то закупаем его у Америки — а вы хотите еще и сверхчистый! Измерительная техника — это же безопасность! Мы, говорят, только в вашей бумаге прочитали про какие-то измерительные датчики, а вы требуете у нас целого производства того, чего мы не знаем. Что это такое — измерительные датчики? Смотрят на меня, кивают и ждут, когда я их отпущу, понимаешь, делом заниматься.
— Ну, а чего ты хочешь? — перебил его Харитон. — Люди думают, что ты тут наукой развлекаешься, когда у них производство трещит от напряжения. Ведь ты не можешь им объяснить, на кой черт тебе понадобился сверхчистый графит?
— Не могу, — согласился Курчатов, — но что это меняет, Юлик?
— Ничего не меняет. Просто проясняет некоторые несуразности. Вот танк, вот снаряд, вот выстрел. А тут — ни вкуса, ни запаха. Рванет — не успеешь «мама» сказать. Кому такое расскажешь?
— Вот у меня недавно случай был, — вмешался Крупов. — Главный инженер на Графитэле мне говорит: «Я догадываюсь, товарищ, зачем вам такая дьявольская чистота графита. Это же для алмазов! Но по какой методике вы их делать собираетесь? Я всю литературу перекопал. Не пойму! Из килограмма графита вы сколько алмаза планируете получить? Как создаете давление?»
Курчатов невесело хмыкнул.
— Ну, а ты?
— Я? Попросил его соблюдать военную тайну. Он поклялся.
— Выкрутился, значит.
Навстречу им, покаянно разведя в стороны портфель и шляпу, семенил взмыленный, растерзанный от спешки и собственной тучности замдиректора Актюбинского химкомбината Сумской.
— Игорь Васильевич, — пронзительным тенором закричал он, — виноват. Уж простите великодушно, самолет, ить его, запоздал.
— Да не спешите вы, — остановил его Курчатов. — Всё уж закончилось.
Сумской надел на голову шляпу, сунул портфель под мышку, достал платок и принялся вытирать им распаренное лицо и шею.
— Ох, ты ж, батюшки, а я-то бежал. Машина еще, ить ее, сломалась, так я — транваем. Зря, выходит, приехал?
— Ну, почему зря. Мы ведь встретились?
На щеках Сумского проступил румянец. Он посмотрел на Харитона, Крупова и поинтересовался вкрадчиво:
— А что-то стряслось, Игорь Васильевич? Я ж ведь не понял. Меня директор дернул, в охапку — и сюда, к вам. У нас там аврал. Специалистов мало, старики да женщины. Что с них возьмешь? Производство дюже вредное. А куда денешься? Москва требует, сами понимаете. Время такое, эх-эх. Какие будут распоряжения?
— Распоряжения будут самые категоричные, Спиридон Данилович. — Курчатов тоже выразительно взглянул на Харитона и Крупова. — Мне по-прежнему и в самом что ни на есть наисрочнейшем порядке нужны от вас несколько сотен реактивов.
— Реактивов? Это тех, что вы нам.
— Да-да, именно тех. Не сомневайтесь.
— Так это, по вашему списку. — Платок последовал в карман, но, не засунутый до конца, остался свисать белым пятном. Сумской подтянул пухлые губы и вскинул брови, что означало серьезную озабоченность. — Сложно, товарищ Игорь Васильевич, — сказал он со вздохом. — Когда? Все мощности забиты. Старики, женщины. Да ведь у нас даже технология до сих пор не разработана. Откуда ж мы возьмем, это самое, не зная технологическую цепочку? Это ж надо еще исследовательские работы провести. Организовать производство нескольких сотен химических веществ с нуля. Наша промышленность реактивов нужной вам степени чистоты вообще не производит, вот ведь какое дело.
— И что вы предлагаете? — прищурив глаз, спросил Курчатов. Сумской ответил мгновенно, без запинки:
— Все, что сможем. Мобилизуем силы. Постараемся.
— Слыхали? — Курчатов досадно хлопнул себя по колену. — Что и требовалось доказать. И так везде!
— Что, Игорь Васильевич? — насторожился Сумской.
— Еж косматый, вот что! — буркнул Курчатов. — Пошли отсюда. — И обернулся, удаляясь: — Против шерсти волосатой, Спиридон Данилович! Так и передайте вашему директору!
В машине Крупов сумрачно заметил:
— Сумскому этому на полтавском рынке место, а не заводом управлять.
— Зря ты так, Саша, — устало не согласился Курчатов. — Спиридон как раз на своем месте. Оберегает завод, изворачивается. Для него приоритет — воен-пром, фронт. А что не слушает нас, так это понятно. Ресурс у него один: там убыло, а тут не прибыло. Вот и выбирает, что важнее. Мы требуем, кулаком стучим, а объяснить, зачем, не можем. Не имеем права.
В лаборатории на Октябрьском Поле две группы специалистов сотый раз перед запуском перепроверяли новенький циклотрон: одни занимались чертежами, другие обеспечивали наладку оборудования в зале, где монтировались основные части ускорителя.
Курчатов забежал в свое двухкомнатное жилище в новом здании, чтобы переодеться. Марина подала ему свежую сорочку, помогла повязать галстук и принесла отутюженный халат. От обеда он отказался: «Поем с ребятами». Курчатов все время о чем-то сосредоточенно думал. Лишь перед уходом, удержав жену за руку, он вдруг сказал:
— Знаешь, в чем моя беда? В том, что от меня никто ничего не требует. Все только ждут. — Помолчал и добавил: — А хорошо бы, если бы требовали.
Появление Курчатова в комнате, где его сотрудники обсуждали чертежи, совпало с глухим ударом: молодой физик прямо во время дискуссии упал лбом на стол, уснув, как говорится, в полете. Никто не стал его будить — напротив, все переместились на другой край стола и заговорили вполголоса.
— Четвертую ночь не спим. Круглосуточно, — пояснил грузин Дзимцеишвили, у которого самого глаза раскраснелись не только от табачного дыма. —
Пусть отдохнет немного. — Он подвел Курчатова к кульману. — Мы тут несколько конструктивных блох наковыряли. Не фатально, конечно, но все-таки. Вот взгляните, Игорь Васильевич.
Циклотрон — первое детище Лаборатории № 2 — уже запускали в пробном режиме, но пучок дейтронов не возник. Работали день и ночь, без перерыва, вот уже несколько месяцев. Год назад, основываясь на донесениях разведки, Курчатов сделал вывод: уран-235 — не единственный выход на бомбу. Продукты сгорания ядерного топлива в урановом котле также могут быть использованы в качестве основы: в частности, элемент 93, названный эка-рением-238, и элемент 94, названный эка-осмием-239. Дальнейшие эксперименты показали, что первый для бомбы непригоден, а вот трансурановый элемент 94, впоследствии получивший название плутония, очень даже подходит.
Первые опыты по выделению элемента 94, которые братья Курчатовы начали осуществлять в бочке с водой, давали столь микроскопические дозы, что их едва хватало для физико-химических исследований. Требовался циклотрон, где объемы получения элемента 94 были бы существенно выше. Приняли решение построить прямо на территории Лаборатории № 2 ускоритель тяжелых заряженных частиц. В теории пучок дейтронов должен был ударять в ли-биевую мишень, та в свою очередь испускала нейтроны, которые замедлялись в парафине и вступали во взаимодействие с солями урана, образуя новые трансурановые элементы.
Из Ленинграда забрали высокочастотный генератор от недостроенного циклотрона Физико-технического института. Магнит изготовили в Ново-Крама-торске на трансформаторном заводе. Запуск циклотрона был запланирован на 25 сентября. Хотели раньше, но обнаружились проблемы в системе питания электромагнита, с которыми пришлось повозиться.
— На вас грязный халат, Вахтанг, — неожиданно заметил Курчатов. Дзимцеишвили смутился:
— Как-то не заметил, Игорь Васильевич. Жены нету.
— Жена тут ни при чем. Мой учитель любил повторять: порядок в голове начинается с внешнего вида. И не только в вашей, Вахтанг, а и в головах тех, кто с вами работает. Запомните эту полезную мысль. Ладно, идемте к Неменову.
— Сегодня же постираю, — поспешно заверил Вахтанг. — Сам!
С охапкой чертежей в руках Курчатов, сопровождаемый Дзимцеишвили, появился в зале на первом этаже основного здания, где руководитель проекта Леонид Неменов, валясь с ног от усталости, вместе с рабочими тестировал узлы ускорителя.
— Обратите внимание, Леонид Михайлович, тут ребята несогласованность обнаружили в высокочастотной схеме. — Курчатов разложил чертежи на столе. — По-моему, здесь рассинхрон.
— И еще тут, — ткнул пальцем Дзимцеишвили. — Но если мы поменяем в звене генерации, вот тут и тут, должно наладиться. Видите? Сейчас покажу.
Подошли другие сотрудники. Понеслась перебранка. Курчатов слушал, хмурился, посреди шума вдруг спрашивал своим сильным высоким баритоном:
— А где же тут овес?
На пару секунд все смолкали (в переводе с курчатовского фраза означала «Не говорите ерунды!») и начинали сызнова. Через полтора часа в зал вбежала секретарша.
— Игорь Васильевич, Игорь Васильевич, — позвала она Курчатова, который с увлечением следил за спором своих сотрудников. — Игорь Васи-и-ильевич!
— Что такое? — обернулся Курчатов.
— Вас к телефону.
— Потом, Светочка, после.
Он развернулся обратно к спорщикам, но секретарша не унималась:
— Игорь Васильевич, это важно. Первухин на проводе.
— А? Первухин? — встрепенулся Курчатов. — Ладно, братцы, вы тут не увлекайтесь. Споры спорами, а время не ждет.
Поднявшись в свой кабинет, Курчатов взял трубку. Михаил Первухин, куратор создания бомбы от Совнаркома, хотел знать, как идут работы по монтажу циклотрона.
— Нормально идут, Михаил Георгиевич, — нехотя ответил Курчатов. — Еще бы качество и объемы продукции, которую мы выпрашиваем у производства, не оставляли желать лучшего — совсем было бы хорошо.
В трубке послышались вздохи.
— В ГКО уже доложили, — сообщил Первухин. — Уложитесь?
— Уложимся. Думаю, уложимся.
— Надо уложиться, Игорь Васильевич, очень надо. Пора уже от кустарщины переходить к технически оснащенному научному процессу.
— Так и доложу в ГКО, — с нескрываемой иронией заметил Курчатов. — От кустарщины, скажу, мы переходим к технически оснащенному процессу. Оснащенность, правда, хромает. На обе ноги.
— Я вас слышу. — Первухин замялся. — Поверьте мне, Игорь Васильевич, от запуска вашего циклотрона многое зависит... Практически — всё.
— Скажите, Гесслиц, вы бывали в Швейцарии?
— Нет, дальше Саксонии не выезжал. Всю жизнь в Берлине.
— О, как много вы потеряли! Это восхитительная страна. Чудесный климат. Воздух. Горы. А кухня! Раклетт не пробовали? Ну-у! Представьте себе, расплавленный сыр с овощами и кусочками тушеной говядины. С ума можно сойти! Или рёшти! Типичное блюдо Цюриха. Жареный картофель, раскатанный в такую промасленную лепешку, с беконом и сыром. Очень вкусно. Господи, мы уже забыли, что такое хорошая, вкусная еда.
— Нет, штурмбаннфюрер, я о таком даже не слышал.
— Ничего. У вас будет возможность не только услышать, но и попробовать. Вы едете в Цюрих.
— То есть как?
— А вот так. Там небольшое дельце, и вы можете помочь. Мы же отныне сотрудники, не так ли? Как говорится, товарищи по оружию. Получите внеплановый отдых в виде служебной командировки. Разве плохо? С вашим начальством мы договоримся. Кто там у вас теперь? Панцингер? Вам даже не надо будет объяснять, где вы были.
— Но когда?
— Прямо завтра. Завтра вас устроит? Выездные документы на вас уже оформлены. Завтра вечером поезд. Кстати, мы едем вместе.
— Но моя жена.
— А что жена? Привезете ей хорошего сыра, ветчины. Она будет довольна.
— И что же я буду делать?
— В общем-то ничего. Совсем мало. Обсудим все это по пути, в поезде. У вас есть время, чтобы собраться.
Шольц с Гесслицем вышли из особняка гестапо на Принц-Альбрехтштрассе. Пронесшаяся мимо машина вспугнула стаю голубей, которые, шумно хлопая крыльями, рванулись с тротуара ввысь. Шольц попридержал фуражку за козырек, словно опасался, что от кутерьмы, устроенной голубями, она слетит с головы.
— Завтра утром вам доставят железнодорожный билет и выездную карточку, — сказал он, прощаясь. — Мы с вами сработаемся, Гесслиц. Я в это верю.
План Шольца, который после некоторых сомнений одобрил Мюллер, базировался на утверждении: Гесслиц лжет, что не знает Хартмана. Необходимо было в этом убедиться, но так, чтобы ни тот, ни другой не ожидали встречи. Накануне Шольц получил донесение из Цюриха, где говорилось, что сотрудникам гестапо удалось выйти на Хартмана, сменившего фамилию на Лофгрен, и установить, что в настоящий момент он проживает в отеле «Цюрих Вест». Если встреча покажет, что они знакомы, ловушка захлопнется; тогда можно быть уверенным, что крот в аппарате РСХА, о котором говорил Лемке, — Гесслиц.
— Не люблю я эти ваши психологические трюки, — поморщился Мюллер. — По мне, так взять того и другого да и вытрясти из них всё в нашем подземном санатории.
— Не рационально, Генрих, — парировал Шольц. — Получим только их. А между тем Хартман в Цюрихе не в одиночестве. Кто-то его ведет. А главное — каким-то образом он связан с миссией Майера, то есть Шелленберга. Заберем Гесслица, но оставим Хартмана. В крайнем случае завербуем. Попробуем разобраться, что там происходит.
Мюллер задумался: а ведь он прав. Если Шеллен-берг возобновил свой торг с союзниками, достаточно шепнуть Ламмерсу или Борману — и полетят головы. Но можно ведь и по-другому. Можно с фактами на руках поговорить с Шелленбергом, чтобы он намекнул Гиммлеру, а тот подумал, не стоит ли учесть интересы и шефа гестапо в своей тайной игре? Или положить все это под сукно до лучших времен. Вслед за Болгарией два дня назад Финляндия объявила войну Германии, Советы захватили район Плоешти, отрезав рейх от нефти, англосаксы взяли Брюссель и Люксембург, севернее Трира вышли на границу Германии, сталинская армия вошла в Софию, в то время как в рейхе таяли квалифицированные кадры, причем не только военные. Ситуация изменилась в корне, а вслед за ней и цена головы захваченного шпиона получала добавочную стоимость в виде шкурных целей наиболее трезвомыслящих функционеров из нацистской верхушки.
— Ладно. Делай, как считаешь нужным, — нехотя согласился Мюллер. — Только не увлекайся. Помни, у тебя только один шанс. Награды за поимку вражеских агентов тоже никто не отменял.
Шольц пожал руку Гесслицу и пошел в главное здание РСХА, думая только о том, как его, когда он вернется, встретит на удивление быстро выздоравливающий, маленький, белый шпиц, который уже любил его, Шольца и только Шольца, всем своим ничтожным существом. Больше его никто не ждал.
А Гесслиц поспешил домой, где его ждала Нора. По дороге он придирчиво анализировал каждое слово, сказанное Шольцем. В благодушной болтовне гестаповца Гесслиц почувствовал сознательно скрытую угрозу, смысла которой пока не улавливал. Понятно, они что-то там задумали. Эта поездка в Цюрих. Зачем? Какого черта ему, инспектору крипо, делать в Цюрихе? Тут было что-то не то. Гесслиц насторожился, как зверь, оказавшийся в кольце еще не начавшейся, но уже смутно ощущаемой облавы. И настороженность эту он заботливо в себе сохранил.
Открыв дверь в квартиру, Гесслиц услышал, как Нора тихо напевает старую колыбельную песенку, занимаясь тушением капусты на кухне. Он переобулся, осторожно ступая, подошел к жене и обнял ее за худенькие плечи. Нора вздрогнула, и тотчас радостная улыбка осветила ее усталое лицо:
— Господи, Вилли, ты меня напугал.
В ответ Гесслиц замурлыкал «Мы танцуем на небеса, на небеса, на небеса», прихватил Нору за талию, прижав передником к своему животу, и неуклюже повел ее на три такта от плиты — в прихожую до горки угля, оттуда — в столовую, вокруг кресла, поворот — и обратно. Нора податливо вырывалась и хихикала:
— Увалень, какой же ты увалень, Вилли. Пусти меня. Капуста же подгорит!
— Плева-ать, — пропел он. — Она мне в глотку уже не лезет.
— Раньше ты хорошо танцевал. А сейчас. все ноги мне отдавил, медведь ты эдакий! С чего такое развеселое настроение?
— А так, ни с чего. Тебя увидел — и настроение.
Внезапно он замер:
— Постой, почему опять капуста? А хлеб, колбаса? Я же оставил тебе карточки.
— Я отдала хлеб этим, в полосатых пижамах, рабочим «Ост». И колбасу тоже. Там был старик. Ты бы видел его глаза. Худой, страшный. Щеки ввалились. Он так кашлял, видимо, давно не ел. Ему и отдала, пока охранник отвернулся.
Нора одарила его таким ясным, по-детски простым и искренним взглядом, что ему стало не по себе. Он только и смог, что покачать головой:
— Милая, а ведь это были последние карточки в этом месяце. — Гесслиц почесал затылок: — Ну, да ладно, что-нибудь придумаю.
Впрочем, придумывать особенно было нечего: разве что встряхнуть пару знакомых барыг — может, что-то к рукам да прилипнет. Однако в последнее время с этим стало туго.
— Видишь ли, старушка, успею ли я достать тебе продукты?
— Почему мне? Мне ничего не надо.
— Да дело в том, милая, — замялся Гесслиц, — что завтра мне придется уехать. Совсем ненадолго. Дней на пять, не дольше. В командировку.
В глазах Норы вспыхнул испуг. Она принялась бесцельно перебирать предметы на кухонном столе.
— В командировку? Но. ты не говорил мне.
— Ну, это же обычное дело, — скривился Гес-слиц. — Служба. Надо срочно. только сегодня сказали. — Он погладил ее волосы. — Ну, чего ты?.. Если что, Магда рядом, поможет. А я привезу чего-нибудь вкусненького. А?
Пальцы Норы судорожно вцепились в собственные плечи, которые съежились, как от холода, и заметно дрожали.
— Я боюсь, — тихо сказала она. — Всё, что у меня есть, это ты, Вилли. Ты моя Родина, которая дороже всего на свете, дороже даже самой Германии. Потому что ты и есть моя Германия, где я могу жить и дышать. Если ты уедешь, уедет мой мир, а я останусь одна. Одна. Что мне делать, Вилли? Что делать? Мне так страшно.
— Да о чем ты говоришь? — взмолился он. — Меня не будет всего-то пять дней. Разве я не уезжал раньше? Это же не навсегда, старушка. Ты и глазом не успеешь моргнуть, как я уже буду дома.
— Ты не понимаешь, — обреченно твердила она. — Ты не понимаешь.
В ногах крутился кот, обнадеженный запахами готовки. Гесслиц подхватил его и сунул в руки Норы.
— Вот, на время моего отсутствия этот парень заменит меня в постели. Он теплый, глупый и серьезный. Я ему башку отверну, если он тебя обидит.
Зажмурив полные слез глаза, она прижалась щекой к мягкому загривку кота и еле слышно повторила с трепещущей полуулыбкой на губах:
— Ты не понимаешь. не понимаешь.
Гесслиц готов был своими руками раздавить индюшачью шею штурмбаннфюрера Шольца.
Берн провожал Хартмана и Мари стойким, выматывающим душу дождем. В окнах такси мелькали мокрые стены серых домов и редкие пешеходы, которые, распустив над собой зонты, торопились спрятаться от ненастья. Машин на улицах почти не было. До отправления поезда оставалось не менее часа: они рано покинули отель — скука вокзала все-таки лучше скуки гостиницы в день выписки.
Накануне они полдня провели сперва на манеже, а потом в близлежащих полях, катаясь на лошадях знакомого коннозаводчика. Достались им две очень сноровистые кобылы: коренастая рыжая и белая в яблоках. Стоило одной взять в галоп, как другая отчего-то переходила на рысь, и лишь усердное понукание заставляло ее последовать примеру своей подруги.
— У меня ощущение, будто подо мной не лошадь, а упрямый осел, — сердилась Мари.
— А всё ваша бабья ревность. Соперничество, — со смехом отвечал Хартман, обходя Мари кругом на белой. — Она же видит, какой красавец гарцует на ее товарке. Надо было брать коня. — Он вскинул руку. — Держи выше, выше держи! И не дергай так! Умница!
В лесу, перейдя на мерный шаг, он рассказывал ей про Испанию, в которой она не бывала, про красные пустоши Консуэгра, где Дон Кихот бился с ветряными мельницами, про загадочный танец матадора в желтом абрисе мадридской арены, про коричневых стариков, пьющих вино в сельской таверне, и затянутых в черные шерстяные платья женщин в иссушенных палящим солнцем каталонских деревушках, про надрезанные в форме креста коврижки пан де крус с ароматной хрустящей корочкой, про пышную кавалькаду царей-волхвов, когда все города завалены рождественскими сладостями, про оливковые рощи Андалусии и виноградники Валенсии, про франкистов капитана Криадо, в одной Севилье истребивших тысячи мирных жителей за симпатию к республиканцам, чему невольным свидетелем он стал, про бомбардировки Мадрида и Барселоны, про свирепо изнасилованных и брезгливо расстрелянных женщин, девушек и девочек.
Вечером, в сумерках, на открытую террасу старой фахверковой виллы Пьетро Реци, владелец конюшни и прилегающих к ней окрестностей, вынес приготовленный им глинтвейн и передал стакан закутанной в тонкий плед Мари, которая почти задремала в широком плетёном кресле. В глубине комнаты сидевший за роялем Хартман перебирал клавиши в поисках какой-то мелодии. Пьетро, рослый, сухой старик с седой бетховенской шевелюрой и крупными морщинами, рассекающими лицо, уселся возле Мари и стал раскуривать сигару.
— М-м, какой запах. — Держа горячий стакан обеими руками, Мари вдохнула аромат глинтвейна.
— Я добавил туда кое-какие травки вон с того луга, — мягким, приятным басом пояснил Пьетро. — А вообще хороший глинтвейн — это яблоко и корица. Очень просто.
— У вас тут райское место. Как островок тишины внутри бушующего пожара.
— Ах, Мари, Мари, это иллюзия. Мираж в пустыне. Галлюцинация исчезнет, если пожар не будет потушен.
— Но он будет потушен, и очень скоро, — заверила Мари. — И ничто не будет грозить вашей идиллии. Да и о чем беспокоиться в этом раю? Вот вас, Пьетро, что беспокоит?
Пьетро выпустил дым через ноздри и положил сигару на пепельницу. Немного подумав, он ответил:
— Ложь, в которой мы все растворились. Нас ждут времена еще большего лицемерия, чем то, которое привело к нынешней войне. Вот увидите, расправа над Гитлером и его шайкой будет более похожа на заметание следов, чем на правосудие, дабы у всех сложилось впечатление, будто он есть абсолютное зло, возникшее само по себе из какой-то природной грязи. А те, кто развел эту грязь, тщательно вымоют руки и займут место обличителя или, что еще хуже, жертвы. Вскормить тиранию, даже своим бездействием, и полагать, что она не заденет тебя, — все равно что сперва построить дом, потом поджечь его, а после спрятаться в нем, рассчитывая переждать пожар. С каждым учинившим зверство солдатом на скамье подсудимых должен сидеть политик, сунувший ему в руки оружие. А каждого политика следует привлечь вместе с банкиром, для которого существует единственный вид целесообразности — солидарность денежных мешков. Именно они платят за ту подлость, в которой мы, обычные люди, почему-то видим прогресс. Да только нет на свете суда, способного вцепиться в руку дающего. — Он взял сигару и, прежде чем затянуться, глубокомысленно заметил: — И это только начало. Самое печальное, что мы привыкаем к абсурду, постепенно принимаем его за норму. Франс, — крикнул он обернувшись, — ты обещал мне партию в шахматы!
— Да, да, обязательно, — последовал ответ.
Хартман наконец уловил музыкальную тему и теперь пытался развить ее по своему усмотрению. Музыка всегда помогала ему думать.
Положение было отчаянным. Он еще раз побывал на явочной квартире советской разведки: результат был прежний — глухая тишина. Заранее учтя вариант окончательного тупика, Хартман решил воспользоваться контактом в Берне, предоставленным человеком, которого он называл Жаном, о котором знали в Центре и который, вероятнее всего, представлял интересы американской УСС. У него не было возможности согласовать свои действия с советским командованием, а время утекало. Появление Гелариуса означало одно: отныне всё может рухнуть в любой момент. «Отчего не возобновить обмен информацией с ведомством Жана?» — подумал Хартман, и в Берн, на Главный почтамт, ушла телеграмма «Фундамент готов. Приступаем к сооружению внешних стен. Цвет салатовый. Густав».
Телеграмма адресовалась некоему Жоржу Готье и была отправлена 10 сентября — по договоренности, дата должна была второй цифрой содержать пятерку или ноль, что подтверждало бы ее подлинность.
Встреча произошла, как было предложено в телеграмме, в четыре часа пополудни в пустынном парке Штайнхёльцли на окраине Берна. Назвавшим пароль оказался скромного вида господин лет шестидесяти, сутулый, худой, с какой-то задумчивой журавлиной пластикой; из-под шляпы выбивались пучки покрашенных в пего-рыжий цвет волос; на руках, несмотря на сравнительно теплую погоду, — кожаные перчатки.
Хартман представился Йоганом, незнакомец — Акселем, и они медленно двинулись по узкой аллее в глубь парка.
Поболтав о пустяках — о погоде, ценах, транспорте, о том, когда наконец восстановят телефон, поврежденный грозой, они некоторое время шагали молча, словно уступая друг другу право перейти к делу. Хартман заговорил первым:
— Полагаю, мы можем опустить обстоятельства, предшествующие моему визиту в Берн. Думаю, они не составляют для вас тайны. — Брови Акселя неопределенно пошевелились, но он ничего не сказал, и Хартман продолжил: — Как вам, конечно, известно, я и мои друзья заинтересованы в том, чтобы наши отношения возобновились.
— А почему вы уехали из Берлина? — поинтересовался Аксель.
— Тому было несколько причин, но главная в том, что источник интересующей всех нас информации переместился в Швейцарию.
— Угу... — Аксель задумчиво опустил голову. — Вы же понимаете, Йоган, для того, чтобы наши отношения, как вы сказали, возобновились — а перерыв был долгий, — необходимо предоставить подтверждение весомости информации, которой вы располагаете или же будете располагать в ближайшее время.
— Разумеется.
Без лишних прелюдий Хартман сообщил, что в течение месяца в рейхе будет осуществлен подрыв урановой установки, аналогичный тому, какой в начале марта был произведен на территории Белоруссии. На сей раз испытания пройдут в водной среде, вероятнее всего, в Северном море, возможно, в районе Рюгена. Ответственное лицо со стороны науки — Гейзенберг, со стороны СС — Кальтенбруннер.
Аксель выслушал его с непроницаемым видом. Он знал об этих намерениях немцев, хотя и не в таких подробностях; полученная информация укрепила в нем доверие к Хартману, но он не подал виду. Чтобы показать широту своих возможностей, Хартман намекнул на некоторую осведомленность в деликатной сфере, о которой и упоминать-то небезопасно, а именно — скрытное сотрудничество базельского, а по сути американского, Банка международных расчетов с Германией, в частности, легализация золота, доставляемого из рейха, перевод его в доллары, с которыми нацисты могли делать все, что им заблагорассудится, о чем ему поведал пьяный, болтливый, доверчивый Феликс Цауэр (пикантность ситуации состояла еще и в том, что участники июльской бреттон-вудской конференции приняли решение банк закрыть). А также пунктиром прошелся по концерну «Интернэшнл телефон энд телеграф», до сих пор не прервавшему сотрудничество с финансовыми структурами, контролируемыми СС, в правление которого по-прежнему входили Вальтер Шеллен-берг и бригадефюрер Курт фон Шрёдер. И не ошибся. Отставший на полшага Аксель с удивленным интересом посмотрел ему в затылок.
В итоге решили попробовать.
— Допустим, вы будете делать закладки в месте, которое мы с вами определим, — предложил Аксель.
— Нет, — покачал головой Хартман, — мы будем встречаться, причем только с вами. Я не являюсь вашим агентом. Более того, в ответ на нашу, скажем так, откровенность мы рассчитываем видеть соразмерную откровенность с вашей стороны. Важно найти взаимоприемлемый баланс.
— Вы меня неправильно поняли, — спохватился Аксель. — Я пытаюсь найти наилучший вариант нашего сотрудничества, не более того. Допустим, форма отношений, аналогичная той, что сложилась у вас с Жаном, вас устроит?
Он назвал своего берлинского агента Жаном, хотя так его звал только Хартман.
— Думаю, да. Такая форма отношений будет наилучшей. И вот еще что, возможно, мне понадобится защита. Могу я рассчитывать?
— Несомненно, — без раздумий ответил Аксель. Стал накрапывать дождь, и они направились к выходу из парка.
Хартман прервался на полуфразе, вздохнув, закрыл крышку рояля, поднялся и, подойдя к Пьетро Реци, положил ему руки на плечи.
— Вообще говоря, история человечества — удручающий урок. Хуже всего, что забываются простые человеческие ценности.
— Что случилось с твоим оптимизмом, Франс? — удивился Реци, похлопывая Хартмана по руке. — Ты стал поклонником Новалиса? «Тот будет величайшим волшебником, кто себя заколдует так, что и свои иллюзии примет за явления действительности».
Хартман медленно отошел на край поляны и замер, глядя вдаль. Пышные облака, будто уложенные на хлебную полку булки, покоились над ровной линией горизонта, подсвеченные матовым сиянием гаснущих небес.
— Ах, мой старый, добрый друг, ты глядишь в будущее сквозь черные очки. А я вот вижу грядущее таким, каким его хотел видеть Чехов. Люди, Пьетро, люди, страсти, чувства. Когда нет гармонии, возникает конфликт. Будущий человек — гармоничный человек. Нацизм научил народы любить войну, то есть любить убийство. А любить надо жизнь. У Чехова серость будней — лишь подгнившая ступень к светлому, прекрасному будущему, где человек, прошедший все круги низменного и осознавший свое падение, станет жить чисто, радостно и разумно. Тогда и наша жизнь, жизнь наших несчастных поколений обретет высокий смысл. И не напрасны окажутся наши страдания, слезы, унижение, жертвы. Будущий человек принесет цветы на наши могилы и благодарно улыбнется нам.
— Как бы я хотел с тобой согласиться, Франс. — Пьетро дружелюбно похлопал его по руке. — Но, увы, будущее Чехова уже наступило. Разве мы не живем в нем?
Хартман подмигнул Мари и уселся в соседнее кресло.
— Нет, — весело сказал он, — будущее Чехова — это линия горизонта, к которой нужно стремиться, чтобы не превратиться в зверя.
Утром Мод зашла в подземку на Хорст-Вессель-платц и, доехав до «Франкфуртераллее», решила, как обычно по дороге на работу, подняться наверх, чтобы купить на обед булку в знакомой пекарне: хлеб в ней начинали выпекать еще до рассвета, он всегда был свежий, ароматный и недорогой. Когда с пакетом под мышкой она вернулась на станцию, чтобы ехать дальше до Лихтенберга, к ней подошел пожилой шуцман с измятым лицом и ввалившимися щеками и, приложив руку к кокарде на шлеме, попросил проследовать за ним. Мод отметила стоявшего поблизости другого шуцмана, покрепче, и покорно пошла в полицейское отделение на станции.
В казенном помещении на скамье сидели три девушки — брюнетки, с примерно одинаковой прической, равной комплекции, но главное — все они были слегка похожи на Мод. На стене, слева от них, приколотый к доске, висел карандашный рисунок женского лица анфас. Очевидно, именно с ним было связано их присутствие в участке. Мод сразу догадалась: это она, ее словесный портрет, и сделать его мог только один человек — ее радист Лемке.
— Присаживайтесь, фройляйн, — сказал шуцман и заглянул в соседнюю комнату. — Сейчас вас сфотографируют. Потом придется подождать некоторое время, и мы вас отпустим.
— Но как же моя служба? — спросила Мод.
— Мы напишем вам объяснительную записку. Проблем не будет. А пока прошу вас подождать. И дайте ваши документы.
— И сколько придется ждать?
— Не могу сказать, фройляйн. Часа три, не меньше.
— Как же! — возмутилась одна из задержанных и сердито забросила ногу на ногу. — Я тут уже пятый час торчу, а у меня магазин, очередь собралась, молоко скиснет! Но кому до этого дело?
— Что вообще вы от нас хотите? — загалдели другие. — Столько времени теряем!
— Успокойтесь, дамы. Обычная проверка. Скоро все разъяснится, и вы пойдете по своим делам.
Вздохнув, шуцман устало проковылял к столу, сел за него, вытащил, лизнув палец, бланк учета и, подслеповато морщась, принялся переписывать в него данные с кенкарты Мод.
Из комнаты вышла еще одна девушка и села рядом с остальными. Шуцман карандашом указал Мод на дверь.
— Идите туда, фройляйн, — сказал он.
В тесном помещении без окон распаренный, лысый фотограф в мокрой от пота рубахе с закатанными рукавами усадил Мод на придвинутый к белой стене стул, направил на нее лампы, подолгу примерялся, изучал ракурс, глядел в видоискатель.
— Такая старая модель, знаете, — жаловался он. — Никогда не уверен, что получится. Я им говорил: дайте «Контакс», полиция же. Селеновый экспонометр — совсем другое дело. Что, у полиции денег нет, что ли? А им все нужно быстрее, быстрее. Вот и приходится возиться. И все равно не знаешь, что получится.
Наконец он щелкнул затвором, и Мод вернулась обратно. Фотограф задернул штору перед дверью, погасил свет, надел рукав и принялся за проявку фотопленки.
Зазвонил телефон. Шуцман закончил регистрировать данные, прикрепил скрепкой бланк учета к кенкарте Мод, убрал ее в стол и только тогда снял
трубку.
— Да, господин унтерштурмфюрер. Где? Но мы там выставили пост. Видимо, что-то случилось. Не могу знать. Хорошо, я сейчас проверю. — Он повесил трубку, секунду подумал, затем встал и подошел к выходу. Выглянув наружу, сказал: — Карл, побудь тут. Я схожу на другой конец станции. Генрих куда-то пропал, унтер беснуется. В прошлый раз я нашел его в пивной напротив. Мне, говорит, отсюда всё видно. А сегодня обход. Если унтер накапает, влетит всем.
— Гнать его надо. Пусть идет воевать. Не такой уж он и больной. Подумаешь, печень. Пил бы меньше, и печень вздохнула бы. А там кто?
— Ольфсен, фотограф. Ну, и очередная порция девиц. Как напечатает фото, нужно будет отвезти.
— Угу. Я здесь побуду. Внутри дышать нечем.
— Ладно, побегу. Я скоро.
В приоткрытую дверь было видно полицейского, стоящего перед входом. Он о чем-то увлеченно шептался с мужчиной в гетрах и кепи, заинтересованно разглядывая что-то в приоткрытом портфеле. В фотолаборатории то и дело погромыхивали жестяные тазы. Девушки тихо переговаривались, обмахиваясь платками. Под потолком со скучным жужжанием сходились и расходились две жирные мухи.
Выждав пару минут, Мод решительно шлепнула себя по коленям и встала.
— Так, девочки, вы уж как хотите, а я пойду. — И в ответ на вопросительные взгляды пояснила: — У меня ребенок дома один, грудной младенец, его кормить надо. Фото я сделала, так что.
Она быстро подошла к столу, выдвинула ящик, нагнулась, нашла свою кенкарту с бланком и сунула ее в сумочку. Осмотрелась. Полицейский снаружи крикнул: «Куда с собаками?», погрозил кому-то кулаком, сунул свисток в губы и приготовился дунуть.
Не касаясь двери, она осторожно протиснулась в щель и с уверенным видом направилась в сторону перрона. За спиной раздался свисток. Мод замерла и медленно обернулась. Полицейский, размахивая руками, прогонял человека с двумя овчарками, который хотел пройти в подземку...
Мод доехала до Лихтенберга, поднялась наверх. Несколько минут она стояла в потоке людей, прижав ладонь к подбородку, пытаясь рассчитать алгоритм своих действий. Сколько у нее времени? Часа четыре? Пять? Идти в кинотеатр не было смысла. Кроме отпечатков пальцев, от нее там ничего не осталось. Значит, с кинотеатром покончено.
Мод бросилась домой. Ничего не сказав домохозяйке, она переоделась, быстро собрала вещи и с чемоданом вышла на улицу, положив ключ в почтовый ящик. Чемодан она оставила в камере хранения на вокзале Лихтенберг. Теперь нужно было как можно скорее сообщить о произошедшем Дальвигу. Но это можно было сделать только вечером: Дальвиг работал в подразделении ОКВ в Цессине, позвонить туда не представлялось возможным, однако сегодня он должен был приехать в Берлин.
Сунув руки в карманы жакета, Мод медленно шла по улице. Остановилась перед решеткой дождевой канализации, огляделась, достала из кармана порезанную кенкарту на свое имя, присела и бросила ее кусочки в черный поток ливневки.
В сырых сумерках, среди облупившихся серых зданий, казалось, будто воздух пропитан кирпичной пылью разрухи, хотя Лихтенберг до сей поры не подвергался серьезным налетам. Людей на улицах было совсем мало, почти все они имели усталый, подавленный вид; беда каждого стала общей бедой. Старухи в давно не стиранных платьях, рабочие с суровыми, сосредоточенными лицами, женщины с тяжелыми сумками в руках, изредка — дети, отчего-то не уехавшие из города, как того требовало распоряжение Гитлера полугодовой давности. Там и тут попадались калеки на костылях и без них: им некуда было идти, многие сидели прямо на тротуаре, попрошайничали. И только военные выглядели сравнительно бодро: гауптман и обер-лейтенант люфтваффе, невзирая на автомобили, шагали посредине шоссе и хохотали; громко стуча сапогами, улицу пересекло подразделение армии резерва в свежей, не тронутой боями форме; зенитчики, задрав ноги, лениво покуривали на позиции ПВО.
Неожиданно Мод задержалась возле витрины платяной лавки, за треснувшим стеклом которой виднелось широкое зеркало. Глядя в него, она коснулась рукой своих растрепавшихся волос. «Господи, а ведь неплохо бы перекраситься», — мелькнуло в голове. Секунду подумав, Мод решительно пошла к знакомой парикмахерше, которая принимала на дому. Ее звали Гудрун. Она работала без регистрации, убежденная, что ничего не должна государству, отнявшему у нее мужа и сына.
Тем временем шуцман, вернувшись в участок с очередной девушкой, не сразу заметил исчезновение Мод. О том, что она сбежала, ему сообщила одна из задержанных — в порядке бдительности. Шуцман, потерявший счет проверенным брюнеткам, не посчитал это событие достойным внимания, тем более что сфотографировать ее успели, и, получив от фотографа новую порцию еще сырых карточек, вызвал водителя, чтобы тот отвез их в главное здание гестапо на Принц-Альбрехтштрассе. Оттуда должны были позвонить, после чего задержанные могли быть свободны.
Голова у Лемке шла кругом. Несколько раз за день к нему в камеру заходил гауптштурмфюрер Ге-реке и выкладывал перед ним фотографии женщин, напоминающих Ханну (под этим именем он знал Мод). Лемке внимательно изучал каждое фото, надеясь, что его усердие будет учтено и приведет к снисходительности.
Плотный, упругий, как баклажан, Гереке, шевеля
маленькими усиками a la фюрер, передал Лемке только что доставленные карточки. Лемке взлохматил волосы, поджал ноги в старых, полуразвалившихся башмаках под табурет и, почесываясь, принялся разглядывать лица девушек. Внезапно он замер. Поднес к глазам фотографию Мод и щелкнул по ней пальцами.
— Так вот же она! — торжествующе воскликнул
он. — Это Ханна!
Гереке сразу подошел к нему.
— Ты уверен?
— Да! Да! Это она приносила рацию! Я ее узнал!
— Ладно. Молодец.
Держа перед собой карточку, Гереке твердым шагом направился к выходу.
— Господин гауптштурмфюрер. — Жалобный голос Лемке задержал его в дверях. — Господин гаупт-штурмфюрер, скажите, но теперь-то меня отпустят?
Широкая улыбка обнажила ряд рафинадно-белых, ровных, волчьи крупных зубов. В глазах Гереке царило холодное административное спокойствие.
— Конечно, малыш, — ответил он.
Спустя полчаса к станции «Франкфуртераллее» подъехали два черных автомобиля. Оттуда вылезли пятеро гестаповцев и, возглавляемые Гереке, бросились к полицейскому отделению.
Гереке приблизился к вскочившему из-за стола шуцману, выставил перед ним фото Мод и ткнул в него пальцем.
— Где она?
Шуцман растерянно уставился на фото. Гереке оглядел задержанных. Спросил еще раз, указывая на карточку:
— Где эта женщина?
Шуцман потерял дар речи и задергался.
— Сбежала она, — вмешалась сидевшая на скамье девушка. — И документы стащила.
Взгляд Гереке стал похож на приговор. Он остановил свои светлые глаза на исхудавшем лице насмерть перепуганного шуцмана.
— Под суд пойдете, — утробным рыком выдавил
он. — В кандалы! В окопы!
К ночи пошел дождь. Мелкие капли дробно колотили по жестяным отливам на окнах дома Блюма в Целендорфе. Плотные шторы были задернуты только в кабинете, в других комнатах свет не горел. Сидевший за письменным столом Блюм насторожился: что-то похожее на стук. Никого в столь поздний час он не ждал. Блюм сунул ноги в шлепанцы и пошел к входной двери. Стук повторился. Блюм нерешительно отворил дверь. На пороге стояла насквозь мокрая Мод, державшая над головой сумку.
— Святые угодники, Эрна! Откуда ты? — воскликнул Блюм.
— А ты не знал, что я Ундина? Вынырнула из Шпрее. — Мод улыбнулась. — Может, пустишь подсохнуть?
— Проходи скорее, — засуетился он. — Сейчас дам тебе сухое полотенце.
— Да, лучше, конечно, сухое.
Они прошли в кабинет, и только тогда, при свете лампы, Блюм разглядел девушку.
— Ба! — всплеснул он руками. — Эрна, да ты стала блондинкой!
Три тесных номера в паршивой гостинице с тараканами на западе Цюриха — всё, на что расщедрилась бухгалтерия гестапо. Возмущаться было бессмысленно: Мюллер поощрял прижимистость финансистов в своем ведомстве. Отличавшийся особой щепетильностью в вопросе гигиены Шольц занял отдельный номер. Испытывая почти физическое отвращение, он через носовой платок повернул водопроводный кран, чтобы убедиться в наличии теплой воды, исследовал пятна на скатерти и на гардинах, заглянул под кровать, сел на нее, отметив отвратительный скрип пружин, принюхался, наморщил нос на затхлый запах, пропитавший мебель и стены, и распахнул окно. Сколько перебывало тут разных людей! «В крайнем случае спать можно одетым», — подумал он, успокаивая себя. В соседнем номере разместились двое сотрудников гестапо из местных. Далее Гесслиц, который с момента отъезда из Берлина ни на секунду не оставался один. С ним безотрывно находился гауптштурмфюрер Ревель, свирепого вида молчаливый крепыш с вечными островками плохо выбритой рыжей щетины на подбородке.
Шольца устроило то, что все номера соединялись внутренними дверями, которые без особых трудностей были отворены. Днем он побывал в холле отеля «Цюрих Вест», где, по сведениям гестапо, остановился Хартман, и внимательно, как говорится, «под
лупой» изучил все особенности вестибюльных помещений. Ему понравилось гулкое, полное воздуха пространство, пересеченное толстыми мраморными колоннами. Стойка администратора располагалась сбоку от широкой, изогнутой лестницы, ведущей к номерам вдоль расходящихся в разные стороны балюстрад. Вокруг были расставлены кресла с кофейными столиками, на которых стопками лежала свежая пресса. Их расположение в холле вызвало у Шольца особенный интерес: сидя в кресле, удобно было разглядывать спускающихся по лестнице постояльцев (он попробовал посидеть в разных местах, выбирая лучшую позицию), но также можно было укрыться за колонной, так чтобы со стороны лестницы тебя было не разглядеть.
Довольный осмотром, Шольц вернулся в свою гостиницу и вызвал двоих гестаповцев в свой номер (Хевель остался с Гесслицем), чтобы проинструктировать их насчет завтрашней операции. Смысл ее состоял в том, чтобы организовать максимально естественную, но неожиданную встречу Гесслица и Хартмана. Самое важное, считал Шольц, — увидеть их лица, глаза. Рассчитывать на то, что они кинутся друг другу в объятия, разумеется, не приходилось, но любое проявление эмоций, узнавания можно было считать удачей: тогда факт их знакомства был бы окончательно установлен и, значит, появилось бы доказательство того, что Гесслиц лжет и, значит, скорее всего все-таки связан с разведкой либо русских, либо союзников, то есть в итоге является кротом в аппарате РСХА. Задача людей Шольца заключалась только в одном: следить за Хартманом и Гесслицем в момент их встречи, не предпринимая никаких действий при любом развитии событий.
Еще вечером Шольцу доложили, что Хартман вернулся в отель. Удовлетворенный, он с отвращением улегся на кровать, предварительно отодвинув ее от стены.
В семь утра Гесслиц, сопровождаемый Шольцем и двумя его сотрудниками, вошел в холл отеля «Цюрих Вест». Шольц подошел к стойке администратора и о чем-то там пошептался. Затем вернулся к Гесслицу и предложил ему сесть в кресло, стоящее прямо перед парадной лестницей. К этому моменту один гестаповец по имени Вернер занял место чуть в стороне позади кресла Гесслица; другой, Курт, уселся так, чтобы видеть тех, кто будет спускаться сверху. Хевель остался на улице; он курил и лениво болтал со швейцаром. Сам Шольц расположился совсем близко от Гессли-ца, возле колонны, с таким расчетом, чтобы его не было видно с лестницы, но чтобы в лице Гесслица он имел возможность разглядеть каждую черточку.
Не понимая, чего от него хотят, Гесслиц все же догадывался, что его притащили в Цюрих именно для сегодняшнего визита в «Цюрих Вест», где должно было произойти нечто для них важное. «Не спрашивайте, зачем мы туда идем, — развел руками Шольц. — Я и сам толком не знаю. Какая-то прихоть начальства. Поймем на месте».
Официант принес кофе Гесслицу, Вернеру и Курту. Шольц отказался. Гесслиц отхлебнул из чашки и закурил. Откуда-то появилась миловидная девушка, которая села рядом с Вернером, они стали вполголоса переговариваться, посмеиваясь, как хорошие знакомые. Вернер щелкнул пальцами, чтобы девушке принесли чай.
Спустя полчаса первые заспанные постояльцы вяло потянулись в ресторан завтракать. Шольц посмотрел на часы: без четверти восемь, — встряхнул газету, чтобы продолжить просмотр новостей, и в эту минуту сидевший за спиной Гесслица Курт кивнул головой, что означало «приготовиться».
Сияющий матовой свежестью гладко выбритого подбородка, одетый в легкий, все еще летний, светло-серый костюм, Хартман появился с левой стороны верхнего коридора, неспешно прошел вдоль балюстрады и так же неспешно начал спускаться вниз по довольно-таки уже оживленной парадной лестнице. Шольц впился глазами в лицо Гес-слица, стараясь уловить в нем любую перемену, тогда как Вернер и Курт, напряженно наблюдали за Хартманом.
Вот он поклонился кому-то, улыбнулся: «Ах, ну что вы», бросил рассеянный взгляд на вестибюль, по которому уже сновали люди. Гесслиц сидел прямо напротив лестницы. Конечно, они сразу увидели друг друга. На какую-то неуловимую долю секунды их взгляды столкнулись и высекли в сердцах горячую искру изумления, радости, смятения. Но все это вспыхнуло внутри, в душе, в сердце, нисколько не выразившись на их лицах. Гесслиц не пошевелился; он так и сидел истуканом, скрестив на груди руки, равнодушно посматривая по сторонам, — Хартмана он будто и не заметил. А Хартман расслабленно спустился по лестнице, подошел к стойке, чтобы сдать ключ.
— Вы не будете завтракать, господин Лоф-грен? — спросил администратор.
— Нет, — ответил он с благодушной улыбкой, — кофе я выпью на работе.
Затем той же неспешной походкой он направился к выходу. Проходя мимо Гесслица, боковым зрением он увидел, как тот поправил завернувшийся ворот пиджака. Это был сигнал, означавший крайнюю степень опасности. Гесслиц рисковал, но он не мог не предупредить старого друга. Хартман отметил как минимум двух типов, сидевших в соседних креслах, которые могли быть из гестапо. скорее всего из гестапо: один хоть и болтал с девицей, но явно смотрел на него, причем довольно неумело, — и пока он шел к своей машине, мысль о судьбе Гесслица, который каким-то чудом оказался жив, волновала его все сильнее.
Какое-то время после ухода Хартмана Шольц молча пялился на Гесслица, продолжавшего делать вид, что исправно выполняет его задание, хоть и не понимает смысла; затем он резко поднялся и плавным жестом увлек своих сотрудников в комнату за стойкой администратора, оставив Гесслица одного.
— Нет, — покачал головой Вернер, — он не обратил на Гесслица никакого внимания. Я не отрывал от него глаз. Он посмотрел на меня, на Ханну, на всех, ну, так. безразлично. Он никого не узнал. Я бы заметил.
Поникший Шольц обреченно махнул рукой:
— Ладно. Я отведу Гесслица в отель. А вы, Курт и Хевель, езжайте за ним. Смените Рашке и Хольта: они у него на хвосте, скорее всего по месту работы. Возьмёте его и отвезёте на Винштрассе. Ключи от квартиры у Хевеля. Будет сопротивляться, двиньте его по башке и свяжите покрепче. Только аккуратно, без пыли. Всё.
Таково было распоряжение Мюллера, который и так довольно скептически отнесся к инициативе Шольца: если знакомство Гесслица и Хартмана не подтвердится, последнего без промедления вывезти в Берлин.
В годину бедствий любовная страсть вспыхивает молниеносно, точно в поезде, летящем к обрыву. Истосковавшийся по женскому теплу, Блюм воспринял появление рядом с ним Мод как манну небесную и практически сразу потерял голову. Двух встреч оказалось довольно, чтобы отношения обрели вид устойчивой близости. Но Блюму вдруг, необычно и неожиданно, к его собственному удивлению, этого сделалось мало. Он захотел видеть и слышать ее чаще и чаще, постоянно. Оказалось, что, помимо внешнего очарования, девушка располагала двумя пленительными качествами: она была остроумна, и следовательно умна, и обладала умением тонко оттенять его превосходство без ущерба для собственной привлекательности. Несмотря на свой совсем не юный возраст и приличный авторитет в науке, Блюм сохранил удивительную житейскую инфантильность, и для Мод, приученной контролировать каждое свое и чужое движение, не составило труда сгладить некоторые бытовые шероховатости, заняв пустующее место любовницы и одновременно заботливой матери, в которой Блюм, очевидно, нуждался. Как-то незаметно жизнь его обрела равновесие и упорядоченность, а вместе с тем усилилась и зависимость от опытной, симпатичной подруги: ему это все более нравилось. Между тем Мод хоть и бывала у него довольно часто, но от предложения перебраться к нему мягко отказывалась, опасаясь, что тогда он перестанет собирать у себя своих коллег для полуночных споров вокруг проблем ядерной физики и работать с документами на дому.
Разумеется, гестапо проявило интерес к новой пассии Блюма. Запросили карточку учета в ячейке Кройцберг Службы народной благотворительности партийного округа гау Большой Берлин, где под именем Эрны Байбах была зарегистрирована Мод; она там, собственно, и подрабатывала в свободное время, распределяя вещи среди нуждающихся. В Бюро перемещенных лиц подняли запись о регистрации фрау Байбах в качестве беженки, в первых числах июня прибывшей в Берлин после разрушительной бомбардировки Лейпцига в мае. Пытались отыскать ее родственников, но, как выяснилось, они погибли в бомбоубежище во время налета. Пробили адрес проживания в Берлине — Майергассе, 7: там под именем Эрны Байбах Мод снимала комнату и время от времени ночевала. Поскольку Архив государственного учета в Лейпциге сильно пострадал и часть документов сгорела, удовлетворились выпиской из домового управления по месту фактического проживания фрау Байбах. В итоге все доступные документы были собраны, проштампованы и подшиты, и Блюму негласно дозволялось, при формальном контроле со стороны гестапо, встречаться с Эрной Байбах столько, сколько ему заблагорассудится. «Чудо-оружие? Чего там изобретать? Просто загляните в штаны этому парню! Думали, угомонился — и вот опять. Второй год бегаем за его бабами, как сутенеры, честное слово, — ворчал начальник службы безопасности группы Арденне, убирая в сейф досье Эрны Байбах. — Хорошо бы приглядеться к этой девице. В Целендор-фе два месяца назад застрелили нашего сотрудника, а он, между прочим, следил и за домом Блюма. Ну, да ладно, пока ограничимся тем, чего накопали».
В четверг, как было заведено, на ужин к Арденне в Лихтерфельде пригласили трех-четырех сотрудников лаборатории, из числа «любимчиков», включая Блюма. Обычно все были с супругами. Блюм, который всегда приходил один, на сей раз решил взять с собой Мод.
Когда ее представляли Арденне, тот, с интересом разглядывая лицо девушки, спросил:
— Вы немка?
— Да. У вас возникли сомнения?
С не меньшим любопытством Мод присматривалась к фон Арденне: молодой, высокий, с какой-то матёрой изысканностью в каждой мелочи, его вальяжные манеры очаровывали не меньше, чем неподдельное гостеприимство. Арденне усмехнулся:
— Боюсь, наши идиоты из «Лебенсборн» отказали бы вам в нордическом происхождении. У вас славянские черты, фройляйн. Прекрасные черты Настасьи Филипповны. Кто-то из ваших предков согрешил с чешкой. Или с поляком.
— Разве что в своем воображении, — мягко парировала Мод. — Настасья Филипповна дышит книжной пылью старого Петербурга. Можно вообразить все что угодно.
— О, вы знаете Достоевского! Похвально. В высшей степени! Фройляйн Эрна знает Достоевского. Великолепно!
Слышавшая их разговор супруга фон Арденне приблизилась к ним и, положив руку на широкое плечо мужа, улыбнулась Мод и вкрадчиво заметила:
— Дорогой, если бы ты всерьез занялся евгеникой, то, возможно, удивился бы идеально арийским черепом Эйзенхауэра. Это я к тому, что в учении о чистоте расы спрятана горькая ирония, о которой мы и не догадывались.
— Верно. Служить надобно не черепу, а идее. Вы согласны со мной, фройляйн?
— В подобных суждениях, господин Арденне, я полагаюсь на мнение моего мужчины, — ответила Мод, посмотрев на Блюма, который сразу расцвел.
— По правде говоря, я плохо разбираюсь в измерении черепов, — подхватил Блюм. — Мне ближе измерение изотопов.
— Отличный ответ, Оскар, — воскликнул фон Арденне. — Надо бы записать.
Удар в старый китайский гонг, произведенный Арденне, призвал гостей усаживаться за стол. Слуги внесли суповые тарелки и медные кастрюли с бобовым айнтопфом — густым супом, заменяющим собой первое и второе блюдо, — а также несколько бутылок мозельского.
— Что ж, друзья мои, — торжественно произнес Арденне, — будем сохранять добрую немецкую традицию: «Все мы едим только то, что скромно сварено в одном горшке, и все мы едим из одного и того же горшка». Наполним бокалы и поблагодарим Господа Бога за счастливую возможность смотреть на мир через призму науки, которая спасает наш разум от разрушительного безумия, охватившего человечество. Аминь.
Только Беттина, жена Арденне, видела, что муж подавлен. Нет, внешне он был безупречен: шутил, подхватывал любой разговор, раздавал комплименты, поднимал тосты. Но утром они были на службе в маленькой кирхе на окраине Лихтерфельде. В своей проповеди пастор затронул тему расплаты, которая неожиданно произвела на Арденне ошеломляющее впечатление. «Нет греха оправданного, как нет судьбы безгрешной. В силах человеческих сдержать грех, не дать ему свершиться. Расплата будет по покаянию. Но покаяние без поступка есть тот же грех, причем тяжелее, ибо спасти душу свою доступно лишь смиренным недопущением зла не только в свое сердце, но и в душу ближнего своего. А в земной жизни все души — ближние». В словах пастора не было ничего выдающегося, он говорил то, что священники всех христианских конфессий твердят перед своей паствой ежедневно, да и Арденне особенно не прислушивался к проповеди — но что-то неуловимое, это «нет греха оправданного», тихий, убежденный голос дряхлого пастора, не допускающий тени сомнения, а после, словно рухнувшие со сводов, тревожные струи органа. Арденне вышел из кирхи в удрученном расположении духа. Не покидавшее его в последнее время гнетущее предчувствие близкой катастрофы и, как следствие, обесценивания труда всей его жизни, обострилось. Недавно он имел короткий разговор со Шпеером. Тот прямо сказал, что скоро с войной придется заканчивать, поскольку заводы по производству пороха и взрывчатых веществ разрушены, а возместить их потерю не представляется возможным. Одновременно со слухами об ужасном состоянии здоровья Гитлера, вплоть до нервных припадков, до него дошел свежий доклад Олендорфа, из которого следовало, что настроение населения неотвратимо ухудшается наряду с обвальным падением уровня достатка. При этом центрифуги Арденне денно и нощно нарабатывали обогащенный уран, и атомная бомба — он знал это доподлинно — при определенных условиях могла появиться уже в начале будущего года.
Но к этому моменту где будет находиться Германия? Кто воспользуется их достижениями? В чьих руках окажется новое супероружие, которому отдано столько сил?
Спустя час общение за столом высвободилось из пут вежливой сдержанности. Заговорили все разом, охотно и непринужденно. На таких посиделках, в присутствии посторонних, принято было тщательно избегать тем, связанных с работой лаборатории, поэтому всё вертелось вокруг вещей бытовых и мировоззренческих. Беттина рассказала Мод и супруге одного из физиков, как готовить имбирное печенье из муки пумперникель, что продают в жестяных банках, а мужчины, рассевшись перед камином вокруг коробки с гаванскими сигарами, расслабленно рассуждали об общественном прогрессе и влиянии на него различных социальных групп.
— И все-таки я настаиваю, что именно образованные, культурные люди должны составлять ядро нации, — говорил доктор Хегель, молодой, тучный парень с белыми, как лен, короткими волосами, разделенными пробором посредине. — Без этого мы не продвинемся ни на полшага к благополучию, о котором говорил фюрер. Мы даже войну не выиграем без развитых личностей, от которых зависят великие решения.
— А как же быть с остальными: пекарями, сапожниками, солдатами, медсестрами? — с вызовом возразил Блюм. — Какое место ты отводишь тем, кто называет себя народом?
— Вполне себе благородное место. Зачем пекарю или сапожнику думать о судьбе нации? Зачем? У них есть куча мелких забот. Задача благородного слоя — обеспечить им в полной мере возможность заниматься своими делами свободно и безмятежно. Напомню тебе слова Ницше: «Народ есть окольный путь природы, чтобы прийти к шести-семи великим личностям».
— Ты это серьезно? Ты правда думаешь, что такие вот интеллектуалы вытянут войну? Через месяц-другой от Берлина останется груда щебня! И все надежды — на наших зенитчиков и летчиков истребительной авиации, чтобы этого не произошло. Мне, например, глубоко плевать, читают ли они Гёте и Ницше перед очередным налетом. Важны их мастерство, выдержка и меткость. Много ли зависит от твоих образованных, культурных людей, когда рвутся бомбы и идет воздушный бой?
— В локальной схватке — ничего, — с торжественным видом ответил Хегель. — А вот в глобальном смысле. ты и сам знаешь, что решит исход нынешнего катаклизма. Победу принесут не летчики, а высокообразованные специалисты, работающие в тылу. От них и только от них зависит, какой город превратится в груду щебня — Берлин или, может, Лондон.
— Друзья мои, — вмешался фон Арденне, — ваш спор, по-моему, лишен опоры. Это как рассуждать, какая из четырех ножек стола нужнее. Простой человек столь же важен и необходим, как и те шесть-семь великих личностей. Нация живет и побеждает в единстве, как человеческий организм, в котором нет ничего лишнего. Голова заставляет двигаться ноги и руки, но не руководит пищеварением и не управляет болью. Так и в обществе.
— Но вы же не станете отрицать значение образованных людей в судьбе нации, — не унимался Хегель.
— Нет. — Арденне помолчал с минуту, подыскивая точное слово, и наконец сказал: — Но я бы не подменял ими совесть... Знаете, из двенадцати апостолов — учеников Христа — самым образованным был Иуда. Другие — кто? Рыбаки, мытари — обычные трудяги. А этот, по нынешним временам, интеллектуал. Начитанный, потомственный чтец, разбирался в финансах, казначей как-никак — он как белая ворона среди остальных. Они просто верили, а он анализировал, сомневался, оценивал. Тридцать сребреников взял и отказался. А после и вовсе повесился. Вот так... Образованный класс, говорите? — Арденне загасил в пепельнице недокуренную сигару. — Ну-ну. А по мне, так нет для нации худшего врага, чем высококультурные обормоты, путаники, безнравственные болтуны, вечные реформаторы с браздами правления в слабых ручонках. Таким что Родину потерять, что бумажник с тридцатью марками, всё — досадное недоразумение. В котором кто виноват? Разумеется, народ. Всегда и во всем виноват народ, а не изощренный ум, которому он доверился. Беттина, дорогая, — обратился он к жене, — не поиграешь для нас?
— Конечно.
Беттина тотчас же присела за рояль, на котором были развернуты ноты Шуберта.
Расходились затемно. Арденне уговаривал остаться на ночь, но Блюм с Мод решили ехать домой. Чтобы покинуть виллу, им пришлось вновь пройти через кордон охраны, и каждый следующий эсэсовец, как в первый раз, дотошно исследовал их документы, сверяясь с записью в журнале посещений. Когда автомобиль Блюма выкатился на шоссе, где-то на северной стороне забили зенитки.
— Они очень милая пара, — сказала Мод, кутаясь в шаль. — Но мне показалось, что у господина фон Арденне как-то неладно на душе. Ты заметил, какие грустные у него глаза, даже когда он смеется.
Правой рукой Блюм погладил ее по щеке.
— Ты наблюдательна. — Он вздохнул. — В последнее время с шефом происходит что-то непонятное. Я бы списал на усталость, но работа для него — всё, да и раньше он, хоть и работал на износ, всегда оставался бодр, жизнерадостен. Нет, ему тяжело видеть, как погибает Германия. У меня с ним был разговор. Он сказал, что не понимает этой войны. Для него невыносимо видеть, как работа, направленная на мирную жизнь, теряет свой смысл. А для войны работать хочется все меньше. Манфред хороший человек. Ему трудно справиться с разладом, который у него внутри.
— А у тебя? У тебя такого разлада нет?
— Я пока не выкроил время, чтобы разобраться с этим.
— Ну, когда выкроишь, скажи. Если что, я спою тебе колыбельную.
Блюм улыбнулся:
— Ты всегда знаешь, чего мне не хватает.
Мод сделала вид, что задремала.
Сказать, что Хартман был взволнован, — не сказать ничего: он был потрясен. Гесслиц, которого он давно похоронил и оплакал, жив! И не просто жив — он в Цюрихе, в холле отеля, где он, Хартман, остановился. От его глаз не ускользнул сигнал, поданный другом. По дороге в контору на Баденерштрассе перед мысленным взором он вновь и вновь прокручивал случившееся, стараясь анализировать каждую деталь мизансцены, построенной, очевидно, персонально для него. К тому же позади неотрывно маячил синий «Опель», он определенно следовал за ним, стараясь выдерживать приличную дистанцию.
— Господин Лофгрен, мы получили счета из адвокатской палаты. — Пожилая секретарша вручила ему стопку бумаг.
— Спасибо, Эльза, посмотрю их позже.
— Они просили поторопиться. У них отчет каждые три месяца. А сейчас уже конец сентября. Они просили.
— Тогда займусь этим немедленно.
Хартман закрылся в своем кабинете. Из головы не шла хлипкая фигура, ссутулившаяся за колонной, которую он зацепил мимолетным взглядом: что-то неуловимо узнаваемое показалось ему в этом отвернувшемся в сторону человеке. Вероятно, он контролировал Гесслица. Но зачем он отвернулся? Не хотел, чтобы Хартман увидел его лицо?
Он подошел к окну, слегка отодвинул штору. Вместо «Опеля» против входа теперь стоял «Мерседес», в котором сидели трое.
«Так-так. а не конец ли это?» — подумал Хартман. Он налил рюмку коньяка, закурил сигарету и лег на диван, подложив под голову стопку бумажных папок. Прикрыв глаза, он представил, как может сейчас выглядеть Санька, его сын. Он помнил его совсем маленьким, а год назад видел на фото из Ивановского детского дома. Лопоухий, курносый, с легкой, безмятежной улыбкой, удивительно похожий на него. Что он знает о своем отце? Перед мысленным взором возникло море, блистающее мириадами ослепительных искр. По желтому песку навстречу бежит жена, в густых волосах запуталось солнце, за ней, отставая и спотыкаясь, усердно торопится Санька. Вот они ближе, ближе. «Э-ге-гей!» Он раскидывает руки, чтобы обнять их. В бездонной голубой выси недвижно висят белые чайки, точно бумажные фигурки, пришпиленные к тонкой занавеске. У нее были редкого цвета глаза — светло-зеленые.
Спустя двадцать минут Хартман поднялся, подошел к сейфу, достал оттуда «Вальтер П38» и сунул его за пояс. Повертел в пальцах рюмку и, решительно закинув коньяк в горло, вышел из кабинета.
— Значит, так, Эльза, — сказал он, направляясь к выходу, — в двух счетах реквизиты с ошибкой в последних цифрах. Я отложил их в сторону. Возьмите на моем столе.
— Хорошо, господин Лофгрен. Я попрошу исправить. Вы уходите?
— Да. Через три часа буду обратно.
Легкой походкой Хартман сбежал с лестницы и, не глянув в сторону «Мерседеса», уселся в весьма потрепанный «Ситроен Траксьон аван», приписанный к его юридической конторе. Он повернул ключ в замке зажигания, машина угрюмо заурчала. Хартман закурил. Опустил стекло, чтобы дым выходил наружу. Стало слышно, как в «Мерседесе» тоже заработал мотор. Неспешно, вдумчиво он докурил сигарету, пока огонь не обжег пальцы, затем тщательно загасил окурок в пепельнице, вмонтированной в дверцу, и только тогда выжал педаль сцепления. «Ситроен» неспешно выкатился на дорогу.
Около получаса он плутал по главным улицам города, чтобы убедиться в верности своих опасений. «Мерседес» следовал за ним, как на привязи, особо не прячась. Пару раз Хартман останавливался на обочине — «Мерседес» замирал буквально впритык. При такой открытости Хартману стало понятно: они приняли решение и теперь не отстанут. Если это гестапо, они возьмут его, лишь только он выйдет из машины, невзирая на то, сколько людей будет вокруг.
«Ладно, — решил Хартман, — пора выбираться».
Он вынул из-за пояса пистолет и положил его на соседнее сиденье, после чего вдавил педаль газа. «Ситроен» сорвался с места и, взвизгнув тормозами, занырнул в узкий переулок. «Мерседес» повторил маневр и устремился за ним. Хартман решил гнать на запад города, туда, где можно было затеряться в лабиринте промзон, в которых он неплохо ориентировался.
Промчавшись через жилой квартал, он выскочил на пустынную площадь, пересек ее и ушел влево: там начиналась территория природного парка, испещренная паутиной развязок. Преследователи немного отстали, но, стоило ему заехать внутрь лесного массива, как «Мерседес» резко увеличил скорость. Встречные машины с возмущенным гудением шарахались в сторону.
Помотавшись по лесу, автомобиль Хартмана вылетел на шоссе и ринулся в направлении старой рабочей окраины. Позади надрывно ревел, медленно нарастая, шестицилиндровый немецкий мотор. Стрелка спидометра «Ситроена» дрожала на крайней отметке 100, но на прямой трассе более мощная машина уверенно настигала его: Хартман вынужден был вилять перед бампером преследователей, чтобы не дать им вырваться вперед и прижать его к обочине. Пару раз на обгоне он едва не задел идущий впереди транспорт, а вот «Мерседесу» не повезло: обходя сельский грузовичок, он зацепил его, сбив зеркало, и вынужден был притормозить, что дало Хартману возможность оторваться и первому влететь внутрь тесного квартала, где жили рабочие ближайших фабрик.
Поскольку рабочий день еще не закончился, на улицах было пустынно. Хартман не знал этого района и гнал машину наобум. «Мерседес» опять пристроился сзади, но теперь в его преследовании ощущалась напористая агрессивность. Машины неслись по улицам с бешеной скоростью. Редкие прохожие с удивлением смотрели им вслед. На счастье, перекрестки в этих местах не регулировались.
Впереди телега с сонным возчиком на козлах поравнялась с рейсовым автобусом, Хартман вынужденно затормозил. В «Мерседесе» уже приоткрыли дверцы, чтобы бежать к остановившемуся «Ситроену», но в этот миг автобус тронулся, и Хартману удалось проскочить в образовавшуюся щель.
Гонка возобновилась. Хартман погладил лежащий рядом «вальтер», словно хотел ощутить дружескую надежность оружия. Смахнул со лба заливавший глаза пот и удовлетворенно отметил, что рука была твердой. «Если к промзоне, то левее», — прикинул он.
Но как только его машина свернула на тесную улочку, он понял, вернее, почувствовал, что ошибся. По каким-то мимолетным, невнятным признакам ему стало ясно, что улица эта непроезжая и надо уйти в сторону, чтобы не упереться в тупик. Первый же переулок вывел его на более-менее понятную улицу, которая теоретически могла тянуться к промзоне. Хартман перешел на максимальную скорость.
В какой-то момент у него появилась уверенность в правильности взятого направления, как вдруг улица сделал колено, и «Ситроен» Хартмана с визгом замер перед перегородившими проезд «ежами», обозначившими рубеж дорожных работ.
Он успел переключить скорость и дернуться назад, когда «Мерседес» преследователей резко затормозил перед задним бампером его автомобиля. Хартман схватился за пистолет. В ту же секунду из узкого проезда, увешанного сушившимся на протянутых между домами бельем, с диким ревом вылетел малиновый «Ситроен» и, не сбрасывая скорости, врезался в бок «Мерседеса», отшвырнув его к кирпичной ограде. Из «Ситроена» выскочил коренастый парень — лицо его испачкала кровь, сочившаяся из рваной раны возле виска, — и, пошатываясь, кинулся к «Мерседесу», на ходу вытаскивая из подмышечной кобуры пистолет. Двумя выстрелами в упор он уложил пытавшихся выбраться из машины гестаповцев. Уже хотел добить третьего, который с разбитой головой полулежал на руле, но в это мгновение взгляд его уткнулся в дуло «вальтера», направленного прямо на него. Тяжело дыша, парень выпрямился. Внезапно губы его тронула улыбка, он сунул пистолет обратно в кобуру и приподнял руки.
— Что это вы такой неприветливый? — задыхаясь, спросил он Хартмана, который застыл возле своей машины, держа в руке «вальтер».
Хартман молчал. Парень пригладил растрепавшиеся волосы и с доброжелательной иронией в голосе произнес:
— А я вот, между прочим, где-то потерял портмоне. Вы случайно не находили?
Медленно опустив руку с пистолетом, Хартман сел на скамью возле ограды, сдвинул дулом шляпу на затылок и, все еще с недоверием глядя на незнакомца, ответил:
— Пожилая женщина отнесла его в бюро находок.
Парень вытащил из кармана платок и прижал его к ране на голове.
— В таком случае, — сказал он, — давайте выбираться отсюда на вашей машине. От моей, как видите, мало что осталось.
Вечер, вечер. Черный, страшный, пустой. Что ни шорох, незримая угроза. В звенящей тишине слышны смутные голоса. Ближе, ближе. Различимы уже резкие, как удары хлыста, ошметки невнятных лающих команд. Где это? Показалось? Но кто-то отчетливо произнес: «Nevermore», как будто в проржавевшем замке с трудом провернули засов. Ох, эти глупые литературные фантазии, бессмысленные аллюзии. Ничего нет! Ничего. В зыбком трепете лунного света темно-синие, тревожно фосфоресцирующие по краям облака несутся по ночному небу, то открывая, то закрывая собой мерцающие звезды. Забыть. Отмахнуться. Забыть. Забыть. Как прекрасно забвение, когда ничего из того, что было, не знаешь, словно ничего никогда и не было. Что там за дверью? Опять?.. Кто-то возится с замком. Нет, нет, нет, показалось. Но кто-то смотрит из окна соседнего дома. Следит, наблюдает. Там блеснули окуляры бинокля. Нет никаких сомнений! Если приглядеться, можно различить темный контур человека. Чем отвлечься? Занять себя, чтобы не думать, не слышать? Вторые сутки в доме нет света. И свечи все догорели. Надо вспомнить, надо что-то такое вспомнить, что-то хорошее, доброе... Но в ушах крики, ужасные крики, которые надо забыть. Если выйти в подъезд, на улицу, будет ли правильным такой поступок? Что, если там только и ждут, когда откроется дверь?..
Крики, крики — их нет! Они были, но теперь их нет. Фантом, иллюзия. Вот же, если открыть уши, то нет никаких звуков. Никто никого не мучает. Никто не кричит. Но что это? Он вопит прямо в лицо! Его желтые зубы, рыжие, тараканьи усы, в вытаращенных глазах плещется безумие! Остановитесь!! А если опять? Опять?.. Не разобрать ни слова. Чего он хочет?.. Нет, от этого не избавиться. Никак, никак. Надо закрыть окна. Опустить шторы. Съежиться в углу дивана — там тише, покойнее, там как в норе, тревога не так жадно ест мозг. Боже, боже! Всё это бред, несуществующие фобии. Надо увидеть, что их попросту не существует!.. Но как страшно. Нет, не страшно. Не страшно. Как страшно.
Кот, кот, кот, где ты, мурлыка? Иди сюда. Спаси меня, мягкий комочек покоя.
Где же Вилли?
Когда, поглаживая ее волосы, Гесслиц сказал, что должен уехать, Нора приняла это известие покорно. Так бывало, Вилли отсутствовал и день, и два. Но чтобы так невыносимо долго.
Она не ела третьи сутки. Не выходила из дома. Дни напролет сидела на диване, забившись в угол, и гладила кота, которого откуда-то притащил Гесслиц. Она ждала. Вилли уехал. Да, уехал. Но почему он до сих пор не вернулся? Тысячи страхов острыми иглами осаждали ее сознание. Она устала. Боже, как же она устала. Ожидание превратилось для нее в почти физическое действие. Всеми силами своего измученного сердца она ждала Вилли, проживая каждый час как безнадежное движение в бесконечность.
Сон ее был забытьем, мертвым и кратким. Пробуждение вспыхивало как бьющий в глаза свет настольной лампы в кабинете следователя. Если бы было возможно, она не просыпалась бы до той минуты, когда в доме появится Вилли.
В предрассветных сумерках Нора отчетливо услышала резкий вой сирены воздушной тревоги. Она вздрогнула и проснулась. Одновременно ей показалось, что в дверь позвонили. Нора вскочила на ноги. Должно быть, это Вилли! Нора быстро натянула старую кофту и бросилась к выходу. На самом деле не было никакой воздушной тревоги, как не было и звонка в дверь: все это ей только почудилось, осталось иллюзией воспаленного сознания. Однако к тому моменту разум женщины до того спутался, что грань между явью и бредом совершенно растворилась.
Дрожащими руками Нора отперла замок, распахнула дверь — за порогом никого не было. Пустая лестничная клетка, укутанная темнотой. Разочарованная, она хотела уже закрыть дверь, как под ногами у нее проскочил кот и, выставив хвост трубой, устремился по лестнице вниз. Нора вскрикнула:
— Господи! Кот! Кот! Куда ты?
Всплеснув руками, она быстро переобулась и, не прикрыв за собой дверь, побежала вслед за котом.
На улице было еще темно, хотя небо уже просветлело. Моросил мелкий, еле заметный и оттого особенно выматывающий душу дождь, он тихо шелестел в мокрой траве.
Среди черных деревьев угадывалась дорожка с сидящим на ней котом, о чем можно было догадаться по сверкающим в темноте круглым глазам. Нора принялась осторожно, чтобы не спугнуть, приближаться к нему, ласково уговаривая его пойти к ней на руки. Однако, повертев головой, кот, не желая расставаться со свободой, решительно засеменил прочь со двора. Нора последовала за ним. Страхи незаметно отступили; лишь одно желание владело ею — получить обратно своего любимца.
Пробежав череду дворов, Нора оказалась на соседней улице, недавно подвергшейся бомбежке и наполовину засыпанной обломками разрушенных зданий. При свете костров в железных бочках десятки военнопленных вручную разбирали завалы. Нашивки «Ост» на черных дерюжных робах указывали на советское происхождение рабочей силы, и, значит, в применении мер воздействия с ней можно было не церемониться: от удара прикладом до пули.
Выскочив из двора, кот заметался и ринулся в глубь развалин. Нора сама не заметила, как очутилась практически среди остарбайтеров. В темноте утомленные ночной вахтой охранники также не обратили внимания на странную фигуру, возникшую вблизи их работ.
Отчаянно щурясь, Нора выискивала в развалинах пушистый хвост, не видя ничего вокруг себя. В этот момент, увидев, что кто-то из «остов» позволил себе присесть, почти уже заснувший шарфюрер вскочил и резким голосом рявкнул:
— Встать, собака!
В холодном воздухе его крик разнесся усиленным эхом. В мозгу Норы, которая карабкалась по грудам обломков, словно взорвалась граната. Она пронзительно вскрикнула и, заломив руки за голову, в ужасе бросилась в сторону.
Шарфюрер повернулся на звук голоса. Увидел какую-то тень и, не раздумывая, дал очередь из автомата по удаляющейся фигуре. Нора упала бесшумно. Охранникам понадобилось какое-то время, чтобы отыскать ее маленькое, похожее на спутанный комок ткани, тело среди груды камней.
Именно в эту минуту поезд из Цюриха, в котором ехал Гесслиц, пересекал границу Берлина.
Ровно в половине шестого утра поезд Цюрих—Бер-лин прибыл на Силезский вокзал. В пути Гесслиц то и дело улыбался, вспоминая отель и спускающегося по лестнице Франса. Полчаса он ждал, когда пустят первый автобус. Еще сорок минут (со всеми объездами пострадавщих от бомбежки кварталов) понадобилось, чтобы добраться до Кройцберга, где располагался его дом.
Гесслиц старался не торопиться и все-таки спешил. Он шел домой, предвкушая, как обрадуется Нора, когда на цыпочках он проберется в спальню и разбудит ее поцелуем в щеку, уколов усами ее нежную кожу. Он даже хмыкал от удовольствия, думая об этом. В сумке Гесслиц нес банку кофе, шоколад и песочные пирожные, купленные им на вокзале в Цюрихе.
Поднявшись на свой этаж, он с удивлением, переходящим в нарастающую тревогу, обнаружил, что дверь в их квартиру открыта, а Норы внутри нет. Он постучал соседям: нет, никто ее не видел. Тогда он выбежал на улицу. Людей снаружи было мало. На все расспросы ему отвечали отрицательным покачиванием головы: никого похожего на Нору они не встречали.
Гесслиц обшарил все дворы вокруг, забрался даже в подвал и, наконец, через дальнюю арку вышел на улицу, где остарбайтеры по-прежнему разбирали завалы.
Уже рассвело. Дождь перестал. Сквозь матовую пелену тускло просвечивало восходящее солнце. Несмотря на гулкий стук камней, убираемых с дороги, стояла какая-то ненормальная тишина. Вдалеке несколько охранников сбились в кучу, курили, о чем-то неслышно переговаривались.
Поначалу Гесслиц пошел в противоположную сторону. Дошел до перекрестка. Но там во все стороны было пустынно. Встревоженный, он пару раз крикнул: «Нора!» Потом решил вернуться назад и поговорить с охранниками. Возможно, кто-то из них ее видел?
Тяжело припадая на покалеченную ногу, он почти бежал по заваленной обломками улице. На лбу выступил пот, волосы спутались. Он ослабил узел галстука. Ботинок ступил на осколок кирпича, нога поехала, и Гесслиц, потеряв равновесие, рухнул на камни — но сразу же, хоть и с большим усилием, поднялся. Рукав пиджака треснул, обнажив окровавленное плечо. Гесслиц этого даже не заметил. Сердце в груди колотилось с какой-то рваной обреченностью. Надо было торопиться, поскольку оно могло попросту разорваться от навалившейся тоски.
И тут он увидел Нору.
Сперва он увидел колени, худые колени в серых чулках, остро торчащие из камней. Неуверенно приблизившись, он разглядел ткань — мелкий рисунок на синем фоне, — из которой было сшито ее платье.
Гесслиц застыл на месте, не находя в себе мужества сделать еще один шаг.
Охранники, обратив на него внимание, прервали разговоры и, помедлив, направились в его сторону. Гесслиц придвинулся на полшага, так что ему стал виден тонкий профиль покрытого уже желтоватой бледностью любимого лица. Плечи его обмякли. Для него, старого быка, все окончательно прояснилось.
— Эй, — обратился к нему белобрысый шуцман, — знаете ее?
Гесслиц не ответил.
— Откуда она взялась? — продолжил шуцман. — Нам бы света побольше. Темнота — глаз выколи. Думали, кто-то из «остов» сбежал. Вот Курт и пульнул наобум лазаря, — прибавил он, указывая на шарфю-рера. — А там эта баба.
От ошеломленного шарфюрера, обмякшего, точно марионетка, Гесслица отрывали четверо. Одновременно на улицу вывернул черный «Опель» с полицейской сиреной. Оттуда выскочили криповцы, вызванные сюда, чтобы оформить происшествие, и присединились к разнимающим. В конце концов крепкий удар прикладом винтовки сбил Гесслица с ног. Охранники хотели уже размять ноги, как вдруг один из криповцев закричал:
— Стойте! Это же Вилли Гесслиц! Криминальрат! Это наш! Вилли, ты спятил, что ли, Вилли? Что это с ним?
Спустя четверть часа, отдышавшись, Гесслиц, не проронив ни слова, прошел мимо шарфюрера, который, сидя на земле, корчился, пытаясь или проглотить, или выплюнуть засевшие в глотке собственные зубы. Своими огромными руками Гесслиц сграбастал легкое тело Норы и, грузно хромая, понес его домой.
— Даже протокол не составили, — развел руками инспектор.
— Как твоя рана?
— До свадьбы заживет.
— До свадьбы? У тебя будет свадьба?
— Когда-нибудь обязательно будет, — улыбнулся Чуешев. — Да это поговорка такая русская.
— Забавно. Англичане в таких случаях говорят: it will heal before you know it — заживет быстрее, чем заметишь. Слишком пресно, да?
«Дворники» размеренно сбивали тянущиеся по ветровому стеклу струйки дождя. В глухом переулке серую машину Хартмана не сразу заметишь. Чуешев разместился позади. Сидевший за рулем Хартман разговаривал с ним, глядя в зеркало заднего вида. В глазах у него от радости, что связь со своими наконец-то установлена, то и дело возникало почти нежное выражение.
— Я так понимаю, доверие Центра к моей персоне сильно подорвано?
Чуешев задумчиво потер подбородок и ответил:
— Очевидно, контакты с гестапо всегда вызывают сомнение. Это законная практика. А в твоей ситуации всё и того сложнее. Но в Центре работают умные люди. Они способны отличить белое от черного.
— Ты уже сообщил?
— Пока нет. Но скоро сообщу. Как бы там ни было, надо продумать всю схему взаимодействия. Ты подключил американцев?
— Готов подключить. Если я этого не сделаю, то они подключатся сами. И не факт, что к моему каналу. Тогда ход их переговоров мы контролировать не будем. А они неизбежны.
— Этот твой человек из УСС, он сразу проявил интерес?
— Сразу. — Хартман немного опустил стекло и стряхнул пепел с сигареты наружу. — Покажи мне разведчика, который не сделает стойку на запах урановой бомбы? Она воняет все сильнее. Сейчас это единственное предложение сатаны, от которого невозможно отказаться. Но, думаю, они будут проверять.
— Хорошо. Тут есть время сориентироваться. А шведы?
— Хотят получить джокер для послевоенной игры. Конечно, им придется делиться с союзниками, но делиться — не значит отдать. Меня, по правде сказать, больше волнует Гелариус. За ним кто-то стоит. Кто-то сильный. Вот он может сломать всю игру.
— Если уже не сломал.
— Нет, Гелариусу, политическому эмигранту, надо прийти с чем-то весомым. И пока он этого не получит, отношения с хозяином будут на «вы». Маловероятно, чтобы он выдал источник прежде, чем получит материал для торга. Кстати, первый отчет я должен предоставить ему через неделю.
— Иначе?
— Иначе он меня скомпрометирует. Что равносильно провалу. Так что ты очень вовремя.
— Гелариус скрывается от гестапо. Озирается, меняет квартиры. С ним двое. Видимо, абверовцы, невозвращенцы.
— Я знаю. Между прочим, англичане уже в теме. Виклунд проболтался. А может, решил набить себе
цену.
— Они уже подключились к переговорам?
— Практически да. В этой ситуации люди Даллеса были бы очень кстати. Англичанам придется делиться, а они этого не хотят.
— Интересно, интересно. — Чуешев восхищенно усмехнулся: — Проще говоря, ты — в эпицентре?
— Так получилось. — И зачем-то добавил: — Это медленная игра.
— А Шольц? Как быть с Шольцем?
— Шольц?.. М-да, это проблема.
Они замолчали, словно прислушиваясь к стуку капель по крыше автомобиля.
Чуешев не просто хотел доверять, он верил Хартману. Он осознавал всю хрупкость сложившейся комбинации, ее уязвимость и тот масштаб риска, которому подвергался Баварец. Вместе с тем уникальность позиции, в которой тот оказался, представляла исключительную ценность для советской разведки. И это не требовало лишних доказательств. А потому, помолчав, Чуешев уверенно резюмировал:
— Мое мнение, Франс: надо оставаться в игре. Любой ценой. Иного выхода нет.
Ночью беленограф, установленный на конспиративной квартире гестапо в Цюрихе, выдал фото Мод, снабженное невнятным текстом: «Лемке опознал женщину, которую мы ищем. Предпринимаемые усилия к задержанию.» — здесь текст обрывался.
Появившийся рано утром Шольц, увидев послание, распорядился немедленно связаться с Гереке. Того нашли не сразу, Гереке отлучился по какой-то личной надобности, и это вызвало приступ раздражения у и без того уже издерганного Шольца.
— Что это вы мне такое прислали в ночи, гаупт-штурмфюрер? — сдерживаясь, спросил он.
— Это фото радистки. То есть связной, которая доставляла рацию, — деревянным голосом отчеканил Гереке. — Лемке ее опознал.
— А фото откуда?
— Из отделения полиции на «Франкфуртераллее».
— Она у вас?
— Нет, штурмбаннфюрер, она сбежала из участка.
Шольц с усилием выпустил воздух через нос.
— Когда?
— Девятнадцатого сентября.
— То есть три дня назад. И вы только сейчас мне об этом сообщаете?
— Мы предприняли необходимые действия к ее поискам.
— И?
— Она исчезла.
— Так я и думал!
— Но мы установили ее личность. Я посчитал, что одного лишь фото вам будет недостаточно. — Ге-реке закашлялся. — Простите, штурмбаннфюрер. Поскольку ее задержали в метро на «Франкфуртер-аллее», мы предположили, что она либо работает, либо живет где-то по этой ветке. Собственно, эти три дня нам понадобились, чтобы охватить район от «Шиллингштрассе» до «Фридрихфельде».
Гереке вдруг смолк. Стоявший перед зеркалом Шольц сердито посмотрел на себя и дунул в трубку:
— Что за драматические паузы? Вы там?
— Так точно, — севшим голосом отозвался Гере-ке: он сдерживал кашель старого курильщика. — Сначала ее узнал хозяин кинотеатра «Макс Вальтер» в Лихтенберге, она работает у него кинооператором, крутит фильмы. Затем мы отыскали квартиру, которую она снимает на Линденаллее. Ни там, ни тут она больше не появлялась. Мод Ребрих, штурмбаннфю-рер. Мы разыскиваем Мод Ребрих. Около тридцати, средний рост, хорошее телосложение, брюнетка.
— Вот что, Гереке, — мрачно резюмировал Шольц, взглянув на часы, — возможно, вы не знаете, но я не люблю сюрпризы, даже приятные. Поэтому всё, что связано с этой бабой, всё, до последней мелочи, — вы слышите меня? — должно приходить ко мне в течение пятнадцати минут.
Шольц повесил трубку. Еще раз посмотрел на себя в зеркало и остался недоволен.
После того как двоих приехавших с ним гестаповцев обнаружили расстрелянными в служебной автомашине, третий угодил в больницу с проломленной головой, а Хартман испарился, пришлось задержаться в Цюрихе. Гесслица ночным поездом отправили назад в Берлин, на сей раз без сопровождения. Перед отбытием Шольц вновь спросил: «Значит, никого из вам знакомых в отеле вы не видели?» Гесслиц отрицательно помотал головой. «Но вы поправили воротник на пиджаке». — «Правда? — Брови Гесслица недоуменно поднялись. — Не обратил внимания. Возможно, у меня и подвернулся ворот. Или лацкан. Это машинально». — «Хотелось бы мне знать, криминальрат, в какую игру вы играете?» Тот пожал плечами: «Для меня всё просто, Шольц. Это война. Мы — на войне. Что еще добавить?» — «Браво. Ответ, достойный сотрудника тайной полиции. Ведь мы теперь коллеги, должны понимать друг друга с полуслова». — «Чтобы понимать друг друга с полуслова, — с расстановкой сказал Гесслиц, — фарфоровый болван, за какого вы меня держите, должен перестать бессмысленно покачивать головой». Лицо Шольца окаменело: «Утром зайдёте на Принц-Альбрехтштрассе к гауптштурмфюреру Гереке. Он будет вашим куратором».
Шольц не опасался, что Гесслиц не пересечет границу: в Берлине его ждала жена, которую он сильно любил. Прощаясь, они пожали руки. Гесслиц хотя бы не рассуждал без надобности, по крайней мере, вслух, что не могло не импонировать Шольцу, уважавшему сильных противников.
В соседней комнате послышался какой-то шум. Шольц подтянул галстук и открыл дверь. Явился Кошлитц, штурмбаннфюрер, последние три года просидевший в Цюрихе по линии гестапо, гладкий, добродушный толстяк, очевидно, с сильного похмелья. Он развалился на диване и, забросив ноги на журнальный столик, травил анекдоты своим сотрудникам. Когда в комнату вошел Шольц, Кошлитц, похохатывая, договаривал:
— И тут она делает книксен, громко пукает и заваливается на спину, потому что ноги уже не держат. Из зала орут: «Держись, Марго!» А она им в ответ: «Я беременная!»
Окружение кисло со смеху. Один оперативник даже сполз со стула на пол.
Заметив Шольца, все разом смолкли. Шольц молча подошел к столу, взял полную окурков пепельницу, вытряхнул ее в мусорную корзину и распахнул окно.
— А вы театральный критик? — обратился Шольц к Кошлитцу, который, единственный, не изменил позы, явно подчеркивая равенство их воинских званий.
— За грехи мои, — откликнулся он.
— Как это вы всё успеваете? — иронично заметил Шольц.
— Ну, а почему нет? По-моему, отличное прикрытие. Местная пресса меня уважает, печатает. К тому же, грешен, люблю актрис. Этих маленьких, шаловливых проказниц. А вы, Шольц, как относитесь к служительницам Мельпомены? Не желаете побывать на прогоне в Шаушпильхаус? Нас пропустят в гримерки. Обещаю быть Вергилием, который поведет вас по кругам закулисного ада.
Никто даже не хмыкнул. Шольц приблизился к Кошлитцу.
— Актрис, значит, любите? — сухо спросил он.
— А кто же их не любит? Знаете, у меня случай был, совсем недавно. Одна актрисулька, не прима, но премиленькая, этакая венская блондинка, попросила меня упомянуть ее в рецензии. А там и говорить-то не о чем: «Гости прибыли», «Кушать подано». Пригласил ее в ресторан, поболтали, выпили. Наутро она собирается — поцелуйчики, кофе. Она и говорит: «Ну, одной заметки-то теперь мало будет. Я тут на все три заработала». Тогда я взял...
— Встаньте, — упавшим голосом приказал Шольц. Щеки его побледнели, ладони покрылись потом. — Я сказал вам: встать! — повторил он.
И столько в этом голосе было скрытой, пронизывающей ярости, что Кошлитц, невольно оборотившись к нему, свалил ноги со стола и, коряво упираясь руками в диван, не без труда поднялся на ноги.
— Что вы себе позволяете? — пробормотал он, пытаясь придать своей позе выражение независимости. — Я не обязан вам подчиняться.
— Молчать! — с тем же клокочущим возмущением оборвал его Шольц. Он обвел суровым взглядом присутствующих в комнате. — Я не понимаю вашей радости, господа. Недели не прошло, как двух ваших товарищей отправили в морг, а вы уже веселитесь. Пошлые истории штурмбаннфюрера Кошлитца лишили вас мозгов? Советую всем взять себя в руки и мобилизоваться. Этот малый не мог угробить троих агентов в одиночку. Ему помогли. Предстоит много работы. А вы, Кошлитц, вам я ничего не советую. — Прозрачные глаза Шольца уставились в переносицу Кошлитца. Шольц поморщился. — А впрочем: хорошенько проспитесь. Вас ожидает крупный разговор с группенфюрером Мюллером, а он не выносит запаха перегара у подчиненных.
— Послушайте, Шольц, не понимаю, какая муха вас укусила? — испуганно залепетал Кошлитц.
Шольц не стал его слушать, он быстрым шагом вернулся к телефону, бросив: «Свяжите меня с Гере-ке». Через минуту Гереке снял трубку.
— Вот что, гауптштурмфюрер, — медленно произнес Шольц, держа перед собой фото Мод, — эта ваша Ребрих, она же брюнетка?
— Так точно.
— Что, по-вашему, может предпринять молодая женщина, чтобы быстро изменить свою внешность? Вариантов у нее немного. Шляпка, прическа, платье. Что еще? Усы же она не наклеет? Скорее всего, Гереке, она поменяет цвет волос. — Шольц поднес фото Мод к своему носу и осторожно его обнюхал. — Да-да, венская блондинка. А поскольку времени у нее было мало, ищите парикмахера где-нибудь в том же районе. С регистрацией, но вернее всего — подпольного. Того, кто работает на дому. И подготовьте два фото Ребрих: с темными и светлыми волосами.
Колокольчик над входной дверью коротко звякнул. Очень опрятный, розовощекий аптекарь с голубой сединой и пышными, подкрашенными усами мельком взглянул на вошедшего и продолжил разговор с пожилой парой: огромным, худым стариком, похожим на растущее куда попало узловатое дерево, и миниатюрной фарфоровой старушкой, его супругой, в шляпке с откинутой вуалью.
— Полагаю, если досконально следовать инструкции, отвар облегчит состояние вашего мужа, — учтиво заметил аптекарь, протягивая старушке коричневый флакон.
— Не знаю, — поморщилась та, недоверчиво разглядывая этикетку, — в наше время лечили лопухом. Сперва распаривали, потом обкладывали листьями лопуха и — спать. Мой отец страдал подагрой. Это благородная болезнь, не всякому дается. Вот вы кем служили?
— Аптекарем, мадам, только аптекарем.
— А мой Фердинанд заведовал отделением банка в Берне. Как бишь назывался твой банк?
— А? — ухнул супруг, приложив ладонь к уху.
Старушка безнадежно махнула рукой.
— Ну, в общем, большой банк. Так вот у него и начальник, и начальник начальника, и даже президент этого самого банка — все заболели подагрой. А у Фердинанда к тому же еще и дворянский титул. Древний род фон Йостов, слышали? И там тоже многие болели подагрой. Ты помнишь дядю Оливера, Фердинанд?
Старик опять всколыхнулся и, сложившись вдвое, приблизил ухо к супруге.
— Если ты про геморрой, то сегодня обошлось без крови. Может, из-за запора?..
— Подагра, Фердинанд. При чем тут твой запор?
— Куда там! — развел руками Фердинанд. — Всегда одно и то же.
— Он туговат на ухо, — пояснила старушка. — Его дядя Оливер, городской депутат, уважаемый человек, заболел геморро. о, Фердинанд, ты меня сбил!.. заболел подагрой, когда ему было всего сорок лет. И до конца дней пил вино, ел жареное мясо, курил и даже, представьте себе, волочился за юбками.
— И в каком возрасте он скончался, мадам? — полюбопытствовал аптекарь.
— В сорок пять. Он лечился только лопухом. Ему помогало. Вон сколько его растет под ногами. Вы могли бы продавать его в своей аптеке. Очень хорошее средство.
— Спасибо, мадам, я подумаю над вашими словами.
Все это время Чуешев делал вид, что заинтересованно рассматривает витрины. Аптекарь отсчитал сдачу и опять задел его взглядом.
Наконец ему удалось закруглить общение с болтливой старушкой. Прощаясь, она уточнила:
— Так, значит, подагры у вас нет?
— Нет, мадам.
— Боюсь, господин фармацевт, что и не будет. Всего хорошего. — Старушка гордо вскинула подбородок, и парочка медленно удалилась.
Дождавшись, когда за ними закроется дверь, Чуе-шев оторвался от витрин и подошел к прилавку. Аптекарь задержал на нем внимательный взгляд.
— Что это с вами случилось? — спросил он.
Войдя в аптеку, Чуешев остался в шляпе, из-под которой выбивалась медицинская повязка.
— Да так, — усмехнулся он, — неудачная встреча с быком на ферме у знакомых. Плохой из меня матадор.
— Поаккуратнее надо, — с сомнением в голосе заметил аптекарь. — Так и без глаза остаться недолго. А повязку пора поменять. Давайте я сделаю.
— Нет-нет, спасибо, — ответил Чуешев, — мне поменяют. А сейчас — вот. — Он сунул аптекарю несколько заполненных цифрами страничек. — Нужно срочно передать в Центр. Шифровка большая. Разбейте на три, а лучше четыре части и отправьте из разных точек, чтобы не запеленговали.
— Хорошо. Первая уйдет через час. Остальные вечером.
— Договорились.
Аптекарь порылся в шкафу и достал оттуда флакончик с мазью:
— Вот, возьмите. Это хорошо подсушивает рану.
Колокольчик над дверью предупредил о появлении нового посетителя. Аптекарь выложил на прилавок коробочку с метамизолом.
— К сожалению, пока от головной боли ничего другого нет, — сказал он. — Если не почувствуете облегчения, приходите снова. Подумаем, что можно сделать.
— Ладно, ничего не попишешь, — вздохнул Чуе-шев, — воспользуемся тем, что имеется. Сколько с меня?
— Полтора франка, месье.
— Прошу вас.
В дверях Чуешев вежливо приподнял шляпу перед стоящим на пороге стариком.
В ночь, когда был назначен генеральный пуск циклотрона, Берия внезапно вызвал Курчатова к себе на Малую Никитскую, где в особняке бывшего градоначальника Тарасова он жил с супругой Ниной и сыном Серго.
Раздосадованный Курчатов раздал последние указания и скрепя сердце поехал к наркому. Всякий раз, бывая в кабинете у Берии, он испытывал какое-то неприятное чувство, как если бы оказался один на один с волком, от которого неизвестно чего ожидать. В то же время ему было абсолютно ясно: Берия — единственный администратор высшего звена, которому не требовалось доказывать важность имеющейся проблемы и который в полной мере обладал волей и возможностями ее разрешить.
Секретарь с автоматизмом кремлевского курсанта доложил о прибытии Курчатова и разрешил войти.
Берия сидел в недавно доставленном ему кресле Джефферсона, слегка покачиваясь. Глаза то и дело затягивались пленкой отблеска стекол пенсне.
Вопрос с характерным восточным акцентом прозвучал угрожающе:
— А что, товарищ Курчатов, правду говорят, что вы, при поддержке товарища Иоффе, обратились к Верховному со странной, прямо скажем, просьбой — освободить товарища Молотова от руководства всем комплексом работ по строительству уранового боеприпаса?
Курчатов медленно сел за стол напротив. Подумал, прежде чем ответить, и сказал:
— Сущую правду, товарищ нарком.
— И чем же вам не угодил Молотов?
— Видите ли, — осторожно начал Курчатов, — товарищ Молотов чрезмерно занят на дипломатической работе. Финляндия, затем Румыния... Кроме того, теперь он возглавляет Бюро Совнаркома, курирует планы производства и снабжения. Это — непомерная нагрузка на одного человека. Атомная отрасль, к сожалению, не входит в число приоритетов Вячеслава Михайловича. У нас сложилось впечатление, что ему попросту не хватает времени, энергии, а где-то и желания, чтобы. чтобы вникнуть во все детали. А мы тем временем топчемся на месте уже два года.
— И эту непомерную нагрузку вы решили переложить на мои плечи.
В словах наркома прозвучала ирония. Курчатов, конечно, знал, что в июле именно на Берию была возложена ответственность за танкостроение, которое до него курировал Молотов. При этом он оставался уполномоченным ГКО по промышленности вооружений и наркомом НКВД.
— Да, Лаврентий Павлович, — просто ответил он.
Некоторое время Берия выразительно сопел, подбирая слова.
— А что вы ожидаете от меня?
— Мобилизации. Как в сорок первом году. Предельной, комплексной мобилизации. Я знаю, что вы углубленно знакомитесь со всеми материалами, которые имеют отношение к урану. Вы полностью в курсе наших проблем. Благодаря вам бесценные данные нашей разведки попадают в руки ученых. Это очень важно. Но отрасль. За границей, в Америке, создана небывалая в истории концентрация научных и инженерно-технических сил. Немцы вот-вот выйдут на промышленное производство обогащенного урана. У нас же воз и ныне там. И здесь меньше всего я хотел бы упрекать наших ученых, специалистов. Лаборатория № 2 плохо обеспечена материально-технической базой. Вопиющие проблемы с сырьем и вопросами разделения. Нет единого руководства отраслью, и, как следствие, наши заказы воспринимаются как лишняя нагрузка. Производственники попросту не понимают значения этой работы, им кажется, что в разгар войны, когда всё для фронта, всё для победы, мы требуем от них принять участие в научных исследованиях. Это надо срочно менять.
Берия выслушал его довольно-таки равнодушно.
— Мобилизация, говорите? — спросил он. — А выдержит ли народ новую мобилизацию?
— Иного пути нет, товарищ нарком. Вы знаете это лучше меня.
— Вы действительно так считаете?
— Да. Всецело.
— Я бы обвинил вас в паникерстве, товарищ Курчатов. — Берия надолго замолчал. — Но не могу. Иного пути и правда нет. Скажите, вы уверены в своих ресурсах?
— Если вы говорите о моих сотрудниках, то безусловно, — ответил Курчатов, поглаживая бороду и нервно взглядывая на часы. — Наш научный потенциал не уступает германскому. Да и с американцами могли бы поспорить.
Берия задержал на нем колючий взгляд и спросил:
— А что это вы, товарищ Курчатов, как будто не в себе сегодня? Вы куда-то спешите?
Курчатов выдавил из себя улыбку:
— Понимаете, Лаврентий Павлович, именно сейчас, вот в эти минуты, мои ребята запускают циклотрон. Вот я и переживаю.
— Не надо переживать, — успокоил Берия. — О результатах вашего эксперимента нам немедленно доложат.
И действительно, через восемь минут телефон на столе наркома зазвонил.
— Это вас, Игорь Васильевич, — кивнул Берия на аппарат.
Курчатов поднялся, тяжелым шагом подошел к столу и снял трубку. Раздался восторженный голос Неменова. Постепенно лицо Курчатова расплылось в радостной улыбке. Он повесил трубку.
— Ну, что там? — спросил Берия.
— Удача! Успех! Выведен первый в Европе пучок дейтронов.
— Первый в Европе? — усомнился нарком.
— Пожалуй. Понимаете, до сегодняшнего дня. простите, ночи — мишень помещали в зазор между дуантами. Внутри разгонной камеры, одним словом.
А у нас пучок выведен наружу, чтобы всей его мощью бомбардировать мишени. Это значит — энергия ядра у нас в кулаке!
Берия выслушал его со спокойствием предельно уставшего человека. Он даже не улыбнулся, только кивнул одобрительно. Потом, подытоживая, произнес:
— Вот что, товарищ Курчатов, вернемся к теме нашего разговора: вы всё, что мне здесь сообщили, изложите письменно, на мое имя, и передайте через секретариат официально. А так — поздравляю. Это хорошая новость.
Охваченный радостью Курчатов не сразу осознал, что сегодня он победил дважды.
Шольц спустился к завтраку, как всегда, ровно в семь. После инцидента с машиной гестапо он перебрался в более комфортабельный отель — хоть небольшой, но чистенький, уютный «Александер» в Нидердорфе с предусмотрительным персоналом и открытой террасой при гостиничном ресторане. Официант принес омлет Пуляр, пару ломтиков бекона и плошку творога.
— Вам кофе сразу? — спросил он.
— Нет, чуть позже.
Шольц поймал себя на мысли, что испытывает беспокойство за маленького, белого шпица, оставленного на попечение соседки, и что в такой степени его ничто более не волнует. Собачонка успела привязаться к нему, не отходила ни на шаг, когда он был дома, и, улыбаясь, глядела ему в лицо блестящими пуговицами влюбленных глаз. Не привыкший к проявлениям нежных чувств к своей персоне, Шольц неожиданно размяк: пес любил его ни за что, просто так, без оговорок, ему было все равно, глуп Шольц или умен, обаятелен или скучен, талантлив или бездарен, — казалось, что только в нем, в его внимании видит он смысл своей жизнешки, и это потрясало Шольца до глубины души.
Людей на террасе было мало. Пожилая чета заботливо потчевала друг друга намазанным на тосты джемом. Девушка увлеченно читала книгу, прихлебывая чай. Мать кормила с ложки малолетнюю дочку. С улицы поднялся и сел за столик молодой парень, пожелавший тут позавтракать.
Воздух был свеж и влажен и как-то по-особенному прозрачен. Отовсюду с едва заметным ветерком несся бодрый птичий гвалт.
Официант принес кофе и свежий выпуск «Тагес Анцайгер». Перед рестораном на небольшой, заросшей зеленью площадке на деревянном самокате катался одинокий мальчик с короткими, кривыми ногами карлика, которыми он ловко и нелепо отталкивался от земли. Шольц рассеянно наблюдал, как ребенок радуется движению, очевидно, не осознавая своего несчастья. Ему стало жалко его, и, чтобы не переживать, он углубился в газетные новости.
— Не помешаю?
Тихий, мягкий голос оторвал Шольца от новостей. Он опустил газету и — обомлел. За столиком прямо перед ним, с ласковой улыбкой на губах, сидел Франс Хартман.
Шольц нервно огляделся, задержав взгляд на парне, зашедшем в ресторан с улицы, который, небрежно закинув ногу на ногу, с рассеянным видом сидел в кресле, отчего-то не сняв шляпу, и ждал, когда ему принесут заказ.
— А вы похудели, Шольц. Осунулись, — сказал Хартман, доставая из бокового кармана пиджака сигареты. — Позволите? — спросил он, щелкнув зажигалкой. Не дожидаясь ответа, закурил, выпустив дым в сторону. — Надо отдыхать. Так ведь можно и сорваться. А с другой стороны — какой отдых во время войны?
Шольц молчал, стараясь верно оценить ситуацию.
— Бекон на завтрак — это по-английски, — продолжил Хартман в таком тоне, будто они общались каждый день. — Вот так всегда: мы, немцы, гордимся своей самобытностью, но тут и там потихоньку следуем английским традициям. А почему? А потому, что, как ни крути, британцы нам не посторонние. Кстати, здесь отменно готовят бирхенмюсли. Не пробовали? Это такая разновидность кашы, нашпигованной яблоками и миндалем.
— Н-нет, — запнувшись, покачал головой Шольц.
— Ну что вы — вы просто должны это попробовать — обязаны.
— Нет, — наконец взял себя в руки Шольц, — я предпочитаю простую еду. Без какой-либо привязки к регионам. Кусок обычного козьего сыра, ломоть свежего белого хлеба с коркой и кувшин парного молока. Что еще нужно, чтобы утолить голод?
— Для истинного гурмана это имеет ценность. Вы сами-то из каких земель будете?
— Из Баварии, откуда же? Могли бы и догадаться. Нам не знакома прусская изысканность.
— Ну что вы, я и сам предпочитаю простые решения. В том числе и в гастрономии.
— В таком случае попробуйте картофельные лепешки. Здесь их подают с ореховым соусом. Разбавьте кружкой пива и — voila, аромат души и сердца.
— Да, в Берлине мы отвыкли даже от таких изысков. — Хартман подозвал официанта и сказал: — Кофе, пожалуйста. Черный и покрепче. — Официант удалился. — Так о чем это я? Ах, да, Берлин... Берлину сейчас приходится туго. А будет еще хуже.
— Вы сумасшедший? — после небольшой паузы спросил Шольц.
— Это с какой точки зрения посмотреть. Знакомы с теорией профессора Эйнштейна? Движется предмет или движетесь вы — зависит от выбора, относительно какого места вы станете этот процесс рассматривать. Выбора, Шольц. Впрочем, Эйнштейн был изгнан из рейха, и законы, им доказанные, в Германии, очевидно, не действуют. — Хартман сбросил пепел в пепельницу. — Но они действуют во всем остальном мире, включая Вселенную. Так что думайте, Шольц. Выбирайте.
Рука Шольца слишком резко опустила пустую чашку на блюдце. Раздался громкий звон стекла. Шольц опять посмотрел на парня в шляпе, пьющего кофе напротив. Где-то он его уже видел. Мельком. Да, мельком.
— Здесь дети, — тихо сказал он.
— Вот и не дергайтесь, — так же тихо отозвался Хартман.
— Что ж, ладно. — Шольц решительно пристукнул пальцами по столу. — Чего вы хотите?
— Прежде чем что-либо предпринять, потрудитесь меня услышать. — Хартман затянулся. — Для начала я хочу, чтобы вы задумались. Но не как инспектор тайной полиции, а как человек, здраво оценивающий происходящее. Здраво — значит с пониманием всех обстоятельств, влияющих на смысл вашей работы.
Официант принес кофе. Хартман поблагодарил его и вполголоса продолжил:
— Надеюсь, вам не нужно доказывать того, что для всех уже очевидно: солнце рейха идет к своему закату. Вы не похожи на фанатика и потому должны понимать, что полная оккупация Германии — дело практически решенное. Ваша служебная прыть была уместна полгода назад, тогда еще можно было надеяться на чудо. Но сейчас, когда войска Сталина вошли на территорию рейха, а американцы взяли Францию, и больше нет Румынии с ее нефтью, и скоро нечем будет заправлять ваши танки, когда вермахт мобилизует стариков, и не осталось союзников, а бомбы стирают в пыль инфраструктуру страны, сейчас, Шольц, настало время прислушаться к Эйнштейну и посмотреть на вещи с иной точки зрения.
Лицо Шольца скривилось в попытке выдавить ироничную ухмылку.
— Будем считать, что я добросовестно прослушал сводку политических новостей и внял вашим увещеваниям. Уж не желаете ли вы меня перевербовать?
— Заманчиво. Но нет. Вербовка никогда не была моей сильной стороной.
— Тогда что же?
Хартман двумя пальцами устало помял переносицу. Загасил окурок и сразу сунул в губы новую сигарету. Протянул Шольцу пачку, но тот отказался.
— Думаю, вам будет интересно узнать, что здесь, в Цюрихе, кое-кто из высших руководителей рейха ведет сепаратные переговоры с врагом. Я допускаю, что для вас в этом нет большой новости. Кто только нынче не пытается быть услышанным? Но, во-первых, мало у кого это получается, времена не те, козыри в колоде почти иссякли. А во-вторых, тема переговоров, о которых говорю я, крайне любопытна. И любопытна она, без исключения, для всех.
Шольц слегка ослабил напряжение в спине, ссутулился. Взгляд его серых глаз сделался твердым.
— Я догадываюсь, к чему вы клоните.
— Да, — кивнул Хартман, — урановая бомба. Джокер. И если это не оперативная игра разведки РСХА, в чем лично я сильно сомневаюсь, то речь идет о беспроигрышном принуждении к разговору, причем на любом уровне.
— О чем-то подобном, помнится, вы когда-то уже шептались с Шелленбергом.
— Вот видите, я в вас не ошибся, вы всё схватываете на лету. Впрочем, это обязано было произойти рано или поздно. И вам должно быть понятно, что именно здесь, на этом поле, решение многих проблем. В том числе и персональных. Образно выражаясь, ключ к сокровищам нибелунгов, развязывающий самые непримиримые языки.
— Вы хотите сказать, что такие переговоры ведутся в настоящий момент?
— Да. — Хартман допил кофе и аккуратно поставил чашку на блюдце. — И так получилось, что я принимаю в них непосредственное участие.
— И кто же, позвольте спросить, тот счастливый получатель волшебного ключика?
— Если всё сложится так, как я себе вижу, мы сможем поговорить и на эту тему.
— И все-таки, чего вы хотите от меня?
— Я хочу, чтобы, будучи лицом, приближенным к группенфюреру Мюллеру, вы, с присущими вам проницательностью и тактом, предложили ему решить: что больше нужно шефу гестапо лично (я подчеркиваю: лично!) — моя голова или детали тайных переговоров по урану?
— Послушайте, Хартман, чтобы принять нужное решение, мне надо понимать, с кем я имею дело? — масленым голосом заметил Шольц. — После нашей последней встречи за вами прочно закрепилась репутация советского шпиона. Вы хотите убедить меня в том, что это не так?
— А какая разница? Можете считать меня советским шпионом или агентом иезуитов, исландской разведки, островов Зеленого Мыса. В сложившемся раскладе разве это что-то меняет? Вам важно знать, что происходит. Вы будете знать, что происходит. Мои мотивации вас не касаются. В конце концов, вербовали-то меня вы.
Шольц сложил губы в трубочку и задумчиво отвел их в сторону, приложив пальцы к виску.
— Предположим, я соглашусь на ваше предложение, — наконец произнес он. — Я могу быть уверен, что вы не блефуете? Какие гарантии вашей лояльности я смогу предъявить группенфюреру?
— Никаких, — отрезал Хартман. — Именно это обстоятельство и сохранит свежесть в наших взаимоотношениях. Я буду поставлять вам информацию на основании наших с вами договоренностей. У вас будет возможность анализировать, что по нынешним временам даже очень немало, а на каком-то этапе, если понадобится, и войти в диалог на основании (или под угрозой) вашей осведомленности. Согласитесь, было бы глупо зарезать курицу, несущую золотые яйца.
— А ваши условия?
— Не мешайте. Уберите своих бульдогов — я их отлично вижу. Вы будете получать сведения в режиме, который мы с вами установим. Дальнейшее ни меня, ни вас не должно беспокоить.
— Тогда зачем вам это?
— У каждого свои тайны. Я же не спрашиваю, что вы делаете в Цюрихе, когда бомбы рвутся в Берлине?
— Хорошо, — подытожил Шольц. — Я доложу группенфюреру о нашей встрече.
— Пяти дней вам хватит?
— Пожалуй, да.
— Тогда так. Что у вас за газета? «Тагес Анцай-гер»? Отлично. В разделе объявлений разместите поздравление Герберту Аугу с пятидесятилетием. Запомните: Герберт Ауг. Это будет означать ваше согласие. Через два дня я найду вас здесь, в этом отеле. Скажем, так же за завтраком. Тогда и обсудим механизм нашего взаимодействия. Идет?
Шольц задумчиво вскинул брови, что могло означать согласие.
— И вот еще что, — как бы спохватился Хартман. — Большой интерес к переговорам проявляет некто Гелариус. Вам, конечно, известно это имя.
— Человек Канариса, — кивнул Шольц. — Абвер.
— Абвера нет, а Гелариус — вот он. После двадцатого июля он здесь, так сказать, в нелегальном статусе. Что не мешает ему преследовать меня. Его ресурс вызывает вопросы. Как и информированность. — Хартман глубоко затянулся. — Избавьте меня от его назойливого внимания. — Он протянул Шольцу карточку. — Вот его адрес. Небольшой дом в предместье. Заодно получите полоски на петлице. Все-таки государственный преступник. Да, и имейте в виду, он там не один. При нем пара головорезов.
Хартман хотел уже откланяться, но Шольц задержал его:
— Если не секрет, как вы узнали, что я в Цюрихе?
— Характерный изгиб позвоночника выдал вас, когда вы прятались за колонной в «Цюрих Вест». Для контрразведчика — это важный штрих.
Со стороны можно было подумать, что прощаются два добрых приятеля. Хартман легко сбежал по лестнице и скрылся за углом. Еще несколько минут парень в шляпе сидел в кресле. Потом бросил на стол мелочь и тоже спустился с террасы, однако пошел в противоположную сторону.
Шольц достал из кармана платок, вытер мокрый лоб, подозвал официанта и попросил принести еще одну чашку крепкого кофе.
Гестапо обладало одной общеизвестной чертой: ни при каких обстоятельствах они не бросали начатое на полпути и никогда ничего не забывали. Если кто-то попадал в оперативную разработку, его неустанно, методично разыскивали без скидок на давность времен. Фотографии Мод — и со светлыми волосами, и с темными — были вывешены во всех полицейских участках гау Большой Берлин, отчеты по ее розыску регулярно поступали в центральный аппарат. Мюллер любил повторять своим референтам: «Не забывайте, что в первую очередь мы бюрократическая контора и только потом — сыск».
Душа природного технократа тонко чувствовала важность отлаженного документооборота для достижения максимальной результативности. Сложная структура тайной полиции работала, как поршневой компрессор, при любых условиях.
Сотрудники гестапо «просеяли» около тридцати парикмахерских в Лихтенберге и примыкающих к нему районах, прежде чем вышли на модистку Гу-друн Цукенбауэр, подрабатывавшую созданием женских причесок на дому. Растрепанный пучок седых волос, выбивавшийся из-под натянутой на голову шелковой повязки, наводил на мысль, что фрау Цукенбауэр занимается не своим делом. Поначалу она энергично отрекалась от своего не совсем легального приработка: «С чего это вы взяли? Я шью перчатки, платья, жакеты! У меня бюро на Маркт-штрассе, можете проверить! А-а! Это, верно, толстая Эльза из первого подъезда? Ей завидно, что у меня ноги, как у Марики Рёкк, а у нее нос утюгом!» — как вдруг в дверь постучала очередная клиентка. Гудрун сникла и приготовилась быть арестованной, но вместо наручников ей предъявили фото Мод.
— Что? Это?.. Это Эрна, моя. моя клиентка.
— А фамилия?
— Фамилия? А зачем мне фамилия. Просто Эрна. Мы познакомились на улице.
— Когда вы видели ее в последний раз?
— Минуточку. — Гудрун порылась в блокноте. — А, вот, девятнадцатого сентября. В шесть вечера, если вам интересно. Она попросила перекрасить ее в блондинку. Не знаю, зачем: у нее красивые каштановые волосы. Я еще предложила ей подровнять кончики, но она отказалась. А что, она что-нибудь натворила?
— И куда она пошла потом?
— А кто ж ее знает? По своим, наверно, делам.
— Где она живет? Адрес?
— Не знаю. Чего не знаю, того не знаю. Мы не подруги, видите ли. У нас — интересы.
— Чем занимается?
— Не представляю себе. Может, в администрации где-нибудь? У нее хорошая речь. Мы с ней не особенно близки, знаете. Какие разговоры между женщинами? Шмотки, цены, мужчины. Сами понимаете.
— Что вы можете сказать о ней?
— Да что тут скажешь? Приветливая. Посмеяться любит. А вообще она такая загадочная. Всё спрашивает, но ничего не рассказывает.
Гестапо не интересовала ее коммерческая деятельность, поэтому никто не стал докапываться до теневой бухгалтерии фрау Цукенбауэр. Задав еще несколько вопросов относительно Эрны, незваные гости в штатском молча направились к выходу.
Провожая их, Гудрун устало произнесла:
— Если господа пожелают покрасить усы или подстричься, то милости прошу. Моему мужу нравилось, как я это делала. Не слышали? Он погиб под каким-то Курском. Есть, говорят, такой город в России.
С довольным видом гауптштурмфюрер Гереке покрутил в руках фотографии Мод и отложил в сторону ту, на которой она была брюнетка. В его бесцветных глазах, опушенных длинными, словно выбеленными, ресницами, поблескивала холодная решимость.
— Итак, — обратился он к своим подчиненным, — ее второе имя Эрна. Прошу запомнить: второе имя Мод Ребрих — Эрна. Теперь она блондинка. Неизвестны ни фамилия, ни где работает, ни с кем контактирует. Имя и фото. Это немало. Если она не покинула Берлин, то, надо полагать, где-то она проживает. Раз снимала квартиру — значит, своего жилья у нее нет. Следовательно, и сейчас она где-то что-то снимает. Задача — перетрясти все районы и пригороды города, пробить всех женщин в возрасте плюс-минус тридцать лет, арендующих любую жилплощадь, с именем Эрна.
Напрасно Мод представилась Эрной, когда познакомилась с Гудрун.
На правой стороне Цюрихского озера близ станции Кройцплатц возвышается церковь Святого Антона, предназначенная для франкоязычных приверженцев Папского Престола. Могучая вертикаль неороманской колокольни с огромными часами словно выросла из земли наподобие величавого дерева. Ее видно отовсюду, но прихожан мало — местные католики предпочитают швейцарскую христианско-католическую церковь, свободную от влияния Папы.
Гелариус появился в церкви Святого Антона около полудня, когда утренняя месса уже закончилась. Внутри было пусто, только служители, гулко переговариваясь, мыли полы возле амвона.
Он снял шляпу, огляделся. Немного подумал, затем подошел к тускло лоснящемуся лаком, темнобурому конфессионалу. Опять огляделся и, отодвинув тяжелую штору, занырнул внутрь исповедальни. Возле подставки для коленопреклонения стоял стул. Гелариус сел на него и стал ждать.
Спустя десять минут с эмпор, где размещался орган, спустился долговязый, хромой, очень подвижный пресвитер в черной сутане и черном пилеолусе на голове. Длинные и мягкие, как у пианиста, пальцы быстро перебирали бусины четок до кольца и назад, очевидно, автоматически. Придерживая крест на груди, он решительно направился к исповедальне. Убедившись, что никого вокруг нет, подтянул сутану и скрылся на своей стороне кабины. Там он уселся на скамью, вытянул, сколько было возможно, ногу, закрыл глаза и тихо спросил:
— Ты пришел исповедоваться, сын мой?
Гелариус приблизился к окошку с непрозрачной сеткой:
— Я лютеранин, отец.
— Все мы дети Господа нашего.
— У меня важное сообщение для его преосвященства Георга Бальзамо.
— Я весь внимание, сын мой.
Через четыре часа старенький приходской «Ситроен» затормозил перед входом в особняк ватиканской нунциатуры в Берне. Оттуда вылез одетый в скромный бежевый костюм, узкоплечий, худой диакон церкви Святого Антона. На гладко выбритом лице пылал юношеский румянец. Служителю при входе он сказал, что хотел бы видеть интернунция Георга Бальзамо, и был немедленно принят.
Войдя в загроможденный позолоченной мебелью, вазами, кубками, картинами старых мастеров, древними фолиантами, скульптурами всевозможных родов и сюжетов кабинет, диакон слегка оробел. За всей этой роскошью нелегко было разглядеть сидевшего глубоко в кресле маленького, горбоносого, желтолицего Бальзамо в обычном пиджаке из вельвета «манчестер» и галстуке темно-фиолетового окраса. Диакон поклонился:
— У меня послание от пресвитера церкви Святого Антона отца Жерара.
— В Цюрихе хорошая погода? — тонким, скрипучим голоском спросил Бальзамо.
— Сегодня да, ваше преосвященство. Но вчера целый день лил дождь.
— Надеюсь, перемены в погоде не отразились на больной ноге отца Жерара?
— Трудно сказать, ваше преосвященство. Отец Жерар никогда не жалуется, предоставляя себя в руки Божии. Но мне показалось, он стал хромать сильнее обычного.
— Скажите ему, что я стану молиться за его здоровье. Но все-таки пусть не забывает и про сульфа-салазин. — Бальзамо протянул руку. — Давайте ваше послание.
На другой день в Государственный секретариат Ватикана экстренной почтой было доставлено письмо из нунциатуры в Берне с пометкой «Особо секретно», которое тотчас было передано в Бюро информации, руководимое титулярным епископом Пионийским, в миру — Александром Евреиновым, главой русских греко-католиков.
В письме, в частности, говорилось: «Сим посланием спешу донести Вашему преосвященству о событиях, кои, при условии их доподлинности, не могут не вызывать глубокой обеспокоенности. Я уже сообщал Вам о том, что брат наш, пресвитер храма Святого Антона Жерар установил доверительные отношения с бывшим вторым вицеконсулом посольства Германии в Швейцарии полковником Максом Гелариусом. Ныне этот достойный человек скрывается от преследования тайной полиции после покушения на жизнь Адольфа Гитлера, к коему волею судеб он был причастен. В личной беседе Гелариус сообщил, что, по его сведениям, в Цюрихе в настоящий момент ведутся тайные переговоры между высшими руководителями Германии и представителями Советского Союза. Предмет переговоров — урановая программа, которую реализуют немецкие ученые для создания оружия страшной разрушительной силы. Как Вам известно, в этом направлении им удалось продвинуться дальше всех, и бомба, о которой грезит Гитлер, может появиться уже через несколько месяцев. Господин Гелариус утверждает, что у него имеется возможность быть в курсе данных переговоров и, при необходимости, пресечь их дальнейшее продвижение. Подробности он готов сообщить нам при гарантии вознаграждения, сумма которого будет известна после нашего согласия вести разговор в таком направлении. Прошу высочайшего разрешения продолжить общение с господином Гелариусом с учетом удовлетворения его пожеланий, ибо данные сведения — разумеется, при их доподлинности, что, безусловно, будет нами установлено, — несут в себе огромную ценность для Святого Престола в его неустанных заботах о сохранении мира в Европе и спасении рабов Божиих от небывалой опасности, которая становится все очевиднее. Эти сведения также могут стать серьезным аргументом для папской нунциатуры в ее взаимоотношениях с заинтересованными сторонами на всех уровнях общения. Позволю высказать свое мнение, что именно по этой причине нам не стоит в настоящий момент препятствовать ходу переговоров. Не будет откровением и наша обеспокоенность, что такое оружие может попасть в руки советской стороны. В этом случае угроза распространения большевизма в мире станет еще более опасной, чем ныне».
— Архиепископ Бальзамо прав, нельзя допустить, чтобы Советы получили секреты нового оружия раньше здоровых сил западного мира. — Евреи-нов-Пионийский снял роговые очки, отложил их в сторону, помассировал уставшие глаза и задумался, слегка поглаживая седую бороду. Потом, как бы соглашаясь с самим собой, добавил: — Бомба должна быть нашим аргументом в разговоре с Советами, а не наоборот.
Мягкий голос его звучал ровно, спокойно, почти умиротворенно. Застывший перед ним в смиренной позе архипресвитер не столько принимал участие в разговоре, время от времени поддакивая, сколько ожидал указаний. Это Евреинов понимал и потому не стал распространяться дальше, отделавшись коротким распоряжением:
— Подготовьте письмо в нунциатуру Берна. Напишите, что мы согласны оплатить услуги полковника Гелариуса — в том объеме, в каком он пожелает.
Тем временем, пообщавшись с отцом Жераром, Гелариус поспешил домой. Там он планировал пообедать в обществе жены и пятнадцатилетней дочери, а вечером у него была назначена встреча с Хартманом в Рисбахе, прямо на берегу озера. Машину вел один из его сотрудников, крепкий парень с лом-брозианской челюстью, другой, попроще, находился дома. Гелариус был уверен, что угрозой разоблачения загнал Хартмана в угол, и теперь рассчитывал на его безусловную сдачу. По дороге он вновь и вновь анализировал разговор с отцом Жераром. В конце концов он пришел к выводу, что Ватикан не станет (по крайней мере, пока) делиться им с американцами, поскольку информация, которую он обещал доставлять, обладала универсальной ценностью и могла быть использована для обеспечения любых гарантий в пасьянсе будущего мироустройства, а это значит, что ничего не мешало Гелариусу «продать» Хартмана вторично.
Погрузившись в свои мысли, он не обратил внимания на стоявшие на повороте к поселку, где был его дом, «Опель» и — чуть дальше — «Форд».
— Это он. Точно. — Наголо выбритый гестаповец повернулся к Шольцу, сидевшему на заднем кресле «Форда». — За рулем парень из абвера. Сбежал вместе с ним. В доме еще один.
— Подождем полчаса и начнем. — Шольц поежился, он не любил насилия и старался избегать подобных мероприятий.
В приподнятом настроении Гелариус вылез из машины и прошел в дом, который снимал на подставное лицо. Дочь была в своей комнате. Жена суетилась на кухне — в силу обстоятельств, служанку в этот раз решено было не брать. Особых кулинарных изысков Гелариус не ждал — как правило, дело ограничивалось яичницей с помидором, кашей или мясным рагу. Но никто не жаловался, все понимали — это временно. После войны Гелариус намеревался перебраться в Италию или Испанию, поближе к средиземноморской кухне, которую обожал.
— Обед через пятнадцать минут, — крикнула жена из кухни. — Не расслабляйся там.
Гелариус бросил шляпу на вешалку и занялся тем, что стал смотреть, как его парни играют в шашки. В камине вздрагивали присыпанные седым пеплом оранжевые огоньки. Сверху доносились унылые гаммы на фортепьяно.
С ясных небес вдруг посыпал мелкий дождик. Шольц посмотрел на часы.
— Пора, — сказал он. — И помните, мне нужен Гелариус. Только он. Те двое меня не интересуют. Но женщин — не трогать.
Бывшие с ним в «Форде» гестаповцы привинтили к дулам своих парабеллумов массивные глушители. Тот, что сидел впереди, опустил стекло и махнул рукой стоявшему позади «Опелю». Распахнулись дверцы, и пятеро человек рассредоточились вокруг здания. Шольц с водителем остались в машине.
Сквозь навалившуюся зевоту Гелариус выдавил из себя:
— Играли бы лучше в шахматы. Там хотя бы думать надо.
Он налил рюмку лакричной водки, пригубил ее и решил переместиться к жене. Он сделал пару шагов по направлению к кухне, когда в дом со стороны главного входа и из сада ворвались вооруженные люди. Их было четверо. Еще один остался снаружи.
Первый же сухой хлопок парабеллума уложил на доску с шашками абверовца, сидевшего спиной к террасе. Другой, оскалив челюсть, успел только выхватить из-под мышки пистолет — пуля вошла ему в глаз, тело с грохотом перевернулось вместе со стулом. Из кухни на шум, в переднике, с половником в руке, выбежала жена Гелариуса. Услышав шаги, гестаповец резко повернулся всем телом и машинально нажал на спусковой крючок. На белом переднике вспыхнуло красное пятно.
Всей мимолетной кутерьмы хватило, чтобы Гела-риус шмыгнул в глухую кладовку возле камина, успев задвинуть щеколду изнутри. Он включил свет и в ужасе огляделся. Он даже не сразу осознал, что это — сердце бьется у него в груди или дверь сотрясается от ударов?
На маленькой площади хранилось всякое барахло, имевшее отношение к хозяевам, сдававшим дом. У Гелариуса подкосились ноги. Стремительно покрываясь горячим потом, он беспомощно сполз по стене на пол.
Вдруг его осенило: на верхней полке, куда не дотянуться ни жене, ни дочери, был спрятан его собственный «вальтер». Он подпрыгнул, схватил пистолет и дважды выстрелил в дверь. Удары прекратились, и наступила тишина.
«Что делать? Что делать?» — пульсировало в мозгу. Деваться, в сущности, было некуда. «Это гестапо, — обреченно понял Гелариус. — От них не вырваться».
Он вынул обойму. Она была пуста. Гелариус оттянул затвор, из ствола выскочил последний патрон. Трясущимися руками он подобрал его с пола и вернул в ствол.
По худым щекам неудержимо заструились слезы.
— Господи, — почти рыдая, завыл он, — как жить
хочется... как жить хочется... Какая жизнь была, Господи...
Начал истово креститься, но внезапно замер, удивленно глядя на свои пальцы.
— А как это? — пролепетал он растерянно. — В какую сторону?.. Пальцев. Сколько пальцев?.. Не знаю. Не помню.
Сотрясающееся дуло уткнулось ему в висок.
Головорезы Шольца ждали, когда тот из них, что был снаружи, принесет из гаража ломик. Бритый гестаповец взвесил его на руке, встал сбоку, приспособил к косяку.
В подсобке глухо грохнул выстрел.
Когда всё кончилось, Шольц вылез из машины и неспешно направился к дому. Он не стал заходить внутрь. Стоя в дверях, оглядел место происшествия, задержал взгляд на женщине, корчившейся на полу в коридоре. Повернулся и, прежде чем уйти, бросил:
— Помогите ей, идиоты.
Черный коридор, утекающий вглубь, зиял перед его глазами. Он пялился в него и не видел ни зги. Но он все равно пялился, стараясь различить в кромешной тьме хоть какое-то очертание жизни, словно в его мраке таилось нечто важное, опасное и притягательное. Чернота эта странным образом манила его, он не мог оторвать глаз от ее бестелесной глубины, она вливалась в него, точно яд, парализуя, и гипнотизируя, и обнадеживая обещанием какой-то неведомой тишины.
Майер не спал пятую ночь. На полу возле кровати валялась опустошенная упаковка первитина — амфетамина доблести, применяемого в войсках для поднятия боевого духа. В последнее время, чтобы унять головную боль, одной таблетки ему уже не хватало.
Он чувствовал, что из тьмы коридора кто-то или что-то внимательно глядит на него. Майер зажал в зубах горящую папиросу, поднял руку к спинке кровати, на углу которой висела кобура, расстегнул ее, вынул оттуда парабеллум и медленно направил его дуло в центр черной бездны.
Раздался звонкий щелчок. Лежавшая на боку женщина вздрогнула и, не повернувшись, сонным голосом спросила:
— Что это, выстрел?
Майер уронил руку с пистолетом, другой взял изо рта папиросу и через ноздри выпустил дым.
— Как тебя зовут? — спросил он.
— Жюли, — ответила женщина.
— Жюли. Француженка?
— Бельгийка.
— Одно и то же. Все француженки шлюхи. Зачем ты здесь?
— Вы сами меня пригласили.
— Пригласил, — хмыкнул Майер. — Купил. Взял напрокат.
— Ну, да.
— Я спрашиваю, зачем ты приперлась в Берлин?
— Меня вывезли офицеры.
— Конечно, нам тут своих сук не хватает.
— Я просила их оставить меня в Льеже.
— Надо было не просить. Надо было стрелять, жечь, грызть зубами.
— Что я могла?
— Ты могла откусить хоть один чертов немецкий половой член, дура!
— О, господи...
Майер пнул ее ногой:
— Собирай свое барахло — и пошла отсюда.
Женщина скатилась с кровати и, не успев до конца одеться, выскочила из комнаты.
Спустя полчаса Майер распахнул шторы. Солнечный свет ворвался в прокуренную комнату, как вода из прорванной плотины. Майер резко закрыл ладонью глаза и отвернулся. Ему захотелось немедленно вернуться в темноту, забиться в угол, крепко закрыть глаза и ни о чем не думать. Но он поборол в себе это искушение.
Накануне отъезда из Цюриха он, набравшись решимости, попытался заговорить с администраторшей, которая ему нравилась. «Вам не кажется, мадам, что вечер располагает к некоторой. некоторому.» Запутавшись, он умолк. А она, окатив его равнодушным взглядом, холодно поинтересовалась: «Месье желает ключи?» Получив отрицательный ответ, девушка изящно развернулась и исчезла в служебной комнате. Майер почувствовал себя уличным котом, сунувшим нос в теплый, чужой дом.
Он вернулся из Швейцарии и двое суток дожидался, когда его вызовет Шелленберг, который срочно улетел на совещание к Гитлеру в «Вольфшанце». Сегодня в одиннадцать Шелленберг назначил встречу в Панкове на конспиративной квартире, расположенной на седьмом этаже доходного дома.
Когда глаза попривыкли к яркому свету, Майер окинул равнодушным взором панцири выцветших крыш, перемежаемые зелено-медными шпилями церквей. Мир выглядел пустым и бесполезным. Вдали, на фоне беспечных кудряшек облаков, черной стаей кружили вороны. Никакие бомбежки не могли прогнать их из города. Солнцу было все равно, куда светить: на сияющие альпийские вершины или на разворошенный человеческий муравейник с тошнотворным запахом разбитой канализации.
В Швейцарии было еще хуже — от непотребства внешнего благополучия. Майеру казалось подлостью жить вот так — легко и безоглядно, тогда как Германия истекала кровью в сжимающихся щупальцах беспощадного врага. Его буквально трясло от вида сытых, спокойных физиономий в мирных цюрихских кафешантанах с их напомаженными певичками, джазующими биг-бендами и расслабленным юмором пресыщенных комиков. Какого черта эти немцы не идут в бой? Будь его воля, он бы содрал этот флер благополучия с помощью пары штиль-хандгранат, и ничто в нем не дрогнуло бы.
После последнего раута переговоров в Винтертуре, выходя из сада поместья, Майер на несколько минут оказался наедине с Хартманом в полутемном холле особняка. Мазнув его угрюмым взглядом, Майер вдруг загородил проход. «Да вы что ж себе думаете? — прошипел он, оглянувшись, не видит ли кто. — Что ж это такое, я спрашиваю? Уши развесил. Думаете, всех намотал на локоть. Да я же тебя насквозь вижу. Вижу, как вы тут. — Он схватил Хартмана за лацканы и придавил к стене. — Я вам не верил и не верю. Если бы не бригадефюрер, я бы вас прямо тут, на этом паркете, вот этими руками.»
Ребрами ладоней Хартман нанес одновременный короткий удар Майеру в поясницу, отчего тот задохнулся и разжал руки. Из прихожей по-прежнему доносились ровные голоса. Отряхнувшись, Хартман шепотом проговорил: «Ай-яй-яй, Майер. Нервы даны разведчику только для того, чтобы сушить на них несбывшиеся надежды. Ограничьте употребление спиртного. У вас глаза как у кролика». «Скоты, — выдавил из себя Майер, опираясь рукой о комод. — Торгуетесь за бомбу, как бабы на рынке за мешок фасоли. А я ее видел. видел!» Он стукнул кулаком по крышке комода. Хартман поправил галстук перед зеркалом. «Странно слышать это от вас», — сказал он. «Сдадите Советам?» — не унимался Майер. Хартман покачал головой и, прежде чем выйти, бросил: «Не преувеличивайте возможности Советов».
Майер закрыл окно. Прошел в ванную, где, осторожно огибая бритвой белый шрам на подбородке, побрился до ровной синевы на щеках. Долго всматривался в свои серого цвета глаза. Ему не понравился их твердый, допрашивающий взгляд. Примял водой соломенные волосы, длинную челку, закинутую назад. Затем надел свежую, только вчера прибывшую от прачки накрахмаленную сорочку и отутюженные брюки. На запясье пристегнул часы марки «ГЧЗ им. Кирова», трофейные, снятые с мертвого красноармейца, кажется, капитана. Твидовый пиджак с хлястиком довершил образ опрятного, незаметного бюргера.
Шелленберг опоздал на двадцать минут. Одет он был также в штатское, но с шиком, коим не мог пожертвовать даже ради конспирации. Помещение мгновенно наполнилось цитрусовым ароматом туалетной воды «Acqua Di Parma», от которого у Майера почти сразу возникло головокружение.
— Ну, мой дорогой Норберт, — пожал он руку Майеру, — как говорится, бокал шабли покрылся потом в ожидании фанфар. Работа ваша меня полностью устраивает. Контакт окреп. Они втянулись и добровольно теперь не уйдут. В этом я вижу вашу заслугу.
— Спасибо, бригадефюрер, — отвечал Майер с каменным выражением на лице. — Я досконально выполняю ваши указания.
— Это хорошо. — Шелленберг положил на стол портсигар. — Это даже очень хорошо. Не предлагаю вам сигарету, помнится, вы не курите.
— Отчего же? — возразил Майер. — Уже полгода как начал. Так что не откажусь.
— О, конечно. Угощайтесь.
Закурили. Шелленберг стряхнул с губ прилипшие крошки табака. С некоторым недоумением посмотрел на Майера. Молча прошелся взад-вперед по комнате. Затем резко повернулся и спросил, прижав указательный палец к губам:
— Скажите, у вас нет ощущения, что за спиной СИС маячат уши УСС Даллеса?
— Нет, — коротко и убежденно отрезал Майер. — У них состав не менялся.
— А вы спросите. Напрямую. Спросите. Они скажут, что это не так, но посмотрите, как они скажут. Было бы интересно, если бы к разговору подключились американцы. Рано или поздно они начнут слетаться, как акулы на запах крови.
Майер ничего не ответил. Не дождавшись от него какой-либо реакции, Шелленберг продолжил:
— Ваши отчеты очень содержательны. Но появилось много новых нюансов. Думаю, вам следует встретиться с доктором Эбелем и Шпааном. Даже мне они разжевали материал до удобоваримого состояния. А ведь я по образованию юрист и чуть-чуть медик, к физике, как и вы, никакого отношения не имею. — Он присел на подоконник, открыл створку и сбил пепел наружу. — О политических аспектах побеседуем отдельно. Пора более жестко выдвигать требование гарантий с их стороны... Не правда ли?
— Как скажете, бригадефюрер.
— Да... да. Более жестко. А то они перебарщивают с условиями. Конечно, мы в незавидном положении, но урановая бомба скоро будет у нас, а не у них. Вы не упоминали о наших проблемах с транспортом?
— Нет. Но они спрашивали. Они считают, что Фау-2 предназначена как раз для ее доставки. И это их беспокоит.
— Вот и пусть беспокоит. Хотя, конечно, поднять такую махину Фау-2 пока еще не способна. Нужен бомбардировщик. Но пусть думают что хотят. Пусть думают, что мы настолько богаты, что можем закидывать их города ракетами. Хотя это все равно что бомбить противника самолетами вместо бомб.
— Выходит, у нас есть преимущество?
— Есть, — признал Шелленберг. — Преимущество есть. Времени нет. Дело идет к тому, что мы будем сидеть на своем преимуществе в плотном окружении врагов. Останется только взорвать его под собой. Успеть сделать и успеть применить — две большие разницы, как говорят евреи. Вы сказали, они запрашивают информацию по детонатору? Вероятно, у них проблемы. — Шелленберг задумчиво прижал ладонь к щеке, словно измерял ее температуру. — Их консультируют из Лос-Аламоса. В Лос-Аламосе бьются над взрывателем.
— Везде бьются, — предположил Майер.
— Есть сведения, что именно сейчас в Лос-Аламосе тема бесконтактного взрывателя выведена на приоритетный уровень. Кроме того, они не способны наработать урана столько, сколько необходимо для сборки бомбы.
— Что это значит?
Шелленберг задержал на нем испытующий взгляд. Он заметил, с Майером что-то происходит, и теперь пытался понять, в какой мере эта психологическая коллизия может помешать.
— Мы ведем тонкую и опасную игру, Норберт, — сказал он, не отрывая глаз от, казалось бы, равнодушного лица Майера.
— Чего мы хотим достичь этой игрой?
— Равновесия. Знаете, когда идешь над пропастью по тонкому канату, важнее всего удерживать равновесие, чтобы не загреметь вниз.
— А по мне, так мы предаем всё, что только можно предать.
— Не понимаю.
— Бригадефюрер, благодаря вам я своими глазами видел взрыв адской машины. Это оружие. оно не должно было появиться на свет.
— Но оно уже появилось. Ящик Пандоры открыт.
Но Майер как будто не услышал его слов.
— Черт побери, мы потеряли всякое представление о добре и зле. В нас не осталось ничего человеческого. Продаем чудовищное средство убийства, поскольку сами не можем им воспользоваться. А они покупают его, потому что желают воспользоваться им первыми. И нет выхода из этого круга. Рейху конец, и мы предаем рейх. А рейх предает нас, которые шли за него на смерть. Рейх не считается с нашими жертвами. А мы не считаемся с миром, всем миром и готовы стереть его в порошок ради спасения. Кого? От чего?
— Мне не нравится. — Шелленберг запнулся. — Не нравится ваше настроение. Что случилось?
— Ничего. Ничего... Рейх погубил нас. Мы погубим рейх. Я выбываю из этой истории. Отправьте меня в окопы. Там как-то понятнее. Чище.
Мягкой поступью Шелленберг обошел стул, на котором застыл Майер, и встал у него за спиной. Во взгляде его сквозила обреченность.
— Майер, — сказал он, — я никогда не видел вашей улыбки.
Спустя пятнадцать минут Шелленберг ушел. Оставшись один, Майер некоторое время неподвижно сидел на месте. Окурок дотлел до конца и обжег ему пальцы. Тогда он словно проснулся, крепко прижал напряженно подрагивающие пальцы к вискам. Затем шагнул к окну, рванул на себя створки, вскочил на подоконник и, не замешкавшись ни на секунду, кинулся вниз.
Шелленберг не увидел и не услышал падения тела. Он шел к машине и думал, кем заменить Майера и как от него избавиться.
Когда объявили воздушную тревогу, Мюллер спустился в бомбоубежище, предназначенное для рядовых служащих гестапо, и теперь маялся в тесном помещении с низкими потолками. Оказавшиеся возле него сотрудники — референты, официанты, следователи — сидели смирно, молча, стараясь поменьше шевелиться, как если бы рядом с ними притих непредсказуемый опасный зверь. Лишь откуда-то из глубины доносился поучающий голос невидимого знатока:
— Знаете, в чем преимущество человека, живущего в своей комнате в многоквартирном доме в огромном городе? Он незаметен. На улице могут стрелять, драться, устраивать облавы — он глядит в щелку между шторами и знает, что никто его не видит, никто не догадывается, где он. И значит, ему ничего не грозит. В этом проблема.
Мюллер хмыкнул, но ничего не сказал. Сверху послышались глухие, гудящие удары. В выпуклых настенных лампах задрожал свет.
— Слышите? — послышался голос за спиной. — Зенитки.
— К Вильгельмштрассе не пропустят.
— Главное, чтоб в здание не угодили. Парочка зажигалок — и мы тут зажаримся, как рождественские гуси.
Мюллер поморщился, повернулся, чтобы урезонить паникера, когда заметил в углу Шольца, который с отчужденным видом читал газету, приблизив ее к лампе. Он не знал, что тот вернулся из Цюриха.
Мюллер щелкнул пальцами и указал оторвавшемуся от газеты Шольцу на пустующую нишу в правом крыле. Шольц кивнул, сложил газету и перебрался, куда было указано.
— Не знал, что ты уже в Берлине, — сказал Мюллер.
— Я только приехал. И вот сразу.
— Да, теперь это почти по расписанию: завтрак, доклад, совещание, бомбежка. Что швейцарцы, у них другие заботы?
— Жалуются на отсутствие свобод. Когда в магазине нет ветчины, мир катится к закату. Много слов. Обсуждают фронтовые сводки. Боятся тоталитаризма.
— Зря боятся. Тоталитаризма нет. Просто потому, что ничего другого не существует. Только бла-бла-бла. От болтунов вся путаница, включая войны. Как меру предосторожности, я бы отрезал языки. Строго по спискам.
Наверху сильно громыхнуло. Оба подняли глаза к потолку.
— Да уж, — заметил Шольц, — без языков было бы тише.
— Чем порадуешь, Кристиан? — Стальные глаза Мюллера воткнулись в Шольца, отчего тому сделалось не по себе. — Ты там устроил добрый вестерн. Красиво, но не рационально. Гелариус отправился на тот свет, а с ним и столь нужные нам контакты, пароли, явки. Кто ответит? Гесслиц, как оказалось, чист. Хартман?.. Хартман, насколько я понимаю, испарился. Такая работа, мой друг, мне не нужна.
— Подождите, Генрих. Я не сообщил вам главного. Но лучше у вас в кабинете.
Когда воздушную тревогу сняли, они поднялись к Мюллеру.
— Так что ты хотел мне сказать? Только говори побыстрее — времени в обрез.
Шольц нахмурился, сложил руки на столе, немного помолчав, заговорил. Он рассказал Мюллеру о встрече с Хартманом в ресторане отеля, акцентировав внимание на каждой, даже малейшей подробности — вплоть до того, как тот был одет, его интонации, жесты, манеры, а также детальное описание сидевшего за соседним столиком вероятного спутника.
Говорить об этом в подвале Шольц не рискнул, опасаясь прослушки. Мюллер слушал не перебивая. Когда Шольц умолк, он сунул руки в карманы галифе, так что слегка треснули швы, задумчивым шагом прошелся по кабинету. Потом сказал:
— Грубо говоря, этот парень прищемил тебе яйца, Кристиан. Он начинает мне нравиться. Хотелось бы узнать его поближе.
— Полагаю, у вас будет такая возможность.
— Что ты планируешь делать?
— М-м. надо вступить в игру. Конечно, мы можем взять его в любую минуту. Но что это даст? Сеть схлопнется. У нас останется только кончик ее истории. А так.
— Шелленберг затеял интригу с противником, — проворчал Мюллер, зажав папиросу в зубах. — Пытается спасти свою шкуру. Вообще говоря, безошибочная комбинация. Скорее всего с санкции рейхсфюрера. Что?
— Ничего. Я слушаю.
— Вот-вот. Слушай. — Мюллер охватил своей широкой ладонью подбородок. — Ты не хотел этого знать? Но теперь знаешь. И значит, должен понимать: разрушить переговоры — равносильно признанию, что тебе известно их содержание. Как на это посмотрит их инициатор? В лучшем случае — пуля. Подключиться к ним? Хотя бы в виде гестаповского надзора? Результат тот же. К тому же, если переговоры вылезут наружу, их участниками займется Ламмерс. Или Борман. Фюрер не простит. Выход один. — Мюллер сел в кресло и ослабил узел галстука. — Не мешать. Наблюдать. Знать. Работать с Хартманом. И аккуратно — аккуратно, Шольц, — выстраивать схему проверки. А там видно будет.
Шольц сидел неподвижно. Он вдруг отчетливо осознал, в какую смертельно опасную историю, сам не понимая того, он ввязался. Исход ее в наименьшей степени зависел от его воли, а вот жизнь в любой момент могла стать разменной монетой в руках крупных игроков, которые даже не знают о его существовании. А награда была одна — лояльность Мюллера.
«Мало», — подумал Шольц, а вслух сказал:
— Полностью с вами согласен, группенфюрер.
Накануне Арденне был вызван в Эрфурт, где решался вопрос о перераспределении средств для финансирования направлений, связанных с разработкой уранового боеприпаса. С начала года отрасль была завалена деньгами, что дало мощный импульс в продвижении к нужному результату. Мешали бомбежки. Приходилось перетаскивать научные центры с места на место. Но в главном цель оправдывала затраченные на нее средства.
По сути, к осени большинство сугубо научных проблем в рамках четко сформулированной задачи — создание уранового оружия — были решены. Ультрацентрифуги поставили наработку урана-235 на поток, усилия ученых сосредоточились на конструктивных элементах бомбы. Физики хотели продолжать свои исследования, но стремительно тающая казна в октябре 1944 года не готова была оплачивать фундаментальную науку. Фокус внимания финансистов сместился в практический сектор. Оттого ни Дибнер, ни Гейгер, ни даже Гейзенберг с его идеей модернизации котла для энергообеспечения крупных городов не получили необходимых сумм. Обделили и Грота, который занимался усовершенствованием ультрацентрифуг, поскольку тех, что уже были разработаны, вполне хватало для бесперебойного обогащения урана, и требовалось лишь построить их в достаточном количестве. Эту задачу, подкрепленную внушительной суммой, возложили на фирмы «Хеллине» и «Аншютц». По той же причине высшую степень срочности и, соответственно, финансирование получили Багге с его «изотопным шлюзом», концерн «ИГ Фарбениндустри», фирмы «Ауэр» и «Дегусса», изготовлявшие металлический уран, а также группы Хартека, Отто Гана, Эрзау. Рейхсбанк располагал тоннами награбленного золота, конвертируемого в доллары и иную валюту через дружественные финансовые структуры за рубежом, так что деньги пока были. В рамках «Уранового клуба» предстояло решить, кому на нынешнем этапе придется добавить, а кого можно и «пощипать».
Такая бухгалтерия очень не нравилась Арденне, который повторял: «Жизнь коротка, и великая глупость потратить ее на поиски способов истребления человеческих масс в нечеловеческих объемах». Сам он, в целях конспирации, получал деньги через Министерство почт.
День выдался ясный, теплый. В отсутствие фон Арденне Блюм решил устроить себе выходной. У знакомого мельника с фермы, расположенной в двадцати минутах езды от Лихтерфельде, имелся легкий двухколесный экипаж без козел по типу английского кабриолета. Блюм арендовал его, чтобы покатать Мод по окрестным лугам. Вооружившись тонким, длинным хлыстом, он взобрался на довольно высокое сиденье, которое дергалось от толчков беспокойной гнедой кобылки, и протянул руку Мод.
— Мы не кувыркнемся? — опасливо спросила она. — Только не гони.
Под ритмичный топот копыт о щебенку проселочной дороги повозка резво неслась по луговым просторам, слегка подпрыгивая на ухабах. В безоблачном небе тонкой стрелкой висел клин уплывающих к югу гусей. Стояла удивительная тишина: ничего, кроме бега, поскрипывания кожаных сидений да лошадиного всхрапывания. Хлыст без дела висел над лоснящимся мускулистым крупом: лошадь сама наслаждалась аллюром без всякого понукания. Отовсюду летел терпкий запах переполненных соком, но уже пожелтевших, отцветающих трав, отчего делалось немного грустно, как от расставания с дорогим человеком, который, казалось, всегда будет рядом.
Вырядившийся в кожаные краги и жокейское кепи, Блюм ловко удерживал лошадку, чтобы та не перескочила в галоп, довольный тем, что довольна была Мод.
— Дай я! — попросила она и осторожно переняла вожжи.
— Придерживай одновременно, — посоветовал Блюм. — Двумя руками. Вот так.
Проскочив березовую рощицу, влетели в живописную деревушку с фахверковыми пряничными домиками, которую словно бы и не коснулась война, промчались сквозь нее и выскочили к запущенному полю, окружавшему маленькую кирху. Мод раскраснелась от удовольствия. Шляпка слетела с головы и повисла за спиной на шелковой тесемке.
— «Большой вальс», помнишь? Луиза Райнер! — крикнула она и запела: — Па-рам па-рам па-рам пам-пам.
Постепенно перешли на шаг. Круп кобылы вилял из стороны в сторону, как у кокетливой бабенки. Сразу навалилось приятное расслабление. Мод уронила воожи на колени. Некоторое время ехали молча.
— Скажи, фон Арденне, умный, образованный человек, он всецело разделяет идеи национал-социализма? — вдруг спросила она.
— Безусловно, — удивленно встрепенулся Блюм. — Но почему ты спрашиваешь?
— Меня удивляет, как могло случиться, что такие замечательные люди, как он и ты, посвятили себя ужасному делу.
— Милая моя Эрнхен, — покачав головой, с усилием вымолвил Блюм, — я занимаюсь наукой.
— Бомбой, — отрезала Мод. — Ты занимаешься урановой бомбой. Чудо-оружием для вашего фюрера.
Повисла тяжелая пауза. Всё было настолько внезапно, что Блюм растерялся. Наконец он тихо спросил:
— Откуда ты знаешь?
— Считай, что догадалась. — Мод швырнула вожжи Блюму. И заговорила вдруг зло, твердо: — Этот бешеный монстр с челкой на прощанье желает так треснуть дверью, чтобы рухнули последние декорации, похоронив под собой всё, что отличает человека от крокодила! Чудо-оружие, которое вытянет из выгребной ямы шайку свихнувшихся негодяев, — в этом ваша научная задача? — Мод возмущенно тряхнула копной светлых волос. — Секрет Полишинеля! Да ведь и ты хорош, Оскар: так кричите со своими учеными друзьями, что каждая собака в округе знает, чем вы занимаетесь. Я не понимаю, как можно не задумываться о последствиях своей работы?
— Меня не интересует политика, — жалко пролепетал Блюм.
— А что ты понимаешь под политикой? — вскинулась Мод: в расширенных глазах ее сверкнули молнии гнева. — Может, русские деревни, сожженные огнеметами вместе с жителями? Или танки на городских улицах? Концентрационные лагеря. ты, вообще, видел эти скелеты в робах «Ост»? А может, куда-то пропавших евреев? Совсем пропавших! Под Брянском ассы люфтваффе на бреющем полете расстреливали колонны женщин и детей. Минск разнесли до последнего дома. Партизанкам выкалывали глаза и отрезали груди, а потом вешали. Вешали! Это и есть политика, которая тебя не интересует?
— Мы защищаемся. — слабо парировал Блюм.
Чувствуя свою власть над ним, Мод не унималась:
— Защищаемся? От кого? От тех, кому принесли неисчислимые бедствия? Вот скажи, когда вы соберете эту бомбу, что вы с ней сделаете? Сбросите ее на какой-нибудь беззащитный город? Убьете сотни тысяч людей одним махом? И будете праздновать успех с шампанским. Или тебя это тоже не интересует?
— Я просто ученый.
— Просто ученый, — передразнила она его.
Повозка остановилась посреди дороги. Блюм глянул на Мод глазами пса, которого пнул сапогом обожаемый им хозяин.
— Кто ты, любимая? — спросил он упавшим голосом.
— Я ненавижу режим Адольфа Гитлера, так и заруби себе на носу. Ненавижу.
Она спрыгнула с повозки и бесцельно пошла в густой траве, отмахиваясь рукой, как от надоевшей мухи. Налетевший откуда-то сильный ветер примял широкой ладонью рыжую шкуру увядающего поля.
— И ты не смеешь меня упрекнуть. не смеешь. И можешь на меня донести, пусть, тебе награду выдадут. И пожалуйста. и на здоровье.
Вдруг она остановилась, повернула к нему бледное, искаженное горечью лицо, заслоненное растрепавшимися на ветру волосами.
— И вообще. — Голос ее дрогнул. — Вообще, кажется. может быть. я не уверена до конца. но. может быть.
Глаза Блюма округлились:
— Что?
— Ребенок. будет ребенок.
— У кого?
— У тебя, дурачок.
Блюм неуклюже соскочил на землю. В мозгу у него всё спуталось. Зацепил крагой о крагу, упал. Вскочил на ноги и бросился к ней, распахнув объятия.
— Эрни, любимая!
Мод солгала. Она не была беременной. Но так у нее появился резерв времени.
Блюм размяк. Мысль, что у него будет ребенок, произвела фурор в его сознании. О чем бы он ни говорил, что бы ни делал, беспокойство за Мод, за ее здоровье не покидало его ни на секунду: как она, что ест, что делает? Даже сотрудники и сам фон Арденне обратили внимание на перемены в его настроении.
— Соберитесь, Оскар. Больше внимания. — Арденне задержал придирчивый взгляд на Блюме, который, в состоянии прострации, никак не мог вставить новую пленку в фоторегистратор, фиксирующий работу урановой центрифуги. — Вы либо влюблены, либо перебрали вчера с коньяком. Как бы там ни было, отбросьте свои слабости и давайте работать.
Блюм встрепенулся и с вялой улыбкой на губах занялся делом.
— Вы мне определенно не нравитесь, — не унимался Арденне. — Признавайтесь, что вы еще натворили?
— Ох, профессор, клянусь — ничего. Последней взбучки мне было вполне довольно.
— Вот то-то же, — сердито сверкнул глазами Арденне и уткнулся в кинескоп.
Дело в том, что Блюму сильно повезло. Факт того, что некоторые документы он забирал домой, чтобы там с ними работать, был обнаружен не гестапо, а лично Арденне, когда тот хватился нужной бумаги в отсутствие Блюма. Если бы получилось наоборот, лучшим исходом случившегося была бы ссылка в Дахау. За плотно закрытыми дверями гаража при работающем двигателе «Мерседеса» произошел грандиозный скандал, после чего Блюм бумаги домой таскать перестал. Если бы он был военным, фон Арденне, вероятно, сорвал бы с него погоны, — но хода этой истории он не дал.
Теперь, когда поток документов из лаборатории в Лихтерфельде иссяк, Мод нужно было решать, что ей делать дальше в ее нынешнем статусе. Не использовать такой контакт было бы верхом безумия, но как в сложившейся ситуации им распорядиться?
Блюм постоянно уговаривал ее переехать жить к нему, но она неизменно отказывалась: это усложнило бы ее взаимодействие с друзьями. Кроме того, он всячески пытался затащить ее к гинекологу, квалификация которого, как он сам утверждал, — «высшая категория в рейхе». Это, по правде сказать, раздражало Мод, но деваться было некуда, приходилось мягко отнекиваться, ссылаясь на мифическую знакомую акушерку.
Со дня, когда Мод уличила его в причастности к разработке уранового оружия, они не возвращались к той словесной перепалке, как будто ее и не было вовсе. Но Мод готовилась, выбирала момент, чтобы возобновить разговор. Блюм же отнесся к сказанному ею скорее безразлично, как к эмоциональному выплеску женщины в положении: мысль о будущем отцовстве заслонила для него все темы, тем более политические, к коим он всегда, несмотря на войну, прикасался с прохладной брезгливостью.
Тем более удивительно, что спустя полторы недели Блюм, раскуривая перед окном в сад свою бриа-ровую трубку, без всякого, казалось бы, явного предлога вдруг произнес:
— А мы разработали новую установку для разделения изотопов.
— Что это значит? — спросила Мод как можно более равнодушным тоном.
Трубка Блюма пыхнула пахучим голубым дымом. Он устало посмотрел на Мод и с горечью усмехнулся:
— Ну, как тебе сказать. Установка... С магнитом... с таким, видишь ли, кольцеобразным разделительным магнитным полем. и с плазменным источником паров ионов по центру.
— И что она дает?
Блюм пожал плечами, примял пяткой тампера табак в трубке.
— Дает возможность разделять изотопы урана и, соответственно, накапливать оружейный уран.
— Интересно. Ты можешь разъяснить это на бумаге?
— Да все очень просто. — Он взял карандаш и лист. — Сейчас я тебе покажу.
Мод вошла в его сердце, как нож в масло, и извлечь ее оттуда возможно было лишь с кровью и мясом. Страсть и нежность заглушили в нем любые доводы рассудка, он словно переступил порог новой, замечательной жизни, о какой ранее даже не помышлял. Сама же Мод видела в нем преимущественно инструмент, которым удобно взломать нужный замок. Это была ненависть, холодная и непримиримая, погасить которую не способны никакие чувства.
Только спустя пять дней Мод удалось передать Дальвигу микропленку с рисунком Блюма — саму бумагу она демонстративно оставила на письменном столе. Дальвиг неделю отсутствовал, был в командировке в Баварии; с Гесслицем же связаться не представлялось возможным.
В тот вечер они с Блюмом собирались ехать в Гарнизонную церковь Потсдама, где, благодаря ее мемориальному статусу (там в 1933 году Гинденбург символически передал власть Гитлеру), невзирая ни на что, по-прежнему регулярно давали органные концерты.
Как и договорились, ровно в шесть с четвертью Блюм ожидал Мод перед домом, в котором она снимала комнату, на Майергассе. Двигатель он не заглушил. Пальцы его легонько барабанили по рулю.
Вот в ее окне шевельнулась занавеска. Показалась Мод и махнула ему рукой. Блюм, разумеется, не мог знать, что каждый раз, когда она покидала квартиру, занавеска должна была наполовину закрывать окно, а когда возвращалась, то немедленно отодвигала ее, что означало: ничего не случилось, я дома. Знак предназначался связному Дальвига, который внимательно следил за ее окном.
Между тем все последнее время сотрудники гестапо со скрупулезной обстоятельностью прочищали адреса, по которым могла проживать девушка по имени Эрна: улица за улицей, дом за домом, подъезд за подъездом. Фотографию миловидной блондинки предъявляли не только тем, кто сдавал комнаты, но и местным жителям, старикам на скамейках, дворникам, продавцам в магазинах, даже детям. Отрицательное покачивание головой нисколько не умаляло служебного рвения сыщиков, наоборот — указывало, что кольцо поиска неумолимо сжимается.
Беда в том, что задолго до роковых событий Мод опрометчиво зарегистрировалась у хозяйки квартиры, куда перебралась теперь как Эрна Байбах.
Ей не хотелось идти на концерт. Она предпочла бы свернуться на диване и, закрыв глаза, лежать, ни о чем не думая. или нет, лучше — представляя себя в раннем детстве, на берегу речки, знойным летом. Издали доносится мамин крик: «Машуля-а, иду-у!» Мама возвращается из лесу с подолом, полным грибов. «А вот ягодки. Смотри, какая малинка». В высокой траве — целый мир. Кипит маленькая, серьезная жизнь. Куда-то бегут муравьишки, торопятся, тащат сухие иголки. Запрыгнул на тонкий стебелек и замер, покачиваясь, зеленый кузнечик, смотрит бусиной глаза: что тебе? С сердитым гудением пронесся, петляя, толстый шмель — выбрал розовый цветок клевера и затих на нем, занят делом. Мама сдергивает пальцами метелочку с травинки мятлика и, спрятав ее в ладони, спрашивает: «Петушок или курочка?»
«Петушок или курочка?» — повторяет Мод. На губах ее расцветает невольная улыбка. А речка та звалась Волонча. «Петушок или курочка?»
Как только она появилась в дверях своего подъезда, от стены противоположного дома отделились две фигуры в одинаковых серых костюмах и, отбросив горящие папиросы, решительно направились к ней.
Мод сразу их увидела. Одновременно открылась дверца «Опеля», и навстречу ей, с сияющей улыбкой, начал вылезать Блюм. На мгновение Мод замерла на месте, но в ту же секунду она метнулась в противоположную от него сторону. Те, что шли к ней, бросились следом. С пронзительным визгом тормозов из подворотни наперерез Мод вылетел черный БМВ, из которого выскочили трое. В одно мгновение Мод скрутили, затолкнули на заднее сиденье, машина сорвалась с места и исчезла за поворотом.
Всё произошло с такой скоростью, что Блюм не успел даже осознать случившееся, так и продолжая остолбенело стоять возле своего автомобиля с гвоздиками в руке. В том, что Мод бросилась в сторону от него, содержалось одно желание — увести гестаповцев от сверхценного для советской разведки объекта.
Только поэтому она не успела проглотить ампулу с цианидом.
В начале недели Ванин поручил Валюшкину съездить в Иваново и навестить в Интернациональном детском доме мальчишку по имени Саша Леонтьев.
— Узнай, как он там? Учителей расспроси. Что? Как?.. Какие отметки? — напутствовал Ванин, сунув ему видавшую виды фотокамеру ФЭД. — Сфотографируешь его. Фотографировать умеешь? Сделай такую карточку, чтобы виден был лагерь. ну, Интердом то есть. Название там, качели, поле футбольное. Словом, приметы какие-то чтоб были. Справишься?
— Вы уж меня за дурака, что ли, держите, Пал Михалыч? — надулся Валюшкин. — Я, между прочим, до войны в кружок юных техников ходил. Да и потом. много чего.
— Да ладно, Серега, не обижайся. Это я так, на всякий случай. Если б не знал, я бы тебя вмиг обучил. Это ж простой аппаратик. Держи. Три дня тебе.
Валюшкин отнесся к поручению со всей добросовестностью, на какую был способен: не часто получал он ответственное задание, да еще с командировочным удостоверением в придачу. По совету Ванина Валюшкин вырядился в довоенный суконный костюм, взятый им напрокат у одноногого соседа. Костюм был великоват, тонкие ноги Валюшкина болтались в широченных штанинах, как чайные ложки в стаканах. От галстука он наотрез отказался, выпростав ворот рубашки из-под пиджака наружу. Фотоаппарат он повесил через плечо и спрятал под мышку наподобие кобуры, чтобы можно было спокойно поспать в жарком, насквозь прокуренном вагоне, не опасаясь за казенное имущество.
Приехав в Иваново затемно, он три часа бродил по пустынной привокзальной площади, дожидаясь рейсового автобуса, который, как и положено, опоздал на сорок минут, а после тащился в нем до Кува-евского леса долго, медленно и натужно, как будто Интердом располагался не в черте города, а в другом районе.
Когда наконец Валюшкин добрался до вытянутого двухэтажного здания, с высоты птичьего полета, как говорят, напоминавшего серп и молот, дети уже закончили завтрак и разбрелись по территории детдома кто куда.
Первой, кого он встретил в холле, была старенькая уборщица, наматывающая тряпку на швабру.
— Эй, хлопец, — обратилась она к вошедшему Валюшкину, — ты ноги-то вытер?
— Ну, — кивнул Валюшкин.
— Тогда иди сюда, помоги мне вот эту штуковину приладить. Видишь, болтается? Мне уже сил нету с нею возиться.
Она сунула Валюшкину покосившуюся швабру. Он внимательно ее осмотрел.
— Так это, гвозди-то есть?
— Пошли — дам. — Раскачиваясь из стороны в сторону, точно утка, старуха скрылась под лестницей. — Только молотка нету. Пострёныши утащили. Камень вот, гранитный.
Гвозди оказались малы. Других не было. Валюш-кин выбрал из груды мусора пару дощечек, наложил их на перекладину и черенок и приколотил камнем, отбив себе палец.
— Получай, мамаша. — Морщась от боли, он вернул швабру. — Маленько подержится, если возю-кать будешь с аккуратностью.
— Молодец, хлопец. — С довольным видом старуха подергала перекладину, проверяя прочность конструкции. — Сразу видать — работный. Тебе чего тут надо-то?
— Мальца ищу. Леонтьева Сашу.
— Сколько лет?
— Лет десять—двенадцать.
— Иди в учительскую. Там скажут. Вон туда, по коридору. А так, они все на воздухе сейчас. Дышут.
Распахнув дверь в учительскую, Валюшкин налетел на высокую, одетую в некое подобие френча, мужеподобную даму с короткой, убранной под выгнутую гребенку прической. Дама оказалась завучем. Она изучила командировочное удостоверение Ва-люшкина, сунула в зубы папиросу и приказала следовать за ней.
— Дети у нас особенные. Многие лишились родителей еще до войны, — чеканно докладывала она на ходу. — Сложные дети. Испанцы, немцы, поляки. Даже негр один. Есть такие, что сладу нет. Питание нам поставляют усиленное. По разнарядке. Лучше, чем в городе. Учителей не хватает, правда, воспитателей. Материальная база опять же. Но сейчас всем трудно, мы понимаем. Дело у нас, товарищ, ответственное, на перспективу. Из наших ребят вырастут достойные люди, коммунисты. Будущие наши друзья в зарубежных странах... Долорес, — остановила она смуглую девочку, — найди мне Сашу Леонтьева. Он где-то на улице. Пусть придет сюда. Быстрее.
— Не обижайтесь, мне надо поговорить с ним наедине, — сказал Валюшкин.
Помня о направившей Валюшкина организации, завуч понимающе склонила голову и, прежде чем удалиться, уточнила:
— Леонтьев — мальчик замкнутый. Умный. Успеваемость хорошая. Если что-то понадобится, я в учительской.
Минут через пятнадцать в глубине коридора появился мальчик, крепкого сложения, круглоголовый, с такими же оттопыренными ушами и короткой стрижкой, как у Валюшкина. Увидев незнакомого человека, он неуверенно замер на месте.
— Ну, чего встал? — как мог поприветливей сказал Валюшкин. — Подь сюда.
Мальчик подошел. Валюшкин усадил его возле себя на скамейку.
— Вы кто? — спросил мальчик.
— Я-то? А вот погляди. — Валюшкин извлек из-за пазухи конверт, вынул из него фотографию и сунул ее в руки мальчику. — Знаешь, кто это? Знаешь?
Мальчик отрицательно мотнул головой.
— Это твой отец. Папка твой. Понимаешь?
— А он где? — спросил мальчик.
— На фронте. Воюет. Он живой, ты не бойся. Живой, — заверил Валюшкин.
— А вы его знаете?
— Ну, а как же? Знаю, конечно. Героический мужчина твой папка. Хороший. веселый. У него это, столько медалей — у-у... Гляди, как он на тебя похож. Одно лицо.
С фотографии на Сашу Леонтьева, улыбаясь, смотрел Франс Хартман.
— Я могу ее забрать?
Валюшкин смешался:
— Нет. Это такая карточка. Она одна. Нужная. Вернуть надо.
— Жалко.
— Я вот тебя поснимаю на фотоаппарат — вон у меня, видишь, какой? — и карточки твои ему передам. А он потом свою карточку тебе сам пришлет. А эту вернуть надо. Договорились, Санек?
Мальчик кивнул:
— Договорились. — И вновь внимательно, каким-то недетским взглядом посмотрел на фото, словно хотел запомнить это лицо.
Валюшкин бежал уже к выходу, когда его снова задержала уборщица.
— Ну, вот, — она поставила перед ним перевернутую швабру, — опять разболталась. И тряпку рвет. Что делать-то будем, мастер?
— Ё ж моё! Тащи сюда свой булыжник. Только по-быстрому! — Валюшкин вздохнул и скинул пиджак.
В Москву он вернулся, когда город покрылся влажной дымкой сумерек, и прямо с вокзала поспешил к Ванину отчитываться. Тот принял его лишь через два часа.
— Я его сфотографировал, — докладывал Ва-люшкин курившему перед окном Ванину. — Во дворе фотографировал, на спортивной площадке. Еще и с воспитательницами. Он там — раз двадцать, пока пленка не кончилась.
— Фотографию отца показал?
— Показал.
— А он чего?
— А ничего. Посмотрел. Хотел себе оставить. Но я не дал.
— Ладно. Положи фото на стол.
— Я им строго сказал: чтоб мальцу нашему — особый подход. Кормежка там. И все, что надо. Припугнул. А то он худой какой-то.
Ванин повернулся и уставился на него.
— Слушай, Валюшкин, черт тебя дери, ну чего ты такой деревянный? Как это можно — особый подход? Кто тебя просил, я не понимаю? Мальчишка в коллективе живет. Какой особый подход? Какая кормежка? Ты чего, правда им такое брякнул?
— Конечно. Он же все-таки наш пацан.
— Ох, Валюшкин... Значит, так, герой, портки с дырой: позвонишь туда, извинишься и отменишь свои ценные указания. Самолично! Понял?
Валюшкин вышел из кабинета Ванина красный, как пионерский галстук. В коридоре к нему подбежала дежурная секретарша и сказала, что внизу его спрашивает какая-то женщина.
Спустя полчаса Ванин собрал вещи, оделся, бросил референту, что будет утром, и направился к выходу. Выйдя наружу, он заметил стоявшего в отдалении Валюшкина вместе с худенькой женщиной в деревенском платке, уже пожилой, почти старушкой, которая нервно перебирала пальцами по облезлой сумочке. Вид у Валюшкина был ошеломленный.
— Ты чего тут? — задержавшись, спросил Ванин.
Губы Валюшкина дрогнули в растерянной полуулыбке.
— Да вот, Пал Михалыч, мамка моя. Приехала. Сама нашла.
Ванин вынул изо рта сигарету и вежливо поздоровался с женщиной, отчего та заметно оробела.
— Отлично, Сергей. Возьмешь увольнительную на два дня. — Он поднес руку к козырьку фуражки и улыбнулся: — Всегда приятно смотреть на взрослого человека с мамой.
Вечером Гесслиц был вызван на Принц-Альбрехт-штрассе. Он как раз заканчивал допрос одного проворовавшегося чиновника из управленческой группы «Д» Административно-хозяйственного управления СС, занимавшейся снабжением концлагерей, который хорошо наживался на недопоставках продовольствия и одежды в бараки, — хотя по бумагам каждый пункт безупречно соответствовал разнарядке. Тот бурно каялся, плакал и вообще готов был доносить на любого, на кого только пожелает указать следствие. Судя по тому, что за Гесслицем прислали машину, дело было срочное и, вероятно, важное.
На пункте охраны его встретил знакомый гаупт-штурмфюрер, жизнерадостный толстяк со вставным глазом.
— Всё жиреешь? — вместо приветствия мрачно буркнул Гесслиц.
— Уж ты скажешь, Вилли. Комплекция у меня такая. Мяса совсем не ем.
Они шли по гулкому, залитому электрическим светом переходу с мраморными бюстами германских лидеров меж оконных проемов, соединявшему главное здание с блоком, где располагалась внутренняя тюрьма.
— Ладно врать. От тебя колбасой пахнет.
— А колбаса — не мясо.
— Вот как?
— Бумага да кости. Хоть бы ваты добавили, что ли, для мягкости. Но вся вата в госпиталях. — Толстяк всплеснул руками. — Что же мне, совсем ничего не жрать?
— Почему? Можешь сварить ботинки.
Свернули на лестницу, ведущую к камерам для допросов.
— Чего это я вдруг понадобился? — поинтересовался Гесслиц.
— Не знаю. Спроси у Гереке.
В секретариате Гереке кого-то за что-то отчитывал. Он был без кителя, в белой рубахе, спереди на галифе заметны влажные пятна.
— А-а, Гесслиц, — Он звонко и выразительно щелкнул подтяжками. — Шольц хочет, чтобы ты взглянул. Идем-ка.
По длинному, плохо освещенному коридору прошли почти до самого конца. Гереке посмотрел в глазок камеры номер семнадцать, толкнул тяжелую металлическую дверь и пропустил Гесслица перед собой.
На стоявшем посреди камеры стуле с высокой спинкой, обессиленно склонившись набок и упершись локтем в колено, сидела женщина, истерзанная настолько, что не было смысла ее привязывать. Скудное освещение не позволяло разглядеть ее лица.
По знаку Гереке служащий в кожаном переднике ухватил женщину за спутавшиеся волосы и дернул кверху.
На мгновение сердце Гесслица остановилось. Это была Мод. Правая сторона лица почернела от кровоподтека. Одной рукой она поддерживала другую, кисть которой с раздробленными, лишенными ногтей пальцами безжизненно свисала, подобно пропитанной кровью тряпице. Одежда превратилась в лохмотья. Все ее маленькое тело сотрясалось от тяжкого, неестественно частого дыхания. Лоб покрылся градинами пота.
Их глаза встретились.
— Вот, — сказал Гереке, — посмотри на нее. Тебе знакома эта баба?
— Если ты имеешь в виду, видел ли я хоть раз в жизни эту женщину, — не отрываясь от глаз Мод, медленно произнес Гесслиц, — то нет, никогда с ней не встречался.
Словно во сне, он доплелся до секретариата и там остановился, дрожащими руками раскуривая папиросу. Гереке появился через несколько минут.
— Слушай, — глухо сказал Гесслиц, — ей нужна медицинская помощь.
— Какая помощь, Вилли? — весело отмахнулся Гереке, вытирая платком руки. — Она только что сдохла. — И крикнул в распахнутую дверь: — Эй, кто готовил заявку на интенсивный допрос Мод Ребрих? Оформляйте смерть по состоянию здоровья.
Рыжий Ломми уже запер входную дверь в «Черную жабу» и хлопотал на кухне, когда снаружи послышался сильный стук. Он погасил свет и вышел в зал.
— Какого черта? — рявкнул он. — Закрыто! — Стук возобновился с новой силой. Ломми взял в руку деревянную колотушку и подошел ближе. — Кто там? Я же сказал — закрыто!
Кто-то навалился на дверь. Ломми отодвинул засов. На пороге едва стоял на ногах Гесслиц.
— Господи, Вилли, да на тебе лица нету. Что? Что случилось, хрен тебе в бочку?
Гесслиц молча прошел в зал, плюхнулся на лавку и треснул кулаком по столу:
— Пива сюда!
— Шел бы ты лучше домой, Вилли. Поздно и. — Ломми открыл рот, чтобы урезонить старого приятеля, и тут вспомнил об опустевшем доме Гесслица. — А, — махнул он рукой, — хрен с тобой, сейчас налью. Как только до сих пор меня не разбомбили — не понимаю.
Спустя час, не проронив ни слова, Гесслиц забылся, сидя за столом. Ломми попытался перетащить его в комнату за стойкой, где имелся диван, но, как ни бился, не смог — Гесслиц был слишком тяжел. Тогда он принес подушку и одеяло прямо в зал, подложил Гесслицу под голову подушку, укрыл одеялом, а сам расположился на диване в подсобке. Рыжий Ломми знал, что такое одиночество: дома его тоже никто не ждал.
На предельной скорости автомобиль Блюма мчался прочь из города. Рассыпанные гвоздики остались лежать на тротуаре перед домом Мод. На краю какого-то поля Блюм резко затормозил, вывалился из машины, забыв выключить двигатель, и бросился бежать по выцветшей влажной траве. Он спотыкался, падал, бежал дальше, хватая сухими губами сочный вечерний воздух, пока не обессилел.
Тогда он сел на землю, охватил голову руками и долго смотрел в светлое небо, на котором выступили первые звезды.
В лаборатории заметили, что Блюм не в себе, и фон Арденне, посчитавший, что он истощился в работе, решил дать ему пару дней отдыха при условии, что тот не будет злоупотреблять спиртным.
Блюм не знал, что делать с этими отгулами, как, впрочем, и на работе он не мог собраться с мыслями. Он попросту не находил себе места, дни напролет слонялся где попало и, конечно, выпивал. Одна мучительная мысль разъедала его сознание: для чего им понадобилась Эрна? Нет-нет, уверял он себя, что бы там ни было, они разберутся и отпустят ее. Только и дела им, что воевать с женщинами. Пусть она не любит нацистов — кто сейчас не сомневается? — но каждому в голову не залезешь. В конце концов ее мнение — это просто мнение, о котором никому не известно. Вот мнение доктора Геббельса, например, знают все, а что там думает какая-то Эрна Байбах, кому до этого есть дело? Конечно, это глупая ошибка, и надо только набраться терпения, пока все как-нибудь образуется. Блюм решил выждать неделю и, если до того времени ничего не изменится, самому обратиться в гестапо за разъяснениями.
В тот день Блюм вернулся с прогулки затемно — он должен был все время двигаться, чтобы отчаяние не раздавило его разум. Он отпер дверь, сбросил в прихожей куртку и, не включая свет, направился в спальню. Когда он проходил мимо кабинета, оттуда донесся тихий звук, словно кто-то подвинул кресло. Блюм насторожился. Секунду помешкав, он на цыпочках прошел в кабинет и повернул клавишу выключателя.
Вспыхнула лампа под потолком. Блюм вздрогнул. Возле окна стоял невысокий человек, седой, сутулый, с горящей сигаретой в руке.
— В чем дело? Кто вы такой? — испуганно выпалил Блюм.
Незваный гость нажал кнопку настольной лампы и тихо сказал:
— Погасите верхний свет. Так будет лучше.
Блюм повиновался и отступил в коридор.
— Не бойтесь, — поднял руку незнакомец, — я не из гестапо.
— А откуда? — Блюм огляделся. — Как вы здесь очутились? Что вам нужно?
— Успокойтесь, Оскар.
— Вы знаете мое имя!
— Ну, коль скоро я в вашем доме... — Незнакомец аккуратно стряхнул пепел с сигареты в стоявшую на подоконнике пепельницу. — Я друг. Друг Эр-ны Байбах.
Он сказал чистую правду, это был Лео Дальвиг.
— Друг Эрны? — Блюм неуверенно вошел обратно в кабинет. — Где она? Кто ее. захватил?
— Понятно кто. — Дальвиг достал новую сигарету и прикурил от окурка, с трудом удерживая его в подверженной сильному тремору руке. — Гестапо.
В каком-то туманном состоянии Блюм бесцельно описал полукруг по кабинету, задержался возле комода. Затем порывисто достал из шкафчика початую бутылку коньяка и плеснул его в две рюмки. Передав одну Дальвигу, сел в жесткое кресло перед столом.
— Я догадался, — сказал он. — Завтра я хочу пойти в гестапо. Я там кое-кого знаю. Я хочу объяснить им, что они ошиблись. Эрна — обычная девушка. Может, она и сболтнула лишнего, я не знаю. Но это не повод сажать ее под арест. В конце концов я могу за нее поручиться.
— Не надо. — Густой бас Дальвига прозвучал как приговор. — Не надо идти в гестапо. Она умерла.
— Что? — пискнул Блюм.
— Не выдержала мучений... У нее было слабое сердце.
— Ее. били?
— Да. Она ни слова не сказала о вас.
Блюм словно надломился, съежился в кресле. Он прижал руки к лицу и заплакал.
Лицо Дальвига исказила болезненная гримаса. Его ладонь легла на содрогающееся плечо Блюма.
— Ну-ну, остановитесь. Вы же мужчина.
— А я дал имя нашему ребенку. Нашему с Эрни ребенку, — захлебываясь, выдавил из себя Блюм. — Его звали Ганс. Он так и не родился, мой маленький Гансль.
Потом он затих и долго сидел неподвижно. Даль-виг тоже молчал, глядя в сумрак окна и затягиваясь дымом. Было слышно, как щелкает стрелка будильника.
— Что же теперь делать?.. — еле слышно произнес Блюм, обращаясь скорее к себе, чем к незваному гостю. Где-то вдали ухнула канонада, предвещавшая возможный налет.
— Эх, парень, кто-то проходит свой путь и исчезает, подобно затухающему огоньку на свечном огарке. И все, что с ним было, исчисляется количеством съеденных отбивных, изношенных ботинок и истраченных денег. И это в лучшем случае. А кто-то оставляет после себя белый след надежды.
— Надежды на что?
— На жизнь. Больше человеку ничего не дано на этом свете. Наша девочка оставила свой белый след, и мы должны сделать все, чтобы он не зарос бурьяном.
Дальвиг присел на подоконник. Вновь наступило долгое, печальное молчание.
— Вероятно, вы хотите, чтобы я для вас шпионил? — спросил Блюм, шмыгнув носом.
— Нет, Оскар, мы не потребуем, чтобы вы выкрадывали для нас чертежи и секретные сведения. Нам нужен друг. Друг, с которым мы можем разговаривать. И таким другом могли бы стать вы. Но не только вы, а и ваши друзья, коллеги. Мы.
— Кто — мы?
— Мы — кто не согласен с политикой, которая ведет нас всех в пропасть.
— Политика, политика! — Блюм ударил себя кулаком по колену. — Я ненавижу политику! Она и погубила мою Эрни...
— Да, это так... Но разве только Эрни? Миллионы людей стали жертвами политики оберзальцберг-ского психа. И миллионы еще станут. Этот Молох ненасытен.
— Но я... я не хочу, не желаю думать о политике! К черту ее! Особенно теперь.
— Нормальный человек и не должен думать о политике. Но война, дорогой мой. С войной хочешь не хочешь вынуждены считаться все. К тому же, кто, если не вы, Оскар, вот этими своими мозгами усердно вырисовываете контур новой, несоизмеримо более чудовищной катастрофы, о которой даже подумать страшно.
— Что вы такое говорите? Я решаю сугубо научные вопросы. Каждый из них способен стать ядром невероятного развития, не говоря уж о прикладных дисциплинах. Наука не отвечает за то, как конкретные люди распорядятся ее плодами. Она лишь расшифровывает тайны мироздания, прокладывает пути, в этом суть ее предназначения.
— Ах, вот как? Выходит, грязь не прилипнет к рукам, если надеть на них белые перчатки?
— Я не знаю. — Голова Блюма безвольно свесилась между плеч. — Осциллографом можно разбить лоб — так что теперь, не пользоваться осциллографом? Постоянная Планка связала энергию и импульс с частотой и пространственной частотой, что позволило науке перейти к квантовой механике. Квантовая механика занялась свойствами систем с электронно-ядерным строением — атомов, ионов, молекул, конденсированных сред. Большие перспективы для военных, как вы считаете? Так давайте убьем квантовую механику, чтобы никто ничего нигде не взорвал.
— То есть вы ни в чем не виноваты. — Сигарета выпала из руки Дальвига, он поднял ее, раздул огонь и сунул обратно в зубы. — Надо понимать, что, подобно планете во Вселенной, наука бесстрастно движется вперед по своим законам. Но вот политики видят в ней не планету, а океанский лайнер. И капитанский мостик занимает не Гейзенберг, а кто-то вроде Гитлера, Черчилля, Сталина. А Гейзенбергу — и вам вместе с ним — отводится место в машинном отделении. И пока вы там предаетесь научным озарениям, корабль идет к намеченной цели.
— Ах, бросьте, — слабо отмахнулся Блюм. — Послушать вас, так надо просто застыть, лишь бы этот ваш корабль не пошел куда не надо. Наивно.
Дальвиг взял со стола рюмку и, удерживая левой рукой трясущуюся кисть правой, быстро закинул коньяк в горло.
— Говорят, у фюрера такая же история, — усмехнулся он, заметив, что Блюм наблюдает за его рукой. — Последствия контузии. Слышали про блокбастеры? Английские авиабомбы высокой мощности. Нет? У нас их называют воздушными минами. Их сбрасывают с большой высоты, не менее двух километров, иначе взрывная волна заденет самолет. Я познакомился с этой штукой в феврале под Монте-Кассино, было такое старое аббатство неподалеку от Рима. Мне еще повезло, легко отделался. Мы закрепились на линии Густава, Десятая армия фон Фи-тингофа. Сперва союзники зачем-то разнесли блокбастерами аббатство. Наших там никого не было, только местные да десяток-другой монахов. За неполные сутки стены монастыря — толстые, метра три, не меньше — сровняли с горой. А потом они взялись за нас. Знаете, как это выглядит? — В его глазах появился возбужденный блеск. — Поначалу ты не видишь за облаками этих «Ланкастеров», «Митчеллов» — только ровный гул распирает мозги. А потом — звериный, бесконечно растущий вой летящих прямо на твою башку трехтонных стальных чушек. И ты съеживаешься невольно, как птенец, лишь бы сделаться меньше, ты начинаешь зарываться в землю, в камень, в собственные шмотки. Но всё напрасно. Эта сволочь заходит вглубь метра на четыре, а ударная волна сносит всё вокруг — на сотни.
Дальвиг повернулся спиной, достал из кармана баночку с нитроглицерином и незаметно сунул таблетку под язык. Выждал немного, пока утихнет боль в груди, и продолжил, стерев со лба пот:
— Взгляните на это всё со стороны, Оскар. Представьте — глухой удар. Такой, знаете, почти бесшумный, потому что слух больше не в состоянии воспринимать грохот, как будто взрыв происходит в голове. Сотрясается земля, воздух! К небу взмывает огромное, раскаленное облако. Во все стороны расползаются тонны пыли, смешанной с человеческой плотью. А теперь представьте, если сможете, десятки, нет, сотни блокбастеров, сбрасываемых из поднебесья. Один эшелон. Затем — другой. Потом — третий, пятый! Представили? А теперь соедините все это в одно и умножьте на десять.
Вдали послышались звуки сирен воздушной тревоги. Дальвиг задернул шторы.
— Поймите, Блюм, вот вы, талантливый физик, в настоящее время работаете исключительно для этой цели. Ваше коллективное изобретение будет в сотни, а может, и в тысячи раз разрушительнее. Одной урановой бомбы довольно, чтобы снести целый город. Кто сегодня остановится перед этим? Какой генерал откажется разрубить узел одним ударом? Нет, я не призываю вас бросить всё, ощутить себя убийцей, нет. То, что делаете вы, несомненно, делают и ваши коллеги по ту сторону фронта. Я не знаю, что получается у них. Я не знаю, что получается у вас. Но пока эта работа ведется в режиме гонки, в разных окопах, пока между противниками нет никакого контакта, до тех пор угроза применения уранового оружия будет только расти. Предотвратить это способна кооперация вне войны — пусть скрытая, незаметная, но добровольная кооперация честных ученых: немецких, американских, русских, японских — не важно. Пока бомболюк не раскрылся, можно бороться, Блюм. Нужно бороться.
Он вдруг как-то осел и устало добавил:
— Не время сейчас рассуждать. Поверь, парень, не время.
До этого момента сидевший понуро Блюм поднял голову и спросил:
— Скажите, а кем была Эрна?
— Хорошим человеком. — Дальвиг помолчал и добавил: — Настоящим другом.
— Нет, я не о том. По национальности?
Секунду помедлив, Дальвиг ответил:
— Эрна была русской.
Блюм прикрыл глаза и кивнул, вспоминая:
— Да, она же любила Достоевского. — Он откинул голову на подголовник кресла. — Матерь Божья, выходит, наш Гансль наполовину был русским.
За окном выли сирены воздушной тревоги. Даль-виг раздавил в пепельнице очередной окурок. Молчание затянулось.
— Как ваше имя? — спросил наконец Блюм, смахивая с глаз выступившие слезы.
— Зовите меня Лео.
— Хорошо, Лео, — тихо произнес Блюм, — давайте. будем дружить.
В тот день в преддверии 27-й годовщины революции в Доме культуры имени Зуева для сотрудников НКВД устроили шефский концерт. Выступали артисты разных жанров, в том числе Русланова и Утесов. Отказать себе в удовольствии собственными глазами увидеть любимого певца Ванин не мог. У него был набор утесовских пластинок, он частенько в мгновения отдыха их слушал, особенно, как ни странно, любил цикл блатных песен.
Вечером Ванин заскочил домой и вместе с женой поехал на Лесную, где располагался ДК. Водительское место занял Валюшкин.
Темнело. Пасмурная погода плеснула серой краски на и без того обшарпанные стены домов, накрыв город свинцовой крышкой. Освещения не было, лишь фары автомобиля выхватывали редких прохожих, которые, зябко кутаясь, скользили по тускло мерцающим тротуарам.
После марша пленных немцев по московским улицам, после исчезновения маскировки с главных зданий, после победных салютов и новых станций метро город как будто растерялся, оказавшись между войной с ее бомбежками, боями и похоронками и надеждой на новую, почти уже мирную жизнь. С одной стороны, стали открываться рестораны, где подтянутые офицеры заказывали вальс-бостон, чтобы пригласить на танец приглянувшуюся барышню; ожили парки, распахнули двери музеи; театры начали радовать премьерами; с крыш убрали зенитки; откуда-то вернулись кошки; в магазинах МОГИЗа появилась художественная литература — Толстой, Некрасов, Шолохов, недавно выпущенные Госпо-литиздатом «Записки Дениса Давыдова»; там и тут стал возникать недостаток воды из-за того, что заработали наконец заводы; на площадях — стихийные танцы, во дворах — накрытые столы; на Кузнецком открылся Дом моделей, где лучшие художники разрабатывали новые фасоны одежды и отправляли лекала на швейные фабрики, обязанные теперь производить продукцию не только по собственным заготовкам, но и по рекомендациям модных специалистов. С другой стороны — подростковый бандитизм; налетчики, обносившие не только магазины, но и квартиры зажиточных граждан, прижали уши лишь после грандиозного милицейского «шмона» на Тишинском рынке; ходили слухи, что появились какие-то лимитные книжки на приобретение дефицитных вещей и спецмагазины для счастливых получателей «усиленных» пайков, включавших мясо и рыбу общим весом 2 килограмма 200 граммов; улицы были переполнены изуродованными инвалидами, попрошайками и «контужеными» — озлобленными психами («Три танкиста выпили по триста, закусили тухлой колбасой!»), от которых можно было ожидать всего, вплоть до убийства; барахолки, рынки, спекулянты; за 500 рублей можно было купить пистолет; распоясались охотники за продуктовыми карточками.
Новая жизнь, новые заботы. Опережая события, люди прощались с войной, будто победа уже состоялась где-то там, в далекой, проклятой Германии. И только калеки да отпускники в застиранных гимнастерках, с вещмешками и табельным оружием, всем своим видом сурово указывали, что это не так.
Ванин с супругой сели в отгороженной зоне амфитеатра, совсем близко к сцене, на которой выделывали «комаринского» краснощекие плясуньи, изображавшие и девушек, и парней.
— Когда будет Утесов? — тихонько спросил Ванин.
Жена заглянула в программку, отпечатанную на грубой упаковочной бумаге.
— Во втором отделении. А сейчас Райкин. Представляешь? Обожаю Райкина.
Танец закончился. Зал взорвался аплодисментами.
— Товарищ комиссар, а товарищ комиссар, — послышался за спиной жаркий шепот Валюшкина.
— Чего тебе? — обернулся Ванин.
— Вас к телефону зовут.
Пригнувшись, Ванин выбрался в фойе.
— Куда? — сухо спросил он.
— Идемте, я провожу, — по-прежнему шепотом сказал Валюшкин.
Быстрым шагом они направились к кабинету директора. Ванин искоса взглянул на Валюшкина, который с недавнего времени стал носить усы.
— Сбрей, — бросил Ванин. — Усы должны улыбаться. А у тебя висят, как у тюленя.
Директор топтался возле дверей своего кабинета. Завидев комиссара, он услужливо пригласил его войти и заботливо прикрыл за ним дверь, оставшись снаружи.
На столе директора стоял телефон. Трубка лежала рядом. Ванин подошел к столу и взял ее.
— Слушаю, — сказал он.
На другом конце усталый голос коротко доложил:
— Пришло. Открыли.
— Вызовите Овакимяна и Короткова. Сейчас буду.
Ванин повесил трубку, вышел из кабинета и подозвал Валюшкина.
— Отвезешь меня на работу, вернешься за женой и доставишь ее домой.
— А как же концерт, Пал Михалыч? — удивился Валюшкин. — В кои-то веки. Тут акробаты, Русланова, Райкин. Утесов живьем!
— Разговорчики! — цыкнул на него Ванин. — Делай, что сказано.
— А жена?
— Вот будешь забирать и всё ей объяснишь.
Валюшкин осуждающе покачал головой, но ничего не сказал.
Позади кабинета Ванина располагалась небольшая комната отдыха, состоявшая из трех кресел, журнального стола, торшера и книжного шкафа. Там они и собрались: Коротков, Овакимян и Ванин. На стол легла шифровка Дальвига.
— Из Магдебурга отправил, — сказал Коротков. — Через Берн. Оттого и задержка.
Закурили. Дым потянулся к вытяжке.
— Всё, — сказал Ванин. — Замкнули. Теперь дело за Дальвигом.
— М-да, — Овакимян почесал подбородок, — Арденне — это серьезно. По центрифугам бы пройтись. Вот его сильное место.
— Выходит, в Берлине — Арденне, в Цюрихе — Баварец. Такая, выходит, комбинация.
— С Баварцем поаккуратнее, — заметил Коротков.
— Да я понимаю, — кивнул Ванин. — Было бы болото, а черти найдутся. Но если кто-нибудь предложит его закрыть, подам в отставку. Чуешев, между прочим, полностью за Баварца. Парень целый год
держался без связи. Был ранен. Выжил. Да его наградить надо!
Секретарь принес кофе и удалился.
— Так что, Павел Михайлович, начинаем игру с Арденне?
— Начинаем, Гайк Бадалович, — сказал Ванин. — Как говорят французы, les Paris sont faits. Теперь по ниточке, по тонкой проволоке идти будем. Надо все повороты продумать и с Арденне, и с Баварцем. Давайте — по полочкам всё, как в аптеке.
Ванин нажал кнопку на коммутаторе.
— Слушаю, товарищ комиссар, — раздался голос секретаря.
— Завари-ка еще кофейку. Да побольше.
Разговор затянулся заполночь, когда они вернулись в кабинет, то увидели, что площадь перед зданием заполнена людьми. Коротков посмотрел на
часы:
— Ого, да уже час! Праздник-то, считай, начался.
— Ну что ж, тогда не грех и отметить, — улыбнулся Ванин. Он снял трубку: — Валюшкин? Вот что, Валюшкин, доставь нам бутылочку веселящего. По-моему, быть должно где-то в шкафчике, напротив.
— Да знаю я, Пал Михалыч.
— Слыхали? — рассмеялся Ванин. — Он знает!
Я не знаю, а он, паршивец, знает!
Резкой нотой в разреженном ночном воздухе звучал патефон, фокстрот «Рио-Рита». Люди танцевали. Они не могли дотерпеть до утра, не могли дождаться праздника, им так хотелось приблизить конец войны. Но всё только начиналось.
главнокомандующего ВМФ Германии, гроссадмирала. Закрытый раздел. Особо секретно. Записано первым лейтенантом ЦРГ США Мелиссой Шульман. Нюрнберг, 7 августа 1945 г., 5:00 pm.
«— В первых числах октября 1944 года — точную дату можно найти в архиве ВМФ, он сохранился — я получил приказ Гитлера присутствовать при водных испытаниях уранового оружия на острове Рюген 12 октября. Контроль за подобными исследованиями не входил в круг моих полномочий, ими занимались подразделения центрального аппарата СС. Мое присутствие было обусловлено необходимостью предоставить рейхсканцелярии и Гитлеру лично сторонний взгляд на достижения немецких физиков. В начале сентября в кригсмарине поступила завизированная Гиммлером просьба предоставить шесть списанных военных кораблей разного водоизмещения для участия в предстоящих испытаниях. Я распорядился отобрать нужные суда. Этим занимался вице-адмирал Барвальд. Насколько мне известно, Барвальд погиб под бомбежкой в мае 1945-го.
— Какие корабли были предоставлены?
— Два эсминца, три заградителя и тральщик. Их подлатали и расставили в заданной акватории.
— На каком расстоянии?
— Корабли разместили на трех ярусах: от двухсот до тысячи метров от эпицентра. Ученые пожелали, чтобы корабли стояли к нему носом и бортом. Мы так и сделали. Всё происходило на удалении полутора километров от берега, северо-восточнее мыса Ар-кона: это северная оконечность острова.
— Оснащение?
— Этим занимались СС. Всё было засекречено. Но я знаю, что на судах установили фотоаппаратуру и какие-то измерительные приборы. Была еще подводная лодка на перископной глубине.
— Что произошло с кораблями после взрыва?
— Ужасное. Никакое воображение не способно представить масштабов катастрофы. Эсминец — тот, что стоял ближе других к эпицентру, — разметало на мелкие части. Некоторые из них были обнаружены на дальних судах. Радиус потопления кораблей, насколько я помню, составил триста, может, четыреста метров. Те, что были в полукилометре, получили мощные повреждения, но остались на плаву. За радиусом километра суда пострадали не так сильно. У подводной лодки — она размещалась где-то шестьсот— семьсот метров — из строя вышла аккумуляторная батарея.
— Кто, кроме вас, наблюдал за взрывом?
— Если не брать в расчет помощников и обслуживающий персонал — Шпеер, Йодль, Шелленберг. Были физики — Багге, фон Арденне, Вирц. Фон Браун был. Кальтенбруннер. Да, еще крейсер стоял в десяти километрах с наблюдателями. Кто был среди них, мне не известно.
— Когда вы доложили Гитлеру?
— На другой день утром. Взрыв произошел днем, в четырнадцать тридцать. Но несколько часов мы оставались в бункере, чтобы не попасть под радиационные осадки.
— Как Гитлер отреагировал на ваш отчет?
— Он сказал, что через три месяца будет уничтожена Великобритания и нанесен сокрушительный удар по позициям Сталина на Восточном фронте. После чего супербомбы обрушатся на Соединенные Штаты».
Из протокола допроса Дибнера Курта, директора по физическим исследованиям Института кайзера Вильгельма. Закрытый раздел. Особо секретно. Записано капитаном ЦРГ США Келвином Маллиганом. Кембридж, 16 августа 1945 г., 3:00 рм.
«— Понимаете, к испытаниям на Рюгене были причастны многие службы, в первую очередь конструкторы фон Брауна. Хотя научный принцип — я имею в виду экспериментальную составляющую — научный принцип, конечно, стоял во главе угла. То есть мы готовили его где-то полгода, сразу после Белоруссии.
— Кто мы?
— В основном те ученые, которые были заняты в урановом проекте.
— Имена?
— Практически все ведущие физики Германии были в курсе. Моя группа принимала непосредственное участие. Дискуссии велись до самого последнего момента.
— Объясните принцип испытаний, проведенных на Рюгене.
— Принцип, как ни странно, довольно-таки прост. Речь шла об имплозивной схеме подрыва. Для этого взяли корпус унифицированной морской мины типа С, вынули из нее заряд из тротилгексогеналюминиевой смеси, добавили к ней урановый заряд. Затем — я не присутствовал, я был в Хайгерлохе, — затем в трюме тральщика, кажется, доставили на место и опустили на глубину порядка восьми метров. Заряд был подорван по радиосигналу с крейсера в десяти километрах восточнее от места взрыва. Энерговыделение составило две с половиной килотонны. Я был на том крейсере вместе с наблюдателями и военными. А другая группа наблюдателей, кстати, разместилась на мысе Аркона, там, на маяке. Вот им на высоте шестидесяти метров над водой было особенно страшно.
— Где собирали мину?
— Насколько я помню, в складском помещении на пирсе в Глове, на берегу залива Тромпер. Я не присутствовал. Я был в Хайгерлохе.
— Параметры мины?
— В общем-то, это не являлось моей задачей. Я теоретик, физик. Надеюсь, вы понимаете, о чем я говорю. Но основные характеристики я, конечно, запомнил. Длина — где-то сто — сто двадцать. Вес — триста килограммов. А с якорем, с цепями и прочим, насколько я помню, где-то тысяча сто — сто пятьдесят. Где-то так. Там глубина в море метров двадцать. Может, тридцать. Во всяком случае, когда урановый заряд был подорван, подводный пузырь с горячим газом достиг дна и выбил в нем кратер.
— Как далеко от берега был произведен подрыв?
— Полтора километра. Или нет, около двух, пожалуй.
— Среди наблюдателей были иностранцы?
— Да. Я видел итальянцев. И мне сказали, что в
бункере на берегу были японцы.
— На кораблях-мишенях оставались люди?
— Насколько мне известно, экипажи были эва
куированы. Насколько мне известно. А что, разве там кто-то остался?»
Наблюдатели, находившиеся в бетонном бункере с узкими, похожими на бойницы окнами из толстого стекла, услышали глухой хлопок, как будто снаружи лопнуло автомобильное колесо, после чего ощутилось легкое дрожание не то стен, не то пола, не то всего сооружения сразу. Только что спокойное, искрящееся алюминиевой чешуей, чистое море вдруг сжалось на миг, точно живое создание, и в ту же секунду из недр его с бешеной силой вырвался, стремительно разгоняя вокруг себя белоснежное цунами, широкий пенный столб, который с ленивым грохотом начал расти ввысь и вширь, пока не увенчался бушующим облаком султана. Осеняемый огненными всполохами, чудовищный гриб, казалось, заполонил собой весь мир. Силуэты стоявших вокруг кораблей смотрелись игрушечными суденышками, щепками в стихии рукотворного катаклизма. Спустя несколько бесконечно долгих минут гриб постепенно стал размываться в серую рыхлую тучу, из которой посыпал странный дождь, состоявший из сотен частиц полностью распавшегося эсминца. Кусочки раскаленного железа все сыпались и сыпались с небес, покрывая поверхность черной воды мелкими всплесками, — и не было этому конца.
В бункере царило гробовое молчание. Какое-то время собравшиеся не могли прийти в себя от зрелища, свидетелями которому они стали.
Наконец низкий бас начальника гарнизона Рюгена чуть слышно произнес:
— Господа, это же черт знает что такое.
— Попрошу без паники, — отозвался Дениц, сам потрясенный до глубины сердца. — Когда нас отсюда выпустят?
Возле выхода, с перепуганным лицом, вытянулся штурмбаннфюрер. Севшим голосом он доложил:
— Пока не пройдут осадки, выходить на улицу небезопасно, господин гроссадмирал. Придется подождать.
— Я спрашиваю — сколько? Сколько подождать?
— Часа три. четыре. Нам позвонят.
Дениц зачем-то натянул перчатки, но тут же их снял. Все разом заговорили, разбрелись в стороны. Шпеер каким-то непомерно большим белым платком вытирал взмыленное лицо.
Главный редактор
Юрий Вильямович Козлов
Генеральный
директор
Елена Петрова
Художественный
редактор
Татьяна Погудина
Цветоделение и компьютерная верстка
Александр Муравенко
Заведующая
распространением
Ирина Бродянская
Отпечатано в АО «Красная Звезда»
Россия, 125284, Москва, Хорошёвское шоссе, 38 тел. +7(499) 762-63-02, факс +7(495) 941-40-66 e-mail: kz@redstar.ru, www.redstarprint.ru
Подписано в печать: 27.12.2024
Тираж 1300 экз. Уч.-изд. л. 8,0.
Заказ №
Адрес редакции:
Россия,
107078, Москва, Новая Басманная, д. 19
Телефоны
редакции: 8(499) 261-84-61 отдела распространения:
8(499) 261-95-87
E-mail:
roman-gazeta-1927@yandex.ru
Сайт:
www.roman-gazeta-1927.ru
Рукописи не рецензируются и не возвращаются.
Отклоненные рукописи сохраняются в течение года.
— Жара тут, — пояснил он, ни к кому не обращаясь.
Рядом с Деницем присел Кальтенбруннер с осоловелым лицом и красными глазами, как будто он только что вылез из постели.
— Дайте вина, что ли. У вас какое, мозельское? А, все равно.
— Лучше бы шнапсу.
— Я не буду, — буркнул Шпеер. — И вам не советую.
— Пожалуй, вы правы, рейхсминистр. Это не то событие, которое отмечают звоном бокалов. После такого — либо нарезаться до изумления, либо уж ничего. — Дениц махнул рукой адъютанту: — Принесите воды. А лучше — чаю.
— А мне все-таки. — Кальтенбруннер нахмурил брови; он с ночи мучился похмельем, и даже зрелище ужасающего взрыва не смогло отвлечь его от недомогания. — Коньяк есть? Вот, давайте коньяку. У вас какой?
— Вайнбранд, господин обергруппенфюрер. «Асбах Уральт», — отчеканил адъютант.
— Вайнбранд. Слышали? — поморщился Кальтенбруннер. — Это французиш-ки заставили немецкий коньяк называть «вайнбранд». А чем он отличается от «Мартеля»? Несите его сюда.
Спустя два часа оживление в бункере стихло, уступив место всеобщей маете. Шпеер застыл перед голой стеной, сцепив за спиной руки и покачиваясь на каблуках. Одними губами он бездумно повторял слова старой детской песенки: «Все мои утята / плавают по озеру, / плавают по озеру, / головы в воде». Шелленберг съежился в кресле в углу и, казалось, задремал. Возле стены, неподвижные, сосредоточенные, без эмоций на желтых лицах, сидели японские наблюдатели, посланцы императора. Один только фон Арденне деловито просматривал бумаги, предоставленные ему кем-то из организаторов испытаний.
Накурили сверх меры. Кальтенбруннер незаметно опустошил бутылку бренди и теперь сонно таращился на окружающих: при этом, как опытный алкоголик, он практически не захмелел, по крайней мере, внешне, может, самую малость.
— Давно хочу спросить вас, — обратился он к Шпееру, — как вам удается сохранять стрелки на брюках? Сколько помню, у всех у нас пузыри на коленях, а ваши брючки как будто только что от портного.
— Какая чушь лезет вам в голову, — мрачно заметил Дениц. — Вы только что видели колоссальное событие, а думаете о брюках Шпеера.
— Фейерверк, — проворчал Кальтенбруннер, закуривая — Мы победили.
— Во всяком случае, то, что мы тут увидели, дает основание для подобных выводов.
По истечении четырех часов последовал сигнал, позволяющий наконец покинуть опостылевший бункер. Всех обязали облачиться в комбинезоны из многослойной прорезиненной ткани, надеть фартуки со вставками из свинцовых пластин и противогазы. В таком виде они покинули зону поражения, где на краю деревни их ожидали машины, чтобы отвезти в гостевые дома. Издали было видно, что ударной волной разметало сараи и крыши прибрежных домов, от деревьев, стоявших вдоль берега, остались лишь пни и щепки.
Шелленберг подозвал унтер-офицера из службы обеспечения.
— Все фотографии нужны мне до пяти утра, — тихо сказал он. — В пять с четвертью я уезжаю.
Вдали несколько одиноких фигур местных крестьян неподвижно смотрели в сторону моря...
На другой день Гиммлер принял Шелленберга вне очереди. Шелленберг разложил на столе фотографии, сделанные с разных точек вокруг взрыва на Рюгене, и победно посмотрел в глаза Гиммлеру.
— Рейхсфюрер, — сказал он, — у нас в руках бриллиант, который стоит любых гарантий. Надо им грамотно распорядиться.