Прошу всех встать!
К нам пожаловала Эпиграмма!
Что-то не вижу должного почтения к гостье. Ну да, ростом она не вышла: чаще всего состоит из четырех строк, а иногда ограничивается двумя. Да, ведет себя совершенно беспардонно, позволяет себе оскорбительные выпады по адресу самых высокопоставленных и авторитетных особ. Среди пострадавших от нее — главы государств, прославленные писатели и артисты. Голословные обвинения в глупости и подлости — это еще не самое страшное, на что она способна. Любимые ее шутки — как говорится, ниже пояса и довольно часто сопровождаются нецензурными словами. Да что ей цензура! Она свободно обходится без печатного закрепления: прозвучала однажды, ее все запомнили с ходу — и пошли повторять, передавать из уст в уста. В общем, легкомысленная особа, с которой можно вляпаться в нехорошую историю.
Но прошу все-таки принять во внимание ее возраст — более двух с половиной тысяч лет. Само слово «эпиграмма» по-гречески буквально означает «надпись», и началось все с посвятительных надписей на статуях, алтарях, надгробиях (одна из древнейших эпиграмм, адресованная Аполлону, приписывается самому Гомеру). Это потом уже стали писать на кого попало и на чем попало. Впрочем, грубость и скабрезность были свойственны уже старейшим мастерам жанра: творившие в первом веке римляне Катулл и Марциал вовсю издевались над физическими недостатками своих адресатов.
И еще у эпиграммы большие связи, причем с крупнейшими поэтами разных стран. Лафонтен, Вольтер, Бернс, Байрон, Лессинг, Гейне — все эти почтенные господа внесли свой вклад в золотой фонд веселого и беспощадного жанра. А в России? Мы часто повторяем слова Аполлона Григорьева о Пушкине — «наше все». А «все» — значит, и эпиграмма в том числе. Всю жизнь наш гений сочинял эпиграммы, мечтал выпустить их отдельной книжкой. Если посмотреть на всю совокупность пушкинских эпиграмм, то это тоже своего рода сатирическое «все»: тут и политические инвективы, и изысканные стилизации, и зарифмованные афоризмы, и совершенно «отвязанные» непристойности… В «ансамбле» с Пушкиным работали его друзья-эпиграмматисты Баратынский, Вяземский, Соболевский. Потом их традицию продолжили Дмитрий Минаев, Алексей Константинович Толстой — и сам по себе, и как один из создателей Козьмы Пруткова, чьи четыре эпиграммы — эпохальные шедевры…
Кажется, о славном прошлом нашей «бенефициантки» сказано достаточно. Пора перейти к ее подвигам и свершениям в веке двадцатом.
Камертон был задан чуть ранее. Когда появилась пьеса Л. Толстого «Власть тьмы» (1886), Владимир Алексеевич Гиляровский, знаменитый «дядя Гиляй» (впоследствии автор известной книги «Москва и москвичи»), отреагировал — не столько на пьесу, сколько на ее заглавие — следующим экспромтом:
В России две напасти:
Внизу — власть тьмы,
А наверху — тьма власти.
Так родилась на свет главная в истории страны сатирическая эпиграмма, обобщившая в трех строках весь наш горький опыт и сохранившая актуальность вплоть до первой «пятилетки» века двадцать первого.
А начало двадцатого века для русской эпиграммы отмечено двумя главными темами: политика и поэтика. Обсуждалось, куда идет Россия и куда идет искусство. Политика, конечно, была на первом плане. В 1905 году Владимир Лихачев в журнале «Зритель» беспощадно припечатал царскую семью, обращаясь с эпиграммой к некоему мифическому писателю Самозванову:
Сочинена тобою, Самозванов,
Романов целая семья;
Но молвлю, правды не тая:
Я не люблю твоей семьи романов.
Каламбур был понят всеми кем надо, а журнал был привлечен к судебной ответственности. Царский манифест, конституция, Государственная дума первого созыва… Все это вызывало сомнения и разочарования, суть которых обобщил Петр Потемкин в своей эпиграмме, написанной по канве одной из басен Козьмы Пруткова:
Однажды нам была дарована Свобода.
Но. к сожалению, такого рода.
Что в тот же миг куда-то затерялась.
Тебе, Читатель мой, она не попадалась?
Написано ровно сто лет назад… Кроме многоточия, добавить нечего.
Но, конечно, эпиграмма не могла обойти вниманием и острые эстетические споры тех лет. Тот же Потемкин откликнулся эпиграммой на воздвигнутый в 1909 году памятник Гоголю работы скульптора Андреева: «Он сделал Гоголя из «Носа» и «Шинели». (Теперь-то мы именно этот памятник считаем лучшим и предпочитаем «советскому» Гоголю, выполненному Томским!) Нападал Потемкин и на футуристов, побывав на их выставке «Треугольник». Одинаково острым в политических и в эстетических спорах был главный эпиграмматист Серебряного века Саша Черный. Многие его сатирические стрелы долетают до наших дней с поразительной меткостью. Ну вот хотя бы:
Почему-то у «толстых» журналов.
Как у толстых девиц средних лет.
Слов и рыхлого мяса немало.
Но совсем темперамента нет.
Да, многие лучшие черты нашей словесности XX века определились именно в первые полтора его десятилетия, а после 1917 года продолжали развиваться в новых условиях, несравненно более трудных для художественного поиска. Оглядываясь на советские и постсоветские годы, можно сказать, что русская эпиграмма продолжала в основном освещать все те же две темы: политику и жизнь искусства. Причем они оказались тесно связанными: творческие личности оцениваются в эпиграммах прежде всего с точки зрения их общественно-политического поведения. Эпиграмма в полной мере осветила трагический процесс партийно-правительственного «руководства» литературой и искусством.
После того как все музы оказались под пристальным надзором цензуры и «проработочной» критики, эпиграмма все больше и больше уходила в подполье, в «самиздат» и устное бытование. Подобно интеллигентам, прошедшим лагерную закалку, познавшим язык и нравы простого народа, эпиграмма изменилась, в какой-то мере опростилась, освоила не только высокомерный сарказм, но и матерное словцо, научилась, что называется, бить морду противнику. Анонимная эпиграмма слилась с частушкой и стала народным жанром:
Эх, огурчики
Да помидорчики.
Сталин Кирова убил
В коридорчике.
Но, когда было нужно, эпиграмма отметала ерничество и балагурство, вспоминала о своем классическом достоинстве, в ней звучало, говоря словами Ахматовой, «великолепное презренье» к власть имущим и их прихвостням. Немало таких эпиграмм сохранил рукописный альманах Корнея Чуковского «Чукоккала». Юрий Тынянов раньше других понял, что этот домашний альбом есть настоящая историческая скрижаль. «Сижу, бледнея, над экспромтом —/ И даже рифм не подыскать/ Перед потомками потом там /За все придется отвечать», — писал он, подражая эпиграмматическому стилю Пушкина. На страницах «Чукоккалы» Тынянов запечатлел и свое двустишие, построенное по старинной модели «эха», когда второй стих подхватывает окончание первого:
Если же ты не согласен с эпохой —
Охай.
Получился своеобразный эпиграф ко всему минувшему веку.
Для узкого круга сочинял свои эпиграммы под общим названием «Антология античной глупости» Осип Мандельштам. Например:
Юношей Публий вступил в ряды ВКП золотые;
Выбыл из партии он дряхлым — увы! — стариком.
Теперь, когда этот элегический дистих опубликован во множестве посмертных изданий поэта, мы можем убедиться в нетленности этих строк, наблюдая, как современный Публий вступает поочередно в «Выбор России», в «Наш дом — Россия» и наконец в «Единую Россию».
Неподцензурные эпиграммы образовали как бы подводную часть айсберга, внутренне связанную с тем тонким слоем смелого остроумия, который все же проникал в советскую прессу. В 1952 году на партийном съезде сталинский тогдашний фаворит Маленков лицемерно возгласил, что, дескать, нам нужны новые Гоголи и Щедрины, чтобы бороться с пережитками прошлого и так далее. Юрий Благов откликнулся на это эпиграммой:
Мы за смех, но нам нужны
Подобрее Щедрины
И такие Гоголи,
Чтобы нас не трогали.
Самое поразительное, что эти строки были опубликованы в журнале «Крокодил» — под видом обличения «зажимщиков критики». На самом же деле они были направлены против первых персон государства. Так эпиграмме порой удавалось перехитрить цензуру.
Продолжали в советское время сочиняться и эпиграммы, которые у филологов именуются антологическими, то есть остроумные афористические высказывания на «вечные» темы. Вершиной здесь стали «Лирические эпиграммы» Маршака, достигающие абсолютной обобщенности и неотразимости поэтической мысли:
Свиньи, склонные к бесчинству.
На земле, конечно, есть.
Но уверен я, что свинству
Человечества не съесть.
Ровно одно произведение в малом жанре написала Анна Ахматова, так и назвав его — «Эпиграмма»:
Могла ли Биче словно Дант творить
Или Лаура жар любви восславить?
Я научила женщин говорить.
Но, Боже, как их замолчать заставить!
Трудно представить интеллигентного человека, который бы не знал этих ахматовских строк наизусть.
Особо следует сказать о переводных эпиграммах, ставших фактом отечественной культуры. Роберт Бернс в творческой передаче Маршака стал для нас своим, близким поэтом. Питерский поэт и переводчик Владимир Васильев несколько десятилетий отдал работе над английской, французской и испанской сатирой, а в 1998 году выпустил четырехтомное собрание «Всемирная эпиграмма», где соединил свои и чужие переводы, предложил свою подборку лучших русских образцов жанра. В итоге получилась уникальная эпиграмматическая энциклопедия.
«Перестроечный» прорыв второй половины восьмидесятых годов вызвал эпиграмматическое половодье. Стало печататься все, что раньше запрещалось. Стали сочиняться острые стихотворные отклики на все происходящее в стране. Пока еще трудно сориентироваться в этом мощном хоре. Отметим имена некоторых солистов: Игоря Губермана, чьи «гарики» стали индивидуальной разновидностью жанра, Бориса Брайнина, неизменно стремящегося к отточености эпиграмматического слова… Многие эпиграммы примечательны прежде всего как явление артистического быта: таковы шуточные миниатюры Валентина Гафта.
Время все и всех еще расставит по местам, а пока составителю этой книги не оставалось ничего, кроме как разместить тексты в алфавитном порядке авторских имен.
Любой свод русских эпиграмм XX века — это проект, это предварительный вариант, подлежащий уточнению. Любая оценка достижений жанра — условна и субъективна. Напомню: об эпиграмме надлежит говорить в масштабе даже не столетнем, а тысячелетнем. Пока можно уверенно сказать одно: «окогченная летунья», как называл ее Баратынский, сохранила верность заветам классиков, стремительно преодолела столетнюю дистанцию, прошлась своим когтем по всей шкуре жестокого двадцатого века и, не теряя скорости, влетела в третье тысячелетие.