Алекто

(…) называл их ангелами мести. По опыту знал, что эти ангелы — лучшие полицейские. Предполагал также, что они находятся ближе всего к невидимому краю пропасти.

Майкл Коннелли, «Тьма чернее ночи»

І

Над Старым Рынком вставал рассвет. Розовое сияние просачивалось между халабудами, в которых бабы расставляли свои котелки с борщом и варениками; оно ложилось на бидоны с молоком, которые еврей-торговец тащил на двуколке с молокозавода Эсфири Фиш; отражалось на козырьках фуражек батяров, что стояли в подворотнях и не могли решиться, то ли идти спать, то ли ждать открытия ближайшей пивной, где они могли бы кружкой пива успокоить жгучую похмельную жажду. Отблески утренней зари падали на платья двух девиц, которые, не дождавшись за всю ночь ни одного клиента, молча возвращались со своих рабочих мест на Мостках, чтобы через минуту затеряться в домах на Миколаевской и Смерековой, где в нищих квартирах снимали кровать за занавеской. Мужчинам, спешащим через Высокий Замок на фабрику водок Бачевского, розовое сияние слепило глаза, только они не обращали на него внимания, уставившись на мощеную мостовую, наддавали ходу, а от их быстрого шага шелестели в руках бумажные пакеты с хлебом и луком. Никто из львовских обитателей улиц и рабочих не восхищался розовоперстой Эос, очерчивающей сейчас треугольные крыши больницы Милосердных Сестер, никто не размышлял над цикличностью природных явлений, никто не анализировал тончайших изменений света и цветовых нюансов.

Подкомиссар Францишек Пирожек, как и его земляки, был далек от восхищения поэтическими красотами. Проезжая по улице Казимировской на новеньком полицейском «шевроле», он с напряженным вниманием глядел на жителей этого рабочего квартала. Пирожек искал в них каких-то признаков особенного беспокойства, высматривал группки людей, живо дискутирующих или, вооружившись какими-нибудь орудиями, сбившихся в опасные кучи. Таких, которые сами бы желали линчевать преступника. Он никого не заметил ни на улице Коперника, ни на улице Легионов. Не видел и сейчас. Подкомиссар постепенно успокаивался, а его вздохи облегчения делались более громкими. Никаких признаков волнений видно не было. «Какое же это счастье, — подумал он, миновав Большой Театр и останавливаясь на Жолкевской, 4, - что весь этот ужас обнаружил фармацевт, разумный, рациональный человек, который не мечется по двору и не визжит, заставляя всех жильцов вскакивать с постелей!»

Пирожек вышел из автомобиля, огляделся по сторонам и почувствовал, как стиснулось в горле. Вид постового перед аптекой не ушел внимания окрестных жителей, которые стояли вокруг и громко, можно сказать, даже нагло и настырно, размышляли над столь ранним присутствием стража закона в этом месте. Тот же сурово поглядывал на них из-под козырька своей фуражки и время от времени делал грозную мину, похлопывая ладонями по дубинке, которая висела у него на поясе. В этом районе полицейские уважением не пользовались. Бывало, что они ходили по самой средине улицы, чтобы их не затащили в подворотню и не избили. Теперь же постовой из третьего комиссариата обрадовался, увидав Пирожека, козырнул ему и пропустил в аптеку. Подкомиссар знал, куда нужно идти. Он направился за стойку с допотопным телефоном, прошел через темную прихожую, споткнулся о ящик, в котором лежали заржавевшие аптечные весы, и вошел на кухню квартиры на задах, которую занимал аптекарь с семейством.

Если аптекарь, пан Адольф Ашкенази, вел себя, как и предполагал Пирожек, чрезвычайно спокойно, то его жена точно была не в себе. Она сидела за столом, стискивая худыми пальцами папильотки, покрывающие ее череп словно лыжная шапочка, и громко выла, вздрагивая всем телом. Муж обнимал ее рукой, подсовывая под губы стакан с настоем, как можно было понять по запаху, валерианы. На огне подпрыгивал чайник. Пар покрыл окна, что делало невозможным подглядывание какому-то зеваке, которого постовой на улице не успел прогнать. Духота была неимоверной. Пирожек снял шляпу и вытер платком лоб. Пани Ашкенази уставилась в него с таким неподдельным ужасом, словно увидала дьявола, а не румяного, полного и возбуждающего всеобщее доверие полицейского. Пирожек пробормотал слова приветствия и воспроизвел по памяти телефонный разговор, который провел с паном Ашкенази всего лишь полчаса назад. Тогда аптекарь рассказал обо всем очень даже спокойно и подробно. То есть Пирожеку не нужно было переспрашивать его об одном и том же, опять же в присутствии перепуганной жены и приклеившегося к стеклу любопытного зеваки.

— Где выход во двор? — спросил Пирожек.

— Через прихожую и до конца, пан пулицай, — совершенно неожиданно, ответила пани Ашкенази.

Не размышляя над неожиданной активностью аптекарши, Пирожек снова направился в темную прихожую. Из-за находящихся рядом дверей доносилось громкое похрапывание. «Наверняка маленькие дети, — подумалось ему. — У них всегда крепкий сон, которого не способна прервать даже разоряющаяся вокруг смерть».

Грязный дворик был застроен с трех сторон. От улицы его отделял железный забор, доступ к которому преграждали постовые. Вокруг же стояли ободранные домики с внутренними галереями. К счастью, большинство жителей еще спало. Лишь на втором этаже на стульчике сидела седая женщина и не спускала глаз с старшего сержанта Юзефа Дулапы, который стоял рядом с нужником и курил. «Я вышел по надобности, — воспроизводил про себя Пирожек телефонное донесение Ашкенази, — и нашел в нужнике нечто ужасное».

— День добрый, пан комиссар, — поздоровался Дулапа и затоптал окурок сапогом.

— Что вы творите, Дулапа! — крикнул Пирожек, что даже старушка на галерее подскочила. — Это место преступления! Поплюйте на окурок и спрячьте его в карман! Не затирайте мне следов, черт подери! Вы сержант или со вчерашнего дня на службе?!

— Слушаюсь! — ответил Дулапа и начал разыскивать окурок под ногами.

— Ну, где оно? — уже сказав это, Пирожек почувствовал неприятный осадок. Не следует о мертвом человеке говорить «оно». — Где тело? — поправился он. — Вы, случаем, его не трогали? Покажи пальцем и давай сюда фонарь!

— В нужнике, будьте осторожны, пан комиссар. Там бебехи валяются, — беспокойно шепнул старший сержант, а затем, отдавая фонарь, прибавил еще тише: — Пан комиссар, без обид, только дело-то страшное. В самый раз для комиссара Попельского.

Пирожек не обиделся. Он внимательно осмотрел сырую, черную землю, чтобы не затоптать какие-нибудь следы. Затем подошел к нужнику и открыл дверь. Смрад перехватил дыхание. От картины же, открывшейся в розовых рассветных лучах, у него потемнело в глазах. Вдруг комиссар заметил, как старушка сильно высовывается за перила, пытаясь заглянуть в нужник. Он захлопнул дверь.

— Дулапа, — сказал он, втягивая зловонный воздух, — уберите-ка с галереи ту старуху.

Старший сержант поправил заколку, удерживающую воротник, и с грозной миной направился к лестнице.

— Эй, дрипцю[3], — крикнул он женщине. — В хавиру[4], живо!

— По надобности человек уже выйти не может! — взвизгнула женщина, но послушно спряталась в жилище, предусмотрительно оставляя стул на галерее.

Пирожек еще раз открыл дверь и осветил бледное тело, лежавшее в нужнике. Тельце ребенка было изогнуто таким образом, словно кто-то пытался засунуть его головку под колено. Волосы на голове были редкие и склеившиеся. Кожа щек вздувалась под напором опухлости. На самом пороге лежали кишки, скользкую поверхность которых покрывали нерегулярные ручейки крови. Все тело было в струпьях. Подкомиссару показалось, будто его гортань распухла и это не дает ему дышать. Он оперся на открытую дверь. Никогда еще не доводилось ему видеть что-либо подобное. Болезненное, покрытое коростой, поломанное дитя. На глаз, года три — не больше. Пирожек выпрямился, сплюнул и еще раз взглянул на тельце. Это были не струпья. То были колотые раны.

Пирожек захлопнул дверь нужника. Дулапа глядел на него со смесью беспокойства и любопытства.

Издали, со стороны Городоцкой, зазвонил первый трамвай. Над Львовом вставал чудный майский день.

— Вы правы, Дулапа, — подкомиссар Пирожек произнес это очень медленно. — Дело в самый раз для Попельского.

II

Laudetur Iesus Christus?[5] — проговорил чуть дрожащим голосом ксендз Игнаций Федусевич.

Когда часы на ратуше выбили восемь, архиепископ Болеслав Твардовский закрыл окно своей резиденции на улице Чарнецкого, и два последних удара раздались приглушенно. Взглянул на шпиль костела доминиканцев и деревья в сквере около дома Пожарного управления. А затем обернулся к молодому ксендзу, что стоял возле письменного стола, и, протягивая руку с перстнем для поцелуя, ответил:

In saecula saeculorum[6]. Садись-ка, парень.

Львовский митрополит и сам сел за массивный ореховый стол и открыл серебряный портсигар. Вытащил «Египетскую» и, прикуривая, уже в сотый раз мысленно спросил себя, привычку курить достаточно ли оправдывать поддержкой оптовой торговли табачными изделиями, которая принадлежала церковной благотворительной организации «Сиротская семья», где по его распоряжению священники-курильщики покупали сигареты. Ему не слишком нравился внимательный взгляд молодого ксендза, чьи глаза за стеклами очков в проволочной оправе, казалось, спрашивали: гоже ли митрополиту курить в обществе какого-нибудь скромного священника? Архиепископ ответил сам себе, что имеет чрезвычайную причину, чтобы успокаивать свои нервы ароматным дымом, и двинул по столу газету в сторону ксендза Федусевича.

— Ты читал сегодняшнее экстренное приложение к «Слову»? — спросил архиепископ Твардовский.

— Ваше преосвященство, весь город говорит об убийстве маленького Гени Питки. — Ксендз Федусевич не ответил прямо на поставленный вопрос.

— А что во всем городе известно про того, кто нашел тело этого несчастного мальчика? — спросил владыка, откладывая сигарету на краешек хрустальной пепельницы.

— Говоря «весь город», ваше преосвященство, — ксендз беспокойно шевельнулся, словно ученик, который не выучил урока, — я имел в виду моих ребят в семинарии. Сегодня кое-кто из них опоздал на завтрак. Пришли с экстренным приложением к «Слову» и все время обсуждали убийство Гени Питки.

— Ты не ответил на вопрос.

— В газетах писали только про то, что какой-то аптекарь нашел у себя во дворе тело в нужнике и вызвал полицию.

— Где-то упоминается фамилия этого аптекаря?

— Нет. У ребят были три разные газеты. Но, насколько мне известно, больше никто не написал об этом жестоком преступлении. Наверное, только «Слово» имеет информаторов в полиции. Мои ребята не упоминали ни одной фамилии.

Архиепископ потушил сигарету и подошел к роскошному гданьскому шкафу. Открыл его и взял с верхней полки серую картонную папку с тесемками.

— Не только у «Слова» есть свои информаторы, парень. У нас есть лучшие. Нам известно, как зовут аптекаря, — сказав это, он открыл папку и поправил очки на носу. — Адольф Ашкенази. Вот, как его зовут. И хотя все газеты, по требованию полиции, не назвали имени этого человека, завтра про него узнает весь Львов, а может, и вся Польша. Итак, завтра всем будет известно, что иудей Адольф Ашкенази нашел в своем нужнике христианского ребенка с нанесенными многочисленными ножевыми ранениями. Ты понимаешь, что это значит?

Молодой священник даже поднялся со стула.

— Да… Нет, это невозможно. — Ксендз Федусевич не мог справиться с дрожанием рук и нервно жестикулировал. — Никто не поверит, что иудейский аптекарь совершил ритуальное убийство католического ребенка, а потом вызвал полицию! Это невозможно!

— Люди еще и не такому верят. — Архиепископ подошел к молодому священнику и положил ему руку на плечо. — Тебе известно, парень, как мы высоко ценим твою работу с молодежью pro publico bono![7]

— Благодарю, ваше преосвященство, — прошептал ксендз Федусевич.

— Твою повседневную тяжелую работу с пылкими юными душами, жаждущими истины, — продолжал архиепископ. — С радикальными студентами, которые иногда бывают настолько вспыльчивыми, охваченными национальными идеями, что прибегают к крайним методам, которых мы не одобряем. Как пастырь душ, который ближе всего контактирует с этими юношами, ты можешь их обуздать, направить их энтузиазм в нужное русло. Знаешь, зачем мы тебя вызвали? — Подошел к столу и постучал пальцем по газете. — Вот зачем. Сделай все, чтобы предотвратить нежелательные настроения среди студентов. Открой им имя аптекаря и обратись к их разуму, — скривился, словно у него заболел зуб, — прежде чем кое-кто из католических священников в ближайшее воскресенье обвинит иудеев в ритуальном убийстве христианского ребенка. Это все.

— Благодарю за доверие, ваше преосвященство, — ксендз Федусевич покорно склонил голову, — но я вас успокою. До воскресенья настоящий убийца будет сидеть в «Бригидках».

— Откуда такая убежденность?

— Потому что это дело непременно будет вести комиссар Попельский, — уверенно ответил молодой священник.

— Если бы он как можно скорее его завершил. — Митрополит вздохнул с заметным облегчением и протянул собеседнику руку с перстнем. — Vale, carissime![8]

III

Комиссар Эдвард Попельский, о котором говорил весь город, отнюдь не походил на человека, занятого делом, что взбудоражило львовские улицы. В тот злосчастный день, когда нашли замученного мальчика, его невозможно было разыскать ни дома, ни на работе, а вечер комиссар провел в неком тайном помещении, где он отдавался никому неведомым вещам. Попельский улегся под утро, но спал плохо и несколько раз просыпался. В час дня он окончательно проснулся, зевнул и, надев бордовую тужурку с бархатными отворотами, направился в ванную. По дороге поздоровался (уже второй раз в тот день) со своей кузиной Леокадией Тхоржницкой, с которой они жили вместе более двадцати лет. Освободив свой организм от избытка жидкости, Попельский плеснул водой на лицо и лысину, побрился, намазал лицо кремом «Нивея», а потом побрызгался одеколоном «Саподор», что горько пахнул пижмой и живицей, напоминая про аромат нагретых солнцем сибирских сосен. Тогда вернулся в свою спальню, делая вид, что не видит вопрошающих взглядов Леокадии и больших, наполненных любопытством, глаз преданной Ганны Пулторанос, их многолетней служанки. Он чувствовал, о чем обе женщины хотели спросить. Это было то, что хотел узнать весь Львов: когда он схватит тварь, которая покрыла тело Гени Питки иероглифами боли.

Но Попельского сейчас больше интересовало то, подходит ли коричневый галстук в белый горошек к костюму, который он собирался нынче надеть впервые. В этот важный для себя день ему хотелось выглядеть необычайно элегантно.

Приложил рубашку с галстуком к пиджаку. Цвета без сомнения гармонировали. Бежевый костюм в тонкую голубую полоску идеально подходил к галстуку и к рубашке с отстегивающимся ослепительно-белым цератовым[9] воротничком. Довольный результатом, Попельский надел белье и тонкие как паутина, черные носки. На ноги натянул светлые ботинки, а в манжеты рубашки воткнул золотые запонки. Убрав на голову шляпу и нацепив на глаза темные очки, он закурил сигарету перед зеркалом в прихожей. Потом, извинившись, что не позавтракал, попрощался с обеими женщинами и спустился вниз. Двинулся по двору. Он знал, что на галерее, к которому ведут лестницы для прислуги, стоит верная Ганна и спрашивает себя о том же самом, что и весь город.

Пройдя через двор, он оказался на оживленной улице Обороны Львова. Но Попельский не пошел дорогой, по которой каждый пополудни ходил едва ли не двадцать лет. Не направился по улице вверх, к угловому дому полиции, а пересек ее наискось и направился прямо в сторону купола Оссолинеума, что возвышался над деревьями.

Надвинул шляпу на лоб, чтобы лучше защитить свои глаза эпилептика от солнечного света, который чуть закрывали ветви и листья деревьев. Раздражение, вызванное солнцем, что блестело на воде или пробивалось сквозь ветви, знакомо было Попельскому еще с тех пор, как незадолго до Великой войны он был студентом Венского университета. В какой-то летний день в парке Пратер во время игры в шахматы, Попельский взглянул на кроны деревьев, словно ища вдохновения для решения сложной шахматной комбинации, и почувствовал головную боль и страшную сонливость. Он упал на землю, где содрогался в течение нескольких минут, и непроизвольно обмочился, перепугав этим своего соперника и многочисленных болельщиков. В тот же день на квартире его навестил пожилой врач, который внимательно выслушал рассказ пациента. Медик отметил, что у Попельского уже было несколько приступов этой болезни в детстве, но позже, во время созревания, она прошла. Оказалось, что недуг дремал, ожидая нового раздражителя. Врач диагностировал у него фотосенситивную эпилепсию, прописал ему веронал и порекомендовал избегать яркого дневного света, одевать темные очки, носить зонтик и все такое. Помня о своем унижении, Попельский отнесся к рекомендациям врача очень серьезно. Не желая вновь ощутить жгучий стыд, преследовавший его после венского приступа, он начал избегать солнечного света и перешел на вечерне-ночной образ жизни. Из-за этого ему пришлось покинуть математический факультет и перевестись на филологический, где лекции обычно проводились вечером. Все свои занятия и дела старался выполнять в сумерках, что иногда удавалось легко (если речь шла об игре в шахматы), а иногда — не очень. Такому образу жизни отнюдь не способствовала работа полицейского. Его карьера все же развивалась так успешно, что в течение двадцати лет коменданты львовской полиции позволяли ему работать между двумя пополудни и десятью вечера, а летом — между шестью пополудни и двумя ночи. Именно такой рабочий день ждал комиссара Попельского и сегодня.

Тем удивительнее, что вместо «дома на Лонцкого», как называли комендатуру полиции, Попельский направлялся в совершенно противоположном направлении — вниз по улице Хорунщизни.

Ею он дошел до прекрасного особняка Сегала на Академической. Свернул направо и почувствовал на себе каменный взгляд графа Александра Фредро, осматривавшего прохожих со своего постамента перед «Шкотской». Именно в этой кофейне комиссар вскоре оказался, сел за столик в темном углу, куда официант, пан Гирек, принес ему кофе, большие душистые куски ветчины и посыпанные тмином и солью булочки.

В глазах кельнера Попельский заметил тот же вопрос, что и у Леокадии, служанки и нескольких водовозов у ближайшей колонки, которые очевидно опознали комиссара.

Пропихнул рожок салфетки между шеей и цератовым воротничком. Насадил на вилку кусок розовой ветчины. С обеих сторон намазал его белым, густым майонезом. Соль, тмин и хрустящая корочка булочек прекрасно дополняли вкус буженины из магазина Котовича. Ветчина, досточтимая, как утверждалось в ее рекламе, пахла дымком деревьев надверещанского леса.

Попельский удобно устроился в мягком, обтянутом плюшем, кресле, и углубился в чтение «Дойче шахцайтунг», которую здесь выписывали. Через несколько минут, когда пан Гирек старательно убрал со стола, комиссар извлек из папки чистый лист бумаги и авторучку марки «Вальдманн». Проверил, достаточно ли в ней чернил, и начал писать. Справа четко вывел «Львов, 5 мая, 1939 г.», затем обозначил адресата «III Особый отдел Главной комендатуры государственной полиции в Варшаве». Чуть ниже, посередине, написал большими буквами: «РАПОРТ ОБ ОТСТАВКЕ». И еще ниже: «Почтительно прошу отправить меня на пенсию с сегодняшнего дня. Просьба объясняется достижением пенсионного возраста, а также сложными семейными обстоятельствами. С уважением». Под этим текстом Попельский поставил размашистую подпись. Внизу добавил: «через III Особый отдел Воеводской комендатуры Государственной полиции во Львове». Сделав это, он закурил сигарету и щелкнул пальцами, подзывая пана Гирека.

— По рюмке водки для вас и для меня, — заказал он и взглянул на удивленное лицо официанта. — Чему вы удивляетесь, можно человеку выпить, когда он уходит на пенсию? Почтите меня компанией?

В голосе комиссара не чувствовалось никакой иронии. Он хорошо помнил своего отца, Паулина Попельского, инженера-нефтяника, который первым кланялся рабочим. Помнил отвешенную отцом жгучую пощечину, когда пренебрежительно высказался о некоем мастере из бориславской нефтепереработки. Помнил и о том, как, переезжая оттуда в Баку, отец лично попрощался с чумазыми шахтерами. Рюмка водки, выпитая в обществе пана Гирека, имела для Эдварда Попельского огромное значение.

— Прошу прощения, — холодно отозвался кельнер, — но я не могу пить в рабочее время. Чем еще могу служить?

Попельский отрицательно покачал головой. Курил сигарету и смотрел на Гирека. Широкое лицо и открытый взгляд официанта выражали полнейшее безразличие. Но Попельский знал, что за этим кроется нечто иное. Этот город, который олицетворял пан Гирек, говорил: «Я презираю тебя, трус».

IV

Город и правда уже знал об отставке комиссара. Первым журналистом, который подошел к Попельскому, был Константа Мразек из «Слова польского». Получив телефонный звонок от Гирека, он примчался в кофейню из редакции на Зиморовича, которая была неподалеку, вместе с фотографом. Он вбежал в «Шкотскую» именно тогда, когда Попельский подносил ко рту вторую рюмку водки. Фотограф направил на него объектив, а Мразек видел перед глазами заголовок в газете: «Чем занимается пан комиссар вместо розыска убийцы Гени Питки? Пьянствует!». А ниже — фото полицейского с рюмкой в руке. К сожалению, мечта редактора не сбылась. Попельский поднял рюмку и выплеснул ее содержимое прямо на аппарат и лицо фотографа. Затем вскочил с места, надвинул шляпу на голову и метнулся к дверям кофейни.

Там его фигуру одновременно осветило несколько вспышек. Комиссар узнал журналистов, которых давно знал как вежливых и учтивых собеседников. На этот раз они были наглы, категоричны и агрессивны. Город действительно начинало ненавидеть Попельского.

— Каковы истинные причины вашей отставки? — настойчиво требовал ответа редактор Матуш из «Ежедневника людского».

— Весь Львов на вас рассчитывает! Как вы объясните свое дезертирство? — допытывался Шатора из «Вечерки».

— Вы боитесь беспорядков на национальной почве? — Чубатый из «Дела» нарушил деликатные вопросы.

— Неужели вы испугались? Вам страшно? — перекрикивал всех Кшижановский из «Волны».

— Кто поймает убийцу, если не победитель Минотавра?! — орал Файерман из «Дас найє гуґблат».

В блеске фотографических вспышек лицо Попельского становилось все бледнее. Комиссар снял шляпу и вытер пот со лба. Фотографы щелкали десятки снимков в профиль и фас. Зевакам, что столпились на тротуаре перед «Шкотской», казалось, будто лысая голова Попельского росла и отрывалась от туловища.

— Лыссый, ты сукин сын! — рявкнул какой-то батяр в толпе. — Львов тебе этого не простит!

Услышав прозвище, которое дали ему бандиты с Клепарова и Лычакова, Попельский оцепенел. До сих пор оно вызвало у комиссара своеобразную гордость, поскольку преступники произносили его не только с ненавистью, но и уважением. Лысина полицейского была объектом шуток, самой известной из которых был такая: «Когда у пулицая Попельского челка на лбу? Когда на голову ему сядет какая-то дзюня»[10]. Годами его голову сравнивали с яйцом, коленом или пенисом. Во всех этих грубоватых шутках и сравнениях чувствовалось своеобразное бандитское уважение. Но не в этот раз. Не сегодня. Сейчас в него вкладывали столько же презрения, как и в слово «таракан». Раньше прозвище атаковало Попельского своим ненавистным шипением из-за спины, потому что никто не осмеливался бросить его комиссару в лицо. То было нечто вроде табу: не произноси прозвища при человеке, который его носит, потому что пожалеешь! Сделай это так, чтобы тебя не видели, иначе получишь в морду! Но это было доныне. А сейчас какой-то ободранный сорванец издевательски смотрел на Попельского, и его угрозы звучали громче, чем все дерзкие вопросы львовских щелкоперов.

— Киндеры[11] с Клепарова тебе этого не дадут, Лыссый!

Попельский не выдержал взгляда батяра. Комиссар развернулся и побежал вглубь кофейни, в туалет. Он знал, что за окном клозета расположен небольшой внутренний двор, которым он беспрепятственно доберется до здания на улице Лозинского, а оттуда, по узкой, с высокими зданиями Сенаторской — до «старого университета». Там, в тиши математической читальни, с которой Попельский хорошо познакомился, когда вел свое последнее дело, он сможет спокойно сосредоточиться. Комиссар оттолкнул фотографа, который до сих пор не оправился, но явно собирался направиться за ним, заскочил в клозет, запер дверь на крючок, а затем открыл окно, закрашенное белой масляной краской. Вокруг разлетелся голубиный пух. Попельский вылез на грязный подоконник и тяжело спрыгнул с него на двор. Высота была немалая, и он не удержал равновесие и упал. С отвращением посмотрел на свои новенькие штаны, испачканные пометом. Глянул в сторону и увидел ботинки с гетрами. Попельский знал, кому принадлежит эта обувь. Гетры уже давно никто не носил, но начальник Следственного отдела Комендатуры воеводской полиции, подинспектор Мариан Зубик, никогда не гонялся за модой.

Шеф Попельского стоял, широко расставив ноги. В руках держал его прошение об отставке. Большой живот распирал жилет Зубика, а набрякший красный затылок туго сжимал обруч воротника. Подинспектор снял шляпу и вытер лоб. Его редкие волосы были аккуратно зачесаны и словно приклеены к черепу.

— Посыльный из «Шкотской» довольно ловкий, — Попельский улыбнулся, прежде чем Зубик открыл рот. — Он вас быстро нашел. Парень честно заработал злотый.

— Я тоже заслуживаю похвалы, — прошипел начальник, что не предвещало ничего хорошего, потому что этот апоплексик обычно орал, аж дрожали окна дома на Лонцкого. — Расположение этих домов известно мне так хорошо, словно я сам их строил.

— Я еще никогда не измазывался голубиным пометом, — Попельский обеспокоенно смотрел на штаны. — Вы не знаете, пан начальник, чем это можно почистить? Это костюм фирмы Яблковских!

— Что вы плетете, Попельский?! — Зубик вернулся к знакомой подчиненному роли холерика. — Знаете, что я сейчас сделаю с вашим прошением об отставке? Вот что. — И подинспектор схватил лист так, будто собирался его порвать.

— Ну и порвите! — Попельский еще никогда не обращался к своему шефу так вызывающе. — Ну, рвите, к черту, а я напишу следующее! Буду писать, а вы будете драть. И так целыми днями. А тем временем иудеи…

— Послушай, — Зубик приблизился к Попельскому и шипел ему прямо в лицо: — Ты думаешь, что я без тебя не справлюсь? Думаешь, мне нужен шестидесятилетний франт в темных очках, который работает тогда, когда ему заблагорассудится? Думаешь, я не знаю о твоих похождениях с последними курвами? Думаешь, меня волнует твоя отставка? Могу изорвать, а могу подписать рапорт, так или сяк, понял? Мне безразлично!

— Ну, тогда подпишите, — Попельский, не оборачиваясь, ткнул пальцем на окно уборной. — А тогда объясните им это! Скажите, что Лыссый уходит на пенсию, а вы с этим соглашаетесь!

В дверь уборной стучали. Слышны было слабые протесты персонала кофейни и разъяренные выкрики журналистов. Попельскому вдруг стало холодно. Он снова услышал отвратительный голос батяра и свое прозвище.

— Чего ты хочешь от меня? Что я должен сделать, чтобы ты остался? — Зубик снял шляпу и обмахивался ей. Белки его глаз, казалось, все сильнее наливались кровью.

— Мне нужно кое с кем поговорить, — Попельский с отвращением наклонился к заросшему рыжими волосами уху шефа и что-то шепотом сказал ему.

— Я согласен, — медленно произнес Зубик. — Поговорите с ним. Я дам вам письменное согласие, если вы хотите.

— И позволю себе уточнить, пан начальник. Мне пятьдесят три года, а девочки, с которыми я езжу в Краков, — первоклассные. Ну, ладно… А что мы тут до сих пор делаем? Пошли отсюда!

— Куда? — спросил Зубик, потирая пальцами веки.

— Вы что, собираетесь здесь проводить пресс-конференцию? На дворе за нужником?

Они вышли через ворота на улицу Лозинского. Подул легкий ветерок, который поднял в воздух клоки изорванного листа с прошением об отставке. Через мгновение они лежали на куче голубиного помета.

V

Когда Попельский вышел из ресторана «Атлас», часы на ратуше выбили одиннадцать ударов. Комиссар медленно шел к фонтану Дианы. Наступала чудесная майская ночь. Возле фонтана толпилась, перекликаясь и ругаясь, молодежь. Некий юноша взобрался на постамент и схватил римскую богиню за груди. Из скромного костюма и высокомерных морд Попельский сделал вывод, что это выпускники гимназии, которые впервые в своей взрослой жизни напились. Вспомнил собственные выпускные экзамены в классической гимназии в Станиславове — текст Ливия о Горация Коклеса, отрывок из диалога Платона «Ион», вдохновенное лицо ксендза, который был одновременно учителем математики и утверждал, что Бог — это шар, а любое существо — точка на ней, разъяренный взгляд ненавистного учителя биологии, который требовал назвать различия между цитоплазматичными и нецитоплазматичными частями клетки. Вспомнил, как он потом напился и стал настоящим мужчиной, посетив иудейский бордель. Последнее воспоминание трудно было назвать приятным, потому что настоящим мужчиной он стал не сразу, а после двух безуспешных попыток. Однако дама, с которой он был в тот вечер, отнеслась к его беспомощности и неумению с чрезвычайным пониманием и мягко и деликатно помогла ему стать мужчиной, оставляя в памяти незабываемые воспоминания. С тех пор Попельский навсегда сохранил слабость к женщинам иудейской красоты.

Комиссар тряхнул головой, отгоняя станиславовские воспоминания, которые резко контрастировали с его теперешним мрачным настроением. Он все больше боялся превратиться в сатира, неизлечимого тупого сибарита. Это чувство всегда охватывало его, когда он испытывал райское наслаждение, когда просыпался в постели каждый раз другой проститутки, когда не мог вспомнить, что происходило с ним в предыдущий вечер, когда в горле першило от десятков выкуренных папирос. Тогда Попельский видел обеспокоенные глаза кузины Леокадии и особенно — девятнадцатилетней дочери Риты. Каждый ее взгляд пронизывал его жгучим стыдом, мучил совесть бессонными ночами. Под влиянием этого взгляда Попельский из сибарита превращался в аскета, постился, остатки водки выливал в умывальник, а публичные дома обходил десятой дорогой. Сейчас приближался именно такой период. Кривая гедонизма направлялась к минимуму, но еще его не достигла. Не хватало какого-то одного толчка. Хотя бы Ритиного взгляда. Но Попельский не видел дочери вот уже две недели и ничуть не был уверен, что она вообще хочет с ним встречаться. С отвращением подумал о щедром ужине в «Атласе», сдобренный несколькими рюмками водки, о широких бедрах некой панны Влади, с которой они перед тем оказались в гостиничном номере, о своей тяжелой, словно камень, печень, о животе, который до сих пор болел после прыжка во двор за уборной в «Шкотской». Попельский нуждался в каком-то толчке, чтобы начать аскетическую жизнь.

Кто-то легонько коснулся его. Перед ним, взяв руки в боки, стояла и усмехалась молоденькая девушка, видимо, еще подросток. Попельский мгновенно почувствовал, что отвращение к сибаритскому образу жизни подкатывает ему к горлу, словно горькая желчь. Он был готов рыгать, здесь, прямо под ратушей.

— Чмок, сердушко. — Усмешка девушки стала еще шире. — На Армянской под «Четырьмя временами года» стоит авто и быстро уважаемого пана довезет…

Прежде чем Попельский успел что-то ответить, девушка убежала. Он даже не пытался догнать ее со своим отяжелевшим брюхом, которое до сих пор болело после прыжка из окна «Шкотской».

Действительно, на Армянской, под зданием «Четыре времени года» стояла новая «Ланчия». Попельский открыл дверцу и молча сел в салон. Был уверен, что шофер не знает никаких правил savoir’ vivre’[12], и приветствие останется без ответа. Поэтому предпочел не отзываться.

Миновали Успенскую церковь, Арсенал и здание галицкого наместничества, а затем повернули на Лычаковскую. Попельский оказался в знакомом окружении, среди трех- и четырехэтажных каменных домов. Не раз и не дважды он побывал во дворах этих домов поздней ночи и слышал, как с шипением произносят его кличку выставленные на шухер парни, которые предупреждали бандитов в их притонах и малинах. За Лычаковским кладбищем шофер прибавил газу, и через минуту машина выехала за Львов. Слева стеной возвышался густой лес. Через четверть часа он поредел. Это были Винники. «Ланчия» свернула налево и остановилась перед большим, старым деревянным домом, за которым рос сосняк.

Моше Кичалес сидел на двухместной качели на веранде и курил сигару. Перед ним на столе были остатки икры, селедки и сладости, которые свидетельствовали о том, что изысканная сигара венчала не менее изысканный ужин. К Кичалесу нежно прижималась молодая блондинка, такая красивая, что Попельский сразу забыл о недавнем желании предаться аскетизму. От прохлады майской ночи девушку защищала шкура тигра. Ее спутник явно не замерз, потому что сбросил пиджак, а широко расставленные ноги, сдвинутая набекрень шляпа, расхристанная сорочка и криво повязанный галстук делали его похожим на батяра, что отдыхает после ночной попойки. Широкий, блестящий шрам, пересекающий щеку, мог остаться после удара ножом во время пьяной драки. Но эта схожесть была обманчивой. Король львовских бандитов почти никогда не пил, а шрам остался на память о стычке в российской тюрьме.

Кичалес поцеловал девушку в щеку и прошептал ей на ухо несколько слов. Она поднялась, сказала Попельскому «спокойной ночи» и вошла в дом. Комиссар не ответил и даже на нее не взглянул. Лишь краем глаза заметил ее стройную фигуру в неосвещенном окне. Он прекрасно знал, что она подслушивает их разговор, возможно, так ей приказал любовник. Попельский не отреагировал на вежливость блондинки, его faux-pas[13] был вполне сознательным. Все знали, что Кичалес болезненно ревнует свой многочисленный гарем и лучше даже не смотреть на его одалиску, если не хочешь, чтобы он тебя возненавидел. Комиссар также знал, что в темноте ночи король преступного мира, может, и не заметил его похотливого взгляда, зато он наверняка спросит о поведении пришельца у своих многочисленных церберов, что прятались под деревьями возле дома и внимательно следили за каждым движением гостя своего хозяина.

Поэтому Попельский предпочел прослыть невоспитанным человеком, чем ловеласом, что истекает слюной при виде чужой любовницы.

Комиссар не ошибся в своем решении. Хозяин явно счел поведение Попельский пристойным, ибо довольно приветливо усмехнулся и кивнул гостю на плетеное кресло у стола.

— Садитесь, пан кумисар, говорите, с чем пришли в мой скромный дом, а я слушаю, слушаю. — Кичалес выдохнул облако дыма.

— Вы приняли меня в собственном доме. — Попельский постучал папиросой по крышке портсигара. — Это свидетельствует о вашем доверии. Я благодарен вам за него.

— Какие красивые слова! — Хозяин снова усмехнулся под тонкими усиками киноактера. — Если бы здесь была моя хавира, это значило бы, что вы шац человек. А в этой халабуде я могу принять даже самого бедного арендатора.

Попельский задумался. Кичалес не угостил его ужином, не предложил ни сигары, ни водки. Это свидетельствовало, что он относится к нему безразлично. Позже сравнил его с арендатором, а это в свою очередь означало, что он относится к нему враждебно. Полицейский встал, вытащил из кармана «Вечернюю газету» и кинул ее на стол перед собеседником. Кусты вокруг дома вдруг зашевелились. Кичалес поднял руку, и снова наступила тишина, которую нарушало разве что посвистывание сверчков.

— Найдите убийцу этого ребенка и отдайте мне, — тихо проговорил Попельский, показывая на газету, где на первой странице виднелось фото комиссара.

— Вы думаете, как и остальные, ну нет? Что это иудей убил христианское дитятко, чтобы в мацу покрошить, ну нет? И потому я, иудей, должен его искать как среди своих? Хотите меня задобрить? Погромов еврейских боитесь, заварушек?

— Меня не интересует, какой национальности убийца, понятно, пан Кичалес? — холодно сказал Попельский. — Я к вам обращаюсь не как иудею, а как к губернатору. К губернатору!

— Что так? Как так? — Король преступного мира, казалось, стушевался. Смотрел на гостя, не скрывая удивления.

— Преступный мир, мир бандитов и воров — это ваша губерния, а вы — ее губернатор. Этой губернией управляете только вы. Ваши подданные — люди чести! Ни один карманник не ограбит беременной женщины, ни один бандит не нападет на ребенка, ни один урка не побьет старой или сумасшедшего. Такие принципы вашей губернии, не так ли?

— Ну, так. — С лица Кичалеса не исчезало удивление.

— А этот сукин сын, — Попельский хлопнул ладонью по газете, — убийца трехлетнего ребенка, нарушил все принципы вашего мира. Неужели вы допустите, чтобы в вашей губернии действовал такой выродок, разве вам безразлично? Ведь у вас есть собственная полиция, собственный министр внутренних дел, которому известно любое гнездо, где может спрятаться эта тварь! Вы можете задействовать для поисков своих людей?

Кичалес раздумывал, не является ли вопрос Попельского проявлением недопустимой дерзости. Лыссый припер его к стенке и приказывает что-то делать! И как смеет этот трус, который еще сегодня хотел подать в отставку, заставлять его, Кичалеса, открыть свои планы, более того, требовать с ним сотрудничать?! Он задумчиво открыл портсигар Попельского и вытащил оттуда сигарету. Закурил и взглянул на лысую комиссарову голову, которая едва виднелась в тусклом свете керосиновой лампы, горевшей на крыльце. Этот ґліна[14] слишком хитрый, думал Кичалес, затягиваясь ароматным дымом «Египетских», чтобы вот так, запросто прийти сюда и чего-то требовать. Он хочет что-то мне предложить взамен.

— Вы говорите, говорите дальше, пан кумисар, я слушаю, слушаю, — произнес он, откинувшись на качели.

— Я хочу объединить наши силы и найти убийцу Гени Питки.

— Вы говорите, говорите! Это очень гецне![15] Но зачем это все? Или я суд? Или я полиция? Какой мне с того интерес?

— Если вы благодаря своим информаторам найдете настоящего преступника и отдадите мне его живого, я на год забуду о существовании вашей губернии. Любой урка, что скажет мне «я от Кичалеса», будет иметь возможность спать спокойно, я его немедленно отпущу. Разве кто-то из них совершит нечто похожее на убийство на Жолкевской. Тогда я его убью. — Попельский потушил сигарету. — Это мое предложение. На год забыть про вас и ваши дела. А взамен получить убийцу ребенка. Живого!

— А что будет, — король преступного мира снова усмехнулся, — если ни я, а вы его сцапаете? Я потрачу время, заплачу людям, мои ребята бросятся за работу, а тут что? Вы его сцапаете, а не я! И я ничего с того ни имею!

— Да, — плетеное кресло затрещало под Попельским, — тогда вы ничего с этого не получите. Наша сделка очень проста и не предусматривает никаких дополнений, она однозначна, как понятия чести и позора. Или вы его поймаете, и имеете год покоя, или вы его не поймаете, и мы дальше будем противниками. Но противниками честными, как всегда, как до сих пор, и так будет до конца! Что вы на это скажете?

Кичалес встал и начал прохаживаться по веранде. Его подкованные ботинки стучали по доскам. Попельский перевел дыхание. Он все сказал. Глянул на винниковский лес. Дело Гени Питки будет его последним. Действительно последним. А потом он уйдет на пенсию и заживет в таком же лесу, как этот, в Винниках. Вечерами читать античных поэтов или решать задачи по линейной алгебре. Только это одно следствие. Еще один толчок к действиям. Еще один период аскетизма, во время которого он выслеживает убийцу в городских закоулках. Попельский резко почувствовал приближение своей старости: под тяжелым слоем еды бурлили пищеварительные соки, вены зарастали жиром, легкие были уничтожены никотином. Закрыл глаза и на удивление, несмотря на вечернюю пору, почувствовал, как его клонит в сон. Стук подкованных ботинок прекратился. Попельский открыл глаза. Кичалес стоял перед ним и протягивал ему руку. Комиссар пожал ее. Это и был тот долгожданный толчок.

Через четверть часа король вошел в спальню. Его любовница была в чулках с подвязками и прозрачном пеньюаре. Расстегнула ему ремень.

— Ах ты, мой губернатор, — прошептала она.

Через мгновение она уже ничего не говорила.

VI

Университетский судебный медик, доктор Иван Пидгирный, ненавидел беспорядочный образ жизни и любые неожиданности. Сутки он делил на три части, каждая по четыреста пятьдесят минут. Пидгирный называл их терциями. Первые семь с половиной часов доктор проводил на медицинском факультете университета Яна Казимира на улице Пекарской, а две следующие терции, соответственно семейную и ночную — дома. Домашние дела со временем стали менее обременительными, ибо трое сыновей Пидгирного пошли собственными путями, которых, в конце концов, он как отец не одобрял. Полтора часа, которые оставались от терций, Пидгирный проводил, добираясь пешком с улице Тарновского, где его вилла соседствовала с домом профессора Леона Хвистека, до морга и обратно. Он гордился своей урегулированной жизнью, о чем и рассказывал всем вокруг с упорством, с которым он проповедовал собственные взгляды относительно дискриминации украинцев на государственных должностях, хотя сам был ярким этому отрицанием.

Сейчас он мысленно делил на терции собственную жизнь. На каждую назначил двадцать пять лет. Первый период он провел, учась. Иван Пидгирный родился в 1875 году в селе Острожец между Мостками и Львовом. Там маленького Иванко, необычайно сообразительного сына бедного крестьянина, заметил греко-католический священник и, когда мальчик окончил сельскую школу, рассказал о нем пану Онуфрию Сосенко, украинскому адвокату и образовательном деятелю «Русской беседы». Сосенко решил оплатить обучение мальчика в гимназии Франца Иосифа, а потом найти для него другого благодетеля. Чрезвычайные способности Ивана Пидгирного, особенно в области естественных наук и классических языков, привели к тому, что по рекомендации Сосенко на гимназиста обратил внимание сам греко-католический митрополит Сильвестр Сембратович. Этот благодетель бедной, но способной украинской молодежи оплатил Пидгирному последние годы учебы в гимназии, а затем назначил ему стипендию, благодаря которой парень поступил на медицинский факультет, сначала во Львове, а затем по приказу митрополита перевелся в Черновцы. В 1900 году в тамошнем университете Пидгирному вручили диплом медика с отличием — summa cum laudae[16].

Затем начался новый этап жизни — львовская профессиональная и семейная терция. Ее основными вехами были женитьба, карьера врача, а затем преподавателя и рождение трех сыновей, каждый из которых не оправдал отцовских надежд. Старший сын, Василий, погиб в петлюровской армии в боях за самостийную Украину. Средний, Сергей, мечтал не о независимости, а о диктатуре пролетариата и, как член Коммунистической партии Западной Украины, попал в тюрьму в Ровно, а потом, в результате обмена заключенными, оказался в Советской России. Там, в стране юношеских мечтаний, его замордовало НКВД. Младший сын, Иван, поразил отца больней всего. Полностью ополячившись, он после окончания юридического факультета в Львове сменил имя и фамилию на «Ян Подгурный» и отправился в Варшаву, где сделал блестящую карьеру адвоката и политика в санационных[17] кругах. Подводя итог своей жизни, доктор Иван Пидгирный считал вторую терцию неудачной и, чтобы как-то компенсировать поражение, позволил себе закрутить роман, который держал в глубокой тайне. В конце концов, приключение быстро закончилось, и судебный медик стал таким, как и до сих пор — ворчливым и раздраженным. В то же время он сохранил проницательный ум и в своей сфере считался гениальным специалистом.

Попельский знал Пидгирного много лет и весьма удивился, когда тот решил нарушить свой трихотомичный распорядок дня и согласился встретиться поздно ночью в прозекторской. Комиссар подумал, что это заслуга Зубика, который, если этого хотел, умел быть столь учтивым и настойчивым, чтобы убедить Пидгирного поступиться своими священными принципами.

Попельский приказал шоферу Кичалеса отвезти его на Пекарскую, до медицинского факультета университета Яна Казимира. Доходила полночь, когда он оказался во дворе, окруженном с трех сторон трехэтажными неоклассичными зданиями, на академическое назначение которых указывали латинские надписи: chimia medica-hygiena-pharmacologia, physiologia-anatomia-histologia и pathologia-anatomia pathologica-medicina forensis[18]. Здание с последней надписью как раз находилось слева от Попельского.

Фигура одинокого мужчину, который широкими шагами шествовал по двору, попала на глаза сторожу. Придерживая на поводке большую овчарку, он остановил ночного гостя. Но сразу узнал частого посетителя прозекторского и вежливо поклонился. Попельский поднял шляпу, прошел мимо клумбы с цветущими тюльпанами и анютиными глазками и свернул налево, за крыло этого здания, а затем вошел в него через боковую дверь. Через мгновение он уже шагал пустыми, темными коридорами здания, стены которого отвратительно воняли смертью и распадом. Зацепился за какую-то жестяную посудину. Загрохотало. Где-то далеко часы пробили полночь. Попельскому казалось, что он слышит какое-то шуршание и смех. В конце концов, он не удивлялся: чего еще можно ожидать в морге в эту пору?

Доктор Пидгирный стоял в халате, наклонившись над секционным столом, освещенным яркой операционной лампой. Перед ним лежало маленькое, скрюченное тельце ребенка.

Во рту медика торчала сигарета, дым которой раздражал ему глаза, вызывая слезы.

— Добрый вечер, пан доктор. — Попельский снял котелок. — Спасибо, что согласились встретиться в это непривычное для вас время.

— Добрый вечер, пан комиссар. — Медик выплюнул сигарету в пустую картонную пачку, кинул ее на пол и раздавил ботинком. Тогда взглянул на Попельский. — Вы очень любезны, но не искажайте фактов. Я не согласился встретиться, а сам это предложил, зная, что вы работаете по ночам.

— Я этого не знал. — Попельский понял, что дело очень серьезное, и мысленно выругал себя за постоянную привычку благодарить каждого. И Пидгирный, и Кичалес сегодня пренебрегли его вежливостью. — Я думал, что это инспектор Зубик убедил вас, но…

— Нет времени на объяснения, — прервал его Пидгирный. — Выслушайте меня внимательно. Я сделал вскрытие тела этого ребеночка сегодня сам, без помощи ассистента. Никто не знает того, что узнал я. А вторым человеком будете вы. Поэтому я и хотел, чтобы наша встреча была тайной и состоялась поздно ночью.

Попельский смотрел на зашитое тельце. Не сосредотачивался ни на вспухших щечках, покрытых тонкой коричневой коркой, ни на красноватых слезоподобных ранах и следах ножевых ударов по всему теле, ни на конечностях, вывернутых и беспомощных, как перебитые птичьи крылья. Комиссара продолжало удивлять, почему Пидгирный, который о трупах на столе обычно высказывался безразлично и безлично, сейчас употребляет слова «ребеночек».

— Этому мальчику методично нанесли тридцать ран ножом. — Доктор коснулся одной из них на плече. — Но они неглубокие и ни одна из них не была смертельной. Однако, когда ребенка нашли, тельце должно быть окровавленное, коричнево-красное или покрытое подтеками засохшей крови. Но мы знаем, что оно таким не было. Было чистым, словно его обмыли…

— Так, обмыли, — машинально повторил Попельский, рассматривая швы на животе мальчика, которые Пидгирный до сих пор никогда не делал так старательно. — Обмыли, выпустив сперва кровь. Какой-то сумасшедший зарезал этого ребенка, подождал, пока он истечет кровью, а потом обмыл.

— А мальчик все это время был жив, — глухо проговорил медик.

— Вам известно, как высоко я ценю вас как специалиста. — Попельский отпустил воротник под галстуком. — Чтобы услышать ваши выводы, можно встретиться в любом месте и в любое время, даже глубокой ночью на кладбище. Но как вы докажете, что малыш, истекая кровью, был жив?

— Он наносил ранения чем-то железным, это причина отеков и коричневых опухолей на щеках. — Пидгирный коснулся лица мальчика.

— Вы не ответили на вопрос!

— Это ребенок умер в результате перелома шейного позвонка! — Медик, казалось, не слышал последней реплики своего собеседника.

— Откуда вы знаете, что мальчик был жив?!

— Раны и ожоги были нанесены, пожалуй, на сутки раньше, чем произошло внутреннее кровоизлияние в шее, вследствие ее перелома! Этот ребеночек жил в течение многих часов, прежде чем ему скрутили шею. Понимаете?!

Пидгирный кинулся к Попельскому и схватил его за лацканы пиджака.

— Вы понимаете, этого мальчика пытали!

Комиссар легонько отстранил доктора, и тот отпустил его пиджак. Затем подошел к раковине и тщательно вымыл руки, хотя в прозекторской не коснулся ничего, кроме задвижек.

— Иудеи закрываются в своих квартирах, — проговорил Попельский, как будто сам себе, вытирая мокрые руки о штаны. — В комиссариате на Курковой сидит безработный с бутылем керосина. Его схватили возле синагоги «Золотая Роза». Время подгоняет нас, доктор. Вы не могли выбрать для встречи лучшего часа. Никто из нас не имеет времени, чтобы спать.

— Вы думаете, что я назначил эту встречу, руководствуясь гражданской заботой об иудеях? — Пидгирный стоял неподвижно, уткнувшись в пол.

Попельский вытащил портсигар и посчитал, сколько у него осталось сигарет. Только две. А до утра было далеко.

— Нет у меня времени, чтобы спать, — задумчиво повторил он, машинально перебирая сигареты, — тогда, когда во Львове лютует убийца детей. У меня полуторагодовалый внучек…

— А у меня… У меня двухлетний сын. — Сказав это, Пидгирный не поднял глаз. — Вы третий человек, кому об этом известно. Кроме меня и его матери.

Попельский вытащил две последние сигареты. Одну из них взял себе, вторую протянул медику. Закурил и подал спички Пидгирному. Затем отвернулся и покинул морг.

VII

Стук в дверь разбудил столяра Валерия Питку. В комнате рядом заворошился и заплакал сквозь сон ребенок. Кроме пятерых детей там же всегда ночевали их родители — сын Валерия, Игнаций, и его жена Стефания. Всегда, но не теперь. Сейчас они оба сидели с окаменевшими лицами и широко открытыми глазами возле кухонного стола. На стук в дверь супруги не обратили внимания. Игнаций и Стефания не реагировали ни на что с позапрошлого вечера, с момента, когда осознали, что вместо пятерых их детей отныне в спальне будет только четверо. Муж с женой сидели неподвижно. Они не были пьяны, не были заплаканы. Хуже всего было то, что оба были при полном сознании.

Валерий поднялся со своего топчанчика в кухне, которая днем превращалась в столярную мастерскую, и отодвинул занавеску на окне. В слабом свете единственного фонаря, который покачивался над крошечным, полным зелени, двориком на улице Немцевича, 46, он увидел двух мужчин, что стояли на галерее под его окном. Один из них прижимал к стеклу значок полицейского. Валерий открыл им дверь, а потом кивнул на топчанчик, с которого убрал постель. Сели рядком, тесно и неуклюже, двое полицейских и старый столяр. Один из гостей снял шляпу и вытер пот с лысой головы. Младший хлопал глазами и зевал. Было понятно, что второй час ночи — отнюдь не его излюбленная пора.

— Комиссар Эдвард Попельский из криминальной полиции, — отозвался старший из прибывших, а потом указал пальцем на младшего: — А это мой заместитель, аспирант Стефан Цыган.

Валерий Питка кивнул головой. Он не знал, должен ли что-то ответить, представиться или, может, улыбнуться. Стоит ли беспокоиться, что «пулицаи» могут найти у него коммунистическую бібулу[19], которую вчера дал ему на хранение сосед? Старик сидел возле комиссара, беспомощно ерзал и разминал пальцы, заскорузлые от тяжелой работы.

— Это родители несчастного Гени, да? — спросил Цыган, кивнув на закаменевшую от горя пару. — А вы кто?

— Рыхтык[20], то родители, — сказал Валерий. — А я дед.

Имя убитого ребенка было, как взрыв бомбы. Мать мальчика зашаталась, ее голова упала на стол. Женщина заголосила. Ее грубые, короткие пальцы вцепились в волосы, заколотые костяным гребнем. Слезы текли по запястьям и сплывали на голые локти. Она заводила тонким, пронзительным голосом, что рассекал воздух как скальпель, словно нож, который устремлялся в тело ее ребенка.

Каменщик Игнаций Питка почти никогда не плакал, ни от физической, ни от душевной боли. Он не заплакал даже тогда, когда упал с лесов на костеле капуцинов и увидел, как его штаны пронзает сломанная кость, которая сначала пробила кожу. Не плакал и тогда, когда на танцах возле пивной «Под сорокой» умерла его любимая невеста, Вильгельминка, которая задохнулась от укуса осы. Не плакал он и сегодня, когда должен был опознать в морге тело своего сына. Лишь имя «Геня», которое он дал мальчику вопреки жене, вызвало реакцию, которая случалась у него разве в детстве. В горле Игнаций почувствовал жгучую горечь и перестал быть тем, кем был всегда. Сейчас он стал олицетворением сплошной боли, а не решительным батяром из-под костела святой Эльжбеты.

Сначала он плакал молча, но потом не мог совладать со стоном. Он больше не видел ни полицейских, ни жены, ни отца, ни даже самого младшего сынка Зигмуся, который именно проснулся и стоял в кухне, держась за штанину отцовских брюк. Из всех детей как раз он больше всего напоминал своего умершего брата, маленького покойника, что лежал сейчас в морге.

Игнаций Питка не слышал разговоры отца с полицейскими.

— Кто еще к вам приходил? — спросил аспирант Цыган, записывая очередную фамилию в записной книжке. — Но кроме родных и соседей!

Старый столяр нахмурился.

— Пан Питка, — отозвался Попельский, — мои люди уже опросили детей во дворе, с которыми в тот день играл Геня. Дети рассказали, что играли в прятки по соседству. Одна девочка сказала, что Геня спрятался во дворе за овощной лавочкой на улице Королевы Ядвиги. Было после полудня, тепло. На этом дворе собираются жители, играют в карты и шашки. Геня должен был выйти из-за лавочки с кем-то, кого он хорошо знал. Если бы его зацепил незнакомый, он бы вырывался, кричал. Кто-то бы его услышал, кто-то заметил бы, что мальчик сопротивляется. Назовите мне, пан Питка, все фамилии, которые только придут вам на ум! Всех, кто когда-нибудь к вам приходил. Кого Геня мог знать!

— Ей-богу, что не знаю, — ответил старый столяр, приминая табак в бумажке и думая про своего соседа-коммуниста.

— Пусть бы он уже перестал скручивать эту самокрутку, — прошептал Попельский своему заместителю. — Дай, Стефцю, ему сигарету. И мне тоже.

Игнаций Питка уже не плакал и обнимал жену. Зато малый Зигмусь грустно хныкал, словно понял все горе, постигшее семью.

— Ну, тогда пишите цузамен[21] трех разом, — сказал Валерий Цыгану, решив все-таки не выдавать своего соседа. — Тадей Йойко, маляр, Мундзьо Орфин, каменщик и Казьо Ситкевич, грабарь. Ага, еще Тольо Малецкий, каменщик, как и мой Игнась. Они все делали вместе с Игнесем у одного шмайгелеса[22] на Вульце. А после работы сюда приходили, и в карты поиграли, и перекусили, и водки немного выпили. Но все с фасоном.

— Тадеуш Йойко, так? — переспросил Цыган. — Каменщик, так? Назовите еще раз остальных, потому что я не успел записать! Дольо или Тольо Малецкий?

— А разве я знаю?

— Вы сосредоточьтесь. Это большая разница. Дольо — это Адольф, а Тольо — это Анатоль.

Попельский перестал слушать Цыгана. Зигмусь продолжал плакать. Никто не утешал малого. Его родители сидели молча. Попельский подошел к малышу и вытащил из кармана мятные леденцы. Присел и протянул мальчику конфеты. Зигмусь спрятался за отца и недоверчиво поглядывал на незнакомца.

Цыган закрыл блокнот, встал и потер красные от недосыпания глаза. Комиссар выпрямился и застегнул пиджак. Махнул рукой товарищу, чтобы тот показал ему заметки. Несколько минут анализировал список фамилий и кивал головой, словно пересчитывал их. Тогда указал Цыгану на одну из фамилий. Его жест означал: этим займусь я! Полицейские вышли, а семья Питки осталась наедине со своим отчаянием.

На галерее до Попельский и Цыгана донесся запах сирени, которая цвела во дворе. Они облегченно перевели дыхание, покинув душное помещение.

Хлопнула дверь. Валерий Питка, прихрамывая, подошел к Попельскому.

— Пан кумисар, — сказал старый столяр. — Клянусь, что убью того сукина сына, что убил нашего Геню. А тогда пешком до Ченстохова…

— Пойдешь до Ченстохова, Валерка? На богомолье? Правда? — спросил Попельский, взглянув на его залатанные ботинки.

— На зіхир[23], — старик смотрел на полицейского уверенным взглядом. — Помолюсь, когда того гада убью. Убью, а там помолюсь Пресветлой Марии.

— Правда?

— На зіхир.

— Тогда я тебе куплю хорошие ботинки на то богомоле! — пообещал Попельский и спустился с галереи.

VIII

Было четыре часа утра, когда Попельский оказался на углу Сапеги и Потоцкого. Протер глаза и увидел над Цитаделью уже хорошо заметную светлую полоску, которая предвещала теплое, ясное утро. Обычно в это время он возвращался в свою квартиру на Крашевского и, перед тем как лечь спать, выкуривал на балконе последнюю сигарету, слушая щебетание птиц в Иезуитском саду. Потом укладывался, чтобы проснуться, как всегда, после полудня. Но в этот раз он поступил совсем по-другому и прогнал мысль о чистой, прохладной постели и птичьих трелях. Сделал это не из чувства долга и не от страха перед угрызениями совести. Вернуться домой ему не позволила привычка к комфорту. Попельский был настоящим утонченным сибаритом и не мог позволить себе бессонницу. Но знал, что именно она будет преследовать его, если он не проверит определенной информации.

Поэтому он быстро направился к комендатуре, миновав по дороге большой грузовик с надписью «Экспедиционно-транспортная компания Юпитер и Сын», с которой двое рабочих выгружали ведра с цветами. Вошел в зданием на Лонцкого, сняв котелок, ответил на приветствие ночного дежурного и попросил у него ключ от архива. Дежурный, как и все остальные, знал, что ночная пора — это рабочие часы комиссара. Знал он и о том, что Попельский может просматривать архив и дела без согласия и незаметного надзора директрисы архива, пани Антонины Фердиновой, которая, собственно говоря, всегда упорно, хотя и безрезультатно противилась таким особым полномочиям комиссара.

Взяв ключ, Попельский спустился в подвал, где располагался архив. Открыл дверь, включил резкий белый свет и надел несколько тесноватый халат, чтобы не запачкаться пылью. Ходил между полками, задрав голову, и внимательно присматривался к четко выведенным буквам наверху каждого стеллажа. Быстро нашел то, что искал. Нужные дела были на верхней полке. Комиссар взял стремянку, широкие ступени которой были исшарканы до блеска сотнями военных и полицейских ботинок. Вылез наверх, от чего звякнула цепь, которая не давала стремянке разъехаться. Протянул руку к нужному скоросшивателе, какое-то мгновение боролся с крючком, а потом резко открыл папку, поднимая облако пыли. Частички оседали на голове полицейского и на других папках. Попельский несколько минут чихал и сдувал пыль. Потом нашел то, что требовалось. В папке были карточки, конверты и отдельные страницы. Он медленно начал читать одну из них, и сразу его лицо покраснело, а ноги задрожали.

Согласно показаний несовершеннолетнего Галинского Чеслава, подозреваемый, 34 лет (так!), играл с детьми в прятки. Во время игры он несколько раз ударил вышеназванного 8-летнего Галинского Чеслава и ранил его ножом. Рассмотрена и передана в соответствующие органы жалоба брата и законного опекуна вышеназванной ребенка, гражданина Галинского Марцелия, 20 лет, рабочего. Подозреваемый задержан на основании соответствующих статей уголовного кодекса.

Ниже было дописано:

Направить подозреваемого на психиатрическое обследование. Езерский.

Попельский хорошо знал судебного следователя Езерского как педанта, чьи приказы всегда выполнялись. Он не ошибся. Перед ним был лист бумаги с печатью «Общественная больница в Львове, клиника нервных болезней».

Два года назад с пациентом произошел несчастный случай, его сбила фура, последствиями чего являются следующие симптомы. Пациент отмечается заметными склонностями к деструкции и отсутствием инстинкта самосохранения, что становится заметным, в частности тогда, когда он падает, ударяясь головой о землю, не заслоняясь руками, просто как автомат, как бревно. На макушке, между лобною и затылочной костью, в месте sutura sagittalis[24], у пациента находится впадина, глубиной полсантиметра. Края этой впадины наклонные, а дно абсолютно твердое. Связь между последствием травмы и нарушениями психики является очень вероятной. Болезненные представления пациента о том, что он становится ребенком, играя с другими детьми, могут указывать на тяжелые психические нарушения, которые требуют госпитализации и тщательного обследования, особенно учитывая то, что его поведение по отношению к детям является агрессивным и к тому же имеет сексуальную подоплеку. Мы не можем однозначно утверждать, что это неадекватное поведение является следствием вышеуказанного несчастного случая. Вероятно, это особенность пациента, которая заметнее оказалась вследствие общего ухудшения состояния его здоровья. Рекомендуем немедленно поместить пациента в закрытом заведении для психически больных лиц, поскольку он может быть общественно опасным.

Доктор Антоний Зухер, заведующий отделением.

Печать на последней странице была хорошо знакома Попельскому: «Прокуратура Окружного суда, следственный секретариат». Ниже виднелась короткая, старательно выведена резолюция:

Прекратить прокурорское расследование до момента, пока подозреваемый, который в настоящее время находится в клинике нервных заболеваний на Пиярове, полностью не выздоровеет психически.

Доктор Юлиуш Прахтель-Моравинский, заместитель прокурора.

Попельский глянул, когда была сделана последняя запись: 21 января 1939 года. Отсутствие более поздних документов должно бы свидетельствовать о том, что подозреваемый в избиении ребенка и до сих пор находится в психиатрической больнице. Это пребывание в закрытом медицинском заведении было для него замечательным алиби. Но Попельский так легко не сдавался. Он положил все документы в серый конверт, на котором пани Фердинова напечатала на машинке:

Анатоль Малецкий, каменщик, сын Теофиля и Софии, рожд. 14.XI.1904 во Львове, проживает: ул. Берка Йоселевича, 25, флигель пом. 1.

Комиссар спустился на пол так резко, что цепь стремянки громко звякнула. Попельский скинул халат, выключил свет и вышел из архива.

На улице Сапеги свистнул извозчику, который проезжал мимо него, и приказал отвезти его на Немцевича, 46. Было почти пять, но в течение ближайшего часа он не уснет. Так же, как и старый столяр, который дал обет Ченстоховской Божией Матери.

На этот раз Попельскому не пришлось стучать в двери квартиры Питков. Он встретил Валерия на галерее, когда тот выходил из нужника. Старый рабочий пошатывался на ногах, держа руками кальсоны, в которых не смог завязать тесемки. Седоватая, жесткая щетина, волосы, торчащие по сторонам, гнилое дыхание и красные веки могли испугать кого угодно. Комиссар не мог понять, каким образом Валерий Питка менее чем за два часа превратился в полнейшее страшилище. Попельский не знал, что той ночью у столяра был еще один посетитель, его сосед-коммунист, который забрал воззвания и листовки, которые прятал у старика, а взамен отблагодарил четвертью водки. Питка не медлил ни минуты: выпил бутылку быстренько, втайне от сына. Вследствие этого он опасно пошатывался и бормотал что-то непонятное.

— Что с тобой, Валерка? — обеспокоенно спросил Попельский. — Где ты так дал до вивата?[25]

— Ну-у-у… — пролепетал Питка, потом замолчал и широко усмехнулся. — Ну-у-у-у…

Попельский знал, что в таком состоянии Валерий Питка никого не узнает. Сомнительно было, мог ли старик вообще сказать что-то разумное, например, назвать свой возраст и фамилию. Вопрос, каменщик ли «Долько» или «Толька Малецкий» и «каменщик Анатоль Малецкий» из полицейского дела — это одно и то же лицо, было для Валерия Питки таким же понятным, как греческий аорист[26]. Попельский мог подождать, пока дедушка убитого мальчика протрезвится или спросить про Малецкого у родителей Гени. Но комиссар был от природы очень нетерпеливым человеком.

IX

Леокадия Тхоржницкая познакомилась со своим кузеном Эдвардом Попельский, когда тому было три года. Это было во время рождественских праздников в 1889 году. Маленький Эдуардо, как называла своего единственного сыночка экзальтированная тетка Зофия Тхоржницкая, по мужу Попельская, приехал с близлежащего Борислава до Станиславова вместе со своими родителями, чтобы провести с многочисленной семьей Тхоржницких первые совместные праздники. До сих пор это никогда не удавалось, потому что отца Эдзё, инженера Паулина Попельского, что работал в горно-нефтяной компании С. Штерна в Бориславе, как назло, во время праздников постоянно отправляли в разные геологические экспедиции в далекие и экзотические страны, преимущественно в Турцию и Персию, а робкая тетя Зофия не имела смелости отправиться одна с ребенком даже на недалекое путешествие. Маленький кузен не произвел на Леокадию и ее четырех братьев и сестер приятного впечатления. Им казалось, что это докучливый щенок, типичный изнеженный баловень-одиночка, который своим криком шантажировал всех вокруг. Он объедался пирожными и конфетами, дразнил их маленького щенка Мики, а как-то, чтобы заставить волноваться собственную мать, залез на самую высокую полку в кладовке и тихо лежал там в течение двух часов, лакомясь медом и вареньем. За это время тетя Зофия едва не сошла с ума, ища пропавшего капризулю по всему дому и в саду, вместе с раздраженным дядей Паулином и своим обычно спокойным отцом, философом по образованию, а ныне гимназическим учителем Клеменсом Тхоржницким. Наконец кузену надоела эта забава, и он вылез из кладовки. Просидев два часа в холодном помещении, он конечно, простудился, и его, ко всеобщему облегчению, положили в постель. Но радость оказалась недолгой, ибо больной добивался от всех домашних, чтобы без конца его развлекали. Чтобы иметь хоть немного покоя, тетя все время читала ему сказки, кузены разыгрывали спектакли, даже дедушка играл внуку на мандолине. Поэтому все только обрадовались, когда Попельские наконец покинули гостеприимный дом в Станиславове, забирая в Борислав своего крикливого сорванца. Поэтому все Тхоржницкие молились, чтобы компания С. Штерна и в дальнейшем направляла инженера в разные далекие края.

Их молитвы были услышаны, потому Попельские появились в Станиславове лишь через шесть лет, в августе 1895-го. Девятилетний Эдвард ничем не напоминал бывшего избалованного малыша. Он был для своего возраста хорошо сложенным и развитым, немногословным, но веселым и до всего любопытным, но не надоедливым. Свое время парень чаще всего проводил в кабинете дедушки Тхоржницкого над шахматной доской или географическими атласами. Также любил старательно выводить всевозможные иероглифы и шифровать какие-то секретные сообщения, записывая польские слова греческим алфавитом, которым он хорошо овладел еще до гимназии. Наблюдая за своим кузеном, двенадцатилетняя Леокадия впервые в жизни осознала, что человеческая природа не является постоянной, а досадные сорванцы превращаются во вполне приятных юношей.

Необычным было не только поведение кузена. Небудничной была и причина приезда тети с семьей под конец жарких каникул 1895 года. Компания «Берггайм и Мак-Гарви» купила в Баку нефтеперерабатывающий завод и предложила инженеру Попельскому должность директора. Он с благодарностью принял предложение и принял важное решение. Не доверяя российской школьной системе, Паулин Попельский постановил оставить сына в семье зятя, пока сам обустроится в Баку и подыщет Эдварду соответствующих гувернеров. Кузен Эдзё неохотно расставался с родителями, а его мать так рыдала на станиславовском вокзале, словно видела своего ребенка в последний раз. К сожалению, предчувствия ее не обманули. Вскоре родственники получили ужасную весть, которая полностью изменила жизнь кузена. На поезд, в котором ехали его родители, напали в степи пьяные бандиты. Отца, который встал на защиту чести жены, был зверски убит, а мать повесилась через несколько дней. Эдек, который до сих пор был спокойным и покладистым парнем, стал молчаливым и мрачным. Через несколько дней с ним впервые случился приступ болезни, что с тех пор была его постоянным спутником. Как-то после ужина на глазах тети и дяди Эдвард упал на пол в судорогах, пачкая при этом одежду собственной рвотой, мочой и калом. К счастью, Леокадия, ее братья и сестры не стали свидетелями этой печальной, унизительной и ужасной сцены. Поздно ночью Эдвард проснулся после долгого тревожного сна. Возле его кровати сидела Леокадия и ее мать. Увидев их возле себя, кузен неожиданно зашелся диким, истерическим хохотом.

— Я не понимаю братика, — прошептала Леокадия матери. — Почему он так странно себя ведет?

Она не могла понять кузена и сейчас, в шесть утра, этого солнечного майского дня, когда Эдвард привел какого-то пьяного бродягу и пытался надеть ему на ноги свои лучшие ботинки. Она бы еще могла предположить, что Эдвард утром вернулся с каким-то парнем и хочет продолжить пьянку дома. Такое иногда бывало, но этого не случалось в присутствии Леокадии, не говоря уже о дочери Рите. О таких случаях ей потом шепотом рассказывали служанка Ганна, дворник или возмущенные соседи. К тому же панна Тхоржницкая предполагала, что даже когда ее кузен приводил домой некоего товарища подшофе, то не настолько пьяного, как этот старикан. Леокадия могла даже подумать, что Эдвард пытается отрезвить своего знакомого, кладя его в ванну, отпаивая кофе, вытирая его рвоту и подсовывая под нос пузырек с нашатырем, что он, собственно, и делал сейчас с этим стариком. Но не могла понять, зачем, когда уже ему удалось поднять того на ноги, Эдвард надевает на него свою, правда, не новую, но все-таки хорошую одежду и обувает того в замечательные высокие ботинки из первоклассного магазина «Дерби»!

Позже она смотрела, как на могучем затылке Попельского набухают жилы, когда тот запихивал пьяницу в экипаж, придерживая его одной рукой за штаны, а другой — за воротник. В это время пьяница зацепился штаниной за колесо и разодрал ее. При обычных обстоятельствах Попельский разозлился бы и по крайней мере внимательно осмотрел бы испорченную одежду. Но сейчас он вообще не обратил внимание на свой уничтоженный костюм от братьев Яблковских! Я не понимаю моего кузена, подумала Леокадия Тхоржницкая, возвращаясь в квартиру. Она и не подозревала, что в течение ближайших часов кузен удивит ее еще больше, и даже смертельно напугает.

X

Попельский вышел из экипажа на улице Пияров возле больницы. Приказал извозчику подождать, а сам протянул руку Питке таким галантным жестом, словно тот был дамой, что выходила из кареты. Старик ухватился за его плечо и двинулся, ежесекундно спотыкаясь, привыкая к ботинкам, которые впервые имел на ногах. Полицейский обхватил его за пояс и слегка нес, а слегка вел, минуя фигуру Богоматери. Какой-то господин в котелке и с пинчером на поводке взглянул на них с отвращением, какой-то студент тыкал в них пальцем, а его товарищ громко хохотал.

— Ну тот паниська накирялся! — орал какой-то сорванец в клетчатой фуражке и белом шарфе на шее.

Попельский не обратил на него никакого внимания и осторожно повел Валерия, у которого алкогольное одурение уступало место страшной сонливости. Комиссар знал, чем ее побороть. В руке держал флакончик с отрезвляющими солями, главным компонентом которых был аммиак.

Наконец Попельский затянул Питку в больничный вестибюль и посадил его на первой попавшейся скамье, где тот мгновенно погрузился в сон. Комиссар огляделся вокруг и сразу увидел, как к ним степенно шагает швейцар с бородой а ля августейший император Франц-Иосиф.

— Вот вам пятьдесят грошей, — обратился к нему Попельский. — Проследите, чтобы этот у меня никуда не смылся! А я тем временем пойду к директору этого заведения. Какой это кабинет?

— Я здесь выполняю функцию государственного служащего, — надменно сказал швейцар. — И за это получаю зарплату. А в ваших цванциків[27] не нуждаюсь. Кто это? Больной?

— Так, может, и больной, — ответил комиссар. — Как, в конце концов, мы все. Но присмотреть за ним — это очень ответственное дело. Достойное государственного чиновника. Такого добросовестного, как вы. Я знаю, что поступил плохо. Вы же не извозчик, не гостиничный служка, которому дают на чай. Ваши функции неизмеримо выше. Я тоже, как и вы — государственный служащий. Криминальная полиция. — И показал швейцару удостоверение.

— Это вы хорошо сказали, — швейцар аж покраснел от удовольствия. — Но вам туда нельзя, к заведующему, в отделение то есть. Такие у нас правила! Я должен каждого остановить и сообщить по телефону о посетителях. А вы здесь садитесь и подождите.

Попельский кивнул головой, словно похвалил ретивого швейцара, и сделал так, как ему приказали. Швейцар тем временем вытянулся возле столика с телефоном и набрал нужный номер.

— Ту сі мельдує Дурбак Юзеф, — уважительно сказал он. — Ду телефону викликають доктора Лебедовича. Добри. Та чекає ту кримінальна пуліція. Пан доктор Лебедович. — Швейцар посмотрел на Попельского. — Він є на лінії. Буде з вами говорив[28].

Попельский подошел к телефону, приложил трубку к уху и склонился над рупором, куда проговорил медленно и четко:

— Здравствуйте. Это комиссар Эдвард Попельский из полиции. — Замолчал, ожидая какого-то ответа от своего собеседника, но услышал лишь какое-то бормотание, которое было, видимо, ответом на его приветствие. — Мне надо увидеться с пациентом Анатолем Малецким. Чрезвычайно важное расследование требует, чтобы я встретился с ним немедленно.

— Через четверть часа, — послышалось в трубке, а потом зазвучали тихие короткие гудки.

Попельский сел рядом со спящим Питкою. Почувствовал легкое головокружение. Он знал, что это могло быть от утомления или, гораздо хуже, предвещало о приближении приступа, поскольку солнечные лучи во время поездки в экипаже пробивались между листьями каштанов вдоль улицы Пияров. Комиссар надвинул шляпу на глаза, а на нос нацепил свои темные очки. В голове снова зашумело. Но это не были предвестники приступа эпилепсии, потому что о ней обычно предупреждал шум в ушах, а перед глазами мелькали пятна. Сейчас ни одного из этих симптомов не было. Эти головокружение и особенно дрожание челюсти было признаком приближения фрустрации. У него всегда начинали дрожать челюсти, когда появлялось это чувство. Тогда он стискивал между зубами какой-нибудь кусочек дерева, карандаш, деревянную ручку или что-то похожее. И вскоре все проходило.

Он знал, что в этот раз фрустрация и ярость не пройдут так быстро, даже если впиться зубами в железо. Потому что через четверть часа он увидит человека, который сидит в этой клинике в течение нескольких месяцев, то есть находился здесь и вчера, и позавчера. Малецкий был здесь, на Пияров, и не мог спрятаться в крохотном дворике на Немцевича и похитить кого-то из детей, которые там играли. Здесь, в палате, Анатоль Малецкий наверное делал в штаны, дрочил в кулак или перевоплощался в Наполеона или Виннету. А это означает, что он не мучил тогда маленького Геню Питку. То есть не был убийцей. Попельский чувствовал глухое раздражение. Челюсти дрожали. Как всегда, когда след становился сомнительным.

Послышались громкие возгласы. Видимо, приближался Малецкий. Попельский сунул Питке под нос отрезвляющую соль. Тот вздрогнул и открыл глаза. Он уже совсем пришел в себя.

— Слушай-ка, Валерка! — Полицейский повысил голос. — Сейчас сюда приведут некоего Анатоля Малецкого. Ты должен сказать, тот ли это, что бывал у вас дома! О ком ты рассказывал моему заместителю, помнишь?! Понимаешь, чего я от тебя хочу?

— Рыхтык, — сказал старик. — Или тот, что придет, это Тольо Малецкий, или нет! Такое должен подтвердить!

— Именно так! Смотри внимательно!

Из темного коридора доносились крики. Через несколько секунд из темноты вышел человек в белом, который громко ругался и размахивал руками. Он остановился и сердито взглянул на Попельского.

— То не есть Тольо Малецкий! — отозвался Питка. — На зіхир!

— Ну, видимо! — вмешался швейцар. — Так это пан доктор Лебедович!

— Холера ясна! — рявкнул доктор Лебедович на Попельского. — Вы мне голову морочите! Думаете, у меня есть время на ваши капризы пациентов разыскивать?!

Попельский почувствовал, что к голове ему прилила кровь. Челюсти двигались не только вверх и вниз, но и в разные стороны. Сейчас его не успокоило бы даже то, если бы он грыз железный забор вокруг больницы. Сжал кулак, впиваясь остро подпиленными ногтями в мягкую ладонь.

— Я тут бегаю, как иудей в пустой лавке! — Доктор заговорил тише и немного отступил от Попельского. — В целом отделении ищу вашего Малецкого, а его уже четыре дня как отпустили домой! Доктор Зухер не считал нужным меня информировать! Вы что, не могли проверить этого раньше? Не могли нам позвонить? Мне бы не пришлось тратить столько времени!

Челюсти Попельский перестали двигаться. Смутный след становился все сильнее и убедительнее. Комиссар потянул Питку за воротник, поклонился на прощание швейцару и вместе со стариком вышел из клиники.

На этот раз Питка сел в экипаж без всякой помощи. Возле него уселся Попельский, чуть ли не наваливаясь на своего хилого спутника.

— На Йоселевича, — бросил он вознице.

— Понимаю, уважаемый пан, — ответил тот и хлестнул коня.

— Куда едем? — спросил Питка.

— Навестим Тольо Малецкого, — пояснил Попельский, усмехаясь.

— Только нас двое, сами одни? — немного испуганно спросил столяр. — Вы его вы хотите схватить?

— Да.

— Так он мощный как бык. Пан кумисар, надо бы с нами еще какого пулицая!

— Тебе нравятся твои новые ботинки, Питка? — спросил Попельский и вытащил сигареты.

— Ну, так определенно!

— Тогда привыкай к ним, потому что пойдешь в этих ботинках до Ченстохова! Ты уже понял, почему нам больше не нужен ни один полицейский?

Питка кивнул головой и потер заскорузлые ладони.

XI

Нищий каменный дом под номером 25 стоял на такой же нищей улице Берка Йоселевича. Вместе с другими грязными и обшарпанными домами он образовывал целый квартал, посреди которого расположился маленький грузовой двор. На нем когда-то построили конюшню, разделенную на стойла. Там извозчики держали своих лошадей. Со временем, под влиянием распоряжений магистрата об ограничении количества зарегистрированных в городе животных, немало стойл опустело. Эти помещения выкупил управляющий имуществом находящейся поблизости львовской пивоварни, пан Юлиан Благачек, с намерением открыть здесь собственный трактир. Однако воплотить свою мечту в жизнь он не успел, потому что экономический кризис, который охватил Польшу, подсказал ему другую, лучшую идею. Спрос на пиво упал, зато дешевых квартир остро не хватало. Бедных граждан на рубеже десятилетий становилось все больше. Поэтому Благачек достроил возле конюшни нужник, выкопал перед ним колодец и установил помпу, над каждой дверью сделал козырек от дождя и прикрепил на кирпичной стене табличку «ул. Йоселевича, 25, флигель». В небольшом доме было шесть каморок, каждая с одним окном, в которых гнездились большие семьи бедняков. Над первой дверью справа виднелся номер 1.

Именно на эту табличку и номер смотрел сейчас Попельский из-за полуразрушенного забора. В течение четверти часа комиссар стоял в тени липы и спокойно курил сигарету. Взглянул на часы. Было почти семь. Сейчас двор наполнится гомоном детей, спешащих в школу, бренчанием ведер возле помпы и женскими голосами. Сейчас на галереи выйдут бабушки и повывешивают перины под теплые лучи майского солнца, которое он так ненавидит. Сейчас здесь закипит жизнь, а Попельский должен успеть сделать все раньше. Он раздавил сигарету носком ботинка и быстро двинулся в сторону флигеля, напрямик через грязь. Остановился у каморки с номером 1. Заглянул в окно. Ничего не увидел, ибо оно было заслонено изнутри покрывалом. Чувствуя на бедре приятную, подбадривающую тяжесть браунинга, комиссар застучал в дверь так громко, что всполошил птиц, что слетелись возле помпы.

Огляделся вокруг. Птицы были единственными существами, что обратили на него внимание. Человек, который умывался у колодца, даже не взглянул в его сторону. За дверью послышалось чье-то шлепанье.

— Кто там?! — раздался глухой голос.

— Полиция! Открывай!

Тишина. Шаги удалились от двери и приблизились к окну. Покрывало отклонилось, и за грязным оконным стеклом мигнули слипшиеся со сна глаза. Попельский подсунул к ним полицейский значок. Покрывало упало на окно, а шаги снова приблизились к двери. Потом наступила тишина, которая Попельский очень обрадовала. Из этого он делал вывод, что Малецкий колеблется, впустить комиссара или нет. Если бы он был невиновным, то не ждал бы, а открыл дверь.

Дверь приоткрылась, и в них стоял небритый здоровяк в кальсонах и майке. Ее белизна была покрыта многочисленными желтыми подтеками. Из-под майки виднелись косматые волосы на груди. Из носа и ушей торчали редкие длинные закрученные волоски. Из комнаты бил запах испорченной еды.

— Вы Малецкий? Вас зовут Анатоль Малецкий?

— Что такое? — Мужчина продемонстрировал отсутствие нескольких зубов.

— Это Малецкий?! — крикнул Попельский и глянул в сторону.

Валерий Питка, который умывался у колодца и сейчас кормил голубей, утвердительно кивнул головой. Малецкий посмотрел на него, улыбнулся и помахал старику рукой. И получил ребром ладони по носу.

Нанеся удар, Попельский снял шляпу и бросился на здоровяка, словно бык на тореадора. Головой попал Малецкому в грудь и вместе с ним ввалился в комнату. Почувствовал вонь пота и теплую влагу на голове. Понял, что из носа Малецкого капает кровь. Поднял голову и увидел, как тот ударяется об стену и падает на ведро, закрытое крышкой. Содержимое ведра выплеснулось, и Попельскому на мгновение перехватило дыхание от вони. Левой рукой он дотянулся до браунинга, а правой — до носового платка. Нацелился пистолетом в Малецкого. Тот сидел неподвижно на полу и тряс большой кудлатой головой, как будто с недоверием. Вокруг разливалась лужа нечистот, валялись старые поломанные ящики, полные различных органических и неорганических отбросов. В углу стояла чугунная печка, труба которой выходила сквозь отверстие в окне. Из стены торчало металлическое кольцо, к которому когда-то привязывали то или другое животное.

— Ляг на бок. — Попельский не опускал пистолета. — Под печкой. Хорошо, — похвалил он, когда Малецкий немедленно выполнил приказ. — А теперь просунь руку под печкой и выстави ее с другой стороны. Я прикую тебя к дверце, а потом обыщу помещение.

Малецкий, скорее всего, не понял приказа. Он не двинулся с места, улыбался и тряс головой.

Попельский осторожно зашел с другой стороны печки и присел на корточки. С отвращением топнул по мокрому от мочи полу.

— Положи руку под печку, просунь немного в сторону и коснись здесь, вот здесь, — с этими словами комиссар несколько раз ударил ботинком об пол.

Малецкий наконец понял. Вся его рука исчезла под печкой, продвинутая между ножками. Правая ладонь торчала оттуда. Попельский наклонился, чтобы надеть на нее наручники. И тогда услышал грохот, звон стекла и скрежет жести. Комиссара окутал черный липкий туман. Попельский вмиг понял, что Малецкий каким-то нечеловеческим усилием поднял чугунную печку и выдрал ее трубу, из которой сыпанула сажа. Удар, полученный Попельским в солнечное сплетение, перехватил ему дыхание. Локоть словно пронзил ток. Пальцы потеряли чувствительность и пистолет упал в лужу на полу. Послышался звук удара, будто спелый арбуз упал с телеги на мостовую. Или по чьей-то голове ударили палкой. Попельский сполз по стене.

Но этот звук шел не от его головы, а от башки Малецкого. И ударили по ней не палкой.

Питка стоял посреди каморки, держа в крепкой узловатой ладони топор. Малецкий лежал на полу, съежившись как младенец. Питка снова поднял топор, направляя острие на голову лежащего.

— Стой! — рявкнул Попельский. — Закрой дверь!

— Слушаюсь, пан начальник! Но я говорил, что это мощный бык!

Питка послушно опустил топор и посмотрел на Малецкого вполне трезвым взглядом. Потом выполнил приказ комиссара. Тот, согнувшись, с трудом подошел к разбитому окну и глубоко вдохнул воздух. Оно тянуло конским навозом, мокрой землей, гнилыми досками, но Попельскому это показалось приятнее, чем любые восточные благовония. Он утер лоб, размазывая по нему сажу, и взглянул на свою испорченную одежду, покрытую черной копотью. Правая штанина была разодрана до колена.

— Живой? — едва шевельнул губами комиссар.

— Жив гадина, — сказал Питка. — Я его только обухом.

Попельский вздохнул.

— Черт побери, как здесь воняет, — сказал он с отвращением, тяжело дыша.

— От вони еще никто ни умер, а с голоду никто не срал, — философски заметил старик.

— Слушай, Питка. — Попельский выпрямился. — Ты меня внимательно слушаешь? Ты пьяный или трезвый?

— Да трезв как малое дитя! Ей-богу, правду говорю.

— Ну, тогда слушай. Спасибо. Ты меня спас от этой твари. А сейчас я спрошу о чем-то очень важном. Ты хотел его убить?

— Да. Я уже говорил, что гада убью…

— Ты хотел его убить, потому что он убил твоего внука, так?

— Ну, так!

— А откуда знаешь, что это он его убил?

— Это не мое дело, а ваше, пан кумисар. Вы говорили, что это он, потому я его грохнул! Да и все!

— Но я еще не знаю наверняка, что это он. — Попельский заткнул нос пальцами и внимательно оглядывался по гнезду Малецкого. — Понимаешь, Питка? Я еще не уверен. Или он сам признается, как учинил и я его допрошу, или найду какие-нибудь улики против него. Тогда отдам гадину тебе. Делай с ним, что хочешь. А сейчас слушай меня внимательно и делай то, что я говорю! Ничего больше!

— Конечно!

— Тогда прикуй его к стене. — Комиссар протянул Питке наручники и ключик. — Но хорошо привяжи!

Через миг один браслет наручников щелкнул на запястье Малецкого, а второй — на кольце, торчащем в стене.

Попельский начал обыскивать каморку. Все еще зажимая нос, он разбросал ногой старые ящики от фруктов, напичканные какими-то тряпками и ветошью. В некоторых из них были кучи газет и железки, в других — огрызки и заплесневелые, позеленевшие куски хлеба. Комиссар разворачивал отбросы кочергой, которую нашел возле печки. Но не находил ничего, что указывало бы на вину Малецкого, и лишь гонял тараканов, которые тихо разбегались по углам. Обыскав все ящики, комиссар сосредоточил внимание на старом диване, покрытом одеялом без пододеяльника. Из обивки торчали две ржавые пружины, окрученные веревкой. Посередине была дырка, которая заинтересовала Попельского, потому что ее края были обметаны нитью. Присмотрелся внимательно. Там было нечто, похожее на узкую трубку. Попельский вытащил из кармана ножик и чуть отогнул ткань обивки. Взглянул на свою находку и сплюнул с отвращением. Это была жирная шкура от солонины, свернутая трубкой. Подруга одиноких ночей, импровизированная вагина.

Заглянул под кровать и вытащил оттуда ободранный фанерный чемоданчик. Открыв его, онемел. Малецкого не надо было допрашивать.

— Он твой, — сказал Питке, подошел к окну и начал глубоко дышать.

Смотрел на детей, которые шли с ранцами в школу, женщин на галереях, которые энергично вытряхивали подушки и перины, на какую-то бабку, которая набирала воду. Смотрел на все это и ничего не видел. Перед глазами были куклы из чемоданчика Малецкого. Их уста были окрашены красным. Между ногами зияли неумело сделанные отверстия, вокруг которых чернилами было домалеваны волосы. На туловищах виднелись очертания грудей, в дырках посреди них торчали вершки морковок. Некоторые куклы были мужского пола. Между их ногами торчали красные карандаши, а ягодицы разделяли длинные шрамы, сделанные долотом. Головки всех кукол склонялись на грудь, а туловища были исполосованы косыми ранами. Они выглядели как Геня Питка, скрюченный в нужнике на Жолкевской.

Попельский смотрел на двор и ничего не видел. Не заметил, что к окну кто-то быстро приближается. Не заметил металлический прут, которым выбили остатки стекла и ударили его по голове. Упал и больше не чувствовал вони в ободранном доме.

XII

Только очнувшись, Попельский почувствовал прикосновение. Прежде чем открыл глаза, прежде чем к нему вернулись слух и обоняние, он почувствовал щекотание от лба к затылку. Ему казалось, что мысли, которые сопровождали это ощущение, каким-то образом материализовались и танцуют, причиняя боль, под лопнувшей кожей черепа. Представил, что он лежит в углу каморки Малецкого, где-то между помойным ведром и ящиком с заплесневелой едой, а по его голове неспешно лазят толстые тараканы. Эта мысль так перепугала Попельский, что он немедленно открыл глаза. Увидел неровный край какой-то ткани. Тяжело поднял руку и коснулся ее. Это была повязка. Снова защекотало, и комиссар пошевелил головой. Несмотря на тошноту, посмотрел вокруг и облегченно вздохнул. В это же мгновение вернулись и слух, и обоняние. Вместо ужасного смрада до ноздрей донесся аромат дорогого табака и одеколона «Саподор», вместо рычания Малецкого и скрежета жести послышался приглушенный шепот, а по голове не ползали какие-то тараканы, зато лба касались теплые и чуть потные ручонки его внука Ежика.

Попельский снова огляделся по спальне и пошевелил руками и ногами. За всем этим, улыбаясь, наблюдали две самые дорогие ему женщины — кузина Леокадия и дочка Рита.

— Папа проснулся, — воскликнула Рита. — Ежик, дедушка уже не спит! Как вы себя чувствуете, папа?

— Знаешь, сколько ты был без сознания, Эдвард? — Леокадия погладила его по голове.

Попельский не произнес ни слова. Он хорошо изучил обеих женщин и знал, что они задают вопросы, а потом сами же на них и отвечают. Прекрасно понимал и своего внука Ежика, а в его неутолимом любопытстве видел собственную былую страсть к познанию. Поэтому сейчас он небезосновательно опасался, что мальчик, заинтересовавшись дедушкиным ранением, перейдет от щекотания к попыткам проверить пальчиками глубину его ран.

— Папе полегчало, — Рита погладила отца по щеке.

— Ты был без сознания почти целый день, — добавила Леокадия и поправила ему повязку.

Попельский застонал от боли. Он не ошибся в своих предсказаниях относительно поведения родных возле его кровати. Рита и Леокадия сами отвечали на свои вопросы, а Ежик сунул палец под бинты и ковырял там с большим рвением.

— А это что такое?! Оставь дедушку, Ежик! — Рита повысила голос. — Немедленно! Дедушка больной, а ты его мучаешь! Дедушке больно!

Попельский осознал, что разгневанная дочь вызывает у Ежика такой же испуг, как маленький пекинес Юниор, который тихонько дремал сейчас у нее на коленях. Несмотря на боль головы, комиссар чувствовал огромную радость, глядя на дочку и полуторагодовалого внука. Все еще лежа, он схватил малыша под мышки и поднял над своим лицом. Ежик захлебывался от смеха, а его щечки, которые чуть обвисли под воздействием силы тяжести, делали мальчика похожим на живого щенка бульдога. Дедушка поцеловал Ежика в обе щеки и положил внука около себя. Оперся на локти и неожиданно напал на малыша. Припал губами к его шейке и начал фыркать, словно конь. Внучек аж зашелся от радости. Он возился, переворачиваясь с боку на бок, и своими криками заставил прибежать из кухни Ганну.

— Пан кумисар уже здоров, — вскрикнула служанка. — Наш пампулько любимый вылечил пана!

Попельский взглянул на порозовевшую от игры мордочку внука и вдруг вспомнил куклы Малецкого с намазанными красной помадой губами.

— Что случилось? Скажите мне! — выдохнул он, и каждое слово сверлило ему голову изнутри.

— Неизвестно, что произошло. — Леокадия была очень сосредоточена, как будто рассказывала о сложной бриджевой раздаче. — В подворотне на Рынке недалеко от ресторана «Атлас» нашли тебя и того пьяницу, которого ты утром здесь вытрезвлял. Вы оба были без сознания, с ранами на голове. При вас нашли документы, поэтому скорая доставила тебя домой, и этого пьяницу тоже. Доктор Феллер перевязал твои раны и наказал спокойно лежать. Но с Ежиком, сам видишь, речи нет о покое…

— Все в порядке. — Попельский терпеливо придерживал внуку ручонки, когда тот пытался бить его кулачками. — Он еще маленький. Но скажи мне, что с этим негодяем Малецким? Кто отбил его у нас?

— Не знаю, папа, о чем это вы, — вмешалась Рита. — Мне известно лишь то, что написано в экстренном приложении к «Слову» о вашем следствии и о Малецком. Так мне жаль, что это не вы его поймали… Поэтому я пришла, чтобы вас утешить…

— Читай, Рита! — Попельский забыл про боль.

«Сегодня ровно в полдень, — громко читала Рита, и все, включая Ежика, следили за ее губами, — полицейским из III комиссариата на Замарстыновской было сообщено анонимным звонком о том, что в одном из помещений во флигеле на улице Берка Йоселевича находится убийца маленького Гени Питки и там есть доказательства его преступления. Полицейские нашли в закрытом на ключ помещении связанного 35-летнего каменщика Анатоля Малецкого. Найденные у него дома вещи указывают, что Анатоль Малецкий действительно имеет нечто общее с убийством маленького Гени. К сожалению, на пресс-конференции начальник следственного отдела, подинспектор Мариан Зубик, не сообщил о каких-либо деталях, ссылаясь на тайну следствия. Единственное, что он заявил, это то, что собранный материал дает возможность передать дело Анатоля Малецкого в прокуратуру. Означает ли это, что Анатоль Малецкий — убийца? На этот вопрос подинспектор Зубик не ответил. Без ответа остался и вопрос о месте пребывания арестованного. Дело вызывает многочисленные сомнения. Как мы узнали, Анатоля Малецкого обвиняли в издевательстве над чужим ему ребенком, вследствие чего он в течение полугода находился в отделении для душевнобольных клиники на Пияров. Нам стало также известно, что несколько дней назад он вышел на волю, получив пропуск. Является ли Малецкий уродом, которого разыскивает весь Львов? Почему его выпустили из клиники? Есть и много других вопросов. Кто связал Анатоля Малецкого и сообщил полиции? Может, арестованный — лишь козел отпущения? Скоро ли мы получим ответы на эти вопросы? Уважаемые читатели, покупайте завтрашний номер нашей газеты. Мы опубликуем самые свежие новости об этом деле, а также интервью с заведующим отделения для нервно больных вышеназванной клиники, доктором Влодзимежем Лебедовичем. Подпись: Константы Мразек, главный редактор».

Попельский онемел. Тем временем Ежик, которому стало скучно, начал искать новых развлечений, склоняя головку набок и показывая шейку. Таким образом он требовал продолжения забавы, дедушкиных поцелуев и конского фырканья. Вдруг ребенок замолчал и взглянул на дверь, а потом испуганно вскрикнул, соскочил с кровати и спряталась за ее изголовьем.

Мало кому удавалось напугать Ежика. К последним несомненно принадлежал Моше Кичалес, чье смуглое лицо перепахал розовый шрам.

Когда на просьбу Попельского все вышли из комнаты, Кичалес подошел к комиссару, взял его за руку и низко склонил голову.

— Простите, — проговорил он. — Я должен был вас ударить, а теперь пришел и прошу прощения. Простите мне, пан кумисар.

— Может, я вас и прощу, пан Кичалес. — Попельский приподнялся на постели, несмотря на сильную головную боль и головокружение. — А может, нет… Но сперва я должен услышать ответ на три вопроса. Первый: как вы нашли Малецкого? И почему вы на меня напали? Это — второй.

— А третий вопрос?

— Дадите мне сигарету?

Когда оба закурили, Кичалес сел в кресло. Говорил, и с каждым его словом из уст вылетали маленькие облачка дыма.

— Знаете что, пан кумисар? Хотите услышать, как можно быстрее всего поймать какого-то бандита во Львове?

— Вы меня не спрашивайте, а говорите!

— Идти за вами, шаг за шагом, а вы проводите до бандита. Я так и сделал. И поймал бандита, сукина сына сына Малецкого.

— Наша договоренность, — со злостью засопел Попельский, — была несколько иной. Вы его ловите? Ладно. Но потом отдаете его мне! А тут вы соглашения не соблюли! Да еще и мне по голове врезали! Хорошо, что ты меня не убил, Кичалес!

— Еще раз простите, — король бандитов склонил голову. — Договоренность была, рыхтык[29]. Или вы уходите из полиции. Все газеты об этом кричали, а потом написали, что вы остаетесь. Я сам не знал, что об этом думать, пан кумисар. Ну, так как вы уйдете, то ничего из нашего соглашения! Кто сдержит ваше слово, как не вы сами?

— Тогда почему вы ничего мне не сказали про ваши сомнения во время разговора в Винниках? — рявкнул разъяренно Попельский.

— Кое-кто из пулиции дал мне больше, чем вы, — медленно проговорил Кичалес. — Кое-кто дал мне два года. Два года спокойствия. Вы — только год. А то кое-кто наверняка с пулиции не уйдет. Если я человек чести…

— Молчи, Кичалес! Ты обычный воришка и ждешь, чтобы кто-то дал тебе больше… Так ты держишь слово? Думаешь, что обо всем можно торговаться? Интересно, а свою любовницу тоже когда-нибудь выставишь на продажу?

Попельский вскочил с кровати на ноги. И вдруг почувствовал, будто его голову сжали в тисках. Нажим был такой сильный, что перед глазами замелькали какие-то оранжевые пятна. Сел на кровати. Открыл рот и выдавил из себя: «Молчи, пархатый!», а потом упал на подушки и закрыл глаза.

Кичалес нервно огляделся по комнате. Заметил на тумбочке отрезвляющую соль. Открыл бутылочку, брезгливо покачал головой и подсунул ее Попельскому под нос. Тот резко дернулся и открыл глаза. Кичалес вытащил сбрызнутый духами носовой платок, вытер им пот с комиссаровой головы и озабоченно посмотрел на него. Потом сел на кровати и крепко схватил руку больного.

— Вы меня когда-то назвали губернатором, пан кумисар, — четко проговорил Кичалес. — И теперь губернатор вам кланяется. Это знак. Говорите, чего вам надо! Три ваши желания — это для меня приказ. Можете меня считать пархатым, вынужденным идиотом, последним мерзавцем. Я пойму. Но запомните. Три желания исполню. Как золотая рыбка из сказки. Вы знаете, где меня найти. В Винниках. Будьте здоровы и до свидания!

Вопреки нежеланию Попельский, Кичалес пожал ему руку и вышел из комнаты. Очень благородно попрощался с дамами и даже подбросил вверх Ежика, который больше его не боялся.

Через минуту король преступников вернулся, вошел в спальню и улыбнулся под тонкими усиками героя-любовника.

— А та малышка, что вы видели в Винниках, также может быть ваша. Если только захотите. Дополнительно. Кроме трех желаний.

XIII

В восемь утра Попельский стоял у себя дома на балконе и смотрел на Иезуитский сад. Со времени неудачной облавы на Малецкого его преследовали навязчивые идеи, фрустрация и бессонница. Казалось, он не замечает буйство весны, которая превращала Львов в огромный цветущий сад. В Иезуитском саду белели каштаны, аллейками прохаживались влюбленные студенческие пары. В послеобеденную пору люди толпились возле кафе, построенного в стиле сецессии, где подавали кофе-глясе, мороженое и холодный хлебный квас. В Стрыйском парке дети купались в пруду, доводя чуть ли не до безумия старого садовника, который напрасно гонялся за ними, чтобы запретить такие развлечения. На территории Восточной выставки спортсмены из общества «Сокол» устраивали соревнования по бегу на выносливость. В Высоком Замке гимназисты прогуливали уроки, курили сигареты и тайком встречались в кустах с проститутками, что приходили сюда с расположенного поблизости Старого Рынка. Никто больше не вспоминал об убийстве Гени Питки. Люди дискутировали о Гитлере и политике. Выпускники гимназий готовились к поездке в лагерь военной подготовки на Гуцульщине. После похорон Гени, когда с несчастным мальчиком прощались сотни львовян, город постепенно забывал о преступлении. Мало кто заметил сегодня короткую статью в «Слове польском», где речь шла о дальнейшей судьбе Анатоля Малецкого, которого подозревали в убийстве.

Эдвард Попельский принадлежал к числу тех немногих, кто обратил на это внимание. Преследуемый бессонницей, он на два часа раньше вышел в гостиную. На полу в прихожей заметил «Слово польское», которое почтальон, как и каждое утро, вбросил в квартиру сквозь щель для писем. Попельский сел в кресло возле часов, открыл газету и протянул руку за графином с водкой, которую считал лучшим лекарством от бессонницы. Налил себе полстакана и начал перелистывать страницы. И тогда наткнулся на ту заметку.

Он резко встал и быстрыми шагами направился на балкон, чтобы выйти на воздух. Комиссар знал, что теперь не уснет, даже если выцедит целое ведро водки.

Глянул сквозь темные стекла. Было солнечное утро. Только бы не думать о Гене! Он пытался анализировать дела, которые расследовал сейчас, вернувшись на работу после выздоровления. Удалось только частично. Комиссар думал не про замученного мальчика и текущие дела, а про состояние своей шляпы и не зажившую до сих пор рану. Под шляпой была повязка — кусок марли, приклеенной пластырем к голове. Это доставляло Попельскому страшное неудобство. Под влиянием палящего солнца голова все время потела, повязка становилась мокрой и рана, что почти заживала, ужасно чесалась. Уже на следующий день комиссар решил прекратить эти мучения. Он снял шляпу, сорвал повязку и ходил по городу с обнаженной головой, шокируя всех вокруг. Во-первых, Попельский нарушил обычай, по которому мужчине не подобало выйти из дома без шляпы, а во-вторых, комиссар слишком откровенно демонстрировал всем свой посиневший, налитый кровью шрам, ничуть не заботясь о колкими шутками и брезгливостью окружения. Он чувствовал себя удобно, а рана имела для него символическое, пропагандистское, как утверждал сам Попельский, значение. Она будто говорила всем: «Я рана, нанесенная комиссару, когда тот схватил Анатоля Малецкого!» Произносила expressis verbis[30]: «Это же Попельский, именно он выследил убийцу Гени Питки! Я видимое свидетельство этого, безусловное, болезненное доказательство факта, что какая-то сволочь лишила комиссара его славы!» Попельский использовал ужасный шрам также для проверки во время воображаемых допросов своих коллег и начальства. Наклонялся так, чтобы рана оказывалась у них перед глазами, и внимательно наблюдал за реакцией. Мысленно говорил: «Ну, кто из вас, сукины сыны, сделал со мной такое руками этого поганца? Кто лишил меня добычи? Кто из вас пообещал Кичалесу два года спокойствия?» Во взгляде ни одного из них комиссар не замечал ни неуверенности, ни раскаяния, ни желания в чем-то признаться.

Попытка поразить окружение лысой раненой головой оказалась напрасной, как и настойчивые расспросы Валерия Питки. Со старым столяром произошло то же самое, что и с ним самим, а в памяти с момента, когда кто-то в маске ударил его по голове и пробуждением в машине скорой помощи, зияла черная дыра.

Поэтому не удивительно, что Попельский яростно метался по рабочему кабинету, проклиная всех львовских полицейских, прежде всего — Мариана Зубика. Именно его он подозревал в использовании идеи сотрудничества с бандитской средой. Кому, кроме него, было известно, что поиски убийцы велись с помощью губернатора преступного мира? Кто, кроме Зубика, знал, что именно за этого условия Попельский не уйдет в отставку? Кто тайно договаривался об этом со своим подчиненным во дворе «Шкотской»? То, что комиссар не назвал тогда имени Кичалеса как своего сообщника, ни о чем не свидетельствовало. В львовском преступной среде в течение многих лет властвовали братья Желязные и Кичалес, но последний становился все влиятельнее, особенно в сфере проституции и контрабанды. Естественно, что выбор пал на иудея.

Попельский снова развернул «Слово польское» и углубился в чтение заметки, которая так его взволновала.

Нам удалось получить самую свежую информацию в деле Анатоля Малецкого. Хорошо проинформированный человек из канцелярии заместителя прокурора, доктора Юлиуша Прахтеля-Моравинского, признался, что доказательства против Малецкого опираются исключительно на догадки. Это совпадает с заявлением секретаря адвоката обвиняемого, в котором сказано, что в случае, если эти догадки убедят суд, адвокат Изидор Пордес намерен заявить, что в момент убийства подозреваемый был невменяемым.

Это обстоятельство, доказать которое будет несложно, будет означать для Малецкого пожизненное пребывание в психиатрической больнице, а не казнь предполагаемого преступника. И хотя сейчас все зависит от судьи, председателя Окружного суда, пана Влодзимежа Ганинчака, немало фактов указывает на то, что Анатоль Малецкий избежит высшей меры наказания, которую большинство граждан считает наиболее подходящей за невероятно ужасающее преступление.

Попельский взглянул на каштаны в парке. Через пять бессонных часов он должен встать и пойти на работу. Сегодня он больше не заснет. И что с того? Комиссар не мог не думать о заколотого ножом Гене Питке! Не мог не представлять пыток, которым он подвергал бы Малецкого, который утешался свернутой в трубку свиной кожей, а под кроватью держал поломанные куклы с аляповато добавленными гениталиями.

В приступе отчаяния Попельский решил принять снотворные таблетки, которых всегда вдоволь было у Леокадии, чтобы проспать остальную часть своей «ночи».

Зашел в комнату, закрыл балкон, а потом пошел в ванную. Вынул из шкафчика жестяную коробочку с надписью «Морфей», разодрал пергаментный пакетик, а его содержимое высыпал в стакан с водой. Выпил одним глотком, словно это была водка, которой он в ту ночь так и не попробовал. И тогда услышал на балконе какой-то звук, словно туда бросили камень.

Попельский метнулся к балкону. Там лежала картонная коробка. Инстинкт полицейского велел ему сперва поинтересоваться виновником, а не содержанием пакета. Комиссар оперся руками о перила и огляделся вокруг. Не заметил никого подозрительного. Какие-то студенты стояли возле парка и разговаривали, несколько театрально размахивая руками. Продавец прецлів[31] расхваливал свой товар. Чей-то ребенок орал в коляске и не давал убаюкать себя все более раздраженной няне. Попельский отодвинулся от пакета подальше и лег на живот. Протянул руку к коробке и чуть отклонил ее крышку. К счастью, не заметил никаких проводов, следовательно, это была не бомба. Он немного поднял голову, а потом, сев по-турецки, открыл коробку. В ней была его старая, тщательно выглаженная одежда, в которую он сам когда-то одел пьяного Валерия Питку. Под костюмом была льняная тряпка, в которую завернули обувь. Вычищенные до блеска ботинки из первоклассного магазине «Дерби», которые достигали выше косточки. Лучшие для пеших путешествий. Или чтобы отправиться в них на паломничество в Ченстохов, как клялся сделать Валерий Питка. Но этого обещания он не сдержит, потому что животное не будет убито. Убийца его внука будет сидеть в тепле, дрочить в кулак, его будут кормить и обихаживать, а в какой-то день он снова получит пропуск, чтобы отправиться на другой двор, полный веселого детского гомона.

Попельский уже знал, что с его бессонницей не справятся даже порошки кузины Леокадия. Зато ему были известны другие лекарства. Ими было определенное решение, а точнее говоря — телефонный разговор.

Через минуту он стоял возле аппарата и говорил с телефонисткой хриплым от никотина голосом:

— Пожалуйста, Винники, номер 23.

XIV

Анатоль Малецкий вздохнул и проснулся из неглубокого сна, полного странных видений. Звук, вырвавшийся из его уст, был похож на стон от испуга или удовольствия. Страх объяснялся тем, что ему снилась какая-то большая, темная и ужасная фигура, что стояла возле его кровати и наклонялась над ним. И когда она сбросила с себя плащ, оказалось, что это молоденькая голая девушка. Малецкий аж застонал от удовольствия. Тогда из его горла вырвался этот непонятный звук, и он сразу проснулся. Вокруг храпели другие пациенты. В коридоре, где был сестринский пост, светила тусклая лампочка. Стекла высокого окна царапали ветви деревьев.

Малецкий шевельнулся на кровати и почувствовал огромное возбуждение. Засунул руку под одеяло, рот наполнился слюной. Вмиг в палате вспыхнул свет фонарика. Малецкий вздохнул и разочарованно вытянул руку. Светлое пятно росло и, наконец, достигло его кровати. Через несколько секунд в дверях появилась большая тень, которая увеличивалась, как и фигура санитара, который неслышно подходил к нему.

— Кто-то беспокоится о тебе, Малецкий, и кое-что тебе передает, — прошептал санитар и повел бедрами, имитируя совокупление. — То, что ты очень любишь!

— Ну, то давайте, пан Мухо! — Малецкий проглотил слюну. — Ну, давайте!

— Тихо, дурья башка, — зашипел санитар. — Хочешь, чтобы запах шпондерка[32] дурных разбудил? Ступай в нужник! Штайґуй, штайґуй![33] Там достанешь!

Малецкий съежился, чтобы скрыть от санитара свое возбуждение, и двинулся за ним. В коридоре никого не было. Лампа освещала сестринский пост и спящую медсестру. Возле туалета Малецкий остановился. Муха стоял за ним.

— Ну, иди! — буркнул Муха. — Во второй кабинке.

Малецкий не послушался. Его ноздри расширились, чувствуя даже едва слышные запахи пота санитара и его помады для волос, вонь мочи из писсуаров, резкий запах лизола и хлорки. Кроме этого уловил тонкий запах мужских духов, который несколько его встревожил. Откуда-то был ему знаком.

Вот и все, что он почувствовал. Даже малейшего запаха копченой солонины. Все его возбуждение исчезло. Он укоризненно взглянул на Муху. Тот улыбнулся, снова сделал несколько неприличных движений и легонько пихнул Малецкого в сторону открытых дверей.

И тогда пациент ощутил, как кто-то хватает его за пижаму и заносит внутрь туалета. Это произошло так неожиданно, что он не успел отреагировать или хотя бы оглянуться, чтобы разглядеть нападавшего в темном, холодном и вонючем помещении. Кто-то подбил ему ноги, а другой прижал к полу. Запах изысканных мужских духов усилился. Руки Малецкого оказались в тисках железных наручников. Скрежетнул ключик. Пациент учуял запах выделанной кожи. По кадыку скользнула пряжка ремня, а затем что-то стиснуло его шею. Давление усиливалось. Малецкий задыхался.

Кто-то сел ему на спину и потянул к себе его голову, стискивая кожаную петлю.

Запах духов стал почти неощутим, зато усилился запах водки и лука.

— Это за моего внука! — услышал Малецкий.

Потом он чувствовал только влагу на своих бедрах и ягодицах.

— Еще и обосрался, зараза!

— В говнях жил, так в говяах и сдох, — прогудел из-под окна низкий, хриплый голос.

Таким был реквием для Анатоля Малецкого.

XV

Эдвард Попельский обожал математические сравнения, поскольку был свято убежден, что все можно описать с помощью математических формул. Он считал, что человеческую жизнь можно представить как функцию, аргументы которой были бы временными единицами, а значения имели определенный качественный характер. Сам он в течение нескольких лет чертил кривую своей жизни как график такой функции, чьи значения были наслаждениями в области определений от минус одного до одного. После нескольких лет усердного начертания определенной кривой, которая составляла график функции, он заметил, что его жизнь можно было бы считать приближением к периодической функции с большими значениями на границе периодов. Он тщетно объяснял когда-то это открытие Леокадия, а когда та, несмотря на его многочисленные попытки, все же не поняла его толкований, сказал лишь: «Моя дорогая Лёдзю, когда я замечаю, что в моей жизни завершается какой-то период, я отдаюсь приятным наслаждениям и утехам. Таким образом, в конце этого периода наслаждения являются сильнейшими, и все повторяется сначала».

К наиболее острым гедонистическим излишествам Попельский, как и большинство людей, причислял половые отношения, а также пьянство и обжорство. По его классификации, это были наслаждения, отведав которых, он испытывал угрызения совести. Кроме того, они имели кульминационное свойство, росли, пока не достигали апогея. После совокупления он становился грустным и равнодушным, согласно словам Аристотеля о том, что каждое животное после полового акта становится подавленным. После алкогольных и кулинарных безумств ему казалось, что он уничтожает свой организм токсинами и разрушает его. В борьбе с пагубными, как он думал, последствиями наслаждений Попельский использовал различные противоядия: полный отказ от секса, диету и полное воздержание от алкоголя.

Гораздо безопаснее он считал роскоши, которые не вызывали ни малейших угрызений совести и не имели кульминационного характера. К ним принадлежали физические упражнения и приступы эпилепсии. Во время бега или вызванного им самим эпилептического припадка Попельский, конечно, не чувствовал ничего приятного, зато ex post[34] его окутывало приятное расслабление, глубокое облегчение и истинное удовольствие. Кроме того, во время эпилептических приступов Попельский видел особые видения. Об этом он никому не рассказывал. Эти видения всегда состояли из двух эпизодов, причем первый довольно неожиданно переходил во второй. Например, когда-то ему привиделась прогулка с маленькой Ритой в каком-то парке. Вдруг дочь убежала от него и спряталась в кустах (первый эпизод). Когда он бросился к тем кустам, оказалось, что он был не в парке, а в пустыне, а его дочь играет песком (второй эпизод). Между первым и вторым эпизодами всегда были какие-то двери, некая черта, некий переход. Позже он переживал эти сны наяву, но второй эпизод на самом деле значительно отличался от того, что он видел во время нападения. Действительно, когда-то во время прогулки маленькая Рита убежала от отца в кусты. Когда он нашел ее, там, конечно, не было никакой пустыни, а росли деревья, а Рита не игралась песком, зато ломала сухие веточки.

Такие эпилептические видения Попельский считал пророческими и как-то даже использовал несколько из них в своей работе следователя. Поэтому это состояние позволяло совмещать приятное с полезным. Не удивительно, что Попельский часто провоцировал эпилептические припадки, направляя струю света в лицо, а потом махая рукой перед глазами, достигая эффекта мигания.

Так он поступил и сейчас. Попельский был дома один, у служанки был свободный день, а Леокадия играла в бридж в гостях у супругов Станьчаков. Комиссар лег в ванной и направил себе в лицо сноп сильного света настольной лампы. Оно равномерно било ему в глаза, а затем Попельский растопырил пальцы перед лицом и начал махать рукой, как будто обмахиваясь. Вскоре перед глазами замелькали черные пятна, которые начали сливаться, образуя через мгновение почти сплошной фон. Густая чернота преобладала, маленькие пятнышки света исчезали один за другим. К этому присоединился характерный звук, напоминающий шум ветра. Веки Попельский заслипались, а голова начала легонько биться об стенку, где Попельский предусмотрительно подложил подушку для ванной.

Он лежал на спине на какой-то машине, которая двигалась, и смотрел вверх. Над ним проплывали почерневшие от копоти своды, подпертые колоннами. Постепенно света становилось больше и, наконец, темнота осталась позади. Он сел, протянул руку за темными очками, но не нашел их.

Комиссар стоял на залитом солнцем дворе фабрики. Со всех сторон его окружали кирпичные стены. В центре двора лежали бочки. Изнутри одной доносился грохот. Попельский подошел ближе. Оттуда послышался детский плач. Комиссар огляделся и увидел на земле кирку. Поднял ею крышку и отбросил ее к стене. Заглянул внутрь. Там было что-то похожее на липкую масло, из которого вынырнули сначала длинные пальцы, затем тонкие запястья и, наконец, голова. Леокадия Тхоржницкая улыбалась кузену. Ее волосы были совсем седые, а лицо покрывали бесчисленные морщины. Открыла широко рот, показывая желтые зубы. Их было много, очень много. За одним рядом вырастал следующий. Они вырастали и на небе, достигая горла. Рот Леокадии был заполнен зубами.

Попельский очнулся. Первая мысль была о том, что ему следует изменить классификацию наслаждений. Контролируемые приступы эпилепсии больше к ним не принадлежали, а размер удовольствия этого дня на его графике измерялся отрицательными величинами.

XVI

Воскресные и праздничные утренники Попельский, преимущественно, до полудня проводил в постели. Но просыпался намного раньше, чем в будни, хотя спать ложился, независимо от дня недели, около четырех утра. Его пробуждения в воскресенье, после того как он спал всего три часа, объяснялись привычками, связанными с утренней активностью маленькой Риты. Его дочь в возрасте примерно от трех до шести лет в будни находилась под опекой отчасти тети Леокадия, отчасти — служанки Ганны Пулторанос. Зато в воскресенья и праздники Эдвард давал обеим женщинам возможность немного передохнуть и сам занимался малышкой. Итак, проснувшись в воскресенье около семи, Рита откидывала прочь свою хорошенькую куколку в гуцульском наряде, а потом громко и решительно требовала общения с отцом. Эдвард просыпался невыспавшийся и, в полусознании, вытаскивал ребенка из кроватки и забирал к себе. В своей постели он пытался усыпить девочку, напевая колыбельную, но все было тщетно, ребенок полностью просыпался и звуки песенки ее только развеселяли. Если он пытался уснуть сам, дочка не давала ему заснуть. Когда отец закрывал веки, она раскрывала их своими пальчиками, требуя, чтобы папа не спал и играл с ней. Эдвард терпеливо выдерживал шалости малышки, хотя иногда отдал бы все, чтобы ему дали хоть немного поспать, особенно после какой-то бурной ночи, когда тело было утомлено алкоголем или развратом, а чаще всего — и одним и другим одновременно.

Когда Рита пошла в школу, она не отказалась от этого утреннего ритуала в папиной постели, однако вместо борьбы, поцелуев и забавы требовала, чтобы ей читали книги. Тогда отец в сотый раз перечитывал дочке «Дюймовочку», «Заколдованного Гуся»[35] и «Кошачью маму и ее приключения»[36]. Рита могла по памяти цитировать длинные отрывки из этих сказок, и Леокадия видела в этом признак будущего таланта, который девочка унаследовала от рано умершей матери, известной львовской актрисы Стефании Горгович-Попельской.

Осенью 1930 года, когда Рите исполнилось десять, она положила конец привычке совместного проведения времени в постели, ее отец облегченно вздохнул, решив отоспаться за все прошлые воскресные утренники. И тогда на собственное недоумение и раздражение обнаружил, что это невозможно. В течение этих десяти лет в его мозгу выработалась привычка не спать, срабатывал какой-то внутренний будильник, который действовал только в воскресенье и праздники, звоня в голове всегда около семи вопреки потребностям измученного организма, которому удавалось насладиться лишь кратким трехчасовым сном. Воскресную бессонницу больше не облегчало присутствие любимой дочери. Поэтому он крутился в постели до полудня, а латинские поэмы, газеты и шахматные комбинации навевали на него смертельную скуку. Попельский пытался развеивать ее утренними прогулками, на которые отправлялся в темных сварочных очках с толстыми стеклами, сквозь которые он почти ничего не видел.

Этим воскресным утром комиссар не сетовал на свой внутренний будильник, наоборот — гордился его безотказностью. Он поднялся в семь утра, надел костюм кофейного цвета, на котором благодаря настоящим специалистам из «Европейской прачечной» и искусству портного пана Липмана не осталось и следа после борьбы в притоне Малецкого. На шее завязал не галстук, а нацепил темно-коричневую бабочку в кремовые ромбики. Ее он надевал очень редко, только в особых случаях. Но сегодня как раз и был такой особенный день.

У магазина Губриновича дорогу ему пересек газетчик, что тыкал прохожим бульварный «Новый век». Попельский отмахнулся от него ладонью, обтянутой светло-бежевой перчаткой.

— Позавчера чудовище совершило самоубийство! — орал газетчик, заглядывая Попельскому в глаза, нисколько не смущаясь жестом комиссара. — Чудовище повесилось в психиатрической больнице!

Комиссар бросил мальчишке несколько грошей, взял газету и спрятал в карман пиджака. Ему было известно, чему посвящались полосы «Нового века» этой недели. Зайдя к кафедральному собору, он и дальше слышал выкрики продавца газет.

— Сейчас благодарственная месса, заказанная семьей Гени Питки! Латинская кафедра, восемь утра!

Попельский огляделся вокруг. Костел был заполнен прихожанами, негде было и яблоку упасть. Однако появление комиссара и вид его лысой перебинтованной головы, что возвышалась над людьми, немедленно заставил толпу расступиться. Попельский заметил, что толпа возле него поредела, и вокруг образовалось немало места. Люди перешептывались, показывая на полицейского пальцами.

Попельский обеспокоился настолько, что в голове его аж помрачилось. Меня разоблачили, подумал он. Оперся рукой о стену. Тогда со скамьи поднялся какой-то оживленный пожилой господин и коснулся рукава Попельский.

— Вам нехорошо, пан комиссар? — спросил он шепотом. — Видимо, это от раны на голове, что вы получили в борьбе с убийцей… Пожалуйста, садитесь на мое место…

Попельский поблагодарил и сел возле жены и дочери вежливого незнакомца. Беспокойство и головокружение прошли. Загремел орган, хор запел «Когда ранняя заря встает». Началась месса.

Попельский вел себя, как все остальные: пел, повторял латинские фразы, кланялся и молился. Но делал все это машинально. Он почти ничего не воспринимал. Не смог бы вспомнить ни одного слова из проповеди, которая была произнесено чрезвычайно страстно. В голове шумело. Он думал про былые воскресные утренники с Ритой, про ее каштановые кудри, счастливый смех, теплые, чуть потные дочкины ручки, хлопающие его по лысой голове так, как сейчас это иногда делают ладошки внука. Вспомнил, как когда-то дочь, которой исполнился годик, зажала крошечные зубки на отцовском ухе.

Внезапная тишина вернула его к действительности. Между рядами скамеек посередине кафедрального собора шел пожилой мужчина в сером плаще, грубом, словно наряд искупителя. Он перепоясался толстой веревкой, а в руках держал суковатую палку. На спине нанесен был большой дорожный мешок. Ноги Валерия Питки были обуты в ботинки из магазина «Дерби».

Старый столяр подошел к Попельскому и порывисто схватил комиссара за руку. Тот не успел возразить, как Питка на глазах всех присутствующих прижал его ладонь к своим устам.

Валерий Питка плакал, и его слезы катились по руке Попельского. Слезы хлынули из глаз столяра так же, как позавчера из глаз убийцы. Когда Малецкий умирал, из его выпученных буркал заструились слезы, как знак бессильного сожаления, напрасного отчаяния, запоздалой просьбы о милосердии.

— Плачь, гадина, — прошептал тогда Валерий. — Плачь по моему внуку!

— Чего вы, пан кумисар, так набурмосилися? — спросил у него старик погодя, когда они выходили из больницы на Кульпарковской через подвал, закрывая все окна и двери, которые сторож открыл для них ранее.

— Как-то я слишком легко убил человека, — ответил тогда комиссар.

Сейчас, в соборе, он думал об этих словах, про слезы старика, про мокрые, выпученные буркалы чудовища, про воскресные утренники с любимым ребенком, которые безвозвратно ушли в прошлое.

Он выхватил руку у Питки и быстро отодвинулся вглубь лавки, чуть не толкнув женщину, что сидела рядом. Паломник перекрестился и двинулся к выходу. Все присутствующие столпились за его спиной. Через мгновение костел почти опустел, и Попельский остался один.

Через несколько минут он вышел на площадь перед собором. Долго смотрел на бюсты Асника, Крашевского и Мицкевича над витриной книжного магазина Губриновича, словно в глазах писателей искал сочувствия. Не увидев его, потупил глаза. И вдруг почувствовал возле себя запах женских духов и веселые детские возгласы. Опомнился и увидел Риту и Ежика, который сидел в глубокой плетеной коляске.

Они были такие красивые, что привлекали внимание всех, кто до сих пор стоял возле костела. Дочь была одета в вишневый плащик и такую же шляпку. Обшлага плаща и поля шляпки были отделаны черным бархатом. На Ежике были шерстяные ползунки, зеленое пальтишко, сшитое как раз на него, и красочный беретик. Малыш протягивал ручонки к дедушке и что-то лепетал, подпрыгивая в коляске.

— Здравствуй, папочка. Я была дома, но тетя сказали мне, что вы тут. Она передала вам мою вчерашнюю просьбу?

Рита грустно улыбнулась. Под ее большими синими глазами темнели круги.

— Нет. — Попельский схватил Ежика под мышки и поднял высоко вверх. — Она мне ничего не говорила, но я вернулся, как всегда, под утро, а тетушка тогда спала. Что случилось, дорогая?

— Я собираюсь сейчас к доктору Дорну. Вернусь только вечером. Вы бы не могли повести Жучка в четыре на детскую забаву к Янце Марковской? А я его вечером заберу… Можете, папочка?

При других обстоятельствах Попельского бы взбесила такая просьба. Он считал доктора Дорна, психолога, который лечил при помощи гипноза, мошенником, а его славу — следствием наглой саморекламы. В другой раз он, пожалуй, отказал бы Рите. Но сегодня не хотел расстраивать дочь, которая недавно перенесла тяжелые переживания. Кроме того, дедушка дорожил каждой минутой, которую мог провести с внуком.

Попельский подбросил мальчика, а потом посадил его себе на шею. Малыш счастливо оглядывался вокруг. Комиссар мгновенно вспомнил веселое личико маленькой Риты и решительное выражение ее лица, когда она пыталась открыть ему глаза. Сейчас это повторялось, а вместо Риты с ним будет играться его любимый внук. И никто не помешает этому! Тем более извращенец, который утешается свиной шкурой и вспарывает ножом детские тельца!

— Ежику ничто не угрожает в этом городе, — комиссар улыбнулся дочери.

— Не понимаю, — нахмурилась Рита. — Ему что-то угрожало?

— Я просто хотел сказать, что со мной Ежик будет в безопасности. — Попельский подбросил мальчика. — Можешь оставлять его еженедельно, даже на ночь!

Люди у костела смотрели на эту сцену, но тут же устремились к улице Рутовского, где за костелом иезуитов исчезла фигура старого паломника. Исключение составлял какой-то мужчина в котелке, который сначала что-то записывал, а потом не сводил глаз со счастливого дедушки.

XVII

Попельский был в отличном настроении. Он вел машину и весело насвистывал, а привязанный ремнем к пассажирскому сиденью Ежик внимательно слушал мелодию, что исполнял дед. Настроение комиссара был замечательным не только потому, что это воскресенье он должен был провести с внуком. Он радовался прежде всего новому помещению, которое нашел недавно в «Жилищной газете» и только что осмотрел, подписав с владельцем, паном Эмилем Шпеннаделем, предварительное соглашение об аренде с оговоркой, что оно вступит в силу только в том случае, если дом понравится Рите и Леокадии. В конце концов, Попельский, в отличие от пана Шпеннаделя, в этом не сомневался. Эта шестикомнатная комфортабельная квартира, расположенная в современном трехэтажном здании на улице Понинского, наверняка понравится дочери и кузине. Конечно, помещение требовало свежей побелки, но это было мелочью в сравнении с его достоинствами — прекрасным видом Стрыйского парка и соседством двух семей преподавателей гимназии. Архитектура здания поражала поклонников современных форм: волнистые линии балконов, круглые окна, похожие на корабельные иллюминаторы. И самым важным для Попельского было то, что огромная площадь помещения — сто пятьдесят квадратных метров — позволяла удобно расположиться его родным и служанки. Надо только подписать у нотариуса документ об аренде, а тогда какая-то неделя ремонта — и Рита сможет покинуть квартиру в доме Рогатина, с которой у нее связано столько неприятных воспоминаний, и поселиться вместе с отцом!

«Шевроле» Попельского свернул направо и въехал на улицу Власна Крыша, а потом остановился возле металлической ограды с номером 13, над которой возвышался орел, держащий в когтях щит с надписью: «Наес domus domino suo est laetitiae». Комиссар на мгновение задумался над грамматической конструкцией domino — laetitiae. Определив ее как хитроумный двойной dativus и переложив предложения дословно «Этот дом — на радость своему хозяину», он вышел, отстегнул пояс, завязанный вокруг сиденья и пропущенный под Ежиковыми шлейками, а потом взял малыша на руки. Огляделся по улочке, расположенной между засаженными деревьями и цветами участками города: Софиевкой, Персенковкой и Булькой. Он давно здесь не был, последний раз — четыре года назад на расположенной неподалеку городской электростанции, где какой-то пьяный электромонтер изжарился в трансформаторной подстанции. На улице Власна Крыша он вообще оказался впервые, поэтому остановился и заинтересованно присматривался к нескольким зданиям, ни один из которых не мог сравниться с его будущим жилищем на Понинского. В этой прохладной, просторной квартире, думал он, Рита быстро отойдет после всего, что ей пришлось недавно пережить.

Вилла, перед которой он сейчас стоял, принадлежала инженеру Винцентию Марковскому. Вокруг дома был сад, где сейчас гоняли стайки детей, приглашенных на день рождения трехлетнего Казя Марковского, сына хозяина. Одним из гостей был полуторагодовалый Ежик Попельский, которого в официально направленном остроумном приглашении «за несовершенное умение передвигаться просят прибыть в сопровождении уважаемой Мамочки». Поскольку мама как раз была на гипнотическом сеансе у доктора Дорна, обязанности Ежикового опекуна выполнял дедушка.

Слуга пропустил их в сад, где расположились палатки, скамейки, плетеные из лозы кресла и многочисленные качели, занятые мужчинами и женщинами в светлых летних нарядах. Все они держали в руках сигареты или стаканчики с пуншем и заинтересованно смотрели на Попельского, который несколько смущенно оглядывался вокруг. Он не знал здесь никого, кроме именинника и его матери, молодой жены инженера, с которой Рита познакомилась на детской площадке в парке Общества двигательных игр. Он хотел как можно быстрее объяснить отсутствие дочери временным недомоганием.

Через мгновение комиссар получил такую возможность. Пани Янина Марковская, которую Рита называла «Янцею», подошла к нему с парой своих детей — трехлетним Казем и пятилетней Фредзей.

Сегодняшний прием был задуман как тематический бал-маскарад. Поэтому почти все дети были одеты в костюмы цветков. У Казя Марковского на голове была круглая шапочка, с которой свисали овальные лоскуты желтой ткани, а его старшая сестричка имела красную корону, на которой виднелись капли росы. Попельский понял, что мальчик был подсолнухом, а девочка — маком. Никаких цветов в одежде других детей он не узнал, поскольку его знания флоры были чрезвычайно скромными. Вместе с Леокадией они надели на Ежика корону из белой бумаги с мелкими зубчиками и зеленый галстук, что якобы означало, что его внук является ландышем.

— Какой замечательный цветочек! — воскликнула пани Марковская про Ежика, а потом, улыбаясь, протянула руку Попельскому. — Ваш внучек — незабудка, так, пан комиссар?

— Незабываемы лишь минуты, когда я вижу вас, — Попельский поцеловал руку пани Марковской и почувствовал, что от нее пахнуло алкоголем. — А Ежик должен быть ландышем. Собственно говоря, я с радостью одел бы его так, чтобы вы не догадались, кто он de facto[37].

— Но зачем? — Марковская улыбнулась.

— Потому что тогда, — Попельский заглянул ей за вырез, — я мог бы с вами подольше поговорить… Побыть с вами больше…

— Ежик, можно, я заберу тебя к другим деткам? — Женщина покраснела и протянула руки к мальчику.

— Скажи, что нельзя, — сказал Попельский внуку, но тот не послушался деда и охотно пошел на руки к красивой пани.

— Вот видите, пан комиссар, — Марковская с Ежиком на руках направилась к стайке детей, — он уже покоряется женщинам…

— И этим он полностью удался в дедушку, — ответил тот низким бархатным голосом, что всегда нравился представительницам слабого пола.

На этот раз жена инженера взглянула на полицейского уже серьезно. Однако взгляд не был пренебрежительным или высокомерным. Он был просто внимательным. И мог, хотя и не обязательно, означать то, что Попельский сразу почувствовал в своих брюках.

Он сел на диване, не сводя глаз с пани Марковской, которая неуверенными шагами двинулась с Ежиком и своими детьми.

В собственном воображении комиссар чувствовал ее горячее алкогольное дыхание, слышал ее крики, гладил ее шелковистую кожу. Он обожал худеньких женщин с узкими бедрами и большой грудью. Обожал старательный макияж, туфли на высоком каблуке и чулки со швом на икре. Обожал духи с оттенком ванили, накрашенные красным лаком ногти и щекотание павлиньих перьев. А жена инженера как раз сочетала в себе все это.

Комиссар сделал большой глоток пунша, лег на качелях и взглянул на ветви деревьев, которые колыхались над ним. Он медленно успокаивался. Попельский осознал, что обожает также святой покой, а роман с замужней женщиной был бы нарушением этого вожделенного состояния.

Защитной реакцией на похоть, что овладевала им, был простой принцип, о котором много лет назад рассказал его бывший гимназический товарищ, ксендз Юзеф Блихарский, с которым они в «Атласе» за долгие годы знакомства выпили, наверное, цистерну водки. «Ты говоришь, Эдзю, что хочешь каждую женщину, которую видишь? Ну, тогда просто не смотри на них! Я так делаю, и Приап дал мне чистый покой».

Руководствуясь советом своего товарища, Попельский не смотрел на женщин. Зато усиленно курил сигареты, попивал пунш, блаженствовал под солнцем и дискутировал о политике с мужчинами, преимущественно хозяином дома, с которым только что познакомился. Эти занятия, которые успешно защищали его от стрел Амура, или скорее поведения Приапа, прекратила, к сожалению, сама пани Марковская.

Она бежала через сад, держа Ежика под мышкой. Пеленка, что была между ножками малыша, отвисла вниз. Такие же отяжелевшие ползунки и характерный, слышимый издалека, запах неопровержимо свидетельствовали, что внучек Попельского только что отдал солидную дань природе. Комиссар взял Ежика у пани Марковской. Взглянув на юбку, что натянулась на ее стройных бедрах, он осознал, что тоже с радостью отдал бы дань природе, но совсем другую.

Через четверть часа Попельский вышел из ванной, где сменил Ежику грязную пеленку. Остановился в холле и украдкой огляделся вокруг. Никого не было. Все еще держа малыша на руках, комиссар набрал телефонный номер.

— Пожалуйста, Винники 23.

— Прошу, — донесся мягкий голос телефонистки.

— Алло-о-о! — Кичалес протянул последнюю гласную.

— Очень интересный акцент, — отозвался Попельский, — окситоничный[38].

— Имеете второе желание для золотой рыбки, пан кумисар? — В трубке послышался легкий шум, словно Кичалес выпускал дым.

— Да. Но оно не будет вторым или третьим. Это желание, которое вы считаете премиальным. Вы меня поняли?

— Как же, как же. — Кичалес фыркнул от смеха. — Где и когда?

— В полвосьмого на вокзале, на втором перроне. Я вернусь послезавтра.

— Гит, — сказал Кичалес и положил трубку.

Попельский вышел из Ежиком в сад и направился к выходу, вежливо прощаясь с присутствующими.

— Вы уже уходите, пан комиссар? — спросила пани Марковская. Она больше не занималась детьми, а стояла возле палатки и играла соломинкой, на которой торчала заспиртованная вишня из коктейля.

— Да, — ответил он, избегая ее взгляда. — Ежик в это время обычно спит.

— В пять вечера?

— Да. В пять вечера. До свидания.

Недоверие в чуть измененном голосе жены пана инженера была полностью обоснованным. Попельский ей солгал. Если бы хотел сказать правду, ему пришлось бы сказать: «Иду, потому что магазин Берты Штарк работает только до шести, а мне нужно купить чулки со швом. Именно такие, как у тебя».

XVIII

Мариану Амброжеку, которого называли «Мордатым», с детства прочили карьеру известного акробата или фокусника. Фокусы, которые он проделывал с шариками на нищем дворе на улице Водной, всегда окруженном дымом из труб расположенной поблизости Львовской пивоварни, захватывали пенсионеров и батяров, которых он развлекал на халяву. Однажды маленький Манюсь, которому аплодировали зрители, пришел к выводу, что его умения могут стать источником заработка. Так десятилетний мальчик, у которого во время первых лет войны дифтерия унесла обоих родителей, начал нелегкую жизнь глотателя огня, жонглера ножами и мошенника, который обманывал людей в игре в «три карты». Последнее было невозможным без соответствующей защиты. Его патроном стал Эдвард Гавалюк, известный как Эдзё, который в начале двадцатых был единственным и неформальным королем Клепарова. Эдзё признал, что с такими ловкими пальцами у паренька есть шанс сделать отличную карьеру карманника, и отдал Амброжека в обучение в воровской академии.

Лучшего выбора он не мог сделать. Ученик, которому из-за круглого лица во время «студий» дали прозвище «Мордатый», оказался на удивление смышленым и вскоре после того, как его приняли в цех, стал добросовестным и уважаемым тружеником корпорации карманных воришек, действовавшей на Главном вокзале. К делам Манюся принадлежали самые сложные, самые дерзкие кражи часов и кошельков. Их осуществляли в базарные дни, а также во время ярмарок. Удобнее всего украсть добычу удавалось тогда, когда отъезжал от перрона какой-то переполненный поезд, например, до Перемышля или Тернополя.

Дела шли хорошо. В течение нескольких хороших лет Мордатый неплохо зарабатывал, благодаря чему он и его младшие братья и сестры могли жить в достатке. Про своего бывшего опекуна Эдзё, который тем временем попрощался с волей, Амброжек тоже не забывал, посылая ему в «Бригидки» передачи с сигаретами, колбасой и луком.

Этим погожим майским вечером Мордатый именно собирался поработать у билетной кассы. Дело было довольно простым. Он должен был протиснуться без очереди к окошку, а затем, после понятных протестов и попыток выбросить его прочь, начать громко и грубо ругаться с людьми, что стояли в кассу. В этой суматохе его коллеги Юзько и Мера, которые вежливо стояли в очереди, рыскали по карманам путников.

Так должно было произойти и сегодня. Мордатый уже начинал свое представление, когда в конце очереди стал мощный человек без шляпы с большим струпом на голове. В одной руке он держал букет роз, а в другой — дорогой саквояж из страусовой кожи. Амброжек откуда-то знал эту физиономию, этот лысый череп, эту татарскую, несомненно подкрашенную, бородку. Самым важным было то, что все эти качества ассоциировались у воришки с чем-то плохим, хотя он не осознавал, с чем именно. Он быстренько направился прочь от кассы, краем глаза заметив, что так же поступили его товарищи, ругаясь, что у них якобы ушел какой-то поезд.

Амброжек терпеливо ждал, пока этот подозрительный тип купит свой билет и покинет очередь. Вскоре лысый спрятал билет в карман, отошел от окошка, а потом начал осматривать вокзальный холл. Вдруг к нему подошла молодая блондинка, одетая весьма вызывающе. Это не была какая-то из дзюнь, что здесь работали, потому что их Мордатый хорошо знал. На ней были очень дорогие платьице и шляпка, а колье наверняка сделано из чистого золота, что немедленно понял чрезвычайно опытный в оценке вероятных жертв Амброжек. О том, что это не была добропорядочная дама, свидетельствовал музыкальный инструмент, который женщина держала в руках. Амброжек никогда не слышал, чтобы настоящая пани играла на мандолине.

Лысый вручил девушке цветы и изысканный пакетик с надписью «Мир чулок приглашает!», который вытянул из саквояжа. Блондинка улыбнулась, встала на цыпочки и поцеловала намного старше себя мужчину. Потом взяла его под руку, и они двинулись на перрон. Ее бедра покачивались лениво, томно и заманчиво.

Амброжек снова отправился в кассы, а его товарищи пристроились в очередь. Возле окошка стоял мужчина лет пятидесяти, на вид — мелкий чиновник, и разговаривал с кассиром, подсовывая ему какую-то банкноту. Мордатый кинулся в работу. Протиснувшись перед мужчиной в котелке, он краешком глаза увидел, что кассир спрятал в карман деньги, но билета не выдал.

— Он возвращается завтра, — воришка услышал приглушенный голос кассира. — Купил обратный билет в спальный вагон из Кракова. И тоже для двух человек.

— Та пане шановний! — рявкнул Амброжек. — Та я сі спішу, жи йой! Зара мой поезд пуїде! Та пустіть пане, сердушко![39]

Все срабатывало, как всегда. Очередь заволновалась, а разгневанные люди, перепутав, кто за кем стоял, беспорядочно толпились у окошечка, ругая Амброжека во всю ивановскую. Тем временем его сообщники начали собирать урожай. И вдруг случилась неожиданность. Безотказный механизм сломался. Мужчина в котелке, что походил на щелкопера, засветил Амброжеку в висок. Удар был такой сильный, что Мордатый услышал, как в голове загудели колокола, а вместо нападающего увидел лица своих покойных родителей. Потом не видел больше ничего.

Очнувшись, он понял, что лежит в экипаже, а Мера бережно обмывает ему лоб водой.

— Ах ты, бедолага, — ласково приговаривала она. — А знаешь что, Марианко, я обшастала[40] того фраера, что тебе вифляцкав[41]. Тут его портмонетка и портсигар.

— Ты что! — удивился Мордатый. — Покажи!

В кошельке, кроме документов, оказался небольшой блокнот. На первой странице виднелись пять подчеркнутых слов, а возле них — восклицательный знак. Амброжек хлопнул себя по лбу. Он уже вспомнил, откуда знает лысого. Это он несколько лет назад арестовал Эдзё Гавалюка. Об этом напомнила запись в блокноте мужчины, который так грубо с ним обошелся: «Комиссар Эдвард Попельский, любящий дедушка!»

XIX

Снилось ей лесное озеро — тихое, спокойное. Над водой порхали тяжелые цветные стрекозы. Она плыла с сыночком в большой плоскодонке. Знала, что это ей снится, на самом деле она никогда бы не села в лодку. Не умела плавать.

Это ощущение неправдоподобности нарушало иллюзию сна и делало его непрочным. Спящая молодая женщина не могла полностью погрузиться в сонный пейзаж, нереальность которого чувствовала каждой клеткой. Вдруг сынок заплакал. Он ударял ручонками в борт лодки, бил кулачками по перекладине, на которой надета была сетка.

Открыла глаза. Ее сын судорожно схватился за сетку, что не давала ребенку выпасть из кроватки. Его пухлые пальчики побелели от натуги. Но взрослый мужчина был сильнее. Через мгновение малыша подняли вверх.

Она порывисто вскочила с кровати. Великолепный, нереальный сон превратился в настоящий кошмар. Все ощущения обострились, и каждое из них дергала боль. Увидела отекшую шею мальчика, на которой стиснулись черные пальцы, услышала тяжелый железный удар на собственной челюсти, рот наполнился соленой кровью из сломанного зуба. Раздался мужской голос:

— Твой сын будет принесен в жертву. Так должно быть. Иначе мне бы пришлось отдать собственного!

XX

Во время эротических путешествий в Краков Попельский благословлял свой ночной образ жизни. Благодаря ему он был почти полностью лишен необходимости развлекать болтовней спутницу. Его контакты с ней сводились к наиболее практическим действиям. Комиссар всегда уезжал вечерним поездом и, оказавшись в купе, изысканной фразой, почерпнутой в Архилоха, сообщал, что немедленно, прямо сейчас, желал бы «дать выход мужской силе». После лихорадочного и быстрого утоления страсти он заказывал в салон ужин и водку. За трапезой он вел с девушкой беседу, которая, к счастью, не мешала поглощению блюд, поскольку не была обременена интеллектуальным содержанием. Когда уже дочь Коринфа падала, а беседа иссякла, Попельский, воздержавшись от потребления чрезмерного количества водки, приступал к очередным действиям, так удачно воспетых Архилохом. Если первый акт был быстрым и лишенным излишней деликатности, то второй — длиннее, более изящен и полон дополнительных наслаждений. Потом, часто после полуночи, обессиленный Попельский снисходительно давал покой утомленной спутнице, позволяя ей спокойно выспаться. А сам, переодевшись в шелковую пижаму, лежал на верхней кушетке и, в зависимости от юмора, читал в оригинале Цицерона или Лукреция. А настроение у него бывало разным: комиссара окутывало пресыщение, тяжелое удовольствие сибарита или охватывали угрызения совести, которые доказывали, что он превратился в старого, комического и развратного сатира, которому отсутствие мужской привлекательности приходится компенсировать деньгами. Когда он чувствовал пресыщение, то читал пессимистического поэта-самоубийцу. Окутанный печалью, чувствуя «мировую боль», Попельский развлекался над тонкостями «De natura deorum»[42] мудреца из Афин. Проведя несколько часов за чтением латинского текста, он успокаивался, и все возвращалось на круги своя: сибарит исполнялся грусти, а искупитель — религиозного рвения. Под утро он брился, одевался, брызгался духами, будил девушку, и вскоре оба выходили на краковском вокзале, который выглядел как бедный родственник львовского.

Неподалеку, в отеле «Полония» на улице Башенной, Попельский, придерживаясь своего суточного ритма, укладывался спать, а девушка шла завтракать. Потом, получив от своего благодетеля деньги, направлялась на прогулку или в кафе. С выспавшимся и жаждущим женских прелестей Попельским она встречалась позже после полудня в отеле. Там комиссар третий раз демонстрировал свое ars amandi[43], после чего оба возвращались во Львов.

И тут наступала наименее приятная для Попельский часть эскапады. Раньше ему не приходилось разговаривать ни с одной из девушек, потому что он или использовал их тела, или ужинал с ними, или одиноко дремал в отеле. Но позже, заняв места в спальном вагоне обратного поезда, употребив ужин и отбыв иногда четвертый, часто неудачный, что объяснялось комиссаровой усталостью и возрастом, акт любовной оперы, они не имели тем для разговора, и в салоне наступала неловкая тишина. Партнерши Попельского не всегда после этого засыпали, а кинуть их в объятия Морфея вопреки желанию было невозможно. И так вагонные любовники были обречены на собственное общество, минуты тишины или вынужденные, скучные диалоги, которые оба с трудом поддерживали. Попельский пытался предотвращать это заранее, выбирая достаточно умных и образованных девушек, но во-первых, найти таких было нелегко, а во-вторых, похоть часто просыпалась в нем неожиданно, и тогда выбор подруги путешествия был совершенно случайным.

Двадцатилетняя Иренка, содержанка Моше Кичалеса, не была умной и не слишком интересовалась темами, которые пытался задеть Попельский. Но в ее обществе комиссар ничуть не скучал. Причина крылась в болтливости девушки, ее неисчерпаемой, радостной энергичности, а также в святом убеждении Иренки, что на свете не существует мужчины, в котором бы ей не удалось разбудить скрытых возможностей. Поэтому их разжиганием у своего партнера он преимущественно и занималась, а потом, когда они достигли апогея, развлекала его веселыми песенками или любовными балладами львовских предместий, которые напевала приятным голоском, аккомпанируя себе на мандолине.

Поэтому Попельский ничуть не расстроился разговорами с Иренкой ни в пути до Кракова, ни до Львова. Не касался философских вопросов, которые преступали античные авторы, не испытывал угрызений совести или Weltschmerz[44], а в придачу чувствовал себя мужчиной в расцвете сил и сексуальных потребностей, который лишь неутомимо совокупляется, как мифический силач, и ничто другое его не волнует.

Когда по дороге назад измученная Иренка заснула, сложив ладони на мандолине, Попельский вынул из ее рук овальный инструмент, укрыл спящую одеялом, вышел в коридор, открыл окно и потянулся так сильно, что хрустнули кости.

Поезд замедлил ход и остановился. Попельский закурил «Египетскую» и задумчиво взглянул на хорошо знакомый перрон в Мостках. Несмотря на раннюю пору, тут было шумно. Носильщики выгружали большие ящики, которые у Попельского ассоциировались с гробами, какой-то солдат возвращался из отпуска и прощался с невестой, что громко плакала, маленький газетчик в больших лыжных ботинках бегал по перрону, выкрикивая сенсационные новости, а кондуктор подкручивал усы и смотрел на однообразное движение секундной стрелки на вокзальных часах. Вдруг на перроне застучали сапоги железнодорожника, который выбежал из здания вокзала и быстро направился к усатому кондуктору. В руке держал какой-то конверт.

— Телеграмма для комиссара Попельского с ночного экспресса «Краков — Львов»! — воскликнул железнодорожник, вручая конверт усатому.

Тот обернулся и глянул на Попельского. Комиссар протянул руку из окна, взял телеграмму и поблагодарил кондуктора. Разорвал конверт и прочитал написанное.

Протяжный свисток паровоза. Во Львове к тебе подойдет извозчик. Тчк. Грохот, шипение пара. Узнает тебя по лысине. Тчк. Свисток кондуктора. Поедешь с ним на один двор. Тчк. Ритмичный стук. На дворе тебя ждет искалеченный ребенок. Тчк. Иренка выходит из купе и обнимает Попельского. Хочешь увидеть этого ребенка? Тчк. Попельский оттолкнул Иренку. Хочешь, ибо ты хорошо, очень хорошо его знаешь. Тчк. Девушка зашаталась и с трудом удержала равновесие. Увидишь, как выглядит ад. Тчк.

Загрузка...