(…) совершенные нами грехи не являются грехами, если причиняют нам боль.
Когда поезд въехал на львовский вокзал, Попельский попрощался с Иренкой, засунув в отверстие мандолины дополнительное вознаграждение, а потом выпрыгнул из поезда на ходу, толкнув саквояжем какого-то господина. Сопровождаемый бранью, комиссар домчался до вокзального отделения полиции, вбежал внутрь и прижал рукой телефонный рычаг, испортив этим веселое настроение молодому полицейскому, который с самого утра флиртовал по телефону. Без каких-либо объяснений набрал свой домашний номер, а затем номер Риты. И тут, и там в ответ слышались длинные гудки. С таким же результатом он пытался дозвониться на эти номера ранее — на станциях в Родатичах и Ягеллонском Кургане.
Бросил трубку и побежал через вокзальный вестибюль, оставив за собой удивленного и немного возмущенного полицейского. Бежал, расталкивая людей. В одной руке держал котелок, а в другой — саквояж. Сквозняк обвевал его лысую голову, дергал за полы светлого плаща.
На дворе тебя ждет искалеченный ребенок. Хочешь узнать, кто это? Хочешь, ибо ты хорошо, очень хорошо его знаешь. Увидишь, как выглядит ад.
Выбежал на улицу и остановился, обводя налитыми кровью глазами экипажи и такси. Один из извозчиков забрал у коня мешок с подножным кормом, погладил животное по стройной шее и медленно двинулся к Попельскому. На нем был поношенный костюм и стоптанные ботинки, а на голове — клеенчатая спортивная кепка. Мрачные глаза болезненно блестели над обвисшими щеками, поросшими темной щетиной. Попельский был убежден, что изо рта у того разит чесноком и водкой. Ему стало нехорошо, словно он съел что-то несвежее, и к горлу подкатила кислая жидкость.
— Пан Эдвард Попельский? — спросил неряха, от которого и вправду воняло чесноком.
— Да, это я, — комиссар отступил с отвращением.
— Какой-то батяр сказал мне ждать, дать записку, а потом поехать цузамен, — буркнул возница.
Попельский одним движением разорвал конверт. Там была страница из «Волны», в которой кто-то химическим карандашом зачеркнул некоторые буквы большой статьи о львовских приютах. Комиссар переписал эти буквы в блокнот и прочитал образованное послание.
«Ты должен быть один. Если нет, ребенок погибнет».
— Куда едем? — спросил извозчика и сжал зубы.
— А на Слонечную, — отвечал тот. — До фабрики ультрамарина.
— Езжайте через Крашевского, а потом по 3 Мая. — Попельский напряженно ждал ответа. — Там я выскочу на минутку, а вы меня подождете.
— Да хорошо, — равнодушно согласился извозчик. — Мне заплачено. Пятерка досталась от того батяра.
Попельский сел в экипаж и закрыл глаза. Не хотел видеть ни автомобилей, что медленно двигались впереди, ни подвод на улицах, залитых утренним солнечным лучом. Не желал видеть того, что тормозило движение и оттягивало его прибытие домой и до Ритиного жилья. Не хотел видеть ни костела святой Эльжбеты, ни украинской гимназии, ни великолепного здания политехники — стремился лишь узреть своего внука, живого, здорового и невредимого.
Все еще с закрытыми глазами, вытащил портсигара и закурил сигарету, наверное, уже десятую, с тех пор как в Мостках получил ужасную телеграмму о покалеченном ребенке. Глубоко затянулся. Боль раскалывала ему голову, а на языке чувствовался горький привкус никотина.
— Крашевского, уважаемый пан, — окликнул извозчик.
Попельский открыл глаза, нацепил пенсне с фиолетовыми стеклами и выпрыгнул на тротуар. Под дверью дома дворник, пан Влодзимеж Гофрик, сметал в кучку мятые бумажки, огрызки и окурки.
— Добрый день, пан кумисар, — поздоровался Гофрик.
— Вы случайно не знаете, у меня дома кто-то есть?
— Вот тебе и раз! Ведь дома никого нет. Пани Леокадия с Ганной куда-то с самого утра направились.
— Езжайте на 3 Мая без меня и ждите под домом Рогатина! — рявкнул Попельский вознице.
Сказав это, он помчался по улице Словацкого, миновал здание университета и остановился перед великолепным домом со статуями рыцарей на фасаде. Вбежал внутрь и на лестнице сразу налетел на тучного администратора дома, пана Леона Гисса.
— К кому вы? — буркнул Гисс, заступив ему дорогу.
— Вы меня не узнаете? — Попельский трудом сдерживался, чтобы не схватить администратора за воротник и не скинуть с лестницы. — Я к дочери, к Рите и внуку… Вы не знаете, они дома или выходили куда-то…
— А я что — сторож вашей дочери? — возмутился Гисс, который, узнав недавно, что Рита собирается переезжать, потерял всю свою покорную вежливость. — А откуда мне об этом знать?
Попельский обошел Гисса, побежал на третий этаж и постучал в дверь Ритиной квартиры. Позже уже не стучал, а колотил кулаками. Тишина, молчание, а потом послышался скрип чьих-то дверей и удивленные возгласы жильцов.
— И что вы здесь творите? — заорал Леон Гисс, тяжело поднимаясь по лестнице. — Тут порядочный, первоклассный дом! Здесь вам не место для безобразия! Нечего в дверь лупить! Какое счастье, что ваша дочка отсюда выезжает! У нас не место для особ с такой репутацией!
Попельский снял пенсне, чтобы лучше видеть администратора в тусклом свете рожков, которые украшали стены коридора. Гисс стоял, расставив ноги, взяв руки в боки и выпячивая в направлении комиссара свое огромное брюхо, обтянутое жилетом с цепочкой часов. На его налитом лице виднелось неподдельное возмущение.
Попельский резко махнул рукой и скинул котелок Гисса на землю. Тот, озадаченный поведением комиссара, наклонился, чтобы поднять свой головной убор. И вдруг Попельский засветил ему прямо в ухо. Администратор пошатнулся и оперся боком о стену. Тогда рука комиссара громко хлопнула себя по голове Гисса, а сила удара отбросила того к противоположной стене. Полицейский склонился над администратором, что сидел на корточках, держась за голову, и начал отмерять ему громкие пощечины, целясь в незащищенные места. Лысина Гисса побагровела, администратор пошатывался в разные стороны, стараясь не потерять равновесия. Попельский оперся ботинком на его плечо и выпрямил ногу. Гисс грохнулся навзничь на широкую пурпурную дорожку, которая выстилала коридор. Комиссар наклонился над ним, а его темное пенсне выпало из кармана пиджака на пол.
— Молчи, пархатый, и никогда не смей ничего говорить про мою дочь.
За этой сценой наблюдала Ритина соседка, панна Винтер, сорокалетняя экзальтированная женщина, пианистка из оперного театра, которая постоянно страдала от мигрени. Попельский когда-то с ней познакомился и сейчас галантно поклонился ей, вытерев пот со лба.
— Караул, спасите! — верещал Гисс, лежа на спине. — Я на тебя жалобу подам, ты, разбойник! И ты уже погряз в криминале! Вот тебе, бандит, вот тебе!
С этими словами он изо всех сил ударил ногой по пенсне Попельского и раздавил фиолетовые стекла вдребезги.
— Вы будете свидетелем, панна Винтер, — орал Гисс, поднимаясь с пола, — что этот хам набросился на меня!
Панна Винтер смотрела на Попельского, широко раскрыв глаза. Комиссар тоже не сводил с нее взгляда. В глазах панны Винтер угадывалось немало противоречивых чувств — испуг, беспокойство и даже любопытство. Но в них не было и тени сочувствия к администратору.
— Рита вышла из Ежиком два часа назад, — сказала пани Винтер. — Я не могла заснуть и видела их обоих в глазок на двери. Сквозь стену слышала, что Ежик не спал ночью и плакал.
— Благодарю. — Попельский выбежал из дома и запрыгнул в экипаж, что ждал его.
Закрыл глаза, чтобы не видеть солнечного света, и тяжело дышал, обливаясь потом. То, что он примчался сюда с Крашевского, взбежал на третий этаж и избил Гисса, исчерпало его физически, зато сняло с души тяжесть. Эти усилия его очистили, вернули умственную остроту, были неожиданным облегчением, которое чувствуешь, хряснув тарелкой об стену или пнув ногой дверь ненавистного начальника.
Но это чувство оказалось временным. Он лежал с закрытыми глазами на сидении, а горло сжимал страх за Ежика. Вопросы бурлили в голове. Куда вышла Рита? Почему Леокадии нет дома? Почему автор письма не написал прямо, что искалеченный ребенок — это Ежик? Чтобы Попельский находился в неуверенности? Чтобы доставить ему психические пытки? А может, этот ребенок — не его внук?
Попельский открыл глаза и взглянул на часы. Было восемь утра. Телеграмму он получил в Мостках в полседьмого. Рита вышла с ребенком в шесть. Куда? Зачем? Почему так рано?
Под тюрьмой «Бригидки» солнце волнами вливалось на Казимировскую и ослепило ему глаза. Комиссар быстро закрыл их и задумался, кем был извозчик? Может, он не находится в сговоре с автором письма? Ведь он не возразил, когда я изменил маршрут! Получил пять злотых, и ему безразлично, куда ехать и когда он доберется до той фабрики ультрамарина. Пять злотых — это много. Поездка с вокзала на Слонечную стоит не больше, чем злотый. Если извозчик — сообщник преступника, то наверняка знает, кого везет, и, конечно, захочет немедленно убежать, как только доберется до места. Но зачем ему бежать? Чтобы избежать допросов, следствия, просто чтобы не попасть в тюрьму! А если он не виноват, то подождет меня. Я его испробую! Прикажу подождать и добавлю злотый за хлопоты! А может, и нет! Зачем тратиться?
Услышал колокол пожарной машины. Открыл глаза. На Слонечной царило оживление. Экипаж, в котором он ехал, загородил дорогу пожарным. Чтобы освободить путь, извозчик свернул в длинную проходную арку напротив фабрики ультрамарина. И тогда Попельский оцепенел. Он переживал дежавю. Над ним передвигались черный от копоти свод. Комиссар уже когда-то видел его — в своем эпилептическом видении, после того как наказал Анатоля Малецкого. Он знал, что сейчас очутится на дворе, где будут стоять бочки. А из одной из них доносятся детские рыдания. В его видении из бочки вынырнула Леокадия, но он знал, что вторая часть эпилептического видение никогда не соответствует действительности. Итак, сейчас будет бочка, а кто в ней? Ведь не Леокадия, как это было в видении, а кто-то другой! Искалеченный ребенок, которого он «очень, очень хорошо знает».
Пожарные исчезли, а экипаж проехал Слонечною и остановился перед шлагбаумом, что загораживал въезд в фабрику. Попельский выскочил, вытащил браунинг и приказал вознице сесть на землю возле экипажа. Приковал его наручниками к колесу, пролез под шлагбаумом и огляделся вокруг. Он стоял на дворе, окруженном с двух сторон двухэтажными фабричными зданиями, из которых не доносился ни один звук. Одно из зданий было типичным цехом, второе — складским помещением с платформами и открытыми настежь дверями. Над двором возвышалась большая оштукатуренная стена соседнего дома. Заржавевшие дверные косяки, засохшие подтеки краски, паутина на дверях свидетельствовали о том, что эти здания давно никто не использовал. Пустая, заброшенная фабрика. Сняв пистолет с предохранителя, Попельский быстро побежал к складу.
Осторожно подступил к бочкам. В небольшой мастерской слева от него все окна на чердаке были распахнуты. Любой стрелок оттуда видел его как на ладони.
Комиссар задрожал: его видение сбывалось. На дворе, под платформой, было с десяток жестяных бочек с надписями «краска», «лак» и «отбеливатель». Некоторые стояли рядом, остальные — одна на одной. Лежала там и кирка. Попельский почувствовал, как его пронзил ледяной холод. Все совпадало. Все. Даже плач и рыдания ребенка, закрытого в одной из бочек.
Не заботясь о собственной безопасности, он схватил кирку и, подняв, сбросил крышку бочки, из которой доносился детский плач. Заглянул вглубь, и ему показалось, что сердце превращается в кусок горячего мяса, который быстро поднимается вверх, затыкая ему гортань. В бочке сидел ребенок, которого он хорошо знал. Трехлетний Казя Марковский. На обеих его ножках над коленями вырастали неестественные шишки. У него были сломаны ноги. И смещенные кости.
Казя Марковский скулил от боли. Одна-единственная пронзительная нота страдания вырывалась в конце фразы, а тогда вибрировала, искаженная рыданием. Глаза ребенка совсем опухли, щечки натянулись от плача. Ноженьки в теплых рейтузах неестественно изогнулись на дне бочки.
— Кто это с тобой сделал такое, Казик? — Попельский едва сдерживался, чтобы не заплакать.
Склонившись над бочкой, он осторожно просунул руки под мышками малыша. Подняв его вверх, услышал голос:
— Это я сделал.
С платформы спрыгнул человек, одетый в черное, и в новом, блестящем котелке. У него был приплюснутое лицо, тонкие усики и измазанные чернилами пальцы.
Попельский стоял, держа Казя перед собой, и смотрел на мужчину. Знал, что не может сейчас оставить ребенка, чтобы поймать преступника. Мальчик обездвижил Попельский, сделал его беззащитным и полностью отдал на растерзание палачу.
— Положи этого щенка на землю, — проговорил мужчина. — Ну, быстро! Клади его! Пусть эти его ножечки еще больше посмещаются!
Попельский прижал Казя к груди и стоял, не двигаясь. Знал, что если попытается положить его на землю, это вызовет у мальчика приступ ужасной боли.
— Сгинул сумасшедший, а дедушка байстрюка отправился на паломничество в Ченстохов, — проговорил мужчина. — Безумец повесился, а дедушка целовал тебе руки. За что, дорогой? За что?
Попельский не отозвался ни словом.
— Этого байстрюка на Жолкевской не завернул сумасшедший самоубийца, — мужчина повысил голос. — Это сделал я. Это я колол его ножом. Я ломал ему руки и ноги. Я запихнул его башку под колено. И все напрасно. Никто не убил меня тогда.
Попельский упал на колени, а затем низко склонил голову, как будто кланялся убийцы. По лицу незнакомца в черном пробежала тень удивления и радости. Это было короткое мгновение, но его оказалось достаточно, чтобы Попельский положил ребенка на землю, вскочил на ноги и вытащил из кармана браунинг. Казя, которого оставили на земле, жалобно застонал и на какой-то миг оцепенел.
Мужчина в котелке даже не вздрогнул, увидев пистолет.
— Вот этой киркой, — кивнул он головой на орудие, опертое на бочку, — я поломал конечности одному и второму байстрюку. Хочешь, скажу, как я это сделал? Я положил их между перекладиной кровати и ударил сбоку. Знаешь, как затрещало? Легкий треск, как будто хрустнуло, тогда я смещаю кости вверх, появляется шишка. Все вспухает. Очень хорошо. Очень. Этой киркой, вот этой.
Произнеся последние слова, он наклонился и толкнул кирку в сторону Попельского. Инструмент упал под ноги комиссару.
— Ну, убей меня, благородный шериф! — закричал он. — Это же тебе играючи! Поломай мне ноги и перебей кости этой киркой!
Попельский схватился за орудие. Казя Марковский лежал лицом в пыли двора. Слезы, что текли у него из глаз, делали канавы в песке. Слезы текли из глаз Казя, слезы хлынули из глаз Анатоля Малецкого, когда Валерий Питка душил его. Слезы ребенка, как будто ручейки в пыли, слезы извращенца — как просьба простить за несовершенные преступления. Слезы невинного ребенка и слезы невинного безумца. Поцелуй в руку, паломничество к Пресвятой Деве Марии, хорошие ботинки из магазина «Дерби», погиб невинный сумасшедший.
Казя стонал. Из его рта начала вытекать густая слюна. И тогда Попельский понял, что сначала должен помочь ребенку. И что он не спасет мальчика, если преступник будет цел и невредим. Чудовище нужно было связать.
— Ложись лицом вверх на землю, а ноги положи на бочку! — рявкнул Попельский, и его крик напугал Казя, что он на минуту замолчал. — Ноги на бочку, сукин сын! Немедленно! — Он взвешивал кирку в ладонях. — Сейчас почувствуешь, как этим перебивают ноги! Этой киркой! Вот этой!
Он примерился, а потом обеими руками поднял кирку над головой. И вдруг почувствовал мерцание в глазах. Резкий ветер подул на дворе, хряснув ставнями в пустом цеху. Комиссар оглянулся. Стекла разбивались, осколки со свистом падали вниз, блестя на солнце. Ставни ударяли о стену, и их крылья, словно зеркала, ослепляли глаза эпилептика. Вдруг часть цеха исчезла. Запрыгали черные пятна, начали сливаться в какие-то круглые формы. Попельский сунулся в карман и услышал голос Леона Гисса: «Вот тебе! Вот, на!» Пятна плясали и заполняли все вокруг. В ушах зашумело. Такие слуховые галлюцинации всегда предшествовали приступ. Это был эпилептический вихрь.
Солнце сильно пригревает. Попельский обливается потом в своем темном костюме. Несмотря на жару, на пляже никого нет. Вода волнуется, на ней опасно сверкает солнце. Но он не боится этого блеска. Осознает, что он переживает лишь сон, нереальное видение. Мог бы даже ущипнуть себя, но все равно ничего бы не почувствовал, потому что все вокруг, и он сам — это лишь платоновские тени и отражения вещей. Но на пляже есть еще кое-кто. На высокой башне стоит мужчина. Готовится спрыгнуть и машет рукой комиссару. Потом прыгает, выполняя в воздухе пируэт. Падает в бассейн, а вода фонтаном разливается вокруг. Попельский подбегает к краю и встревоженно ждет, пока тот выплывет. Вода постепенно успокаивается, становится незыблемой, твердой, как застывшая лава. Сквозь нее ничто не пробивается. Ни одна рука ныряльщика, ни одна голова прыгуна. Попельский щиплет пальцами кожу на своем предплечье. И тогда ощущает боль собственного, настоящего щипка.
Он щипал себя за руку так долго, пока не почувствовал, как поцарапал кожу остро подпиленным ногтем. Выплюнул изо рта какой-то кожаный предмет. Его собственный кошелек оказался рядом с голыми, поросшими волосами, ногами. Огляделся вокруг. Он и дальше был на дворе фабрики ультрамарина. Солнце зашло, а ветер неистово хлопал пустыми оконными рамами об стены цеха. Кирки и след простыл. Казя Марковский также исчез. Две параллельные линии тянулись от места, где он лежал, до ворот. Какую-то минуту Попельский задумывался над их происхождением и сделал ужасающий вывод. Эти линии были следами ног ребенка. Мужчина в котелке тянул мальчика, перебитые ножки которого оставили на песке две канавы. От мысли о том, как болели поломанные ноженьки Казя, которые бессильно волочились по земле, комиссара пронзила дрожь.
Холод, который он чувствовал, был вызван не только мыслями о страданиях Казя, но и отсутствием некоторых частей одежды. Попельский удивленно увидел, что на нем нет ботинок, носков, брюк и кальсон, зато верхняя часть осталась полностью. Он напряг память, чтобы восстановить события. С ним произошел неожиданный приступ эпилепсии, его тело выгибалось в судорогах, а мужчина в котелке его раздел. Попельский прекрасно понимал, зачем незнакомец сделал так. Это было сделано с предохранительной целью: отсутствие штанов и белья не давала испачкать их непроизвольными испражнениями, которые часто сопровождали приступ. К счастью, не в этот раз. Он позаботился обо мне, подумал Попельский, он заботливый и милосердный. По-дьявольски милосердный.
Его одежда лежала, аккуратно сложенная на одной из бочек у браунинга. Попельский быстро, просто посреди двора, натянул белье, штаны и ботинки и побежал к шлагбауму. Извозчик продолжал там лежать, прикованный к колесу, и следил за комиссаром разъяренным взглядом.
— Как он его нес? — спросил Попельский, наклоняясь над извозчиком, но вонь чеснока заставила его отвернуться. — Ребенок очень плакал?
— Где-е-е там, — буркнул тот. — Совсем не плакал… Спал… Убежал с тем малышом, где-то с полчаса назад… Ну, раскуйте меня, потому что мы руки затекли!
— Почему твой сообщник, который нес покалеченного ребенка, не забрал тебя с собой? — Попельский облегченно подумал, что Казя потерял сознание и не чувствовал боли.
— Какой сообщник? — Удивление извозчика казалось неподдельным.
Но Попельский встречал немало таких искренних удивлений в своей полицейской практике. Видел такие актерские достижения, что вопрос извозчика смахивал на дешевый трюк. Он размахнулся и ударил ребром ладони по грязной шее. Извозчик дернулся и захрипел, как пес.
— Ты, паскуда! — рявкнул комиссар. — Ты думаешь, я не понимаю, что он оставил тебя здесь, чтобы меня обмануть, чтобы я ничего не заподозрил! Га? Как ты сказал? Батяр из-за угла? Ты, сволочь большевистская! Как зовут твоего сообщника? Ты вместе с ним калечил этого ребенка?
Следующий удар по шее отнял вознице язык. Он выпучил глаза и высунул язык, а в легких разлегся какой-то высокий, свистящий звук.
И тут Попельский издал такой же звук, как его жертва. Что-то тонкое и металлическое хлестнуло его по свежезажитой ране на голове. По лбу и шее потекли теплые ручейки. Комиссар резко обернулся и отпрыгнул от экипажа почти вслепую, потому что кровь заливала ему глаза. Вытер ее с век и увидел, как возле него стоит, покачиваясь, какой-то тип. Он был в грязной форме и явно пьяный, радостно что-то кричал и усиленно размахивал кнутом. Во второй раз взмахнул ремнем с металлическим шариком на конце в сторону Попельского. Но при этом потерял равновесие и глухо шлепнулся на мостовую.
Попельский наклонился над ним и врезал ему несколько пощечин. Пьяница не отреагировал. Комиссар осмотрел его голову и конечности. Все было в порядке. Снова дал ему пощечину и почувствовал резкую боль в запястье. Слишком часто я бью людей, подумал он с горечью. Пьяница открыл глаза, широко улыбнулся Попельскому, а потом снова закрыл веки и громко захрапел. Комиссар вытащил из кармана брюк платок. Вытер лысину от крови и пота, перевел дыхание, закурил сигарету и яростно зыркнул на извозчика.
— Ну как мне сейчас все достали, — отчетливо произнес он. — А больше всего — ты, тварь, и твой ужасный смрад! Если сейчас не скажешь мне…
Попельский не успел закончить предложение, потому что среди хрипения расслышал какие-то невнятные слова.
— Гибала Альфонс, — хрипел извозчик. — Полицейский информатор.
— Что ты сказал?! Повтори!
— Гибала Альфонс, информатор аспиранта Грабского. Я не знаю того, что меня нанял у вокзала!
Попельский еще раз вытер голову. Потом приблизился к спящему пьянице, легко поднял его под мышки и забросил в экипаж. Тогда расковал «информатора» и кивнул ему на место на облучке.
— Поехали на Лонцкого. Там Грабский подтвердит твои слова. И тогда я попрошу у тебя прощения. Я комиссар Попельский.
— Если б не знал, кто ты такой, то не признался бы, что я информатор, — прорычал Гибала и стегнул коня. — В заднице я имею твои извинения, Лыссый.
Экипаж тронулся. Попельский был почти уверен, что так жестоко обошелся с полицейским информатором, человеком, который, как и он сам, стоял на страже закона. Пускай там, но он избил собственного коллегу. Гибала сослался на Валериана Грабского, который работал с Попельский много лет. Но не имя коллеги заставило комиссара поверить вознице, а смелый, даже дерзкий ответ, где именно тот имеет вероятные извинения полицейского. Высказываться таким образом не мог себе позволить ни один обычный извозчик.
— Подожди! Если сказанное тобой — правда, то ты тоже вроде бы полицейский. То есть мой подчиненный. Пойдем со мной! Обыщем здесь пустые помещения. Может, найдем еще кого-то, кроме этого кіруса[45].
Гибала взглянул на Попельского полным ненависти взглядом.
— Ну, прости меня, — сказал комиссар, протягивая руку вознице. — Не на Лонцкого, я прошу прощения сейчас.
Гибала не протянул комиссару руки, спрыгнул с передка, пересек двор и поднялся по лестнице на платформу. Собственно говоря, Попельский был доволен его поведением. Любое приближение к этому человеку, даже пожатие руки, вызывали у него отвращение из-за чесночного запаха, который он ненавидел. Когда его дочь Рита была маленькой, он любил спрашивать ее: «Чего папочка больше не любит?»— «Жары, грязи и вони», — отвечал ребенок.
Экипаж миновал университет и свернул направо. Через мгновение был под домом Рогатина. Попельский взглянул на Ритины окна и впервые в тот кошмарный день им завладело чувство, что отличалось от ярости, страха, стыда или нежелания. Когда комиссар увидел Риту с Ежиком на балконе, его охватила такая нежность, что он был готов обнять даже извозчика, от которого разило чесноком. Упал всем весом на сиденье, чуть не задавив бесчувственного пьяницу. Вздох облегчения было таким громким, что его услышал даже чистильщик обуви в клетчатой фуражке, который долго заглядывался на Попельского, после чего вернулся к своим обязанностям, а именно продолжил чистить ботинки какой-то студентке, безуспешно пытаясь при этом заглянуть ей под юбку.
— Поедем теперь к полиции, — сказал Попельский, улыбаясь и протягивая портсигар Гибале. — Закуришь?
Извозчик что-то медленно и с ударением сказал, но его слова потонули в возгласах, которые донеслись с балкона.
— Эдвард! Эй, Эдвард! — позвала Леокадия, которая как раз развешивала на веревке Ежиков наряд. — Чудесное помещение, то на Понинского! А какой красивый вид Стрыйский парк! Мы как раз с Ритой смотрели!
— Почему так рано? — откликнулся в ответ Попельский. — Почему с самого утра?
— Вчера нам позвонил владелец дома, Шпеннадель, — крикнула Рита, крепко сжимая Ежика, который рвался к дедушке. — Он очень торопился, папа! В восемь выезжал по делам и попросил, чтобы мы осмотрели квартиру сегодня утром. Представьте только — в шесть!
— Он очень зависел от этого, — радостно заметила Леокадия. — И он снизил нам оплату! Нам квартира понравилась…
— А пуще всего радовался Ежик… Я пообещала ему, что мы еще туда приедем… — кричала Рита.
— Ага, Эдвард! — Женщины перебивали друг друга, но их это нисколько не сердило. — У меня здесь счет от маляра Букеты, который сегодня пришел ремонтировать наше новое жилище! Это продлится где-то с неделю!
— Тише! — Эдвард приложил палец ко рту.
У экипажа скопилось немало людей. Уже не только чистильщик и студентка заинтересованно слушали этот семейный диалог. Какой-то тип с рекламой зубной пасты «Алоэ» заглянул к экипажу. Какой-то рабочий, который ремонтировал канализацию, задрав голову, пялился на Риту, какой-то чиновник неодобрительно качал головой, проклиная в душе уличный шум и сборище.
Из окна на первом этаже высунулся администратор дома Леон Гисс. Его лицо и лысина до сих пор горели от пощечин Попельского.
— Вон мне отсюда! — завизжал Гисс. — Что это за хамство, чтобы так орать! Это первоклассный дом, а не божница! Попельский, ты, бандит, ты, хам! Если попробуешь меня тронуть, то увидишь!
— Держи, потому что я потом забуду! Там счет! — Леокадия кинула в направлении экипажа небольшой кошелек.
— Пожалуйста, уважаемый пан. — Чистильщик поднял кошелек с тротуара и протянул Попельскому.
Комиссар дал ему пять грошей и похлопал Гибалу по спине.
— Поехали на Лонцкого. Закуришь?
— Я отвечу то, что и тогда. — Гибала обернулся и мрачно смотрел на Попельский. — Или вы не поняли, потому что пани крикнула с балкона. Предпочитаю курить сушеные говна, чем ваши сигареты.
При других обстоятельствах Попельский засветил бы наглецу в морду за такой ответ. Но сейчас, увидев своего внука живым, а семью — в полном составе, он не мог ни на кого сердиться. На мгновение комиссар забыл даже о искалеченном Казе Марковском. Эдвард Попельский впервые за много лет потерял свою бдительность, которую Леокадия называла «подозрительностью мизантропа».
Несмотря на полдень, в кабинете начальника следственного отдела подинспектора Мариана Зубика царила полутьма, что объяснялось, во-первых, темными тучами, которые низко нависали над городом, а во-вторых, огромным количеством табачного дыма, который выдыхали из легких семеро мужчин. Каждый из них курил другой сорт табака, и все эти ароматы сливались в один, чрезвычайно тяжелый и удушливый, вызывая у секретарши начальника, панны Зоси, несколько демонстративные приступы сильного кашля.
— Господа, мы получили новую информацию о состоянии здоровья маленького пациента. — Зубик выпустил носом дым сигары «Патрия» и засмотрелся на только что принесенную секретаршей записку. — Телеграмма от доктора Електоровича из больницы Сестер Милосердия. Операция прошла удачно. Казя будет ходить.
Отовсюду послышалось бормотание и облегченные вздохи. С ними контрастировал один-единственный раздраженный дискант.
— Неслыханно! — Голос аспиранта Валериана Грабского рассекал задымленный воздух. — Просто неслыханно! Эта тварь подбрасывает ребенка в краденной коляске в больницу и исчезает! Просто сбегает себе! Заходит на территорию больницы, как будто ничего не произошло, и никто из персонала, ни один швейцар не пытается его задержать!
— Дорогой пан аспирант, — доктор Иван Пидгирный с возмущением грыз сигару «Корона», — неужели вы думаете, что слуги Гиппократа — это гончие? Вы думаете, что швейцар, увидев в коляске искалеченного заплаканного ребенка, будет решать дилемму — помочь ребенку или преследовать того, кто его привез? В больнице даже швейцар находится для того, чтобы помогать другим, а не догонять, преследовать, хватать и допрашивать!
— Господа, господа, — успокаивал собравшихся Зубик. — Давайте установим факты, а потом предоставим слово комиссару Попельскому, который из нас всех лучше знает это дело. Вернемся к фактам. Сегодняшний случай произошел на фабрике ультрамарина на Слонечной, 26, где сейчас идет ремонт. С владельцем встречался пан Кацнельсон. Пожалуйста, пан аспирант!
— Фабрикант Хаим Перльмуттер. — Герман Кацнельсон потушил сигарету с видимой злостью, словно хотел этим сказать: «Всегда меня посылают к иудеям. Жид к жиду, да? Других поручений для меня не существует?» — Итак, фабрикант Хаим Перльмуттер, — продолжал аспирант, раздраженно выговаривая иудейскую фамилию, — сообщил мне, что здание действительно ремонтируют, и там будет, — Кацнельсон заглянул в блокнот, — новая фабрика малярных и сухих красок. Там поочередно находится трое сторожей, причем все они, как недовольно пояснил владелец, чрезмерно пьянствуют. Один из них — это тот, которого сегодня к нам привез комиссар Попельский.
— Точнее говоря, доставил сюда с помощью моего информатора, — буркнул Грабский, затягиваясь «Сиреной» и даже не смотря на Попельский. — И мне пришлось ему кое-что втолковывать… Любые жалобы на полицию и другие выходки…
— А сейчас вы, пан Цыган. — Зубик притворился, что не слышит этих намеков. — Расскажите нам, что известно о похищении Казя Марковского.
— Это рассказ жены инженера. — Цыган открыл блокнот. — Итак, это случилось так… Казя очень долго не мог уложиться. На удивление, быстрее всего он засыпает в домике садовника, что находится в глубине сада. Ребенок всегда спит там с матерью в теплые месяцы, и так было в ночь с понедельника на вторник. Пани Марковская ночевала в той самой комнате и ничего не слышала.
— Наверное, это нелегко так похитить ребенка, — удивился Кацнельсон. — Ведь малыш может проснуться, заплакать… Там спускают на ночь собак?
— У них нет собак, — сказал Цыган. — Я уже спрашивал об этом у инженера. Его жена их боится. Кроме того, нельзя ничего больше узнать, потому что пани Марковская продолжает находиться в состоянии шока… Почти не может говорить… Что-то ей мешает…
— А где она вообще? — спросил Попельский.
— И она не слышала детского плача? — не унимался Кацнельсон.
— Отвечаю на оба вопроса, — медленно произнес Пидгирный. — Она в университетской клинике под моим присмотром… А сейчас относительно сомнений пана Кацнельсона… Прошу вас быть деликатными… Не подобает говорить плохо о даме, но я ее знаю… Она могла быть пьяна… Пани Янина Марковская пьет давно…
Воцарилась тишина, которую нарушало разве что чирканье спичек. Начиналась гроза, небо над Львовом темнело, табачная духота в кабинете становилась невыносимой, мужчины вытирали пот со лба, ослабляли узлы галстуков, поудобнее устраивались на стульях. Представляли себе сцену: пьяная мать просыпается и не верит своим глазам, неуверенным голосом зовет ребенка, а рядом лежит подушка с углублением от маленькой головки.
— Вернемся к сегодняшнему дню. — Зубик прервал эту тишину и посмотрел на Попельского. — Какие ваши предположения и выводы, комиссар?
— Я не буду повторять того, о чем уже рассказывал. — Попельский закурил «Египетскую специальную». — Я уже говорил, что произошло сегодня утром. А сейчас мои предположения. Во-первых, преступник знал, что мы знакомы с несчастной жертвой. Жена инженера Марковского, мать ребенка, подруга моей дочери Риты, несколько раз приходила к нам домой со своим сыночком. Я в воскресенье был у Марковских на детском празднике. Это объясняет слова из письма: «Ребенок, которого ты хорошо знаешь». Откуда ему было известно, что я его знаю? Первая гипотеза: он мог следить за пани Марковской, вторая — мог следить за мной. Второе предположение мне кажется более вероятным. Он ведь знал, куда я еду поездом, потому что прислал мне телеграмму на станцию в Мостках! И, конечно, знал о моем присутствии на детской забаве или о том, что Марковская приходила к нам в гости.
— Мне кажется, преступник хотел похитить ребенка, каким-то образом связанного с вами… — задумчиво сказал доктор Пидгирный.
— Почему вы так думаете, доктор? — спросил Зубик.
— Даже doctor rerum naturalium[46], — ответил Пидгирный с намерением уколоть начальника, который не знал латыни, — должен иногда доверять своей интуиции.
— Я отдаю должное вашей интуиции. — Самый молодой из присутствующих, Стефан Цыган, вытащил из пачки сигарету «Нил». — Если бы преступник хотел искалечить ребенка, связанного с комиссаром, скорее, он украл бы его внука Ежика…
— Может, вы правы. — Известный своим упрямством Пидгирный неожиданно быстро согласился с молодым полицейским. — Но ваше замечание совсем не отрицает моих догадок, которые подсказывают: преступник следил за комиссаром, а не за Марковской.
— Может быть, — поддержал доктора до сих пор молчащий, новый в коллективе аспирант Зигмунт Жехалко, который из-за своего старательного почерка всегда выполнял функции секретаря. — А что с допросом этого пьяного сторожа?
— Об этом чуть позже. — Попельский поднял палец кверху. — Ирод, потому что именно так я назвал мужчину в котелке, ничуть не испугался моего пистолета. Наоборот! Он меня провоцировал. Сознательно разжигал во мне бешенство, подробно описывая, каких страдания причинил ребенку. Его перебитые ножки называл «жердями». При этом постоянно обращал мое внимание на кирку как орудие преступления. Более того, он подсовывал мне эту кирку, чуть ли не под нос, как будто хотел, чтобы я использовал ее против него. И тогда ему удалось меня спровоцировать. Я приказал уроду положить ноги на бочку… Чтобы их переломать…
— Ну, ну, ну! — отреагировал Зубик. — Вы же не дали себя спровоцировать! Ради Бога, вам известно, что этим поступком вы вычеркнули себя из наших рядов. Конечно, вы хотели сказать: «Когда я притворялся, что меня спровоцировали»… Запишите так, пан Жехалко! Кроме того…
— Нет, — перебил шефа Попельский. — Я действительно готов был переломать ему ноги… Чтобы он не убежал.
— Вычеркните это из протокола, — Зубик снова обратился к Жехалке. — И прошу вас больше не записывать ответов такого рода!
— Он бросил мне кирку и послушно положил ноги на бочку, чтобы я поломал их, понимаете, господа? — Попельский не обратил ни малейшего внимания на протокольные маневры Зубика. — Говорил мне: «Убей меня, мужественный шериф!» Он хотел погибнуть или стремился, чтобы его, по крайней мере, покалечили! Моими руками! По какой-то причине это должен сделать именно я!
— Это типичные аутодеструктивные стремления, — доктор Пидгирный дал психологическое определение поведения Ирода. — Об этом свидетельствует его признание в убийстве Гени Питки и комментарий… Как он это сказал, пан комиссар? Вы мне уже говорили перед совещанием… Боюсь перепутать…
— Приблизительно это было такое… — Попельский на минуту задумался. — «Я убил Геню Питку напрасно. Никто меня тогда не убил, поэтому ты убей меня сейчас». Из этих слов следует то, о чем я уже сказал. Он хотел совершить самоубийство. Моими руками.
— Хотел, чтобы его убили после того, как он замучил Геню Питку… — Пидгирный оживлялся все больше. — Но это не удалось… Поэтому он снова попытался. Откуда-то знал, что у комиссара Попельского резкий нрав и его можно спровоцировать. Ему не удалось погибнуть в первый раз, поэтому…
— Хватит, доктор. — Зубик повысил голос и слегка ударил кулаком по столу. — Дело об убийстве Гени Питки завершено, а убийца Анатоль Малецкий совершил самоубийство! Вам известно, сколько сумасшедших звонили к нам и признавались в убийстве Гени?!
— Пан начальник! — Пидгирный даже подпрыгнул. — Две недели назад во Львове нашли труп убитого ребенка, которого пытали, а вчера был найден другой ребенок, которого также пытали! Вы меня извините, но как судебный врач и психолог могу сказать лишь одно: существует высокая вероятность, что тот, кто совершил то убийство и это зверское преступление — одно и то же лицо! А Малецкий совершил самоубийство, будучи невиновным! Я убежден в этом! И к сожалению, время вернуться к делу Гени Питки, время возобновить следствие!
— Не вам мне приказывать, что надо делать! — Разъяренный, как бык на корриде, Зубик пыхал дымом сквозь ноздри. — У вас право голоса, которое я могу принять во внимание или нет! Кроме того, — он внезапно успокоился и примирительно добавил: — Вы же не будете отрицать, что Геня Питка был замучен, а Казю Марковского только покалечили. Это может свидетельствовать, что у преступника остались скрытые остатки человечности, чего не скажешь об убийце Гени. Поступок мужчины в котелке отвратительный, но он не убивал! А убийца Гени Питки — это невероятная тварь! Одна тварь убивала, другая — ломала ребенку колени. Это два разных типа. У первого нет человеческих черт, но у второго они остались, не так ли, пан комиссар?
— Возможно, остались по отношению к взрослым. — Попельский стряхнул пепел в большую пепельницу со щипчиками для сигар. — Перед приступом эпилепсии он раздел меня, чтобы я не испачкался, а между челюстями запихнул мне мой собственный кошелек, чтобы я не прикусил себе язык. Он знает, как обращаться с эпилептиками… Может, он сам больной?
— А как он вообще выглядит, пан комиссар? — отозвался второй раз Жехалко.
— У него широкое, я бы сказал, типично славянское лицо, — медленно говорил Попельский. — Возраст — около пятидесяти лет. Никаких особых примет, кроме тоненьких усиков. Одет немодно и небрежно. Черный, поношенный плащ, грязные стоптанные ботинки, пальцы измазаны чернилами. С этим всем контрастирует новенький котелок. Вывод: скромный чиновник, который не имеет средств на хорошую одежду, но очень бережно относится к головным уборам. Это поляк или украинец. У него нет никаких иудейских признаков ни во внешности, ни в произношении. Никаких львовских диалектизмов я тоже не слышал. С другой стороны, он не слишком следит за языком… Итак — какой-то чиновник после нескольких лет гимназии… Semidoctus…[47] Я бы так сказал.
— Подождите, подождите. — Зубик, чье образование из-за плохих успехов в классических языках завершилась в шестом классе гимназии, схватился за голову. — Ибо мы сейчас все запутаемся… Пан Жехалко, подсуммируйте помаленьку, а мы попросим пана комиссара рассказать о допросе пьяного сторожа.
— Валентин Козик, сорок восемь лет, судя по физиономии — хронический алкоголик. — Попельский листал свои заметки. — Он немного протверезился, как его облили холодной водой в участке, но его придется еще раз допрашивать. Вот, что удалось от него узнать. Несколько дней назад, Козик не помнит, когда именно, Ирод пришел к нему на фабрику и пообещал три четвертины водки при условии, что он выпьет их сразу, утром на работе, и закроет глаза на все, что там будет происходить. Ирод сказал, что придет на фабрику с какой-то дзюнею с Мостков. Козик согласился, не колеблясь, тем более что его и так должны были выкинуть с работы за пьянство. Как раз сейчас он и был утром на работе. День трех четвертей. Это все. Больше ничего я у него не вызнал. Ага. — Попельский хлопнул себя по лбу. — Этого я не успел записать. Ирод дал Козику кирку и приказал стеречь как зеницу ока. Все время повторял, что инструмент стоит злотый.
— Но кто бы это доверил-то следить пьянице? — удивился Цыган.
— Может, всего на минуту, пока тот не напьется как свинья, — сказал Попельский.
— Прошу вас подвести итоги, пан Жехалко. — Зубик явно решил, что дискуссия вокруг кирки является лишней.
— Мы разыскиваем мужчину около пятидесяти лет, — Жехалко читал собственные заметки, которые, несмотря на скорость записи, были очень разборчивы, — славянской расы, с ладонями, измазанными чернилами, плохо образованного, возможно, чиновника, небрежно и немодно одетого, одновременно владельца новенького котелка. Этот человек, скорее всего, следил за комиссаром и хотел спровоцировать пана Попельского, чтобы тот убил его, или, по крайней мере, переломал ноги киркой. Итак, этот человек склонен к аутодепресии.
— Аутодеструкции, — поправил его Пидгирный.
— Да, конечно. — Жехалко изменил слово. — Аутодеструкции. Его знания о том, как надо вести себя с эпилептиком, свидетельствуют, что, возможно, он знает об этой болезни из собственного опыта. Это все.
— Хорошо. — Зубик удобно уселся в кресле и начал играть своим «уотерманом».
Наступила тишина. Все уже потушили сигареты и смотрели на Зубика, держа перья и блокноты наготове. Они знали это напряжение, за которым происходил взрыв задач и приказов, их ручки в ожидании царапали перьями листы блокнотов и рисовали на них различные закорючки. Собственно они напоминали лошадиные ноги, которые перед стартом на гонках нетерпеливо и нервно бьют копытами о землю.
— Господа, вот ваши задания. — Зубик аж покраснел от волнения. — С этими заметками, что сделал пан Жехалко, а также описанием внешности Ирода вы пойдете… Попельский, как человек, который изысканно одевается, — к продавцам котелков, чтобы отыскать недавнего покупателя, паны Кацнельсон и Грабский — к директорам частных и государственных фирм, чтобы найти человека, чьи пальцы измазаны чернилами, Цыган искать эпилептика с такой внешностью, а вы, Жехалко, — психически больного. Выполнив свое задание, Цыган и Жехалко перейдут к чиновникам и присоединятся к Грабскому и Кацнельсону. Это все, господа. Ага, пан Цыган, возьмите, пожалуйста, у следственного судьи, пана Мазура, распоряжение относительно портрета преступника и объявления в розыск. Оно уже должно быть готово. С этим, пожалуйста, в Народную типографию. Но cito![48] Портреты следует как можно быстрее развесить по всему городу! Завтра собираемся у меня, — тут он недовольно глянул на Попельского, — ровно в полдень. Может, кто успеет к тому времени выспаться… Ага, еще одно. — Лицо Зубика превратилась в раздраженную маску. — И прошу не называть его Иродом. Библейский Ирод убил многих младенцев, а у нас — два случая с двумя разными виновниками! Понятно?
Доктор Пидгирный издевательски расхохотался и вышел, не попрощавшись. Никто из полицейских не проронил ни слова. Никто не кивнул утвердительно головой. Никто не посмотрел начальнику в глаза. Кроме Попельского. Во взгляде лысого комиссара не было и знака покорности, которую должен чувствовать любой подчиненный.
Попельский плелся в свой кабинет. Он нисколько не стремился увидеть знакомую обстановку: ни желтые стены, которые давно требовали свежей побелки, ни большой трехстворчатый книжный шкаф, чью простоту нарушал меандр вверху. Его смертельно утомлял ежедневный ритуал в кабинете: постоянные и безуспешные споры со своим младшим коллегой и ассистентом Стефаном Цыганом, когда Попельский негодовал из-за груды засаленных листов, разбросанных ручек, грязных стаканов и тарелок на столе. Отвращением переполняла его мысль о том, что придется занять место за своим массивным столом, где бумаги были сложены веером, а ручки и заточенные карандаши лежали на расстоянии пяти сантиметров от края. Не четырех с половиной. Не пяти сантиметров и двух миллиметров. Ровно пяти, о чем он прекрасно знал, ибо сам несколько раз в течение дня мерил это расстояние линейкой, после чего всегда с гордостью и злорадной усмешкой заявлял Цыгану, указывая на его заваленный хламом стол в темной нише: «Мы, полицейские, упорядочиваем мир. Но на нас нельзя положиться, если не начинаем с собственной жизни и собственного рабочего места. А на вас можно положиться?»
Попельский наклонился и поправил шнуровку светло-коричневого ботинка. Не хотел заходить в собственный кабинет, потому что должен был в нем обдумать план действий, которые a priori считал абсурдными. Опрос с записной книжкой в руках львовских шляпников, вопрос об их недавних клиентах привлекали его так же, как свернутая шкура от солонины в берлоге Анатоля Малецкого.
Так, думал Попельский, на моем столе всегда царит образцовый порядок, четко обозначенный с обеих сторон полем шириной ровно в пять сантиметров. Моя жизнь — упорядоченная периодическая функция, минимум которой — обжорство, пьянство и разврат, а максимум — голодание, воздержание от алкоголя и секса, чередуются с математической регулярностью. Может, я тому не рад этому жизненному порядку, потому что не люблю ограничений? Может, поэтому я постоянно стремлюсь к теплой грязи и притягательному хаосу?
Зашел в кабинет и злобно глянул на затененный стол в нише, заваленный папками. На одной от вчера стояла тарелка с надкушенною сарделькой и остатками горчицы. С сардельки снялась жирная муха, делая круг над столом.
Из-за стола поднимались облака дыма. Попельский почувствовал, что его окутывает ярость на Цыгана, для которого грязь и беспорядок были естественными. Он уже открыл рот, чтобы высказаться, когда до ноздрей донесся запах табака. За столом не сидел его подчиненный. Он никогда не курил сигар «Корона».
— Это я тут вас жду, — Пидгирный вынырнул из темноты ниши, — благодаря любезности вашего ассистента. Он пустил меня сюда, посадил за своим столом и ушел.
— Почему вы хотите говорить со мной именно здесь? — Попельский не скрывал удивления. — Что-то вспомнили? О чем-то не сказали во время совещания? Если нет, то вы пришли, чтобы открыть мне какую-то тайну. А это уже опасно. — Он усмехнулся. — И смахивает на заговор против Зубика.
— Это не смахивает. — Пидгирный вскочил из-за стола и начал кружить вокруг стула посреди кабинета. — Это и есть заговор.
— Против Зубика?
— Вы уже знаете, пан комиссар, — Пидгирный остановился и взглянул Попельскому в глаза, — почему мне важно, чтобы преступника схватили. Знаете, я все сделаю, чтобы этот выродок оказался в «Бригидках». Я рискну потерей своей репутации, но сделаю все, что надо… А вы пойдете на все, чтобы его схватить? Сможете действовать вопреки Зубику, чьи рассуждения сводят нас с пути?
— Вы предлагаете мне объединиться против Ирода? За спиной Зубика?
— Да. — Пидгирный не сводил взгляда с Попельского. — Я предлагаю вам объединиться и действовать вместе. Схватим его viribus unitis[50]. Устроим на него засаду. Я знаю, как это сделать.
— Мы не можем с вами объединиться, потому что есть вещь, которая нас разделяет.
— Что именно? Национальность? Религия?
Попельский снял пиджак и уселся за своим столом. На голове у него оставалась шляпа. Комиссар сидел в тесном жилете, который казалось, вот-вот лопнет под напором его могучей груди. Закатил рукава сорочки, показывая крепкие руки, поросшие густыми волосами. Долго смотрел на доктора, вращая кольцо на мизинце.
— Вы хотите посадить его в «Бригидки», — тихо сказал он. — А я… Я хочу закатать его в бетон. Сбросить в Пелтву. В наш львовский Стикс. Вот, что разделяет нас. Полностью.
Пидгирный сел на стул, опираясь руками на колени. Долго всматривался в едва заметный уже красный узор на сером потертом ковре.
— Я обмолвился. — Доктор не сводил глаз с ковра. — Сегодня утром я изменил мнение. Нас больше ничто не разделяет, комиссар. Львовский Тартар — самое подходящее место для Ирода.
— Что случилось, что вы изменили мнение, пан доктор? — Попельский отклонился на стуле, который громко затрещал.
Медик молчал. Медленно шли минуты. Под окном послышались пьяные крики, громкий плач, резко засвистел свисток, по тротуару зашаркали подошвы. Видимо, какой-то бродяга переборщил, излечивая утром похмелье и не желая понять, что ночь давно миновала, а полицейские, которые тянут его в участок, нисколько не разделяют его Weltschmerz.
— Наш вероятный союз, — проговорил наконец Попельский, — я считаю настоящим, а не формальным. Соглашением двух друзей, которые в случае проблем будут защищать друг друга. Если и вы такого мнения, продолжим разговор.
— Именно так я считаю.
— А друзья, дорогой доктор, должны полностью доверять друг другу. — Попельский присматривался к ценному ониксу с понятным только ему каббалистическим символом на перстне-печати. — Друзья не могут скрывать тайн, связанных с делом, которое они расследуют. Вы согласны со мной?
— Конечно.
— Поэтому, прежде чем мы устроим засаду на Ирода, дайте мне искренний ответ на вопрос или даже на несколько.
— Вы ставите мне условия? — Пидгирный порывисто встал, как будто собирался выйти.
— Больше того, — Попельский говорил очень медленно. — Возможно, откровенность, на которую я рассчитываю, заставит вас выдать врачебную тайну. Что скажете?
Пидгирный закрыл глаза. Думал о своих сыновьях, одного из которых замучило НКВД, второй погиб в петлюровском войске, а третий ополячился. Мысленно перенесся во времени и увидел их в детстве: на Иордан его дети благородно сидят за столом в доме на улице Тарновского, созерцая святую воду, пампушки с чесноком и кутью, а за окном девочки поют щедровки. Видение доктора выходит за рамки хронологии: удивительно, но рядом с ними сидит его четвертый сын, которому сейчас два года. Его легкомысленная мать, танцовщица из кабаре, отдала ребенка на воспитание в какую-то семью ремесленников. Вспомнил, как получал докторскую степень. Положил тогда руку на древко знамени императорского университета в Черновцах и сказал на латыни: «Клянусь и обещаю». Не мог себе припомнить, что именно обещал и в чем клялся. Spondeo ас polliceor — только эти слова звенели в ушах.
— Я уже и так нарушил клятву Гиппократа, — тихо сказал Пидгирный.
— Когда рассказали про алкоголизм Янины Марковской?
— Да.
— Пан доктор, — Попельский заслонил окно, за которым неожиданно блеснуло солнце, — мой вопрос будет таким: что случилось с Яниной Марковской в ночь с понедельника на вторник? Она под вашей опекой, поэтому вы должны знать о ней больше, чем этот… разгильдяй. — Комиссар кивнул на загроможденный стол аспиранта Цыгана, который сегодня разговаривал с Марковской. — Об этом свидетельствует хотя бы ваше замечание относительно ее чрезмерного пристрастия к алкоголю… Я очень уважаю ваш профессионализм, но должен спросить: почему вы, судебный медик, занимаетесь госпожа Марковской? Может, она к вам сама обратилась? Тогда вы должны знать о ней немало…
— Да, мне известно о ней много, — задумчиво сказал Пидгирный. — Она позвонила мне утром, и я забрал несчастную женщину в больницу, где ее деликатно расспросил обо всем Цыган… Я знаю, что случилось с ней в ночь с понедельника на вторник… Но я должен быть уверенным, что это останется только между нами.
— Pacta sunt servanda[51]. — Попельский прекратил забавляться печаткой.
— С ней случилась ужасная вещь, — начал Пидгирный.
Проснулась и открыла глаза. Ее сын висел в воздухе. Из детских уст, стиснутых большой рукой, не вырвалось ни звука.
Порывисто вскочила с кровати. Все ее ощущения обострились. Увидела набрякшую шею сына, на которой стиснулись черные пальцы. Тяжелый, железный удар в спину. Воздух ворвался в легкие, но не вышел из них. Не могла дышать. Задыхалась, будто упала грудью на бетон. Через несколько секунд вдохнула воздух сжатой гортанью. Желудок подпрыгивал. Потребленный вчера алкоголь выплескивался из сжатого судорогой горла.
— Твой сын будет принесен в жертву, — раздался мужской голос. — Иначе нельзя. Тогда мне бы пришлось отдать собственного! Я должен выбирать между своим и чужим ребенком. Что бы ты выбрала?
Она хотела крикнуть, но не могла. Захлебывалась кровью, рвотой, какая-то ладонь зажимала ей губы. Глазами, что едва не вылезали из орбит, она смотрела на своего сына, которого держал одетый в черное мужчина. Закрывал малышу рот, а пальцы другой руки зажал на тоненькой шейке. Она не могла пошевелиться. Ее угнетал страшный груз. Нападавших оказалось двое.
— Молчи, иначе задушу этого щенка, — тихо говорил палач. — Смотри, что с ним произойдет, если крикнешь.
Он сжал ладонь на детской шейке. Из носа мальчика потекла кровь, смешанная со слизью, в которой лопались пузырьки воздуха. Глаза малыша потемнели.
— Будешь тихо? — палач спросил почти ласково. — Подай знак глазами.
Она несколько раз закрыла и открыла глаза. Шершавая ладонь исчезла с ее уст и забралась под ночную рубашку. Женщина стиснула зубы, чтобы не закричать от ужаса и отвращения. Чувствовала, как тот, что налегает на нее весом своего тела, медленно подтягивает скользкий шелк ночной рубашки. Палач, стоявший над ней, отпустил сыну шейку, но второй рукой продолжал зажимать ему рот. Глаза ребенка стали закатываться.
Ничего не говорила. Чувствовала шершавое прикосновение какой-то ткани на собственном теле. Кто-то сопел и слегка зажимал зубы на ее ухе. Ягодицы кололи острые ногти.
— Ну, помоги моему сынишке, — велел палач, — ты же видишь, что он себе не помощник себе совета. Ну, помоги ему!
На ее ухо попала струйка слюны. Зубы начали ритмично сжимать ушную раковину. Она кусала губы. Не выдержала. В темной комнате раздался приглушенный стон боли. Ее ухо превращалось в кусок мяса под жадными зубами.
— Чуть не убил ее. — Пидгирный смотрел Попельскому в глаза. — Чуть не отбил ей легкие. Я изменил мнение. Место Ирода и его сыночка в Пелтве, а не в «Бригидках».
— Почему вы не рассказали обо всем этом во время совещания в Зубика? — Попельский сунул в зубы сигарету, но не закурил ее.
— Я познакомился с пани Марковской год назад. — Пидгирный приблизил свое лицо к лицу Попельского, и на того пахнуло никотиновыми дыханием. — Она была в отчаянии. Ее жестоко избил муж, уважаемый конструктор, состоятельный инженер, отец двух красивых и умных детей. Таких, которые никогда не опозорят своего отца, владельца дачи в Брюховичах, замечательного велосипедиста в прошлом. Настоящего спортсмена. Не посрамят его, а знаете ли вы, почему?
— Не знаю.
— Потому что он скорее убьет их, чем допустит до того, чтобы они опорочили его благородное имя. У этого замечательного человека есть один недостаток. Он легко разъяряется, а это чаще всего случается тогда, когда его жена обменяется хотя бы одним невинным взглядом с другим мужчиной. Тогда он хватается за ремень. Знаете, во что может превратить ее белое, нежное тело тяжелая пряжка военного ремня? Что это может изорвать в клочья кожу и ткани? Что эта женщина может пережить сначала боль вследствие избиения, а потом боль от извращения?
Попельский вспомнил, какие взгляды он сам бросал на пани Марковскую во время детской забавы. Заметил это возбуждение ее муж? Или он сжимал в руках военный ремень?
— Избитая женщина требовала от меня проведения экспертизы, чтобы начать процедуру развода, — продолжал Пидгирный. — Я выполнил ее просьбу, но инженер умолил жену простить его. Сегодня утром она попросила меня скрыть события понедельничной ночи.
— Почему?
— Потому что сын Ирода изнасиловал ее, — прошептал доктор. — Хотя насильник не смог получить удовольствие. А инженер, если бы узнал об этом всем, забил бы ее насмерть своим ремнем. Теперь вы понимаете, пан комиссар, почему я не мог рассказать об этом Зубику?
Пидгирный поднялся и протянул Попельскому руку.
— А сейчас нам пора действовать. Должны сделать то, на что Зубик никогда бы не согласился. Надо устроить ловушку на Ирода. Мы должны поймать его на какого-то ребенка, как на приманку. Мы должны, — тут он перевел дыхание и отчетливо произнес, — выставить как приманку вашего внука.
Попельскому показалось, что звуковая волна, которая несла эти слова, натолкнулась на какое-то препятствие и разбилась на меньшие волны, которые были клубками слогов. Эти слоги звенели в ушах, разрастались и сливались в какие-то гибридные формы. Из них формировались звуковые комплексы, которые ничего не означали, низлагаясь на гудение шершней.
Он вскочил из-за стола и схватил доктора за лацканы пиджака.
— А почему ты, гайдамак, не сделаешь приманки из собственного незаконнорожденного ребенка? — Попельскому казалось, что имеет в голове мощный громкоговоритель, который усиливает его слова. — Из своего смазливого двухлетнего ребенка?
— Ты не знаешь всего про эту ночь. — Доктор высвободился, продолжая протягивать Попельскому руку. — Слушай, что я расскажу.
Мужчина, лежавший на ней, начал подергиваться. Его челюсти последний раз стиснулись на ее ухе. Но больше не раскрылись.
— Зачем, зачем ты делаешь мне такое, сынишка? — Голос палача стал плаксивым. — Я не дал тебе сейчас таблетку… Забыл…
Продолжая держать Казя за личико, нападающий приблизился к женщине, которую ритмично сдавливало безвольное тело эпилептика. В комнате распространился смрад фекалий.
— Ну, чего пялишься своими буркалами? — рявкнул он, поднимая руку, в которой держал какой-то большой предмет.
На светлом фоне балконного окна женщина узнала утюг со своей гардеробной, которая соседствовала со спальней.
— Повибиваю тебе эти гляделки! — шипел нападающий. — Ты плохо подлегла под моего сыночка. И у него случился приступ. Это ты виновата!
Ударил ее утюгом по спине. У женщины перехватило дыхание.
— А под Лыссого лучше бы подлегла, а? А он ничуть не лучше, чем мой сыночек. — Снова ударил. — Он еще повизжит. — Новый удар. — Когда увидит своего внука в моих руках. — Последний удар.
— Видите. — Пидгирный продолжал протягивать руку. — Он определил себе цель. Если вы его не поймаете, то обречете своего внучка на страдания. А схватить его мы можем только таким образом. Нам известно, кого он себе назначил, кому стремится причинить боль. Вашему внуку.
Попельский оттолкнул протянутую руку Пидгирного и достал трубку. Медик потемнел на вид от ярости, а потом молча вышел из комнаты.
— Вон отсюда! — крикнул ему вслед Попельский и ударил ладонью по рычагу. — Это Попельский, разговор будет секретный. Винники 23, — приказал он полицейской телефонистке.
— Ал-ло-о-о, — раздалось через мгновение. — Говорят, что меня соединили с полицией. Это вы, пан кумисар?
— Вторая просьба к золотой рыбке.
— Золотая рыбка слушает.
— Охрану для моей дочери и внука. Круглосуточную. Немедленно. Они живут в доме…
— Мне известно, где они живут. Золотая рыбка исполнит просьбу. Через пять минут они будут самыми защищенными людьми во Львове.
— На всякий случай запру их дома, — сказал себе Попельский, положив трубку. — Твое слово, пейсатый, стоит столько, сколько посох, которым ты ударил меня по башке!
Приближалась полночь. Попельский сидел у стойки бара в Зеленом зале ресторана «Атлас» и всматривался в зеркало, что висело над рядом бутылок таким образом, чтобы каждый клиент мог хорошо в нем видеть и себя, и зал. Назначение этого привычного для бара атрибута составляло для Попельского определенную загадку, которую он разгадывал в минуты скуки. Тогда он искал ответ на вопрос, зеркало повесили с эстетической или познавательной целью, или оно появилось вследствие господства моды. Взвешивал аргументы «за» и «против» и обычно выбирал первую или вторую гипотезу. Сегодня эти рассуждения Попельскому не помогали. Не развлекали его. Сегодня скука и фрустрация были слишком едкими.
Комиссар выпил четвертые пятьдесят граммов «Монопольной» и наложил на шпичку шляпку маринованного подберезовика. Обычно к водке он любил грибы, селедку, соленые огурцы и холодный шницель. Сегодня ему не понравилось ничего, кроме водки, что была, как всегда, безотказная и предсказуемая. Не обещала ничего, кроме короткого райского блаженства и длительного адского похмелья. Она ставила вопрос напрямик: завтра я предъявлю тебе счет, который будет настолько высоким, насколько значительным окажется твое счастье сегодня. Это была правда, потому что алкоголь руководствовался дихотомичной логике «правда — ложь» и по отношению к грядущему. Это была отчаянная логика, поскольку будущее четко определялось прошлым.
Попельский откинулся на стуле и закурил сигарету. Как жаль, подумал он, что не всегда будущее можно предсказать с помощью разума, особенно в работе детектива. Я мог бы целыми неделями ждать, чтобы без труда получать результат «правда» или «ложь». Я заложил бы в некую мыслящую машины данные шляпников и поставил вопрос: человек с такими чертами покупал у вас котелок? И через некоторое время получил бы результат: нет, ни один человек такой внешности не покупал у нас котелка. Конечно, об этом я сам узнал сегодня после кучи звонков и посещения львовских торговцев. Зато сколько надежд я потерял! Преисполненный надежды, я мчался от одного лавочника к другому, который за последние два месяца продал хотя бы один немодный ныне котелок! А тогда каждый шляпник уставлялся в лист с портретом и отрицательно качал головой.
Тогда появлялось чувство бессилия, назойливая мысль об отказе от расследования. Надежда утекала из меня капля по капле. Машина, которая бы анализировала данные, лишила бы меня надежд за один миг, отрубила бы мне башку одним ударом, а не выпускала медленно кровь! Это было бы значительно лучше. Парадоксально, но искусственный автомат стал бы гуманнее, чем мир, в котором мне приходится действовать. Кроме того, заведя туда данные, я бы не боролся с ощущением абсурдности собственных действий. Что с того, что некий продавец узнает на рисунке Ирода? Неужели это поможет мне схватить преступника? Разве кто-то спрашивает у покупателя, кто он такой и где живет? Нет! Проходят годы, вздохнул он, а я становлюсь все тупее. Зубик приказал делать глупости, поэтому Попельский их делает! А такой автомат отвечал бы на любые вопросы, даже самые дурацкие! И я знал бы результат, и не сидел бы в этой забегаловке, тщетно спрашивая себя над рюмкой мутной водяры, которая завтра на меня отыграется!
Кивнул бармену на пустую рюмку, а когда тот наполнил ее, Попельский открыл блокнот. Отцепил от него свой «Вальдманн» и еще раз просмотрел список всех тридцати трех львовских производителей и продавцов шляп. У двенадцати из них в течение последних двух месяцев продались пятнадцать котелков, но ни один покупатель не был похож на человека с портрета.
Когда он несколько часов назад вышел от последнего шляпника, то почувствовал облегчение. Понял тогда, что сейчас может пойти привычным путем полицейского: заходить на мрачные дворы, подниматься по прогнившим ступеням, топать шаткими балконами-галерейками, стучать в двери и, вытащив из малин своих информаторов, подсовывать им под нос портрет Ирода. Однако от одной мысли о необходимости вдыхать зловонные испарения львовских закоулков ему стало нехорошо, и он решил сначала притупить чувства водкой в «Атласе». Это была ошибка. Водка притупила не только обоняние, но и волю к каким-либо действиям.
Попельский глянул на себя в зеркало. Когда он был молодым, то избегал алкоголя, потому что не мог подумать, что можно выглядеть и вести себя так, как другие пьяницы, которые обнимались, истово целовали друг друга, бормотали что-то непонятное и кривлялись. А сейчас видел отражение собственного искаженного и покрасневшего лица и лысины, покрытой капельками пота. Оттолкнул рюмку, разлив напиток по стойке. Стремился убежать от этого. Даже в темные проулки, чтобы прервать сладкий, вонючий сон своих информаторов.
Тяжело поднялся, постучал по дереву одно- и двузлотовой монетой, надел котелок и поправил галстук. Потом с отвращением отодвинул тарелку с закусками.
— Тебе не нравится, Эдвард? — послышался женский голос.
За ним стояла Леокадия. Одета в великолепно скроенный вишневый костюм, который подчеркивал ее фигуру, чрезвычайно стройную, как для женщины после пятидесяти лет. Сквозь вуальку Попельский видел ее ироническую улыбку.
— А дома тебя ждет ужин. Я сама его приготовила и ждала тебя. Ты закончил работу два часа назад.
— Пойдем отсюда. — Комиссар взял ее под руку.
После вечернего ливня улица парила влагой. Рынок пеленал легкий туман. Очертания ратуши были мягкими и закругленными. В лужах отражались огни газовых фонарей и ярких витрин магазинов. Было пусто, сонно и душно.
Попельский и Леокадия шли медленно. Молчание им не мешало.
— Мужчины являются религиозными от природы, — Леокадия прервала молчание. — Все, что они делают через убеждение или призвание, немедленно превращается в пылкую веру, единого божка, которому страстно поклоняются.
— А женщины разве нет?
— Женщины отличаются от мужчин тем, — комиссар почувствовал, что кузина улыбается под вуалькой, — что им удается поклоняться нескольким божествам одновременно. Мужчине, ребенку, работе…
— То есть женская страстность слабее, — заметил Попельский. — Потому что распределяется между несколькими объектами поклонения, а мужская сосредотачивается исключительно на одном.
— Я бы воспользовалась сравнением с плоскости современной физики. — Леокадия обеспокоенно взглянула на небо, с которого сеялся мелкий дождь. — Мужская страстность — будто волна, а женская — как маленькие частицы. А свет остается светом, независимо, какую форму приобретает: волны или частиц.
— Я и не подозревал, что ты интересуешься физикой. — Попельский аж остановился. — Думал, что только бриджем и французской литературой.
— Может, и знал бы, — засмеялась Леокадия, и Попельский почувствовал, что от нее пахнет алкоголем, — если бы, после того как Рита стала жить самостоятельно, не посвятил себя исключительно полицейскому божку. Если бы обращал внимание на остальных членов семьи, тех, кто остался.
— Это не единственный мой идол, Лёдзю, — медленно проговорил он. — Но это — слепое, ненавистное божище, которое постоянно требует поклонения. Как хорошо, что сегодня ты меня от него спасла.
Они прошли Гетманскими Валами и направились по улице Обороны Львова. Дождь перестал накрапывать. Из дома, где расположилась типография «Арс», вышли двое парней, спорящих о какой-то неудачной корректуре.
— Ну, скажи мне, зачем ты пришла ко мне в «Атлас», — поинтересовался Эдвард, когда они дошли до Главной почты.
— Нужно уладить два дела, — сказала Леокадия, не отвечая на его вопрос. — Ты должен завтра, самое позднее — послезавтра, подписать нотариальный акт найма новой квартиры.
— Ладно. А второе дело?
— Заплатить мастеру Букете за ремонт. Надеюсь, — она критически взглянула на него, — что у тебя счет, который я бросила тебе сегодня с Ритиного балкона. Ты был в том самом костюме, что и сейчас, и он, на удивление, довольно чистый, и мне не придется, Gott sei dank![52] отдавать его в прачечную. Ты должен работать в рабочем халате, а не в костюме от Яблковских.
— Вот счет. — Попельский вытащил клочок бумаги и внимательно прочел его при свете фонаря. — Неужели он собирался меня обмануть? — прошептал комиссар.
— Кто? Мастер Букета? Что такого удивительного в этом счете? — Леокадия немного рассердилась. — Неужели ты всегда останешься полным подозрения полицейским? Даже просматривая счета маляра и сантехника?
— Букета приобретает какую-то невероятную краску. — Попельский поднял глаза и кинул отсутствующий взгляд на вход к Иезуитский сад. — Краску, которая стоит пять злотых за литр! Дорого же нам обойдется ремонт в квартире! Как в Кносскому дворце! Я не скупой, но разве тебе не кажется, Лёдзю, что пять злотых за литр краски — это немного слишком? Да еще сейчас, когда все такое дешевое?
— Что сейчас дешевое? — Леокадия резким движением подняла вуальку. — Что ты можешь знать о ценах, если ты даешь мне деньги, а я занимаюсь хозяйством? Тебе известно, сколько стоит сахар? Сколько надо заплатить за то, чтобы твою одежду постирали и отремонтировали? Сколько за глажку? Ты знаешь только, сколько стоят сигареты, газеты, книги на Кракидалах, водка и закуски. Поговаривают, что ты прекрасно разбираешься в ценах за некоторые другие услуги! Вот и все, что ты знаешь!
— Когда я сказал «дешевое», — Попельский приглушил гнев, — то имел в виду разные инструменты! Представь себе, что мне прекрасно известно, сколько стоит, например, кирка!
— Ну, и сколько же? — Леокадия иронично улыбалась.
— Злотый!
— Разве что в аренде инструментов! Потому в магазине Разумовского надо заплатить минимум восемь злотых! Все настолько дешевое, что даже такие мастера, как Букета, иногда что-то арендуют. Ты вообще ничего не знаешь про цены!
Попельский протянул руку, оперся о стену, снял котелок и склонил голову. На его лысину падал лунный свет. Леокадия неожиданно подумала, сияние луны — это тоже волны и частицы? И тогда Попельский хлопнул себя ладонью по лбу. Потом расцеловал Леокадию в обе щеки. Кузина знала, что он сделал это из благодарности. За какую-то мысль, какое-то указание для следствия, которое она ему невольно подсказала.
— Мужчины от природы религиозны, — повторила Леокадия свое глубокое убеждение. — И эгоистичны, — добавила она, увидев, как кузен оставляет ее посреди улицы, сворачивает налево и быстрым шагом направляется в управление полиции, чтобы отдать должное слепому божку.
Антоний Коцибала был дворником на Лычаковской, 6. Он был шестидесяти лет, но казался гораздо старше. Его скверный вид объяснялся постоянным недосыпанием, вызванным тем, что Коцибала одновременно имел целых три занятия. Кроме работы дворника и ночного сторожа, старик выполнял еще одну, которая идеально соответствовала алкогольным потребностям окружающих батяров. Когда закрывались последние кабаки на Лычакове, а это обычно происходило около часа ночи, пьяницы, ругаясь, искали возможности выпить еще. Удовлетворить ее можно было в двух местах: или в подвальных барах, о которых знали лишь посвященные, или у нелегальных продавцов. Скрытая торговля водкой стала обыденным заработком дворников, поскольку они были словно созданы для этого. Во-первых, ночью все равно почти не спали, во-вторых — клиенты просто с улицы могли постучать им в окно и купить товар, наконец, в-третьих, пьяные бродяги держались вдали от дворов и дверей квартир, благодаря чему не нарушали ночного покоя порядочных жильцов, которые могли сразу сообщить в полицию о шуме и подозрительных сделках.
Поэтому Антоний Коцибала, как и его многочисленные лычаковские товарищи, имел сразу три профессии: был дворником, ночным сторожем да еще и подпольно торговал водкой. Последнее занятие было очень прибыльным, и благодаря нему Коцибала мог отдать трех своих сыновей в школу строительных мастеров, двух дочерей — в торгово-экономическую школу, а сам дважды в месяц ходил на Мостки, где напивался в дым, а потом забавлялся с пышнотелыми девушками, к которым питал особую слабость. Полицейские с расположенного поблизости IV комиссариата на сделки Коцибалы смотрели сквозь пальцы. Они всегда заглядывали к дворнику после какой-нибудь кражи или нападения и расспрашивали его о том, не отмечался в последнее время кто-то из бандитов необыкновенной щедростью. Таким образом можно было вынюхать вероятных виновников, которые просаживали свои деньги у Коцибалы. Полицейские благодарили его тем, что не слишком интересовались его делами, которые приносили старику немалый прок. И дворник прекрасно осознавал, что полицейская благосклонность продлится до времени, и касается, собственно говоря, только знакомых стражей порядка с IV комиссариата. Поэтому вид чужих блюстителей закона всегда вызывал у Коцибалы панический страх. Полицейские из другого комиссариата могли быть непредсказуемыми. И уже совсем непредсказуемым был тот, кто стучал сейчас в его окно. На нем не было полицейского мундира, но любой ребенок на Лычакове знала, кто такой этот лысый угрюмый мужчина.
В отличие от дворника, маляр и строитель Теодор Букета спал мертвым сном. Он уже давно заметил: чем больше грехов на его совести, тем крепче он спит. Понятие чистой или нечистой совести было для мастера Букеты само собой разумеющимся. Он считал себя человеком порядочным, постоянно при этом обманывая заказчиков, которые были богатыми и, по его представлениям, должны были делиться с более бедными соседями, а в первую очередь с ним самим. Хуже всего Букета обманывал тех богачей, которые были незнакомы с техническими и строительными вопросами. Ему казалось, что именно они больше всего его презирают. «Я в этом не разбираюсь, потому что меня создали с высшей целью, мне не приходится пачкаться в известке, как тебе, несчастный работяга», — так мастер интерпретировал любое техническое невежество своих работодателей. И тогда, разгневанный этим кажущемся пренебрежением, завышал стоимость заказа, покупая больше материалов, чем это было нужно. Остатки продавал, а полученные таким образом доходы тратил на конных скачках на Персенкивцах. Заказчика, который разбирался в ремонтных работах, Букета уважал как брата, а брата не годится обворовывать, даже если он богатый.
Несколько дней назад к нему обратилась некая дама из высших кругов. Мастер с удивлением тер глаза. Эта женщина не только знала толк в строительном деле, но и имела смелость считать, что некоторые его услуги слишком дорогие! Кроме того, несмотря на почтенный возраст, она была неплоха по части красоты, изысканно одета и элегантна, что в сочетании с ее самостоятельностью и решительностью как-то странно возбуждало Букету. Поэтому он решил ее обмануть, во-первых, потому, что по его принципам ни одна баба не будет им командовать, а во-вторых — чтобы унизить ее в своих глазах, а это уже имело для него почти эротическое значение. Поэтому, начав ремонт ее огромного жилища на улице Понинского, он купил на Рынке в Зюдгоффе пять ведер краски, тогда как четырех было более чем достаточно. Немного погодя почувствовал заметное беспокойство, когда один из его подмастерьев оговорился, без какой-либо связи, в конце концов, с этой сделкой, что их заказчица — кузина Лыссого, с которой он, несомненно, живет на веру. Однако страх перед комиссаром не нарушил в настоящее время Букету сна, поскольку чем больше грехов было на совести мастера, тем крепче он спал.
Этой ночью ему снилось, что дверь пронзительно скрипит. Надоедливый звук повторялся все чаще, как будто кто-то крутил ручкой несмазанной шарманки. Дверь открывалась и закрывалась, а сквозняк, образовавшийся таким образом, овевал лицо спящего.
Букета открыл глаза. То был не сон. Возле спальной ниши стояло трое человек: его жена Анеля, дворник Коцибала и незнакомец, который открывал и закрывал створку двери. Букета протер глаза и внимательно присмотрелся к третьему лицу. И вдруг почувствовал спазм гортани и влагу под мышками.
— Даже животное не заснуло бы в такой духоте. — Лыссый развеивал дверью застоявшийся воздух в нише, а в протянутой руке держал какой-то счет.
Мастеру Букете стало так же нехорошо, как несколько минут перед тем дворнику Коцибале.
Через четверть часа Букета и Коцибала сидели в каморке дворника над бутылкой самогона.
— Тот Лыссый какой-то не того. — Коцибала сделал пальцем круг на лбу. — Чтобы так прийти к тебе, Тоська, и платить счета в темноте!
— Гопи[53] є гопи. — Букета наполнив чарки. — Я могу и ночью взять! Но чтобы так посреди ночи за кирку спрашивать! О какой-то аренде инструментов!
— Хорошо, что больше ничего не спрашивал. — Коцибала облегченно перевел дыхание и поднял рюмку.
— Я с пулицаями-то имел дело много лет назад, как пiд гарою[54] пнул в задницу какого-то шмайґелеса[55]. — Букета тоже облегченно вздохнул. — Ну, гоп в тот глупый клюв!
Доходил второй час. Время тайных визитов в борделях и апогея пьянства в нелегальных барах. В это время порядочные супруги уже давно спят, а непорядочные приобретают или передают сифилитическую заразу. В этой поре утомленные чахоточные шлюхи на Мостках теряют остатки надежд на клиента, старые ляфіринди[56] проститутки в малинах, никому не нужные и равнодушные, заглядывают пьяницам в глаза, непокорные студенты и украинские радикалы произносят путаные тирады, осуждая общественный строй, азартные игроки, проиграв все до нитки, стоят в подъездах с пистолетом у виска, а больные, измученные бессонницей полицейские ведут безнадежные расследования.
Попельский мчался на своем «шевроле» сквозь ночной город и улыбался сам себе. Он любил это время львовских батяров.
Комиссар начал от склад машин на Пекарской, 13. Кроме кооператива «Инструменты» на Казимировской, это было первое из двух подозрительных мест, которые только что назвал ему мастер Букета.
Попельский припарковал авто и, не выходя из него, внимательно осмотрел здание. Оно было чрезвычайно искусно и симметрично спроектировано. Похоже было, что к главному зданию прилепили одноэтажный домик, увенчанный с обеих сторон большими балконами. Полицейский вышел и прочитал вывеску над подъездом. «Ал. Сокальский. Машины и инструменты». Надпись на витрине сообщала, что склад и магазин предлагают «арматуру, насосы, различные газовые и водопроводные трубы, а также инструменты, машины и технические устройства для разных потребностей». Нигде и слова не было об аренде инструментов.
Комиссар прошел мимо спущенных жалюзи на дверях и окнах, а потом завернул на двор. Справа были двери, которые могли вести в склад с другой стороны. Но не заметил рядом ни одного звонка. Попельский чиркнул зажигалкой и в ее свете внимательно осмотрел дверь. Они оказались замазаны каким-то маслом и заржавели. Над ними виднелась надпись «Служебный вход». Вернулся к машине и вытащил из нее экземпляр «Нового века», который оставил там в воскресенье. Обернул ладонь газетой, чтобы не запачкать руку, и несколько раз грохнул кулаком в дверь. Почти сразу послышался лай собаки и шаги. Дверь приоткрылась, и в щели, перегороженной цепочкой, Попельский увидел юношу в форменной фуражке, а за ним — большую собаку. Молодой сторож присмотрелся к значку Попельского, убрал куда-то овчарку и шикнул на нее. Потом впустил полицейского внутрь.
Они оказались в маленьком коридорчике, откуда несколько ступенек вело в большие сени, загроможденные ящиками. Слева находилась комнатка сторожа, где стояла настольная лампа, которая была единственным источником света в темном помещении.
— Скажите-ка мне, пожалуйста, — Попельский заинтересованно взглянул на открытую книгу, что лежала в свете лампы, — у вас можно одолжить инструменты?
— Не знаю, — ответил сторож. — Об этом надо спросить шефа, пана Сокальского. Но он работает в обычное время. Я ничего не знаю, ибо только сторожу. Утром ухожу, возвращаюсь вечером. Не вижу никого, кроме своего напарника.
— Как вас зовут?
— Ежи Грабинский, гимназист. Подрабатываю здесь после уроков.
— Проведите меня в контору. — Попельский заметил, что книга, которую читал молодой сторож, — это латинская грамматика, открытая на разделе «Синтаксис».
— Пожалуйста, сюда, — сказал юноша, зажигая свет и двигаясь вперед.
Попельский поднялся по лестнице за своим чичероне и через мгновение оказался в маленькой конторе, стены которой были окрашены в желтый цвет. Этот цвет, который вызвал у Попельский ассоциации с клоакой, должен был сделать светлее крохотное помещение, зарешеченное окошко которого выходило на двор. Этот цвет показался комиссару гнетущим. Если бы так покрасили стены в его кабинете, он никогда даже не заглянул бы туда, опасаясь нервного расстройства.
Посередине стояли три стола, заваленные бумагами, копировальной калькой и грязными стаканами после чая. На подоконнике стоял засаленный примус. Канцеляристы, что работали здесь, были такими же любителями порядка, как аспирант Цыган Стефан.
— Возвращайтесь к своему четвероногому другу, — услышав вой и лай, которые доносились из каморки сторожа, Попельский улыбнулся гимназисту, — а я здесь немного поработаю. Мне нужно посмотреть, что в этих шкафах.
— Но я не знаю… Наверное, я должен позвонить пану Сокальскому… А сейчас полтретьего…
— Даже если небо упадет на землю, юноша, — комиссар снял пиджак и повесил его на спинку стула, а рукава сорочки натянул нарукавники, которые валялись на столе, — то я и так пересмотрю содержимое этих шкафов. Сейчас или позже. А у тебя есть две возможности. Первая — позвонить своему работодателю, разбудить его посреди ночи и получить нагоняй за то, что впустил меня сюда без ордера на обыск. А вторая — вернуться к упорядоченному миру латинской грамматики и продолжить изучение coniugatio peripkrastica passiva[57].
— Ох, если бы оно было таким легким, как вы говорите. — Гимназист улыбнулся и вышел из конторы, сопровождаемый собачьим воем.
Через полчаса Попельский снял нарукавники и надел пиджак и котелок. Закурил папиросу, откинулся на стуле, сплел ладони на затылке и выпустил облачко дыма под потолок.
Фирма Ал. Сокальского явно не занималась арендой инструментов. Попельский не нашел в бухгалтерских книгах никаких фактур или чеков. Каким образом мастеру Букете пришло такое в голову? Он мог соврать, чтобы избавиться от ночного посетителя. Но это было бы глупо. Достаточно было сказать «не знаю». Но если Букета не врал и фирма Ал. Сокальского действительно арендовала инструменты, то документация о выдаче и возврате должна находиться где-либо.
Комиссар тяжело поднялся и вышел из конторы. Когда приблизился к каморке сторожа, пес угрожающе зарычал и разбудил парня, который спал, положив голову на латинский словарь. Попельский подождал, пока Грабинский очнется.
— Мне нужны другие документы. Другие папки. Они где-то здесь? Вы что-то знаете? Должен найти мужчину, который позавчера одолжил кирку!
— Я не знаю! — ответил Грабинский и грохнул кулаком по раскрытой книге. — Дайте мне покой, пан начальник! Я уже ничего не знаю!
— А с чем вы так морочитесь? — Попельский повернул голову и прочитал заголовок на странице. — Commentarii de bello Gallico[58]. Мучаетесь с Цезарем?
— Да, с проклятой латынью! Проклятущая косвенная речь! — гимназист злобно глянул на Попельского из-за проволочных очков. — Не знаю я ничего про какие-то другие папочки! Знаю одно. До экзамена по латыни мне осталось пять часов, а я не могу найти в словаре этого идиотского слова!
— Может, вам помочь? — Попельский затушил окурок в пепельнице.
— Этот оборот, spe sublata. — В глазах юноши блеснуло раздражение. — Я не могу найти этого чертова sublata. В переводе сказано, — парень постучал пальцем по запрещенной учителями гимназий книжечке с переводами текстов, — «лишив себя надежды». То есть sublata — это participium perfecti[59]от какого глагола, что означает «лишить». Но от которого, к черту? Я не знаю этого слова! Его нет в словаре!
— Tollo, tollere, sustuli, sublatum. — Попельский улыбнулся. — Participium образуется от другой основы. Ужасное слово, да. Руки опускаются. Когда я изучал Цезаря в пятом классе гимназии, то перерыл весь словарь, ища это глагол. Страница за страницей. И нашел. Ибо я очень упрям и всегда все нахожу. Даже тогда, даже в основном тогда, когда уже поздно.
Парень быстренько проверил глагол в словаре и облегченно вздохнул. Протер очки и погладил собаку.
— Осталось повторить только один раздел, — весело сказал он. — Спасибо, пан комиссар.
— Документация. — Попельский оперся локтями на стол, вызвав этим грозное рычание собаки. — Мне нужна документация аренды инструментов. В конторе ее нет. Может, она где-нибудь?
— Я ничего не знаю. — Грабинский покачал головой.
— Позвоните мне, — Попельский вытащил «Вальдманн» и на скомканном экземпляре «Нового века» записал свой домашний номер телефона, — если узнаете что-то о картотеке арендованных инструментов. А я вас отблагодарю какой-нибудь лексикографической или грамматической подсказкой. Вам известно, например, от чего образовано perfectum слова «tetigi»?
Попельский показал на это слово в тексте Цезаря, вышел со склада и скрылся в темноте арки. Грабинский не захлопнул за ним двери.
— Вы спрашивали про кирку? — Комиссар услышал голос сторожа. — Кто недавно арендовал кирку?
— Да. — Попельский порывисто обернулся.
— Это мы арендуем инструменты, — проговорил Грабинский.
— Кто?
— Мы, сторожа. Не всегда выписываем квитанции. Подделываем немного. Поэтому не рассказываем об этом, особенно если спрашивает начальство.
Попельский подошел к парню и схватил его за галстук. Вытащил с собой на улицу. За дверью скулила собака, царапая когтями железо.
— Этот человек одолжил кирку? — Попельский вытащил портрет Ирода и подсунул Грабинскому под глаза.
— Да, — простонал гимназист и отпустил галстук, затянутый полицейским. — И вчера вернул. Вот квитанция с адресом.
Попельский долго смотрел на мятую бумажку.
— От tango, — сказал Попельский, будто сам к себе. — Форма tetigi — это perfectum от tango, tangere, tetigi, tactum. Спасибо, молодой человек!
Грабинский больше не слушал комиссара. Сидел в своей каморке и листал Цезаря. Комиссар завел двигатель. Было почти три часа ночи. Львовские подонки укладывались спать.
«Шевроле», за рулем которого сидел дежурный Михал Гнатышак с IV комиссариата полиции, медленно ехало по улице Городецкой в сторону вокзала. Полицейский почти ничему не удивлялся и тщательно выполнял приказы начальства. Он был добросовестным и не слишком умным. Первую черту он обнаружил, когда в несколько минут третьего в комиссариате на Курковой появился знаменитый комиссар Попельский, приказывая отвезти его к вокзалу, на площадь Брестской унии.
Он ничуть не спешил в дом того, кто позавчера одолжил кирку на складе Сокальского. Руку с сигаретой выставил в открытое окошко, сквозь которое проникал теплый майский воздух, что овевал лысую голову. Комиссар насвистывал мелодию, которая всегда звучала для него, словно триумфальные фанфары. В тактах, которые тот выстукивал ладонью по дверце, угадывался «Марш Радецкого».
Попельский наслаждался запахами чистого города. Недавно его омыл ливень, который, как утверждал только что купленный «Львовский утренний курьер», в течение ближайших дней обещал несколько раз вернуться из-за Карпат. Запах озона всегда возбуждал его, может, потому, что навевал определенные эротические воспоминания о венском парке Швайцер Гартен, где он договаривался о свидании с одной горничной-чешкой. Сейчас его мысли кружились вокруг женских тел и роскоши, связанной с ними. В конце концов, эти эротические ассоциации были тесно связаны с его нынешним душевным состоянием. Он должен был вот-вот схватить Ирода, а финал дела, как и апогей плотских наслаждений, казался ему приятнее от того, что задерживался. Так как во время забав с девушками в салон-вагоне он неспешно приближался к цели, полностью контролируя скорость своих движений, так и в этот раз он вполне сознательно, как будто изысканным блюдом, наслаждался своей властью над Иродом, медля с десертом, которым станет уничтожение или задержание преступника. Именно с этим он все сравнивал и ежесекундно похлопывал Гнатышака по спине, чтобы тот ехал медленнее.
— Разве ты не знаешь, друг, — в этом деле что медленнее, то приятнее? — улыбался он полицейскому, который не проявлял никаких ни веселья, ни малейшего понимания того, о чем говорил ему Попельский.
Наконец Гнатышак завернул налево, на улицу Кубасевича и остановился возле табачной лавки. На площади Брестской унии царило оживленное движение. Крестьяне раскладывали на прилавках ларьков молоко, яйца, живых кур и разнообразные ранние овощи. У Попельского аж слюна потекла при виде молоденькой редиски, которую он обожал. Почувствовал утренний голод. Вышел из автомобиля и в сопровождении полицая медленно подошел к двери дома номер десять. Громко постучал в окно дворника. Заспанный мужчина, увидев полицейского в форме, быстренько открыл дверь.
— Фамилия и профессия! — повышенным тоном сказал Попельский, который все бы отдал, чтобы только не видеть больше сейчас никаких сторожей и дворников.
— Да дворник, Пинач Казимир, — отвечал тот немного испуганно.
— Марцелий Вильк здесь проживает? — Комиссар не понижал голоса.
— Да живет на третьем этаже в пятнадцатой квартире.
— Куда выходят окна его квартиры?
— Одно около дверей на балкон. — Пинач уважительно смотрел на полицейского, который стоял рядом с грозным выражением лица. — А второе выходит на улицу.
— Какое? То, что слева?
— Ая!
Попельский обстоятельно осмотрел указанное окно. Стена везде была гладко оштукатурена. Никто не смог бы спуститься по ней, не получив повреждений, а об тротуар разбился бы даже знаменитый эквилибрист человек-муха, чьи выступления собирали во Львове огромные толпы, пока акробат не упал с здания на улице Легионов.
Попельский приказал Гнатышаку следить за окном и стрелять, если кто попытается сквозь него убежать, а сам двинулся через двор на балкон-галерейку на третьем этаже. Через мгновение он уже стоял под дверью с номером пятнадцать. Вытащил из кармана браунинг. Напряг мышцы рук и ног. Так же замирали его мышцы во время оргии в вагоне, когда он замедлял фрикционные движения. Сейчас он имел полную власть над Иродом, так же, как это бывало с проститутками, что постанывали под весом его тела. Преступник наверняка сладко спал в своем доме, не подозревая, что настал его конец. Попельский стоял со снятым с предохранителя пистолетом и представлял себе какое-то неосторожное движение Ирода, грохот выстрела и красное пятно крови, что разливается на груди садиста, который мучает детей.
Комиссар не собирался рисковать. Снял пиджак, жилет и галстук. Все это повесил на перилах. Уперся в них, а потом со всей силы кинулся на закрытую дверь. Его девяностокилограммовое тело чуть не ввалилось в помещение вместе с косяком, обломками досок и чешуйками масляной краски, как вдруг дверь открылась, и в ней предстал худощавый мужчина с узелком под мышкой.
— Что такое! — рявкнул он. — Нападение! Караул, полиция!
— Это я полиция. — Попельский отскочил и направил браунинг на мужчину.
— Как раз вовремя, потому что я как раз на работу фалюю[60]. — Мужчина усмехнулся. — А что случилось? Может, того нашли, что у меня документы заіванив[61] полгода назад, а, пан начальник? Полиция не спешит, или поступает справедливо…
— Где у вас вытащили документы?
— Да я знаю где! Где-то на Клепарове. Да я накиряный был!
Попельскому случилось несколько раз в вагоне неожиданно утратить мужскую силу. Когда все эти упражнения, напряжение мышц и замедление заканчивались позорным бессилием.
Обычно он добирал тогда бутылку водки, чтобы напиться. Но сейчас у него не было при себе ни капли алкоголя. Хотя жаждал его, как никогда.
Громкий детский плач разбудил Риту Попельскую. Она открыла заспанные глаза. Ежик в своей кроватке трепал сетку и пытался из нее вылезти. Характерный запах и ползунки, обвисшие между ножками мальчика, свидетельствовали о здоровой и регулярной пищеварительной функции.
Рита тяжело поднялась и села на огромном супружеском ложе. Посчитала дни и поняла, что сегодня бесполезно надеяться на помощь Ганны, которая в последнее время распределяла обязанности между двумя семьями. Никто мне сегодня не поможет, никто не уймет ребенка.
Оперлась локтями на колени, а лицо, еще теплое со сна, спрятала в ладонях. Ей не хотелось вставать и смотреть на свою изысканную спальню с темно-коричневыми обоями в золотые цветы, не хотела видеть большую хрустальную люстру, над которой вверху стреляли из луков маленькие амурчики, не желала смотреть на геометрические картины, изображавшие какие-то цилиндры и конусы, которые двигались по эллиптическим орбитам. Хотела лишь прижаться лицом к маленькой кружевной подушечке, на которой спала еще с детства. И заснуть, да, заснуть! Спать долгие часы, а еще лучше — проспать целый день, чтобы не думать, не вспоминать прошлого, ничего не делать и не выполнять простых, идиотских домашних обязанностей, каждая из которых ассоциировался с чем-то отвратительным, болезненным, невыносимым!
Однако был тот, кто безжалостно не давал Рите заснуть, кто несколько раз будил ее этой ночью, кого невозможно было упросить, задобрить, кто был полон неуемной энергии. Ежик стоял в кроватке, вонял и неистово орал.
Рита взяла ребенка под мышки и понесла мыть. Поставила малыша в ванную и открыла кран. Сняла ползунки и пеленку. Из нее выпала вонючая кучка. Бурлящий поток воды подвинул ее к стоку, который сразу забился. Вода в ванной стала грязной и начала подниматься.
Рита взяла ребенка одной рукой, а второй, свободной, глотая слюну, чтобы подавить сразу, пробила сток. Попка ребенка отпечатала на ее халате коричневое пятно. Ее едва не стошнило.
Ежик, что и до сих пор сидел у нее на руке, заинтересовался предметами, которые стояли на полочке под зеркалом. Протянул ручку, и оттуда упала тяжелая бутылочка духов. Когда она разбивалась о край ванны, а пахучая жидкость «Le Narcisse Bleu» смешивалась со зловонной водой, Рита почувствовала, как слезы набегают ей на глаза. Однако это не были слезы сожаления или отчаяния.
Поставив ребенка в умывальник, она сбросила с себя халат и принялась над ванной до красноты тереть свои руки вплоть до локтей борным мылом и рисовой щеткой. С трудом сдержалась, чтобы этой жесткой щетиной не проехаться по нежному тельцу сына.
Когда Рита наконец помыла ребенка и вышла из ванной, она вся вспотела и дрожала. Тяжело села на кухне и неподвижным, бессмысленным взглядом уставилась в стол. Потом заставила себя встать, надеть чистый халат и сварить сыну кашу с молоком. Посадила Ежика на детский стульчик с поперечиной, которая не давала ребенку выпасть, добавила в тарелку с кашей малинового сиропа и начала кормить малыша. Но мальчик не проглотил кашу а, подержав минутку во рту, выплюнул на слюнявчик. Со следующей ложкой было то же самое. Рита склонилась над ним, легонько взяла его ладонью за щечки, от чего ротик Ежика превратился в некий клювик. Влила туда следующую ложку, но малыш немедленно выплюнул густую жидкость.
Вытерев лицо от каши, Рита взглянула на свой только что одетый халат. Он был покрыт теплыми розовыми разводами. Однако Рита заставила себя ласково вытащить Ежика из стульчика. Малыш вприпрыжку выбежал из кухни. На пороге споткнулся и растянулся на гранитном полу прихожей.
Рита не двинулась с места, смотрела на свой замызганный халат и обеими руками зажимала уши, чтобы не слышать детского крика. Иногда ей хотелось задушить собственного ребенка.
Через полчаса успокоившийся и чистенько одетый Ежик принялся за бутылочку с молоком. Рита, легонько подкрасившись и надев платье, чулки и домашние тапочки, украшенные красным кожаным бантиком, вошла в кухню. Она знала, как улучшить свое настроение. Прежде всего красиво, со вкусом убраться, фантазировала она, так, словно можно было спокойно выйти из дома! А потом съесть что-нибудь вкусненькое!
Рита открыла дверцу шкафчика под окном. Вытащила оттуда тарелку, прикрытый стеклянной крышкой. Под ней был большой кусок торта «Захер», который вчера принесла ей тетя Леокадия. Откусила кусочек сладкого без ложечки. Торт был вкуснющий. Но не годилось есть в кухне, как служанке!
Рита села в гостиной и включила радио, настроенное на львовскую программу. Из репродуктора понеслась веселая музыка в исполнении какого-то джаз-бенда. Зажгла спиртовку под кофе, которое она заварила более часа назад. Через минутку налила в чашку ароматную жидкость. Ежик сидел верхом на большом автомобиле и, отталкиваясь от пола ножками, ездил вокруг стола. Когда проезжал мимо матери, она погладила его по личику, но не поцеловала. Все еще чувствовала обиду на малыша.
Отделила серебряной ложечкой большой кусок торта, когда зазвонил телефон. Рита пошла в прихожую, чтобы поднять трубку. В трубке послышался голос тетки Леокадии.
— Рита, дорогая, — сказала тетя, поздоровавшись, — что-нибудь нужно? Ганна как раз выходит за покупками, так купит и для тебя. Что бы ты хотела сегодня на обед? Скажи, и Ганна все приготовит и в полдень унесет тебе.
— Не знаю, — сказала Рита, потому что хотела закончить этот разговор и допить кофе. — Мне все равно. Ага, сигареты. Это самое важное.
Она положила трубку и вернулась в гостиную. Ежиковы пальчики и щечки были коричневые. На светло-бежевом ковре, в пятне от пролитого кофе, возле опрокинутой чашки лежал кусок торта «Захер», который ребенок лизал, как зверек.
Рита села и закурила. Она вся дрожала, в голове мелькали какие-то картины, рот был полон дыма, а душа — ненависти. К родному ребенку. И собственному отцу, из-за которого она была обречена сидеть под домашним арестом.
Попельский проснулся около полудня и едва успел на совещание к Зубику. Мысленно проклинал дешевую водку, которую купил под утро в какой-то забегаловке возле вокзала. Он продолжал ощущать ее противный вкус. Мог простить себе это непродолжительное обезболивание, мнимое излечение эмоционального напряжения, которое появилось, когда удостоверился, что Марцелий Вильк — это не Ирод! Я мог напиться сегодня после работы, думал он. В изысканном «Атласе» опорожнить бутылку «Старки» под мясной рулет и селедку «под шубой»! Но нет! Надо было непременно напиться какой-то люри[62] в пять утра! Хорошо, что все кончилось похмельем, а не отравлением!
Попельский сидел мрачный, забавлялся своими плохо застегнутыми запонками на манжетах, потирал пальцем небритый подбородок и думал о вареных сардельках с хреном, которые отчаянно звали его с кухни, когда он, голодный как волк, выбегал на совещание.
Как комиссар и надеялся, первый день расследования не принес ничего интересного. Грабский и Кацнельсон рыскали во всех возможных конторах и беседовали с огромным количеством промышленников и владельцев различных фирм. Результаты этих разговоров были жалкими, хотя двое людей узнали сегодня на фото своих подчиненных, которых немедленно привезли на Лонцкого. Там, ругаясь и угрожая, они ждали опознания. Хотя полицейские не заметили ни одного поразительного сходства между задержанными и мужчиной с портрета, к тому же один из них был бородачом. Однако, согласно приказу, окончательное опознание должен был провести Попельский. Перед совещанием у Зубика лишь взглянул на задержанных и сразу отрицательно покачал головой. «Чем вы разгневали своего шефа», — ворчали полицейские, выпуская их на волю.
Цыган и Жехалко безрезультатно обходили разных врачей и медицинские учреждения. Всюду их сплавляли, ссылаясь на врачебную тайну. При этом они выслушали кучу обвинений в отсутствии у полицейских такта. Преодолеть благородное сопротивление медиков не помогли даже описания неимоверных страданий, которые испытал ребенок. Даже многочисленные связи и авторитет Пидгирного, который оказался чрезвычайно настойчивым в поисках различных подходов к служителям Эскулапа, ничего не дали. Сотрудничать с полицией согласились только двое врачей иудейского происхождения. К сожалению, их пациенты-эпилептики тоже принадлежали исключительно к этой национальности, а составленный Попельским словесный портрет исключал такую вероятность.
Поэтому не удивительно, что задолго до полудня Цыган и Жехалко, потерпев поражение на «медицинском фронте», быстро примкнули к коллегам. Оказавшись вчетвером, они поделили обязанности и углубились в мир запыленных папок, шкафов с дребезжащими жалюзи, антресолей, чьи окна из молочного стекла выходили на цеха или грязные дворы, одним словом — в империю конторских работников в нарукавниках, защитных козырьках на лбу и больших очках. Результаты поисков этой четверки были так же жалки, как и последствия опроса Попельским продавцов шляп. Однако худшие известия приготовил для них Зубик.
— Вам известно, господа, сколько сегодня вызвалось граждан, которые узнали на плакатах лицо подозреваемого? — Начальник в отчаянии обхватил подбородок и пухлые щеки обеими ладонями. — Тридцать два! Четыре звонка и двадцать восемь человек, которые явились лично, в том числе один несомненный вар’ят[63] с Кульпаркова, которого временно выпустили. Этот во всем признался.
— Теща узнала на плакате ненавистного зятя? — проворчал Попельский.
— Не время шутить, комиссар. — Зубик встопорщил остатки мастерски зачесанных волос. — Конечно, признания могут быть ложными. Из-за нехватки людей мне пришлось позвонить надинспектору Доманскому и попросить у него дополнительных людей для проверки всех этих обращений. И знаете, что он мне ответил? Что может прислать мне трех работников. Трех! Остальные находится на войсковых учениях!
— Ну что же, — нахмурился Грабский. — Идет война…
— Идет война! — рявкнул Зубик. — А мне здесь решение принимать! И я принял! Сейчас не будем проверять тех, кто обратился из населения. Записываем фамилии, но не проверяем! Проверим их…
— После войны, — добавил Попельский.
— Пан комиссар, — зашипел Зубик. — Вы сейчас разве что шуточками можете похвастаться!
Наступила тишина. Попельский закурил сигарету, но тут же ее затушил. С перепоя табак ему не понравился.
— Простите, — сказал он. — Это у меня такой юмор висельника. Но знаете, пан начальник, я, кажется, кое на что наткнулся. Помните, что этот пьяный сторож рассказал, что Ирод…
— Забудьте это имя! — крикнул Зубик. — Разве что будете церковным служкой и будете читать Евангелие в церкви!
— То я должен был бы стать ксендзом, — продолжал Попельский тем же тоном. — Итак, подозреваемый приказал сторожу следить за киркой, потому что она, мол, стоит злотый или что-то такое.
— Именно так, злотый, — пробормотал Жехалко, заглянув в протокол.
— Я предположил, — Попельский кивнул головой, словно похвалив коллегу, — что кирку где-то одолжили. И мне повезло. В аренде инструментов Сокальского nota bene в первой, где я побывал, работник узнал на портрете человека с документами Марцелия Вилька, что живет на Кубасевича. Я немедленно туда поехал и встретился с этим паном. Это не тот человек, который мучил Казя Марковского. Полгода назад у Вилька украли паспорт, и кто-то воспользовался им, арендуя кирку. По моему мнению, надо вернуться к делу полугодовой давности и разыскать того, кто украл у Вилька документы.
— Ничего это не даст, — медленно проговорил Зубик. — У карманных воров под рукой целый арсенал паспортов и других краденых бумаг. Достаточно пойти к Бомбаху и деликатно намекнуть бармену, что нуждаешься в левых документах. И сразу появится какой-нибудь продавец паспортов, аттестатов зрелости, водительских прав и прочего.
— Я не согласен с вами, пан начальник. — Попельский становился все раздражительнее. — У наших карманников действует своеобразный кодекс чести. Они крадут у людей — деньги, часы, но не документы. Их они всегда отправляют по указанному адресу. Поэтому следует возобновить дело о похищении паспорта у Марцелия Вилька, даже если на нас будут метать громы из какого комиссариата, где дело было закрыто!
— А что вы нам скажете, доктор Пидгирный? — Зубик был известен тем, что в неудобных для себя ситуациях внезапно менял тему разговора.
— Преступник вернул кирку к аренду? — спросил медик, не глядя на Попельского.
— Да, — ответил комиссар.
— Я немного думал про его психику, — медленно произнес врач, который демонстративно сел вдали от Попельского. — Меня заинтриговал его новенький котелок, удостоверяющий, что этот человек тщательно заботится о внешнем впечатлении. Он убогий, живет в нищете, но оторвал от себя пару грошей, чтобы купить этот котелок. Для него это как флаг. Он им размахивает, будто хочет этим сказать: «У меня есть свое достоинство». Что это означает? Это свидетельствует о том, что этот человек — мегаломан.
С другой стороны, он может этот котелок воспринимать как символ принадлежности к определенному слою. А это может свидетельствовать о том, что его, возможно, когда-то деклассировали, исключили оттуда. Кроме того, он отдал кирку, хотя мог безнаказанно ее присвоить. Это может означать: «Я стою выше рядовых, обычных воров. Я лучше них».
Доктор замолчал, бросив на Попельского полный враждебности взгляд. Комиссар знал, что медик хотел что-то добавить, но не может через тайну об изнасиловании госпожа Марковской. Этим взглядом Пидгирный, казалось, говорил: «Видишь, Попельский, не хочешь сотрудничать со мной, а я знаю что-то такое, чем ты не воспользуешься, если мы не объединим свои усилия».
— Ваши выводы, доктор. — Казалось, Зубик не понял размышлений Пидгирного.
— По моему мнению, — сказал Пидгирный, — тот, кого мы разыскиваем, — человек деклассированная, захудалый шляхтич или безработный чиновник, который болезненно воспринял то, что его выгнали с работы. Такие люди часто сваливают на других вину за собственные жизненные неудачи. Жертвами ненависти нередко становятся иудеи. Мне кажется, подозреваемого следует искать среди антисемитов. Я начал бы от польских националистических организаций.
— Вы неисправимы, доктор, — Зубик отнюдь не был захвачен последним предположением. — Вы снова пытаетесь проповедовать свои убеждения о том, что человек с портрета замучил Геню Питку. Тогда как я уже сказал, что убийца Гени…
— Мне известно, что вы сказали, — прервал его Пидгирный. — Но вы не волшебник, и ваши слова — лишь предположение…
Несмотря на отвращение к никотину, Попельский постучал «Египетской» по портсигара и закурил. Задумался, а спор между доктором и начальником доносился до него словно издалека, будто из-за густого слоя дыма. «Среди антисемитов, следует искать среди антисемитов», — звучало в голове комиссара. Он смотрел на все больше разъяренного доктора, но не слышал его голоса. Зато слышал собственные слова, сказанные несколько недель назад, когда они с Пидгирным встретились поздно ночью в морге, склоняясь над изувеченным тельцем Гени Питку.
«Иудеи закрываются в своих квартирах, — говорил тогда Попельский. — В комиссариате на Курковой сидит безработный с бутылем керосина. Его схватили возле синагоги „Золотая Роза“».
Деклассированная человек, безработный антисемит с бутылем керосина. Хочет поджечь синагогу.
«Это я сделал, — говорил Ирод на фабричном дворе. — Это я колол его ножом. Я ломал ему руки и ноги. Я запихнул его башку под колено. И все напрасно. Никто не убил меня тогда».
Хотел погибнуть, лихорадочно думал Попельский, хотел, чтобы иудеи забили его. Может, он хочет стать вторым Христом? Все равно, кем он себя считает. Важно, что он хотел спровоцировать иудеев. Сперва бросить на них подозрение в ритуальном убийстве, затем поджечь синагогу. Но зачем? Если хотел погибнуть, было бы достаточно, если бы он во всем признался иудеям, и старозаконные иудеи растерзали бы его. Возможно, таким был его план. Под синагогой задержали мужчину с бутылем керосина. Отвели к комиссариата на Курковой. Он, видимо, отбрехался там, и его отпустили. Но должна была остаться какая-то запись. Фамилия какая-то, адрес.
Попельский потушил сигарету, надел шляпу и вышел из кабинета. Взгляды всех присутствующих прикипели к Зубику. Ждали взрыва.
— Ну, чего вы так смотрите. — Начальник спокойно пригладил на голове остатки волос. — Мы давно знаем Попельского. Индивидуалист, но умный. Что-то ему пришло в голову, и он просто пошел по этим следам. Посмотрим, куда это его приведет.
— Только чтобы не к краю пропасти, — тихо сказал Пидгирный.
«Шевроле» Попельского остановилось на Курковой. Комиссар любил эту улицу, что стремительно бежала вверх. Однако не мог так сказать о начальнике IV очередного комиссариата. Входя в дом номер 23, вспомнил свои бесплодные усилия, которые он приложил, чтобы убедить этого тупого служаку и безнадежного педанта, аспиранта Станислава Олейовского, позволить ему поступить не совсем законно. Речь шла про одного вора, которого Попельский хотел допросить, однако формально не имел такого права. Разъяренный просьбами и угрозами комиссара, начальник выкинул его за дверь, требуя соответствующих документов, в том числе протокола передачи задержанного. Попельский достал эти бумаги назавтра, но вор уже был отпущен под залог. Когда комиссар помчался по адресу выпущенного ворюги, оказалось, что там давно никто не живет. Тогда IV комиссариат превратился в ад. Попельский орал на начальника, а тот стучал кулаком по столу, показывая документ об освобождении под залог, подписанный следственным судьей. Наверное, они бы бросились друг на друга, если бы Попельского не вызвал тогда посыльный от самого воеводского коменданта.
Сейчас, поднимаясь по лестнице комиссариата на улице Курковой, Попельский надеялся, что не встретит Олейовского, которого он искренне ненавидел.
В комнате ожиданий за длинной стойкой сидел дежурный в фуражке с ремешком, который заканчивался пряжкой и опоясывал подбородок, придавая государственному служащему строгий и торжественный вид. Он записывал показания плюгавого рыжего жида и украинского крестьянина, которые явно поспорили о чем-то на ярмарке, потому что и сейчас ссорились из-за утки, одаривая друг друга мало приятными эпитетами «бібер»[64] и «дер хам». Если бы их не разделяло немалое брюхо другого полицейского, то спор закончился бы дракой, в которой шансы иудея в сравнении с могучим украинцем, были жалкими. Царила духота. Под лампой роились мухи, не имея ни малейшего намерения хотя бы приблизиться к клейкой ленте, которая висела на ней. Дежурный ежеминутно вытирал клетчатым носовым платком пот, струящийся из-под фуражки, унимал сварливых граждан, обмакивал перо в чернила и старательно писал рапорт об инциденте.
Попельский подошел к стойке и громко постучал по ней. Все замолчали.
— Добрый день, пан комиссар. — Дежурный вскочил на ноги и козырнул. — Чем могу помочь?
— Добрым он будет через минуту, пан Стих, — Попельский грозно взглянул на задержанных, — когда эти двое перестанут орать, а вы позволите мне просмотреть документацию о недавних задержаниях.
Жид и украинец замолчали, испуганно вглядываясь в Попельского, которого дежурный пригласил движением руки. Он определенно был доволен, что такой знаменитый комиссар помнит его фамилию.
— Прошу заходить, пан комиссар, — сказал он. — Здесь в шкафу лежит зеленая папка на верхней полке. Пожалуйста, пользуйтесь.
Попельский открыл шкаф и взял в руки папку, цвет которой он сам определил бы как грязно-серый. В помещении стало тихо. Все с большим интересом наблюдали за комиссаром. Тот медленно просматривал лист за листом, рапорт за рапортом.
Эта тишина вскоре надоела крестьянину. Воспользовавшись тем, что никто на него не обращает внимания, он погрозил жиду, легонько ударив себя мощным кулаком в подбородок.
— Тер полицай! — завизжал старозаконный. — Дер хам махт а скандаль! Дер хам гат качке ґештілен![65]
— А чего это ты, жид, меня хамом называешь?! — Украинец натянул на голову меховую шапку и грозно двинулся на своего противника.
— В польском учреждении прошу говорить по-польски! — рявкнул дежурный и посмотрел на Попельского, ожидая одобрения своего поступка; не получив его, крикнул еще громче: — А лучше заткните глотки, к ясной холере!
Попельский не слышал этого вежливого обмена репликами, не слышал резкого ответа полицейского. Он углубился в чтение.
Задержанный утверждает, что приобрел керосин для собственных нужд, а купил его на Стрыйском базаре. Разлитие керосина под синагогой объяснял алкогольным опьянением, поскольку не собирался ничего поджигать. Ввиду отсутствия оснований он был оставлен в отделении до вытрезвления, на следующий день отпущен на волю.
Взгляд Попельского остановился на заголовке рапорта. Задержанного с бутылем керосина звали Марцелий Вильк.
Львовяне были традиционалистами и отличались полным равнодушием к любым новинкам, которые вводила городская власть.
Парк Костюшко упорно называли старым именем — «Иезуитский сад», а тюрьму продолжали звать «Бригидками», хотя продолговатый, мрачный бывший монастырь на улице Казимировской император Иосиф отобрал у сестер-бригидок более полутора веков назад, предназначив его под уголовное заведение.
Оказавшись вблизи «Бригидок», Попельский всегда задумывался над этими консервативными названиями и даже заключил две гипотезы, которые касались названия тюрьмы. Во-первых, население могло называть это здание так из чувства солидарности с монахинями, у которых вышеупомянутый император грубо реквизировал их собственность, во-вторых, «Бригидки» были своеобразным ласковым названием ужасного сооружения. Это напоминало явление, похожее на древнегреческий обычай, по которому кровавые богини мщения, Эринии, назывались Эвменидами, то есть «Ласковыми».
Попельский отвлекся от ономастической проблематики и мысленно вернулся к новой гипотезе. Он знал, что приближается к ключевому, самому важному моменту и не двинется дальше ни на шаг, если не убедится и не установит, кто использует паспорт Марцелия Вилька. Это можно было сделать несколькими способами. Или упросить Зубика, чтобы возобновил расследование по делу похищения паспорта, или попросить Моше Кичалеса, чтобы тот приказал своим людям добыть такую информацию. Первый метод заранее был обречен на неудачу, причем отнюдь не из-за личного упрямства Зубика, а потому что пьяного Вилька обокрали где-то на Клепарове, и через полгода невозможно было воссоздать обстоятельства этого преступления. Второй способ был хорош, но стал бы, увы, последней просьбой к «золотой рыбке». А Попельский продолжал верить, что последняя просьба к Кичалесу будет совсем другой, что это будет венец всего расследования, так сказать finis coronat opus[66], собственно говоря mors coronat opus, смерть венчает дело. К счастью, у него был еще и другой выход. Поэтому сейчас он сидел в «Бригидках», ожидая кого-нибудь в канцелярии знакомого ему начальника Арнольда Пясецкого.
Эдвард Гавалюк, которого звали Эдзё, вошел в помещение в сопровождении надзирателя. Начальник Пясецкий погасил сигарету и поднялся.
— Оставляю его вам, пан комиссар, — произнес он, направляясь к выходу.
— Спасибо вам, пан начальник, — сказал Попельский. — Это будет не дольше, чем четверть часа.
Когда они остались вдвоем, Попельский кивнул узнику на стул.
— Садись, Эдзё. — Положил перед собеседником картонную пачку «Египетских». — Закуришь?
— Нет. — Гавалюк оттолкнул пачку в сторону Попельского так сильно, что та упала на пол.
— Ну, что же. — Комиссар усмехнулся, поднял сигареты и снова положил их на стол. — Здоровее будешь. А может, выпьешь? Это здоровью не вредит. Не пятнает ни мундира, ни чести. Так же, как разговор со мной.
Поставил перед узником фаянсовую плоскую фляжку с водкой «Карпатовка». Тот на нее даже не взглянул.
— Ты мне нравишься, Эдзё. — Попельский снял шляпу и почесал шрам на голове. — У меня к тебе слабость. И вовсе не из-за того, что я тебя сюда запихал, и что мы оба празднуем именины в один день, 13 октября. Нет. Это потому, что у меня, как и у тебя, есть дочь. И я так же, как и ты, люблю ее больше всего. Однако в отличие от тебя, я знаю, что происходит с моей дочкой. А ты нет. А может, хочешь знать?
Гавалюк протянул руку и взял сигарету. Попельский поднялся и дал ему прикурить. Эдзё с наслаждением затянулся дымом, прищуривая глаза.
— Так что ж такого делается с моей дочкой? — спросил он.
— Все сейчас узнаешь. Но сперва я должен кое-что узнать от тебя. Какой-то доліняж[67] на Клепарове полгода назад украл документы на имя Марцелия Вилька. Сейчас эти документы использует Ирод. Тебе известно, кто такой Ирод?
— Нет.
— Ты слышал про убийство ребенка на Жолкевской?
— Да.
— Его убил Ирод. А знаешь ли ты о том, как другому ребенку переломали ножки? Этого мальчика запихнули в бочку на фабрике ультрамарина на Слонечной. К счастью, малыш выжил. Об этом ты слышал?
— Да.
— Много ты здесь слышишь.
Наступила тишина, которая Попельскому даже понравилась. Эдзё не говорил, когда его ни о чем не спрашивали. Хорошая черта.
— Оба преступления совершил Ирод. Он пользуется ворованными документами на имя Марцелия Вилька. Я должен узнать, кто купил этот краденый паспорт. А может, кто-то заказал эти документы, а? Ты можешь мне в этом помочь. Достаточно дать мне какой-нибудь адрес своего заместителя на воле. И тогда мы быстро установим, кто украл. Твоего заместителя и карманника я, конечно, отпущу. Но сначала поговорю с ним и узнаю, кто купил у него паспорт. Ты можешь мне помочь, Эдзё. Я прошу тебя.
Гавалюк молчал, и на этот раз молчание комиссару не нравилась.
— Хочешь знать, что творится с твоей дочкой? — спросил он, пуская носом облака дыма.
— Знаю, что делается. Ничего хорошего.
— Я неправильно поставил вопрос, Эдзё. Нужно было спросить не «что творится», а «что произошло». Помоги мне, тогда я скажу тебе, что случилось с твоей дочерью.
Снова воцарилась глухая тишина. Оба думали о пятнадцатилетней Зоське Гавалюк, которую после того, как отца посадили в тюрьму, а мать умерла, воспитывали на Эдзиковы деньги добрые и сердечные люди. Но им не удавалось, собственно говоря, они и не собирались, постоянно обуздывать желание девушки жить в выдуманном ей высшем свете, где царил аромат соблазнительных духов и звуки английского вальса. Когда она в очередной раз сбежала от опекунов к любовнику, который казался ей состоятельным, они просто забыли про девушку, ограничившись тем, что сообщили об исчезновении ее отцу.
Поскольку Зоська не была слишком красивой, и ей не удавалось найти щедрого «дорогого пана» из высших сфер, она должна была довольствоваться звуками гармоники, вкусом вареников, песенками в заплеванных забегаловках и тем, что ее постоянно ощупывали пьяные бродяги. Свой первый триппер ей пришлось ждать гораздо меньше, чем на принца на белом коне.
— Назови мне какую-нибудь фамилию, какой-нибудь адрес, какой-нибудь телефон. — У Попельского кончалось терпение. — Того, кто сможет мне помочь добраться до смитрача[68] и до Ирода.
— Что сталось с моей дочкой?
— Возьми себе сигареты. — Попельский подвинул пачку «Египетских» к узнику. — Все. Высыпь себе в карман. А пустую пачку отдай мне. С номером телефона, с фамилией, с каким-нибудь адресом. С чем угодно.
— Я выпью. — Узник спрятал сигареты в карман, написал что-то на пачке карандашом, который лежал на столе, и спрятал бутылку в карман. — Что сталось с моим ребенком?
— А разве я знаю? — Попельский поднялся и отряхнул брюки от невидимой пыли. — Раз так, раз сяк — как у каждого..
— Что с Зосей, ты, собачья морда?! — Гавалюк тоже поднялся и чуть не кинулся на комиссара.
— Не знаю. — Попельский оперся ладонями о стол и пристально смотрел на старого вора. — Но знаю, что будет с тобой, если ты поможешь схватить Ирода. Если я застукаю его благодаря тебе, то на следующий день прощайся со своими кумплями[69] из камеры!
Гавалюк смотрел на Попельского широко открытыми от удивления глазами.
— Когда-то я пообещал, что поймаю тебя и посажу в «Бригидки», — медленно произнес комиссар. — Я сдержал слово. Думаешь, сейчас не сдержу? Пакуй шмотки, Эдзё!
Дотянулся до трубки. Сказав что-то в нее, надел шляпу, а пачку из-под сигарет и спрятал в карман. При этом он молча всматривался в Гавалюка. Если поможешь мне, вор, мысленно говорил комиссар, то моей последней просьбой к «золотой рыбке» будет не «Убей Ирода», а «Вытяни из цюпы Эдзё».
А Ирода я все равно убью, даже без Моше Кичалеса, подумал он, протягивая руку начальнику Пясецкому, который вошел в свою канцелярию.
На город ложился душный грозовой вечер. Попельский сидел в своем рабочем кабинете и листал «Оды» Горация. Не читал, но внимательно просматривал их в поисках ситуации, где прилагательное и существительное распределялись бы между разными строфами. Такой прием кто-то из филологов считал чрезвычайно изысканным, но Попельский, который ненавидел поэзию Горация, называл его поэтическим бессилием.
Это филологическое занятие было интересной головоломкой и успешно помогало преодолевать скуку, которая окутала комиссара во время ожидания важного телефонного звонка.
По номеру, записанному на пачке «Египетских», он позвонил немедленно, как только вышел из «Бригидок». Кто-то поднял трубку, и Попельский услышал звон бутылок, возвышенные голоса и хриплый бас, утешал всю эту суматоху. Попельский произнес лишь два слова, которые Гавалюк записал возле номера: «Мордатый, глиста». — «Дай свой номер телефона, кто-то позвонит», — захрипел голос в трубке. Попельский сделал, как ему велено, и услышал длинный сигнал прерванной связи. Еще раз позвонил на коммутатор и узнал, что номер, по которому он звонил, принадлежит мастеру в уксусном разливном цехе на улице Локетка. Записал фамилию этого мастера, на всякий случай, потому что не собирался его допрашивать. Зачем? Ему лишь нужно было добраться до вора, который украл документы для Ирода, а не выслеживать львовских карманников, чей предположительный главарь, возможно, работал на уксусной фабрике. Попельскому была нужен только один-единственный телефонный разговор.
Именно сейчас, выслеживая мелкие и не очень ошибки Горация, Попельский напряженно ждал, пока отзовется телефон.
Это случилось сразу после восьми вечера. Комиссар радостно смотрел на трубку, которая подпрыгивала на рычагах, и вовсе не торопился ее поднимать. Взял трубку после седьмого звонка.
— Алло, — медленно проговорил он. — Попельский у телефона.
— Я уже не выдерживаю с этим ребенком! — послышался голос Риты с истерическими нотками. — Уже не выдерживаю! Вы понимаете, папочка?!
Комиссар знал, что должен как можно скорее закончить этот разговор, потому что таинственный Мордатый как раз мог звонить. Попельский опасался, чтобы сигнал «занято» не отбил у него желания.
— Доченька, — молвил он ласково. — Я сегодня к тебе зайду. И тогда поговорим. Расскажешь, что случилось. А сейчас прости. Я жду важный звонок.
Положил трубку и громко захлопнул Горациевы «Оды». Телефон зазвонил во второй раз. На этот раз Попельский поднял трубку после третьего сигнала.
— Я не буду сидеть дольше с этим ребенком дома, вы понимаете, папа? — Рита раздраженно шипела в трубку. — Ежик аж кипит энергией, он должен выбегаться. Завтра пойду с ним на детскую площадку или в парк, нравится вам это или нет!
— Поживи несколько дней на Крашевского, — спокойно посоветовал комиссар. — Ганна и Леокадия помогут тебе с ребенком.
— Вы что, шутите? — шипение приобрело вопросительную интонацию. — Я отнюдь не желаю снова жить с тетей. Достаточно, что прожила с ней восемнадцать лет! Это уж слишком!
На этот раз Рита первой бросила трубку. Попельский подумал, что дочкины выводы лишены логики, ибо вскоре они и так будут жить все вместе на Понинского. Кроме того, ее поведение была ему непонятно, ведь в последнее время Леокадия относилась к Рите очень нежно. Комиссар решил, что Ритина способность логически мыслить чрезвычайно пострадала. Вытащил сигарету из портсигара и постучал ею о стол. Потом закурил, сплел ладони на затылке и потянулся на стуле. Дочерин звонок, несмотря на все, очень его обеспокоил. Рита, которая была с детства непослушной, после рождения Ежика отнюдь не стала больше считаться с родительскими приказами и запретами. Она была нетерпелива и своевольна, а его предостережения и советы объясняла чрезмерной суровостью подозрительного полицейского, упрямого пса-ищейки, который всюду вынюхивает преступления и сговор. Конечно, Попельский был недоверчивым следователем, но одновременно и снисходительным отцом. Он знал, что после третьего звонка, который прозвучит через минуту, сможет позволить Рите выйти из дома и пойти с Ежиком на детскую площадку. В конце концов, ее охранял таинственный опекун, посланник Моше Кичалеса.
Когда телефон зазвонил в тот вечер в третий раз, Попельский поднял трубку после первого звонка.
— Я разрешаю тебе выйти из дома, — сказал он. — Можешь завтра пойти погулять.
— И премного благодарен, что позволили мне шпацір-ґанґ[70], — услышал он тихий голос, который сразу замолчал.
Попельский также молчал. Сейчас он должен сказать кое-что, по чему его собеседник его узнает. Вытащил из кармана пачку из-под сигарет.
— Глиста, — прочитал медленно.
— Через полчаса, — послышалось из трубки. — Можешь быть в «Калушской пивной». Знаешь, где это?
— На Лычаковской.
— Сиди там и жди терпеливо. Без шапокляка на голове.
В трубке зазвучали короткие гудки. Попельский поднялся и взглянул на часы. В течение получаса он быстрой походкой должен успеть добраться туда пешком. Застегнул воротничок сорочки, поправил янтарную заколку в галстуке, а потом мягкой тряпочкой вытер пыль с ботинок. Хлопнул себя по брюху, обеспокоенно поняв, что оно немного увеличилось, надел шляпу, закинул на плечо пиджак и вышел из комнаты. На лестнице услышал звонок своего телефона. Тихонько выругался, хлопнул ладонью по перилам и сбежал вниз. Дочкины истерики ему надоели.
«Калушская пивная», несмотря на место расположения, считалась хорошим рестораном, где подавали вкусные домашние обеды. В полдень сюда ходила преимущественно ремесленная молодежь и мелкие чиновники с расположенной поблизости воеводской управы, которую продолжали звать «наместничеством», и даже студенты медицинского факультета. Интерьер здесь был скромный, хотя определенного шика добавляли изогнутые стулья, напоминавшие про «Венскую кофейню» или «Cafe de la Раіх». Вечерами сюда приходили братья Кубиш, дуэт аккордеонистов, который привлекал своей музыкой умелых и не очень танцоров.
Попельский принадлежал ко второй категории и, как только мог, избегал ресторанов, где надо было танцевать. Он прекрасно осознавал, что ему медведь наступил на ухо и, как говорила Леокадия, даже дуб Гроттгера в Иезуитском саду имел лучше чувство ритма. Его раздражали музыка и танцоры, что кружились в вальсе, и разъяряли пренебрежительные взгляды немногочисленных и случайных партнерш в танце. «Калушская пивная» предлагала таким безнадежным танцорам, как комиссар, совсем другие прелести. К ним принадлежало отличное львовское пиво и простые, но вкусные закуски.
Попельский сидел, как этого и требовал Мордатый, без шляпы, у столика в углу, а перед ним стояла сотка чистой, кружка пива, жареный сыр с зернышками тмина и кружками поджаренного лука и розовая, благоухающая сарделька, по которой стекала горчица. Эти вкусности были вознаграждением за надоедливую музыку и идиотский цокот каблуков по доскам пола, посыпанных опилками.
Он выпил полрюмки, наколол сардельку на вилку и с легким хрустом разгрыз ее кожуру. К желудку поплыла приятная жгучая жидкость, а сразу за ней — душистый сардельковый сок. Комиссар аж покраснел от удовольствия. Откусил кусок сыра, и освежающий аромат тмина наполнил ему рот. Тогда к нему подошел низкий официант с жесткими усами, подкрашенными черной краской.
— Уважаемый пан кумисар, — кельнер склонился над Попельским. — Кое-кто попросил меня передать, чтобы вы через пять минут спустились в погреб за баром. Я очень прошу прощения, но кто-то мне сказал и говорил, что пан кумисар очень ласковый…
Попельский дал ему десять грошей и показал, что тот может идти. В течение пяти минут выпил водку, съел сыр и сардельку, выпил полкружки пива, вытер губы и направился к бару.
— Где дверь в погреб? — спросил у бармена, чувствуя, что водка сильно его разогрела.
— А туточки, туточки, — показал тот на массивную, закрытую на засов, крышку в полу.
Комиссар поднял крышку и взглянул вниз. В темноте ничего не мог разглядеть. Бармен стоял и выжидательно смотрел на него. Открытая крышка мешала ему работать.
— Закрой за мной! — бросил Попельский и спустился по крутой лестнице. За ним раздался скрежет засова.
— Вы не бойтесь, — послышалось из темноты. — Как закончим, то надо постучать и откроют. Я выйду другой дорогой. А теперь будем тут во темноте болтать.
В погребе прохладе царила мягкая, бархатная темнота. Пахло квашеной капустой и пивом. Попельский поискал руками вокруг себя. Нащупал бочку. Оперся локтем на ее окованный край.
— Полгода назад кто-то на Клепарове засмитрав[71] у пьяницы документы на имя Марцелия Вилька, — начал комиссар. — Повторяю еще раз. Марцелий Вильк. Мне надо найти этого вора. Не для того, чтобы его посадить. Нет. Ничего ему не сделаю, он мне не нужен…
— И вас интересует тот, что купил, а? — послышался голос вблизи.
— Да. Тот, что купил, убил ребенка. Это преступник…
— Да он мою тещу мог убить. — Собеседник Попельского издевательски захохотал. — Меня важно, что пан пулицай пришел от Эдзё. Оставьте бармену телефон. До послезавтра будет пан пулицай знать.
В темноте раздались шаги, что удалялись.
— Пан Мордатый! — крикнул Попельский. — А так, из любопытства, что это такое «глиста»?
— То так балакала дочка Эдзё, — послышалось издалека. — На гусеницу говорила, что то есть глиста.
— Она так говорила, когда была маленькой?
— И тогда, и теперь. — Голос был едва слышным. — Как пьет, то все балакает, что «глисты заливает».
Где-то далеко хлопнула какая-то дверь, и все смолкло. Попельский посветил зажигалкой и поднялся по лестнице. Ударил кулаком по дверке, которая отворилась лишь через минуту. Полицейский вышел, вытащил из кармана карандаш, помусолил его, стал на колени и написал на перекладине дверки три номера своих телефонов: домашний, служебный и Риты.
Показал бармену записи и вернулся к своему столику. А там уже сидела костлявая женщина с ярко-красными щеками и угощалась его недопитым пивом. Попельский смотрел на нее и какую-то минутку размышлял, чем вызван цвет ее лица: румянами или, может, чахоткой. К столику подошел разгневанный официант и замахнулся на женщину.
— А ну вон отсюда, старая римунда![72] — гаркнул на нее.
— Дайте покой, пан старший, — медленно проговорил Попельский. — Может, она как раз глисты заливает?
Было почти десять, когда Попельский зашел в дом Рогатина. Администратор Леон Гисс, что сидел в своей застекленной конторке, едва взглянул на комиссара и снова склонился над столом. Можно было подумать, что полицейский ему вполне безразличен. Однако густой багровый румянец, который залил лицо администратора, свидетельствовал о том, что Попельский вызывал у Гисса больше эмоций, чем лоснящаяся жирная муха, которая жужжала в конторе.
Комиссар поднялся на третий этаж и постучал в дверь квартиры, где Рита должна прожить еще неделю. Рита немедленно открыла, как будто ждала отца. Ее лицо пахло розовым кремом, а густые черные волосы рассыпались по бархатном воротнике стеганого халата. Она, очевидно, укладывалась на покой.
— Заходите, папочка. — Дочь чмокнула его в щеку: — Выпьете кофе или чаю?
— Не хлопочи, дорогуша. — Отец повесил в прихожей плащ и шляпу, а потом зашел в гостиную. — У тебя и так куча работы, потому что ты без служанки. Но это ненадолго…
Он удобно устроился в кресле и закурил. Не угощал Риту, хотя и знал, что она курит. Вид дочери с сигаретой был для него невыносимым. Попельскому казалось, что она это понимает, потому что при нем никогда не демонстрировала пагубной привычки.
— Угостите меня, папочка? — на этот раз его предположения не оправдались.
Рита протянула руку к портсигару. Попельский отрицательно покачал головой. Он не узнавал собственную дочь. Наклонился к ней и принюхался. Но запаха алкоголя не почувствовал. В гостиной царил беспорядок. На столе оставались две чашки — одна с черными подтеками кофе, вторая — облеплена засохшими чайными листьями. В последней торчал окурок. Рита никогда не заливала кипятком чая в чашке и никогда не использовала ее вместо пепельницы. Откуда это разгильдяйство? На полу валялись номера «Модной дамы». Бежевый ковер портило коричневое пятно.
Когда Рита была ребенком, она тщательно складывала свою одежду и клала его стопкой в шкафу, сортируя по цветам. Если вещи были одноцветные, то решающим становился оттенок. Сейчас, превратившись в молодую женщину, она сидела посреди кавардака, между раскиданных газет и окурков. Попельский не узнавал дочь.
— Что с тобой происходит, дорогая? — Он ласково взял ее за руки. — Откуда этот бардак? Тебя продолжает мучить то, что произошло недавно?
— А вы до сих пор пользуетесь ливанским одеколоном? — Рита улыбнулась, неожиданно прижавшись к отцу, пожалуй, впервые за последние два года. — Очень стойкий запах. Вы брились, видимо, полдень, а он до сих пор пахнет.
— Да, я продолжаю покупать кедровый одеколон «У черной собаки». — Комиссар обнял дочь за хрупкие плечи.
Воцарилась тишина. Отец и дочь сидели, прижавшись друг к другу, окруженные теплым рассеянным светом. Торшер в углу своими цветными стеклами превращал свет на мозаику. Из современного радиоприемника «Эрикссон» тихо неслись какие-то веселые диалоги. Попельский не расспрашивал Риту. Он знал, что она или сама поделится с ним своими проблемами, или не сделает этого вообще.
Ее слова об одеколоне могли быть проявлением искренней любви, а могли быть дымовой завесой, за которой скрывалась какая-то обеспокоенность. Рита всегда была скрытной, гордой и неуступчивой. Почувствовал, что она дрожит. Дочка плакала. Попельский не смотрел на нее. Не хотел, чтобы под влиянием каких-то неуклюжих слов утешения развеялась грусть, что могла переродиться на желание вызвериться на отца. Вспоминал свои прежние яростные споры с дочерью, после которых она чувствовала себя униженной собственной слабостью, а тогда, немного поплакав, становилась упертою и упрямою. Но сейчас это больше не была застывшая в своем гневе барышня. Рита была молодой женщиной и матерью, которая страдала. Попельский ждал.
В спальне раздался детский визг. Сперва он походил на хриплый, скрежещущий крик павлина, но через миг превратился в высокий монотонный писк.
— Я не выдержу с этим визгуном! — громко воскликнула Рита и вцепилась длинными ухоженными ногтями в густые волосы. — Я когда-нибудь с ним не выдержу! Час назад уложила его спать! И так каждый вечер, каждый вечер!
— Успокойся. — Попельский поднялся и коснулся дочкиной головы. — Дай мне поговорить с моим внуком. Где он?! — позвал комиссар измененным голосом. — Где этот маленький разбойник?! Вот я ему сейчас дам!
В спальне стало тихо. Через минуту послышался радостный лепет ребенка. Попельский резко забежал в комнату, сделал суровую рожу, а его кустистые брови грозно встопорщились. Ежик аж присел от радости, закидывая назад головку, украшенную несколькими прядями влажных волос. Дедушка, сбросив пиджак и жилет, схватил внука на руки и упал навзничь, на Ритину кровать. Ежик открыл рот и, улыбаясь, показал острые зубики.
В эту минуту в комнату вошла его мать.
— Вас к телефону, папа, — тихо проговорила она, садясь на постели подле отца и сына.
Попельский встал, взял Ежика на руки и, пританцовывая и напевая «Лычаковское танго», направился в прихожую. Сейчас он не был похож на плохого танцора. Вприпрыжку приблизился к телефону и поднял отложенную Ритой трубку. Пожалуй, это Леокадия, подумал он, хочет спросить, когда я приду ужинать.
Но это не была его кузина.
Через пять минут Попельский вернулся в спальню и положил Ежика в кроватку. Малышу стало скучно у деда на руках, и эта перемена чрезвычайно ему понравилась. Он начал играть погремушками, которые висели на веревочке над кроваткой.
— Теперь он уже не заснет, — мрачно сказала Рита. — Вы его так разбудили.
— С завтрашнего дня мой внук, — Попельский начал одеваться, — может всю свою энергию тратить на детских площадках и в парках.
— Правда? — Рита радостно улыбнулась. — Можно?
— Через четверть часа город будет освобожден от чудовища.
Комиссар поцеловал внука и дочь, а потом вышел из спальни.
Попельский сел в машину и резко тронулся. Ехал в сторону Казимировской. Сегодня он больше не откладывал финала своего расследования, не сравнивал телесной роскоши в вагоне поезда со счастливым завершением дела, к которому сейчас приближался, не наслаждался своей властью над преступником, ехал быстро, резко и небезопасно.
Неподалеку от памятника Смольки он чуть не столкнулся с мотоциклистом, наконец, по собственной вине. Мгновенно резко повернул руль и, объехав мотоцикл, заехал в короткую улочку Коллонтая, что вела к «Бригидкам». Взглянув в зеркальце, увидел мотоциклиста, который потерял равновесие, в результате чего коляска оторвалась от мостовой. Однако он совсем не думал о нем или пассажире коляски. В ушах звучал разговор с Мордатым.
Вор течение получаса получил нужную Попельскому информацию. Оказалось, что один из смотрителей получил в кабаке за оперой, где собирались извозчики, заказ на краденный паспорт. Заказчиком был мужчина, который странно себя вел. Его котелок был надвинут на глаза, а шарф закрывал половину лица. Однако самым странным было то, что он велел отнести ему краденый паспорт на дом, по адресу: улица Бернштайна, 5, сутерини[73]. Стащив его у какого-то пьяницы на Клепаровской, карманник попросил Мордатого, чтобы тот вместе с несколькими другими подстраховали его во время передачи заказчику «фанта»[74]. Вопреки опасениям, страховка оказалось ненужной, и все произошло очень спокойно. Под чутким оком товарищей в тайнике, воришка передал заказанный паспорт, получил деньги и безопасно покинул дом.
Попельскому не давало покоя одно существенное замечание Мордатого. Этот вор, который тогда следил за безопасностью своего товарища, стоял у окна в помещении заказчика в полуподвале. Заглянул внутрь и увидел парня-подростка. Мордатый назвал его «ментекаптусом»[75]. Когда Попельский пытался узнать что-нибудь о поведении парня, Мордатый сказал: «Это конец нашего уговора, пулицай», и положил трубку.
Было почти пол-одиннадцатого, когда Попельский припарковал авто у комиссариата на Казимировской. Вышел и через несколько секунд оказался на улице Бернштайна. В каменном доме под номером 5 был ремонт. Перед домом возвышались леса, а на них стояли жестяные бочки с известью. Возле бочек сидел какой-то парень, который курил сигарету и болтал ногами. Пожалуй, это был сторож, который караулил оставленные рабочими материалы. Он внимательно взглянул на Попельского и, оценив его наряд, быстро решил, что этот элегантный пан не может быть вероятным вором штукатурки, сухой краски и бетонного раствора.
Комиссар вошел в дом, никем не потревоженный. Двери были открыты настежь, что свидетельствовало о том, что дворник или не проживал здесь, или не выполнял функций ночного сторожа. Слабенькая лампочка освещала какой-то приклеенный листок и список жильцов. И то и другое было написано кривыми буквами. Короткое объявление сообщало, что ожидается проверка трубочистом печей, и требовало обязательного присутствия в это время всех жителей. Список жильцов был длинным и состоял из двадцати пяти фамилий. Под словом «сутерини» виднелось «Бернард Гарига».
Попельский сошел по ступенькам вниз и увидел напротив входа в подвал двери в квартиру Гариги. Из-под них падал узкий луч света, едва рассеивая темноту коридора. Комиссар снял шляпу и припал к двери ухом. Услышал лязг тарелок и писклявые возгласы. Вышел во двор и тихо приблизился к окну, подоконник которого находился на высоте нескольких сантиметров над уровнем земли. Стал на колени у стены, а затем осторожно заглянул внутрь.
Окно было отворенным и неприкрытым. Убогую комнатку заполнял стол, покрытый клеенкой. Возле него сидел седоватый мужчина в сорочке без воротничка и жилете. Его большие натруженные ладони лежали на столе. Очевидно его возмущало содержание книги, которую он читал, потому что человек ежеминутно крепко сжимал кулаки, аж белели косточки. Рядом стоял хорошо сложенный парень лет пятнадцати. Его коротко стриженная голова сужалась кверху, как будто конус. Маленькие глазки глубоко сидели во впадинах, окруженных темными кругами. Обе руки парень запихнул в грязные тарелки и совал посуду по столу. Тарелки стучали одна о другую и брякали. Эта забава очень развлекала его, потому что позвякивание посуды ежесекундно сопровождалось веселым попискиванием.
— Оставь это, — ласково обратился мужчина к парню. — Потому что у папы голова болит.
Попельский ударил дулом пистолета оконную раму, и та стукнулась об горшок с цветком. Комиссар стоял на корточках в открытом окне и целился из браунинга в обоих мужчин. Согласно полицейской инструкцией, он должен был явиться сюда днем в сопровождении по крайней мере двух посторонних свидетелей и домовладельца, а в случае его отсутствия попросить прийти его жену или кого-то из старших жителей. Обыск ночью должен обосновываться ордером. А единственное объяснение, которое приходило ему сейчас в голову, звучало так: «Я выбрал ночь из-за фотосенситивной эпилепсии». Все, что делал сейчас Попельский, могло в будущем довести его до дисциплинарного наказания. Но законные действия в этот момент все равно не имели значения. Комиссар почувствовал горечь в горле. Это был вкус разочарования.
Мужчина у стола ничуть не напоминал преступника с фабрики ультрамарина.
Попельский отодвинул на окне горшок с геранью и стал ногой на подоконник. Взглянув на свой тонкий шелковый носок, он почувствовал отвращение, что в этом новом, безупречно чистом бежевом костюме, в этой благородном дорогом белье ему приходится залезать в какой-то вонючий притон, да еще и через окно, чтобы не терять жильцов из поля зрения. Схватился одной рукой за раму и забрался на подоконник. Тяжело спрыгнул на доски пола. С них поднялось облако пыли, которая оседала на его блестящих коричневых ботинках.
Продолжая держать под прицелом обоих мужчин, Попельский подошел к угольной плите, возле которой на лавке стояло ведро с водой и полотенцем на дужке. Поднял сначала одну, а потом вторую ногу и вытер о полотенце пыль с носков ботинок.
— Вы испачкали мне полотенце, — медленно произнес мужчина, что было вскочил и сейчас же снова сел на стул.
Попельский мысленно проклинал это расследование, которое искушало его и подводило именно тогда, когда вот-вот можно было ждать окончания. Он вел его отчаянно и безрезультатно, вопреки всем инструкциям, вопреки полицейским правилам, даже вопреки собственной чести. Не брезговал помощью негодяев и воров, бил и унижал невинных людей лишь для того, чтобы в очередной раз пойти по ложному следу, получить ненужную информацию, дать какой-то обет, которому не суждено исполниться. Залезал в грязные норы, в притоны извращенцев, что успокаивали собственную похоть скрученной свиной кожей, пачкал себе одежду и совесть (именно так, в такой последовательности!) и превращался в плаксивое существо, которое охватывало все большее разочарование, которое он заливал водкой и притуплял развратом.
Как раз сейчас он был крайне разочарован. Какой-то нищий, бедняк запрещает вытереть своей засаленной тряпкой его дорогие летние ботинки!
Попельский быстро поднял ногу и со всей силы пнул мужчину. Сделал это ловко, подбором, так, чтобы не испачкать обувь.
Мужчина грохнулся на землю вместе со стулом. Из его носа вытекла струйка крови. Парень подпрыгивал, пищал от испуга и по сторонам крутил своей конусообразной головой. Попельский вытащил из пиджака авторучку «Вальдманн», поднял ей полотенце, а потом швырнул его в лицо лежащему.
— Вот теперь эта тряпка действительно грязная, — сказал он и пододвинул себе стул.
Снял пиджак, накинул его себе на плечи, вынул запонки из манжет, подвернул рукава и сел раскорячившись на стуле. Равномерно стучал кулаком по его спинке. С каждым ударом парень вздрагивал сильнее, иногда казалось, что он подпрыгивает.
— Криминальная полиция. Комиссар Эдвард Попельский, — медленно сказал незваный гость. — А теперь ты назовись!
— Бернард Гарига. — Мужчина вытер лицо полотенцем. — Коммивояжер.
— Возраст?
— Сорок пять лет.
— Образование?
— Два класса гимназии.
— Чем торгуешь?
— Мужской одеждой, вон там! — Гарига кивнул в угол комнаты, заслоненный драной завесой. — Открой-ка, Стасю, уголок и покажи пану, что там у нас.
Парень сделал, как ему велели. За занавесом стояли ящики и коробки с галстуками, носовыми платками и подтяжками.
— Чем болеет твой сын?
— Не знаю, — Гарига поджал ноги и смотрел с пола на полицейского. — Он сызмальства такой.
— Какой?
— Не говорит ни одного слова, кроме «папа». Пищит и орет. Но я его понимаю.
— А его мать?
— Я не знаю, где она. — Взгляд мужчины изменился. — Не знаю даже, жива ли она. Мы только вдвоем. Я и Стась.
— Встаньте с пола, пан Гарига. — Попельский играл перстнем-печатью. — Обопритесь о печь. Я позволю вам сесть, если увижу, что вам можно доверять.
— В чем меня обвиняют? — Гарига послушно стал у печки.
Парень немедленно прижался к нему. Обнял отца и сильно дрожал. Мужчина погладил его по коротким, жестким волосам. Попельский начал размеренно стучать каблуком по полу. Парень подпрыгивал в такт этим звукам.
— Вас обвиняют, — Попельский старательно подбирал слова, — в покупке краденой вещи.
— Я никогда не покупал ничего краденого. — Гарига переступил с ноги на ногу.
— Один львовский вор утверждает другое. Полгода назад в забегаловке извозчиков за оперой вы заказали краденый паспорт и указали адрес, по которому вам должны были его принести. Вор выполнил задание, но, опасаясь какой-нибудь засады в чужом доме, пришел сюда, к вам, с товарищами, которые наблюдали за передачей документа. Вы получили паспорт, а вор — деньги. Вас видели четверо карманных воришек. Так все было?
— Нет.
— А как?
— То есть… Ничего такого не было. Я никому ничего не заказывал. — Гарига не мигая смотрел в глаза Попельскому. — Никаких паспортов, никаких денег. Я не скупщик краденого, я коммивояжер.
Попельский подвинул грязные тарелки на столе, вытащил из кармана большой клетчатый платок, старательно расстелил на свободной поверхности, разгладил ладонью, а потом положил на него котелок.
— По крайней мере так он не загрязнится. — Почесал голову. — Ты знаешь кого-то, кто так заботится о котелке? Кто любит выбирать котелки?
Гарига молчал, Попельский смотрел, Стасьо дрожал.
— Этот паспорт принадлежал некоему Марцелию Вильку, рабочему. Полгода назад у него украли документы. Вор утверждает, что отдал их вам, пан Гарига. Затем на этот паспорт взяли напрокат кирку в аренде инструментов на Пекарской. А потом ею поломали ноги маленькому мальчику, Казе Марковскому. Вы об этом слышали?
— Да.
— Вам известно, как выглядит ребенок с перебитыми ножками?
— Нет, никогда такого не видел.
— Сломанные кости сначала распирают кожу, знаете, пан Гарига? Под кожей образуются крупные выпуклые шишки. Представляете себе. — Он встал, подошел к Стасю, который продолжал трястись возле отца. — Вот здесь, под коленом. — Коснулся ноги парня. — Кожа краснеет и натягивается. Если перелом кости острый, она пробьет кожу.
— Я ничего такого не знаю. — Гарига безразлично смотрел на комиссара. — Я не врач.
Попельский огляделся по комнате. На противоположной стене висела на веревках доска с четырьмя книжками и дешевеньким образком. Полицейский подошел к этой импровизированной полке. Склонил голову и прочитал названия. «Торговый кодекс» Добкевича, «Бухгалтерия для выпускников общеобразовательных школ» Филлера, «Торговые книги» Кшивди и «Политический и хозяйственный альманах» за 1938 год.
— Это было так. По очереди. Каждая ваша книга — это одно событие. Сначала в Вилька украли паспорт. — Вытащил «Торговый кодекс». — Затем вор принес его вам. — Вытащил учебник Филлера. — Потом вы передали кому-то, назовем этого человека Иродом, краденый паспорт. — Попельский положил «Торговые книги» на середину полки. — А потом Ирод арендовал кирку и поломал ней ножки Казя. — «Политический и хозяйственный альманах» разделил судьбу остальных книг. Теперь они стояли на краю полки.
Попельский уперся пальцем в толстый том «Торговых книг» Кшивди и сбросил его наземь. Парень пискнул, повернул голову и испуганно смотрел на книгу, что лежала на полу.
— Для меня это загадка. — Попельский ткнул в нее пальцем. — Эта передача документов Ироду. Решите ее. Кто такой Ирод?
— Я ничего не понимаю, о чем вы спрашиваете. — Гарига крепче обнял сына. — Ирод — это из Евангелия.
— Кому ты передал паспорт?
— Я не держал в руках никаких краденых документов. — На этот раз коммивояжер опустил глаза и тихо добавил: — Я не боюсь, что суд меня обвинит в скупке краденого. У вас нет никаких доказательств моего преступления, кроме показаний некоего вора-карманника. А он разве что? Будет свидетельствовать в суде? Скажет: «Ваша честь, это я украл паспорт»? Признается, что совершил преступление? Покажите-ка мне такого, что признается!
— А он уже это сделал. — Попельский широко усмехнулся и, как всегда, когда блефовал, почувствовал нервное подергивание какой-то мышцы у локтя. — Он сидит в «Бригидках», его обвиняют, что он укокошил одного богатого жида. Поэтому он сидит и любезно признается во всем, кроме убийства. А я слушаю его и говорю следующее: «Подтвердишь на суде, дорогой, что принес краденый паспорт Гариге? Подтвердишь? Тогда мы забудем, что ты убил жида, получишь несколько лет за свои прежние делишки и таким образом избежишь виселицы». А знаешь, Гарига, почему я могу ему такое пообещать? Потому что для меня этот дурацкий паспорт важнее, чем убийство! Потому что я их видел множество, а ребенка с поломанными ножками — только одного. Вот ответ на твой вопрос. Так, этот вор будет свидетельствовать против тебя, а ты сядешь в «Бригидки» на два года за скупку краденого.
— Пусть говорит, — буркнул Гарига. — Увидим, кому суд поверит.
Попельский поскреб пальцами свой котелок, словно собирал с него невидимые нитки. При этом взглянул на раскрытую книгу, которая, как он видел ранее, вызвала в Гариги какие-то эмоции. «Как себя вести с умственно неполноценными детьми» — прочитал он название.
— А тебе известно, — комиссар снова улыбнулся, — что у Ирода тоже есть сын? Больной, как и твой. Умственно неполноценный. А может, это ты Ирод? Ну, отвечай! Так? Может, это ты арендовал кирку и переломал ней ножки трехлетнему мальчику? Из ненависти к другим детям, потому что у тебя самого ненормальный сын?
Гарига молчал и не смотрел на полицейского.
— Послушай, я могу стать твоим спасителем, понимаешь? Потому что я единственный человек, который знает, что ты и Ирод — это две разные личности. Потому что я его видел. Но меня ничто не остановит. — Он сплел руки за спиной и обошел вокруг стола. — Ничто меня не остановит, — повторил он, — перед ложью и свидетельством, что этот преступник — ты. И кому тогда поверит суд? Нищему коммивояжеру, разносчику галстуков и носков, или мне — уважаемому и всем известному полицейскому?
— То и хорошо. — Гарига поднял глаза. — Посадите меня, но настоящего преступника не найдете. И что вам с того, как меня запрете в тюрьму?
— Спрашиваешь, что мне с того? — Попельский долго не отвечал сам себе. — Ты знаешь, кто такие Эринии? — Комиссар закурил последнюю сигарету. — Греческие богини мести. А я — их почитатель, поклонник. И принесу тебя им в жертву… Понимаешь, о чем я?
— Нет.
— Запру тебя в «Бригидки» ради мести, что ты не указал мне Ирода. — Глянул на книгу о недоразвитых детей. — Говори! Кто такой Ирод?
— Иудейский царь из святого Евангелия.
Шли минуты. Гарига молчал. Попельский курил, парень подпрыгивал.
— Одевайся, — сказал комиссар. — Пойдем.
— Куда?
— Покажу тебе, что станется с твоим Стасем, если ты сидишь в «Бригидках».
Францишек Войцеховский работал в цирке более тридцати лет. Начинал как атлет в странствующей труппе венца Карла Зибенвассера, что с успехом объездила все австро-венгерские провинции — от Далмации до Буковины. Поединки с участием Войцеховского были притворными, о чем было известно лишь владельцу и сопернику. Атлеты сцеплялись, когда замолкал оркестр и утомленные танцами гости рассаживались за столиками. Завсегдатаи заведения, таким образом, получали постоянные развлечения: если они не танцевали, то ели и пили, а когда и это им надоедало, то могли наблюдать за атлетами, которые возились в песке, и даже ставить на победителя поединка. Очень быстро борцы поняли, что могут изрядно, хотя и незаконно, подрабатывать к своей скромной плате. Они тайно делали ставки на собственные поединки или заключали тайные соглашения с нелегальными букмекерами, которые платили им солидные проценты за фальсификации результатов того или иного поединка. Наконец эти сделки стали такими неприкрытыми, что слухи о них дошли до владельца. Выслушав разных доносчиков и подсчитав свои убытки, пан Зибенвассер однажды нанял двух громил и всех, кто обманывал его, немедленно вытурил с работы. Однако это была не единственная кара, которая их постигла. Двое атлетов, которые нанесли венцу самые чувствительные потери, оставили его труппу с забинтованными правыми руками. Только что принятый на работу силач оказался садистом и раздавил дверью пальцы двум неблагодарным предшественникам. Одним из них был Францишек Войцеховский.
Получив такой печальный урок, он решил никогда больше не выступать на арене и заняться организацией развлечений. Так он и сделал, а поскольку был незаурядным знатоком цирковой среды и вкусов публики, то вскоре достиг в этом значительных успехов. Во-первых, расширил свой репертуар, когда в начале двадцатых оказалось, что конкуренция в этой отрасли постоянно растет, а хорошие рыночные нравы портят странствующие труппы, атлеты в которых были одуревшие от алкоголя сельские парни или бывшие батраки. Во-вторых, Войцеховский поселился во Львове, где, найдя сообщника, купил большой земельный участок возле Песочной горы и поставил там шатер, обогреваемый зимой, и цирковые фургоны для артистов. Наконец, в-третьих, программы разделил на дневные и ночные. Из-за последних, тайных, предназначенных не для всех, он нарвался на стычку со стражами порядка, которые посетили его одной темной ночью под конец двадцатых годов и в шатре застукали полутора десятка господ, которые наслаждались выступлениями голых барышень. Поскольку эти господа принадлежали к высшим кругам, а полицейские, допросив барышень, не заподозрили Войцеховского в торговле живым товаром, директору удалось избежать обвинения в аморальности. При этом он клялся, что никогда больше не будет устраивать программ, которые сам считал художественными, а люди с примитивными взглядами — порнографическими. С тех пор Войцеховский чрезвычайно уважал одного из этих полицейских, который отнесся к художественной программе с наибольшим пониманием, помог директору уладить недоразумение, а взамен наслаждался обществом нескольких артисток, которые несколько раз сопровождали его в поездках в Краков. Позже их контакты прекратились. Но этой ночью Войцеховский снова встретил знакомого комиссара.
Ночь была очень теплой и предвещала жаркое лето. Войцеховский подсчитал дневную выручку и как раз закрывал ставни от комаров, когда увидел свет автомобильных фар у ворот своего заведения, над которыми виднелась вывеска «Летний цирк и луна-парк „Эль Дорадо“. Ф. Войцеховский и Ст. Шмидт». Вышел на улицу и подошел к ограде. Фары погасли, хлопнули дверцы, и перед воротами появился тот, кого директор так уважал — комиссар Эдвард Попельский.
— Добрый вечер, дорогой директор! — крикнул полицейский. — Можно вас кое о чем попросить?
— Да конечно, дорогой пан комиссар. — Войцеховский сердечно поздоровался с ночным гостем. — К вашим услугам, пан комиссар! Добрый вечер! Добрый вечер!
— Здесь со мной есть кое-кто, директор, — Попельский наклонился к хозяину, — и я хотел бы, чтобы вы им сейчас занялись.
Прошептал ему на ухо свою просьбу, поминутно оглядываясь на авто, в котором угадывались две темные фигуры, едва различимые в свете фонаря над воротами.
Директор несколько раз безропотно кивнул головой, однако не смог скрыть удивления и некоторой брезгливости, которые появились на его физиономии.
Попельский подошел к автомобилю и открыл все дверцы.
— Вылезай, Гарига. Я сниму наручники, когда выйдешь на улицу.
Часть сиденья со стороны пассажира освободил седоватый человек. Он стал вплотную к дверце. Дальше отойти не мог. Запястье его левой руки был приковано наручниками к перегородке окна машины. Сквозь эти самые дверцы силился вылезти парень.
— А ты куда?! — рявкнул на него Попельский. — Выходи с другой стороны!
— Выйди там, Стасю. — Гарига показал рукой на дверь кабины со стороны шофера и холодно взглянул на полицейского. — Пожалуйста, не кричите на моего сына, он и так понимает.
Попельский подошел к парню и дернул его за воротник. Внезапность этого движения и его сила были настолько большими, что Стасьо едва не упал. Второй рукой Попельский схватил его за пояс брюк и, как искусный вышибала, затащил его за ворота. Крепко держа парня, Попельский обернулся к отцу. Гарига орал и лепетал что-то непонятное. Бросался всем телом на дверь и чуть не выломал ее. Потом сделал это во второй раз, но уже с меньшей силой. Зашипел от боли. Его запястье явно пострадало от этих резких движений.
— Отдай мне сына, ты, бандит! — проговорил он наконец.
— Кто такой Ирод? — выкрикнул Попельский, крепко держа парня. — Говори, кого ты прикрываешь? Того, что поломал ребенку ноги киркой?! Извращенца, который тупым ножом тыкал кожу мальчика, вытачивая из него кровь?! Ты, отец несчастного ребенка, и ты еще колеблешься?! У тебя еще есть шанс! Потому что за минуту твое больной щенок окажется среди уродов!
— Отдай сына! — голос Гариги сорвался на фальцет.
— Хватай его, директор, под мышки, — буркнул полицейский.
Попельский и Войцеховский подняли парня и, тяжело сопя, двинулись в сторону шатра. Шум разбудил людей в соседнем доме. В неосвещенных окнах появились какие-то головы, но сразу исчезли. В окрестностях Высокого Замка еще и не такие крики и ругань были обычной ночной музыкой.
Стасьо был беспомощен, но в сознании. Он только крутил головой по сторонам, глядя то на одного, то на второго мужчину. Когда дошли до шатра, комиссар вытер пот со лба.
— Разбудите всех, — выдохнул Попельский. — Пусть делают то, что всегда. Этого парнишку в последнюю каморку! А я с его стариком буду через пять минут!
— Они редко когда спят, им лишь бы совокупляться, — сказал Войцеховский и зашел в шатер, волоча за собой Стася.
Попельский вернулся к автомобилю. Гарига стоял на коленях у двери и бился головой об оконное стекло. Он хрипел и всхлипывал. Когда комиссар приблизился к авто, прикованный наручниками мужчина взглянул на него. Его глаза были сухими. Попельский стоял, расставив ноги.
— Сядешь за скупку краденого, а твой Стасьо окажется среди уродов. Он уже там. Но одно твое слово… то есть два слова, и я освобожу его. Не узнаешь того, чего тебе лучше никогда не видеть! Скажи эти слова!
— Какие это слова?
— Фамилия и имя Ирода.
— Видимо, Ирод Агриппа, — прошептал Гарига.
Попельский взглянул на часы и застыл. Он научился сохранять неподвижность целыми часами и властвовать над мышцами лица. Это была очень полезная способность, особенно когда он, в прошлом — австрийский офицер и адъютант коменданта крепости Перемышль Германна Кусманка фон Бургнойштеттена, находился вместе с генералом в глубине России, где играл с царскими офицерами в карты на громадные суммы, а иногда и на собственную жизнь.
Глянул на циферблат. Прошло пятнадцать минут.
— Сними наручники, — Попельский одной рукой протянул ключи коммивояжеру, а второй вытащил браунинг. — Иди вперед меня к шатру. Там увидишь такое, чего никогда не забудешь.
Гарига отстегнулся от дверцы автомобиля, снял второй браслет наручников с запястья, а потом сделал резкое движение рукой. Ключи упали в кусты неподалеку.
— Больше не дам себя приковать, пулицай, — буркнул Гарига. — Скорее перегрызу тебе глотку, чем позволю это снова сделать.
— Пошли. — Попельский махнул браунингом. — Одно подозрительное движение, и я прострел тебе руку или колено. В зависимости, куда нацелюсь.
Они приблизились к шатру, в котором уже сиял свет.
— Ну, заходи! — Попельский подтолкнул Гаригу дулом между лопатками.
Шатер был поделен полотняными перегородками на маленькие каморки, залитые ярким светом.
— Ну, смотри! — Попельский снова ткнул Гаригу браунингом. — Начни с первой комнаты чудовищ.
Там сидела неимоверно толстая женщина. Ее могучие ноги и бедра поросли густыми темными волосами. Она была почти раздета. Свои срамные места, над которыми тремя складками нависал жирный живот, она прикрыла клетчатым платком с бахромой, а грудь спрятала под сплетенными руками. Маленькие глазки толстухи безразлично уставились в мужчин, что пришли на нее посмотреть. Какие-то остатки еды прилипли к ее жиденьким усам и бороде.
— Это баба-мужик, — объяснил Попельский. — Можешь на нее смотреть, а можешь ее иметь. За пять злотых она откроет тебе свою гигантскую пещеру!
Во второй комнатке сидел карлик с огромной головой. В красном жилете, с мускулистыми ручищами, покрытыми тюремными татуировками. Нижнюю часть его одежды составляли штаны с тремя штанинами. Две обтягивали короткие ноги, а третья, заполненная до конца, свисала между ног до колен.
— Догадываешься, что у него в третьей штанине? За щедрое вознаграждение он показывает это «что-то» дамам. Некоторые, говорят, теряют сознание, увидев такое, но другие тайком договариваются с этим ублюдком и пользуются его услугами.
В третьей комнате вовсю рычал могучий великан. Он был одет в тунику и обут в сандалии, ремешки которых обвивались вокруг его покрытых струпьями икр. Борода и густые черные волосы покрывали почти все лицо, с которого зыркали круглые обезьяньи глаза.
— Этот рядится в гладиатора, — вел дальше Попельский, — а когда это подобие зрителям надоест, то превращается в Кинг-Конга. В своей второй роли он становится пожирателем живых змей. За дополнительную плату он съест на твоих глазах живую гадюку или проглотит целого ужа! Взгляни только. — Показал на покрытые белыми личинками куски змеиной кожи, что валялись вокруг. — А сейчас увидишь самое худшее. И помни, что я все время держу тебя под прицелом. Одно неверное движение — и будешь хромать до конца жизни.
В четвертой комнате сидел Стасьо. Он был привязан к стулу толстой веревкой. Руки были обездвижены вдоль туловища. Смотрел на людей перед собой. Свет преломлялся на его обезображенной голове и не отражался от потемневших глаз, которых совсем не было заметно во впадинах. Были похожи на две черные пропасти, вырезанные на узловатой голове.
Гарига кинулся к парню и начал развязывать веревку.
Попельский схватил кнут, что стоял у стены шатра, и громко щелкнул ним. Стасьо вздрогнул в отцовских объятиях.
Комиссар снова щелкнул. Парень аж подскочил.
— Дамы и господа! — крикнул Попельский, словно цирковой конферансье. — Перед вами новая диковинка, которая сейчас будет танцевать танец святого Вита! Один удар кнута — одно танцевальное па!
Хлестал кнутом, судороги пробегали по детскому телу, отец дрожащими руками пытался распутать морской узел веревки.
— Танцуй, чертово отродье! — орал Попельский и щелкнул кнутом. — Танцуй, а толпа сойдет с ума от радости! Дергайся, и толпа взвоет! А вечером получишь вознаграждение — черную яму бабы-мужика!
Гарига отвязал сына и прижал его к груди.
— Сядешь в тюрьму за скупку краденого, — шипел Попельский в ухо находящемуся в ужасе отцу. — А твой сын останется один. Тогда я позвоню пану директору. И вскоре после моего звонка Стасьо попадет в чудовища и станет отрадой для жирного недомерка.
Гарига не отзывался. Продолжал обнимать сына, а мышцы подергивались на его лице.
— Понимаешь, ты, большевистская каналья? — Комиссар был такой разъяренный, что замахнулся кнутом на коммивояжера. — Понимаешь, что твой сынок, твой больной сынок станет страшилищем?
Стасьо перестал дрожать. Легонько отстранил отца и улыбнулся Попельскому.
— Сынок, сынок, — проговорил он каким-то странным писклявым голоском. — Где сынок? Где есть сынок? Я хочу к сынку! Я играть с сынком!
Тогда Бернард Гарига разрыдался. Попельский бросил кнут и подошел к несчастному отцу. Положил руку ему на плечо.
— Ирод Агриппа? — спросил он.
— Тадеуш Шалаховский, — ответил Гарига, не глядя на Попельского. — А его сынок — это Анджей Шалаховский. Живет на Собеского, 15.
Отец обернулся и плюнул комиссару в лицо. Тот приподнялся, вытер слюну носовым платком, пахнущим ливанским одеколоном и украшенным старательно вышитой монограммой, а потом выбросил платок на кучу мусора.
Францишек Войцеховский смотрел на все это расширенными зрачками. К комиссару Попельскому он больше не чувствовал ни крохи уважения.
На улице Собеского появился экипаж, а за ним — «шевроле». Остановились возле номера 15. Это был обычный дом, каких много в окрестностях Рынка.
Попельский отвернулся от дома и наблюдал, как Бернард Гарига будит Стася. Через минуту отец и сын вышли из экипажа и подошли к воротам дома. Первый избегал взгляда комиссара, второй, придя в себя со сна, подпрыгивал и улыбался, ежесекундно показывая пальцем на дверь.
Комиссар нажал на звонок около входа. Через минуту сделал то же самое, а потом снова и снова. Давил на кнопку и ежесекундно прерывал звон.
— А что такое? Что такое? — Разгневанный голос дворника слышно было издалека. — Это что, горит? А подождите меня минутку!
— Криминальная полиция! Открывай!
Эта информация несомненно ускорила шаги дворника. Через несколько секунд он стоял у двери, открывал глазок и мерил взглядом троих мужчин, что стояли под дверью. Увидев Гаригу и Стася, он весело засмеялся, но вид полицейского значка заставил его посерьезнеть и немедленно открыть дверь.
— Обыск, — сказал Попельский. — Ведите нас! Прямо в квартиру Шалаховского.
— А он в четверг выехал, как раз я комнату побелил, — сказал дворник и протянул руку отцу и сыну. — Добрый вечер, пан Гарига.
— Добрый вечер, пан Доминяк.
— Чего так поздно, что случилось, пан Гарига? — громким шепотом спросил дворник.
— А ты молчи, если не спрашивают, — грозно буркнул Попельский. — А теперь не мешай и иди спать!
— Да беру лахи под пахи и уже меня тут нет, — ответил тот, оскорбленный этим приказом.
— Подожди-ка. — Попельский изменил решение. — Пойдешь с нами! Бери ключи! Покажи, парень, — обратился он к Стасю, — где жил сынок!
Парень быстро побежал на внутренний двор, где были двери в два подъезда и два балкона, соединенные лестницами с двором. Оттуда можно было зайти в две мастерские, что были друг напротив друга. Под левым балконом виднелось маленькое окошко.
— Сынок! Сынок! — позвал парень, стуча в стекло.
— Откройте, пожалуйста. — Комиссар взглянул на дворника. — А потом оставьте нас.
Через минуту Попельский и оба Гариги стояли в освещенной комнате, где пахло мокрой известью. Она была небольшая и мрачная даже днем, потому что крошечное окошко почти скрывалось под лестницей.
— Вы сюда приходили со Стасем? — спросил Попельский.
— Да.
— Зачем?
— Анджейко Шалаховский занимался Стасем, когда мне надо было ходить с товаром по домам. Этот парень был для меня бесценным. Я мог нормально работать и не беспокоиться о Стасе.
— Где они познакомились?
— Они знали друг друга с детства, ходили вместе в школу для неизлечимых. Парни одного года рождения. Анджейко болеет черной болезнью. Сначала ходил в ремесленную школу, но его выкинули, потому что он раз или два описался на уроке. Редко выходил из дома. Поэтому мог хорошо присматривать за Стасем.
— А с его отцом, Тадеушем, вы тоже дружили?
— Нет.
— Что вам вообще известно о Тадеуше Шалаховском?
— Он также воспитывал сына один. Не знаю, или он был вдовцом, или так же, как я… Работал бухгалтером где-то на Знесинне. Я точно не знаю, где, но где-то далеко. Он был молчаливый и неприятный. Ворчал себе что-то под нос, не всегда отвечал на приветствия. Анджейку очень любил и следил, чтобы тот всегда принимал лекарства и редко выходил из дома…
— Называл его сыночком, да?
— Да. А с его легкой руки остальные тоже его так звали.
— Что вам еще известно о Шалаховском-старшем?
— Ну, разве то, что он недавно потерял работу, не платил за квартиру и вынужден был оставить это жилье. Также знаю, что когда-то Анджейко ходил к одному пожилому пану, которого он называл дедушкой. Этот пан иногда давал ему конфету. Он жил в этом же доме. Все это я знаю от Анджейки, не от его отца. Потому что тот — настоящий молчун…
— Вы его не любили?
— Нет. Он был ненормальный.
— Тогда почему вы его прикрывали? Зачем приобретали для него фальшивые документы?
— Меня Анджейко об этом просил.
— Анджей не говорил вам, куда они переехали?
— Нет.
— Вы приводили сына к Анджейке, или Стасьо сам к нему ходил?
— Сам.
— А Шалаховский к вам наведывался?
— Редко.
— Вы свободны, езжайте экипажем домой, я заплатил вознице, — сказал комиссар и взглянул на часы. — Я знаю, что вы что-то скрываете, но мне безразлично. Вознице приказано: никаких остановок по дороге! А вы уже из дома никуда не выйдете, потому что сын вам не даст. Он хочет спать и быть с вами… Много ему пришлось нынче пережить… Через ваше упрямство. И мое ослепление, — тихо добавил он.
Гарига обнял сына за плечи и медленно двинулся. В дверях обернулся и долго смотрел на Попельского. Этот взгляд был очень красноречивым. В нем виднелась не только лютая ненависть, но и безграничная вера в то, что месть является неизбежной. В нем было обещание смерти и терпеливое, смиренное ожидание. Подходящего момента, чтобы нанести ее.
Он тоже поклонник Эриний, подумал измученный комиссар и отвел глаза.
От дворника, пана Виктора Доминяка, он не узнал о Шалаховских ничего. Глядя на упрямое лицо этого домового служителя, Попельский очень жалел, что в гневе утратил самообладание и по-хамски с ним поступил. Это унижение и «тыканье» привело к тому, что дворник враждебно относился к комиссару. Доминяк не стал более разговорчивым, услышав вежливую форму «пан», ни скрытое, однако несомненное предложение вознаграждения, ни обещание смотреть сквозь пальцы в случае, если он нелегально продает водку, ни, наконец, комиссаровы извинения. На все вопросы следователя Доминяк отвечал «не знаю», или, для разнообразия, «ничего ни знаю». Иногда отсылал за информацией ко владельцу дома, меценасу[76] Людвику Махлю, что жил на третьем этаже. При этом дворник злорадно усмехался. Доминяк хорошо знал, что полицейский, который так стремится разыскать Шалаховского, сделает все, чтобы до него добраться, но наверняка не решится будить известного львовского адвоката в полтретьего ночи. Действительно, услышав этот совет, Попельский нахмурился. Доминяк не удержался и злорадно рассмеялся.
Попельский глянул на его победное выражение лица и принял решение. Огляделся по комнате, поделенной завесой, за которой похрапывала дворникова благоверная.
— А вам так весело, да, пан Доминяк? — медленно произнес он. — Так вы довольны, что полицай не получил информации, в которой нуждался?
— Да я не знаю, про что пан кумисар…
— Ты знаешь, что я не стану будить ночью меценаса Махля. Доволен, а? — Попельский затарабанил пальцами по столу. — Хорошо, что у тебя хорошее настроение. Но я тебе его испорчу.
— Но, пан кумисар, я ни хотел…
— Ложись спать, Доминяк, ложись спать.
Попельский встал и начал раздеваться. Снял пиджак, отпустил галстук, расстегнул запонки и закатал рукава. Подошел к топчану, прикрытому белой клеенкой. Потом сел и несколько раз подпрыгнул на нем, проверяя упругость. Довольный результатом, отогнул клеенку, подложил ее под свои обутые ноги и удобно устроился на топчане. Оперся о холодную печь и заложил руки за голову.
— У тебя здесь насекомых нет?
— У меня тут полно плюсквів[77]. — Доминяк напряженно смотрел на незваного гостя. — И караконів[78] тоже хватает.
— Ну, что же. — Попельский надвинул котелок на глаза. — А ты знаешь, что я к ним даже привык, когда был в России? Их там до черта. Спокойной ночи, пан Громила.
Дворник стиснул зубы и через минуту лег подле жены. Ему никак не удавалось заснуть, потому что непрошеный гость все время насвистывал «Марш Радецкого».
Комиссар не заснул ни на миг на твердом топчане в комнате дворника. Когда около пяти он уже чувствовал, что проваливается в сон, когда уже устроился на боку, а тяжелую голову опер на протянутой руке, в помещении раздался звонок.
Заспанный Доминяк встал и прошел мимо Попельского, кинув на него исполненный презрения взгляд. Через минуту послышались несколько голосов: льстивый тон дворника, басовитая пьяная болтовня и веселые возгласы женщин. Доминяк вернулся и уже более благосклонно глянул на Попельского.
— Да тут с танцев прифалював[79] брат пана меценаса с женой и невесткой, — сказал он. — Пан меценас как проснется, то уже ни уснет. Можно идти и спрашивать пана.
— Благодарю за ночлег, — сказал Попельский.
Поднялся и какую-то минуту пошатывался как пьяный. Со свистом втягивал воздух измученными легкими. На коже лица чувствовал напряжение и мурашки, под веками пощипывало. Затянул узел галстука и разгладил рубашку перед треснутым зеркалом. Потом одел пиджак, котелок, кивнул головой в сторону занавеса, за которой исчез Доминяк, и вышел на лестницу. Там царил шум. Какая-то женщина немилосердно фальшивила, напевая знаменитый шлягер «Осенние розы», который недавно вошел в репертуар Мечислава Фогга.
Комиссар поднялся на второй этаж, облокотился на перила и посмотрел вверх. Над ним плясали и пели две женщины, за которыми наблюдал молодой человек с сигарой в зубах. Дверь на третьем этаже открылись, в них стоял камердинер во фраке.
Попельский взбежал наверх, перепрыгивая через несколько ступенек одновременно, и поставил ногу между дверью, когда веселая компания исчезла за ними, а камердинер не успел их закрыть.
— Криминальная полиция, комиссар Эдвард Попельский. — В утреннем свете, что падал из застекленной крыши дома, блеснул полицейский значок. — Мне надо поговорить с паном меценасом Махлем. Это срочное дело.
— Пожалуйста, дайте вашу визитку, уважаемый пан комиссар.
— Прошу. — Полицейский протянул лакею маленькую картонку, на которой, кроме фамилии, виднелся латинский девиз «Quid est еnim novi hominem mori, cuius tota vita nihil aliud quam ad mortem iter est»[80].
— Изволите подождать здесь? — Камердинер показал на дверь, что соседствовали с кабинетом. — Пан меценас уже проснулся и сейчас вас примет.
Фамулус открыл дверь, зажег свет, кивнул Попельскому на одно из трех кресел для ожидании, а потом закрыл дверь и вышел. Прежде чем полицейский успел хорошо рассмотреть небольшое помещение, прежде чем успел сесть и пересмотреть различные газеты и журналы, открылась дверь кабинета, и в них появился меценас Людвик Махль.
— Добрый день, пан меценас, — поздоровался Попельский. — Простите за мой неожиданный приход, но это неотложное дело. Речь идет о вашем бывшем постояльце, Тадеуше Шалаховском.
— Ну, наконец! — засопел Махль. — А я уже думал, что ко мне никто не придет по делу этого негодяя! Пожалуйста, проходите.
Они оказались в изысканном кабинете, где стоял большой письменный стол, книжный шкаф, столик и два кресла. Вся эта мебель составляли комплект, на что указывали не только идентичные инкрустации, но и одинаковые ножки в виде львиных лап. На книжном шкафу стоял бюст Цицерона, а на стенах висели дипломы, свидетельствовавшие о различных заслугах меценаса.
Их владелец, тучный мужчина лет пятидесяти с лишним, тяжело сел за столом. Темные синяки под глазами указывали на то, что Махль страдает от бессонницы. Он был одет в тужурку, белую сорочку, темные полосатые брюки и кожаные пантофли. Жирный подбородок отчасти прикрывал голубой шейный платок.
— Прошу, садитесь. — Он кивнул комиссару на кресло и иронично покачал головой. — Ну, ну… Не очень быстро реагирует наша родная полиция на обращения граждан. С моего звонка прошло много дней…
— А с чем именно вы обращались, пан меценас?
— Как это — с чем? — возмутился Махль. — Ведь вы пришли ко мне по делу Шалаховского?
— Могу ли я, пан меценас, — Попельский почувствовал, что песок в глазах начал жечь все сильнее, — задать вам несколько вопросов?
— Да, пожалуйста. — Махль ответил через несколько минут, в течение которых он читал максиму на визитке Попельского. Вдруг улыбнулся. — Но… Прежде чем вы начнете… Кто это сказал? «Что странного в том, что умирает человек, всю жизнь которого — не что иное, как дорога к смерти?» Кто это?
— Сенека.
— Смерть вас не впечатляет?
— Смерть — это моя обыденность.
Адвокат удобно устроился за столом и заинтересованно взглянул на Попельского.
— Полицейский-филолог? Латынь знаете с гимназии или с университета?
— И то и другое. Кроме филологии я штудировал математику. Мы можем поговорить о деле?
— Когда везде появились объявления с портретом разыскиваемого преступника, — Махль сосредоточился на разговоре и старательно подбирал слова, — я немедленно позвонил в полицию. Заявил, что в подозреваемом с портрета я узнал Тадеуша Шалаховского, мелкого чиновника, который проживает в моем доме, в каморке на дворе. Дежурный зарегистрировал обращение, вежливо поблагодарил и положил трубку. Возмутившись таким поведением, я позвонил во второй раз, чтобы ускорить действия полиции. Однако дежурный, так же вежливо, как и в первый раз, сообщил мне, что сегодня он уже получил несколько десятков таких обращений, и все они будут проверяться по очереди. Насколько я понял, как раз наступила моя? Разве вы здесь не по этому делу?
— Я пришел к вам по делу Шалаховского. — Попельский посмотрел в пустые глаза Цицерона. — О подозреваемом мне стало известно из других источников, а не благодаря тому, что вы его узнали. Пожалуйста, расскажите мне все, что вам известно про Тадеуша Шалаховского и его сына Анджея.
— Боже мой. — Махль провел ладонью по остаткам волос. — О них я знаю немного, зато о девяностолетнем сейчас пане Клеменсе Шалаховском, предполагаемом отца Тадеуша, мне известно немало… Вас это интересует?
— Меня интересует все, что связано с этой семьей. А больше всего — слова «предполагаемый отец»…
— Тогда бы вам пришлось просидеть тут целый день… Я должен выпить кофе, чтобы мои resumees[81] были содержательными и краткими. Мирон! — позвал он и дернул за веревку большого колокола, а когда через мгновение в дверях появилась голова камердинера, приказал: «Мирон, подайте нам сюда кофе! Скажите, пожалуйста, пани, что я советую ей наконец отдохнуть».
— Да, пан меценас, — сказал лакей и скрылся в просторной прихожей, откуда продолжали доноситься веселые вопли ночных гуляк.
Адвокат сидел молча и прислушивался. Эти радостные возгласы, без сомнения, вызывали у него беспокойство. Протер очки и посмотрел на Попельского покрасневшими глазами, которые едва заметно слезились.
— Прошу прощения, комиссар, за эти крики. Вчера мой младший брат, Михал, приехал со своей женой из-за границы. Они вместе с моей женой развлекались на дансинге в Варшаве. — Он грустно улыбнулся. — Я не мог их сопровождать. Кроме того, я не люблю танцев. Мне известны лучшие лекарства от бессонницы, чем нелепые подергивания в такт lambeth-walk[82].
— Ad rem[83], пане меценас. Пожалуйста.
— Итак, старый Шалаховский… — Махль задумался. — Клеменс… Да… Что мне известно о нем? Примерно шестьдесят лет назад тридцатилетний тогда владелец имений, пивоварен и кирпичных заводов близ Самбора, упомянутый уже Клеменс Шалаховский, поселился здесь с женой Пелагеей. Этот дом, собственность моего отца, был тогда только что отремонтирован. Супруги Шалаховские заняли квартиру… вот здесь, надо мной. — Махль показал пальцем на потолок. — Через несколько лет у них родился сын Тадеуш. Он примерно моего возраста. И это стало началом семейной трагедии. После рождения ребенка Клеменс Шалаховский объявил его байстрюком и выбросил на улицу вместе со своей женой. Ужасное наказание за предполагаемую неверность, вы так не считаете?
— О том, настоящая она или вымышленная, известно только этой пани. — Попельский понял, что прилагательное «предполагаемое» — любимое слово адвоката.
— Конечно, об этом знает только жена, которая изменяет, разве что муж поймает ее in flagranti[84]. Ну, ладно… Дальше, дальше, — сердито сказал он себе. — Потому что из-за собственной болтливости не успею подготовиться к разговору со своим первым клиентом. Так вот, мне неизвестно, что произошло с госпожой Пелагеей Шалаховской и предполагаемым байстрюком Тадеушем. Я говорю «предполагаемым», так как пан Клеменс формально не отрекся от отцовства. Он продолжал тут жить, часто выезжал по делам и приумножал свое имущество. Не знаю, помогал ли он финансово жене и сыну. Когда ему было под семьдесят, старик поручил дела доверенным, а сам поселился в этой большой пустой квартире. — Махль снова указал пальцем на потолок. — Написал необычное завещание, оставил его на хранение у меня, а потом только пил, дурил, слонялся ночами по квартире, и, наконец, лет десять назад добровольно переехал к Домсу[85], где для него приготовили первоклассное жилье. Примерно тогда ко мне пришел странный убогий чиновник вместе со своим больным, как потом оказалось — эпилепсией, сыном. Представился Тадеушем Шалаховским, сыном Клеменса, и попросил у меня разрешения занять пустую квартиру, утверждая, что это его наследство по отцу. Я ответил ему, что это помещение ну никак ему не принадлежит, поскольку пан Клеменс в завещании отписал его монахам-студитам, как, впрочем, и все свое имущество. При этом я прочитал ему все завещание, не минуя причудливого пункта про мученическую смерть собственного сына…
— Про что? — Попельский чуть не поперхнулся собственной слюной.
— Про мученическую смерть, — повторил Махль. — Это какое-то проявление безумия старика. Итак, представьте себе, пан комиссар, что Шалаховский-старший завещал все свое огромное имущество монахам-студитам, при условии, что его сын, Тадеуш Шалаховский, которого он в завещании называет «байстрюком», умрет естественной смертью, не потерпев мучительных страданий. Короче говоря: если Тадеуш упокоится в собственной постели, монахи получат все имущество. Кончиной, лишенной страданий, автор завещания считает самоубийство, даже самое ужасное, а также смерть в результате болезни, даже если недуг окажется длительным. Зато честные отцы не получат ни гроша для своих сирот, если — обратите внимание! — байстрюк Тадеуш погибнет в муках.
— А кому, согласно завещанию, достанется имущество в случае, — Попельскому отнюдь не было смешно, — если Тадеуш действительно погибнет мученической смертью?
— Родным, конечно.
— А у него есть какие-то родственники? — Комиссар напрягся, а потом стал шарить по карманам в поисках сигарет. — Потому что если есть, то именно им могло быть выгодно то, чтобы он умер в муках.
— В ваших размышлениях заметна логика человека, который изучал Аристотеля. — Адвокат пододвинул собеседнику серебряный поднос с сигаретами. — Его единственными родными являются сын Тадеуш и внук Анджей.
— Как повел себя Тадеуш Шалаховский, когда десять лет назад прочитал этот завещание?
— Ознакомился с кошмарной условием, которое, в свою очередь, — Махль задумался, — является доказательством лютой ненависти, которую Клеменс испытывал к Тадеушу. Он стремился, чтобы Тадеуш погиб в муках. И все только потому, что, по его собственному убеждению, парень не был похож на него! Но… — Меценас очнулся от воспоминаний. — Что было дальше с Тадеушем Шалаховским, после того как я сообщил ему про условие получения наследства? Ничего. Он снял у меня комнату под лестницей и жил там десять лет, вплоть до недавнего времени. Несколько дней назад переехал. Вот и все. — Махль дотянулся до звонка и громко заколотил по нему. — Ну, и где этот кофе?!
— Он сказал, что было причиной переезда?
— Год назад Тадеуш Шалаховский серьезно заболел чахоткой, потерял работу и перестал платить за квартиру. Задолжал за полгода. Это и была причина. Я и так отнесся к нему очень терпеливо из-за его больного сына.
— А куда он переехал?
— Не знаю, он не оставил адреса. Я простил ему долг и выкинул его, потому что это помещение ждет один сапожник, который исправно будет платить…
Попельский потушил окурок. Ирод, то бишь Шалаховский, думал он, сказал мне на фабрике ультрамарина, что хотел, чтобы его растерзали иудеи. То есть стремился погибнуть смертью мученика… Как он подготовил эту мученическую кончину? Это было просто и вместе с этим невероятно ужасно — убил Геню Питку так, чтобы все думали, что это ритуальное убийство. Потом собирался поджечь синагогу, наблюдать за погромами, чтобы наконец сообщить иудеям: «Это я убил, все эти волнения из-за меня!» Тогда бы они его линчевали, а его сын получил бы огромное наследство от деда. Но это не удалось, потому что я спутал ему планы. Слишком быстро схватили Анатоля Малецкого, в чью вину все поверили. И прежде всего я, потому что я его даже наказал… Тогда Шалаховский похитил Казю Марковского, переломал ему ноги, потому что ожидал, что взбешенный мститель, то есть я, забью его киркой. А откуда он знал, что я — мститель? Ведь это Валерий Питка, который целовал мне руки в костеле, объявил всем львовянам: «Попельский — мститель». Может, Шалаховский стоял в толпе у кафедры? Потом он лишь случайно избежал моего наказания, потому что со мной случился приступ эпилепсии. Он постоянно опережает меня на шаг. Он мог быть здесь, в этой каморке под лестницей, если бы Махль, эта жадная свинья, не выкинул его на улицу! Сейчас Ирод сидел бы в наручниках возле моих ног, если бы не эта жирный, трусливый и жадный попугай!
— Больше всего меня удивляет, пан меценас, — сердито сказал он, — что вы так запросто выкинули на улицу несчастного чахоточного с его больным эпилепсией сыном.
— Простите, но не вам меня упрекать, — Махль сказал это ласково, не глядя в глаза полицейскому. — Вы тоже далеко не Катон, когда выполняете свои обязанности… А кроме того, каждый из нас имеет какие-то угрызения совести… Каждый из нас, sit venia verbo[86], является Орестом… Как говорят христиане, каждый несет свой крест… А вот, наконец, и кофе!
Дверь приоткрылась, и в кабинет зашла молодая женщина. За ней тянулся запах духов, алкоголя и разгоряченного от танцев тела. Завидев ее, Попельский смутился, как школьник, которого неожиданно застигли в доме разврата. Он обожал иудейский тип худощавых брюнеток с бледной фарфоровой кожей и большими зелеными глазами, в которых, по его словам, крылась весь грусть пустыни Негев. Дама была в черном бальном платье с голой спиной. В руках, обтянутых черными атласными перчатками, она держала поднос с двумя чашечками, сахарницей, кофейником, молочником и тарелочкой с печеньем.
— Ох, любимый! — Она изобразила удивление и смерила Попельского взглядом. — Я не знала, что у тебя кто-то есть… А завтрак уже ждет, шампанское охлаждается…
— Спасибо, Генечка. — Махль принял из рук жены тарелку, злобно взглянув на две чашки, которые явственно свидетельствовали, что женщина прекрасно знала о присутствии в кабинете двух человек. — Это пан комиссар Попельский, пан комиссар, это — моя жена Генрика.
— Очень приятно, — отозвался Попельский, который хотел поцеловать ее нежную руку.
Однако женщина не протянула ему руку, а, покружив вокруг него, начала выполнять руками плавные движения, как будто в такт медленной музыки. При этом заглянула комиссару глубоко в глаза.
— Так это вы — знаменитый комиссар, гроза убийц. — Она едва не застонала удивленно. — И у вас зеленые глаза. — Она коснулась рукой его подбородка. — А какой шершавый, небритый, немного brusque[87].
Попельский стоял, как вкопанный. Махль налил кофе только в одну чашку и, отвернувшись к окну, сразу начал хлебать горячий напиток. На его голове среди редких волос блестели капли пота.
— Какой у вас проницательный взгляд, — прошептала его жена, приложив руку себе на грудь. — Ох, я тут это чувствую!
Последнее, чего хотел Попельский — это чтобы его соблазняла женщина в присутствии собственного мужа. Он быстро надел котелок, кивнул головой, пробурчал слова прощания и выбежал из кабинета в коридор. Да, адвокат Махль был прав, думал он, сбегая по лестнице, наверное, каждый из нас является Орестом, и каждый несет свой крест. Но его крест особый. Это страдания человека, не уверенного в молодой жене, жалкий вой предполагаемого рогоносца, бессонница старца, которому приходится отчаянно верить в несгибаемость супруги. Смерть — моя обыденность, подозрительность — его день и ночь. Каждый из нас является Орестом. Но не каждый — Агамемноном.
Ежик спал этой ночью очень хорошо. После утреннего туалета, поглотив сырочек с редиской и тарелку манной каши, которой в этот раз он испачкался совсем немножко, мальчик аж кипел весельем и энергией, которая сегодня не приобретала злобных и разрушительных форм. Поводом такой необычной Ежиковой учтивости было обещание пойти погулять, что мама сообщила ему, как только малыш проснулся. Раздраженный многодневным пребыванием дома, малыш аж покраснел от удовольствия, услышав, что они пойдут посмотреть на их новую хатку. Он сразу стал смирным и послушно запихивал ручки в подставленные рукава пальтишка. Во время натяжения шерстяных чулок и блестящих туфелек малый не болтал ногами и не стукал маму, что стояла возле него на коленях, а спокойно ждал, пока та распутает узлы шнурков и снова завяжет их очаровательными бантиками. Он больше не носился по дому, неистово крича, пока мама, как обычно, довольно долго и тщательно подбирала себе одежду, а потом подкрашивалась перед большим зеркалом в прихожей.
Когда часы на стене пробили восемь, Ежик вышел вместе с мамой на лестницу, а потом приблизился к окошечку конторы администратора. Пан Леон Гисс, могучий голос и большое брюхо которого немного пугали мальчика, поздоровался, улыбаясь, с мамой и протянул ей ключ от каморки, где держали коляску. Ежик не любил этого помещения, главным образом из-за того, что оно соседствовало с дверью в погреб, который всегда упоминался в угрозах в адрес малыша. Мама много раз говорила, что закроет его там в темноте за какое-то баловство, однако никогда до сих пор этого не сделала. Погреб в этих угрозах был «мокрым подвалом», а фраза приобретала новое значение и превращалась в воображении мальчика в волшебное заклятие, похожее на те, которые он знал из сказок. Хотя Ежик говорил немного и ходил неуверенно, он хорошо знал чувство величайшей радости и чувство наибольшего беспокойства. Первое всегда ассоциировалось с большой лысой головой дедушки, а второе — с влажным дуновением пивного запаха.
Когда мама зашла в кладовку за коляской, приказав сыну ждать на лестнице, Ежик, конечно, ее не послушался. Напуганный близостью погреба, он поднялся по ступенькам и спрятался под крышкой в конторе администратора. Если бы он был старшим, то, возможно, понял бы, что тихонько говорит в трубку пан администратор. Но малыш, которому только исполнилось пятнадцать месяцев, понимал лишь единичные слова, которые произносил Леон Гисс. Из первого предложения «Здравствуйте, пан Кичалес, она выходит из дома» мальчику показалось знакомым только «здравствуйте», а из второго «Я должен пойти за ней?»— только вопросительная интонация и слово «пойти», после которого мама всегда добавляла слово «прогулка». Потом Ежик на удивление понял два слова, которые часто слышал от разгневанных родных: «Ладно, нет — так нет». Однако пан Гисс произнес их без хорошо знакомого мальчику раздражения. Позже малыш из своего тайника слышал, как пан администратор напевает и выстукивает пальцами по крышке какой-то ритм.
Через миг Ежика позвала мама. Но он не выбежал к ней, а залез поглубже под крышку и ждал дальнейшего развития событий.
Мама вышла и сразу его увидела.
— Ах ты, проказник! — воскликнула она и вытащила сынка из его тайника. — И куда это ты спрятался?
— Какой хитрый малыш, — подхватил пан Гисс. — Я и не увидел, как он залез сюда!
Мама явно не испытывала к Гиссу особой симпатии, ибо не отозвалась ни словом и, подняв Ежика вверх, посадила его в коляску.
Выехали на улицу. Ежик бросил погремушку на тротуар и громко крикнул в знак того, что коляска должен немедленно остановиться. Мама выполнила его просьбу, подняла игрушку и протянула сыну. Однако малыш не отреагировал, потому что его внимание привлекло поведение чистильщика обуви, который обычно сидел под их балконом. Этот человек внезапно перестал чистить ботинки и, не смотря на протесты клиента, которого он только что обслуживал, свернул тряпку и запихнул ее вместе с коробочками гуталина себе в карман. Нетерпеливая мама не ждала, пока Ежик возьмет в нее игрушку, бросила ее малышу и двинулась дальше, толкая перед собой низенькую, плетеную из лозы, коляску. Ежик выглянул из нее и увидел, что чистильщик быстро идет за ними.
Через минутку мама ускорила шаги. Однако ребенок заметил, что они как раз ехали мимо пассажа с застекленной крышей, где расположились лавки с мороженным и игрушками. Ежик показал ручкой на вход в пассаж и громко вскрикнул.
— Ежик, маленький мой. — Мама склонилась над сыном и поцеловала его. — Если будешь послушным, то вскоре придешь сюда с дедушкой, а сейчас мама очень спешит!
Ежик снова заорал и резко поднялся. Коляска пошатнулся, потому что малыш пытался перебросить через его край свою толстенькую ножку в шерстяном чулке.
— Успокойся, мышонок, потому что не поедем туда, где тебе понравится! — предостерегла мама. — А ты знаешь, куда мы едем?
Мальчик на минуту успокоился и внимательно смотрел на Риту.
— До нашей новой хатки, — сказала она. — И ты сможешь бегать по своей новой комнатке!
Это усмирило Ежика на несколько минут, которых было достаточно, чтобы мама доехала с ним до трамвайной остановки. Там малыш тоже вел себя вежливо, потому что трамвай, который люди на остановке называли «десяткой», подъехал очень быстро. Ежик не на шутку разнервничался, когда вдруг какой-то усатый пан поднял его коляску вверх и поставил в трамвае. Мальчик расплакался и долго не мог успокоиться, хотя этот пан, несмотря на слабые мамины протесты, смешил Ежика. Не помогло даже декламирование мамой стихотворений о возвращении папы и о палке, которой его ударили по голове[88] и мамины объяснения, что пан на вершине колонны, мимо которой они проезжали — автор этих стихов. Ребенок угомонился лишь тогда, когда мама показала на большой дом, где, как она объяснила, живут солдаты, которые своими ружьями будут мужественно защищать нашу страну от немцев. Потом они долго и нудно ехали между домами и костелами, а Ежик тем временем засматривался на причудливого щенка, которого держал на коленях элегантный господин с незажженной сигаретой в длинном мундштуке. У песика были острые уши, веселые глаза и черный нос, на котором кожа лежала несколькими складками. Мама назвала его бульдогом, но элегантный пан, улыбаясь, поправил ее, сказав, что это — боксер. Это явно было какое-то необычное существо, потому что, несмотря на недовольство кондуктора, вокруг собачки столпились едва ли не все пассажиры трамвая.
Наконец доехали до нужной остановки. Элегантный пан вынес из трамвая сначала боксера, а потом коляску с Ежиком, после чего сопровождал их еще несколько минут, подобострастно говорил что-то маме и постоянно поднимал шляпу, которая показался Ежику похожей на дедушек котелок. Видимо, это привело к тому, что малыш почувствовал к господину определенную симпатию, в противовес маме, которая вскоре что-то резко ответила ему и быстро направилась к большому зданию среди деревьев.
Там она втянула коляску на второй этаж, а Ежик поднимался по лестнице, используя для этого все четыре конечности. Через минуту оба оказались в пустой квартире, где пахло краской. Мама начала кого-то звать. Из какой-то комнаты послышался чей-то голос. Ежик, что держался за мамино платье, вскоре узнал, кто с ними заговорил. Это был один из рабочих, которые, сидя на полу в большой комнате, что-то ели и пили. Ежик спрятался за мамой. Немного так постоял, а когда ничего плохого не случилось, отпустил мамину юбку и неуверенно, покачиваясь вперед и назад, побежал в прихожую. Там почувствовал, как его кто-то поймал и поднял вверх.
Понял, что этот кто-то очень быстро идет от дверей, за которыми мама разговаривала с рабочими. Ежик закричал, но было поздно. Детский крик раздался на лестнице. Мама его не услышала.
Малыш зашелся плачем и беспомощно затрепетал ручками. Одной наткнулся на какую-то ткань, которая торчала из кармана нападавшего. Дернул и вытащил эту ткань.
По лестнице покатились жестяные коробочки с гуталином.