21 июля 1899 года в небольшом городке Оук-Парк, близ Чикаго, в семье доктора Кларенса Хемингуэя родился сын Эрнест. Мать, усердная посетительница молитвенных собраний, заставляла Эрни читать библию и играть на виолончели. Отец – страстный охотник – подарил ружье и позволил учиться боксу. А на стене как память о далеком и давнем висела сабля деда – участника гражданской войны 1861–1864 годов. Эрни стал хорошим стрелком и боксером, о деде впоследствии вспоминал и на фронтах республиканской Испании, а вот виолончелиста из него не вышло. Не надо, разумеется, смешивать художественный вымысел с действительной биографией, но несомненно отражение всего этого в рассказах: «Доктор и его жена», «Индейский поселок», «Отцы и дети» и др.
На севере штата Мичиган в Хортонс-Бей у доктора был летний домик, где он спасался от респектабельного уклада Оук-Парка. Там он охотился, практиковал в окрестных индейских поселках, куда брал с собой и сына, в остальное время пропадавшего в лесах с друзьями детства – индейцами (рассказы «Индейский поселок», «Десять индейцев» и др.).
Эрни учился в городской школе, которая по постановке дела не уступала колледжу. Успешно участвовал в школьном журнале. Не раз он сходил с семейной и школьной колеи. Во время своих побегов он перепробовал работу поденщика, батрака на ферме, судомоя, официанта, тренера-ассистента по боксу. Это помогло ему разглядеть за показным благополучием изнанку жизни. Это способствовало позднее его решению уехать из родного города. И после окончания школы он устроился учеником-репортером в канзасской газете «Канзас-Стар».
Все это вместе дало Хемингуэю первоначальный запас впечатлений, воспитало в нем простоту, истый демократизм, чуждый и расовых и классовых предрассудков, навсегда укоренило в нем обостренное чувство природы и отвращение к обывательскому укладу.
Увлеченный бешеной пропагандой «войны за спасение демократии», Хемингуэй настойчиво стремился на фронт. Однако его не приняли в армию: помешало серьезное повреждение глаза, полученное на уроках бокса. Только в мае 1918 года ему удалось уехать в Европу в составе автоколонны Красного Креста. Их отряд направили на итало-австрийский фронт. Милан встретил их взрывом снарядного завода, описанным в «Естественной истории мертвых». Вскоре Хемингуэй попал на фронт, на участок близ Фоссальты на реке Пиаве. Он рвался на передовую, и ему поручили раздавать по окопам пищевые подарки, табак, почту, литературу.
В ночь на 8 июля Хемингуэй выбрался на выдвинутый вперед наблюдательный пост. Там его накрыл снаряд австрийского миномета, причинивший тяжелую контузию и много мелких ранений. Два итальянца рядом с ним были убиты. Придя в сознание, Хемингуэй потащил третьего, который был тяжело ранен, к окопам. Его обнаружил прожектор и задела пулеметная очередь, повредившая колено и голень. Раненый итальянец был убит. При осмотре тут же на месте у Хемингуэя извлекли двадцать восемь осколков, а всего насчитали двести тридцать семь ранений. Хемингуэя эвакуировали в Милан, где он пролежал несколько месяцев и перенес несколько последовательных операций колена.
Выйдя из госпиталя, Хемингуэй добился назначения в пехотную ударную часть, но был уже октябрь, и скоро было заключено перемирие. «Тененте Эрнесто» Хемингуэй был награжден итальянским военным крестом и серебряной медалью за доблесть – вторым по значению военным отличием. Однако война отметила его и другим: надолго он лишился способности спать в темноте ночью и сохранил кошмары и травму контуженного сознания, что отражено в рассказах «На сон грядущий», «Какими вы не будете» и в романах «Фиеста» и «Прощай, оружие!».
Полгода на войне раскрыли Хемингуэю глаза на многое и развеяли много юношеских иллюзий. Война за спасение демократии оказалась для него чужой войной в чужой стране за чужие интересы, в основном за спасение займов Моргана (рассказ «В чужой стране»).
Собственное «возвращение солдата» показало Хемингуэю, что ему не ужиться «дома». После недолгого пребывания в Чикаго Хемингуэй устроился в канадскую газету «Торонто-Стар». Как ветерана войны и человека, знающего языки, его послали корреспондентом в Европу.
В своей работе заморского корреспондента Хемингуэй старался осуществить то, чему его еще в Канзасе учили газетчики доброй старой школы: «о простых вещах писать просто». Но жизнь в послевоенной Европе была далеко не проста. Враждующий разобщенный мир, отголоски больших социальных потрясений, изощренная и надломленная культура – все это еще добавочно дробилось в путаном восприятии потерявших почву экспатриированных американцев. Позднее это было закреплено Хемингуэем в ряде психологических этюдов об утрате корней и полноценного ощущения жизни, когда все становится уже «не наше».
Травма войны, сложность жизни гнетут и цепенят и героев ранних вещей Хемингуэя. Они замкнуты в себе. Их разговоры – это судорожное усилие не дать волю словам. Это своего рода «внутренний диалог», при котором каждый говорит для себя, подавая реплики на собственные мысли, но разговаривающие так поглощены однородными заботами, что понимают друг друга с полуслова. А стоит попасть в их среду человеку другого круга, как он понимает их уже с трудом. Даже граф Миппипопуло («Фиеста»), человек «свой», по определению Брет, все-таки жалуется на ее манеру говорить с ним: «Когда вы говорите со мной, вы даже не кончаете фраз». – «Предоставляю вам кончать их», – бросает ему Брет. Травма сказывается и в напряженной навязчивости, с которой фиксируются простейшие действия, в неотступном анализе все тех же переживаний и мыслей, от которых писатель как бы старается избавиться или хотя бы заслониться, закрепив их на бумаге.
Однако в начале 20-х годов сам Хемингуэй был еще всецело поглощен своей репортерской работой. Его базой стал Париж, но отсюда он выезжал на греко-турецкую войну, на Генуэзскую и Лозаннскую конференции, в фашизирующуюся Италию, в Испанию на бой быков, в оккупированный Рур. Он много видел и встречался со многими интересными людьми. Опытные дипломатические обозреватели и сам патриарх американской журналистики Линкольн Стеффенс считали Хемингуэя многообещающим журналистом.
Хемингуэй блестяще овладел телеграфным языком репортажа, ему нравилась крутая краткость, четкость и емкость кода, он даже щеголял намеренным упрощением и огрублением. Однако он уже чувствовал себя писателем. Газетные заготовки перерастали в литературно отработанные наброски. Это видно в ряде его газетных корреспонденций в «Торонто-Стар» 1922–1923 года, среди которых явно различимы и этюды к будущей «Фиесте», и фрагменты, достойные включения в книгу «В наше время».
Редакция требовала злобы дня и сенсации, причины и люди редакцию сами по себе не интересовали. А формирующегося писателя Хемингуэя как раз интересовали не столько события сами по себе, сколько люди и поведение их в данной обстановке, не столько злоба дня, сколько то, «что не портится от времени». И вот Хемингуэй бросил репортаж, как ни увлекал его язык телеграфа.
Вернувшись с греко-турецкой войны, Хемингуэй писал о великом исходе греков из Фракии и Малой Азии, о расстреле шести греческих министров, виновников бедствий и смерти миллионов греков и турок. То, что открылось ему как репортеру, побуждало его вмешаться в происходящее, но, «холодный, как змий», он решил стать писателем и помочь делу тем, что писать будет как можно правдивее.
В начале 1924 года Хемингуэй окончательно порвал с газетой, обосновался в Париже и стал настойчиво овладевать профессией писателя, – процесс, который он и до сего дня не считает законченным.
Атмосфера тех лет толкала молодых писателей учиться у международного модернизма, Меккой которого стал тогда Париж. Именно здесь укрепилось знакомство Хемингуэя с Шервудом Андерсоном, который еще в Америке обратил внимание на молодого автора. Именно в эти годы были написаны рассказы «Мой старик» и «Дома», нарочито рубленые фразы и самая интонация которых напоминает Андерсона.
В некоторых произведениях этих лет остались следы наставлений американки Гертруды Стайн, которая была тогда парижским литературным оракулом для молодых американских писателей. Она проповедовала бессвязное, алогичное, автоматическое письмо с бесконечным разжевыванием и повторением все тех же мотивов, и следы упражнений в такой технике видны в некоторых ранних рассказах Хемингуэя. То это назойливое повторение какой-нибудь одной фразы: «Ей нравился» («У нас в Мичигане»), «Мне не нравилось» («Дома»), «Они старались иметь ребенка» («Мистер и миссис Эллиот»), или нарочитое жонглирование последовательностью событий в том же рассказе: «Она казалась много моложе, вернее – казалась женщиной без возраста, когда Эллиот женился на ней после того как несколько недель за ней ухаживал после того как долгое время ходил в ее кафе до того как однажды вечером поцеловал ее». Или замысловатые фугообразные построения в третьей главе «Прощай, оружие!».
К счастью, эти упражнения в манере Стайн были только мимолетными экспериментами, а инфантильный, беспомощный распев другого своего наставника Шервуда Андерсона Хемингуэй вскоре даже высмеял в пародийной повести «Вешние воды» (1926). Более устойчивым было влияние Джойса, которое сказалось в творчески переработанной Хемингуэем манере внутреннего монолога, встречающегося в некоторых рассказах и в романах «Прощай, оружие!», «Иметь и не иметь», «По ком звонит колокол». Близка была к манере модернистов и фрагментарная композиция некоторых отдельных произведений и всей книги «В наше время». Здесь она, правда, объясняется стремлением ввести хотя бы фрагментарный фон для цикла рассказов о молодом американце, но намеренно затрудненные ассоциации, которые связывают вставные фрагменты, именуемые главами, с основными рассказами, манерное название концовки – L’envoi и прибавленное позже вступление от автора не проясняют, а скорее усложняют понимание авторского замысла неискушенным читателем.
Бравирование своими новшествами, в числе которых можно назвать подчеркнутую объективность, примитив, намеренное огрубление, угловатый лаконизм и косноязычие, недоговоренные рубленые реплики и раздробленный, но пространный – весь на повторах и подхватах – поток сознания, иной раз перерастало в назойливую нарочитость.
Однако недаром модернисты недоверчиво относились к своему строптивому ученику, недаром Стайн говорила про него: «Он выглядит современным, но пахнет музеем». Хемингуэя тянуло в другую сторону, сказывалась здоровая реалистическая основа его дарования, и он вырвался из-под опеки модернистов. Он оправдал слова Стеффенса, что именно «когда Хемингуэй забывает об искусстве для искусства, он пишет как настоящий мастер». Одновременно с учебой у модернистов он слушал советы писателей доброй старой школы, в том числе лучшего американского мемуариста XX в. Линкольна Стеффенса, он редактировал журнал «Трансатлантик Ревью». Все эти годы он внимательно читал и перечитывал Стендаля и Толстого, Тургенева и Киплинга, Марка Твена и Конрада, Стивена Крейна и Джека Лондона и на собственном опыте приходил к сформулированному им позднее убеждению, что для писателя: «Во-первых, нужен талант, большой талант. Такой, как у Киплинга. Потом самодисциплина. Самодисциплина Флобера. Потом надо иметь ясное представление о том, что из всего этого получится, и надо иметь совесть, такую же абсолютно неизменную, как метр-эталон в Париже, – для того, чтобы уберечься от подделки... Потом от писателя требуется ум и бескорыстие и самое главное – долголетие. Попробуйте соединить все это в одном лице и заставьте это лицо преодолеть все те влияния, которые тяготеют над писателем. Самое трудное для него – ведь время бежит быстро – прожить долгую жизнь и довести работу до конца». Само время нужно было Хемингуэю для того, что он считал главной своей задачей, – для работы писателя.
А пока что стихи и рассказы не шли, жилось трудно, на разбавленном водой кагоре и на хлебе с луком. Однако Хемингуэй не сдавался и не продавал свое перо на корню. В нем лишь закалялась совесть и стойкость. Недаром именно в эти годы он писал свой рассказ «Непобежденный». Как ни приходилось трудно, он упорно добивался все того же: «Писать о том, о чем до него не писали, или же стараться превзойти тех, кто писал об этом раньше».
Молодой Хемингуэй писал много, но ранние его вещи не попали в печать и даже не сохранились: чемодан с рукописью почти законченного романа, восемнадцатью рассказами и тридцатью стихотворениями был похищен в дороге у его жены. Однако нет худа без добра – Хемингуэй начал все снова и дебютировал уже сложившимся мастером. В 1925 году вышла мало кем замеченная книга рассказов «В наше время»; через год, в 1926 году, широкое признание принес Хемингуэю его роман «И встает солнце», более известный у нас под названием «Фиеста». А через три года, в 1929 году, эта слава была прочно закреплена вторым из ранних романов Хемингуэя «Прощай, оружие!».
В сущности, оба эти романа написаны о войне и о ее влиянии на мир. Сначала в «Фиесте» показано следствие, а потом в «Прощай, оружие!» Хемингуэй возвращается к причинам. Инвалид Джейк Барнс и невеста убитого на войне, Брет Эшли, даже в большей степени обломки войны, чем, скажем, Кэтрин Баркли, для которой ее убитый на войне жених – это уже пережитое прошлое.
Персонажи «Фиесты» распадаются на три группы. Билл Хортон и Джейк Барнс, от лица которого ведется повествование, – это газетчик в отпуску и писатель на этюдах. Затем праздные бездельники-туристы и завсегдатаи ресторанов, которые вьются вокруг Брет и прожигают жизнь каждый на свой лад в пьяном угаре, где «много вина, какая-то нарочитая беспечность и предчувствие того, что должно случиться и чего нельзя предотвратить». И, наконец, люди Парижа и Испании, живущие своей повседневной жизнью и в будни и в праздник. Это трудовая жизнь, будь то даже показная, облеченная романтическим ореолом, жизнь Бельмонте, Ромеро и других матадоров.
Настойчиво звучит в романе щемящая нота любви двух изломанных войной людей, для которых полное счастье уже невозможно. Недоговоренно, но ясно выражает происходящее безошибочно схваченная и живо переданная речь действующих лиц. И, наконец, все оживляют краски и солнце народного празднества – фиесты и немногословные, но незабываемые зарисовки, сделанные человеком, видящим внешний мир так, как способен видеть его и сам Хемингуэй, и Джейк Барнс.
И автор и его Джейк разделяют судьбу своего поколения 20-х годов, но в то же время возвышаются над ним, как его правдивые летописцы. Тема книги не суета сует, как это, судя по эпиграфу, может показаться на первый взгляд. Да, род приходит и род уходит, но земля пребывает вовеки, земля, которая дает и возрождает жизнь. Накрепко прикованный к своей среде, Джейк все же тянется к этой живительной и для него силе земли. Оставшись один с Брет, он облегченно вздыхает: «Вот мы и ушли от них». Но Брет безнадежно вовлечена в круговорот «потерянного поколения», и, отступая от грозящей и ему гибели, Джейк ищет спасения в работе, о которой неоднократно говорится в романе, ищет опоры в обращении к природе, то на ручье в Бургете, то на берегу моря. В устах его друга Билла кличка «экспатриированный эстет» звучит как бранное слово.
«Потерянное поколение» было, конечно, не едино по своему составу. Некоторые люди этого поколения – действительно конченые, погибшие люди, потерянные для жизни, но другие были потеряны прежде всего для того буржуазного мира, от которого они оторвались, который они отказывались признавать своим. Среди последних были и летописцы этого поколения: Олдингтон, Ремарк, Хемингуэй, и даже старый Голсуорси как создатель целой галереи молодых людей в «Современной комедии» (Флер, Марджори, а в известном смысле и Майкл и Джон).
Каждое поколение можно судить по его ошибкам, срывам, капитуляциям, но можно учитывать и высшие из возможных для него достижений. Из писателей и художников – сверстников и младших современников Хемингуэя вышло немало сознательных борцов, таких, как Ральф Фокс, Корнфорд, Брехт, Ивенс. Однако некоторые из творчески одаренных людей, а в их числе и Хемингуэй, считали, что по мере сил выполняют свое назначение уже тем, что точно фиксируют и крах своего поколения, и максимально возможное приближение одиночек к доступным для них рубежам, в ожидании того, когда следующее поколение в иных исторических условиях сделает следующий шаг через этот рубеж. Как творческая личность Джейк Барнс наделен противоречиями, характерными для его создателя – Хемингуэя. Четкая ясность, с которой он видит окружающее, не проясняет его смутного ощущения социального неблагополучия и зла, в обстановке которых он живет и от которых пока неотделим.
«Фиеста», хотя и возникла в результате напряженного труда, была написана быстро, одним духом, о непосредственно виденном и без особых ухищрений. Форма романа, скупая и прозрачная, только подчеркивает опустошенность героев, и в этом отношении «Фиеста», может быть, самый простой, цельный и стройный из романов Хемингуэя. К «Фиесте» тяготеет ряд рассказов о неприкаянных американцах, которые «посещают отели и пьют там коктейли», чтобы заглушить сознание неблагополучия.
«Прощай, оружие!» – более сложное, двухплановое произведение. Личная тема романа – это прежде всего непосредственное, сильное чувство любящих, выраженное в самых непритязательных, безыскусственных словах, которые оживляет верно найденная интонация. А затем и ощущение неизбежной утраты всего любимого. Проходит эта личная тема на фоне большой и грозной темы войны.
«Прощай, оружие!» – антивоенный роман, что подчеркнуто уже в заглавии. Вырванный из своей среды американец, лейтенант санитарной службы Генри, способен по душам беседовать со своими подчиненными, шоферами, из рядовых итальянцев. Они уже прекрасно понимают, что это чуждая народу, бессмысленная война, ее ведет правящий класс, «который глуп и ничего не понимает и не поймет никогда». «Тененте» Генри, как и подобает офицеру, еще твердит о «войне до конца», но он уже прислушивается к их словам, потому что и он понимает, что тут происходит бойня еще более жестокая и бессмысленная, чем на чикагских бойнях, ведь тут убоину просто зарывают в землю. В «тененте» Генри нарастает стихийный протест. Он наконец понял, что не стоило жертвовать жизнью в такой войне, но когда умирает Кэтрин, то оказывается, что он не знает, как и для чего ему жить. Черты его облика, как и облика Ника Адамса, возникают почти в каждом из последующих произведений Хемингуэя. В них Хемингуэй рисует то, как вступает в жизнь Ник Адамс, как закаляется в испытаниях войны «тененте» Генри, как не находит себе места на родине Гарольд Кребс, как живет и трудится на чужбине Джейк Барнс – и шаг за шагом формируется облик современника потерянного поколения и человека, хотя бы частично нашедшего опору в труде и творчестве.
Опыт войны, общение с рядовыми санотряда – простыми итальянскими тружениками пробуждает «тененте» Генри от шовинистического угара. А затем и пережитый военный разгром, и потеря любимой ломают его, но он «только крепче на изломе». Правда, пока он приобретает только личную закалку – стоическую выдержку изверившегося во многом одиночки. Он еще далек от того, чтобы объявить войну войне. Как и Ник Адамс, он лишь заключает сепаратный мир и выходит из игры. В «Прощай, оружие!» Хемингуэй устами «тененте» Генри вызывающе отрицает проявленный самим Хемингуэем официальный героизм. А позднее, через двадцать лет, персонаж другой его книги, полковник Кентвелл, по дороге из Триеста в Венецию посещает места былых боев на реке Пияве возле Фоссальты, где тридцать лет назад он, как и «тененте» Генри, сражался с австрийцами в рядах итальянской армии и где, тяжело раненный, впервые лицом к лицу увидел смерть. Там, на линии прежних позиций, он закапывает в загаженную ямку на месте былого окопа бумажку в 10 тысяч лир – то, что следовало бы ему за двадцать лет по орденской книжке итальянского боевого отличия. Прекрасный памятник, – говорит он. – В нем есть все, что надо. Дерьмо и деньги, кровь и железо. Вот итог участия в первой мировой войне, подведенный писателем тридцать лет спустя.
Однако закалка, полученная еще юношей на фронте, пригодилась. В новых условиях справедливой войны за свободу Испании герой пьесы Хемингуэя Филипп Ролингс, сражающийся на стороне республиканцев, говорит, что заключил договор «на пятьдесят лет необъявленных войн». По-видимому, герой говорил именно то, о чем думал в данный момент автор. По крайней мере 24 июля 1937 года Хемингуэй писал в журнал «Интернациональная литература» из Испании: «Скажите К., что новая война, когда вам сорок лет, совсем непохожа на ту войну, когда вам было двадцать. Совсем другая война». И еще раз, 23 марта 1939 года: «Мы знаем, война есть зло, но иногда бывает необходимо драться».
Другое дело, по силам ли было Филиппу Ролингсу выполнить этот договор в трудное время поражения демократических сил в Испании и в еще более трудные годы наступления мирового фашизма. Тут дрогнули и не такие анархически настроенные сочувствующие, как Филипп Ролингс. Шовинистический угар сопутствовал и второй мировой войне, объявленной войной за спасение демократии от фашизма. Хемингуэй поверил, что драться необходимо и на этот раз, и он опять дрался с фашизмом «на воде, в воздухе и на суше».
Хемингуэй не сказал еще своего творческого слова о второй мировой войне, возможно, он, по своему обыкновению, бережет эти слова для той «большой книги», над которой все еще работает. Но кое-какие намеки все же просочились на страницах его очень неудачной проходной книги «Через реку». В ней устами того же полковника Кентвелла он дает уничтожающую оценку методов, которыми велась американцами эта война, и того, как вторая война «за спасение демократии» обратилась для американцев в войну против движения сопротивления во Франции и за сохранение остатков фашизма в Италии и Западной Германии.
В самом деле, чем вторая мировая война была для них лучше первой? От нее осталось лишь горькое разочарование и раздражение вчерашнего бойца против фашистов, которого теперь, в оккупационной армии, заставляют прикрывать недобитых последышей фашизма. Свое недовольство полковник Кентвелл старается заглушить путешествием в прошлое, как и прежде, – охотой, вином и женщиной. Но и в постели он не может забыть то, что стало для него неотступной мукой и о чем он рассказывает клочковато и неясно, а временами и с интонацией облегчающего душу ругательства.
Если собрать воедино и хронологически расположить обрывочные, затуманенные и намеренно перемешанные воспоминания полковника Кентвелла, то получается примерно такая цепь: «Я всего-навсего боец, а кто стоит ниже бойца на общественной лестнице?.. Армия же в наше время – это величайший бизнес в мире... А правят нами в наши дни, можно сказать, подонки. Знаешь, вроде того, что остается в недопитом стакане пива, куда шлюхи натолкали целый ворох окурков... Хороший у меня был полк. Можно сказать, прекрасный полк. Пока я его не уложил по их приказу... В нашей армии повинуешься приказам, как собака. И только надеешься, что хозяин у тебя хороший, а до сих пор я встретил только двух хороших хозяев... Как я уложил свой полк?.. Да вот, в Париже генерал Уолтер Беделл Смит объяснил всем нам по карте, как легко будет для нас провести операцию в лесу Гюртген... И вот получаешь приказ взять город штурмом. Это важно потому, что по газетам он уже давно взят... В первый же день теряешь трех батальонных командиров, а роты не то зарываешь в развалинах, не то отрываешь из щебня... А те повторяют приказ о штурме. Строгое подтверждение исходит от того генерала-политика, который никогда в жизни не убивал, разве что по телефону или на бумаге, и сам никогда не подвергался опасности быть убитым. Если хочешь, представь его себе нашим будущим президентом... Представь его кем угодно, но только представь его и его свиту. Это целое крупное деловое предприятие, упрятанное так далеко в тылу, что лучшее средство сноситься с ними – это почтовые голуби. Разве что из предосторожности, сохраняя свои драгоценные персоны, они прикажут своей противовоздушной обороне сшибать всех голубей. Конечно, если только удастся попасть... И вот каждый второй человек в полку убит и почти все остальные ранены... Но приказ есть приказ. И ты должен выполнять его».
Неполная страница. Немного на целую, явно неудавшуюся книгу, но, может быть, это как раз то, ради чего затеяны эти странные постельные разговоры, и этого, конечно, вполне достаточно, чтобы допускающий такие мысли боевой генерал стал по переквалификации полковником в захолустном Триесте.
Таковы прорвавшиеся воспоминания, а одним из предварительных выводов можно считать то место в предисловии к переизданию романа «Прощай, оружие!» в 1948 году, в котором Хемингуэй говорит, что войну затевают люди, наживающиеся на ней, и предлагает в первый же день войны расстрелять этих зачинщиков по приговору народа. Так тема войны, возникшая в романе «Прощай, оружие!», проходит через все творчество Хемингуэя.
Роман «Прощай, оружие!» был написан о первой мировой войне по воспоминаниям десятилетней давности. Он вобрал в себя многие прежние заготовки, и уже снискавший мировую славу писатель позволил себе в экспериментальном порядке включить в роман отдельные этюды и в духе Джойса, и в духе Г. Стайн. Однако, несмотря на эти несущественные эксперименты, «Прощай, оружие!» в основе своей, может быть, самый лиричный, сильный и социально значимый из романов Хемингуэя.
Несколько раньше этого романа вышла вторая книга рассказов «Мужчины без женщин» (1927), в которой даны были образцы психологической новеллы: и «Непобежденный», и «Убийцы», и «Альпийская идиллия».
В произведениях этой поры определились основные особенности стиля Хемингуэя и основной тип его героев. Все это глубоко чувствующие и по-настоящему страдающие люди. Однако веками воспитанная англосаксонская, да и еще к тому же спортсменская выдержка заставляет их говорить вполголоса, закусив губу. Диалог Хемингуэя рассчитанно небрежен и внешне малозначителен. Это лишь маска, иной раз скрывающая гримасу страдания, которую ведь не пристало показывать другим. Да и вообще, к чему распространяться о само собой разумеющемся?
Диалог, по признанию Хемингуэя, дается ему легко, но было бы ошибочно считать, что это просто натуралистическая запись обыденных разговоров. Нет, это особый вид внешне безыскусственного, но строго обдуманного отбора и заострения.
Цепь коротких, не связанных между собою фраз выполняет основную задачу – показать распадающиеся связи сдвинувшегося с места и разобщенного мира так, как он непосредственно воспринимается смятенным сознанием, а не так, как потом организуется холодным рассудком и укладывается в традиционные формы. Самый способ выражения без всяких разъяснений автора показывает пустоту и бессмысленность существования его героев и одновременно трагическую значительность жизни. А сдержанные, сжатые, четкие и емкие описания явлений, событий, внешних действий только подчеркивают беспомощную обреченность людей. И на этом скупом и приглушенном фоне тем резче выступают моменты, когда мысль и чувство прорываются то потоком бессвязных слов, то какой-нибудь одной несложной, но полной взрывчатой силы лейтмотивной фразой. Когда Хемингуэю удается подчинить все это реалистическому отбору, то поражаешься, какими крутыми, но точно выверенными средствами достигается нужный автору эффект.
Итак, решив писать как можно правдивей и закалив свое мастерство учебой и полемикой, Хемингуэй действительно за довольно короткий срок написал два сильных и правдивых романа и много острых и тонких рассказов. Он сделал это на основе непосредственного жизненного опыта. Но дальше произошла заминка. Уединившись за своим письменным столом, он оторвался от внешнего мира, и это вскоре обеднило его творчество, подтвердив, что на одних воспоминаниях юности, даже столь кипучей и многообещающей, долго не продержаться даже писателю такой силы и мастерства, как Хемингуэй.
После опубликования «Прощай, оружие!» Хемингуэй отдалился от парижской литературной среды и обосновался на самой южной оконечности Флориды, в Ки-Уэсте. Тут он был дома и как бы не дома. Показав трагедию чужого народа на войне и молодых американцев «потерянного поколения» в их заморских скитаниях, теперь он, хотя бы краешком, прикоснулся к еще горшей трагедии своего народа, постигнутого кризисом 1929 года. Однако это долго не находило отражения в его творчестве. Хемингуэй мог писать только о том, что он хорошо знает, и его многолетний отрыв от американской действительности особенно остро сказался в семилетний период растерянности и творческого застоя.
Хемингуэй, потрясенный сложностью происходящего, старается быть ближе к простым людям затерянных уголков, менее зависимым от буржуазной цивилизации. Плавая в погоне за большой рыбой по Гольфстриму, охотясь на крупную дичь в Центральной Африке, изучая бой быков, он наблюдает жизнь рыбаков, охотников, африканских туземцев, испанских тореро. Он хочет разобраться в истинной природе человека, не скованного разного рода условностями, а это, по его мнению, возможно в момент наивысшей опасности, пред лицом смерти, когда яснее всего раскрывается в человеке все хорошее и плохое. Так возникает в его творчестве тема внезапной насильственной смерти. Такая смерть – это удел именно людей опасного труда, охотников на львов и буйволов, на большую рыбу, матадоров, контрабандистов, искателей затонувших кладов и т.п. В эти годы Хемингуэй сам не раз бывал на грани такой смерти, – и выступая на арене боя быков, и на охоте, и перенеся в начале 30-х годов автомобильную катастрофу, надолго выведшую из строя правую руку. Шлифуя технику наблюдений, он пишет трактат о бое быков «Смерть после полудня» (1932) и дает описание охотничьей поездки в Африку в книге «Зеленые холмы Африки» (1935), перемежая в этих книгах точнейшие фактические описания с размышлениями о судьбах классического и декадентского искусства, о литературе, изредка об отношении к действительности. Именно в это переходное семилетие (1929–1936), «когда дремало главное и просыпалось второстепенное», Хемингуэй пишет свои наиболее болезненные и пессимистические рассказы, отчасти вошедшие в книгу «Победитель не получает ничего» (1933). Странно было бы от такого писателя и в такой обстановке ожидать бездумного бодрячества – это было бы признаком действительного безразличия и еще более наигранной позы, чем поза стоического бесстрастия. Но рассказ «Там, где чисто, светло» выделяется и среди других рассказов книги как, может быть, наиболее жуткое и типическое проявление крайней безнадежности.
В этом рассказе показана окончательная утрата и дружбы, и любви, и веры. Это как бы конечная точка пути: сначала конкретные и художественные образы утраты друзей и любимой лейтенантом Генри и майором из рассказа «В чужой стране», потом логическое утверждение в «Смерти после полудня»: «Нет человека более одинокого, чем тот, кто пережил любимую», – наконец, обобщенная постановка той же темы в рассказе, в котором даны как бы последовательные стадии разочарования, безнадежности и полного опустошения.
Вслед за Достоевским Хемингуэй повторяет: «Нужно, чтобы каждому было куда пойти». Молодому официанту еще есть куда пойти, но в жене он уже усомнился, и слишком убеждает себя для человека твердо уверенного, и слишком эгоистичен для человека, способного найти опору вне себя. Он уже на грани, за которой та же пустота. Пожилой официант одинок. Он вдовец, и у него впереди бессонная ночь и безнадежность. Старый клиент поглощен пучиной «ничто», в которую он уже заглянул однажды, попытавшись покончить с собой. Теперь он часами сидит лицом к лицу с пустотой за растущей стопкой блюдец. Он конченый человек, живой мертвец, и растворяется в ничто, как только переступит за порог чистой, светлой комнаты бара в пустоту ночи. Больше всего эти трое опустошенных боятся пустоты, именно поэтому они все трое так тянутся к чистому, светлому пристанищу.
Почти семь лет Хемингуэй не создает крупных произведений, которые могли бы стать в ряд с его двумя ранними романами. Вообще говоря, могло показаться, что он окончательно замкнулся и отошел от своего намерения «помогать человеку». В его ранней формуле: «Писать как можно правдивее, чтобы помочь» – ударение все больше переходит на первую половину: «Писать как можно лучше и правдивее». Книгу «Смерть после полудня» он в 1932 году кончает капитулянтски. Пусть спасают мир те, кто может его спасти. Мое дело писать и научиться этому. Однако это был только безнадежный жест, вызванный неодолимой для художника сложностью жизни. В нем не переставая шла большая внутренняя работа. Чувствуя, что он заходит в тупик, Хемингуэй одну за другой взвешивает общественные, культурные, этические ценности в поисках того, на что можно было бы опереться. Он приглядывается к представителям верхов общества, проводящим время на яхтах или на соседнем курорте Майами. Приглядывается он и к горькой судьбе безработных рыбаков и ветеранов войны, загнанных на общественные работы и застигнутых ураганом на рифах Флориды. На эту катастрофу он отзывается негодующим памфлетом «Кто убил ветеранов во Флориде?» (1935), который он послал для опубликования в «Дэйли Уоркер» и «Нью Мэссиз». Время от времени в своих фельетонах для журнала «Эскуайр» он размышляет о минувшей и грядущей войнах и о революции, успех которой он связывает с условиями, порожденными военным разгромом. Словом, для него это был не тупик, а назревавший кризис.
Признаки этого кризиса ясны были в напечатанных под видом рассказов отрывках о флоридском рыбаке Гарри Моргане. Богатые туристы-рыболовы разоряют его, не уплатив денег за потерянную рыбачью снасть, безработица, забота о семье толкают его на преступление, он становится контрабандистом, убивает людей. Долгое время фрагменты эти не складывались в задуманный Хемингуэем роман, и более ясное выражение его творческий кризис нашел в рассказе «Снега Килиманджаро». Здесь речь идет о некоем писателе Гарри. Когда-то он жил полной жизнью, собирался написать о том, что видел и знал и о чем теперь уж не успеет написать. Он стал мужем богатой жены, затесался в стан богатых, скучных людей. С ними он пьет всякие замысловатые коктейли, охотится, разговаривает об искусстве, живет в их среде как соглядатай, который надеется от них уйти, когда о них напишет. Но на самом деле он давно уже заложник в стане врагов. А им удобнее, чтобы он не работал, и они праздностью и комфортом, пьянством и ленью, сибаритством и снобизмом, «всеми правдами и неправдами» загубили его талант. Впереди для него самый страшный вид смерти – творческое бесплодие. Он едет в Африку в надежде, что ему удастся согнать жир с души. Тщетная попытка. Он «точно змея, которой перешибли спину», его ожидает ничтожная царапина на охоте, заражение крови, гангрена и смерть. В рассказ о его умирании включены отголоски прошлого (выделенные в тексте курсивом), ему вспоминается дед и родные, фронтовые товарищи, товарищи по перу, те потомки коммунаров, среди которых он жил на улице Кардинал Лемуан в Париже. И эти воспоминания только подчеркивают его теперешнее одиночество.
Когда читаешь о недавно ставших известными фактах из жизни молодого Хемингуэя и ранние его газетные публикации, невольно говоришь себе – да ведь это как раз то, о чем хотел рассказать, но так и не рассказал писатель Гарри. В этом смысле на редкость сильный и талантливый рассказ этот был все же запоздалой оплатой просроченных творческих векселей.
Рассказ на первый взгляд полон безнадежности. Однако смерть писателя Гарри – это как бы образ его очищения от скверны, это смерть-освобождение от прошлого. Писатель Гарри ненавидит тех, кто сгибается под ударами судьбы. И с перебитым хребтом – это человек живой и меняющий кожу.
Все это очень напоминает внутренний кризис самого Хемингуэя. Какое-то время он был ни холоден, ни горяч, и вот расплата, – у него тоже на какой-то срок как будто был перебит хребет его творчества. Запутавшись в той самой среде, которую осудил писатель Гарри, Хемингуэй не может выбраться из неладящегося романа, вынужденная и невольная бессвязность которого отражает сложность и раздробленность его мировоззрения не менее, чем намеренная клочковатость воспоминаний, включенных в рассказ «Снега Килиманджаро».
Однако Хемингуэй помнил, что писал когда-то о «Непобежденном», и жить он хотел так же, как писал. А написал он в этом рассказе о стареющем матадоре, который ради куска хлеба и из профессионального чувства не хочет признать себя инвалидом. Он выходит на арену и даже тяжело раненный быком так и остается до конца непобежденным, – тема, к которой потом возвратился Хемингуэй в повести «Старик и море».
Хемингуэй был уже внутренне подготовлен к перелому, и перелом этот наступил почти непосредственно после опубликования «Снегов Килиманджаро», когда разразились события 1936 года в Испании.
Хемингуэй горячо отозвался на призыв о помощи, сам отправился в республиканскую Испанию и привез оттуда, кроме ряда очерков, главы о богатых, скучных людях на яхтах в Майами. Теперь он и как художник прямо говорит о том, что это они своими подачками духовно умерщвляют писателя, заставляя его лгать, чтобы жить. Что это они прямо или через своих подручных обрекают на гибель загнанных в рабочий лагерь ветеранов, толкают на преступление Гарри Моргана. А затем – и это, может быть, важнее всего – именно из Испании он привез ведущую мысль, ключ ко всему роману «Иметь и не иметь» (1937), содержащийся в предсмертных словах Гарри Моргана: «Человек... один не может... ни черта».
В Испанию Хемингуэй поехал не с пустыми руками. Собрав в виде авансов довольно крупную сумму, он снарядил на эти деньги колонну санитарных автомобилей в помощь республиканцам. Сам он в Испании как бы реализовал в жизни функции своего лейтенанта медицинской службы Фредерика Генри, выполняя не только обязанности военного корреспондента, но и по мере возможности помогая санитарному обслуживанию республиканской армии.
В период 1937–1939 годов Хемингуэй четыре раза, и подолгу, жил в осажденном Мадриде, Выезжал на фронт Гвадалахары, Харамы, Теруэля, на реку Эбро. За это время им был закончен роман «Иметь и не иметь», написана пьеса «Пятая колонна» (1938), несколько рассказов, выпущен сборник рассказов «Пятая колонна и первые 48 рассказов» (1938) и напечатан сценарий «Испанская земля» (1938), по которому Йорисом Ивенсом был в 1937 году снят документальный фильм. Сам Хемингуэй не только читал дикторский текст, но и участвовал в протекавшей в трудных фронтовых условиях съемке как подручный оператора Френо, а летом 1937 года повез фильм в Соединенные Штаты, показывал его президенту Рузвельту, добился проката его на экранах, доход с которого шел в фонд помощи республиканской Испании.
Опять, как и в былые годы, он с увлечением работал в качестве военного корреспондента, и его очерки: «Американский боец». «Мадридские шоферы» и др. – это фрагменты из газетных корреспонденций.
У Хемингуэя были старые счеты с фашистами. Здесь, в Испании, для него еще отчетливее стало лицо врага. В «героях» Герники и Гвадалахары он узнавал тех, кто разгуливал раньше в форме карабинеров при Капоретто и в черных рубашках фашистских погромщиков, или бомбил с воздуха абиссинские деревни вместе с сынками Муссолини. Здесь яснее стало для него лицо товарищей по оружию и друзей. Это были простые, мужественные и талантливые люди. Ральф Фокс, Матэ Залка, Людвиг Ренн – все это были писатели, которые тоже могли бы помогать людям только своими правдивыми книгами, но, не довольствуясь этим, они помогали и делом, сражаясь с оружием в руках, а то и отдавая жизнь. А рядом с ними Хемингуэй видел добровольцев батальонов имени Линкольна, Тельмана и Гарибальди, испанских бойцов Пятого коммунистического полка и целый батальон матадоров. По-новому переосмыслялись здесь абстрактные слова, когда-то казавшиеся Хемингуэю «непристойными», особенно слово «подвиг». Теперь оно выражало то, что должно было выражать. Только тут он наконец понял и заставил понять перед смертью своего Моргана, что в борьбе объединенные усилия значит больше, чем механическая сумма мелких слагаемых сил. Как хорошо сказал об этом Брехт: «Мы – это больше, чем я и ты».
В начале 1939 гола Хемингуэй написал скорбное и просветленное «обращение» к «американцам, павшим за Испанию» и опять-таки направил его в журнал «Нью Мэссиз». В этом некрологе звучали надежды на будущее, на народ Испании и ее землю. Если и раньше Хемингуэй видел землю, которая пребывает вовеки, то теперь он увидел землю, которую не покорить никаким тиранам, то есть не просто землю, а и ее народ, и тех людей, которые, достойно сойдя в землю, уже достигли бессмертия.
Хемингуэй не только сам по мере сил помогал республике, но, что, возможно, было для него труднее, призывал на помощь других. В июне 1937 года Хемингуэй выступил с речью на Втором конгрессе американских писателей. «Фашизм – это ложь, изрекаемая бандитами, и писатель, примирившийся с фашизмом, обречен на бесплодие, – сказал он. Далее он заявил, что единственный способ обезвредить такого бандита – это расправиться с ним, и с горечью отмечал, что видел в республиканской Испании французских, английских, немецких, венгерских писателей, но не видел писателей американцев.
Автор «Прощай, оружие!» по-прежнему оставался противником войны, но здесь, в Испании, он, к своему изумлению, убеждался, что это какая-то совсем другая, «справедливая» война, как необходимое применение силы против насилия. О ней сам Хемингуэй сказал на Втором конгрессе американских писателей: «Когда люди борются за освобождение своей страны от иностранной интервенции, когда эти люди являются вашими друзьями, одни – давнишними, другие – новыми, и вы знаете, как на них напали и как они боролись, сперва почти без оружия, – вы узнаете, следя за их жизнью, борьбою и смертью, что на свете есть худшие вещи, чем война. Трусость – хуже, предательство – хуже и эгоизм – хуже».
Насколько крут был поворот Хемингуэя, видно хотя бы из сравнения рассказа «Рог быка», напечатанного в самый канун испанских событий в июне 1936 года, с другими произведениями на испанскую тему, написанными им в три последующих года. В рассказе «Рог быка» серия блестящих портретных зарисовок и все та же атмосфера жестокой, душной обыденности. В произведениях периода гражданской войны в Испании Хемингуэй преодолевает судорожную напряженность, недоговоренность, скованность, свойственную более раннему периоду. Речь его льется шире и свободнее, разговор героев сразу понятен не только разговаривающим, но и людям со стороны; все как-то естественнее и человечнее. Здесь, может быть, меньше специфически «хемингуэевских» приемов, но больше простого, зрелого, реалистического письма. Может быть, сказалось и то, что в период творческой заминки Хемингуэй, по собственным словам, упорно и внимательно, читал. А среди прочих книг он перечитывал «Войну и мир» и «Пармскую обитель», «Геккельберри Финна» и «Записки охотника», «Севастопольские рассказы» и «Казаков». Как бы то ни было, в его вещах испанского периода встречаются большие эпизоды чисто толстовской простоты и силы.
Позорное саморазоблачение предавших Испанскую республику западных демократий и поражение республиканцев было тяжелым ударом для Хемингуэя, который только что вновь сделал попытку помочь людям. Это снова замкнуло его в стенах рабочего кабинета, на этот раз близ Гаванны, на острове Куба, и породило заблуждения анархо-индивидуалистического порядка, сказавшиеся в его романе «По ком звонит колокол» (1940). Конечно, напрасно было ждать от писателя преимущественно лирического склада эпического разрешения такой большой и сложной темы, как справедливая война народа за свою свободу. Конечно, по собственному признанию хемингуэевского героя Роберта Джордана, «то, что он увидел в эту войну, не так-то просто» и «чтобы рассказать об этом, надо было бы писать получше, чем он это может сделать сейчас».
Трагическое мироощущение Хемингуэя внушало ему, что иное поражение стоит дешевых побед, позволяло осознать величие непобежденного и в поражении. Хемингуэй понимал роль испытаний в формировании и закалке внутренней силы человека, но отсутствие ясной цели, бесперспективность и безнадежность роднили его с теми, кто, исходя из преувеличения слабостей своих соратников, начинал сомневаться в плодотворности общих усилий, поддавался тому настроению, которое Горький метко назвал «анархизмом поражения». В трудных условиях 1939–1940 годов разочарование, пессимистическая усталость были широко распространены среди западных интеллигентов. Испытал их на себе, например, даже такой преданный делу коммунизма писатель, как норвежец Нурдаль Григ. Он сражался в рядах интернациональных бригад, а в 1939 году в его пьесе «Поражение» за именами и характерами отдельных деятелей и образами дней Парижской коммуны узнаешь настроения людей, переживших крушение Испанской республики. Но Нурдаль Григ верил в конечную победу революции, всем контекстом пьесы он призывал считать поражение лишь ступенью к этой будущей победе. Он мог бы подписаться под словами Брехта: «Самое главное – научить людей правильно мыслить... Побежденные должны помнить, что и после поражения растут и множатся противоречия, грозящие сегодняшнему победителю». Этой ясности мышления и той поддержки, которую она дает бойцу в трудные минуты, не было у Хемингуэя. В личном плане смерть отдельных бойцов, о которой Хемингуэй говорит в своем «Колоколе», не бесцельна. Поставленная задача ими выполнена, ценою гибели одного человека спасен партизанский отряд, для уцелевших впереди жизнь и борьба. Однако безрадостный стоицизм главного лирического героя и пессимистический, безнадежный тон книги свидетельствует об угнетенном состоянии автора. Конечно, «Колокол» – только один из этапов на творческом пути Хемингуэя, срыв на трудном перевале, но срывы такого автора волнуют и заботят его читателей иной раз не меньше, чем беззаботные дешевые удачи писателей, закрывающих глаза на все трудности и отыскивающих тропу, что протоптаннее и легче. Как бы то ни было, несмотря на несомненные художественные достоинства, роман этот по целому ряду причин не оправдал надежд многих читателей, в том числе и бывших боевых товарищей Хемингуэя – интербригадовцев и вызвал резкую оценку прогрессивной печати.
Хемингуэй еще дописывал этот роман, когда разразилась вторая мировая война, о неизбежности которой он писал еще в 1934 году. И Хемингуэй снова отправился воевать против фашизма. Он побывал военным корреспондентом на границах Китая, на фронтах борьбы с Японией. Затем почти два года крейсировал на своей моторной лодке вдоль побережья Мексиканского залива, выслеживая ожидавшееся появление там немецких подводных лодок. С весны 1944 года участвовал в качестве корреспондента в налетах бомбардировочной авиации на Германию. В июне 1944 года в лондонском затемнении попал еще в одну автомобильную катастрофу и, едва оправившись от тяжелых ранений головы, поспешил принять участие в высадке на берегах Нормандии. Затем во главе одного из отрядов французского сопротивления он проделал рейд к Парижу, вошел туда одновременно о французским авангардом, чуть не был осужден военным судом за неположенное для военного корреспондента участие в военных действиях; наконец перенес тяжелые бои в Арденнском лесу и еще два раза был ранен в голову. Все это пока не нашло отражения в его художественном творчестве, хотя уже начиная с 1945 года он упорно работает над тем, что условно называет «большой книгой».
Однако он не мог удержаться и не помянуть недобрым словом то, чему он был свидетелем, как участник действий регулярной американской армии, особенно зимой 1944 года в Арденнах. К этим воспоминаниям побудили его особые обстоятельства. В 1949 году на охоте в Италии отлетевший ружейный пыж еще раз повредил ему глаз. Началось заражение крови. Во время тяжелой болезни и длительного выздоровления, находясь под угрозой смерти, Хемингуэй почувствовал потребность оглянуться как на свое давнее итальянское прошлое периода первой мировой войны, так и на недавние впечатления второй мировой войны. Прервав работу над большим романом, Хемингуэй в короткий срок написал повесть «Через реку и к тем деревьям» (1950), которая, появившись после десятилетнего ожидания, увы, глубоко разочаровала многих читателей.
Это либо самоповторение в виде прекрасных описаний охоты, ветра Венеции, прогулок по Венеции, воспоминаний о войне, либо, что хуже, – это самопародия, потому что как иначе оценивать по сравнению с трагической любовью «тененте» Генри и Кэтрин Баркли невразумительный роман старого полковника Кентвелла с девятнадцатилетней венецианской графиней (словно в насмешку названной автором Ренатой – Возрожденной), которую сам Кентвелл называет «дочкой».
Болезнь и более или менее случайные экскурсы в сторону отвлекали Хемингуэя от работы над «большой книгой». Но его по-прежнему волновала тема несгибаемого мужества, стойкости и внутренней победы в самом поражении. И вот, вернувшись на Кубу, он в 1952 году выпускает повесть «Старик и море», которая в обобщенном и абстрагированном виде повторяет мотивы «Непобежденного» и морской фон романа «Иметь и не иметь». Повесть имела шумный успех и большую прессу. Она сама говорит за себя, как бы по-разному ее ни толковали. Сам Хемингуэй с насмешливым лукавством уклонялся от истолкования этой повести и в одном интервью 1954 года сказал: «Я попытался дать настоящего старика и настоящего мальчика, настоящее море и настоящую рыбу, и настоящих акул. И, если это мне удалось сделать достаточно хорошо и правдиво, очи могут быть истолкованы по-разному. Что по-настоящему трудно, – это создать нечто действительно правдивое, а иной раз и более правдивое, чем сама правда».
Конечно, как и многое у Хемингуэя, книга эта противоречива. В ней автор вызывающе декларирует фатальную неизбежность: и парус как флаг поражения – в начале, и изглоданный акулами скелет большой рыбы – в конце, и моменты резиньяции в середине, когда рыбак, кажется, уже готов признать бесплодность единоборства с большой рыбой: «Ну что ж, убей меня. Мне уже все равно, кто кого убьет», – и всякие отвлеченные выводы из поражения в борьбе с акулами. Однако при всем этом нельзя забывать и другую сторону: конкретные жизненные образы и конкретные жизненные выводы. Старик Сантъяго все из той же породы людей несгибаемых, он, несмотря ни на что, до конца непобежденный человек. «Человек не для того создан, чтобы терпеть поражение», – говорит Сантъяго, выражая мысли самого автора. «Человека можно уничтожить, но его нельзя победить». И не сегодня, так завтра, собравшись с силами, он, может быть, опять уйдет в море за большой рыбой и, может быть, на этот раз не один, а с мальчиком.
Больше всяких аллегорий примечательно то новое для Хемингуэя, что несет в себе эта книга: пристальное внимание к богатству душевной жизни не только лирического героя, но и простого кубинского рыбака, участливое внимание к человеку, а также преемственность мастерства, которое старик Сантъяго как бы передает по наследству мальчику.
Обе эти повести: и неудавшаяся «Река», и мастерски написанный «Старик», – одинаково несут в себе следы старых пристрастий и увлечений Хемингуэя. В «Реке» – это невеселый, натянутый юмор и намеренная невнятность диалога, в «Старике» – растянутый внутренний монолог и стучащие повторы, которые смягчены только исключительным мастерством, с которым написана вся повесть в целом.
В конце 1953 года Хемингуэй решил отдохнуть и, по своему обыкновению, предпринял новую охотничью поездку в Центральную Африку. На этот раз ему особенно не повезло. В результате двух авиационных катастроф его некоторое время считали пропавшим без вести, погибшим. Буржуазная пресса поспешила даже напечатать некрологи. Хемингуэй выжил, но сильно пострадал. Кроме ряда других повреждений, он особенно тяжело переносил сотрясение мозга с временной потерей зрения, что отразилось в его рассказе «Нужна собака-поводырь» (1957).
В 1954 году Хемингуэю была присуждена Нобелевская премия. В оглашенной на церемонии речи он, между прочим, писал: «Настоящее писательское дело – одинокое дело... Писатель работает один... Именно потому, что у нас в прошлом было столько великих творцов, современному писателю приходится идти далеко за те границы, за которыми уже никто не может ему помочь». Сейчас Хемингуэй продолжает упорно работать над «большой книгой», твердя, что «времени осталось уже немного».
Какие бы скидки ни делать на обстоятельства, породившие «Реку», как бы высоко ни расценивать достоинства «Старика», – обе эти повести, конечно, не последнее слово мастера и не подведение итогов. Некоторые американские критики вообще склонны считать «Старика» только фрагментом большой работы. Хемингуэй не из тех писателей, которые могут выпускать регулярно по книге в год. Как опытный солдат, Хемингуэй тщательно готовится к очередной перебежке на новый творческий рубеж, а потом делает большой бросок, иногда, впрочем, подолгу укрываясь в какой-нибудь воронке. В западной прессе туманно говорят о каких-то уже готовых книгах, которые он не выпускает в печать. Несомненно одно – работа над большой книгой еще продолжается. Но чем гадать о ней, лучше ждать, что она оправдает надежды, на которые дает основание творчество Хемингуэя в целом.