Игла в яйце, яйцо в утке, утка в сундуке, сундук на дубе, дуб на острове Буяне, а остров тот ровно посреди океана. Словом, чтобы добраться до романного героя, до Навратиловой-сестры старшей, нужно отыскать Навратилову-сестру младшую, а это никак невозможно без проводника, в нашем случае — без иностранца. Вот он мелькает в толпе, в подземном переходе под Манежной площадью, в пальто из толстого драпа, в кожаной кепке с меховыми ушками. Ушки опущены. Половина лица замотана шарфом из мохера с парчовой ниткой. Сразу видать — заграничная птица. Его зовут Марсель Блот. И кутается он совсем не напрасно, хотя й на календаре январь 1984 года, погода между тем стоит в Москве самая нулевая, даже с малым плюсиком, и все же Марселю Блоту надо кутаться, надо. Это человек редчайшей профессии — он парфюмер-дегустатор, эксперт по распознаванию и составлению запахов. Его нос застрахован на десятки тысяч французских франков. Надо ли говорить, что он француз? С закрытыми глазами Блот способен распознать запах сотни самых разнообразных жидкостей. Это он составил аромат знаменитых духов «Diorpianissimo» для фирмы «Кристиан Диор» и туалетную воду «Reviturbulens» для фирмы «Ревийон». И хотя перо романиста невольно кренится на карикатуру — с двумя «р» — еще бы, нос! — Марсель Блот человек далекий от всякой комичности, наоборот, дух его обоняния весьма трагичен. Обыденный мир для него практически невыносим. Изощренное обоняние приносит самые огорчительные неудобства, порой превращая жизнь парфюмера в сплошной кошмар. Таким кошмаром был для Блота вчерашний перелет из Парижа в Москву. В самолете компании «Эр Франс» ему шесть раз! пришлось беспокоить стюардессу и пересаживаться с места на место из-за отвратительных дешевых лосьонов, которыми ошарашивали вонючие головы, шеи и руки большой группы американских туристов. Но сказать, что Блот — сноб, сказать ложь, он не воротил нос от жизни, а выносил ее с мрачным стоицизмом ипохондрика.
Марсель высок и поджар. Он не молод, но и не стар. Его шея увенчана крупным кадыком. Вот он выходит из подземного перехода к Красной площади. Маршрут самый известный. Он первый и последний раз в Москве. Забавный город ему совершенно не нравится. Нищету плохо одетых людей, нездоровую злобность лиц не могут скрасить экзотические красоты азиатской архитектуры. Оттепель, превратившая улицы в гадкую снежную кашицу, — вызывает в его душе злые филиппики в адрес муниципальных властей. Истеричная взвинченность русских буквально бросалась в глаза. Несколько раз Блот был оскорблен самыми подлейшими взглядами в лицо. Ого! Хотелось надавать пощечин каждому третьему, даже женщинам. Мрачность его души кричала. Огромный магазин напротив ленинского склепа был унизительно восточен, грязен, шумен, бестолков до безмозглости. В мясном отделе мороженые туши рубились прямо на глазах топорами мясников и тут же валились на прилавок грязного мрамора, так что выбрать кусок по вкусу было невозможно. Сам магазин напоминал Блоту парижский универмаг «Бон марше», правда, конца девятнадцатого века. Таким гадким был Париж в дни немецкой оккупации, он помнил тот ужас мальчиком. Блот шел сквозь клоаку чуть ли не ощупью. Что ж, это была фронтовая столица страны, ведущей кошмарную войну в Афганистане; время самое мрачное. Еще в Париже Блоту стали известны слухи о том, что дни кремлевского вождя почти сочтены, Андропов практически мертв.
Пожалуй, только небо — над огромной для французского тесного глаза площадью — удовлетворяло вкус Блота безупречностью зеркального тона сырости, ровным совершенством сизого колера, на который римскими очертаниями барокко одно за другим ложились пышные облака снежного пара из странных конических труб за рекой. Впрочем, воздух был сильно загазован бензином низких сортов.
Было около четырех часов дня, но уже заметно темнело. Азия!
Одна из створок дверей, ведущих в склеп Ленина, была приоткрыта, и оттуда на черный мрамор падала полоска электрического света. Казалось, что там идет какая-то возня вокруг трупа; от охраны пахло сырой шинелью и немного ваксой.
Когда толпа туристов оживилась при виде шагающих солдат, смены караула у мумии, Блот поспешил прочь — свинченная слаженность манекенов казалась ему омерзительной. Уже покидая площадь, парфюмер почувствовал слабый запах свежей мочи и, повернув голову, обнаружил роение людей у входа в общественный туалет прямо напротив входа в азиатскую копию «Бон марше». Туалет — истинное лицо любого общества, и Блот, преодолевая отвращение, направился в малую преисподнюю. Встать лицом к лицу с ошеломляющей вонью не представляло для Блота никаких проблем. Ведь между дерьмом и амброзией — меньше одного шага. Всегдашний запах мира — это запах посредственности, в этом смысле крайности всегда парфюмерны. Наконец, вонь естественна, ее нельзя обвинить в неудаче, как лосьон для волос, и потому ее садизм безупречен.
Загаженные ступени тесно вели вниз. Блот спускался, стараясь не касаться ржавых пьяных перилец. Он не был брезглив, он был всего лишь мучеником амбре. Его вид явно пугал встречных мужчин. Особенно одного, который нетерпеливо мочился прямо у железной двери. Кошмар! потянув дверь на себя — рука в перчатке — парфюмер оказался в низеньком узком сортире, где при свете мутных электроламп оправлялось десятка два мужчин. Пол из кафеля был сплошь залит мочой слоем до сантиметра. Запах, конечно, неописуем: едкая смесь хлорки и смерти с безумием. Шести писсуаров было явно недостаточно, и московский народец лил одновременно из трех стволов в фаянсовые рыльца, забитые окурками так, что моча, не успевая утекать, лилась на пол и на ноги. У противоположной стены в фанерных кабинках до пояса — ага! чтобы без педерастов — уныло тужилось пять мужиков. Все они прятали глаза друг от друга, и Блот понял, что они прекрасно понимают степень собственного унижения и оскорбленности. Стараясь побыстрей справить нужду, их задницы гулко хрюкали. От миазмов воздух в туалете был гадостно теплым.
Заслонившись шарфом от газов, парфюмер Марсель Блот тем не менее стоически озирал руины марксистской утопии — жить без насилия: заплеванный железный умывальник, сорванный кран с хлестающей струей, товарища, который пытался напиться этим кошмаром, сопливые трубы в холодном поту, кучи говенной бумаги в углах, куски колотой хлорки. И все это в пяти минутах от парадной площади государства с кладбищем лидеров партии, в символических пяти шагах от резиденции Андропова в Кремле. Наконец, рядом с партийной святыней — мумией идола. О какой гармонии личных и общественных интересов можно было взывать из этой бездны? Общественный договор Руссо? Жалкая утопия! Трагическая вонь живой жизни уличала эту оптимистическую религию прогресса в самой подлой и низменной лжи, думал Блот… Между тем в туалете, как в тюремной камере, Блот был разом отмечен, никто не лез к его свинячьему кафельному рыльцу, напротив которого он случайно встал. Иностранец мог ссать тет а тет. Но Блот никогда не пользовался общественным туалетом, никогда. Каменно стоя против писсуара — ушки опущены — парфюмер с холодной ясностью видел — о, насколько глаз низменней носа, — что в рыльце успел кто-то нагадить и кучка фекалий жирно блестела в светлой моче. Навалить в писсуар! Этому вызову не было цены. Блот был охвачен не отвращением, нет, а печалью: перед ним был всего лишь один квадратный метр пространства абсолютной свободы от частной собственности. Этот туалет никому не принадлежал, как и земля, на которой он стоял. За его пользование не надо было платить ни копейки. И что же? Человек разом терпел поражение… Да, думал Блот, мой мир чище, прекрасней, нежнее во сто крат, он сплошь затянут миллиметровкой собственности, и каждый миллиметр райской сетки ужален жалом цены. Но что будет, если с француза содрать эти страшные сети?
Но пора!
До решающей встречи в отеле осталось меньше часа.
Войдя в номер — род четырехкомнатной квартиры, — парфюмер сначала принял душ, а затем, закрыв пробочкой раковину и наполнив ее теплой водой, накрошил лепестков свежей белой розы. Букет был заказан еще утром. Слегка размяв лепестки, парфюмер сначала с наслаждением обнюхал кончики пальцев сырых, затем, только чуть-чуть дотронувшись кончиком носа до идеально гладкой поверхности воды, провел по воде несколько зигзагов, иногда натыкаясь на островки белейшего батиста. Слабый тончайший аромат был так печален, что Блот готов был разрыдаться самым отчаянным образом. Это раздавленные нажимом капилляры чайной розы с обреченной нежностью взывали к его чувствам из сморщенных лепестков.
Наконец Блот открыл глаза.
Обоняние было отшлифовано до зеркального блеска, до остроты пчелиного жала. Он чувствовал даже нереальное — как пахнет отражение в стекле. Царствуй, король!
Блот успел переодеться в полустрогий костюм: широкие бархатные брюки и тигровый пиджак, когда в номер трусливо постучали.
Это был знакомый русский парфюмер К. Они познакомились в Париже, на презентации женских духов «Solei noir», где К. удалось заинтересовать Блота одним оригинальным запахом, который при небольшой оркестровке мог бы сделать серьезную сенсацию на рынке туалетной воды для мужчин. Пожалуй, с его помощью можно было б покончить с господством немного сладкого и необычайно свежего запаха «Eau de Savage». Блот сразу предложил за аромат весьма крупную сумму, но рвач К., прекрасно зная, во что обходится выпуск новой марки запаха, — около 100 миллионов франков — предложил ему купить разом всю коллекцию. Его дед был замечательным химиком начала века в России, где создал для петербургской парфюмерной фирмы несколько выдающихся одеколонов, в их числе легендарный «Царский вереск». Отец К. работал учеником у француза Мишеля Брокара, который после национализации фабрики «Брокар и К°» возглавил новую советскую парфюмерию… Так вот, К. предлагал Блоту не только коллекцию оригиналов отца, но и — главное — рецептуру химика-деда. Сумму запросил баснословную. Но Блот согласился без малейших колебаний — аромат стоит того. Разумеется, сделка была форменным преступлением со стороны К., и тот сильно нервничал. Договорились, что К. привезет искомое в Париж через два-три месяца. И надо же — жулика разбивает инфаркт. Потом полгода он проводит в больнице, а когда, наконец, возвращается домой, ни о каких полетах и поездках не может быть и речи. Строжайший режим. По телефону К. намекал на скорую смерть. Надо было ехать в Москву.
Любой запах продумывается парфюмером с не меньшей тщательностью, чем преднамеренное убийство. Блота всегда тянуло к преступлению и вот оно!.. нервными руками К. достает из дешевого портфеля нечто вроде старинной театральной сумочки на застежках; мясистые уши К. протерты розовой туалетной водой — запах слишком небрежен. В сумочке, в отдельных кармашках пять старинного вида флаконов из хрусталя. Кое-где заветная жидкость прикрывает только самое донышко. Извинившись, Блот ушел с сумочкой химика в спальную комнату — он никогда не дегустировал при свидетелях. Это слишком интимное дело.
Парфюмер был возбужден почти что сексуально, до тяжести в паху. Он чувствовал, что глаза его резко блестят. Закрыв веки, он осторожно обнюхал одну за другой пять пробочек хрусталя: монотонные ароматы «Царского вереска» безнадежно устарели. Запах «Пальмиры» был явно композитным, но он также показался парфюмеру банальным, но, но ум Блота был выше собственных вкусов — сам он терпеть не мог больше трети самых удачных запахов — и, вращая у носа холодную пробочку, подумал, что «Пальмира», пожалуй, потянет как основа недорогой туалетной воды для молодежи в стиле «Esprit de parfum». А вот пятый аромат — тот самый! — оказался еще богаче, чем Блот мог предполагать. Прочитав рецептуру и убедившись в ее подлинности еще раз, Марсель некоторое время отогревал флакон в руках — видимо, К. пожадничал на такси и портфель с флаконами долгое время был на холоде… Наконец притертая пробочка с тихим писком выдергивается из тесного хрусталя. Блот закрывает глаза… это был сложный многослойный запах, который открывался не сразу, а постепенно, он играл с обонянием в прятки, пока наконец не заволакивал душу родом холодноватого ароматного мерцания исключительной красоты и насыщенности. Это подлинное амбре. Какая удача!
Когда Блот вернулся к гостю, жабоподобное лицо К. было почти потным от переживаний; такого запросто мог хватить новый удар. Парфюмер молча вручил кейс с деньгами и был благодарен К., что тот не стал пересчитывать внушительную сумму наличных — так он просил, — а, торопливо попрощавшись, трусливо вышел из номера. Он был почти что мертвец.
Закрыв русское сокровище в личный бронированный английский кейс с наборным замком, парфюмер спустился в ресторан «Континенталь»: надо было отметить удачу осторожным глотком шампанского, кроме того, он проголодался. Блот прошел в притемненный зал, который обслуживал только на ужин; пахло букетиками оранжерейных фиалок на столах.
Зал был малолюден, и парфюмер сразу заметил несколько классных проституток. Одна из них как-то заинтересовала его… это было тем более странным, что Блот уже давным-давно положил себе за правило: не спать с проститутками. А свои правила он умел уважать стоически.
Блот, тяготясь собственным интересом, изучал проститутку с не меньшей тщательностью, чем меню. Скуластая дива-блондинка с васильковыми глазами одиноко, но царственно расположилась за соседним столиком. На ней был свободный жакет из жаккардовой ткани со стоячими отворотами, кашемировый пуловер и широкие брюки без пояса с завышенной талией. На худых сильных ногах балерины красовались стильные туфли на высоком каблуке персикового цвета; на столике из той же кожи сумочка в стиле «хичкок». Короткая стрижка с длинной мелко завитой челкой и — последний удар: одиноко накрашенный левый глаз, с вызовом и стильно. Она была так раскованна и шикарна, так необычна, так странна для шлюхи, что парфюмер смотрел на нее чуть дольше положенного. А надо сказать, что в женщинах он тоже разбирался с профессиональностью дегустатора. Шлюха тут же легко пересела за его столик — взгляд француза был пусть и краток, но слишком красноречив.
— Извини, там дует. И вообще — паршиво.
Блоту не удалось скрыть свое удивление: проститутка говорила на прекрасном французском языке.
У нее колючие плечи манекенщицы.
— Ты ведь француз? Ну ты и шикарный малый. Блеск! У нас таких не бывает. — Она принюхалась, — а какое амбре классное. Что это? «Ван Клифф»?
Блоту опять не удалось скрыть удивление — аромат был угадан с точностью знатока. А ведь этот сорт туалетной воды для мужчин только-только появился в Европе.
Подлетел официант. Сволочь явно караулил заказ на две персоны и работал на пару со шлюхой.
— Если ты гомик, то я отвалю. Без обид.
Он был готов ее уже отпустить, но не мог к вящей досаде в ответ разобрать марку ее вечерних духов. Такого с ним еще не было.
— Сивадни у нос ужина с дичи и исть мидии, — шаркнул официант на отвратном английском языке папуаса.
— Не могу угадать твои духи, — поморщил Блот носом. Он решил ее притормозить — почти против собственной воли. Интересно, сколько это будет стоить? И почему его потянуло на шлюху?
— О, это секрет! — сказала она и полезла в сумочку. — Вот, понюхай.
Она подала парфюмеру нечто вроде толстого воскового карандаша. Блот отложил предмет в сторону и быстро заказал ужин на двоих. От напомаженных волос официанта отвратительно несло бриолином — и Блот хотел поскорей избавиться от этого запаха. Затем, осторожно взяв толстую палочку в станиолевой обертке, парфюмер поднес к носу загадку — слабый экзотический аромат явно животного происхождения с обертонами фиалкового корня и палисандра; на-гревшись от пальцев, карандаш шлюхи стал отливать ветерком раннего жасмина.
— Что это? — ему все-таки пришлось унизиться до вопроса.
— Не знаю. Подарил один япощка, для факанья. Этой хреновиной пользуется его любимая гейша. Нужно обвести кружочек вокруг пупка, кружочки вокруг сосков и положить две полоски на запястья. Аромат что надо! Мужик торчит против хочу. Чуешь — чуть-чуть смердит, в тон кожи. Нам, блондинкам, нужно всегда добавлять малость брюнетки. Каплю вони. Идеальность — помеха сексу.
Это было весьма тонкое замечание, причем в согласии с теорией запахов самого Блота: светлое начало — начало мужское, садистическое — темное — соответствует женскому мазохизму. Подлинное амбре есть скрытое отражение идеи двуполости, ароматическое подражание соитию, обязательная смесь наслаждения и раны.
Стоило бы поискать химическую формулу и этого аромата для гейши. Ка-жется, в Москве удача хлынула в его сети.
— Продай, — предложил парфюмер.
— Ни за что, — отрезала шлюха.
— Тогда подари, — Блот угодил в цель.
— Хорошо, — она отрезала столовым ножом кусочек карандаша размером в половину мизинца. От прикосновения к металлу аромат гейши издал слабый обертон мускуса. Блот не ошибся — в основу мази были заложены пахучие выделения насекомых.
От тигровых креветок дива отказалась, но вот вино в бокале отпила с большим смаком. Попросила разрешения закурить, она уже успела заметить или догадаться, что француз сторонится дыма. В ней легко и гармонично сочетались грубоватый шик с сильно выраженной тонкостью чувств. А губы шлюхи были на вид нежны, как у ребенка.
От внимания парфюмера также не ушла ее рука. Бесцеремонно взяв, кисть дивы, — вздрогнув, она подчинилась — Блот с удивлением принялся изучать ее пальцы. Он не мог припомнить, чтобы когда-нибудь видел женщин с таким совершенным строением фаланг, ногтевых лунок, самих ногтей; с таким лайковым перчаточным натяжением кожи. Тяжелые прекрасные холодноватые пальцы исключительной формы были увенчаны не ногтем, а твердым клювом птицы. Руки для рекламы мыла, духов, перчаток, бижутерии, которым не было цены! И надо же! — всего лишь лапки московской проститутки шарить в кошельках и ширинках.
— Конец света! Ты кто — цыганка? — шлюха вырвала затекшую руку. — Видел? У меня нет линии жизни.
— Что это значит?
— А то! Моя жизнь может прикончиться в любую минуту. Я обречена. — Она достала часики из футляра крокодиловой кожи, пристегнутого к запястью, — так, прошло полчаса. Учти, каждый мой час —100 долларов. Поболтать, потанцевать. А за фак в вагине я беру двести баксов, пер ост — пятьсот. Все ясно? Все французы жмоты; решайся на подвиг, Париж.
Ах вот оно что! Она обречена… а он всегда влюблялся в обреченных женщин. В ней мерещился призрак Женевьевы…
Блот, размышляя, с грустным наслаждением ипохондрика обжирался мидиями; иссиня-черные раковины с приоткрытыми ртами не без грации лежали на горке колотых льдинок. Лед украшен лимонными дольками. Серебряная ложечка — любимый предмет романиста — птичкой ныряла в темень между створок, откуда выносила на кончике клюва ярко-желтое желе моллюска. Мидии в Москве оказались не хуже парижских — не слишком пресные и не слишком кислые, в самый раз: нежно беззащитные, как… как губы обреченной девушки над краем блеска стеклянного сосуда с красным вязким вином…
Блот пытался найти на ее лице хотя бы малую толику порока. И не мог. У бляди было лицо юной девственницы — высокие кошачьи скулы, невинные губы, слегка втянутые щеки, васильковые, чистого колера, глаза. Ее хотелось развратить. Трижды прав маркиз де Сад — нас возбуждает не объект распутства, а идея зла. Блот колебался — есть ли основания изменить своему правилу? не иметь проституток?
— Ты надолго в Москве?
— Нет.
Блот улетал утром.
— Вижу, что ты провернул выгодное дельце. Бедная Россия, тебя опять обокрали. Пей до дна за удачу. Ты наваришь на своем преступлении сотню лимонов.
От шлюхи ничего нельзя скрыть, а ведь еще минуту назад Марсель Блот считал свое лицо абсолютно непроницаемым для чужих глаз, и он чуть дрогнул:
— Да, можешь меня поздравить, я совершил самое удачное преступление в своем бизнесе.
— Поздравляю, подлец. Никогда не сую нос в чужие дела. Но прости, никак не могу раскусить, чем ты промышляешь. Ты — необычный человек. Это ясно. У тебя в руках очень редкое дело… Наверное, ты способен победить рулетку. Не пробовал?
— Нет, — то же самое говорила ему Женевьева.
— Попробуй. Рискни, Париж. Ты так чуток, что переиграешь все колеса в своем Монте-Карло. Клянусь. У меня собачий нюх на такие дела… Признайся, чего ты морщишься?
— Признаюсь — тот тип через два столика дурно пахнет.
— Он что, навалил в штаны?
— О, нет. Он смешал два сорта туалетной воды «Роша». От него несет не дерьмом, а бездарностью…
Тут подали горячее. Вид блюда был по-азиатски дик — на круглом подносе в оборке кудрявых салатных листьев высился башней натуральный тетерев! Блот растерялся, не понимая, каким образом есть эту птицу в перьях. Он даже трусливо тронул ее изумрудное оперенье вилкой, под смех проститутки. Тетерев оказался всего лишь чучелом-крышкой, прелюдией для разжигания адского азиатского аппетита. Но вот птица поднята… и надо же! темное перепелиное мясо оказалось приготовленным по всем канонам поварского искусства: дичь тушили с добавками шпига, перепел был пропитан бульоном фюме, и ежевично-клубничный соус в фиале был в самый раз: в меру кисло-сладким, не густым и не легким, а чуть оторванным от донца. Правда, Блот ограничился двумя-тремя клевками вилки. Он ел как всегда, закрывая глаза, чтобы лучше слушать музыку вкуса, — раздувая ноздри и шевеля ушами, эстет, черт возьми!
— Конец света! — расхохоталась проститутка, — спорим, ты — нюхач. Ты дегустатор. Ты будешь меня нюхать, пока не кончишь. Знаю, был у меня такой чокнутый.
Но Блот не был маньяком.
Между тем сама шлюха уже заканчивала ужин — время деньги! — отодвинула вазочку с остатками грейпфрута с ванильным мороженым и сноровисто принялась за кофе с крохотным воздушным пирожным в сарацинском тюрбанчике из алого крема:
— Открой глаза, — злилась она, — ты еще не сошел с ума, гастронос? Жизнь так срано воняет.
Она вновь попала в самую точку мишени; и Блот вдруг испытал наплыв вожделения, как мальчишка, не знающий женщин. Он открыл глаза и, отложив приборы, взял накрахмаленную салфетку.
— Да, утонченность — это проблема, — парфюмер был задет и взял самый раздражительный тон; кроме того, приступ похоти он посчитал умалением своего совершенства, — порой жизнь действительно воняет адски, но зато ты способен различать тысячи оттенков там, где профан от силы различит один-два тона. Посмотри на эти руки. Мои пальцы обладают чувствительностью мимозы. Я легко мог бы стать карточным шулером. Еще в детстве я пугал кузину, отгадывая с закрытыми глазами любую карту в нашей домашней колоде. Мне было достаточно перед сеансом испуга обмакнуть пальцы в спирт, чтобы убрать малейшие следы жира, и это уже не пальцы, а глаза. Конечно, предварительно я помечал колоду нажимом ногтя. Достаточно раз царапнуть по лицевой рубашке карты, чтобы палец легко различал тот шероховатый бугорок. Или сделать ризку по острому ребру колоды. Одна ризка — туз, две — король. И так далее. Кузина заматывала мне голову черным шарфом, но я видел в темноте как при свете. Пальцы запросто читали шершавую пилку по краю карты. В колледже мне прочили карьеру карточного шулера, но я потерял всякий интерес к рукам. Я обнаружил тогда, что мое обоняние гораздо тоньше — я мог совершенно непонятным образом узнавать карты знакомой мне колоды просто по запаху… Каждое лето мы проводили на вилле Дюбу, под Картахеной. Это на берегу Карибского моря. В тропиках моя детская чувствительность обострялась настолько, что жить я мог только ночью, когда все краски и запахи погашены. Никто не понимал, что со мной происходит. Но даже ночью цвета и запахи были пригашены только не для меня. Я выходил на балкон. И в полном мраке, в густом тропическом дегте свободно любовался оперением двух попугаев ара, спящих на шесте в глубине патио. Я различал каждый цветовой перелив крыл в темноте. А носом чувствовал, как вязко пованивает нафталином атласный цветочный клопик на листве гевеи. Как по каменному желобу вдоль патио, кисля воздух, ползет старая ночная игуана. Б-ррр… вся в ядовито-зеленых крапинах, как в ее мокрой открытой пасти гаснет капелью слабого йода ночная мошкара. Мой нос обладал магической силой. Чтобы перебить кислоту игуаны, я отдыхал, отворачивая нос в сторону пылящей в ночи дождевой установки в нашем саду, очищая ноздри от крапинок йода запахом свежей воды. Больше того! Стоя на балконе, я во всех подробностях чувствовал, как моя мать изменяет моему отцу в столовой на третьем этаже. Как постепенно фиалковый нежный запах ее голого тела тонет в потном бриолине молодого слуги Эдуарда Силвы, как воняют ваксой его начищенные ботинки. Никто не видел моих слез!
Только тут Блот наконец спохватился — кажется, впервые в жизни он рассказывает о себе столь интимные подробности. И кому? Проститутке. И где? В варварской Москве. Он замолчал и резко подвел черту под сентиментальным приступом:
— Мне казалось, что русским не хватает тонкости. Но еще пи одна француженка так быстро не раскусила меня. Я привык быть для всех серьезной загадкой. И вот номер! Ты шла по следу, как хорошая гончая по следу зайца. Браво! Пора, наконец, нам представиться друг другу. Зови меня Марсель.
— О’кей, Париж!
— А как мне вас называть, монашка?
— Сегодня меня зовут Роша, — сказала Любка Навратилова.
Да, это она — падшая младшая сестра старшей. На календаре январь 1984 года. Наступает високосный год мыши. Москва задута теплой снежной зимой. В моде сапоги после лыж — сверкающие космическим серебром финские дутики. Цвет космоса — самый модный цвет времени. Перед Новым годом умер Теренс Хигинс — первый официальный британец, скончавшийся от спида. Мир обсуждает речь президента Рейгана, объявившего Москву империей зла. Сегодня ночь перед рождеством — 6 января — ночь, когда силы зла особенно шалят: Любке Навратиловой младшей осталось жить всего лишь до утра.
Любка решила стать валютной проституткой сразу же после самоубийства Франца Бюзинга, два года назад, решила абсолютно трезво, с холодной решимостью выбора и без всяких нравственных гримас. Она устала от полунищеты, от штопанья колготок. Наконец, она была эффектнее сестры старшей, но жила в тысячу раз хуже, у черта на рогах, в случайных комнатах случайных коммуналок. Может быть, именно чувство униженности и зависти заставило ее сделать все, чтобы брак распался и Франтик достался бы Любке как приз. Но жизнь с ним обернулась кошмаром. В том числе и кошмаром нищеты. Она осталась одна без всяких надежд на судьбу. И нее же у Любки был мостик в новую жизнь — Галя Браззрванович по прозвищу Марлен: стареющая проститутка, возраст которой уже мешал снять клиентов, но не мешал стать первым в Москве сутенером женского пола. У Марлен уже были в лапках две классные девочки, которым снимались квартиры, она искала третью и еще при живом Бюзинге дважды откровенно соблазняла Любку перспективами продажной жизни и щедро ссужала валютой в самые отчаянные дни. «Потом отдашь». Любка, признаться, восхищалась железной волей Марлен. В этой пусть стареющей, грузной, но безумно шикарной даме распознать былую шлюху совершенно невозможно. Черная пантера в норковом манто с глазами из берилла! Чертовски умна, нахраписта и элегантна. А знание языков! Кстати, именно знание английского и французского было решающим условием усатой бандерши: недаром Любка страстно учила языки с семи лет, и все жалкие деньги мать тратила на репетиторов, носителей языка. Киска, ты рождена блядью, умоляла Марлен. Ее цинизм восхищал.
Именно утешения своей черствости искала у Марлен Любка в те гадкие дни, когда Франц покончил с собой, а она мучилась тем, что его ей нисколечко не жалко. Я — чудовище, плача, признавалась Любка старой проститутке, мне его совершенно не жаль, говнюка. Как это было? вздыхала Марлен. Выбросился из окна на девятом этаже. Накрасил губы по-блядски, подвел глаза, как педик. Взял в одну руку сардельку с горчицей, в другую — зонт. И сиганул. Марлен процедила сквозь зубы: клоун. Такого не жалко.
Кончилась, кончилась одиссея Улисса с фальшивым горбом.
Холодное презрение Бриззрванович успокоило Любку, впрочем, она жалела только хромых собак. В тот роковой день они обо всем и договорились: Марлен снимает ей шикарную квартиру в центре. Одевает с ног до головы в фирму. Дает каждые сутки своего шофера с машиной на два часа… — косметику, массаж, бассейн и парикмахера Любка берет на себя. И главное — Марлен вводит ее в высший свет валютных проституток Хаммеровского центра, обеспечивает крышу в ресторанчиках отеля, поддержку барменов, официантов, метрдотелей, швейцаров и охраны. Заслоняет от Гэбэ. Каждый вечер я ночь у Любки будет на всякий случай свой оплаченный номер. Брать только валютой. Такса за одну палку —150 долларов. Это минимум. Рублевых фраеров посылать на три буквы. Выручку делить пока так: семьдесят процентов — Марлен, остальное себе. Если дело пойдет — пятьдесят на пятьдесят. И не бздеть!
Браззрванович попросила Любку раздеться и восхищенно зацокала языком: таких смачных девочек просто нет на свете. Твоя кожа так тонка, что прилипает к ладони. Самый кайф. И сисечки в самый раз. Всю грудь можно втянуть в рот. И сосочек как шильце острый. Сейчас это модно. Вот только брей лобок наголо. Как будто ты нимфетка еще. Невинное лицо и голенький кайф — клиенты будут торчать.
В припадке чувств Марлен расцеловала девушку — в ее коллекции Любка будет самой дорогой пипкой.
Через полгода она уже составила мысленный каталог иностранных клиентов, в который небезынтересно и заглянуть. Взгляд шлюхи острее взгляда философа — последний ничем не рискует. Так, у Любки было предубеждение против немцев — покойный Бюзинг зажимал каждую бундесмарку, особенно после того, как его взбалмошная маман отписала все состояние внучке мимо сына и взяла Надин под свою опеку. Все немцы — жмоты! Как же она была удивлена, убедившись в том, что в массе немцы наоборот — невероятно щедры и черт возьми! помешаны на справедливости. Как бы пропустив мимо ушей названную сумму, немец после сексуального блеска, который ему демонстрировала Любка, сначала легко, без нажима и зубного скрежета, вынимал и выкладывал таксу, а потом — наив — старался незаметно — дуралей — сунуть в сумочку ли, в кармашек еще двести, триста, а то и все пятьсот бундесмарок, свернутых деликатно до размера почтовой марки — олух боялся обидеть русскую курву! А вот хваленый богач, ковбой, американец никогда, ни при каких обстоятельствах и эффектах, не давал больше того, о чем было сказано внизу, в пошлой суете сделки, в чаду ресторана. Он словно не замечал — свинтус, — какая лошадка пони гарцует в его пресной постели, какая у нее пипка — жмот, — какие сисечки, какие сильные бедра-жернова и неутомимые ноги балерины; так искусно не замечая — сквалыга — ничего, что могло бы сказаться на его кошельке, дядя Сэм тем не менее тишком, вполглаза и вполоборота круто сек поляну разврата — у него из-под носа нельзя было прихватить ни пачку — початую! — «Кэмел», ни упаковку дерьмовой жвачки «Смайл», ни брелочек для ключей, ни бутылку паршивого «дринка». В постели дядя Сэм вел себя как самый пошлый буржуа, эгоист и ханжа, — ни тени от искренности немца, который старается удовлетворить даже шлюху. Ковбой американец ведет себя абсолютным клопом, мечта которого: насосаться кайфа и отлипнуть от кожи лапками вверх.
Выходит, свобода плодит уродов с не меньшей скоростью, чем ее сраная тюрьма народов.
Но хуже всех оказались французы. О-ля-ля! Короли любви, мушкетеры постели на поверку вышли полными жмотами, скопцами, сквалыгами, скрягами и скупердяями. Они единственные, кто позволял себе торговаться со шлюхой! Элегантные алены делоны, чарующе улыбаясь оскалом бельмондо, пытались скостить с суммы хотя бы горсть франков, чем ожесточали сердце блядехи до ножа и презрения. Будучи опытным любовником в постели, француз всегда норовил сорвать — жмот, скаред — какую-нибудь телесную утеху, как бы в счет оплаченной суммы. Парижский гадик так и норовил ухватить сосалкой такое наслаждение, за которое надо было платить и платить сверху. Не раз и не два француз пытался рассчитаться не валютой, а ширпотребом — жила — и лез сразу после слюнок: мамзель, у меня не хватает сорока франков, позвольте презент — и пытается всучить — скопидом — дерьмовые колготки из тех, что в Турции продают кучей на вес, или дешевенький лачок для ногтей: красную грязь для жены. И кому? королеве московского порока, которая пользуется только косметикой Лореаль, а одевается от кутюр, которая уже имеет две норковые шубки, кучу брюликов и пару швейцарских часиков, усыпанных каратами, которая окружена трепетом парикмахерш и массажисток, имеет личного врача, той, что никогда не торгуется в валютках и давно забыла, что в Москве есть мировое метро… Когда ранним утром она едет спать к себе на Юго-Запад, пилит ручками за рулем изящного маленького «Рено» с любимой ангорской кошкой Азорой на заднем сиденье и видит, зевая, перестрелку взглядов усталых баб из плеваных окон троллейбуса, отводит осоловелые очи, булькая спермой, она — супербля Хаммер-центра — не испытывает к тем бабенкам ни жалости, ни презрения: jedem das Seine!; Каждому свое — написано на вратах жизни… Неужели это она — та, которая годами детства и ранней юности занавешивалась от вечных приступов стыдливости рукой у лица, десять лет пряток за робкой ладошкой… Мать и Надин она вычеркнула из жизни начисто, как и память о проклятом Козельске. Зеленый, бабы, пока! и «Рено» улетает вперед, пора кормить киску бананами.
И ей — победительнице — колготки? гони валюту, клошар. Не то вызову пару ажанов. Ля ржан, пес, ля ржан!
Наконец, именно говенный француз пару раз, а не однажды пытался ее обокрасть — увел из ванной комнаты 35 мл. флакончик «Клима» и портмоне из змеиной кожи, видно, для жены или своей шмары пипки, но был пойман за руку и с наслаждением отхлопан рукою по роже, коленом — по письке. Эх, Париж, Париж, шел бы ты в сраку.
Если Запад был понят достаточно быстро, то Восток пугает, восхищает и злит до сих пор. Так, япошка, щедро расплатившись, с обязательным электронным презентом сверху тут же, не отходя от кассы, неуклонно начинал звонить своему коллеге по бизнесу, который тут же, немедленно — в разгар ночи! — являлся в номер, свежий, аккуратный, с иголочки, и уводил за собой. Так шаркала ножкой по полу восточная любезность. Для Любки это был коллективный секс с одним и тем же раскосым лицом. Молодые япошки были нежны, лупоглазы и торопливы, как кролики, а японец — старый, толстый — мог показать вдруг мрачный неистовый секс самурая, с боевым кольцеванием своего елдака крупным перстнем из кости с насечками для раздрая похоти, с разжиганием ароматных палочек в миниатюрной жаровне, с натиранием но| пахучей летучей мазью, после которой вдруг сама начинаешь сатанеть и устраивать толстяку харакири и русские горки…
Турки лучше японцев.
Они презирают индивидуализм и берут проститутку скопом, сразу одну на всех, но и платят с размахом султана. Турки! самая лучшая новость, какую можно услышать валютным блядуньям в отеле. Окружают в баре кольцом улыбок, трахают по-домашнему, маленьким шумным базаром, в многокомнатном номере-люкс, где шлюхе выделяется самая дальняя комната. Очередь к телу трезва — мусульмане не пьют — рассаживается в гостиной за разговором, за поеданием фруктов, орешков в шоколаде, вяленой дыньки, за глотками кофе черного, как самосад. Шлюха здесь — еще и повод для уважения старших. Первыми идут лысые и седые, последними — курчавая зубастая молодежь. Секс без затей — в одной позе: сверху. Результативность такого гарема исключительная — за ночь, порой, делается недельная норма зеленых. Но самое лезвие греха — это трахаться с правоверным арабским шейхом. Он разом оплачивает и постель и оскорбления. Это самая высшая такса, на которую не способен ни один совестливый немец, ни японец, ни турецкий шалман, ни тем более гринго или распердяй франк. Гонорары араба не по зубам никому… потому и приходится терпеть, прижав перья. Прелюдия в баре, жар страстного поцелуя, первый укол щеткой зубных усов, затем потный, вязкий, рахатлукумный секс, чудовищный ливень нефтяного оргазма — и вот оно! внезапное отвращение: буквально отшвырнув проститутку в постели, араб с лицом сурового аятоллы первым уходит в ванну, где с отчаянием правоверного пророка смывает с себя земную юдоль греха и порока; пипке вставать нельзя — лежишь как в окопе… порой до часу шейх трет себя мочалкой и мылит шампунем. Запрещено не только покидать постель. Запрещено также прикасаться к стакану, к столику, к телевизору и особенно к дверной ручке. Вернувшись, араб зло приказывает снять простыню и выкинуть в ванную комнату. Затем тебе с ненавистью позволяется помыться. Затем тебе холодно выдается сногсшибательная сумма. Деньги завернуты в бумажку или салфетку. При этом мусульманин старается не только не прикоснуться к тебе, а даже в глаза — гад — не глядит. Но не дай бог ухватишься впопыхах за дверную ручку, чтобы рвануть и мотать. Шейх разражается арабскими проклятьями. Ручка на двери тщательно протирается полотенцем — оно тоже выбрасывается. Можно идти? Как бы не так, бля… теперь надо ждать, пока он помолится. Встав на коврик лицом к Мекке, мрачный моджахед шепчет ласковые слова Аллаху. Уф! Наконец тебе отворяется дверь. Ты свободна. Аллах акбар! Можно закурить… кайф… Шейх шипит вслед проклятья исламиста. Прощай, баррель!
— Короче, Марсель, пора трахаться, — шлюха посмотрела на свои швейцарские часики, — на твоем счетчике уже 300 баксов.
Ей осталось жить уже менее трех часов. Если точно — 2 часа 49 минут, и она еще может спастись. Стоит только резко оглянуться в сторону бара и поймать трусливый взгляд бармена Коли Кошкина, который тишком показывает ее угрюмому угреватому малому в пятнистом свитерке. Пятнистый изучает ее взглядом убийцы. Посасывает пиво «Хейнекен».
Кстати, эти переглядки перехватывает чуткий, как мозг комара, официант Боря Псов — теперь от него зависит, поднять или нет на мачте сигнал тревоги. Псов колеблется: кто она мне? человек человеку — волк.
Блот, подняв вверх указательный перст, вызывает официанта. Псов подбегает трусьей побежкой, мгновенно выписывает счет и получает стандартные чаевые — десять процентов от суммы: проклятый француз. Конечно, он рассчитывал на большее. Но Любка умеет читать глаза половых, как никто, и, вставая, тихохонько сует псу в карман пиджачка двадцать пять зеленок. И зря! Если бы она поскупилась, Боря назло шепнул бы ей: берегись, тебя пасут — и тем самым бы упрекнул: мол, я за тебя всей душой, гнида, а ты свинья свиньей. И выжал бы таким образом свои баксы, но уже как знак благодарности. Любкина щедрость лишила его возможности поймать ее на скупости и душевной подлости и унизить предупреждением об опасности… Суть русского характера проста и страшна — только на зло отвечать добром и никогда не наоборот.
Первый шанс был потерян.
Пятнистый малый тем временем позвонил из холла по одному ему известному номеру и сообщил, что шмара в кабаке сняла мохнатого, но Анаша еще нигде не мелькал. Трубка, помолчав, квакнула в крутое свиное ухо: найди ее сегодняшний номер. Мы выезжаем. И будь осторожен. У нее срака с глазами.
Тем временем шлюха и парфюмер поднялись на лифте в белоснежные апартаменты Блота с видом на центр Москвы, чье тайное имя — Мавсол. Ночное небо было залито снежно-электрической кровью. Блот был возбужден, но к сексу подходил со строгостью истинного парфюмера.
Жертвоприношение началось с погружения шлюхи в пенистую ванну. Блот, оставаясь в вечернем костюме, взял в руки губку и собственноручно принялся за мойку женского тела. Любка со смехом украшала его голову, плечи и грудь зефирами пены. С тайным нарастающим вожделением и удивлением Блот отметил, что, наверное, впервые видит женское тело какой-то неизвестной ему конструкции. Странное притягивающее личико женщины-богомола с высокими узкими скулами и васильковыми глазами над крупным скульптурным ртом имело столь же внезапное продолжение: прямые, исключительной красоты и погадки плечи были развернуты с некой вызывающей силой так, что ключицы и шея образовали рельефный, почти манекенный каркас для демонстрации, например, крупных украшений, цепей, ожерелий, кулонов. Блот вспомнил Юбера де Живанши с его культом плеча как главного инструмента манекенщицы экстра-класса, «плечо делает платье!». Такая вот выразительная резкая обтяжка кости бывает обычно у мулаток. А здесь — блистательная геометрия плеча принадлежала — редкость! — белокожей женщине. Восхищение эстета стало тут же угрозой собственному вожделению. Он желал любоваться, любоваться и только. Маленькие перси на каркасе костлявой широкой груди имели вид плодов граната; соски резко смотрели вверх. Взгляд Блота задумчиво стекленел — на разворотах «Вог», «Плейбоя», «Пентхауза» ему, пожалуй, не доводилось видеть таких гибких острых пестиков атласной орхидеи. При желании на них можно было подвесить по ключу зажигания от рекламной машины, нацепить стальное ушко на фиолетовый хоботок. Словом, шлюха решительно годилась поспорить с супермоделями Европы, например с Дениз Асси, с Бубала или Катин Хоппер, каждая из троих зарабатывает по два-три миллиона долларов в год. Она же — дива из див — собирает с клиентов жалкие сотни…
Тщательно обтирая кожу полотенцем, Блот, принюхиваясь, обнаружил, наконец, что все легкие, густые, вязкие запахи пота и восточного аромата с гейши смыты. Только теперь на чистый белый лист можно было нанести несколько каприччиозных штрихов «Чары Бизанс» и превратить московскую проститутку в ночную Женевьеву Дорманс, в лунную ночь цветочного сада, где тело — гладкий спящий овальный фонтан на открытой террасе. Полузакрыв глаза, парфюмер касается влажной стеклянной пробкой духов ямочки между ключиц, сосцов, мочек ушей, волос… В темно-сизой фонтанной воде всплывают на поверхность крохотные искусственные белые соцветия жасмина; один, второй, третий. Их острая белизна озаряет полумрак воды так, что становится видна легчайшая рябь натяжения, в тон и такт светлоте все сильнее и сильнее проступает в ночи сладостно-печальный аромат — головокружение — душа Дорманс. И вот уже весь фонтан обнажается для жасминного пылания запаха света — это тучи открывают луну, а вслед за ней полыхание фосфора охватывает весь очарованный сад, цветок за цветком, кайму за каймой, чашу за чашей и оперяет серебром тайны каждую тень. Дорманс! Парфюмер просит, чтобы шлюха — туго-туго — завязала ему глаза шейным шелковым черным платком… голый пловец в решетке траурных тенет осторожно ступает в воду, черную, как смоль, в звездах, в паучках света, в слюдяных крылышках огня; пловец одиноко плывет в центр, к бронзовой чаше фонтана, с которой бесшумно стекает бликующий язык спящей воды. Вплавь по телу запаха: от нежной резкости фиалкового корня в пьянящий дух палисандрового дерева в свите бархатистых мхов, все ближе и ближе к слепящему аромату амбры в снежных пятнах нарцисса. С поверхности кожи взлетают навстречу пловцу сотни сильфид и усаживаются на его голой мокрой спине — тесной друзой, — слепив два мощных хрустально-талых крыла. Это чары Бизанс. Пальцы ловят в воде ажурную ночную рубашку Женевьевы — агатовую сетку из мелких и сцепленных угольных роз мрака. Это твоя ночь, Дорманс! Это твои мягкие кусающие поцелуи. Я узнаю их. Узнаю твою манеру обхватывать сгибом локтя мою шею. Ты шутливо опускаешь волосы на мое лицо, теперь оно — муаровая маска щекотки. Так водоросли Луары цепко оплели однажды твое холодное тело: неужели ты умерла?
Любке еще никогда не приходилось видеть, чтобы партнер плакал, достигая точки кипения, шикарный француз, конечно, был малость чокнутым. Взяв деньги, оставленные ей на телефонном столике — ого! Париж не поскупился, — Любка быстро оделась и вышла в коридор. Парфюмер так и остался лежать без движения на белой постели, раскинув руки крестом с тугой черной повязкой на глазах.
Швейцарские часики показывали полночь. Наступила ночь Рождества. В пивном баре можно было бы вполне снять еще одного клиента, но сегодняшний заработок был слишком хорош. Не жадничай! И она спустилась на шестой этаж, где был снят ее сегодняшний страховочный номер. Там ее поджидала любимая ангорская кошка Азора. Ольвар обещал приехать около часу ночи и отвезти домой.
Тут у Любки появился еще один шанс избежать смерти.
Приводя себя на ходу — еще в коридоре — в порядок и стараясь избавиться от трагической духоты аромата, которым ее украсил француз, Любка достала из сумочки свой «Poison» и вдруг обнаружила, что потеряла обоняние. Духи не пахли. Так бывало только когда ее трепал насморк. Пытаясь убедиться — а вдруг там вода? — Любка достала японский карандаш — запаха не было. Такого с ней никогда не случалось, и Любка встревожилась, не понимая, что на нее уже упала тень смерти.
Ночной коридор отеля «Интерконтиненталь» был пуст, она уже хотела зайти к себе, но, встревоженная, прошла в самый конец и постучала в комнату дежурной горничной Катьки Разиной. Катька — толстая неприятная баба в красном платье с крашеными волосами говенного цвета — встретила ее несколько нервно. К ее лицу в горчичных родинках вокруг куцего рта прихлынула кровь. И опять Любка сделала ошибку — сунув Катьке свой флакончик «Poison», 15 мл, 52 доллара. Понимаешь, у меня нос ослеп. Как это? Не чувствую никакого запаха. Катька на миг задумалась — еще час назад ей вдруг позвонила бандерша — так здесь звали Браззрванович — и попросила передать Любке, чтобы она немедленно смывалась из отеля. Будет крутая облава легавых с Петровки. В Катьке боролись два чувства: зависть и жалость. Сказать? Но флакона початого «Poison» для предупреждения было мало, тем более, что Любка не чует запахов, то есть — бери то, что мне на хер не нужно… Подари часики, шутейно сказала Катька. Любка удивилась, но, зная бесконечную зависть обслуги к шмарам, сняла часы вместе с футлярчиком и вручила дежурной. 750 долларов! Ты что, серьезно? растерялась горничная. Любка кивнула. Но Катьку понесло: она ни за что не даст проститутке чувствовать себя выше ее… Надевая часики на жирную руку, она сказала для понту, что без сумочки они не смотрятся. Ну ты и нахалка^ рассмеялась Любка и, вытряхнув содержимое сумочки в пакет, отдала горничной и сумку из лайковой кожи. Черт с тобой, бери. Только тут Катьке стало стыдно, но… но если бы Любка пожадничала, та б немедленно доложила про тревожный звонок Марлен для того. Чтобы унизить и уязвить шлюху: мол, ты ко мне жопой, сучка, а я тебя, заразу, спасаю. Но Любка не пожадничала. Отдала и духи, и швейцарские часы, и сумку из кожи… словом, для благодарности не было никакого повода, наоборот, думалось Катьке: шикуешь, бля, у тебя баксов, как грязи, а вот меня никто не жалеет! Словом, о звонке она и полслова не выдавила.
Бедная Россия, здесь добро делается только назло.
Так был упущен второй шанс.
И вовсе не облава легавых заставила Марлен искать Любку по этажам отеля. Новый хозяин Любки по кличке Анаша решил подчинить весь Хаммеровский центр своей группировке голубых великанов Востока и бросил вызов московским ворам, которые давно поделили все сферы влияния в таком лакомом месте. Сегодня днем новичка решили кончать. Поздним вечером Марлен узнала об этом. Любка жила с вором и при разборке вполне могла погибнуть…
В номере Любка еще раз убедилась, что ее нос ничего не чувствует. Не пахло ни надкушенное яблоко, ни толстая кожура апельсина, из которой она давнула в воздух апельсинового парка. Она забрызгала соком ладонь и поднесла к лицу: ни-че-го.
Азора также вела себя необычно. Она не далась рукам, а, наоборот, шипя, оцарапала палец взмахом когтей. Посасывая окровавленный мизинец, Любка с изумлением уставилась на любимую кошку. Ее нежная ласкучая Азора нервно ходила по дивану, бесшумно мяукая — была у неб такая вот странность — и дергая хвостом.
Это был ее последний шанс.
Что-то в номере явно напутало Азору, и Любка преданно решила не дожидаться Ольвара, а немедля везти любимую кошку домой. На поимку Азоры и заталкивание в сумку ушло три роковых минуты. На омывание царапин и латание пальца пластырем — еще две. Затем она вдруг решила причесать волосы перед зеркалом какой-то чужой зеленой расческой с мягкими зубьями из полиэтилена. Опять минута, Последняя минута ушла на писание записки. Когда она, наконец, собралась и пошла с кошкой в сумке к выходу, запертая дверь резко открылась и в номер вошли. Помертвев. Любка сразу отчего-то решила «конец», киска! но прикинулась полной дурехой.
— В чем дело, мальчики?
Вошедших было двое, лица их были безобразно бесцветны, серы и безглазы.
Но они молчали. Только один приложил палец к губам. Толстый короткий палец с обкусанным ногтем: молчи, сука. Ее страшно схватили за горло, так страшно еще никогда в жизни! и жестоко запихнули в рот, кроша края зубов, револьверное дуло, стараясь ободрать до крови губы и небо. Убийцы знают — страшная боль разом парализует жертву, чувство смерти погружает в глубокий шок. Затем сбили с ног — при этом пистолетный ствол вылетел изо рта. Падая, она жестоко ударилась затылком об пол, в глазах почернело. Один тяжко и по-деловому уселся на живот и снова принялся вертеть во рту пистолетное дуло, пока не вынул сталь, вымазанную слюной и кровью. Края всех передних зубов были сломаны, и слюнная кровь во рту отяжелела от костяного крошева. Таким ртом уже нельзя было кричать. Ломая зубы, убийца громко пукнул, и оба тихо рассмеялись. Любка открыла глаза, и тогда сидевший на ней принялся плевать ей на веки, пока не заплевал до черноты: не зырь, курва! Слюна почернела от французской туши и потекла по щекам слезами злобы. Было ясно, что ее профессионально готовят к смерти и в живых уже не оставят. Любка забилась в смертельной тоске. На лбу выступила испарина. В животе оборвалась мистическая пуповина.
Азора подала голос. Ее нервное мяуканье внесло в поведение убийц испуг и брезгливость. Только тут они заметили, что из полузакрытой сумки торчит кошачья голова. Любка, задыхаясь, принялась выплевывать кровь и зубы изо рта, и красные сгустки свесились из левого угла, как страшный изжеванный язык. Второй малый с омерзением взял сумку за ручки и с размаху шмякнул кошку об стену и размозжил головку Азоры. Мало того, глухо матерясь, он еще бросил сумку на пол и наступил на мертвую голову подошвой ботинка, превращая белое пушистое живое в жуткий хруст и лопанье глаз. Видеть этого Любка не могла, но по звуку поняла, что Азора убита. Сильным рывком разодрав платье до пояса, сидевший на животе спрятал револьвер и, достав нож, быстрыми страшными движениями нанес по телу чиркающие надрезы так, что вся кожа разом покрылась кровью. Зачем? Так он скучал. Только теперь он оторвал зад от жертвы и, поднявшись, показал картинку дружку. Тот как раз вышел из ванной, где отмывал в воде подошву от кошачьих мозгов. «Красиво». Издеваясь над телом, первый, раздвинув женские ноги ботинком, стал рыться обувным носком в вагине, порвав ажурные трусики.
Тут в номер три новых серых втащили Ольвара по кличке Анаша. Кашку из любкиного тела готовили для него.
— Ну что, хазер? Хорошо шамать решил? Берляй свою прошмантовку.
Анаша был поставлен на колени, носок ботинка был вынут из женского чрева и ударом вбит в рот добычи. Когда наконец ботинок был вытащен и кровь залила подбородок, вор, еле двигая скулами, сказал: кончайте быстрее.
— Кончить спешишь, пупок! На тебя маслин жалко. Порезать живьем на куски и в очко побросать. Дай ему приправы.
Удар кастета рассек голову жертвы. Ее униженность, кровь из ран, поза пьянили злые сердца.
— Слон, кончай шмару.
Названный слоном опустился коленом на горло женщины так, что кровь брызнула из неглубоких ран на груди. Раздался мертвый хруст шейных позвонков, хрип сломанной трахеи. Глаза на миг раскрылись и просияли неземным светом — по телу прошли судороги.
Наконец жертве было позволено умереть — пулей в рот из револьвера с глушителем. Выстрел был почти не слышен. Только в глубине мозга что-то всхлипнуло. Последним в номер вошел шестой, тщедушного сложения низкорослый человечек без возраста с уродливой грудной клеткой, чуть ли не горбун с крупными волчьими ушами. Ему было сказано: давай, дядя Зина, пакуй чемоданы на выход… После чего горбун остался наедине с двумя трупами. Небритое лицо его не выражало никаких эмоций. Дядя Зина одет в жеваную китайскую куртку на синтепоне и изношенные клетчатые штаны. У него осторожная походка — еще бы, ведь приходится ходить по краю жизни. Когда он моргает, на его веках можно прочесть — слева направо — старую зековскую наколку: не буди! Первым делом он затащил в ванную комнату тело мужчины. Раздел. Разделся сам — снял куртку и остался в жилете, что надет прямо поверх грязной майки. Повесил куртку на фарфоровую вешалку для полотенец. Снял ботинки, оставшись в зеленых носках. При тщедушном теле руки его были сильны и мускулисты, как грязные удавы. Ловко закинув в ванну голое тело, дядя Зина бесчувственно и умело расчленил убитого сияющим ножом мясника из золлингеновской стали. Затем смыл кровь холодной водой из душевого шланга, оставив на фаянсовых ручках красные следы. Ольвар был еще совсем молодым человеком, не старше двадцати пяти лет. Еще пять минут назад у него была красивая спортивная фигура и маленькая изящная голова страстного брюнета с черными порочными усиками, которая легко уместилась в целлофановый пакет вместе с отрезанной правой кистью. Мертвое лицо с такой силой прижалось изнутри смерти к пленке, что губы и кончик носа заметно сплющились. Фасованное мясо дядя Зина складывал в большой дорожный чемодан на колесиках, который успели вкатить в ванную. При этом теплое мясо вздыхало. И это оно было человеком?
Вслед за мужским последовало и женское тело. Только тут, когда голая фигура оказалась на дне ванны, дядя Зина вдруг потерял немую бесчувственность и устроил перекур, с хрипотцой посасывая дешевую папироску и нервозно облизывая мокрые мелкие губки. Он казался взволнованным и даже отмахивал ладонью дым от лица мертвой девушки. И глядел на нее не прямо, а искоса — кровь, чернея, свернулась на животе и ногах густой коркой. Ему хотелось коснуться ее кончиком члена, но кровь не оставила на коже почти ни одного чистого пятнышка. Носки дяди Зины были насквозь сыры. Погасив папироску об умывальник, уродец причесал свои жидкие волосы чужой зеленой расческой с капроновыми зубьями, затем взял в обе руки с черными ногтями вялую голову женщины и сильно потряс, словно хотел разбудить. Он казался взволнованным еще больше. Открыв кран и макая ладонь, принялся было отмывать для похоти багровую щель на лице, но рот сочил и сочил сонную кровь с таким упорством, что горбун сдался. Затем поднял пальцем черное заплеванное веко, откуда на него слепо глянул мертвый кукольный глаз. Осторожно сняв с ушей клипсы, бросил их в унитаз и спустил воду и только затем — перекрестившись — взялся за нож. Когда нож вошел в мышечную ткань горла, раздался тоскливый стон, словно та еще была жива, но уродец по опыту знал, что так свистит воздух, выходя из трахеи. Кажется, он взял себя в руки и преодолел паскудное вожделение, заслонился делом, скрипом стали в стынущем мясе. Только один раз, отрезав левую кисть, он, не удержавшись, схватил и сунул глубоко в прокуренный рот прекрасный мраморно-белый указательный палец, украшенный серебряным ногтем. На лице уродца выступил пот, глаза выкатились из орбит. Сладко напрудив в штаны, он наконец выдернул палец из губ и очнулся, с мокрым шлепком швырнул кисть руки на ванный кафель. После чего движения стали поспешны и еще более отвратительны: струя воды, пакет, снова струя воды, снова пакет. Чемодан был забит до отказа и закрыт на кодовый замок. В ванне краснели голова, кисти рук и левая нога от бедра — все, что осталось от школьницы из Козельска. Но и этот случай был предусмотрен. Оставляя отвратительные серые следы, дядя Зина в зеленых носках прошел к двери, где был оставлен еще один чемодан, гораздо меньших размеров, советского производства. В него свободно легла голова, кисти и нога, после того как уродец согнул ее в колене.
И последнее — кутая в целлофан омытую ногу в обрывке чулка из капрона с черной пяткой, дядя Зина вдруг насторожился и, медленно подняв обрубок к лицу, нашарил курносым собачьим носом сифилитика крохотное пятнышко пьянящего запаха на тыльной стороне колена, в сгибе ноги. Уродец закрывает глаза — не буди! бледно и страстно взывают с его век буквы старой наколки… Это был след от прикосновения к коже блудницы пробки из рифленого стекла духов «Чары Бизанс»: аромат ночной гардении в брызгах белого жасмина, шелковый дух дубового мха, амбре с порывами морского бриза… шел второй час ночи.
Итак, шел второй час ночи. Обычной московской ночи убийств, пыток, самоубийств, пожаров, насилий и казни… нечестно ограничивать ад миллионного Мавсола одной единственной смертью. Пусть даже и смертью героини… Как зубчики к шестеренке — шаг к шагу, — прижались друг к другу преступления той ночи 1984 года: на улице Силикатной рассерженный 35-летний инвалид кухонным ножом на кухне же зарезал восьмиклассника, сына своего приятеля, — тоже инвалида. Повод для крови самый ничтожный: пьяненький восьмиклассник, мальчик четырнадцати лет, обозвал гостя «инвалидом». После чего гость — одышливый толстяк с ватными грудями — схватился за нож. И занес, пока только лишь в ярости занес, но отец, сидевший тут же на кухне, зло поддержал пьяную ярость приятеля и сказал, толкая словом страшный замах: дай, дай ему, Колян. И инвалид вонзил вибрирующее в руке лезвие по самую рукоять в шею пьяного мальчика. Удар был так дик, а нож так огромен, что лезвие навылет пробило тонкую шею подростка, перерезав сонную артерию; кровища так страшно ударила в стены, в холодильник, на стол, что убийца и отец мальчика сразу протрезвели. Убийца, рыдая, вытащил нож, а отец пытался ладонью закрыть фонтан крови, словно этим можно было помочь. На крик на кухню вбежала пьяная мать, но сын ее уже мертв, а с отцом-инвалидом она давным-давно развелась, и тот живет здесь же, но в отдельной изолированной комнате, а сожительствует теперь с этим плачущим рыхлым пьяным толстяком с ватными грудями. Сожительствует с ненавистью и отвращением. Она начинает дико кричать на весь спящий панельный дом для рабочих — ей показалось, что мужчины пили кровь ее сына из чайных чашек пополам с водкой.
Стикс, что объемлет траурной лентой смоляного льда подножье Мавсола, раскрывает объятья черных морозных волн, и первый пловец — еще одинокий — с ножом в горле уходит на дно. Свет вифлеемской звезды здесь, в подземельном аиде, почти неразличим, и свет не зеленый и даже не белый, а мутный, с красным отливом.
Затем на улице Авиаторов отец изнасиловал трехлетнюю дочь. Изнасиловал после того, как жена обидно отказала отдать свое тело на потребу его приступу похоти. Эта молодая болезненная женщина-уголовница была осуждена беременной и свою дочь родила в лагере, в тюремной больнице, после чего и была выпущена на свободу с условным сроком наказания. Ее муж — маленького роста шофер с дрянными зубами и лицом злого мальчика. Каждый день жена оскорбляет его изощренной бранью ненавидящей женщины. Он может взять ее только тогда, когда та мертвецки пьяна. Но сегодня она, как назло, трезва и оскорбляет его с усиленной страстью. Обозленный шофер босиком, в черных сатиновых трусах, идет в тесную душную спальню, где назло жене насилует пухлую трехлетнюю девочку. Проснувшись от его рук, та начинает слабо кричать, но отец закрывает лицо малышки подушкой и погружает воспаленный елдак в детскую утлость. Смерть девочки от удушья под подушкой была бы неминуема, если бы свою похоть шофер не удовлетворил молниеносно. После этого он вынес плачущую девочку к матери и бросил на кровать. Вскрикнув, мать подтягивает ноги и с ужасом смотрит на свою девочку, ножки которой залиты до колен кровью, а животик вымазан клеем самца. Муж тем временем пытается даже улыбаться и только машинально повторяет одну и ту же фразу: вот тебе! вот тебе за все. Вот тебе. Вот тебе за все! Когда приехала милиция, он заперся в уборной, где в припадке истерии отрезал свой бодец ножом и обрубок спустил в унитаз… самый обычный шофер, человек маленького роста, который никогда не пользовался ни одеколонами, ни лосьонами для бритья, вменяемый, только с дрянными зубами и никогда никем не любимый.
Тем временем дядя Зина заканчивает упаковку обшарпанного чемодана, давит коленом на крышку коричневого дерматина.
Убитых по темным водам московского Стикса выбрасывает на цинковый стол в мертвецкой клиники Склифосовского; сюда стекаются все русла январской ночи; сюда живых выбрасывают тремя этажами выше, в операционную скорой помощи, например девушку, которую час назад на пустом эскалаторе станции метро Комсомольская некие шутники облили серной кислотой. Они выбрали ее потому, что девушка была и хороша собой, и надушена, и отлично одета: кожаные брюки, зимние сапожки, отороченные мехом, просторная пелерина из белых шкурок песца. Преследователи настигли ее на ночном эскалаторе, где в момент схода на мраморный пол плеснули на левую ногу не меньше стакана кислоты. От чудовищной боли девушка стала кататься по полу, пытаясь сорвать с ноги клочья кожаных брюк и при этом обжигая руки. Наконец, от боли и шока она теряет сознание. Отныне с молодостью и надеждой покончено навсегда — дежурный хирург рассматривает на операционном столе то, что осталось от дивной ноги: обожженное до кости мясо в чудовищных шрамах — костыль, а не нога, и это мясо парит в лицо хирурга резкой тошнотворной смертельно-стеклянной вонью серной кислоты. Вот амбре Мавсола.
Меньше всего описанное выше и ниже есть выдумки романиста — все взято из московской уголовной хроники.
Ночь продолжается.
В конце третьей стражи течение Стикса обходится без смертельных всплесков почти полчаса, полчаса без убийств.
И только десять минут спустя происходит кровавая драма на ВДНХ СССР, где стреляется методист павильона «Юный техник», стреляется в голову из ружья для подводной охоты. Гарпун глубоко пробивает височную кость и уходит в мозг. И здесь смерть тоже поначалу медлит, просачивается но капле. Гарпунное острие перебило зрительный нерв и разорвало гипофиз. Ослепший методист, выставив вперед руки, шагами монстра бредет по шахматному полу павильона. Его глаза широко раскрыты, а из отверстого рта на подбородок свешивается невероятно толстый венозно-красный телячий язык, так вытек его мозг. Гарпун, торчащий в черепе, соединен нейлоновой леской с ружьем для подводной охоты, и оно громко волочится за самоубийцей по мрамору. Наконец, наткнувшись на преграду, живой труп падает на стеклянную коробку, которой накрыта действующая модель Днепрогэса, построенная руками юных техников из Днепродзержинска — родины Л. И. Брежнева. Тело самоубийцы вдребезги разбивает стекло и падает грудью на макет плотины, а лицом — на синий плексиглас искусственного водохранилища. От удара разрушенная плотина на несколько минут вдруг оживает — загораются окошки из слюды в машинном зале. Начинают вращаться крохотные турбины, миниатюрные динамо-машины вырабатывают порцию тока, который бежит по электропроводам лилипутских электромачт, расставленных по склону зеленой горы из папье-маше, и зажигает надпись: коммунизм — есть советская власть плюс электрификация всей страны. Ленин. Кошмарная смерть методиста оказалась выдержана в строгом соответствии с задачей экспозиции. А гибель — по высшему счету — напоила светом мертвую схему прогресса… Причины самоубийства остались неизвестны. Методист был холост, замкнут, вел одинокий образ жизни, детей не любил. Недавно отрастил бороду. В его квартире было найдено множество украденных из павильона макетов и моделей, среди которых выделялся огромный глобус Луны, сделанный умственно отсталыми детьми города Рыбинска.
Затем вслед за Танатосом свою адскую жертву спешит собрать Эрос. На разлете Нового Арбата проститутка в такси, уронив голову на колени шофера, пропахшие бензином, ласкает пенис водителя. В момент оргазма шофер, слабея, теряет управление и налетает на идущий впереди БМВ с тремя пассажирами. Обе машины отбрасывает на тротуар, где колесу сминают одинокого бомжа, но только лишь ранят. Смерть не слетает на смех Эроса: все жертвы — шесть человек — в крови, в порезах стекла, в ушибах, но живы. Смерть слетает на плач несчастного мальчика, измученного собственным онанизмом. Скоро год, как каждую ночь он дает честное слово не трогать себя, и каждую ночь до изнеможения по несколько часов онанирует, натянув на голову одеяло. Сегодня мальчик решает, что положит всему конец. Сегодня ночью дьявольское наслаждение ручейком послушной плоти было особенно сладким. Таким сладостным, что мальчик тихо плакал от презрения к себе. Дождавшись, когда вся квартира уснет, он в одних трусиках вышел в ванную, где с вечера было замочено белье. У него уже все было продумано. Вынув полотенца и простыни, он добавил теплой воды. Когда ванна была полна до краев — перекрыл кран. Затем затянул себе ноги школьным ремнем — еще днем в ремне была проделана ножницами дополнительная дырка. Затем он туго затянул еще один ремень вокруг пояса и защелкнул себе нос деревянной прищепкой для белья. Теперь он мог дышать только ртом. Постояв, пока не уймется нервная тряска, он напоследок еще раз побаловал напряженный жадный отросток, весь в ссадинах и коростах, которые натерла рука. Прежде чем поймать сладкий червяк, он ищет на кожице — среди корост — уцелевшее местечко для пальцев. Вот дрожь проходит. Затем он стоит еще некоторое время, не решаясь уйти из жизни. Затем просунул руки за спину под тесный ремень и неуклюже боком перевалился на дно ванны. Тут настал самый ужасный момент: тело инстинктивно пыталось спастись и несколько раз страшно изогнулось дугой, пытаясь встать в полный рост. Напрасно! Ныряя, онанист набрал полный рот теплой мыльной воды. Агония длилась несколько минут. Наконец мальчик затих. На вид ему лет тринадцать. На синем от удушья лице широко раскрыты ясные мертвые глаза, полные слез. В раковину из крана монотонной капелью падает вода. Кафельные стены залиты нежным светом матовой электрической лампы. Простыня, отложенная мальчиком на край ванны, постепенно сползает в воду и плавно расплывается над телом.
В конце концов наступает последний час перед рассветом. Ночь Мавсола идет на убыль, знак правящей мумии то вспыхивает, то гаснет. Этот час — час пятой стражи — адский Мавсол дарит опасным девочкам. Их ровно три: Вера, Надежда, Любовь. Милосердие. Жалость и Человечность. Их жертвой стала некрасивая, безымянная, рыжая, грузная умственно отсталая девочка четырнадцати-пятнадцати лет. Вера, Надежда и Любовь заметили сверстницу поздним вечером в метро, на кольцевой линии. Больная девочка из вспомогательной школы-интерната заблудилась и, сдавшись, просто одиноко спала — калачиком — на сиденье в пустом вагоне ночного метрополитена. Это доброе беззащитное, почти бессловесное девственное существа с разумом щенка. Злые девочки разбудили рыжуху и, поняв, что имеют дело с неполноценной, легко заманили ее в компанию — еще две злые девочки и два злых мальчика в доме на Зоологической улице, — где от скуки, от нечего делать семеро сверстников принялись издеваться над жертвой. Рыжая девочка не понимала, что с ней делают и для чего, но подчинялась легко, сначала с улыбкой, затем со слезами, но молча, бессловесно, покорно. Сначала ее заставили есть столовой ложкой соль, затем заставили есть туалетную бумагу, затем заставили раздеться догола и велели садиться на соль, которую рассылали по полу, затем остригли наголо ножницами волосы на голове и на лобке, затем подпалили то, что еще рыжело, затем стали резать бритвочкой кожу, удивляясь, что у жертвы почти не идет кровь, затем затем затем затем затем затем затем затем затем затем, — и ни капли от запахов палисандра, ни капли от благоухания лесных цветов с примесью хвойных ноток, ни грана от дыхания лилии, пиона, амбры, ни пыльцы небесной амброзии… затем ей надели на шею собачий ошейник, измазали дерьмом, расписали тело матерными словами — кто разбудит тебя, сострадание! — вывели нагишом в зимний подъезд и привязали ремень к ручке двери одной из квартир и ушли. Искалеченное обезображенное существо, свернувшись в клубок, лежало на резиновом коврике и только скулило по-собачьи: у… — у… у… умственно-отсталая девочка даже не умеет стонать. Она также не может понять: из-за чего ей так больно?
Почему сущее, выступая в просвет бытия, в ответ на взывание мира, не пощадило бытие, отказав ему быть, быть во что бы то ни стало; быть любой ценой? Почему сущее не отступило от отклика в вечность ничто? Почему не оставило оно без внимания мольбу о рождении? Почему ожог сигаретой благопогружен до дна возможности в божественное позволение?
Ночь рождества никогда не кончается.
В небольшой комнате под потолком включена слабая лампочка, испачканная желтой краской, но оке так грязни, что предметы и обстановка почти не видны. И глаза должны прежде всего привыкнуть… постепенно становится различим темно-коричневый стол, пол из линолеума. Стены, покрытые зеленым пластиком. В середине — запертая снаружи дверь, изнутри ее открыть невозможно. Кругом грязь и запустение. Все неумолимо. Немного правее двери — железная односпальная кровать без матраса, но с грязной подушкой без наволочки. На подушке вмятина — след от головы человека. В центре комнаты — металлический стол с изношенным верхом из ядовитой зеленой пластмассы. На столе ничего нет. Стулья стоят у окна, которое занавешено жалюзи из темно-зеленого пластика. Царит цвет грязного изумруда. Сквозь щели жалюзи тускло, скупо сочится тусклый черноватый с серостью свет. Сиденья стульев иа желтой старой пластмассы, спинки тоже пластмассовые, но желтизна окраски почти не видна под слоем грязи. На пустом подоконнике единственный предмет — целлофановый пакет, набитый какой-то черно-белой мерзостью. Только приглядевшись, можно различить очертания кошачьей головы, тусклое присутствие мертвых глаз из стекляшек аквамарина, и понять, что черное — это на самом деле полосы красной крови на белой шкурке. Из стены напротив двери торчит старомодная порцелановая раковина, полная грязного мусора. Ни крана, ни сливной трубы у раковины нет. Выше, на той же стене, белеет кафельный крючок, на котором окаменело свесилось затертое вафельное полотенце в черных пятнах. Пятна отливают красным. Поверх полотенца висит драная купальная шапочка. На полу под раковиной мусора на листе газеты стоит торцом чемодан. Обычный совковый чемодан средних размеров для недальних поездок. Он обшарпан и нечист. Дрянная ручка замотана голубой изоляционной лентой. Углы чемодана обиты нашлепками из грубой свиной кожи. Глинистого цвета коленкор кое-где поцарапан гвоздем и порезан лезвием бритвы. Внезапно лампочка под потолком начинает отчаянно мигать. В этой истерике пыльных вспышек трудно разглядеть нечто пушистое, длинное, похожее на волосы, торчащие из-под чемоданного края. И все же, пожалуй, это действительно светлая прядь волос длиной так в пять-семь сантиметров. На газету из чемодана вытекло нечто черное и сырое и расплылось безобразным пятном. Кажется, это… но тут лампочка гаснет и комната погружается в полный окончательный мрак. Конец света! Пройдет несколько долгих минут, прежде чем в темноте, сквозь жалюзи, проступят блеклые полосы света. Они разлинуют противоположную стену тусклыми тенями. Здесь чахлый свет, как стон сквозь зубы. Затем проступает силуэт кровати, затем стола, затем — призрак раковины. В комнате стоит мертвая тишина. Снаружи не доносится ни один звук. Человек зарождается как вслушивание — человеческий зародыш похож на ухо, он так же круто свернут дугой, ножками к голове. То есть вся суть рождения только в слушании звука, в пристальности к Слову, но никак не в запахе! Почему же тогда мир насквозь пропах?
Постепенно комната наполняется странным волнующим запахом — это веет ароматом гардении и жасмина прядь чьих-то волос, защемленных крышкой плохого дорожного чемодана — внезапно — клац! — один из металлических язычков резко отстегивается — чемодана, что стоит на самом дне вещей, в трюме романа, уликой против бытия сущего.