«Вот именно, — думал я возбужденно, — не могут сравниваться, я же об этом самом тогда, осенью, Агаву хотел сказать, он перебил меня, глупец!»

Я был так вдохновлен, что и этот же день, шестого марта, прямо с газетой пошел к руководителю.

Мой руководитель считался среди всех ученых нашей большой области ведущим, непререкаемым авторитетом, специалистом по травопольной системе. Мы, студенты, за глаза звали его Вильямс Магомедович.

«Ага, — думал я, подходя к его кабинету, — столько лекций нам бубнил об этой системе Вильямса, а оказывается, все неправильно!»

Я был настроен по-боевому. Постучав в дверь, я вошел, не дожидаясь приглашения.

— Вы читали?

Я настолько ошалел, что, войдя в кабинет, даже не обратился к хозяину по имени и отчеству.

— Читал, читал, а как же! Не видите, газета у меня на столе. Настольная книга, так сказать, — непривычной в его устах скороговоркой ответил мой доцент и, смущенно потирая свою розовую лысину, обернулся к портрету Вильямса, который висел над ним. Это был огромный поясной портрет академика, выполненный масляными красками.

— Мне хотелось бы переменить акцент в моей дипломной работе, — набираясь невиданного апломба, сказал я. — Мне всегда казалось, что эта травопольная система не то, что нужно. Сколько земли даром пропадает. Вы согласны?

— С удовольствием! — просиял доцент, как будто я ему сделал подарок. — Я всегда согласен. Да вы садитесь, садитесь, коллега. Мне очень приятно, что вы такой молодой и так по-государственному подходите…

«О, даже коллега! — отметил я в уме. — Прекрасно, я тебя прижму, старая крыса! Ты еще вчера так восхвалял эту травопольную систему!»

Я уселся уверенно в кожаное кресло рядом с его столом.

— Я, знаете, тоже всегда, — наклонился ко мне доцент и прошептал (видно, чтобы портрет не услышал), — я всегда тоже сомнение имел. А сейчас, когда, наконец, — он гордо выпрямился и заговорил громко, внушительно, как будто снова читал лекции, — сейчас мы эти последствия ликвидируем! Да, бесповоротно ликвидируем! Я рад, что вы разделяете мое мнение, мою решимость бороться. А то тут, знаете, некоторые болтают. Зоркости, так сказать, масштабности им не хватает, еще учеными числятся… Они, видите ли, сомневаются… Какой позор сомневаться ученым, просто позор. Я не побоюсь сказать, что это близорукость, политическая близорукость!

Я слушал его молча, с восхищением. Я понял в эти минуты, почему он так преуспевал в жизни. «Вот это да! думал я. — Пять лет пел нам одно, а сейчас с тем же азартом говорит другое. Какая маневренность! Какая ловкость! Вот это да!»

— Да, да, — сказал он мне, на прощание подавая руку. — Вы на примере своего колхоза должны вскрыть, разоблачить, доказать всю пагубность травополья. Мы должны бороться за то, чтобы это травополье ликвидировать! Желаю удачи!

* * *

И вот я поехал в аул собирать материал из опыта моего колхоза. Я бегал за натужно гудящими тракторами, которые перепахивали поля люцерны и клевера, и все записывал, записывал.

— Сынок, — говорил мне отец, — сынок, скот останется без корма на зиму, да и летом ему нечего будет есть. Чему ты радуешься и бегаешь?

«Недопонимает старик, — снисходительно думал я, — нет масштабности, держится за дедовские методы. Эх, косность, даже в собственной семье как трудно ее одолеть, а в государстве!»

Отцу я этих своих глубоких дум, конечно, не высказывал. Как и подобает почтительному сыну, я мягко улыбался и отвечал только:

— Это не я придумал, а ученые, умные люди в Москве.

— Так пусть и пашут в Москве, а при чем здесь наш колхоз! — раздраженно посапывая трубкой, бросал мой обычно немногословный отец.

— В Москве клевер не растет, там асфальт кругом, пахать нечего.

— Ученые, ученые, — бормотал отец, — коровам, буйволам и лошадям их ученость боком выйдет. Бедная земля, как хотят, так и мучают, скоро она совсем родить перестанет.

— Наоборот, урожайность удвоится, настанет изобилие, — оправдывался я, — вот посмотришь, отец!

Отец мой молча посасывал трубку, смотрел на меня исподлобья, невыразительно, как на пустое место.

«Эх, недопонимает старик, темнота, разве ему втолкуешь?..»

И я старался пораньше лечь спать — завтра с рассветом бежать в поле. Агав помогал мне в моей работе, я напомнил ему наш осенний разговор и вырос в его глазах до гигантских размеров. Он вслух восхищался моим умом, моим прозрением. Простодушный Агав то и дело рассказывал всем аульчанам о том, как я еще осенью предсказал крах травополья, он очень гордился, что дружен со мной, он видел во мне уже будущую знаменитость.

Мне такое его отношение очень льстило, я не одергивал Агава, когда он превозносил меня до небес перед аульчанами. В ауле среди колхозной верхушку я стал, благодаря Агаву, своего рода героем дня. Я даже выступал с докладом на правлении колхоза. И с молодым, недавно избранным председателем говорил на «ты» и бодро указывал ему «недостатки».

Председатель был из города переброшен к нам в колхоз на укрепление. Человеком он оказался честным и исключительно толковым. Сейчас он здорово поднял наш колхоз, а тогда еще не успел войти в курс крестьянской жизни и слушал и воспринимал меня как крупного спеца, изрекающего абсолютные истины.

— Вот оканчиваешь учиться, — говорил мне председатель, когда после правления мы вышли на улицу, — такое богатство у тебя в голове, приезжай домой, агроном нам позарез нужен. С тобой мне не страшно будет. А так боязно, не завалить бы работу.

— Вернусь обязательно, — обещал я председателю, — будем работать вместе. Не беспокойся, я тебя на произвол судьбы не оставлю. К уборке хлебов уже буду здесь. Не беспокойся. Ты завтра дай мне лошадь. Надо на дальний удел съездить, посмотреть, как там клевера перепахали. Дашь?

— Ну еще бы, хоть на целый день можешь взять моего гнедого, он резвый, как огонь.

— Ладно, возьму гнедого, — сказал я. — Ну, спокойной ночи.

* * *

Когда я пришел, домашние наши уже спали. Я зацепился больно ногой о стул, выругался сквозь зубы.

— Молоко в кастрюле! — прошептала мне из смежной комнаты мама. Я вспыхнул в темноте: неужели она слышала, как я ругался?

С удовольствием выпил я холодное буйволиное молоко с вкусным пшеничным хлебом и лёг спать на тахту. Раньше на тахте спали мы, дети, а теперь она пустовала. Мои старшие братья все уже поженились и жили отдельно, а мой единственный младший брат уже ходил в десятый класс. Так что маленьких детей в доме не было.

«Вот я и взрослый мужчина, — вытягиваясь на тахте во весь рост, с удовольствием подумал я, — без пяти минут ученый агроном родного колхоза. Агроном колхоза!» Каким недостижимым, каким громадным казалось мне это всего пять лет тому назад, когда я смотрел на мир вот через это покосившееся окошко родного дома…

В окошко светил месяц, зеленоватый, остророгий, такого не увидишь в городском дымном небе.

«Этот председатель будет меня во всем слушаться, — честолюбиво думал я, — мы выведем колхоз в передовые. Я покажу всем, на что я способен!»

Во сне я видел себя на белом коне.

— Это к удаче, сынок, — истолковала мама мой сон, — в скором времени тебя ждет большая удача, на белом коне — это очень хорошо!

— Очень хорошо, — довольно хохотнул я, — пусть сон будет в руку!

— Дай аллах, пусть сбудется, — с надеждой посмотрев в рассветное румяное небо, вздохнула мама. — Когда вернешься?

— К вечеру, — бросил я, направляясь к воротам.

— Так возьми еды!

— Не надо, сейчас поел, а там с трактористами пообедаю.

Но мама догнала меня все же за воротами и сунула в руки кусок хлеба и кусок сыра.

Оседлав гнедого, я выехал в поле. До дальнего удела было километров двадцать. Еще подмораживало последним легким мартовским морозцем, гнедой шел ходко, тонко позванивали, похрустывали под его копытами льдинки мелких луж. Малиновое солнце уже стояло на краю степи в полный рост, оно ещё касалось земли, но уже вот-вот готово было оторваться и следовать в небо, освещать землю, согревать ее горячими лучами.

Огромная степь лежала передо мною безлюдно и торжественно. Куда ни глянь, по всей степи лежали, как закаты, черные клинья недавно перепаханных трав. Я глядел на эти клинья с гордостью — без меня тут не обошлось. Я почувствовал себя очень могучим, очень необходимым, главным для этой степи человеком. Вот она, моя дипломная работа, лежит передо мной, уже воплощенная в жизнь.

— Эге-гей! Еще не то будет, — поднимая гнедого на дыбы, заорал я изо всей силы от переполнившей мою душу отваги. Эх, как ловко поднялся гнедой, почти свечку сделали мы с ним! Я хлестнул коня, пуская его в полет. Гнедой действительно был резв, как огонь. Я скакал к дальнему уделу так, словно вез какую-то ошеломляющую весть. Душа моя ликовала от быстрой езды, оттого, что так хорошо жить на свете, что я тоже что-то значу в этом мире!

А вот и трактора уже чернеют, быстро я доскакал.

Дальний удел пахали двумя тракторами. Это был единственный, еще не запаханный, самый большой участок клевера.

На этом участке, как, впрочем, и на других, освобожденных из-под трав, была спущена из района директива сеять горох.

Удел был большой, трактористы пахали его вторые сутки. Я оставил гнедого у дороги и, проваливаясь в борозды, зашагал по пашне к ближайшему трактору. Тракторист затормозил, остановился, увидев меня. Когда я подошел ближе, узнал в нем моего одноклассника Акая.

— Ну, как идет? — спросил я.

— Нормально, — отвечал Акай, — закурить есть? А то у меня кончилось, а к Хакиму, — кивнул он на дальний трактор, — далеко бежать.

Я угостил Акая сигаретой и сам закурил.

— Сколько пользы принесет теперь эта земля, а! — восторженно обвел я рукой вокруг. — А то ведь пропадала почти что даром!

— Ни черта она не принесет, — сплюнул Акай, — только скот передохнет, да и все.

— Стыдись, — вспылил я, — ты, как старик, болтаешь.

— Старики не болтают, — независимо поправил меня Акай, — старики сначала думают, а потом говорят, к не наоборот, как некоторые…

— Эх, ты, а еще десятилетку кончил, — упрекнул я, криво улыбнувшись, — простых вещей не понимаешь. А что же ты пашешь, если считаешь, что это неправильно?

— Послали, вот и пашу, не я, так другой. Этим дело не остановишь…

— Ладно, рули, — кинул я, — пойду промерю, что ты тут напахал.

Акай ничего не ответил, запустил мотор. Я постоял, подождал, пока его трактор отъедет подальше, чтобы не грохотало так в уши, и стал замерять, глубоко ли он пашет. Пахал он добросовестно.

«Вот тоже ровесник мой, а какая темнота, не может понять выгоды нового, — думал я, — хотя чему удивляться, новое всегда нелегко пробивает себе дорогу».

Проросшие корнями пласты земли блестели на срезах, как полированные, борозды шли прямые, четкие. Хорошо пахал этот Акай, трактор его был уже далеко, лемеха его плуга ослепительно вспыхивали на солнце.

Напарник Акая пахал, казалось, у самого горизонта.

«По бороздам да по огрехам туда и за целый день не дотопаешь, — подумал я. — Кто такой этот Хаким, что там пашет, что-то я такого тракториста не знаю у нас в колхозе? Хоть и вкруговую, но придется на гнедом доскакать, а пешком напрямик ноги поломаешь».

Гнедой отдышался, отдохнул после скачки и бежал снова с удовольствием. В последнее время, когда в колхозе появилась легковая машина, ему все меньше приходится работать, иногда днями стоит бедняга в конюшне рядом со старыми водовозными клячами. Так что сейчас гнедой наверстывал упущенное.

Дорога огибала удел узкой отчетливой лентой. Солнышко отогрело землю от утренних льдинок и инея, дорога почернела, верхний, схваченный за ночь морозцем слой оттаял, и из-под копыт гнедого летели жирные комья грязи. Я расстегнул фуфайку, солнце пригревало сильно.

«Скоро, скоро зазеленеет степь, — вдохновенно думал я, легко, умело привскакивая в седле, — жаль, что надо возвращаться в город, в институт, когда получу диплом, уже будет уборка. Ничего, и уборка не последнее дело. А потом с осени и до осени на круглый год я возьму эти нивы в свои руки».

За штурвалом второго трактора оказался маленький, рыжий, похожий на лисенка бывший мой пионер. Так вот почему я не угадал, кто же этот тракторист по имени Хаким. Кажется, еще вчера я учился в девятом классе, а этот Хаким — в третьем «б». Я был его пионервожатым. Ну и летит время!

— Хаким! — улыбнулся я ему, подходя к его трактору. — Хаким, когда же ты успел вырасти?

Его маленькое, испачканное соляркой, блестящее от работы лицо просияло.

— Ты меня помнишь, Рашид!

— А как же мне тебя не помнить, — добродушно поддержал я его, — ты ведь самый лучший мой пионер был.

Хаким смутился от этой моей похвалы, отвернулся, и, видно, чтобы показать себя взрослым, вытянул из кармана промасленной стеганки пачку «Памира» и широким жестом протянул мне.

— Закурим, почти целую ночь мы с Акаем пахали, до двух часов ночи.

— Устал? — взглянув в его красные, воспаленные глаза, спросил я.

— Нет, что ты! Я хоть три ночи подряд могу пахать.

— Молодец, моя школа! Так и надо, так и держи! А ну-ка, промерю, как ты, самоучка, пашешь!

— Я не самоучка, — гордо сказал маленький Хаким, — я школу механизации кончил, тракторист широкого профиля.

— Ух, ты! — деланно восхитился я, — молодец!

Замерил глубину борозды. Хаким пахал так же добросовестно, как и его напарник.

— Отлично пашешь! — подбодрил я его. — Пять с плюсом тебе!

Он совсем расплылся от этой моей похвалы. Я для него был авторитет весьма солидный.

— Давай поменяемся конями, — предложил я. — Ты уступи мне на часок своего стального, а сам бери моего гнедого. Отдохни от грохота, а?!

— А ты раньше пахал?

— Спрашиваешь. Я же институт кончаю, ты что, не знаешь?

— Конечно, конечно, — застеснялся Хаким, — пожалуйста, я отдохну.

Вообще-то мне случалось ездить раньше на тракторе и в институте на нашем пригородном опытном поле, и еще раньше — дома, но твердой практики у меня не было.

Я подождал, пока Хаким отойдет подальше, и запустил мотор. Меня оглушил грохот, кабина вся тряслась. И как они работают здесь сутками, как выдерживают этот постоянный гам и треск?

Трактор мой шел почему-то рывками, плуг вместо того, чтобы врезаться в землю, скакал козлом. В общем, маленькому Хакиму пришлось после меня все перепахивать. Но он не усмехнулся, не показал мне виду, что я все испортил. А у меня не хватило мужества признать открыто, громко, что я никудышный пахарь.

— Что-то барахлит твоя машинка! — небрежно бросил я Хакиму. — Ну, давай, шуруй, вкалывай, а мне надо в правление, дела.

— Пока, — дружелюбно сказал маленький Хаким, мой пионер бывший, — трактор у меня старый, — добавил он смущенно.

— Ничего, ничего, это дело поправимое, — похлопал я его по плечу, — обожди, я вернусь, будет тебе новый трактор!

Я вскочил на гнедого и уехал с дальнего удела раньше, чем думал.

Первые метров семьсот, пока я оглядывался и видел, что Хаким перепахивает мой заход, на душе было неловко, что так опозорился, а потом, глядя в яркое небо, жмурясь от солнца, вдыхая нежные запахи оттаявшей зелени, я перестал думать об этом. Мысли мои снова устремились к моему будущему. Оно ведь было уже не за горами.

Почувствовав, что проголодался, я пустил гнедого шагом, достал хлеб и сыр, мысленно поблагодарил маму за то, что она не отпустила меня без еды, и с удовольствием принялся за трапезу.

Мама говорит, что уже нашла мне невесту. Вспомнил я и усмехнулся: мама хочет, чтобы я быстрее женился.

— Тахта наша, — говорит, — совсем опустела, скорей женись, хочу своих внуков нянчить, колени мои совсем холодеют без внуков!

Жениться… на ком? Не на этой же засватанной девчонке, она только школу оканчивает. Единственная была — Ася. Прохлопал, идиот! Возомнил о себе! За что и наказан по заслугам. Этот ее муж, ходят слухи, не сегодня-завтра станет проректором университета, еще тридцати нет, а такой видный ученый, говорят, ему в МГУ, где он учился, дипломную работу зачли кандидатской, — такое бывает редко. И красивый, симпатичный во всяком случае. Эх, болван я, болван!

15

И вот по приезде из дому, систематизировав свои записи и другие материалы, привезенные из родного колхоза, я пошел к своему руководителю, доценту.

Он принял меня холодно, даже головы не поднял, мельком взглянул исподлобья и ткнул пальцем на кресло подле стола.

Я сел, обиженно поджав губы.

Портрета академика Вильямса за его спиной больше не было, на стене зиял серый пыльный квадрат.

Он еще минут пятнадцать что-то записывал в толстую тетрадь мелким, бисерным почерком, наконец, удостоил меня вниманием.

— Что вы хотели?

— Я, как же, я вот дипломную, в колхоз ездил, материал собрал, хотел…

— А-а! Это вы, — казалось, вспомнил он, и на лице его выступило некое подобие улыбки. — Собрали материал?

— Собрал. Вот, — и я положил перед ним на стол пухлую папку.

— Возьмите ее, возьмите, — поспешил он отодвинуть мою папку.

— А разве вы не посмотрите?

— А чего смотреть, я вам доверяю, — уверенно проговорил он.

Доцент вышел из-за стола и дружески обнял меня за плечи.

— Ах, это вы, это вы тот, что тогда приходили с газетой? Я очень рад. Вашей дипломной займусь как-нибудь особо.

Материал у меня был хороший, дипломную работу я накатал за четыре дня.

Эпиграфом к своей работе я взял строки из того раздела доклада, где говорилось о травополье.

«Из своей теории Вильямс сделал много ошибочных выводов, которые нанесли большой вред сельскохозяйственной практике. Я не имею в виду подробно анализировать рекомендации, которые давал В. Р. Вильямс, и рецензировать его труды. Думаю, это сделают ученые…»

«Вот именно! — восклицал я сразу же после этого эпиграфа. — Снятой долг ученых — сделать это! Я не ученый, всего лишь студент, будущий агроном, но все-таки я беру на себя смелость в этой маленькой работе на примере моего родного колхоза доказать всю несостоятельность, косность учения о травополье».

И далее на семидесяти рукописных страницах я доказывал безапелляционно, сурово, красноречиво.

Дипломную работу я защитил с отличием, она была признана лучшей студенческой работой по полеводству за последние годы.

Доцент выступил на моей защите и держал речь на сорок пять минут, в основном о своей докторской диссертации, попутно о моей работе.

Мало того, доцент выступил со статьей в областной газете, в основном о своей докторской диссертации, попутно о моей дипломной работе.

В редакции в то время оздоровляли сельхозотдел. Редактор, читая статью доцента, случайно заинтересовался моей персоной, позвонил ему. Доцент обрисовал меня в самых лучших красках.

И вот вдруг в институтском коридоре меня встречает маленький Магомед, мой односельчанин, тот, с которым мы когда-то лозунги писали на стенах саклей в честь выборов. Он учился курсом ниже меня, на винодельческом отделении, был кем-то в комитете комсомола.

Встречает он меня в коридоре и говорит:

— К нам сейчас в комитет комсомола из редакции звонили, просили тебя разыскать и говорят, чтобы ты обязательно пришел к редактору.

Магомед назвал фамилию редактора газеты.

— Ты, наверно, перепутал, — сказал я.

В нашу областную комсомольскую газету я пописывал частенько, был знаком и с ее редактором, а о партийной газете я и не мечтал.

— Нет, — говорит Магомед, — ничего я не перепутал.

Я пожал плечами. Делать было нечего. Поехал в редакцию. Робко осведомился у белокурой маленькой секретарши, у себя ли редактор.

Она кивнула головой и продолжала заклеивать конверты, огромной кучей лежавшие на столе.

Я постучался в мягкую, обитую коричневым дерматином дверь. Вошел. Представился, смущенно краснея.

— Да, да, я вас приглашал, — сказал редактор, — вы писали когда-нибудь в газету?

— В вашу нет, — отвечал я.

— А вообще в другие?

— В национальную нашу писал, в комсомольскую писал.

— У-гу, — промычал редактор одобрительно. — Принесите что-нибудь опубликованное.

— Сейчас? Сегодня?

— Успеете до четырех, можно сегодня.

Через час я был уже снова в редакторском кабинете.

Редактор мельком просмотрел мои вырезки, одну заметку прочел до половины.

— Ну что ж, слог у вас есть, сельское хозяйство знаете, человек вы молодой. Думайте.

— О чем? — смутился я.

— Как о чем? Согласны поступить на работу в редакцию?

— Но у меня же направление в колхоз…

— Это мы уладим, — вздохнул редактор, — литработником в сельхозотдел, работа ответственная.

— Да, — выпалил я неожиданно для себя, — да, я согласен!

— Еще экзамены сдаете?

— Завтра последний.

— Ну, ни пуха ни пера! Желаю сдать его на отлично! Только у нас одно условие: к работе приступаете сразу же послезавтра. У нас все в отпуску, ждать не можем. Согласны?

— Да, да!

Так я стал газетчиком нежданно-негаданно.

Через неделю редактор вызвал меня к себе.

— Вы знаете, что существует такой порядок — вновь поступившие принимаются с испытательным сроком, — многозначительно сказал редактор.

Теперь я понимаю, что он сказал это, чтобы постращать, только так, для виду. Но тогда, после этой его фразы, я испугался не на шутку.

«Значит, месяц испытательный срок. Не выдержу — прогонят. Какой это будет позор. Ведь все уже знают, что я работаю в редакции!» — пронеслось в моей голове.

— Так вот… м-м-м-ы… что я хотел сказать? Ах, да, так вот. Неплохо бы вам выступить с большой, значительной статьей. О травополье, к примеру, тема эта сейчас весьма актуальная. На примере родного колхоза. Материал у вас есть, вам и ездить не надо никуда. Даю три дня отпуск, идите домой, сидите и пишите. Понятно?

— Понятно, — пробормотал я.

— О том, как ликвидируются последствия травополья в вашем колхозе. Понятно? На ярких, убедительных примерах, живо, образно. Понятно? Подвал. Понятно?

* * *

Три дня и три ночи почти не выходил я из своей комнаты. Я писал эту статью с таким рвением, таким азартом, словно на карту была поставлена вся моя жизнь.

Ах, как цветисто, как кучеряво и проблемно я написал эту статью! Восемь раз переписывал. Но зато уже статья моя целую неделю висела на доске лучших материалов. Ее заметили и оценили в вышестоящей организации. Редактор сиял при виде меня, все поздравляли, похлопывали дружелюбно меня по плечу, говорили:

— Далеко, брат, пойдешь! У тебя мертвая хватка!

Все поздравляли меня, только мой темный отец не понял статьи.

Через старшего брата, который приехал в город достать холодильник, отец передал мне: «Скажи ему, что если он мне попадется, сниму с него штаны и выпорю, как в детстве, чтобы не врал на стариков!»

Статейка моя начиналась с трогательного описания того, как сидят старики на годекане и хвалят то, что клевер и люцерну перепахали.

16

Вот я и выздоровел. «Инженер» уже выписался позавчера, мы с ним сроднились за эти два с лишним месяца почти как братья. На его койке теперь лежит новенький, тоже молодой парень, тоже мотоциклист, но он мне безразличен.

Еще сильнее опустела моя душа без «инженера», без «депутата». Бедного «депутата» повезли в Москву в институт на консультацию. У него возник серьезный процесс: вдруг открылась старая рана, полученная им еще на войне. Наверно, не ездить ему больше ни на бортовой, ни на легковой…

Когда неделю тому назад его уносили по длинному больничному коридору на узких брезентовых носилках, мы с «инженером» ковыляли рядом по обе стороны от его носилок.

Мы крепились изо всех сил, чтобы не заплакать, когда носилки с «депутатом» закатили в фургон скорой помощи.

— Эй, держите хвост пистолетом! — крикнул из глубины фургона «депутат». Санитар захлопнул дверцу, машина тронулась с больничного двора.

Я должен был выписаться из больницы в четверг, все мои друзья-приятели знали об этом и обещали встретить меня у больничного подъезда «по веем правилам!».

Но эти их правила теперь меня не устраивали. Я упросил своего лечащего врача выписать меня на два дня раньше намеченного срока.

И вот во вторник утром я снова оказался в приемном покое. Снова потому, что я уже был здесь два месяца тому назад, когда меня привезли сюда после аварии. Правда, тогда я не видел этой комнаты, потому что был без сознания. А сейчас, слава богу, и вижу, и слышу все хорошенько.

За узким столиком у окна, покрытым белой скатеркой, сидит дежурный врач и пишет в толстую книгу то, что ему диктует врач скорой помощи, привезший больного.

Больной лежит на топчане у стенки, это паренек лет тринадцати, худой, длинный, мертвенно-бледный. Он без сознания.

О, как они медленно, как тщательно пишут в эту свою толстую книгу!

— Он ведь может умереть, скорее! — вырывается у меня.

— А вы почему здесь, больной? — поднимает на меня глаза дежурный врач, худощавый, моих лет мужчина. — Сюда вам заходить неположено!

«Неположено». Какое тупое, казенное, нечеловеческое понятие.

Он мой ровесник, а глаза уже твердые, равнодушно остекленные, и во всем лице столько мелкой амбиции, столько знания того, что «положено», а что «неположено».

А мальчик лежит на топчане бездыханный, в лице — ни кровинки.

— Этот, с шестой палаты, на выписку, Ибрагим Керимович, о нем вам звонили! — выступает из-за моей спины няня.

Я не знаю, что сказал обо мне этому человеку мой лечащий врач, заведующий отделением, но лицо дежурного меняется, словно он надевает новую маску. Эта новая маска так не похожа на прежнюю, она умильная, сладко-деловитая.

— А-а, очень приятно, — говорит он, надвинув эту новую маску, — проходите за ширмочку, одевайтесь. А мальчика мы сию секунду. Не волнуйтесь, уже обработали мальчика. Няня, носилки для него.

Няня выходит в коридор за носилками. Я стою за ширмой, жду, пока принесут одежду, слышу, как уносят мальчика.

Этот молодой, но уже обкатавшийся врач так напоминал меня, совсем недавнего… Я могу рассказать его прошлое и предсказать его будущее. Я уверен, что наши судьбы схожи. Я, кажется, больше преуспел в жизни. А он повис где-то в начале своей карьеры. Наверное, рано женился, вот и повис. Но он еще не теряет надежды, он еще не сложил оружия. Наверняка тоже мечтает о диссертации… хотя у них, у медиков, с этим делом труднее, нашармачка не особенно возьмешь.

«Ты сгущаешь краски, — одернул я себя, — ты нарочно притягиваешь в свою компанию этого парня, чтобы не так было обидно за себя, это нечестная игра, Рашид! Не передергивай…»

Нянечка принесла мою одежду. Плащ, шляпа, костюм, рубашка — все неприятно пахнет карболкой, все помято. А туфли так ссохлись, что я еле-еле их надел. Как все относительно. Еще недавно мне был непривычен больничный балахон, а сейчас кажется неудобным и странным костюм.

Снова записывают, переписывают, регистрируют. Как много люди пишут!

Ну вот я, наконец, на больничном крыльце. Выхожу за ворота.

Жаркое, летнее утро. А на мне теплый костюм, в руках плащ, фетровая шляпа. Я иду по улице и чувствую себя пугалом среди прохожих в тонких рубашках.

«Вот ты и на воле, Рашид! Вот ты и на воле!» — сам себе мысленно говорю я. За эти два месяца я привык говорить сам с собой — ночи были такие длинные.

В мое отсутствие на бульваре установили новые красные автоматы для газированной воды. Как только я их увидел, мне так захотелось газировки, что сразу во рту пересохло.

С собой у меня не было ни копейки. Я сам не знаю, как это случилось, два месяца тому назад такого я бы себе не позволил. Я подошел к фанерной будочке, в которой сидела толстая пожилая женщина, менявшая деньги по три копейки, и сказал ей:

— Дай, мать, мне, пожалуйста, три копейки взаймы, пить хочу!

Она молча подвинула мне несколько трехкопеечных монет. Я взял одну из них.

— Большое спасибо, мать!

— Похмеляйся, сынок, — улыбнулась она мне ласково, — похмеляйся на доброе здоровье!

Я выпил стакан газировки с таким наслаждением, словно это был нектар.

«Добром встречают тебя люди, Рашид, — сказал я сам себе, — ты не забудь это — добром!»

* * *

Ключи от квартиры отдали мне в больнице под расписку вместе с моими документами.

Месяца за четыре перед аварией я получил квартиру — хорошую однокомнатную квартиру со всеми удобствами. Вот она, моя квартира… Обстановка со вкусом, просто и красиво. Мебели мало, но она хорошей работы.

…Рукавом пиджака я стер пыль со стола, в его полированной поверхности отразилось мое лицо, еще молодое, большие глаза.

— Хорошо ты устроился, парень! — говорю я громко. — Мебель чешская, ковер немецкий, кучеряво живешь, парень! Это ты, кажется, с берегов Аксайки? Это ты волов пас, а? Ты чистил коровник, дышал теплым запахом навоза? Ты ли это? — я говорю громко — пусть стены слышат, два месяца они меня не слышали. — Ты ли это? Нет. Это не ты. Тебе до того парнишки далеко возвращаться.

Захотелось курить. Полез в ящик письменного стола, сигареты, к счастью, нашлись. Я закурил с удовольствием и так, куря, прохаживался по пыльной комнате.

Хорошую комнату мне дали, однако. Двадцать два квадратных метра жилой площади. А тетя Галя до сих пор, конечно, на частной.

По возрасту тетя Галя давным-давно уже вышла на пенсию, но продолжает работать, ждет, что ей дадут квартиру.

— А чего, — говорит она, — чевой-то уходить, фатеру дадуть, тогда я уйду, я первая.

Давным-давно тетя Галя в списке на квартиру первая, никто этого ее первенства не оспаривает. Но все как-то случается неловко: то редакторы меняются, то председатели месткома, то квартиры выделяют слишком большие — не по чину тете Гале, то уступает она свою очередь творческим кадрам. Я тоже получил эту квартиру как «творческий кадр». А тетя Галя все на частной, она лицо сугубо нетворческое.

Жарко, я раздеваюсь до пояса. Так что же делать?

Иду к письменному столу, выдвигаю ящик, беру еще сигарету из пачки. Сигареты лежат поверх голубой папки. Я вынимаю эту папку. Папка очень пухлая, солидная, сверху наклейка: «Воспитание патриотизма у колхозного крестьянства». Это моя диссертация. Перед самой аварией я снял ее с машинки, оставалось лишь вычитать и сдать в университет на кафедру. Уже и срок моей защиты был примерно намечен, где-то в конце ноября.

«Воспитание патриотизма у колхозного крестьянства»…

Как у меня руки не отсохли составлять этот талмуд, когда в моем родном ауле агрономом работает девушка, приехавшая из Москвы? Уже пятый год работает, мы с ней в одно время окончили институт.

«Воспитание патриотизма у колхозного крестьянства»…

Это значит, я собирался воспитывать патриотизм у моей матери, у моего отца, у моих аульчан, у тракториста Акая, с которым мы вместе окончили школу, у его напарника, маленького, похожего на лисенка Хакима, у всех, у всех… Я должен был им описать, как надо любить землю, свой аул, свой колхоз, Родину, как надо дорожить честным именем крестьянина. На этих трехстах рукописных страницах я учил всех, как надо жить на свете!

Я раскрыл папку. Ворошил страницы плотной белой бумаги и вспоминал о том, как пришел к этой голубой папке…

Я вспоминал, как день ото дня я становился горожанином, как завелась у меня своя компания, свои любимые улицы, по которым я ходил со службы и фланировал вечерами. Как появился у меня на пляже излюбленный грибок, под которым я всегда раздевался, как в ресторанах официантки стали звать меня по имени, улыбаться, спрашивать о здоровье и, конечно, обслуживать вне всякой очереди. Постепенно я перестал скучать по деревне.

В последнее время даже в командировки в село не ездил. Норовил все по городам, на всевозможные зональные совещания, семинары. К тому времени я усвоил, что начальство не любит тех, кто протирает штаны у него под носом. К тому времени я выработал себе линию: не обязательно работу делать, но обозначать ее обязательно и делать это надо четко, энергично. Я и обозначал эту самую работу по всем правилам. И слыл среди своих коллег самым деловитым и перспективным человеком.

Хотя я ушел из газеты, но время от времени выступал, ставил «проблемные вопросы» на страницах печати. Словом, все строил так, чтобы меня из виду не теряли.

Года два тому назад друзья мои заговорили:

— Работа работой, а кандидатский диплом не помешает.

Даже моего отца, безграмотного, далекого от научного мира человека, и то науськали: он стал укорять меня, что я до сих пор не алим, стал требовать учености.

Волей-неволей я судорожно стал листать учебники. Сдал кандидатский минимум. И создал сей труд… в голубой папке.

Вот он, твердый кусок хлеба, сладкий кусок хлеба с маслом. Пожизненная пенсия.

Хорошо, что в ванной колонка топится дровами. Я открыл дверь в ванную, включил там свет. Вернулся в комнату, вынул и положил на пол все четыре ящика письменного стола. Они были доверху набиты бумагами.

Я любил порядок. В одном ящике я хранил рукописи всех своих статей, хранил не только вырезки из газет, но и рукописи. Я любил и уважал себя, как большого человека в недалеком будущем. В двух других ящиках были черновики и материалы моей диссертации. В четвертом — вырезки из газет.

Я начал с рукописей своих статеек. Статьи горели неплохо, дружно.

Время от времени я подкладывал их в печку. Потом перешел к черновикам диссертации. Тут я чуть было не впал в ошибку — бросил их в огонь пачкой, и пламя загасло, пришлось кочергой поработать. Больше я этой ошибки не повторял. Клал потихоньку, разъединяя слежавшиеся листы, комкая их.

Минут через сорок ящики мои почти опустели. Тогда я взял со стола голубую папку, собрал в нее аккуратно все триста страниц и пошел к печке. Я сел прямо на цементный пол, подложил под себя веник и так, удобно усевшись, комкал и бросал в гудящую печку страницы за страницами.

Я освобождался от лжи.

Сжег последний листок, скомкал и сунул в топку самою папку.

Ах, какое красивое пламя давала моя диссертация, такое красивое, как было в нашей домашней печке с промасленной трубою только в детстве!

Ну вот, теперь, кажется, все.

Нет, еще не все. Я вернулся к столу и, взяв плотный белый лист бумаги, написал шариковой трехцветной ручкой заявление начальнику о том, что я прошу его освободить меня от занимаемой должности в связи с переходом на другую работу.

«Взяли бы хоть бригадиром в колхозе, агрономом я сразу не вытяну».

Теперь все. Я бросил в печь и трехцветную авторучку, подарок моего начальника. Медленно, как змея, поворачивалась в огне пластмассовая авторучка. Мне стало неприятно на нее смотреть, я закрыл дверцу печи. Потрогал колонку.

— У-у! Вода горячая, надо искупаться.

Купался я долго, с наслаждением. Воды нагрели мои бумажки много.

«Все-таки они не пропали даром!» — с удовольствием думал я.

Выкупавшись, надел белоснежную сорочку, лучшие летние брюки, туфли. Задвинул пустые ящики в письменный стол. Взял листок с заявлением, деньги, чтобы отдать на бульваре долг, три копейки, и вышел на улицу.

Шел и думал о том, как устроить так, чтобы в мою квартиру въехала обязательно редакционная курьерша тетя Галя. Я шагал на свою работу подавать заявление об уходе.

Я знал, что меня никто не поймет из моих друзей-приятелей, знал, что они скажут:

— Он спятил!

Или придумают, что я потерпел какой-то тайный крах.

Но я был готов ко всему этому. Я шагал с легкой душой.

— Ну, как дела, Рашид? — спросил вдруг, вывернувшись из-за угла, мой далекий знакомый. Он, бедняга, даже моего двухмесячного отсутствия не заметил. Нужны были ему мои дела, как телеге пятое колесо. Он, видно, спешил, хотел ускользнуть, но я, поздоровавшись, не отпускал его руку.

— Ну, как живешь? — переспросил он, облизывая губы, пытаясь все-таки выпростать свою маленькую ладошку из моей лапы.

— Еще дымит очаг! — ответил я ему нашей народной присказкой. Он хихикнул услужливо, вырвался наконец:

— Ну, пока! — и побежал.

Я поглядел ему вслед, закурил и, улыбаясь, пошел своей дорогой.

…Еще дымит очаг! Пока еще дымит, нужно спешить.


1965–1967 гг.

Загрузка...