…Да разве об этом расскажешь,
В какие ты годы жила!
Какая безмерная тяжесть
На женские плечи легла!
На рассвете полевые орудия открыли ураганный огонь по увалистому берегу, поросшему зеленым щетинистым ельником. В воздух взлетали космато-черные столбы. А через час лава за лавой ударные соединения форсировали реку и ворвались в село Луговое. Бордовое, без лучей, солнце тяжело вставало в густой бурой пыли, в смрадном клубящемся дыму полыхающих дворов.
К крайней хате с пятнистыми от пуль и осколков стенами подкатил запыленный «виллис». Из него выскочил полковой комиссар. Он помог выйти из машины политруку с подвязанной рукой. Комиссар бережно взял его под локоть и не спеша повел через поваленные ворота во двор. Из раскрытой двери густо пахнуло залежалой пылью и плесенью — застойным воздухом давно покинутого жилья.
Комиссар усадил раненого на длинную скамью, закурил трубку и, вышагивая по комнате, спросил:
— Знаешь, чья эта хата, Королев?
Тот отрицательно вяло качнул головой.
— Выходит, хоромина эта тебе не знакома, — словно с сожалением сказал комиссар и пояснил: — Председатель колхоза здесь обитал, Горб Ничипор Иванович. Фамилия, надеюсь, тебе знакома.
Королев действительно что-то слыхал об этом человеке, и, возможно, ему приходилось встречаться с ним, но не поднял головы и не отозвался. Было не до какого-то там Ничипора Ивановича: саднящая боль мешала не то что говорить, даже думать. А комиссар, казалось, воодушевленный воспоминаниями, увлеченно рассказывал:
— В Луговом я частенько бывал. Люди здесь славные и местность красивая. Да и сам председатель — дядька хоть куда! А каких в Луговом выращивали гусей, уток… А кавуны!..
Он говорил, а где-то над крышей с нарастающей стремительностью катился сверлящий рев самолетов и потрясенная взрывами вздрагивала земля.
Комиссар присел на скамью к политруку, сказал:
— Считай, что ты уже дома. Думаю, сегодня к вечеру освободим Красногвардейск, и завтра можешь отправляться на свою шахту.
— Отвоевался, значит, — глухо выговорил Королев. И, с усилием стряхивая усталость и боль, договорил тоскливо, с обидой: — Рана ведь пустяковая, товарищ комиссар. Даже кость не задело…
— Не в ране дело, — спокойно остановил его тот, — не будь на тебе даже царапины, и тогда бы довелось остаться. Надо восстанавливать шахты. Получено указание демобилизовать часть горняков. — И улыбнулся, добавив: — Возможно, на днях и меня разжалуют.
Поднялся, пошел в соседнюю комнату и сразу же вернулся с охапкой тряпья. Вытряхнул из него пыль в сенях, свалил все на железную голую кровать и принялся с солдатской аккуратностью стелить постель.
— Можешь отдыхать до утра.
Подошел к полуразвалившейся печке, взял сапожную щетку и стал начищать порыжелые от пыли сапоги.
— Что же касается твоего «отвоевался» — чистейшая ерунда, — говорил он. — Тебя ждут бои пожарче…
За стеной, с воем перелетев улицу, разорвалась мина.
Комиссар бросил щетку на плиту, оправил гимнастерку.
— Ну, мне пора, — поспешно сказал он, — пиши, как пойдут дела на шахте. Кланяйся близким. Кто-то же, наверно, уцелел…
Обнял, поцеловал и решительно шагнул за порог.
— Берегите себя, — сказал Королев, идя вслед за ним, стараясь, чтоб шаги не отдавались в ране. В сенях остановился, оперся спиной о косяк двери, поморщился от боли. Рана была не опасная, но болела отчаянно. От усилия перебороть боль он ослабел и чуть было не свалился с ног. Словно сквозь тяжелую дремоту услышал, как натужно ноюще взревел «виллис», и вскоре шум мотора начал угасать.
Королев понял, что с этой минуты с фронтом у него все покончено. Острое чувство одиночества и смутной тревоги охватило его. Чтобы немного успокоиться и унять боль, он стал ходить по хате. Заглянул в соседнюю комнату, откуда комиссар принес постель. На глухой, давно беленной стене увидел несколько потускневших семейных фотографий с загнутыми краями. Сдул с одной из них пыль, и на него в упор твердо уставился моложавый, с крепким скуластым лицом дядька в смушковой лихо заломленной папахе. Рядом стояла молодая женщина. Она старалась быть строгой, но ей не удалось сохранить серьезность: уголки губ дрогнули от улыбки, и такими, чуть вздернутыми, они и остались. С другой фотографии пристально смотрели на Королева лет 4—5 мальчик и девочка. За спиной у них, обняв детей за плечи, стояла счастливо улыбающаяся мать…
Покинутых, осиротевших изб Королев встречал на дорогах войны бесчисленное множество, и они всегда вызывали у него гнетущее, тоскливое чувство.
Он вернулся в «свою» комнату, достал из рюкзака кусок сахару, буханку черного затвердевшего хлеба. Такой хлеб без воды не прожуешь. Взял с подоконника примятую с боков алюминиевую кружку, вышел во двор. Шагах в десяти от порога среди вишневых деревьев заметил колодезный сруб. К нему вела давно не хоженная стежка, по краям заросшая кудрявой муравой и мелкой ромашкой. В неглубоком колодце отсвечивала в редких барашковых облаках синева неба. Королев снял с себя поясной ремень, приладил к нему кружку и опустил в пахнувший сыростью и прохладой сруб. Дал наполниться, напился и снова опустил. Бережно, чтоб не расплескать воду, пошел в хату. Поел хлеба с сахаром, макая то и другое в кружку, и, не раздеваясь, лег. Пятнистая поджарая кошка воровато шмыгнула в хату, вскочила на кровать и, мурлыча, стала тереться о ноги.
Кошку надо бы покормить, но он уже не в силах был подняться.
Королев обогнул неглубокую степную балку, и, как только выбрался на равнину, перед ним в отдалении среди слитых в одно темно-зеленых куп деревьев показался шахтный террикон. Сергей невольно придержал шаг. С бьющимся сердцем представил себе, как с минуты на минуту появится вагонетка и станет карабкаться вверх по крутому отвалу. Достигнув вершины, вагонетка опрокинется, и до слуха донесется с детства знакомый, стремительно нарастающий шум. Простоял несколько минут, вглядываясь, но вагонетка так и не показалась. И он опять зашагал своей дорогой.
Шел не поспешая. Теперь он видел то, чего когда-то не замечал, проходил мимо. Вдруг останавливался и зачарованно смотрел на алмазно сверкающую росинку в ладошке подорожника. В другое время если бы и заметил, только улыбнулся, теперь же неожиданно наворачивалась слеза. Ему в радость были каждая травинка, каждый куст шиповника и терна. В детстве избегал он эту степь своими ногами, ловил доверчиво кротких ужей и юрких ветвистолапых ящериц. С первым дыханием весны, когда еще в оврагах и глубоких балках темными чугунными плитами лежал ноздреватый снег, и до поздней осени, до морозных утренников, происходили футбольные игры с мальчишками соседних шахт. Границы поля не были ничем обозначены, и мяч можно было гонять по всей степи. Вместо ворот сидели лет пяти-шести пацаны с надвинутыми на глаза затасканными отцовскими кепками. Порой «ворота» то сужались, то расширялись, а иногда и сами вступали в борьбу за мяч.
Дорога привела к знакомому полустанку — в километре от шахтного поселка. Один угол станционного здания был разворочен снарядом. Всюду валялись осколки кирпича и серых бетонных плит, которыми когда-то был вымощен перрон. В дуплистых древних тополях, густо обсаженных гнездами, похожими на взлохмаченные шапки, надрывно горланило воронье. Не успел он приблизиться к станции, как навстречу вышла маленькая, похожая на девочку, с поредевшими седыми волосами, босоногая женщина. Остановилась, пристально молча присмотрелась. Оторопев от неожиданности, замер на месте и Королев. Так они простояли с минуту. Но вот женщина с трудом улыбнулась и, вскинув руки, бросилась к нему.
— Сынку, Митя! — и повисла у него на шее, до несносной боли сжав раненую руку. Но он стерпел.
— Ты один?.. А Микола?.. А батя где же? — она припала головой к его груди, вздрагивая всем телом. Королев осторожно высвободился, вгляделся в ее бескровное лицо с мешочками под глазами. Он с трудом узнал в ней жену крепильщика Агибалова, мать двоих сыновей — Николая и Дмитрия, с которыми когда-то дружил.
— Я не Митя, Марфа Кузьминична, — пересиливая спазм, сказал он, — я Королев, Сергей Королев, помните?..
— Нет, нет, ты мой Митенька… Я сразу тебя узнала. — И опять прижалась к нему, всхлипывая.
Королев не знал, сколько времени они простояли так, пока она опомнилась, вытерла рукой слезы и, судорожно вздохнув, проговорила утомленно, тихо, точно во сне:
— Выходит, ты Аришкин сынок… А я все своих жду.
Постояла с минуту в тяжелом раздумье, собрала пепельные пряди, уложила в тугой узел на затылке, но не сколола его, и волосы опять рассыпались по ее худым плечам. Казалось, она не заметила этого и побрела, ступая загорелыми босыми ногами по избитому перрону.
Королев шел вслед за ней и почему-то все время опасался, что вдруг она обернется и опять бросится к нему, давясь грудными всхлипами.
По обе стороны белесого, наезженного до глянца проселка простирались узкие полоски огородов, поросшие на межах высоким усыхающим бурьяном. Судя по вырванной увядшей ботве, картошка была давно выкопана, и кукурузные початки выломаны задолго до зрелости.
Дом Агибаловых стоял за давным-давно не крашенным палисадником, притихший и как будто нежилой. Побелка на нем облупилась, обнажив дранки, похожие на ребра. Ставни крест-накрест заколочены обаполами.
Женщина скрылась за калиткой, так за всю дорогу не проронив ни слова и ни разу не оглянувшись.
Королев не нашел своего дома на Вишневой улице. На его месте стояла землянка, подслеповато жмурясь единственным оконцем — осколком стекла, вмазанным в стенку. Крыша густо поросла мелкой, мертвенно-бледной лебедой, над ней возвышался выщербленный кусок керамической канализационной трубы. Вишневый сад в разгороженном дворе одичал и сильно поредел. Вдоль улицы, там где когда-то стояли беленькие домики, тянулись черные приземистые халупы. Всюду битый кирпич, кучи сухой штукатурки и глины от поваленных стен.
Сергей постучал в дверь, сколоченную из неоструганных досок. Долго никто не откликался и не отворял ему. Наконец дверь медленно со скрипом открылась, и перед Сергеем предстал плечистый седобородый старик в беспоясной застиранной косоворотке, босой. На обветренном грубом лице его морщины казались шрамами, в тени глазниц от нависших бровей маленькие глаза смотрели остро, настороженно-недоверчиво. Но вот в бороде его прокралась улыбка.
— Служивый, заходи. Давно в моих хоромах живой души не было, — и отстранился, пропуская в землянку нежданного гостя.
Королев, нагнув голову, чтобы не задеть дверную перекладину, в нерешительности переступил порог. В самой землянке он также опасался выпрямиться во весь рост: потолок из сучковатых жердей, кое-как облепленный потрескавшейся глиной, тяжело провисал. Сергей вспомнил о срубленных вишнях в саду и решил, что хозяин употребил их на постройку своей халупы. В ней было не белено, не прибрано. Видать, заботливые женские руки здесь никогда ни к чему не прикасались. На деревянном столе-козлике с широкими щелями меж досок стоял алюминиевый полумисок. В нем плавали ломти черного хлеба, мелко нарезанный зеленый лук. Сергей пожалел, что оторвал человека от еды, извинился.
— Тюря — такая еда, что погодит всегда, — отшутился хозяин. Пододвинул гостю табуретку и сам уселся напротив, уложив на коленях большие, жилистые руки.
— Вижу, не признал меня, служивый, — не переставая приглядываться в упор, говорил он, — да и я не сразу разглядел тебя. Оказывается, дорогой гость пожаловал: отпрыск Платона Королева, машинист врубовой.
Теперь Сергей узнал в нем горного десятника Лукьяна Грызу.
— Выходит, путь держал в родительский дом, а угодил в блиндаж, — затаив невеселую усмешку, продолжал Грыза. — Теперь, считай, добрая половина поселка живет по-солдатски — в блиндажах да окопах. Немец всю Вишневую начисто снес. На траншеи, ирод, употребил. Понарыл их, как крот нор, а все оказалось понапрасну: наши узнали про ихний бастион, взяли да и обошли его кружным путем.
Старик ближе — колени в колени — подвинулся к Королеву, прищурился, как прицелился:
— Так что, в самом деле не признаешь Грызу?
— Только теперь узнал, Лукьян Агафонович. Бороды-то у вас до войны такой не было.
— Была, да не такая, это верно.
Разговорились. Королев узнал, кто из его друзей и знакомых ушел на фронт, кто остался.
— Детишки, бабы да такие старики, как я, — вот и весь наш теперешний «Коммунар», — с горькой усмешкой сказал Грыза. И вдруг спросил: — А заправилой знаешь, кто у нас все эти годы был? Десятник Шугай, Николай Архипович. Комендант самолично штейгером его назначил. Не знаю, как он теперь вывернется… — крутнул он головой.
Королев хорошо знал Шугая. До войны он работал горным десятником. Это был незаметный, тихий с виду человек, но дело вел в своей смене аккуратно и строго, по всем горным правилам.
— Как же он здесь остался? — спросил Королев. Грыза улыбнулся, погладил бороду.
— Чудной вопрос… А как я остался?.. А другие как? Не по своей же охоте к нему в лапы пошли. — Посмотрел строго на гостя и умолк.
До войны Лукьян Грыза состоял в религиозной секте баптистов. Сын его Ерофей также исправно посещал молитвенный дом. Работал Ерофей крепильщиком. Многим казалось, что ходит он на спевки к баптистам больше из страха перед своим суровым отцом. Был Ерошка от природы немногословен, скорее даже молчалив.
Вспомнив о Ерофее, Королев поинтересовался, где он теперь и что с ним? Грыза глубоко, шумно вздохнул и угрюмо склонил голову. В землянке надолго воцарилось молчание. Сергей в душе упрекнул себя: может Ерофей погиб на фронте, и он, Королев, своим неосторожным напоминанием о нем только растравил отцовскую рану, и поторопился утешить:
— Ничего, отец, за наше горе немец еще хлебнет…
Грыза забрал конец бороды в кулак, мял ее. Глаза его увлажнились, веки покраснели.
— Нет, не выхлебать ироду моей печали, — едва выговорил он и всхлипнул было, но сдержал вздох, встал и принялся ходить босыми крепкими ногами от двери к глухой стене, как в клетке — тяжело, грузно. Ходьба немного успокоила его. Обвисшие брови расправились, чуть приподнялись.
— Ты как, насовсем или на побывку? — спросил он уже иным голосом. Королев понял, что старик уклоняется от нелегкого для него разговора о сыне, ответил, что насовсем. Грыза задержал взгляд на его раненой руке, понимающе кивнул.
— Где же думаешь обосноваться, или еще не решил? — И не дожидаясь, что ответит гость, скептически оглядел землянку, сказал: — Можно б и у меня, да только пожелаешь ли остаться в этой берлоге?
— Спасибо. Место я себе найду, Лукьян Агафонович.
Старик вышел провожать гостя. Когда Вишневая улица осталась позади, сказал негромко и как будто таинственно:
— Пойдем, Серега, взглянешь на могилку…
Спустились по узкой кривой тропке в неглубокую ложбину, поросшую поздней темно-зеленой травой. Когда-то по дну ее протекал мутный ручей, вскипая на глыбах шахтной породы. Теперь русло высохло, обнажив изъеденные ржавчиной куски бросовой жести, ведра, разный хлам. На покатом месте, неподалеку от канавы, поднимался небольшой земляной холмик, заботливо обсаженный осенними цветами. У холмика кудрявился молодой тополь. Старик приблизился к нему и, опустив на грудь голову, замер в молчании. Затем медленно повернулся лицом к Королеву, выговорил пресекающимся голосом:
— Ерошка… сын мой… Единственное чадо мое… — и, морща лицо, сапнул носом.
Сергей снял пилотку. Стоял, думал: как же так случилось, что Ерофей Грыза здесь похоронен? Выходит, не был на войне, помер или убит при бомбежке?..
— Осиротел я навсегда, навеки… — всхлипывал старик, смигивая скупые слезы на широкую бороду.
Немного успокоившись, Лукьян Агафонович поведал, как однажды в полночь кто-то вкрадчиво постучал в оконце. По стуку он сразу узнал сына. Дрожащими руками засветил каганец, кинулся открывать дверь. Перед ним предстал полуживой от голода и изнеможения, давно не бритый человек в суконном, из тощего солдатского одеяла, больничном халате. В мигающем свете каганца пришелец показался Лукьяну Агафоновичу неземным существом, страшным призраком. Он в ужасе даже отшатнулся и уже готов был прихлопнуть дверь, но отчаянный крик «батя!» остановил его.
Ерофей бежал из лагеря военнопленных. Добирался к родному дому по ночам — одичавшей степью, глухими оврагами, балками. Спал, где придется: в скирдах соломы, в заброшенных колхозных овинах. Грыза скрывал сына в землянке. Когда, случалось, приходил к нему кто-нибудь, Ерофей прятался под дощатый полог, который служил старику кроватью. Лукьян Агафонович ясно отдавал себе отчет, какая суровая кара ждет его за скрытие советского военнопленного. В лагере Ерошка заполучил скоротечную чахотку. Лукьян Агафонович делал все, что было в его силах, стараясь спасти сына, но хлопоты оказались напрасными. Спустя месяц Ерофея не стало. Похоронил его старик ночью, чтоб никто не видел. Заметив свежую могилу и цветы на ней, люди немало были удивлены: чья она и какая добрая душа проявляет столько заботы о ней?..
Еще доносились приглушенные расстоянием гулы больших и малых боев, к небу всходили дымы далеких и близких пожаров, а по шоссейным и грунтовым дорогам почти непрерывно двигались в тучах пыли грузовые машины, набитые людьми и узлами.
Вслед за машинами по дорогам и бездорожью, балками и прямо по степи, кучно и вразброд катился поток людей: одни с узелками и заплечными мешками, другие толкали перед собой тележки с убогим домашним скарбом; держась за подолы матерей, семенили притомившиеся ребятишки.
Возвращались из Караганды, Кузбасса и других отдаленных и ближних мест в свои родные края шахтеры, их семьи. При любой погоде они неотступно тянулись за фронтом. Их бомбили, поливали свинцом вражеские самолеты, но ничто не могло остановить неудержимый поток. Командование не один раз приказывало не допускать штатских близко к действующей армии, держать их в 10—15 километрах от фронта. Приказ сохранял свою силу только первые несколько дней и то лишь в том случае, когда наступление наших передовых частей временно приостанавливалось. Но стоило им прорвать оборонительный рубеж неприятеля, как все снова приходило в движение.
До войны в центре города на возвышенности стояло трехэтажное здание, обсаженное по фасаду молодыми кленами. Его было видно с любой части города. В нем размещались горком партии и горисполком. А сейчас от этого здания осталась одна задымленная коробка без окон и дверей.
Как только был освобожден Красногвардейск, к зданию горкома со всех концов потянулись грузовые машины. Изнуренные многодневной трудной дорогой люди выпрыгивали из кузовов, бродили по пустынному двору, закиданному черным горелым кирпичом и россыпями битого стекла, спрашивали друг у друга, где же теперь горком. Оказалось, что горком разместился в другой части города.
То был одноэтажный двухквартирный каменный дом, какие строили для семейных рабочих. Казалось, дом чудом обошла война, не причинив никакого вреда.
Вскоре у горкома стали выстраиваться грузовые машины. Двор напоминал шумный табор: жгли костры, стряпали пищу, вели нескончаемые разговоры.
Все время войны, от первого дня до нынешнего, было слито для этих людей в один беспрерывный тяжкий день. Никому из них не было легко: у одних родные и близкие погибли в оккупации, иные лишились семей по дороге на восток во время бомбежек. Все, что было у них молодого, здорового, они отдали фронту. Непривыкшие к лютым сибирским морозам, к удушающей жаре казахстанских степей, трудились, не зная отдыха, забыв, что у каждого из них может быть личная жизнь.
— Ну что, на свою шахту направили? — спрашивали у тех, кто побывал на приеме.
— То-о-очно!..
— Чудак голова, чему радуешься, думаешь, «Глубокую» немец целехонькой для тебя приберег?
— Какая ни есть — родная!..
Центром одной группы поджидавших своей очереди на прием к секретарю горкома был большой лет сорока пяти мужчина, с лицом в темных крапинах. В отличие от других, заросших многодневной жесткой щетиной, пропитанных дорожной пылью, он был гладко выбрит, из распахнутого пиджака выглядывала хорошо проглаженная косоворотка. Сразу видно — человек не претерпел дорожных невзгод.
Когда подоспела его очередь на прием, стал поспешно пробираться к двери, на ходу оправляя полы пиджака. Кто-то сказал вслед ему:
— Оказывается, десятник Шугай остался при немцах и спас шахту «Коммунар».
— Не похоже, чтобы ему худо пришлось: видал, какую шею наел!
Поднимаясь на порожек, Шугай успел расслышать последние слова, но не обернулся, решительно шагнул в сени.
В большой комнате, когда-то служившей хозяину столовой, принимал людей высокого роста с обветренным утомленным лицом подполковник.
Прием длился третьи сутки, не прекращаясь ни днем, ни ночью. Казалось, человек этот совсем забыл об отдыхе. Но входившие невольно обращали внимание на старенький, просиженный диван, прислоненный к стене, на нем подушка и суконное одеяло, сложенные горкой. Видимо, секретарь все же умудрялся выкроить какой-то час для отдыха.
Стоя за кухонным столом, покрытым линялой, с чернильными пятнами, красной скатеркой, подполковник уважительно пожимал руки подходившим к нему, с некоторыми по-дружески обнимался. В комнате не умолкал сдержанный говорок.
У стола, напротив секретаря, стоял пожилой сутулый мужчина в очках в железной оправе; вместо заушников на них — шнурки. Он живо говорил:
— Докладую, товарищ Туманов: наш «Красный Октябрь» сегодня выдал на-гора первые десять вагончиков угля.
— Уцелела шахта, что ли? — удивленно и немного недоверчиво спрашивал у него секретарь, раскуривая трубку.
— Не полностью: одно крыло верхнего горизонта удалось частично спасти.
— Молодцы! — выражал свое одобрение Туманов.
— Молодцы-то молодцы, товарищ секретарь горкома, да только корабль наш, так сказать, без руля и без ветрил…
— Не понимаю, конкретней.
Человек в очках смущенно улыбнулся.
— Анархия на шахте процветает, отсутствует руководство.
— А вы же там зачем, товарищ Сеничкин? — щурясь от дыма, уже строго спросил Туманов.
— Я ведь всего-навсего бывший нормировщик и непосредственного отношения к добыче не имел, а теперь пришлось. В силу необходимости, так сказать.
— Ну и что же, получается?
— Да вроде бы получается, — замялся тот, — я ведь в прошлом — шахтер, проходчик.
— Так это же замечательно! — с чувством сказал секретарь. — Немедленно принимайте в свои руки, так сказать, бразды правления. Сейчас такие люди, как вы, на вес золота, — и громко через головы посетителей крикнул управляющему трестом, сидевшему в другой комнате: — Товарищ Чернобай, оформляй Кузьму Платоновича Сеничкина временным начальником «Красного Октября». — И уже самому Сеничкину: — Пока временно, а там видно будет. Ну, желаю успеха!
Они крепко пожали друг другу руки.
К секретарю подошел худой, заросший серой щетиной человек. На нем были шахтерские чуни, подвязанные проволокой, на плечах женская кофта крупной вязки без пуговиц, в грубых заплатах. Туманов с трудом узнал в нем бывшего сменного инженера шахты «Крутая» Горелика. Выслушав горестный рассказ человека, исколесившего вместе с тачечниками всю Украину, спросил:
— Так что решили делать, товарищ Горелик?
— Работать, Петр Степанович, — несмело ответил инженер, — прошу назначения… Если, конечно, доверите.
Секретарь, зажав потухшую трубку в кулаке, еще раз пытливо вгляделся в изможденное, с выражением суровой печали лицо инженера. Он с трудом держался на ногах.
— Вам бы отдохнуть, привести себя в человеческий вид, — начал было Туманов.
Горелик не дал ему договорить.
— Благодарю. Я не устал и вполне здоров. — Он с брезгливой иронией оглядел всего себя. — А ветошь эту сменю на шахте. Думаю, что там у меня найдутся старые знакомые.
— Что ж, тогда получайте направление и приступайте к прежним обязанностям, — сказал секретарь.
Глаза инженера увлажнились. Кадык челноком скользнул под подбородок. Горелик долго с чувством жал руку секретаря, затем обессиленно опустился на стул, спрятав лицо в ладони…
Пока секретарь разговаривал с посетителями, Шугай, поджидая своей очереди, стоял в сторонке. Николай Архипович знал Туманова с юношеских лет. Работал он на шахте «Коммунар» лампоносом, крепильщиком, но вскоре как-то незаметно выдвинулся, стал комсомольским вожаком. Вспомнилось, как Петька Туман — так одни уважительно, другие с неприязнью называли этого парня — вместе со своими дружками комсомольцами закрывал церкви, сбрасывал с позолоченных куполов кресты и колокола, сжигал на кострах хоругви, иконы — всяческую церковную утварь. Бывало, в овраге за поселком комсомольцы во главе со своим вожаком расстреливали из малокалиберной винтовки карикатурные портреты Черчилля и Чемберлена. Поглазеть на такое диковинное зрелище собирались толпы посельчан — взрослые и детишки. Николай Архипович, как и многие в то время, считал затеи комсомольцев мальчишеским озорством.
Случалось, что Петька Туман куда-то надолго исчезал из поселка и, когда о нем потихоньку начинали забывать, вдруг снова появлялся. Где пропадал, что делал в это время, толковали по-разному: одни утверждали, что ездил в Москву на какие-то курсы, иные не то в шутку не то всерьез говорили, будто Туман мотался по свету, искал свою жар-птицу, а нашел, нет ли — никому об этом не говорит, держит в секрете. А когда, спустя год-другой, Петька Туманов стал видным в районе человеком — вожаком всей комсомолии, а вскорости каким-то чином в партийном райкоме, только тогда Николай Архипович поверил, что тумановская жар-птица — не досужая выдумка, не сказка. Петька не зря старался, добыл-таки свою жар-птицу.
Тогда же Шугай, пожалуй, впервые критически взглянул на самого себя и был немало огорчен и удивлен: прошли лучшие годы — молодость, а он не сдвинулся с места, как намертво вкопанный столб. Вместо того чтобы, как и Петька, учиться, расти, он всю свою молодую энергию употребил на другое: на постройку собственного домишки, обзаведение личным хозяйством — коровой, кабанчиком, домашней птицей. И вышло: вроде б лично обогатился и в то же время обокрал самого себя. И понимая, что уже ничего нельзя поправить, смирился, сказав себе: как замешал, так и выхлебывай…
Увидев Шугая, Туманов поспешно выбрался из-за стола, обрадованный, пошел к нему, вскинув руки для объятий.
— Николай Архипович, дорогой!.. — только и сказал. А когда развели руки, все еще взволнованный, проговорил: — Ничего не рассказывай, я все про тебя знаю… Королев пришел на шахту?
— С пораненной рукой он.
— Знаю, — не дал ему договорить Туманов, — рана у него пустяковая, заживет. Пошли к управляющему. «Коммунар» надо в первую очередь ставить на ноги…
И, подхватив Шугая под руку, увлек в соседнюю комнату.
Когда началась война, Туманову не довелось сразу попасть на фронт. Ему, второму секретарю горкома, было поручено сопровождать в Караганду эшелон с горным оборудованием. Обидно, очень обидно было ему, здоровому человеку, уезжать за тысячи километров, в глубокий тыл.
На несколько дней раньше, чем он, эвакуировалась на Урал вместе со своим заводом горного оборудования его жена, Юлия Яковлевна — инженер-механик. Им очень хотелось быть если не вместе, то хотя бы поближе друг от друга — в одном городе, даже области. Но ни он, ни Юлия не предприняли попытки что-нибудь сделать для этого: тысячи сердец разлучены войной. Что же, они лучше других, что среди этого лихолетья хотят ничем не омраченного счастья…
Туманов все время искал предлога попасть на фронт и не мог сказать, что ему в этом отношении не повезло. Не успел он еще как следует распорядиться привезенным оборудованием, определиться в должности, как его вместе с другими партийными и советскими работниками призвали в действующую армию. То был трудный для страны канун 1942 года.
Комиссар Туманов вместе со своей воинской частью освобождал Донбасс. Когда вышли к реке Волчьей, что на границе с Днепропетровщиной, полк задержался. Надо было собраться с силами для очередного мощного рывка. Спустя несколько дней (это случилось в ночь перед наступлением) Туманову позвонили из дивизии и сказали, что по предписанию вышестоящих инстанций он отзывается на работу в Донбасс в свой район. Туманов попросил отложить исполнение приказа. Ему хотелось участвовать в бою. Подготовив полк к выполнению наступательной операции, он считал невозможным оставить его в решающий час.
Но нельзя было не подчиниться: приказ есть приказ. Сдав дела замполиту батальона, он в ночь перед наступлением на трофейном «виллисе» покинул полк.
Остановил свой «виллис» в небольшом хуторке, километрах в трех от линии фронта, где расположились артиллеристы. До рассвета оставалось несколько часов, но никто не отходил от своих орудий, все ожидали приказа.
Первый артиллерийский залп прогремел неожиданно, хотя Туманов ждал его каждую секунду.
Канонада продолжалась минут пятнадцать, затем внезапно все утихло. Туманову хорошо была знакома эта кажущаяся тишина, и он, еще оглушенный орудийным гулом, напряженно прислушивался. Со стороны, где располагался его полк, как сквозь стену, услышал беспорядочную трескотню автоматов и слившееся в одно протяжное а-а-а-аа…
— Пошли!.. — как вздох облегчения, вырвалось у него.
Туманов выехал из хутора только тогда, когда артиллеристы поспешно начали выкатывать орудия из укрытий на новые позиции…
Два раза в день из обкома передавали по полевому телефону сводки Совинформбюро. Помощник Туманова, Сергеев, перепечатывал их на машинке. Мальчишки, постоянно кружившие возле приезжих грузовиков, в охотку расклеивали листовки по всему городу.
Фронт к тому времени отодвинулся далеко и с каждым днем развертывался все шире и неукротимее: наши передовые части на северо-западе достигли Кенигсберга. Первый Украинский фронт сосредоточил свои ударные силы на берегу Днепра для решающего наступления.
Вчитываясь в фронтовые сводки, Туманов старался мысленно представить себе, где теперь его полк, и всякий раз при этом испытывал такое чувство, будто он остался в далекой тихой гавани, надежно защищенной фронтами, точно цепью неприступных гор. Но для него теперь существовал не только тот фронт, который ограждал город от орудийных разрывов и бомбежек. У него был свой, тот, который он нанес на карту и о котором ни на минутку не переставал думать. Пока что фронт этот мало чем радовал. Туманов часто вспоминал, как летом 1942 года их дивизия выходила из окружения. Из разрозненных групп пришлось создавать нечто похожее на воинскую часть. Не хватало оружия, боеприпасов, продовольствия; люди обносились, обессилели от недоедания. Что-то похожее было с положением дел в районе Красногвардейска. Надо было во что бы то ни стало выбраться из хаоса разрушений, рассчитывая только на собственные силы. А сил было недостаточно. Их почти совсем не было…
Несколько дней Чернобай устраивал свое хозяйство. До этого он руководил шахтой в Кузбассе, а оттуда вернулся, облеченный высокими полномочиями управляющего трестом. Под трест Чернобай облюбовал бывший промтоварный магазин в центре города. Стены и крыша его не были повреждены. Не уцелели одни окна. Найти стекло в такое время — все равно что отыскать иголку в стоге сена. Но помощник по хозяйственной части Шулика все же раздобыл стекло. Егор Трифонович не стал расспрашивать, как он умудрился это сделать. Достал — и ладно.
Сразу же по приезде Чернобай стал подыскивать секретаря-машинистку. Приходили многие — молоденькие девушки и уже при годах женщины, но ни одна из них не отвечала строгим требованиям управляющего. Чернобай считал, что было бы неудобно, даже неприлично иметь у себя в приемной какую-нибудь девушку с кудряшками или слишком пожилую даму. Кроме того, девушки, которые приходили наниматься, как правило, умели выстукивать на машинке одним пальчиком, хотя некоторые из них делали это довольно бойко.
И вот как-то явилась еще одна — худенькая, остриженная под мальчишку девушка. На ней было пестрое короткое платьице с перехватом. Личико нежно-бархатистое от легкого налета пудры, серые с синевой глаза, как у ребенка — большие, застенчивые.
— Вы что, машинистка? — с недоумением покосился на нее управляющий.
Девушка быстро взглянула на сердитого человека и тут же опустила взгляд.
— Мне сказали, что вам требуется машинистка, — робко проговорила она.
— Даже очень требуется, только не с одним пальчиком, — не скрывая усмешки, подтвердил ее слова Чернобай.
— Как это с одним пальчиком? — удивленная, она посмотрела на свои маленькие руки с короткими ногтями в белых пятнышках. — У меня…
— Вижу, у вас все в целости, — не дал он ей договорить, — а печатаете небось одним, — и для наглядности выстукал указательным пальцем по столешнице «Чижика».
Девушка рассмеялась.
— Это вы шутите, герр… — сказала она, запнувшись на полуслове, — товарищ начальник. Я могу всеми сразу. Давайте, что вам отпечатать?
Егор Трифонович взял лист с машинописным текстом и через стол не особенно доверчиво протянул ей. Она проворно вложила в валики машинки чистый лист, села на стул и, вся как-то собравшись в комочек, принялась печатать. Чернобай смотрел на ее пальцы и не мог уследить за ними. Они, казалось, порхали на невидимых крылышках. Спустя некоторое время девушка подала ему оба листа.
— Вот, пожалуйста, проверьте.
Управляющий придирчиво сверил подлинник с отпечатанным текстом и не обнаружил в нем ни единой опечатки.
— Вот как! — раздумчиво и не без удивления сказал он. — Где же вы научились печатать?
— Я еще когда училась в восьмом, посещала курсы машинописи. Ну, а потом — война… — она запнулась и опять виновато потупила взгляд.
— Ну-ну, война, а дальше?.. — подбодрил он ее.
— А при немцах работала на бирже машинисткой.
— Ах, вот как!.. Но ведь на бирже все надо было печатать по-немецки, — недоверчиво сощурился Чернобай.
— Потом научилась печатать и на машинке с немецкими литерами. А больше печатала приказы и всякие бумаги по-русски.
Егор Трифонович нетерпеливо поерзал на стуле, помолчал. Его смущало и настораживало то, что она работала на немецкой бирже.
— Какие же бумаги давали вам перепечатывать? — он еще сильнее прищурился, выпытывая в ее глазах, все ли правда, что она говорит.
— Больше списки людей, которых направляли на разные работы, — не замечая его недоверчивого взгляда, просто сказала она, — да еще всякие угрозы, чтоб люди являлись на биржу регистрироваться.
— И что же, являлись?
— Не все, конечно, многие не хотели работать на немцев.
— А твой отец работал? — тем же суховатым голосом спросил он.
— Что вы! — отмахнулась она от его вопроса. — Мой папа на фронте. С самого начала войны. А мама больная. Фамилия моя Чубейко. Может, слыхали?
— Вот как!.. Чубейко, говоришь? — Чернобай от неожиданности даже подхватился с места. Лицо его расправилось от суровых морщин.
— Чубейко Максим Васильевич, — невольно отступив на шаг и все еще не сводя удивленных глаз с начальника, тихо выговорила она, — зовут меня Фрося, Ефросинья Максимовна.
— Да ведь я хорошо знаю Максима Васильевича, — радостно воскликнул Чернобай, — на «Марии» крепильщиком работал. А я в ту пору «Марией» заведовал.
Он подошел к девушке, обнял за худые плечи, ласково посмотрел в глаза. Они были влажные и блестели.
— Вылитый отец, и нос такой же, с курносинкой, — сказал он и нахмурился. — Только ты не пудрись. Тебе это ни к чему.
— Это я при немцах научилась. Заставляли, — смутилась она.
— Отвыкай, Ефросинья Максимовна, — по-отечески посоветовал он и опять вернулся к столу. Поспешно собирая какие-то бумаги в портфель, Чернобай говорил: — Значит, так порешим, Максимовна, бери бразды правления в свои руки. Вот тебе ключ. Приедет мой помощник, товарищ Шулика, скажешь ему, что ты мой личный секретарь, понятно?
Фрося слушала молча, перебирая пальцы.
— И еще передашь ему, что ты в мое отсутствие замещаешь меня, — он добродушно засмеялся и, проходя к двери, опять слегка сжал ее хрупкие девчоночьи плечи. — Одним словом, Шулика тебе все объяснит, а мне позарез нужно на шахты. Вот так.
И с озабоченным видом вышел.
Несколько дней колесил он по району на запыленной полуторке и всюду встречал одну и ту же картину: поваленные копры, взорванные надшахтные здания с повисшими на арматуре тяжелыми глыбами бетона, полуразрушенные и сожженные жилые дома, непролазный бурьян в поселковых парках и скверах. Что ж ему делать здесь, с чего начинать? Более двадцати шахт, которые составляли хозяйство треста, были зверски изуродованы. Порой казалось странным и удивительным, что среди этого хаоса и запустения что-то делают люди, о чем-то хлопочут. Утешало одно: кое-где уцелели шахтенки-«мышеловки». При немцах в них дедовским способом долбили уголь обушками, кайлами и поднимали на-гора с помощью коловорота в бочках из-под горючего.
Приезжал на шахту Чернобай, поспешно созывал людей, назначал начальников «мышеловок», — это были главным образом шахтеры-пенсионеры, — устанавливал твердое суточное задание добычи и, не задерживаясь лишнего часа, мчался дальше. Подсчитав в конце поездки, сколько в районе шахтенок, Чернобай немного приободрился. Их оказалось до тридцати, и они могут дать до пятисот тонн угля в сутки. Для начала — совсем неплохо.
Уезжая из города, Чернобай не прихватил с собой никакой еды. Попросить у кого-либо поесть было неловко, а люди стеснялись угощать большого начальника своими скудными харчишками. Проезжая полевой дорогой, по обе стороны которой простирались разделенные межами огороды, шофер пожаловался:
— Егор Трифонович, что-то есть охота.
— Да, поесть бы не мешало, — соглашался Чернобай, проглатывая голодную слюну, — но ничего, потерпим.
Шофер, казалось, успокоился и некоторое время вел машину молча, лишь изредка сбоку поглядывая на своего начальника. Но не прошло и пяти минут, как снова заговорил:
— Егор Трифонович, а что, если початков наломать да сварить? Ведерко у меня имеется, и соли целая пачка — «Экстра», — добавил он, словно то, что соль была высшего качества, решало дело.
Чернобай, казалось, не расслышал, о чем ему говорят, не оборачиваясь, задумчиво глядел прямо перед собой на дорогу. Шофер решил, что начальник молчаливо соглашается с ним, притормозил машину, проворно вынырнул из кабины и, опасливо озираясь, поспешил к кукурузной делянке. Только что он успел войти в густую заросль, до его слуха донесся басовитый насмешливый голос:
— Случаем, не в гости ко мне пожаловал, голубь сизый? — И перед шофером тут же предстал, точно вырос из-под земли, высокий старик со взъерошенной седой бородой, в холщовой рубашке навыпуск.
Шофер опешил было, но быстро оправился, огрызнулся:
— А что, дед, небось и за маленьким нельзя сходить на твой огородишко? Приучили вас немцы к собственности…
— Не мое, народное это добро, парень, — спокойно и сурово отозвался старик. — Я сторож, только и всего. А сторожу положено нести службу исправно.
Чернобай напряженно всматривался в старика, прислушивался к его глуховатому голосу, и ему вдруг показалось, что он где-то уже встречал этого человека. Открыл дверцу и еще пригляделся. Сторож, не поднимая глаз, ждал, пока Грицько справит нужду, с серьезным видом ворошил рыхлую сухую землю суковатой клюкой, тихо нараспев причитая:
— У голубя, у сизова, золотая голова…
«Да это же Недбайло!» — наконец узнал он шахтного кузнеца. Вспомнил: кузнец Недбайло после ухода на пенсию стал самым заядлым в поселке голубятником. У его двора, бывало, часами простаивали ребятишки, завистливо наблюдая сквозь щели забора за суетливыми разномастными птицами. Когда старик кормил их, на это зрелище приходили посмотреть даже взрослые. На земле голуби сбивались в большие и малые сугробы, садились хозяину на плечи, взлетали на голову, клевали корм прямо из его рук. Ранним утром старик поднимал голубиную стаю в лет, размахивая в воздухе длинной жердиной с лоскутом на конце. Поселок еще утопал в молочно-мглистом рассвете, а голуби уже встречали солнце, кружась и кувыркаясь в его лучах. В этот час птицы были похожи на золотисто-розовые листовки, сброшенные с заоблачной синевы.
Чернобай поспешно выбрался из машины и радостно пошел навстречу старику.
— Игнатьевич, тебя ли вижу?
Сторож склинил дремучие брови, пригляделся, помолчал. Видимо, трудно было стариковским глазам сразу узнать человека. И вдруг ахнул от изумления:
— Кто приехал-то, Егор Трифонович! Вот так встреча! — обнял и расцеловал по старинному обычаю из щеки в щеку. — Выходит, живой, здоровый?.. Молодчина! — И еще раз обнял. — Так ему и надо! — пригрозил он кому-то суковатой палкой. — Немец думал, всем нам труба. Черта с два! Вот на что я: за седьмой десяток счет веду, а тоже не скорился. Не будь войны, может, давным-давно дьяволу или богу душу отдал. А раз такое крутое заварилось, зарекся: жить тебе Остап, пока земля от немчуры очистится. И как видишь — живу! — и рассмеялся вперемешку с кашлем, вытирая прослезившиеся глаза.
И вдруг засуетился:
— Чего стоять, пошли, Трифонович, посмотришь на мой дворец, — и, подхватив дорогого гостя под руку, повел к шалашу. Укрытый бурьяном и ветками терна, он ютился в кукурузной чаще.
— Ты не дивись, что дворец мой с виду вроде б неказист, — говорил старик, словно оправдываясь перед гостем, — архитектура у него такая. А в середке он как есть современный.
Чернобай заглянул внутрь.
— Настоящий окоп, — сказал он.
— Окоп и есть, — согласился старик.
— На что он тебе такой глубокий?
— А про бомбежки забыл?
— Важный военный объект, — вставил шофер с озорной усмешкой.
— Военный или не военный, голубь сизый, — возразил ему сторож, — а бомбили. Ночь-полночь — налетят, потеряют ориентир и давай молотить подсолнухи…
Раскладывая прямо на траве жухлую печеную картошку, огурцы, лук, вареные початки, сторож говорил:
— А за хлебушко уж извините, кукурузкой пробавляемся.
Когда уселись вокруг еды, Остап Игнатьевич вдруг спохватился:
— Погодите, это еще не все, — и скрылся в шалаше. Вскоре оттуда донеслась какая-то музыка, вначале тихая, и вдруг широко радостно зазвучал военный бравурный марш. Старик вышел из шалаша еще больше повеселевший.
— Теперь бы по маленькой — и полный порядок, как в ресторации, — сказал он, оглаживая бороду.
Узнав, что Недбайло хранил радиоприемник зимой у себя в подполье, а летом в шалаше, Чернобай на радостях обнял старика.
— Да ты настоящий герой, Остап Игнатьевич. К награде бы тебя представить за храбрость.
Старик посуровел, задумался.
— Не торопись награждать, начальник, война еще, можно сказать, в полном разгаре…
— Вот как! Думаешь, вернутся?
— И такое может случиться, — не смутился от прямого вопроса сторож, — война есть война: нынче наступаем, а там, гляди, какой недосмотр, промашка со стороны наших полководцев — и опять на попятную.
Чернобай добродушно рассмеялся.
— Не завоевать нас немцу, Игнатьевич. Скоро в Днепре будет купаться, а там начнут так громить, что последняя шерсть с него полетит.
Старик крутнул головой, хотел что-то ответить, но, видимо, передумал и только пробормотал, подсовывая еду поближе к гостю: «Дай бог, дай бог…»
Когда сторож провожал гостей к машине, Чернобай вспомнил про голубей.
— Фю-у-у!.. — по-мальчишески присвистнул тот, — немцы слопали. Военным законом, говорят, запрещено гражданским держать такую птицу, потому как она почтовая. А у меня, представь, на всю добрую сотню — ни единого почтаря.
Не успел он договорить, как над кукурузной рощей, едва не задевая рыжие метелки, тонко просвистела крыльями пара белоснежных голубей и тут же скрылась в балке. Затем снова появились и, легко, невесомо взмыв, сели на шалаш.
— Мои, — не без гордости молвил старик, — считай, целехонький день где-то летают, а теперь подоспела пора заявку сделать о себе.
Он достал из кармана горсть проса и хрипловато пропел: «У голубя, у сизова, золотая голова…». Птицы, звучно хлопнув крыльями, слетели к нему на вытянутую руку и, настороженно поводя головками, принялись клевать.
— Двоятко только и сумел сберечь, — тихо, словно боясь спугнуть голубей, говорил старик. — Лето на воле летают, а зимой в подполье отсиживаются. Скука смертная для бедолаг в неволе. А что поделаешь? Приходится терпеть. Случится, поднимут воркотню, а тут, как на грех, кто-нибудь посторонний в дом явится. Топну на них ногой, они и притихнут. Соображают, что конспирацию нарушать не положено.
Чернобай уже садился в машину, как вдруг старик спросил:
— На «Коммунар» заедешь, Егор Трифонович?
— Обязательно.
— Тогда, будь добр, уважь: передай Шугаю, что ковальня — моя забота. Вот сдам это липовое хозяйство, — показал он рукой на огороды, — и на свой пожизненный пост. Без молотка и наковальни — не житье мне.
Полуторка рванула с места, взвихрив густую пыль, а сторож еще долго стоял у края дороги, опершись на палку, смотрел вслед. Пара белых голубей, упоенных полетом, кружила в небе, набирая высоту, пока не скрылась в дрожащих серебристо-голубых струях марева…
Поселок шахты «Коммунар» вырос в годы первой и второй пятилеток. Вокруг широкая, глазом не окинешь, степь. Изрезанная балками и оврагами, густо поросшая жестким пыреем, мелким полынком вперемешку с духовитым чебрецом. Всюду по степи промеж редких могильных курганов и терриконов, вразброс, одиноко растут низкорослые дубы. С незапамятных времен, точно бессменные стражи, стоят они на этих древних просторах, не редея и не приумножаясь.
Коммунар выгодно отличался от других шахтных поселков, возникших на этой земле стихийно и сохранивших былые названия — Кирпичовка, Мария, Пугачевка. Поселок Коммунар был хорошо спланирован и походил на небольшой уютный городок с центральной улицей из каменных двухквартирных домов под этернитом и черепицей, с парком, клубом, детским садом и школой. Позже поселок стал обрастать разномастными кирпичными и глинобитными домиками застройщиков, с палисадниками и небольшими приусадебными участками — частью под огородами, частью в клумбах с цветами. Со временем шахта «Коммунар» стала известна своими передовыми людьми. Все чаще в газетах, на слетах шахтеров рядом с именами Изотова, Стаханова, Степаненко назывались имена Королева, Горбатюка, Агибалова. Люди эти как бы сблизили и породнили людей шахты со всем Донбассом, со всей страной. Все они жили единой большой семьей, озабоченные одними думами и делами. Когда началась война, на Коммунаре да и во всем Донбассе, не думали, что отступление наших войск зайдет так далеко. Надеялись, что враг будет задержан на Днепре или на рубеже Нижнего Дона. Но вражеские силы неотвратимо подкатывались к Донбассу, и наступило время, когда в гигантский водоворот войны был ввергнут и этот, ни на какой карте не обозначенный населенный пункт.
Как только Коммунар заняли немцы, комендантом его был назначен пожилой немец — зондерфюрер Крюгер.
Горный десятник Шугай с небольшой группой пожилых шахтеров, по разным причинам оставшихся в поселке, в первый же день явился к коменданту. Крюгер встретил их подозрительно холодно. А когда переводчик объяснил ему, что шахтеры хотят работать, сразу же подобрел, поднялся со старинного резного кресла, принесенного ему из реквизитной поселкового клуба, и заходил по комнате, печатая шаг.
— Корошо!.. А!.. Вы есть русские углекопы?.. О да!.. Арбайтен хорошо, эсен — во!.. — говорил он, спотыкаясь на каждом слове и самодовольно поглаживая голову с зачесом через лысину.
Шахтеры унесли с собой от коменданта по бруску черного хлеба и несколько банок свиной тушенки.
Выданная на-гора первая вагонетка угля обрадовала коменданта. Он не замедлил явиться на шахту. Брал в руки куски угля, вертел их перед глазами и, довольный, что-то бормотал по-своему. Несколько кусков велел завернуть в бумагу и унес с собой. Однако добытый уголь не всем посельчанам пришелся по душе. Многие отвернулись от Шугая, относились к нему недоверчиво, с опаской, или с затаенной враждебностью, как к отступнику. Всем было известно, что десятник незадолго до войны был судим. В его смене случилась авария. Шугаю дали год условно и перевели работать навалоотбойщиком. Он всюду говорил, что суд несправедливо наказал его, писал жалобы в район, но это ни к чему не привело. Шло время, и на шахте стали забывать об этом случае. Да и сам Шугай, казалось, смирился с обидой и все реже вспоминал о ней. Но оказалось, не забыл, а глубоко затаил ее.
Шугай чувствовал и видел, что многие недовольны его прислужничанием немцам, но делал вид, будто ему на все плевать, и при случае говорил, что у него, в конце концов, семья, ее надо кормить. А где в такое крутое время раздобудешь кусок хлеба? Мотаться по селам, сбывать за ведро проса последнее барахлишко? Надолго ли его хватит? А за работу в шахте выдают какой уж ни есть паек — полкило хлеба, тушенку, махорку… Чего бы и не работать.
Уголь добывали в одном восточном крыле. В другом, западном, разработки не велись. Не хватало людей, крепежного леса. Когда распространились слухи, что немцы решили силой пригнать на «Коммунар» горняков с других неработающих, еще более разрушенных шахт, лавы западного участка с катастрофической быстротой стали приходить в негодность: рушились штреки, бремсберги. Приезжали представители какой-то немецкой фирмы, шныряли по выработкам, придирчиво ко всему приглядывались. Русский штейгер, как стали величать Шугая, неотлучно следовал за ними. Он со знанием дела объяснял представителям фирмы причину катастрофы. Большевикам, говорил он, нужно было много угля, и его добывали любой ценой, Для этого был придуман стахановский метод добычи. Уголь брали где только могли и как могли, не считаясь с геологическими условиями. Крепили выработки ненадежно, экономили лес, чтобы удешевить стоимость топлива. Но все же угольные забои тогда не стояли на одном месте, они каждый день продвигались на несколько метров. Теперь же, когда лавы не работают, а кровля дьявольски жмет, ее никакими силами удержать невозможно.
Так ничего и не предприняв, гости укатили в город. А спустя несколько дней лавы западного участка полностью обрушились. Лишь немногие догадывались, что устраивает завалы сам штейгер.
Лаву же восточного крыла шахты Шугай по-хозяйски зорко оберегал. На участке своевременно и надежно крепились выработки, путевое хозяйство поддерживалось в надлежащем порядке. Рубали уголь кайлами и обушками. Раздобыть несколько отбойных молотков не представляло особенного труда, но из строя был выведен компрессор — исчезли важные детали, а без компрессора отбойные в дело не употребишь. Но много ли, мало, все же уголь поступал на-гора. Для коменданта это было главным. В районе более двадцати шахт, и почти все они затоплены, приведены в негодность. Вместо них понаоткрывали каких-то «мышеловок» и качают из них уголь бадьями. А у Крюгера работает настоящая шахта, на копре круглые сутки неустанно вертятся шкивы. Будто и не бывало войны.
Летом 1943 года стало очевидным, что немцам долго не удержаться в Донбассе. Тогда же штейгер усадил на подводу жену, нагрузил кое-какой домашний скарб и куда-то вывез из поселка. Говорили, что Шугай заручился специальным документом коменданта и отправил подводу в далекие немецкие тылы. Вскоре исчез из поселка и сам штейгер. Никто не сомневался, что немецкий прихвостень, спасая свою шкуру, вслед за женой мотнулся на запад.
Но случилось неожиданное. Комендант вдруг поднял на поиски штейгера полицаев. Они рыскали по чердакам и погребам, стальными щупальцами зондировали подозрительные места в садах и огородах, бросили несколько гранат в степной шурф. Шугай нужен был ротенфюреру живой или мертвый. Он даже вывесил объявление — сулил немалое вознаграждение тем, кто выдаст штейгера. Но его так нигде и не могли найти. Перед самым уходом из поселка обозленный Крюгер приказал облить шугаевский дом бензином и поджечь со всех четырех сторон. Комендант сам явился на пожарище и, пока дом не рухнул, смотрел на бушующее пламя.
Отступая, немцы подорвали, подожгли надшахтное здание, клуб, школу…
Могучий стальной корпус шахтного копра, точно подкошенный, всей своей огромной тяжестью рухнул на двухэтажное здание нарядной и расколол его надвое, как ореховую скорлупу. Единственный человек, который из укрытия наблюдал, как немецкие минеры закладывали «адские» машины под железобетонный фундамент, был одноногий старик-электрик Тимофей Дудка.
Сбросив деревянную ногу и ползая на коленях, Дудка обезвреживал мины, вытаскивал их из-под фундамента и отволакивал подальше в сторону. Но все же копер ему не удалось спасти. Когда обнаружили деревянный протез с толстой резиновой нашлепкой, стало ясно, что старик не успел сделать всего и, видимо, погиб.
Но уже на другой день Тихон Дудка появился в поселке. Опираясь на палку, в изорванной до наготы одежде, весь испачканный в грязь, он спрашивал у встречных:
— Ногу мою, случаем, никто не видал?
На него смотрели, как на ополоумевшего, некоторые сторонились. Как позже выяснилось, мощная взрывная волна отбросила Тихона в глубокий ров, по которому протекала шахтная вода, и там он почти целые сутки пролежал в беспамятстве…
Шугай появился на шахте в тот же день и час, как только немецкие части отступили из города Красногвардейска. Появился он неожиданно и невесть откуда, словно вдруг вышел из-под земли. Возможно, он действительно скрывался где-нибудь под землей, в шахте, об этом у него никто не спрашивал, и сам он ничего о себе не рассказывал.
Так как дом Шугая сгорел, он решил поселиться во флигеле крепильщика Найденова, принадлежавшем теперь десятнику лесного склада Галактиону Бурлаку. Все знали, что Бурлак приобрел двухкомнатный флигель за куль муки и пуд сала, когда Найденов с семьей решил мотнуться на Кубань. Бурлак, долго не раздумывая, прорубил в найденовском флигеле дверь на улицу, смастерил крылечко и открыл лавчонку купли и продажи разных домашних вещей и кухонной утвари. Перед уходом немцев Бурлак поспешно свернул торговлю, а сам закрылся в своем доме и никуда не показывался.
Шугай подкатил на грузовой машине к лавке, выворотил вместе с петлями увесистый амбарный замок, сорвал с окон крест-накрест приколоченные обаполы и снес вещи в комнаты. Бурлак видел самоуправство штейгера, но никому не стал жаловаться.
Первые несколько дней Королев жил у своих знакомых — сегодня у одних, завтра у других. Вскоре, однако, повезло с жильем.
Случилось это, когда он, как мог, со своей больной рукой помогал людям по расчистке шахтного двора от разного хлама. Люди работали весь день, а иногда до поздней ночи при зажженных кострах. На шахту сносили все, что могло пригодиться: кайла, обушки, неисправные отбойные молотки, шахтерские лампы. Как-то к Королеву подошли два паренька. Один из них, ростом повыше, с неостриженными висками, сунул ему в руку что-то завернутое в промасленную тряпку. Сверток был тяжелый. Пока Королев разматывал его, положив на землю, паренек быстро рассказывал:
— Это зубки от врубовой, дядя Сережа. Мы с Юрком нашли ее на шахтном дворе, в канаве валялась. Наши, когда отступали, видать, отволокли туда врубовую, а закопать забыли или не успели. Видим такое дело, давай закидывать ее землей. А потом передумали: надо сперва части из нее вынуть, а то, гляди, наткнутся фрицы, спустят под землю и начнут уголь для себя рубать…
Втроем подошли к небольшому земляному холмику, заросшему бурьяном. Высокий паренек взобрался на него и, словно пробуя прочность грунта, несколько раз пружинисто подпрыгнул на одном месте.
— Вот тут она, дядя Сережа.
Врубовка была целой и невредимой.
Паренька звали Тимкой. Это был внук огородного сторожа Остапа Недбайло. Своего приятеля, застенчивого, с лицом, густо усыпанным палевыми веснушками, Тимка называл Юрком. Остапов внук понравился Королеву — подвижный, бойкий на слово, с задиристым зализом на лбу. Про такой вихор говорят — теленок лизнул.
Тимка уговорил Королева жить с ним в доме деда на пару, как по-приятельски выразился он.
Домик ютился в запущенном саду у самого выгона. До войны на нем паслось шахтерское стадо — разномастные козы. К лету выгон зарастал одуванчиками, полынью и конским щавелем. Когда налетал ветер, от одуванчиков в воздухе поднимался белый пух вперемешку с горькой пыльцой полыни.
В доме царил такой беспорядок, словно в него угодила мина: на полу валялись искалеченные табуретки, осколки битой посуды, разное тряпье; в потолке широкой пастью зияла рваная дыра, из нее свисали дранки и серые пропыленные клочья войлока.
— Ну и живешь ты, парень, — упрекнул Тимку Королев, — совсем жильем не пахнет.
Паренек подфутболил давно отживший свое веник так, что пыль каруселькой закружила по комнате.
— Я тут не живу, — пояснил он, — к деду в шалаш хожу ночевать. А весь этот комфорт, — повел он рукой вокруг, — для немчуры. — И, вспомнив что-то презабавное, прикрыл рот ладошкой, сдерживая смех. — Вот послухайте, дядя Сережа, что я вам расскажу, — заговорил он, передохнув. — Дело было в июле. Жарища — не продохнуть. Движение немцев тогда было страшенное. Видать, собирались где-то здорово ударить наших. Как-то раз ихняя часть остановилась заночевать на Коммунаре. Расположились кто в парке, кто в садках под вишнями. Забили к обеду теткину Марфушкину корову — Лыску, а внутренности выкинули в посадку. Я и Юрко, недолго думаючи, сволокли тайком требуху в сенцы. Пусть, думаем себе, понюхает фриц, чем пахнет. А немцы все движутся и движутся. Одна часть уйдет, другая нагрянет. Остановятся на ночевку, и ну шастать по хатам, выбирают, которые почище, чтоб переспать по-пански и заодно что-нибудь слямзить. А в нашу хатыну ткнутся, нюхнут вонючей требухи — и деру: «Русиш — никс гут, русиш — шайзе!» А мы с Юрком сидим себе в угольном сарайчике, в щелочку поглядуем да за животики хватаемся. Когда дедушка узнал про наш фокус, чуть не помер со смеху…
Королев и Тимка допоздна приводили в порядок свое жилье. Из полуразвалившегося сарайчика, который в летнюю пору служил хозяевам кухней, приволокли две железные кровати, стол. Сшили матрацы из старой мешковины, набили их сеном, и постель была готова. Питались картошкой с огорода. Хлеб у Тимки был припасен. Отступая в панике, немцы оставили на складе немалый запас его. Хлеб, выпеченный из помола горелой пшеницы, предназначался для местного населения.
Как-то под вечер пришел с огорода и сам хозяин, Остап Игнатьевич. Обрадованный разительной перемене в доме, привлек к себе внука, ласково погладил взъерошенную голову. Затем подошел к Королеву, крепко по-отцовски обнял.
— Знаю о твоем прибытии, разведка доложила точно, — подмигнул он в сторону внука.
Когда свечерело, старик зажег каганец, уселись за стол. Выспросил Сергея о фронте, где довелось воевать, поинтересовался, жива ли, здорова мать.
— Писала, что на шахте забойщицей работает.
Остап Игнатьевич сокрушенно покачал головой и долго молчал.
— В ее ли годы обушком рубать. Отписал ей, что домой вернулся?
— И о вас сообщил, что живы.
— Спасибо на слове, — поблагодарил старик и, приободрившись, заговорил в охотку: — Теперь там, в Караганде, небось все наши скажут: «Ну и живучий этот Остап Недбайло! В империалистическую воевал — цел остался, в гражданскую от беляков две пули заполучил — и тоже не помер, а фашист пожевал, пожевал старые кости, а чтоб слопать — черта с два!» — и рассмеялся.
Когда Тимка улегся спать, Остап Игнатьевич рассказал Сергею печальную историю. Перед самой войной к старикам приехала погостить из западной Украины невестка Надежда с двенадцатилетним сынишкой. В то время единственный сын Остапа Игнатьевича Василий служил там на пограничной заставе. Когда подошло время уезжать невестке, паренек запротивился. Ему понравилось у деда. Не хотелось разлучаться с внуком и самим старикам. Тем более, что до конца школьных каникул еще оставалось время. На семейном совете решили: Надежда пусть себе преспокойно уезжает, так как подходит время окончания ее отпуска, а через десять-пятнадцать дней дед привезет внука и заодно встретится с сыном, которого давно не видел.
Но все повернулось по-другому. Грянула война, и Тимка остался у деда. Пока Евдокия Павловна была жива, Остап Игнатьевич был спокоен за внука. Но нежданно-негаданно в дом пришла другая беда. Как-то пошла старуха на городской базар и не вернулась. Как стало известно позже, базар был явочным местом партизан. Жандармы нагрянули внезапно, окружили и без предупреждения открыли стрельбу по толпе. Люди метались на небольшой, ничем не защищенной площади. Их всюду встречали автоматные очереди. Затем начался повальный обыск. Всех мало-мальски подозрительных втаскивали в закрытые машины и неизвестно куда увозили.
Евдокии Павловне прострелили легкое навылет. Зажимая рану ладонью, старуха пыталась выбраться из кольца жандармов, но ее не пустили. Обессилев, она опустилась на землю. Здесь ее и нашли прибежавшие на базар Остап Игнатьевич и внук.
Всю зиму старый Остап прожил с внуком в своем домишке, никуда не показываясь. Доедали все, что было припасено. Порой сам удивлялся: как только хватило у него сил пережить зиму. Да, пожалуй, если бы не внук — пропал бы. Постоянные заботы о нем прибавляли ему бодрости, отвлекали от нелегких дум.
С наступлением весны жизнь пошла по-другому. Надо было вскопать огород, засадить его картошкой, засеять подсолнечником, кукурузой, репой — все пригодится. Во всем помогал ему внук.
Летом Остап Игнатьевич нанялся сторожем на огороды. Чтобы в доме не останавливались немцы, заколотил в нем ставни, натаскал в комнаты всякого хлама, а сам с внуком поселился в шалаше, захватив с собой радиоприемник. Он был дорог ему как задушевный друг и мудрый наставник. Не будь его, жизнь старика была бы сплошной ночью, жалким существованием.
Зимой Остап Игнатьевич прятал приемник в летней кухне, приспособив для него укромное подполье. Когда поселок засыпал, крадучись, пробирался к своему заветному тайнику, слушал Москву. Иногда ему достаточно было услышать живой голос Родины — позывные, он тут же выключал приемник и, успокоенный, возвращался в дом. На огородах Остап Игнатьевич по ночам уже смелее и чаще настраивал его на Москву. В первое время никто не знал о существовании приемника. Даже Шугаю старый открылся не сразу. А когда однажды тот принес ему несколько патронов взрывчатки и велел понадежнее спрятать, все понял и доверился штейгеру.
Старик никогда не записывал услышанное по радио — доверял только своей памяти. А память у него оказалась довольно цепкой и надежной.
…Когда Остап Игнатьевич улегся, Королев долго еще сидел на кровати, думал. Чувство радости оттого, что он жив и теперь снова у себя дома, в родном поселке, перемешивалось с щемящей тоской и горечью. Прежде для него все здесь были свои. Одних он уважал и любил больше, других меньше, но раз они были с его шахты, значит, земляки, близкая родня. Если бы ему сказали, что с приходом немцев кое-кто из его посельчан станет предателем, Сергей ни за что бы не поверил. Немало было и таких, кто не пропускал ни одного богослужения, ни единой проповеди священника, который нередко призывал всевышнего покарать огнем и мечом «красных нехристей».
Лукьян Грыза, как позже узнал Королев, был пресвитером. Собирал пожертвования на постройку молитвенного дома. Однако дом так и не был построен. Почуяв приближение советских войск, проповедник бежал с немецкими тылами, прихватив с собой немалую сумму, пожертвованную прихожанами.
Королев подошел к кровати, на которой спал Тимка, тихо посапывая и время от времени шевеля губами. Видимо, с кем-то спорил во сне. Сергей склонился над ним, и ему неудержимо захотелось приласкать паренька. Он нежно погладил его по голове.
Погасив каганец, улегся в кровать, как вдруг услышал за окном шаги босых ног. Щелкнул трофейной зажигалкой, посмотрел на часы: было ровно двенадцать.
В поселке говорили, что каждую ночь в эту пору Марфа Агибалова ходит на станцию встречать своих сыновей и мужа…
Спустя несколько дней старик распрощался с огородами, привез на тачке заработанное за лето — початки кукурузы, бураки, картошку. Когда все привезенное втащили в сени, за воротами вдруг послышался лошадиный топот. Обернувшись, Королев еще успел разглядеть скачущую разгоряченную лошадь и на ней всадника. Ветер пузырем надувал на его спине рубашку. Вслед за лошадью, взбивая босыми ногами дорожную пыль, мчалась ватага ребятишек. Королев поймал одного из них за рубашку.
Мальчонка, оторопело пяля глазенки и не в силах передохнуть, едва выговорил:
— По… понесла!.
— Кого понесла?
— Тимку. Кого же! — справившись с одышкой, выпалил паренек, — дикая она. Да пустите меня, дядя! — уже со слезой в голосе крикнул он и, вырвавшись, припустился вслед за своими приятелями.
На шум вышел со двора Остап Игнатьевич.
— Озоруют сорванцы, — сказал он не то сердито, не то одобрительно. — Ничего, пусть повольничают. Все равно скоро в школу забреют.
— Да дело тут не в озорстве, Игнатьевич. Какая-то лошадь понесла Тимку.
— А… а… а!.. — протянул старик. — Это, должно быть, та, которая в овраге в терновниках все лето прокурортничала. Отбилась от немецкого обоза да так и осталась в одиночестве. Одичала — страсть.
В конце улицы опять показался всадник. Одной рукой он держался за гриву, припав к ней, другой размахивал бечевой, будто собирался кого-то заарканить. Позади скачущего всадника во все ноги неслись ребятишки. Поравнявшись с Королевым, Тимка крикнул:
— Держите, дядя Сережа! — и ловко бросил ему конец бечевы. Королев здоровой рукой поймал ее и весь напрягся. Лошадь будто налетела на неожиданную преграду, вздрогнула всем телом и встала на дыбы. К бечевке приладились ребятишки. Лошадь некоторое время таскала всех то в одну, то в другую сторону. Но вскоре притомилась и, хрипло дыша, стала успокаиваться. А Тимка все еще цепко, как клещ, держался на ее спине, готовый к любой неожиданности.
— Целый день пытались заарканить сатанюку, — говорил он, — никак не давалась. Мы к ней с арканом, а она к нам задом. Да как саданет копытами, земля за сто шагов летит…
Лошадь, передохнув, снова забеспокоилась, запрядала ушами. Тимка припал к ее шее и, поглаживая, ласково приговаривал:
— Спокойно, спокойно, Гнедая.
— Почему решил, что у нее такая кличка? — сказал Остап Игнатьевич. — А может, она немка, какая-нибудь Эльза, Герта, Берта…
Все засмеялись. Но Тимка принял всерьез замечание деда и начал скороговоркой:
— Герта-Берта, Герточка-Берточка… — и лошадь успокоилась:
— На кой ты ее споймал, Тимоша, — недоумевал дед, — другое дело при немцах: на менку бы ездили.
— Шугаю она во как нужна, деда, — с серьезным видом провел по горлу ладонью Тимка. — Я как сказал Николаю Архиповичу, что есть дикая лошадь, так он, знаешь, как обрадовался: непременно излови, говорит. Мы ей такую должность подыщем, что — за милую душу.
Общими усилиями кое-как втянули лошадь во двор, привязали за недоуздок к столбу. Ребятишки принесли с выгона несколько охапок свежей травы. Но она не стала есть, только дико поводила горячими фиолетовыми очами.
Узнав, что мальцы изловили лошадь, Шугай пришел посмотреть. Лошадь ему понравилась.
— Спасибо, Тимоша. Теперь мы заживем, — сказал он, поглаживая мальчишку по вихрам. И обращаясь к старику, спросил:
— Как думаешь, Игнатьевич, барабан потянет?
— Какой еще барабан? — навострился тот.
— Обыкновенный, деревянный, какие в старину были.
Остап Игнатьевич старчески строго глянул на него.
— Никак бадьей решил уголек из шурфа черпать?
— А если другого выхода нет, — сказал Шугай. — Не то что бадьей, шапкой бы таскать, и то дело.
— Таким угольком фронту не поможешь, — безнадежно махнул рукой старик и спросил о другом:
— Как там кузня, здорово покалечена?
— Приходи, увидишь, — ворчливо проговорил Шугай, обиженный равнодушием старика к его затее с шурфом, и зашагал со двора.
Шурф находился на краю поселка. В ясную солнечную погоду отсюда открывается степь без конца и края. По горизонту высятся темные глеевые горы — терриконы. Шахты давно бездыханны, а воздух все еще насыщен неистребимым сладковатым запахом каменного угля и терпкой горечью не то полыни, не то остывшего трудового пота.
Уголь из шурфа поднимали посредством деревянного ворота на тонком звенящем от натуги канате в бадье — бочке из-под горючего. В барабан впрягали Берту. Ей помогали женщины, налегая на ворот. Берта была, как и прежде, диковатой и никого, кроме своего погонщика Тимки, близко не подпускала. При нем она будто без всякого усилия, даже в охоту, ходила по кругу, а рядом с ней бежала, заливаясь звонким лаем, юркая собачонка Жучка. Но стоило Тимке отстать на шаг-другой, как Берта сейчас же замирала на месте и жадно искала его скошенными глазами.
Как-то Клава Лебедь, помогавшая крутить барабан, спросила у Тимки:
— Чем ты эту немецкую зануду приворожил?
— Тоже придумала — «приворожил». Привыкла, и все тут…
— Не скажи, — не верила ему Лебедь, — небось ко мне не привыкает, так и норовит лягнуть. А чем я плохая, скажи?
— Сама у нее спроси, — чтоб как-нибудь отвязаться от прилипчивой дивчины, отвечал Тимка и плелся дальше за Бертой, стегая кнутом пересохшую землю.
А Клава опять пристраивалась к деревянному вороту и заводила длинноголосую песню. Случалось, женщины подпевали, чаще же Клаве приходилось петь одной. Казалось, ей было все равно, поют они или нет, пелось бы самой. На ее лице никогда никто не видал даже тени озабоченности, будто мир для этой девушки всегда был светел и прост. А всем хорошо было известно, как нелегко пришлось в жизни Клаве Лебедь…
Когда бадья с углем показывалась на поверхности, женщины дружным усилием подхватывали ее за дужку, отволакивали по узкому, в два обапола, настилу в сторону и опрокидывали. Медленно вырастала куча мокрого кусковатого угля. Через каждые два-три дня к шурфу подкатывали трестовские грузовики и увозили добычу. Тимка никогда не упускал случая, размашисто написать мелом на бортах машин: «Коммунар», чтоб все знали, чей уголь.
Уголь брали обушками. Крепили забой опаленными в пожарищах стволами акаций и тополей. Другого леса на шахте не было. Бригадиром забойщиц Шугай назначил бывшую плитовую Варвару Былову.
Выходили из шахты забойщицы промокшими до нитки. На ногах вместо резиновых сапог толсто, выше колен намотанное тряпье, перевязанное крест-накрест проволокой или шпагатом. У всех забойщиц на головах вместо касок кепки, оставленные шахтерами перед уходом на фронт.
Закончив работу, женщины всей бригадой усаживались на бричку, и Тимка под лихой Клавкин свист во весь опор с грохотом катил их в поселок.
Сегодня, когда бригада поднялась на-гора, Тимка отозвал Былову в сторонку, сказал по секрету:
— В поселке больше подходящих деревьев нет, Варюха.
— Каких деревьев? — не поняла она.
— Таких, чтоб крепить забой.
Былова задумалась.
— А может, в посадке можно раздобыть?
Тимка прикрыл глаза, мотнул головой.
— Никак не выйдет. Железнодорожники взяли посадку под строгую охрану.
— Тогда нам труба, Тима, — упавшим голосом сказала Варя, — без крепежа в наших норах никак нельзя: придушит, как сусликов.
Тимка помолчал, как бы что-то прикидывая.
— А что, если колокольню разобрать, — сказал он так, словно неожиданно осенило его, хотя еще задолго до разговора с бригадиром тщательно продумал свой план.
— Что еще за колокольня? — переспросила Былова.
— Не шуми, — опасливо оглянулся он на женщин, стоявших у шурфа, — послушай, что скажу. — Взял ее за рукав и отвел в сторону.
…В полночь Тимка вместе с бригадиром и своим приятелем Юрком выехали на соседнюю шахту «Каменку». Незаметно подкатили к колокольне, стоявшей неподалеку от церкви. Чтоб бричка не громыхала, обмотали колеса тряпьем и оплели их веревками. Колокольня была похожа на высокий колодезный сруб с козырьком. Строение еще не было закончено. Короткие толстые столбы лежали тут же рядом. Чтобы не растащили, их предусмотрительно опутали проволокой. Варя с первого же взгляда определила, что поп Никодим возводит свое сооружение из крепежного леса, в свое время унесенного прихожанами с шахтного лесного склада. В церковенке было темно, вокруг тихо и пустынно. Бревна освободили от проволоки, и вскоре бричка была нагружена доверху. Пока ехали, Берта, словно понимая серьезность задуманного предприятия, ни разу не фыркнула и не бряцнула сбруей, осторожно объезжала промоины и затвердевшие наросты на дороге.
Лес решили не оставлять на поверхности и весь его побросали в шурф.
— Поутру разберемся, — сказала Варя.
Для шахтной кузницы Остап Недбайло приспособил уцелевший каменный сараишко. И вскоре закипела работа.
Старый коваль знал, что его работа в данный момент главная из главных. Без нее на шахте — ни шагу. Трудился он с завидной для его возраста энергией. А ведь не так давно, всего каких-нибудь три года тому назад, был, как говорится, списан по чистой. Все реже и реже вспоминали кузнеца, который долгие годы гремел на весь трест. Обида поедом ела старого испытанного коваля. Выходит, был конь, да изъездился. Зато теперь Остап Игнатьевич снова, можно сказать, вышел на передовой рубеж. Он, как и прежде, на виду у всех. Его не обойдешь. Шалишь! По-прежнему звенел и играл в его руках молоток, покорный каждому движению хозяина.
Когда Шугай вошел в кузницу, рыжий смрадный дым валил из горна. В нем метались, задыхаясь, багровые и фиолетовые длиннопламенные языки.
— Ну, Архипыч, — приветствовал его кузнец, — клеть готова, можешь начинать разведку хоть сегодня.
Сплетенная из толстых железных прутьев клеть стояла у входа. Шугай осматривал ее тщательно и долго, будто искал, к чему придраться. Кузнец строго следил за ним, и казалось, вот-вот обиженно скажет: «Напрасно ищешь, у коваля Недбайло брака не бывает». Но только спросил:
— Как решил: сам первый в ствол окунешься или Андрея Казака пошлешь?
Шугай промолчал. Он никому не мог доверить такое ответственное дело, тем более инвалиду Казаку. В шахтных стволах Андрей толк знает — спору нет. Но в самой шахте ему, безногому, делать нечего.
Шугай подозревал, что шахта заминирована. Не ради же прогулки немецкие солдаты перед самым уходом из поселка спускались в нее. Он, Шугай, лучше любого другого знал горные выработки и, как ему казалось, без особенного труда отыщет место, где заложена взрывчатка. Но не стал объясняться, только сказал:
— Казак инвалид, Игнатьевич.
— То не главное, — возразил ему кузнец, — ты видал, как он молотом садит? Видал. Значит, силы у него предостаточно. А кто до войны ствол ремонтировал, под чьим он наблюдением числился? Под Андреевым. Может, ты забыл, а я помню. Казак небось там каждую щелочку на память вызубрил.
— Может, и вызубрил, не спорю, да только выше меры и конь не скачет. Не положено в шахту инвалидов допускать, есть закон.
Пока спорили, пришел Андрей Казак, опираясь на деревянные костыли, выбрасывая вперед обрубки ног, обшитые толстой резиной. Опаленное горном, почти коричневое широкоскулое лицо его довольно улыбалось.
— Ну что, понравился наш агрегат, товарищ начальник? — спросил он весело.
Шугай добродушно пошутил:
— Гондола! Не хватает пузыря к ней, а то б не то что в шахту, на самый Марс можно лететь.
Посмеялись. Даже старый кузнец расправил на лице хитро сплетенные морщинки, но тут же снова согнал их к месту и сказал:
— Ну кузнецы-молодцы, хватит балачек, — и заторопился к горну. За ним следом пошли его подручные.
Шугай сразу не ушел, стал наблюдать. Кузнец поворошил в горне короткой железной пикой, затем ловко выхватил щипцами из огня прямоугольный, добела накаленный брусок, небрежно положив его на наковальню, и, как только очистил с него молоточком окалину, два молодых парня тут же принялись отчаянно избивать нагретое железо молотками — один с левой, другой с правой руки. Кузнец так и этак переворачивал брус, постукивая звонким молоточком то по наковальне, то по накаленному металлу. Затем подключился тяжелый молот. Им с удалью орудовал Андрей Казак, примостившийся на прочном деревянном помосте. Удары его были размашисты, из-за плеча, и такие мощные, что под ногами вздрагивала и гудела земля. Каждый удар молотка как бы завершал музыкальный аккорд, и сейчас же с напевного молоточка кузнеца начинался новый. Казалось, кузнецы не железо куют, а со знанием дела, вдохновенно подбирают заветный ключик к какой-то удивительно бойкой, веселящей душу мелодии.
Подручными у старого кузнеца были близнецы Торбины — Петр и Павел. Во время отступления Советской Армии братья раздобыли снаряд и принялись вскрывать его. Снаряд разорвался. Павлику оторвало правую руку почти по локоть, Петру — кисть левой. Операцию сделал им военный хирург, проезжавший с госпиталем через шахтный поселок.
Петьке и Павке исполнилось по шестнадцать, но, когда спрашивали, сколько им лет, братья в один голос отвечали:
— По двадцать на Петра и Павла стукнет, — и, как бы наперед отвергая всякие сомнения, добавляли: — А что, скажете, нет?!
И им верили. Это были рослые, крепкие хлопцы.
Забойщик Кондрат Торбин ушел на фронт до того, как случиться беде с его сыновьями. На днях Шугай встретил его жену Прасковью, высохшую женщину с увядшими глазами. Она рассказала, что ее Кондрат лежит в госпитале и скоро вернется домой. Слезы не дали ей говорить. Николай Архипович, выжидая, пока она успокоится, думал: «Эге, как ее потрепала жизнь».
— Пишет, что без одной ноги вернется, — опять заговорила Прасковья, — а того не знает, что у нас в доме уже двух рук нет. Я ведь ему ни словечка про Петьку и Павку не отписала. Вот и выходит: было в доме три мужика, а теперь и двух целых нет, — и пошла, спотыкаясь, прижимая конец платка к глазам, ничего не видя перед собой.
Во время оккупации Николай Архипович как-то по другому воспринимал людское горе. То была просто нищета, унижение, оскорбительное существование человека. Оно было общим. Такой жизнью жил и сам он. Постепенно свыкся со всем. Да и не до того было, чтоб присматриваться, как кто живет. Все жили одинаково худо. А теперь, когда, казалось, надо бы радоваться и было чему радоваться, почти в каждый дом непрошенно, нежданно ломилось горе за горем, беда за бедою.
В поселок все чаще стали приходить похоронные. Прежде, бывало, как дорогого гостя встречали письмоносца. Теперь же, когда он стучался в дверь, у каждой солдатки отнимались ноги от недоброго предчувствия. При встрече с почтальоном и на сердце Николая Архиповича становилось тревожно. Единственный сын Григорий в первые дни войны ушел на фронт, и с той поры ничего не слышно о нем — жив ли, здоров…
Все это бременем ложилось на душу.
Шугай, можно сказать, дневал и ночевал на шахте. Появлялся домой в полночь, наскоро съедал приготовленное и заваливался в постель. Вставал рано, не спеша одевался, отвечая на вопросы жены или что-нибудь рассказывая.
— Ну вот, Ксюша, и подоспела пора окунуться в шахту, — говорил он. — Молодцы наши ковали, такую клеть соорудили!..
— А куда же опускать вашу клеть, ствол-то захламлен, — вставила жена.
— Спустимся — узнаем, может, там хламу того — кот наплакал, — самоуверенно говорил Николай Архипович.
Слушая его, Ксения Парамоновна в душе радовалась за мужа: изнуряющая работа все же не погасила в нем прежних сил, энергии, доброй радости. Чутьем своим угадывала: сегодня он не оттого по особенному радушен и словоохотлив, что в кузнице смастерили какую-то клеть. Подошла ближе, пристально посмотрела на него своими всегда затуманенными материнской скорбью глазами.
— Знаешь что-нибудь о Грише, Коля?
Николай Архипович обнял жену за плечи, привлек к себе.
— Говорят, Гриша наш жив-здоров, — сказал он не совсем уверенно. — Пришел с фронта сын Дудки Данько. Горняков стали отпускать налаживать шахты. Данько воевал вместе с Гришей в одной части, виделся с ним. С Гришей ничего, говорит, жив и не ранен…
Ксения Парамоновна оторвала от его груди лицо, и он увидел в ее увлажненных глазах ясный радостный свет.
— Чует мое сердце, что наш Гриша живой, — проговорила она задумчиво, чуть слышно, — я каждое утро и вечер за него молюсь… — Плечи ее вздрагивали от сдержанного рыдания. Немного успокоившись, сказала: — Ты, Коля, приведи к нам Данька. Поговорить бы с ним…
По дороге на шахту Николай Архипович думал о словах жены: «Я за него утро и вечер молюсь…» Это было удивительно и ошеломляюще неожиданно. Он никогда не видел, чтобы жена крестилась или била поклоны. Да и молиться-то не было чему: в доме ни теперь, ни прежде не держали даже плохенькой иконки. Правда, старуха Агафья Павловна, покойная мать Ксении, хранила у себя под подушкой небольшую, величиной в ладонь, темноликую иконку — родительское благословение, но незадолго до того как умереть старухе, она и ту, единственную, поколола на мелкие дольки и выбросила в печь. Случилось это в день смерти пятилетней внучки Любаши. Старуха дни и ночи, не смыкая глаз, ни на шаг не отлучалась от своей любимицы, нашептывала молитвы, время от времени осеняя иконкой, прикладывая ее к пылающим детским губам. Но ни что не помогло, Любаша умерла. С той поры умерла в старухе и вера в бога.
И после всего этого — молитвы Ксении…
К дугам люльки прицепили канат, перебросили через шкив, укрепленный над самым центром шахтного ствола, другой конец протянули к лебедке.
Люльку сначала наполнили балластом. Стальной канат звенел от натуги, как струна. Но люлька благополучно достигла уровня воды в стволе и поднялась на-гора.
— Все в порядке, — обрадованно сказал Шугай, — очередь за мной.
— Ты там поосторожней, Николай Архипович, — предупредил его Королев, — чуть что — сигналь, мы тебя сразу вытащим.
Подошел кузнец Недбайло.
— Может, возьмешь с собой Казака или еще кого?.. Одному-то как-никак моторошно.
Шугай помолчал и влез в люльку.
Освещая вокруг себя фонариком, Шугай медленно спускался в темный, пахнущий застоявшейся погребной сыростью шахтный ствол. Люлька, раскачиваясь, цеплялась и билась о расстрелы, запутывалась в оборванных канатах, в электропроводке, а когда коснулась деревянного полка горизонта 220, Шугай дернул за веревку, дал наверх сигнал «стоп». Не выходя из люльки, посветил фонарем перед собой. Рудничный двор сплошь был залит водой. То, чего Шугай больше всего опасался, сбылось. Вспомнил единственный насосик, который день и ночь старательно выкачивал воду из шахты, и сердце его тревожно сжалось: не управиться ему одному! Волоча ноги по воде, повел фонарем вокруг. Свет вырвал из темноты мрачно нависший железобетонный свод, черную, жуткую своей подстерегающей неизвестностью пасть штрека. Когда-то из него, весело перемигиваясь яркими огнями фар, выкатывали юркие электровозы с составами, груженными углем. Теперь здесь властвовала зловещая тишина.
Николай Архипович, борясь с леденящим страхом, продвигался осторожно, знал: где-то должна быть заложена взрывчатка. Но где? На рудничном дворе он ничего подозрительного не обнаружил.
Прошел шагов двадцать, как вдруг заметил: из глубокой глухой выработки, где находились насосы, широким потоком лилась вода. Прошел почти по колено в воде в глубь выработки. Насосы были затоплены. Решил: надо, пока не поздно, вызволять. А как это сделать? Ведь насосы намертво прикреплены к рельсам. Но они нужны позарез. В теперешнее время их, как говорится, днем с огнем не найдешь и ни за какую цену не купишь. Не успел он подумать об этом, как почувствовал легкое головокружение. Газ! Шугай поспешно выбрался обратно в штрек. Глубоко, облегченно вздохнул. «Вот и вызволяй их, — с огорчением подумал он о насосах, — без респираторов черта с два что-нибудь получится, а на шахте — ни одного исправного». Подошел к лазу, который вел в угольную лаву, забрался в нее. Поднял над головой фонарик. Острый луч высветил сплошную рваную стену каменных глыб. Лава была завалена. Этого и надо было ожидать: простояв много дней без продвижения, ненадежно закрепленная, она сама по себе обрушилась.
Спустя несколько минут он тем же путем побрел обратно к рудничному двору. Нагибаясь, протиснулся в узкий обходной ходок. Кепка, зацепившись за что-то, слетела с головы. Осветил кровлю — и ужас в мгновенье сковал все тело: провода! Целая паутина проводов. А вдоль стен ходка на незначительном расстоянии один от другого разложены небольшие ящики из потускневшей жести. Шугай не сделал больше ни шагу: под рельсами и под воздухосборником — всюду могла быть взрывчатка. Чутко прислушался, и ему почудилось, как в темноте что-то настойчиво и неумолимо отсчитывает секунды. Возможно, до страшного взрыва осталась какая-нибудь минута, две… Огромным усилием он все же поборол в себе страх и еще раз осветил провода, стараясь разобраться в их путанице. Николай Архипович проследил за двумя, параллельно тянущимися откуда-то из глубины ходка к ящику, и ему показалось, что провода оборваны. Не веря самому себе, еще зорче пригляделся: провода действительно были перерезаны. Сделал несколько осторожных шагов ко второму, третьему ящику — та же картина. Что за чертовщина! Неужели провода обрезали сами немцы? Но этого не могло быть. Он вспомнил, как в поселке говорили, что гитлеровцы силой затянули в шахту сторожа Чубука, чтоб тот сопровождал их. И у него мелькнула мысль: может быть, это его, шахтного сторожа, работа? Но как мог Чубук обезвредить мины, когда за каждым его шагом следили немцы. Но пусть даже все это дело рук старика, тогда где он сам, почему не дал о себе знать? Ведь Чубук опытный горняк, без света, по воздушной струе мог отыскать ход к стволу или шурфу. Нет, что-то не то.
В голове все спуталось, пошло кругом.
Николай Архипович еще раз осмотрел заминированное место и стал осторожно выбираться из ходка. Надо немедленно ехать в город и обо всем доложить начальству.
Он уже собрался войти в клеть, как вдруг почудилось, вроде б кто-то пробежал совсем неподалеку. Круто обернулся — и сердце его будто окунулось в ледяную купель: в свете фонаря он увидел, как чья-то тень скользнула по мокрому железобетонному своду и тут же исчезла.
— Кто такой?! — невольно вырвалось у него. Голос прозвучал басовито, гулко, как в пустой бочке. Но никто не отозвался. Николай Архипович с минуту не мог прийти в себя. Ноги одеревенели и словно приросли к земле. Что за человек, чья тень?.. Возможно, то был дед Чубук? Если в самом деле он, то чего б ему прятаться?
Шугай почувствовал, что не в силах оставаться один, поспешно влез в люльку и дернул за веревку, — качать!..
Не заходя домой, он на попутной машине отправился в город. А спустя некоторое время возвращался с двумя саперами — молодыми солдатами. Всю дорогу Шугай не переставал думать о разговоре с управляющим трестом Чернобаем. Все время ждал, что управляющий вот-вот спросит: как же это ты, Николай Архипович, проворонил, не выполнил задание своего партизанского вожака, кто-то другой обезвредил мины. А ведь это ответственное дело было поручено лично тебе. Но Чернобай ни словом не обмолвился. Или не знал о таком задании подпольной группы, или просто умолчал, решил отложить разговор до более подходящего случая.
Шугая угнетало не то, что не он обезвредил мины. Ему было нестерпимо обидно и больно, что, видимо, на него не особенно надеялись, не полностью доверяли и кем-то подстраховали.
С вожаком подполья Шугай никогда не виделся с глазу на глаз. Знал только его кличку — Бесстрашный. Задание от него получал через связного — девушку-железнодорожницу со станции Ясиноватой. При встречах в условленном месте она называла себя Любой. От нее узнавал, как развертываются события на фронтах, через нее получил и последнее задание. Это было незадолго до ухода немцев из Красногвардейска. Никто еще не знал, заминируют ли они шахту, но это само собой подразумевалось, и Шугай был предупрежден, что к этому надо быть готовым каждый день, каждый час. Одним словом, он промедлил, упустил ответственный момент.
Шугай показал саперам заминированное место, а сам пошел по штреку, куда, как ему почудилось, метнулась чья-то тень. Светя себе фонарем, он шагал медленно, словно опасаясь, что вот-вот перед ним откроется пропасть. Прошел шагов сто, завернул в конюшню — довольно просторное помещение, выдолбленное в породе. С потолка пышной бахромой свисала пропитанная угольной пылью паутина. Когда-то здесь стояло до десятка лошадей. Шумный народ, коногоны, каждую смену впрягали их в шахтные вагонетки и с гиком и лихим свистом летали по штрекам. В конюшне еще сохранился стойкий запах конского пота.
Шугай еще походил по штреку, по-хозяйски ко всему присматриваясь, а из головы не выходила промелькнувшая перед глазами человеческая тень, ящики с зарядами, оборванные провода… Ведь все это не случайно и не сон же в конце концов. И он окончательно уверился, что в шахте, видимо, давно скрытно жил специально подосланный Бесстрашным человек, который и сделал свое дело.
Солдаты, соблюдая осторожность, выносили из ходка в штрек жестяные ящики. На шпалах узкоколейки кто-то неподвижно лежал. Шугай посветил фонарем и узнал шахтного сторожа Чубука. Он был мертв.
— Где нашли?
— Да там же, где и ящики, — пояснил солдат.
Для Шугая теперь было ясно, что не Чубук порезал провода. Чтоб не поднимать живого свидетеля на-гора, немцы просто пришибли старика.
Кто же предупредил катастрофу?..
Дома Королева ждала большая радость. Приехала мать, и с ней молодая женщина. Мать ласково называла ее то Тонечкой, то «солнышком». После первых волнующих минут встречи уселись за стол. Татьяна достала из рюкзака консервы, вяленую рыбу, хлеб и в завершение торжественно водрузила в центре стола поллитровку «Московской». Остап Игнатьевич от великого удивления прокашлялся в жесткий кулак и нетерпеливо поерзал на табуретке.
— Ну а посуда твоя, Игнатьевич, — сказала Арина Федоровна. — Везти стеклянки из Караганды не было расчета.
Старик засуетился, заговорил:
— Такого добра хватает, Аринушка… Этот грабитель, — с затаенной улыбкой на строгом лице взглянул он на Тимку, — когда удирали немцы, всего понатащил. Даже бороды приволок. — Подошел к деревянному сундучку, открыл его, показал несколько париков и царский халат, вытканный золотой фольгой.
— Я же тебе говорил, деда, что все это Годунова, — наморщив лоб, обиженно сказал Тимка.
— Какого еще Годунова? — удивился Остап Игнатьевич.
— Царя Бориса, какого же еще, — и, глядя то на Арину Федоровну, то на Татьяну, словно в свое оправдание, пояснил: — Все это немцы в нашем клубе заграбастали. Хотели, видать, отправить в Германию, даже в ящики упаковали, да не успели.
Арина Федоровна обняла паренька, погладила его голову.
— Умница. Все это наше, пригодится…
Остап Игнатьевич извлек из сундучка граненые рюмки, вилки. Тимка принес из подполья полный полумисок капусты и малосольных помидоров.
Когда выпили за приезд, Арина Федоровна рассказала о Караганде.
Слушая ее, Сергей вглядывался в дорогие материнские черты. Как же ты исхудала, состарилась, родная! Последний раз он видел мать, уезжая на фронт. Тогда она была, как теперь казалось Сергею, еще совсем молодая — ни одной резкой морщинки на смуглом суровом лице. Собирая сына в дорогу, она не пролила ни единой слезинки, была сосредоточенная, серьезная, будто собирала сына не в далекий путь, твердо веря, что расстаются они ненадолго. На перроне вокруг нее суетились, разноголосо перекликались, шумели люди, а она, выпрямившись, стояла оцепеневшая. А когда эшелон тронулся, вдруг вся встрепенулась, но не сошла с места, только прощально вскинула высоко над головой дрожащую руку. Такой мать и осталась в памяти Сергея — сильная, гордая, любящая.
С той поры прошло каких-нибудь два года, но, видимо, это много для стареющего человека. Глубокие морщины избороздили ее сильно похудевшее лицо, увяли иссеченные тонкими морщинками когда-то полные губы. Но мать не гнулась, ходила бодрая, прямая. Движения ее по-прежнему были уверенные, нетерпеливые; живые темно-серые глаза смотрели все так же напористо и молодо.
Татьяна больше молчала, часто задумываясь. В ней действительно было что-то от солнышка. Подстриженные светло-русые волосы, голубые глаза, прозрачные, точно размытые, мелкие веснушки на чуть впалых щеках, прямые белесые брови и только ресницы смолянисто-черные от въевшейся угольной пыли. В ее лице просвечивалась какая-то грустная, как бы притаившаяся красота.
Татьяна вместе с матерью работала в Караганде на одной шахте. Мать — бригадиром забойщиц, Круглова — горным мастером. До войны она жила на Луганщине. Там у нее была семья: муж — горный инженер и пятилетний сынишка Васик. Муж в первые же дни войны ушел на фронт и вскоре погиб.
По дороге на восток эшелон, в котором ехала Татьяна с сыном, немцы расстреляли с воздуха. Васик был тяжело ранен и умер на руках у матери. Приехав в Караганду, Татьяна сразу же попросилась на фронт, но людей, знающих горное дело, не хватало, и ее направили работать по специальности.
Дом разделили на две половины — мужскую и женскую. В одной комнате поселились Остап Игнатьевич с Сергеем и Тимкой, во второй, которая поменьше, Арина Федоровна и Татьяна. Вскоре после приезда Круглова была назначена главным инженером шахты.
С приездом Арины Федоровны в квартире стало по-домашнему хлопотно и шумно. Раньше всех уходили на работу Остап Игнатьевич, затем Сергей и Татьяна. В обязанности Арины Федоровны входило стряпать еду и постоять час-другой в очереди за продуктами.
Когда, бывало, Сергей или Татьяна забегали домой поесть, то редко заставали мать. По обыкновению, на столе стояла завернутая в теплый шалевый платок кастрюля с картошкой в мундирах или супом из пшеничной крупы и рядом записка: «Ешьте, я ушла…» Когда ушла, по какому делу, никому в доме не надо было объяснять. Ясно было: ушла по делу. А дел у Арины Федоровны с каждым днем становилось все больше.
Потомственная горнячка, она была из тех редких женщин, в которых любая беда, постигшая окружающих ее людей и ее самую, никогда не приводит в уныние, а лишь возбуждает энергию. Еще до революции и в трудные годы первых пятилеток она работала наравне с мужчинами откатчицей, насыпщицей породы и даже забойщиком. Когда мужа привалило в шахте, это несчастье как-то даже укрепило ее, удвоило ее силы. Вскоре о ней говорили как о лучшей стахановке-общественнице. Работая в шахте, она возглавила санитарную комиссию домохозяек-активисток по благоустройству рабочих поселков, общежитий. Группа энергичных бывалых женщин совершали «налеты» на столовые, буфеты, магазины, проверяли, контролировали, наводили законность и порядок. За внимание к горнякам, за душевную заботу о них ее стали называть матерью.
Возвращаясь из Караганды, Арина Федоровна знала, что немцы много бед натворили на родной земле, но то, что увидела, превзошло все ее ожидания. В дороге она часами простаивала у раскрытой двери товарного вагона. Перед ее глазами проносились развалины станций, разрушенные города и заводы, заросшие бурьяном необозримые поля. И ее родной поселок не обошла война. Коммунар лежал в пепелищах и развалинах. В первый же день приезда она побывала в квартирах, в землянках. Многих прежних своих знакомых Арина Федоровна узнавала с трудом. Поблекли, состарились молодые женщины и даже девушки. Все ходили в заштопанной рвани.
В старом заброшенном бараке, служившем до войны хозяйственным складом, теперь жили бессемейные женщины и девушки. В нем ни коврика, ни цветов, ни зеркала, без чего прежде трудно было представить рабочее жилье. И она вспомнила прежние годы, когда созданные ею бригады домохозяек-активисток благоустраивали рабочие поселки, создавали уют в общежитиях. Но теперь не было домохозяек. Все женщины были заняты работой. И все же ей удалось уговорить некоторых солдаток, и они пошли по квартирам, собрали простыни, наволочки, скатерки. Когда все это принесли в общежитие, обитательницы его ахнули от удивления: где раздобыли столько добра! Вскоре в поселке появилась и свой библиотека. Стоило Арине Федоровне поговорить с Тимкой, как уже на другой день он с группой школьников обошел все дворы и собрал много разных книг. Ребята находили их на чердаках, в сараях. Во время оккупации людям было не до книг.
Арина Федоровна чуть ли не каждый день бывала у начальника шахты, об одном просила, другое требовала.
— Зима не за горами, а школа — одни развалины. Копошатся в них бабы и ребятишки. А что толку?.. Подбрось двух-трех каменщиков.
Шугай вздыхал. Арина Федоровна хорошо понимала, как трудно приходится начальнику шахты. Разных дел — пропасть, а умелых рук не хватает, и взять их негде. Нет и строительного материала. Куда ни кинься — гвоздя не раздобудешь, не говоря уж об оконном стекле, кирпиче или шифере. Но никто не сидел без дела. Люди допоздна, словно муравьи у разоренного гнезда, копошились на шахте, у своих жилищ, благоустраивались, как могли. Не зимовать же под открытым небом. Но нельзя оставаться без школы, без дома для сирот, а их немало. Пока не похолодало, детишек раскрепили по чужим семьям. А нагрянет зима, тогда как быть? Кто за ними присмотрит, если с утра до позднего вечера все заняты на работе?
Шугай терпеливо выслушивал Арину Федоровну, мучительно думая, как все же уважить ее просьбе. А знал: уважить надо, без школы, без детского дома никак не обойтись.
— Ладно, мать, — словно решившись на невозможное, наконец говорил он. — На худой конец одного каменщика выделю, сорву с самого что ни на есть важного объекта. Но учти: как только сколотит добрую бригаду, сейчас же заберу обратно.
Теперь, когда на строительство пришел опытный каменщик, сколотил бригаду из женщин и подростков, не хватало камня, глины, песка. Договорились, пока совсем не испортилась погода, возить строительный материал из заброшенного степного карьера. Мобилизовали местный транспорт: тачки, тележки, возки. Одни были на колесах, снятых с лобогреек, другие на деревянных, ошинованных и неошинованных. Встречались и на резиновом ходу — на скатах от мотоциклов, легкие, бесшумные. Их называли в шутку «лихачами». Весь этот разноликий, поистине всенародный транспорт еще совсем недавно колесил по дорогам и проселкам Украины. И теперь, после освобождения, продолжал нести свою безотказную службу. Ни свет ни заря тачечники — женщины, старики, дети выстраивались в длинную вереницу вдоль улицы. Обоз до позднего вечера, при любой погоде — в жару и слякоть — двигался от шахты к каменному карьеру и обратно.
Королев во время работы иногда хватался за раненую руку и, чтоб унять боль, с минуту топтался на месте. Было обидно, что он, в общем-то здоровый человек, не может, как другие, выполнять тяжелую физическую работу.
Шугай не раз говорил ему, чтоб не брался не за свое дело, берег руку. Но сидеть без дела не было сил. В поселке и на шахте от зари до зари люди что-нибудь да делали. Не мог же он, в самом деле, оставаться сторонним наблюдателем. И Королев, насколько хватало сил, работал, иногда подпрягался к тачке, видя, как тяжело ее, груженную камнем, тащить ребятишкам и женщинам. На шахте называли Королева парторгом, хотя он пока еще не был избран им. Когда несколько дней тому назад на «Коммунар» заехал управляющий трестом Чернобай и Шугай представил ему Королева как парторга, тот даже не удивился, только спросил, сколько коммунистов на шахте. Их было всего пять человек. Чернобай передернул бровями, маловато, мол, и сказал, что избрание парторга — формальная сторона дела. Горком не будет с этим тянуть, а без руководства шахту оставлять нельзя, иначе скоро не жди угля.
Королев почти никогда не успевал сделать все, что намечал на день. Где бы он ни появлялся, его останавливали разные люди с личными и неличными делами. Он терпеливо выслушивал каждого. Уйти от человека, ничего не посоветовав ему, он не мог и не умел не потому, что его что-то обязывало, а потому, что так понимал свою должность в жизни — выслушивать людей, помогать им. Это пришло к нему, когда он еще был партгрупоргом на участке, а затем — политруком роты на фронте. И сегодня чего только не было! И насчет оконных стекол была просьба, и насчет продовольственных карточек. И насчет школы матери волнуются: время б детишкам за учебники браться, а в поселке ни одного учителя.
Придя домой, Королев долго не мог уснуть от переутомления и неразрешенных вопросов.
Сегодня он задался целью побывать в бригаде Варвары Быловой. Но мешали неотложные дела, а когда наконец собрался, было уже поздно. Только он вышел на окраину поселка, со стороны шурфа показалась бричка с людьми. Стоя на ней, Тимка сдержал лошадь, весело крикнул:
— Садитесь, дядя Сережа, с ветерком прокачу!
С брички спрыгнула на землю женщина, махнула вознице рукой: поезжай, мол, сама дойду.
И бричка покатила дальше. Женщина подошла к Королеву:
— Здравствуй, Сережа, — застенчиво улыбаясь, сказала она, — знала, что приехал, а увидеться только теперь довелось. Из шурфа, считай, не вылазим.
Королев задержал ее жесткую сильную руку в своей.
— Здорово, Варюха, — вспомнил он, как все на шахте когда-то называли плитовую Былову. Смуглый загар густо покрывал ее лицо, грубоватое, но красивое своей прямотой и строгой живостью сине-серых глаз.
— Жив-здоров, — радовалась она за него, — и я, как видишь, цела осталась. Только… — и не договорила.
Они молча пошли вдоль улицы. Вспомнили своих близких и знакомых. Одни эвакуировались, другие ушли из поселка уже при немцах, а теперь где они и что с ними — неизвестно. Варя рассказала о своей подруге — машинисте электровоза Тамаре Чурсиной. Вместе с родными она уезжала на восток, затем уже при немцах появилась на «Коммунаре» и опять куда-то исчезла. Одни считали, что ее вместе с юношами и девушками угнали в Германию, другие — будто бросили в шахтный ствол на Каменке, куда жандармы бросали живыми неугодных им людей.
— О тебе часто вспоминала, Сережа. Адрес твой все хотела узнать.
Королев промолчал. Ему не легко было вспоминать о Тамаре…
Когда проходили мимо землянок, ютившихся на пустыре в высоких бурьянах, навстречу им вышла женщина с надвинутым на глаза платком, босая. Не поднимая лица, прошла мимо. Королев хотел было окликнуть ее, но Варя удержала его, слегка дернув за рукав. Выждав, пока женщина отойдет шагов на десять, Варя спросила:
— Узнаешь ее?
— Кажется, Аграфена Пушкарева?
Варя кивнула и сказала:
— Она не отвечает, когда с ней здоровкаются. И вообще ни с кем не разговаривает.
И стала рассказывать. Недавно Аграфена получила письмо от мужа фронтовика. Муж поносил ее самыми ругательными словами, будто при немцах Аграфена жила в свое удовольствие, а детишек морила голодом. Женщина не вынесла обиды и решила наложить на себя руки. Спасли ее случайно, когда она уже накинула на шею петлю.
Королев не от Быловой первой услышал о нелегкой судьбе этой женщины. Слушая, думал: «А почему же о себе ничего не рассказываешь?..» А знал, что у Вари жизнь во время оккупации сложилась нелегко и тревожно.
…Приехала она на шахту вместе с овдовевшим отцом двенадцатилетней девочкой. Здесь закончила семилетку и стала работать плитовой. Во время налета немецких бомбардировщиков тяжело ранило ее отца, и Варя вынуждена была остаться с ним. Отец уговаривал дочь, чтоб уезжала — все равно ведь ему не подняться. Но она оставалась непреклонной.
Отец умер на второй день после вторжения немцев. Варя сама вырыла могилу, сбила гроб и на тачке свезла его на кладбище. Вернувшись домой, сразу же засобиралась в дорогу на свою Кировоградщину. Погрузила в тачку узлы, прикрыла их старой рядюжкой, натянула на себя что похуже и рушила со двора. Когда уже выезжала из поселка, неожиданно из-за угла навстречу ей вышел Шугай. Она уже знала, что десятник пошел в услужение немцам, и у нее замерло сердце: надо же случиться такой встрече! Шугай придержал тачку рукой, огляделся, сказал негромко, но властно:
— Вернись-ка домой, Былова.
— Вы не имеете права задерживать. Куда захочу, туда и поеду.
Шугай крепко сжал ее руку.
— Не шуми, — припугнул он. Вынул из нагрудного кармана маленькую книжицу с черной свастикой и поднес к ее глазам.
Не подчиниться было нельзя. Она круто повернула тачку и покатила обратно к своему дому.
Десятник сам снес вещи в квартиру, тачку вкатил в сарайчик, где были заготовлены на зиму уголь и дровишки. Все делал молча, по-хозяйски деловито, будто у себя дома.
Пока Шугай возился с тачкой, Варя пошла в комнату, и первое, что пришло ей в голову, — закрыть за собой дверь на замок. Но у нее не хватило решимости, и она замерла посредине комнаты в тревожном ожидании. Он вошел без стука, надежно закрыл за собой дверь, раз и другой повернув ключ в замке.
— А теперь, Варюха, поговорим всерьез, — сказал он, основательно, словно надолго, усаживаясь на стуле…
Спустя несколько дней плитовая Варвара Былова появилась на шахте. Все знали, какое горе постигло девушку. Не случись с отцом несчастья, она бы давно была в далеком тылу. Когда ей советовали уйти из поселка, она сумрачно щурила свои сине-серые глаза и упрямо говорила:
— Никуда я от своего батьки не уйду. Тут он помер, тут и мне доживать свой век.
Работала она забойщицей. Ее фотокарточка рядом с другими появилась на доске «За трудовое усердие». Доску с согласия коменданта на шахте учредил штейгер Шугай.
Случалось, комендант являлся на шахту с подарками. Всех, кто был удостоен доски «За трудовое усердие», он оделял русской махоркой. Забойщице Быловой однажды преподнес пудреницу и губную помаду. С того дня Варя каждый раз являлась на смену с сильно напудренным лицом и густо накрашенными губами. Все догадывались, что делает это она нарочно, чтобы вызвать смех, но комендант, довольный, говорил:
— Гут, фрау. Очень корошо, девучка!
Вскоре в «Донецком листке» появилась корреспонденция с фотографией горнячки Варвары Быловой.
Случалось, к коменданту приезжали гости. Германское правительство разрешало въезд на завоеванные территории избранным своим соотечественникам и соотечественницам, чтоб могли воочию убедиться, каким богатством владеет теперь Германия.
Крюгер никогда не упускал случая показать им настоящую русскую девушку. Придя в нарядную, гости окружили забойщицу, засыпали ее вопросами. Варя, вымученно улыбаясь, охотно позировала перед фотообъективами.
У шахтного ствола круглосуточно дежурили полицейские. Они придирчиво строго обыскивали всех, кто входил в клеть. Искали спички, табак, а у тех, кто поднимался на-гора, — взрывчатку. Доступ к ней имел один штейгер. Полицаи обыскивали и его, на что он нисколько не обижался.
Выйдя из шахты, покорно подходила Варя к полицейскому. Когда по ее груди, по бедрам скользили грубые мужские руки, у нее немело все тело, цепенели пальцы, сжатые в кулаки, но она не сходила с места.
Вскоре Варя узнала, что одного молодого полицейского зовут Трофимом Комаровым. Он показался ей застенчивым и робким. Однажды она не вытерпела и полушутя, полусерьезно пригрозила ему:
— Знала б я твою жинку, все б дочиста рассказала, как ты тут чужих девок обхаживаешь.
— А у меня, душенька, жинки нету. Не обзавелся, война помешала.
— Здесь нету, — зло передразнила его Варя, — а дома небось и жинка, и детки. Все вы, кобели, одной масти.
— Вот крест святой, не женатый я, — нисколько не обидевшись на ее грубость, серьезно сказал парень.
— Что ж, выходит, специально напросился в обыскальщики, чтобы подыскать себе дружину, — съязвила Варя. — Тогда получше щупай, а то как бы промашку не дал.
Парень рассмеялся:
— Да ну тебя к лешему, — махнул он на нее рукой, — дьяволица, а не девка.
Узнав, что Комаров попал в полицейские не по своей воле, а по мобилизации, Варя осторожно поинтересовалась:
— А чего ж красные тебя не мобилизовали?
— Годами не вышел, — виновато сказал Комаров.
— Добровольцем бы пошел.
Парень ничего ей не ответил, а Варя больше никогда уже не возвращалась к этому разговору.
Как-то молодой полицай, будто за что-то рассердившись на Варю или заподозрив в чем-то, особенно старательно всю ее обыскивал.
Белобрысое лицо его раскраснелось, на разгоряченном лбу выступили росинки пота.
— Хороша ты, душенька, — сказал он, затаенно вздохнув.
— Есть получше, Троша, — многообещающе улыбнулась ему Варя.
— Ты не шути, я серьезно.
Варя вроде б задумалась и неожиданно спросила:
— Так что будем делать, Троша? Целоваться — и по рукам?
Парень совсем сконфузился, не понимая, все еще шутит с ним девка или говорит серьезно.
— По душе ты мне, Варюха, — сказал он, понизив голос.
Варя сделала смущенный вид, ничего не ответила и ушла.
С того времени Комаров никогда не обыскивал Варю, стесняясь прикоснуться к ней. Он чувствовал себя счастливым, когда девушка хоть на минутку задерживалась, заговаривала с ним.
В дни дежурства Комарова Варя без особенного риска выносила из шахты два-три патрона взрывчатки, а потом прятала в условленном месте в поселковом сквере. Там патроны кто-то забирал, а кто именно — Варе не было известно. Знал об этом один Шугай, но он ни разу не обмолвился словом, и сама Варя не спрашивала у него, понимала: раз он молчит, значит, так надо.
Однажды прошел слух, что на перегоне между станциями Ясиноватая — Авдеевка был подорван и пущен под откос эшелон с военным снаряжением. Варя впервые за несколько долгих месяцев изнуряющего труда, постоянных опасений и тревог пережила настоящую радость.
С той поры шахту «Коммунар» все чаще стали навещать непрошеные гости из полевой жандармерии. Как-то в день взрывных работ они окружили подъем и со всеми строгостями принялись обыскивать всех, кто выходил из клети. На этот раз Шугай не передал Варе патронов. Видимо, кем-то был предупрежден об очередном налете.
Как только она поднялась на-гора, к ней подошел жандарм. Варя была, как и все шахтеры, одета в испачканную углем, промокшую спецовку, кепка поверх косынки задом наперед. Жандарм принялся было обыскивать ее. Варя вскрикнула и отшатнулась.
— Я есть фрау!.. — в испуге уставилась она на него своими блестящими на черном лице глазами.
Жандарм смешался было, но тут же подозрительно сощурился, усмехнулся и опять потянулся рукой к девушке. Другой жандарм остановил его.
— Фрау, ком, — каким-то странным бабьим голосом повелительно позвал он.
Варя пригляделась и узнала в жандарме женщину. На ней была такая же, как и у всех жандармов, щеголеватая форма, только вместо каски — фуражка с высокой тульей. Из-под нее выглядывали завитки жестких медно-красных волос; лицо в припудренных фиолетовых угрях. Встретившись с холодным сверлящим взглядом, Варя почувствовала недоброе. Фрау брезгливо, двумя пальцами, взяла ее за рукав, повела по эстакаде. За поворотом придержала шаг, приказала:
— Раздевайся!
Варя непонимающе, в тревоге, посмотрела на нее.
— У меня ничего нет, — быстро проговорила она и для убедительности вывернула карманы. Из них просыпались кусочки угля.
Немка принялась сама расстегивать на ней брезентовую куртку. Пальцы фрау срывались на отсыревших пуговицах. Одну пуговицу ей все же удалось отстегнуть. Принимаясь за вторую, сломала длинный отполированный ноготь, ахнула, как будто обо что-то укололась, и схватилась за кобуру. Глаза ее вспыхнули.
— То есть мой приказ, раздевайся!
Варя нехотя сняла куртку, сбросила с головы кепку. Видя, как не спеша, через силу все это делает она, немка одним нервным движением сорвала с Вариной головы косынку. Густые, темно-каштановые волосы волнами растеклись по крутым плечам. Все в сеточке мелких морщинок глаза фрау просветлели.
— Кароша девучка! Ошень короша, — перебирая нервными пальцами ее мягкие волосы, будто самой себе, с умилением бормотала она. Затем стала торопливо расстегивать ей блузу. Варя, вздрогнув, цепко перехватила ее руку.
— Что вы делаете? У меня ничего нет!
Морщась от боли, фрау вырвала руку из Вариной крепкой руки и выхватила из кобуры крохотный, похожий на игрушечный, блестящий пистолет. Варе хотелось вырвать его и съездить им по напомаженной морде, но только отступила на шаг, чувствуя, как от стыда и бессильной злобы дрожит все тело. В какое-то мгновенье она поняла, что сопротивляться безрассудно, этим только навлечешь на себя подозрения. Ведь обыскивают не только ее одну.
Когда фрау снова приблизилась к ней и свободной рукой принялась ссовывать с ее плеч блузу, Варя огромным усилием воли взяла себя в руки и уже покорно стояла на месте. Обнажив по пояс девушку, фрау опять заулыбалась. Она медленно обошла ее, касаясь игольчато-острыми коготками спины, плеч, груди, приговаривая самозабвенно, тихо:
— Красива девучка, ошень, ошень…
Только теперь Варя начала понимать, что это не обыск, а что-то похожее на ее, Варварины, смотрины. «Но зачем это фрау? Какая у нее цель?» — натягивая на себя блузу, думала она. Немка, как будто ее вдруг подменили, обняла Варю за плечи, прижалась к ней и заговорила, заискивающе ласково:
— Оставь ты эту грязную дыру, девучка. Тебя будет любить дойч офицер… молодой, красивый, — с трудом подбирая слова, говорила она, делая картинные жесты. — Будет шоколад, шампанское…
Варя молча подняла с пола косынку, повязала голову, собрав волосы как-нибудь, надела куртку. Когда шли обратно к стволу, немка, по-мужски шагая рядом с Варей, говорила о какой-то красивой жизни, которая ждет ее. Чтобы отвязаться от этой страшной женщины, она чуть было не соврала ей, что заражена дурной болезнью, но вовремя вспомнила: немцы таких не щадят.
У шахтной клети, где жандармы все еще продолжали обыскивать горняков, фрау придержала Варю.
— Завтра в девять утра — машина, ферштейн? — таинственно сказала она. — Ту-ту, девучка…
Варя безотчетно закивала головой.
Она была напряжена до предела и страшно боялась, что ее кто-нибудь окликнет, заговорит с ней. Тогда она не выдержит и разревется.
Варя пошла прямо к Шугаю. Она не подозревала, что у него в кабинете сидит немец. Увидев рядом со штейгером уже пожилого, с выхоленным лицом жандармского офицера, Варя в страхе попятилась было, но Шугай остановил ее.
— Заходи, заходи, Былова, — сказал он приветливо.
Варя нерешительно прикрыла за собой дверь.
— Варвара Былова? — на чистом русском языке спросил немец.
— Наша знаменитость, господин офицер, — не без гордости сказал Шугай. — Да ты подойди поближе, чего стесняешься.
Варя подняла на него глаза, через силу улыбнулась, но с места не сошла. Тогда офицер сам подошел и подал ей руку. Варя, будто испугавшись, спрятала свои за спину.
— Ой, что вы, господин офицер, мои руки грязные.
— Не беда, — с удовольствием, доверчиво улыбнулся тот, не опуская руки. Варя несмело сунула в нее свою.
— В Германии пошла о вас слава. Вы настоящая русская девушка, — говорил офицер с глубокомысленным серьезным лицом. — Вы героиня, Варя. Великая Германия всегда будет благодарна таким русским женщинам, — и еще раз с чувством сжал ее руку.
Когда офицер сел на свое место, Шугай спросил:
— Что у тебя ко мне, Былова?
В самом деле, зачем она пришла? Ах да, все ли у него, Шугая, благополучно? Но об этом сейчас не спросишь.
— Да вот хочу знать, Николай Архипович, зачем обыскивают горняков. Что ищут? — наспех придумала она.
Шугай и офицер переглянулись.
— Думаю, что тебе не обязательно знать, — добродушно усмехнулся Шугай, — иди отдыхай себе спокойно.
На другой день к шахте подкатил новенький «оппель», и из него вышла рыжая фрау в жандармской форме и с ней дородная дама с пышными покрашенными под цвет мореного дуба буклями. Она была одета так, словно приехала на какое-то торжество: в дорогом платье, плотно облегавшем ее мощные, крепкие бедра, с жемчужным колье на обнаженной шее. Вошли к Шугаю, не постучавшись. Небольшая прокуренная комната сейчас же наполнилась запахом тонких духов. Шугай предложил табуретки. Взглянув на них, дамы только брезгливо поморщились и предпочли стоять. Как оказалось, приехали они специально за Варварой. Фамилии ее женщина-жандарм не знала. Жестикулируя длиннопалыми руками, она с трудом выговаривала:
— Варя… Девучка углекоп, ферштейн?..
Шугай сразу же догадался, о ком идет речь, но делал вид, будто ничего не понимает. Тогда вмешалась дама в жемчужном колье.
— Дело вот в чем, господин штейгер, — начала она, опираясь длинным пунцовым коготком мизинца о край стола, — у вас в шахте работает девушка по имени Варвара. Не могли бы вы уступить ее нам? Учтите, это не моя личная просьба, — тут же поторопилась она пояснить, многозначительно щуря глаза. — Девушка нужна офицерам великой армии. Вы сами понимаете, как нелегко им на фронте. В тыл они попадают случайно и ненадолго. Они заслужили того, чтобы хоть один день в их жизни был приятным…
Шугай молча слушал, все более убеждаясь, что перед ним не немка, а его соотечественница. У него сводило челюсти, покалывало под сердцем, но он не подавал вида, был внешне спокоен, подчеркнуто внимателен и вежлив.
— Я понимаю, вам нужны люди, — сочувственно продолжала дама, заметив, что штейгер в явном затруднении что-либо решить. — Теперь рабочих рук не хватает, но разве на одной этой девушке держится ваша шахта? Смешно, конечно! — иронически поджала она яркие губы и поиграла пальцами в колье. — Будем откровенны, господин штейгер: вам нужны физическая сила, грубые люди. Держать же под землей такую прелесть, такое очарование просто грешно.
Шугай, с трудом скрывая негодование, поинтересовался:
— Простите, а вы с этой девушкой говорили, она согласна?
Дама неожиданно рассмеялась. Ее резкий, откровенный смех прозвучал в неуютной грязной комнатушке как-то непривычно и неуместно.
— Вы шутник, господин штейгер, — подавив смех, сказала она, — какая же девушка не согласится поменять угольную дыру на блеск зеркал, на ласку, на наряды, черный хлеб на булочку…
Шугай принялся озабоченно рыться в столе.
— Извините, но я все еще не могу толком понять, о какой девушке вы говорите, — не поднимая лица, спросил он.
Фрау жандарм, прохаживаясь по комнате, вдруг остановилась и в упор, властно посмотрела на него.
— Никс ферштейн?.. — едкая гримаса исказила ее лицо. — Штейгер кляйн, никс понимай, — улыбнулась она своей спутнице и опять властно Шугаю: — Варя, ферштейн?.. Углекоп девучка…
Шугай промолчал. Вынул из стола несколько газет и стал не спеша развертывать их. Нашел корреспонденцию с фотографией Быловой, вопросительно взглянул на женщин:
— Эта Варя вас интересует?
Фрау жандарм наклонилась над фотографией, обрадованная взмахнула руками:
— Она! Варя!.. Правда, красавица?.. Мадам Ковалева!
Ковалева взяла газету и, близоруко щурясь, долго всматривалась в фотографию. То была газета «Донецкий листок». Затем Шугай показал ей немецкие газеты с фотографией забойщицы, присланные из Германии. Он заметил, как оплывшее лицо Ковалевой стало мрачнеть и вдруг враждебно замкнулось. Она перевела вспыхнувший суровый взгляд на фрау жандарм, что-то отрывисто-резкое сказала ей. Немка выпрямилась и замерла в покорной неподвижности. Ковалева еще что-то негодующе пробормотала и, не попрощавшись с штейгером, с завидной для ее полноты проворностью вышла из комнаты. Вслед за ней шмыгнула за дверь фрау жандарм.
Шугай собрал газеты, сунул их обратно в стол, глубоко, с облегчением вздохнул и вытер ладонью вспотевший лоб…
Осень выдалась на редкость своенравной. Кончался октябрь, а еще не все деревья сбросили листву. После крепких утренников к полдню по-летнему пригревало солнце, и меж полегших сухих трав начинала густо куститься новая изумрудная зелень. На убранных огородах местами зацвели карликовые подсолнухи, в придорожных канавах распустил пунцовые соцветья татарник. В воздухе, густо насыщенном полынью, плыла паутина. Старые люди говорили, что полынь в годы войны особенно удушлива и горька.
В эти дни скупыми и загадочно-тревожными были вести о боях на Мелитопольском направлении. В сводках Совинформбюро сообщалось, что там ведутся бои местного значения. А в это время передовые части других фронтов продвинулись на сотни километров и каждый день все дальше оттесняли врага с Украины. В проходившие через Донбасс воинские части, поредевшие в беспрерывных изнурительных боях, вливались новые свежие силы. Полки и дивизии на ходу пополнялись пожилыми шахтерами, металлургами и совсем еще молодыми парнями, которым к началу войны не было и шестнадцати.
Вскоре в городах и рабочих поселках стали появляться инвалиды войны.
Как-то Королев встретил своего бывшего наставника по врубовой Андрея Горбатюка и не узнал его. В свое время это был гордого вида шахтер, неизменный участник стахановских слетов. На нем была поношенная, без погон, шинель, на ногах выцветшие обмотки. Втянув голову в плечи, он медленно шагал посередине дороги, опираясь на палку.
Горбатюк, казалось, не обрадовался встрече. Безжизненно вяло пожал Королеву руку и даже не улыбнулся, будто они только вчера виделись и говорить им, собственно, не о чем. Твердо собранное в резких морщинах лицо его было угрюмо и малоподвижно. Физическая боль отразилась в обострившихся глазах.
— Слыхал, что ты тут начальство, — сказал он Королеву, словно предупреждая его объяснение, — а меня, братец ты мой, списали по чистой, как когда-то «суливана».
В его голосе не было ни сожаления, ни жалобы. Королев знал, о каком «суливане» говорил Горбатюк. То была первая врубовая машина, завезенная из-за границы — малоподвижная, громоздкая.
Они шли по улице не спеша, изредка обмениваясь короткими фразами. Но постепенно Горбатюк разговорился. Ушел он на фронт в первый же день войны и вскоре был ранен. Отлежался в санбате и снова на передовую. В окопах отморозил ноги.
— Обморозиться в ту пору было — пустяк дела, — рассказывал он. — Стукнул сорокаградусный с заметелями, а мы все до единого в ботинках да обмотках. Сколько ни пляши в окопе — не согреешься. Привезли валенки. Обрадовалась солдатня, да ненадолго, — он угнетенно вздохнул. — В валенках, ясное дело, любой мороз нипочем, а если в окопе под ногами еще какая-нибудь барахлина или клок соломы — совсем добро. Да как говорится: лучше хлеб с водой, чем пирог с лебедой. Отлегли морозы, и в окопах мокрынь. Валенки — хоть выжимай. А тут снова замела сиверка, и из валенцев уже, как ни тужись, ноги не вытащишь. Пальцы очужели, и ты, братец мой, уже не вояка. Держаться на ногах стало невмоготу. Приволок в свою окопину ящик из-под мин, приспособился на нем, чтобы цель видеть, да так, считай, двое суток простоял на коленках. В госпитале оттяпали четыре пальца — по паре с каждой ноги. К тому времени фашисту под Сталинградом уже затянули петлю. Выписали меня — и в маршевую. — Голова Горбатюка еще сильнее дернулась. Он на лету подхватил ушанку, нахлобучил ее до самых бровей и с минуту шел молча. — В первом же бою за безымянную высотку, — продолжал он, немного успокоившись, — фашист с автомата грудь прострелил, а сердце пощадил. Не знаю теперь, благодарить его за это, гада, или проклинать, — насильно улыбнулся и зашелся затяжным кашлем, прикрывая рот ладонью.
На другой день Королев застал Горбатюка у начальника шахты. Они, видимо, о чем-то серьезном разговаривали. Лица у обоих были недовольные, хмурые. Шугай поднялся из-за стола.
— Растолкуй хоть ты, парторг, может, твое слово до него дойдет, — сказал он. — Давай ему работу — и ни в какую. И чтоб непременно в шахте, а того не понимает, что шахта для него сырая могила.
Королев промолчал. Горбатюк сурово сдвинул выцветшие, прямые, как две стрелы, брови, сказал:
— Мне свои болячки, товарищ Шугай, лучше знать.
— Поправляйся, Андрей Константинович, работа для тебя всегда найдется, — сказал Королев.
Но Горбатюк не стал слушать и, недовольный, вышел.
Семья Горбатюка еще в первый месяц войны погибла в собственном кирпичном домике во время бомбежки. Однажды, когда он стоял у его развалин, к нему подошел письмоносец, шустрый старикашка-горбун. Ошеломленный, он сразу не мог вымолвить даже слово.
— Никак Андрей… Константинович? — наконец сдавленно пробормотал он. Нераспечатанный конверт подрагивал в его руке.
— Здорово, Максимыч, — бодро приветствовал его Горбатюк, — не признал небось? А я, братец ты мой, сразу угадал нашего почтаря.
— Меня узнать — полдела, — силой заставил себя улыбнуться почтальон, — в нашем поселке другого такого конька-горбунка не сыщешь.
Горбатюк потянулся к конверту.
— Давай-ка будем читать. Не иначе, как Насте моя посмертная пришла.
— Откуда знаешь? — испугался старик.
— Выходит, угадал, — словно обрадовался своей догадке Горбатюк и распечатал конверт.
Пока он читал, почтальон сбивчиво говорил:
— Иду и вижу: вроде б кто-то у Настиного дома стоит. Ну, думаю, слава богу, хоть какой-то родич объявился. Мыслимое ли дело, целый месяц письмо в сумке таскаю. И хотя знаю, не радость — горе ношу с собой, а все равно вручить обязан.
Закончив читать, Горбатюк сунул письмо в карман шинели, щелкнул себя по горлу, сказал с улыбкой сожаления:
— Эх, Максимыч, по правилам винца бы сейчас по доброму стакану за воскресшего раба божьего Андрея Горбатюка, да, жаль, буфета нет. Но не беда, как-нибудь в другой раз, — пообещал он, козырнул по привычке и, втянув голову в плечи, зашагал дальше по улице.
Туманов появился в поселке на обшарпанном, запыленном «виллисе». Кому довелось бывать на фронте, знает, до чего удобен этот вездеход. Влезть в него или выскочить на ходу — пустяк дело. К тому же «виллис» — машина сильная, увертливая.
Многие на шахте не сразу узнали секретаря горкома. На нем была военная форма, но не это было причиной. Прежде высокий, осанистый, он словно поубавился в росте. Нетерпеливый, энергичный шаг сменил на спокойный и как будто настороженный; лицо с осунувшимися щеками посуровело, виски посеребрились. Но светло-карие в темных ресницах глаза, как и прежде, смотрели ясно и доверчиво.
Узнав о приезде секретаря, Королев пришел на шахтный двор. Окруженный группой людей, Туманов о чем-то беседовал с ними. Королев знал, что Туманов вернулся с фронта, несколько раз собирался поехать к нему, но не находил времени или вдруг раздумывал: «Теперь небось и без меня дел у секретаря хватает».
Королев прислушался, о чем говорят. Чей-то голос увещевал и настаивал:
— Ты же наш, коммунарский, и помогать своей шахте первым делом обязан. Велел бы подкинуть хоть поганенького «сосуна». Не выносить же воду из шахты подолом.
— Твой подол, тетушка Палаша, для такого ответственного дела не приспособлен, дыряв очень, — пошутил кто-то. Послышался сдержанный смех. Секретарь сказал серьезно: — Будут и насосы, и лебедки — все будет, товарищи. Кузбассовцы уже отгрузили для нас два эшелона шахтного оборудования. Ждем также помощи с Урала, из Караганды. А пока что придется воспользоваться дореволюционной техникой: качать воду коловоротом, черпать бадьей. На других шахтах этот метод, можно сказать, освоили в совершенстве, — заключил он с невеселой улыбкой.
Королев громко сказал:
— Петр Степанович, скоро новый насос пустим. Заканчиваем сборку.
Туманов быстро взглянул на него.
— Вот видите, оказывается свои «сосуны» нашлись, — сказал он обрадованно и продолжал уже иным тоном: — Запомните одно, товарищи: пока что надейтесь только на самих себя, делайте все, что в ваших силах. Сами понимаете, как сейчас нужен фронту донецкий уголь, — и по-приятельски добавил: — А вообще, можете быть уверены: ваш земляк всегда помнит о «Коммунаре». — Отыскал глазами пожилую женщину в мужской, в заплатах, косоворотке, — и о твоем худом подоле позаботимся, Пелагея. Не щеголять же тебе в нем век.
Когда люди стали расходиться, Туманов подошел к Королеву.
— Ну как рана?
— Спасибо, Петр Степанович, подживает.
— А теперь давай обнимемся, а то вроде б и встреча не встреча. — Они крепко обнялись и с минуту простояли молча, преодолевая волнение.
— Признаться, не ожидал вас так скоро, — сказал Королев.
Туманов коротко развел руками.
— Ничего, брат, не поделаешь. Приказ есть приказ.
Они подошли к скверику, в котором уцелело несколько старых черностволых акаций. Весь молодняк был почти начисто съеден козами, торчали одни пеньки и жердины. Уселись на камнях, кем-то заботливо сложенных для отдыха.
— Сегодня же надо созвать коммунистов и избрать парторга, — сказал секретарь, — а пока еще есть время, выкладывай, что там у тебя накопилось в душевных закромах.
Эту фразу Королев не один раз слышал от него на фронте. Прежде чем ответить комиссару, он по обыкновению с минуту молчал, все обдумывая и взвешивая. Немного помолчал и сейчас. Затем рассказал, как разминировали шахту, с каким трудом пришлось поднять на-гора насосы. Люди работали в загазированной выработке без респираторов, по пояс в воде. Сменялись через каждые десять минут, разбирая механизмы по частям. Рассказал и о том, чьи семьи уцелели, а чьи погибли во время оккупации.
— А семья забойщика Найденова жива? — перебил его вопросом Туманов.
— Нет ее здесь, — сказал Королев. — Говорят, Найденов вместе с семьей мотнулся на Кубань, а что с ним — не известно.
— Хороший был забойщик, — задумчиво проговорил секретарь, — когда-то я учился у него.
— Найденова нет, а вот его благодетель жив-здоров, — усмехнулся Королев.
— Это кто же такой? — не поняв его усмешки, спросил Туманов.
— Помните Галактиона Бурлака?
— Это который лесным складом заведовал?
— Он самый. Так вот этот Бурлак, когда Найденов собрался уезжать, приобрел у него почти за дурно домишко и открыл в нем лавочку. В каком-то селе у него были связи, оттуда ему привозили пшеницу, кукурузу, просо. Все это Бурлак тут же пускал в оборот: пять-шесть стаканов кукурузы — шерстяной платок или кофта; десять стаканов пшеницы — добрый костюм… Обобрал посельчан что ни на есть до нитки. Люди ходили в села менять на зерно последние вещи, которые Бурлак в грош не ценил. Кое-кто приносил ему золотые кольца, серьги, часы… Вот оказался какой благодетель у Найденова.
Туманов, слушая, все больше мрачнел.
— Да, время было смутное, но сейчас не в бурлаках суть. Придет время, каждый ответит за свое. Чертовски обидно за другое: кое-кто склонен думать, что, мол, люди, которые оставались при немцах, подозрительные, неблагонадежные, чуть ли не наши враги. Что ж, среди них есть и враги, и такие, как Галактион Бурлак. Но нельзя же из-за десятка подлецов ставить под подозрение сотни других ни в чем не виновных. Я исколесил весь район и почти всюду встречал, извини, таких ультрапатриотов. — Он подумал и вдруг спросил: — Ты слыхал разговор о Палашкином подоле? Заметил, что сейчас главное для тех, кто испробовал на своей шкуре фашистское иго? Все пообносились, изголодались, а хоть один заикнулся об одежде, о скудном продовольственном пайке? Они рады, что наконец-то почувствовали себя людьми. Им дай насосы, крепежный лес, чтоб в первую очередь поставить на ноги шахту, чтоб любой ценой вернуть прежнюю жизнь, по которой они за годы лихолетья истосковались…
Королев слушал, не перебивая. Душевная боль и озабоченность, с которой говорил секретарь горкома, передались и ему. Туманов не проявлял сердоболия, жалости к людям, жизнь которых сложилась столь сурово и трагично, ему просто по-человечески было неспокойно за них.
Коммунисты собрались в кабинете начальника шахты. Когда вошла Арина Федоровна, Туманов, обрадованный, быстро поднялся и, на ходу протягивая руку, пошел ей навстречу.
— Слыхал, мать, что приехала, была в городе, а ко мне не зашла, — с легкой обидой говорил он.
— Неправда, заходила. Да разве тебя застанешь, — не оправдываясь, а будто выговаривая, сказала она. Отстранила его руку, обняла и поцеловала в щеку. Туманов, спохватившись, что не сделал этого первый, поцеловал ее в обе щеки. Не снимая с ее плеча руки, отвел в сторонку, усадил на табуретку и сам сел рядом. Пока сходились члены партии, Туманов и Королева о чем-то беседовали. Старая горнячка еще в начале войны в одном эшелоне с Тумановым эвакуировалась в Караганду. У них было что вспомнить…
— Можно начинать, товарищ секретарь горкома. Все коммунисты налицо. Ждать больше некого, — с тоскливой улыбкой сказал Шугай и вышел из-за стола, уступая место Туманову. Но секретарь не сел за стол, стал сбоку, как бы подчеркивая, что здесь он всего-навсего представитель горкома.
— Я думаю, товарищи, есть кого ждать, — он без тени упрека взглянул на начальника шахты, желая лишь обратить внимание на только что сказанное им. — Сегодня нас собралось немного, но вы знаете, что это далеко не все коммунисты «Коммунара». Осталось не долго ждать, когда их будет вдвое, вдесятеро больше… — Он обвел внимательным взглядом присутствующих, словно еще раз знакомясь и запоминая каждого в отдельности. — Есть предложение начать партийное собрание, — сказал. — Нет возражений, товарищи? Нет. Кого предлагаете избрать в президиум?..
Медленно опускались серые осенние сумерки, окрашенные снизу густо пламенеющим закатом. Прежде в это время в разных концах города, в далеких и близких от него рабочих поселках один за другим вспыхивали электрические огни, сейчас же вокруг ни единого огонька. Туманов вспомнил совещание у первого секретаря обкома. Слушали вопрос о восстановлении Зуевской электростанции. Докладывал уже пожилой, высокий, в полувоенном костюме человек. Всем было известно, как он с небольшой группой инженеров пробирался в Донбасс, ни на шаг не отставал от передовых частей фронта. В полевой сумке у него хранился мандат, гласивший, что он, инженер Юрьев, является уполномоченным по снабжению электроэнергией освобожденных районов Донецкого бассейна. Юрьев подошел к батарее, стоявшей на берегу реки Крынки, спросил у командира:
— В чьих руках Зугрэс?
— Условно наш, — сказал молодой офицер.
Как человек гражданский, Юрьев не придал значения слову «условно». Для него главное было «наш». Зугрэс наш! И пошел на электростанцию. Но, как вскоре убедился, Зугрэс в этот день не был еще полностью наш. Заметив за уцелевшими стенами немецкие танки, Юрьев вернулся к артиллеристам и всю ночь провел на линии огня. Со стороны электростанции один за другим доносились взрывы. Утром, когда Зугрэс полностью был очищен от немцев, инженер вместе со своими коллегами пришел на станцию. Плотина была взорвана, котельное хозяйство, генераторы лежали в развалинах. В течение дня под огнем вражеской артиллерии саперы обезвредили десятки тонн взрывчатки.
Юрьев писал докладную записку о возрождении электростанции днем и ночью, лишившись сна. Ему хотелось увидеть Зугрэс таким, какой он был в мирные годы.
Докладывая совещанию, инженер время от времени перевертывал листы, пухлой стопкой лежащие перед ним. Казалось, не будь их, ему понадобилось что-нибудь другое, только бы чуткие нервные пальцы его не оставались без дела.
Когда Юрьев закончил доклад, секретарь обкома сказал с довольной улыбкой:
— Оказывается, и на таком «ватмане» можно излагать мысли по-инженерному точно.
Лишь теперь все обратили внимание, что докладная инженера была написана на грубой оберточной бумаге. Юрьев смутился:
— Извините, конечно, — сказал он, — но другой не нашлось.
Присутствующие переглянулись, улыбаясь. А инженер серьезно продолжал:
— Верите, даже ученических тетрадей не мог достать, пришлось воспользоваться мешками для цемента.
Совещание длилось несколько часов. Казалось, все обсудили, учли все имеющиеся возможности, и все же выходило, что раньше чем через полгода Зугрэс электроэнергии не даст. Слишком большой вред был причинен ей.
…Подъезжая к городу, Туманов заметил, как в разных его местах вспыхнули редкие огни. То дала первый свой ток электропередвижка. Обрадованный, переключил «виллис» на полную скорость.
Когда подъехали к горкому, в комнате помощника горел свет. Открыл дверь и, ослепленный электрической лампочкой, жмурясь, воскликнул:
— Да здравствует свет, Семен Васильевич!
— На час, не больше, включили, товарищ гвардии комиссар.
Сергеев по привычке продолжал называть Туманова гвардии комиссаром.
— Час, и то хорошо.
И направился в свой кабинет, оставляя дверь открытой. Сергеев пошел вслед за ним.
Сергеев долгое время был адъютантом у комиссара Туманова. Бывший студент-третьекурсник Киевского университета, он в первые же дни войны пошел добровольно на фронт. В полк попал из госпиталя в составе маршевой роты. Туманову сразу приглянулся веселоглазый молодой парень со шрамом на щеке. В то время он подбирал себе ординарца (прежний был тяжело ранен), и Петр Степанович остановился на рядовом Сергееве. Новый ординарец везде и всюду следовал за своим комиссаром, как тень. На подступах к Миусу Сергеев был ранен в руку, но в госпиталь не пошел. Рана зажила, а пальцы левой руки остались навсегда скрюченными. Он мог разгибать их только с помощью другой руки. Как на фронте, так и сейчас, в гражданке, Сергеев не отделял своей жизни и работы от жизни и работы Туманова, считал, что все, что они делают, они делают вместе — комиссар и Сергеев.
Туманов устало опустился на диван, принялся стягивать сапоги.
— Рассказывай-ка, Семен Васильевич, что нового на нашем фронте, — как всегда, возвращаясь из поездки по району, поинтересовался секретарь.
— Пока без особых перемен, товарищ гвардии комиссар, — ответил тот. — Звонил редактор, спрашивал, нет ли чего-нибудь нового о докторе Берестове. Я сказал, что никакими дополнительными данными мы не располагаем.
— А ему известно что-нибудь новое? — быстро спросил Туманов, делая ударение на последнем слове.
Помощник в ответ только пожал плечами: редактор ничего нового ему не сообщил. И вдруг, что-то вспомнив, быстро вышел из кабинета. Вскоре вернулся, неся перед собой укутанный вафельным полотенцем котелок. Пристроил его на краю стола. Из котелка повалил густой душистый пар. Глаза Туманова засветились.
— В мундирах?.. Ах, какой вы молодец, Семен Васильевич! Нет ничего вкуснее такой картошки. — Блаженно щурясь, подошел к столу, выхватил из котелка горячую картофелину и, перебрасывая в ладонях, снимал с нее кожуру.
Затем Сергеев принес термос с чаем, хлеб, селедку и все это разложил на развернутой газете.
Секретарь украдкой поглядывал на своего помощника. С лица Сергеева не сходила затаенная улыбка. «Определенно что-то интересное знает», — решил Туманов и потребовал:
— Выкладывай, какие у тебя новости, Семен Васильевич.
Помощник крутнул головой, откровенно улыбнулся.
— От вас ничего не скроешь. Хотел, чтоб спокойно поели, так нет же… — и вынул из нагрудного кармана гимнастерки треугольный конверт.
Туманов взял его, повертел перед глазами, не решался распечатать.
— Давно пришло? — спросил так, будто от того, что ответит ему Сергеев, зависело: вскрывать конверт или не вскрывать.
— Вскоре после вашего отъезда на шахты.
Туманов нетерпеливо развернул треугольник, и глаза его быстро забегали по густо написанным строчкам. А когда задержались где-то в конце письма, лицо сразу же потеплело.
— Слава богу, — как вздох, вырвалось у него, — наконец-то отозвалась, а то не знал, что и думать. — Он поднялся, подошел к помощнику, коротким пожатием стиснул его плечо. — Ну, Семен Васильевич, — сказал он взволнованно, — теперь, пожалуй, можно и квартиру готовить. Жена пишет, что пора кончать с разлукой.
Сергеев в ответ с мягкой настойчивостью потребовал:
— Вы ешьте, товарищ гвардии комиссар, картошка остынет.
Туманов вышагивал по комнате в одних носках, на ходу ел и продолжал перечитывать письмо уже не подряд, а выхватывая глазами отдельные строчки.
Сергеев знал, пройдет час-другой и секретарь разуверится в скором возвращении своей Юлии Николаевны, забудет о квартире и по-прежнему будет довольствоваться продавленным диваном в рабочем кабинете.
Откровенно говоря, Туманов действительно не питал особенной надежды на скорое возвращение жены. Юлию можно было ждать при одном условии, если завод со всем своим оборудованием вернется на прежнее место. Однако вряд ли он сохранил свой довоенный производственный профиль, свое прежнее назначение. Надо полагать, давно, как и многие другие предприятия далекого тыла, работает на неотложные нужды фронта. Перебрасывать завод с места на место в такое напряженное время было бы нецелесообразно.
Письмо Юлии взволновало и обрадовало его. Чувство это было похоже на внезапную яркую вспышку света, когда в первую минуту не замечаешь подробностей. Юлия жива, здорова, мечтает о скорой встрече — в этом главное, это радовало. Все же остальное оставалось где-то за гранью света и казалось не столь существенным.
Когда помощник ушел в свою комнату, Туманов, лежа в постели, опять принялся за письмо:
«…думаю, теперь тебе известно, что с отцом, — читал он про себя, — я же в полном неведении. Напиши, пожалуйста, всю правду, ничего не тая. Я готова ко всему, все стерплю, лишь бы избавиться от мучительной неизвестности…»
По возвращении из действующей армии Петр Степанович сразу же написал письмо жене, но в нем ни словом не упомянул о ее отце, Николае Николаевиче Берестове, толком не знал, где он теперь и что с ним. Решил: узнаю, а потом уже напишу обо всем подробно. Но с той поры прошел немалый срок, а для Туманова судьба врача Берестова все еще оставалась загадкой.
Было известно одно, что поликлиника не смогла, а вернее, ей было не под силу эвакуировать всех больных. Когда немцы начали обстрел Красногвардейска из дальнобойных орудий, вопрос об эвакуации всех, кто еще оставался в городе и особенно коечных больных, отпал сам по себе. Некоторых выздоравливающих взяли родные и близкие. В палатах оставались лишь тяжело больные и роженицы. Николай Николаевич не отрывался от своего дела даже тогда, когда в городе грохотали немецкие танки и сквозь закрытые окна доносилась чужая гортанная речь. Все, что делалось за стенами, казалось, совершенно не интересовало доктора. Лишь один раз, как рассказывала Туманову старшая сестра, во время короткого отдыха, спросил у нее: «Ну, что там у нас в городе?» — «Все кончено, Николай Николаевич». Доктор промолчал, прикрыв глаза, словно вздремнул. И вдруг приободрился, проговорил: «Нет, это еще не конец, а только начало, дорогая Анна Лукинична…» — быстро встал и, озабоченный, направился в операционную.
На другой день после вторжения вражеских войск в город в больницу явился немецкий офицер и приказал немедленно очистить помещение под военный госпиталь. Доктор даже словом не возразил. Те, кто присутствовал при этом, были немало удивлены его хладнокровию: все знали нетерпеливый, порой даже дерзкий характер своего главврача. Выгнать из помещения рожениц, женщин с грудными детьми, беспомощных больных, когда в городе почти все разрушено, просто чудовищно. Но Николай Николаевич знал, что делал. Невыполнение приказа повлекло бы за собой гибель всех больных. Их бы просто выбросили на улицу, как это уже делали немцы в других городах. Берестов решил любой ценой спасти людей.
Тогда же он отыскал в городе пустовавшее помещение — бывший мебельный склад, с помощью жителей привел его в «человеческий» вид, и все, кто не мог передвигаться самостоятельно, были перенесены и перевезены на тачках в новую больницу.
Туманову стало известно и другое: когда оккупанты начали угонять в Германию молодежь, доктор распространил в городе мазь, которая вызывала язвы и лишаи на теле. Больных не отсылали в Германию, их угоняли рыть окопы.
За всеми этими скупыми сведениями скрывалась большая, полная опасностей и мужества жизнь. О ней подробно мог поведать только сам доктор. Но его не было. Перед отступлением немцев из Красногвардейска он внезапно куда-то исчез.
Комната при клинике, в которой жил он — крохотная клетушка, — оказалась незапертой, в ней все было на месте, не тронуто. Даже фотография дочери Юлии и внука висела на стене в рамке.
Куда мог деваться доктор Берестов? Следы его искали повсюду органы МГБ. Городская газета «Возрождение» попросила своих читателей, чтобы все, кому что-либо известно о докторе, сообщили в редакцию. Редактор рассказывал Туманову, что у него скопилось много писем об этом человеке, но что с ним сделали немцы, жив ли он или его уже нет на свете, не известно. А именно об этом надо было написать Юлии. Другого ответа она не ждала.
Оставалось одно из двух: или доктора увезли с собой немцы, или его бросили в шахтный ствол на «Каменке», где были погребены сотни жертв. Туманов решил завтра же поехать на «Каменку».
Неподалеку от шахты приютилась белокаменная церковенка. Летом она по крышу утопала в густой пропыленной зелени акаций, зимой вокруг нее по самые окна наметало сугробы. Но прямая дорожка к ее широкой двустворчатой двери всегда была чисто подметена, как бы заманивая прихожан. Из глубины храма с утра до позднего вечера доносились тягучие, приглушенные, словно из-под земли, голоса хора.
О священнике Каменского прихода говорили, что он искусный сочинитель красивых, душевных проповедей.
Туманов много наслышался об этом попе, особенно запомнился такой рассказ.
Однажды глубокой осенью на избитой булыжной дороге, ведущей к шахте, появилась группа странных людей. Одетые в тряпье, обросшие густой щетиной, держась друг за друга, они устало плелись, шлепая босыми ногами по остекленевшим лужам. По сторонам медленно шагали немецкие солдаты с автоматами наперевес. Когда проходили вблизи церковной оградки, кто-то крикнул:
— Пленных ведут!
Прихожане, тесня друг друга, двинулись к выходу. Но басовитый голос священника не умолкал:
— Радуйся, радуйся!..
Пленные все разом на ходу повернули лица в сторону церкви. Из общей группы рванулся коренастый, в тельняшке, с широкоскулым лицом человек и, грозясь кулаком, хрипло прокричал:
— Чему радуетесь, фашистские подпевалы!
Его гневный крик сейчас же оборвала короткая очередь автомата. Человек в тельняшке схватился за живот и упал ничком на обочину дороги. Толпа пленных дрогнула и сбавила шаг. Воздух тут же распорола вторая, на этот раз длинная автоматная очередь. Измученные люди опять понуро двинулись по слякотной дороге, оставив убитого товарища.
Тогда еще мало кто предполагал, что глубокий шахтный ствол «Каменки» немцы превратят в общую могилу для своих жертв. Но вскоре в поселке все чаще стала появляться зловещая душегубка, наводя страх и ужас на жителей. Со стороны шахты днем и ночью доносились выстрелы, душераздирающие крики женщин и детей. Шахта была в два ряда ограждена колючей проволокой и строго охранялась.
Когда Туманов приехал на «Каменку», вокруг ствола в подавленном молчании толпились люди. Немного в стороне стояло несколько закрытых гробов, сколоченных из неоструганных досок. Часть других была погружена на грузовые машины для отправки на кладбище. В толпе кто-то негромко рассказывал:
— …Привезли с детской площадки малюток годиков четырех-пяти, посдирали с них беленькие панамки, рубашечки — всю как есть одежонку, а самих детишек живьем в эту пропасть покидали.
Туманов стоял немного в стороне и смотрел.
Из шахтного ствола подняли ручной лебедкой деревянную клеть, наполненную обезображенными трупами. Толпа женщин, стариков и детей придвинулась ближе: каждый старался опознать своих.
Коренастый, с всклокоченной бородой старик увещевал:
— Милые, дорогие, да разве мыслимо здесь кого-нибудь распознать…
Туманов узнал старика — бывшего стволового из Каменки Лукьяна Рыжака. Как оказалось, Рыжак был здесь за старшего. Увидев секретаря горкома, он не выказал даже тени удивления.
— Вот они, какие дела, секретарь, — сказал он, тяжело вздохнув. — Когда-то уголек качали, а теперь…
И не договорил.
Когда опустили порожнюю клеть в шахту, старик снова обратился к Туманову:
— Подойди-ка, секретарь. — Туманов подошел ближе к стволу. — Голубую майку видишь? — показал он рукой в сумрачную пропасть ствола. Петр Степанович с трудом разглядел лоскут, повисший на оборванных электрических проводах. — То Толькина, сына Гайворона, одежка, — пояснил Рыжак. — Привезли их в душегубке человек десять, а может, и больше, кто их считал. И стали, изверги, расстреливать по одному. Стрельнут, а потом ногами уже неживых спихивают в ствол. Когда очередь дошла до Кольки, он видит, что все равно конец, изловчился, сцапал ихнего старшего за грудки да как закричит: «Умирать — так с музыкой!» — и повалился вместе с ним в эту пропасть. — Рыжак опять взглянул на голубой лоскут и тихо добавил: — Видать, зацепился, когда летел.
Туманов хорошо знал врубмашиниста Гайворона, а его сына не помнил. Но не стал расспрашивать.
— За какую преступность, спросишь, расстреляли мальчишек? — продолжал старик. — В овраге прятались, чтоб в Германию не угнали.
Разговор прервал отчаянный вопль. Пожилая женщина опознала полуистлевшее платье своей дочери, выхватила его из клети, прижала к груди, упала лицом на землю. Никто ее не успокаивал. Все в оцепенении, с застывшим ужасом на лицах ждали очередную клеть.
Взревела полуторка — увозили партию гробов на кладбище. Рыжак поинтересовался:
— А ты кого поджидаешь, секретарь?
Туманов в свою очередь спросил:
— Вы доктора Берестова знали?
— Нашего доктора?.. Николая Николаевича? — удивился тот. — А кто его не знает! Он мою дочку Настю спас от угона в Германию. Да разве только ее одну… Будь он здесь, одразу бы распознал по бородке и по зубам. У него два передних зуба из золота были, — и, подумав, добавил: — Только вряд ли изверги-фашисты оставили б при нем золотишко…
— Думаешь, его здесь нет? — спросил Туманов.
— Нет-нет, — упрямо мотнул головой Рыжак, — нашего доктора немцы в другом месте загубили. Какой-то иуда донес, что он молодят от угона в Германию спасал, и сцапали, а где порешили — неизвестно.
— А не слыхал, кто донес?
Рыжак в затруднении что-либо определенное ответить потер наморщенный лоб.
— Разное говорят, — начал он неуверенно. — Подозрение падает на сына Грызы, десятника из «Коммунара».
— Это Ерофей, что ли? — удивился Туманов, — так он же еще в начале войны, говорят, умер от чахотки. — Приезжая на шахту, Туманов сам видел его могилку.
— Помер-то помер, спору нет, а слухи в народе ходят, вроде б немцы привозили откуда-то пленного Ерошку в Красногвардейск, чтоб наших людей выдавал. За это жизнь ему даровали и вознаграждение сулили. — Рыжак вздохнул, втягивая голову в плечи, и заключил тоже неуверенно: — А там бог его знает: может, сплетня, а может, и правда…
И такое, и многое другое приходилось слышать Туманову о тесте, и он уже не знал, кому верить.
Показалась очередная клеть. Люди задвигались и подступили ближе. Старик запричитал: «Милые, дорогие, не терзайте себя…»
Туманов незаметно отделился от толпы, направился к своему «виллису». Машина стояла неподалеку от церкви. Он взошел на паперть и заглянул внутрь храма. Басовитый монотонный голос заполнял всю церковь:
— Радуйся, радуйся…
Вернувшись в горком, Туманов вызвал к себе инструктора. В кабинет вошел коренастый, с вихрастым чубом, еще молодой человек. Гладко выбритое лицо его было подчеркнуто сосредоточенным и как будто сердитым. Казалось, он был недоволен, что его оторвали от какого-то серьезного дела.
— Присаживайся, товарищ Битюк, — сказал Туманов. — Чем занят?
Лицо инструктора сразу же преобразилось: с него слетела напускная строгость, губы покривились в недоуменной улыбке, брови вздрогнули и чуть приподнялись.
— Если говорить конкретно, Петр Степанович…
— Конкретно, только конкретно.
Битюк опять напустил на себя серьезный вид. Темные, словно из сплошных зрачков, глаза его сощурились в задумчивом напряжении.
— Подбираю хороших агитаторов, — начал он, оживившись. — Вы же знаете, сейчас их на шахтах не густо. Рассылаю боевые лозунги…
— А на «Каменке» был? — нетерпеливо перебил его Туманов.
Инструктор опять нахмурился, весь его вид говорил: «А что мне там делать?».
— Что, не знаешь такую шахту? — уже строго посмотрел на него Туманов.
Битюк, казалось, удивился неосведомленности секретаря.
— Я на всех шахтах побывал, Петр Степанович. А вот что мне делать на «Каменке», не могу понять, — в недоумении развел он руками.
— Как это — что делать?
— Да ведь «Каменка» целиком обрушена, затоплена. Там вряд ли когда-нибудь будут добывать уголь.
Туманов помолчал, пососал трубку, затем заговорил, словно размышляя с самим собой:
— Да, возможно, «Каменку» и не придется возрождать. Пусть останется, какая есть, в назидание потомкам. — И вдруг в упор, пытливо посмотрел на инструктора. — Но ведь там люди, товарищ.
— Какие люди? — удивился Битюк. Но сейчас же изменил тон, натянуто улыбнулся. — Что мне с ними делать… с трупами?
Туманов вышел из-за стола, почти вплотную приблизился к инструктору.
— Я о живых говорю, — начал он веско. — От шахтного ствола ни днем ни ночью не отходят женщины, старики, дети, ищут родных и близких. Все убиты горем. А ты говоришь, что там нам делать нечего! Поп оказался более чутким к несчастным, нежели мы с тобой. Он утешает их проповедями, призывает радоваться, забыть о горе, и к нему многие охотно идут. А мы даже не бываем среди этих людей. Я не думаю об утешении. В такой тяжкий час оно ни к чему. Но одно наше присутствие даст понять людям, что их горе — наше горе, горе всего народа, — Туманов на секунду умолк, лицо его побледнело. — Вот что, — сказал он, — сегодня же поезжай на «Каменку». И приказываю: находиться с людьми день и ночь, пока все там не будет закончено. День и ночь! — повторил он неуклонно.
Когда Битюк ушел, Туманов некоторое время сидел за столом, погасшая трубка ненужно торчала у него во рту. Как случилось, что Битюк попал к нему? Стал вспоминать: тогда он только вернулся в Красногвардейск, и в обкоме порекомендовали ему Битюка. Работников в аппарате горкома не хватало, и он был рад каждому человеку. «Странный какой-то… ну ничего, я к тебе еще присмотрюсь», — решил он.
Королев всегда испытывал в рабочем кабинете начальника шахты некоторую стесненность и неудобство. Здесь не было возможности с глазу на глаз поговорить с человеком, решить какой-либо серьезный вопрос. Вечный галдеж и сутолока царили в этой сумрачной прокуренной комнатушке.
Как-то Горбатюк, которого недавно избрали председателем шахтного комитета, сказал:
— Надо бы нам, парторг, отделиться от Шугая.
— Согласен, Андрей Константинович, а где взять помещение?
— Найдем. Могу сказать, такое помещение уже имеется.
Королев ходил смотреть будущий свой и предшахткома кабинеты — две небольшие, чудом уцелевшие комнаты в бывшем клубе. Собственно, ничего целого там не было. Комнаты по самые подоконники завалены битым кирпичом и сухой штукатуркой, двери вырваны вместе с наличниками. Все же при желании можно было что-нибудь сделать. И вот уже несколько дней там трудятся женщины: выносят битый кирпич, сам Горбатюк подгоняет к проему старую дверь. А пока что приходится пользоваться рабочим кабинетом начальника шахты.
Однажды, когда Королев сидел один в кабинете, вошла Клава Лебедь. Увидев его, остановилась в полушаге и уже попятилась было. Он задержал ее:
— Заходи, заходи, Лебедь, — сказал радушно. — Что у тебя?
Девушка прикрыла за собой дверь и некоторое время стояла потупившись. На ней была линялая, неопределенного цвета косынка, старенький трикотажный спортивный свитер, плотно облегавший высокую грудь, лицо припудрено.
— Если говорить правду, то я не к тебе, Сережа, — сказала она застенчиво и виновато. — Мне Николай Архипович нужен. Мой вопрос тебе не решить.
— Вон как?! — сказал Королев.
— Вот так! — отозвалась Клава.
— Да ты садись, чего стоишь.
Клава ловким незаметным движением подвернула юбку и села на скамью у окна.
— Вопрос мой, Сережа, чисто хозяйственный, — продолжала она со своим обычным простодушным лукавством, — а ты у нас воспитанием заведуешь.
Королев улыбнулся. И не столько ее словам, сколько ей самой. Эта дивчина почти ни в чем не изменилась, оставалась такой же, какой он знал ее до войны, — насмешницей и задирой. Вот разве одежда на ней не та, что прежде. Когда-то Клава была первой модницей в поселке. Многие девушки завидовали ей, старались подражать в нарядах.
Заправляя под косынку белокурые мягкие волосы, Клава говорила с припрятанной улыбкой:
— Ты, конечно, извини, Сережа, может, я тебя не так называю, теперь ты начальство, а я по-простому.
И опять лукавые огоньки зажглись в ее глазах.
Королев рассмеялся.
— Узнаю Лебедь, все такая же…
— А какой же мне еще быть? Какая уже есть… — и вдруг вскочила с места, сделала между стоявших вразброс табуреток вальсирующий пируэт. Ошарашенный такой неожиданной выходкой, Королев досадливо закусил губу, подумал: «Не мешало б еще кому-нибудь зайти», — и уже официальным тоном сказал:
— Ну, давай решать, какие там у тебя дела, Лебедь. А нет, жди Шугая.
Клава села на прежнее место, с виноватым видом рассматривая пальцы.
— Вижу, не по душе пришлась тебе моя выходка, — не поднимая глаз, разочарованно проговорила она. — А когда-то все мы любили потанцевать. И ты хорошо выплясывал, думаешь, забыла?
Королев не знал, что ей ответить, что сказать. Он начинал тяготиться Клавиным присутствием и уже упрекал себя за то, что задержал ее. Пусть бы шла искать Шугая со своим хозяйственным вопросом.
Клава вздохнула и упавшим голосом сказала:
— Ну я, наверно, пойду, Сережа…
Очень уж обиженный был у нее вид. Королев посмотрел на нее как можно добрее, сказал:
— Значит, так и не скажешь, с каким вопросом пришла?
Ресницы ее дрогнули от улыбки.
— А что, может, и правда поможешь? — спросила она вроде б доверчивее, но не скрывая и насмешки.
— Сделаю все, что смогу, — серьезно сказал он.
— Ну, раз такое дело, тогда слушай.
И вдруг изменилась в лице: глаза потемнели, стали глубокими, брови сдвинулись.
— Скажи по правде, Сережа, разве это справедливо, что товарищ Шугай послал меня коловорот вертеть? — Королев, не понимая еще, о чем она хочет сказать, решил молчать. — Нечестно это с его стороны, — продолжала она. — Знает же, что до немцев я киоскершей работала, лимонадом всех поила, а он меня к кобылке в пристяжку. А почему так сделал? Не знаешь? — сощурила она глаза. — Не знаешь. А я, миленький Сережа, знаю. Я из тех девчат, про которых говорят: ты еще к вожжам не притронулся, а я уже на возу. Знаю! — убежденно повторяла она, — потому, что в партизаны к нему не пошла. А разве я знала, что он партизанит? На лбу-то у него насчет этого никакого тавра, никакой отметины. Так за какие грехи он расплачивается со мной?! — Она села на табуретку и, пригнувшись к коленям, закрыла лицо руками. — Оккупация, — говорила она, вытирая глаза. — Все ею упрекают, будто я по своей воле осталась…
Королев выждал, когда она немного успокоилась, сказал:
— Так ведь надо же работать, Клава.
— А разве я говорю, что не надо? Работать буду, только не там, где заблагорассудится этому…
— На шурфе не одна ты работаешь, там такие же…
— Такие, да не такие, — не дала ему договорить Клава. — Они все добровольно, а меня пихнул туда Шугай. — Щеки ее вспыхнули, а губы побелели.
— Успокойся, Клава, со временем все уляжется.
— Никогда тут не уляжется, не успокоится, — убежденно приложила она руку к сердцу, — никогда, Сережа, родненький… — В это время в дверях показался Шугай. Он, видимо, расслышал последние слова Клавы, подозрительно улыбнулся.
— Простите, не помешал?
— Заходи, заходи, Николай Архипович, — выбираясь из-за стола, сказал Королев, — Клавдия Лебедь к тебе с серьезным разговором.
Шугай уселся за стол, снял кепку, вытер смятым платком крепкую лысеющую голову, спросил:
— Небось насчет буфетика явилась, Клавка, успела уже прозондировать? — осуждающе крутнул он головой.
Клава не поняла его.
— Что еще за буфетик? — Глаза ее смотрели остро и цепко.
Шугай с усмешкой покосился на нее, не переставая тереть порозовевшую пролысину.
— Хватит прикидываться, — сказал строго. И уже Королеву: — орс решил буфет при столовой открыть. Жаль только, вот этого не будет, — красноречиво щелкнул он по горлу.
— Свою принесете, — подкинула Клава.
— Да, было такое… со своей поллитровкой в буфет хаживали, — будто с сожалением сказал Шугай и опять насмешливо: — Так что, на буфетик прицел имеешь, Клавка?
— Сами торгуйте в нем, — сердито отвернулась от него девушка, — у вас комплекция подходящая, ко всему на пенсию пора.
Королев едва сдержался от смеха: ну и колючка!
— Не тебе считать мои годы, — обидчиво и сурово прикрикнул на нее Шугай, и уже требовательно: — У тебя какое ко мне дело, Лебедь?
— Имеется дело, — не смутившись его начальственного тона, спокойно сказала Клава, — наша кобыла Берта здорово скучает, — глаза ее сузились, смотрели остро и тонко насмешливо, — ей бы жеребчика, а вы, Николай Архипович, меня к ней в пристяжку.
— Мне некогда с тобой лясы точить, Лебедь, — холодно сказал Шугай. — Выкладывай, зачем пришла, и уходи.
Клава по-бабьи скрестила руки под грудью.
— Ну хорошо, Николай Архипович, о деле, так о деле: буфетик доверите?
Шугай перевел взгляд с нее на парторга, как бы говоря: видал такую зануду! И чтоб отвязаться, пообещал неопределенно:
— Ладно, подумаем.
— А чего думать, — как будто удивилась Клава, — парторг здесь, уверена, что против меня он руку не потянет, а с председателем шахткома вопрос согласуете в рабочем порядке.
— Да отвяжись ты наконец, — вскипел Шугай и даже угрожающе привстал на стуле. Он понял, что Лебедь просто разыгрывает его с буфетом. — Говори, зачем пришла?
— Скажу, только уговор, — спокойно начала Клава, — станете возражать, клянусь, завтра на фронт убегу, — и торопливо обмахнула себя крестом.
Шугай, с трудом сдерживая на жестких губах усмешку, сказал:
— Ты же баптистка, Клавка, в молитвенный дом ходила, а баптисты не крестятся.
— Я такая баптистка, как вы князь, — отрезала Клава.
Королев рассмеялся. Улыбнулся и Шугай. Казалось, он уже примирился с ее задиристым тоном.
— Ну, выкладывай, чего хочешь? — потребовал он.
Клава, вдруг лихо подбоченясь и словно собираясь пуститься в пляс, перегнулась через стол к самому Шугаю, медленно, с издевкой выговорила:
— Вы, миленький Николай Архипович, на немцев работали? Работали. Уголек давали? Давали…
— Ну, ты!.. Болтай, да меру знай! — оборвал ее Шугай.
— Что, обидно? — в упор дерзко посмотрела на него Клава. — Мне тоже нелегко глотать всякие шпильки, — голос ее дрогнул, нижняя припухлая губа поджалась, подбородок поморщился. — Будто не знаете, почему я к баптистам ходила… — уже с трудом выговорила она.
— Ну ладно уж, ладно, Клава, знаю, чего там… — опасаясь слез, поторопился успокоить ее Шугай. — Что ты, собственно, от меня хочешь?
Клава, не меняя наступательного тона, сказала:
— Работать, как все, хочу, уголь рубать. И чтоб сектой глаза не кололи.
— Так, — сказал Шугай, словно подытоживая что-то в своих мыслях, — что касается секты, Клава, людям языки не завяжешь; уголь рубать ты не способна: физической силы маловато. В буфет тебя, ясное дело, не посадят, — размышлял он вслух. — На эту должность старуху какую-нибудь устроят или инвалида. — И вдруг спохватился и довольно звучно хлопнул себя по лбу: — Стой!.. В коногоны пойдешь?
Лебедь молча, в изумлении посмотрела на него.
— Что, не знаешь коногонов?
— Знаю, чего там, — неуверенно ответила Клава, — в книжках про них читала. Отчаюги!
— А ты что, из робкого десятка?
Клава смущенно промолчала. Шугай продолжал:
— Жди, когда электровозы в шахте забегают, а уголек уже завтра возить придется. Не впрягать же баб в груженые вагонетки. Правда, можно бы назначить коногоном Кирея, да стар он, не управится.
Клава знала Кирея — нелюдимо-хмурого, сухонького старикашку.
— На худой конец можно бы назначить коногоном Остапова внука Тимку, — раздумчиво говорил Шугай, — лошадей он любит, но опять же — еще пацан. В шахту таких не велено допускать. А ты бы, Клавка, наверняка справилась с этой должностью. Характер у тебя подходящий, и ко всему — Берта привыкла к тебе. Гоняли б вагончики по штреку за милую душу!.. Правду говорю, парторг? — ища поддержки, взглянул он на Королева.
Тот в ответ неопределенно повел плечами: чтобы в шахте коногонила женщина, такого он ни в жизни не встречал, ни в книжках не читывал. Клава молчала, не решаясь что-либо ответить начальнику шахты. Шугай, словно ему передалось их сомнение и неуверенность, уже несколько разочарованно заключил:
— Правда, свист у тебя отсутствует, Лебедь, а коногон без свиста — все равно что паровоз без гудка: никто ему дороги не откроет.
— Это какой же свист? — оживилась Клава.
— Коногонский, — сказал Шугай. — Коногоны, знаешь, как свистят — звон в ушах.
— Знаю, чего там… — улыбнулась она, — вот так!
Клава вложила три пальца в рот, надула щеки. Пронзительный, раздирающий уши свист заполнил комнату. Шугай невольно зажмурился.
— Да ну тебя ко всем!.. — замахал он на нее руками. — Я думал, что ты богомолка, смиренная, а ты, оказывается, соловей-разбойник.
— Вы меня еще плохо знаете, Николай Архипович, — с легкой обидой сказала Клава, — а за секту кому только не лень, тот и корит. И вы нет-нет да и подольете масла в огонь…
— На тебя сколько горючего ни лей — не сгоришь, — сказал Шугай и спросил. — Так что, согласна?
— Была не была, попробую! — с какой-то отчаянной решимостью сказала Клава. — Когда приступать?
— Долго ждать не придется. Вызову.
Клава сделала широкий жест рукой, как в старинном танце, и вышла.
— Ну и девка!.. — сказал Шугай. — Ты еще не знаешь ее, парторг.
Трудно было уловить точную интонацию, с которой были произнесены эти слова, — хвалит Шугай Клавдию Лебедь или осуждает.
Королев действительно многого не знал об этой девушке.
Воспитанная детдомом, бойкая продавщица прохладительных напитков, модница, веселая, дерзкая с поселковыми парнями — вот, пожалуй, и все.
Она осталась на оккупированной территории случайно. Эшелон, в котором ехала Клава, где-то за Ясиноватой разбомбили немецкие самолеты. Оставшиеся в живых разбрелись, кто куда. Клава вернулась на «Коммунар».
Пришла в общежитие в свою комнату и ужаснулась: матрацы выпотрошены, железные кровати перевернуты, тумбочка и стулья куда-то исчезли, яркие бумажные цветы и открытки кинозвезд разбросаны по затоптанному полу. Оставаться здесь было страшно. Выйти на улицу тоже опасалась: прошло несколько дней, как поселок заняли немцы. Села на железную кровать, уткнув лицо в руки. Не успела подумать, как же ей быть, вдруг раздался оглушительный взрыв. Оконные створки распахнулись, со звоном посыпались стекла. За первым взрывом последовал второй, третий… Клава подхватилась и выбежала в коридор. Очередной взрыв настиг ее на последних ступеньках лестницы. Она упала, скатилась к порогу и, не почувствовав ушибов, сейчас же вскочила. Бежала по пустынной улице, сама не зная куда. Страх, как слепую, бросал ее в разные стороны. И когда сердце зашлось и ноги обессилели, кто-то окликнул ее. Клава на бегу остановилась, осмотрелась, но никого не увидела. Голос опять позвал, и она из последних сил бросилась в распахнутую калитку ближайшего двора. У открытых, обитых ржавеющей жестью дверей погреба стоял человек и не то укорял, не то успокаивал:
— Чего мечешься!.. Давай сюда, в укрытие.
Клава кинулась к человеку и попала ему прямо в руки. Он помог ей спуститься по каменным ступенькам. В подвале густо пахло застоялой сыростью, огуречным рассолом, проросшей картошкой и было до того темно, что Клаве показалось, будто всю ее вдруг опеленали отсыревшей черной ватой. Человек закрыл за собой тяжелую скрипучую дверь, тряхнул спичечной коробкой, чиркнул.
— Садитесь сюда, — указал он горящей спичкой на бочонок. Не успела она разглядеть своего спасителя, как спичка внезапно погасла. Он опять чиркнул. Поднес горящую спичку к восковому огарку, и в погребе посветлело. Перед Клавой стоял невысокою роста коренастый человек в сивой каракулевой шапке, надвинутой на самые брови; лицо испитое, усы и бородка растрепанны. На плечах поверх какой-то толстой одежды красивый халат с длинными широкими рукавами и запашными полами. Первое, что она подумала об этом человеке, было: «Что он себе вообразил, куда вырядился?»
— За свой погребок я спокоен, — говорил он, причмокивая губами. — Сколько разов немцы бомбежки устраивали, а вот, как видишь, все цело. А теперь наши нагрянули, и опять же бог миловал…
— Будто у них только и заботы, что о вашем погребе, — буркнула Клава.
— Что верно, то верно, — согласился он и опять причмокнул. — Только посудите сами: погреб забойщика Перебейноса разбомбили? Разбомбили. И Лисицыному непоправимый вред причинили. А мой, как видите, цел. Выходит, мой погребок удачливее других, — заключил он, совсем довольный.
«Галактион Бурлак», — метнулось в ее голове.
Хозяин погреба срезал ножничками обуглившийся фитиль на огарке свечи, и в погребе на какое-то время будто раздвинулись заплесневевшие стены.
— Я вас, представьте, сразу узнал, — сказал он. В его запавших, почти невидимых глазах вспыхнули быстрые проницательные огоньки.
— А чего б и не узнать. Меня все здесь знают, — сказала Клава, стараясь не глядеть на него.
— Это верно, — словно обрадовался ее признанию Бурлак, — недаром сказано: дорогой перстенек, как ты его ни испачкай, все равно блестит.
Он уселся на бочонок рядом с Клавиным и осторожно, почти на шепоте спросил:
— Как же оно свершилось, что эшелон укатил, а вы остались?
— Разбомбили нас.
— Ай-яй, вот беда-то — сострадательно зачмокал губами Бурлак. — И, наверно, убитых — пропасть.
Клава кивнула и опустила глаза.
— И вас небось ранили?
— Убили б — легче было, — мрачно отозвалась она, сдерживая слезы.
— Ай-яй… Такая молодая и такое говорите, — пожурил ее Бурлак. — Вы еще в полном цвету. Все ваше впереди…
— А что моего впереди? — повысила она голос. — Война! От нее хорошего ждать нечего ни молодым, ни старикам.
— То еще бабушка надвое гадала, — хитровато ухмыльнулся он. — Не было такой войны, чтобы один только вред причинила человеку. Иные, наоборот, в войне воскресают, новую жизнь обретают…
— Кто же они такие эти человеки? — сердито изумилась Клава.
Бурлак в затруднении пошевелил бровью.
— Ну как — кто? Люди…
— Не люди то — звери! — зло оборвала его Клава. — Я б на таких своими руками петлю накинула.
Бурлак покачал головой, все еще не расставаясь с хитроватой усмешкой:
— Вон вы какая востренькая…
Клава не ответила, только подозрительно, быстро взглянула на него. Человек этот с его ужимками, подобострастным причмокиванием, в дорогом халате, который неизвестно зачем напялил на себя в такую годину и в таком месте, вдруг показался подозрительным и опасным.
Она поднялась, обирая платье:
— Я пойду.
Схватился с места и Бурлак.
— Куда же вам идти, дитя, — выговорил он в испуге. — Через минуту-другую вся эта вакханалия может начаться сызнова.
— Ну и пусть, — упрямо сказала Клава. После того, что она пережила, ей было на все плевать.
— Это вы зря, — осуждающе протянул Галактион, — пообождали бы малость, а там можно б…
— Нет, нет! — решительно остановила его Клава и шагнула к двери. Дверь была на вспотевшем, ржавом засове. Клава ни за что не смогла бы открыть его. Бурлак, видимо, учитывал это и не сошел с места, медлил. На сжатые узловатые пальцы его натекло воску, но он не разжимал их. Держа огарок в полувытянутой руке, так что колеблющийся желтоватый свет поровну падал на него и на девушку, он негромко, чуть дрогнувшим голосом заговорил:
— Послушайте меня, Клавдия. Я вам, как родной отец, советую: останьтесь, не уходите. Вы же знаете, что там творится, — показал он на каменный свод. Рукав его халата ссунулся по локоть, обнажив волосатую, сухую, как полено, руку. — За такими, как вы, теперь охотятся, облавы устраивают. Считайте за счастье, дорогое дитя, что вас в поселке никто не видел.
— Что же вы мне советуете? — помедлив, спросила она в растерянности.
— Оставайтесь у меня, Клавдия, — сказал он вкрадчиво.
Клава почувствовала внезапный холодок под сердцем, и ей опять сделалось страшно.
— Как это у вас?.. Навсегда, что ли?
Бурлак медленно кивнул, не отрывая от нее глубокого взгляда. Клава некоторое время не в силах была разжать губ.
Он отодрал от пальцев прилипшую к ним свечу, переложил в левую руку, а правой слегка сжал Клаву за локоть. Почувствовал, как девушка вздрогнула, но руку не отнял.
— Вам у меня будет вольготно, верно говорю, — и для убедительности на мгновение приложил к груди руку со свечой, — а главное — безопасно. Комендант свой человек. — Он опять слегка сжал ее локоть. Глаза его маслянисто улыбались. Клава отступила на шаг.
— Вы это бросьте! — строго предупредила она. — Мне нечего у вас делать. Откройте дверь!
— Вот глупенькая, — вздохнул он, — ей добра желаешь, а она бог знает что подумала… Да неужто я по годам себе не подыщу. Баб-то теперь вон сколько…
— Откройте дверь, говорю! — уже крикнула Клава. Все тело ее напряглось. Она готова была наброситься на этого старого нахала.
— Не кричите, — властно предупредил ее Бурлак и поднял палец, — а то ведь могут услышать и нехорошее про нас подумают.
— Про меня нечего думать…
— Это еще как сказать, — многозначительно подмигнул он, — в поселке вас хорошо знают…
— А что про меня знают?
— Спокойно, дитя, — и, словно обороняясь, вытянул перед ней обе руки. — Всем хорошо известно, что жили вы при Советской власти вольготнее других. Как-никак буфетчица, значит, на хорошем счету были у начальства, а таких немцы не щадят. Учтите это.
Клава поняла, что угрозой этого человека не проймешь. От ее крика он становился еще упрямее. И она решила с ним по-хорошему.
— Я вас прошу, дядя Галактион, откройте, мне надо, — взмолилась она.
Клава не знала, что ей надо, куда и к кому пойдет. У нее не было определенной цели, но понимала, что не может больше оставаться в этом затхлом подземелье.
Бурлак постоял, помедлил и пошел к двери, говоря на ходу:
— Что ж, силовать не стану. Только, когда заарканят тебя, красотка, на меня не пеняй, сама в полон-неволю напросилась.
Тяжелая отсыревшая дверь, ржаво скрипя, распахнулась.
— Ну иди, — сказал он и добавил: — Иди, раз тебе так хочется.
Клава выбежала из погреба и побрела по улице, держась поближе к заборам и палисадникам. Было тихо, нигде ни души. Куда идти? Может быть, все же не надо было уходить? Возможно, Бурлак действительно желал ей добра. Но Клава не доверяла этому человеку и боялась его.
Галактион Бурлак долгие годы проработал на лесном складе — отпускал крепежный лес для нужд шахты. Когда начал строить собственный домишко, как-то, взбираясь по стропилам, сорвался и повредил позвоночник. С полгода ходил, сгорбившись, опираясь одной рукой о палку, другой — о колено. Со временем спину ему выпрямил костоправ, а левая нога перестала сгибаться в колене. Передвигаясь, он волочил ее, как не свою, подметая штаниной землю. Детей у Бурлака не было, жили вдвоем с женой, богомолкой Елизаветой — замкнутой, нелюдимой женщиной. Каждый год выкармливали кабанчика, держали корову. Все это было на плечах у сухопарой непоседливой женщины. Умерла Елизавета неожиданно. Говорили, что Елизавета отравилась, но в это трудно было поверить. Соседи никогда не слышали, чтоб у Бурлаков были ссоры, как в некоторых других семьях. Галактион редко пил, а если случалось, то ни с кем не скандалил, только любил похвастаться. «Будь у меня ноги, как у всех, — говорил он, — Галактион Бурлак доказал бы, на что он способен…» Над этими его словами только посмеивались, не придавая им серьезного значения.
После смерти жены Галактион жил замкнуто. У него в доме редко кто бывал. Соседи только через забор могли видеть, как, волоча ногу, он озабоченно расхаживал по двору: раскладывал для просушки доски, припасенные для какой-то постройки, возился в огороде. Ходил Бурлак в будни и в праздники в одном и том же заношенном матерчатом костюмишке, зимой носил «москвичку» из грубого ворсистого сукна на вате и валенки в глубоких галошах, склеенных из автомобильной камеры. Клава не помнит, чтобы он даже в дни получки выпил у нее в ларьке стакан воды с сиропом или бутылку хлебного квасу. Бурлак обычно говорил: «Отлей на копейку, красавица», — и мелкими глотками долго цедил колючую воду, время от времени отрываясь от стакана, причмокивая, с интересом наблюдал за серебристыми пузырьками. Клава привыкла видеть его неряшливо одетым и, когда Бурлак предстал перед ней в богатом халате, не сразу узнала.
Нет, она еще не раз похвалит себя за то, что ушла от этого человека…
Огородами и глухими переулками Клава выбралась из поселка и под вечер была в Красногвардейске. У переезда ее задержал полицай — коренастый, с усиками парень. Подозрительно посмотрел на ее испачканное платье, неумытое лицо, строго спросил:
— Куда топаешь, ты?!
— К своим, у меня в Красногвардейске родичи.
— Не в Красногвардейске, а в Новограде, — сурово поправил ее полицай, — отвыкать пора от всего красного. То при коммунистах моду взяли все, и черное, и белое, называть красным. Теперь эти предрассудки мы — под корень, ясно?
— Ясно, — виновато сказала Клава. Парень то и дело поправлял пояс на зеленом немецком мундире. Видно было, что ему очень нравилось быть в роли военного.
— А вещи твои где, не вижу.
— Вещей у меня нет, — показала она испачканные огородной землей руки.
— А говоришь, на менку собралась.
— Я этого не сказала.
— Ишь ты, не сказала, — недоверчиво подмигнул он белесыми глазами и уже строго: — А фактически?
Клава остановила на нем вопросительный взгляд: что фактически?
— Никс ферштейн?! — до визга повысил он голос, ткнул пальцем ей в грудь, — не розумиешь по дойч?
— Нет, немецкого языка я не знаю, — с трудом поняла его Клава.
— Это никс гут! — неодобрительно сказал полицай. — А може, ты брешешь, а?
Какой-то настырливый, прилипчивый взгляд, казалось, застлал ей глаза. Клава созналась:
— Ей-богу, не брешу, господин полицай, — она едва не рассмеялась. Весь его вид и то, что ему очень хотелось говорить по-немецки, а знал он всего три-четыре слова, — все это было просто потешно.
Когда шли в комендатуру, полицай на почтительном расстоянии следовал за ней, держась за кобуру, стараясь всем встречным показать, что ведет опасного красного диверсанта.
В двухэтажном здании городской школы было полно парней и девушек. Многие здесь жили уже несколько дней в ожидании отправки в Германию. Но по тому, как участились переклички, стало ясно, что ждать осталось недолго. Вскоре начался медицинский осмотр. Осмотр проводили русские врачи под неусыпным бдением немецкого доктора. Когда при осмотре парня или девушки врач находил какие-либо заболевания, немец сам принимался тщательно исследовать больного. К девушкам он относился с особенной внимательностью: подолгу выслушивал, выстукивал, ощупывал и в заключение, отступив на шаг, еще раз, как художник собственное творение, оглядывал их оценивающим взглядом.
— Настоящая примадонна, коллега, — довольный, говорил он русскому врачу. И, наблюдая, как девушка, сгорая от стыда, не может попасть в рукавчик платья, смеялся: — Прима девучка, ошень миляя…
В день отправки в Германию всех выстроили во дворе в один длинный ряд. Началась последняя перекличка. Переводчик назвал имя Клавдии Лебедь и вдруг запнулся. Затем что-то негромко стал пояснять офицеру. Тот, выслушав, закивал головой и пальцем поманил Клаву. Она вышла из строя. Офицер через переводчика сказал, что пока ее очередь ехать в Германию не подоспела и что она может идти домой. Клава недоуменно смотрела то на переводчика, то на офицера. Те чему-то улыбались одинаковой улыбкой, будто знали, что ее ждет что-то хорошее, и от этого им самим было приятно. Несколько минут стояла ошеломленная, пока переводчик не сказал ей, чтоб шла к выходу. Проходя мимо часового, Клава услышала, как тот сказал, словно тоже чем-то довольный:
— До мамки, девучка? Гут, гут…
За воротами Клава остановилась, не зная, куда идти, и все еще не понимая, почему ее отпустили. Она хорошо знала, что всем так же, как и ей, не хотелось покидать родимый край. Многие парни и девушки в строгой тайне вырабатывали план побега. Если это не удастся сделать здесь, то в дороге. Планы были разные: дерзкие по своей смелости и осторожные, рассчитанные на сон часового или на подкуп кого-либо из полицаев. В дороге можно было бежать во время движения поезда, взломав пол в вагоне. Это было рискованно для жизни, но и такой план побега имелся в виду. Подумав, что, может быть, произошла ошибка, могут спохватиться, Клава бросилась бежать. На углу, где трамвайная линия сворачивала на вокзальную площадь, ее кто-то окликнул. Она точно приросла к земле. Казалось, стоит обернуться — и сейчас же встретится с прилипчивым взглядом полицая.
Клава не помнит, сколько простояла неподвижно, а когда, пересилив себя, оглянулась, увидела шагах в пяти Галактиона Бурлака. Заискивающе улыбаясь, он с удовольствием поглаживал аккуратно подстриженную раздвоенную бородку.
Кабинет был похож на жилую комнату: белые подсиненные стены, занавески на окнах, плита в углу, подведенная внизу красной глиной, кухонный стол, покрытый чистой скатеркой. Стол Королеву понравился. В нем можно было хранить газеты и разные бумаги. Запирался он на маленький висячий замок с плоским ключиком.
В соседней комнате разместился шахтный комитет.
Как-то Горбатюк сказал с усмешкой:
— Ну вот, парторг, теперь мы с тобой вроде бы приобрели территориальную независимость.
Королев давно заметил, что председатель шахткома и начальник шахты живут не в ладах. Со стороны посмотришь, все вроде бы нормально: встречаются по нескольку раз на день, здороваются, разговаривают и вдруг — вспышка. Даже он, Королев, хорошо, как он считал, знавший этих людей, не мог предугадать, когда произойдет между ними ссора. А иной раз страсти до того распалялись, что доходило до личных оскорблений. Однажды Шугай вернулся из треста хмурый, чем-то недовольный. Горбатюк пошутил, что, мол, Архипыч в баньке побывал. Шугай не то не понял шутки, не то не до шуток было ему, с яростью накинулся на председателя шахткома: ты, дескать, разговорами, убеждениями занимаешься, а я один отвечай за добычу, за все…
— Не ты один отвечаешь, — спокойно возразил ему Горбатюк.
— А кто же еще, ты, что ли? — неприязненно усмехнулся Шугай. — Тоже мне ответчик сыскался. Вот сниму рабочих с твоих стройобъектов: со школы, больницы — и всех в шахту. Посмотрю тогда, как ты заговоришь.
— Попробуй только снять.
— И сниму! — все больше распалялся Шугай. — Фронт требует угля. Спрашивают с меня, а не с тебя, вот я и буду хозяйничать, как нахожу нужным. Обстроимся, когда война закончится.
— Уездный князь свет Архипыч, — рассмеялся Горбатюк.
Шугай, видимо, не понял, какое обидное слово сказал о нем предшахткома, или решил, что просто сморозил, поэтому промолчал.
Но с той поры слово «князек» постепенно прижилось на шахте. Королев понимал положение начальника шахты. Трест каждый день, каждый час требовал от него уголь. Особенно допекал управляющий трестом Чернобай. Он умел выжать из своих подчиненных сверхплановую добычу, как говорится, если не мытьем, так катаньем. Такую жесткую, не терпящую возражений и оговорок требовательность управляющего многие оправдывали обстановкой военного времени, другие считали ее просто нервотрепкой, но предпочитали молчать. Молчал и Шугай, но с каждым днем сам становился все требовательнее, жестче к людям. Откровенный, прямой человек, Горбатюк не раз одергивал его. Возможно, за это Шугай недолюбливал председателя шахткома.
На днях к Шугаю зашел Лукьян Грыза. На нем были резиновые сапоги и до белизны выстиранная брезентовая куртка, в руке — обушок с отшлифованной до глянца дубовой рукояткой и даже фибровый шлем на голове — ни дать ни взять заправский шахтер. Все это Грыза сохранил как бесценную память о своей долголетней работе в шахте. Так поступал каждый горняк, уходя на пенсию.
Во время оккупации Николай Архипович старался как можно реже попадаться на глаза Грызе и всем своим людям настрого приказал подальше держаться святоши. И вот этот человек стоял перед ним, просился, даже настаивал, чтобы его послали работать в забой. Что заставило старика решиться на такой шаг? Нужда? А может быть, бывший пресвитер хочет искупить свою вину перед посельчанами? Ни в то, ни в другое Шугай не верил. Знал, без хитринки этот человек жить не мог. У Лукьяна определенно какой-то заранее обдуманный расчет.
— Не в моих силах, Архипыч, в такой тяжкий час отсиживаться сложа руки, — говорил он своим густым, с хрипотцой, голосом, по-медвежьи переступая с ноги на ногу.
Шугай покосился на него с насмешливой улыбкой.
— А при немцах, выходит, было под силу, Лукьян Агафонович?
— При немцах — другой вопрос, — значительно шевельнул тот бровями. Подумал и вдруг, посуровев, сказал с яростью: — Чтоб добывать герману уголек? Да нехай мои руки отпадут!
— А у меня, как видишь, не отпали, целы остались, — и Шугай как бы для убедительности показал свои огрубевшие руки, повернув их вверх ладонями.
— Твои не работали на германа.
— Как это не работали? — удивился Шугай. — А кто шахтой руководил?
Грыза огладил бороду.
— Руководить-то ты руководил, Архипыч, не спорю, только вместо уголька твоего герман шиш получал.
Шугай так и впился в него глазами: откуда знает?
— Как, то есть, шиш? А кто вагонами уголь отправлял? А кто…
— Опять же, не спорю, ты отправлял, — спокойно остановил его Грыза. — Только по твоему велению тот уголек в пути-дороге на воздух взлетал.
— Да ты в самом деле знал или понаслышке? — уже требовательно спросил у него Шугай.
— Воистину знал, — клятвенно приложил руку к груди Грыза.
— Почему в таком случае в комендатуру не донес?
Грыза долго молчал, понурившись.
— Ну, так как же по части забоя, пущаешь или не пущаешь? — не расправляя нахмуренных бровей, спросил он.
Шугай смягчился.
— Ты не серчай, Лукьян Агафонович. Про меня тоже черт знает что балакали. Небось и ты косяком смотрел.
— Может, и косился, да только за предателя тебя никогда не считал, вот как ты меня.
— Я не сказал, что ты предатель, чего изобретаешь! — Шугаю уже стало казаться, что, возможно, Грыза и в самом деле только для видимости пристроился в молитвенном доме пресвитером, в действительности сочувствовал подпольщикам, а может, узнал обо всем после ухода немцев и теперь подлаживается. Все это постепенно прояснится.
И он разрешил Грызе работать в бригаде Богини.
— Только смотри, в бороде не запутайся, укоротил бы, — добродушно пошутил на прощанье. В ответ тот отозвался также шуткой:
— Я ее за воротник упрячу.
Бригада Ивана Богини очищала лаву от обрушений, надежно закрепляла, чтобы можно было приступить к добыче угля.
Грызе было тесно в забое. Выработки плохо проветривались, не хватало воздуха, и Лукьян Агафонович часто прерывал работу. Забойщики советовали:
— Ты, батя, в штрек бы спустился, свежаком подышал.
— Ничего, выдержу, — отвечал Грыза, — задышка у меня от без привычки. Сколько уже годов за обушок не брался… — И опять принимался долбить породу.
Бригадир Богиня, сурового вида лет шестидесяти человек, говорил забойщикам так, чтоб слышал и Грыза.
— Чего беспокоитесь за святошу, на дурик жиру наел, пускай сбавляет.
Лукьян Агафонович помалкивал и еще с большим усердием налегал на обушок.
Когда подоспело время кончать работу, Грыза сказал бригадиру:
— Вы идите с богом, а я свой пай должен дорубать. Иначе не могу, совестно.
— Как же ты один останешься? — удивился Богиня.
— Мне не привыкать к своей шахте, Иван. Закрывши глаза, каждый ходок и закуток отыщу, — успокоил его Грыза. В бледном дрожащем свете шахтерок мокрое от пота лицо его лоснилось и, казалось, переливалось, но в темных блестящих глазах бригадир не увидел жалобы на усталость. Смотрели они с откровенной настойчивой просьбой.
— Ну, дьявол с тобой, оставайся, — махнул на него рукой бригадир, — только учти, случится что, я за тебя не ответчик. Все свидетели.
Лукьян Агафонович добрых десять минут долбил породу без передыха, а когда почувствовал, что силы покидают его, отложил в сторону обушок, улегся на спину, прислушался. Глубокая звенящая тишина царила вокруг. Лишь где-то внизу, в откаточном штреке, неумолчно бормотал ручеек. Немного передохнув, Грыза пополз к штреку. Он знал, где искать сына, — в левом крыле горизонта, за конюшней.
Вот уже скоро месяц, как Лукьян Агафонович не видел Ерофея. А бывало, нет-нет да и заглянет в землянку. Приходил он по обыкновению в полночь. Чаще же встречались в заранее условленном месте, в железнодорожной посадке. Там старый Грыза передавал сыну припасенные продукты, и Ерошка отправлялся обратно к степному шурфу.
В последнее время Лукьян Агафонович несколько раз приходил в посадку, но так ни разу и не повидался с сыном. Возвращаясь домой, терзался догадками: то ему чудилось, что Ерошку привалило породой или залило внезапно хлынувшим потоком подземной воды, — в шахте такое случается, — то видел задыхающимся от гремучего газа… Всякое брело в голову. И когда уже иссякло терпение, решился на последнее: проситься у Шугая на работу. Он знал, что у него, у Грызы, не было сил рубать обушком, пошаливало сердце, и поотвык. Но ему обязательно надо было знать, что с сыном.
Лукьян Агафонович поспешно шагал по слякотному, наполненному дурманящим тленом штреку. У поворота, где узкоколейка сворачивала к западной лаве, встретил крепильщиков. Они подлаживали бревенчатую раму под кровлю, начавшую прогибаться. С кровли тонкими струйками просачивалась вода.
— Зря стараетесь, — безнадежно сказал он.
— Почему так думаете, Лукьян Агафонович? — узнал его один из крепильщиков.
— Сам должен соображать, — уже начальственным тоном заговорил Грыза, — рама без затяжек не удержит. Видишь, как вода напирает.
— И то правда: нудота, а не работа.
— Промокли до нитки.
— Значит, жди, вот-вот порода рухнет, — мрачно пообещал Лукьян Агафонович.
— А где возьмешь затяжек, десятник? На всей шахте поганенького обапола не отыщешь, — жаловался другой крепильщик.
Грызе льстило, что его назвали десятником. Так его величали многие годы, и чтоб не поколебать веры в свое начальническое звание, наставительно строго сказал:
— Умеючи и ведьму бьют. Пошарили бы в старых выработках — небось нашли. — И нетерпеливо, так, словно его ждало неотложное дело, зашагал своей дорогой. Когда отошел несколько шагов, услышал у себя за спиной:
— Выходит, Грыза опять выбился в десятники. А при немцах баптистами заправлял.
— Ловок мужичишка. Но шалишь! Поплела петли лисичка да нарвалась-таки, — сказал другой голос.
Лукьян Агафонович пошел еще быстрее, но через каждую минуту невольно останавливался, гасил свет, чутко прислушиваясь. Ему казалось, что крепильщики следят за ним. И когда убедился, что его опасения напрасны, немного успокоился. По мере того как он удалялся от рудничного двора, все затхлее становился воздух. Подопревшие стояки и дощатые перекрытия сплошь обросли белоснежной пушистой плесенью. У подножия покосившихся крепежных столбов целыми семьями росли на длинных ниточках-стеблях грибы-поганки. Лукьян Агафонович с трудом узнавал эти, прежде не раз исхоженные им, горные выработки. Прошел еще с десяток шагов, и вдруг лучик лампы уперся в обрушившуюся стену породы. Бесформенные ребристые глыбы преградили дорогу. Дальше идти было некуда. Постоял с минуту, по-звериному чутко прислушался. На какое-то мгновенье ему почудилось, будто все вокруг жило своей жизнью, только притаилось, поджидает роковой минуты, чтобы внезапно обрушиться. Припав спиной к холодной стене, он принялся истово вслух молиться. И ему как будто стало легче и не так боязно. Грыза собирался уже идти в обратный путь, как вдруг кто-то сзади коснулся его плеча. Он окаменел от ужаса. Но все же нашел в себе силы, обернулся. Рядом с ним стоял человек, похожий на страшный призрак — в ватнике, с обросшим лицом, с косматой нечесаной головой, с темными провалами глазниц. Видение это показалось Грызе сродни мрачному подземному миру: от него так же, как и от каменных стен, веяло плесенью и тленом.
— Ерошка!.. — с превеликим трудом узнал Лукьян Агафонович сына. Они обнялись и долго стояли онемевшие, тяжело, прерывисто дыша.
Когда разняли руки, Ерошка первым заговорил:
— Вначале я думал, кто-то чужой идет. А потом чую, вроде бы твой кашель…
Грыза всматривался в полупрозрачный лик сына и не видел в нем ни радости, ни уныния. Оно как будто застыло. Лихорадочно блестели, жили одни большие и какие-то загадочные глаза.
— Почему не приходил? — спросил Грыза-старший.
Ерофей опустил глаза, помолчал.
— Страшно, батя…
В его голосе Лукьян Агафонович уловил странную незнакомую нотку, словно в нем вдруг оборвалась какая-то струна. Вспомнил, как вскоре после возвращения Ерофея из плена скрытно спустился с ним в шахту, показал забытый всеми выход к степному шурфу. Сын был с виду спокоен. Наверное, тогда он, как и сам Лукьян Агафонович, верил, что это ненадолго: уйдут немцы, и Ерошка снова появится на свет божий. Но получилось не так, как было задумано. Когда пришли наши, Лукьян Агафонович уже готов был объявить всему поселку, что сын жив и что могилка, которую он выкопал в балочке, его хитрая уловка. Кое-кто догадывался, что Ерофей скрывается в землянке, могли выдать. Как-то надо же было спасать его. Лукьян Агафонович немедля сообщил Ерофею о приходе наших. Думал, обрадуется, но сын только тяжело нахмурился и не сказал ни слова. Лукьян Агафонович вначале удивился, но потом вспомнил о слухах, какие ходили в поселке, будто бывших военнопленных сурово наказывают, посылают их в штрафные роты, откуда почти никто не возвращается живым. Подумав хорошенько, Грыза решил: закончится война, а конец ее, судя по всему, близок, и Ерошка, ничего не страшась, выйдет из своего заточения. Но время шло, война не кончалась, а сын буквально таял у него на глазах. Знал: что-то надо предпринять. А что? Совета ни у кого не спросишь…
Лукьян Агафонович тяжело перевел дух и долго молчал. И сын не говорил ни слова. Но Грыза слышал, как он шептал когда-то заученные на память молитвы.
— Где же твое жилье? — наконец спросил Лукьян Агафонович.
— Пойдем, покажу, батя, — с готовностью сказал Ерошка и поспешно зашагал по отсыревшим скользким шпалам узкоколейки. Лукьян Агафонович только сейчас заметил, что он бос. «Как же ходит здесь, в кромешной тьме, без обувки?» — с щемящей болью в сердце думал, едва поспевая за сыном. Но вот Ерофей свернул в сторону и исчез. Грыза ускорил шаг. Осветил углубление в стене, но Ерошку там не увидел. Некоторое время стоял в недоумении: где же он? И вдруг откуда-то из глубины донесся глухой неузнаваемый голос:
— Проходи сюда, батя.
Лукьян Агафонович с трудом продвинулся в узкую нишу и дальше уже ползком добрался к сыну. Он сидел, скрестив ноги, на испревшем сене и проницательно глубоким, вдумчивым взглядом смотрел на отца. Каменное логово было не более двух квадратных метров. Угрюмый, низко нависший свод и стены — влажны, острые выступы на них блестели, как отполированные.
— И денно и нощно здесь? — спросил Лукьян Агафонович.
— Твоя правда, батя, — денно и нощно, — подтвердил Ерофей, продирая ногтями густые волосы.
Грыза не стерпел, сказал:
— Скоро шахту пустят, сынок, надо думать, и до тебя доберутся, куда денешься?
Темные глаза Ерошки загорелись:
— Я, батя, буду денно и нощно молиться всевышнему, и он скроет от чужих мою обитель.
«Денно и нощно, — с горечью подумал Лукьян Агафонович, — а знаешь ли ты, когда кончается ночь и начинается день?..»
— Нет, сынку, надо что-то придумать… — задумчиво сказал он.
— Что, батя, что собираешься придумать? — испугался Ерошка, — Выходить на люди?!
— Да нет же, — поспешил успокоить его отец, — я про то, что надо бы место тебе понадежней отыскать.
Ерофей потупился в тяжелом молчании. Затем глухо и словно самому себе сказал:
— Не надо, не делай этого…
Молодой Грыза не мог далее родному отцу сказать, почему не надо. Это было и должно оставаться его и только одного его тайной. Отцу известна лишь ничтожная доля правды последних двух лет его, Ерошкиной, жизни, которые провел он в стороне от родительского дома. То были страшные годы…
Ерофей, бывший сапер, обезвредил мины не ради спасения шахты, а думал этим поступком заслужить себе прощение, спасти свою жизнь. И этого не знал отец…
Он вдруг обхватил голову руками, упал лицом на подобранные колени, и весь затрясся:
— Не надо, батя, — сквозь рыдание бормотал он. — Мне не простят они…
Грыза испугался: еще кто-нибудь услышит. Обнял сына, прижал лицом к своей груди.
Только теперь он понял, какими живучими оказались семена, которые заронил в душу сына с юных лет. Грыза вспомнил, как принуждал его молиться, не разрешал ничего другого читать, кроме Библии. И когда замечал, что Ерошка нет-нет да и прикоснется украдкой к запретному чтению, свирепо наказывал его.
Немного успокоившись, Ерофей оторвал лицо от отцовской груди и, не вытирая слез, пристально посмотрел на него.
— Как там моя могилка, батя? — спросил тихо.
— Могилку я оберегаю. Все верят, что ты помер.
В ответ Ерофей сказал задумчиво:
— Пусть остается… Еще пригодится…
Лукьян Агафонович сознавал, что заживо похоронил свое единственное чадо, и, потрясенный, даже не придал значения загадочным его словам.
С того дня он не упускал случая навестить сына. Приносил что-нибудь из съестных припасов, рассказывал о земной жизни…
Королев давно отправил письмо Никите Пушкареву на фронт, но ответ до сих пор не получил. Возможно, Никита написал Аграфене? И Королев решил пойти к ней.
Встретила она его как незнакомого, чужого человека. На него смотрели тревожно строгие карие глаза. Из-под платка выглядывали белые пряди. Вначале Королев подумал, что белы они от строительной пыли, но, приглядевшись, убедился — совсем седые. Лишь высокие, круто изогнутые брови — черные, точно нарисованные углем.
Королев знал Аграфену Пушкареву до войны. Работала она телефонисткой, и все называли ее просто Агата. Перед войной у нее родилась двойня. Вначале никому не было известно, кто их отец. А когда Агата и врубмашинист Никита Пушкарев — с виду ничем не приметный парень — в один из воскресных дней появились в ЗАГСе, все в поселке ахнули от неожиданности и удивления: ну и пара! Самый лучший жених был бы под стать Аграфене. А тут на тебе — Никита. Но позже завидовали молодоженам. Жили они на редкость дружно.
Пушкарев ушел на фронт в первые дни войны. Аграфена, как и многие другие, не смогла эвакуироваться. С большим трудом ей удалось сохранить детей. Она знала, в какой день и час пригоняли к госпиталю на убой корову или овец. Подстерегала, когда выбрасывали внутренности в помойку, несла домой, мыла в горячей воде, скоблила ножом и тем кормила детей. Ходила Аграфена в тряпье, неумытая, волосы неприбраны. Ни дать ни взять — побирушка. На такую никто не взглянет, никто не польстится. А когда пришли наши, Пушкарева встретила их в новом платье, в неизношенных туфлях, аккуратно причесанная. Прозрачное от худобы лицо ее светилось радостью. С первых же дней она с головой окунулась в работу. И все начинали угадывать в ней прежнюю Агату — подвижную, жизнерадостную. Но, бывало, вдруг становилась задумчивой и молчаливой. Многие уже давно получили весточки, кто от мужа, кто от сына, а ей все не было писем. Она каждый день выглядывала почтальона, но он всегда проходил мимо ее землянки. Наконец пришло письмо и ей. Только бы лучше его совсем не было.
После того как Аграфену сняли с петли, женщины зорко оберегали ее. Под предлогом того, что девушке — беженке Анастасии Волк негде приютиться, ее поселили в землянку Аграфены. Анастасия неусыпно стерегла каждый ее шаг.
В землянке было чисто прибрано, крохотная беленькая шторка над вмазанным в стенку стеклом, вместо кроватей — нары, застланные простынкой с кружевным подзором. Пол подмазан глиной и посыпан душистым чабрецом, как в троицын день. На глухой стене в деревянной рамке — портрет Никиты, с вихрастым чубом, счастливо улыбающегося.
— Это все Стаська лоск наводит, — сказала хозяйка, не то осуждая, не то одобряя свою жиличку, а скорее всего желая отвлечь внимание гостя от фотографии.
— А где же дети, Агата? — поинтересовался Королев, пропуская ее замечание о Стаське.
— Бегают, где же им еще быть, — все так же спокойно ответила она, — при немцах больше под замком держала, а теперь пришло время и порезвиться.
Королев успел уловить на ее лице нежную материнскую улыбку, которую она сейчас же сгладила.
— Работа твоя нравится тебе? — спросил он.
— А я, право, и не знаю — нравится или нет, — вздернула она плечами. — Работаю, надо же восстанавливать…
— Скоро привезут телефонную аппаратуру, пойдешь на свое место, — пообещал Королев.
Она заметно смутилась, опустила глаза.
— Теперь я, наверно, не сумею работать телефонисткой, всех абонентов перепутаю. — Подошла к столу, провела по чистой суровой скатерке ладонью, словно сметала с нее что-то невидимое. — Раз ты, Сергей Платонович, пожаловал в гости, — сказала она, опасливо взглянув на дверь, — то и угостить я тебя обязана.
И куда-то вышла, но вскоре вернулась с глиняным полумиском, наполненным малосольными огурцами и помидорами. Нарезала хлеба. И задумалась: чем же еще приукрасить стол? Что-то вспомнила, пошарила рукой под кроватью, опустившись на корточки, достала бутылку, до половины наполненную мутноватой жидкостью.
— Прости, Сережа, что неполная, — виновато взглянула она на него, — знать, что такой дорогой гость явится, с утра бы не прикладывалась.
Королев с ужасом подумал: неужели пьет? Но промолчал и даже не подал виду, что смущен и удивлен… Аграфена разлила в граненые стаканы самогон, примериваясь глазами, чтобы было поровну, и присела на скамью, уложив на коленях руки.
— Ну, рассказывай, что пишет тебе Никита? — неожиданно спросила она. Лицо ее было спокойное, будто спрашивала о самом обыкновенном.
Королев замялся.
— Я сам хотел спросить у тебя об этом, Агата.
— Меня чего спрашивать, мне писать он не станет, — убежденно сказала она. — А я ему свое написала. Раз он не поверил моему слову, то его письма мне теперь ни к чему. Вот как. — Что-то мстительно-жесткое появилось в ее остановившихся на одной точке глазах.
— Это ты зря, Агата, — осторожно возразил ей Королев. — Никите просто наклеветали на тебя. Только бы узнать, кто…
— А зачем тебе знать? — скосила она на него сощуренные глаза.
— Как это зачем? Ведь эта гадина способна облить грязью и других.
— К здоровому грязь не пристанет, а с хилого ее и мылом не смоешь, — безнадежно сказала она.
— Но ведь Никита хороший, честный парень, любил тебя…
— Выходит, не любил, раз поверил грязной ябеде. — И уже другим тоном добавила: — Ну, поднимем, Сергей Платонович, — и взяла свой стакан.
— За что выпьем, Агата? — медлил Королев. Ему не хотелось пить, тем более что он не успел еще ни о чем серьезном поговорить с ней, ничего толком не узнал.
— За что выпьем? — задумчиво переспросила Агата. — Чтоб наш «Коммунар» снова стал, каким был раньше, и еще краше, — в ее карих глазах на мгновенье вспыхнули и погасли живые искорки.
— Что ж, тост хороший. Выпьем.
Аграфена медленно цедила самогон и все время следила поверх стакана за гостем. Королев поставил свой опорожненный и, морщась, стал торопливо заедать огурцом. А женщина все еще тянула мутную жижу, словно желая продлить удовольствие. Лицо ее было спокойно, ни одна морщинка не дрогнула на нем. Выпив, округлила рот, раз-другой шумно втянула в себя и тут же выдохнула воздух, взяла огурец и принялась медленно, с хрустом жевать.
После выпитого с минуту молчали. Пока Аграфена не охмелела, Королев решил до конца выяснить, кого она подозревает в тайной переписке с Никитой.
— Догадываюсь, но не скажу. Не пойман — не вор, — упрямо ответила она. — Да и зачем он тебе, этот ябедник, Сережа? Придет время, сам себя выдаст. Ты лучше вот на что мне ответь: моих мальчиков в детдом примут?
— Что за вопрос, конечно примут.
— А говорят, что только совсем безродных будут зачислять.
— В первую очередь круглых сирот, это ясно.
Агата задумалась. Странный лихорадочный блеск вдруг вспыхнул в ее глазах.
— Зря они меня отходили, — в отчаянии выговорила она. — А во всем виновата эта Стаська. Говорит, что случайно увидела, как я вешалась. Брешет, отрава! Не иначе, как выследила. И зачем только приставили ее в квартирантки. Места, видишь ли, другого для нее не нашлось. Брехня! — И уже почти шепотом: — Чтоб ты знал, Сережа, эта Стаська настоящий шпион, глаз с меня не спускает. Пойду, извини, в бурьяны по нужде — и она за мной.
А то еще такую моду взяла: приметила, что я самогоном пробавляюсь, и как что — дыхни, говорит, Агата. Дыхну, а она и прицепится: у кого да за какие деньги покупаю. Марфу Кутейникову, ту, у которой я самогон брала, выдала, отрава. Женщина, считай, ни за что пострадала. — Она смачно пососала огурец и уже с хитроватым прищуром глаз убежденно добавила: — Но эту, другую, у которой я беру, ей ни за что не разоблачить.
И вдруг спросила:
— Еще выпьем, Сережа?
— Ну что ты, достаточно, — даже испугался Королев.
— А то я могу сбегать, тут недалеко.
— Не надо, Агата. Да и тебе хватит.
— Ну, как знаешь, — недовольным голосом сказала и поднялась. Сняла со стены фотографию, стерла с нее пыль ладонью и долго смотрела на улыбчивого вихрастого парня.
— Дурень ты, дурень, Никита, — промолвила, задумавшись, и слезы сами собой полились из ее глаз. Словно испугавшись их, она быстро вытерла пальцами глаза, повернулась спиной к Королеву и долго пристраивала фотокарточку на стене. А когда обернулась, лицо ее было по-прежнему замкнуто-спокойным, только глаза блестели. Села на свое место, сказала:
— Деток моих, Сережа, пристрой, не забудь. А то я могу надолго уехать.
— Куда тебе ехать? — удивился Королев.
Она помолчала, как будто не знала, что ответить.
— На фронт поеду, — нашлась вдруг. — Женщины на войне тоже нужны. Зенитчицей выучусь или снайпером…
С улицы донеслись детские голоса. Аграфена проворно упрятала под кровать бутылку, отодвинула в сторону стаканы.
В землянку ворвались два мальчугана лет по шести, удивительно похожие друг на друга, темноголовые, остриженные под бокс, с карими, как у матери, глазами. Припухлые губы и задорно вздернутые, с круглыми ямочками подбородки малышей напоминали Королеву их родителя. На мальчиках были одинаковые осенние костюмчики из китайки (Сергей вспомнил: недавно такие выдавали в магазине по талонам) и одинаковые ботинки на резине, тоже выданные по талонам.
Мать обняла детей, расцеловала.
— Где мотались? Небось опять в посадке? — спрашивала она ласково и строго. — Я же наказывала, чтоб туда не ходили, там поезда теперь ездят.
Дети приумолкли, насупились. Один из них, не поднимая головы, буркнул:
— Мамка, ты опять…
— Что — опять? Петя, сынок? — встревожилась она.
А другой просяще посмотрел на Королева, проговорил:
— Дядя Сережа, скажите, чтоб мамка не пила, ну скажите.
Королев смутился, не зная, что ответить. Мать тоже смутилась и, чтоб сын не заметил перемены в ее лице, прижала его к себе.
— Ну какой же глупенький, — говорила она. — Мы с дядей Сережей на радостях по рюмочке выпили. Папка должен скоро приехать…
— Это правда, дядя Сережа? — уставились на него близнецы.
Агата соврала, чтобы оправдаться перед детьми, а Королев, не желая ее подводить, сказал:
— Может и приехать. Сейчас многих горняков отпускают, чтоб шахты восстанавливали.
— Наш папка шахтер, — с гордостью сказал Петя, — он на врубовке ездил.
— И рекорды выдавал, — в тон ему вставил брат.
Пришла Анастасия Волк — молодая девушка, одетая по-мужски, в косоворотке, заправленной в парусиновые брюки, запятнанные присохшей известью.
— Бригадирша велела передать, чтоб вы в ночь выходили на работу, — сказала она Аграфене, — тетка Федора захворала.
— Ладно, — сказала Агата, даже не взглянув на нее. — Накорми деток, а я нашего парторга провожу.
Когда вышли из землянки, Королев глубоко вздохнул, но не почувствовал облегчения. То, что он узнал и пережил за короткое время, находясь один на один с Аграфеной, было для него неожиданным, взволновало и насторожило. Что-то надо предпринимать, иначе все закончится непоправимым. У него пока что была единственная надежда — это ответ Никиты. Королев верил, что его письмо заставит Пушкарева изменить свое мнение о жене и он непременно напишет ей извинительное письмо.
Когда вышли на улицу, Агата придержала Королева за локоть:
— Спасибо, Сережа, что не забыл, заглянул. — Глаза ее все еще блестели от выпитого. — Об одном тебя прошу: про мальчиков моих не забудь. В детском доме им лучше будет, чем со мной.
Королев еще раз успокоил ее, пообещав, что все будет сделано как надо, и поинтересовался:
— Ты куда сейчас направляешься?
Агата немного смешалась.
— К подруге загляну, не всегда же быть одной.
Королев ничего ей не сказал, но догадался, что ни к какой подруге она не пойдет, а скорее всего подастся к самогонщице, которую Анастасия Волк «ни за что не разоблачит».
Все последующие дни Королев не забывал о Пушкаревой. Часто приходил на строительство детского дома. Агата, как и всегда, была молчалива, замкнута, поглощена работой. От Никиты письма все не было.
И вот однажды, когда он сидел один в своем кабинете, зашел письмоносец.
— Ну, ну, Максимыч, выкладывай, что хорошее принес, — от радостного нетерпения он даже вышел из-за стола навстречу желанному гостю. Почтальон порылся в своей объемистой брезентовой сумке, вздохнул и печально пошутил:
— К сожалению, парторг, тебе пока еще пишут. А вообще радостного мало, — он снова порылся в сумке и опять же ничего не извлек из нее. — Сегодня прилетело два письма, — глядя поверх очков на Королева, говорил Максимыч, — одно вручил, а второе не смог, сил не хватило. Ей-ей не брешу. Раз пять подходил к двери. За щеколду брался и обратно уходил. А теперь вот к тебе пожаловал — советуй, как быть, парторг: вручать или подождать?
— А кому второе письмо?
Максимыч опасливо огляделся, нет ли кого постороннего, и вполголоса проговорил:
— Аграфене Пушкаревой.
Королев как стоял, так и окаменел на месте. Чтоб Никита был убит да еще в такое время, когда его жизнь нужна была не только ему одному, показалось чудовищным и невероятным.
— Только не убит Никита, а пропал без вести, — как бы желая его успокоить, сказал почтальон. — По моему рассуждению, это еще хуже, чем «убит».
В письме действительно сообщалось, что артиллерист-наводчик Никита Пушкарев во время боев за безымянную высоту на правом берегу Днепра пропал без вести.
«Да, старик прав, — думал Королев, прочитав письмо, — раз по документам убит, значит уважение к памяти воина. А как это «пропал без вести»? Захвачен в плен? Сбежал с передовой или погиб случайно, так что никто не видел его подвига?.. Это, действительно, еще страшнее, чем «убит».
Королев спрятал письмо в стол, предупредив письмоносца, чтоб никому не проговорился о нем.
— Пусть пока это письмо останется нашей тайной, Максимыч. Выждать надо, понимаешь?..
— Чего ж не понять, все как есть ясно…
На шахте Галактион бывал редко и ни с кем, казалось, не желал встречаться, лишь изредка заглядывал в шахтный комитет разузнать, что слышно о пенсиях, будут ли выплачивать, как прежде, до войны, или есть изменения.
Все документы, предоставлявшие ему право на пенсию, у него были в полной сохранности. Говоря откровенно, Бурлак не питал твердой надежды: оставался при немцах, никаких диверсий не чинил. Но если повернуть по-другому, рассудил Галактион, не он же виновен в том, что его не эвакуировали, как многих других, куда-нибудь на Урал или в Сибирь. Случись по-другому, он бы и пенсию получал исправно, и жил преспокойно.
Набравшись храбрости, Бурлак пришел к председателю шахткома. О Горбатюке, человеке, жестоко пострадавшем на войне, говорили, что он вспыльчив, бывает даже груб, но справедлив. На эту его справедливость Бурлак и рассчитывал свой дальний прицел.
Когда вошел в шахтком, Горбатюк сидел за столом, занятый какими-то бумагами. Увидев посетителя, сейчас же отложил все в сторону, предложил стул и приготовился слушать. Бурлак положил кепку на край стола, поглядывая на вздрагивающую, круто поседевшую голову Горбатюка. «Поди ж ты, как его потрепало, а ведь когда-то был богатырь из богатырей…»
— Присаживайся, Галактион, — сказал Горбатюк, — давно не виделись.
Бурлак заметил: запавшие вглубь глаза не улыбались, смотрели сурово.
— С превеликой трудностью узнал тебя, Андрей… забыл, извини, по батюшке, — сказал он.
— Константином батьку звали.
— Андрей Константинович, — повторил Галактион и сокрушенно покачал головой. Решив разжалобить председателя, завел разговор о его погибших жене и детях, о разрушенном домишке. Горбатюк, казалось, внимательно слушал, но вот он вдруг в нетерпении двинулся на стуле, словно говоря: не за тем же ты пришел, чтоб в рабочее время заниматься ненужными разговорами.
Бурлак понял его и поторопился изложить свою просьбу.
Выслушав, Горбатюк неожиданно спросил:
— А как же решил насчет домишки, в котором проживает начальник шахты? Не думаешь вернуть?
Галактион оторопело, в недоумении смотрел на него, хотел сказать: «А при чем это? Ведь я не о доме», но не сказал. А председатель шахткома продолжал:
— Ты же за свои кровные грошики купил дом у крепильщика Найденова, значит, твоя собственность. А личная собственность в Советском Союзе охраняется законом.
«Серьезно или шутит?» — спрашивал себя Бурлак и опять не находил, что ответить. А Горбатюк гнул и гнул свое, сохраняя суровую пытливость в глазах.
— Попробуй настои на своем. Не пропадать же добру. Иначе, кто тебя хозяином назовет. Транжира, скажут, Бурлак, не дорожит собственным добром.
Голос его постепенно твердел, переходил на крик разгневанного человека. Все пристальнее вглядываясь в его очерствевшее лицо, Галактион начал соображать, что кричит Горбатюк совсем не потому, что он, Бурлак, задаром уступил дом Шугаю.
— Да ты не волнуйся, Андрей Константинович, — попытался он успокоить его, — на кой мне тот дом, пусть пользуются. Для меня, бобыля, и своего предостаточно.
— А при немцах, выходит, не хватало? — Горбатюк вдруг резко выпрямился и, опираясь твердо сжатыми кулаками о стол, всем корпусом подался к Бурлаку, как будто хотел поближе рассмотреть его. — Почему же ты у них, у своих избавителей, не требовал пенсию? Паразит! — И вдруг вцепился в ворот рубашки так, что с нее брызгами полетели пуговицы. Горбатюк тряс его, как грушу, сцепив зубы:
— Должок с государства решил взыскать, продажная шкура!.. Непман несчастный!.. К стенке тебя, сволочь, а не на пенсию!
Он резким движением оторвал его от стула и тут же втолкнул обратно, отпустив ворот. Бурлак едва удержался, чтобы не рухнуть на пол вместе со стулом. Вскочил и ринулся было к двери, но вспомнил, что оставил кепку на столе, вернулся и опять чуть было не угодил в цепкие лапы Горбатюка.
После этого случая Галактион днями никуда не выходил, чувствуя себя совсем разбитым. Его оскорбленную душу когтила нестерпимая обида. На что немцы, у которых рукоприкладство — дело простое, даже, можно сказать, законное, и те никогда пальцем не коснулись его, Бурлака. Пожаловаться на Горбатюка он был не в силах. Но чувство мести все росло. Оставался единственный, не раз испытанный способ, всегда приносивший душевное успокоение, даже радость — скрытый донос. От него Бурлак никакой материальной выгоды не имел. Но что значила любая выгода по сравнению с теми переживаниями, когда видишь, как твой обидчик корчится на медленном огне, неизвестно кем и в какую минуту зажженном. Ему не забыть, как бывшая телефонистка Аграфена Пушкарева принародно обозвала его немецким прихвостнем и сквалыгой. В отместку она вскоре получила роковое письмо от мужа и накинула на себя петлю-удавку. И то, что она случайно осталась в живых, только продлило его, Бурлака, удовольствие. Теперь он с наслаждением наблюдал, как эта языкастая бабенка пристрастилась к спиртному, извивается в муках на его, Галактиона, мстительном огне.
Перед тем как приняться за донос, Бурлак припомнил все мелкие обиды, и не только свои, но и чужие. Он с великим старанием собирал все, что говорили о Горбатюке. Так до него дошло, что во время атак Горбатюк был ранен, остался на ничейной полосе и чуть было не угодил к немцам. Хорошенько поразмыслив, Бурлак написал на своего обидчика не одно, а несколько писем, как будто из разных мест и от разных лиц и отослал в адрес органов безопасности. Письма были написаны с, добросовестностью озлобленного человека, и в них в один голос говорилось, что Горбатюк во время атаки на нейтральной полосе не оставался, а добровольно сдался фашистам. Те его соответствующим образом сагитировали и отпустили.
Отправив письма, Бурлак уже не чувствовал себя разбитым и одиноким. Он сам вдохнул в собственную жизнь благотворную, обновляющую все его существо, силу. Она приятно кружила голову, сладко томила душу ожиданием.
С наступлением темноты он закрывался на глухие ставни, надежно запирал дверь на железный засов, зажигал керосиновую лампу и целиком отдавался самому себе. В такие минуты Галактион чувствовал себя ни от кого не зависимым и жил, пусть ничтожно маленьким, но своим, дорогим его сердцу мирком. Вынув из сундука цветистый халат, торжественно облачался в него, подходил к зеркалу, приглаживал жидкие волосы-паутинки и потом долго расхаживал по комнате в тапках, подбитых лисьим мехом, предаваясь грезам, одолевавшим его умишко.
У Галактионова халата была своя предыстория, своя особенная жизнь, как и у любой красивой вещи, побывавшей не в одних руках. Бурлак приобрел его на рынке перед эвакуацией горожан в далекие тылы. В те дни базар кишмя кишел народом. Люди толкались, сбивались в кучи, глазели на редкие вещи. Продавалось все, что нельзя было увезти с собой — ценное и не представлявшее особенной ценности.
Бурлак впервые увидел такое разнокрасочное царство одежды и всевозможных домашних предметов. Всего несколько дней назад все это жило в квартирах, скрытых от посторонних глаз, ходило, двигалось по улицам, в театре и клубах; разноцветно играло и казалось обычным в общей пестроте. Теперь же, собранное вместе, представляло необыкновенное зрелище.
В самом конце торгового ряда Бурлак заметил одиноко стоявшего человека в красивом мягком халате. «Продает или просто вырядился? — подумал он. — Халат ведь не для улицы, чудак, для дома, для удовольствия…» Только он так подумал, как чудак поманил его пальцем.
Галактион подошел.
— Продаю, купи, — сказал чудак и отвернул запашистую полу халата. Шелковая, небесного цвета, подкладка в мгновенье заворожила глаза. Бурлак подумал, что такая дорогая вещь ему ни к чему и, наверно, не по его карману. Но все же поинтересовался, делая вид, что шутит:
— Никак царский халатик, а?
Но чудак сказал вполне серьезно:
— Не угадал. Генеральский. Только теперь он генералу без надобности, воюет. А для войны такая роскошь не по фасону.
Галактион для интереса приценился. К его удивлению, чудак запросил совсем не дорого. Галактион постепенно соблазнился, стал торговаться. Чудак сбавил цену до ничтожно малой, и Бурлак купил халат. Свернул в жмут, сунул в мешок, без которого не появлялся в городе, и опять пошел бродить по базару. У него все больше разгоралась страсть к редким, неожиданно потерявшим цену вещам. Денег ему не было жалко. Знал, что при немцах они утратят свое достоинство, если вообще будут в ходу. И он приобрел еще кое-что из барахлишка.
Когда приценивался к меховой шубе, уже бывшей в носке, но еще добротной, кто-то, едко посмеиваясь, заметил:
— Что, дядька, небось зимовать с немцами собираешься?
Бурлак даже не обернулся на голос и не оторвал глаз от шубы, но не смолчал. Нельзя было поддаваться на удочку.
— На Урале зимушка небось лютее за нашу. Пригодится! — Возвратившись домой, Бурлак долго рассматривал и ощупывал каждую вещь. Затем, натянув на себя халат и опоясавшись мягким пояском, стоял перед зеркалом, любуясь своим необычным праздничным видом.
Он представил себе, как расхаживает в халате по собственному дворику, а соседи и прохожие завистливо пялят на него глаза. Галактион верил, что в его домике непременно будут останавливаться на отдых офицеры. Таких уютных домиков немного в поселке. В нем все будет представлено к их удовольствию: чистенькие комнаты, разросшийся вишневый сад и сам он, хозяин, гостеприимный, приветливый и, видать, не из бедняков, раз на нем такой дорогой халат. Галактион знал: знакомство с немецкими воинскими чинами оградит его от всяких случайностей, и он наверняка удостоится благосклонностью и доверием местных властей нового порядка.
И не ошибся в своих расчетах. Когда, случалось, у него в доме на короткий отдых останавливались офицеры, Бурлак изо всех сил старался выказать свое радушие и гостеприимство и был счастлив, если ему в знак благодарности жали руку, прищелкивая каблуками.
А когда, с разрешения властей, Бурлак открыл лавчонку, у него нередким гостем стал и сам комендант Крюгер. Комендант, как казалось Галактиону, серьезно интересовался его коммерческими делами и любил иногда добродушно пошутить:
— Маленький шпекулянт, ха-ха… Гут, гут, — говорил он, одобрительно похлопывая его по плечу.
…Но все это — в прошлом, и теперь оставалось только вспоминать да сожалеть о нем.
Его мысли были заняты одним: возымеет ли действие роковое послание, отведет ли удар от него самого или обернется к нему своим жалом.
Как только в кабинете Шугая был установлен телефон, первым позвонил управляющий трестом.
— Ты слышишь меня, Шугай? — гудел в трубке густой хрипловатый голос Чернобая.
— Слышу, Егор Трифонович, хорошо слышу.
— Так вот запоминай, что скажу: в воскресенье летучка по селектору. Доложишь о перспективах. Как у тебя дела?
— Пока неважно, Егор Трифонович. Бригада Варвары Быловой только начала осваивать лаву. Трудно им.
— Теперь никому не легко, а уголь нужен позарез. Третьи сутки не сплю, не выполняем план по тресту. Ты должен нажать. Надо давать ежедневно сто пятьдесят тонн.
— Не осилим. У нас крепить нечем.
— Нужно сто пятьдесят!
— Завалим лаву.
— Что нужно, чтобы давать сто пятьдесят тонн? — стоял на своем управляющий.
— Вагон леса и еще один компрессор. Люди задыхаются, не хватает воздуха.
— Много захотел… — И умолк. Затем также нажимисто продолжал: — Завтра тебе подбросим что положено, только смотри мне: чтоб сто пятьдесят было.
И повесил трубку.
Во время разговора вошел Королев.
— Лучше бы не ставили этот телефон, будь он неладен, — с досадой сказал Шугай. — Теперь ни днем, ни ночью не дадут покоя.
— Что случилось?
— Чернобай требует сто пятьдесят тонн в сутки, иначе, говорит, головой будете отвечать вместе с парторгом.
— Это еще полбеды, если только наши с тобой головы будут в ответе, но может случиться худшее. — Он сел у стола сбоку. — Я только что был в бригаде Быловой. Женщины работают, что называется, на износ. Кровля коржится, а крепят жидко.
— Управляющий обещал лес, — вставил Шугай, — и компрессор, возможно, на днях подбросит.
— Тебе же вчера в лесе отказали? — удивился Королев.
— Так то вчера, — насмешливо протянул Шугай, — вчера, может быть, и Чернобай не думал штурмовать. И спросил:
— С чем пришел?
— Письмо о Никите Пушкареве получил. Пропал без вести.
— Да ты что?
Королев рассказал все, как было.
Они долго молчали. Затем Шугай раздумчиво сказал:
— Пристроить Агату в бригаду Быловой, что ли. Никто другой за ней не уследит. Ты ей еще не показывал письмо?
— Читала. Даже слезинки не пролила. Замкнулась, слова не сказала.
И вдруг потребовал:
— Отдай приказ о зачислении Пушкаревой телефонисткой.
— Да как же я такой приказ обнародую, если у нас еще нет телефонной станции, только монтируют, — озадаченно и удивленно посмотрел он на парторга, — а этот полевик, — положил он руку на телефонную трубку, — подключен напрямую: кроме как в трест, никуда больше не позвонишь, — неизвестно зачем пояснил он.
— Все равно — отдай приказ, — настаивал Королев, — женщина будет знать, что о ней не забыли, что она нужный человек на шахте.
Шугай подумал и согласился:
— Уговорил. Дам приказ.
— А теперь вели запрячь твою пролетку, в горком надо съездить.
— Без моего веления запрягут, — вроде обиделся Шугай, — я уже сказал ездовому, что пролетка твоя и моя.
Когда Королев собрался уходить, сказал:
— Загляни к управляющему, поклянчь еще ты у него лебедку. Копер в конце-то концов надо ставить на ноги…
Резкий порывистый ветер подхватывал и гнал по дороге жухлые листья, вил, крутил винтом пыль, разный мусор и лихо уносил вперед. Свинцовые тучи, громоздясь одна на другую, плыли низко, едва не задевая макушки терриконов. Осень готовилась сдавать свои права.
Возница — высокий, с угловатыми костистыми плечами, с неровно стриженной бородой, видать, без зеркала, на ощупь подстригал, решил Королев, словоохотливо рассказывал:
— Прошлую зиму, случалось, по этому шляху наших пленных гнали, чтоб не соврать, человек, сто, не менее. И, поверите, все, как один, нагишом, в чем мать родила. На ногах деревянные башмаки, только и всего. Правда, мороз был не сильный, градуса два-три, но все равно раздетого и такой проберет до мозгов. Пустили слух, будто дюже завшивели русские пленные, поэтому решили перегнать их в другой лагерь. А чтоб они и туда не занесли вши, содрали со всех какое было барахлишко и сожгли на месте. — Возница подстегнул начинавшую убавлять шаг лошадь и продолжал: — Ишь как про людей пеклись. А потом подвели бедолажных к старой покинутой шахте «Водяной» и всех порешили, в ствол покидали. С той поры наш поселковый фюрер, если, случалось, надо запугать кого-нибудь, таращил глаза, грозился:
— Шахта!..
— Старина, а что делал при немце? — поинтересовался Королев.
— Это я-то? — обернулся к нему лицом возница. И, хитровато щурясь, поинтересовался: — А зачем тебе понадобилось знать, парторг? Или решил про всякий случай на заметочку взять?..
— Просто так спросил, — сказал Королев, немного смущенный неожиданным ответом, — можешь не рассказывать, дело твое.
— Скажу, чего там, — словно извиняясь за язвинку, ответил старик и, подергав вожжами, заговорил: — Скажу, секрета у меня никакого не имеется. Весь был на людях как на ладошке. Но, ты, оккупантша, совсем заснула!.. — опять подбодрил он лошадь и продолжал: — Выходит так, вроде бы я немцу служил, товарищ парторг. Вот с ней разом, — ткнул он кнутовищем в круп лошади. — Это не наша, немецкая коняга. К ней меня сам поселковый фюрер приставил, чтоб я у него вроде за подручного по хозяйству был: когда нужно, уголь подвезу и разный скрытый груз из города — консервы, фрукты свежие или еще какое-нибудь продовольствие. А раз привез целую бричку дорогого барахлишка, и все, учти, — наше, русское.
— Как же ты сумел сохранить лошадь, или комендант тебе подарил ее? — усмехнулся Королев.
— Жди, подарит, — мотнул головой возница. А было вот как: прослышал я, что наши близко, и айда в балку, в терновую заросль, там и пересидел, пока наши пришли. Ей-то, моей оккупантше, ничего — кругом травка зеленая, водица ключевая. А я второпях куска хлеба не прихватил. Одним терном да кислицами целых пять дней харчился. Живот провалился и вообще на шкилета стал похож. Вот оно какое дело… Но, ты! — опять стегнул он лошадь.
Много раз приходилось Королеву слышать об издевательствах фашистов над советскими военнопленными, о страшных бедах советских людей на оккупированной земле. А сколько еще их осталось там, за линией фронта!.. Думая об этом, Королев испытывал нестерпимо щемящую боль в сердце. На фронте ему было намного легче. Там он каждый час, каждую минуту мог встретиться лицом к лицу с врагом, мог поднять в атаку солдат и сам наперевес с автоматом идти вместе с ними, чтоб мстить и мстить, не щадя собственной жизни…
В горкоме он не застал Туманова. Сказали, что еще с утра выехал на шахты и раньше, чем к вечеру, не вернется. Королев решил зайти к инструктору. Не возвращаться же ни с чем. В последнее время в парторганизацию поступило несколько заявлений с просьбой принять в партию. Среди подавших были и такие, которые находились на оккупированной территории и бывшие в плену инвалиды войны. Королев тщательно проверил каждого и ничего подозрительного, компрометирующего за ними не обнаружил, но все же решил посоветоваться с секретарем, как быть.
В небольшое комнате за сдвинутыми один к одному столами сидело несколько человек. Один из них — средних лет, чубастый — разговаривал по телефону, наседая на голос и явно кому-то угрожая. Не желая мешать, Королев стал у двери. Один из инструкторов показал ему на стул, коротко махнул рукой: садись, мол, чего стоишь. Королев сел. Чубастый громыхнул трубкой, кладя ее на место, сказал возмущенно:
— Видал, какой тип этот Тит Титыч: у нас, говорит, нет ни материала, ни бумаги для лозунгов, пришлите — тогда и напишем. Привык, понимаешь, на фронте командовать, думает, что и тут все должны ему подчиняться.
Сел за стол, нервно полистал бумаги и, увидев Королева, с тем же строгим выражением на лице спросил:
— Вы к кому, товарищ?
— К Туманову, но, говорят, его нет… — сказал Королев.
— Вы кто будете?
— Это парторг «Коммунара», товарищ Битюк, — вставил тот, что предложил Королеву сесть.
— Товарищ Королев? — вроде б обрадовался встрече чубастый и через стол протянул короткопалую сильную руку, — будем знакомы: инструктор горкома Битюк.
Задержал руку Королева в своей, пригляделся.
— Слушай, не твоя ли родственница в Караганде на тридцатой шахте работает? — переходя на «ты», спросил он.
— То моя мать.
— Если не ошибаюсь, Арина Федоровна!
— Она самая.
Битюк сразу будто не поверил, помолчал, затем улыбнулся и еще раз крепко сжал руку Королева, сильно тряхнув ее.
— Ну, знаешь, тебе можно позавидовать. — И уже обращаясь ко всем, приподнято заговорил: — Какая молодец эта женщина! Старуха, можно сказать, а работает забойщицей. В их бригаде ни одного мужика, все женщины-солдатки. Гремят на всю угольную Караганду. По ее призыву во всех крупных населенных пунктах созданы детские ясли, приюты. Там ее все называют матерью.
— Ее и здесь так называли, — вставил кто-то.
— Арина Федоровна еще не приехала? — спросил другой.
— С месяц как дома, — сказал Королев.
Он чувствовал себя неловко, что при нем вдруг начался разговор о матери. Подсел поближе к столу, за которым сидел Битюк, словно говоря, что пора приступать к делу. Битюк понял его, доброжелательно сказал:
— Рассказывай, какой у тебя вопрос, товарищ Королев. Возможно, без секретаря, с ходу решим.
Королев рассказал.
Битюк нахмурился, подумал.
— Все это народ сомнительный, — предостерегающе сказал он. Лицо его стало жестким, круглые, как у птицы, глаза обострились.
— Я имею в виду тех, кто попал в плен не по своей вине, по ранению, — не удержался Королев. — И в оккупации многие оставались не по собственному желанию, некоторые партизанили…
— Прости меня, но ты шутник, Королев, — перебил его Битюк, усмехаясь. Но сейчас же опять посерьезнел: — Как это не по своей вине? Раз попал к врагу в руки живым, значит, струсил, предал. А те, которые оставались при немцах? Где же их советский патриотизм, если они спокойно прижились, спасая свою шкуру? Это тоже своего рода измена. А ты, товарищ Королев, в партию решил их принимать. — И опять на его лицо наползла едкая усмешка.
Королев почувствовал, как лоб его запылал, но крепился, сказал с виду спокойно:
— Ничего я сам не решал, решать будет собрание коммунистов, товарищ Битюк. А в горком пришел посоветоваться.
— Тут и советоваться нечего, — Битюк обвел взглядом своих коллег, как бы ища поддержки. — В таких вопросах надо иметь свою собственную принципиальную точку зрения.
Королев пожалел, что затеял этот разговор с инструктором. Он понял, что они не найдут общего языка. Поднялся, собираясь уйти.
Битюк остановил его.
— Не кипятись, посиди, — смягчаясь, сказал он. Королев нехотя опустился на стул. — Так ты всерьез считаешь, что пленников и оставшихся в оккупации можно принимать в партию?
— Не всех же, конечно, а тех, кто этого достоин.
— В конце концов не важно, всех или только какую-то часть из них, — перебил его инструктор, — главное в принципе: можно принимать в партийные ряды этих… — он не договорил, только пренебрежительно покривился. — Горкому партии известно, что ты рекомендовал секретарем комитета комсомола пленника Кушнарева. Надо полагать, это не пустые слухи, — многозначительно выговорил Битюк.
До войны Кушнарев работал в передовой комсомольско-молодежной бригаде проходчиков, часто выступал на сменных собраниях, «крыл» хулиганов и пьяниц, за что не раз был жестоко бит ими. Кушнарев не так давно появился на «Коммунаре». Воевал, тяжело контуженный попал в плен. Освободили его наши войска.
Как-то Королев сказал Шугаю, что из Кушнарева мог бы выйти неплохой комсомольский вожак. Тот посмотрел на него, как на шутника, замахал руками:
— Ты что это, товарищ парторг, серьезно или ради смеха?
— Вполне серьезно.
— Да ведь он в фашистском плену был! Можешь ли ты за него поручиться?
Королев не ответил. Не за каждого, конечно, бывшего пленника можно ручаться, но Кушнарева он считал хорошим, честным парнем, хотя спорить с Шугаем не стал. Решил на свой страх и риск рекомендовать Кушнарева комсомольскому собранию секретарем.
— Рекомендовал, ну и что? — уже откровенно вызывающе посмотрел он на Битюка.
— В выдвижении кадров, товарищ, надо строго придерживаться партийной линии.
— Насчет партийной линии вы не говорите, — сурово сказал Королев, — я не сходил с этой линии ни тогда, когда водил врубовку, ни на фронте, когда бил фашистов…
— Не один ты воевал, — обрезал его инструктор.
— Не один, это верно, — согласился Королев, — только, вижу, вам не довелось нюхать порох. А жаль! Небось по-другому смотрели бы на людей.
Битюк неожиданно рассмеялся.
— Чудак человек! Я хоть сейчас ушел бы на фронт. Не по своей же прихоти сижу за этим столом. Так угодно партии.
Королев промолчал, лишь подумал: «Партии и особенно тебе было бы куда больше пользы, если бы ты взял автомат да хоть раз сходил в атаку». Козырнул всем, кто был в комнате, и вышел.
Он сразу не поехал на шахту. Чтобы немного успокоиться, бесцельно бродил по улицам полуразрушенного города.
Вспомнилось, как однажды осенью к нему в роту прислали бывшего батальонного комиссара, до войны секретаря райкома партии на Полтавщине. Это был уже седеющий человек, по фамилии Золотько. Черные умные глаза его смотрели настойчиво и задумчиво. В штабе батальона Королеву объяснили, что Золотько был в плену, и дали понять, чтоб позорче присматривал за ним: человек он обиженный, гляди еще, устругнет что-нибудь. Золотько был вначале автоматчиком, затем первым номером на «максиме». Он ничем не выделялся среди солдат. И теперь, когда полк уходил во второй эшелон, во время короткого отдыха от строевых занятий вокруг него всегда собирались бойцы, и он что-нибудь рассказывал им или читал свежие новости. Делал это Золотько не потому, что он, политрук Королев, обязывал его, а просто не мог иначе, потому что агитатор жил у него в крови. В атаку Золотько всегда поднимался первым. Погиб он, прикрывая отход батальона своим пулеметом. Более часа не давал подняться немецкой пехоте и, когда не стало патронов, подорвал пулемет и себя гранатой. Командование полка представило Золотько посмертно к званию Героя.
Несправедливость, жестокость, с какой судил Битюк о людях, взволновали Королева. Он еще долго ходил по городу, пока не вспомнил о просьбе Шугая зайти к Чернобаю, и зашагал к тресту.
Никаких твердых заверений от управляющего трестом насчет лебедки Королев не привез, но зато обрадовал Шугая очередным номером городской газеты «Возрождение». В ней рассказывалось о героическом труде людей, восстанавливающих шахты, заводы, благоустраивающих рабочие поселки. На второй полосе бросался в глаза крупный заголовок: — «Больше воды на-гора!» Королев невольно улыбнулся: когда такое было, чтобы газеты призывали выдавать на-гора не уголь, а воду. Даже стихи были напечатаны о шахтной воде:
Откатчик воды —
Начало начал,
Сегодня ты сколько
Воды откачал?
На этой же странице подробно рассказывалось о камеронщице горловской шахты «Кочегарка» Пелагее Кравец, которая выдала на-гора 154 «букета» с водой вместо положенных ста двадцати. В газете была помещена и корреспонденция о шахте «Коммунар». В ней говорилось о трудовых победах бригады забойщиц Варвары Быловой. Заметка заканчивалась частушкой:
Петя в утреннюю пору
Уложил фашистов гору!
Варя выдала вчера
Десять с лишним тонн угля!
И стояла подпись «Тимофей».
Шугай прочитал статью и, довольный, медленно разгладил газету рукой. Королев спросил:
— Имя поэта тебе знакомо?
— Неужели Остапа внук?
— Думаю, что он самый. В нашей стенгазете его стихи часто появляются.
— Ну, молодчина, если так! — и, продолжая с удовольствием утюжить ладонью газетный лист, серьезно заключил: — Надо ему сказать, пусть почаще пишет о шахте.
Королев улыбнулся. Похвалы начальник шахты любил. О разговоре с инструктором умолчал, знал, что Шугай все равно не одобрит его спор с начальством.
Королев вывесил газету на уцелевшей створе шахтных ворот. Читал вслух кто-нибудь один, остальные внимательно слушали. Былова обрадовалась статье, но, когда были прочитаны частушки про Петю и Варю, у нее перехватило дыхание. Чувствуя, что краснеет, выбралась из толпы и неожиданно увидела Тимку. Он стоял в окружении забойщиц, видимо, куда-то собрался ехать и приоделся по-праздничному: на темном пиджаке аккуратно лежал отложной воротничок тенниски, брюки строго отглажены. Тимка пятился от наступающих на него забойщиц.
— Да не тулитесь вы, ей-богу, выпачкаете, а мне в райком на актив ехать, — умолял он, — стишки эти совсем не я писал.
— А ты не кройся, парень, — говорила ему пожилая горнячка, — мы ж тебе за это, окромя благодарственного, ничего не скажем.
— Да не я писал, чего пристали, — отбивался Тимка, — и ко всему редакционные секреты разоблачать запрещено, за это может нагореть.
Подошла Былова.
— За брехню, Тимка, редакция тоже небось по головке не погладит.
— За какую брехню? — удивленно посмотрел на нее парень.
— А за такую: какого это ты мне Петю приписал, — едва сдерживаясь от крика, сказала Варя. — Ты что, видал его со мной?..
Тимка рассмеялся:
— Да это выдуманное имя, чудачка. Художественный образ, понимаешь?
— Сам ты образ и наговорщик. Не знала я за тобой такого, — выговорила она с обидой.
— Замужняя ты, что ли? — пряча усмешку, спросил он.
— А если не замужем, так, по-твоему, всякое можно мне приписывать? — опять накинулась на него Варя.
— Тебе кого ни припиши — не пристанет, — сказал Тимка. Женщины посмеялись. — А вообще, Варя, ей-право, имя Петьки я сам придумал. Мог бы и Колей назвать. Я говорю, чтоб вся бригада знала, что никакого Петьки у тебя нет, — обращаясь уже ко всем, серьезно сказал он. И опять с усмешкой: — А знал бы твоего ухажера, непременно в частушку вставил, может, скорее свадьбу сыграли.
Женщины опять посмеялись. А Варя смущенно опустила глаза и отходчиво сказала:
— Ну, поезжай в свой райком, а то опоздаешь, наговорщик.
Тимка сделал повелительный знак рукой, чтобы женщины расступились, вышел из круга, никого не коснувшись, и по-мальчишески резво побежал к шахтному клубу.
…Придя в общежитие, Варя подошла к осколку зеркала, вмазанного в глиняную стену в раздевалке, и долго рассматривала себя. На исхудавшем, черном от угольной пыли лице, у глаз и у рта белесыми ниточками проступали морщинки; серо-синие глаза потемнели, смотрели устало и немного грустно.
«Кто ты такая, — спрашивали глаза, — девушка или старуха? Разве ты когда-нибудь мечтала вот так жить, чтоб всегда одна, никого не ждать…»
Тимка приписал ей какого-то Петра, и она приняла это как укор и насмешку над своим девичеством, и невольно прониклась жалостью к себе. Ей вспомнилось сиротство, бесприютность, годы оккупации, когда приходилось жить под вечным страхом. Как это она выжила, не погибла!
Как же так случилось, что ты, Варюха, осталась без любовных радостей, без девичьих тревог и волнений, без тайных слез и томительных ожиданий, когда каждая минута, каждый миг кажутся концом или началом твоей жизни, девичьей судьбы твоей. А может быть, это чувство еще не коснулось твоего сердца или было просто непонято? Нет, нет, такое было!.. Вспомни, как еще в школе во время походов всем классом в степь ты наколола о терновую ветку ногу и Гаврик Сапронов вызвался помочь твоей беде. Это был озорной мальчишка. Он всегда норовил сделать девчонкам неприятное. Когда Гаврик проходил поблизости, ты пугливо сторонилась, провожая его настороженным, недоверчивым взглядом. И все девочки опасались его, знали, что шалун, изловчившись, мог неожиданно подставить ножку, дернуть за косу или, что еще хуже, сыпнуть за шею ворсистых зерен шиповника, от которых потом весь день горело тело. Гаврик подошел к тебе и строго, как взрослый, сказал: «Ну, чего хнычешь, давай окажу первую помощь». А ты и не хныкала, молча терпела, ждала, пока уймется кровь. Но ничего ему не сказала, лишь сердито повела на него глазами. Гаврик достал из кармана бинт, смочил конец его слюной и принялся вытирать ранку.
А позже Гаврик стал видеться во сне, и тебе все время хотелось погладить его мягкие русые волосы. Но всегда, и во сне и наяву, ты стыдилась своего желания. Все это было странно и непонятно. И еще более странным и непонятным было то, что ты стала избегать Гаврика, но постоянно хотела видеть его и невольно искала встреч с ним.
И это еще не все. Вспомни, как провожали новобранцев на станцию Красногвардейск. Ты шла рядом с Гавриком, и он тихо спросил: «Писать будешь, Варюха?» Ты приостановилась, вся запылала в смятении и долго смотрела ему в глаза. Он сбросил с плеч вещевой мешок, порывисто обнял тебя. Люди гурьбой шли по дороге к станции, на ходу пели, разговаривали, а вы с Гавриком все стояли, не разнимая рук, и ты гладила его мягкие русые волосы…
Вот теперь, кажется, все. Война подхватила твоего Гаврика, как бурлящий водоворот, и унесла невесть куда…
Ополоснувшись теплой водой, Варя оделась во все чистое, вошла в комнату. Кровати стояли прибранные каждая на свой манер. В комнате была одна Тоня Ломова.
Варя остановилась у нее за спиной. Девушка перекладывала из папки на кровать вырезки из газет и журналов — фотографии солдат и офицеров, отличившихся на фронтах войны. Этот своеобразный альбом Тоня начала собирать давно. Одни добродушно подсмеивались над ней, другие относились к ее занятию безразлично, дескать, чем бы дитя ни тешилось… Варя также без всякого интереса относилась к увлечению прицепщицы. Одни собирают марки, думала она, коллекционируют фотокарточки кинозвезд, а Тоня — фотографии воинов. С какой целью она это делает, Варя никогда не задумывалась.
Наблюдая, как Тоня под каждой фотографией аккуратно вписывает карандашом адреса полевой почты, поинтересовалась:
— Со всеми переписываешься, что ли, Тонька?
Девушка посмотрела на нее через плечо и, казалось, удивилась ее вопросу:
— Не со всеми, конечно, некоторые не отвечают, — с легкой грустью сказала она.
— А почему не отвечают?
Тоня теперь уже с упреком взглянула на подругу.
— Ты как маленькая, Варька. Они же воюют, а на войне всякое случается…
Варя смутилась. Ее необдуманный, наивный вопрос, видимо, искренне удивил и огорчил девушку. И она впервые подумала, что Ломова не только ради какой-то забавы коллекционирует фотографии. Присела на кровать к ней, обняла за плечи, спросила:
— О чем же они тебе пишут, Тоня?
Девушка вздернула плечами, словно затрудняясь ответить.
— Как тебе сказать, разное пишут. Признаются в любви и всякое такое…
— Все признаются? — усомнилась Варя.
— Почти все. А чего ты удивляешься?
— Я не удивляюсь, просто интересно, как это все вдруг в тебя одну влюбились, а как же ты…
— Что я? — остановила ее Тоня. — Я им тоже пишу, что люблю, и благословляю бить гадов-фашистов.
Она хитровато подмигнула, вынула из папки свою маленькую фотографию, подала ее Варе.
— Такую карточку я, считай, отослала всем, вместе с письмами.
С фотографии-пятиминутки смотрела доверчиво улыбающаяся круглолицая с приоткрытыми пухленькими губками дивчина. В такую влюбиться солдату-фронтовику нетрудное дело.
— И тебе не стыдно, Тонька? — возвращая карточку, строго спросила Варя.
— А чего мне должно быть стыдно? — вопросительно посмотрела на нее Ломова.
— Ведь ты всех обманываешь, что любишь. Зачем ты это делаешь?..
— Как это зачем? — в упор, пристально глядя на подругу, спросила Тоня. — А если я их правда всех люблю, что же в этом плохого? Или мне кто может запретить?
— В таком деле нет запрета, совесть должна быть, — уже с горячностью продолжала Варя, — представь себе — все они, — показала она на вырезки, — узнают, что ты такая щедрая на любовь, знаешь, как тебя обзовут…
Тоня рассмеялась.
— Чудная ты, Варюха, — сказала она беззаботно. — Ну как они могут догадаться, что я всех их люблю, если они в жизни друг друга в глаза не видели и никогда не увидят. — Она взяла вырезки, принялась, как карты, раскладывать на кровати. — Вот этот лейтенант, который два немецких танка подбил, с Первого Украинского, а вот солдат с Белорусского, а морячок этот на эсминце на Балтийском фронте рулевиком. Все они в разных местах воюют. Так что ты зря опасаешься, что они узнают про мою щедрую любовь, — и заключила уже уверенно и серьезно: — Если хочешь знать, от моей любви им легче воюется. Они сами пишут об этом.
— Все равно нехорошо, Тонька, — с задумчивой грустью сказала Варя.
Ломова, казалось, не расслышала ее слов, продолжала перебирать фотографии.
— А этот сержант уже не отвечает.
Варя взяла вырезанную из какой-то газеты бледно отпечатанную фотографию. Под ней было написано: «Пулеметчик Иван Нырков — настоящий художник своего дела». Тоня подала ей еще одну фотографию.
— Этот тоже перестал писать.
На Варю смотрел с жизнерадостной улыбкой парень в шлеме танкиста.
— И этот, и этот… — Тоня подавала Варе фотографии одну за другой.
— Почему же не пишут, Тоня? — серьезно спросила она. Девушка подняла лицо, посмотрела прямо в глаза подруге, сказала почти шепотом и так, будто в самой себе к чему-то тревожно прислушиваясь:
— Наверно, убиты, понимаешь…
Варя почувствовала, как мгновенный холодок пробежал по всему телу.
— Откуда знаешь, что убиты. Может, их перебросили в другую часть или ранили, — робко возразила она.
— Нет, нет, — протестующе покачала головой Тоня, — эти убиты, их уже нет. Вот послушай, что писал мне Ваня Нырков перед самой смертью.
Она ссунулась с кровати, достала из-под нее фанерный самодельный чемоданчик, вынула из него пачку писем-треугольников. Нашла нужное, развернула и, побегав глазами по строкам, остановилась, стала читать вслух:
…«пишу тебе в окопе. Фриц совсем близко. Постреливает, а в атаку не идет, видать, кишка тонка. Вчера мы ему хорошей прочуханки дали. Но вот, кажется, зашевелился. Если меня убьют, милая незнакомка, знай, сердце мое с тобой. Думая о тебе, мне хорошо воевать и жить легче в сырых окопах…»
— Слыхала: «если убьют»?.. — тревожным взглядом посмотрела на подругу Тоня. — Значит, предчувствовал. И вот у этого матросика тоже предчувствие было.
Она откладывала в сторону одни письма, не читая их, другие оставляла в руке. Варя, изумленная, молча смотрела на нее. Никогда прежде она не задумывалась над тем, что Тоня ведет такую обширную переписку с фронтовиками. И все это не ради забавы или какой-то любовной шалости. От писем веяло откровением, задушевностью. Варя не знала, какими были Тонины письма к бойцам, но, судя по ответам, в них ничего не было легкомысленного. Тоня писала о шахте, о работе подруг, а ей — о ратных делах.
Когда Тоня рассортировала треугольники предполагаемых «убитых» и «живых», первых оказалось больше. Ломова взглянула на подругу, и глаза ее застлал испуг.
— Вот видишь, а совсем недавно этих было больше, — показала она на конверты «живых».
Варе сделалось страшно и жутко от этих подсчетов и догадок.
— Я всех люблю, и они меня все до единого любят, — говорила Тоня, — а хоть одного из них дождусь, как ты думаешь, Варечка? — полными слез глазами смотрела она на подругу.
Варя не знала, что ей ответить, пошутила:
— А если целым взводом явятся, что тогда будешь делать?
Ломова сгребла в кучу письма на кровати и упала на них лицом.
— Может, никто не вернется, Варечка, ни один… — с трудом выговорила она. Плечи ее вздрагивали.
С этого дня, когда случалось им оставаться вдвоем в комнате, Варя спрашивала:
— Ну что, получила письмецо от кого-нибудь?
И если такое письмо было, садились рядом, и Тоня читала вслух. Как-то пришло письмо от молодого солдата, фотографию которого Тоня привезла из города. В горвоенкомате, оказывается, работала подружка Ломовой, она-то и снабжала Тоню вырезками из газет.
Молодой воин был награжден тремя орденами солдатской славы. Он писал:
«Получил Вашу фотографию, за что низко кланяюсь и от души благодарю. Вы просите, чтобы я рассказал о своей жизни. А что рассказывать, я, право, не знаю. Вырос в детском доме, не помню ни отца, ни матери. Окончил ФЗУ и не успел поработать на заводе слесарем, а тут война. Теперь воюю. Два раза был ранен. Вот и вся автобиография. А за то, что поцеловали в своем письме, вовек не забуду. Вы первая девушка, которая поцеловала меня. Ваше письмо буду носить под гимнастеркой у самого сердца. Мне с ним легче будет воевать и, если хотите, даже гораздо охотнее. Жду ответа, как соловей лета, и крепко, крепко целую.
Тоня опустила руку с письмом на колени, задумалась.
— Ну ты скажи, Варечка, почему так получается, — не глядя на подругу, с грустинкой заговорила она, — одно-единственное письмо ему послала с фотокарточкой, а он сразу любовный ответ: «Ваш до гроба». Неужели у них там на фронте обстановка такая влюбчивая?
— Тоскуют по мирной жизни. Хоть в письме откроются, и то легче, — сказала Варя.
— А вот я не на войне, а почему мне охота писать им про любовь?
Варя промолчала, пряча улыбку.
— Вот этого Гришу Соловьева, если не считать его фотокарточки, я ни разу в глаза не видела, а влюбилась. Явись он хоть сейчас и скажи: «Пойдем, Тоня, в загс, распишемся, чтоб навеки вместе», — глазом бы не сморгнула, пошла. Любому б, с кем переписываюсь, не отказала в замужестве. А ведь меня еще, как и моего Гришу, никто не целовал, — застенчиво опустила она веки. И вдруг спросила: — А чего ты ни с кем не переписываешься, Варя?
— Не с кем, подружка.
— Чудачка, — искренне удивилась Тоня, — да я тебе сколько хочешь дам адресов. Только пиши. Может, со временем настоящую судьбу свою найдешь.
— Нет, я так не могу.
Но Варя всегда интересовалась новыми вырезками и письмами фронтовиков.
На шахте начали восстанавливать подъемную машину и подорванный копер. А пока-что уголь приходилось подвозить к рудничному двору вручную. Гоняют женщины, надрываясь, груженые вагонетки, толкают их под гору, сдерживают на уклоне. Шугай решил опустить в шахту в помощь откатчицам Берту.
Специальный ящик — клеть для лошади смастерили плотники под наблюдением Остапа Недбайло. Кузнец, никому не доверяя, сам оковывал ящик обручным железом. Как-то, показывая ящик главному инженеру Кругловой, которая часто приходила в кузницу с разными заказами, Остап Игнатьевич спросил:
— Как думаешь, выдержит лошадь, Татьяна Григорьевна?
— Сделано прочно, думаю, что выдержит.
— Хоть об дорогу бей, не разобьешь, — с гордостью сказал старик.
На шахтный двор влетел на Берте Тимка, держась одной рукой за недоуздок, другой размахивая кепкой. Забегая наперед, звонким лаем заливалась Жучка, раз за разом подпрыгивая и взвиваясь, будто хотела цапнуть лошадь за морду. Тимка на ходу круто осадил Берту, и она под веселый лай Жучки вдруг протяжно и радостно заржала.
— С белым светом прощается, — невесело сказал кто-то. Но она и не подозревала, что ее ожидает. Берте всегда было весело, когда верхом на ней сидел сорванец Тимка, приятно щекотал бока пятками. И ко всему эта Жу-Жу — резвая звонкоголосая собачонка. От ее лая хотелось скакать и прыгать, неся хвост трубой.
К Берте подошла Лебедь, стала ласково гладить гриву с вплетенными в нее красными тесемками. Лошадь, вытягивая шею, доверчиво смотрела на Клаву блестящими фиолетовыми очами, тыкалась упругими теплыми губами в ее руки.
Лебедь взяла из рук Тимки недоуздок и первая вошла в клеть. Берта, осторожно переступая, пошла вслед за ней. Гулко прогремели копыта по пересохшим доскам. Незаметно в ящик прошмыгнула и Жучка.
— Закрывайте заслону и опускайте! — крикнула из ящика Клава.
Шугай запротестовал:
— Ты не дури, Клавка!
— А что такое, Николай Архипович?
— А то, что взбунтуется животное — косточек не соберешь.
— Берта не такая, как вы думаете, она смирная, — и уже решительно потребовала: — Опускайте клеть, нечего волынить.
Но Шугай настоял на своем, ей пришлось выбраться из ящика. Однако отпускать Берту в шахту без ее любимицы было рискованно. Лошадь действительно могла взбунтоваться и натворить беды. Тогда решили на ящике сверху пристроить из досок специальное сиденье для Клавы, чтоб она вместе с Бертой опустилась в шахту. Она уже уселась на своем месте, как вдруг раздался голос Тимки:
— А Жу-Жу?!.
— Что еще за Жу-Жу? — сердито посмотрел на него начальник шахты. Ему надоела канитель с Бертой, а тут еще, оказывается, какая-то Жу-Жу.
— Собаку так кличут, Николай Архипович, — чуть не плача, пояснил Тимка, — в ящике она.
— Ну так что, по-твоему, теперь делать? Открывать ящик? — сердито спросил у него Шугай.
Но Тимка не успел ему ответить. Заговорила Клава:
— Пусть Жу-Жу едет, — просяще сказала она, — Они привыкли друг к другу.
Тимка, глядя на нее исподлобья, проговорил ворчливо:
— Взбунтуется Берта, еще задавит.
— Не задавит, — обнадежила его Клава и позвала Жучку.
Собачонка сейчас же очутилась на спине у лошади. Вильнув хвостом, вскочила Клаве на колени, лизнула руку.
Послышался одобрительный смех.
А кто-то мрачно предрек:
— Кобелек черный. Как бы чего не вышло…
— Бери, раз такое дело, — с трудом согласился Тимка. — Все забрала: Берту, Жу-Жу… — он шмыгнул носом, огорченно махнул рукой и побежал прочь.
Шугай с облегчением произнес:
— Ну, слава богу, кажется, карета готова, — и кому-то крикнул: — Запускай лебедку!
Деревянная клеть вздрогнула и слегка приподнялась. Из-под нее вынули дощатый настил, и клеть медленно стала погружаться в ствол. Клава приветливо помахала всем рукой.
Берта долго не могла привыкнуть к шахте. Кромешная тьма, сумрачный мигающий свет «шахтерок» настораживали и пугали. Ходила она в упряжке шагом, почти ощупью. Горный мастер Соловьев, глядя на такую езду, шумел на Клаву:
— На кой черт мне такие твои темпы, небось не яйца возишь!
Лебедь, казалось, не обращала внимания на его окрики, продолжала ездить по-своему. Но вот как-то десятник привел в шахту старого коногона Егорыча. Пришел он с кнутом. Кнут был особенный — из сыромятной, унизанной узлами кожи с нарядным махром на конце короткого кнутовища. Старик подошел к Берте, сделал строгие глаза.
— Ну! — и, внезапно ударив ее под брюхо кнутовищем, дернул за повод. Затем вывел из конюшни и ретиво принялся за дело. Перед тем как поставить лошадь в упряжку, старик гикнул на нее и со всего маху озлобленно ожег кнутом. Берта испуганно метнулась в сторону, взвилась на дыбы. Ударившись головой о верхняк, попятилась задом по штреку, увлекая за собой коногона. Тот изо всех сил упирался, удерживая ее за повод. Чтобы пересилить лошадь, за повод ухватился и десятник.
— Попробуй без кнута, Егорыч, — посоветовал Соловьев, — может, оно лучше.
Жучка металась вокруг, заливаясь визгливым лаем. Старик улучил момент, перетянул ее кнутом. Собака обиженно заскулила, но сейчас же снова перешла на затяжной истошный лай.
Пока Егорыч с десятником безуспешно возились с лошадью, пришла Клава. Узнав, в чем дело, вырвала из рук коногона кнут, сломала о колено кнутовище и швырнула в водосточную канаву.
— А ну-ка улепетывайте отсюда, изверги! — ожесточенно накинулась она. — И где только совесть у людей, — и тут же приказала: — Куси их, Жу-Жу!..
Собачонка вихрем заметалась вокруг старика, хватая его то за штаны, то за полы брезентовой куртки. Тот отмахивался руками насколько хватало проворства и не выдержал, взмолился:
— Да уйми ты эту анафему, Клавка, а то как есть без порток останусь.
Клава, успокоив Жучку, решительно сказала:
— Чтоб к моей лошади и близко не подходили, сама обучу.
— Без кнута не обучишь, девка, — отдышавшись, самонадеянно проговорил старик. — Всякой лошади кнут необходим. — И, взглянув на сломанное кнутовище, предмет своей гордости, сказал с сожалением и укором: — Зря ты, Клавка, с моим самохлестом этак… Считай, годов двадцать службу нес, не одну супротивную лошадь обучил.
Клава подняла изуродованный кнут и сунула ему в руки.
— Можете взять свое добро, только сюда дорогу забудьте!
Вскоре, однако, Берта обтерпелась, привыкла и уже без страха бегала по штреку.
Помощницей у Лебедь была Тоня Ломова. Клава никогда не опасалась, что партия вагонеток оборвется где-нибудь в пути, наделает беды в штреке — выворотит рельсы или выбьет крепежные стойки. Тоня сцепляла вагонетки умело и надежно. Не нравилось Клаве в своей помощнице одно: уж очень она тихая, задумчивая. Решив, что всему виной переписка с фронтовиками, Клава как-то спросила у нее:
— Небось неласковое письмецо от возлюбленного получила, что такая смурная?
— Давно не пишет, — пожаловалась Тоня.
Клава рассмеялась:
— Чудачка! Ну не пишет, и ладно. Стоит ли мучить себя. А вообще, Тонечка, брось ты почтой заниматься. Сама терзаешься и другим от твоих писем покоя нету. А все попусту.
В шахту Лебедь обычно приходила задолго до смены, но с некоторых пор стала замечать: как бы рано ни пришла, Тоня уже была на месте. А однажды застала прицепщицу с Макаром Козырем, рослым русокудрым парнем-красавцем. Козырь появился на шахте недавно, работал проходчиком в откаточном штреке. Они стояли возле вагонетки и о чем-то негромко переговаривались. Увидев Клаву, Макар как старой своей знакомой протянул широченную ладонь, сказал:
— Первой девушке-коногону нижайший поклон, — и расплылся в сладенькой улыбке.
Клава пристально посмотрела на него.
— Чего кривляешься, в цирк пришел, что-ли? — сказала сердито.
Но парень не обиделся.
— Извините, Клавдия, люблю пошутить.
Лебедь, казалось, тут же забыла о парне, обратилась к прицепщице:
— Готовь партию, я пошлю за Бертой.
— Партия уже готова, Клава, — с застенчивой улыбкой отозвалась Тоня, — мы вместе ее… — и запнулась, Клава только сейчас увидела: стоявшие в ряд вагончики были сцеплены, готовы к выезду. Промолчала и пошла в конюшню. А когда вернулась, Макара уже не было.
— Небось приехал, с кем переписывалась? — спросила, затаив лукавую улыбку.
— Угадала, — откровенно светясь, ответила Тоня и опустила глаза.
— Выходит, не зря переписывалась.
На этот раз Козырь пришел на рудничный двор, когда Тоня сцепляла вагонетки. Она не сразу увидела его. Первым желанием у парня было в шутку испугать ее — потрубить паровозом у самой ее головы или внезапно захватить ей глаза руками и молчать, пусть отгадает, кто такой. Но потом передумал, негромко окликнул:
— Тоненькая… Ты что это одна, а где же твоя начальница?
— Сейчас придет, пошла на конюшню, — не поднимая смущенного взгляда, сказала Тоня.
Вскоре пришла Клава. Делая вид, будто не заметила Макара, впрягла лошадь, примостилась на первой вагонетке.
— Поехали, Берточка.
Партия вагонеток, лязгнув сцеплениями, плавно двинулась. Козырь стоял рядом с Тоней на буфере. Когда состав покатил быстрее, Макар, словно боясь упасть, обнял девушку за плечи и тихо нараспев продекламировал, касаясь губами ее уха:
Тоненькая, Тоненькая,
Тоней называлась потому…
В последние дни он, еще издали завидев Тоню, встречал ее этими стихами. Какому поэту принадлежали они, она не знала и до того привыкла к ним, что ей казалось — никто другой, кроме Макара, не мог сочинить их. Никогда еще стихи не звучали для нее так волнующе трогательно, как сейчас.
В пути Клава несколько раз пронзительно свистнула, и Берта во всю прыть катила «партию» до самой лавы.
Немного в сторонке от насыпного люка на обаполе, примощенном на глыбах породы, сидели в ожидании смены насыпщица Шура Бокова и ее товарка Нюра Гуртовая. Девчата грызли семечки и о чем-то тихо беседовали. Заметив Козыря, Нюра смахнула с колен шелуху, хотела было встать, но передумала и насмешливо сказала:
— Видать, прямо с гулянки, Макар, что так рано?
Яркие глаза ее блеснули из-под бровей.
— А вас чего спозаранку принесло? — будто не заметив шутливого тона Гуртовой, спросил Макар.
— Пришли подсолнечники грызть, а то в общежитии не дозволяют, — заиграла глазами Нюрка. — Хочешь? — Поднялась и протянула ему полную горсть.
— Ну их, сама ешь, — отвел ее руку парень.
Лицо насыпщицы сразу же преобразилось. Ярко накрашенные губы сжались, тонкие ноздри вздрогнули, глаза заискрились, заполыхали веселым смехом.
— Что, небось Тонька накормила?
— А если и Тонька, так что?
Нюра вдруг рассмеялась безудержным девичьим смехом.
— Ну чего ты… Вот дурочка, — недовольная подругой, сердито сказала Шура и отвернулась.
— Не твое дело. И чего это тебе Тонька далась, семь раз некрасивая девка. А я-то, взгляни какая, глаз не отведешь. Чего б тебе такую не полюбить, Макарушка? — И лихо подбоченясь, вдруг выпрямилась так, что лицо ее стало вровень с лицом парня. В глазах у Нюрки, дробясь, лучились огоньки от «шахтерок».
Глядя на подругу, теперь уже Шура засмеялась, но тут же, как бы поперхнулась, спрятала лицо в ладони.
Рассмешила и Макара поза Гуртовой.
— Что ж, полюбить можно, — сказал он будто серьезно, сдерживая улыбку. И вдруг сильным движением подхватил дивчину. Она сначала засмеялась, потом крикнула от боли, а потом вдруг испугалась и рванулась из его рук. Но парень крепко держал ее в своих сильных объятиях и не выпускал.
— Пусти ты, бугай!
— А вот и не пущу!
— Поцелуй, пустит, — послышался голос Клавы.
— Так уж и поцелую, смотри, — отозвалась Нюрка. Надавила рукой на его подбородок и резким движением выскользнула на землю, выпрямилась, сильно размахнулась и ударила ладонью парня по спине так, что руку себе ушибла. Макар даже не сдвинулся с места.
— Еще, что ли? — посмеивался он.
— Да ну тебя!.. Чего пристал, смола.
— То-то ж… — игриво подмигнул ей парень и зашагал по штреку.
— Вот чертяка, какой сильный… Даже косточки захрустели, — пожаловалась Нюра.
Подошла Тоня.
— Он мне так стиснул руку, что до сих пор болит, — жалостливо сказала она.
— Тебе, Тонька, другое дело, а мне за что? — лукаво улыбнулась ей Нюрка.
— За то, за что и мне, — не поняв ее намека, ответила прицепщица.
— Ну-ну, девка, так я тебе и поверила…
Нюрка подошла к вагонетке, припала к ней спиной, раскинув по железным бортам руки, как крылья. Не сводя горящего взора с Тони и затаенно улыбаясь, заговорила в каком-то восторженном отчаянии:
— Эх, Тонька, отобью я у тебя Макара. Вот захочу и отобью, не веришь?
Тоня с изумлением смотрела на Гуртовую, не понимая, что с ней творится.
— Не веришь, скажи? — даже в свете ламп видно было, как зарумянилось ее лицо.
— Ты сумасшедшая, Нюрка, — испугалась ее вида Тоня, — очень мне нужен Макар. «Отобью!» Вот чудачка! — и расхохоталась так, что взмокли ресницы.
— Скрываешь, думаешь, не вижу, — подозрительно сощурилась на нее Нюрка.
— Да ну тебя!.. — сквозь смех сказала Тоня, махнула рукой и пошла к вагонеткам.
Какое-то странное чувство пережила в эту минуту Тоня. Она удивилась, обрадовалась и в то же время испугалась его. Еще никогда до этого ей так не говорили про Макара, и самой ни разу не приходилось отвечать так, как она ответила Нюрке. Что же это такое? Неужели соврала, что ей, Тоне, и в самом деле не нужен Макар и безразлично, что сделает с ним эта вертлявая Нюрка? В эту минуту красивое лицо откатчицы, ее вызывающий взгляд и вольность, с какой она обходилась с Макаром, неприятно задели что-то самое дорогое в ее душе. И она вдруг решила, что теперь не сумеет спокойно видеть Нюрку вечно живой и веселой. И больше уже никогда не будет водить с ней дружбу.
Когда Берта под звонкий лай Жучки и озорной свист Клавы мчала по штреку груженную углем партию вагонеток, в размеренном стуке колес, шуме встречного ветра Тоня ясно слышала: «Тоненькая, Тоненькая, Тоней называлась потому…»
Она невольно стала произносить эти слова вслух, подбирая к ним красивую мелодию, и уже твердо верила, что на всю жизнь запомнит ее…
Женщины из бригады Варвары Быловой разместились в забоях во всю длину лавы. Угольный пласт был тонок — пятьдесят-шестьдесят сантиметров. И к тому же дьявольски крепкий, с холодным, суровым блеском, — без привычки не урубишь. Забойщицам приходилось работать лежа на боку, орудуя поочередно то обушком, то ломиком. Когда в лаве скоплялось нарубанного угля и трудно было передвигаться, его ногами ссовывали вниз.
Особенно тяжело приходилось забойщицам в верхней части лавы — температура достигала тридцати градусов, а приток воздуха — слабый. Досаждала и вода. Она просачивалась из почвы, дождилась с тяжело нависшей низкой кровли. От одежды валил пар, как от белья во время стирки. Вначале Былова никому не уступала верхний забой, сама работала в нем. Видя, как ей тяжело, женщины настояли, чтобы каждую смену меняться забоями. С той поры трудный пай приходился на каждую забойщицу один раз в неделю.
Работали полураздетые, подостлав под себя какую-нибудь рвань.
Когда Шугаю надо было побывать в женской бригаде, он еще в штреке предупреждал о себе громким кашлем. Заслышав его, в лаве снизу доверху, как по цепочке, передавались сигналы о приближении начальника шахты, и женщины поспешно набрасывали на себя одежонку. На этот раз Шугай влез в лаву с верхнего вентиляционного штрека. Прополз метра два-три, кашлянул и прислушался. По всей лаве раздавались глухие частые удары обушков, стук топора, и только в первом верхнем забое было тихо. Слабый мерцающий свет струился оттуда, дробясь и переливаясь в кусках мокрого угля. Шугай прополз еще и остановился: в забое, разбросав руки, откинув голову, лежала женщина. Обушок и топор были рядом, подвешенная на деревянной стойке лампа едва тлела.
— Спишь, что ли? — стал тормошить он забойщицу. Но та даже не шевельнулась. Шугай громко крикнул.
Первой появилась Пелагея Неверова. Мокрое от пота, в тонких темных морщинах лицо ее было чистое, словно вымытое.
— Попробуй-ка еще ты ее растолкать, Пелагея, — сказал Шугай.
Женщина осветила лампой мертвенно застывшее, с сжатыми, запекшимися губами лицо забойщицы, сказала:
— Это Зинка Постылова, Николай Архипович. Вчера она кровь сдавала. Донор она. Ей бы с недельку отдохнуть, сил набраться… — и не договорила. Набрала из фляги воды в рот, брызнула на лицо забойщицы — не помогло. Разжала ей зубы, принялась поить из фляги, приговаривая:
— Ох, дура, дура… Говорили же, нельзя тебе, Зинка, в этот забой, квелая ты, определенно не сработаешь, так нет же, характер решила показать!
Вскоре появилась Былова, а следом за ней еще несколько женщин в худых, словно дробью изрешеченных майках и мужских рубашках.
Былова наклонилась к притомленной:
— Зина, ну, Зинка же…
Та приоткрыла опушенные угольной пылью ресницы, судорожно вздохнула и едва слышно спросила:
— А что со мной?..
— Ничего, притомилась, и только, — успокоила ее Былова. — Тут душно, пошли на воздух, Зина.
Шугай помог вывести забойщицу в штрек. Он чувствовал себя пристыженным и все время угнетенно молчал.
Шугай знал, что многие женщины после изгнания немцев стали донорами, сдавали кровь в госпиталь, за это получали специальный продовольственный паек. После сдачи крови им полагался недельный отдых, но некоторые уже на второй или третий день возвращались к своей работе. Так поступила и Зинаида Постылова.
В штреке забойщице полегчало, и Шугай собрался уже уходить, как из темной глубины штольни донесся залихватский свист и звонкий лай вперемешку с железным лязгом вагонеток. В полосу рассеянного света, не замедляя бега, влетела Берта с партией порожних вагонеток. Клава спрыгнула на ходу. Поезд медленно проследовал на запасной путь и остановился. Сейчас же смолк и лай Жучки.
— Лихачеством занимаешься, — осуждающе покосился на Лебедь начальник шахты.
— Порожняк можно и с ветерком промчать, Николай Архипович, — ответила ему Клава. И уже сердито: — Скоро копер поставите? Бадьей много уголька не накачаешь. По часу приходится простаивать на рудничном дворе.
Шугай ничего не ответил, только нахмурился. Этот вопрос ему задают все, хотя каждому известно, что не от него зависит установка копра. Был бы подъемный кран или хотя бы пара мощных лебедок в помощь тем, что имеются…
Он стал смотреть, как насыпщицы наполняют вагонетки, выдвигая и задвигая железную заслонку. Угольный поток с шумом и грохотом устремлялся из люка в вагончик, вздымая клубы густой черной пыли. Пока загружалась партия, в штреке было почти совсем темно. Лишь по тусклым оранжевым огонькам «шахтерок» можно было разгадать движение людей. Время от времени слышался призывный ласковый голос Клавы:
— Грудью, Берта, грудью!..
Лошадь подходила к вагонетке и заталкивала ее грудью в глубину штрека. Там их в один состав сцепливала Тоня Ломова.
Былова вернулась в лаву и заняла забой, в котором работала Зинаида Постылова, — нельзя допустить, чтобы верхний уступ отставал от остальных. Искривится лава, и тогда продвижение угля по ней усложнится, образуются заторы. Искривление лавы часто допускала мужская бригада, которой руководил Прохор Богиня. Силы в его бригаде были неравные: больше старики-пенсионеры. Когда на смену им приходила бригада забойщиц, лава была похожа на покривившуюся изгородь. Ее приходилось подчищать, выравнивать. Это отнимало немало времени. Прием и сдача лавы, как правило, сопровождались крикливой перебранкой, упреками и язвительными насмешками. Женщины называли себя набитыми дурами, что связались с мужиками, подписали с ними договор о соревновании, «а они только мычат, а не телятся». Языкатая Нюрка Гуртовая советовала Лукьяну Грызе, чтобы он почаще бил поклоны в забое за всю бригаду, может, его молитва дойдет до бога и он подбавит им силенок. Женщины хватались от смеха за бока, а Грыза, тяжело хмурясь, усталой походкой молча уходил прочь.
Былова понимала, что женщины пересаливают в своих шутках, но не сдерживала их. Она видела, с каким азартом после каждой такой перебранки со своими «соперниками» забойщицы брались за работу. Но не упускала случая пожаловаться начальнику шахты на бригаду Прохора Богини. Шугай в ответ добродушно посмеивался и разводил руками.
— А где полноценных мужиков для вас набраться? Нету их!
— В таком случае разрешите, я собью еще одну бригаду из женщин, — с упрямой готовностью заявляла Былова.
— Хочешь шахту в бабий монастырь превратить, — смеялся Шугай, — потерпи, скоро с фронта горняки привалят.
— Небось опять калеченые да контуженые, — вырвалось у нее, — это не работники, а бабье горе привалит.
На шахту действительно стали возвращаться с фронта шахтеры. Среди них — легкораненые, были и здоровые. Приходили на «Коммунар» и из других шахт, так как там пока что нечего было им делать, шахты взорваны, приведены в полную непригодность.
Вскоре мужская бригада забойщиков почти полностью обновилась. Бригадира Богиню сменил Матвей Костров — лет двадцати семи, высокий, худощавый парень с седой прядью в густой рыжей шевелюре. Ходил Костров всегда в тельняшке, в широченных брюках клеш, на груди и на руках — замысловатая татуировка. Говорили, что Костров был моряком.
Знакомясь с Быловой, он задержал ее руку в своей трехпалой, но сильной, и сказал так, как будто за что-то сердит на нее:
— Договорчик, синьора, придется пересмотреть. Тот, который вы сочинили, меня не устраивает.
— Это почему же не устраивает? — пропуская мимо ушей слово «синьора», с лукавой строгостью спросила Варя.
— А очень просто: в договоре сказано, что ваша, то есть дамская бригада… — начал было пояснять он, но Былова резко оборвала его.
— Женская!
— Простите, женская, — нисколько не смутившись, поправился Костров, — ваша и мужская, выходит, взяли одинаковые обязательства: выдавать на-гора пятьдесят тонн в смену. Считаю такой порядок несправедливым.
Варя вопросительно и все еще удивленно посмотрела на него, но смолчала.
— Моя братва решила давать вам каждую смену десять тонн «форы». Только в таком случае у нас могут быть деловые договорные отношения.
— Это что еще за «фора»? — спросила Былова, уже недоверчиво, с подозрением глядя на парня. Что-то в нем было наигранное, заносчивое.
— Такой термин в биллиардной игре существует: сильный игрок берется забить в лузу вместо положенных восьми шаров, скажем, десять, а противник — всего-навсего шесть. В выигрыше будет тот, кто забьет сверх установленной нормы хоть один шарик.
Варя, меряя его с ног до головы, зло выпалила:
— Да ты за кого нас считаешь, хлюст? У тебя еще в носу не кругло, чтоб нас обогнать. Катись-ка ты со своими форами, знаешь куда?.. — не договорив, обдала его уничтожающим взглядом и решительно зашагала своей дорогой. Уже за спиной у себя услышала: «Бойкая дьяволица», но не обернулась, хотя все в ней закипало от желания бросить в ответ еще что-нибудь резкое, ядовитое.
Круглова привычным размеренным шагом шла по штреку, освещая себе дорогу лампой. Татьяна привыкла ходить и ползать по выработкам, не поддаваясь усталости. Откуда-то из темной глубины штрека донесся железный грохот и пронзительный протяжный свист. Она прижалась к мокрой каменной стене между крепежными столбами, выжидая, пока промчит партия вагонеток, и опять пошла.
Приближаясь к плитам, услышала крепкую ругань. Выключила лампу, незаметно подошла ближе. Груженная углем вагонетка, скособочившись, стояла передней парой колес на рельсах, задние завязли между шпалами. Девчата, чтобы поставить вагончик на место, «лимонадили» его спинами, упираясь ногами о стойки. Круглова незаметно подключилась к девушкам, и вагонетка стала на рельсы.
— Ты смотри, какая чертяка, — переводя дух, сказала плитовая, — то упиралась, а тут будто сама на путя влезла.
— Не иначе, как ругань помогла, — сказала Круглова.
Девушки разом подняли над головой лампы.
— Так это вы допомогли, Татьяна Григорьевна, — обрадовалась плитовая, — а мы думали, что у нее самой, чертяки, совесть заговорила…
— А ваша-то совесть где? Вы же девушки, а так ругаетесь, — строго сказала Круглова.
— Иной раз не утерпишь, — оправдывалась плитовая. — До смены, считайте, часа четыре осталось, а мы уже раз десять «лимонадили», спин не чувствуем. Вон у Насти Куриной, — показала она на свою напарницу, — от этой «лимонадки» месячные раньше срока пошли, только знает, что за живот хватается…
Круглова шла к лаве, думала: ей не один раз приходилось видеть девушек-горнячек в клубе. В нем кое-как привели в порядок бывшее фойе. Установили железную печь с выходной жестяной трубой наружу через окно, огородили ее железной решеткой. Каждое воскресенье комсомол устраивал в клубе вечера вопросов и ответов, беседы о событиях на фронте, а появлялся патефон, и вокруг железной, докрасна накаленной грубы начинали кружить пары. Эти скромные, застенчивые девушки здесь, в шахте, становились совсем непохожими на себя — грубыми, дерзкими, будто их вдруг подменили. Как-то она заговорила об этом с начальником шахты. Тот не то серьезно, не то в шутку сказал:
— Дорожат девчата шахтерскими традициями. Так оно легче работается, — и, довольный, рассмеялся.
Когда Круглова подошла к лаве, насыпщицы стояли без дела. Первая увидела инженера Нюрка Гуртовая.
— Вы бы, Татьяна Григорьевна, патефончик с собой прихватили, от скуки взвыть охота, — сказала она в шутку.
Круглова, пропуская ее слова, спросила:
— В лаве что-нибудь случилось?
Нюра достала из складок юбки зеркальце-блокнотик, пригладила брови.
— Может, что и приключилось, но сколько мы им ни кричали, никто голоса не подает. Один только раз отозвалась бригадирша Варька, да так любезненько, что мы с Шуркой, — взглянула она на свою подругу, — решили лучше молчать, поберечь голоса для спевок.
Круглова собралась было лезть в лаву, но люковая остановила ее:
— Не лезьте, Татьяна Григорьевна, не надо, они скоро начнут работать.
Круглова поняла, что там творится что-то неладное, и быстро поднялась в лаву.
Здесь было тихо, только тусклые огоньки «шахтерок» говорили о присутствии людей. В первом же уступе встретила Былову. Она лежала на обаполах, подложив под голову измятую кепку. «Шахтерка», подвешенная на крепежной стойке у самой кровли, бледно освещала забой. Круглова подумала, что девушка спит. Но вот она приподнялась и приложила палец к губам: тихо! Круглова прилегла рядом с ней.
— Пусть отдохнут, — шепотом заговорила Былова, — я, Татьяна Григорьевна, каждую смену устраиваю мертвый получас, чтоб сил набрались. Иначе нам не вытянуть. Паек, сами знаете, какой…
Круглова даже не подумала — по закону ли поступает бригадир — лишь почувствовала теснящую боль в сердце. Былова взглянула на часы и потянулась в глубь забоя. В руках у нее оказался короткий ломик. Она три раза ударила им по подвешенному к стойке рельсовому бруску. Резкий дребезжащий звук поплыл по лаве, и сейчас же повсюду заметались, запрыгали оранжевые блики. Вскоре раздались удары обушков, и густой шорох осыпающегося угля заполнил лаву снизу доверху.
В тот же день, встретившись с начальником шахты, Круглова хотела было спросить, известно ли ему о мертвом получасе забойщиц, но Шугай опередил ее:
— Через полчаса управляющий трестом будет проводить по селектору летучку. Ваше присутствие обязательно, Татьяна Григорьевна.
— По какому вопросу летучка? — поинтересовалась она.
В ответ Шугай развел руками, втягивая голову в плечи.
— Сие мне неизвестно. Можно с уверенностью сказать одно: очередная взбучка.
— Вам, что ли? — усмехнулась Круглова, зная, что начальника «Коммунара» всегда ставят в пример.
— Если мне, то и вам, как главному, — в свою очередь съязвил Шугай и спросил: — Как там в шахте?
Татьяна Григорьевна ответила не сразу. Ей трудно было умолчать о том, что она видела в лаве, и в то же время не решалась сказать, зная строгую требовательность начальника к людям.
— Тяжело женщинам, — наконец проговорила она, — надо бы что-то придумать, усилить им продовольственный паек.
Шугай нахмурился.
— Сколько ни придумывай, а если не положено, не получишь, — безнадежно сказал он.
И Татьяна решила не говорить ему о мертвом получасе забойщиц.
На летучку пришел Королев.
Вскоре в селекторе послышались голоса:
— Вызываю Центральную.
— Центральная слушает.
— Кто присутствует?
— Начальник шахты Котков, главный инженер Нестеров, начальники участков…
— Хватит! — резко перебил управляющий, — ты бы, Котков, еще банщицу пригласил, она ведь тоже помогает тебе добывать уголек.
Послышался сдержанный смех. Смеялись, видимо, окружавшие управляющего подчиненные.
— Вызываю «Юнком».
— «Юнком» слушает. На перекличке присутствуют…
Перед тем как вызвать «Коммунар», Чернобай довольно долго разговаривал с шахтой имени Сталина.
— У телефона начальник шахты Кукушкин.
— Слышу, слышу, — отозвался управляющий, — голос Кукушки мне хорошо знаком. Кукует себе, а яйца за нее кто-то другой должен высиживать. — И уже наседая на голос: — Когда дашь мне положенную добычу?
— Сегодня идет с плюсом, Егор Трифонович…
— Небось плюса того тонн десять?
— Почти угадали — девять тонн.
В репродукторе раздался смех и тут же оборвался.
— У тебя, Кукушка, еще язык поворачивается говорить, что идешь с превышением, — суровым голосом заговорил управляющий, — девять тонн в фонд победы над фашизмом… А задолжали Родине сколько?
— До конца месяца будет тридцать тонн…
— Выходит, заранее спланировал задолженность…
— Простите, вы меня не поняли. Тридцать тонн сверх плана, — поправился Кукушкин.
Но Чернобай уже не слушал его.
— Носить имя великого нашего вождя и так преступно работать, — гремел грозный голос. — Меня все слушают? — вдруг спросил Чернобай. Все шахты включили микрофоны и в один голос ответили:
— Слушаем, Егор Трифонович.
— То, что я говорю, касается не только одной Кукушки, но и других птах. Фронт требует от нас много угля, а мы даем его по чайной ложке. Так дело не пойдет! С этого дня буду принимать самые решительные меры, вплоть до отдачи под суд.
— Судить легче всего, а не лучше бы разобраться, в чем дело, да помочь, — послышался спокойный голос.
— Это ты, Кукушка, так рассуждаешь? — спросил Чернобай.
— Нет, это не я сказал, Егор Трифонович, — робко отозвался Кукушкин.
Репродуктор в кабинете Шугая умолк. Все трое недоуменно переглянулись.
— Интересно, кто же это нашего управляющего отчитал, — почему-то тихо проговорил Шугай, хотя знал — микрофон не был включен.
— Правильная реплика, — вставил Королев, — нельзя так издевательски, грубо обращаться со своими подчиненными.
— И Кукушкин этот чудак, — поддержала парторга Круглова, — над ним смеются, а он угодничает, извивается.
— С нашим Трифоновичем особенно не того… быстро крылья оборвет, — многозначительно крутнул головой начальник шахты и задумался. — А все же интересно, кто его осек? Не иначе, как начальник «Северной» Соломка Антип Васильевич, — словно обрадовался своей догадке Шугай. — Тот может! Соломка всегда рубит сплеча. Ты его знаешь, парторг. Не последнем совещании начальников шахт, — продолжал Шугай, — Соломка обвинил трест в штурмовщине, так его как взяли в переплет: такой и сякой, уголь фронту, дескать, отказываешься давать, объективщик, саботажник. Только что врагом не называли. А ведь начальник «Северной» не в бровь, а в глаз угодил — штурмовщина в тресте процветает.
— И мы с тобой потворствуем ей, — вставил Королев.
— Не потворствуем, а выполняем приказ, — возразил Шугай, — сейчас военное время и распоряжение управляющего равносильно военному приказу.
Репродуктор снова заговорил:
— Вызываю «Северную», вызываю «Северную»…
— Сейчас разразится гроза, — подмигнул Шугай парторгу и инженеру и, как бы с удовольствием предвкушая наступающее событие, сосредоточенно уставился на репродуктор.
— «Северная» слушает. У микрофона начальник шахты Соломка.
— Здравствуй, товарищ Соломка, — приветствовал его управляющий, — как твое здоровье?
— Спасибо, не жалуюсь.
Шугай опять подмигнул.
— Видали, какой подходец. Но это только для видимости. Сейчас начнется настоящее представление…
— Как идут дела? — после короткой паузы прогудел голос Чернобая.
— План перевыполняем.
— Знаю. «Северная» редко когда подводит. А вот трест увяз в прорыве. Третьи сутки не сплю из-за этого, — в рупоре слышно было, как Чернобай что-то передвинул на столе, шумно вздохнул и продолжал: — На отстающие шахты пока надежды мало. Передовики должны нажать, другого выхода в данный критический момент не вижу.
Опять молчание.
— «Северная»! Ты меня слышишь, Соломка?
— Слышу, товарищ управляющий.
— Вот черт с этой техникой, барахлит, — выругался Чернобай и опять «Северной»: — Так вот что, товарищ Соломка, ты должен нажать. Надо давать ежедневно двести тонн.
— Не осилим, — запротестовал Соломка, — у нас кончаются выработки, а новую лаву — южную — еще не привели в порядок.
— Нужно двести тонн, тебе понятно?! — членораздельно произнес Чернобай. — Любыми средствами!.. Где хотите, как хотите! — в репродукторе послышался шелест бумаги. — Вот передо мной план горных разработок твоей шахты. Южную лаву временно прикрой… Перебрось силы вот сюда и сюда — на север. Поднимите оставленные там целики. Это расточительство — бросать такие массивы угля.
— В этих местах запрещена разработка, — возразил Соломка.
— Я разрешаю, — резко отрубил Чернобай, — на два дня разрешаю. Что нужно, чтоб давали двести тонн?
Соломка не отвечал.
— «Северная», ты меня слышишь?! — уже не говорил, кричал управляющий. — Черт знает что, опять, наверное, связь барахлит. Ну ладно, с «Северной» потом закончим. Включайте «Коммунар».
— Я вас слушаю, Егор Трифонович. У микрофона начальник шахты Шугай.
— Здравствуй, Шугай. Ты слышал мой разговор с «Северной»?
— Слышал, товарищ управляющий.
— Так вот, чтоб не повторяться: у меня к тебе аналогичная просьба. Нажми и дай лишку тонн пятьдесят в сутки. Это на каких-нибудь три-четыре дня, пока выберемся из прорыва, а потом опять сядешь на свой план.
Слушая управляющего, Шугай поглядывал то на Королева, то на Круглову, словно ища защиты и совета.
— Ты что там играешь в молчанку, Шугай? — уже с угрозой спросил Чернобай.
— Я вас слушаю, Егор Трифонович.
— Так что, договорились?
Круглова вдруг поднялась, подошла к микрофону.
— Пятьдесят тонн сверх плана мы не в силах дать, товарищ управляющий, — срывающимся от волнения голосом проговорила она, — женщины выбиваются из последних сил. Чтобы дать требуемую вами добычу…
— С кем имею честь разговаривать? — донесся сердитый голос Чернобая.
— С вами говорит главный инженер шахты Круглова, — ответил за нее начальник шахты.
— А по-моему, Шугай, я разговаривал с тобой и вдруг такая метаморфоза: вместо твоего голоса слышу бабий, — и неестественно хохотнул: — Я все время считал, что на «Коммунаре» ты начальник, товарищ Шугай. Мне что-то не помнится, чтобы я тебя увольнял. Так как?..
— Раз надо, что-нибудь сделаем, товарищ управляющий. — Но не успел он договорить, как Круглова метнула на него негодующий взгляд и запальчиво сказала в микрофон.
— Мне кажется, товарищ управляющий, что вы поступаете неправильно. В настоящее время у нас пока нет таких резервов, которые позволили бы дать то, что вы требуете. Даже то, что добывают наши забойщицы, сверх их сил. Сегодня я была в лаве в бригаде Варвары Быловой. Чтоб добыть положенную им норму, они на свой страх и риск устраивают в середине своего рабочего дня получасовой отдых…
Лицо Шугая вытянулось от удивления, он часто смаргивал, будто что-то мешало ему смотреть.
— Ну хватит тебе, Татьяна Григорьевна, — остановил он ее.
— Почему это хватит?! — решительно сказала Круглова. — Боитесь, что управляющий узнает правду?
— Все равно он не узнает, — спокойно сказал он, — нашу линию давно выключили, — и для убедительности пощелкал пальцем по микрофону.
Круглова растерянно смотрела то на Шугая, то на Королева, не понимая, что произошло.
— Как же так?! — в отчаянии выговорила она.
— Успокойся, Татьяна Григорьевна, — поднимаясь со стула, сказал Шугай, — садись и расскажи толком, какое новшество ввела в своей бригаде Былова?..
Как только Круглова ушла, Шугай выбрался из-за стола, нервно зашагал по комнате:
— Недаром сказано: и воробей на кошку чирикает. Без году неделя в главных ходит, а уже самому управляющему в нос тычет. Этак не мудрено и дров наломать. Верно говорю, парторг?
— Нет, не верно.
Шугай остановился на полушаге, выжидательно посмотрел на него.
— Как это?.. Не понимаю, — и уже с иронией: — А-а-а, теперь ясно, почему защищаешь…
— Ты оставь эти глупые намеки, — оборвал его Королев. — Зачем микрофон выключил?
— Думаешь, Чернобай не знает правды? — насмешливо выговорил Шугай, — получше твоей любезной знает, что у нас хорошо, что худо. Так на кой черт о наших болячках колоколить на весь трест?
Королев сделал вид, будто не расслышал слов «твоя любезная», сказал:
— А почему мы должны скрывать наши болячки?
— А потому, что начнем выносить сор из избы, нам не станет легче.
— Не в соре дело, а в том, что Чернобай требует невозможного, насаждает штурмовщину, — наступательно начал Королев, — и ты это отлично понимаешь, но не хочешь возразить ему. Боишься.
— Не боюсь, это ты выдумываешь, — нахмурился Шугай, — фронту уголь нужен, парторг, и его надо дать любой ценой. А что касается моей трусости, это ты брось! — пригрозил он. — Я у немца из-под мушки не выходил. Другому б несдобровать, а я, как видишь, цел остался. Теперь мне бояться некого.
— Об этом и я подумал: немца не испугался, а перед Чернобаем шапку гнешь.
Шугай метнул на него гневный взгляд.
— Какую шапку, что еще выдумываешь? — и еще энергичнее задвигался по кабинету. — Военный человек, а говоришь такое. Теперь не мирное время, учти. Приказ начальника — дело святое, выполняй, не выполнишь — головой отвечай. А я не хочу подставлять свою голову.
— Зато решил подставить другие, — вклинил Королев.
— Как это, другие?
— Да ты пойми, чтобы выдать на-гора те тонны, которые требует Чернобай, тебе надо брать уголь в опасных местах, рисковать людьми.
Шугай осуждающе усмехнулся:
— Не знал, парторг, что ты такой неженка. Сейчас все поставлено на риск. Положение-то в стране какое, ничего не поделаешь. Теперь и бабы вон — в забоях, а раньше разве допустили бы до этого?
— Ничего у нас на риск не делается, — возразил Королев, — даже на фронте рискуют с расчетом.
Шугай уселся за стол, задумался, напряженно двигая бровями. И сказал уже спокойно:
— Я не отнимаю у тебя права думать обо мне, как тебе угодно, но учти, для меня основное на сегодняшний день — добыча. За нее в первую голову я отвечаю. И пусть твоя любезная не суется куда не следует, а выполняет свои обязанности, помогает мне…
— Не ты один отвечаешь за добычу, все мы.
— Не против, — миролюбиво согласился Шугай, — но это в том случае, когда не будет допускаться обезличка.
— Выходит, хочешь сам командовать княжеством…
— При чем тут «княжество»? — обидчиво перебил его Шугай, — ты ближе к делу, а он про козу белу. Так ты мне еще какой-нибудь загиб припишешь, парторг, — принужденно засмеялся он и уже серьезно продолжал: — Вот что, Королев, давай, брат, кончать этот разговор. Найдем для него более подходящее время, если ты считаешь, что наш разговор чего-то стоит. А сейчас душа горит, в шахту нужно. Надо пошарахать ремонтников, штреки валятся. — Он поспешно собрал бумаги, запер их в стол и вдруг, вспомнив что-то, снял телефонную трубку:
— Алло!.. Статистику… Это ты Катушка? Мигом ко мне, — сказал он и небрежно бросил трубку на рычаг.
Королев догадался, что Шугай разговаривал со старшим статистиком Катушкиным, и вспомнил разговор управляющего трестом с начальником шахты Кукушкиным. Шугай явно копировал Чернобая.
Пока не пришел Катушкин, Шугай рассказал историю, которая произошла сегодня утром. Статистик, передавая в трест сведения о добыче, назвал фактическую цифру.
— А мне возьми и стукни в голову взглянуть в сводки «Юнкома» и «Северной», — говорил Шугай, — и что ж ты думаешь: обнаруживаю, что наше с тобой хозяйство фактически отстало от соседей на целых 20 тонн. Я приказываю Катушкину немедленно дополнительно передать в трест недостающие тонны, а там заартачились и не приняли. Это, говорят, подделка, фальшь.
— Выходит, разгадали твою уловку, — усмехнулся Королев.
— А хотя бы и разгадали, так что, по-твоему, мы бы с тобой эти несчастные тонны нынче не наскребли?
Вошел Катушкин, и Шугай умолк. Болезненный, худощавый, уже немолодой человек остановился у двери. Шугай строго уставился на него.
— Ну рассказывай, Катушка, как ты докатился до жизни такой?
Статистик растерянно молчал.
— Молчишь?.. Учти, я эти несчастные тонны возьму из добычи за сегодняшние сутки. Я как-нибудь выкручусь, но знай: в другой раз проявишь такую «самостоятельность», не помилую. Иди!
Королев и Шугай вместе вышли из кабинета. На шахтном дворе молча разошлись в разные стороны. Королев начинал понимать, что с начальником шахты творится что-то странное, неладное. Это тревожило и настораживало…
Круглова бесцельно бродила по шахтному двору. Ее душила обида и злость на начальника шахты: как он мог так поступить с ней!
Она даже не заметила, как испортилась погода. Замела поземка. Снежные пряди, вырываясь из-под ног, расползались по двору. Густо сыпало и сверху. Татьяна чувствовала, как по разгоряченному лицу текут капли оттаявшего снега, а может, и слезы, но не вытирала их. На эстакаде, куда она зашла, сквозь щели на узкоколейку намело горбушки снега. Здесь казалось холоднее, чем под открытым небом. Откатчицы, закутавшись по глаза, цепляли к витому металлическому канату груженные породой вагонетки, и лебедка медленно поднимала их по крутому взгорью террикона.
Круглова примостилась на одной из них впереди. Напряженно щурясь, посмотрела по сторонам и не увидела поселка. Его заволокло густым снежным туманом. Когда уже подъезжала к верхушке террикона, какая-то фигура, стоявшая у опрокида, крикнула застуженным голосом:
— И принесло же вас в такую заметель, Татьяна Григорьевна.
Женщина приоткрыла закутанное в байковый платок лицо, и Круглова узнала в ней Пушкареву.
Эту женщину она не один раз видела в кабинете Шугая. Забившись в угол, Аграфена могла полчаса и час просидеть молча, безучастно наблюдая за посетителями. Когда все расходились, начальник шахты спрашивал:
— Ну, чего тебе, Агата?
Глаза ее как будто прозревали, становились иссиня-темными, смотрели умоляюще настойчиво.
— Будто и правда не знаешь, зачем пришла, Николай Архипович? — в свою очередь спрашивала она.
Шугай, заметно смущенный, беспомощно пожимал плечами, о чем-то думал.
— Ну, добро, я для тебя что-нибудь придумаю, Агата, — неопределенно и неуверенно обещал он. Женщина нехотя уходила. А спустя день-другой ее снова можно было видеть в кабинете начальника шахты такой же неприметной, выжидающе притаившейся. И только один раз Кругловой довелось увидеть ее иной, но она не сразу догадалась, что Пушкарева была выпивши. Татьяне показалось, что у женщины какая-то личная радость: лицо покрыл легкий темный румянец, глаза горели и смотрели как-то открыто и ясно. Вела она себя не то чтоб развязно, скорее непринужденно: расхаживая по кабинету, передвигала цветы на подоконниках, поправляла ковровую дорожку и даже вытерла пыль с чернильного прибора. Благодарила шахтное руководство за то, что определили ее близнецов в детский дом и ей дали работу по душе.
— На терриконике мне совсем будет хорошо, Николай Архипович, родненький, — и ловила руку Шугая, чтоб поцеловать. Тот прятал руки за спину, насильственно улыбался и умолял:
— Да отцепись ты, Агата. Иди отдохни.
— А я не устала, Николай Архипович, родненький.
И, неожиданно обняв его за шею, звучно поцеловала в щеку и, смеясь, выбежала из комнаты.
…Татьяна спрыгнула на оттаявший скользкий глей. Когда вагонетка вкатилась в опрокид, из укрытия вышла еще одна женщина, закутанная по глаза. Вдвоем с Пушкаревой налегли на опрокид. Вагонетка круто накренилась, и из нее с шумом высыпалась порода. Густая сизая пыль смешалась со снежной порошей и закружилась в воздухе, застилая глаза. Опорожненный вагончик, лязгнув, принял первоначальное положение. Но все еще слышно было, как тяжелые глыбы породы, подпрыгивая, стремительно летели по крутому отвалу.
Порожняя вагонетка покатила обратно к подножию террикона, а наполненная породой находилась еще где-то далеко внизу. Пушкарева и ее товарка нырнули в укрытие.
— Давайте сюда, Татьяна Григорьевна, а то зазябнете, — позвала Агата.
Круглова прыгнула в яму, похожую на окоп, до половины прикрытый полусгнившими обаполами и ржавым листовым железом. Здесь было затишно, даже тепло. Прижавшись друг к дружке, женщины разговорились:
— Ну как, хорошо у нас, товарищ главный? — спросила Пушкарева.
— Плохо, — не приняла ее шутку Круглова.
— Это почему же? — удивилась Агата, все еще посмеиваясь. — Затишек, воздуху сколько душа желает. А вы — «плохо».
— Не шути, Пушкарева, — серьезно сказала ей Татьяна, — разве нельзя было вам будочку соорудить?
— А кто в этом виноват, скажите? — вдруг сердито отозвалась товарка Пушкаревой, стянув с лица грязный байковый платок.
Круглова узнала прицепщицу Ломову.
— Я виновата, — не совсем твердо ответила Татьяна, вглядываясь в лицо девушки, не понимая, как она здесь очутилась, — я и начальник шахты, конечно.
Аграфена не дала ей договорить:
— Да что это вы, в самом деле, наговариваете на себя. На фронте не такое терпят. Тут пули да снаряды над головой не летают…
Круглова привыкла к тому, что все так отвечают, когда речь заходит о трудностях. Сделав вид, что не расслышала ее, спросила у Тони:
— А ты как сюда попала, Ломова? Ты же работала на прицепе. — Девушка опустила глаза, прикрыла лицо платком и ничего не ответила. Круглова почувствовала, как Агата слегка толкнула ее локтем, мол, ни к чему этот разговор, и, подмигнув, предложила напарнице:
— По маленькой, что ли, Тонька, а то карета наша вот-вот приползет, — и тут же вынула из-под навеса флягу, взболтнула ее, открутила алюминиевую пробку и налила в нее с глоток желтой, как спитой чай, жидкости.
— Пей, — протянула она «бокал» напарнице.
Та опрокинула в рот содержимое и, болезненно морщась, не раскрывая глаз, передала опорожненную крышечку товарке. Агата выпила и хотела уже закрыть флягу, но, взглянув на Круглову, передумала:
— Выпьете, Татьяна Григорьевна?
— А что это?
— Самограй, первачок, — просто, даже с некоторой гордостью ответила Пушкарева.
— Самогон? — испугалась Круглова, — вы во время работы пьете?
Агата простодушно улыбнулась.
Круглова, сидя в укрытии, думала: почему Ломова вдруг оказалась здесь? Не узнав, ей не хотелось уходить. Она вспомнила, как однажды (случилось это месяца два тому назад) Тоня вдруг пропала в шахте. Клава Лебедь где только ни искала свою напарницу, но не смогла найти. Ее случайно обнаружили в полуобвалившейся заброшенной выработке. Выработка плохо проветривалась, и от недостатка воздуха Ломова потеряла сознание.
Пушкарева первая прыгнула в укрытие. Ломова осталась очищать вагонетку от примерзшего глея. Круглова осторожно заговорила с терриконщицей о ее напарнице. Агата, сидя на корточках, долго не отвечала — хмурая, задумчивая.
— Чудная вы, Татьяна Григорьевна, — наконец заговорила она, открывая лицо, — «отчего» да «почему»?.. А я на этой верхотуре разве от сладкой жизни очутилась? — Она скосила на нее вдруг вспыхнувшие глаза. — От обиды сбежала, чтоб меньше укоров слышать. Хоть мой Никита и пропал без вести, а сплетня про меня живет. Прежде там, на земле, детки меня держали, не могла я далеко отлучиться от них. А теперь, когда они устроены, я за них спокойна. — Она взглянула на Ломову, орудовавшую лопатой у вагонетки, и уже вполголоса продолжала: — А Тонька, если вам так любопытно знать правду, напросилась у Шугая работать на терриконе от неудачной любви. Коварный оказался ее гад!.. — выругала она кого-то и предупредила: — Только при ней ни слова о нем, иначе можете беды наделать. — Ухмыльнулась и добавила: — Тонька думает, что про ее секрет никто не знает. Вот какая она чудачка…
Татьяна съехала с террикона на очередной порожней вагонетке, так ничего толком и не узнав о Тоне Ломовой.
Круглова сидела в парткоме и рассказывала Королеву о терриконщицах. Печь погасла, хотя возле нее лежали коротко порубанные толстые полешки и стояло ведро с углем. Королев слушал, не поднимая глаз. Когда Татьяна умолкла, спросил, заинтересованно разглядывая ее:
— Вижу, вы готовы обвинить во всем меня одного?
— Не во всем и не одного вас.
— Чтоб вы знали, — продолжал он, — в моем подчинении никогда не было женщин. Это вполне серьезно, Татьяна Григорьевна. До войны, когда я работал врубмашинистом и заодно был партгрупоргом, у нас на участке женщины не работали. Правда, в шахте они гоняли электровозы, сидели за лебедками, но я к ним никакого отношения не имел. На фронте в моем подчинении женщин тоже не было, а тут вдруг, как говорится, сразу угодил в бабье царство.
Круглова улыбнулась, словно говоря: «Ну, ну, продолжайте, это, наверно, интересно».
— Все это для меня ново, хотя, признаюсь, интересно, — казалось, угадал он ее мысль. — Мне много известно о наших женщинах, знаю, как кто живет, у кого сколько детей; известно и то, почему Антонина Ломова спряталась в загазированной выработке и что Пушкарева пьет.
Круглова удивленно посмотрела на него, но промолчала. Помолчал и Королев, словно предоставляя ей время обдумать сказанное им. Потом продолжал:
— Я выследил нашу поселковую самогонщицу, и ее арестовали, но Аграфена продолжает свое. Скажу больше — спаивает других. Так что же с ней делать, тоже арестовать?
— Это, конечно, не мера… — рассеянно улыбнулась Татьяна.
— А какую бы меру вы придумали для нее?
— При чем тут я, товарищ парторг, — вспыхнула она, — я пришла к вам рассказать о терриконщицах, как им приходится трудно, а вы…
— То, о чем вы рассказали, мне давно известно, — сдержанно перебил ее Королев, — парткому, извините, нужны не осведомители, а помощники.
Лицо Кругловой в мгновенье покрылось бледностью, губы сжались. Она уже готова была подняться и уйти, но Королев жестом остановил ее.
— Не торопитесь, Татьяна Григорьевна, домой пойдем вместе, — миролюбиво улыбнулся он. И продолжал: — Вас покоробило слово «осведомитель». Признаюсь, и мне оно не нравится. Слово это может быть подходящим для определенных органов, когда, скажем, не хватает данных, чтобы принять решительные меры. Нам же такого права партия не дала. Наш святой долг поставить человека на правильный путь и следить, чтобы он не сбился с него. — Увидев на ее губах сдержанную улыбку, вскользь заметил: — Что, слишком поучительно?
— Пожалуй, да, — призналась она.
— Пусть даже так. Но как бы это внешне не выглядело, а ведь правильно, черт возьми! — с чувством сказал он и повторил: — Правильно! Наша с вами прямая обязанность выводить людей с путаных кривых тропок на прямую дорогу. Вот выводите Пушкареву на верный путь, и вы сделаете великое дело.
— Я, как вам известно, беспартийная, это одно, а во-вторых, почему именно я должна выводить Пушкареву?..
— Да потому, — настойчиво перебил ее Королев, — что вы женщина, к тому же руководитель, пользуетесь уважением. К женскому сердцу у вас дорога самая близкая. Будь на месте Пушкаревой парень, я бы знал, как к нему подойти. А что иногда получается у меня? Возьмем, к примеру, ту же Ломову. Когда с ней случилась беда, я догадался, что она сознательно решилась на самоубийство, но какая тому причина — толком не знал. Когда ее отходили, она снова, как вы знаете, пошла работать сцепщицей, но уже не было прежней, старательной, жизнерадостной Тони. Я несколько раз пытался поговорить с ней, даже подослал к ней нашего комсомольского секретаря — молчит, как в рот воды набрала. А вижу, все равно она не жилец в шахте. Так и случилось. Пришла как-то ко мне и говорит: помогите перейти на другую работу. А почему, говорю, не к начальнику шахты пришла с этим вопросом? Ходила, отвечает, только Шугай и слушать не захотел, лается, нарушительницей техники безопасности обозвал. Я пообещал ей помочь и стал осторожно расспрашивать в чем дело, что происходит в ее душе. Замкнулась — и ни в какую. Я все же уломал Шугая, и он послал ее работать терриконщицей. Потом только узнал от «осведомителей», — подчеркнуто выговорил он, — что у Ломовой несчастная любовь, да было уже поздно. Мы с Шугаем, сами того не подозревая, отдали девушку в руки Аграфены Пушкаревой. А поговори, скажем, вы с ней, убежден, что Тоня открылась бы вам, как женщине, как матери, как старшему товарищу, и жизненная стежка у нее, возможно, не оказалась бы такой запутанной…
Говоря, Королев испытующе всматривался в ее лицо. Эта его привычка всматриваться в собеседника всегда смущала Круглову. Она не выдержала, сделала вид, будто не придает значения его словам, по-домашнему просто сказала:
— Плита не горит, а сами сидите в ватнике, в шапке.
Поднялась, открыла дверцу в печке, спросила, не оборачиваясь:
— Спички есть?
— Не надо растапливать, Татьяна Григорьевна, все равно пора домой.
Арина Федоровна против обыкновения молча встретила своих, как она называла всех в доме. Поставила на стол тарелки с супом и села в сторонке, непривычно тихая и сосредоточенная. Сергей знал, да и Татьяна уже привыкла к тому, что, если мать замкнулась, молчит, лучше уж и самим молчать. Придет время, скажет, что у нее накопилось на сердце.
Утром Сергей поднялся раньше всех. Мать, чтобы никто не слышал, спросила:
— Ты куда пойдешь, в партком или на шахту?
Сергей слегка повел плечами: он еще не решил, куда ему идти.
— Иди в партком, — настойчиво посоветовала она, — управлюсь, подойду. Поговорить надо.
Окна в парткоме обледенели. Королев стал растапливать плиту. Засыпав углем охваченные пламенем полешницы, взялся за веник. Сергей всегда сам убирал кабинет. По обыкновению, делал это вечером, перед тем как идти домой. Вчера установленный им порядок нарушила неожиданным своим посещением Круглова: не станешь же мести пол при ней. Торопился навести порядок еще и потому, что с минуты на минуту должна прийти мать.
Королев невольно уловил себя на том, что он, как и в детстве, испытывал чувство сыновней робости и какой-то постоянно живущей в нем вины перед ней. О чем она решила с ним поговорить? Судя по тому, как вчера промолчала весь вечер, догадывался, что разговор предстоит серьезный.
В коридоре кто-то зашаркал веником, обметая ноги. В комнату проворно, чтоб не напустить холоду, вошла Арина Федоровна.
— Да у тебя совсем как в баньке, — довольная, сказала она, быстрым взглядом окинув комнату.
— А чего б и не так, мама, уголек государственный, даровой, — сказал Сергей. Мать поняла, что сын шутит насчет дарового угля, промолчала. Заглянула в плиту, кинула туда лопату угля, ткнула кочергой в поддувало и нахмурилась.
Она не раз бывала в парткоме на разных совещаниях и всегда внимательно рассматривала комнату так, будто попала сюда впервые. Мать некоторое время ходила по комнате своим легким неслышным шагом и ни о чем серьезном не говорила, будто мимоходом забежала, чтобы отогреться и сейчас же уйти.
Зазвонил телефон. Королев взял трубку. Арина Федоровна задержалась у стола, притихла, будто хотела подслушать разговор. Звонил Шугай, просил зайти к нему.
— Сейчас занят. Освобожусь — зайду, — сказал Королев.
— Шугай звонил? — спросила мать, как только Сергей положил трубку, — небось новое наступление на баб придумал. — В голосе ее прозвучали сердитые нотки.
— Что-то новое, а что — не сказал, — ответил Сергей. — Да ты садись, чего ходишь.
— Слава богу, догадался-таки, — без обиды, просто сказала она, — наверно, всех своих посетителей на такой манер принимаешь. Вижу — стулья не особенно просижены, — и села рядом. Королев, с трудом борясь со смущением, молчал, перелистывая подколотые в папке бумаги.
— Нехорошие балачки ходят, парторг, — помолчав, сказала она, стараясь поймать взгляд сына, и, поймав, добавила: — Люди смеются: «Наш парторг ходит Аграфену от самогонки врачевать, только после его навещаний она уже не пьет в одиночку и других спаивает»…
— И ты поверила?
— И о тебе говорят правду, — строго остановила она сына. — Скажешь, брехня и то, что женщины-донорши в шахте в обморок падают? А как не упадешь, ежели обескровилась. Бабе после такой операции отдохнуть бы, сил набраться, а она на другой день уже на работе. А кто за этим следит? Никто! Вот и получается: раз идет война, никакого внимания к человеку. Хворый, здоровый — со всех один спрос. Или такое еще: в забое работают солдатки, которые от ветра с ног валятся, а на поверхности этакие толстомясые поустраивались, как, к примеру, заведующая столовой Гусакова…
Сергей хотел что-то возразить, но мать предостерегающе выставила перед ним ладонь.
— Догадуюсь, о чем хочешь сказать: люди, мол, сами в шахту рвутся, попробуй — останови их! Знаю, головная вина лежит на Шугае. Очерствел он к людям, но и твоей вины не меньше.
Пока мать говорила, Сергей молчал, думал. Ему было что сказать ей в ответ.
Словно понимая его душевное состояние, она подошла к печке, подбросила в нее угля, сказала:
— Из поддувала, сынок, золу надо выбирать каждый день, а то тяги не будет.
— Знаю, мама.
Порылась в кармане, вынула треугольный конверт и опять села.
— А теперь вот еще какую новость я тебе принесла, — держа письмо в руке, говорила она. — Помнишь, ты мне рассказывал об инструкторе горкома Битюке?
— Помню, мама.
— Вот здесь про него написано, — и протянула ему конверт, — читай сам, я без очков не вижу.
Королев взял письмо и стал читать про себя.
— Читай вслух, — потребовала она, — может, я, читаючи, не все поняла.
— «Дорогая Арина Федоровна, — читал Сергей, — пишет вам Надя, ваша знакомая по Караганде. Если еще не забыли, я работала медсестрой в детском доме. Два месяца тому назад у меня родился сын — славный мальчик. Только одно горе: нет у моего сыночка отца. Вы его должны знать — Вячеслав Битюк, он работал в горпрофсовете. Уехал, как сказал, на фронт, а потом узнаю от знакомой, что работает на хорошей должности в вашем районе, женился. А ведь мы с ним были расписаны. Ну что ж, пусть живет в свое удовольствие. Но если бы вы знали, как обидно быть бессовестно обманутой человеком, которому верила. А может, на Вячеслава возвели напраслину? Вот, ей-богу, мать, я сейчас стала дура дурой, не знаю, что и думать. Если случится, разузнаете что-нибудь о моем муже, напишите всю правду. Первой писать ему я не стану, да и адреса его у меня нет. Крепко целую. Надя».
Королев опустил на стол руку вместе с письмом, сказал тихо:
— Хорош гусь…
Мать, казалось, не расслышала его слов, взяла письмо, спрятала в карман и горестно проговорила:
— И чего только не натерпятся бедолажные бабы в эту войну… — Поднялась и уже озабоченно, по-домашнему сказала: — Ну, я побежала, а то старик и Тимоша небось изголодались.
Королев хотел спросить, как же она решила поступить с письмом, но Арина Федоровна уже скрылась за дверью.
Она с утра выехала в город, боялась: приедет позже, не застанет управляющего. В приемной за пишущей машинкой сидела худенькая, остриженная под мальчишку девушка-секретарша. Она сразу не заметила посетительницу. А когда Арина Федоровна собралась было открыть дверь в кабинет, быстро повернулась к ней лицом, остановила:
— Погодите, вы к кому?
Большие, синие, как у ребенка, глаза ее смотрели из-под нахмуренных бровей внимательно и чуть строго.
Арина Федоровна, держась за ручку двери, пошутила:
— Не в магазин, к начальнику пришла, милая.
Глаза секретарши сразу потеплели, на лице появилась растерянная улыбка.
— Арина Федоровна!.. — изумленная, тихо воскликнула она, — не узнала вас, извините пожалуйста.
Теперь уже Арина Федоровна смотрела на нее с удивленным недоумением:
— Ты-кто же будешь, откуда меня знаешь?
Девушка проворно вышла из-за стола, усадила посетительницу на стул.
— Вы-то меня, наверно, не помните, — говорила она все еще смущенно, — а я вас хорошо знаю.
Арина Федоровна всмотрелась в ее лицо: нет, она совсем не помнит ее. До войны ей часто приходилось встречаться с молодыми шахтерами, фабзаучниками, школьниками, рассказывала им о каторжном труде горняков в старое время. Таких, как эта девушка, перед ее глазами прошло сотни, тысячи, разве упомнишь всех.
— Чья же ты, доченька? — ласково спросила она.
Девушка сказала, что зовут ее Фрося, Ефросинья Чубейко — дочь крепильщика шахты «Мария».
— Фамилию такую слышала, — неуверенно сказала Арина Федоровна, силясь припомнить, кто такой Чубейко, каков из себя.
А девушка с увлечением рассказывала:
— Я, как сейчас, помню: тогда вы приезжали к нам на «Марию» проводить совещание активисток. А после мы пригласили вас в свою школу. В тот день меня и еще нескольких мальчишек и девочек принимали в комсомол. Тогда вы много хорошего рассказывали. А потом комсомольские значки прикололи нам. Когда прикалывали мне, я так волновалась, что даже слезы выступили на глазах. Мне стало стыдно за свою слабость, а вы сказали: «Ничего, дочка, это хорошие слезы»… Ваши слова я на всю жизнь запомнила.
Арина Федоровна почувствовала, как горячий комок подкатил к самому горлу. Сколько радостного, счастливого было в жизни людей, особенно молодежи, и все это в один миг, как жестокий ураган, беспощадно смела война.
Она обняла Фросю.
— Выходит, ты моя крестница.
Девушка ничего не ответила, пошла на свое место, незаметно вытирая глаза кончиком платочка.
— Заходите, Арина Федоровна, — сказала она, не показывая лица, Егор Трифонович у себя один.
Арина Федоровна немного постояла, чтобы успокоиться, и вошла.
В кабинете Чернобай был не один. У стола стоял пожилой с обветренным лицом мужчина в стеганке и в кирзовых сапогах.
«Расстроилась и забыла, что у начальника есть человек», — подумала Арина Федоровна о секретарше.
Чернобай сидел в просторном жестком кресле, полуобернувшись спиной к двери. Он даже не взглянул на посетительницу — не заметил или не хотел отвлекаться от разговора.
— …Я делаю все, что могу. Из сил выбился… — говорил человек в стеганке.
— Ты мне Лазаря не пой, Сеничкин, — круто оборвал его Чернобай, — после войны сил будешь набираться. А сейчас любой ценой давай уголь. Учти: чем меньше мы даем добычи, тем больше наших бойцов гибнет на фронте.
— «Мария» работает не хуже других, вы же это знаете. Но пока копер не установили… — попытался вставить Сеничкин, но Чернобай опять не дал ему говорить:
— Поставят копер — другой, повышенный план получишь. А сейчас давай мне уголь, какой с тебя требуют. Не дашь — по головке не поглажу. Вот так! — припечатал он кулак к столу и поднялся, давая понять, что разговаривать больше не о чем. Сеничкин с побитым видом вышел из кабинета.
Провожая его взглядом, Чернобай неожиданно увидел женщину и, не меняя сурового выражения на лице, удивленно посмотрел на нее.
— Вот как!.. Каким это вы образом очутились здесь?
— А вот так, — в тон ему, спокойно отозвалась Арина Федоровна. — Я не от себя, от горнячек пожаловала, управляющий. На какой стул позволишь присесть, ног не чую.
Чернобай теперь уже растерянно, с недоумением продолжал смотреть на посетительницу, словно спрашивая: кто такая, почему не знаю?.. И вдруг расплылся в улыбке.
— Неужто Арина Федоровна?.. Мать! — воскликнул он, быстро подошел, слегка сжал ей руки повыше локтей. — Совсем седая… Сдалась, — говорил он радостно и немного застенчиво.
— Скажи лучше — подурнела собой, а не сдалась. Это вернее будет. Война никого не кра-сит.
Уселась на стул, сдвинула на плечи белую, в мелкий горошек, косынку, провела рукой по волосам и, щурясь, пристально посмотрела на него снизу вверх.
— А ты, Трифонович, каким я тебя помню по «Марии», таким и остался.
— Э, ты, мать, из песни взяла, — отшутился он. Подхватил стул, сел напротив. Заторопил: — Ну, рассказывай, как живешь-можешь, как добралась из Караганды…
— Длинная это песня и неинтересно, — сказала она, — небось сам не в курьерском и не на самолете добирался из Кузбасса. Знаешь, как это сладко. Давай-ка лучше о деле поговорим. У тебя работы невпроворот, да и я спешу.
Чернобай, в готовности выслушать ее, сел в кресло за стол. Арина Федоровна пересела на стул рядом.
— У меня к тебе такой вопрос, Трифонович, — заговорила она. — Могут ли твои орсы усилить питание хотя бы забойщикам? Не для жиру, понятно, а чтоб уголька больше было.
Чернобай настороженно посмотрел на нее.
— Ты не пугайся, — поспешила она предупредить его, — забойщики не требуют академический паек или какой ты получаешь, или, скажем, работники твоего треста. С них хватит один раз сытно поесть в столовой.
Чернобай обиженно нахмурился, взглянул на нее исподлобья: все сказала? Но Арина Федоровна продолжала:
— В Караганде так было: рубаешь добре уголек — получай сверх положенного пайка талончик на обед. Не подумай, что там с продовольствием лучше, чем у тебя сейчас. Всему головой был строгий контроль. Я сама организовала его. Группы солдаток каждый день и час следили, чтоб магазины, столовые, склады не пускали на сторону даже грамма хлеба. Некоторые обижались: что это вы нас охраняете, как ворюг, не доверяете, что ли? Доверяем, говорили мы им, и проверяем. Так учил Ленин. Ударили по рукам разным расхитителям, и сразу улучшилось питание шахтеров. — Арина Федоровна пытливо посмотрела на Чернобая, спросила: — А в твоих орсах, думаешь, нет жуликов?
Тот повел плечами, сказал неуверенно:
— Не могу поручиться, мать.
— И не ручайся, — убежденно сказала она. — Так всегда было; чем больше горя-беды у человека, тем ретивее осаждают его разные паразиты. — Повязала платок, заправила под него волосы на висках. — Я тебе все сказала, управляющий, а теперь сам решай. Если согласишься со мной, подниму солдаток во всем районе на такое дело. За мной они пойдут, — уверенно заключила она.
Чернобай хорошо знал характер старой горнячки и не сомневался, что она все сделает для шахтеров. Поблагодарил за совет, но все же сказал:
— Только разреши, мать, вначале посоветоваться с кем надо насчет контроля. Думаю, что вопрос решится положительно.
Арина Федоровна согласно кивнула. Поднялась и вдруг вспомнила:
— Петр Степанович у себя, не скажешь?
— Не знаю, мать.
— А позвонить ему можешь?
— Насчет контроля хочешь поговорить? — усмехнулся Чернобай.
— Зачем же, — с легкой обидой сказала она, — теперь это твоя забота. К секретарю у меня другой вопрос.
Чернобай позвонил.
— Петр Степанович?.. Здравствуй. Тут у меня Арина Федоровна сидит, хочет с тобой поговорить.
Королева недовольно поморщилась, махнула рукой.
— По телефону говорить не буду. Скажи, сейчас сама зайду.
— По телефону говорить не хочет. Сама зайдет. Будешь ждать?.. Хорошо, передам, — и повесил трубку. — Петр Степанович ждет тебя.
Уходя, Арина Федоровна задержалась у двери.
— Не вздумай, Трифонович, — сказала она, — ругать свою секретаршу, что без спросу впустила меня к тебе в кабинет. А то ты бываешь крутехонек. Думаешь, не знаю, — покачала она головой и вышла.
Арина Федоровна недолго побыла у секретаря горкома, и когда ушла, Туманов несколько минут еще сидел за столом раздумывая: «Сейчас вызвать Битюка или когда вернусь из обкома?». И, решив, чтоб яснее была картина, не откладывать разговор, а потом решить в обкоме, как быть с этим человеком, позвонил.
Поджидая инструктора, Туманов ходил по кабинету, со злостью думал о том, что молодая, обманутая женщина столько ждет собственного супруга, отца ребенка, а этот мужлан живет с другой бабой. Пользуясь бронью, своим привилегированным положением, позволяет себе все, что вздумается, живет в полное свое удовольствие…
В кабинет вошел секретарь Сергеев. Заметив, что Туманов чем-то озабочен, молча положил на стол сводку угледобычи за минувшие сутки и вышел.
Туманов взял сводку, сосредоточенно всмотрелся. Картина была не радостной. Наступившие холода с двадцатиградусными морозами и метелями сковали работу транспорта, шахтные стволы обледенели, и добыча резко пошла на убыль. Туманов знал, что винить в этом, собственно, некого, но для него было ясно и другое: при любых обстоятельствах нельзя допускать снижение угледобычи. В противном случае волей-неволей придется переводить на еще более жесткий топливный режим некоторые предприятия района, резко уменьшить выдачу угля на отопление учреждений и жилищ. А его и без того отпускают намного меньше положенной нормы. Даже у самих шахтеров не хватает угля для отопления своих халуп. Проезжая по району, Туманов не один раз наблюдал, как пожилые женщины, старики, дети роются в заснеженных шахтных терриконах, выжидают, когда высыпят из вагонетки породу и, увертываясь от стремительно летящих сверху глыб, подхватывают куски угля, обрубки крепежных стоек и обаполов. В интересах фронта ему, секретарю горкома, даны права ни с кем и ни с чем не считаться, давать стране положенный уголь. А как тут не будешь считаться, если не было ни времени, ни возможности как следует подготовиться к зиме. А на его сиятельство деда Мороза никому не пожалуешься…
Битюк вошел тихо, без стука. Туманов быстро посмотрел на него. Хотел сказать, почему вошел не предупредив, но переборол себя, сел за стол. Инструктор остановился посредине кабинета, в ожидании, изучающе уставившись на секретаря. Туманов нарочно не предложил ему стул. «Постоишь. Так ты весь как есть будешь перед моими глазами». Посасывая пустую трубку, он долгим внимательным взглядом посмотрел на Битюка.
— Ты женат? — неожиданно, в упор спросил.
— Женат, а что? — сразу же насторожился тот.
— А где твоя жена? — не отвечая на его «а что», продолжал спрашивать Туманов.
— Странно, — неестественно улыбаясь, пожал плечами Битюк, — со мной она, где же еще ей быть.
— И дети есть?
— Пока не обзавелся.
— А родители?
— Что — родители? — не понял его Битюк.
— Отец, мать, спрашиваю, есть?
— Мать работает в госпитале, в Караганде, — стараясь быть спокойным, стал объяснять он, — хирург она. Отец на фронте. Давно не шлет писем. Может, убит, — и скорбно опустил глаза.
«Отцу, наверно, за пятьдесят, а на фронте, — подумал Туманов, — и мать, считай, на фронте. Закончится война, если живые останутся, с орденами и боевыми медалями вернутся домой, а у тебя, молодого, здорового, даже медали «За боевые заслуги» не будет. И не стыдно!»
Туманов с минуту ничего не говорил ему и ни о чем не спрашивал. Чтобы скрыть раздраженность, бесцельно переставил на столе с одного места на другое стакан с острозаточенными карандашами, пресс-папье. Затем достал из ящика стола письмо, развернул его на красной скатерти, прогладил ладонью.
— Понимаешь, какое дело, тут пришло письмо из Караганды, — не поднимая лица, он из-под надвинутых бровей быстро посмотрел на Битюка и, заметив, как тот изменился в лице, даже побледнел, не без злорадства подумал: «Ага, выходит, догадываешься, от кого письмо…» — и спокойно продолжал: — Пишет Надежда Школьникова. Знаешь такую?
Лицо Битюка напряглось, казалось, он старался вспомнить, кто такая Школьникова, и не мог.
— А где она работает? — не меняя выражения, спросил он.
Туманов уже не в силах был сдерживать себя.
— Ладно дурочку валять! — повысил он голос, — Надежда Школьникова твоя первая жена, а может, и не первая, тебе лучше знать.
Битюк некоторое время молчал, будто удивлен и поражен непривычным тоном, каким разговаривал с ним секретарь. Затем чему-то вымученно, криво улыбнулся, покачал головой.
— Школьникова, моя жена?.. — медленно переспросил он. Туманову казалось, что Битюк сейчас расхохочется. Но он еще спросил: — Это она так вам пишет? — И, возмущенный, заключил: — Какая подлость!
— А кем же она тебе доводится? — опять спокойно спросил Туманов.
— Просто знакомая.
— А ребенок?
— Какой еще ребенок?
— Но ведь у вас с Надеждой Школьниковой общий сын. Не будет же она спекулировать им. Ни одна порядочная женщина не позволит этого.
— Значит, она непорядочная, раз пустилась на такую мерзость, — ухватившись за слово «непорядочная», как за единственное спасение, уже уверенно и твердо заговорил он, — с этой женщиной у меня никогда ничего серьезного не было. Вы можете мне верить как коммунисту.
«Какой подлец!» Туманову неловко было перед самим собой, что такой человек вот уже сколько времени работает с ним рядом, больше того, под его непосредственным руководством. «Ну, ладно, а что ты думаешь насчет того, чтобы пойти на фронт». И спросил:
— Сколько тебе лет?
— Двадцать девять.
— А здоровье как?
— Пока не жалуюсь, — ответил Битюк и внутренне весь съежился, решив, что сейчас спросит: почему не на фронте? Но секретарь спросил о другом.
— Где твоя новая жена работает?
— Она у меня не новая, Петр Степанович, — болезненно поморщившись, чуть ли не слезно проговорил Битюк.
— Ну, ладно. Допустим, первая. Что делает?
— Она дочь секретаря облисполкома, Дементьева. Работала библиотекарем, а в настоящий момент пока — нигде.
«Видал, куда клин подбил, — подумал Туманов. — Интересно, знает ли эта Дементьева о его жене Надежде Школьниковой?» И, решив, что, конечно, не знает, да и не надо, чтоб знала хотя бы пока его отправят на фронт, посоветовал:
— Устрой ее в городскую библиотеку. Там работники позарез нужны. — И опять неожиданно: — Квартира у вас есть?
— Квартира есть, благодарю. Правда, выделили пока что одну комнату, ну нам для двоих достаточно.
Уже и квартиру выбил. А тут случись приедет жена с сынишкой, не знаешь, куда их притулить. Нет, никуда такого, кроме фронта, не денешь. Воюют не только молодые, здоровые, но и пожилые, люди с разными болезнями. Воюют женщины, девушки, а этот скрывается по глубоким тылам, изворачивается, идет на все, даже на унижение и подлость, лишь бы не лишиться брони. Туманов вспомнил, с каким трудом ему удалось вырваться в действующую армию. И спросил:
— Тебя когда-нибудь вызывали в военкомат?
— Несколько раз вызывали. Но я же номенклатурный работник, у меня бронь.
Туманов заметил, как Битюк опять побледнел, но без сожаления сказал:
— Разбронировать всегда можно, было б желание. Я могу посодействовать, чтоб разбронировали.
— Странно… — сказал он глухо и как-то жалостливо, — в чем же я провинился перед вами, Петр Степанович?
— Родину защищают не провинившиеся, а весь народ, — оборвал его на полуслове Туманов, — и вам бы давно надо было сделать это.
Битюк несколько секунд стоял, словно пораженный громом, затем вдруг затаенно, зло усмехнулся.
— Ладно!.. Это мы еще посмотрим, — и быстро вышел, почти выбежал из кабинета.
Туманов положил руку на телефонную трубку и, поглаживая ее, думал: «Угрожаешь, ну угрожай, но учти, я сделаю все, что в моих силах, хоть ты и увертлив». И поднял трубку.
— Мне военкома… Демьян Яковлевич? Здравствуй. Слушай, ты Битюка знаешь?
— Как не знать, — послышался удивленный голос, — это же твоя номенклатура, Петр Степанович.
— Почему не присылаешь ему предписание?
— У него же бронь.
— А ты попробуй пробить эту бронь, пришли ему повестку. Пришлешь?.. Договорились. Ну будь здоров.
Повесив трубку, Туманов стал поспешно складывать в папку необходимые бумаги. Он опаздывал в обком с докладом.
Шугай встретил Королева вопросом:
— Слыхал про ДПД, парторг?
Королеву еще до войны было известно это «мероприятие». По обыкновению, в дни повышенной добычи план перевыполнялся, но для этого «всех свистали вниз», прекращали работу подсобные цеха, даже конторские служащие. Вслед за таким сверхрывком, как правило, наступал спад, лавы расстраивались, шахту лихорадило.
— Слыхал, а что?
Шугай протянул ему узенький листок. Это была директива за подписью управляющего трестом. В ней рекомендовалось два раза в месяц организовывать дни повышенной добычи.
— Ну, и что ты решил? — спросил Королев.
— Мне решать нечего, за меня Чернобай решил. Мое дело выполнять то, что… рекомендуют, — и усмехнулся: — Ты обратил внимание: «рекомендовать два раза в месяц»… Хитер, ничего не скажешь. Мол, если наломаете дров — моя хата с краю: я не приказывал, а только рекомендовал.
После горячего душа лицо его лоснилось, лишь веки были черные от несмытой угольной пыли.
— Ну а в шахте, брат, дела — табак, — вздохнув, сказал Шугай. — В лаве воды прибавилось. Вылез из нее — нитки на мне сухой не сыщешь. Тяжело забойщицам. Считай, все без спецовок работают, — он нахмурился, о чем-то подумал и продолжал: — Перед твоим приходом вызывал кладовщика. Поступили жалобы: новые брезентовые спецовки и ватники выписываются не по назначению. Проверил по списку — так и есть. Ватники выписал бухгалтер себе и почти всей своей конторской братии, — Шугай посмотрел в список, лежавший перед ним, — три спецовки у работников лесосклада, две — у слесарей. Ну, слесари — это еще куда ни шло. А вот еще какая птаха ватник носит — заведующая столовой Гусакова. — И бросил список так, что он взмыл над поверхностью стола. — Не знаю, как ты посмотришь на мои действия, парторг, но я уже принял решение: посдираю со всей этой братии незаконную спецодежду.
— Так-таки и посдираешь? — усмехнулся Королев.
— И посдираю!
В это время кто-то постучался в дверь.
— Вот сейчас увидишь, как это делается, — понизив голос, сказал он и крикнул: — Не закрыто, можно!
Вошел и остановился у двери чисто выбритый пожилой человек — бухгалтер, в стареньком брезентовом плаще и шапке-ушанке.
— Заходи, присаживайся, Пантелей Семенович, — с натянутой вежливостью сказал Шугай.
Вслед за бухгалтером в кабинет ввалился огромный детина в заячьей папахе, в новенькой стеганке, перехваченной ремнем ниже живота, — заведующий лесным складом Одлыга. За ним протиснулись в комнату еще несколько человек. Последней пришла заведующая столовой Гусакова — уже немолодая кругловидая женщина. Она обежала всех быстрым удивленным взглядом, спросила:
— Мне-то здесь что делать, Николай Архипович?
Шугай иронически приподнял брови.
— Если разобраться, Капитолина Павловна, то здесь тебе действительно делать нечего, а вот в шахте работенка подыщется.
Гусакова растерянно смотрела на него.
— А у меня борщ остался недоваренный, Николай Архипович. И вообще, куда мне в таком виде в шахту, — и оглядела себя со всех сторон.
Все рассмеялись. Не выдержал, улыбнулся и Шугай. Затем поднял напряженно собранное лицо, сказал:
— Ну хватит! Не для балачек собрал вас спозаранку. — И спросил неожиданно: — Все в спецовках явились?
Никто не ответил, только недоуменно переглянулись.
— Вижу, в аккурат все, — констатировал Шугай, — теперь слушайте, что скажу. — Он вышел из-за стола и, как командир перед выстроившимися солдатами, зашагал по кабинету. — Спецодежду вы получили незаконно, сами это знаете.
— Как это незаконно, по ордеру, — возмутился кто-то.
Шугай резко остановился, поискал глазами того, кто сказал, и, не найдя, проговорил язвительно:
— Значит, считаете, что спецовки получили законно?
Все молчали.
— Какой же это, растуды его мать, закон, когда забойщицы в мокрой лаве, извините, чуть ли не голышом ползают, а вы здесь, на поверхности, в брезентовых штанах да новеньких ватниках щеголяете. А ведь это их законная спецодежда.
— Да разве бы сами взяли, Николай Архипович, — виноватым голосом начал было заведующий лесоскладом.
— Не самолично, знаю, — не меняя резкого тона, продолжал Шугай, — с тех, кто выдал вам ордера, у меня особый спрос, — сурово покосился он на бухгалтера. Тот помялся и опустил глаза. — Но у вас-то у самих есть совесть? — Он опять заходил по комнате и, как будто немного успокоившись, уже ровным голосом продолжал: — Одним словом, вот что: скидывайте ватники, брезентовые куртки и складывайте вот в тот угол. А при ком имеются еще и брезентовые штаны, завтра донесете, — и пошел к себе за стол. Обернулся, предупредил: — Сегодня читайте приказ: завтра с утра всем в шахту. Лишней спецовки у меня для вас пока что нет. Один день можно в любой одежонке отработать.
К Шугаю быстренько подкатилась Гусакова.
— Николай Архипович, а как же поступите со мной? Ведь у меня на кухне, сами знаете, работа не совсем чистая, без спецовки просто немыслимо.
— Вот и хорошо, чистоту лучше будешь блюсти.
— А в чем же мне на работу ходить? — совсем упала духом Капитолина Павловна.
— В шубке.
— В шубке?! В какой шубке? — удивилась она.
— В которой ты у заведующего лесоскладом Одлыги Новый год встречала, — невозмутимо ответил Шугай.
Капитолина Павловна замялась, покраснела. Одлыга отвернулся и стал нехотя стягивать с себя новенький ватник.
Когда шли в нарядную, Шугай спросил у Королева:
— Ну, как тебе мой метод обработки, парторг, понравился?
— Грубовато, Николай Архипович. Не они же главные виновники. А вообще — правильно.
— Вот и пойми тебя, — развел руками Шугай, — по-твоему, выходит, и правильно и вроде бы неправильно. А по-моему — правильно! — рубанул он по воздуху рукой. — Каждый болеет за свою шкуру, а другой — пропадай, руки не подаст. Нечего жалеть! — сурово заключил он и рванул примерзшую дверь.
В нарядной было многолюдно, густо накурено, как всегда, на стыке двух смен. У обледенелого окна тесной группкой стояли забойщицы. Когда Шугай и Королев приблизились к ним, некоторые поспешно попрятали зеркальца.
— Глядитесь, глядитесь, девчата. Это не запрещается, — добродушно сказал Шугай.
Подошел к бригадиру, спросил:
— У кого из твоих штанов не хватает, Былова?
Варя удивленно посмотрела на него.
Шугай досадливо поморщился.
— Я о брезентовых штанах, про спецодежду.
— Фу ты, — улыбнулась Былова, — спецовок получили всего две. На меня выписали да на тетку Пелагею. Свою я отдала Зинаиде Постыловой, — показала она на невысокую худую женщину. Брезентовая куртка на ней висела, как на жердине, — совсем поизносилась, — а у меня спецовочка еще ничего себе. — И, как бы приглашая всех оглядеть ее убогий наряд, крутнулась на месте. Все рассмеялись.
— Вот что, Былова, — не переставая хмуриться, сказал Шугай, — после смены зайдешь ко мне, получишь спецовки. — Он подумал и с сожалением добавил: — Правда, может, не на всех хватит, да что поделаешь, — и, махнув рукой, заторопился из нарядной.
Королев посмотрел ему вслед: «Оказывается, ты и такой бываешь, начальник…»
Шугай до глубокой ночи просидел с главным инженером и десятниками у себя в кабинете: искали резервы. Было решено дать не меньше двух норм планового задания. Шугай поручил старому опытному горному мастеру Кузьме Соловьеву сформировать бригаду из опытных забойщиков-ветеранов и попытаться дать уголь из заброшенных забоев.
— Уголь там так отжало, что его только тюкни обушком, сам станет валиться, — говорил Шугай.
— А какая там кровля? — поинтересовался кто-то.
— Как железобетон, — заверил Соловьев, — вчера заглядывал туда и плевался от досады: уму непостижимо, чтоб такими целиками разбрасываться. Там не уголь — чистое золото.
Целик, о котором шла речь, был в свое время оставлен для поддержания лавы. Разрабатывать его сейчас — значит идти на явный риск, и Круглова запротестовала.
— А если я с управляющим согласую, разрешишь, Татьяна Григорьевна? — с иронической полуулыбкой посмотрел на нее Шугай.
— Не разрешу, нет! — заявила она, — в противном случае слагаю с себя ответственность.
— Ого! — сделал вид, будто испугался, Шугай и тут же успокоил ее: «Ладно, целик не будем трогать, у нас достаточно других резервов.
— А я б на вашем месте, Николай Архипович, ни в коем разе не согласился с нашим главным, — сказал Соловьев. — Если на то пошло, разрешите мне возглавить бригаду, — заявил он решительно, — наша главная испужалась, слагает с себя всякую ответственность, а я ее на себя сполна беру.
Шугай сказал серьезно:
— Ладно, Кузьма, прекратим этот разговор. Решили: целик не трогать.
Еще задолго до рассвета на площадке у шахтной клети стали собираться люди. Некоторые из них впервые спускались в шахту и на клеть смотрели с недоверием и опаской. Клетьевой, одноногий старик Прокоп Дудка подшучивал над «свеженькими»:
— Бабоньки, а вы подушки с собой прихватили?
— На кой они, спать в шахте собираемся, что ли?
— Зачем спать, — степенно возражал старик, лукаво играя бровью, — спать в шахте законом воспрещается. Я про то говорю, в случае оборвется клеть, чтоб было на что мягонько приземлиться.
Одни смеялись, другие недовольно косились на клетьевого: дьявол старый, тут и без того поджилки трясутся, а он со своими шутками.
Когда подоспела пора спускаться в шахту, Прокоп Дудка, прежде чем впустить в клеть, принялся тщательно обшаривать каждого. Для тех, кто работал в шахте, дело это было привычное. Подходя к клетьевому, они поднимали руки, и каждый по-своему шутил:
— Хоть наизнанку всего меня выверни, дед, все равно спичек не обнаружишь. Они у меня в тайном месте.
— Ты меня, деда, до того щекотно каждый день щупаешь, что по ночам стал сниться, — шутила какая-нибудь молодица.
— Тьфу на тебя, бесстыжая, — вроде бы сердился старик.
А иная просила:
— Ну еще, еще, дедушка… Хорошо, ух как хорошо!..
Новенькие, наоборот, сопротивлялись, не подпускали к себе старика. Тогда Дудка становился на принципиальную ногу:
— Не пущу в шахту, раз капризничаете.
— Начальнику будем жаловаться на твое нахальство.
— Хоть самому дьяволу, а не пущу. Мне приказано каждого дня всех вас щупать, какого бы вы полу ни были. Потому как, окроме того, что клетью командую, хожу в должности табакотруса. А это не шутейная профессия — отвечать за каждого поджигателя.
— Да какие с нас поджигатели, мы же не курим! — сопротивлялись свеженькие.
— Это не резон, что не курите, — стоял на своем Дудка. — Хотя в теперешнее время некоторые бабы дымят похлеще за мужиков. Может, иные и не курят, не спорю, а табачок и спички, извините, в кармане содержат. А с какой целью, спросите? Отвечаю — для своего любезного дружка. Случалось такое: обшаришь человека, что называется, с головы до пят, все вроде б в порядке, а в шахте табачищем несет. Узнал про такое, прихожу к Шугаю. Разреши, говорю, Николай Архипович, баб наших щупать. А он перекрестил меня шутейно и молвит: опомнись, Прокопий, не опоздал ли ты для такого ответственного дела. Ничего, отвечаю, справлюсь. И рассказал ему про мои подозрения. Выслушал и благословил: валяй, говорит, Прокопий, помогай тебе господь. И что ж вы думаете, того ж дня в вечерней смене обнаружил у одной девицы табачок и спички. Для своего любезного дружка контрабандой пронести хотела. С той поры и щупаю весь ваш род подряд с согласия начальства. И ничего — привыкли. Одним словом, распахивайте свои одежонки, приступим.
Спустя некоторое время у клети стоял сплошной визг и хохот. Входя в клеть, зарумянившаяся молодая женщина пожаловалась:
— Вот дьявол старый, ущипнул-то как. Не иначе, синяк оставил, — и потянулась рукой пониже спины. — А вдруг мужик повернется, что ему скажу…
Шугай ни на минуту не выходил из своего кабинета. Звонил в шахту, узнавал, как идут дела, отвечал на звонки из треста. Он знал, что на многих шахтах проводился день повышенной добычи. Сгорая от нетерпеливого любопытства, Николай Архипович иногда просил, чтобы незаметно подключили его к телефону Чернобая, когда тот разговаривал с какой-нибудь шахтой. И хотя «Коммунар» с первых же часов стал давать высокую добычу, на душе у Шугая не было спокойно. Уж он знал Чернобая. Тот найдет, к чему придраться. Один только раз позвонил управляющий на «Коммунар». Спросил, как идут дела, и когда Шугай назвал ему цифру добычи, Чернобай помолчал, видимо, взвешивая результаты всего треста, потом сказал:
— Неплохо сработали, только не зазнавайся.
— Ясно, Егор Трифонович.
— И вот еще что имей в виду: добытый уголь без промедления выдавай на-гора. Тот, который остается в шахте, не в счет.
— Понял, товарищ управляющий, — отвечал Шугай, а про себя думал: «А, дудки, Егор Трифонович. Ты хитер, и я не промах. Все равно весь уголек не получишь сегодня. У меня еще впереди будут несладкие денечки. Небось завтра спросишь: ну, как дела? Ответь тебе, что неважнецки, ястребом накинешься: выходит, штурманули без расчета, без соответствующей подготовки, а теперь лихоманка вас бьет. А так я свой запасец приплюсую, и тебе и мне покойно».
Когда в лаве не ладилось — не вовремя подвозили лес, угрожал неожиданный приток воды — Шугаю не терпелось сейчас же спуститься в шахту. Но всякий раз сдерживал себя, понимая, что там он затеряется: займется лавой, упустит другое — транспорт, лесосклад. А отсюда, из кабинета, ему, как на господствующей высотке: где что делается — все видно.
Горный мастер Кузьма Соловьев звонил Шугаю, упрашивал, чтоб разрешил померяться с заброшенным целиком.
— Один, что ли, решил меряться с ним? — недоумевал Шугай.
— Зачем же один, — доносился из трубки хрипловатый удивленный голос, — человек пять боевитых забойщиков при мне. — И называл хорошо известные всей шахте фамилии шахтеров-пенсионеров. — Нудятся, считай, от безделья, канавки чистят да в иных местах в штреке крепь подлечивают. Не ихняя это работа, Николай Архипович. Лучше б, говорят, и в шахту не спущались, дома сидели, чем такой срам терпеть.
— А чем же рубать уголь собираетесь, — интересовался Шугай, — обушки у вас есть?
— Все как есть при обушках, — кричал Соловьев, — что ж то за горняк, если он в шахту без обушка спускается.
Соблазн был велик. Дела в шахте шли любо как хорошо: уголь все прибывал, и страсть как хотелось, чтоб поток его с каждым часом возрастал. Занять в этот день передовое, гвардейское, как любил говорить Чернобай, место в тресте для Шугая было бы исполнением самого заветного желания. Но он не решался отважиться на такой шаг, зная на этот счет мнение Кругловой.
— Ты, Кузьма, у главного проси разрешения, она у вас там хозяйка, ей виднее, — без всякой охоты советовал он и в ответ слышал, как тот недовольно сопел, что-то невнятное бормотал, видимо, ругался. Затем обиженно говорил:
— Измываешься ты над ветеранами, Николай Архипович. Дамочке, выходит, веришь, а мы вроде новички, первый день в шахту опустились…
Когда Соловьев позвонил второй раз, Шугай вспомнил о разговоре с управляющим и, решив, что он может нежданно нагрянуть и на «Коммунар», подогретый успехом, сказал:
— Делай, Кузьма, как считаешь нужным, только учти: ты со мной не разговаривал насчет целика и никаких распоряжений я тебе не давал. Понятно?
— Как ясный день, Николай Архипович, — обрадованно кричал в трубку Соловьев. — Как ясный день…
С того времени вот уже более двух часов не слышал он голоса десятника и никто не докладывал, как идут дела у ветеранов. Не стряслось бы беды…
Узнав, что в целике работает бригада Соловьева, Круглова возмутилась и позвонила Шугаю:
— Мы же договорились, Николай Архипович, целик не трогать, а что получается?!
— А что получается? — удивленно переспросил Шугай.
— То, что Соловьев со своими дружками вот уже несколько часов долбят там уголь.
— Вы с ними говорили, Татьяна Григорьевна? — спокойно спрашивал Шугай.
— Они и слушать не хотят. Не буду же я их силой тянуть из забоя.
— Хорошо, я сейчас спущусь в шахту.
Шугай пришел уже в конце смены. С трудом преодолевая насыпи угля, которым была завалена порядочная часть штрека, он полез в забой и вскоре появился оттуда со всей бригадой. Круглова слышала, как он кого-то ругал, что-то доказывал, а десятник Соловьев, как заведенный, повторял одно и то же:
— Да разве мы во вред, мы же для фронта, Николай Архипович…
Когда забойщики ушли, Шугай осветил аккумулятором гору угля, сказал, не в силах скрыть радостного волнения:
— Ой молодцы!.. Смотри, как тряхнули стариной. Как думаешь, Татьяна Григорьевна, тонн двадцать будет?
— За такое самовольство надо отдавать под суд, — не отвечая на его вопрос, сказала Круглова.
— Судить их, ясное дело, никто не станет. Старость у нас не судят, но какую-нибудь меру наказания я им придумаю, — пообещал он.
— Чтобы я их больше в шахте не видела!
— Не надо нервничать, Татьяна Григорьевна, — успокаивающе положил он ей на плечо руку, — все обошлось — и ладно. А теперь давайте подумаем, как вывезти отсюда уголек.
— Это не так просто, — сказала Круглова, — чтобы погрузить уголь в вагонетки, надо настелить метров двадцать рельсов или весь его перелопатить.
Участок был обречен на самообрушение, поэтому отсюда убрали узкоколейку.
— Добро, Татьяна Григорьевна, — согласился Шугай. — Сегодня не будем рушить уголек. Займемся им в другой раз.
Он знал, когда пустить уголь в дело. Это его неприкосновенный запас и в случае срыва производственного задания — надежный спасательный круг.
А на другой день штрек сам по себе обрушился и навсегда похоронил под обвалом породы уголь, добытый бригадой Соловьева.
Шугай все с большей раздражительностью и подозрением относился к главному инженеру. Ему казалось, что она следит за каждым его шагом. Почти все его распоряжения Круглова подвергала критике. Черт его дернул разрешить Соловьеву добывать уголь в заброшенной выработке. Хотел как лучше, а все обернулось против него самого. Круглова каким-то образом узнала о его разговоре по телефону с Соловьевым и теперь подсовывала ему этот злополучный случай, как препротивную понюшку.
В последнее время она все настойчивее наседала на Шугая, требуя ускорить пуск второго нижнего горизонта. Николай Архипович сам отлично понимал такую необходимость. Но трест пока что не отпустил средств для этой цели. На его базе не было мощных насосов, а без них скоро не выхлебаешь воду из затопленных выработок. Но Кругловой это будто не касалось.
Однажды, войдя к нему в кабинет, она развернула на столе какой-то чертеж, сказала:
— Это сегодняшний и завтрашний день нашей шахты. — Шугай, посмотрел на чертеж, покачал головой, усмехнулся:
— Вы все о том же…
— А о чем же еще, — упрямо возразила она. Подошла к нему сбоку, склонилась над чертежом, принялась рассказывать. Выходило так, что угольный пласт верхнего горизонта приближается к своей роковой черте. Как оказалось, во всем ей помогли разобраться геологи треста.
— А на сколько хватит нам верхнего горизонта, они не сказали? — поинтересовался Шугай.
— На год, не больше, — не подозревая подвоха, ответила Круглова.
Шугай оживился:
— На год, говорите? — переспросил он. — Дай бог, Татьяна Григорьевна, дожить нам до той поры! К тому времени не один, а целых два новых горизонта откроем. И война, надо полагать, закончится. — Выбрался из-за стола и нетерпеливо зашагал по кабинету. — Мой вам совет, милейшая, — продолжал он, — оставьте пока что в покое этот ваш второй горизонт. Качаем потихоньку воду из него, и ладно. В данный момент давайте нажимать на то, что имеем в наличии.
Пока он говорил, Круглова, не глядя на него, молча свертывала чертеж и, выждав паузу, сказала раздраженно:
— Вы так рассуждаете, будто шахта нам нужна только до окончания войны, а там — хоть трава не расти.
Шугай остановился, серьезно посмотрел на нее.
— Уголь нужен сейчас, Татьяна Григорьевна, в данный момент. Без него нам скоро не добить фашиста.
— К чему эти прописные истины, — болезненно поморщилась она, — фронту нужно в два, в три раза больше угля, нежели мы даем. Но разве это значит, что мы должны брать только то, что под рукой, что ближе лежит, не заботясь о том, где возьмем уголь завтра. А ведь он нужен будет и после войны и, пожалуй, побольше, чем теперь.
Шугай чему-то улыбнулся.
— Вот вы, Татьяна Григорьевна, считаете, что я страдаю близорукостью, а у вас, на мой взгляд, сильно прогрессирует дальнозоркость. А ведь это тоже болезнь. Смотрите далеко, а то, что поблизости, извините, под самым носом, не видите или не хотите видеть. Так не мудрено споткнуться и лоб расшибить, — и довольный, что ему удалось подкузьмить главного, неестественно громко рассмеялся.
Круглова, нисколько не смутившись, спокойно возразила:
— Я, Николай Архипович, за то, чтобы видеть, что, как вы выразились, лежит под носом и что значительно дальше, чего близорукие не видят.
На том и закончился тогда их спор, еще больше настроивший друг против друга.
Спустя несколько дней Круглова принесла наряд на мощный насос, подписанный главным инженером треста.
— Надо сегодня же забрать, а то как бы не перехватили другие, — сказала она и поспешно вышла, сделав вид, что торопится.
Шугай с явным удивлением смотрел на листок с печатью. Сколько он ни просил насос в тресте, ему отказывали. А она сумела добиться. Но машину за насосом все же послал. А сегодня утром, перед сменой, когда Круглова зашла к Шугаю, он преподнес ей сюрприз.
— Я распорядился временно перебросить стволовых рабочих в шахту. Валится добыча, — сказал он, хмурясь и не глядя на нее.
В стволе второго горизонта работало человек десять слесарей и рабочих по ремонту. По мере того как уровень воды в нем снижался, чтобы предупредить обрушение, ствол закрепляли лесом, облицовывали цементом.
Круглова побледнела:
— Как это «временно»?
— Ну на день, от силы на два, — спокойно ответил он.
— Ведь за это время там может все обрушиться!
Шугай успокаивающе приподнял над столом руку, натянуто улыбнулся:
— Не паникуйте, Татьяна Григорьевна, два дня — не два месяца, ничего не случится.
— Я инженер, мне лучше знать…
— А я начальник шахты, прошу не забывать, — как бы приноравливаясь к ее повышенному тону, медленно выговорил Шугай, — я делаю то, что считаю нужным. — Он поднялся, опираясь раздвинутыми пальцами о стол. — А вообще, сообщил вам об этом для сведения, чтоб знали, где находится бригада ремонтников.
Круглова, сдерживая негодование, с трудом выговорила:
— Вам не шахтой, а «мышеловкой» руководить! — хотела еще что-то добавить, но Шугай круто оборвал ее:
— Не тебе судить, милейшая, чем мне руководить. Не по себе дерево рубишь. Я за эту шахту жизнью рисковал, из-под мушки у фашиста не выходил. — Он резко ударил ладонью по столу. — Будешь делать, как я скажу, а не будешь — скатертью дорожка.
У Кругловой до удушья сжало горло. Чувствуя, что не в силах что-либо ответить, она рванулась к двери.
Было морозно и ветрено. Улицу наискосок переметала похожая на густой сизый дымок поземка. Как всегда после утренней смены, когда одни ушли на работу, а те, кто остался дома, не решались выходить из натопленных жилищ, было тихо и пустынно.
К счастью, попутку не пришлось долго ждать. Усевшись в кабину «газика» рядом с шофером, Татьяна спросила:
— Вы в город или на «Северную»?
Дорога на шахту «Северная» сворачивала неподалеку от Красногвардейска. Шофер, лет семнадцати паренек, недоуменно взглянул на нее.
— А вам, собственно, куда?
— В город.
— А если бы я ехал не в город, тогда что? — стараясь быть строгим, сказал он. — Спрашивать надо, а то, как маленькие, — и, сдвинув брови, обидчиво умолк.
Чтобы видеть дорогу, Татьяна провела рукой по заиндевевшему ветровому стеклу. Почувствовала обжигающий холодок, быстро натянула варежку. Ей надо было что-нибудь делать, лишь бы не думать о разговоре с Шугаем, но это было не в ее силах. «Угробит шахту… Изведет людей», — с ожесточением твердила она про себя.
На переезде машину жестко тряхнуло. «Наверно, недавно взял руль в руки», — шевельнув ушибленным плечом, подумала Круглова о шофере. И спросила:
— Мы не проедем?
— А вам куда? — опять скосил на нее сердитый взгляд парень.
— В трест.
Шофер резко затормозил.
— Ну как маленькие дети, ей-право, — снисходительно улыбнулся он. — Слезайте, уже приехали.
Татьяна хотела уплатить за проезд и сунула было руку в карман, но шофер резко захлопнул перед ней дверцу и с места включил третью скорость.
Когда Круглова вошла в приемную, секретарь что-то строчила на машинке.
— Я не могу видеть товарища Чернобая? — неожиданно для самой себя громко спросила Татьяна.
— Садитесь, пожалуйста, — не отрываясь от работы и даже не взглянув на посетительницу, сказала девушка. Круглова неприязненно покосилась на пустовавшие у стены откидные стулья и не села. Ей не терпелось сейчас же встретиться с управляющим. Татьяне казалось, что все разрешится без особенных осложнений и проволочек. Да и какие еще могут быть проволочки! Таким людям, как Шугай, нельзя доверять шахту.
Девушка поднялась, положила на стол напечатанный лист, поставила штамп на нем и только тогда посмотрела на посетительницу каким-то распахнутым взглядом по-детски голубых глаз.
— Вы, наверное, в грузовике ехали, да? — нотки сочувствия прозвучали в ее голосе, — я вам налью чаю, хотите? — И тут же сняла чайник с электрической печки, налила в кружку, подала Кругловой. — Пейте, пожалуйста. Только сахара нет, за это уж извините. Закончится война, тогда и сахаром и печеньем всех посетителей будем потчевать, — и чуть застенчиво улыбнулась.
«Болтушка», — подумала Татьяна.
— Я приехала не чаевничать, дорогое дитя, — как можно сдержаннее сказала она, — мне по срочному делу к товарищу Чернобаю.
Та посмотрела на нее с доброй улыбкой, как иной раз смотрит взрослый умный человек на смешную выходку подростка.
— Я вас понимаю, но, что поделаешь, Егор Трифонович еще не приходил, придется подождать, — и уже вполголоса, почти таинственно: — У меня для вас конфетка найдется. — Порылась в столе и протянула конфету в цветной обертке.
Круглова немного смутилась за свою горячность, молча взяла конфету и присела на стул.
— Егор Трифонович иногда запаздывает, — между тем говорила секретарша, — потому что часто приходится ночевать на какой-нибудь отстающей шахте. А оттуда иной раз, не заезжая домой, едет на другую. И так, считайте, целые сутки, а то и больше…
Татьяна встревожилась: может быть, Чернобай и сегодня будет мотаться по шахтам весь день? Девушка, казалось, разгадала ее мысли и поторопилась успокоить:
— Вы не волнуйтесь, Егор Трифонович звонил, он только на минутку заехал на «Коммунар» и скоро будет.
Когда Татьяна допила чай, девушка предложила ей еще. Наливая, она запросто спросила:
— Вам приходилось когда-нибудь обращаться к Егору Трифоновичу?
Круглова вопросительно посмотрела на нее.
— Нет, не приходилось.
Секретарша нахмурила свои бесцветные, почти невидимые бровки и негромко, словно по секрету, предупредила:
— Раз так, имейте в виду: Егор Трифонович бывает вспыльчив и даже способен нагрубить.
Вошел Чернобай, ссутулившийся, небритый, в мешковатом брезентовом плаще поверх пальто. Не поднимая опущенных глаз, скрылся за высокой, под самый потолок, дверью, обитой черным дерматином.
Девушка негромко спросила Круглову:
— Как доложить о вас Егору Трифоновичу?
— Скажите — главный инженер шахты «Коммунар», — поднимаясь со стула, сказала Татьяна.
Девушка на секунду задержала на ней свой взгляд, как бы говоря самой себе: «Ох, вот вы кто»… — и, не стучась, вошла в кабинет.
Татьяна Григорьевна знала, что ей предстоит нелегкий разговор, но отступать от задуманного не собиралась. Когда она вошла, Чернобай стоял у окна, отхлебывая чай из кружки, держа ее на ладони.
— Заходите, товарищ Круглова, — сказал он устало и как будто безразлично. Сразу он показался Татьяне не похожим на того Чернобая, с каким ей приходилось встречаться. Это был спокойный с виду, с внимательным, откровенным взглядом человек. Тот же, которого она знала, был непоседлив, нетерпелив в движениях и подчеркнуто суров. Когда он говорил, казалось, не видел, не замечал других.
Чернобай поставил кружку на подоконник, уселся в жесткое кресло, взглядом предложив Кругловой стул напротив.
— Я только что с «Коммунара», — спокойно начал он, — мне все известно, что у вас произошло с Шугаем. Вот так.
— Тогда, может быть, мне и не следует докладывать? — выжидающе взглянув на него, также спокойно сказала Татьяна.
Чернобай отвалился на спинку кресла и, медленно разглаживая локотники, некоторое время как-то безнадежно иронически смотрел на нее.
— Валяйте, докладывайте, — наконец милостиво сказал он.
Татьяна некоторое время колебалась: рассказать или лучше уйти? Уйти?! Тогда зачем было приезжать, к чему весь этот сыр-бор. И она рассказала все, что думала и знала о начальнике шахты. Выслушав ее, Чернобай все тем же бесстрастным голосом заговорил:
— То, что Шугай не ахти какой грамотей в горном деле, мне известно. А где взять лучшего? — коротко развел он руками и, подумав, добавил: — Есть, конечно, да беда в том, что все они на войне. — Он вдруг резко оторвался от спинки кресла, навалился грудью на стол. Лицо его напряглось. — Учтите, я с чертом готов работать, лишь бы он делал дело. А Шугай исполнительный руководитель, отлично понимает, что фронту нужен уголь, и дает его полной мерой. А сейчас это главное. Вот так.
Круглова решила не уступать своего.
— Как бы вы, товарищ управляющий, высоко ни ценили его исполнительность, но учтите, нам может когда-нибудь дорогой ценой обойтись штурмовщина.
— Во имя победы мы обязаны добывать уголь любой ценой, — веско выговорил он, — как здесь ни трудно, там, на фронте, во сто крат труднее.
— Я с вами не согласна, — не снижая наступательного тона, сказала Круглова. — По-вашему выходит, только один он…
— Вот как! — остановил ее Чернобай, — не согласны. Что же вы в таком случае предлагаете? Снять Шугая с работы?
Она заметила, как его жесткие брови все ниже оседают на холодные глаза.
— Я все сказала, а теперь сами решайте, — и неожиданно для самой себя, чуть ли не в отчаянии добавила: — В такой обстановке я не могу работать, лучше уйду на фронт.
— Вот как!.. Ну это уже конкретный разговор. Только я не понимаю, почему вам обязательно уходить на фронт?
Татьяна не стала объяснять, промолчала. Молчал некоторое время и управляющий.
— На фронт вас все равно не отпустят, — убежденно начал он. — У нас с вами свой фронт — угольный. А вот у меня в тресте припасена для вас вакантная должность, — интригующе подмигнул он бровью и сделал паузу. Круглова быстро, в смятении посмотрела на него.
— Для меня?.. Должность?..
Чернобай поторопился успокоить ее.
— Именно для вас. Не пыльная, и заработок приличный — технический консультант треста.
— Я пришла не за тем, чтобы просить должность. Я не безработная.
— Вот как!.. А другого выхода для вас я не вижу, — безнадежно повел он плечами.
— Но почему я должна менять должность? Разве…
— А потому, что, как я в этом убедился, — членораздельно, напористо начал Чернобай, — вы не сработаетесь с Шугаем даже в том случае, если я ему закатаю строгача за грубость, штурмовщину и всякое такое. Вот так.
— Уйти — значит признать себя виновной. Но ведь вы знаете, что ни в чем моей вины нет, — запальчиво выговорила она.
Чернобай простодушно улыбнулся.
— Стоит ли доказывать, кто прав, кто виноват. По-моему, оба не правы. — Он перестал улыбаться и серьезно продолжал: — Интересы шахты требуют от ее руководителей прежде всего нормальных деловых взаимоотношений. Когда же этого нет, можно ожидать чего угодно: и обвалов, и катастроф… В общем, уйму всяких бед. Так не лучше ли, скажем прямо, предупредить болезнь в ее зачаточной стадии.
— Это значит, уйти по собственному желанию? — изо всех сил сдерживая себя, спросила Круглова.
— Ну, само собой разумеется, — как будто даже удивился ее вопросу Чернобай.
Уйти в такой момент, когда она чувствовала свою правоту, значило принять решение самое тяжелое и унизительное для себя.
— Нет, такого заявления я писать не буду, — решительно сказала она. — У меня есть должность, и я от нее не отказываюсь.
Брови у Чернобая дрогнули, но не поднялись. Он упорно смотрел в одну точку.
— Что ж, тогда я без вашей просьбы издам приказ, — с сожалением и в то же время с нотками угрозы сказал он, — для вас же хуже. Вот так.
Круглова поднялась, запахнула пальто, спросила:
— Надеюсь, что в этом приказе будет обоснована причина моего увольнения?
— Хватит! — внезапно повысил он голос. — Как-нибудь обосную, можете не сомневаться.
Вот когда она наконец-то расслышала и узнала ледяной звон чернобаевского голоса. Так же он звучал и по селектору. Круглова, не попрощавшись, вышла. Уже за дверью услышала, как Чернобай вслед ей тихо выругался.
Поджидая попутку, Татьяна думала: «Чернобай, конечно, от своего не отступит, издаст приказ о ее увольнении или переведет на другую работу, но интересно, чем он обоснует его? Не напишет же в нем, в самом деле, что, мол, так и так, начальник шахты и главный инженер не сработались, поэтому надо их развести в стороны, как двух сцепившихся драчунов. А какие еще могут быть у него аргументы, доказательства? Татьяна их не видела. Подать самой заявление, уйти по собственному желанию она не намерена — страшно подумать, что скажут Арина Федоровна, Королев, вся шахта…»
Проезжавшая мимо полуторка вдруг с ходу остановилась, взвизгнув тормозами. Распахнулась дверца, и из кабины донесся знакомый мальчишеский голос:
— Садитесь побыстрее, а то небось совсем зазябли.
Пока Татьяна усаживалась в кабину, шофер, стараясь быть строгим, выговаривал ей:
— Как маленькие, ей-право, чего не сказали, что будете ехать обратно, я бы раньше подкатил.
Татьяна с трогательной благодарностью взглянула на своего знакомого, и у нее на минуту отлегло от сердца.
В работе Горбатюк, казалось, забывал о своих физических болях. Его высокая костлявая фигура часто появлялась то в нарядной, то у шахтного ствола или в поселке. Он всегда был в окружении людей. С палкой по-прежнему не расставался, но шаг его стал ходким, нетерпеливым. Казалось, человек этот вечно куда-то спешит и все время боится, что не успеет к назначенному часу.
Всем было известно, что председатель шахткома «на ножах» с начальником шахты. Когда, случалось, Шугай отказывал шахтеру в какой-нибудь просьбе и в ответ слышал «буду жаловаться в шахтком», лицо его мгновенно покрывалось бледностью от закипавшей злости. Он знал, что Горбатюк «не слезет с него», пока не добьется своего. Когда, случалось, предшахткома наседал на него, Шугай досадливо кривился и, как человек, у которого нет уже сил спорить, махнув рукой, говорил: «Ладно, черт с тобой, делай, как знаешь…»
Сегодня, как и всегда, Горбатюк пришел на утреннюю смену вместе с первыми шахтерами. Забойщицы из бригады Быловой, забившись в угол нарядной, пели тягуче и тоскливо «Полывала огирочки дрибною сльозою…» Горбатюк знал: три дня тому назад бригаду нежданно-негаданно постигла беда — обвалилась верхняя часть лавы. К счастью, в тот момент в ней никого не было. Порода обрушилась во время пересмены. Когда Горбатюк и Шугай спустились в шахту, в откаточном штреке люди из бригад Быловой и Кострова о чем-то крикливо спорили. Оказалось, придя на смену и узнав о завале, бригада Кострова категорически отказалась приступить к работе.
— Пусть уберут после себя, тогда полезем в лаву, — в один голос заявили они.
К Шугаю подошла Былова.
— Одним нам не управиться, Николай Архипович, — едва выговорила она от волнения.
Шугай осветил дозоркой ее вдруг сразу похудевшее, черное от угольной пыли лицо.
— Эх, Варюха, Варюха, — сказал он с укором, — за рекордом погнались, а теперь — «не управимся». — И обратился к женщинам, в молчаливой растерянности стоявшим немного в стороне: — Будете в шахте, покуда не ликвидируете аварию. — Затем отыскал дозоркой Кострова, сказал ему: — Пусть они завал разбирают, — махнул он рукой в сторону забойщиц, — а ты со своей бригадой залезай в лаву и давай уголь, ясно?
Но не успел бригадир ему ответить, как раздался протестующий голос Кругловой:
— Нельзя этого делать, Николай Архипович!
Все разом повернули «шахтерки» в ее сторону. Круглова только что выбралась из лавы — спецовка на ней была мокрая, на черном лице лихорадочно горели глаза.
— Надо немедленно все силы бросить на ликвидацию завала, иначе — рухнет вся лава, — сказала она.
Шугай даже отшатнулся и бешено посмотрел на нее:
— Как это «всех»?! А уголь?
Но тут раздалась команда Кострова:
— Полундра!.. За мной, братва! — и первый бросился к лаве.
Гонористый и первый заводила Костров бригаду сколотил добрую: лодырей не терпел и сам работал, что называется, на износ. Но было известно, что морячок не жилец на шахте: заколотит кругленькую деньгу и махнет в свою Одессу. Сам он не делал из этого тайны.
Сразу же, как только бригады приступили к очистке лавы от завала, Горбатюк поднялся на-гора и приказал заведующей столовой накормить людей в шахте.
— Это антигигиенично, товарищ предшахткома, — возразила Гусакова, — там же пылища, грязь. Да и чем кормить, борщ туда не понесешь…
— Обязательно — борщ и чтобы с мясом и жирным наваром, — сказал Горбатюк.
Заведующая стояла в растерянности. Задача для нее была действительно необычная и не из легких. Такого еще не было, чтоб кормить в шахте людей.
— И посуды у меня подходящей нет, — упиралась Гусакова, — а с котлом в шахту не спустишься.
Горбатюк вскипел:
— На фронте солдат под смертельным огнем кормят, а тебе, видишь ли, антисанитария помеха. Одним словом, чтоб люди были накормлены. — Он взглянул на часы. — Через сорок минут доложишь.
И ушел.
Гусакова все же нашла, в чем отправить еду в шахту — оказался и бидон, и алюминиевые миски. Даже каждому по кружке сладкого чаю отправила в цинковом бачке. Позже забойщики и забойщицы благодарили заведующую столовой за чуткость. Гусакова, довольная, так и лоснилась от улыбки, но ни словом не обмолвилась о председателе шахткома, будто он и не был причастен к этому.
…Горбатюк подошел к женщинам, громко спросил:
— О чем грустите, красавицы?
Забойщицы перестали петь.
— Желудочную проблему решаем, товарищ председатель шахткома, — мрачно сказала Былова.
Горбатюк пристально посмотрел на бригадира и не заметил на ее лице улыбки. Подошла Зинка Постылова, бойкая, сварливая бабенка.
— Полюбуйся, дорогой Андрей Константинович, какими стали наши животики, — Зинка распахнула робу и показала конец брезентового солдатского пояса, — можно еще один животишко опоясать, а был как есть в пору, — и тут же с веселой дерзостью обратилась к подругам: — Покажите шахткому для наглядности и вы свои животики, бабоньки, не стесняйтесь.
Женщины заулыбались.
— Не дури, Зинка, — сказал Горбатюк, — Былова, говори, в чем тут у вас дело? — серьезно потребовал он.
И Варя рассказала: когда они сегодня всей бригадой пришли в столовую, Гусакова заявила, что имеется распоряжение, чтоб в течение пяти дней отпускали им не усиленный обед, а как всем, кто работает на поверхности.
— Это за то, что обвал в лаве допустили, — пояснила она. — А разве мы виноваты, если кровля такая, что не удержишь. И крепежу не хватает.
Выслушав бригадира, Горбатюк, не говоря ни слова, прихрамывая, поспешно зашагал из нарядной.
Когда он вошел в кабинет к Шугаю, тот, откинувшись на спинку стула, с видимым удовольствием говорил по телефону:
— Обижаете нас, Егор Трифонович… Да очень просто: передовая, можно сказать, шахта в тресте, и всего четыре делегата. А забойщицы у нас, сам знаешь, какие: настоящие королевы угля… Что, здорово сказано — «королевы»!.. В доклад, говорите, вставите?.. Что ж, не возражаю. Спасибо, что позвонили. Всего наилучшего.
Шугай повесил трубку, а с его давно небритого лица все еще не сходила довольная улыбка:
— Слыхал, шахтком, трест забойщиц-стахановок на слет созывает, — сказал он. — Это они здорово придумали. Молодцы! Только, черти полосатые, всего четыре места нам дают. Просил у Чернобая добавку, хотя бы шесть-семь — ни в какую! Имеются такие шахты, говорит, которым по одному пригласительному билету досталось. — И вдруг пресекся, перестал улыбаться.
— А ты чего спозаранку такой мрачный, шахтком?
Горбатюк, не отвечая на вопрос, в свою очередь поинтересовался:
— Кого это ты королевами величаешь?
Пока Шугай говорил по телефону, он немного поостыл. Иначе бы не сдержался и наговорил лишнего.
— Наших забойщиц, кого же еще, — словно удивляясь недогадливости Горбатюка, пояснил Шугай. — Управляющему очень понравилось словечко. Красиво и по достоинству, говорит.
— А буфет на слете будет, не сказал?
— А то как же! Буфет для такого события обязаны организовать. — И замялся. — Может, конечно, не такой, как до войны…
— Это хорошо, что слет с буфетом, — мрачно сказал Горбатюк, — может хоть там наши королевы подкрепятся, сил прибавят. — Он чувствовал, что больше не может сдержать себя.
— Ты о чем это? — насторожился начальник шахты.
Горбатюк пристукнул палкой о пол.
— А о том самом, начальник, — почти крикнул он, — забойщиц в королевские короны перед начальством венчаешь, а фактически на голодный паек посадил, — глаза его накаленно блестели, голова нервически вздрогнула, и шапка съехала на затылок.
Шугай поморщился, точно от острой внутренней боли.
— Погоди шуметь, — попытался остановить он Горбатюка. Но тот уже не в силах был сдержать себя:
— Ты меня не успокаивай, — лицо его исказила гримаса, ноздри шумно захватывали воздух. — Ты же знаешь, что забойщицы ни в чем не виноваты. Лаву-то завалило не по их вине. У баб животы поприсыхали к позвонкам, а ты им такую неслыханную кару придумал. Где же твоя совесть?!
Шугай догадывался, что произошло какое-то недоразумение, но зная, что Горбатюка так сразу не успокоишь, решил помолчать. «Пусть выкричится».
— Молчишь! — с горькой иронией посмотрел на него Горбатюк.
— А о чем говорить?
— Как это о чем? — удивился тот. — Гусаковой ты дал распоряжение, чтоб бригаде Быловой не отпускали усиленный обед?
Лицо Шугая нахмурилось, потемнело.
— Ну, знаешь, ты на меня такие поклепы не возводи, а то допрыгаешься…
— Не поклепы, а чистая правда. Былова врать не станет. Прихожу в нарядную, а она мне, да не только одна она, все забойщицы с жалобой: так, мол, и так, в столовую поступило распоряжение — пять дней кормить, как всех поверхностных…
Шугай молчал. Он вспомнил, что начальникам угольных участков были даны права распределять среди своих рабочих талоны на усиленное питание и на некоторые дефицитные товары. Видимо, начальник участка Соловьев и воспользовался таким правом.
Шугай снял телефонную трубку, позвонил Гусаковой.
— У тебя есть распоряжение насчет бригады Быловой?.. Кто распорядился?.. Соловьев. Я отменяю его распоряжение. — И не отнимая от уха трубку, нажал на рычаг и сейчас же отпустил его: — Разыщите Соловьева и скажите, чтоб немедленно пришел ко мне.
Горбатюк стоял, глядя в пол, затем обессиленно опустился на стул. Мелкие крапинки пота густо высыпали на его побледневшем наморщенном лбу.
Шугай понимал его состояние, не заговаривал с ним. Бесцельно рылся в ящиках стола, делая вид, будто что-то ищет и никак не может найти.
Соловьев не заставил себя долго ждать. Он быстро вошел в кабинет, стянул с головы шапку, присел к столу.
— Что-нибудь срочное, Николай Архипович?
— Чего уселся?.. — зло уставился на него Шугай. — Я тебя не просил садиться. — Вздувшиеся жилы запульсировали у него на висках.
Соловьев выпрямился, непонимающе испуганно глядя на него. Шугай заметался было по комнате и внезапно остановился.
— Выходит, злоупотребил своей властью! — крикнул он с дрожью в голосе. — Забойщиц на голодный паек посадил…
Горбатюк не стал слушать дальше, знал: сейчас Шугай даст полную волю своему распаленному гневу. И вышел.
Круглова жила в постоянных хлопотах и волнениях. Разговор с управляющим, казалось, подхлестнул в ней скрытую энергию, разбудил свежие силы. Особенно много забот доставляла ей подготовка новой лавы. В ней должна работать врубовая машина. На заседании партбюро был установлен срок пуска лавы. Начальника шахты обязали строго придерживаться его.
Находясь все время в бегах, Татьяна редко виделась с Королевым, разве только на производственных летучках у начальника шахты. Да и то не всегда. Его часто вызывали в горком, или он был занят на шахте каким-и-либо неотложными делами. Но Татьяна, что бы она ни делала, всегда чувствовала его озабоченность и участие. Когда ему стало известно о ее ссоре с Шугаем, у него состоялся серьезный разговор с начальником шахты. Королев доложил об этом инциденте и в горком. Видимо, поэтому Чернобай медлил с приказом об ее увольнении, а возможно, и совсем передумал издавать его. Обо всем этом она узнала невольно, подслушав разговор Королева с матерью. Тогда она, Татьяна, притворившись спящей, лежала в боковушке. Ее не столько обрадовала заботливость этих людей о ее судьбе, сколько умилила на редкость трогательная откровенность и доверчивость матери и сына. Татьяне часто приходилось быть свидетельницей их бесед. Поначалу ей было стеснительно, неловко, но вскоре убедилась, что Королевы не делают тайны из того, какими мыслями и заботами они живут.
В этом доме Татьяна чувствовала себя, как в родной семье. Особенно привязалась к Тимке. Всякий раз, когда она возвращалась с работы, паренек подсаживался к ней, читал свои стихи или что-нибудь рассказывал. Как-то он признался: «Знаете, Татьяна Григорьевна, свои стихи я читаю вам первой, а потом даю в газету». «А почему мне первой, Тима?» — поинтересовалась она. «Потому, что вы у нас на шахте самый образованный человек и душа у вас чуткая к поэзии». — И сказав это, почему-то смутился. Она любила этого паренька нежной материнской любовью. Чем-то он напоминал ей сынишку. И хотя Тимка был намного старше, Татьяна верила, что и ее Васик был бы таким же, как Тимка, — способным мальчиком. Когда им случалось оставаться вдвоем, Татьяна чувствовала себя покойно и легко, словно какой-то невидимый добрый дух вдруг снимал с ее плеч гнетущую тяжесть.
Однажды Арина Федоровна рассказала Татьяне о бывших своих соседях Чурсиных. Были они для Королевых, как говорила она, самая что ни на есть близкая родня.
— И в будни, и в праздники мы всегда вместе. Бывало, Чурсины или мы заколем кабанчика, мужики осмалят его, а потом Сергей и Томка взберутся на тушу верхом и давай подпрыгивать. Детишки смеются, и нам весело. А начнем свежевать, все соседи, званые и незваные, пировать сходятся. Хорошо, дружно жили…
Татьяна спросила, где теперь Чурсины. Арина Федоровна опустила глаза и долго молчала, похрустывая сухими пальцами.
— Наверно, там, где и другие, сгинули под бомбами, — через силу тихо проговорила. Поднялась, достала из фанерной тумбочки старенький альбом, порылась в нем и подала Татьяне фотокарточку:
— Вот наша Томочка, — ласково сказала она.
С фотографии, как своей давнишней знакомой, Татьяне улыбалась круглолицая девушка. С ее полураскрытых губ, казалось, вот-вот слетит: «Ну, здравствуйте! Так вот вы, оказывается, какая…»
Татьяна осторожно поинтересовалась:
— Она тоже погибла?
Арина Федоровна взяла из ее рук фотографию, бережно прогладила ладонью.
— Люди разное говорят: может, в Германию угнали, а может, в шахту кинули… — с грустью сказала она.
Татьяна поняла: ей нелегко вспоминать о Чурсиных, и больше никогда уже не давала повода для разговора об этой семье. Но, странное дело, фотография Тамары нет-нет да и всплывет в памяти, хотя никакой причины для этого как будто бы и не было. А со временем ей уже казалось странным, что Сергей никогда даже словом не обмолвился о Тамаре. Нельзя же забывать о человеке, с которым дружил с детства, а позже, наверное, и любил…
Сегодня, придя на обед, Татьяна еще со двора расслышала какое-то странное оживление в доме. Не успела открыть дверь, как Арина Федоровна бросилась к ней, обняла, запричитала, взволнованная до слез:
— Танечка, солнышко, Тимкин отец живой-здоровый… Письмо прислал. Слава богу, меньше на одного сиротку…
Из мужской половины выбежал Тимка, обнял их обеих, подпрыгивая на радостях:
— Папка живой, Татьяна Григорьевна. Скоро приедет!..
Арина Федоровна как будто успокоилась.
— Ну, хватит, внучек, а то наша Татьянушка небось изголодалась. Бери письмо — и мигом к деду. Пусть и он порадуется, сердечный.
Тимка сдернул с вешалки шапку, и не успела Арина Федоровна сказать ему, чтобы потеплее оделся, как его уже и след простыл.
За обедом мать пересказала письмо Василия. Писал он, что в первый день войны был ранен, отлежался в госпитале и теперь командует стрелковой ротой. О жене, Надежде, сообщал, что она вместе с другими семьями пограничников эвакуировалась в далекий тыл и с той поры не знает, что с ней.
— Про сынишку Тимошу все спрашивает: живой ли, здоровый, — говорила Арина Федоровна, — и про стариков своих тревожится. Может, пишет, понапрасну спрашиваю, может, никого давно и на свете нет…
Когда Татьяна пришла на шахту, там только и было разговору, что о письме младшего Недбайла. Татьяна радовалась за Тимку и за Остапа Игнатьевича. Теперь они каждый день, каждый час будут ждать, надеяться. А кого же ей, Татьяне, ждать, на что ей надеяться? Она часто думала о сиротстве своем и Тимки, и сознание того, что она была не одна с такой несчастливой судьбой — рядом с ней была такая же другая, — как будто немного облегчало ее душевную боль. Теперь же, когда неожиданно пришло письмо от Василия, на нее как будто с новой силой навалилась давящая тяжесть одиночества…
Этот день выдался особенно трудным для инженера Кругловой. В откаточном штреке обломился подгнивший толстый верхняк. Глыбы породы завалили узкоколейку. Пока разбирали завал, движение вагонеток в штреке приостановилось. Клавдия Лебедь до того изругалась с крепильщиками, что те готовы были накинуться на нее с кулаками. И не подоспей вовремя Круглова, может, и осуществили бы свою угрозу. Когда с обрушением в штреке было покончено и Круглова поднялась на-гора, там ее ждала другая неприятность. Неожиданно отказал мощный насос, и уровень воды в нижнем горизонте стал повышаться. Медлить было нельзя. С водой шутки плохи. В насосной она застала слесарей в растерянности. Молодые, неопытные, как они ни старались, не могли обнаружить причину неисправности. Кругловой пришлось самой взяться за дело. Пока втроем хлопотали над насосом, неожиданно пришел Королев.
— О, тут сам главный, тогда дело пойдет, — сказал он, обрадованный, — а я слышу — насос заглох, пойду, думаю, узнаю, в чем дело. — И спросил: — Может, помочь?
— Обойдемся, уже заканчиваем, — не оборачиваясь, сердито отозвалась Круглова.
Видя, что главный явно не в настроении, Королев только улыбнулся и молча вышел.
Домой Татьяна возвращалась поздно. Оттаявший за день снег отвердел и звучно похрустывал под тяжелыми «кирзачами». Шагала не спеша, с жадностью вдыхая крепкий морозный воздух. В дом не хотелось идти, хотя все тело гудело от усталости. Постояв с минуту у калитки, так же медленно пошла вдоль заборчиков по темному пустынному переулку. Было тихо, лишь изредка кое-где во дворах лаяли собаки. Шла и думала: в поселке ходят слухи, будто она и Сергей — муж и жена, только скрывают от людей. В глаза ей, конечно, никто не говорил об этом, но она чувствовала шепоток за спиной и не могла не догадываться, о чем шепчут. Татьяна не один раз упрекала себя: зачем она здесь, а не у себя на Луганщине? Там ее хорошо знают. Среди своих ей было бы легче. Но теперь, особенно после неприятной встречи с управляющим трестом, она не могла уйти.
Думая и порой разговаривая вслух, она брела наугад, уже совсем не замечая дороги. Кое-где сквозь ставни полусонных домишек просачивались бледные полосы света. Одни внезапно исчезали, и на смену им сейчас же вспыхивали новые. И вдруг ей почудилось, что она заблудилась, что осталась совсем одна, и в страхе остановилась. Сколько так постояла, она не могла бы сказать. А когда далеко впереди неожиданно увидела яркую полосу света, не озираясь, радостно побежала к нему, то борясь с ветром, то подгоняемая им в спину. Добежав, остановилась, словно перед непреодолимым препятствием. Свет лился из большого, наполовину занавешенного окна неотстроенного клуба, где помещался партком. Как же она долго бродила, если попала чуть ли не на самую окраину поселка! «Ну и прогулка!» Татьяна перевела дух, посмотрела в окно. За столом, склонившись, сидел Королев, в ватнике, накинутом на плечи, в шапке-ушанке. Лицо его было по-домашнему тихим, спокойным. Даже разгладилась характерная резкая складка меж бровей. Губы, которые он время от времени покусывал, полуоткрыты и чуть шевелились, как у школьника во время зубрежки.
Неудержимо захотелось зайти, отогреться у плиты. Но тут же передумала: может, у него срочная работа, и она ему только помешает. Татьяна вспомнила, как сегодня он зашел в насосную, вызвался помочь, а она грубо отказалась от его услуг, соврав, что-работы осталось самая малость. С насосом же довелось еще повозиться, пока он заработал. К чему этот ее резкий тон, тем более при посторонних людях. Может, было такое, когда он обидел ее? Такого не было. Не помнит она, чтоб он в чем-либо отказал ей, не выслушал, не помог. Татьяна всегда и во всем чувствовала его поддержку. Правда, бывали у них стычки по работе. А у кого их не бывает? И вдруг почувствовала какую-то странную неосознанную жалость к нему. «Нет, Сергей хороший, даже очень хороший». И сейчас же спросила у себя: «А может, ты, Танька, неравнодушна к нему?..» И рассмеялась в душе: вот, действительно, чудачка! Оказывается, в одиночестве можно бог знает до чего додуматься. «Нет, я не хочу, не буду об этом думать!»
Она твердо верила в одно: ей уже никогда не вернуть того, что отобрала у нее война. Образовавшаяся в ее сердце пустота так и останется никем не заполненной.
Татьяна увидела, как Королев откинулся на спинку стула и, как ей показалось, настороженно, пристально посмотрел в окно. Она отступила в сторону, обошла по снежным наметам полосу света и зашагала по улице. И опять невольно продолжала думать: «Почему я испугалась, не зашла к нему, почему убегаю, чтоб он не видел и не знал, что была почти рядом с ним? Неужели я испугалась только потому, что не хочу забывать прошлого? А возможно, я боюсь будущего? А разве мне известно, чем оно может обернуться для меня, это будущее? Но я должна верить своему будущему! От него нельзя отказываться»… Но тут же опять рассмеялась, назвала себя чудачкой и еще быстрее зашагала к дому.
Шаря рукой по двери, Арина Федоровна озабоченно говорила:
— Зазябли, и голодные небось как собачата. Разве ж так можно, целехонький день не евши. — А когда увидела, что Сергея с Татьяной нет, спросила удивленная:
— Никак одна?
Татьяна словно не расслышала ее, промолчала. Завернутая в газету лампочка тускло освещала комнату.
— Раздевайся скоренько да садись поешь горячего. Совсем извелась, лица на тебе нету, — говорила Арина Федоровна, как всегда, строго и ласково. Поставила перед Татьяной тарелку с горячим борщом и уселась напротив. Лицо ее было озабоченно и брови сдвинуты.
— А где же Сережа? — осторожно спросила.
— Не знаю, — соврала Татьяна.
Арина Федоровна подперлась сухим кулачком, задумалась.
— Прежде, бывало, вместе приходили и на обед, и на вечерю, а теперь… — она говорила спокойно, а в голосе — горечь.
— Мы же на разных работах, — сказала Татьяна, — у него одно дело, у меня другое.
— Дело у вас и прежде и теперь одно, — уже строгим выговаривающим голосом сказала мать, — только чего вы там не поделили меж собой, ума не приложу. То с Шугаем схватитесь, то между собой.
Татьяна молчала.
— На шахте начальство отродясь в мире не жило, — продолжала Арина Федоровна, — и никогда между ними мира не будет. Но я так понимаю: повздорили, поцарапались, а потом опять — люди как люди. Дело делом, а жизнь жизнью.
Татьяна улыбнулась:
— Ну и выдумщица вы, мать. О какой жизни говорите, если у нас, у начальства, кроме дел, никаких других забот, никакой другой жизни.
В дверь кто-то постучался. Арина Федоровна проворно поднялась и пошла открывать. Татьяна поспешно скрылась в боковушку.
Она слышала, как Сергей вошел в комнату и, как ей показалось, удивленно спросил у матери:
— Татьяна еще не приходила?
Арина Федоровна не отозвалась, а Сергей, видимо, заметив Татьянину одежку на вешалке, ни о чем уже не спрашивал. Когда в комнате погас свет, Татьяна отодвинулась к стенке, освобождая место, и притихла. Мать долго возилась со своими одежонками, на ощупь укладывая их на табуретке. Потом с минуту еще посидела на кровати и улеглась.
Татьяна не могла уснуть, думала о Сергее и не заметила, как зашевелилась.
— Не спишь, что ли, Таня? — спросила Арина Федоровна. Татьяна затаилась, будто спит, но думать о Сергее не перестала. Ей приходится трудно, а разве ему легче? Пожалуй, даже труднее. Но она не помнит, чтобы он пожаловался, был недоволен своей работой. Однажды, поскандалив с Шугаем, она в раздражении бросила ему, что лучше уйдет на фронт, чем работать с таким начальником. Присутствовавший при этом Королев ничего ей не сказал. А уже позже, когда шли домой, неожиданно спросил:
— Вы это серьезно насчет фронта, Татьяна Григорьевна?
Она ответила, что вполне серьезно.
— А знаете, и мне страшно как хочется на фронт. Может, на пару махнем?
Она сразу не догадалась: шутит или говорит серьезно. А он как будто увлеченно продолжал:
— Уедем и попросим Тимку, пусть напишет большими буквами на воротах: «Шахта не работает, все ушли на фронт».
И она поняла, что, конечно же, он шутит. Но как шутит! После этого разговора Татьяна больше уже никогда при нем не решалась заговорить о своем намерении уйти на фронт.
Она проснулась рано, но Арины Федоровны уже не было в постели. Из кухни просачивался вкусный запах жареной картошки. Татьяна торопливо оделась, чтоб раньше Сергея уйти на шахту. Вышла из боковушки, а он уже мылся под рукомойником, обнаженный до пояса, шумно фыркая и покрякивая от удовольствия. С лампочки была снята газета, и худощавая мускулистая спина Сергея блестела точно на солнце. Татьяне пришлось ждать своей очереди. Чтобы скоротать время, принялась подметать пол. Мать взглянула на нее и только покачала головой: пол она подмела еще с вечера.
Помывшись, Сергей снял с вешалки вафельное полотенце, сказал:
— Прошу, Татьяна Григорьевна, ваша очередь.
Она молча поставила на место веник и, засучив по локоть рукава солдатской гимнастерки, в которой всегда ходила на шахту, подошла к рукомойнику. Ожесточенно натирая тело полотенцем, Сергей посоветовал:
— Вы бы по пояс мылись, Татьяна Григорьевна, так оно здоровее.
Мать через плечо осуждающе строго покосилась на сына, но ничего не сказала.
С некоторых пор Татьяна стала замечать, что Сергею, видимо, нравилось подтрунивать над ней. Но она не сердилась. В его шутках было такое, что бывает у брата и сестры, когда они хотят поддеть один одного и в то же время знают, что уважают и любят друг друга.
Так уже было заведено в этом доме: Татьяна и Сергей завтракали всегда вместе. Тимка в это время еще спал. А Остап Игнатьевич, по обыкновению, проснувшись раньше всех, справлялся с обязанностями столовника самостоятельно, без помощи официанток, как в шутку говорил он. Арина Федоровна еще с вечера готовила для него еду и, чтобы она не остыла, закрывала в нагретой за день духовке.
Ели молча. Татьяна ждала, что Сергей вот-вот скажет, зачем вчера спрашивал о ней у матери. Но он ничего не говорил. «Значит, от нечего делать спросил», — почему-то с раздражением подумала она. И стала поторапливаться с едой, то и дело поглядывая на часы. Сергей заметил ее беспокойство.
— Спешите?
— В трест надо ехать, — сухо отозвалась она. И рассказала о завале в штреке. Оказалось, Королеву все было известно об этом случае. Он даже знал о стычке коногона Лебедь с крепильщиками.
— Крепильщики здесь ни при чем, — остановила его Круглова. — Виноваты мы, руководители.
Королев вопросительно поднял на нее глаза: в чем?
— В чем, спрашиваете? — разгадав его взгляд, переспросила она, — а в том, что сидим без крепежного леса.
В ответ Королев только улыбнулся.
— Вам смешно, а я вполне серьезно, — отодвинув тарелку с едой, сказала Татьяна, — на других шахтах лесу хватает, а мы по три раза используем одну стойку.
— Сейчас всюду не хватает леса, — спокойно вставил Сергей.
— Плохо вы тогда знаете наш трестовский лесосклад, — с насмешливой интонацией выговорила она. И сейчас же внутренний голос одернул ее: «Он-то не виноват». — Я на этом складе бываю чуть ли не каждый день и вижу: все делается по принципу — кто смел, тот два съел. Успели раньше подъехать юнкомовские машины — нагрузились лесом, а ты как знаешь.
— Что же вам не дает опередить юнкомовцев? — с легкой иронией спросил Королев.
— А то, что товарищ Шугай никогда с начальством не ссорится. Пусть шахта валится, но ссориться он не станет. — Поднялась и пошла к вешалке.
Королев невольно улыбнулся: Шугай, действительно, при случае любил ввернуть: «Ссориться с начальством — все равно, что плевать против ветра».
Арина Федоровна, делая вид, будто все, о чем они говорят, ее не касается, сами разберутся, молча возилась с посудой, подбрасывала уголь в плиту и без того накаленную докрасна. А когда Сергей и Татьяна выходили из комнаты, сказала:
— Обедать будете сами. Меня горженотдел вызывает. Ключ — знаете где.
Как только они скрылись за дверью, из-за шторки мужской половины вышел Тимка, босой, в одних трусиках, с взъерошенной со сна головой. Подошел к плите, стал к ней спиной, спросил:
— Что, баба, опять поцапались?
Арина Федоровна, убирая со стола посуду, буркнула:
— Не твоего ума дело. Умывайся да садись завтракать.
— Не мое, не мое… — обидчиво протянул он, поворачиваясь теперь уже лицом к плите, — а я все знаю…
— Что ты там знаешь, мал еще все знать, — сказала она и уже строго: — Умывайся, мне в город надо. — Обняла за плечи, спросила ласково: — Плохо спал, что такой бука, или что случилось?
— А то случилось, баба, что Татьяна Григорьевна от нас уйдет, — не поднимая лица, проговорил он.
— Чего мелешь, откуда знаешь?
— А вот знаю, — сказал Тимка, лениво пережевывая. — Я все знаю, а вы — «маленький, маленький»…
— Выдумщик. Недаром стишки сочиняешь, — улыбнулась она, но с лица ее не сошла настороженность.
— Правда не брешу, баба, — заговорщицки продолжал Тимка, — сам слыхал, как Татьяна Григорьевна с председателем шахткома разговаривала, просила, чтоб ордер ей выписал на комнату в новом доме.
Арина Федоровна молчала. Глаза ее затуманились, резкие морщины обмякли. Тимка не заметил, как она скрылась в боковушке и, пока он не закончил завтрак, не выходила оттуда. А когда вернулась — веки у нее были красные, лицо побледнело и как будто еще больше состарилось.
О своем приезде на шахту секретарь горкома обыкновенно предупреждал заранее. А сегодня нагрянул неожиданно. Королев и Шугай сидели в кабинете, как вдруг дежурный сообщил по телефону: секретарь горкома в шахте. Был только что в восточной лаве, а теперь неизвестно куда направился.
— Давно ушел из восточной? — спросил Шугай.
— Недавно, минут десять.
Начальник шахты сердито выговорил:
— Секретаря горкома надо бы проводить.
— Пытался, Николай Архипович, — оправдывался дежурный, — предлагал в сопровождающие десятника — только рукой махнул: ничего, говорит, сориентируюсь, не впервые у вас.
Королев спустился в шахту.
На рудничном дворе Туманов подошел к Клаве Лебедь, когда та возилась у вагонеток, спросил:
— Коногон?
Клава выпрямилась, недоверчиво посмотрела на незнакомого человека.
— Коногон, а что?
— Подвезешь к лаве?
— А ты кто такой будешь?
— Свой.
— Свои коней крадут. Небось не барин, дотопаешь. — Отвернулась и снова принялась за свое дело.
Туманов походил по рудничному двору, понаблюдал за работой клетьевых и уже собрался идти к лаве, как вдруг Лебедь окликнула его:
— Ну садись уж, — сказала она, хмурясь, — а то вижу, вы новенький, еще заблудитесь, тогда отвечай…
Туманов примостился на передней вагонетке.
— Я вас хорошо знаю, — сказал он.
— Бросьте, — не поверила она.
— Нет, серьезно. В тресте на Доске почета висит ваш портрет, во весь рост, с кнутом.
— Висит, это правда, — сказала Клава и улыбнулась, — мне рассказывали об этом портрете, только я никак не соберусь съездить в город, посмотреть, — добавила она с сожалением. И уже сердито: — А этот городской фотограф тоже — фрукт: пообещал карточку выслать, а выходит — сбрехал. — И тут же, словно забыв о своей обиде на фотографа, предупредила: — Покрепче держитесь. Так уж и быть, с ветерком вас прокачу.
Королев разыскал секретаря в лаве. Бригадир Былова при свете аккумуляторов что-то рассказывала ему, стыдливо прикрывая грудь густо запорошенной угольной пылью кофтой.
Увидев парторга, Туманов сказал шутливо:
— Выручать небось пришел… горноспасатель.
Королев немного смутился, молча пожал руку.
В соседнем с забоем Быловой работала уже в годах с мускулистыми, как у мужчины, обнаженными руками тетушка Пелагея. Туманов, вспомнив давнишнюю встречу с ней, спросил:
— Ну что, солдатка, дырявый подол свой забросила или все еще в нем щеголяешь?
По блеснувшим на черном лице зубам видно было, что женщина улыбнулась.
— Пока не выбросила, Петр Степанович. В шахту в нем хожу. А когда на люди надо показаться, новую юбку надеваю и ситцевую кофточку. Так что не жалуюсь. Теперь бы еще вместо этой техники, — показала она обушок, — отбойные нам или врубовую. Как есть сполна засыпали б угольком фашистскую глотку.
Туманов стянул с себя брезентовую куртку, аккуратно разостлал ее у самого угольного пласта, сказал:
— Дай-ка попробую, Пелагея.
Взял из ее рук обушок и завалился в забой. Рубал, лежа на боку, короткими сильными взмахами, при каждом ударе вздыхая: гех, гех… Рубал минут десять. Рубал бы еще, да забойщица остановила его.
— Хватит, Петр Степанович, а то я совсем продрогла.
Туманов вылез из забоя с черным вспотевшим лицом.
— Ну как, Пелагея, гожусь в забойщики?
— Старая хватка осталась, — одобрительно сказала она, — ежели пожелаешь, в нашу бригаду можем зачислить, — и засмеялась. Но, заметив, как он часто дышит, прервала смех, спросила: — Что, тяжело, Петр Степанович?
Вытирая ладонью пот с лица, Туманов чистосердечно признался:
— Тяжело, Пелагея.
— Это от беспривычки, — словно желая утешить его, сказала забойщица: — Попервах и я думала, что надорвусь. Кое-как дотяну до смены, а чтоб вылезти из забоя, хоть убей — нету сил.
Пока выбирались из лавы, а затем шли по откаточному штреку к рудничному двору, секретарь все время молчал, был замкнут и мрачен. И только когда поднялись на-гора, помылись в бане, сказал:
— Покажи-ка, где ты обосновался, парторг. На шахте-то я у вас не впервые, а вот в твой кабинет дорогу не знаю.
К счастью, до их прихода комсомольский секретарь Кушнарев вместе с Тимкой писали плакаты в комнате парткома и хорошо ее натопили.
Туманов снял с себя армейский полушубок, повесил на гвоздь, вынул из кармана трубку и заходил по комнате.
Заметив, что трубка не дымится, Королев предложил табак.
— Только у меня махорка, Петр Степанович.
— Спасибо, я теперь не курю, врачи запретили, — сказал он с сожалением, — а без трубки не могу, как малое дитя без соски. Пососу минуту-другую, и, кажется, легче, будто накурился.
Оглядел комнату, покачал головой.
— Да, резиденция у тебя, парторг, как у бедного родственника. У Шугая кабинет попригляднее. — И спросил: — Он часто у тебя бывает?
Королев постарался вспомнить, когда же последний раз был у него Шугай, но, так и не вспомнив, неопределенно сказал:
— Когда провожу заседание бюро, бывает.
— Позвони-ка ему, пусть зайдет.
Пока Королев разговаривал по телефону, Туманов присел на стул к плите, протянув к ней озябшие руки.
— Я не зря спросил, частый ли гость у тебя Шугай, — заговорил он, как только Королев повесил трубку. — Сюда он не должен забывать дорогу. Все главные вопросы жизни шахты должны решаться здесь, в парткоме. — И, словно опережая мысль Королева, поспешно добавил: — Это не формальность, нет! Есть существенная разница в том, куда человек идет — в партком или в кабинет к начальнику. Так вот надо, чтоб и Шугай чувствовал, что такое партком. А то, как мне стало известно, в последнее время он возомнил себя этаким князьком.
— Шугай, видимо, считает, что имеет на это право. Ведь шахту, по сути, он спас от взрыва.
Туманов задумался. Его худощавое, усеянное преждевременными резкими морщинами лицо будто отвердело.
— А как ты на это реагируешь? — спросил он.
— Часто ссоримся.
— Бывает, ссорятся — только тешатся.
В комнату вошел Шугай. Он обрадованно крепко пожал руку секретарю.
— Вы, Петр Степанович, злостный нарушитель: мыслимо ли одному спускаться в шахту? Ведь «Коммунар» теперь не тот, что был до войны. Заблудиться можно в два счета, — и шутливо пригрозил: — В следующий раз нарушите, так и знайте, оштрафую.
— Штраф платить нечем. Зарплаты еще после фронта ни разу сполна не получил. — в свою очередь пошутил Туманов и уже серьезно сказал: — Садись, товарищ Шугай, рассказывай, как дела?
Шугай расстегнул полупальто, ватник под ним и, не раздеваясь, сел на табуретку у края стола с таким расчетом, чтоб хорошо было видно и секретаря, и парторга.
— Что ж рассказывать, Петр Степанович, — как бы в затруднении развел он руками, — дела как будто не плохи, сверх плана даем уголек. Не много, правда. Хватало б электрики, врубовую можно в ход пустить…
— Электроэнергию скоро получите. На Зуевской электростанции на днях вторую турбину введут в строй. — И тут же предупредил: — Не вздумайте только женщин посадить на врубовую.
— А у нас имеются такие, — весело подхватил Шугай, — только свистни, за милую душу согласятся.
— Знаю. Но женщин постепенно освобождайте от тяжелого труда. Сейчас ведь все больше возвращается из армии шахтеров. — И вдруг спохватился: — А где же главный? Что-то я на шахте ее не встречал.
При упоминании о главном инженере Шугай сразу сник, потускнел. Он знал, что секретарю горкома было известно о его стычке с Кругловой. Именно он, Туманов, предупредил приказ Чернобая об ее увольнении. И Шугай промолчал.
— Круглова в тресте, на лесном складе, — ответил за него Королев.
— А разве обязанность главного инженера ездить по складам?
— За ней не угонишься, Петр Степанович, — не утерпел Шугай. — Узнает, что прибыло на базу, — ни свет ни заря она уже там. Не баба, а какой-то неугомон.
Туманов довольно улыбнулся.
— Молодчина!
Прошелся по комнате, о чем-то думая, затем все с той же улыбкой сказал:
— Учти, Николай Архипович: введете в строй вторую лаву, тебе за это никто никаких заслуг не запишет. Все ей — главному.
Шугай неестественно рассмеялся:
— А я в них, в этих заслугах, и не нуждаюсь, Петр Степанович. Было б дело сделано.
Королев чувствовал, что все, о чем говорил и расспрашивал секретарь, интересует его, так сказать, в порядке вещей, о главном же еще не спросил.
Узнав от секретаря, что шахтеры Кузнецкого бассейна выслали горнякам Донбасса в порядке братской помощи отбойные молотки, электромоторы, насосы, теплую одежду и другое, Шугай иронически улыбнулся:
— Только попробуй что-нибудь из всего этого получить…
— Все будет распределено под строгим контролем специальной комиссии горкома, — пояснил Туманов.
Шугай безнадежно махнул рукой.
— Что, уже в горком потерял веру, Николай Архипович?
Шугай не ожидал такого вопроса, смутился. Но не умолчал:
— Аж ничуть не потерял, верую, Петр Степанович. Но так получается, что больше Чернобай всеми делами вертит. Захочет — даст, не захочет — не даст. А попробуешь наперекор что сказать, наплачешься потом… — выразительно снизу вверх мотнул он головой.
Туманов поближе подошел к нему.
— Скажи, положа руку на сердце, Николай Архипович, ты уважаешь управляющего или просто боишься его?
Шугай не растерялся, ответил, лукаво посмеиваясь:
— Как вам сказать, Петр Степанович, и уважаю, и, признаться, малость побаиваюсь.
— А все же чего больше: уважения или страха?
— Не скажу, не примерял.
Внимательно следя за Тумановым, Королев думал: «Кажется, начинается главное, зачем он вызывал Шугая». И насторожился.
Секретарь опять стал ходить. Вынул из кармана трубку, но в рот не взял, просто держал в руке.
— А сам ты, Николай Архипович, не задумывался над тем, как к тебе относятся люди: уважают или боятся? — спросил он.
Шугай передернул плечами.
— А при чем тут я, Петр Степанович? — обида и удивление прозвучали в его голосе.
— Собственно, если разобраться, ты тут, товарищ Шугай, меньше всего виноват: на тебя шумит Чернобай, и ты, в свою очередь, шумишь на своих подчиненных. Так ведь? — посмеиваясь, спросил секретарь.
— Ну, ясное дело! — как вздох облегчения вырвалось у начальника шахты, — теперь время такое…
— Война? — подсказал секретарь.
— Война, — сказал Шугай. — А в такое лихолетье не до нежностей.
— За счет войны все списываешь, — уже жестко посмотрел на него Туманов, — жаль, что не был ты на фронте, товарищ Шугай, а то б увидел, как он сроднил людей, сделал их по-братски добрыми и чуткими друг к другу. — Он на секунду перевел взгляд на Королева, словно заручаясь его поддержкой. И опять спросил: — Говорят, что ты, Николай Архипович, даже женщин материшь.
Шугай с удивлением посмотрел на него.
— Петр Степанович, вы это серьезно или шутите?!
Туманов промолчал, не понимая, чему он вдруг удивился.
— Да наши горнячки сами гнут по матушке, — как бы в свое оправдание добавил Шугай.
Секретарь насмешливо улыбнулся.
— А тебя они, случаем, по матушке не ругают?
— Чтоб в глаза — не приходилось слышать, а за глаза — надо полагать, не без этого, — откровенно признался он.
— Зря, что только за глаза, — сказал секретарь, — надо бы, как это делаешь ты, в глаза. Хотелось видеть, какой бы у тебя при этом был вид.
Шугай смущенно молчал.
— Сейчас некоторые считают, — продолжал Туманов, — что без угроз, без грубого нажима дело с места не сдвинешь. Они решили, что люди лучше работают за страх, а не за совесть. Думаю, товарищ Шугай, что ты работаешь за совесть и не меньше за страх, — продолжал секретарь. — Скажи, что тобой руководило, когда ты скрыл от государства тот уголь, который был выдан из заброшенной выработки: совесть или страх?
Шугай подозрительно посмотрел в сторону Королева: ты небось донес? Но смолчал.
— Думаю, что страх за свой престиж, — ответил за него Туманов. — А приписки тоже делал не из страха перед Чернобаем, а из побуждений чистой совести?
— Это было за все время один раз, — не поднимая глаз, глухо отозвался Шугай, — и то не по моей вине, статистик напутал.
Но секретарь уже говорил Королеву:
— Партбюро надо было сразу созвать, привлечь к ответственности за обман государства. — Королев промолчал. — Вовремя не пресекли, а товарищ Шугай решил, что он здесь владыка и может делать все, что ему вздумается.
Шугай хотел что-то возразить, даже привстал с места, но Туманов остановил его:
— Вот и сейчас: не чувствуется, что ты пришел в партком. Ты здесь случайный гость. Посидишь, отогреешься, не высказав своих сомнений. Даже не разделся. Слава богу, хоть шапку снял.
Шугай, как бы ища защиты, взглянул на Королева:
— А мы советуемся… по многим вопросам.
— Но чаще все делаешь сам, в одиночку. Приписку, например, — опять уколол его секретарь едким взглядом.
— Далась вам эта приписка, Петр Степанович, — с оттенком досады сказал Шугай, — я ведь давно все, что приписал, покрыл с лихвой.
— Ты покрыл? — иронически покривился Туманов. — Куда ни кинь, всюду ты. Послушал бы тебя сторонний человек, а потом бы у него спросили: на какой шахте был? На шахте Шугая. Кто там хозяин? Ясное дело — Шугай. А как его люди работают? Люди у Шугая по струнке ходят, во как держит! — и показал крепко сжатый кулак. Туманов еще походил и опять продолжал: — Ты думаешь, о тебе люди другое говорят? Нет! Именно таким они тебя и считают. Все знают, что ты за человек: перед гитлеровцами устоял, постоянно жил, как сам говоришь, на мушке у врага. Тебе сам черт не страшен, а тут вдруг испугался бы простого труженика, мирного человека! Люди терпят твои окрики потому, что относятся к твоему прошлому с уважением.
Шугай молчал, свесив голову.
— Если бы ты, Николай Архипович, был один такой, куда ни шло, — говорил Туманов, — а то ведь, начиная с десятника и выше, все администрируют, покрикивают, запугивают. Когда с такими ретивыми начальниками начнешь говорить, они в один голос, вот как ты, отвечают: идет война, не до нежностей… Будто война дала им права творить беззаконие и бездушно относиться к человеку…
Перед отъездом Туманов заглянул на минутку к Арине Федоровне. Растроганная, она собралась было накрывать на стол, но Петр Степанович замахал на нее руками:
— Спешу как на пожар, — он взглянул на часы. — Через час двадцать у меня встреча с секретарем обкома, а дорога теперь сама знаешь какая.
Но Арина Федоровна все же малость задержала его. Стала выспрашивать о докторе Берестове, о жене Юлии, скоро ли приедет.
Под конец Туманов рассказал об инструкторе Битюке.
— Как он ни увертывался, а все же его разбронировали. Теперь, наверно, уже на передовой.
— Пускай повоюет, — бесстрастно сказала Арина Федоровна и, словно тут же забыв о Битюке, спросила:
— Скажи, Степанович, говорил с нашим?
— Говорил, — догадываясь, кого она имеет в виду, ответил он.
— Ну и что?
— А почему не спрашиваешь, как с ним говорил?
— Знаю, как ты умеешь говорить с такими, потому и не спрашиваю. Ершится?
— Ясное дело. Партизанская струнка сказывается.
— По-моему, секретарь, с такими надо пожестче, тогда они будут к людям добрее, ласковей…
В дороге Туманов думал над словами старой большевички: к людям надо быть добрее, ласковей… Права, тысячу раз права! В ласке, пожалуй, в данное время никто не нуждается, а вот внимание, заботливость — этого не хватает. Когда он выговаривал начальнику «Коммунара», считал, что делал правильно, но в душе больше всего винил управляющего трестом Чернобая. Это его школа, результат его метода руководства. Люди на все готовы, раз война. Готовы и в неразминированные выработки лезть, брать уголь в опасных местах, идти работать в забой с больным сердцем, с язвой желудка. Но иногда надо и удержать! Туманов редко встречал людей, которые жаловались ему на «мелочи жизни». Он сам их видел, и нельзя было не видеть — слишком все было явным, бросалось в глаза. А вот то, что сказала забойщица Пелагея: «Нам бы вместо обушка — отбойные, вмиг бы засыпали угольком фашистскую глотку». Или «Скорее бы электровозы забегали, заработали врубовые», — об этом все говорят. Как же можно быть черствым к таким людям?
Думая, Петр Степанович все время мысленно возвращался к Чернобаю. Он, он во многом виноват! Когда стало известно, что управляющий решил уволить главного инженера Круглову, вызвал его к себе. Состоялся серьезный разговор. И до этого он ни один раз предупреждал Чернобая, чтоб не администрировал. Требовать — это не значит запугивать, грубить. Чернобай как будто соглашался, но продолжал руководить по-своему.
Вот и решай, как с ним быть. А знал: надо с чернобаевщиной кончать, и чем скорее, тем лучше.
Партийное отчетно-выборное собрание затянулось допоздна. После доклада начались прения. Они длились вот уже более часа. Накал критики сказался сразу же. Опустив голову, точно все, что говорилось, нестерпимо обжигало, Шугай круто побагровел, и мелкий пот выступил у него на лбу.
Обернувшись к секретарю горкома, он, деланно веселея, подмигнул:
— Здорово дают! — И тут же спросил: — А случаем не перегибают, как думаешь, Петр Степанович?
— Все правильно!
— Правильно-то правильно. Да только критиковать надо с пользой. А то они Шугаю синяков да шишек понаставят, а дело от этого не покрасивеет.
Шугай низко наклонился к столу и стал торопливо что-то записывать в блокнот, как бы всем своим видом говоря, что ничего, мол, в долгу не останусь, мне тоже предоставят слово.
Королев искоса поглядывал на него.
— Ты когда выступаешь, Николай Архипович?
— Успею еще. А что?
— Просто спросил.
Но Королев спросил неспроста. Он знал, что выступление начальника шахты разожжет еще больший огонь критики.
С трибуны допекал Шугая председатель шахткома Горбатюк.
— …Товарищ Шугай, можно сказать, и пропадает в шахте. А мог бы выкроить какой час и поинтересоваться, как живут люди. Трудностей у них хоть отбавляй, об этом всем известно, но есть такие, которых могло и не быть. Спросить у нашего начальника шахты, хоть раз он заглянул в женское общежитие?
— Будь помоложе, небось не прошел бы сторонкой.
В помещении стало шумно.
Выждав тишины, Горбатюк продолжал:
— В общежитии холодина, мороз цветы разрисовал на окнах. А Шугай вломился в амбицию и не отпустил средств на ремонт печей. А кругленькую сумму отвалил на шторы для своего нового кабинета.
— Ложь! — крикнул Шугай и даже заметно побледнел. — Шторы куплены для красного уголка. Ты, шахтком, лучше расскажи, как защищаешь прогульщиков и лодырей.
— Все расскажу, — отозвался Горбатюк, не сбавляя горячности.
Шугай опять склонился над блокнотом. Затем, овладев собой, уселся поудобнее и, глядя на всех сразу невидящими глазами, старался сохранить достоинство. Но по тому, как он нервно перебирал пальцами, видно было — не малых сил стоило ему это спокойствие. Делая вид, что слушает председателя шахткома, Шугай думал о своем: шторы он, действительно, разрешил своему помощнику приобрести для вновь отремонтированного кабинета, но когда о них вспомнил Горбатюк, сразу же сообразил, что сделал это несвоевременно, и тут же решил пожертвовать их красному уголку.
Горбатюк уступил место другому оратору.
Дождавшись своей очереди, вышел к трибуне Шугай. Понимая, что его возражения против того, о чем говорили ораторы, только бы вызвало лишнее недовольство и неприязнь к нему, он стал заверять коммунистов, что ликвидирует неполадки, примет необходимые меры, добьется перелома. В пылу выступления он и сам верил в то, что говорил.
— Опять обещаночки!
— Слыхали уже!
— Скажи лучше, когда покончим со штурмовщиной? — зашумели отовсюду.
Шугай начал было записывать вопросы, чтобы потом ответить на все сразу, но с места потребовали:
— Отвечай, чего писаниной заниматься.
И он едва успевал отвечать, с каждой секундой все больше чувствуя, как рвется его невидимая связь с аудиторией. Закончив выступление, он сошел с трибуны распаренный и, расстегнув воротник форменки, стал вытирать лицо и шею платком. Кто-то съязвил:
— Не учел наш начальник: вместо платочка надо было веничек банный прихватить, — и по рядам пробежал сдержанный смешок. Шугай тоскливо поморщился, спрятал платок и с принужденной сосредоточенностью стал слушать очередного оратора. Выступала Королева. Манера, с какой она обращалась к собранию, была подкупающе проста и состояла из вопросов, которые старая горнячка задавала и на которые сама же отвечала:
— …Наши люди рады, что избавились от фашистского ига, для них пришел великий душевный праздник. Трудятся не жалея ни сил, ни здоровья. А некоторые руководители, к стыду сказать, иной раз относятся к ним не по-людски. Ведь до чего дошло: как-то прихожу к товарищу Шугаю, чтоб подсобил солдатке Валентине Марусовой землянку отремонтировать. А он мне: так она, говорит, уголь не добывает, за что же ей ремонт? А того и не учел, что муж ее фашиста добивает и что у Марусовой ступню под час бомбежки повредило и для работы в шахте женщина непригодна.
По нарядной прошел негодующий шумок и тут же стих.
— Или еще такое…
И она приводила все новые и новые факты. И если Шугай не знал, куда девать глаза от ее укоров, то всем коммунистам было обидно и горько. Многого из того, о чем говорила старая большевичка, они не знали.
После выступления Арины Федоровны поступило предложение прекратить прения. Прежде чем проголосовать, председательствующий спросил у Туманова:
— Выступать будете?
Все шло как нельзя лучше. И секретарь горкома решил не выступать.
— Не стоит, пожалуй, затягивать. Прекращайте.
После заключительного слова Королева избрали счетную комиссию. Получив бюллетень для голосования, Шугай, как в тумане, вышел из нарядной. В коридоре сказал секретарю горкома:
— Давай, Петр Степанович, покурим, пока счетчики свою бухгалтерию подведут…
— Ты же не курящий.
— Сегодня можно. Так сказать, для успокоения нервов. Ох и чихвостят меня, — натянуто улыбаясь, пожаловался он, — под такой огонь, видать, только на передовой можно попасть.
— Попадают в том случае, когда не с чем наступать и приходится обороняться. Тогда все снаряды и пули — твои, — с легкой усмешкой посмотрел на него Туманов.
Шугая критиковали не первый раз, но теперь он явно встревожился тем, что произошло. Понимал, многое в его жизни будет зависеть от того, изберут или не изберут его в состав партийного бюро. И тревожный холодок то и дело набегал, опахивал его душу.
— Что это комиссия тянет, пора бы и продолжать, — нетерпеливо взглянув на часы, сказал он Туманову. У Шугая был такой вид, будто его ждут неотложные дела, а он вынужден попусту убивать здесь дорогое время. — Сходил бы, Петр Степанович, узнал, скоро ли они там?
— Не имею права, Николай Архипович.
— Ну, тогда пошли Королева.
Туманов осуждающе улыбнулся.
— Не зря тебе достается сегодня!
Шугай, не сдержавшись, сказал:
— За одного битого двух небитых дают. — И рассмеялся, словно сказал не всерьез, а только так, от нечего делать, лишь бы скоротать ожидание.
В нарядной царило оживление. Стенная газета, призывы, плакаты, диаграммы роста добычи подчеркивали необычайность сегодняшнего собрания. Николай Архипович успел прочитать стенгазету еще во время утреннего наряда и теперь, перекидываясь словами с секретарем горкома, невольно прислушивался, как реагируют коммунисты на критику. В газете была крупным планом нарисована карикатура: сидит на облучке заправский ямщик и гонит тройку-шахту во весь галоп, а того не замечает, что уже спицы из колес летят во все стороны. Случись ухабинка, коляска разлетится вдребезги, косточек самого ямщика не соберешь. Шугай знал, что карикатура эта на него и чьих рук работа — комсомольского секретаря Кушнарева и внука кузнеца Недбайло Тимки. Шугай подошел к Кушнареву и, словно сводя все в шутку, сказал, подмигнув в сторону стенгазеты:
— А картинка искажает, комсомол.
— На то она и карикатура, Николай Архипович, — затаив усмешку, ответил Кушнарев. Шугай изменился в лице.
— Не по плечу замахиваешься, милок… — И пошел прочь. Но уже спустя минуту понял, что сказал лишнее. Он хорошо знал боевитость комсомольского секретаря. От него можно ждать еще и не такой критики…
Председатель счетной комиссии пригласил занимать места.
В дверях нарядной Шугая задержал помощник главного инженера. Он только что поднялся из шахты — в каске, в измазанной спецовке. Лицо его было встревожено.
— Что случилось? — нетерпеливо спросил Шугай.
— На «севере» сильно жмет, Николай Архипович, кое-где крепление смяло.
Начальник шахты взорвался:
— А ты где был, куда смотрел?!
— Людей не хватает. Разрешите вызвать вторую смену?
— Без паники, — остановил его Шугай, — где я тебе возьму людей? Видишь — собрание. Не могу же я закрыть его. Иди и действуй пока наличными силами, а там будет видно, — и пошел на свое место.
…Председатель счетной комиссии огласил результаты голосования. За Шугая было подано всего 13 бюллетеней.
— Не включи он свой собственный голос, наверняка бы провалился, — едко подкинул кто-то.
Николаю Архиповичу вдруг стало до того не по себе, что он готов был подняться и уйти. Никогда еще не случалось, чтобы он оставался в одиночестве, почти совсем один. Но все же нашел в себе силы, поднялся, наклонился к Королеву и Туманову, сообщил им о положении дел в шахте. Спустя минуту председательствующий предоставил ему слово.
— Решил оправдаться! — зашумели коммунисты.
— Давай, председатель, заканчивай!
Председатель настойчиво постучал карандашом по графину.
Собрание выжидающе стихло.
Шугай выпрямился, вытер платком лицо и, опять почувствовав свое неограниченное право начальника шахты, громко объявил:
— В северном откаточном штреке смяло крепление, товарищи. Одним крепильщикам там не справиться. Все, кому выходить с утра, — в шахту!
Всю ночь люди закрепляли штрек — ставили новые опоры, заградительные щиты. Узнав о грозящей опасности, на помощь пришла бригада Быловой. Но Шугай отправил ее обратно в лаву.
— Без вас освятится, — сказал он бригадиру, — давайте уголь, не срывайте добычу.
К утру штрек был надежно закреплен, и в нем опять забегали вагонетки. Когда забойщицы поднялись на-гора, первым, кого они встретили, был письмоносец. Люди знали и уже привыкли к тому, что раз Горбунок появился на шахте, значит, кому-то с фронта пришла добрая весть.
Женщины обступили его, нетерпеливые, взволнованные.
— Да не тулитесь вы, чумазые, — будто сердился старик, отступая, — выпачкаете мундир, на люди срам будет показаться.
Женщины посмеялись: на почтальоне была поношенная офицерская фуражка со звездой, истоптанные чуни, застиранная до белесости гимнастерка в заплатах. Пока рылся в своей парусиновой сумке, женщины жадно следили за каждым его движением. Но вот он, наконец, вынул конверт-треугольник и, держа его в руке, обвел всех ищущим взглядом.
— Черные, как кочегары, никого не узнать, — сказал он и, напустив на себя строгость, громко спросил: — Которая из вас Зинаида Постылова?
— Это я, дяденька, — вскрикнула от неожиданности Зинка. Горящие встревоженные глаза ее впились в конверт и, казалось, спрашивали: что же ты принес мне — горе или радость?
Почтальон скупо улыбнулся ей.
— Принимай от своего Кузьмы письмецо да не забудь отписать и мой поклон.
— Подружки, бабоньки, мой Кузьма живой! — радостно запричитала она, прижимая обеими руками конверт к груди, словно кто-то мог отнять его, и кинулась в дальний угол нарядной.
Женщины безмолвно, в нетерпеливом ожидании смотрели на письмоносца: ну, кому же еще? Чего медлишь?.. Горбунок, откинув сумку за спину, лишь развел руками и заторопился к выходу.
Не доходя до двери, обернулся, спросил:
— Не подскажете, где мне начальника шахты искать?
— В кабинете ищи.
— Письмецо небось Николаю Архиповичу? — донеслись голоса.
— У меня к нему личное дело, — хмуро сказал Горбунок и скрылся.
Зинаида Постылова птицей метнулась к забойщицам. Обнимая каждую, она взахлеб бессвязно говорила:
— Правда — живой!.. Награду получил… Кузя, соколик ты мой, — и прикрыв лицо письмом, целовала его.
Женщины растроганно молчали, и у каждой в глазах стояли слезы: у одних от радости за свою подругу, у других слезы были горючие и безутешные…
Вручив письмо начальнику шахты, Горбунок, долго не задерживаясь, с озабоченным видом ушел. Николай Архипович заперся на ключ и, словно на чужих ногах, добрался к столу. Тяжело опустился на стул. С минуту сидел неподвижно, смотрел перед собой в стену и думал о том, о чем редко успевал думать — о собственной жизни. Он знал, что его личная жизнь мало кого интересовала. Правда, иной раз кто-нибудь по привычке спрашивал: «Как живешь-можешь?», он также привычно отвечал: «Спасибо, как и все». А ведь его жизнь была не такая, как у всех, хотя во многом и похожая на другие, но со своими болями и радостями. То, что произошло, было самым тяжким за всю его многосложную нелегкую жизнь. Потрясенный страшным известием, он не выдержал, упал лицом на скрещенные на столе руки и заплакал.
Николай Архипович соврал бы самому себе, если б сказал, что гибель сына была полной неожиданностью для него, что он никогда не задумывался над этим. Два с лишним года он не получал, да и не мог получать писем от сына. Пока их разделял фронт, они не могли хотя бы что-нибудь узнать друг о друге. С уходом немцев он каждый день с надеждой и тревогой ждал вестей. Верил, что если не сам Григорий, то другие непременно должны что-нибудь сообщить о нем.
И вот дождался — сообщили.
Письмоносец сказал Шугаю, что видел его жену, но промолчал об извещении и вообще, как заверил, скрыл письмо от людей. И хорошо сделал, что скрыл. Николай Архипович больше всего боялся за Аксинью, знал — не выдержит такого удара. Не было дня, чтобы она не вспомнила о сыне. Просыпаясь по ночам, он слышал, как Ксения лежит в тишине и тяжело прерывисто дышит. Так не дышат, когда спят, так дышат, когда на сердце нестерпимая боль и тоска. Николай Архипович знал, что жена ходит в церковь на Каменку, но никогда не подавал вида, что знает. Раз и навсегда решил про себя: пусть молится, раз ей от этого легче, покойней. Сам бы пошел не то что в церковь, а к самому дьяволу, только бы облегчить, успокоить душу. Но теперь ничто не поможет ни ей, Ксении, ни ему.
Николай Архипович твердо решил: жена не должна знать о похоронной. Пусть надеется, ждет. Иногда лучше скрыть правду от человека, если это не во вред, а в его же пользу.
Варя не сразу пошла в общежитие, забрела в сквер, ходила думала и передумывала. Письмо, которое получила Зинаида Постылова от мужа-фронтовика, внезапно и остро разбудило в ней мысли о Гаврике: жив ли, здоров? Ей хотелось верить, что с ним ничего не случилось. Но тогда почему молчит, почему не пишет? А может, его покалечило и он страшится писать об этом или боится показаться ей на глаза. Варя вспомнила рассказ, который она однажды услышала в нарядной. Рассказчик говорил о том, как шел с фронта молодой солдат на одной ноге. Зайдет в село, заночует, а станет чуть светать, подхватится, поблагодарит хозяев и шкандыбает дальше. Люди спрашивали, где его дом и долго ли ему еще идти? Солдат больше отмалчивался, а если и отвечал, то без всякой охоты и так, что было не понять его: «Дом мой отсюда не видно…» А родное село солдата, оказывается, находилось совсем близко, только он боялся заходить в него. Там жила его девушка, и ему страшно было, что она не примет его такого. А она все ждала. Она была хорошая девушка. Уж если сказала, что будет ждать, дождется, каким бы он ни вернулся. Варе очень хотелось, чтобы ее Гаврик не был похож на того солдата, чтоб верил в нее, в свою Варюху…
Прохаживаясь по скверу, она неожиданно встретила Шугая. Он сидел на скамье, непривычно притихший, задумчивый. Варя, чтоб не мешать его одиночеству, собралась уже свернуть в сторону, как вдруг он позвал ее:
— Варюха, подойди-ка. Почему одна?.. — по голосу она догадалась: вроде б обрадовался встрече. Подошла, приветливо улыбнулась.
— А с кем же мне быть, Николай Архипович?
— Ну, в таком случае со мной пройдемся.
Поднялся, взял ее под руку, и они медленно пошли вдоль аллеи. Варя была немного смущена: чтоб ходить под ручку с начальником, такого еще никогда не бывало. Нет, было. Случилось это, когда на шахту приехали непрошеные гости из Германии. Тогда Шугай галантно взял ее под локоть, подвел к дамам и представил: «Наша знаменитость…»
Они прошли в запустевший угол сквера, где густо кустился серебристый маслинник.
— Узнаешь это местечко? — спросил Шугай.
— Сколько буду жить — не забуду, Николай Архипович.
Это было то место, где Варя прятала взрывчатку.
— Когда-нибудь здесь памятную доску из гранита поставят, а пока велю оградку соорудить, чтоб не затоптали.
Они долго еще бродили. Шугай, увлекшись воспоминаниями, все рассказывал. Варя внимательно слушала и была немало удивлена не столько его рассказами, сколько им самим: сердечность и теплота исходили из его слов. Давно она его такого не видела и решила: или выпил малость, или получил хорошее известие от сына.
Когда опять сели на скамью, Шугай спросил:
— Что, небось здорово ругают меня на шахте?
— Кто ругает, Николай Архипович? — не поняла его Варя.
— Ну, к примеру, забойщицы.
Варя помолчала, подумала и чистосердечно призналась:
— Уважают, а иногда и ругают.
Шугай вопросительно пытливо посмотрел на нее:
— За что же ругают?
— За разное… — уклончиво ответила она и простодушно улыбнулась, — удельным князем величают.
Шугай нетерпеливо поерзал на скамье. Брови его тяжело нахмурились.
— Дурацкая выдумка нашего предшахткома, — сердито сказал он, глубоко вздохнул и, как будто успокоившись, поблагодарил: — Спасибо за откровенность, Варюха.
О чем-то подумал и снова заговорил:
— Признаюсь, не от тебя первой слышу такое. Но ты скажи, как я могу поступать иначе? Иной раз и не кричал бы и по душам, может быть, поговорил, да работа такая, поблажек нельзя давать…
Он вздохнул, помолчал и опять вздохнул. Варя вкрадчиво взглянула на него. Ей казалось, что он сердится, а лицо его было печальным.
— Ну мне пора, Варюха, опаздываю, — вдруг спохватился и, не попрощавшись, зашагал по аллее. Шел не спеша и как будто не своим, вялым шагом. Так не ходят, когда куда-нибудь торопятся. Так ходят, когда у человека на душе большая неприятность или какое-то горе.
И Варя решила, что, наверное, на партийном собрании произошло что-то очень серьезное…
Варя не надеялась кого-нибудь встретить в общежитии. Был теплый весенний вечер. В такую погоду никакая сила не удержит девчат дома — гуляют в сквере или смотрят кино. В поселок каждую среду и воскресенье приезжала кинопередвижка. Демонстрировали художественный фильм и обязательно фронтовую кинохронику. Не успела она войти в коридор, как из комнаты донесся тихий голос: «На позицию девушка провожала бойца»… Варя по голосу узнала прицепщицу Ломову и с ужасом подумала: «Пьяная». С той поры, как Ломова стала работать терриконщицей, она часто приходила в общежитие выпивши, пела одну и ту же песню или что-нибудь рассказывала и без нужды заразительно смеялась. Наговорившись вдоволь, ложилась в постель, успокоенно закрыв глаза, и снова начинала петь уже совсем тихо, словно убаюкивая себя.
Варя несколько раз пыталась уговорить ее уйти от Пушкаревой, звала к себе в бригаду. Ломова, когда была трезвой, угрюмо отмалчивалась, а подвыпивши учиняла скандал. Один раз, когда Клава попыталась припугнуть ее кнутом, Тоня, изловчившись, вырвала его и, если б Лебедь не перехватила кнутовище, Тоня исхлестала бы ее и всех, кто собрался на шум из соседних комнат. Те, кто мало знал Ломову, всячески поносили ее, грозились вытурить из общежития. Другие жалели. Ведь совсем недавно это была тихая, скромная девушка. Все знали, что Тоня переписывается с фронтовиками, и никто в этом не усматривал ничего дурного. Пусть себе пишет, может, в этом занятии она находит для себя утешение, а возможно, питает и какую-то свою заветную девичью надежду.
Варя тяжело переживала все, что произошло с Ломовой. И хотя Тоня ревниво скрывала от всех свою тайну, многие знали о ней. Но, щадя ее самолюбие, никто никогда даже не намекнул ей о неудачной любви. Пройдет время, страсти перебродят, перегорят, и все станет на свое место. Но время шло, а Тоня ни в чем не изменилась: была все такой же замкнутой и мрачной или пьяно-веселой и дерзкой.
Повстречавшись как-то на улице с проходчиком Макаром Козыревым, Варя незаметно завела с ним разговор о Тоне.
— Что это ее не видать, уехала куда, что ли? — спросил он. Варя подозрительно взглянула на его красивое лицо, подумала: «В самом деле не знает или притворяется?»
— Интересовался б, небось узнал, что с ней.
Козырев как будто удивился.
— А почему я должен ею интересоваться?
Варя ничего не ответила и быстро пошла от него. Тогда же она решила, что этот Козырев — ничтожество. Тоня ему совсем не нужна. Клава Лебедь рассказывала, что Нюрка Гуртовая отбила его у Тоньки. После этой встречи Варя уверилась, что и Нюрка нужна Макару не больше, как забава.
Когда она вошла в комнату, Тоня стояла на корточках у своей кровати, укладывала вещи в фанерный чемоданчик. Варя негромко кашлянула, Тоня быстро обернулась. На ее раскрасневшемся лице застыла удивленная улыбка.
— Варюха?.. А я думала, что ты с девчатами в кино.
— Опоздала, — соврала Варя, — а ты опять в путешествие собираешься?
Тоня не ответила, склонилась над чемоданом, тихо напевая.
Почувствовав неладное, Варя подошла ближе:
— Что задумала, Тонька?
— А ничего, — не поднимая головы, буркнула она, — на фронт уезжаю, — и опять свое: — «На позицию девушка…»
Варя знала, что Ломова не один уже раз ходила в горвоенкомат, просилась на фронт, но ей всегда отказывали. Возможно, все же добилась своего, и обрадовалась за подругу.
— Тонечка, неужели разрешили, скажи правду? — Варя склонилась к ней, обняла одной рукой за плечи, другой повернула к себе ее лицо, и, почувствовав сивушный перегар, едва не отшатнулась. Неестественно расширенные глаза Тони с паутинкой красных прожилок на голубоватых белках смотрели упрямо и зло.
— Разве эти тыловые крысы считаются с человеком, — она сняла со своих плеч Барину руку, выпрямилась. — Ты, говорят, горнячка, государственная бронь. Без специального указа самого правительства не имеем права посылать шахтеров на фронт. Броня!.. — рассмеялась она на всю комнату. — Да какая, говорю им, из меня броня, ежели я не под землей, а можно сказать, под облаками на пару с самим господом богом вкалываю. А старикашка-майор глаза выпучил и спрашивает: как это с самим господом богом? Ты что, говорит, девица, пришла сюда зубы мне, старику, заговаривать? А все зубы, представь, у него из белого железа. Хотелось съязвить: попробуй такие заговорить, да сдержалась. Терриконщица я, объясняю ему. А он опять глаза таращит: а что это такое? Профессия, говорю, есть такая, только не подземная, поверхностная. В таком случае принеси, говорит, справку, тогда и решим.
Увлекшись рассказом, Тоня ходила по комнате, изображая то майора со всеми его смешными ужимками, то представляла самое себя в разговоре с ним, серьезную, неотступно требовательную.
Воспользовавшись паузой, Варя спросила:
— Что ж, понесешь справку?
— Пошел он к черту! Все равно на фронт не пошлют. Не иначе как самой бежать надо. — И, захлопнув крышку чемодана, сказала решительно, как отрезала: — Все! — и протянула руку с повернутой вверх неотмытой черной ладонью. — Держи, дорогая подружка, и пожелай мне счастливого пути…
Варя подумала: может быть, ей и в самом деле лучше уйти? Пусть даже она не попадет на фронт, зато устроится на работу в другом месте, и то ей будет легче. Но все же сказала безнадежно:
— Чудишь ты, Тонька, не добраться тебе до фронта, не ближний свет…
— Доберусь! — с уверенностью ответила она. — Из самого Берлина от меня ждите письмецо. Ну, держи…
Но не успела Варя пожать ей руку, как в комнату вбежала Клава, сияющая, радостная.
— Вот это кино, девчата! Так колошматят фашистов, аж тырса с них летит, — и закружилась по комнате. — Победа! Скоро победим, вот увидите…
И словно только что разглядела примолкших невеселых подруг. Притихла.
— Похоже, с похорон, что такие хмурые? — сказала удивленно. Заметила на Тониной кровати чемодан, спросила: — Уходишь от нас, Тоня? Куда?
— К своему возлюбленному, — лукаво улыбнулась Ломова. Клава не поверила ей и попыталась угадать:
— К Пушкаревой перебираешься?
Тоня закусила губу, диковато покосилась на нее.
— Что, уже пронюхала? — И умолкла, словно задохнулась от гнева. Подхватила чемодан и быстро направилась к двери. Варя преградила ей дорогу.
— Не пущу! Если к Пушкаревой — не пущу! — закричала она. Глаза ее горели решимостью. Клава предостерегающе стала у двери. Тоня, не выпуская из рук чемодан, растерянно смотрела на подруг.
— Выходит, не я, а вы с ума посходили, — мрачно проговорила она. — Пушкарева будет меня на телефонистку учить. Не век же мне торчать на терриконике. — Казалось, девушка внезапно отрезвела, взгляд ее стал ясный, уверенно твердый. — На Пушкареву есть приказ, чтобы телефонисткой ее зачислить. И на меня будет.
Варя знала о таком приказе. Шугай издал его после того, как Аграфена получила письмо от мужа. Обрадованная, она всем показывала его, читала вслух и уверяла, что ее Никита жив-здоров, бежал из плена и теперь опять воюет. Аграфена ругала на чем свет стоит кого-то, называла злостным ябедником и грозилась, чего б это ни стоило ей, вывести подколодную змею на чистую воду. После того в поселке стали поговаривать, будто Пушкарева уже не пьет. Варя не особенно доверяла этим слухам. Но нельзя было не верить Шугаю — не мог же начальник шахты издать такой приказ, если б не был уверен, что Аграфена не справится с работой телефонистки. И Варя немного смягчилась.
— Ну и учись на телефонистку, — заговорила она тоном доброй подруги, — а зачем тебе идти к Аграфене, разве у нас плохо?
— Ей, Аграфене Васильевне, плохо, — с жалостью в голосе сказала Тоня, — ребятишки ее в детском доме, сами знаете, а Стаська не захотела у нее жить, ушла. Осталась одна, как палец. А с одиноким человеком всякое может случиться…
— Да ведь она самогонку хлещет, — не выдержала Клава, — и тебя…
— Что меня? — не дала ей договорить Тоня.
— А то, что пьете вместе, — наступала Лебедь, — тебе б подальше от нее, а ты липнешь…
Тоня болезненно улыбнулась, вздохнула и сказала с тоскливым укором:
— Эх, Клавка, знала б ты, какая золотая душа у Аграфены Васильевны, не стала бы наговаривать лишнего. А то только и видите, когда выпьет.
В сенях послышались чьи-то шаги. В комнату вошла Пушкарева. На ней было свежее легкое платье, на голове пестрая косынка, лицо улыбающееся, и вся какая-то живая, праздничная.
— А я уж, Тонечка, грешным делом, решила, что ты передумала, не придешь.
Тоня засмущалась, перехватила чемодан в другую руку.
— Да надо же с девчатами попрощаться, Аграфена Васильевна.
— А чего с ними прощаться? За границу уезжаешь, что ли? — удивилась Аграфена. — И вдруг ее осенила мысль: — Варя, Клава, знаете что: пойдемте к нам на Тонино новоселье, а? — Девушки недоуменно переглянулись. А она продолжала уговаривать: — Песни споем, станцуем. У меня патефончик свой. При немцах все до нитки променяла, а патефон держала до последней минуточки.
Лицо ее улыбалось, глаза сияли, будто загодя видела: до чего же весело проведут они время. Глядя на нее, Тоня не выдержала и тоже стала уговаривать:
— Ну Варюха, ну Клава, ну пойдемте. Вы же мне родные. Родней никого нет.
— Ах, врунья ты, врунья, — только и сказала Варя и обняла подругу.
Вскоре уже они все вместе шли к землянке Пушкаревой.
Новый двухэтажный каменный дом выстроили на самом краю поселка. Королев несколько раз навещал в нем Горбатюка. Последнее время председатель шахткома стал часто болеть. В этом же доме поселилась и Круглова. Каждый раз, подходя к подъезду, Сергей невольно бросал беглый вкрадчивый взгляд на ее балкончик.
Для Сергея уход Татьяны не был неожиданностью. Знал: рано или поздно это должно случиться. Тесен был домик Недбайло для такой большой семьи. Его удивило то, что она ни разу даже словом не обмолвилась о своем уходе, будто это было ее, только ее личное дело. Ясно, что Королев не имел никакого права препятствовать ее желанию. В конце концов кто он для нее?..
На шахте, казалось, никто не заметил перемены в семье Королевых. Один лишь Шугай с присущей ему грубоватой манерой шутить как-то сказал в присутствии Кругловой:
— Все же отомстила тебе Татьяна Григорьевна, парторг. Было время, когда ты от меня отделился, а теперь она от тебя сбежала.
Сергей заметил, как лицо Татьяны залилось краской, и сейчас же перевел разговор на другое.
Теперь Королев реже встречался с Кругловой, но думать о ней стал больше. Особенно, когда забегал домой на обед или возвращался с шахты поздно вечером. В такие минуты он испытывал ощущение тоскливой пустоты. А тут еще мать со своим вечным вопросом: «Танюшу видел?» Или настойчиво советовала: «Зашел бы, проведал, может, она в чем нуждается?..»
Сергей в таких случаях отмалчивался или отвечал раздраженно: «Нуждается, скажет шахткому». А зайти все же хотелось. Зайти не по делу, а просто поговорить. Королев вспомнил, как, бывало, по вечерам всей семьей собирались в большой комнате и каждый рассказывал что-нибудь свое. Сергею всегда было приятно, когда Татьяна вдруг переставала хмуриться и от души звонко смеялась. Королев решил, что у нее, должно быть, приятный мелодичный голос и она хорошо поет, но ни разу не слышал, чтоб Татьяна пела. Как-то Остап Игнатьевич раздобыл четвертинку. Сидели за столом с Ариной Федоровной. Вошла Татьяна. Мать и ей налила. Не отказалась, выпила перед обедом. Старики затянули: «Ой, у поли…» Стали упрашивать Татьяну поддержать компанию, но она отказалась.
— Родные мои, не могу я. Когда-то пела, а сейчас не могу… — прикрыла глаза ладонью и скрылась в боковушку. Умолкли и старики: у каждого было свое горе и при случае напоминало о себе, просыпалось внезапно, до боли сжимая сердце.
А у Татьяны было большое горе. Прежде Королев редко задумывался над этим. Теперь же, когда она жила одна, решил, что ей должно быть особенно тоскливо. Убеждал себя, что именно это и только это заставляло его думать о ней, он искал предлог утешить, облегчить ее одиночество.
Всякий раз, направляясь к Горбатюку, Сергей говорил себе, что непременно заглянет к Татьяне, узнает, как устроилась, как живет, но в последнюю минуту вдруг находил неудобным заходить к одинокой молодой женщине. А после укорял и смеялся над собой: жить вместе, в одном доме, выходит, было удобно, а теперь вдруг… Глупо, очень глупо!
Королев вошел к Горбатюку, когда тот возился у печки, орудуя кочергой. На нем был толстый ватник, шапка-ушанка. Похоже, куда-то собрался. В комнате вкусно пахло варевом.
— Ходишь уже, Андрей Константинович, а можно? — удивленно и в то же время обрадованно спросил Королев. Еще вчера Горбатюк лежал в постели, почти не двигаясь, скованный обострившейся болью старых ран.
— Никак не согреюсь, Серега, — не отвечая на вопрос, пожаловался Горбатюк. Захлопнул дверцу, с трудом выпрямился, прогибая и потирая ладонью спину. Сел на кровать, спросил, что нового. Слушал молча, будто с интересом, но Королев видел, что мысли его заняты чем-то другим.
— Ко мне опять Марфа Кузьминична приходила, — вставил он невпопад тому, о чем рассказывал ему Королев, — суп сварила, комнату прибрала. Видишь, какой порядок, — довольный, оглядел он свое жилье. В комнате, действительно, было уютно: пол вымыт, стол застлан свежей скатеркой, на окнах кружевные шторки, на подоконнике — фикус.
— Цветок принесла, — продолжал Горбатюк. — Зачем он мне, говорю ей, все равно загинет. Поливать-то некому. А она мне: сама полью. Чудная, право, — покачал он головой, задумчиво улыбаясь.
Пока детский сад не был отстроен, Марфа Кузьминична временно уступила ребятам свой дом, просторный, из трех комнат. Двор огородили штакетом. Каждый день поутру матери приводили детей к Марфе Кузьминичне, оставляли узелки с харчишками, а сами шли на работу. Во дворе всегда было шумно от детской беготни и криков. Прежде замкнутая, никогда не улыбающаяся женщина постепенно становилась неузнаваемой: всегда чисто одетая, аккуратно прибраны волосы, в движениях появилось что-то живое, энергичное, взгляд просветлел. Когда она разговаривала с детьми, ласковая материнская улыбка не покидала ее бледного лица. Но ходить на станцию не перестала, хотя и не каждый день и не по ночам, как прежде. И если б не паровозные гудки, то, возможно, совсем отказалась от своих зряшных хождений. Заслышав далеко в степи свисток паровоза, она замирала на месте, спохватившись, поспешно надевала на себя все лучшее, торопливо шла к станции. Никто не говорил ей, что делает она это напрасно. Пусть делает, как делает. Придет время, все образуется.
Когда в поселке открыли дом для сирот, Марфа Кузьминична стала работать уборщицей. Вскоре у нее прибавились новые заботы: в свободное от работы время она навещала одиноко живущих, возвратившихся с фронта бывших воинов. Обстирывала, создавала для них уют. Узнав, что председатель шахткома слег, она в тот же день пришла к нему. Навела порядок в комнате, перебила постель, приготовила еду и, присев у ног больного, пригорюнившись, долго ничего не говорила. Угнетенный не столько физической болью, сколько ее молчанием, Горбатюк сказал:
— И охота тебе, Марфуша, за нами, калечными, ухаживать. За твои труды никто ломаного гроша не даст.
Сказал и тут же понял, что сказал не те слова. Думал обидится, зальется слезами, но она только подняла на него сухие усталые глаза, вздохнула и едва слышно вымолвила:
— А мне ничего и не надо, Андрюша. Было бы вам, сиротам, хорошо.
Ушла незаметно, как и появилась.
— Сколько силы в этой женщине, — изумлялся Горбатюк, — и где только она их берет.
Королев вспомнил, как прошлой осенью встретила его Марфа Кузьминична на станции. Тогда она показалась ему безнадежно больной, потерявшей рассудок. Превращение, которое произошло с Агибаловой, было действительно похоже на чудо.
— Ты знаешь, что я задумал, — после долгого молчания сказал Горбатюк, — возьму ее к себе. Пусть живет, чего ей одной бедкаться. Да и мне будет способней. Не привык я жить одиноко. Не хворь, так тоска сожрет.
Он не спрашивал совета у парторга, даже не взглянул на него. Видимо, давно решил для себя этот вопрос.
— Дом ее навсегда под детский садик отдадим, а сами будем здесь жить. Хватит с нас.
Королев улыбнулся, осторожно вставил:
— Уже и распорядился чужим хозяйством. — И серьезно спросил: — А ты у Марфы Кузьминичны спрашивал? Может, она не согласится?
Горбатюк покривил в укоризненной улыбке спекшиеся губы: какой же ты, мол, чудак, Королев. Разве я мог, не посоветовавшись с ней, решать? А вслух сказал:
— Говорил, конечно. Промолчала, но вижу согласна. Да она с дорогой душой уйдет из своего дома. Там каждая мелочь тиранит ее. Так что другого поворота нашему решению не будет.
Кто-то постучался в дверь. Горбатюк сейчас же громко отозвался:
— Можно, заходите!
В комнату вошла Круглова. Увидела Королева, замешкалась, задержалась у двери. Одета она была по-домашнему — в светлой блузе и темной шерстяной юбке, подстриженные волосы гладко причесаны.
Сергей невольно подумал: какая она изящная и молодая.
— Заходи, Татьяна Григорьевна, только поплотнее закрывай дверь, — сказал Горбатюк, — тепло, а я зябну.
Круглова подошла к Горбатюку, поздоровалась за руку, спросила о здоровье. На Королева только взглянула: они уже встречались на шахте. По тому, как Татьяна участливо расспрашивала председателя шахткома о его здоровье, Сергей понял, что зашла она не впервые.
— Стараюсь, выздоравливаю, Татьяна Григорьевна, — говорил Горбатюк. — Хорошо, что вы пришли. Мы тут одно серьезное дело решаем, — улыбнулся и продолжал: — На этот раз на повестке дня стоит беспартийный вопрос, так что никакого от тебя секрета, Татьяна Григорьевна.
— Тогда расскажите, раз нет секрета, — сказала она.
— Так уж и быть — расскажу. — И, помедлив, спросил у Королева. — А может, ты расскажешь, парторг?
— Твой вопрос, тебе и карты в руки, Андрей Константинович, — отшутился Сергей и тут же подумал: «Сейчас заведет разговор о Марфе Кузьминичне».
Горбатюк помолчал, словно вспоминая что-то.
— Тогда слушай, Татьяна Григорьевна, — хмурясь, начал он. — Мы тут беседовали на такую тему: захворал, скажем, человек, его проведывать ходят, много добрых, успокоительных слов говорят ему. Хорошо, приятно больному от такого участия. А вот, скажем, человек здоров, но один как перст, — показал он узловатый указательный палец, — ему-то, пожалуй, тяжелее, чем хворому: никто не зайдет, не спросит, как живешь, черт-дьявол, может, тебе в чем помочь. А душа у него застенчивая, не хватает смелости пожаловаться. Как быть такому человеку? На всю жизнь оставаться одному со своим горем? А горе у него непоправимое. Знает: то, что потеряно, никогда не вернется. В такую горькую для него годину услышать бы ласковое слово, почувствовать душевную заботу близкого человека и сразу бы стало легче, уютней жить на белом свете…
Слушая, Татьяна почувствовала, как у нее бледнеет лицо и удушливый комок медленно подкатывается к горлу. Ей показалось, что Горбатюк говорит о ней и вот-вот назовет ее имя. Она испугалась, что не сдержит слез, и уже готова была под каким-либо предлогом уйти. Горбатюк, словно понял ее душевное состояние, пояснил:
— Это я про Марфу Кузьминичну веду свою сказку-быль, Татьяна Григорьевна. Бедкается одна-одинешенька. А женщина хорошая, с добрым сердцем. И жизнь ее еще далеко не кончена. Вот мы с ней и порешили: жить нам вместе. Мне одному тоже не сладко. И парторг не возражает, — доверчиво взглянул он на Королева. Тот в ответ только улыбнулся.
— Ну, как, Татьяна Григорьевна, правильное приняли решение? — спросил Горбатюк.
— Вы, Андрей Константинович, хороший человек, — сказала Татьяна и улыбнулась. Хотела улыбкой сдержать слезы, но это ей не удалось. Они заполнили ее немигающие глаза. Но она не дала им пролиться, торопливо промокнула платком.
— Спасибо вам на добром слове, Татьяна Григорьевна, — растроганно сказал Горбатюк.
Круглова поднялась. Она уже овладела собой.
— Одним словом, с вашим решением согласна, — сказала она, — по-моему, вопрос решен правильно. — И, взглянув на часики, заторопилась. — Извините, на смену опаздываю. Поскорее выздоравливайте.
— Выздоравливаю, стараюсь, Татьяна Григорьевна, — сказал Горбатюк и добавил задумчиво и серьезно, словно убеждал самого себя: — Мне обязательно надо выздороветь.
Поднялся и Королев.
— Мне тоже на наряд, Татьяна Григорьевна. Пойдемте вместе.
Когда вышли в коридор, Круглова сказала: «Подождите минутку, я сейчас» — и скрылась за дверью, как показалось Сергею, особенно старательно прикрыв ее. Он остался ждать, а из головы не выходило: чего она вдруг заплакала? Андрей Константинович и Марфа Кузьминична люди одинаковой нелегкой судьбы. Будут жить без любви, конечно, но уважая, заботясь друг о друге. Все же так лучше и легче, чем доживать свой век в одиночестве.
Рассказ Горбатюка не мог не взволновать Татьяну, но только ли это растрогало ее?.. И к нему вдруг пришла мысль, что в судьбе этих двух людей есть что-то общее с ее, Татьяниной, судьбой. Война отобрала самое дорогое в ее жизни — мужа и сына. Она такая же одинокая. А кто утешит, кто облегчит ее душевное состояние, вернет ей хоть малую частицу радости, счастье жизни?..
Когда шли на шахту, Татьяна спросила о здоровье Остапа Игнатьевича. Вот уже несколько дней старик не выходил из дому — простыл на сквозняках в кузне и занемог. Когда бы Сергей ни пришел домой, даже в глубокую полночь, после ночной смены, Остап Игнатьевич всегда лежал с открытыми глазами, не спал. Видя, как плохо ему, Сергей стал все настойчивее уговаривать его лечь в больницу. Старик больше отмалчивался. А однажды сказал:
— Помирать скоро не собираюсь, Серега, учти. Дождусь сына, свадьбу твою справим, тогда можно и на покой. — И посмотрел на него долгим выжидающим взглядом.
Королев промолчал, думая, на ком Остап Игнатьевич собрался женить его?..
Не поинтересуйся Круглова стариком, Королев сам бы напомнил о нем. Не проходило дня, чтобы он не спросил о ней, не передал поклон.
— Передайте ему, пусть поправляется, — сказала Татьяна. — Я обязательно зайду проведать.
Пока шли и разговаривали, Сергей чувствовал какую-то странную скованность, чего прежде никогда не замечал за собой. Видел, что и она, Татьяна, была настороженно сдержанной, все время избегала его взгляда. Ему невольно вспомнилось недалекое прошлое, когда они жили в одной квартире, одной большой семьей. То было время простой хорошей дружбы, когда ничто не мешает быть самим собой, говорить все, о чем думаешь. Даже подтрунивали, шутили друг над другом. Теперь все это будто отдалилось, стало только приятным воспоминанием…
Когда Королев пришел домой, все уже спали. Один Остап Игнатьевич ворочался в постели, тяжело, надсадно кашляя.
Сергей тихо улегся и ждал, что старик вот-вот заговорит о Татьяне. Ждал, и все время почему-то боялся этого разговора.
Но Остап Игнатьевич ни о чем не расспрашивал. Видимо, совсем было плохо ему.
Незадолго до дневной смены Королев решил зайти к начальнику шахты. Кабинет его оказался закрытым. Сергей знал, что Шугай, когда ему надо было без посторонних свидетелей поговорить с начальством по телефону, имел привычку закрываться на ключ, и условным стуком дал знать о себе.
— Горбатюк не заходил? — с ходу спросил он. Шугай отмолчался, сел за стол и, чем-то обеспокоенный, принялся рыться в ящиках стола, мучительно сводя на переносице густые темные брови.
— Ты что, не слышишь, Николай Архипович? — уже начал сердиться Королев. — Через полчаса сменное профсоюзное собрание, а предшахткома как в воду канул.
— Проводить собрание придется без Горбатюка, парторг, — наконец мрачно отозвался тот.
— Опять захворал?
— Не захворал, здоров, но… — начал было Шугай и замялся. Как-то убито посмотрел на парторга и тихо добавил: — Нет у нас председателя шахткома. Арестовали, ясно?..
Королев онемел от ужаса, а потом улыбнулся: ему показалось, что Шугай шутит. Он иногда мог шутить совсем некстати. Но лицо его было серьезное.
— Такими вещами не шутят, — казалось, прочитал его мысли Шугай. — Пришли двое, предъявили ордерок, и извольте бриться. Вот тут сидел Горбатюк, — показал он на стул рядом со своим. — Вот такие-то дела, парторг… — выговорил он вместе со вздохом.
В тот же день, сразу после сменного профсоюзного собрания, Королев позвонил секретарю горкома, рассказал о случившемся. Туманов долго молчал, видимо, затруднялся ответить что-либо определенное. Затем сказал: «Я выясню, в чем дело, а потом позвоню тебе…»
Королев часто допоздна засиживался в кабинете — перечитывал горкомовские директивы, просматривал свежие газеты. Дня ему для этого никогда не хватало: выступления в нарядной с информацией о событиях на фронтах, беседы по разным вопросам с людьми отнимали у него почти все дневное время. Теперь же, когда случилось такое с Горбатюком, он с вечера до глубокой ночи никуда не отлучался из своего кабинета, ждал, что вот-вот зазвонит телефон и он услышит ободряющий голос Туманова: ничего особенного не случилось, произошла ошибка, досадное недоразумение.
Но звонка из горкома все не было.
Сидя за столом, Королев невольно прислушивался к соседней комнате. В ней было тихо. А всего несколько дней тому назад оттуда то и дело доносились то строгий, то спокойный голос председателя шахткома, людской говор. Горбатюк редко бывал один. Часто заходил к Королеву посоветоваться или сообщить что-нибудь новое и никогда не сидел на месте, все ходил, нервически подергивая головой. За что могли арестовать Горбатюка? На шахте в эти дни плелись разные слухи: одни шептались, будто он продался немцам, когда во время атаки, раненый, несколько часов оставался на нейтральной территории; иные утверждали, что на председателя шахткома наклеветали злые языки. Последнее — более вероятно. Прямой, откровенной натуры человек, он не терпел людей с нечистой совестью и порой был не сдержан, даже груб с ними. Вероятно, они-то и отомстили ему.
Сегодня, как и в предыдущие дни, Королев до полуночи просидел в кабинете и, решив, что напрасно ждет звонка Туманова, уже собрался идти домой, как вдруг настойчиво, резко зазвонил телефон. Королев вздрогнул от неожиданности и в нетерпении схватил трубку.
— Королев? — услышал он далекий голос.
— Я слушаю.
— Ты здорово занят?
Он не узнал голос Туманова: как будто по-приятельски прост и в то же время холоден. И ответил неопределенно:
— Дел всегда хватает.
— Тогда вот что: приезжай к нам в горотдел КГБ, ты срочно нужен, — говорил далекий голос. — Пропуск тебе уже выписан, зайдешь в седьмую комнату. Жду. — И в трубке раздался характерный сухой щелчок.
Королев некоторое время сидел, точно прикованный к стулу. Он догадывался, что вызывают по делу Горбатюка, но почему именно сейчас, в полночь?
Позвонил в гараж. К счастью, дежурная машина была на месте, и через полчаса он уже ехал в грузовике в Красногвардейск. Сидя в кабине с шофером, с огорчением подумал, что второпях не предупредил мать о своем отъезде, и теперь она всю ночь не сомкнет глаз, будет ждать.
— Знаешь, где помещается КГБ? — спросил Королев у шофера.
Тот, напряженно всматриваясь в освещенную фарами дорогу, не поворачивая головы, ответил:
— Садовая, 19. А что?
— Туда меня подбросишь.
Шофер на секунду скосил на него вопросительный взгляд.
— Небось по делу нашего председателя шахткома вызывают?
— Не знаю, — нехотя отозвался Королев.
Молчали долго. А когда въезжали в город, шофер снова заговорил:
— Запустили слух, будто наш Андрей Константинович немецкий шпион. Какой же он шпион, если весь фашистскими пулями прошит? И душа у него рабочая. Не иначе как наклеветали на человека, гады!
Королеву не один раз приходилось слышать такое, и он все больше убеждался, что с арестом Горбатюка определенно произошло какое-то недоразумение и что ошибка эта обязательно будет исправлена.
Когда подъехали к двухэтажному дому, Королев велел шоферу подождать и скрылся за массивной дверью. Он задержался в коридоре у крайней комнаты № 7. За дверью было тихо. Торопливо согнал за спину складки гимнастерки под ремнем, постучал.
— Можно, войдите, — послышалось за дверью.
Королев приехал домой под утро. Не успел он ступить на порог, как мать открыла дверь. Пока умывался, она, не расспрашивая, где был и почему так поздно пришел, поставила на стол вечерю. Сидели вдвоем. Остап Игнатьевич и Тимка спали в своей половине. Первой заговорила Арина Федоровна.
— Что ж молчишь, сынок, рассказывай.
И Сергей понял, что матери известно, куда ездил и по какому делу. Сказать ей об этом никто не мог, так как, уезжая в город, он никого не предупредил. Видно, как и всегда, подсказало материнское чутье. Сергей рассказал все, ничего не утаивая, и заметил, как вдруг померкли ее всегда ясные глаза. Она долго молчала, задумчиво глядя в одну точку, затем внимательно и озабоченно посмотрела на него, спросила:
— Сам-то ты веришь, что Горбатюк оборотень?
— Нет, мама.
— Тогда борись, сынок! — с побледневшим сурово напряженным лицом настойчиво сказала она. — Честного человека негоже оставлять в беде.
Поднялась, подошла к нему, провела по голове ладонью, потеребила, помяла густые волосы, как делала в детстве, и молча пошла в свою комнату. Голова его горела. Он не в силах был ничего сказать, только с болью посмотрел ей вслед…
Через несколько дней после поездки Королева в МГБ на шахту прибыл представитель горкома. Под вечер того же дня было созвано внеочередное партийное собрание. Королев обрадовался: возможно, теперь все прояснится с Горбатюком и можно будет сказать людям правду, чтобы прекратить судачество.
Оказалось, представитель привез готовое решение — исключить Горбатюка из рядов партии, как изменника — и недвусмысленно добавил, что за потерю бдительности еще кое-кто должен понести соответствующую меру наказания.
— Правильно говорю, товарищ парторг? — спросил он у Королева.
— Правильно или неправильно, будут судить сами коммунисты, — ответил тот, — не нам же с вами решать.
— Вопрос решен, — удивился представитель. — От собрания всего-навсего требуется, чтоб оно согласилось, подтвердило.
Королев больше ничего ему не сказал.
Представитель говорил при гробовом молчании коммунистов. Факты, которыми располагал он, были чудовищны и, казалось, неотразимы. Их невозможно было опровергать и в то же время трудно было поверить, что товарищ, которого все хорошо знали, мог докатиться до такого падения. Представитель иначе не называл Горбатюка как «предатель». У коммунистов при этом никли головы, и каждый, казалось, боялся смотреть в глаза своему соседу, словно обвинялся в тяжких грехах не только Андрей Горбатюк, но и все присутствующие на собрании.
Во время выступления представителя кто-то подкинул с места:
— Еще не закончено следствие, а вы его врагом обзываете…
Представитель промолчал, словно не расслышал реплику или просто не счел нужным на нее отвечать.
Первой попросила слово Арина Федоровна. Пока она шла к столу, чуть наклонив голову и ни на кого не глядя, по комнате катился сдержанный говорок: «Королева взяла слово. Мать будет выступать…»
Королев, председательствуя на собрании, не призывал к порядку, не успокаивал, хорошо понимая, что после долгих напряженных минут молчания, пока представитель докладывал собранию суть дела, такая разрядка просто необходима. Арина Федоровна стала у края стола — сухонькая, прямая, лицо строгое, глаза ясные и сурово спокойные. Сергею всегда казалось, что все в матери ему хорошо и давно известно. Каждая складочка на ее лице, каждый ее жест близки и понятны ему, как и всякому любящему сыну. Но, когда она выступала на собрании, он всякий раз неожиданно открывал в ней для себя что-нибудь новое и с благоговейным трепетом ждал ее слов. С тем же чувством слушали ее и все присутствующие.
— Я — старая большевичка и знаю, как тяжко приходится человеку, когда его разлучают с родной ленинской партией, — говорила она. — Все, что там в вашей папочке собрано, товарищ представитель, насчет коммуниста Андрея Горбатюка, может, правда, а может, и нет. Мы Андрея Горбатюка принимали в партию, перед нами он и должен держать ответ. А как же можно за глаза решать судьбу человека! Такого права никому не дадено. Пусть Горбатюк явится в свою партийную ячейку, и мы сообща решим, как с ним поступить. Ежели окажется, что он правда оборотень или, как вы, товарищ представитель, выразились — изменник Родины и предатель, пощады ему от нас не ждать.
Все дружно зааплодировали. Послышались одобрительные возгласы:
— Правильно, мать!
— Как можно человека за глаза исключать!
— Пусть придет Горбатюк, тогда и решим!
Арина Федоровна выждала, пока собрание утихнет, и продолжала:
— Я высказываю свою думку, товарищи коммунисты, а там сами решайте. Только пускай лучше рука моя отсохнет, а за глаза ни «за», ни «против» голосовать не стану. — И, вскинув голову, пошла на свое место.
Все снова загудели.
Королев, видя, что других мнений нет, чтобы не тратить время, решил поставить предложение старой большевички на голосование. Представитель нервничал, пытался что-то говорить, но ему не дали. Проголосовали единогласно. Воздержался один Шугай. Он сидел в самых задних рядах, в углу, притихший, нахмуренно задумчивый.
Когда стали расходиться, Королев подозвал его, сказал, чтобы на минутку остался. Шугай недовольно поморщился, помялся, но покорился.
Заложив руки за спину, он с мрачным отяжелевшим лицом стал вышагивать по комнате. Королев, делая вид занятого человека, что-то искал в сейфе и, украдкой поглядывая на него, думал: «Опять ты, Николай Архипович, остался при своем мнении. Когда-нибудь тебе это припомнят коммунисты». — И, замкнув сейф, сказал:
— Присаживайся, Николай Архипович, поговорить надо.
Шугай вскипел:
— О чем говорить?!.. По-моему, все ясно.
— Для тебя ясно, а для меня — не ясно, — спокойно выговорил Королев и уже настойчиво: — Садись!
Шугай нехотя сел напротив, боком к парторгу. Королев всмотрелся в профиль его лица и не впервые для себя отметил, что Шугай заметно сдал, похудел.
— Я как председатель собрания, — начал Королев, — не требовал от тебя объяснения: почему воздержался? Да это и не положено. Может, мне объяснишь?
Шугай резко, всем корпусом повернулся к нему. Глаза его были накалены.
— Извини меня, парторг, но ты чудак! Не знаешь, с кем имеешь дело.
— А с кем?
— С органами, вот с кем! — пуча, точно от испуга глаза, сдавленным голосом выговорил Шугай, — там, будь уверен, похлеще нас с тобой разбираются, кто чист, а у кого рыльце в пушку. Сказали, что Горбатюк — немецкий шпион, перебежчик, значит, так, в прямом смысле, и понимай.
— А ты как считаешь — перебежчик он? — спросил Королев.
— А что я?! — удивленно переспросил Шугай и, помедлив, неопределенно ответил: — Я своего твердого мнения на этот счет пока что не имею.
— Выходит, умываешь руки?
— А у меня они чистые, — с усмешкой сказал он и, как бы для убедительности, посмотрел на свои широкие ладони.
«Хитер», — подумал Королев. Вспомнил, как однажды во время очередной стычки с Горбатюком Шугай, распалившись, зловеще пообещал председателю шахткома: «Ты, Андрей, когда-нибудь допрыгаешься…» Тогда Королев не придал значения его словам. Мало ли что эти горячие головы могли наговорить друг другу в порыве раздражения. Теперь же с ужасом подумал: «Неужели и Шугай приложил к делу Горбатюка свою руку?.. Это невероятно! Но не исключено».
Отмалчиваться нельзя было, и Королев решил продолжить разговор:
— Я считаю, что коммунисты правильно решили, потребовав Горбатюка к себе на собрание. В конце концов, пока он не исключен из рядов партии, является членом нашей организации.
— Оно, может быть, и верно, — в сомнении пожал плечами Шугай, — да только кто его отпустит, раз уж он у них числится…
— Должны отпустить. Там тоже разбираются.
— Смотри, так и отпустят, — безнадежно протянул Шугай. — Органы, брат, в теперешнее, военное время — сила. Власть у них — неограниченная.
— Ты так говоришь, будто имел с ними дело, — вставил с улыбкой Королев.
— А ты думаешь, одного тебя вызывали по делу Горбатюка? — лукаво сощурился он, — таскали и меня и не один раз, так что — в курсе.
Королев опешил. Ему даже и в голову не приходило, что не один он побывал в доме по Садовой № 19. Оказывается, вызывали и начальника шахты, и, наверно, не только его одного…
Шугай поднялся со стула, пристально посмотрел на парторга.
— Ты с ними, Сергей, не того, — предостерегающе многозначительно покрутил он кистью, — мой тебе совет: не прись на рожон, дело серьезное. А то как бы сам не допрыгался. Ясно?..
— Запугиваешь?
— Не пугаю, по-дружески советую, — так же спокойно сказал ему Шугай. — Ты думаешь, я просто так, сдуру воздержался при голосовании? Как бы не так! — негромко воскликнул он и добавил, словно секретничая: — Чтоб лишний раз не таскали, не отрывали от работы. Ясно?! Один ведь черт, как решат — так и будет. Теперь они в защитниках Горбатюка не нуждаются. — Он пресекся на полуслове и предупредил: — Только чтоб разговор этот остался между нами. Я дал подписку, должен понимать… — и, сославшись на занятость, поспешно вышел.
Королев сидел в одиночестве, думал о начальнике шахты. Что-то в нем было загадочное, неясное: или страшится за свою шкуру, или согласился с чьим-то доносом и теперь ловчит.
В шахту спустили еще несколько лошадей. В конюхи напросился Лукьян Грыза. Он ходил по пятам за Шугаем, умолял:
— Пойми меня, бога ради, Николай Архипович: в забойщики я негож, задышка у меня, сам знаешь, а без шахты моготы моей нету. Ко всему — никого у меня, один, как обкошенный куст. Не дай загинуть от тоски смертной.
Шугай вначале решил назначить конюхом девушку. В эти дни из сел целыми партиями прибывали в трест девчата, пожелавшие работать на шахтах. Человек пятнадцать приехало и на «Коммунар». Шугай знал: у женщины всегда больше заботливости и ласки к животным, чем у мужика, но ему стало жалко одинокого старого человека, и он не устоял, уважил Грызе.
С того дня Лукьян Агафонович почти невылазно находился в шахте. Поднимался на-гора только за тем, чтобы получить продовольственный паек, похлебать горячего. Теперь он виделся с сыном почти каждый день. Последнее время Ерошка редко выходил из своего заточения, ел плохо, отощал и сильно ослабел. Лукьян Агафонович мучительно думал над тем, как вызволить его из подземелья, спасти от неминучей гибели, но пока что никакого выхода не видел.
Лебедь терпеть не могла Лукьяна Грызу. Знала, что во время оккупации он дружил с Бурлаком, бывал у него дома. Они часто допоздна просиживали за выпивкой.
Клава делала вид, будто не замечает конюха или просто не узнает его. Но однажды, когда они остались в конюшне одни, Грыза первый заговорил:
— Вроде б и правда не узнаете, Клавдия?
— Узнаю, чего там, — отозвалась она. — Вас, Лукьян Агафонович, невозможно не признать, слишком приметная личность.
— Это чем же… приметная? — осторожно полюбопытствовал конюх.
— Как же, при немцах, можно сказать, первым человеком в поселке были — пресвитер! Не шутейное дело, — не без ехидцы сказала Клава.
Грыза решил платить ей тем же:
— Да и ты была иной, сестрица. Выходит, не веровала, обманывала Иисуса Христа?
— А чего б и не так! — насмешливо ответила она. — Людей можно обманывать, а бога нельзя? Важность какая!
— К чему эти слова? — обиделся Грыза.
— А к тому, что ты был первый обманщик, — пошла в наступление Клава, — да еще твой приятель Бурлак.
— Черт ему приятель! — отмахнулся Лукьян Агафонович.
— Теперь-то он тебе не нужен. А припомни, как ночами просиживали да паутину сообща против людей вплели.
— Какую паутину, бог с тобой, сестрица! — Грыза уже не рад был, что затронул эту сумасбродную девицу. А поди знай: была ведь смиренная да набожная.
— Еще спрашиваешь какую, дьявол пегий, — обожгла его взглядом Клава, — кто с верующих отмольные греб? Ваша компания. А кто на просвирах да на подаяниях благоденствие свое строил, гульбища устраивал?.. Или, может быть, пресвитера Лукьяна Грызы на них никогда не бывало?
— Да замолкни ты… нечистая сила, чего орешь-то!
— Ага, правды боишься! — сверлила его глазами Лебедь, — погоди, пресвитер, придет время, все выплывет. И Бурлаку не миновать расплаты.
— Да ведь он твой муж, опомнись, — до шепота понизил он голос.
Клава метнула на него дикий взгляд и сейчас же громко рассмеялась.
— Клавка, хватит тебе ржать, выводи Берту, — послышался из штрека недовольный девичий голос, — порожняк гнать пора.
Клава внезапно оборвала смех, напряженно сдвинула брови.
— Так говоришь — муж?.. Бурлак — мой муж? — и опять рассмеялась и, не отсмеявшись, повела Берту из конюшни.
Всю смену она гоняла партию за партией без передыху. Отчаянный свист и звонкий лай Жучки не умолкали ни на минуту. Когда Нюрка Гуртовая насмешливо спросила, какая ее сегодня муха укусила, Клава прикрикнула на насыпщицу. Та отшатнулась от нее, как от огня.
Клава знала, что только из-за Нюрки, из-за ее наглых ухаживаний за Макаром Козыревым прицепщица Ломова ушла из шахты.
До конца дня Клава так и не успокоилась. Как ветер, с гиком и свистом гоняла поезда, перессорилась с клетьевыми, которые, как ей казалось, сегодня особенно неповоротливы.
После смены начальник шахты вызвал к себе Лебедь. Следом за ней в кабинет вбежала Жучка.
— А собаку зачем сюда тащишь? — негодующе покосился на нее Шугай.
— С жалобой она к вам, товарищ начальник, — играя глазами, смело сказала Клава. — Службу собачка несет исправно, а пайка ей не дают. Последний кусок от своего рта отрываю.
— Брось ты эти свои выбрыки, Лебедь, — сурово оборвал ее Шугай, — вся шахта на тебя жалуется…
Придя в общежитие, Клава наскоро умылась теплой водой и завалилась в постель. Только сейчас она почувствовала, как она устала. Это была не физическая усталость, к своей нелегкой работе она привыкла, — у нее было такое состояние, будто она вдруг лишилась способности ясно мыслить, чувствовать, ощущать. Ей казалось, ударь ее сейчас кто-нибудь — не почувствует боли.
Почти всю ночь пробыла она где-то между тягостным сном и явью. Явью было все то, что слышала: пришли с работы девчата, о чем-то говорили, негромко смеялись, потом погасили свет и притихли. Полусном — все, что весь день неотступно преследовало ее: Галактион Бурлак, долгая жизнь в его доме, злое судачество людей. Как она могла жить бок о бок с таким страшным, ненавистным ей человеком? А ведь были моменты, когда она готова была решительно на все… Вот хотя бы этот случай. Нет, нет, не надо, не надо!
Она сквозь полусон вспомнила, как однажды Галактион явился домой после гульбища у священника и стал стучаться к ней в комнату, умолял, обещал золото. Вначале она думала, что Галактион болтает спьяна: откуда у старикашки золото, сам оборвышем ходит. Но с той поры мысль о золоте не переставала сверлить ее мозг. Как-то, когда Бурлак был трезв, Клава решила припугнуть его, серьезно сказала, что, если он не прекратит свои грубые домогательства, она заявит в комендатуру, и тогда золотишко его — плакало. С той поры Галактион присмирел и уже не ломился по ночам в ее комнату. И Клава поверила, что Бурлак не соврал: золото у него определенно есть. Куда он его спрятал и сколько его, она не знала. Но ее любопытство с каждым днем обострялось. Теперь она следила за каждым его шагом. Придет же когда-нибудь такая минута, когда Галактион не утерпит и ему захочется хоть одним глазом взглянуть на свое сокровище. Клава никогда не имела у себя золотых вещей, но знала, магнитная сила этого металла дьявольски неодолима, и такие, как Бурлак, скорее поплатятся собственной жизнью, чем выпустят его из своих захватистых жадных рук.
Она по-прежнему ходила в молитвенный дом, а по ночам безутешно плакала, проклиная свою судьбу. Клава искала и не находила для себя другого выхода, как только отсиживаться под надежной защитой Бурлака и ждать, ждать… А сколько еще придется ждать и чего ждать — она не давала себе ясного отчета.
Галактион начал подумывать, куда бы ему уйти с насиженного места. Это случилось, когда стало известно о разгроме немцев под Сталинградом. В те дни через поселок вереницами и в одиночку тянулись итальянские и румынские солдаты и офицеры, закутанные в одеяла и теплые платки, с трудом волоча за собой сани с амуницией. Некоторые забредали в дом Галактиона. Не раздеваясь, стоя, отогревались у печки, потирая руки и пританцовывая, в отчаянии бормоча:
— Гитлер капут… Русский зима некорош.
И снова спешили к своим поклажам.
Галактион как-то сказал Клаве:
— Надо бы нам с тобой подумать о дороге. Санки у меня добрые, много кое-чего можно уложить.
Клава промолчала, мстительно подумала: «Попробуй только куда-нибудь смыться»… Бурлак, видимо, принял ее молчание как знак нерешимости и припугнул на всякий случай:
— В лапы к красным нам ни в коем разе нельзя попадаться. Небось, сама слыхала: всех, кто остался у немцев, — в расход, а нет — в Сибирь на вечную каторгу.
Клава пошла в свою комнату, так ничего и не ответив ему. Но с того дня Галактион стал основательно готовиться к отъезду. Делал он это по ночам, за закрытой дверью. Подолгу рылся в сундуке, обитом узкими полосами блестящей жести, точно обручами, кряхтел, чмокал губами, шлепал по полу босыми ногами и вдруг надолго затихал. Клава уже думала, что он наконец улегся, уснул, но вскоре шлепающие шаги и возня снова доносились до ее слуха. Опасаясь, что Галактион может незаметно улизнуть, она несколько ночей почти не спала. Решила, что бы там ни было, задержать его.
Когда в сентябре 1943 года наша артиллерия начала обстреливать из дальнобойных орудий окрестности поселка, Галактион, вконец растерянный, угорело заметался, нагружая без разбора тележку всяким барахлишком. Он уже собрался было выехать со двора, но Клава преградила ему дорогу:
— Ворочайтесь, наши в поселке, — приказала она.
Галактион обессиленно выронил из рук оглобельки, в смятении глядя на нее.
Вырвавшись из дома Бурлака, Клава почувствовала себя раскованно, свободно и легко, будто наконец выбралась из глубокого затхлого подполья. Она как бы вся распахнулась и, словно мстя за свое долготерпение и отверженность, зажила смело, дерзко и просторно…
Уже под утро Варя тихо, чтобы никто не слышал, юркнула к ней под одеяло, прижала к себе, тихо спросила:
— С кем это ты всю ночь воюешь, Клавка?
— А разве что?.. — не поняв ее, удивилась Лебедь.
— И во сне с кем-то ругаешься, вот что.
— Ой! — точно от острой боли ойкнула Клава. — А что я говорила?
— Пойми тебя: стонешь, ругаешься, а кого ругаешь — сам аллах не разберет.
Клава всхлипнула, уткнулась мокрым лицом в плечо подруги и вся затряслась. Ее слезы испугали Варю. Она ни разу не видела, чтобы отчаянная, дерзкая, никогда неунывающая Клавка-коногон плакала.
Проходя мимо поселкового сквера, Клава услышала, как ее кто-то окликнул. Она обернулась. Навстречу ей, минуя торные дорожки, напрямик по густой траве легко и бойко шагал Костров. На нем были разутюженные широкие матросские брюки, белая рубашка с распахнутым воротом, из которого высматривала полосатая тельняшка. Когда он выходил из тени на солнце, приглаженные волосы его бронзово блестели. «Чего ему надо?» — сердито подумала Клава, но все же остановилась. Она всегда недоверчиво, подозрительно относилась к этому парню. Наблюдая, как он заносчивым петушком расхаживает по нарядной, Клава до боли в пальцах сжимала кнутовище. Но он никогда не затрагивал ее и, казалось, совсем не замечал.
Костров подошел к ней, приветливо улыбнулся.
— Здравствуйте, Клава, — сказал он.
— Смотри, какой вежливый, — усмешливо протянула она. — Ну, здорово. Что скажешь?
В какую-то секунду она как бы впервые разглядела его синие глаза, скуластое лицо с рассеянными на нем мелкими веснушками.
— Да вот, решил предложить, — говорил Костров, усиленно моргая и не смея взглянуть на нее, — может, пройдемся, вечер — красота, — и, осмелев, потянулся к ее локтю.
Клава отступила на шаг, сказала холодно:
— Я находилась в шахте, с меня хватит, — и зашагала по тротуарчику.
Костров не отставал, шел следом.
— Ну какая вы, ей-богу, Клава… — пытался говорить он и не договаривал.
— Какая? — спросила она на ходу, не оборачиваясь.
— Какая, какая, — обидчиво бормотал он, — я к вам по-хорошему, а ты козыришь. — Не зная, как подладиться, он называл ее то на «вы», то на «ты». — Вечер-то какой замечательный, пройдемтесь на пару…
Клава на какое-то мгновение вдруг почувствовала жалость к себе. Она никогда не задумывалась над тем, чтобы приятно, в свое удовольствие провести свободное время. Всегда в шахте или в общежитии. Разве только сходит в кино. И такое случается редко.
— Я уже была в паре… с Бертой, — сказала она.
Ей показалось, что Костров уловил в ее голосе жалобную нотку, на ходу круто обернулась.
— Ты наконец отвяжешься… ухажер липовый!
Костров продолжал улыбаться, не спуская с нее пристального взгляда.
— Красивая ты, ей-богу… — сказал он мечтательно тихо, словно самому себе.
— Красивая, да не твоя, — сказала Клава.
— А чья же? — не веря ей, переспросил Костров.
— Мужнина, чья же еще.
— Не ври, ты не замужняя, я знаю, — и рассмеялся, радуясь, что уличил ее во лжи.
К ней неожиданно пришла дерзкая мысль, и Клава схватилась за нее.
— Тоже мне знахарь сыскался, — насмешливо сказала она и уже серьезно спросила: — Галактиона Бурлака знаешь?
— Это который ногу волочит, старикашка?..
— Он самый, — будто обрадовалась его догадливости Клава. — Этот Бурлак и есть мой законный муженек.
Костров недоверчиво посмотрел на нее.
— Чудишь!..
— Охота мне чудить. Всему поселку известно, только тебе, дурню, невдомек. Ухажер-стажер! — и, смеясь, побежала от него.
Клава по-прежнему оставалась отчужденно безразличной, иногда даже дерзкой с Костровым. В ответ на ее язвинки Костя только улыбался своей беспомощной улыбкой. Но вскоре Клава поняла, что бессильна что-нибудь сделать, чтобы он наконец отстал, и в ответ на его улыбки сама улыбалась и безобидно говорила: «Ну, чего ты пялишься на меня, Костик? Любишь, так скажи». Но Костров в любви не признавался. Постепенно Клава стала привыкать к тому, что парень, где бы они ни встретились — в нарядной или в шахте, — подходил к ней и о чем-нибудь заговаривал. Видя это, подруги Клавы только лукаво играли в переглядки.
На этот раз встреча была необычной. Придя на смену, бригада Кострова забилась в дальний угол нарядной — о чем-то совещались, отчаянно дымя цигарками. Вскоре появилась бригада Варвары Быловой. Женщины только что поднялись из шахты. Держась друг за дружку, уставшие, они вплотную приблизились к забойщикам. Минуту спустя в нарядной завязалась разноголосая перебранка. Былова что-то разгневанно доказывала Кострову, размахивая руками. Оказалось, что бригада забойщиков в минувшую смену искривила линию забоев и горнячкам пришлось приложить немало усилий, чтобы ее выровнять. Особенно допекала Кострова Зинка Постылова:
— Ты приехал за длинным рублем, — кричала она, взмахивая руками, — набьешь карманы и был таков, а нам для мужиков наших шахту надо восстановить, какой была…
Костров стоял недвижимый, невозмутимо дымя цигаркой:
— А у тебя мужик-то когда-нибудь был? — насмешливо спрашивал он у Зинки.
— Не чета тебе, рвачу-заробитчанину…
Былова вся дрожала от злости:
— Хватит кривляться! Договор мы рвем с вашей бригадой. На кой черт вы нам сдались, чтоб за вас работать. А за то, что изуродовали лаву, расплатишься, бригадир, из своего кармана.
Пока продолжалась перебранка, Зинка Постылова, распаленная, подбежала к Лебедь, рванулась к кнуту. Но та отвела его за спину.
— За это будешь отвечать, Зинка, — и уже неуступчиво: — Отвяжись, не дам!
— Я, значит, должна ответить, а он не должен? — обиженно кричала она.
Теперь уже все, кто был в нарядной, столпились вокруг них.
Узнав о случившемся, Шугай вызвал к себе обоих бригадиров. В кабинет попыталась было ворваться Зинка Постылова, но Шугай заперся на замок. Она еще долго шумела, дергала за ручку, била кулаками в дверь. Шугай, нахмурившись, молча ходил по комнате. Костров и Былова, рассевшись по разным углам, не глядели друг на друга, ждали, когда заговорит начальник шахты. А тот, как нарочно, не торопился. Походил, заглянул в ящик стола — в один, другой, и только тогда недовольно сказал:
— Ну, что вы там не поделили, выкладывайте.
— Делить мне с этим злостным типом нечего, Николай Архипович, — первой начала Былова, скосив на Кострова горящий исподлобья взгляд, — пускай ответит за безобразие, которое они натворили в забоях… Своим личным карманом ответит.
Костров молчал, чему-то улыбаясь, поглаживая трехпалую ладонь, будто она у него нестерпимо ныла от боли.
— Ну чего набычился, Костров? — строго посмотрел на него Шугай. — Виноват — скажи, и конец конфликту.
Но Былова не дала ему ответить.
— Скоро же вы помирить нас хотите, Николай Архипович, — с едкой усмешкой сказала она, — никакого мира не будет! Категорически рвем договор с ними!
— Ты этот свой ультиматум оставь, Варюха, — предупреждающим тоном сказал Шугай. — Совсем ни к чему такая крайность. Две, можно сказать, на весь трест передовые бригады, гордость нашего коллектива, и вдруг такой скандал. Нет, нет, это никуда не годится, — осуждающе качнул он головой.
— По-вашему, Николай Архипович, выходит так, — не унималась Былова, — когда у нас в лаве случился обвал, в наказание голодный паек нам приписали, а мужиков, выходит, сухими из воды решили выпустить.
Шугай нахмурился, сказал с обидой:
— Ну при чем тут твой паек? Я-то ведь распоряжение Соловьева отменил.
— Кишка у наших синьорит тонка, начальник, чтоб тягаться с нами, вот и штурмят, — язвительно вставил Костров.
Выпрямился и с независимым видом стал смотреть в окно.
— Ну ты все же скажи, Костров, — добродушно понукал его Шугай, — вину свою признаешь? Забой-то ведь фактически искривили? Искривили. Нарушил горную…
— Я не проверял кривизну забоя, начальник, — перебил его Костров, — в лаве темнота, не проверишь. К тому же я не инженер, в горном деле — юнга. Мое дело — уголька для фронта побольше нарубать. И мы его без всякого форса даем. Надеюсь, начальник не в обиде на нашу бригаду. — И вдруг засуетился, взглянул на часы. — Ну, мне пора на смену. До свидания, начальник. Адью, синьора, — и, сделав прощальный жест, направился к выходу.
— Ну, иди, иди, я разберусь, — сказал вслед ему Шугай. Когда тот закрыл за собой дверь, улыбнулся и не то осуждающе, не то одобрительно проговорил:
— Комедиант…
— Вам смешно, Николай Архипович, — сказала с недовольством Былова, — а этот комедиант женщин наших оскорбляет. Зинку Постылову, например. А вы-то сами знаете, какая она…
— Знаю, как же, — поторопился подтвердить ее слова Шугай, — ничего, этот морячок у меня еще попрыгает, — пригрозил он. — Ну, иди, иди, отдыхай, Варюха, — миролюбиво добавил он и пообещал: — Я его приструню, будь спокойна.
Теперь уже Клава не избегала Кострова. Пусть там что хотят говорят о нем, ей — наплевать! Хоть Костя и заносчивый, со своими странностями, но парень он интересный, а главное, до смешного привязан к ней, и с ним совсем не скучно.
Как-то Клава сказала ему:
— Рассказал бы что-нибудь, матросик, чего играешь в молчанку.
Он поднял на нее свои голубые, опушенные густыми бронзовыми ресницами глаза, спросил:
— О чем говорить: о шахте или о море?
— О шахте не интересно, а моря я ни разу в своей жизни не видела, оно для меня чужое.
Костров удивленно посмотрел на нее.
— Чужое, говоришь?.. Нет, море всегда родное, Клава, — мотнул он головой и о чем-то задумался.
На шахте все ее называли грубовато просто — Клавка. И она уже привыкла к этому, но когда ее так же, как и все, называл Костя, ей почему-то становилось обидно. Однажды, не стерпев, она сказала ему:
— Ты бы еще для разнообразия коногоншей меня называл, так оно ласковее.
Костя виновато улыбнулся, бережно взял ее за локоть.
— Прости, Клавочка, я так, как все…
Клавочка! Когда было, чтоб ее называли так нежно. Кажется, только в детстве. И почему от этого становится будто светлее и легко, легко… До войны ей не раз приходилось встречать в городе матросов, приезжавших на побывку. Девушки заглядывались на них и уважительно называли матросиками. Это были вежливые парни. Ни одна девушка не отказывала им в танце. И разговаривали они, как все, понятно, по-людски. А у Кострова что ни слово, то загадка, все они у него какие-то мудреные, грубые.
А вообще-то, что она знала об этом парне? Как попал он на «Коммунар», откуда и почему у него рука искалеченная? Воевал или от роду она у него такая?
Однажды, когда он провожал ее в общежитие, Клава неожиданно свернула в поселковый сквер и пошла по аллее впереди, не оборачиваясь, будто вдруг забыла о своем спутнике. Костров, не отставая, шагал вслед за ней. Она села на скамью в тени кустарника. Костя остановился в двух шагах от нее. Клава снизу вверх строго посмотрела на него.
— Чего стоишь, или приглашения ждешь?
Он молча сел рядом.
— Скажи, Костик, с какого ты моря? — вдруг спросила она, не глядя на него.
— С Черного, — не без гордости ответил он.
— А разве черноморцы так разговаривают, как ты?
— Как? — не понял ее Костров.
— А вот так: «биндюжник», «шаланда», что это такое? Ругательство?
Костров рассмеялся.
— Да ведь я одесский матрос, рыбак, Клавочка, а в Одессе все рыбаки так говорят. И вдруг запел:
Шаланды полные кефали
В Одессу Костя привозил,
И все биндюжники вставали,
Когда в пивную он входил…
Пел он вполголоса, с задумчивой просветленной улыбкой. Большие голубые глаза его неотрывно смотрели мимо Клавы и, казалось, видели что-то очень близкое и родное ему. Клава не перебивала его. Песня ей понравилась: забавная, со смешинкой и такая, что самой охота запеть. И голос у Кости приятный, задушевный. Смотри, какой оказался парень! А может быть, подкатывается, играет? Тогда какой же из них настоящий Костя Костров: этот или тот, которого она привыкла видеть каждый день — задаваку, порой грубого, дерзкого.
Кончив петь, Костров спросил:
— Нравится, Клавочка?
— Красиво поешь, — чистосердечно призналась она и тут же подумала, что, подогретый ее похвалой, он сейчас же подвинется к ней, коснется ее руками, и вся внутренне напряглась. Но Костя сидел, не двигаясь.
— Вся моя братва — рыбачки обожали эту песенку, — сказал он.
Клава повернулась к нему лицом, проговорила с усмешкой:
— Знаю, сейчас скажешь — про тебя песню сочинили.
— А может, и про меня, — нисколько не смутившись, ответил он. — Я ведь тоже на шаланде по морю мотался, промышлял кефаль.
— Про таких, как ты, песни не сочиняют, — недоверчиво сказала Клава и отвернулась.
— Может, и не про меня, про другого, — согласился он, — у нас в Одессе с моим именем морячков много.
— И все — такие, как ты? — скосила на него глаза Клава.
— Есть похуже, есть и получше, — все так же невозмутимо ответил Костров.
— Я про то говорю, что ты всегда нос дерешь, женщин оскорбляешь, на хулигана похож, — в один дух выпалила она и сейчас же почувствовала, что между ними вспыхнет ссора и она не выдержит, убежит. Но Костя держался спокойно, только брови сдвинул.
— А ты не такая? — серьезно спросил он. — Все вы, горнячки, не такие?
Клаву будто кто-то силой повернул к нему.
— А какие мы, ну скажи? — запальчиво сказала она.
— Что, обидно? — миролюбиво улыбнулся он, на всякий случай придерживая ее за руку.
— Конечно, обидно, потому что брехню на нас возводишь.
Клава словно только сейчас увидела трехпалую руку Кострова на своей, жалостливо спросила:
— Где это тебя так изуродовали?
— В одесских катакомбах. Слыхала про такие?
— Читала. Ты что, в партизанах был?
— Довелось. А потом госпиталь. Выздоровел — и к вам на поправку, — добродушно улыбнулся он.
— Разве с такой рукой на фронт не берут?
— Если б только одна рука, — Костя поднялся, заголил рубашку по самый подбородок, и Клава увидела на боку огромный темно-багровый шрам.
— Осколочное? — едва вымолвила она.
— Три ребра — как не бывало, — и тут же предупредил: — Не подумай, что красуюсь, жалость хочу к себе вызвать…
— Дурак! — сердито оборвала его Клава и одернула на нем рубашку, — я про то, что в шахте тебе, наверно, нельзя работать.
— А тебе можно? А Варюхе, а Зинке Постыловой?..
— Мы все здоровые, — сказала Клава.
— Здоровые, а все равно вам труднее, чем мне.
Клава промолчала. Теперь уже она положила свою руку на его калеченную, покойно лежащую у него на колене. Так вот ты, оказывается, какой, Константин Костров…
Последнее время Грыза почувствовал, как на него неотвратимо надвигается новая гроза. Все шло к тому, что как он ни крути, а ему не работать в шахте. Само время неумолимо отсчитывало его последние дни. В подземном гараже, до этого заброшенном и всеми, казалось, давно забытом, в спешном порядке женщины наводили лоск: убирали хлам, белили стены, стаскивали туда всякий инструмент. И не было у них другого разговора, кроме как об электровозах: какой они марки да сколько у них лошадиных сил и до чего они резвые на бег. Девушки-коногоны обучались на курсах машинистов электровозов и до того пропитались соляркой и всякими смазочными маслами, что от них шарахались лошади. А Клавка Лебедь совсем свихнулась на этих электровозах. Обхаживает свою кобылицу и все рассказывает ей о клятых машинах и разные соблазнительные картины рисует, вроде того что скоро, мол, Берточка, на волю вернешься, на свежую травку, жеребеночек у тебя красивенький народится и всякое такое. А Берта таращит на нее очи, хлопает веками, будто все дочиста понимает, о чем ей говорят. Одним словом, у всех радость и только у одного Грызы на душе тоска и смятение. Что-то будет с сыном Ерошкой, когда он, Лукьян Агафонович, лишится должности конюха? Не станет же он каждый день опускаться в шахту, чтобы повидаться с ним. Обязательно спросят: чего, старый, унадился в шахту? На первых порах можно и соврать, найти причину, мол, привычка, невмоготу старому горняку без шахты. Но долго так продолжаться не может. Как ни крути, а шило в мешке нельзя утаить.
Лукьян Агафонович за эти дни похудел, сгорбился, будто на него сразу свалился добрый десяток лет. Все его попытки вымануть сына на свет божий ни к чему не приводили. А ведь такая возможность представлялась. Можно прямо сказать, не обезвредь Ерофей мины, которые немцы перед своим уходом из поселка заложили в шахте, не существовать «Коммунару». Лежала б шахта в развалинах. За такое геройство Ерофею не то что простили бы его побег из Красной Армии, а смотри, и к награде представили. Лукьян Агафонович не раз говорил об этом сыну, но тот и слушать его не хотел, твердил свое, непонятное: «Люди меня не простят, батя, а бог милосерден…» Грыза уже хотел махнуть на Ерошкину трусость и объявить народу об его геройстве. Может быть, и осуществил бы свое намерение, но тут стряслось такое, чего он не ожидал увидеть даже во сне. Его в срочном порядке потребовали в ГорМВД. Лукьян Агафонович долго раздумывал, по какому случаю могли вызвать? Возможно, изловили шельму Никодима и хотят, чтоб он, Грыза, засвидетельствовал его грязные проделки. Такое показание он даже с удовольствием даст. Улик у него, у Грызы, против попа предостаточно. Ну а что, если им стало известно что-нибудь о Ерофее?
Мучаясь в догадках, Лукьян Агафонович долго не мог решить, как же ему быть: ехать в город или не ехать? Но знал: не явиться было нельзя. И он поехал.
Строгого вида лейтенант долго расспрашивал Грызу о Ерофее. Лукьян Агафонович рассказал все как было: как в ненастную осеннюю ночь нежданно-негаданно появился сын, как спасал его от чахотки и как потом в тайне от всех похоронил. Потом опять слушал, что говорил военный. По его словам выходило, что он верит в кончину Ерофея, но хочет, чтобы отец знал, что его сын не только дезертир, а еще и фактический убийца, что, будучи в плену, выдавал немецкой охране политруков и командиров. В подтверждение своих слов лейтенант подсовывал Грызе какие-то бумажки. Лукьян Агафонович брал их и, не читая, возвращал обратно: без очков ничего не мог разобрать. Но от своего не отступал, твердил одно, что Ерофей был верующий и не мог обагрить руки кровью ближнего своего. Сын мог не взять оружие, так как братоубийство противоречит святому писанию, но чтобы предавать своих же братьев, подводить их под расстрел, такого не могло случиться.
А лейтенант все сыпал и сыпал вопросами. И все они у него были такие неожиданные для Лукьяна Агафоновича, что он даже вспотел и то и дело вытирал лицо ладонью.
— Вы доктора Берестова знали? — спросил он вдруг.
— Это Миколу Николаевича? — переспросил Грыза, — а кто его не знал, всей округе известен. Большой, душевный лекарь был.
— Куда его дели немцы, не скажете?
Лукьян Агафонович натянуто улыбнулся, подозрительно покосился на лейтенанта.
— Что ж, по-вашему, они бы стали спрашивать у меня, куда его девать? Прикончили, не иначе, — и, подумав, добавил: — А может, с собой увезли. Такие доктора — редкость.
Лейтенант снова к нему с вопросом:
— А за что могли прикончить?
Грыза в затруднении сдвинул плечами.
— Опять же не могу сказать в точности. А в народе говорят по-разному. Молва людская, что волна морская, друг дружку обогнать норовит. — Он помолчал, сокрушенно крутнул головой и продолжал: — Вон про моего Ерофея такое наплели, что на моей грешной голове волос дыбки встал. Запустили слух, будто кто-то видел Ерошку в нашем городе. Это когда еще немцы тут были. И вроде б не в военном, а в гражданском, хорошо одетого. А ведь он в тот самый момент воевал. Как же он мог быть в гражданском, сами посудите, — словно ища сочувствия, доверчиво взглянул он на лейтенанта. Тот промолчал. — Да если б даже и совершилось такое чудо, что Ерофей вдруг очутился в городе, разве б он не дал знать о себе родному отцу! — Грыза глубоко, горестно вздохнул. — Наш народ медом не корми, только бы пофискалить.
И умолк.
Но лейтенант не дал ему долго молчать, подбрасывая все новые и новые вопросы, один другого каверзнее.
Ушел Лукьян Агафонович от лейтенанта в величайшем недоумении и беспокойстве. Всю ночь провел без сна и все ходил по землянке, думал и передумывал: сказать сыну обо всем, что стряслось, или промолчать? Так и не решив, ушел на смену. Лукьян Агафонович дежурил на конюшне в ночные часы.
Грыза ходил на шахту всегда по одной и той же стежке, протоптанной между высоких бурьянов по обочине балки. Отсюда хорошо видна могилка.
А сегодня ему вдруг почудилось, что он изменил своему правилу и шел другой дорогой. Остановился, огляделся вокруг. Вроде все так, как было, и только одной березки не увидел на своем месте. Поспешно спустился в балку и оцепенел от обуявшего его ужаса. На месте всегда убранной, поросшей цветами могилки зияла черная яма и вокруг разбросана комковатая сырая земля.
Лукьян Агафонович с трудом удержался, чтобы не свалиться с ног. А когда пришел в себя, стал гадать: кто бы мог учинить такое неподобство? Может, мальчишки поозорничали? А возможно, кто-то решил, что могилка немецкая? Несколько таких могил с крестами и стальными касками на них посельчане начисто сравняли с землей. Но в поселке давно всем было известно, что это могилка Ерошкина, а не немецкая. А что, если кто дознался, что в ней ничего нет, что она пустая? Такого Лукьян Агафонович не допускал. Он мог поклясться чем угодно, что в ту памятную ночь, когда он рыл яму, никто его не видел.
И тут ему вдруг вспомнился давнишний разговор с Бурлаком. Однажды, когда они сидели вдвоем за домашней трапезой, Галактион спросил:
— Что же это ты, Лукьян, чадо свое похоронил не по-христиански — в овраге. Будто кладбища у нас нет?
— Могли увидеть, боязно было, — ответил ему тогда Лукьян Агафонович, — время-то, сам знаешь, какое было…
— Испугался, выходит?.. — задумчиво проговорил Бурлак и, как показалось Грызе, чему-то многозначительно улыбнулся.
Тогда Грыза не придал серьезного значения любопытству Галактиона, а теперь встревожился: «Наверно, знал что-то да помалкивал, а теперь решил выслужиться и открыл тайну».
Не медля ни часу, он явился к сыну и обо всем ему рассказал. Слушая, Ерофей все время молчал, только все больше и больше мрачнел. А когда отец кончил говорить, сказал угрюмо:
— Дело такое, батя, что мне надо немедля уходить. — Глаза его обострились. В них Лукьян Агафонович уловил огоньки решимости и отчаяния.
— Куда пойдешь, сынку? — встревожился он и не услышал собственного голоса.
Ерофей долго не отвечал. Затем вдруг спросил:
— На дворе сейчас день или ночь?
— Давно стемнело.
Ерошка опять перескочил на другое:
— Ты мне дай свою сорочку, а то у меня видишь какая — прах один. И штаны, если можно, — но тут же передумал: — хотя и мои штаны сойдут.
Лукьян Агафонович молча стянул с себя брезентовую куртку, поношенную солдатскую гимнастерку и подал сыну.
Еще совсем недавно старому Грызе самому хотелось, чтоб Ерофей избавился от своего тяжелого заточения, а теперь, когда сын решился на этот шаг, вдруг испугался за себя: ну уйдет Ерошка, куда задумал, а как же быть ему самому? Что скажет людям про пустую могилку, как станет оправдываться? Опять увертываться, ловчить? Но, как ни крути, правда сама выпирает наружу, и ее уже никакой хитростью не скроешь и не загладишь. Он на секунду представил себе свое положение, ему сделалось до жути страшно.
— Куда уходишь, сынку?.. — дрожащим голосом, бессвязно стал бормотать он, — а мне-то как быть?.. Что скажу про тебя людям?..
Ерофей, оглаживая на себе отцовскую одежонку, сказал отчужденно:
— А ничего.
— Да ведь с меня спросят, куда девал сына? Могилка-то порожняя. Завтра все откроется.
— Бог милосерден, батя, — все тем же чужим безучастным голосом отозвался Ерофей. И вдруг заторопился: — Ну, мне пора, батя, — уже решительно сказал он и, даже не попрощавшись, скрылся, будто растворился в черной, пропитанной затхлой плесенью темноте.
Лукьян Агафонович как будто окаменел на месте. Ему показалось, что перед ним только что был не его родной сын, а кто-то другой, совсем чужой человек. Вспомнил, как Ерофей упросил его устроить спектакль с могилкой. Тогда Лукьян Агафонович решил, что так и надо сделать. Пусть сын временно скрывается, придет час, и все забудется, простится. Но теперь понял, что Ерофею никакого прощения не будет. В голове промелькнула встреча с лейтенантом, и Лукьян Агафонович с ужасом подумал о Ерофее: такой и взаправду мог предать и даже убить… А разве он когда-нибудь этому учил сына? Наоборот, с мальства твердил ему из святого писания: «Не сотвори зла ближнему своему», «не убий». Лукьян Агафонович мог допустить, что сын отказался от оружия, чтоб не брать грех на душу, не совершать братоубийства. А что вышло? Ерошка принял чужое оружие и направил его против своих же братьев…
Губы его затряслись. Лукьян Агафонович схватился за голову, повалился лицом на землю и застонал…
Шугай задолго до утренней смены пришел на шахту. Ночь спал плохо, часто зажигал свет, смотрел на часы, прикладывал к уху — стучат ли? Было похоже, что время вдруг приостановило свой бег. Когда проснулся в третий или четвертый раз, было пять утра. Быстро оделся и тихо, чтобы не разбудить жену, вышел из дому. Придя к себе в кабинет, первым делом снял телефонную трубку, спросил у дежурной:
— Ты, Аграфена?.. Звонил кто-нибудь?
— Из трестовцев никто не звонил, Николай Архипович. Звонили с «Юнкома», но я сказала, что на шахте вас нет.
— А чего им надо, не спросила?
— Интересовались, врубовую пустили?
— А ты им что?
— Мое дело, говорю, телефон, а не врубовка.
— Ну и молодчина. Так всегда отвечай этим шпионам, — и повесил трубку.
Врубовая машина уже несколько дней работала в новой лаве, но дело там не ладилось — подпочвенная вода, неустойчивая кровля не давали развернуться, как бы хотелось. Но уголь все же шел. Шугай включал его в общий итог добычи и в результате получалось, что шахта ни много, ни мало каждые сутки давала двадцать-тридцать тонн дополнительного топлива.
Когда, случалось, звонил управляющий трестом, интересовался механизированной лавой, Шугай, по обыкновению, отвечал:
— Испытываем, Егор Трифонович, — и начинал плакаться: — Сами знаете, какая кровля в лаве — удержу нету. И ко всему воды в ней, как в плавательном бассейне. У горняков скоро плавники повырастают.
— Ладно, заговаривай зубы, — сурово перебивал его Чернобай. И спрашивал: — А уголь, добытый врубовой, куда деваешь?..
— Государству сдаю, куда же еще.
— Знаю, что не себе в карман кладешь. Небось сверхплановым числишь?
— Да сколько того угля, Егор Трифонович, — жаловался Шугай, — несчастная тонна-две и тот мокрый, как хлющ.
— Ну вот что, хватит очки втирать. Завтра получишь дополнительный план на механизированную лаву. Не выполнишь, головой будешь отвечать. Вот так!
Но прошло вот уже несколько дней после того разговора, а трест все еще никакого дополнительного плана не прислал. Возможно, управляющий просто забыл о своем обещании, а может, у него были какие-то свои соображения на этот счет. Как бы там ни было, а шахта «Коммунар» в эти дни выскочила по добыче на первое место в тресте. Это имело немаловажное значение еще и потому, что все происходило в дни подготовки к городскому стахановскому слету горняков.
Сегодня должен состояться этот слет. Вот почему Шугай почти всю ночь провел без сна. Он заранее подготовил свое выступление и, как ему показалось, все учел, все взвесил. Даже вписал в него несколько фраз о первых днях работы шахты, сравнил цифру добытого угля в шурфе с тем, что было в настоящий момент. Картина получилась весьма внушительной. Ни одна шахта треста не может похвастаться такими показателями. И все же на сердце у Николая Архиповича было неспокойно. Из головы не выходило последнее отчетно-выборное партийное собрание, на котором в его адрес было сказано много обидного. Обо всем этом могут вспомнить на слете. Больше всего он боялся Королевой. Эта неугомонная старуха непременно выступит. Пока Королева не получила приглашения на слет, Шугай чувствовал себя сравнительно спокойно. Но вчера на ее имя пришел конверт с приглашением непосредственно от горкома союза угольщиков. Ясно, что старая горнячка не откажется от такой чести, поедет и обязательно взбаламутит воду.
Шугай несколько раз просматривал свое выступление, звонил дежурному по шахте, на участок, интересовался, как обстоят дела с добычей. Обычно в ночную смену работали бригады по ремонту — шла заготовка крепежного леса, ремонт путей, профилактический осмотр механизмов. На этот раз Шугай сделал из ночной смены добычную. В день слета надо было во что бы то ни стало перевыполнить план.
До конца смены оставалось добрых полчаса, а суточный план уже был значительно перевыполнен. Николай Архипович сказал телефонистке, чтобы проследила за сводками других шахт и доложила ему. Подходило время, когда дежурные всех шахт передают в трест итоги работы за сутки. Эти сведения служили для Шугая своеобразным ориентиром. Если случалось, что какая-нибудь из них выскакивала вперед, он тут же принимал срочные меры, чтобы уже в следующие сутки опередить соперника.
Такую сводку без напоминания каждый день составляла телефонистка Пушкарева. Молодчина эта Пушкарева! Она не только справлялась со своей прямой обязанностью, но и успевала следить по телефону чуть ли не за каждым шагом управляющего трестом: куда бы он ни поехал, с кем бы ни разговаривал, кого журил, кого хвалил, — об всем и всегда вовремя узнавал от нее Шугай.
Королев пришел на шахту в тщательно выглаженном костюме с орденом Красной Звезды, в белой рубашке с отложным воротником поверх пиджака. Шугай взглянул на его орден и, скрывая в улыбке завистливое чувство, проговорил:
— А мне до сих пор партизанскую медаль не вручили. Напомнить им, что ли?
Королев пропустил мимо ушей его слова, осуждающе сказал:
— Глупость мы с тобой допустили, Николай Архипович. Надо бы делегатов не посылать в ночную смену. А теперь будут кунять на слете.
— Ничего, без них могла бы добыча сорваться, а день сегодня, сам знаешь какой…
Делегаты слета собрались на шахтном дворе задолго до отъезда. Варвару Былову пришла проводить вся бригада. Пышно взбитые темно-каштановые волосы выгодно оттеняли ее матово-смуглое лицо с веселыми, обведенными несмываемой угольной пылью глазами. На ней было легкое платье с белоснежным воротничком. Платье ей и Клаве Лебедь специально как делегатам слета пошили в городской мастерской. На высоких каблуках туфли — тоже делегатские. Туфли были немного тесноваты, и Варя, морщась, то и дело переступала с ноги на ногу.
— Бабоньки, ну как я вытерплю в этих сандальчиках, — жаловалась она и, скривив ступню, показывала высокий каблучок. — Два дня мне в них не выстоять. Взять постолы про запас, что ли?
Женщины рассмеялись. А Зинка Постылова серьезно сказала:
— Не дури, Варюха, после войны все будем в таких красивеньких щеголять, — еще раз обойдя вокруг своего бригадира, ревниво всю ее осматривая, вдруг словно чего-то испугалась, всплеснула руками: — Мать честная, а рукава какие длиннющие!.. Сибирский холод на дворе, что ли.
И все словно только сейчас увидели, что рукава у Вариного платья действительно были длинные, по самое запястье. Варя ничего не ответила Зинке и стала заголять рукав выше локтя. Рука была в ссадинах и царапинах с въевшейся в них угольной пылью.
— Что ж, прикажешь всем напоказ выставлять этакую красоту, — сказала она Зинке.
Константин Костров стоял немного в стороне от женщин в окружении своей «братвы». На нем была чисто выстиранная тельняшка и старательно, до легкого глянца, выглаженные брюки; всегда взъерошенные, непокорные, бронзового цвета волосы гладко причесаны. Забойщики что-то наперебой оживленно говорили своему бригадиру, время от времени взрываясь дружным смехом.
Прибежала Клава Лебедь. Варя собралась было отчитать ее за опоздание — грузовая машина давно уже стояла во дворе в ожидании делегатов, — но, невольно залюбовавшись ее счастливо улыбающимся румяным лицом, смолчала. Все на Клаве было красиво: и цветастое легкое платье, изящно облегавшее ее талию, и новые с кожаным бантиком туфельки, и воздушная газовая косыночка.
Костров и все парни притихли, со стороны разглядывая Клаву. Кто-то из них громко сказал:
— Кнут бы прихватила, Лебедь, а то никто не поверит, что ты коногонша, подумают — артистка.
Клава нахмурилась.
— Пусть дома побудет. Еще пригодится для тебя, чумазого.
Все дружно рассмеялись.
Проходя мимо Кострова, Клава заманчиво улыбнулась ему:
— А ты сегодня симпатичный, шаланда! — и побежала к грузовику.
Все уселись в кузове на досках, специально пристроенных по такому особому случаю. Арине Федоровне предоставили место в кабине рядом с шофером.
— Поехали! — крикнул Шугай.
И грузовик тронулся.
Слет проходил в Доме культуры. Перед самым уходом немцы заминировали его, но взорвать не успели. Просторный зал, ярко сияющий снежно-белыми стенами, точно огромная клумба, пестрел разноцветными косынками и кофточками. И лишь кое-где темнели военные гимнастерки и пиджаки. Арина Федоровна вспомнила, как бедно были одеты женщины, когда она приехала из Караганды — ни на ком не увидишь нового платья, свеженькой блузки — одно тряпье в заплатах. Правда, и сейчас все на женщинах дешевенькое, но опрятное, со вкусом пошитое, так что приятно было посмотреть. А лица? Еще недавно вытянутые худобой, бледные, теперь то и дело освещались улыбками, вспыхивали румянцем.
Открывая слет, Туманов говорил о том, что вся страна остается по-прежнему единым военным лагерем и Донбасс — часть этого боевого лагеря.
— Недалек тот день, — сказал он, — когда лопату, обушок, кирку полностью заменят механизмы. Центральный Комитет партии, правительство уделяют особое внимание Донбассу. Каждый день приходят эшелоны с шахтным оборудованием. — В конце остановился на недостатках и приказал:
— Смелее будьте в вашей критике, товарищи!
После Туманова выступил с докладом управляющий трестом Чернобай. Говорил он со знанием дела, веско, серьезно, иногда острил, пользовался пословицами. Видно было, старался понравиться людям. Иногда ему сдержанно аплодировали, чаще же сидели тихо, словно всем своим видом подчеркивая серьезность происходящего. Затем одна за другой стали выходить на трибуну женщины. За эти несколько часов пребывания на слете люди как бы обжились, ближе узнали друг друга. Выступали открыто, ничего не утаивая. В зале то и дело вспыхивали аплодисменты и дружный смех. Арина Федоровна, сидя в президиуме рядом с секретарем горкома, видела, как прищуренными глазами он смотрел в зал и лицо его было то серьезным и строгим, то вдруг освещалось веселой улыбкой. Значит, все шло хорошо. Когда женщина или девушка подходила к трибуне, Арина Федоровна безошибочно могла определить, кто она: забойщица, откатчица или коногон. У забойщиц от каждодневного пребывания в тесной лаве плечи покатее, чем у других, руки свинцово-тяжелые и устало висят, отдыхают; у откатчиц головы немного наклонены, походка тяжеловатая, неторопливая. А коногоны — народ живой, подвижный, и руки у них беспокойные, так и взлетают во время разговора.
Когда выступала Клавдия Лебедь, Арина Федоровна едва успевала уследить за порывистыми взмахами ее рук. Говорила она горячо, даже по-бабьи крикливо. Бросала в зал один вопрос за другим и тут же сама отвечала на них.
…— Почему до сих пор на «Коммунаре» нет даже плохонького электровоза? Может, скажете их нет и на трестовской базе? Уверена, что есть, да только отпускают их вроде бы по знакомству, тем, кто понравится…
Сошла Лебедь с трибуны, словно победительница с почетного места, под гром аплодисментов.
— Молодец, смелая девка, настоящая горнячка! — вслух сказала вслед ей Арина Федоровна, и зал еще раз наградил ее громкими хлопками.
Появление на трибуне Королевой вызвало оживленный гул: многие знали старую горнячку, ждали ее выступления. Она медленным внимательным взглядом окинула зал и заговорила:
— Вижу, здесь собрались почти одни женщины, мужиков, как грибов в засушливую осень. Да что поделаешь: мужикам — воевать, а нам — уголь добывать. Не навяжи фашист войну, разве б допустило наше рабоче-крестьянское правительство, чтоб женщина в шахте коногонила, в темных забоях грыжу, извините, наживала, девичью красу свою губила. Но раз зверь Гитлер к сердцу нашему с ножом подполз, на самое что ни на есть святое — на ленинскую революцию фашистскую лапу запустил, бить его, вероломного, не жалеючи сил, не щадя ни материнского сердца, ни красы девичьей…
Зал забурлил аплодисментами и громкими одобрительными возгласами. Когда постепенно стихло, старая горнячка продолжала:
— А теперь скажу по докладу нашего управляющего, — она как бы невзначай взглянула на Чернобая, сидевшего в президиуме, и опять к залу: — Хорошо говорил Егор Трифонович. Все правильно. Даже королевской короной увенчал наших горнячек. — В зале поднялся было приглушенный говорок. Арина Федоровна повысила голос: — Правильно сказал. Наши забойщицы — настоящие королевы своего дела. За их тяжкий труд не то что короной венчать, на руках носить, портреты с них рисовать да в красный уголок ставить, чтоб на века в памяти народной оставить.
В зале опять горячо захлопали.
— Только я и про другое вам хочу сказать. Про то, что у всех нас костью в горле застряло. — И она опять взглянула на управляющего. — Ты, Егор Трифонович, не редкий гость у нас на шахте, приедешь, нашумишь на наше начальство, иной раз в шахту спустишься, а скажи, хоть раз заглянул в общежитие?
Чернобай не ждал такого вопроса, улыбнулся.
— Если говорить откровенно… — начал было он.
— Так вот и я хочу сказать тебе откровенно, — подхватила Арина Федоровна. — Для тебя уголек — главная статья, а как наши солдатки да девки живут — ноль внимания.
Улыбка сразу же исчезла с лица Чернобая.
— Так вот, если ты, уважаемый Егор Трифонович, не был у наших баб в общежитии, я тебе для наглядности нарисую такие картины: первая, — начала она загибать пальцы, вытянув вперед руки, чтоб всем было видно, — сменного постельного бельишка ни у кого нет; постирают и, пока высохнет, спят на голых матрацах; вторая — рукомойник один на всех, длинный, как стойло, и стоит он зимой и летом на дворе. В общежитии ни одной вешалки. На гвоздях барахлишко цепляют…
Чернобай вдруг рассмеялся так, словно все, о чем говорила Королева, было не всерьез и его совсем не касалось.
— И такое скажешь, мать: моя ли обязанность вешалки мастерить?
Арина Федоровна нахмурилась, но ответила спокойно:
— Знаю, что ты не плотник, Егор Трифонович. Плотники найдутся, будь у тебя да у твоих подчиненных начальников побольше душевности к людям.
— Верно, мать!
— Человечность должна быть!.. — раздались голоса.
— Слышишь, управляющий, про что говорят люди? — обернулась она к Чернобаю, — про человечность. И я о том же, — и уже к залу: — Кое-кто считает, раз идет война, люди должны все терпеть, все перебороть, но надо же иметь и совесть, чтоб не допускать безобразия. Для наглядности расскажу еще и про такое. Известно, что шахтеру без бани, без горячей воды никак нельзя. А у нас на «Коммунаре», извините, не баня, а что ни на есть сарай из обаполов. Отделили баб от мужиков загородкой, а в той загородке щели в три пальца. Так и банятся друг у дружки на виду…
Переждав шум, Арина Федоровна продолжала:
— А то до чего додумался наш начальник шахты: в предбаннике девицу-красотку пристроил шахтерки у голых мужиков принимать.
Негодующий гул вперемешку со смехом прокатился по залу.
Королева мельком взглянула на Шугая. Опустив голову, он что-то записывал в блокнот.
Хотела рассказать про то, как начальник участка Соловьев попытался было наказать бригаду Быловой полуголодным пайком, потом передумала: не Шугай же в этом виноват, и под общие одобрительные аплодисменты сошла с трибуны.
Во время перерыва в фойе густо набилось людей. Всюду на стенах — портреты стахановцев, лозунги на красных полотнищах. В конце фойе при выходе — огромный стенд и на нем две карты, утыканные маленькими флажками. На одной флажки показывали линию фронта. Кривая пересекала Днепр и устремилась одним концом к Дунаю, другим к Висле. На другой карте флажки рассеялись по всему зеленому полю и все разного цвета — красные, сине-красные и совсем синие. Это была карта восстановления шахт области. Красные флажки обозначали полностью восстановленные шахты, их было меньше, чем других, обозначавших частично восстановленные и совсем мертвые. Делегаты, толкаясь у стенда, вели оживленный разговор:
— Смотри-ка, юнкомовцы с красным флажком, видать, не здорово покалечили шахту.
— И наша через полгодика будет с красным.
— А над «Каменкой» черный флажок, видите?
— Траурный. Говорят, шахту эту и восстанавливать не будут. Сколько наших людей покидал туда немец… Страх один!
Арина Федоровна здоровалась со всеми, кого узнавала, заводили разговор, и на душе у нее было легко и покойно. Но ей все время казалось, будто кого-то еще здесь не хватает, кого-то ей обязательно надо увидеть. В дальнем углу фойе, у буфета, толпились мужчины, а продавщица, совсем еще молоденькая, металась за прилавком, звеня посудой.
— Что там дают? — спросила Арина Федоровна у Быловой.
— Бутылочное пиво.
— Гляди еще понапиваются.
— По одной бутылке отпускают, небось не охмелеют.
Мимо проходили Клава Лебедь и Костров. Арина Федоровна подозвала их и пытливо, словно с трудом узнавала парня, посмотрела на него.
— Это тот самый, про которого говорят, что гонорист больно?
Костров не нашелся что ответить, виновато потупился. Варя и Клава переглянулись и тоже опустили глаза, будто смутились за парня. Арина Федоровна продолжала, не меняя голоса: — На людях ты, оказывается, вон какой соромливый, а в шахте всякими неподобными словами солдаток наших обзываешь. — И уже строго: — Чего набычился, может, напраслину на тебя возводят?
Клава поспешила вступиться за парня:
— То раньше было, мать. А теперь он совсем не такой.
Арина Федоровна примирительно ласково улыбнулась.
— Выходит, перевоспитала. Ну молодчина, если так.
Костров, застенчиво улыбаясь, поднял свои большие, отсвечивающие морской синевой глаза, хотел что-то сказать, Королева остановила его:
— Ладно, не люблю, когда оправдываются, — свела его и Клавину руки, — идите, а то пива не хватит. — И слегка подтолкнула обоих.
Когда они скрылись, Арина Федоровна спросила у Вари:
— А ты чего же одна?
— Как это — одна? — удивилась Варя. Но, поняв намек, попыталась отшутиться: — Народу вон сколько — не разминешься.
Арина Федоровна не приняла ее шутку и серьезно спросила:
— Гаврик пишет?
Варя поразилась: откуда знает, что у них было с Гавриком?
Ей казалось, что если кто и догадывался об их дружбе, то давно уже забыл и думать об этом. Оказывается, помнят.
— Писал, а как началась война, ни одной весточки не прислал, — ответила она.
— А писать-то ему куда было?.. — печально проговорила Арина Федоровна, взяла ее руку, слегка сжала и досказала уже настойчиво: — Ты верь, что живой. Не каждому суждено сложить голову.
Варя с доброй улыбкой взглянула на нее и тут же почувствовала, как глаза наполнились слезами. Неужели правду сказала? Не удержалась, обняла мать, припала лицом к ее груди. Кто-то сбоку тихо спросил:
— Что с ней?
— Видать, о муже узнала.
— Война вроде бы кончается, а похоронные все идут и идут…
Варя поспешно вытерла платочком слезы, взяла Арину Федоровну под руку, и они подошли к лотку, где по талонам отпускали делегатам всякую мелочь: женщинам — косынки, чулки, лифчики, пудру; мужчинам — папиросы, носки, расчески. Вдруг чей-то мужской голос крикнул:
— Бабоньки, у кого мужик имеется?
Все, кто сгрудился у прилавка, изумленно посмотрели в сторону шахтера в полувоенной одежде.
— Да неужто ни в одной мужика нету?!
— Чего спрашиваешь, — сердито отозвалась молодая женщина с темными от угольной пыли ресницами, — будто не знаешь, где они, наши мужики: на войне да в сырой земле.
Шахтер смущенно заулыбался:
— Вы не обижайтесь. Я просто спросил. Ежели есть которые с мужьями, мог бы талончиком обменяться. Сам я некурящий, папиросы мне ни к чему, а бабе моей, вот этот, как его черта, — показал он на лифчик.
— Хорош муженек, нечего сказать… Лифчика название забыл. — Весело пересмеиваясь, загалдели вокруг.
— Не забыл я, только теперь у него какое-то чудное название — бюст… бис, — старался он вспомнить, досадливо махнул рукой и поднял над головой талон, — так с кем поменяться?
Охотников не нашлось. Шахтер протянул талон продавщице.
— Давай, что дашь.
И принялся запихивать в карманы папиросы, туалетное мыло, носовые платки, расческу — все, что продавщица совала ему в руки.
Варя взяла цветную косынку, чулки, гребешок и задумалась: что бы еще взять?
— Зеркальце возьми, — подсказала ей Арина Федоровна.
— А у меня еще то целое, что в нашем магазине купила. — Варя вдруг вспомнила о Гаврике и потребовала пудру и губную помаду. Зеркальце, похожее на блокнотик, Арина Федоровна в свое время подарила Татьяне. Вспомнив об этом, она сразу догадалась, кого ей здесь не хватает, кого все время хотела видеть. Отобрала пудреницу и флакончик духов «Сирень». Хотела было взять гребешок, но вспомнила, что он у Татьяны есть, и добавила к покупкам пару дамских платочков с розовой каемкой.
Пока мать заворачивала покупку в газету и укладывала в авоську, Варя думала: «Для кого она все это накупила? Неужели подарок Татьяне Григорьевне?..»
Но не спросила, и Арина Федоровна ничего ей не сказала.
Прозвучал звонок, и они пошли в зал.
Вначале было решено проводить слет два дня, но с мест запротестовали: мыслимо ли в такое время, когда каждый час, как никогда, дорог, столько заседать? И проголосовали закончить слет в тот же день.
Делегатки разъезжались поздно. На этот раз Арина Федоровна отказалась садиться в кабину. Вечер выдался на редкость тихий, теплый, и никто не стал возражать. Ее место в кабине занял Шугай. Он даже обрадовался: настроение у Николая Архиповича после выступления на слете Королевой было явно испорченным.
Когда приехали на шахту, Сергей передал матери сверток с покупками и, сославшись на срочное дело, пошел на шахту.
Арина Федоровна долго не решалась развернуть сверток сына. Но потом все же не выдержала. В свертке было — два носовых платочка с розовой каемкой, духи «Сирень», пудра, черненьким горошком косынка. Ясно, что косынка предназначалась ей, Арине Федоровне. И подумав, догадалась, кому было куплено все остальное. Вспомнила, как шахтер в полувоенном пытался обменять свой талон, и удивилась: как же это удалось сделать Сергею? И, довольная, только улыбнулась. Завернула покупку сына, чувствуя к ней непонятную нежность, снесла в его комнату, а свою спрятала у себя под подушкой.
Выдавали лошадей на-гора. Девчата-коногоны чистили их щетками, вытирали мокрой тряпкой копыта. Кто-то принес кусок красной материи, нарвали ее узкими лентами и каждой лошади вплели в гриву по банту. Казалось, наряжали их для свадебного поезда.
Лошади, покорно повинуясь воле людей, настороженно следили увеличенными блестящими глазами за происходящим.
Вскоре пришел Шугай и с ним старый коногон Егорыч. В руке у него был всем уже знакомый кнут. Короткое кнутовище было аккуратно переплетено сыромятной кожей на переломе, и от этого оно стало еще наряднее. Егорыч, гордый оказанной ему честью снаряжать лошадей на-гора, держал себя с достоинством, даже немного важничал. Медленно обходил каждую, зорко присматривался, сильно щуря старческие глаза, говорил:
— Справные кони, вроде б довольные, — говорил он, — нигде ни ссадин, ни насечки, будто по ним и кнут не ходил.
— Без вашего самохлеста обошлись, — не вытерпела, сказала Клава. Ее начало раздражать важничание коногона.
— А, это ты, Клавка! — словно только что увидел ее, тихо воскликнул старик. — Так-таки без батога обошлась? — недоверчиво спросил он, на всякий случай пряча кнут за спину. Хотел еще что-то сказать, но Лебедь вдруг вскрикнула в испуге:
— Не подходите к ней, а то ударит!
Видимо, узнав своего истязателя, Берта забеспокоилась, угрожающе прижала уши. Егорыч проворно отступил.
— Поди ж ты, помнит, окаянная, — удивился старик и самодовольно протянул: — Все они помнят коногона Егорыча. — И медленно вынес из-за спины предмет своей гордости. Клава с силой перехватила его руку, отвела в сторону и, задохнувшись, сказала Шугаю:
— Зачем вы его привели, чтоб коней взбунтовать?
Тот миролюбиво улыбнулся, успокоил:
— Не ершись, Лебедь. Пусть Егорыч покажет, как в таких случаях завязывать им глаза. Ни у кого из вас опыта в этом деле нет.
— Да что мы, дурные или дети, — не унималась Лебедь, — не станем же мы вместо глаз хвосты им перевязывать.
Все рассмеялись. Засмеялся и Шугай. А старый коногон обидчиво нахмурился и хотел уже уйти, но Шугай удержал его.
— Вот те на, неужто осерчал, Егорыч, — удивился он, — не обращай внимания. Девичье дело известное: все они охотники почесать языки.
Старый коногон нервно перебирал в сухих узловатых пальцах бахрому кнутовища, молчал. Шугай сунул ему пучок повязок из черной материи. Егорыч, немного успокоившись, выбрал одну, придирчиво осмотрел — нет ли дыр, подошел к буланой статной кобылице и приказал погасить свет. С наступлением внезапной темноты в конюшне стало тихо. Несколько минут Егорыч что-то колдовал возле буланой, потом распорядился:
— Теперь можно зажечь.
Когда вспыхнул свет, все увидели буланую с перевязанными глазами. Стояла она мирно, будто ее усыпили.
— Чья лошадь, выводи, — приказал Егорыч.
Буланая, медленно переступая ногами, покорно пошла из конюшни за своим коногоном. Егорыч взял другую повязку и опять скомандовал погасить лампочку. Вслед за буланой вывели другую, затем третью. Дошла очередь и до Берты.
— А уж эту сама вяжи, — сердито сказал старик и передал Клаве повязку. — Ну ее к лешему, твою кобылицу, чистая сатана. Видала, какие молнии мечет на меня.
Клаве было обидно за Берту — какая она сатана? — но стерпела, ничего не ответила Егорычу. Присмотревшись, как все делал он, Клава в точности повторила его действия. Сама вывела Берту из конюшни и стала с ней во главе других, решив: раз Берта первой спускалась в шахту, ей первой и наверх подниматься.
Когда уже подали клеть, Лебедь вдруг вспомнила о Жучке.
— А как же с ней быть, Николай Архипович? — показала она на собаку.
В первые дни работы коногоном Клава иногда поднималась на-гора вместе с Жучкой. Но то было давно. Тогда она еще не знала, что от продолжительного пребывания под землей лошади слепнут. Возможно, и Жучка ослепнет, если ее выпустить из шахты без повязки.
Шугай в недоумении передернул плечами: откуда ему было знать, как в таких случаях поступают с собаками — вяжут им глаза или нет.
А Егорыч сказал:
— В жизнь свою не помню такой моды, чтобы в шахте собак разводили. Сама придумала, сама и решай. — Отошел в сторону и даже отвернулся.
Так как лишней повязки не оказалось, Лебедь сняла с головы косынку, на всякий случай закутала голову Жучке, спрятала под полу брезентовой куртки.
Узнав, что будут выдавать лошадей на-гора, на шахтном дворе собралась толпа людей. Когда поднялась клеть, Тимка бросился было к Клаве, но тут же замер на месте.
— А где Берта?
— Приедет твоя Берта, — сказала Клава, а пока на, держи. — И подала ему Жучку.
— Жу-жу… — ласково позвал он.
Собака потянулась мордой к нему и вдруг забилась в его руках. Клава испугалась:
— Держи крепче! — крикнула она, — да смотри, чтобы глаза не раскутала, а то может ослепнуть.
Клеть судорожно дернулась, но сейчас же, лязгнув железом, села на стопора. Все увидели в ящике лошадь с завязанными глазами. Клава подошла к ней, взяла за повод, ласково потрепала по челке, погладила, приговаривая: «Берточка, милая, пошли, ну…»
Лошадь осторожно, ощупью переставляя ноги, вышла из клети и вдруг замерла на месте. Вся кожа на ней дрожала мелкой дрожью, уши чутко навострились, ноздри расширились. Она с минуту принюхивалась к воздуху и вдруг, вскинув голову, ликующе протяжно заржала. Люди задвигались, оживленно заговорили. Тимка свободной рукой обнял Берту за морду и тут же отпустил.
— Берточка, это я, Тимка, узнаешь! — сказал он дрогнувшим голосом.
Берта коснулась влажными губами его рук, головы, одежды. Тимка обнял ее и поцеловал в мокрые губы.
Клава увела Берту в специально приготовленный темный сарай. В нем лошадям предстояло пробыть несколько дней, пока они не привыкнут к дневному свету.
Странный, полный неожиданностей был этот день — такие бывают только во сне. По какой-то непонятной закономерности одно событие значительнее другого, наплывая и сталкиваясь, закружили Варю, как водоворот. Перед концом смены в лаве неожиданно появился комсорг Кушнарев, постучал в рельс железным ломиком, чтобы прекратили работу. Когда все собрались, объявил, что наши войска перешли германскую границу, окончательно очистив советскую землю от оккупантов. В лаве поднялось что-то невообразимое: вначале все зааплодировали, закричали «ура», а потом начали обниматься, целуя друг друга в потные черные лица.
Когда все бригады поднялись на-гора, начальник шахты ошарашил Былову другой новостью.
— Танцуй, Варюха, — встретил он ее, затаив на лице хитроватую улыбку.
Варя стояла растерянная, не зная, что и думать: шутит или в самом деле есть ей письмо. Но кто мог написать? С того дня, как началась война, она не получала писем и ни от кого их не ждала.
Шугай, как бы для достоверности, что у него в действительности что-то припрятано для нее, сунул в боковой карман руку, продолжая дразняще улыбаться. Значит, и в самом деле у него что-то интересное было для нее. И, вспыхнув, Варя вдруг бросилась в пляс, отчаянно выбивая глухую дробь резиновыми чунями. Одна портянка размоталась на ноге, Варя запуталась в ней и чуть было не упала. Раздался веселый хохот. Шугай наконец достал из кармана вчетверо сложенную телеграмму.
— Держи, вполне заслужила, — и уже без улыбки, серьезно сказал: — Рад за тебя, Варюха, — и чем-то озабоченный вышел.
Ему, Шугаю, теперь не было от кого ждать ни писем, ни телеграмм.
У Вари вдруг не оказалось сил развернуть листок. В голове звенело, и она никак не могла собраться с духом, сообразить, что же случилось. А подруги, сгорая от нетерпения, наседали на нее:
— Читай, Варюха.
— Чего тянешь?
Варя крепко зажала телеграмму в руке, протолкалась к двери и выбежала из нарядной. За шахтными воротами остановилась, тяжело дыша. В тревожном нетерпении развернула листок: «Если жива-здорова, встречай вокзале Гаврик». Не веря самой себе, она еще и еще раз пробежала телеграмму горячими слезами. Он! Гаврик! Ее Гаврик!.. И изо всех ног бросилась через улицу к дороге, ведущей в Красногвардейск. Варя даже не подумала, что не умыта, что на ней грязная одежонка. В голове все перемешалось. Она верила и не верила в свое счастье. Ведь столько не виделись. Варя старалась представить Гаврика в шинели и не могла. Он все время помнился ей таким, каким последний раз провожала его на станцию, — в простеньком матерчатом пиджаке, кепке, с тощим заплечным мешком, высокий, темноглазый, русоволосый…
Пробегая мимо дома кузнеца Остапа Недбайло, Варя сразу даже не заметила собравшихся у ворот и во дворе людей. И только когда ее кто-то окликнул, остановилась, пригляделась. Навстречу ей шла Аграфена Пушкарева.
— Куда же ты, Варя… Дедушка Остап помер. — Лицо у Агаты было бледное, покрасневшие от недавних слез глаза притуманились. Варя стояла растерянная, держа в руке телеграмму. Агата взглянула на нее, быстро спросила:
— От Гаврика?
Варя не в силах от волнения выговорить даже слово только слегка кивнула.
— Тогда беги, — почему-то шепотом сказала Пушкарева, — с дедушкой еще попрощаешься, успеешь!..
И Варя опять изо всех ног припустилась по дороге.
В тот же день утром Королеву позвонил Туманов.
— Приезжай, и, если можешь, побыстрей, — и, недоговорив, повесил трубку. По голосу Королев догадался, что-то важное хочет сообщить.
По-летнему пригревало солнце. Встречные машины густо пылили, и полуторка, на которой ехал Королев, то ныряла в душные потемки пыли, то снова мчалась по слепящему солнечному приволью.
Когда подъехали к городу, шофер спросил:
— Что слышно о нашем предшахткома, товарищ парторг?
Шофер был тот самый парень, который когда-то в зимнюю полночь возил Королева в ГорМВД. Королев ответил не сразу. Что слышно? Его самого неотступно преследует этот вопрос, но пока что ничего определенного не мог ему ответить.
— Должен вернуться председатель, — обнадеживающе ответил он.
Шофер выжидающе взглянул на него.
— А скоро?
— Насчет этого ничего не могу сказать, дружище.
Спустя минуту шофер опять заговорил:
— Ну и гады! Я такого мнения, что за клевету надо жестоко наказывать. А у нас что получается? Оговорили телефонистку Аграфену Пушкареву, теперь облили грязью товарища Горбатюка…
Машина опять нырнула в густую горячую пыль, и шофер прервал разговор. Королеву давно было известно о слухах, которые ходили в поселке, будто никто другой как только Галактион Бурлак наклеветал на Пушкареву. И арест Горбатюка не обошелся без его стараний. Но все это — только досужие разговоры, смутные догадки. Ни у кого никаких существенных доказательств на этот счет не было. Не было их и у Королева.
С Пушкаревой наконец-то все выяснилось. Никита ее жив-здоров, прислал жене извинительное письмо, продолжает воевать. А вот с Горбатюком пока еще ничего не ясно. Но не может такого быть, чтобы т а м не разобрались. Рано или поздно справедливость будет восстановлена.
В приемной секретаря горкома было немного народа, меньше, чем обычно, когда идет бюро. Королев решил подождать своей очереди, отыскал глазами свободный стул и уже собрался сесть, как из комнаты вышел секретарь Туманова Сергеев. Увидев его, сказал с укором:
— Опаздываете, товарищ гвардии политрук. Петр Степанович вас ждет.
Присутствующие недовольно, с недоумением посмотрели на него:
— Кто такой, почему без очереди?
Королев смутился.
— Секретарь горкома не назначал мне точный час, — попытался он оправдаться.
— Ваш вопрос не терпит отлагательства, заходите.
В кабинете кроме Туманова спиной к двери сидел какой-то человек в новенькой солдатской гимнастерке с остриженной седеющей головой. Секретарь встретил Королева радушно:
— Заходи, парторг. Присаживайся. Давно ждем тебя.
Человек в солдатской гимнастерке медленно повернулся к нему лицом. На гимнастерке, чуть повыше накладного кармана, ало блеснул орден Красной Звезды. «Андрей Константинович», — чуть было не крикнул он. Но Горбатюк опередил его.
— Ты на чем приехал, Серега? — спросил он, как бы между прочим и так, словно они всего час тому назад виделись.
— На полуторке, — машинально ответил Королев, все еще не веря своим глазам.
— Порядок! А то нога у меня что-то барахлит, самому не добраться.
Тяжело поднялся, обрадованно, во все лицо улыбнулся. Королев кинулся к нему. Они крепко обнялись и, взволнованные, долго не выпускали друг друга.
В дороге, стоя в кузове и держась за кабину, Горбатюк скупо и, казалось бы, без особенной охоты рассказывал, как ему вернули документы и велели сразу же явиться в военкомат. Там полковник вручил орден, присланный из воинской части, тепло поздравил и сам прикрепил награду к гимнастерке.
— Вот убей, не припомню, Серега, чтобы я когда-нибудь в жизни пустил слезу, а тут не удержался, раскис, как баба, — смущенно говорил он, явно осуждая себя за такую неслыханную слабость.
Затем выспросил об Арине Федоровне. О кузнеце Остапе Недбайло: «Не выдюжает, говоришь? Жаль, хороший человек и кузнец добрый». Поинтересовался инженером Кругловой. «Толковый специалист. Шугаю повнимательней бы к ней прислушиваться да учиться у нее, а он артачится». И, помолчав, вдруг сказал:
— А чего бы тебе не жениться на Татьяне Григорьевне, Серега? Женщина-то какая — клад! — и, скосив глаза, испытывающе взглянул на него: — Или другую на примете имеешь?
— Никого у меня нет, — глухо отозвался Королев.
— Так в чем же дело?
— Сам у нее об этом спроси.
— И спрошу! — решительно сказал Горбатюк. — Тянете волынку, а люди давно решили, что никуда вам не деться друг от дружки.
Заметив, что собеседник не желает продолжать разговор на эту тему, Горбатюк спросил о своей квартире, не занял ли кто случаем.
— Марфа Кузьминична поселилась в ней.
— Вот как, — удивился и в то же время обрадовался он, — а как же ее собственный дом?
— Детским яслям пожертвовала.
— Скажи, какая умница! — лицо Горбатюка светилось улыбкой. — Я тебе говорил, Серега, что Марфуша отойдет и какая славная хозяюшка будет. — И, нагнувшись к окну кабины, крикнул шоферу:
— Паняй, братец, прямо к моим хоромам! — И опять к Королеву: — Вот так надо, парторг, без канители, по-простому, по-человечески. Будем коротать жизнь вместе. Оно и Марфе легче и мне спокойней.
Когда подъезжали к поселку, увидели бегущую навстречу женщину с косынкой в руке. Коротко подстриженные волосы ее трепал встречный ветер. Лицо в следах черной угольной пыли. Королев постучал ладонью по гулкой кабине. Машина с ходу остановилась, взвизгнув тормозами. Сергей с трудом узнал в женщине бригадира Былову.
— Варя, куда это ты?!
Девушка умерила бег, подошла к машине. Узнала Горбатюка, обрадованно вскрикнула.
— Андрей Константинович?! — вытерла разгоряченное лицо косынкой, поздоровалась за руку: — Отпустили, значит. Вот как хорошо!.. А я на станцию бегу, телеграмму получила, — говорила она задыхающейся скороговоркой. И вдруг зарумянившееся лицо ее как бы внезапно погасло, брови сдвинулись, собрав на лбу скорбные морщинки. — У нас несчастье, — сказала она упавшим голосом, — дедушка Остап помер. Посмотрите, как они тоскуют, — показала она на небо.
Над поселком высоко в чистом голубом небе повисла стайка голубей. Они не кружились, не переворачивались, играючи, как всегда, когда старый кузнец поднимал их в лет. Птицы плавно парили в воздухе, мелко трепеща крыльями. Что-то настороженно тревожное и печальное было в их спокойном полете…
1967—1969
г. Донецк