Дипломат поневоле

За сорок лет моей дружбы с Владимиром Михайловичем Туроком он рассказал мне немало удивительных историй или, как он любил выражаться, «новелл». Как жаль, что, будучи блистательным рассказчиком, Владимир Михайлович их не записывал, ибо был ленив до чрезвычайности. Ленив и осторожен — не будем забывать о времени! Ну, а я, тогда еще мальчишка, раскрыв рот и глаза, слушал его, ни разу даже не подумав, что туроковы бесценные рассказы надо «по горячим следам» записывать. И теперь, спустя много лет, я могу только вспомнить какие-то крупицы, в лучшем случае — обрывки, изумительных рассказов Турока.

Закрываю глаза и вижу его на кухне, где он, в халате, сидит в роскошной «турецкой позе» и пьет невероятной крепости кирпичный чай. Меня он уже давно обратил (в смысле чая) в «турецкую веру», и я с удовольствием пью обжигающее глотку почти черное зелье. «Налей этому бандиту еще!» — обращается он к своей верной спутнице жизни Коке Александровне. Бандит — это я, который отнюдь не протестует против такого обращения, а ведет себя, вопреки обыкновению, «тише воды, ниже травы». Затем обычно следовал долгий разговор с очередным любимым Кокой котом, сопровождаемый тонким сравнительным анализом означенного животного и гостя, т. е. меня. Обычно это сравнение было не в мою пользу. К тяжкому кошачьему запаху я уже притерпелся, и все эти веселые муки и унижения я стоически переносил с одной целью — насладиться прелестью рассказов Владимира Михайловича, которые обычно начинались после третьего стакана «турецкого чая».

Ему было что рассказывать! Детали его далекой молодости мне и сейчас неясны. Довольно длительное время в двадцатых годах он работал корреспондентом ТАСС в Вене, но главное — он был оперативным работником Коминтерна. Вспоминаю, например, его рассказ, как он добывал фальшивый паспорт для Георгия Дмитрова. Он знавал огромное количество интереснейших людей. Немало этих людей входили в историю, а потом изымались из оной…

Память у Владимира Михайловича была превосходной! Память и тончайшее чувство юмора. Боже, какое это было наслаждение — слушать его медленную, изобилующую всякого рода «лирическими отступлениями» речь. Иногда мы из кухни переходили в гостиную. Идти надо было по узкой дорожке среди книжных гор, давно уже перебравшихся с переполненных полок на пол, образуя сталагмиты и даже сталактиты. Не дай бог задеть какой-нибудь фолиант или — еще хуже — убрать с дороги! Раздавалось фырчание и шипение Турока, перемежаемое традиционным: «Вы — бандит!» Книги были на разных языках: кроме трех европейских, Владимир Михайлович свободно владел языками балканских славян, а Кока Александровна еще хинди, фарси и, кажется, арабским. Каких только книг там не было! Иногда Турок иллюстрировал свои невыдуманные рассказы цитатами, которые легко находил в этом немыслимом хаосе. Как он это делал — для меня до сих пор остается тайной.

Из всей сокровищницы рассказанных им в разные годы историй память отобрала только несколько, достаточно ярких. К сожалению, отдельные детали стерлись — ведь рассказывалось это примерно четверть века тому назад. И хотя память у меня на отдельные факты профессиональная (без этого в нашем звездно-галактическом деле далеко не уйдешь), искажения при попытке воспроизвести рассказы Турока могут быть довольно значительными. Здесь я попробую пересказать содержание его удивительных рассказов о наших дипломатах. Кое-что интересное я узнал об этом уже после того, как был ошарашен туркиными новеллами, о чем речь будет ниже. Итак, я начинаю.

Незабвенные 1937–38 годы с особенной силой ударили по нашим работникам дипломатического фронта. Еще бы — главный криминал тех недоброй памяти лет был налицо: связь с заграницей! По своему роду деятельности эта категория совслужащих была просто предназначена для Лубянки. Беспощадная коса слепого террора нанесла страшные опустошения в рядах сотрудников тогдашнего Наркоминдела — чуть лине 80 % всех дипломатических постов оказались вакантными, причем было уже неясно, как и кем их заполнять. Между тем продолжающаяся несмотря ни на что жизнь великой страны настоятельно требовала функционирования всех ее органов, в том числе и предназначенных для иностранных сношений. И тогда Партия в своей гениальной прозорливости бросила клич: «Стахановцы — на дипломатическую службу!» Сказано — сделано. В Москве были организованы специальные краткосрочные курсы, где будущие советские дипломаты в хорошем темпе приобретали основные навыки, необходимые для столь деликатной профессии (правильно носить галстук, не сморкаться за столом в скатерть и пр.). На эти курсы по путевкам обкомов посылались стахановцы, некоторые из них были даже очень знамениты.

Не всегда назначения на весьма ответственные посты были удачны. В то «веселое время», например, стала вакантной должность нашего посла в Берлине. Фюрер неоднократно выражал неудовольствие тем, что на посту советского посла в Берлине находится наш старый дипломат Суриц, неарийское происхождение которого не вызывало сомнений. И вот весной 1939 года Сталин уважил эмоции Бесноватого и Суриц был переведен из Берлина в Париж. Это была едва ли не первая ласточка советско-германского пакта, оглушившего мир через несколько месяцев. На освободившуюся вакансию в конце лета того же памятного года в Берлине послом был назначен выпускник вышеупомянутых курсов некто Шкварцов, бывший до этого директором текстильного института.

По-видимому, новый советский посол в Берлине был персоной из ряда вон выходящей. Через много лет, уже в 50-х годах, вдова повешенного в Нюрнберге имперского министра Иоахима фон Риббентропа опубликовала дневники своего супруга. Там можно прочитать прелюбопытную запись, датированную ноябрем 1939 года:»… Вчера был на приеме у нового советского посла. Он изображает из себя идиота, но нас он не проведет!» Вот так-то! Даже хитрейшая лиса Риббентроп — и тот растерялся, усмотрев в потрясном назначении дурака тончайший финт сталинской внешней политики! Все же следует сказать, что тов. Шкварцов долго на столь высоком посту не продержался. В ноябре 1940 года во время приснопамятного визита Молотова в Берлин этот нарком наконец-то понял, какой болван представляет там советскую державу, и Шкварцов был отозван. Единственным материальным результатом неслыханного «зигзага удачи» в его тусклой карьере была приобретенная в Берлине какая-то особенная «заграничная» шляпа, которую он на удивление всех своих знакомых постоянно носил. Его так и звали — «Шляпа», обстоятельство, почему-то забавлявшее очень Владимира Михайловича, рассказавшего мне эту удивительную историю. Мне же почему-то стало как-то не по себе. Не то чтобы я пожалел незадачливого дипломата — ведь вся эта возня происходила в преддверии страшнейшей войны.

Но, пожалуй, из всех аналогичных удивительнейших историй наиболее сильное впечатление на меня произвела трагическая одиссея Николая Николаевича Иванова. О его удивительной судьбе несколько строк можно прочитать в пухлых воспоминаниях Эренбурга «Люди, годы, жизнь». А мог бы Илья Григорьевич и расщедриться — ведь он обязан ему жизнью! В этом Эренбург сам мне признался во время нашего краткого знакомства в 1960 году, когда он только приступил к работе над своими воспоминаниями.

Владимир Михайлович рассказал мне историю Иванова за несколько лет до того, как мне поведал о ней Илья Григорьевич, так что я уже был в какой-то мере подготовлен. Что же это за история? Она довольно необычна прежде всего личностью героя, отнюдь не являвшегося стахановцем. Николай Николаевич Иванов происходил из интеллигентной семьи, его отец был довольно известным профессором медицины. Иванов, родившийся где-то около 1905 года, получил прекрасное домашнее воспитание, знал два или три иностранных языка, что, в конечном итоге, его и погубило. Комсомолец, потом член партии, он посвятил себя гуманитарным наукам. До 1939 года, когда слепой случай сыграл с ним такую злую, а вернее — страшную шутку, он преподавал политэкономию в одном из московских вузов. Кажется, даже был доцентом. Очень возможно, что имел ученую степень кандидата экономических наук. И вдруг… Версия Владимира Михайловича состояла в том, что Иванов где-то в середине 1938 года получил повестку с предписанием явиться на Старую площадь в кабинет №… к товарищу Х… Я пару раз бывал в этом учреждении и могу засвидетельствовать, что там на всех кабинетах вывески однотипны: «Товарищ…», без указания поста. Большие скромники! По тем незабываемым временам такое приглашение ничего хорошего не обещало, и бедняга Иванов приготовился к худшему. Оказалось, однако, что его вызывали затем, чтобы предложить какой-то мелкий дипломатический пост в некоем захудалом ближневосточном государстве (Йемен? — ведь независимых государств в этом регионе почти не было). У Иванова сразу отлегло от сердца. Он даже позволил себе возмутиться: «Какой же я дипломат? Это нелепая ошибка! Никуда я не поеду!» С тем и пошел домой, не забыв отметить пропуск. Через несколько месяцев история повторилась с тем же результатом. «Где-то там в ихней громоздкой машине что-то заколодило! Почему это они меня хотят произвести в дипломаты?» — по-видимому думал Николай Иванович. Уже потом он понял, что все произошло по причине знания языков, о чем он добросовестно писал в личном листке по учету кадров. Да еще фамилия хорошая! Иванов, знающий языки — как раз то, что надо! Ну, а в третий раз Иванов был вызван к самому Георгию Максимилиановичу Маленкову, ведавшему партийными кадрами — мужчине хотя и с бабьим лицом (в руководящих парткругах у него было прозвище «Маланья»), но весьма серьезному. «Чтоб я тебя больше здесь не видел! Ступай на Кузнецкий и получай назначение. Брысь отсюда!»[19]

В Наркоминделе, куда с запиской от Маленкова пришел Иванов, соответствующий чиновник быстро выяснил, что вакансия, на которую направляли беднягу Иванова, уже занята. С другой стороны, чиновник обязан был трудоустроить этого нелепого типа — ведь немыслимо же перед Маленковым обнажить наркоминдельский бардак! Времени на размышления было мало. Чиновник что-то накарябал на бумажке и довольно вежливо предложил Николаю Ивановичу идти в комнату №… Оказалось, что эта комната относится уже к западноевропейскому отделу Наркоминдела. Тут же Иванов получил назначение, которое безропотно подписал. А назначался он первым секретарем посольства в Париже с предписанием незамедлительно туда выехать. Это было летом 1939 года.

Иванов даже не успел оглядеться в Париже, как подобно грому из ясного неба на экранах кинохроники мелькнула затянутая в кожу спина Риббентропа, влезающего в роскошную машину во Внуковском аэропорту. Советско-Германский пакт радикально изменил политическую ситуацию в Европе. На кремлевский адрес полился поток приветственных телеграмм, восхваляющих гениальнейшего и прозорливейшего Вождя Народов, какой уже раз разрушающего козни империалистов и плутократов (нео — немецкое словцо!).

Нашим послом во Франции тогда был Суриц, как раз в это время болевший гриппом. Верховодил в посольстве — второй секретарь, который, как говорят знающие люди, находится не в номенклатуре Наркоминдела, а совсем другого наркомата, находящегося, правда, неподалеку. Кадровые дипломаты, естественно, таких субъектов не уважают и боятся.[20]

И тогда хозяйствовавший в посольстве второй секретарь решил, что посольство — это прежде всего советское учреждение. И оно не может быть в стороне от стихийного изъявления глубочайшей благодарности Лучшему Другу Советских Дипломатов. Телеграмма в традиционной терминологии была быстро написана, больной Суриц даже не подписал ее — велел сделать это своей жене, которая дальше порога посольской квартиры ретивого второго секретаря не пустила. Это послание по глупости забыли зашифровать, и оно было на следующий день опубликовано в парижской прессе. Разразился политический скандал. Французское правительство, расценивавшее советско-германский пакт, как нож в спину прекрасной Марианны, объявил Сурица persona non grata и предложило ему выкатиться из Парижа в 24 часа. И таким образом преподаватель политэкономии Иванов как старший по дипломатическому званию (к этому времени его повысили в звании до советника) стал исполнять обязанности посла СССР во Франции.

Такой зигзаг судьбы все же не выбил из седла Иванова. Оказалось, что он был далеко не глупым человеком с сильным характером. Коммунисту старого закала Иванову пришлось много вынести в сложнейших условиях сразу же начавшейся «странной войны». Но особенно тяжко ему пришлось, когда фашисты оккупировали Париж. Невыносимо было, например, снабжая советскими паспортами оказавшихся в смертельной опасности интернированных испанских республиканцев (он спас таким образом жизнь многих тысяч людей), сидеть в фашистских президиумах рядом с немецким комендантом Парижа генералом Штюльинагелем[21] и каким-нибудь прохвостом Абетцом — ведь немцы тогда были нашими союзниками (как тогда говорили, «наши заклятые друзья»). В эти страшные месяцы в здании нашего посольства нашли убежище видные антифашисты, в том числе Эренбург.

Иванов одним из первых предупреждал Москву о готовящемся Гитлером страшном ударе. Подлинный патриот своей Родины, в неимоверно тяжелых условиях он выполнял свой долг. Между тем второй секретарь вел себя совершенно иначе. Он воспринял советско-германский пакт «на полном серьезе» и служил его реализации верой и правдой. Общий язык с немецко-фашистской военной администрацией и гестапо наш доблестный чекист нашел быстро. Не следует удивляться поэтому, что между первым и вторым секретарями нашего посольства возник острейший конфликт на принципиальной основе. Кончилось это тем, что в декабре 1940 года Иванов внезапно был вызван в Москву. Надо полагать, что его враг приложил к этому руку.

По прибытии в Москву Иванов прямо отправился в Наркоминдел, в кабинет к Молотову, который принял его весьма любезно. «Я вижу, Вы очень устали, товарищ Иванов, нервы, нервы. Да и с немцами, как говорят, не можете сработаться. Ну, ничего, отдохнете тут, поправитесь. Отсыпайтесь, завтра увидимся!»

Его арестовали той же ночью. Приговор был вынесен в сентябре 1941 года. Он заочно получил пять лет (судило его ОСО) по обвинению… в антигерманской пропаганде! В эти дни немцы уже стояли у ворот Москвы. У меня нет слов, чтобы прокомментировать этот чудовищный приговор. Оказавшись в заключении, он пользовался любой возможностью, чтобы в «письменном виде» требовать пересмотра нелепого приговора. Тщетно! Только спустя пять лет, отсидев «от звонка до звонка», он вышел на волю, получив «минус». Устроился жить и работать в Иванове. Опять читал курс политэкономии, подправленный самоновейшими изысканиями Вождя в этой области.

В мае 1967 года я впервые побывал в Париже и был, как и все до меня, очарован великим городом. По каким-то копеечным делам мне и моему товарищу по командировке, а в прошлом ученику Юре Гальперину пришлось побывать в нашем старом посольстве на рю Гренель. Довольно долго мы ожидали какого-то посольского чиновника, который должен был поставить печать на смету наших дополнительных расходов. И все это время я физически, прямо до галлюцинаций, ощущал присутствие в этом старинном красивом здании несчастного Иванова. Все время, пока я рассказывал, Юра молчал. Когда я закончил, Юра заметил: «А теперь, Иосиф Самойлович, я Вам кое-что расскажу. Вы, конечно, знаете мою жену Наташу? Так вот, она дочь этого самого Иванова». Больше он ничего не сказал. Милую и очень интеллигентную Наташу я отлично знал с давних пор — но ведь все ее считают дочерью Геннадия Семеновича Фиша — мужа Наташиной матери, Татьяны Аркадьевны, которая, выходит… Да, пожалуй, не надо больше ничего спрашивать у Юры.

Тут, кстати, нам поставили печать, и мы пошли на рю де Бак к набережной Анатоля Франса, где находился наш отель.

Только много лет спустя я поговорил с Наташей о судьбе ее отца. От нее я узнал, что после наступления эпохи «позднего реабилитанса» Николай Николаевич Иванов вернулся в Москву, вторично женился и даже как будто пошел в гору — стал работать в редакции какого-то общественно-политического журнала. Умер он в 1965 году.

Размышляя об удивительной судьбе Николая Николаевича Иванова, я уже потом, спустя много лет, отмечал некоторые неувязки в рассказе Владимира Михайловича. Он, например, до 1933 года был женат, потом развелся. Как же могли его в разведенном состоянии послать за границу? Похоже на то, что «выездные порядки» тогда сильно отличались от нынешних. К тому же еще и приспичило — надо было срочно заполнять освободившиеся вакансии. И еще я узнал, что будучи доцентом политэкономии, Иванов живо интересовался иностранными делами… Ну, а кто тогда не интересовался?

Загрузка...