ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Недаром Александра Павловна опасалась, что из-за кедрового похода будут неприятности. Ивашков немедленно использовал возможность нанести новый удар.

— Фельдшерицу мы из секретарей вышибли, теперь и председательницу из кресла вышибем! — заявился он на радостях к Аришке.

— Но фельдшерицу, сказывают, в партию вернули.

— Пусть! Партбилет обратно отдали, а секретаршей больше ей не бывать. Все равно наша взяла. А теперь и вовсе такое оружие в руки попало! За срыв уборки, за попойку в кедрачах не только из партии исключат и с председателей скинут. Могут загнать туда, откуда дома родного не углядишь, а Колыму видать. Запросто! — Ивашков щелкнул пальцами так, что получилось похоже на щелчок дверного замка.

Аришка с беспокойством поглядела на его руки.

— А может, не надо шум поднимать? Жалко все-таки председательницу, ежели такое стрясется.

— Жалко?! А они нас жалеют?

— Оно конечно…

— Тогда приходи вечерком, настрочим куда надо.

— Строчил бы сам…

— Ясно, сам буду. Теперь мое слово будет весомее. Мед-то Куренков не забрал. Стало быть, я ныне лучший пасечник. А передовикам производства особая вера! — баском хохотнул Ивашков. — Но к коллективам у нас привыкли больше прислушиваться. Вот ты за члена такого коллектива и сойдешь. И еще найдем…

— Боюсь я. Тогда с женой-то зоотехника чуток за клевету не притянули. А теперь, скажут, опять неймется. Откуда я знаю, был ли срыв уборки, пили они там в лесу или нет.

Ивашков глянул на Аришку презрительно. Потом положил руку ей на плечо, больно сжал его.

— Ты другого бойся! Если вот я просигналю, что по твоей милости жена-то зоотехника богу душу отдала, тогда уж тебе точно…

Ивашков опять, еще ловчее щелкнул пальцами. Аришка вздрогнула, как будто у нее за спиной захлопнулась тюремная дверь. На руки Ивашкова она больше не могла смотреть. Ей казалось, что эти руки способны безжалостно задушить кого угодно и за что угодно.

— Да я что… Ежели надо, я согласная, — пробормотала она.

— Давно бы так! — улыбнулся Ивашков. — И вообще, скажу я тебе, надо нам жить потеснее, быть поближе друг к дружке. — Глаза Ивашкова стали маслеными, он потянулся к ней.

Аришка не первый раз замечала у Ивашкова такой взгляд, когда он смотрел на нее. Но воли себе он раньше не давал. Наверное, не хотел оскорбить Куренкова, потом скромничал из-за Зинаиды Гавриловны. А когда сняли Куренкова, когда потерял всякую надежду «уломать» фельдшерицу, он стал заигрывать с Аришкой. И не будь у Аришки страха перед ним, она бы, наверное, охотно пошла ему навстречу. А то и сама, без его желания, постаралась бы заарканить. Мужик хотя и пожилой, но видный, ловкий умом, место имеет теплое — чем ей не пара?

Но страх, сначала подспудный, неосознанный, потом явный, определенный, был у нее перед Ивашковым всегда, хотя она и скрывала его за внешней бравадой. А теперь он настолько овладел ею, что, когда пасечник потянулся к ней, стал обнимать, она, совсем не помня себя, съездила ему по лицу. Когда же тот испуганно отшатнулся, Аришка, уловив этот испуг, вдруг почувствовала себя сильнее Ивашкова. В ней вспыхнула злость. Она принялась дубасить его что есть мочи, куда попало.

— С ума спятила, баба! Да уймись, окаянная, на черта ты мне сдалась.

— Донесешь, говоришь, на меня? Да я сама тогда на тебя донесу, как и чему ты меня научал!..

— Заткнись, дура, разбазлалась на всю улицу! Не думал я доносить! Свяжись с тобой, сатаной в юбке, — свету божьему не возрадуешься… — попытался утихомирить ее пасечник.

Но Аришка совсем взбесилась. Она схватила кочергу, и пасечник бросился в бегство.

С тех пор Аришка перестала бояться Ивашкова. Он, наоборот, стал поглядывать на нее с опаской.

И именно после этого она стала все чаще и чаще задумываться над своей жизнью.


Убирать оставалось всего ничего: какую-то сотню гектаров на все колхозные бригады. Меньше чем по десяти гектаров на комбайн. По-доброму — полдня работы и конец.

Но погода — в который уже раз за эту осень — опять задурила. Без перерыва повалил мокрый снег. Едва коснувшись земли, он сразу таял, а на его место ложился новый. И хотя снежный покров не прибавлялся и хлебные валки лежали на виду, под тоненьким рыхлым покровом, обмолот вести стало невероятно трудно. Валки отсырели так, что сожми рукой пучок стеблей — зеленоватая водица просочится между пальцами.

Земля тоже оттаяла. Когда снегопад минутами прекращался, видно было, как она парила, отдавала последние запасы летнего тепла. Только дороги были черными: перемешиваясь с грязью под колесами автомашин, снег на них плавился сразу, будто масло на сковороде.

Со стороны они были красивы, эти жгуче-черные ленты дорог среди белой целины полей. Но комбайнерам тяжко было смотреть на эту красоту. Они проклинали ее, томясь вынужденным бездельем, которое становится особенно гнетущим, когда большая работа подходит к самому концу. Лишь утрами валки немного схватывало морозцем, и какой-то короткий час-другой можно было с горем пополам подбирать и обмолачивать их.

Шоферам тоже приходилось туго.

Надо было проявить чудеса сноровки, а порой и отваги, чтобы ездить по раскисшим дорогам. Грузовики то застревали намертво в колдобинах, то юзили на склонах, то заносило их на поворотах. И можно было удивляться не только выдержке шоферов, а и тому, как дюжили машины.

Не сдюжил лишь «козел» Максима. Карабкаясь однажды по слякоти в гору, он захлебнулся от натуги — заклинило поршни. Отработался старый трудяга!

— Спасибо скажи за то, что послужил сверхсрочно, — послышался знакомый голос, когда приунывший Максим беспомощно топтался возле застывшего грузовика. Это сказала председательница. — Конечно, заслуживает похвалы и шофер, воскресивший этого «драного козлика». Но спасибо мы ему скажем тогда, когда он нам еще поможет.

Оказалось, Александра Павловна вместе с предриком объезжала неубранные поля на газике-вездеходе. Хотя газик и был вездеход, он накрепко засел в соседнем логу.

— Шофер-то у нашего хозяина приболел, он и взялся сам рулить. Да и, видать, не больно мастак. Залезли в мочажину, буксуем на все четыре колеса. И как назло — ни одной машины на дороге, некому вытащить.

— Меня бы самого кто взял на буксир…

— Твой свое уже отслужил, ему и «капиталка», пожалуй, не поможет. Тебя самого прошу. Авось плечом как следует толкнешь и то ладно.

Максим пошел с председательницей, стараясь не смотреть на нее, чтобы не улыбаться: Александра Павловна, очевидно, уже толкала председательский «газик». И оранжевый платок на голове, и светло-коричневая куртка, и серая юбка — все было в жирных черных ошметках и потеках. О сапогах и говорить нечего: на них вязкая грязь налипла пластами.

«Тяжело все-таки женщине быть председателем и мотаться вот в такую погоду по полям», — подумал Максим. И вспомнил сразу о матери, которой тоже часто приходилось в любую непогодь спешить на помощь к больным в ближние и дальние поселки.

«Газик» предрика засел в логу, казалось, и вправду намертво. Мотор выл с надсадой, даже с подвизгом, вся машина тряслась, дергалась, как эпилептик в припадке. Вода в радиаторе кипела. А движения вперед — ни на сантиметр. Пахло горелым маслом и жженой пробкой.

Максим глянул на колеса. Они не крутились, хотя двигатель развивал предельные обороты.

— Сцепления нет? Диски, что ли, сгорели?

— Бес его знает, — досадливо отозвался раскрасневшийся предрик. — Вперед педаль идет свободно, а назад почему-то до конца не возвращается.

— Возвратная пружина разве не работает? — спросил Максим. — Пустите-ка, проверю.

Предрик грузно отодвинулся. Максим сел на место водителя. Сбросил газ — ни к чему было мотору зря надсажаться. Потом несколько раз выжал сцепление. Нет, как будто пружина цела: педаль до половины своего хода возвращалась нормально. Что такое? В чем загвоздка? Максим перевесился с сиденья, заглянул под днище. Ничего не видать, «газик» лежал брюхом на земле. А все-таки искать отгадку надо было там. Похоже, неладное что-то с тягами-рычагами.

Максим скинул с себя стеганку, засучил рукава рубахи до плеч и запустил руки под машину, в грязь: может быть, удастся нащупать неисправность?..

Вот он, «локоть» рычага педали. И еще что-то круглое нащупывается, вроде палки. Ухватился, потянул, выдернул. Мать честная! И правда палка… Впрочем, ничего удивительного: шоферы тут не раз буксовали, вон сколько кустов порубили, побросали под колеса…

— Ну-ка, теперь как она, педаль? — Максим вытер руки тряпкой, валявшейся под сиденьем, снова забрался на шоферское место. Нажал на стартер, запустил мотор на малых оборотах. Выжал сцепление, включил скорость. Плавно опустил левую педаль, нажал на правую. «Газик» взревел, дернулся и выскочил на твердое место.

— А я-то сколько пыхтела, толкаючи! — воскликнула председательница. — И все зря. Сам он, оказывается, «газик», мог выскочить…

— Этого вы всегда и ждете — не выскочит ли все само собой! — сердито сказал предрик.

— Что-то непонятно. По-моему, машину завела сюда не я.

— Зато вы завели колхоз в прорыв! И ждете, чтобы он сам собой выскочил, — отрубил предрик. — С такими кадрами, — он небрежно кивнул на Максима, — провалить уборку — это же позор!

— Где же он, провал, если убирать осталось всего ничего? Другие…

— На других кивать нечего! — перебил предрик. — Не поможет! Сорвали задание райкома и райисполкома — будете отвечать.

«Сорвали!.. Поработал бы сам на комбайне в такую погодку, — оскорбленно подумал Максим, хотя обвиняли не его. — Сам, небось, из-за пустяка чуть машину не угробил…» Максим «газанул» посильнее, чтобы одним махом вылететь в гору. Машина разогналась хорошо, но вдруг заглохла.

«Какая опять напасть?» Максим глянул на приборы. Уровень горючего на ноле! А может, датчик врет? Спустился с горы задом, развернул газик поперек дороги. Стрелка ушла от ноля чуть в сторону. Двигатель снова завелся. Еще рывок в гору. Нет, не хватает разгона!..

— Барахлит мотор?

— Да нет. Горючее вы, что ли, не залили?.. На ровном месте еще немного засасывается, а в гору повернешь — последнее в заднюю часть бачка сливается…

— Шофер, разгильдяй, подвел! А я не глянул на указатель, — вознегодовал предрик.

— Придется ведерко принести. — Максим вылез на дорогу. Смачно меся грязь, отправился к своему грузовику.

Пока он шлангом нацеживал бензин в ведро, пока неспешно, чтобы не упасть, шел обратно, между председательницей и предриком разгорелся, видно, не шутейный спор. Они даже из машины вылезли, так как тесно, наверное, показалось им сражаться в ней.

— Ясно одно: вы слишком зарвались, — жестко говорил предрик. — До того зарвались, что в самый напряженный момент уборки самовольно бросили людей в лес за шишками.

— Во-первых, никакого напряжения тогда не было. Наоборот, люди томились от безделья, — возбужденно доказывала председательница. — А во-вторых, у меня вообще нет моды бросать людей куда бы то ни было. Люди не булыжники. Их достаточно попросить по-человечески — и все сделают, что нужно.

— Разводить псевдодемократию! Недаром и попойку устроили — хотели подладиться под массу…

— Какую попойку? — вспыхнула Александра Павловна.

— Все ту же, лесную! От народа ничего не скроешь! Нам поступила жалоба от группы ваших колхозников. Справедливая жалоба!..

— Не было никакой попойки! А жаловался, наверно, Ивашков и его друзья?..

— Да, Ивашков. Но это не имеет значения. Важны факты. За шишками ездили? Ездили! Пили? Пили!.. А с какой, интересно, радости?

— С большой! Орехи впервые достались честным труженикам, а не калинникам, — вдруг как бы подобрев, с нотками явного удовольствия в голосе сказала Александра Павловна.

— При чем тут калинники? — сурово спросил предрик.

— Ох!.. Я не раз уже толковала вам о них в райисполкоме! Теперь убеждаюсь — вы даже не слушали…

— А вы придумали меру пресечения — сами в лес за дарами божьими кинулись? Как вас теперь от тех калинников отличать?

— Но вы подумайте, неужели это правильно, когда природные богатства достаются не труженикам, а всяким приспособленцам, любителям легкой жизни? — горестно сказала Александра Павловна. — Я убеждена: и дисциплина в колхозе только укрепится, и дела пойдут лучше, если мы к людям будем поотзывчивее.

— Ну-ну, такую демагогию разводить не советую.

— А что вы советуете? — у председательницы сощурились глаза, лицо напряглось.

— Советую не забывать, что вы головой отвечаете за уборку.

— Ох, до чего же трудно с вами разговаривать! — еще тяжелее вздохнула председательница.

Максим, заливая бензин в бак «газика», слушал весь этот спор внимательно. Еще бы! Ведь все это касалось в какой-то мере и Лани, и матери, да и его самого. Уж он-то знал, что не о пустяках говорила Александра Павловна. Ему обидно было, что предрик не желает выслушать по-настоящему, вникнуть в суть дела.

У предрика сильно косил одни глаз. Когда он смотрел прямо перед собой в одну точку, недостаток этот был не очень заметен. Но стоило ему глянуть чуть в сторону, или просто забыться — зрачок скатывался к виску, глаз сверкал синеватым белком. Поэтому, разговаривая с кем-либо, предрик всегда в упор смотрел на собеседника, не позволяя себе даже на мгновение отвести взгляд от его лица. И это сильно действовало на психику, подавляло, обезоруживало человека, который намеревался отстоять что-то свое. И уж совсем не много находилось людей, способных добиться, чтобы он в чем-нибудь уступил, признал себя неправым.

Сильной натурой, волевым хозяином района считался предрик. Максиму еще не случалось сталкиваться с ним. И теперь, в споре предрика с Александрой Павловной, он заметил только одно — непроницаемое его равнодушие. И оттого, что предрик смотрел все время в одну точку, он казался пустоглазым.

Непонятно было, зачем председательница старается что-то доказать ему. Неужели она верит, что такое пустоглазое равнодушие можно сразить? Если так, можно позавидовать силе ее характера.

— Сейчас лучше, наверное, прекратить наш диспут, — сказала председательница, как бы подтверждая догадку Максима, что заключительный бой еще впереди. — Но на бюро этот вопрос надо непременно поставить.

— Поставим, заслушаем и примем меры, чтобы никому неповадно было устраивать во время уборки прогулки по лесам.

Предрик втиснулся в машину. Сказал неожиданно мягко, но далеко не примирительно:

— Смелая вы женщина. Но и смелому не следует забывать об осторожности.

— Может быть, — в тон ему отозвалась Александра Павловна. — Но все-таки лучше без таких вот предупреждений, а с душой да с раздумьем вникли бы в это самое производство. Помогли бы всесторонне его организовать. Чтобы и уборка шла подобру, и в животноводстве все ладилось, и то, что природа даром человеку дает, не пропало. Хуже того — в руки всяких комбинаторов не попало.

— Опять за то же?

— У кого что болит, тот о том и говорит!

— Заболит еще не так! — сурово сказал предрик. — Бюро разберется.

— Может быть, я делаю не совсем то, что надо. Может быть, сбор орехов должна организовывать потребительская кооперация, а? Но тогда пусть болит ваша душа об этом.

— А я недавно в «Комсомолке» читал: в Белоруссии и Чувашии колхозы начинают создавать специальные бригады, которые занимаются заготовкой грибов, ягод и всяких других природных даров, — вмешался Максим.

Предрик глянул на него уничтожающе. Но ничего не возразил, не желая, видимо, унижаться до спора с шофером. Бросил Александре Павловне:

— Сказал: разберемся. Поехали.

— Поезжайте один. Мне еще в бригаду нужно.

— Подброшу.

— Пешком дойду. Тут прямиком всего километра два. Максима вот возьмите, поможет при случае. А я что — подтолкнуть только могу, когда снова засядете…

— Ну язычок! — натянуто улыбнулся предрик, освобождая место за баранкой. — Рули, — сказал он Максиму. — Я и впрямь не мастер в этом деле.

Максим остановил «газик» на околице деревни, намереваясь выйти из него, и увидел: к машине враскачку, неуклюже бежит Репкин. Шапка у него сползла на затылок, одно ухо опущено, а другое торчит кверху и трясется, словно у собачонки. Куртка застегнута только на верхнюю пуговицу, полы треплются по ветру. Вообще весь вид у Репкина взъерошенный.

«Неладное что-то», — оборвалось у Максима в груди. А неладное могло приключиться только одно: подтвердилась Алкина гибель…

Максим опустил глаза, ждал, как неминуемой кары: вот сейчас, сию минуту Репкин накинется на него коршуном, вцепится когтистыми пальцами в горло. Убежать бы, пока не поздно. Да стыдно показывать себя зайцем. И Максим, стиснув зубы, остался на месте.

— Ух, не гожусь, видно, в бегуны! — прерывисто дыша, сказал Репкин. — Чуть не задохнулся, будь оно неладное.

Что такое? Почему Алкин отец не кидается на него? Такой взъерошенный бежал! Максим исподлобья глянул на Репкина. Вид и правда у него возбужденный, но совсем не злой. А глаза даже веселые. Значит, не горе, а радость гнала Репкина. Неужели?

— Не смотри, Максимушка, бирюком. Нашлась наша Аллочка, нашлась, баламутка! В городе, понимаешь, живет-поживает. На курсы, пишет, поступает, которые в институт готовят. Домой, объясняет, не завернула — машина попутная попалась. А чемодан с вещичками у нее еще в тот раз был увезен.

Нашлась!.. Свалился один из камней, которые непосильным грузом давили на плечи Максима. Но главная тяжесть — больная совесть — осталась. И вместе с облегчением почувствовал Максим нестерпимую горечь в душе.

Репкин обошел Максима, заглянул в машину и обратился к предрику:

— Михаил Евграфович, вы в райцентр? Захватите меня попутно. Срочная надобность. В райцентр мне до зарезу надо. Старуха там у меня с горя у сестры притулилась, известить бы… Все ладно теперь, нашлась дочка-то.

Максим не стал больше слушать, сорвался с места, будто его подхлестнули, и поспешно зашагал домой.

Возле плетней было посуше, там вились пешеходные тропочки. Но Максим шел по середине улицы, с остервенением меся грязь.

…Еще один груз. Тянуть резину больше нельзя, просто невмочь. Непременно надо найти какое-то определенное решение. Либо открыто покаяться и добиваться Ланиного прощения, либо поглубже захоронить все в душе, держаться перед Ланей так, будто ничего такого и не было.

Но в любом случае нужна встреча. Нельзя больше избегать ее, чем бы все это ни кончилось. Через два дня предстоял отъезд в институт.

Лучше объясниться теперь же, пока есть возможность первому сообщить радостное известие, что Алка нашлась. Услышав это, узнав, что на нем не лежит никакого преступления, Ланя, возможно, и не коснется ничего другого.

Но пойти к Лане домой у Максима все-таки недостало воли. Уж больно пугало, что она может захлопнуть перед ним дверь. Поэтому он подстерег Ланю в переулке, когда она несла воду с речки.

— Здравствуй, Ланя. Давно мы не виделись, — сказал он напряженно, всеми силами стараясь, чтобы голос не прозвучал виновато.

Ланя, видимо, не ждала, что он так внезапно появится из-за плетня. Коромысло на ее плечах закачалось, как балансир, вода плеснулась из ведер. Но сразу же, каким-то неуловимым движением Ланя прекратила раскачивание коромысла. Вода перестала плескаться, пошла в ведрах кругами.

— Давно, — сухо отозвалась девушка, когда уняла воду.



— Надо бы нам поговорить… — еще более трудно произнес Максим.

— Надо — говори!

Подчеркнутая сухость, даже холодность, с которой Ланя сказала это, окончательно отняла у Максима способность владеть своим голосом. Некоторое время он не мог произнести ни слова. Горло внезапно перехватило так, как перехватывает его, когда с жару глотнешь ледяной воды.

— Я хотел сказать… Алка нашлась… В городе она, — прохрипел он наконец.

— Ты ее терял?

— Да нет… Но ведь такое трепали… Слышала, наверно…

— Что трепали — не слушала. И слушать не собираюсь. У меня свои глаза, своя голова есть, вижу, понимаю, догадываюсь.

— Ну, раз догадываешься… тогда конечно…

— Что «конечно»? С такими догадками жить нельзя! — Ведра опять колыхнулись на коромысле, вода заплескалась. Но Ланя снова быстро справилась с ними. — Я хочу от тебя от самого знать всю правду.

Да, ничего нельзя было утаить, обойти молчанием. Но где взять мужества сказать всю правду, когда недоставало смелости даже взглянуть Лане в лицо.

— Что молчишь, в землю уставился? Или совесть не дает прямо глядеть?

Максим на мгновение поднял глаза. На одно короткое мгновение. Но все равно девушка успела заметить в них столько покаянной вины, что страшная догадка сразу превратилась в еще более страшную уверенность. У Лани все занемело в груди.

Еле слышно, как обреченная, она скорее выдохнула, чем произнесла:

— Значит, было…

— Было…

Деревня была полна звуков. Гудел двигатель электростанции, стучал молот в кузнице, шумели на току машины, кричали где-то ребятишки, лаяли собаки. Но на Ланю с Максимом навалилась такая глухая тишина, какая стоит лишь в глубоких пещерах. И хотя стоило руку протянуть — можно было коснуться друг друга, оба ощущали себя в таком одиночестве, разделенными такой стеной, что не дотянешься, не дозовешься. Первой все-таки обрела голос Ланя.

— Тогда — прощай! — она шагнула в сторону, чтобы обойти Максима.

Он раскинул руки, загородил весь узкий переулочек.

— Постой! Пойми… невольно это вышло. Больше не повторится. Я тебя по-прежнему…

— Замолчи! Отойди! — Ланя так побледнела, так гневно глянула на Максима, что руки его, загораживающие дорогу, упали, как перешибленные.

Тоже побледнев, Максим отступил, сказал умоляюще:

— Ну, прости меня…

— Я сказала — прощай!

— Нет, нет! Пойми… Ты же способна понять, а понять — значит, простить. Другие прощают не такое…

— Другие… — начала Ланя и вдруг замолчала. Минуту, а может и две, стояла она, как бы не зная, что ответить. У Максима даже возникла робкая надежда: это молчание, может быть, и есть начало примирения. Конечно, долго бы еще мучила совесть, однако…

Однако Ланя сказала:

— Иногда прощают, чтобы семью не разрушать. Но жизнь начинать с этого нельзя!

В голосе ее Максим уловил непоколебимость. И понял — это конец. Но все-таки попытался удержать неудержимое.

— Я жить без тебя не могу! — опять раскинул он руки, чтобы не упустить Ланю. На глазах у него навернулись слезы, губы дергались.

— Не унижайся, Максим! Хотя бы теперь проявил волю, показал свое достоинство.

— Зачем они мне теперь?

— Хотя бы затем, чтобы без отвращения вспоминалось все хорошее, что было между нами. — Ланя передвинула ведра на одно плечо, обошла парня. Но дужка ведра все же задела его локоть, и вода плеснулась ему под ноги.

Максим отупело поглядел на лужицу, в которой барахтался какой-то жучок, невольно угодивший в нежданную купель.

— Но ведь столько хорошего было! Разве можно все оборвать? — простонал он.

Ланя ускорила шаг. Максим, постояв еще немного, поплелся в другую сторону.

На выходе из переулка Ланя все же не удержалась, посмотрела на парня. Он шел как побитый, понуро опустив голову, еле волоча ноги. Так он ходил после полиомиелита. Девушка со страхом подумала: уж не парализовало ли его опять с горя? Сердце у нее так и рванулось вслед за Максимом. Родилось неодолимое желание бросить ведра, догнать парня, повиснуть у него на шее, выплакать горькие слезы, которые душили ее последние дни.

Но Ланя не подчинилась этому порыву. Никакие слезы не могли облегчить беду. Счастье нельзя было склеить из обломков. Этого она не желала.

Вскинув голову, Ланя пошла дальше.

До дому Максим добрел как во сне. Лишь у крыльца очнулся, сообразил, что домой идти сейчас не следовало. Ну что он скажет матери, когда она увидит его такого побитого?

Разумнее всего было не показываться никому на глаза, пережить первые, самые горькие дни наедине. Но если мать узнает, что он был у крылечка и не зашел домой, — как это обидит ее! А через два дня предстоит отъезд в институт, и разве не жестоко на прощание оставить ее с этой обидой?

И Максим, не решаясь ни уйти, ни открыть дверь дома, сел на ступеньку крыльца. Долго бы, наверное, сидел в надежде мало-помалу овладеть собой, показаться матери «нормальным». Но мать видела, как он прошел под окном. И, подождав его некоторое время, сама вышла па крыльцо.

— Ты что тут сидишь? Я ужин собрала.

— Так, — поспешно отозвался Максим. — Я просто устал.

Чтобы не выдать себя, он даже не взглянул на мать, а принялся стаскивать грязные сапоги. И старался показать, что весь ушел в это занятие.

Только мать трудно было провести. Она сразу заметила — сын угнетен. Правда, это не испугало ее. Она сочла, что его все еще терзает бесследное исчезновение Алки.

— А знаешь, я могу тебя обрадовать, — многозначительно сказала она за ужином. — Алка жива и здорова, она прислала письмо.

— Знаю… — уныло произнес Максим, не отрывая глаз от тарелки с супом.

— Знаешь? — Зинаида Гавриловна глянула на сына удивленно. — Тогда не пойму, отчего такой мрачный.

— Да так. Я уже говорил…

— Устал! Ну что ж, поужинаем — и ложись спать, отдыхай, — сказала мать со вздохом. И вздох этот можно было расценить только так: «Не хочешь — не говори. Полная откровенность между родителями и детьми не всегда возможна. Жаль, но не сержусь».

— Трудная нынче уборка, — без надобности продолжал оправдываться Максим. — Но ничего, скоро в институт.

— Ты говоришь об этом так, будто собираешься не на учебу, а на похороны.

— С похорон я пришел!.. — вырвалось у Максима.

Зинаида Гавриловна встревожилась. Но вида не показала. Спокойно положила ложку, спросила, как о самом обычном:

— Загадочно говоришь. Нельзя яснее?

В семье у них было заведено не таиться друг перед другом. Радость и горе одного всегда считались радостью и горем другого. Но теперь Максим не мог открыться матери.

— Нет, мама. Прости, больше я ничего не могу сказать. Даже тебе, — жарко вспыхнул Максим.

Зинаида Гавриловна с особым вниманием посмотрела на сына. Помолчала, подумала, опять вздохнула.

— Что ж, бывают такие вещи, о которых никому не стоит говорить. Честнее пережить, передумать все одному.

— Я знал, ты поймешь, — благодарно сказал Максим.

— Что смогла — поняла. Но я бы хотела, чтобы понял и ты: голову повесишь — дороги не увидишь. Запомни эту поговорку.

— Запомню…

— И еще скажу, раз уж добралась до мудрых изречений. Настоящий человек потому и настоящий, что способен победить даже себя.

Еще больнее стало Максиму от этих слов. Но то, что мать разгадала, где кроется главная беда, заставило его подтянуться. Нельзя, невозможно было и дальше держаться перед ней расслабленным. Потому что нельзя, невозможно было ему вдобавок ко всему потерять еще и уважение матери.

И Максим, собрав остатки воли, поднял голову.


Евсей перемогался еще с того дня, когда ходил шишковать. Напуганный Спиридоном, скрываясь от колхозников, он свалился тогда в медвежину. Так зовут в здешних местах ямы, оставшиеся в почве от вывороченных буреломом деревьев. Потому что в таких ямах, если бывают они на сухих местах, нередко устраивают свои берлоги медведи. А когда бурелом пронесется там, где под деревьями близко грунтовые воды, да если потом еще лето и осень случаются дождливыми, то медвежины эти больше всего похожи на безобидные лужи. А сунься в такую лужу — можешь окунуться с головой.

Евсей угодил в неглубокую медвежину. Но, запнувшись за корневище, он плюхнулся в нее пластом, вымок до нитки. И как потом ни старался согреться на ходьбе, домой явился синий, продрогший. Не смогла выгнать простуду и жаркая баня. Начало ломать Евсея: по ночам бил кашель, бросало то в пот, то в озноб. Да еще зашиб, знать, о коряжину бок — болело под ребрами, на теле выступил страшенный синяк.

Все же старик не поддавался болезни. В медпункт к Зинаиде Гавриловне не пошел, пользовал себя разными травами — настоями. И, возможно, выстоял бы в конце концов. Но однажды заявилась Аришка и доконала его. Усевшись на скрипучую табуретку возле его постели, она сообщила поначалу добрую весть.

— У Максима-то с Ланькой все рассохлось. Максим спутался с Алкой, а Ланька не стерпела, указала ему от ворот поворот.

— Так это ж не худо, — оживился старик. — Ты уж теперь половчей возьмись за Ланьку-то. Бог даст, скрутим строптивую. В горе-то станет податливей. В нашей общине будет не лишняя.

Тут Аришка неожиданно показала зубы.

— На меня не надейся, старый кобель. Больше плясать под твою дудку не стану.

— Окстись, шальная! При чем тут моя дудка? Ты давно сама себе барыня. Делай, как тебе сподручней.

— Ха! Сама себе барыня, делай как сподручней, а на руку чтоб шло тебе да Ивашкову. К лешему вас!

— Ты, никак, с ума спятила?

— Наоборот, за ум берусь! Соображать начинаю, что к чему. Жалко только — раньше не одумалась. И душу и тело в стаде вашем испоганила.

— Побойся кары, богохульница!

— Не стращай! Кара страшна только людская. А божья — дураков теперь мало в страсти загробные верить. Сам, небось, ни на бога ни на черта не надеешься, Ланьку мне велишь опутать.

— Уймись, изыди, сатана в юбке! — затрясся Евсей.

— Уйду, пес лысый! Только на помощь больше не надейся. Не стану я Ланьку опутывать, потому что поняла — не опутали бы меня, так я бы тоже горе свое пережила и потом без стыда по земле ходила.

— Никто тебя не путал. Сама со всеми путалась!

— И сама путалась, и путали. Но теперь распутываться стану. — Аришка яростно сверкнула глазами, хлопнула дверью. Но снова ее распахнула, стоя на пороге, сказала с каким-то сатанинским хохотком: — А Ивашков труса празднует! Прикрылся справочкой и в город подался. Давление, вишь, нарушилось, срочное леченье понадобилось! И калина не помогла. А попросту — смылся от нас, других дураков будет искать…

Аришкин бунт, известие о бегстве Ивашкова переполошили Евсея. Ему стало мерещиться, что Аришка непременно продаст его. Донесет властям все, что знает. Тогда могут распутать и то, как попал вех в ограду к Синкиным. Хотя и темна была ночь, да чем черт не шутит! Попутал его бес, попутал!.. Разве ж думал он, что колхозная корова отравится? Боже упаси! Да и тыкву тогда — кто знал, что Ланька в колхозный телятник ее поволокет? С фермы, случалось, комбикорма для своей скотины таскали, а чтобы из дому на ферму — такое ему и в голову не пришло.

Знамо, свидетелей не было. Никто тогда не догадался, что пригоршня веху в той тыкве примешана. Но коль начнет крутиться клубок — весь раскрутится. Ланьку эту, видно, сам господь бог хранит, а его, старого, бес путает. Потому, значит, что на сирот покусился. Грех, грех тяжкий! Теперь не миновать, поди, кары!

Жутко сделалось Евсею. И это, в придачу к болезни, совсем свалило его. Даже по нужде не хватало силенок выйти, приходилось, как малому дитю, пользоваться горшком.

Но когда смерть встала у изголовья, страх перед разоблачением отступил. Разоблачат или нет — это еще неизвестно. Можно вымолить и пощаду по старости. А с косой не поторгуешься…

И тогда Евсей решился прибегнуть к последнему средству. В дальнем углу кладовки имелся у него тайник. А в тайнике том припрятан был бесценный корень. Еще в японскую войну отец-солдат добыл его где-то в китайской стороне, сохранял потом долгие годы в великой тайне, потому что корень тот мог от смерти уберечь даже тогда, когда никакие врачи и лекарства помочь уже не могут. Отцу корень не понадобился, он утонул на сплаве. И стал беречь тот корень как зеницу ока Евсей, которому одному отец доверил тайну. Сберег до старости, а теперь вот приспичило…

— Пошарься-ка, Дормидонтовна, в кладовке, — поманил он свою старуху. — Там в углу за кадкой дощечка к стенке прибита. Топор подсунуть — отскочит. За дощечкой — дыра, в дыре — бакулка, а в бакулке — затычка…

— Осподи! — испуганно перекрестилась старуха. — Трусить, однако, стал…

— В уме ищо! Слухай, глуха тетеря, чего наказываю! — строжась, хотел прикрикнуть Евсей, но только посинел от натуги, а голос не поднялся, наоборот, упал. — В бакулке — затычка, под затычкой — корешок…

Глуховатая старуха, перепугавшись, вовсе ничего не понимала.

— Окстись, окстись! — приговаривала она. — Осподь поможет, в разум войдешь…

— Леху, Леху зови! — рассвирепев, прохрипел Евсей.

Это старуха поняла. Вышла, покликала сына, который возился во дворе с кобелем — обучал его ходить по-человечьи, на двух ногах.

Леха понял отца на диво быстро. Осклабившись так, словно заслужил невесть какое доверие, он опрометью побежал в кладовую. С грохотом отодвинул кадку, застучал топором. Треснула, отлетела доска. Вот и углубление в бревне, а в нем деревянный чурбачок. А в бакулке…

Но тут, откуда ни возьмись, выскочила страшенная крыса, шарахнулась под ноги Лехе. И Леха, не будь дураком, что есть мочи швырнул в нее бакулку…

Бакулка в крысу не попала. Тогда Леха размахнулся, чтобы запустить в нее топором. Но обух ударил по тесовой полке, укрепленной вдоль стены. Полка свалилась, с грохотом, со звоном полетели на пол глиняные горшки, стеклянные банки, какие-то ящички, старые, изъеденные молью пимы. Поднялась туча пыли, потянуло дегтем, полынью и еще какой-то травой с резким мышиным запахом.

Леха зачихал, заплевался, но о бакулке все же не забыл: больно интересно было, что за корешки в ней припрятаны.

Только что за диво? Бакулка — вот она, а затычки нет. И кореньев — тоже. Совсем пустая долбленка… Ага! — догадался Леха, — затычка-то, поди, выскочила от удара и коренья разлетелись. Будет теперь от отца разгон!

Перепуганный, Леха уселся на грязный пол, принялся шарить вокруг себя. Сначала под руку попадались одни черепки да осколки. Но немного погодя, когда пыль поосела и глаза освоились с сумраком, он нашел затычку с колечком на торце. Потом нашелся сморщенный корешок. Один, другой, третий… Вот целый клубень… Набралось всего столько, что и в долбленку уже не лезут.

— Гы-ы, — подивился Леха. — Распухли корешки-то. — Он засунул лишние в карман и пошел в избу.

— Чего там грохал? — подозрительно спросил Евсей. — Не мог потише-то…

— Крыса вскинулась, а я ее топором…

— Балда! Доподлинно: заставь едиота богу молиться — лоб расшибет, — рассердился Евсей. Но долго ругаться не было мочи, и он потребовал: — Кажи-ка бакулку-то… — Евсей заглянул в долбленку, помял пальцами верхний корень. — Пущай мать запарит в горшке… С медом! Даст бог, оздоровлю…

Дормидонтовна вытряхнула коренья в горшок, залила водой. За медом мать Леху не послала, пошла сама. Мед засахарился, и, выворачивая его что есть силы, Леха поломал уже немало ложек и ножей.

А Леха, оставшись у плиты, не утерпел, надкусил-таки один корешок. Не поглянулось: и сластит, и горчит, и губы щиплет.

— Пущай уварятся, тогда еще пожую! — рассудил он. И вытряхнул в горшок все то, что оставалось у него в кармане.

Мать добавила меду, закрыла горшок плошкой и засунула в печь, в загнетку. К вечеру навар был готов. Старуха не скупясь налила полный граненый стакан. Леха потянул его к себе, но не успел пригубить — мать отобрала.

— Не трожь, коли не болеешь! — прошипела она. — А то накличешь недужье…

— Я лизнуть хотел, — обиделся сын. — А не даешь — не надобно. Пакостно пахнет.

— Дурень! Это ж тебе не пиво, а лекарство. Не для веселья, а по нужде пьют.

— Не захошь помирать, так чего хошь выпьешь. — Евсей с трудом сел на кровати, принял от старухи стакан левой рукой, правой перекрестил рот и не переводя дыхания выпил до дна. Передернулся, рыгнул. — Густовато больно настоялось. Ну да клин клином вышибают… — Он лег на спину, до подбородка натянул засаленное одеяло. — Накрой-ка еще полушубком. Пропотею — хворь побыстрей выскочит.

Скоро Евсея стало, по-видимому, тошнить. Лицо его искажали гримасы. Но, боясь, как бы не вырвало, он сдерживался изо всех сил.

Старуха с Лехой легли спать. Проснулись они от рева. Не от крика, не от вопля даже, а именно от рева. Евсей ревел, как обезумевший от ярости бык… Дормидонтовна, крестясь от страха, кое-как нашарила выключатель.

Но где же старик-то? Кровать пуста. А рев раздавался по-прежнему. Батюшки! Евсей забился под кровать и там дергался, сучил руками и ногами, как помешанный.

— Ой, горюшко-то! — запричитала Дормидонтовна. — Ой, лишенько навалилося!.. Леха, Леха, где ты? Помогай давай, выволочь надо отца-то из-под кровати. Лихоманка его треплет, вот и забился куда не надо…

Но Леха от ужаса тоже скатился на пол, с необыкновенным проворством шмыгнул под свою кровать. А когда мать попыталась усовестить его, вытащить наружу, он принялся лягаться посильнее Евсея. И завизжал, как поросенок, ошпаренный кипятком.

Бедная Дормидонтовна от такой напасти тоже чуть не свихнулась с ума. Впопыхах натянула на одну ногу сапог, на другую валенок, схватила вместо ватной фуфайки стеганые Евсеевы штаны, засунула в штанины руки, но не сумела натянуть их на плечи, бросила и раздетая заторопилась на улицу. Темень была — глаз выколи. И Дормидонтовна, не видя ничего перед собой, а просто по памяти, как это делают слепые, потащилась к дому фельдшерицы. Пока она дошла, пока отдышалась и смогла объяснить, в чем дело, пока Зинаида Гавриловна бежала к дому Евсея — все стихло.

Леха уснул под кроватью, а у Евсея уже кончились предсмертные судороги. Когда Зинаида Гавриловна вытащила его из-под кровати, он дернулся в последний раз. Пульс и дыхание исчезли.

Отравление!.. Но чем же он отравился? Дормидонтовна что-то такое говорила о каком-то настое. Не в этом ли горшке, что стоит на шестке?.. Так и есть, что-то напарено, какие-то коренья.

Зинаида Гавриловна взяла ложку, стала ворошить в горшке. Наверх вывернулся крупный разопревший клубень.

— Вех!


Ночью по морозцу были убраны последние гектары. Завершение любого дела — радостно. А если оно было трудным и ты все-таки одолел его — день победы для тебя праздник.

Студенты загодя договорились: окончание уборки отмечается веселым концертом. Мало кто из них был обижен талантами. Одни пели, другие танцевали, третьи на аккордеоне играли, четвертые могли кое-что прочесть по памяти. В общем, программа концерта сложилась сама собой. И вышло хорошо, потому что не было никакой казенщины. Пели, танцевали под баян, читали стихи все, кто умел, кто хотел доставить удовольствие себе и товарищам.

Даже официальная часть, когда от имени колхозного правления председательница читала благодарности студентам, вручала памятные подарки, прошла совсем неофициально. На сцену выплыл гигантский пшеничный сноп. Александра Павловна подошла к нему, низко поклонилась, поблагодарила за добрый урожай. Сноп немедля отозвался старой народной поговоркой: «Что посеешь, то и пожнешь». И в свою очередь выразил благодарность за то, что не оставили его, Урожай, погибать под снегом. Потом объявил: за славный труд, за свое спасение решил он одарить студентов памятными подарками.

Колосья раздвинулись, и в щели появилась пятиугольная коробочка с набором духов; в каждом уголке по флакончику с золотистой головкой. Это для девчат. А парням под смех всего зала вручил одинаковые коробочки с бритвами.

— Смейтесь, смейтесь!.. Это подарок не простой, а подарок-талисман. Чтобы девушки парням, а парни девушкам больше нравились! — объявил Урожай, вызвав еще большее веселье.

В заключение Урожай подхватил Александру Павловну и, осыпая с себя колосья, закружился в танце. За ним устремилась на круг молодежь.

Но не всем было весело. Не пришла в клуб Ланя. Хмурый стоял в сторонке Максим. Вскоре он тоже ушел из клуба.

Зато Тихон на стареньком клубном баяне играл так самозабвенно, что удивил всех дымельских девчат и ребят. Ведь раньше Тихон, как и другие ребята, заходя в клуб, просто «рвал меха». А тут баян играл у него будто сам собой, потому что баянист весь ушел в себя, ничего не замечал кругом. Лишь под конец Тихон как бы спустился на землю.

Некоторое время он наблюдал за Диной. Потом подошел к ней, сказал решительно:

— Потолковать надо, выйдем.

В небольшом саду возле клуба они остановились под раскидистой ветлой, еще не потерявшей всю листву.

— Вот какое дерево! До настоящих морозов, до больших снегов будет зеленое, — сказал Тихон, покачав ствол ветлы, словно проверяя, крепко ли он держится.

— Ты это к чему? — спросила Дина.

— А так, для себя. Пришло вот на ум: раз уж дерево и то умеет стойкость проявить, то человеку подавно не годится быть слабаком.

— Зачем сейчас эта философия?

— Может, и незачем. Просто подумалось кое о ком.

— Для того и позвал, чтобы мыслями этими поделиться?

— Нет. Позвал я тебя, чтобы прямо сознаться: наврал я тебе!

— Что наврал?

— Ну, наврал, что влюбился. Не нарочно наврал, а сам себя обманул.

— Но… к чему мне это? — потерянно произнесла Дина.

— А к тому, чтобы знала, — хмуро, но настойчиво продолжал Тихон. — Я до тебя любил тут одну… Ладно, скрывать не буду, Ланю любил. А у нее Максим был, пришлось отодвинуться. И думал — всему конец. Потом к тебе потянулся, как подсолнух к солнышку. Только оказалось…

— Не надо, пожалуйста! — спокойно, но каким-то не своим голосом сказала Дина. — Зачем мне это откровение? Я никаких видов на тебя не имела и тебе надежд тоже не подавала.

— Верно. Но знать ты должна. Не хочу, чтобы думала, будто я трепался. Я не ожидал, что так получится.

— Да зачем мне это? Не хочу я больше ничего слушать.

— А больше мне и говорить нечего.

— Ну, тогда — прощай!

— Прощай.

В самом деле, незачем, казалось ей, Дине, выслушивать эти объяснения. Но если бы Тихон не объяснил все так прямо — было бы хуже. Ведь не зажила еще совсем старая рана. И новое разочарование, убеждение, что и Тихон оказался вроде ее врача, причинило бы резкую боль, опять разрушило бы веру в людей, которая стала понемногу возрождаться у нее в Дымелке.

А теперь такого крушения не произошло. Прямой, грубоватый, но чистый Тихон остался верен себе. И поэтому в душе Дины осталось чувство, что хотя мимо прошел хороший, верный человек, но и другой может еще встретиться на пути. Было грустно, но не было и обиды.

…Когда утром студенты уезжали из Дымелки, на околице села, на развилке двух дорог увидели они мотоцикл, возле которого с насосом в руке стояла Ланя. Видно, подкачивала спустившую камеру.

— До свиданья, Ланя! Пусть Дымелка ждет нас будущей осенью! — прокричали студенты.

— До каникул! — громче всех гаркнул Тихон.

Дина молча помахала рукой. А Максим, понуро сидевший среди оживленных ребят, вовсе помрачнел, втянул голову в плечи, словно крики эти оглушали его.

Ланя дружелюбно улыбнулась студентам, протянула руку с насосом, как бы открывая путь. Но едва машина проехала, она бросила насос в коляску мотоцикла, резко толкнула ногой стартер, села, вернее, бросилась на седло и газанула так, что мотоцикл вихрем сорвался с места, полетел по второй дороге с бешеной скоростью.

— Осторожнее, убьешься! — крикнул Тихон.

Но Ланя не слышала. Она уносилась вдаль все быстрее и быстрее. Максим провожал ее испуганным взглядом. Тогда Тихон, неожиданно и для себя и для студентов, на ходу выпрыгнул из грузовика. Ребята забарабанили по кабине, машина остановилась.

— Езжайте, я остаюсь! — крикнул Тихон.

— Ты что, сдурел? — поразились студенты.

— Наоборот, за ум берусь! Привет городу от деревни, счастливой учебы!

Максим взялся руками за борт, словно тоже хотел выскочить. Но машина тронулась, и он остался.

Утро было славное. Грязь схватило морозцем, чуть притрусило снежком. И Тихон, бодрый, свежий, будто и не было тяжелых уборочных дней и ночей, в новеньком костюме, в хромовых сапогах, которые сверкали солнечными лучиками, печатал по стежке на развилке дорог четкий рифленый след. Долго печатал, чуть не до полдня, надеясь, что Ланя вернется и, на свое удивление, застанет его тут. Но дождался совсем не ее. Подъехал на своем грузовике Степан. Высунулся из кабины.

— Ланя покалечилась!

Это было сказано тихо, но прозвучало для Тихона выстрелом.

— Слышишь, Ланя покалечилась! — глухо повторил Степан.

А Тихону будто в ухо крикнули. Он заморгал совсем очумело.

— В больнице лежит, в райцентре.

— Ланя? Но ведь она недавно…

— Ехала на мотоцикле, на повороте занесло, из седла выбросило. Я только с элеватора на шоссе выехал и наткнулся на нее.

Тихон схватился за дверку кабины.

— Поехали скорее!

— Врачи к ней не пускают.

— Не пускают?

— Да, я сейчас оттуда. Я же отвез ее в больницу.

Тихон глянул на Степана с испугом и подозрением: правду ли говорит, жива ли вообще Ланя?

— Сказали, когда гипс наложат, тогда пустят. Под вечер поеду еще. Если хочешь, захвачу.

«Хочешь — захвачу!» — надо же так сказать. Будто он, Степан, тут главное лицо, а ему, Тихону, честь эта оказывается лишь попутно.

— А если этот «захватчик» получит в ухо? — зло поинтересовался Тихон.

— Да ты что?!

Явись на губах Степана хотя бы мгновенная усмешка — он немедленно получил бы обещанное. Но в глазах его мелькнуло неподдельное удивление. И Тихон лишь сердито бросил:

— А то! Говори да не заговаривайся… Отвези к нам. — Он забросил рюкзак в кузов, круто повернулся, широко зашагал. Не колеблясь ни секунды, он решил идти в райцентр, в больницу, и во что бы то ни стало добиться свидания с Ланей. Ему непременно надо было самому, своими глазами увидеть, что с ней случилось, убедиться, что она жива.

Даже тропка-прямушка показалась Тихону слишком длинной: кое-где она все-таки сворачивала в сторону, минуя овраг, обходя чересчур крутой косогор или обегая опушкой лесную чащу. А парню в таких случаях невтерпеж было держаться протоптанной дорожки, он ломился напрямик. Может быть, и не очень выгадывал во времени, зато знал, что ближе, прямее пути никто бы здесь не нашел.

И, видно, в награду за то, что рвался так напролом, на одном крутом косогоре попался ему на глаза дивный гостинец для Лани. Сначала, собственно, ни о каком гостинце Тихон не помышлял. Но, продираясь через осинник, перевитый сухими ломкими плетями хмеля, через заросли малинника, он вдруг увидел на кусте красные ягоды. Тихон знал, что на малине в иные богатые влагой годы ягода «подходит» до глубокой осени. Не раз случалось ему, бродя с ружьем по лесным малинникам, лакомиться этими поздними ягодками. Но то были именно ягодки — увидишь две-три штучки. А чтобы в такую вот пору, когда не раз прихватывали заморозки, выпадал снег, чтобы так вот наткнуться на красные, совсем по-летнему сочные ягоды, висящие кистями, — такого еще не случалось у него никогда.

Здесь в затишке под деревьями даже листья на малиннике только побурели по краям, но еще не потеряли зеленый свой цвет. А под листьями, покрытыми снежком, тут и там, как клюква или рябина, весело горели красные огоньки.

По ягодке Тихон собирать не стал, а наломал, хотя и исколол все пальцы, пучок веток. А когда шел по селу, то не постеснялся обломить в одном палисаднике несколько веток сирени. С одной стороны на листиках прикипел снежок, а с другой сохранился цвет весенней лужайки. Малина вместе с сиренью, присыпанные снежком, выглядели диковинно.

Идя улицей районного центра, Тихон увидел в одном из палисадников под голыми кустами смородины, среди рыжих опавших листьев светло-зеленый кустик виолы. На зеленом стебельке, повернувшись к солнцу, стараясь вобрать в себя все его скупое тепло, держался желтый, с темно-бархатными крылышками цветок.

— Разрешите, бабушка, сорвать у вас этот цветочек, — как можно мягче попросил Тихон, увидев во дворе женщину, закутанную в теплую шаль.

Она повернулась на голос, глянула неприветливо: наверное, обиделась, что назвали бабушкой. Была она еще не стара, лет пятидесяти, не больше, а в такие годы не очень-то любят, когда называют бабушками.

— Извините, тетя, — поспешил исправить ошибку Тихон.

— Ладно, не виляй, — сухо оборвала женщина. — Какой тебе цветочек надо, зачем?

— Который под кустом… В больницу иду… — Тихон помялся и неожиданно для себя пояснил: — К девушке.

Женщина, ни словом не отозвавшись, прошла среди смородины, сорвала виолу и протянула ему. И тут увидела в руках у него пучок малины.

— Экое чудо! — удивилась она. — Для девушки-то, видать, и зимой малина спеет. А болтают еще: молодые теперь любви не признают!

Тихон пробормотал «спасибо» и ходким шагом заспешил к больнице.

— Ланя Синкина? Это та девушка, которая сегодня утром к нам поступила? — дежурная сестра, молоденькая круглощекая девочка-коротышка, с некоторой робостью глянула снизу вверх на богатыря-парня. — Хорошо, я передам, что ее ожидают…

— Ланя может выйти? — подало Тихону надежду слово «ожидают».

— Почему бы нет? У нее перелом плечевой кости, а ноги целые, — строго сказала сестра. Но тут же защебетала: — Ой, малинка свеженькая!.. Где вы ее откопали? В какой-нибудь оранжерее, да?..

— В лесной.

— Угостите, пожалуйста, ягодкой… Нет, нет, мне только одну, чтобы показать это чудо — свежую малинку под снежком… Вот эту веточку-колючечку, с ягодкой… Спасибо! — Сестра выскользнула за дверь необычно проворно — только белый халатик мелькнул, хлопнул полами, как бабочка крыльями. Больше она уже не появилась, была, видно, деликатной девчонкой, не хотела мешать при свидании.

Ланя пришла не сразу. Тихон уже стал терять надежду, когда дверь медленно распахнулась. А сама Ланя вошла еще медленнее, неуклюже передвигая ногами в больничных туфлях-безразмерках. Тихон стоял потупившись, потому и увидел прежде всего эти странные туфли. Потом, поднимая глаза, парень увидел серый байковый халат, в котором Ланя утопала, как в тулупе, и оттого, наверное, казалась совсем беспомощной.

Нет, беспомощность эта — не из-за халата! Правая рука Лани была странно откинута в сторону. И не свободно откинута, а, полусогнутая, лежала на какой-то металлической полочке с тонкими подставками, которые упирались в особый пояс. В целом все это сооружение сильно напоминало крыло самолета-кукурузника. Но если самолету крылья придают легкость, воздушность, то Ланя с откинутой как бы для взмаха рукой выглядела жалко. Казалось, она испытывает нестерпимую боль и рука ее не просто лежит на этой полочке-подставочке, а намертво приделана к ней.

— Сильно больно? — спросил он, с состраданием глядя на руку Лани, на ее осунувшееся лицо.

— Почти не больно, — отозвалась Ланя смущенно, словно извиняясь, что так убого выглядит.

Тихон недоверчиво покосился на полочку-подпорочку, но сразу же отвел взгляд в сторону. Невмоготу ему было смотреть на нее.

Замолчали, оба чего-то стыдясь, не находя, о чем говорить. Тихон понимал, что Ланю не мог обрадовать его приход. Другое дело, если бы не произошел разрыв с Максимом, и Максим примчался навестить ее, — вот тогда была бы ей радость. А то, что он явился, — это для нее лишняя боль. По-умному разобраться, так вовсе не следовало ему теперь приходить сюда. Но спокойно разбираться, как да что лучше сделать, — это было не в натуре Тихона. Он отправился в больницу не рассуждая. И лишь сейчас сумрачно опустил голову.

— А ты почему не уехал? — спросила наконец Ланя, чтобы нарушить тягостное молчание. Спросила и спохватилась: опасный вопрос. Она просяще глянула на парня: извини, мол, не надо отвечать. Однако Тихон не захотел внять ее просьбе.

— Сама знаешь! — сказал он. — А хочешь — объясню. Я думал — отклеиться от тебя, а оказалось…

У Лани полыхнули румянцем щеки, а глаза потемнели. Впрочем, этого Тихон не успел разглядеть. Ланя быстро потупилась, сказала почти страдальчески:

— Не надо об этом! Ну как ты не можешь понять!..

Но Тихона уже обуял бес упрямства.

— Не надо — не буду. Только все равно никуда не поеду, пока тебя не выпишут! Стану здесь торчать неотступно.

— А выпишут?

— Выпишут — куда ты, туда и я! Даже на шаг теперь не отстану!

Губы Лани тронула чуть приметная улыбка.

— Мальчишество же это.

— Пусть! — упрямо стоял на своем парень.

— Ну, как знаешь, — поморщилась Ланя.

Тихон заметил это. В душе у него сразу проснулась жалость.

«У нее рука сломана, а я…» — выругал он себя. И замолчал смущенно.

Букет Тихон прятал за спиной. А теперь, чтобы загладить свою вину, неловко протянул его Лане.

— Малина?! — изумилась девушка. — Где же ты раздобыл все это? Просто чудо, снег ведь уже выпал…

Тихон лишь преглупо ухмылялся.

Преподнеси этот букет Максим, сердце Лани переполнилось бы счастьем. А теперь лишь острая боль стеснила грудь. Но все же не одна боль была в душе. Возникло и чувство благодарности к этому вот упрямому, глупо усмехающемуся богатырю.

Ланя взяла букет здоровой рукой, поднесла ко рту. Хотела ухватить губами сочную ягодку, но укололась о ветку, и слезы сверкнули у нее в глазах.

Загрузка...