Часть первая Зоопарк на прогулке

Глава первая Дом с поющими ступенями

1

Мы — зоофак, или, как нас зовут на других факультетах, «зверофак». Уже в первые дни после посвящения в студенты, когда новоиспеченное пополнение рядов доблестного студенчества фотографировалось на память на ступенях родного вуза, на нас кричали: «Зверей вон из кадра!» Мы не обижались — гордились своей будущей миссией.

Впервые вплотную столкнуться с прелестями зоофака нам пришлось только через полгода, когда в конце зимы нагрянула первая практика — в опытном хозяйстве, Стенькине.

Сей поселок достоин быть отмечен на карте не только нашей области, но и, возможно, России по одной причине — здесь находятся такие достопримечательности мира, как собственный Арбат и Рейхстаг.

Что такое Арбат, объяснять не надо (хотя в последнее время он приобрел черты даже Бродвея). Но Рейхстаг — это действительно уникальное место. Там жили студенты.

Собственно, Рейхстагом именовали соседнее с нашим общежитием здание, похожее на своего всем известного тезку как две капли воды степенью разрушенности и запущенности — создавалось впечатление, что в него тоже неоднократно попадали осколочные снаряды. Возможно, именно поэтому наши предшественники и окрестили так трехэтажный каменный дом, сохранивший кое-где признаки дореволюционной постройки. Стоял он посредине огромного запущенного парка, который зарос настолько, что напоминал девственный лес. Всего несколько троп пересекало его в разных направлениях. Большинство шло мимо Рейхстага к приземистому деревянному зданию барачного типа, где на первом этаже помещалась библиотека, а на втором и поселили первокурсников зоофака. Первое время было жутковато ходить ранним утром или поздним вечером по парку-лесу мимо развалин, но потом мы привыкли.

Прежде чем продолжать, хочу сказать еще несколько слов о нашем доме. Он казался ровесником Рейхстага и поражал не ветхостью, а какой-то уникальной древностью, словно и впрямь пережил не одну войну и революцию. Старый барак стоял на земле прочно, как последний местный житель среди толпы приезжих. Сплошь деревянный, строенный, казалось, без единого гвоздя, он зорко следил за порядком — сквозь тонкие стенки можно было хорошо слышать все, что говорилось в соседних комнатах, а ступеньки широкой лестницы, ведущей на второй, жилой, этаж, скрипели на разные голоса, издалека предупреждая о визитерах.

Мы едва успели обжиться, как нас тут же включили в работу. Хороший зоотехник должен уметь все — генерал тоже начинает службу простым солдатом. Хозяйство в Стенькине было большим, и каждый обязан был успеть побывать везде.

Я оказалась в числе тех, кто начал знакомство с сельской жизнью с дойного стада. На второй день по приезде нас, первую группу практикантов, повели в молочный комплекс, расположенный в полутора километрах от общежития.

Еще на подходе к ферме в воздухе появился и стал с каждым шагом усиливаться странный кисловатый запашок. Сперва мы все дружно морщились и отворачивались, но, пропитавшись им до основания, перестали обращать внимание. Как выяснилось довольно скоро, ничего страшного в этой вони не было — так пахнет обыкновенный силос. Впоследствии я даже нашла этот аромат по-своему приятным и, приезжая потом в Стенькино, вдыхала его с удовольствием.

Следуя послушно, как телята за пастухом, за вышедшим к нам бригадиром, мы прошли длинным коридором, напоминавшим больничный своей пустынностью и кафельным полом. Что нам говорили по дороге, никто не слушал — мы пытались притерпеться к новым запахам, среди которых силосный дух оказался далеко не самым слабым. Совсем как в больнице, нас переодели в белые и голубые халаты и допустили в святая святых — в коровник.

До сего дня мое знакомство с фермами ограничивалось книгами Джеймса Хэрриота. Но первого же взгляда оказалось достаточно, чтобы понять: мое мнение явно ошибочно. Действительно, «в учебнике об этом не говорилось ни слова»[1].

Вокруг был сплошной бетон — пол под ногами, стены и неожиданно высокий потолок. Совершенно одинаковые, на неискушенный взгляд новичка, коровы рядами стояли вдоль бетонных же кормушек, одинаково повернув головы в одну сторону — туда, откуда медленно полз трактор-кормораздатчик. Сыпавшийся в кормушки силос и источал тот самый запах.

От постоянного гула трактора и включившегося, как нарочно, в тот же самый миг навозоуборочного транспортера в двух шагах ничего не было слышно. Мы и не слушали — только глядели во все глаза и краем уха ловили обрывки рассказа бригадира о том, как замечательно все тут автоматизировано. Отвлекшись на новые впечатления, мы сами не заметили, как нас распределили по рабочим местам.

Моей наставницей стала доярка, разрешившая звать себя просто Тамарой, — ей было чуть за тридцать. Я здесь оказалась временно — пока у ее сменщицы выходной. И мне сразу же объявили мои обязанности: подавать, подносить, убирать — короче, быть на подхвате. Но пока меня следовало научить доить — до начала дневной дойки оставалось несколько минут.

Впрочем, как выяснилось, дело это несложное — в теории. Достаточно было правильно присоединить аппарат к вымени, а потом вовремя снять его — остальное за меня сделает техника. Но на все давалось от силы три минуты.

Пока Тамара объясняла, дело представлялось довольно легким, тем более что нас уже знакомили с устройством доильного аппарата. Но действительность разрушила эту иллюзорную простоту.

Началось с того, что я запуталась в шлангах. Оба — для молока и для вакуума — были длиной метра в три, как мне сперва показалось. Стремясь как можно скорее избавиться от прозрачных толстых змей, мешавших сделать и шаг, я дотянулась до молокопровода и подключила аппарат задом наперед. То есть молочный шланг к вакууму, а вакуумный — к молокопроводу. Хорошо, не успела надеть сам аппарат на корову, иначе дело кончилось бы в лучшем случае маленьким коротким замыканием от попавшего в мотор молока.

Тамара успела прийти мне на помощь и, пока я хлопала глазами, одним плавным рывком вернула все на свои места.

— Корову приготовь, — приказала она.

Я только что видела, как это происходит — влажным полотенцем она старательно обтерла другой корове вымя, заодно массируя его. Поглаживания должны на деле имитировать толчки телячьего носа, когда малыш требует от матери молока, но на самом деле все это напоминало кадры из эротического фильма, только вместо женской груди — коровье вымя. Решив не ударить в грязь лицом — благо большая белая корова смирно жевала силос и ухом не вела, — я смочила полотенце в теплой воде, подошла, храбро наклонилась и схватила ее за вымя.

До сих пор не могу понять, что произошло. Совершенно неповоротливое животное вдруг применило прием, сделавший бы честь самому Брюсу Ли. Только то, что она при этом не подпрыгнула с каратистским воплем «Ки-йа!», спасло меня. Копыто лишь впечаталось мне в ногу, заставив сесть едва не в кормушку, а корова, как истинный мастер каратэ, сохраняла полное спокойствие.

Тамара, на мое счастье, не спешила заливаться смехом.

— Они всегда брыкаются, если к ним сбоку подходить, — объяснила она.

— А как же тогда? — безнадежно спросила я — подойти к корове сзади я тоже не решалась.

— Вот так!.. — Доярка встала с коровой рядом, вплотную к ее задней ноге, и, спокойно опираясь на высокую спину — корова, как назло, была крупнее остальных, — из-за ее колена дотянулась до вымени. Белая каратистка даже не шелохнулась.

— Им вбок бить неудобно — только назад и вперед, — пояснила Тамара. — Этой я сама займусь, а ты переходи к следующей.

Ко второй в своей жизни корове я подкрадывалась, как разведчик к вражескому часовому, которого надо было тихо «снять». Стоило мне прикоснуться к ее спине, как делала Тамара, корова обернулась и смерила меня долгим любопытным взглядом. «Это что еще такое?» — говорил весь ее вид.

— Тихо-тихо, — поспешила успокоить я, начиная поглаживать ее ногу и постепенно спускаясь все ниже.

Корова не переставала жевать, но и не сводила с меня выпуклых темных глаз. Стараясь не потерять бдительности, я постепенно добралась до вымени и начала робко поглаживать его. Шершавое, упругое, плотное — так хотелось сжать его посильнее.

— Чего ты ее гладишь? — раздалось над ухом. — Массируй давай!

Тамара и корова с одинаковым любопытством и чисто профессиональным интересом наблюдали, как я медленно, осторожно подключаю аппарат — он засипел, словно астматик, — и подкрадываюсь к корове, держа наготове доильные стаканы. Спрятавшись подальше от копыт и держась на расстоянии вытянутой руки от вымени, я долго пыталась на ощупь надеть их на вымя, все время промахиваясь, потому что соски оказались мягкими и ускользали от резиновых краев стаканов, а прикоснуться к ним я почему-то боялась — а ну как корове не понравится эта фамильярность? Но с третьей или четвертой попытки все четыре стакана были надеты, придушенное сипение сменилось сочным «сс-чпок-чпок-чпок» работающего аппарата, а по прозрачному молочному шлангу к молокопроводу побежала белая струя — первое надоенное мною молоко.

Я так обрадовалась, что готова была стоять возле этой коровы бесконечно, но Тамара уже кричала мне из-за коровьих спин, зовя поторопиться. Аппаратов было четыре, по два на каждую — пока подключаешь один, второй заканчивает работу. Надо бежать туда, опять мять вымя, додаивая последние струйки, потом снимать аппарат — тоже целая наука, потому что сам он уже не снимется, его сначала надо отключить от вакуума, а потом быстро подхватить, пока он не упал и корова не наступила на него. Сколько раз мне потом приходилось силой вытаскивать стаканы из-под копыт, когда корова упорно не желала менять позу и приходилось толкать ее или самой поднимать копыто, а потом бежать мыть аппарат, потому что согласно великому и могучему закону подлости он падал всегда на кучку свежего навоза. Приведешь наконец его в порядок — и бегом к другой корове, которую ты давно подготовила к дойке, а она уже успела лечь чистым выменем на солому, так что приходится начинать все заново. Попробуйте вы, городской человек, считавший себя до сего дня высококультурным, поднять решившую отдохнуть нахальную деревенскую корову, которая уже насмотрелась на студентов и чихать хотела на придурочную девчонку, которая прыгает вокруг нее! Гарантирую — после третьей попытки от вашей культуры мало что останется. Но вот корова решает подняться, потому что у нее, как ни странно, выработался рефлекс на дойку, а ее упрямство — просто желание поиздеваться над новым практикантом. Вы с довольным видом наклоняетесь к ее вымени… И слышите голос доярки, зовущей вас, потому что первая ваша корова уже полминуты доится вхолостую, то есть аппарат сосет пустое вымя. Бросив все, летите к первой, срываете с нее стаканы, попутно получаете копытом по руке и оказываетесь, как вначале, с двумя неподключенными аппаратами.

На мое счастье — и на счастье всех других девчонок — мы были далеко не первыми студентами, попавшими в Стенькино на практику. Такое тут происходит каждый год, и все привыкли, а потому в первый день мне, конечно, орали, перекрикивая гул мотора, что опять корова легла или аппарат упал (еще одно развлечение для коров — подцепить копытом шланг и дернуть: аппарат летит по плавной кривой, брызгая молоком). Но всякий раз, как я прибегала на зов, Тамара успевала все сделать сама и мне оставалось лишь смотреть, как она с этим управляется. С коровами она не церемонилась и выполнила три четверти работы, которую мы должны были делить на двоих.

Кроме доения, доярки тут же перевалили на наши плечи еще две обязанности — уборку навоза и выравнивание подстилок. Метлой или лопатой мы выгребали из-под коров свежие кучки в канавку навозоуборщика и тут же засыпали это место опилками или соломой. Обычно этим занимаются одновременно с доением, в паузах между сменой аппаратов, но первое время, пока не освоились, мы в основном работали уборщиками. Это у нас получалось лучше.

Зимой — а именно тогда мы впервые оказались на ферме — коровы почти все время проводят на привязи, каждая в своем стойле, у кормушки. Лишь в перерывах между дойками их выпускают погулять во дворы. Гуляют они по отделениям. На нашей половине комплекса таких отделений было пять, то есть коровы дышали свежим воздухом через день.

Придя вместе с доярками на ферму, я заметила, что в середине два ряда стойл пустые — как раз наши. Но расспросить мне ни о чем не дали.

— Встань вон там! — Тамара толкнула меня в соседний проход перед рядом, где ждали своего срока стельные коровы. — Смотри, чтоб никто не ушел. Будешь разворачивать назад!

Я остановилась, где велели, и вытянула шею, чтоб увидеть первых коров. Со стороны, наверное, это было похоже на загонную охоту — только вместо диких зверей сторожить приходилось обыкновенных коров.

Но так только казалось. Где-то — мне не было видно — распахнулись двери, и замерзшие коровы (а я забыла сказать, что в тот день резко похолодало) хлынули обратно в тепло. Их подгоняло желание согреться и знание того, что перед этим наверняка проехал кормораздатчик и кормушки полны свежего силоса и сена. Так и было на самом деле, но я, в отличие от коров, не смотрела на кормушки.

В первый миг, когда между проходами замелькали коровьи спины и воздух наполнился слитным дружным мычанием: «Я первая!», «Нет, пусти меня!» — я подумала, что нам придется ловить каждую, отводить на свое место и привязывать. У всех коров на шеях болтались на цепях резиновые груши, за которые их и цепляли. Я не знала ни как это делается, ни тем более где какая корова стоит. И уж подавно не представляла, как можно встать на пути у стада. Я же не смогу остановить их!

Я бы наверняка испугалась, если бы стояла чуть ближе, но коровы сами разобрались. Не обращая внимания на окружающих, они скопом устремились к пустым кормушкам, спеша просунуть головы в щели, напоминающие бойницы. Груши застревали внизу, так что доярке потом было достаточно повернуть общий рычаг — и стадо оказывалось привязанным. Остались лишь две-три копуши, которые не спешили к кормушкам, а решили воспользоваться случаем и осмотреться. Таких и вылавливали, отводя на место и привязывая вручную.

На мое счастье, эти путешественницы направились в соседнее отделение, где работали другие девчонки из нашей группы. Тамара и скотники устремились за беглянками, а я поспешила перевести дух.

И в этот миг на меня вышла корова.

Где она пряталась — трудно сказать. Может, стояла между своими дисциплинированными товарками, ожидая, когда можно будет пойти погулять, а может, просто замешкалась при входе, но, как бы то ни было, мы с ней оказались один на один в проходе.

Она спокойно шла своей дорогой, наверняка принимая меня за еще один столб — столько благодушия и задумчивости было написано на ее морде. Корова была огромная, толстая, крепко сбитая и почти черная. Мне бросился в глаза ее массивный череп, широкий лоб с кудряшками над внимательными красивыми глазами и короткие прямые рога, торчавшие в разные стороны.

Между нами оставалось шагов пять, когда удравших коров пригнали назад и Тамара заметила меня, стоявшую и смотревшую, как огромная корова медленно бредет по проходу, время от времени воруя у остальных из кормушек силос.

— Чего стоишь? — крикнула доярка, не спеша приходить на помощь. — Гони его отсюда! Это не из нашей группы!

Я тронулась с места и хлопнула в ладоши:

— Ну-ка, поворачивай!

Голос у меня дрогнул — я слишком поздно заметила у моей «коровы» кольцо в носу, — но эффект был достигнут. Моя «корова» остановилась и удивленно воззрилась на меня — «столб» оказался человеком.

— Пошла! — Я взмахнула руками, как мельница крыльями, и шагнула вперед.

Кто-то из скотников уже бежал ко мне, и бык не спеша повернулся боком, загородив проход и давая разглядеть себя во всей красе. Это был, конечно, не могучий производитель, основатель какой-нибудь линии или семейства, славящегося удоями, — обыкновенный бычок-пробник, оперированный, чтобы не мог покрыть ни одной коровы. Но его мощь и важные плавные движения уверенного в себе зверя поразили меня настолько, что я как привязанная пошла за ним, когда он, подчиняясь понуканиям скотника, побрел на свое место. Оно оказалось до обидного близко — на другом конце ряда, где стояли стельные коровы.

Когда я вернулась, Тамара напустилась на меня:

— Ты чего там торчала? Ведь бык же шел! Не видела, что ли?

— Видела, — ответила я.

— Он ведь броситься мог! — наставительно заметила доярка. — В другой раз, как его увидишь, отходи в сторону, а то зашибет.

Мне же мой новый знакомый не показался таким уж опасным. Это позже я наслушалась леденящих душу историй о быках, поднимающих на рога пастухов или внезапно взбесившихся и бросающихся на доярок. Тогда я этого не знала, и с того дня, улучив минутку, всегда спешила хоть издали поглядеть на быка. Он никак не выделял меня — смотрел все так же спокойно, но настороженно и лишь иногда позволял погладить по широкому теплому лбу. Я редко подходила к нему близко — чаще просто смотрела издалека. Но с тех пор, едва попадала на ферму, волей-неволей искала его глазами. И до сей поры быки в моем понимании далеко не столь опасны, как принято думать.


2

Навещая своего рогатого кумира, я не могла не обратить внимания на его соседок — три десятка стельных, или, как говорят на ферме, «в запуске», коров. Сюда не заходили доярки — лишь скотники, которые меняли подстилку и убирали навоз. Только этим коровам трижды в день давали сено — остальные довольствовались смесью соломы и силоса с добавлениями кормовой свеклы и зерна.

Как-то, на третий или четвертый день работы (я уже успела втянуться и теперь не бегала вокруг коров, разрываясь между тремя делами), улучив минутку, я спросила у Тамары:

— А те, стельные, они тут телиться будут?

Мне до страсти хотелось увидеть телят и, если получится, присутствовать при рождении, потому что до сего дня я лишь читала об этом, а таинство появления на свет новой жизни волновало меня всегда.

— Нет, отведут в родилку, — был ответ, — хотя вот в соседнем отделении у одной коровы срок не рассчитали, и она вчера прямо тут родила. Скотники теленка приняли.

В соседнем отделении работали мои подружки — Лена Грибановская и Иринка Ямашкина. Они не откажут мне в желании посмотреть на теленка.

— А поглядеть на него можно?

— Да его еще утром унесли в родилку.

Какая жалость!

За те десять дней, что я проработала на комплексе, из тридцати стельных коров больше половины были отведены в родильное отделение, расположенное метрах в двухстах отсюда. Шла первая четверть февраля — время, на которое приходится пик отелов. Любопытство сильнее всех прочих чувств толкало меня поближе узнать, что происходит в родилке, но пришлось долго ждать возможности побывать там. Зато эта удача выпала мне целых два раза.

— …Привет! Ты куда это с «дипломатом»? — окликнула меня подруга во дворе.

— На дежурство в родилку! — гордо ответила я.

— Куда?! — Глаза у подруги стали похожи на коровьи. — В роддом?

— Нет, на ферму, в родильное отделение!

Подруга удивленно провожает меня взглядом — никак не может понять, почему я такая гордая и счастливая.

В родильном отделении я бывала дважды — оба раза на практике, но всякий раз шла туда со странным чувством. (моих детей у меня нет, не было и в ближайший год не будет, но в глубине души, как любая женщина, я мечтаю, хочу стать матерью, и материнство для меня священно. Еще на первом курсе, когда все было для нас внове, я в основном только бродила как зачарованная вдоль рядов стойл, где стояли или возлежали стельные коровы, глядевшие на меня, скотниц и корм одинаково томно и задумчиво. Видно, все матери одинаковы — точно такой же взгляд я много позже встречала у собаки, единственного выжившего щенка которой мне пришлось согревать в ладонях, и у кошки, окотившейся впервые в жизни. Но о них позже.

В тот год мне так и не удалось увидеть, как появляется на свет теленок. Коровы телятся ночью или рано утром, я же дежурила в дневное время. В обязанности практикантов входило наблюдать за телятами.

Родильное отделение было поделено надвое — в одной половине, ничем не отличавшейся от обычного помещения молочного комплекса, ждали отела коровы, а другая вся была заставлена высокими — мне по грудь — клетками, где находились новорожденные. Малышей содержали близ матерей до десяти дней, после чего отправляли на телятник. Пол в клетках находился довольно высоко, поэтому теленку иногда приходилось нагибаться, чтобы его мордочка оказалась на уровне моего лица. Стоило подойти к деревянным прутьям, как все малыши, сколько их там ни было — обычно двое-трое, — дружно поднимались, настораживали уже рваные уши, ковыляли к человеку и начинали тыкаться носами в щели меж планками. Они доверчиво подставляли мордочки под руки, позволяя чуть ли не чесать за ушами, но очень скоро я поняла, что даже у таких крох существовали вполне корыстные цели. Наши руки они то ли по детской наивности, то ли намекая на кормежку, принимали за материнские соски и старались захватить языком и отправить в рот. Если не успеешь отдернуть пальцы — а успеваешь далеко не всегда, — они тут же оказываются во рту у довольного теленка, который немедленно начинает их сосать, а когда понимает, что молока не дождешься, то и начинает их жевать. И тут-то следовало применить силу, чтобы спасти руку из хватки хоть и беззубых, но уже сильных челюстей. Впрочем, мы, девчонки, оказались падки на доверчивость телят и снова и снова подходили к клеткам.

Отелившихся коров доили так же — три раза в сутки, хотя наверняка полагалось чаще, ведь, если судить по пылу, с которым телята спешили всякий раз к прутьям, малыши почти всегда хотели есть, что объявляли басистым низким мычанием, больше похожим на блеяние баранов. Здесь не гудел молокопровод — доили в бидоны, собирая молоко от каждой коровы отдельно. Им поили телят — без разбора, поскольку малышей забирают у матери сразу после отела и корова успевает хорошо если облизать теленка. Только молозивом — густым, темно-желтым, почти оранжевым, с резким запахом — поили каждый раз «своих» телят.

Вместе со старыми, опытными коровами телились и первотелки. Здесь совершалось удивительное превращение — еще вчера это была обыкновенная телка, а сегодня, обзаведясь первым теленком, она становилась дойной коровой. Конечно, ей никто не объяснял предварительно, что это значит. И самая первая дойка всегда оказывалась для новообращенной не меньшим стрессом, чем для обычной женщины изнасилование.

Первый раз я пришла в родилку как раз в конце утренней дойки, когда первой в своей жизни экзекуции подвергалась очередная первотелка. Переступив порог, я сразу увидела суету в дальнем ряду. Отчаянно мычала и билась корова, брыкаясь и едва не падая на пол. Кричала доярка, командуя скотником.

Удивленная и заинтригованная, надеясь увидеть работу ветеринара — ведь, по моему мнению, так мычать и реветь корова может только от сильной боли при операции, — я поспешила туда.

Скотник буквально висел на крутых красивых рогах молодой стройной коровы, выворачивая ее голову назад и вбок, одной рукой прикручивая веревку к столбу опоры полубокса. Другой конец веревки уже был обвязан вокруг рогов. Тем временем доярка успела поймать в петлю заднюю ногу коровы. На моих глазах скотник закрепил веревку так, что рогатая голова почти свернулась набок. Не давая пораженной предательством первотелке опомниться, он за другую веревку подтянул ее ногу вперед и вверх и тоже привязал к железной стойке. Несчастная корова, вынужденная балансировать на трех ногах, рискуя потерять равновесие от резкого движения, только выкатывала фиолетовые глаза и хрипло мычала. Она казалась сломленной и морально уничтоженной, но едва доярка уже знакомым движением нагнулась и ловко присоединила доильный аппарат к ее небольшому аккуратному вымени, силы вернулись к первотелке. Она запрыгала на трех ногах, силясь стряхнуть с себя странную тяжесть, что тянет из нее молоко. Она сопротивлялась так, что высвободила ногу и сбила-таки стаканы. Доярка и скотник снова принялись за дело.

Наконец измученная корова смирилась и только вздрагивала всем телом, дрожа и по-прежнему хрипло мыча. Я подошла к доярке, которая следила за ней, как коршун.

— А что с ней? — прямо спросила я.

— На практику? — Доярка смерила меня косым взглядом. — Она первотелка, сегодня ночью отелилась и доится первый раз. Поначалу они все так — приходится привязывать. Но потом привыкают.

Я вспомнила несколько коров в дойном стаде, с которыми уже приходилось столкнуться, — как они шарахались, стоило прикоснуться к вымени, как упрямо сбивали аппараты и долго не давали надеть их снова. Теперь мне стала ясна причина их поведения.

В маленьком вымени этой первотелки не могло быть много молока. Пока мы разговаривали, она отдала все. Доярка сняла стаканы, и скотник отвязал молодую коровку. Она шарахнулась от людей с ужасом и несколько раз ударила ногой, вымещая досаду за то, что с нею так обошлись.

Я внимательно посмотрела на нее. Впоследствии я несколько раз наблюдала за дойкой первотелок, но так и не смогла отделаться от мысли, что над ними издеваются. И по сей день мне немного жаль их.

Потом начали поить телят. Младших — этой ночью родились сразу трое — мне не доверили, зато остальные оказались в полном моем распоряжении. Телятница только показала, сколько молока положено наливать каждому теленку, и ушла.

Дело оказалось и проще, и сложнее, чем я думала. Вроде бы чего мудрить — наливаешь полведра молока, благо бидоны стоят тут же, несешь его к очередной клетке и даешь теленку. Малыши, просидевшие здесь несколько дней, привыкают к ведру и сами спешат сделать остальное — ты только придерживай ведро, чтоб теленок его от полноты чувств не наподдал лбом и не опрокинул на тебя. Но на деле не тут-то было!

Во-первых, телята оказались все одинаковые — на мой неискушенный взгляд. Конечно, можно было отличить их — у одного морда вся черная, у другого белая, у третьего во лбу звездочка. Но для этого нужно время, чтоб присмотреться и запомнить, а когда пять или шесть носов одновременно устремляются в ведро, поди разберись. Кроме того, телятница успела часть напоить и не удосужилась сообщить мне, кто именно сыт. Впрочем, мне стоило подойти с ведром к клетке, чтобы понять: узнать сие невозможно. Пил молоко теленок или нет — он все равно кидался ко мне.

Вторая сложность заключалась в том, что телята, разумеется, не имели понятия об очередности. У них пил тот, кто успевал отпихнуть остальных и первым добраться до молока. И не важно, что он только что расправился со своей порцией. Приходилось одной рукой держать ведро, а другой оттаскивать телят, расчищая дорогу тому, кто, по вашему мнению, должен сейчас завтракать. Тот, кто считает это легким делом, пусть сам попробует справиться с четырьмя телятами, каждый из которых весит добрых тридцать — сорок килограммов и не знаком с хорошими манерами. Кормление сразу начало напоминать работу укротителя с дикими зверями. Первое же ведро, которое я пыталась отстоять таким образом, оказалось выбито у меня из рук, и все молоко выплеснулось. Оно было на подстилке, на телятах, на мне — где угодно, только не в их желудках. Пришлось срочно бежать за вторым, а малыши в ожидании следующего раунда вольной борьбы принялись облизывать и сосать друг друга.

Мне удалось споить им уже два ведра, пока не вернулась телятница, ходившая в карантинное отделение, к новорожденным, и не положила конец моей беготне. К тому времени я была мокрая с головы до ног и успела поссориться со всеми телятами сразу. Оказалось, что заходить в клетку вовсе не обязательно — достаточно приставить ведро снаружи к прутьям. Щели между ними достаточно широкие, чтобы теленок высунул нос, но слишком узкие для того, чтобы это одновременно сделали двое.

Закончив наконец процедуру кормления, телятница показала мне, куда убрать ведра, и спросила:

— Ну что, идешь домой?

Все наши, кто работал на ферме, уже должны были закончить дойку и вернуться в общежитие. Я вскочила до завтрака, в четыре утра, сейчас было почти девять, хотелось есть и спать, но вместо этого я храбро ответила:

— Нет. Можно, я тут еще побуду? Нам дневник надо заполнить для отчета.

Тут я не врала. Студенты, которым нужно писать отчеты по практике, бывали здесь регулярно, и телятница, которой предстояло дежурить до вечера, согласилась.

В тот день моей единственной пищей был хлеб с молоком — благо последнего хоть залейся. Забыв про все, я медленно бродила вокруг коров. Все, как одна, с выпуклыми животами, круглые, они почти не ели и дышали тяжело, словно каждый вдох давался им с трудом. Когда я подходила и гладила их по тугим бокам, коровы редко поворачивали ко мне головы — вся из жизнь сосредоточилась на том, что происходило внутри.

Одна корова, небольшая, аккуратная, почти белая, если не считать нескольких черных пятнышек, лежала на боку, вытянув ноги. Толстое брюхо выпирало, плотное, налившееся уже молозивом вымя на ощупь было горячим и твердым. Она дышала с трудом, как-то хрипло, и вдруг на моих глазах, стоило мне прикоснуться к ее боку, коротко вздохнула и натужилась. Из-под хвоста на пол стекла струйка смешанной с кровью слизи.

Меня как ветром сдуло. Я ринулась к телятнице, которая мирно дремала в подсобке.

— Там корова телится! — выпалила я с порога. А внутри у меня все уже пело: я наконец увижу, как ЭТО происходит!

Но мой пыл тут же охладили:

— Она до вечера будет тужиться. Успокойся и иди домой.

— А вдруг она… сейчас…

— Днем они не телятся, — ответила телятница. — Редко когда бывает…

Я вернулась к корове. Она уже, видимо, успокоилась и даже легла ровнее, подтянув ноги под себя. Я просидела над нею еще с полчаса, до тех пор, пока телятница не заставила меня уйти.

На завтрак я, конечно, опоздала, пропустила и обед, опять задержавшись подле моей коровы, но теленок так и не появился. Он родился много позже, когда я закончила дежурство, глубокой ночью.

Прошло время, и вот я опять в родильном отделении — уже не как наивная студентка, но как практикант, на которого можно положиться. Морально и теоретически подкованная, я готова сама помочь появиться на свет новой жизни.

За то время, что я не была здесь, — прошло два с небольшим года — в родилке мало что изменилось. Такие же коровы, те же клетки с телятами, что так же готовы в любое время сосать и жевать ваши пальцы, та же кормосмесь с кальциевыми добавками. Только на сей раз, едва переступив порог, я увидела подле толстой угольно-черной коровы маленького, но упитанного бычка, который, чуть не вставая на колени, сосал мать, толкая ее широким лбом в вымя.

— А он почему здесь? — обратилась я к телятнице, заканчивавшей уборку перед уходом. Видеть теленка-индивидуалиста было мне в новинку — на фермах это не допускается.

— У нас теперь телят до трех дней оставляют под матерью, — сказала та. — Так они растут лучше, и коровы спокойнее.

Корова тем временем облизывала своего сына и строго покосилась на меня, когда я прошла слишком близко от ее чада. Она была готова встать на его защиту, несмотря на то что ее, как и всех, привязали. Обежав взглядом отделение, я заметила еще одного теленка, который тыкался носом в кормушку матери, еще не понимая, для чего она.

Пока телятница собиралась домой, я еще раз прошлась вдоль рядов, отмечая коров, у коих по всем признакам роды должны были состояться в эту ночь. Их оказалось три, причем одна явно решила не дожидаться полуночи. Расставив пошире ноги, большая ширококостная корова стояла с задумчивым видом, меланхолично пережевывая сено, а серо-розовый околоплодный пузырь уже болтался у нее под хвостом, и слизь текла на пол тягучими каплями. На моих глазах корова натужилась — пузырь стал еще больше, качнулся и вдруг лопнул. Воды вместе с кровью и слизью хлынули на пол. Корова вздохнула с явным облегчением и стала жевать активнее — видимо, решила, что на этом все кончилось.

Я поспешила в подсобку, где моя подруга Виола, с которой нам выпало дежурить, устраивалась поудобнее на толстой плоской трубе отопления — пара таких труб проходила вдоль стен. Воздух они, правда, нагревали с трудом, но долго на них не усидишь — сваришься.

— Там корова лопнула, — сообщила я, беззастенчиво используя подходящую к случаю цитату из Даррелла. Меня, однако, поняли.

— Пошли поглядим. — Телятница не выказывала ни радости, ни волнения. Наоборот, в голосе ее послышался скептицизм — она явно не доверяла практикантам.

К тому времени роженица сообразила, что происходит что-то не то. Она перестала жевать, пригнула голову и отчаянно тужилась, подняв хвост. Слизь и воды лились из нее при каждой потуге, и мне вдруг показалось, что мелькнуло копытце.

— Выходит, — сказала я.

— Еще рано, — охладила мой пыл телятница (чьего имени, к стыду, я не догадалась узнать). — Через полчасика начнется. Тут дежурная скотница есть — позовете тогда ее.

Она махнула рукой в сторону другого конца отделения, где виднелась дверь второй подсобки, и повернулась было уйти, но тут корова решила обратить на себя наше внимание. Она низко, с придыханием, мыкнула, выгнула спину дугой и — два копытца на несколько секунд высунулись на свет Божий.

Я бросила невольно взгляд на Виолу — у нее самой был ребенок, она должна была хотя бы сочувствовать роженице. Но, судя по всему, переживала только я — остальных это зрелище не занимало.

— Пошли за веревкой, — сказала телятница. То, что из-за отела она попадет домой несколько позже, ее не волновало.

Спеша увидеть все и поучаствовать в деле с максимальной отдачей, я суетилась за двоих. Виола же просто наблюдала — и поступала правильно, ибо я чаще всего мешала пришедшему на помощь скотнику.

Корова же, чуть заметив, что вокруг нее началась суета, прекратила тужиться и успокоилась. «Вы тут, — говорил весь ее вид, — значит, я спокойна. Можно передохнуть и расслабиться».

Несколько минут мы стояли над нею. Наконец телятница отправилась домой — не всю же ночь ей ждать, когда корове приспичит. Потом ушла и скотница, оставив около стойла веревки и ведро с водой.

— Если что, вы нас позовите, — окликнула я ее.

Мы с Виолой вернулись в подсобку. Нам предстояло не спать всю ночь — так полагалось. Но первое, что мы сделали, это принялись устраивать постели. Собственно, занялась этим Виола — мне было не до того. Я выгружала из «дипломата» вещи — термос с чаем, бутерброды, несколько толстых книг по коневодству (чем-то же надо было заниматься!) и тетради. Я не хотела спать — мне казалось кощунством пропустить такую ночь.

Скотница пришла за нами, когда мы собрались поужинать.

— Пошли, студентки, — чуть пренебрежительно окликнула она нас с порога.

Наша корова уже лежала на боку, подтянув под себя ноги, и тужилась с полной самоотдачей. Выпуклый бок ее то вздымался, то опадал. Она остекленевшими глазами уставилась в одну точку, стараясь вытолкнуть из себя две ножки с бледно-розовыми копытцами, нежными и мягкими, как кошачьи лапки. После одной особо сильной потуги они высунулись почти на треть и показалось еще что-то похожее на нос.

В голове немедленно всплыли все эпизоды, что я прочла у Джеймса Хэрриота — и, как назло, ни строчки из учебника. Мне казалось, что все должно происходить так, как описал настоящий ветеринар, не пользующийся книжными терминами в рассказах. Но все произошло гораздо быстрее.

Раньше меня разглядев нос, скотница уже проворно обвязала ножки петлей и протянула нам веревку:

— Как начнет тужиться, будем тянуть.

Корова словно только этого и ждала. Она резко оглянулась, будто проверяя, все ли на месте, и вдруг напряглась.

Мы дернули — и теленок выскользнул из нее гораздо быстрее, чем ожидалось. Едва голова и плечи такого же почти белого, как мать, малыша оказались на свободе, как снова хлынули воды и буквально вымыли его наружу. Он шлепнулся прямо в навозоуборочный транспортер и задергал ногами, стараясь выбраться.

Корова мигом оказалась на ногах, словно ее подбросили. Из нее еще лились слизь и кровь, но она уже вытягивала шею, изворачиваясь, как могла, чтобы дотянуться до малыша. Заволновались и ее соседки — каждая тянула морду, любопытствуя.

Теленок хлопал мокрыми слипшимися ресницами и мотал головой. Мы с Виолой сунулись было к нему со жгутами соломы — обтереть, но скотница распутала передние ножки малыша и подтащила его к корове:

— Она сама справится.

Та не заставила себя просить дважды и занялась малышом. Мы стояли на безопасном расстоянии, в проходе, и смотрели. Скотница сама, не дожидаясь, пока мы выйдем из столбняка, собрала метлой в ложбинку транспортера слизь и грязную подстилку и присыпала все опилками.

Тем временем корова вылизывала своего малыша, и он уже предпринимал попытки сесть — медленно, помогая себе ритмичными взмахами лобастой головы, чуть не кряхтя от натуги, подтягивая по очереди передние ноги. Это ему удалось, и теленок сел по-собачьи, но дальше дело стало. Мать невольно сама мешала ему, толкая в бок. А тут еще дотянулась соседка — пестро-рыжая корова с белой головой — и начала умывать новорожденного с другой стороны. Мать, поглощенная своим детищем, не сразу заметила самозванку, а когда увидела, глухо, басом, мыкнула и рванулась вперед, метя поддать ее рогами. Короткая привязь помешала ей это сделать, но своего теленка она при этом повалила, и он забился на подстилке, отчаянно суча ножками.

Я бросилась поднимать его, и скотница еле успела перехватить меня за локоть.

— Не мешайся! — бросила она.

И вовремя — корова уже поворачивалась в нашу сторону, и в глазах ее не было больше томной грусти молодой матери. Теперь это был зверь, дикая самка, готовая броситься в бой за своего ребенка. Мы сочли за благо убраться подальше.

Виола вернулась в подсобку заканчивать ужин. Я составила ей компанию, но, когда потом она начала устраиваться спать, снова ушла к коровам.

Около роженицы все успокоилось. Рыже-белая корова поняла, что делать ей там нечего, и мирно дремала, свернувшись калачиком и положив морду на свой живот. Теленок все-таки поднялся и топтался рядом с матерью, не понимая ее толчков, — корова пыталась направить его к вымени. Послед, который надо было тоже прибрать, у нее еще не отошел — из книг я знала, что это может случиться еще через пару часов, и оставила обоих в покое.

Наступила ночь. Вернее, продолжался самый длинный день в году — двадцать четыре часа без сна. Родильное отделение притихло — из подсобки слышались лишь редкие короткие вздохи коров да шорох — то одна, то другая поднималась или ложилась, устраиваясь поудобнее. Виола давно уже спала, свернувшись калачиком на трубе отопления, а я все сидела, пристроив на коленях толстый том, писала курсовую работу. Когда строчки начинали плыть перед глазами, я вставала и шла к коровам.

Мы были с ними словно одни на целой планете. Я бродила между рядами, иногда останавливалась погладить чей-нибудь крутой гладкий бок. Разбуженные коровы утробно вздыхали, поднимали на меня спокойные взоры и снова отводили глаза. Телята сперва прыгали возле матерей, но перед самой полуночью угомонились. Черный бычок, чья мать стояла ближе всех к выходу, забрался в кормушку, где ухитрился свернуться калачиком. Но за ночь он не раз просыпался и принимался скакать и брыкаться, играя рядом с матерью. Иногда, нарушая торжественность ночи, мычала какая-нибудь корова.

Полночь уже миновала, когда я, в очередной раз проходя по рядам, заметила, что одна молодая корова, судя по рогам, первотелка, высоконогая, как манекенщица, стройная, несмотря на толщину, стоит, выгнув спину дугой, и отчаянно, но молча тужится. В очередной раз она напряглась уже на моих глазах, и я увидела светло-розовый околоплодный пузырь.

Забыв, что надо делать, я подошла к корове и погладила ее по боку.

— Все будет хорошо, — сказала я.

Та обернулась, словно что-то поняла. Видимо, мои слова или же присутствие человека подействовало как-то особенно — первотелка шумно вздохнула, и пузырь исчез. Только свисающая из-под хвоста тонкая ниточка слизи с кровью напоминала, что этой корове пора телиться.

Теперь у меня появилась цель. Спать, как я мечтала еще несколько минут назад, расхотелось — я ждала схваток. От коровы отлучилась ровно на столько, чтобы записать свои наблюдения, и вернулась назад. Села на кучу сена неподалеку и стала ждать.

Здесь было так мягко и уютно, что почти сразу глаза начали слипаться. Через несколько минут я уже дремала…

А проснулась как от толчка и поняла, что едва не проспала самое интересное. Моя первотелка изогнулась — так в детских книжках рисуют испуганных кошек, а из-под хвоста у нее лились околоплодные воды — видимо, меня разбудил звук лопнувшего пузыря.

Сорвавшись с места, я бросилась будить остальных. Виола долго ворочалась — она была уверена, что мы справимся и без нее, а скотница, которая поняла все уже по моему перекошенному лицу, без суеты занялась подготовкой. Я же опять поспешила к корове — мне почему-то казалось, что на сей раз случай будет трудным.

И не ошиблась. Первотелка, в отличие от остальных коров, не спешила ложиться, очевидно решив, что справится и так. Расставив задние ноги и скользя по бетону, она время от времени отчаянно тужилась и заревела, когда наконец показались ножки теленка. Но они виднелись от силы секунду и тут же исчезли, а обессилевшая роженица совсем расслабилась.

В моей памяти снова ожили сцены из книги Хэрриота — я была уверена, что увижу настоящую операцию: надеялась лишь, что не эмбрионотомию. По крайней мере, по моему разумению, следовало провести внутреннее исследование, рукой нашарить во чреве матери копытца теленка или его нижнюю челюсть, зацепить проволочной или веревочной петлей и начинать тащить… Я уже открыла рот, чтобы попробовать предложить свои услуги — у меня маленькая рука и мне было бы удобнее это делать, но дежурная скотница не спешила ничего предпринимать. Она спокойно ждала, и я чувствовала разочарование.

Передохнув, первотелка снова начала тужиться, и я поняла, чего она ждала. На сей раз белые маленькие скользкие копытца показались полностью, сложенные вместе. Потуга роженицы была так сильна, что, когда она расслабилась, копытца не спешили ускользать обратно — только чуть подались назад. Коровка выгнулась дугой и застыла в этом положении.

Скотница обвязала тонкие маленькие ножки веревкой и немного просунула руку внутрь, ощупывая малыша.

— Задние, — объяснила она мне. — Спиной идет. Поэтому она и растелиться до сих пор не может.

В голове словно включилась лампочка: «головное предлежание», «спинное предлежание», «задницей идет». Я забыла, что делать дальше, — все, что предлагал учебник, вылетело из головы. Оставалась лишь смутная надежда и уверенность, что случится нечто похожее опять-таки на эпизод из книги Хэрриота. Мне сунули в руки веревку, и я поняла, что все опять произойдет просто.

Но на сей раз было гораздо тяжелее, чем с первой коровой. Первотелка выбилась из сил, или же теленок в ней застрял. Она понурила голову и не спешила нам помогать. Мы со скотницей вдвоем уперлись ногами в бетонный пол и дернули.

Это оказалось почище перетягивания каната — по крайней мере, тем, что корова была скорее склонна поддаваться нам, только бы ей не причиняли боль. Цепь, которой она была привязана, тянула ее в одну сторону, мы — в другую, и наконец не выдержала самая слабая часть — теленок неожиданно подался и стал медленно выходить.

Самое трудное в отеле продолжается до тех пор, пока не покажется головка — потом любой теленок выскакивает как по маслу. Здесь было сложнее — головка ждала нас в самом конце, а пока мы буквально выдавливали из первотелки задние ножки, туловище и, наконец, саму голову. Под силой собственной тяжести новорожденный в конце концов вывалился сам, упал чуть ли не с метровой высоты прямиком на бетон и затих. Он был почти весь черный, с теми же отметинами на передних ногах и брюхе, что и у его матери. Та, явно испытывая облегчение, никак не реагировала на появление своего ребенка.

Мы со скотницей склонились над ним. Черненькая телочка не дышала, нос и рот ее были забиты слизью, меж зубов виднелся прикушенный синий язык — она задохнулась, наглотавшись плодных вод.

Я уже собиралась запаниковать, ибо и первотелка не собиралась оборачиваться в нашу сторону, но дежурная была опытнее, чем я думала. Схватив пучок сена, она принялась очищать мордочку малышки, силой раскрывая ей рот, поправляя язык и пальцами счищая слизь.

Ее усилия не пропали даром. Телочка вдруг захрипела, задергалась и задышала неровно и шумно.

— Все… Готово, — сказала скотница. — Давай теперь ее к матери.

Мы вдвоем подволокли новорожденную к первотелке. Та уже немного пришла в себя и с удивлением смотрела на теленка, которого ей пихали под нос. Казалось, в ее глазах читался ужас: «Зачем это? Я вас просила?» Но скотница подтащила телочку к самой ее морде, коровка насторожилась и, громко сопя, задышала. Ужас в глазах сменился интересом, и она начала осторожно, неумело облизывать первенца, то и дело тычась в него носом. Телочка еще нетвердо держалась на ногах, но уже делала попытки сесть. Это удавалось ей с трудом — первотелка не умела правильно обходиться с теленком и то и дело слишком сильными и неверными толчками носа и языка сбивала ее. Один раз она вовсе повалила малышку. Та упала на бок и забилась на подстилке, а первотелка, словно проснувшись, рванулась к ней.

Скотница убирала пропитанную кровью и слизью подстилку, а я не сводила глаз с коровы и теленка. Только что совершилось маленькое чудо — появилось на свет еще одно живое существо. Оторвавшись наконец от семейства, я бросилась будить Виолу.

— Второй теленок родился, — говорила я, расталкивая ее. — Ты ничего не видела!

— Ну и что? — проворчала та со сна. — Ты дашь мне списать?

У меня списывали все, кому не лень, и я не удивилась ее словам. Даже не возмутившись, я оставила напарницу в покое и снова начала ждать.

Остаток ночи прошел на удивление спокойно. С помощью той же дежурной моя первотелка покормила дочку и успокоилась окончательно. Ей тоже пыталась помогать ее соседка-корова, и она никак не реагировала на добровольную няньку.

К шести утра нам надо было явиться на пункт искусственного осеменения, поскольку наша практика включала в себя и отчет об осеменении. Дежурную скотницу сменили доярка-телятница и дневной скотник. Вместе с ними я последний раз прошла вдоль рядов коровьих спин. Доярка тем временем начинала утреннюю дойку.

— Там корова телится, — поторопила она скотника.

Меня как ветром сдуло, и я первая оказалась подле роженицы. Каково же было мое удивление, когда ею оказалась моя старая знакомая первотелка. Новорожденная дочка лежала у ее передних ног, а она застыла над нею с задумчивым и терпеливым видом, время от времени несильно тужась, а из-под хвоста ее торчали две ножки. Судя по безмятежному виду коровки, она даже не подозревала, что рожает второго.

— Вот это да! — Скотник поскреб в затылке. — Первотелка! Ну и молодец! Давай-давай! Вот это новость!

— Ей помочь надо! — чуть не взмолилась я. С этой коровкой мы уже почти сроднились, и я чувствовала ответственность за обоих ее малышей.

Меня не пугала перспектива задержаться и помочь — другое дело, что тогда я опаздывала на встречу с осеменатором и, как следствие, не выполняла половину своего задания. Но скотник беззаботно махнул рукой:

— Да еще ждать не меньше часа! У них это так долго!

— Идите домой, — поддержала его доярка. — Устали небось! Тут мы и сами справимся.

Виола торопила меня, и пришлось подчиниться.

Уезжала я из Стенькина с тяжелым сердцем — волновалась так, словно рожала моя сестра. И на следующее утро подкараулила пару студентов, что были в том же родильном отделении вслед за нами.

— Как там первотелка, что двадцать первого телилась? У нее еще должен был родиться второй теленок…

— А скотник так обрадовался, что у него первотелка второго рожает, что побежал на комплекс всем рассказывать об этом, — ответили мне. — И пока он бегал, второй теленок задохнулся и родился мертвым…


3

Но мое знакомство со Стенькином на этом не закончилось. Кроме молочного комплекса была еще и свиноферма.

Мой первый поход туда состоялся только на второй неделе практики. От остальных я немного знала о том, что на свиноферме гораздо легче работать — нет такой суеты и беготни, как с коровами. Все ограничивается кормежкой и уборкой. Смущало другое — все знают, что такое специфический аромат свиней. А друзья вовсю пугали нас жуткой вонью, что стоит там дни и ночи. Да и то сказать: тех, кто первыми побывал на свиноферме, можно было различить издалека — по запаху.

Когда наконец наше звено в назначенный день и час явилось к обитым железом и войлоком дверям откормочного комплекса, стоявшего далеко в стороне не только от жилых домов, но и от дорог и всех остальных построек, я поняла, что рассказы о запахе — не выдумки. Уже снаружи хотелось зажать нос. Все девчонки морщились и отворачивались, и, будь наша воля, никто бы не переступил порога. Но делать было нечего.

Внутри сразу возникло впечатление, что здесь испытывали какое-то новое химическое оружие — какой-нибудь нервно-паралитический газ особого действия. Слез из глаз он не вышибал, сознания от него не теряли, но хотелось немедленно спастись бегством. Однако в свое оправдание и дабы не потерять уважения читателей, скажу, что уже к концу дня мы научились не замечать этого запаха и более того — находили в нем некую уникальную прелесть. Надо было лишь ненадолго отвлечься и заняться делом. Хотя на первых порах новичкам необходимо выдавать противогазы.

Пока мы переодевались в тамбуре в халаты, пропахшие ароматами фермы, из-за неплотно прикрытых дверей доносились приглушенные, но все равно подозрительно знакомые звуки. Переступив порог комплекса, мы, кроме запаха, были буквально парализованы обрушившимся на нас шумом. Тот, кто не был ни разу на свиноферме в часы кормления, не может даже представить себе, как пронзительно могут визжать и верещать поросята. Верно сказал один писатель: «Поросячий визг — штука такая пронзительная, что, если суметь направить его в одну сторону, он легко просверлит железный лист». Мы, ошарашенные бедные студентки, стояли как потерянные, парализованные этой двойной атакой, и старались хоть немного сосредоточиться и сделать вид, что слышим, о чем с нами говорит бригадир. Он кричал, силясь перекрыть визг и верещание, и это ему удавалось с трудом. Мы понимали от силы одно слово из пяти, и поэтому во многом пришлось полагаться на интуицию и рассказы свинарок.

Дикий визг волной доносился до нас из дальнего конца коридора. В проходе между клетками-боксами катилась тележка с мешанкой-кормосмесью — распаренные отруби, зерно и мелко рубленная кормовая свекла с минеральными добавками. Встречая ее, поросята — сейчас как раз кормили отъемышей — скопом бросались к передней решетке и лезли друг на друга, стараясь дотянуться до еды. Самые отчаянные или смышленые вставали на задние лапы и просовывали носы, а то и вылезали до половины в щели между прутьями. Забавно было видеть, как десяток поросят, поднявшись на задние лапы, передними опирается на решетку — ни дать ни взять мальчишки у забора, заметившие что-то интересное. Те, до кого очередь еще не дошла, визжали монотонно: дескать, не забывайте, что мы тоже хотим есть и не останавливайтесь на полпути. Но стоило тележке придвинуться ближе, в боксе начиналась паника, как на тонущем «Титанике». Поросята прыгали друг через друга, толкались, кусались, верещали так, что перекрикивали всех остальных, вместе взятых. Зайти к ним в этот момент — означало подвергнуть свою жизнь опасности, лучше уж клетка с тиграми, чем с десятком отъемышей.

Но вот полужидкая мешанка полилась в оставленные снаружи пазы, попадая в кормушки, и визг и сдавленное хрюканье мгновенно, как по волшебству, сменились чавканьем и чмоканьем. Буяны превращались в обычных смирных поросят, утыкали пятачки в еду, и если и слышался чей-нибудь визг, это означало лишь, что два приятеля не поделили пространство. А тележка катилась дальше, и, по мере ее продвижения, постепенно стихали шум и гам и устанавливалась блаженная, долгожданная тишина.

Супоросые свиноматки и кормящие матери реагировали на кормежку по-иному. То ли комплекция мешала им быть подвижными, то ли чувство собственного достоинства, но они почти не визжали, а только басисто «хоркали». Кстати, хрюкать по-настоящему умеют только поросята — взрослые свиньи скорее всхрапывают или истошно, словно их режут, визжат. Когда очередь доходила до маток, они вставали и брели к кормушке, а их отпрыски вертелись тут же и тыкались крошечными пятачками в материнскую еду. Ели немногие — большинство бестолково топталось подле, любопытствуя.

А нас, уже немного пришедших в себя, вели вдоль ряда свиноматок, демонстрируя приплод и заодно объясняя наши обязанности. Их оказалось мало — помогать при кормлении и убирать в боксах. Насмотревшись на буйных отъемышей, кое-кто из нас почувствовал сомнение в своих силах, но, как оказалось впоследствии, дело это было вполне легким.

Каждый бокс — железная клетка, где боковые стенки сплошные, чтобы свиноматки меньше нервировали друг друга своим присутствием, — поделен на четыре отделения. В переднем, тамбуре, под решетчатым полом проходила лента навозоуборочного транспортера. Здесь и скапливалась основная грязь и сюда же полагалось сметать навоз и грязную подстилку уборщикам. Все это само проваливалось потом внутрь, а то, что застревало, могли продавить копытами сами свиньи, облегчая наш труд. Здесь же находились кормушка и поилки, а дальше железная калиточка вела в так называемое жилое помещение, где все было на удивление чисто — на удивление тех, кто привык видеть свиней по уши в навозе.

Под светом инфракрасной лампы на толстом слое опилок отдыхали свиньи и поросята. Те, кому надоело лежать, бродили по помещению площадью чуть больше двух квадратных метров. Иногда роли менялись — малыши кучкой лежали под лампой, а их мамаша устраивалась на площадке выгула, отдыхая от детей.

Наевшись, свиноматки отправлялись в спальное отделение, и там их тут же окружали поросята. Только мамаша ложилась, толпа ее миниатюрных копий, толкая друг друга, бросалась к соскам. Драк не было — каждый малыш знает свой сосок и хватает только его. Но стычки все же вспыхивали — иногда кто-нибудь в спешке оказывался не на своем месте и потом мчался напрямик, спотыкаясь о своих братьев и сестер, к нужному соску. Порой какой-нибудь жадный поросенок хватал соседский сосок заодно со своим — тогда уже следовала короткая потасовка с законным хозяином. Но такое выяснение отношений имело место лишь среди очень маленьких поросят, которые совсем недавно появились на свет и просто не успели определить, кому что положено. Более старшие разбирались быстро и без потасовок. Насосавшись, поросята помладше ложились отдохнуть, а старшие отправлялись бродить по выгулу.

Тут и наступал черед уборщиков. К самим свиноматкам мы не заходили — далеко не каждая свинья спокойно посмотрит на появление возле ее ненаглядных малышей чужого человека. Я пробовала было сунуться — от зубов и копыт ринувшейся на меня, как ураган, мамаши меня спасло лишь то, что дверца в тамбур была закрыта. Свиноматка ударилась всем своим мощным телом о прутья так, что бокс содрогнулся, а меня словно ветром сдуло. С тех пор я, если мне доверяли уборку, предпочитала делать это снаружи, просовывая только метлу и шуруя ею через прутья. Неудобно, и надо мной потешались остальные девчонки, особенно Иринка Ямашкина, которая раньше, у себя дома, имела возможность общаться со свиньями. Но я готова была терпеть что угодно — рисковать своей жизнью как-то не хотелось.

Гораздо легче оказалось производить уборку у отъемышей — поросят в возрасте от тридцати до шестидесяти дней. Это уже вполне самостоятельные подростки, по пылу и брызжущей из них энергии похожие на человеческих детей семи-восьми лет. От них было больше всего шума, потому что, если в боксах свиноматок какой-нибудь поросенок и поднимал визг, это могло означать только одно: мамаша неудачно повернулась и придавила его, и теперь малыш изо всех силенок старается выползти из-под ее туши. Отъемыши уж если вопили, то все разом — просто из солидарности или потому, что делать больше нечего. То и дело в разных боксах раздавался визг, его тут же подхватывали в соседних клетках. Наверняка среди поросят было два-три невыявленных провокатора, которые по очереди устраивали шум, а потом втихомолку наслаждались полученным эффектом. В самом деле, наблюдая за другими животными, я заметила, что большинство детенышей склонны находить себе развлечения. С удовольствием играют иногда даже взрослые звери. Про свиней вряд ли можно сказать, что они тупые, ограниченные твари — умнее их только дельфины, собаки, обезьяны и, как ни странно, гуси.

В этом отделении обитали поросята и свиноматки. Здесь на свет появлялось молодое поколение, и я опять, как в родильном отделении, страстно желала хоть одним глазком увидеть совсем маленьких поросят. Здесь, с мамашами, были поросята разного возраста и, соответственно, разной величины — от тридцати до шестидесяти сантиметров в длину. Самые младшие были и самыми миниатюрными — стройненькие, нежно-розовые, изящные и хрупкие. Самым маленьким было всего два дня от роду. Они большей частью спали, и именно их мамаша показала мне, что соваться без нужды в клетку не следует. Только «благодаря» ей я в тот же день была переведена в соседний цех, где рос и ждал своей участи молодняк старше двух месяцев — так называемые откормочники.

В маточнике было четыре ряда боксов — один был занят матками с малышами, в двух других находились отъемыши, а один пустовал, ожидая новой партии супоросых свиней. Здесь же оказалось всего два ряда загонов, тянущихся вдоль единственного прохода, по которому дважды в день проезжала тележка кормораздатчика. Полужидкая мешанка точно так же лилась в чуть наклоненные кормушки с одной стороны, а подсвинки подходили и ели с другой.

Работавшие здесь пугали меня, горожанку и новичка, жуткой грязью, которую придется ворочать в одиночку, и я шла в откормочный цех с трепетом и дрожью. Лопата и метла — вот все, что мне полагалось, и я не представляла, как справлюсь.

Но, перебравшись через трубы заграждения — помогло золотое детство, когда я по полдня не слезала с деревьев, — и оказавшись в первом загоне, я поразилась.

Здесь жили, наверное, десятка полтора подсвинков месяцев пяти от роду — ростом уже с небольшую собаку. Упитанные, этакие розовые тушки, они лежали вповалку у задней стенки, на небольшом возвышении, и около них было чисто. Вся грязь скопилась ближе к кормушке, где я в полу увидела знакомые щели навозного транспортера. Таким образом, убирать мне пришлось меньше половины территории — другую, как ни странно это звучит, содержали в чистоте сами свиньи. Когда я принялась за работу, большинство мирно спали, и лишь несколько поднялись и неспешно начали бродить вокруг, бесцельно кружа по загону.

Но, как оказалось, их блуждание имело вполне ясные намерения. Поняв, что никто на меня нападать не будет, я спокойно заканчивала работу, когда почувствовала, что кто-то несильно, но упорно тянет меня за полу халата. Оглянувшись, я увидела подсвинка, который незаметно подобрался ближе и теперь сосредоточенно жевал мою спецодежду.

— Эге, ты чего?

Я потянула халат на себя, поросенок подошел еще ближе, явно не собираясь разжимать челюстей. Более того, другие перестали бродить вокруг да около и собрались рядом, окружив нас. Кто-то уже примеривался схватить мой халат с другого края.

— А ну пусти! — Я стукнула поросенка ручкой метлы.

В его маленьких глазах на миг мелькнуло осмысленное выражение, но он тут же забыл про меня и заработал челюстями еще быстрее.

Другой подсвинок примерился и потянул на себя мой халат. Терпение мое лопнуло — растолкав их ногами, я чуть не по спинам окруживших меня поросят добралась до соседнего загона и перелезла на ту сторону.

— Что, получили? — Пользуясь тем, что на меня никто из людей не смотрит, я показала оставленным в дураках подсвинкам язык и минуты две корчила рожи.

Если бы они постарались пролезть через прутья ко мне, я бы развлекалась дольше. Но, потеряв предмет увлечения, поросята вернулись на свои места. А я, гордясь одержанной победой, бодро повернулась лицом к следующему загону и застыла.

Свиней здесь было всего восемь, но каких! По размерам они не уступали свиноматкам в маточнике. Огромные жирные туши напомнили мне морских слонов из фильмов Кусто. Каждая свинья была тяжелее меня по крайней мере раза в три.

«Вот эти зажуют так зажуют!» — мелькнуло у меня в голове. Я уже представляла себе, как их мощные челюсти раздирают мой халат на клочки, потом приходит черед остального… В общем, назревал сюжет для фильма ужасов, и у меня немного тряслись не только руки, но и ноги, когда я принималась за работу.

Но, на удивление, все обошлось. Взрослые подсвинки даже ухом не повели на появление в их загоне человека. Более того, осмелев, я пинками сумела поднять нескольких и заставила их перейти на новое место, чтобы подмести там, где они лежали. Здесь же оказалось и гораздо чище — то ли потому, что свиней было меньше, то ли они успели запомнить, где находится их уборная и намеренно ходили только туда. В общем, покидала я этот загон со спокойной душой.

Но это оказалось только началом — ведь в следующем загоне меня опять ждала «молодежь». Толпа свинских подростков — язык не поворачивается назвать их просто подсвинками — обступила меня, тычась носами в ноги. Изжеванный халат привлек внимание наиболее ретивых исследователей, вслед за ним дошла очередь до сапог, так что заканчивать уборку мне пришлось, завязав полы халата на животе и то и дело пиная и брыкаясь, если кто-то из «молодежи» вставал на задние лапы, стараясь дотянуться до вожделенной добычи.

До стены меня провожал весь загон, словно высокого гостя. Когда я уже залезала на ограждение, они еще пытались удержать меня, а с противоположной стороны толпились новые встречающие. И так далее. Меня передавали из загона в загон, как переходящее красное знамя. К концу уборки мой халат выглядел так, словно его не стирали ни разу в жизни, но зато им мыли пол и протирали машину. Я чуть ли не бегом покинула откормочный комплекс и с облегчением вернулась в маточник, чтобы идти с фермы вместе с остальными.

Какая здесь была тишина и покой после суеты работы! Я не спеша бродила между боксами, наблюдая за поросятами. Издалека снова поднимался волной режущий уши визг и верещание — приближалось время вечерней кормежки, отъемыши чувствовали это с точностью курантов и громко оповещали об этом. Моих подруг поблизости не было, но вот краем уха я услышала магические для меня слова: «Свинья поросится».

Не было времени раздумывать, с чего это ей приспичило именно сейчас, — я уже мчалась к боксу, где стояли бригадир и свинарки.

Огромная свиноматка лежала на боку под излучающей пронзительно яркий свет инфракрасной лампой. Я мало видела свиней в своей жизни, но при первом взгляде на нее поняла, что она была не просто упитанная, а очень жирная. Казалось, ее душила собственная масса, и это мучило ее. Подле роженицы присела Иринка Ямашкина и возилась с маленьким розовым детенышем. Еще три поросенка безжизненными комочками лежали рядом. Они были нездорового бледно-лилового цвета и не подавали признаков жизни.

— Она зажирела, — объяснила мне, тянущей любопытно шею, бригадир. — Это проверяемая свиноматка — мы каждую молодую матку пробуем на плодовитость. У этой уже второй такой маленький приплод — первый раз было всего три поросенка. Сегодня — четыре.

Женщина объясняла подробно, зная, что студентам придется писать отчет и надо им в этом помочь, рассказав как можно больше. Но меня волновали в основном практические вопросы.

— И что с нею теперь будет? — Я почти не слушала собеседницу — свиноматка начала ворочаться, и я надеялась, что увижу все самое интересное, но она лежала к нам мордой.

— Как — что? Выбракуют. Поставят на откорм — у нее же всего один живой поросенок, да и тот на ладан дышит.

Маленькое существо на руках у Иринки чуть шевелилось и попискивало, но мамаша никак не реагировала на это — ей было все равно. Создавалось впечатление, что грядущие обязанности матери ей в тягость.

— А что с поросенком? — не отставала уже не только я — подошли остальные девчонки, да и сама Иринка подняла голову, держа новорожденного на руках, как человеческого младенца. Он был бледным и очень худеньким, не в пример прочим поросятам. Его пятачок, ушки и даже лапки казались мягкими, лишенными костей. Под кожицей угадывались ребрышки.

— А чего еще? — Бригадир пожала плечами. — Выбракуют тоже. Он же подохнет.

— Отдайте его нам!

Не помню, кто это сказал, — всем нам хотелось одного.

— Да ведь сдохнет, — пробовала увещевать нас бригадир, но потом махнула рукой. — Берите!

Практика была забыта — мы целиком сосредоточились на малыше. Иринка начала собираться домой. Поросенка она тщательно закутала в свой платок и спрятала за пазуху. Мы с Леной вызвались сопровождать ее, а четвертая из нашей бригады, Оксана, побежала на ферму за молоком — сегодня там работали студентки из параллельной группы.

Снаружи выл ветер и мела метель. Февраль оправдывал свое прозвище — «кривые дорожки». В восьмом часу на пустынной дороге уже было темно — это вам не город, здесь, кроме дальних стенькинских огней, нет никакого освещения. Мы брели по обочине, и Иринка то и дело приостанавливалась и на ощупь проверяла, дышит ли еще поросенок. Мы всякий раз настораживались, ожидая худшего, но все обошлось. Пролезли через дырку в заборе, пересекли парк, обошли мрачное здание Рейхстага и оказались в доме.

Оксана с молоком пришла чуть позже, когда мы уже устроили поросенка в картонной коробке, устелив ее дно чистыми лоскутами и приспособив над нею лампочку, имитируя инфракрасный свет в свинарнике. Малыш немного отогрелся и начал жалобно попискивать — хрюкать и визжать он еще не умел.

Но когда его взяли на руки, чтобы напоить, он показал, на что способен. Откуда взялись силы в крошечном тощем тельце! Его слабенькие ножки с мягкими копытцами обрели силу и точность удара. Он извивался, брыкался и пробовал кусаться, хрипло и прерывисто повизгивая.

Через тонкие стенки старого дома все было отлично слышно, словно в большой квартире. Писк и визг малыша услышали соседи, и наша комната наполнилась народом. Девчонки наперебой давали советы, кто-то принялся помогать. Но самую действенную помощь оказали те, кто догадался сбегать к соседям, — кроме студентов, здесь в двух комнатах жили семьи с детьми. От них принесли бутылочку с соской, куда мы налили парное молоко и приступили ко второму этапу — выпаиванию поросенка.

На сей раз дело пошло лучше: две держали малыша, третья — бутылочку, четвертая помогала и следила, чтобы молоко попадало именно в рот поросенку, а не на нас. Но у нашего приемыша было свое мнение о том, как и что с ним следовало делать. Я никогда не видела животного, которое так упрямо не желало жить. Он лягался, пробовал кусаться, вырывался и, захлебываясь молоком, придушенно визжал.

В результате молоко оказывалось где угодно, только не в его животе. Однако объединенная сила четырех человек одолела одного поросенка, и мы кое-как споили ему полбутылочки. Остальное решили оставить на утро. Утомившись за день и суматошный вечер, мы устроили малыша в его коробке под лампой и легли спать.

Насытившись, поросенок смирно лежал в коробке, закутанный, как новорожденный ребенок. Крошечный, худенький, хрупкий, с проступающими ребрышками и слабыми ножками, он не был похож на тех гладких живых и здоровых поросят, что мы видели на комплексе. С трудом верилось, что он когда-нибудь вырастет.

Среди ночи тишина неожиданно была нарушена шорохом и жалобным тоскливым писком, больше похожим на визгливые стоны. Я вскочила как ужаленная. Девчонки тоже завозились. Иринка, у постели которой стояла коробка с поросенком, свесилась вниз.

Малыш замерз и теперь, поднявшись наконец на дрожащие ножки, тыкался носом в стенки коробки и искал мать. С каждым мгновением его вопли все больше напоминали знакомый поросячий визг.

— Заткните его, — сонно пробормотала Оксана, кутаясь в одеяло с головой. — Час ночи! Дайте спать!

Не долго думая, Иринка схватила визжащего малыша и сунула к себе под одеяло, согревая. Повизгивание стало глуше и постепенно затихло, — пригревшись, поросенок уснул.

Наутро мы встали с тяжелыми головами — подниматься приходилось к шести утра, да еще этот поросенок не давал спать.

Он уже опять ворочался в коробке и постанывал — за ночь ослаб так, что жалко было смотреть.

— Коровье молоко для него слишком жирное, — определила Иринка. — Надо было разбавить… Я полночи с ним не спала — он ворочается, носом тычется. А уберешь в коробку — мерзнет… Его надо отнести назад…

— Но как же он там? — попытались возразить мы. — Может, попробовать подсадить его к какой-нибудь свиноматке? Вдруг примет?

— Да, можно попробовать… — с облегчением согласилась Ирина.

Мы возвращались на свиноферму пристыженные — не получилось из нас нянек. Не будет приемный сынок бегать по общежитию, чтобы потом отправиться к той же Иринке домой. Но всем нам было одинаково жалко и себя тоже — возиться с требующим большой заботы малышом времени ни у кого не было.

За поиск новой семьи для нашего приемыша взялась сама Иринка — она работала в маточнике, в отличие от остальных. Встретившись с нами в обед, она сказала, что подсадила его к одной свинье, бригадир сама указала ту, что опоросилась недавно. Вроде пока с ним все было хорошо, и мы успокоились.

И уже в последний день, перед самым отъездом из Стенькина, мы случайно узнали, что наш поросенок все-таки прожил очень недолго — на третий день он запоносил и умер.

В тот же день мы уезжали. И судьба сложилась так, что я, хоть и бывала в Стенькине, ни разу больше не входила в старый дом, стоявший в парке рядом с Рейхстагом. Но, хотя прошло много лет, я до сих пор уверена, что он так и стоит на старом месте, совсем не изменившись и по-прежнему каждый год принимая в своих видавших виды стенах новых студентов.

В заключение еще одно: вернувшись с практики, я долго взахлеб рассказывала всем о проведенных в Стенькине днях. Описывала старый дом и Рейхстаг в парке, ферму, поросенка и долгие зимние вечера. И моя тетка, которая окончила тот же самый сельхозинститут за девять лет до моего рождения, вдруг на середине рассказа перебила меня, когда я начала описывать наше общежитие:

— И ступеньки там все еще скрипят на разные голоса?!

Глава вторая Вы звери, господа!

1

Мы — зоофак, но нас называют кто как хочет. Самое распространенное название — «зверофак» или просто «звери». Я узнала об этом не сразу — имя-прозвище дошло до моих ушей через пару лет, когда я уже понимала, что сие название вовсе не являлось вымыслом. Иной раз оставалось лишь удивляться, как верно нас окрестили — «зверофак».

С первого дня учебы я ждала, что вот-вот мы начнем работать с животными — лавры Джеральда Даррелла, если вы помните, не давали мне покоя. Но довольно скоро пришлось оставить многие мечты. И, как ни странно, самые первые иллюзии оказались разрушены именно на уроке зоологии.

Со школы это был мой любимый предмет, и от института я ждала много нового. Представлялась возможность блеснуть своими познаниями и обрести новые (как ни странно, но некоторые студенты в мое время учились именно из-за этого!). На каждое занятие я ходила как на большой праздник, и меня не слишком смущало то, что курс зоологии не больно-то отличался от школьного — разве что акцент был сделан на тех наших соседях по планете, которые имеют отношение к сельскому хозяйству, приносят несомненную пользу или вред. Особенно тщательно изучали так называемых насекомых-вредителей и паразитов.

В один из дней студентов ждал небольшой сюрприз. Войдя в аудиторию, мы увидели на столе нашего педагога Галины Ивановны пустую банку, горлышко которой было обвязано марлей. В банке на растрепанной вате и бумаге сидела большая белая крыса. Сложив на животе лапки и задрав мордочку, она пыталась разглядеть что-то за стеклом.

— Сегодняшняя тема — изучение внутреннего строения млекопитающих, — объявила Галина Ивановна. — Есть желающие помогать?

«Помогать» — наверняка означало вскрыть ту самую крысу. Девчонки морщились и отворачивались — у большинства появление мыши или крысы вызывает отвращение. Парни проявляли больше любопытства, но и они не спешили предлагать свои услуги — мало кто мог спокойно взять в руки скальпель. И причина здесь была вовсе не в жалостливости и не в отсутствии необходимых навыков — просто мало кто еще мог взять на себя главную роль.

Наконец доброволец — самый старший парень в группе — с решительным видом сел за учительский стол. Галина Ивановна заняла место около, готовая давать указания, а мы все сгрудились вокруг, толкаясь и заглядывая через плечо. Смотрели все — даже те, кто только что брезгливо морщил нос и отворачивался.

Просто удивительно, до чего странно устроен человек! Целая, живая и здоровая крыса, даже белая, с умными глазками-пуговками и паутиной дрожащих около носа усов вызывает у нас чувство отвращения — перед ее горбоносой мордой, перед стереотипом, сложившимся в народе по отношению к этим уникальным существам, особенно перед их «голыми» хвостами (на самом деле не голыми, а покрытыми короткими жесткими волосками, что легко замечается, если провести по хвосту против шерсти). Крыса — враг номер один и тварь, достойная только ненависти. Над ними издеваются, их уничтожают тысячью способами, а они живут и неплохо себя чувствуют. Но в то же время этот враг, поверженный, со вспоротым брюхом, странно привлекает к себе внимание и возбуждает любопытство. Каждому хочется увидеть, каков он на самом деле. Может быть, это самый действенный способ избавиться от страха?

Как бы то ни было, но когда усыпленную хлороформом крысу наконец вскрыли, осторожно, чтобы не повредить внутренних органов, распоров кожу и отвернув ее набок, как полу плаща, лишь две-три девчонки отвернулись, сказав, что то же самое можно увидеть и в книге. Остальные придвинулись так близко, что Сашка, резавший крысу, сердито повел плечами:

— Не наваливайтесь так! Раздавите.

Я была среди тех, чье любопытство перевесило презрение к крови и брезгливость. Из-за чьего-то плеча я видела все — светлые петли кишечника, толстый плотный комок печени, утолщение желудка, сальник, свидетельствовавший о сытой жизни лабораторного животного, какие-то уж очень маленькие сморщенные легкие и крошечный комочек сердца. Сашка пинцетом разложил на доске вырезанные внутренности, и Галина Ивановна начала подробный рассказ.

Скажу сразу, слушали мы не очень внимательно — названия были знакомы, некоторым приходилось, живя в деревне, видеть, как забивают и потрошат поросят, кур и другую живность. Кое-какое оживление возникло, когда дошло до совсем неразличимых яичников и других мелочей. Тут же посыпались предложения познавательного характера — всем хотелось узнать то, что действительно не расскажет ни один учебник и ни один педагог:

— …А давайте посмотрим, не беременная ли она!

— Нет, — коротко отрезала Галина Ивановна. — Такую бы нам не дали для опытов. Она старая.

Выходило, что конец под ножом «хирурга-надомника», как уже начали именовать Сашку, — это что-то вроде честно заработанной пенсии, «положенной» всякой лабораторной крысе. Сразу вспомнился незабвенный почтальон Печкин со своим вечным: «Их надо немедленно в поликлинику сдать. Для опытов!»

— А давайте разрежем ей желудок и посмотрим, что она ела! — предложил еще один естествоиспытатель-любитель. Сашка уже приготовился взять скальпель, благо большая часть занятия прошла и можно было поразвлечься под шумок.

— Это я вам и так скажу. — Галина Ивановна была спокойна до равнодушия. — Она хлеб грызла.

И сразу стало не просто неинтересно — грустно. И даже немного жутко. Тогда я еще не знала, как теперь, что у русских, а тем более наших предков-славян хлеб считался не просто пищей, но пищей священной — отсюда наше «хлеб да соль!» — и вкусивший хлеба становится не только твоим другом, но и братом, которому нельзя причинить вред. Крыса ела хлеб — как человек, — и почему-то я с того мига начала относиться к ней именно как к близкому по духу существу.

Но на этом все отнюдь не закончилось. Ровно через два года после случая с крысой наука снова потребовала жертв.

Физиологию вела — а может, и ведет до сих пор — Маргарита Васильевна Сальникова, жена известного профессора Сальникова, ученого, исследователя и автора научных трудов. Профессор Сальников — живая легенда нашего института, и до сих пор студенты вспоминают о нем как о светиле науки. Был ли он известен в Москве — не знаю, но про Маргариту Васильевну говорили не иначе как: «Жена того самого Сальникова». Сколько лет ей было — сказать трудно. На вид — пятьдесят, но по разговорам выходило гораздо больше. Маленькая сухонькая женщина обладала странной, почти магической силой, позволявшей ей без труда справляться с нашей разнузданной братией, которую в глаза называли «дикой дивизией».

Если вы не знаете, что за предмет «физиология», советую вспомнить знаменитых собак Павлова — и вы поймете, чем обычно занимаются студенты на занятиях. Нам, однако, повезло — мы не резали собак (их просто не хватало для нас — все забирал мединститут). Но свою лепту в дело умерщвления ни в чем не повинных живых существ ради науки внесли и мы.

Как ни странно, лабораторные работы мы обожали — за то, что под шумок можно подурачиться, а если неохота заниматься, то и повалять дурака, отдохнув на задней парте, пока остальные тренируются в деле расчленения лягушки или той же крысы.

Как правило, самую неприятную работу брали на себя мальчишки — мы, девчонки, ждали на безопасном расстоянии, пока лягушку кончат резать, и вели записи, стараясь даже не смотреть в ту сторону. Леночка Грибановская, с которой мы вместе проходили практику на ферме в Стенькине, вообще отсаживалась подальше, поскольку не переносила вида крови, а вот я с удивлением обнаружила в себе зачатки садистских наклонностей — с удовольствием наблюдала за опытами и даже ассистировала.

Лишь однажды мне пришлось взять на себя большую часть работы.

Темой было изучение работы сердечной мышцы лягушек. Кроме взятых у медиков десятка квакушек нас на столах ждали новокаин, эфир, соль и обыкновенная вода — мы должны по очереди опробовать каждый препарат и пронаблюдать, как реагирует на него сердце подопытного животного. Коротко, сухо и просто. Но, как всегда бывает, когда за дело берутся студенты, все происходит не так.

Сразу трое ребят склонились над лягушкой. Сашка, который уже имел опыт работы с крысами, был в соседней группе, помочь и сделать грязную работу за нас он не мог, и пришлось все делать самим. Квакушка словно догадывалась, что ее ждет (а как бы повели себя вы, если бы вас вдруг схватили, сдавив в кулаке, и принялись пихать в рот тряпку, пропитанную вонючей жидкостью?), вырывалась и пробовала протестовать вслух. С соседних столов тоже неслись сдавленные вопли — со стороны могло показаться, что здесь проходят стажировку слушатели «Курсов молодого инквизитора». Но бороться с тремя людьми маленькой прудовой лягушке оказалось не под силу. Одурманенная эфиром, она безвольно обмякла, и можно было приступать к опыту.

Пока ее прикрепляли к станку, вскрывали брюшную полость и обнажали сердце, я не смотрела — все равно за тремя широкими спинами не много разглядишь. Но потом любопытство и профессиональные обязанности — я вела записи — пересилили брезгливость.

С вынутыми внутренностями лягушка уже не казалась, как ни странно, живым существом. Только маленькое сердечко — такое маленькое, что я не сразу его разглядела, — еще шевелилось.

— Где оно, где? — спрашивала я.

— Вот. — Самый спокойный из нашей «бригады», Сейфу Мурадалиев, приподнял лоскут кожи пинцетом, и я увидела сердце между двумя пузырьками-легкими. — Давай начинать.

По теории, новокаин должен был усиливать работу сердечной мышцы, а эфир — ослаблять. Но заняться экспериментом мы не успели — то ли что-то перепутали, то ли недодали эфира, лягушка вдруг, стоило чуть капнуть новокаином на ее сердце, задергалась, послышались странные сдавленные звуки.

— Во, заквакала! — определил кто-то из наших.

— Давайте эфир скорее! Усыпим ее назад, — спокойно распорядился главный помощник Сейфу — Андрей. И сам, не долго думая, схватил баночку, не тратя времени на то, чтобы пропитать им ватку, пинцетом разинул лягушке рот и плеснул остро пахнущей жидкости ей в пасть, под язык.

Доза наверняка была слишком большой не только для лягушки. Та судорожно дернулась последний раз и как-то сразу затихла.

— Готово, продолжаем, — распорядился Андрей.

Я опять капнула новокаина на лягушачье сердце, но не тут-то было. Оно застыло.

— Сдохла, — определил Сейфу. — Что ж мы наделали?

— Реанимацию! — закричал Андрей, словно хирург, у которого под ножом умирал человек. — Скорее еще лей!

Это было прямое указание мне, и я, не считая, плеснула новокаина на лягушку — от волнения руки мои тряслись, и большая часть пролилась ей в брюхо.

Лягушка не подавала признаков жизни.

— Надо вылить из нее эфир, — сообразил кто-то.

Квакушку отвязали от доски и перевернули вниз головой, потрясли. Из нее закапало что-то — но определить, пролитый мною новокаин или эфир, мы не смогли. А лягушка болталась в руках Сейфу зеленоватым комочком.

— Надо ей сделать искусственное дыхание, — сообразил кто-то.

— Нет, лучше соли, — поступило новое предложение. — Она тогда живо в себя придет!

Сказано — сделано. Маленький комочек соли положили на сердце — и ничего не произошло.

— Говорили же — надо искусственное дыхание!

— Как? Рот в рот? Делай сам!

— Ребята, чего делать-то будем?

— Девчонки, вы что-нибудь успели записать?

Склонившись над трупиком, мы торопливо шепотом переговаривались. В конце концов можно было списать результаты опыта у соседей — все равно все делали одно и то же.

— О чем вы там шепчетесь? — окликнула нас Маргарита Васильевна, которая всегда успевала за всеми следить.

— Да мы про опыт, — беззастенчиво соврали мы. — Мы его уже сделали!

— Пишите отчет, — последовал ответ-приказ.

— Ребята, — позвали мы соседнюю парту. — У нас лягушка сдохла.

— Замучили зверя, — беззлобно откликнулся Сашка (у него-то всегда все было сделано без единой ошибки.

— Зверофак! — поддержали его.

После опыта лягушку все равно пришлось бы умертвить. Мы сделали это раньше времени, и у нас оставалось несколько минут, чтобы заняться своими делами. Мы погрузились в увлекательное дело изучения лягушачьих внутренностей — размотали кишечник, раздвинули пасть и рассмотрели язык и крошечные зубки, вырезали сердце совсем…

Конечно, после этого квакушка не заслужила, чтобы ее просто выкинули в мусорное ведро, которое потом вынесет лаборантка. Когда прозвенел звонок, мы тщательно собрали все ее внутренности, сложили в брюшко, прикрыли все это кожей и обмотали бинтом, стараясь сделать так, чтобы лягушка как можно больше напоминала египетскую мумию, сработанную любителями-фальсификаторами. А дабы никто не ошибся в причине ее смерти, под кожу засунули обрывок бумажки, на которой Андрей старательно вывел: «Зверски замучена. Мурадалиев Сейфу, Вовочка Сучков, Попов Андрей, Романова Галочка, Грибановская Лена». Поставил дату и время.

Пока он писал, ему через плечо то и дело заглядывали все — и непосредственные участники действа, и наши соседи.

— Ну, вы даете! — покрутил головой Сашка. — Садисты!

— А чего такого? — Подумав немного, Андрей приписал еще и номер нашей группы, после чего лягушка с запиской в брюхе была торжественно отнесена к мусорному ведру и положена сверху — чтобы всем было видно.

Два месяца спустя, уже в начале лета, когда по старой школьной привычке мы начали прогуливать занятия — ведь у всех, кроме нас, начинались каникулы. — Маргарита Васильевна снова проводила практические занятия. На сей раз нашу группу вывезли в знакомое до боли Стенькино, но не на комплекс, а в специально отведенный для учебы студентов филиал — небольшое зданьице, одно из тех неопределенных строений, что часто попадаются в совхозах. Как правило, это дом в зарослях, к которому вплотную примыкают сараи. Чаще всего он оказывается складом.

Нас ждали в сарае. В тесном полутемном помещении, где густо пахло сеном, бок о бок стояли две крупные упитанные коровы. Это были не тощие мясокомбинатские коровенки, а крупные звери со складками жира и пустым обвисшим выменем. Месяца два назад их поставили на откорм, чтобы потом зарезать и оделить свежим мясом работников совхоза. Пока же они принадлежали нам, студентам, в качестве живого материала.

Мы облепили их, как мухи ловушку-липучку. Одна корова жевала, не обращая внимания на нашу суету и тщетные попытки заставить ее рубец работать. В теории надо было лишь нажать кулаком в подреберную ямку и держать — через некоторое время почувствуешь толчок изнутри. Это и будет рубец, который там, в недрах коровьего чрева, жил своей жизнью. Хрупкая Маргарита Васильевна отточенным движением уперла руку корове в бок и через несколько секунд обратила к нам торжествующее лицо:

— Видите, как он двигается!

Рука ее и правда чуть подалась назад.

После наступил наш черед. Мы давили изо всех сил, наступая на корову с двух сторон, но она именно сейчас перестала жевать. То ли ей надоело наше внимание, то ли что еще, но она уставилась пустым взглядом в пространство и только время от времени шевелила ушами.

Причина отыскалась быстро — корова с аппетитом подъела все сколько-нибудь съедобное в кормушке.

— Дайте ей чего-нибудь пожевать, — распорядилась Маргарита Васильевна.

Несколько человек бросились наружу и тут же вернулись с надерганной у стен сарая травой. Ее вывалили перед коровой. После прошлогоднего сена это показалось ей верхом роскоши — как же, все стадо сейчас наслаждается еще не жесткой зеленью пастбища, а она обречена стоять здесь, в темноте и духоте, и довольствоваться зимним рационом! Она тут же оценила наше рвение по достоинству и принялась за еду.

— Готовьтесь! Каждый должен прощупать рубец, — скомандовала Маргарита Васильевна. — И сбегайте еще за травой.

Мы разделились. Одни остались ждать, пока не заработает наполненный травой желудок коровы, другие отправились на добычу. Возвращаясь обратно, мы клали траву в кормушку и становились в очередь. Корова жевала с полным осознанием важности возложенной на нее задачи, и рубец ее работал как часы.

Но вся эта суета не могла прийтись по душе ее соседке. Постоянная суета и беготня «молодняка на прогулке» здорово раздражали ее. Поначалу она только косилась на нас, давясь своей порцией, а когда мы начали шнырять из сарая и обратно, она и вовсе решила, что настал конец света, и, изловчившись, забралась в кормушку.

— Глядите! Глядите! — послышались голоса.

Поняв, что ее маневр не остался незамеченным, корова попробовала пролезть дальше. А надо сказать, что кормушки в этом сарае отличались от тех, к которым мы привыкли на комплексе. Это была просто перегородка, напоминающая ясли, какие рисуют на картинах, посвященных рождению Иисуса. Эдакие настоящие ясли — не хватало осла и святого семейства (поклоняющиеся волхвы в нашем лице имелись). Перепрыгнув загородку, корова оказались в них и попробовала пройти по яслям дальше, но не учла того, что привязана. Это заставляло ее выгибать шею, но она упорно лезла куда-то. И ничто не могло заставить ее покинуть спасительный угол.

Вышло так, что она словно предчувствовала свою судьбу. Закончив кормить и заодно ощупывать ее соседку, мы ненадолго вернулись в кабинет сделать кое-какие записи, а когда вышли снова через несколько минут, то заметили, что нашу знакомую скотники каким-то образом вытащили из яслей и привязали к столбу. Не успели мы сообразить, что происходит, как один из них вытащил нож, шагнул к корове и резанул ее по горлу.

Мы, девчонки, дружно отвернулись, а кое-кто даже зажмурился и заткнул уши. Нож был тупой, скотник не просто резал — он пилил коровью шею, а животное рвалось и мычало. Наконец он отступил в сторону, и корова, залитая льющейся из горла кровью, забилась, стараясь оборвать привязь. Но с каждым мигом ее прыжки становились все тише и слабее, и только утробное, грудное мычание, похожее на стон, не смолкало. Гулкое, низкое — так, наверное, долго и тяжело умирал в лабиринте Минотавр.

Наконец жизнь ушла из нее, и корова тяжело осела на землю. Это уже видели мы все — удивительно, но ближе к концу многие девчонки не отводили глаза. Привыкли, что ли? Во всяком случае, когда наши ребята предложили свои услуги по разделке и потрошению туши, мы столпились вокруг, наблюдая за ловкими, прямо-таки профессиональными движениями доморощенных мясников. Было уже не столько страшно, сколько красиво. Маргарита Васильевна тоже не осталась в стороне — она пробилась в самый центр и превратила неожиданное развлечение в урок наглядной анатомии. По ее просьбе ребята по очереди открывали каждый орган. Она тут же проводила блиц-опрос, проверяя наши знания. Право слово, было стыдно ударить в грязь лицом на таком уроке. И, сказать честно, когда через полгода мы оказались на экскурсии на мясокомбинате, нас уже не пугала кровь — мы смотрели на все холодным, трезвым взглядом много повидавших людей.

Мы до того увлеклись изучением физиологии, что появление нового зрителя заметили далеко не сразу. Туша уже была освежевана, шкура снята, и наших ребят отодвинули в сторону сами скотники, когда кто-то догадался оглянуться:

— Смотрите-ка!

В дверях сарая, где мы только что занимались, пригнувшись и подобравшись, как готовый к прыжку дикий зверь, застыла вторая корова. Выпучив глаза, она не отрываясь смотрела, что мы делаем. Неизвестно, сколько времени она простояла тут незамеченной, но по ее глазам можно было понять, что она прямо-таки по-человечески потрясена.

— Немедленно поймайте ее, — ни к кому особо не обращаясь, распорядилась Маргарита Васильевна.

Легко сказать! Едва несколько человек двинулись к корове, она встрепенулась, как горячий боевой конь. Подобравшись, ошалелым взором окинула всех и отступила по тропе вдоль дороги. Охотники прибавили шагу — она тоже. Казалось, она запаниковала и была уверена, что ей грозит та же участь, что и ее соседке. К слову сказать, это было правдой, и никто особо не удивился, когда она вдруг круто развернулась и, задрав хвост, галопом поскакала прочь, с каждым мигом все увеличивая скорость. Когда мы видели ее в последний раз, она мчалась, как скаковая лошадь.

— Удрала! Удрала! — Мы радовались как дети. Словно это кто-то из нас нарочно выпустил корову, чтобы помочь ей спастись. — Что теперь с нею будет?

Этот вопрос волновал нас не потому, что мы горевали о побеге, — нам было интереснее, как сложится судьба беглянки.

— Не пропадет!.. — Маргарита Васильевна, похоже, была озадачена — ведь еще несколько групп с нашего курса должны были приехать сюда. А кого им изучать? Одну корову зарезали, вторая удрала. Сейчас лето, не пропадет. А потом ее поймают.

— Не надо! — протестовали мы так горячо, словно от нашего слова могло что-то зависеть. — Пусть живет!

Удивительно наивное, чуть ли не детское желание! Но как бы то ни было, в глубине души каждый из нас хотел, чтобы в Стенькине была хоть одна дикая корова. И странное дело! На следующий день туда же отправилась вторая группа с нашего курса. Когда они вернулись, мы спросили у них про тот побег. И, как нам сказали, два дня спустя корову еще не могли поймать. Она не удрала на пастбища, а оставалась в селе, словно дразня людей. Только через две недели ее сумели изловить.

В тот год мы часто ездили в Стенькино — чуть ли не раз в две недели. Я уже упоминала о дежурстве в родильном отделении. На той же неделе мне снова пришлось побывать на молочном комплексе. На сей раз в составе нашей группы, и цель была немного другая, можно сказать, пикантная — разведение крупного рогатого скота.

На подобную тему в стенах сельхозинститута говорят много и по-разному, но наверняка чаще, чем в любом другом учебном заведении, ведь именно от этого зависит, сколько молока, мяса, сала, яиц и шерсти можно будет получить. Естественно, сему моменту жизни зверей уделялось много внимания — тем более что разведение легко было смешать с сексом, и тогда приятное гармонично смешивалось с полезным. Пожалуй, это единственная причина, по которой разведение вообще изучается студентами, — что бы там ни говорили преподаватели. Жалею тех, у кого в расписании занятий не стояло этого предмета.

Итак, настал день, когда разговоры закончились и началась практика. Мы ехали в Стенькино слегка возбужденные и наперебой изощрялись в словоблудии — создавалось впечатление, что каждый волнуется, как бы не ударить в грязь лицом в предстоящем деле.

На месте нас встретила тогда еще молодая женщина — осеменатор Люба, чьего отчества мы не догадались запомнить. Накануне нас целых два часа подковывали в плане теории, и мы могли с закрытыми глазами отличить на ощупь различные инструменты, используемые в искусственном осеменении коров.

На наших фермах уже давно не трудятся быки собственной персоной, будь даже они чемпионы и рекордсмены. Где-то на станциях осеменения у них берут семя, которое после соответствующей обработки поступает в хозяйства порой целой страны, а то и за границу. И в хозяйствах замороженная сперма выдающихся производителей, случается, хранится годами. Так что на свет Божий где-нибудь в рязанской глубинке может появиться теленок, отец которого не только никогда не покидал своей фермы, но и вообще скончался несколько лет назад. А те быки, что попадаются при стаде, — пробники. Еще в молодости каждый из них перенес зверскую — с точки зрения здравого смысла многих людей — операцию: сохранив влечение и все рефлексы, ни один не может иметь потомство, ибо то, что у самцов должно, извините, находиться в известном месте, у них отведено вбок. Так что они обречены на вечные муки — ходить подле привлекательных, полных желания коров и, фигурально выражаясь, кусать локти.

Но нет правил без исключений. Не зря же быков считают одними из умнейших животных и даже уверяют, что они способны годами помнить добро и зло (есть поговорка: «Нельзя бить лошадь, собаку и быка — лошадь и собака все прощают, а бык все помнит»). Природа берет свое, как люди ни стараются покорить ее и уничтожить проявления ее инстинктов. Предоставленные сами себе бычки-пробники пускаются во все тяжкие. Один такой инвалид ухитрился-таки обмануть людей, приноровившись подбираться к коровам бочком и проделывая все необходимое с ловкостью настоящего артиста цирка. Пока поняли, что случилось, он успел «перепортить» добрую половину стада. Однако ему не дали долго праздновать победу — изобретателя поставили на откорм и через два месяца отправили на мясокомбинат. Типичная судьба тех, кто восстает против существующих норм, будь то человек или животное.

Эту историю рассказала нам Люба, пока мы шли к комплексу. Она помогла нам расслабиться, но не до конца (вообще речь студентов зоофака часто изобилует подобными двусмысленными оборотами, по ним можно сразу отличить своего — хотя выпускники некоторых других вузов утверждают, что подобная черта присуща исключительно им. Не знаю, не знаю!).

Вооруженные стерильными полиэтиленовыми перчатками, издалека похожими на огромные целлофановые пакеты с пятью пальцами, мы за Любой прошли к стаду. Накануне бычок-пробник выделил нескольких готовых к осеменению коров, дав знать об этом усиленным ухаживанием за ними на прогулке. К ним — их нарочно привязали всех вместе, чтобы студентам было легче упражняться, не бегая от ряда к ряду, — нас и подвели. С виду коровки как коровки, разве что более беспокойные. Сказать по правде, не укажи на них Люба, мы бы прошли мимо и не заметили.

Сейчас техника настолько упростила человеку жизнь — которую он предварительно сам себе усложнил, — что осеменить корову можно практически голыми руками. Порция семени уже упакована в одноразовый шприц, отличающийся от человеческих аналогов отсутствием иглы. Срабатывает он элементарно — сжимаете его в пальцах и сдавливаете, как пипетку. Шприц лопается, и семя выбрасывается вперед под давлением. Во всей процедуре самым сложным оказывается правильно его нацелить, чтобы ни одна капля не пропала даром. Именно это мы и должны были отработать.

— Смотрите, — Люба надела перчатку, предварительно намылив ее пенящейся стерилизующей жидкостью из тюбика, — шприц кладется вот так. — Она сложила четыре пальца щепоткой, прижимая маленький конусовидный шприц большим. Получилась этакая лодочка. — Затем вводите и продвигаете руку до тех пор, пока пальцы не упрутся в плотную преграду. Это и есть шейка матки… — Люба ловким, профессионально отточенным движением проделала все это, погрузив руку в недра коровы чуть не до локтя, и ненадолго остановилась, продолжая объяснять: — Вы просовываете шприц туда и только тогда нажимаете.

Что произошло затем, мы, естественно, не видели. Вытащив руку почти целиком и выбросив раздавленный ненужный шприц, Люба вдруг принялась массировать основание коровьего влагалища.

— Что вы так смотрите? — спокойно отреагировала она на наши вытянувшиеся изумленные лица. — Ей же тоже ласки хочется.

Судя по виду коровы, она была права. Та подняла хвост, перестала жевать и прогнула спину. Весь ее вид свидетельствовал о получаемом удовольствии. Кое-кто из мальчишек заглянул в ее морду, чтобы полюбоваться на почти человеческое мечтательное выражение, появившееся в глазах коровы.

— Теперь ваша очередь. — Люба отодвинулась, уступая дорогу первым добровольцам.

Тех напутствовали едкими замечаниями — так уж получилось, что среди первых оказались в основном парни. Все еще млеющая корова продолжала пребывать в состоянии блаженства и не замечала, что там возле нее творят, а потому только самому первому пришлось туго под десятками испытующих взглядов. Но после того, как трое первых благополучно сдали зачет, остальных словно прорвало. Всем как-то сразу захотелось попробовать, тем более что делать было, по существу, нечего. Кончиками пальцев слегка раздвигаете щель под хвостом — главное, не перепутать, — и рука, одолев короткое первое сопротивление живой плоти, словно проваливается в бездонное нечто, мягкое и упругое, будто жидкий клей. Кажется, что в корове не может быть столько свободного пространства, но чуть продвинешь руку дальше, и пальцы упираются во что-то твердое. Все. Можешь вынимать руку и уступать место следующему. Дел на полминуты.

Очередь двигалась быстро и без происшествий, пока не дошла до Сейфу Мурадалиева. Лягушачий хирург обладал уникальными кулаками — величиной с детскую голову. Сложение у него было соответствующее — глядя на него, как-то сразу вспоминались батыры, с которыми приходилось сражаться Илье Муромцу и другим былинным витязям. Подойдя к корове, он не стал тратить время на упражнения с пальцами, а просто сильным рывком, рассчитанным на то, чтобы пробить и кирпичную стену, вогнал кулак внутрь коровы.

Поражены были все. Наши доморощенные остряки не сразу смогли прокомментировать это событие, а корова, явно не ждавшая ничего подобного, дернулась, выгибаясь дугой и задирая хвост. Из плотно сжатых челюстей ее вырвался не то вздох, не то утробный стон, глаза выпучились, а на морде появилось выражение, которое я до сих пор не могу описать. Когда недоумевающий (что он такого сделал, что заставил всех понимающе смеяться?) Сейфу вытащил свой кулак, она так и не переменила позы испуганной кошки и продолжала смотреть в никуда остекленевшими глазами.

— Готова, — определил Андрей Попов.

К тому моменту, как нам пришла пора уходить, она еще не полностью оклемалась, и по возвращении в институт эта история стала известна всему курсу. Ее даже рассказывали в общежитии, превратив в анекдот.

Но на алтарь науки не только приносились подобные жертвы. Не все время студенты по неопытности и наивности превращали жизнь животных и преподавателей в кошмар. Порой им удавалось отыграться.

Одну такую историю долго передавали из уст в уста, рисуя карикатуры на главных действующих лиц. Предмет ветеринарии у нас вел профессор Никитенко, заслуживший кличку Циклоп благодаря неуживчивому характеру и, главное, отсутствию одного глаза. Никитенко ездил с нами на каждую практику. Мы его не слишком любили за излишнюю, с нашей точки зрения, въедливость и требовательность, но уважали за то, что он лучше кого бы то ни было умел добиться для практикантов человеческих условий проживания, питания и тарифов оплаты труда. Кроме того, он все-таки отлично знал свой предмет.

Во время одной такой поездки его между делом попросили помочь местному ветеринару кастрировать молодых хрячков. Большую часть дня, если нет проблем, руководителю практики делать нечего, и Циклоп согласился. Взяв с собой нескольких парней поздоровее — удержать хрячка дело далеко не шуточное, — он отправился на свиноферму.

Именно эти ребята, ставшие невольными свидетелями события, и поведали, что произошло там.

Видимо, у местного ветеринара не доходили руки до свинофермы, потому что «хрячки» оказались здоровенными зверями, уже вполне взрослыми и настроенными весьма решительно. Они вовсе не желали мириться с тем фактом, что кто-то собирается вмешаться в их личную жизнь, и к операции их готовили истинно зверскими способами: ловили и прикручивали каждую поросячью ногу к ножкам специально принесенного стола. Лишенные таким образом подвижности да еще и перевернутые вверх брюхом для удобства ветеринара, хрячки один за другим становились жертвой операции.

Так дело продолжалось, пока очередь не дошла до последнего. Как нарочно, это был самый крупный хряк, из тех, с кого можно смело лепить скульптуру дикого кабана. Он перерос всех своих собратьев и, несомненно, был заводилой. Когда его наконец загнали в угол, о том, чтобы перевернуть его на спину и привязать к ножкам стола, как остальных, нечего было и думать. А поэтому стол, не долго думая, надели на него сверху. И пока пытались привязать его лапы к ножкам, Циклоп уселся на столешницу верхом.

И тут-то кабан показал, на что он способен. То ли наш ветеринар оказался слишком тяжел и придавил свое необычное седло, то ли сам зверь был слишком крупным, но только стол наделся на кабана так прочно, что обошлись без привязи. Почувствовав на спине дополнительную тяжесть, хряк рванулся, без труда раскидал пытающихся удержать его людей и поскакал прочь. Вместе со столом и сидевшим на нем Циклопом.

Силища у него оказалась под стать его размеру, и он долго метался по свинарнику. Представьте себе картинку: по проходам с бешеным визгом-ревом носится крупный разъяренный кабан, на мощной спине которого прочно застрял стол, а на столе верхом, отчаянно цепляясь за края, подпрыгивает в такт скачкам человек. За кабаном гоняются свинари, ветеринар и студенты, больше мешая друг дружке.

Скачки продолжались, однако только до тех пор, пока злополучный стол не застрял, зацепившись углом. Кабан остановился тоже, и его изловили. Можно себе представить, что ожидало его потом!

Эту историю впоследствии пересказывали на разные лады, так что ничего удивительного, что она дожила до настоящего момента в несколько искаженном виде. Но долго после этого, когда судьба сталкивала нас в лабиринтах институтской жизни с Циклопом и он чересчур придирался к нам, мы представляли, как он катался на хряке, — и досада проходила.


2

В разное время перипетии студенческой путаной жизни то и дело бросали нас по одиночке или всем курсом в разные края, так сказать, «нашей необъятной родины». И хотя редко случалось выезжать за пределы Рязанщины, но ведь знание, ощущение своей малой родины не менее важно, чем любовь и привязанность ко всей России. Порой беды и тревоги целой страны, как в линзе увеличительного стекла, отражаются в маленькой деревушке. А за крошечным эпизодом жизни какой-нибудь одинокой старушки встает судьба целого поколения.

Аладьино — деревня неподалеку от райцентра Чучково. Глухое захолустье, хотя до железной дороги рукой подать, у каждого в доме телевизор, имеются кое-где телефоны. Места здесь много — ровная, как скатерть, долина. Наше студенческое общежитие стояло посреди чистого поля, как в сказке — «в чистом поле теремок, теремок, он не низок, не высок, не высок». Деревня тоже растянулась вдоль трех дорог, что пересекались и причудливо сплетались в центре, у старой, полуразвалившейся церкви. Когда-то, лет десять назад, здесь была МТС, но время прошло, совхоз, подчиняясь новым веяниям, начал переходить на аренду, появились фермерские хозяйства, и даже не одно. МТС забросили. Так что теперь церковь напоминала пресловутый фашистский Рейхстаг после бомбежки, а вокруг было навалено столько строительного мусора и запчастей, что, даже если очень захочешь, близко не подойдешь. В таких развалинах писатели очень любят селить привидений или оставлять зарытые клады, чтобы потом герои добрую половину сюжета потратили на лазанье по подземельям.

Хотя в Аладьино были огромные яблоневые, грушевые, облепиховые и рябиновые сады, где не работа, а сплошное удовольствие и настоящая сладкая жизнь, нам здесь не нравилось. Во всем чувствовалась какая-то затхлость, словно внешние покой и легкий налет цивилизации прикрывают опустошение и обнищание, как с виду чистый бинт — незаживающую рану. Развалины церкви виднелись издалека, с любой точки, и вставали мрачной тенью над всей деревней. Люди жили под ее покровом и уже привыкли обходиться без нормального света. Ни один писатель-фантаст не смог бы создать этого мира, так творит лишь сама жизнь.

Вот мамаша, толкая перед собой коляску, попутно материт старшего отпрыска, не стесняясь в выражениях… Вот участковый милиционер равнодушно и лениво слушает избитую хулиганом девчонку и разводит руками: а что, мол, я могу сделать? Его же в психушку надо, да везти далеко… Вот жених и невеста — двоюродные брат и сестра, она уже беременна, и их первое близкое знакомство произошло по пьяной лавочке… Да и сама свадьба сильно смахивает на групповую пьянку… А вечерами в окна стучат мужики самого бандитского вида — не то бомжи, не то не перебесившиеся еще хулиганы…

Неудивительно, что мы перед отъездом хором скандировали: «Да здравствует Рязань — город-герой!», радуясь возвращению, а до этого использовали каждый свободный денек, чтобы рвануть по домам, отдохнуть. Но пока не настал этот день, ожидаемый нами чуть ли не с первого часа, мы жили, стараясь, сколько возможно, приспособиться к местным условиям.

И так уж вышло, что приоткрыть завесу тайны над этим миром выпало мне.

Ежедневно нас провозили в сады мимо той самой церкви, и я не могла не обратить внимания на странные плиты, что валялись около нее, сваленные в кучу. Прямоугольные, иные обтесанные по краям, они производили впечатление мраморных или гранитных. Это было необычно, и однажды в светлое время суток (вечерами ходить было небезопасно) я отправилась на разведку.

Эти странные глыбы оказались… могильными плитами. Как удалось узнать, раньше возле церкви существовало кладбище. Большая его часть располагалась как раз там, где находился перекресток трех дорог. Когда уже в наше время мостили тракт, кладбище просто сровняли с землей. Часть плит уложили в основание дороги, когда делали насыпь, а лишние, так сказать, оттащили в сторонку и свалили в кучу, чтоб не мешали. И пролегла дорога по костям — не убитых в сталинскую эпоху, не расстрелянных в революцию, а умерших в прошлом веке предков нынешних аладьинцев. Младенцев, стариков…

Время не пощадило надписей на плитах, оказавшись не милосерднее людей. Более-менее сохранились всего две:

«Младенец Афанасий почил 28 июля 1899 года».

«Статский советник Флавий Иванович Данилов почил… января 1893… и супруга его Евдокия Ивановна Данилова почила… 1892 года».

Храни, Господи, люди твоя!

И сразу стало все ясно, до обыденности понятно и жутко открыто. Мир, построенный на костях, на презрении к мертвым, на непочтительности к своим корням, своим предкам, к родовым могилам, не может быть счастливым. Только звери способны равнодушно переступать через оскверненные могилы, хотя и среди них никто не ляжет отдыхать рядом с непогребенным трупом. От тела упавшего сородича удирает стая, оставляя его на милость падальщиков или убийц. Удирает, чтобы никогда не вернуться. Но у зверей и не принято хоронить своих павших — впрочем, утверждается, что у них и души-то нет. А вот люди, душой наделенные, придумав хоронить умерших, чтобы не тревожили живых, сами на себя наложили тяжкую, но почетную обязанность быть сторожами и хранителями памяти.

Испокон веков повелось на русской земле — ушедшие в иной мир предки хранят своих потомков, оттуда следя за их делами. Помощи и доброго совета ждут от них, взамен же те просят немного — чтобы честь по чести проводили их в дорогу, да потом не тревожили без нужды. Иначе гнев разбуженных пращуров будет страшен…

И проклятие обрушилось на деревню Аладьино. Проклятие предков. Но неужели же мы, люди, настолько хуже зверей, что не в состоянии понять и исправить ошибку? Хочется верить, что это не так.

Глава третья Что означает «Шаморга»?

1

Лето. С некоторых пор оно стало для меня символом поездок, путешествий и работы. После школы, когда три долгих месяца мы были предоставлены сами себе, студенческое лето всегда ассоциируется со стройотрядами, песнями у костра, нехитрым походным бытом и романтикой.

Так уж получилось, что два года подряд нам пришлось жить и работать в одном и том же месте — совхозе «Моринском», в селе Шаморга, в течение двух месяцев подменяя целых две бригады, обслуживающих дойное стадо, — доярок, пастухов и бригадиров.

Раз уж ты стал студентом сельхозинститута, то должен пройти все так называемые ступени «социальной лестницы» и попробовать себя на разных поприщах — от разнорабочего до зоотехника, дабы прочувствовать все тонкости и сложности жизни. Поэтому чаще всего вместо привычных остальным вузам стройотрядов у нас была рабочая практика.

Совхоз затерялся среди просторов лесостепи в южной части области. Центральная усадьба, где жили мы, именовалась Новоселками — сие название носят в области не менее десятка поселков, — а на работу приходилось ездить аж за двадцать километров, в ту самую Шаморгу. Обе деревни соединяла причудливо извивающаяся меж неглубоких балок и островов леса река Цна — близ Новоселок широкая, с пологими песчаными берегами, а у Шаморги раза в полтора уже, илистая и не такая удобная для купания. Зато здесь чаще ловилась рыба, в чем можно было убедиться на собственном опыте.

Наше общежитие специально предназначалось для студентов, поэтому и разместили его в самом центре поселка, как раз посередине между мехдвором и столовой, так что самые стратегически важные места — баня и пищеблок — находились у нас под боком. Длинный дом с высоким крыльцом и террасой, заасфальтированный двор, забор. Главные ворота служили нам днем, а небольшая калитка в глубине двора — ночью. Проскользнув в нее, попадаешь на широкие огороды соседей. Пройдя вьющейся вдоль межи тропой, выходишь на зады другой улицы, потом пролезаешь через дырку в заборе и оказываешься в Новоселках. Мы быстро оценили это преимущество, позволяющее нам не пылить вдоль дороги три километра до поворота, а потом еще столько же по улице, и пользовались каждым удобным случаем, чтобы посетить местное население, по давней привычке всех приезжих, возникшей еще со времен Колумба, называемое аборигенами. Скоро Новоселки легли перед нами как на ладони. Мы изучили весь поселок вдоль и поперек и, даже когда нашу дырку в заборе забили на второй год, все равно продолжали пользоваться этим путем. Только теперь проходили не в калитку, как нормальные люди, а перелезали через забор, словно обезьяны.

Оживал дом студентов только ближе к вечеру, хотя, правду сказать, в любой, даже самый глухой, час ночи в нем можно было найти хоть одного человека, который не спал — либо собирался побродить по окрестностям, либо только что вернулся с прогулки. Излишне говорить, что чаще всего осматривать местные достопримечательности отправлялись в компании с местными девушками наши ребята, но и девчонки не отставали.

Я предпочитала дневные походы не столько потому, что гулять в одиночестве ночами не особенно приятно, сколько потому, что до сих пор твердо уверена: ночь существует для сна. Кроме того, наш день начинался в четыре утра — ровно во столько под окнами раздавался гудок приехавшей машины. Тотчас же, лишь иногда опережая его, звенели будильники, и в комнатах начиналась бесшумная суета — первая бригада собиралась на работу. А дабы никто не проспал, наш бригадир деловой рысью пробегал по коридору, распахивая двери через одну, и кричал в темноту комнат:

— Шаморга, подъем!.. Шаморга!

Здесь надо уточнить сразу одну вещь. Бригад было две — так называемая «Бригада „Ух!“» и «Шаморга». Первой вставала именно эта, ибо она по воле рока находилась очень далеко — целых полчаса приходилось трястись по разбитой проселочной дороге меж полей и лугов до соседней деревни. «Бригада „Ух!“» и поднималась позже, и приезжала раньше, и ее полевой стан был механизирован лучше, и надои были выше, и стадо меньше — словом, между двумя бригадами постоянно существовала конкуренция. Бывали случаи, когда мы ссорились и целыми днями не разговаривали. Именно в такие дни я и уходила бродить по окрестностям, поскольку была единственной из «Шаморги», кто жил в одной комнате с «Ухами», и во время размолвок поддерживала общий настрой.

Трижды в день раздавался под окном гудок — в четыре утра, в половине двенадцатого и в пять вечера. Трижды в день мы курсировали между двумя деревнями, как кочевники. В перерывах между поездками успевали лишь поесть и немного заняться хозяйством. Те, кто гулял по ночам, отсыпались в это время, так что застать на ногах всю общагу можно было только по вечерам.

Ожидая, когда можно будет отправиться в клуб на дискотеку, все занимались своими делами. Одни собирались, другие бездельничали. Откуда-то раздавались топот ног и голоса — как всегда, ребятам не сиделось, и они развлекались изо всех сил. Чаще всего объектом развлечений служили мы.

Нашей комнате везло: у нас имелась маленькая проходная комнатка, расположенная между основным коридором и нашей, — так называемый предбанник. Для того чтобы ворваться к нам, нужно было сперва попасть туда, а там дверь так скрипела, что все было отлично слышно и мы успевали подготовиться. Поэтому подшучивать над нами было неинтересно, и мы жили спокойно. Но любая система сигнализации раз в жизни дает сбой.

В тот вечер никто никуда не собирался — с обеда сгустились тучи, и после ужина пошел дождь, дождавшись только момента, когда вечно опаздывающая в столовую «Шаморга» доберется до Новоселок. К полуночи он обещал перестать, но настроение у тех, кто строил на сегодня планы, было испорчено. В общежитии царила относительная тишина — как всегда, работал телевизор, где-то говорили, кто-то топал в коридоре, но не было слышно ни криков, ни беготни. Мы, пять девчонок, сидели по своим углам. Письма домой написаны, свежие новости и секреты обсуждены, гитару забрали соседи, и мы помалкивали, слушая дождь.

— Галь, почитай стихи, что ли!

Я захлопала глазами. Дождь я люблю, у меня всегда в это время особенное лирическое настроение, но не до такой же степени!.. А сегодня я не успела и рта раскрыть, как наша дверь распахнулась, в проеме мелькнуло чье-то лицо, и в тот же миг что-то темное, длинное, брошенное в щель, упало на пол посередине комнаты. И дверь захлопнулась.

Мы посмотрели на пол.

— Змея!!!

Небольшая темная «веревочка» зашевелилась и поползла!

— Гадюка! Ой, мама!

Пронзительный визг пяти девчонок, наверное, заставил подкравшихся незаметно ребят вздрогнуть. Мы разом повскакали с ногами на кровати, прижимаясь к стенам. На полу осталась маленькая живая змейка, которая, не долго думая, направилась в глубь комнаты, вызвав у тех, чьи кровати стояли в той стороне, приступ истерики.

— Ребята, уберите ее! — закричала Лариса, к кровати которой и полз незваный гость. Она была девчонкой впечатлительной и больше других боялась всего шевелящегося.

Но доблестные изобретатели этого развлечения не спешили приходить на помощь, подслушивая под дверью.

Змея успела проползти мимо меня, и я тут же забыла о страхе. Собственно, я не боялась совсем — визжала больше из чувства коллективизма, но потом, вспомнив все, что читала о поведении змей, успокоилась совершенно. Они не нападают первыми, даже сейчас, в сложной ситуации, и если обойдется без паники, то никто не пострадает. А самое главное — повнимательнее всмотревшись в незваного гостя, я увидела у него на голове до боли знакомые пятна.

…Сразу вспомнилось детство — фундамент недостроенного дома в деревне, игры в прятки среди развалин и крик подружки: «Змея!» Иссиня-черное тело с двумя пятнами-фонарями, точь-в-точь как в книгах, мелькнуло в зарослях, и я как одержимая ринулась на охоту. «Сын кобры! Это сын кобры, его нельзя трогать! — кричала подружка, спеша поделиться местными суевериями с необразованной горожанкой. — Погляди, у него пятна на голове! Если ты его тронешь, приползет кобра и ночью перекусает всех!» Но было поздно: моя рука уже схватила ускользающий под камень хвост и тянет. Несчастный «сын кобры» прилагает массу усилий, но я сильнее, и огромный уж, длиной не менее метра, оказывается у меня в руках. Он тут же поступает согласно обычаю своего племени — бессильно повисает дряблой веревкой и вываливает язык, притворяясь мертвым. От него даже начинает попахивать мертвечиной, и подружка держится на расстоянии. «Он умер, — шепчет она в ужасе, отвлекая меня от осмотра первой в моей жизни змеи, — теперь мать-кобра приползет мстить за своего сына!» Мои возражения, что на Рязанщине кобры водятся только на картинках, отметаются как несусветная чушь. Я кладу ужа обратно и стою над ним до тех пор, пока он не поверил, что спасен. Мгновенно «ожив», он не спеша удаляется, а я полночи потом ворочаюсь на постели, ожидая появления «мстящей кобры»…

Все это пронеслось в моем мозгу за доли секунды, понадобившиеся для того, чтобы соскочить с кровати и подбежать к ужу. Он догадался об опасности и попробовал спастись бегством — ужи удивительно быстро ползают, особенно по влажной траве, — но я успела догнать его под Ларисиной кроватью, схватила поперек туловища и подняла.

Ужонок был маленький — длиной чуть больше моей ладони — и наверняка еще молодой и глупый. Он не спешил притворяться мертвым и портить воздух вонью, а извернулся и вцепился мне в палец.

От неожиданности я чуть не уронила его. Ужи не ядовиты, но такой странный способ самозащиты был в диковинку. Отдирая его челюсти от руки, я с удовольствием ловила на себе удивленные, испуганные и недоумевающие взгляды подруг.

— Он же не ядовитый. — Мне удалось справиться с ужонком, и я перехватила его за шею. Он шипел и извивался. — Ну, тише, маленький! Сейчас я тебя отпущу…

— Фу, Галь, как ты можешь с ним так! — скривились девчонки. — Он же скользкий и холодный! Гадость…

— Да нет же! — Ужонок, наоборот, оказался странно сухим, чуть шероховатым, как старая туфля, и даже теплым. Или его нагрели мои руки? — Если хотите, можете потрогать.

— Вот уж чего не хватало! — Все разом скривилась. — Неси его отсюда!

Снаружи, в предбаннике, стояла завороженная тишина. Там ждали продолжения концерта, а вместо этого на пороге появилась я с ужонком в руках. Малыш заметно волновался, норовил удрать, но ловить его второй раз я не хотела. Его маленькая мордочка с выпученными глазами и яркими желтыми пятнами смотрела на меня с возмущением.

— Тише, тише, маленький, — говорила я, не поднимая взгляда на застывших в удивлении ребят. — Сейчас я тебя отпущу… Пойдем отсюда подальше… Там тебе будет спокойнее…

— Ты чего это, Романова? — окликнули меня. — Влюбилась, что ли, в него?

Стараясь игнорировать нервный смешок, сопровождающий эти слова, — еще бы, сорвалось такое представление! — я ответила:

— Оставьте его в покое. Я отнесу его туда, где его никто не тронет.

Снаружи дождь почти стих, только еще сеяла мелкая крупа. Было темно и тепло. Я пересекла пустой двор, проскользнула в калитку в заборе и вышла на огороды. С правой стороны они плавно переходили в луговину, где наверняка и был пойман уж. Прижимая к себе маленькую змейку, я прошла подальше от забора и, найдя подходящие заросли, осторожно опустила его в траву:

— Ползи!

Я так и не заметила, куда он скользнул, — только чуть зашуршала трава. Разлохматив кусты, чтобы замести следы, я вернулась назад.

После этого случая ребят как подменили — до конца практики не произошло ни одного случая шуточных подколок. Но монотонная жизнь то и дело подкидывала сюрпризы, и скучать не приходилось.

До фермы нас возил долгое время шофер, чьего имени мы так и не узнали, зато навсегда затвердили его прозвище — Фунтик, в смысле «фунт лиха». Маленький сморщенный, невероятно живой старичок был горазд на идеи, которыми кишела его лысоватая голова. Уже на третий день работы он вернулся на покореженной машине — крытая кабина на кузове его «ЗИЛа» была свернута набок, как шея бандита в боевике. Фунтик выглядел будто физик-ядерщик после неудачного опыта — потрепанный, но несокрушимый и самоуверенный.

— Что случилось? — спросили мы его, ибо именно «Шаморге» предстояло ехать в искалеченной кабине.

— А я ее… того… этого… Выправлял! — Фунтик красноречивыми жестами подкрепил свои объяснения, размахивая руками в воздухе.

— Как?

— Столбом!

До конца все стало ясно, когда мы увидели метрах в ста от общежития телеграфный столб, выглядевший как не совсем точная копия Пизанской башни. Он был не просто наклонен, но и согнут.

Выяснилось, что Фунтику не понравилось, как кабина крепилась к его машине, и он решил самостоятельно повернуть ее, поставив ровнее. Для этого он хорошенько прикрепил ее к столбу и несколько раз дернул, словно намеревался вытащить его. Столб, конечно, уцелел, в смысле остался стоять, но кабина не выдержала неравного поединка и чуть не оторвалась совсем. Сообразив, что произошло, Фунтик кое-как закрепил ее на кузове и поехал за нами.

После этого случая его на целых две недели отстранили от работы, но, переждав испытательный срок, Фунтик снова появился на нашем дворе. И опять ненадолго. Практически до первой же вечерней дойки.

Наш молочный двор стоял на вершине крутобокого холма, по склону которого вилась двойная колея. Когда-то давно двор располагался у подножия, и там еще сохранились остатки строений. Но в низину стекало чересчур много навоза, так что там к концу года образовывалось настоящее болото. Направляясь на дойку, корова с трудом выдирала ноги из густой жижи, волоча вымя по грязи, подходила к нам вымазанная, как свинья. Мы долго и тщательно отчищали ее от навоза, чтобы сразу после этого она, сделав по дощатому настилу полевого стана два шага, снова по брюхо проваливалась в грязь и не спеша плыла вверх по склону на сухое местечко. В этом году все было по-другому, но зато машине приходилось ежедневно преодолевать подъем, добираясь до рабочего места.

Полуразбитый «ЗИЛ» Фунтика вдруг резко затормозил как раз посередине склона. Машина остановилась и, к нашему удивлению, плавно покатилась назад под действием силы тяжести. Но шофер поддал газу, и она снова, спотыкаясь, чихая и кашляя, поползла к ферме. Продвинувшись метра на два, «ЗИЛ» опять словно ткнулся носом в невидимую стену, откатываясь назад.

Минут двадцать продолжался поединок мотора и природы — выиграв в рывке три метра, машина тут же уступала два из них и останавливалась на отдых. Теряя терпение, наш бригадир, Сашка Шабров, выглянул из кабины и тут же бросился обратно к нам:

— Вы гляньте, что с машиной!

Мы высыпали наружу. Не надо было быть шофером, чтобы понять, что случилось, — задний мост «ЗИЛа» был сдвинут набок. Правое колесо отстояло далеко и почти не участвовало в движении. По сути дела, машина ехала только на двух колесах. Как раз в тот миг, когда мы обнаружили это, она снова качнулась и поползла вниз.

Вся бригада закричала хором. Расслышав наши голоса за ревом надрывающегося мотора, Фунтик выглянул из кабины. Увидев, что происходит, он вообще остановил машину. Мы попрыгали на землю и одолели последние метры подъема пешком. Коровы ждали нас чуть ли не полчаса, и мы занялись дойкой, оставив Фунтика справляться с новой проблемой.

Погода, как назло, стремительно начала портиться. Задул ветер, натащив тучи, а потом пошел дождь. Мгновенно оценив ситуацию, коровы перестали обращать внимание на ферму. Сгрудившись в две кучи — подоенные отдельно, в другом загоне, — они встали хвостами по ветру и застыли как статуи. Решив до конца исполнить свой долг, мы выскакивали в загон и, пригибаясь под ветром и дождем, пытались заставить их придвинуться ближе. Две-три вскоре замечали скачущих перед носом людей и, стряхнув капли дождя и оцепенение, не спеша шествовали к калиткам, но остальные тут же смыкали ряды с еще большей решимостью. Отделившиеся от коллектива коровы тоже не торопились исполнять то, что угодно не понимающим важности момента людям. Сделав несколько шагов к калиткам, большинство из них с удивительной прытью спешили вернуться обратно, описав круг по загону и встав сзади. Получались эдакие горелки под дождем с бессменными водящими.

Вымокнув до нитки, но выдоив только половину стада, мы махнули рукой на остальных — дождь лил не первый раз, и мы успели немного привыкнуть к привычке коров так реагировать на погоду. Выключив двигатель доильной установки, мокрые до нитки студенты двинулись к «ЗИЛу», который к тому времени успел-таки въехать на склон, но тут нас ждала новая неприятность. Не теряя времени даром, Фунтик вообще снял задние колеса и теперь глубокомысленно чесал в затылке, придумывая, как вправить задний мост.

— Не пойдет машина, — объяснил он для особо непонятливых.

Мы сгрудились под дождем, точно коровы.

— Это что, нам здесь ночевать? — мрачно поинтересовался бригадир.

— А чего?.. Ничего… — Фунтика, похоже, это не волновало. — Ну, сломались! Но бывает и хуже! Да я щас все исправлю, — клятвенно пообещал он и уже сунулся под машину, но Шабров остановил его трагически-решительным жестом:

— Ну уж нет!.. Вы оставайтесь здесь, — повернулся он к нам, — а я пойду в Новоселки за другой машиной.

— Трактор нужен, — уточнил Фунтик, уверенный, что его «ЗИЛ» еще послужит с честью.

— На этом мы не доедем, — оборвал бригадир и широким шагом направился по дороге через темнеющие луга.

Мы некоторое время молча смотрели ему вслед, а потом потопали обратно.

На стане был маленький домик-вагончик для пастухов, где стояли две продавленные кровати и несколько тумбочек, теснились приборы и препараты для определения жирности молока и рядом — банка для окурков. Вагончик не топился, что в тот день, в непогоду, было просто издевательством.

Мы набились в него, как сельди в бочку, — трое пастухов и семеро дояров (три девчонки и четверо мальчишек) на площади три на полтора метра. Снаружи завывал ветер и слышался шум ливня, а мы лихорадочно курили, глядя на лампочку и стараясь отвлечься от мрачных мыслей о предстоящей ночевке. Как круговая чаша-братина на языческих тризнах, ходила литровая кружка молока. Ее наполняли уже трижды — в сочетании с добытым в деревне хлебом получался неплохой ужин.

Чуть-чуть согревшись в тепле, мои подруги, Ольга и Наталья, отправились немного пройтись за угол. Дождь не собирался переставать, но на летней ферме можно было найти укромный закуток, где удобно привести себя в порядок. Я осталась с ребятами — для меня снаружи было слишком холодно.

Нарушаемую лишь шумом дождя тишину вдруг разорвал истошный визг. Казалось, на девчонок напали. Забыв непогоду, мы выскочили наружу. Ольга и Наталья, перегоняя друг друга, бежали к нам.

— Что? Что случилось? — засыпали их вопросами.

— Крыса, — объяснили девчонки. — Мы зашли от ветра на ферму, смотрим, а там по трубе идет здоровенная крыса. — Ольга развела руки в стороны, показывая размеры небольшой собаки. — Я больше туда не пойду!

Собственно, ее об этом и не просили, но тем не менее больше никто из девчонок до утра не покидал вагончика в одиночку.

Ночь мы провели все-таки в кузове «ЗИЛа» на соломе, а наутро, с трудом разминая окоченевшие руки и ноги, отправились на дойку, чтобы честно исполнить свой долг. Пришел трактор, оттащивший машину Фунтика в Новоселки, а нас еще через полчаса забрала военная машина.

Наш новый шофер оказался совершенно не похож на Фунтика. Он был не намного старше нас, и скоро мы звали его просто Мишкой. Военнослужащий сверхсрочник, он успел узнать жизнь получше нас, и под его чутким руководством наша собственная жизнь забила ключом.

Август перевалил за середину, стояли последние погожие деньки, которыми было грех не воспользоваться, и мы отчаянно принялись наверстывать упущенное. Теперь «Шаморгу» нельзя было встретить в общежитии целыми сутками. Мы приезжали только переночевать да прикупить в магазине хлеба.

Зато весь день проводили на реке. Цна около деревни с этим историческим названием делала поворот и не растекалась широко и привольно, как у Новоселок, но зато здесь была рыба. Мишка откуда-то достал сеть, и по утрам, пока мы доили коров, он с пастухами, среди которых были и наши ребята, бродил с нею вдоль берега. К концу дойки в ведре уже плескалось достаточное для ухи количество рыбы — мелочь отпускали. Стадо выгоняли на пастбища, а мы разводили костер и занимались готовкой. К обеду уха поспевала, и, завершив дневную дойку, вся бригада садилась в круг на берегу реки. К ухе у нас постоянно было свежее молоко, хлеб и печенная на углях картошка. Как мы доставали ее, объяснять не буду — хозяева огородов, где мы промышляли, до сих пор поминают нас не совсем добрым словом. И они наверняка были рады, когда ферма опустела и студенты вернулись домой.


2

В первый день на шаморгскую ферму мы приехали вместе с доярками и как-то сразу еще по дороге разделились, кто где будет работать. Выбравшись из машины, мы толпой направились в летний лагерь — ряд станков под крышей. Коровы ждали своей очереди в загоне, по одной входя в калитки — каждая группа пользовалась своей, и путались они чрезвычайно редко. Шагнув в коридор летнего лагеря, коровы попадали к станкам, где их и доили. Здесь не как в Стенькине — аппараты оставались на месте, менялись сами животные. Производство было по-своему механизировано — корова делала всего шаг или два и упиралась носом в кормушку, куда уже был насыпан комбикорм из мелко перемолотых зерен с витаминами. Пока она примеривалась, собираясь насладиться даровым угощением, сзади опускалась дуга, закрывающая путь к отступлению, и корова оказывалась в станке. Приходилось подчиняться обстоятельствам и отдавать молоко. Потом калитка вместе с кормушкой открывалась, и можно было выйти в противоположный загон, откуда все стадо выгоняли на пастбище.

Стан делился пополам на два звена находящимся посередине мотором. Рабочее место Раисы Старшиновой, доярки, передающей мне свою группу, находилось как раз около мотора, и, пока он работал, стоял невообразимый шум — чтобы что-то сказать, нужно было орать прямо в ухо собеседнику, да еще и повторять сказанное дважды. Впоследствии я приспособилась к шуму — пользуясь тем, что все равно ничего не слышно, я могла и петь, и ругаться в свое удовольствие, развлекаясь во время дойки. Мерное басовитое гудение действовало неожиданно успокаивающе. К нему привыкали настолько, что тишина оглушала, как мирная передышка на войне.

Пока еще не включили мотора, я осмотрелась и заметила, что у калитки уже столпились коровы.

— Вот они, наши, — быстро объяснила Старшинова — маленькая сухонькая женщина с ловкими сильными движениями, — уже знают…

— М-мух, — раздался у меня над ухом низкий задумчивый вздох.

Я чуть не подпрыгнула от неожиданности и оглянулась — в окошке над калиткой торчала белая коровья морда и вопросительно смотрела на меня.

— Это Люба, — представила ее Старшинова. — Она не доится.

Открыла калитку, и большая, неимоверно толстая корова важно прошествовала внутрь. Она спокойно и уверенно встала в станок, но Раиса уже распахнула вторую дверцу, и Люба, похоже ничуть не удивившись, двинулась дальше. Впоследствии я узнала, что ее любимое времяпрепровождение — стоять у калитки, положив морду на край, и томными глазами внимательно глядеть на то, что происходит внутри. Тогда же я хотела спросить, почему ее отпустили, но тут заработал мотор, и мои слова потонули в его реве. Калитка опять распахнулась, и, привыкнув все делать по этому звуку, сразу две коровы ринулись на дойку, выказывая похвальное рвение. Одну из них Раиса быстро шлепнула по носу мокрой тряпкой, заставив посторониться, и первой прошла песочно-желтая корова, выглядевшая так, как обычно рисуют их на картинках.

— Это Вечерка! — крикнула мне на ухо доярка. — Запоминай!

Легкое движение рычага — и комбикорм грязно-желтой струйкой посыпался в кормушку. Вечерка, как я потом узнала, единственная рыжая корова в стаде, опустила голову к нему и перестала обращать внимание на происходящее. Она оказалась на удивление смирной — ей было все равно, кто и что делает с ее выменем, лишь бы подоили. Работать с ней было сплошным удовольствием.

Одновременно в станке могли стоять две коровы, и пока я с благоговением следила за терпеливой и спокойной Вечеркой, Раиса успела впустить вторую корову. Эта была раза в два больше, могучая и совершенно черная, с выменем, напоминавшим небольшую ванну. При первом же взгляде на нее я вспомнила ее предков — туров, могучих, крупных диких быков такой же черной масти, свирепых и сильных противников для всякого, будь то человек или зверь.

— Это Рябина! — прокричала мне в ухо Раиса. Я положила руку на ровную крепкую спину коровы. Она повернула голову ко мне, не переставая жевать, и в ее глубоких черных глазах не отразилось ни удивления, ни недовольства — ей было все равно.

Когда ее выпустили, я долго пристально смотрела ей вслед, пытаясь запомнить. Но в памяти отпечатались лишь огромные лирообразно изогнутые рога, грозно и гордо торчащие вперед и вверх на широком крутом лбу, и пресловутое вымя — самое большое из тех, какие мне пришлось видеть за всю жизнь.

А коровы шли и шли из выстроившейся очереди за калиткой, и я скоро стала забывать клички, которые называла Раиса. И чтобы не перепутать своих подопечных впоследствии, начала давать им имена самостоятельно.

Я до сих пор не понимаю, каким принципом руководствуются люди, придумывая имя тому или иному животному. Конечно, клички родителей играют свою роль, но, по-моему, главнее что-то другое — внешний вид, характер. Правда, некоторые исследователи утверждают, что если идти по этому принципу, то мнение о животных слагается весьма поверхностное — например, если назвать корову, овцу или дикую собаку Нахалкой, то впоследствии все в ее поведении начнешь объяснять дурнотой характера. Но скажите, как еще можно назвать маленькую молодую коровку, которая, едва шагнув в станок, начала танцевать — топтаться на месте, переступать с ноги на ногу, вертеться волчком и вообще изворачиваться, как только можно, чтобы избежать соприкосновения с доильным аппаратом? Я не долго размышляла — уже на третью дойку эта коровка получила кличку Балерина. Ее точная копия по натуре стала зваться Танцовщицей — вся разница между ними состояла в том, что у Балерины копытца были маленькие и изящные, как пуанты, а у ее товарки — обычные и не столь напоминающие балетные тапочки. Но, хоть и аккуратные и на вид такие нежные, что хотелось подержать их в руке, копытца Балерины не раз доказывали, что их обладательница умеет не только танцевать.

Эта коровка словно догадывалась о данном ей имени и по-своему возмущалась отведенной ей ролью дойной коровы. «Нечего было так меня называть, — словно утверждала она. — Я, может быть, действительно рождена для высокого, а вы меня… в станок!.. Но я вам отомщу за издевательство!»

И она мстила. Во-первых, маленький рост и хрупкое сложение позволяли ей свободно перемещаться в станке, и стоило ей сделать лишний резкий шаг в сторону, как аппарат, не ожидавший рывка, слетал с небольшого вымени и шлепался наземь. Сам звук его падения пугал Балерину, но она была актрисой и всякий раз притворялась, что вне себя от страха. Стоило аппарату упасть, как она принималась скакать по станку, будто коза, выписывая ножками такие па, что оставалось просто жалеть об отсутствии видеокамеры. Но ее показательные выступления преследовали двоякую цель — Балерина зорко следила за моим поведением и, едва замечала, что я наклоняюсь за аппаратом, бросалась в атаку. Ее копытца-пуанты обрушивались на мои руки, колени — на все, до чего можно было дотянуться. Задача ее усложнялась тем, что я берегла руки, но первое время, пока еще не приноровилась, в этом поединке победа чаще доставалась Балерине.

Особенно ей повезло в первый раз, когда я еще не знала ее характера. Она пока не имела клички, и я подумывала, что неплохо б ей носить имя Крошка, Малышка или что-то в этом духе. Подсоединив аппарат, я заметила, что коровка волнуется и переступает с ноги на ногу, заставляя его качаться из стороны в сторону. Судя по всего единственному витку на рогах, она доилась первый год, и я, выпрямившись, погладила ее по спине:

— Тише, тише, ласковая моя!

Эта фамильярность неожиданно взбесила несостоявшуюся звезду балета. Она сделала короткий резкий выпад, и аппарат упал точно в лепешку навоза, оставленную ее предшественницей.

По практике в Стенькине я помнила, что сбрасывание аппаратов — любимое развлечение коров и, не удивившись, нагнулась, чтобы достать его, одновременно продолжая успокаивающе поглаживать коровку по спине:

— Успокойся, все хорошо, маленькая моя… Стой-стой, ласковая!

Железная дуга защищала меня от нападения, но Балерина неспроста была маленькой. Чуть качнувшись, чтобы дать себе простор, она подняла заднюю ногу и, примерившись, отточенным движением, свидетельствующим о долгой практике, наступила мне на запястье как раз в тот миг, когда мои пальцы коснулись аппарата.

Рука оказалась как раз в середине лепешки навоза. Острый край копыта врезался мне в кожу. Я взвыла, а Балерина кокетливо поменяла ногу и оперлась на мою руку всей тяжестью.

Еще минуту назад я готова была любить всех живых существ, как святой Франциск Азисский, но тогда, забыв роль, отчаянно толкнула коровку кулаком свободной руки в бок, тщетно пытаясь отодвинуть ее с моей руки:

— Уйди… Пошла… ласковая моя…

В памяти глубоко засела мысль о том, что бить животных нельзя, но в этот миг я готова была задушить коровку. Она же вела себя так, словно ничего не случилось. «Ну, стою на чем-то мягком. Но что из того? Чего вы расшумелись?» — говорил весь ее вид. Не зная, чем пронять упрямую скотину, я сама боднула ее головой и одновременно весьма непочтительно схватила за вымя.

Такой двойной подлости Балерина от меня не ждала. Маленькое изящное копыто взметнулось в воздух, впечатавшись мне в колено, но я уже успела отдернуть многострадальную руку и за шланг вытянула аппарат. Балерина достала его пинком на излете. С того дня между нами шла тихая необъявленная война. Впрочем, она была не единственной коровой, с которой мне пришлось сражаться.

Тоже из-за характера их обладательниц появились такие имена, как Собака, Пират, Задира и Егоза. Собака — толстая, грубого сложения корова — имела еще одну отличительную черту: у нее была только половина хвоста. Она, видимо, жутко комплексовала из-за этого и компенсировала недостатки внешности поведением. Нрав у нее был еще покруче, чем у Балерины, но у нее особо среди средств борьбы с людьми выделился прием сдавливания. Для того чтобы корова отдала все молоко, вымя ей массируют, причем чаще всего эту процедуру проделывают с задними долями — они больше и содержат почти две трети молока. Собака была классическим подтверждением этому, и когда я нагибалась, чтобы, просунув руку под дугу, немного помассировать ее вымя, она делала резкий шаг назад или в сторону. Рука моя оказывалась сжатой между становящимся вдруг каменным боком коровы и железной дугой. В глазах темнеет, уже слышится хруст костей… Собака обычно держала меня так до тех пор, пока ощутимый пинок — к концу практики я научилась лягаться не хуже своих подопечных! — не заставлял ее отступить.

Под стать ей были и другие коровы с дурным нравом. Пират даже заслужила «честь» носить на боку намалеванного красной краской «Веселого Роджера» — скрещенные кости и череп, в знак того, что к этой корове подходить опасно и сзади, и спереди, и сбоку.

Что же до Егозы и Задиры… Егоза задиралась, то есть брыкалась, упиралась, не желая заходить в станок или выбираться из него, сбивала аппарат и с удивительной меткостью лупила по глазам хвостом с налипшими на него ошметками присохшего окаменевшего навоза. А Задира егозила — не отличаясь склонностью к насилию, она не могла и минуты постоять спокойно: то ей приспичило почесаться, пока я надеваю аппарат, и она изгибалась дугой, а когда опускала-таки ногу, оказывалось, что она ухитрилась запутаться в шлангах, то ее что-то пугало, она принималась прыгать в станке, как коза, а то ей надоедало ждать, пока молоко выдоится, она буквально срывалась и, пропихнув рог в щель выводящей калитки, налегала на нее со всей силой, выдираясь на волю и срывая дверь с петель. Егоза постоянно спешила — ей надо было непременно первой прорваться к станку и первой же его покинуть. Но, поскольку обойти огромную, необъятную Рябину и Любу, которая, хоть и не доилась, играла роль эдакой вахтерши при моей наружной калитке, ей удавалось далеко не всегда, она пускалась на все хитрости, чтобы проскользнуть в лагерь.

Однажды ей удалось прорваться туда, где доила Ольга. Монотонный процесс дойки ее не слишком прельщал, и она большую часть времени проводила в размышлениях и созерцании работы других. Свою калитку открывала только для того, чтобы выгнать коров, столпившихся снаружи. Те, желая избавиться от молока, лезли в соседние калитки, а вместо них шли наши. Задира не могла не воспользоваться этим обстоятельством — в наблюдательности ей не откажешь.

— Галочка, опять твоя корова бродит по проходу! — послышался высокий голос Сергея Бердникова по прозвищу Благородный Олень, данному ему за красоту и умение держаться. — Забери!

— Куда? — закричала я в ответ из-под коровы. — Выгони ее!

Но рев мотора надежно коверкал мои слова. «Выгони» звучало как «подгони», и вот уже по проходу крупной рысью несется, пригнув голову, корова. Сметая все на своем пути, она пролетает шагов десять и круто тормозит надо мной. Подняв голову, я узнаю Задиру. Сообразив, где находится, она уже утратила пыл и застыла надо мною, почти положив голову мне на плечо и мечтательно, с оттенком белой зависти наблюдая, как опередившие ее коровы наслаждаются комбикормом. В том, что она мечтает именно о нем, сомнений нет: тонкая тягучая струйка слюны стекает с губ Задиры и капает мне на спину, промочив рубашку. Я то и дело отмахивалась, без почтения отпихивая слюнявую морду, но корова с упорством невинно страдающей только мотала головой, разбрызгивая слюну. Она чуть не замычала от радости, когда одна из ее товарок кончила доиться и я открыла калитку. Сорвавшись с места, Задира с удивительным проворством и пластикой, изогнувшись спиной, подлезла под еще опущенную дугу и заняла ее место. Встав, она обернулась на меня. «Ну, что застыла? Давай дои!» — говорил ее взгляд.

Но была среди моего стада одна корова, перед которой бледнели самые изощренные издевательства Собаки и Пирата и все хитрости и проделки Задиры и Балерины. Когда эта черно-грязная — не смейтесь, такая масть бывает! — с подпалинами корова входила в калитку, в моих ушах раздавался похоронный звон. Она плавно вплывала в станок, и я внутренне сжималась, готовая к очередной схватке, в которой невозможно было выявить победителя. Не случайно скоро у нее на боку появилось схематичное изображение могильного холмика с крестом над ним — знак того, что связываться с обладательницей этого знака может только самоубийца.

У этой коровы был комплекс неполноценности похлеще, чем у Собаки, — под брюхом, чуть не касаясь вымени, болталась огромная шишка, покрытая коротким жестким мехом. Из-за этого нароста она получила имя Миссис Грыжа и патологически не терпела, когда чьи бы то ни было руки касались шишки. Тут же следовало наказание — удар копытом. Миссис Грыжа успела порядочно пристреляться, и редкий ее выпад не достигал цели. От ее копыт не спасали ни резиновые сапоги, ни ловкость. Сколько раз она с истинно ковбойской сноровкой выбивала у меня из руки тряпку, которой я собиралась вымыть ее вымя, и отрывала оба шланга от аппарата, причем оба раза она еще и наступала на упавший предмет и заставить ее убрать ногу оказывалось нелегкой задачей. Единственным способом обезопасить себя от синяков и ссадин была скорость — мгновенно омыть вымя, стремительно надеть доильные стаканы, быстро помассировать задние доли и молниеносно сорвать аппарат.

Но, как назло, проделать это в нужном темпе удавалось лишь в мечтах — у Миссис Грыжи само вымя не было приспособлено к этому. Два передних соска она имела обычные, возможно, чересчур широко расставленные, но вполне нормальные. А вот задние, венчающие огромные задние доли, больше напоминали два прыща — толстые, длиной три-четыре сантиметра, они сидели рядышком. Чтобы надеть на них резиновые ободки стаканов, приходилось брать каждый и осторожно засовывать в стакан. Корова только и ждала, пока я начну возиться. Не переставая жевать, она совершала неуловимо стремительное движение — и вот я лечу в одну сторону, аппарат — в другую, а шланги обмотаны вокруг ее задней ноги. После двух-трех таких схваток я начала делить дойку на два этапа — до Миссис Грыжи и после, ибо когда за нею закрывалась дверь, я чувствовала, как с моей души падал ощутимый камень. Можно было перевести дух и расслабиться.

И надо ж такому было случиться, что именно Миссис Грыжа, которую я боялась до глубины души, в разгар рабочей смены ухитрилась заболеть маститом!

Раз в десять дней в наш летний лагерь наведывался ветеринар из центральной усадьбы — без вызова, по долгу службы. Строевым шагом пройдясь между станками по проходу и осмотрев пару-тройку коров, он уезжал, оставив рекомендации на тот случай, если что-то случится в его отсутствие. Одна из его поездок была целиком посвящена маститу, поскольку от него напрямую зависели надои и наша зарплата. На визите настоял бригадир, которому последнее обстоятельство было небезразлично.

Маститом в основном болели коровы группы Ольги, ибо она делала все для того, чтобы эта болезнь ширилась и прогрессировала в их рядах. Как известно, мастит развивается не только от попадания в вымя инфекции — даже нарушение технологии доения (вы раз за разом слишком резко сдергиваете аппарат или же снимаете его не вовремя, оставив корову на полчаса доиться «всухую») может привести к заболеванию. Именно это и послужило причиной повального заболевания коров целой группы — полтора из трех десятков животных оказались непригодны к доению.

Пока ветеринар работал, осматривая одну корову за другой, мы то и дело отрывались от своих дел, чтобы поглядеть. Различных случаев мастита было хоть отбавляй — можно было проиллюстрировать целую книгу. Ольга мрачнела с каждой минутой и после десятой коровы уже не принимала участия в дойке, а сидела в уголке и смотрела на всю суету исподлобья, а наш бригадир, Сашка Шабров, стоял над нею и гудел:

— Видишь, до чего ты их довела? И какая ты после этого доярка?

— Я не доярка, — огрызалась Ольга, намекая на то, что мы тут все временно. — Ты больно много на себя берешь!

Разговор вертелся вокруг одного и того же — она не первый раз увиливала от работы, и спорить с нею надоело всем.

— Ну что мне с тобой делать? — вздыхал Шабров.

— Увольняй, — равнодушно предлагала Ольга.

Махнув рукой, Сашка отходил прочь.

А тем временем одна за другой проходили маститные коровы. Страшнее всего оказалось положение одной из них, ради которой и вызывали ветеринара вообще. Вымя ее раздулось до такой степени, что мешало корове при ходьбе. Оно затвердело, утратив чувствительность, покраснело. Корова уже не реагировала на прикосновения к вымени, но накануне оно треснуло. Открытая рана прошла как раз по одной из задних долей, разрезав ее вдоль от соска до основания. Из нее сочился гной, свернувшееся молоко, смешанное с кровью, и сукровица. Каждое движение, каждое прикосновение причиняло корове такую боль, что пришлось вкатить ей успокаивающего, и все равно потребовалось объединенное усилие трех наших ребят, чтобы удержать ее на месте, пока ветеринар прочищал рану.

Но он успел только удалить гной. В тот миг, когда он взялся за само лечение, корова решила, что с нее хватит издевательств на сегодня, и, стоило ветеринару прикоснуться к ране еще раз, сделала стремительный рывок.

Трое взрослых парней отлетели в стороны как пушинки. Ветеринара сшибло с ног, и он упал, сбив локтем ведро с водой. А корова, изогнувшись всем телом, привстала на дыбы и совершила великолепный скачок через решетку — как лошадь, берущая барьер на скачках. Оказавшись на свободе, она задрала хвост и отчаянным галопом понеслась к стаду.

Шабров, помогавший в числе других удерживать корову, поднялся, оттирая штаны от грязи, и медленно повернулся к Ольге.

— Видишь, что из-за тебя случилось?! — прошипел он. — Довела корову!.. Все! — Он решительно рубанул ладонью воздух. — Больше ты не работаешь!

На лице Ольги не дрогнул ни единый мускул.

— Да пожалуйста, — лениво протянула она, поднялась и вразвалочку направилась прочь.

Заканчивал дойку Бердников, чье рабочее место находилось рядом, а потом его место заняли сразу двое — наша лаборантка и один из ребят-пастухов. Собственно, это была не их обязанность — следовало вызвать из отпуска доярку, — но мы не хотели расписываться в нашей слабости и решили выходить из положения своими силами. Да и оставалось до конца месяца дней десять, можно и потерпеть.

После этого Ольга крепко поругалась с Сашкой, и дело чуть не дошло до открытого столкновения, но мне, если честно, было не до подробностей. Буквально на следующий день после отъезда ветеринара я обнаружила, что задние доли вымени Миссис Грыжи раза в два больше обычного и ярко-розового цвета. При первом прикосновении корова лягнула меня, заставив отскочить в сторону, и я, решив про себя, что рисковать здоровьем из-за ее дурного нрава — дороже обойдется, оставила все как есть.

Но уже вечером не осталось никаких сомнений — это был мастит. Вымя распухло так, что на ум невольно приходила та самая больная корова из группы Ольги. К ней опять приехал ветеринар. Ему удалось обработать рану, но лучше не вспоминать, каких усилий это стоило: бедную корову связали, повалили прямо в станке и только потом занялись лечением. Представив, что будет с моей Миссис Грыжей, я подумала и решила рискнуть.

Как ни странно, на помощь опять пришел Джеймс Хэрриот. Тот, кто не читал эту книгу! Не поленитесь, приобретите ее или возьмите в библиотеке! Ручаюсь, в ней вы найдете советы на все случаи жизни, даже если у вас нет дома животных.

В его книге есть эпизод с коровой, больной маститом. Все, что посоветовал сельский ветеринар фермеру и что он проделывал, если верить сюжету, ночь напролет, — растирать и сдаивать. И я, внутренне сжавшись, присела около коровы.

Минута ушла на то, чтобы уговорить Миссис Грыжу не брыкаться. Потом я осторожно провела рукой по задним долям. Не нужно было быть врачом, чтобы почувствовать даже при легком касании, что они горячие и твердые от заполнившего их забродившего молока. Медленно, всякий миг ожидая пинка, я взялась за сосок и потянула…

Корова почувствовала боль, и я еле успела отдернуть руку — копыто просвистело мимо. Но на пол брызнула густая желтоватая струйка свернувшегося молока. Выждав, пока Грыжа перестанет беспокоиться, я повторила попытку. На сей раз мне повезло больше: страхуя себя от ударов второй рукой, я сдоила из дальней от меня доли немного «простокваши», и даже на ощупь вымя стало немного мягче. Но только я занялась вторым больным соском, как корове надоела неприятная возня. Она повернулась в станке всем корпусом и рванулась прочь.

Дверь была едва не сорвана с петель. Поддев ее рогом, Миссис Грыжа ринулась на свободу. Мне оставалось только бессильно смотреть ей вслед, и для себя я решила: «Не хочет помощи — пусть ходит так!»

Но следующим утром, едва она встала в станок, я сразу поняла, что не могу ее бросить. Грыжа походила на ту корову из группы Ольги — вымя покраснело, сделалось твердым, и даже маленькие задние соски, напрягшись, торчали в стороны. Мысленно подавив стон, я задала корове двойную порцию комбикорма — уже было замечено, что он может играть роль наркоза: насыплешь его побольше строптивой корове, и она перестает обращать внимание на то, что делают с ее выменем, — и присела рядом.

Если верить Хэрриоту, нужно лишь растирать и сдаивать. Я начала с массажа вымени влажным полотенцем — использовала то, каким сама вытирала руки после работы, дабы не занести заразу на других коров. Обе задние доли стали совершенно неподатливы. Нужно было применять очень большие усилия, чтобы немного размять их. Казалось, под кожей сплошной камень. Потом, решившись, я потянула за сосок.

Мне уже приходилось доить руками, когда неожиданно сломался мотор и мы вынуждены были заканчивать дойку старым дедовским способом. Я тогда справилась не хуже других, но сейчас я словно пыталась вытолкнуть пробку из бутылки путем массажа ее горлышка — так прочно засело что-то твердое в соске. «Молочный камень», — сообразила я. Насколько помнится, его можно раскрошить. И я дернула изо всех сил.

Вонючая струя мутно-зеленой жидкости вырвалась из соска и ударила в меня. Запах был такой, что я шарахнулась. Кроме того, Миссис Грыже явно не понравились мои операции, и она снова начала брыкаться.

Однако я уже вошла в азарт. Поймав корову за заднюю ногу, я силой заставила животное отвести ее назад и залезла под Миссис Грыжу по плечи, чтобы ей было неудобно брыкаться в ограниченном пространстве. Корова — не ниндзя, ее никто не учил приемам рукопашного боя в тесноте, и Грыже пришлось смириться. Одной рукой обхватив вымя и массируя его, другой я по очереди стала сдаивать оба больных соска. «Простокваша» в вымени успела начать портиться, и вместе с нею выходил гной. То лилась бледная жидкость, то шлепались зеленые с кровавыми разводами сгустки. Скоро весь пол под копытами коровы был покрыт слоем этой дряни, и миазмы стояли такие, что я отстранилась и зажала себе нос руками, приходя в себя и соображая, сколько мне еще терпеть.

Проходивший мимо с двумя ведрами молока Бердников приостановился:

— Что тут у тебя за вонь?

Я показала свободной рукой на лужу у ног:

— Мастит.

Поставив ведра, Бердников наклонился и потрогал вымя Миссис Грыжи.

— Плохо дело, Галочка, — изрек он. — Шаброву скажешь?

— Нет, — помотала я головой. — Сама справлюсь.

— Ну, как знаешь. — Он снова взялся за ведра. — А то вон Ольгу от работы отстранили…

Если это был намек, то я его поняла.

— Меня не отстранят, — сказала я уверенно. — Я Сашке нужна!

Это было правдой — последнее время половина обязанностей бригадира легла на мои плечи. Но сейчас я об этом не думала и опять нырнула под корову.

Снова сражение, снова я ловлю скользкие, вымазанные в «простокваше» и сукровице соски и сдаиваю, сдаиваю, сдаиваю… Только необходимость уделять внимание другим коровам, не заставляя их по полчаса стоять с работающим вхолостую аппаратом, отвлекала меня. Пол вокруг на метр был запачкан, когда я наконец выпустила многострадальную Миссис Грыжу. Вымя ее стало немного мягче и меньше в объеме, но по-прежнему сохраняло красноту и под кожей прощупывались камни — почти половину заразы мне не удалось извлечь.

Все время между двумя дойками я в тот день мысленно растирала и сдаивала, вычищала и массировала. И когда включили мотор, я впервые за все время с нетерпением ждала, когда придет Миссис Грыжа. Наконец она шагнула в станок, и я с готовностью нырнула к ее вымени.

Азарт мешал мне бояться. То ли корова это поняла, то ли ей стало все равно, но это был первый раз, когда она позволила возиться у себя под брюхом. К помертвевшему и совершенно не изменившемуся за прошедшие несколько часов вымени было страшно прикоснуться — казалось, оно вот-вот лопнет.

Стоило мне сдавить пальцами сосок, из него на пол медленно, словно нехотя, потекли сгустки… крови. Красными кляксами они бесшумно шлепались на доски пола, и мне стало по-настоящему страшно. Мастит зашел уже так далеко, что оставалось одно — отправить корову на мясо. К слову сказать, ту самую корову из группы Ольги уже постигла эта участь.

Не знаю, что заставило меня не бросить работу. Но, когда сгустки перестали появляться, на пол потекла сыворотка от сдоенной ранее «простокваши». А потом показались и остатки самой простокваши… Корова реагировала на все удивительно спокойно. Неужели она почувствовала облегчение? По крайней мере, мне очень хотелось в это верить.

Исцеление наступило внезапно. Уже следующим утром, когда Миссис Грыжа вошла в станок, я привычно схватила ее за вымя и обнаружила, что оно гораздо мягче, чем вчера. И даже краснота вроде как начала сходить, и температура упала… Затаив дыхание, я присела рядом и осторожно дрожащими пальцами потянула за сосок.

В пол ударила белая, словно нарисованная Пластовым, струя молока.

— Грыжа, ласковая моя! — От облегчения я прислонилась лбом к ее боку и закрыла глаза.

Судя по виду и запаху, это было молоко, но лучше проверить еще раз. Опорожнив бидон, я поспешила выдоить корову в отдельную посуду и, когда после дойки настала пора определять жирность молока и его кислотность, вместе с пробами по стаду отдала на экспертизу и молоко Миссис Грыжи.

Надо ли говорить, что она оказалась здоровой! Я не без внутренней дрожи долила надоенные от нее почти десять литров — как назло, моя врагиня оказалась высокоудойной! — к своей порции и, когда в очередной раз Миссис Грыжа вошла в станок, приветствовала ее с чувством заговорщика. И, что удивительно, все последующие дни ее как подменили! Из-за того ли, что успела за время лечения привыкнуть к моим рукам, или из чувства благодарности, но Миссис Грыжа раз и навсегда перестала лягаться и мешать мне. Характер у нее стал просто шелковым, и я часто ловила себя на крамольной мысли: а что бы ей не заболеть маститом в первый же день!

Но если вы, читая эти строки, прониклись уверенностью, что мне, как нарочно, достались самые строптивые, злобные и нахальные коровы в стаде, вынуждена вас разочаровать. Были среди них и такие, с которыми, как говорится, «и спать можно».

Одна из них скромно, но с достоинством носила на боку тщательно выписанное красной краской сердце, пронзенное стрелой, — знак безответной любви. И кличка у нее была соответствующая ее скромному, чуть застенчивому нраву — Николь. Когда я впервые столкнулась с ней близко, она возлежала в луже грязи, продавив в ней яму для своего упитанного стройного тела, и взирала на меня из-под длинных, словно накладных, ресниц с грустью невинно страдающей девушки. «Ах, это опять вы! — говорил ее взгляд. — Что ж, я в вашей власти и вынуждена покориться…» Дальше следует любая цитата из романов Вальтера Скотта или Виктора Гюго. Убедившись, что покорностью и смирением меня не сокрушить, корова медленно и грациозно поднялась побрела к калитке. Я шла за ней, чувствуя себя по меньшей мере палачом, знающим, что его жертва невиновна. Почему я не назвала ее Святой Николь, не знаю.

Далее следовала целая череда коров, о нраве которых можно было судить по характеру их кличек — Золушка, Сударушка, Неделька, Терпеливая (последняя заслужила свое имя тем, что, оставшись без комбикорма и с доившим ее вхолостую аппаратом, чего не переносили почти все коровы, смирно простояла в станке, ничем не напоминая о своем существовании). Любая из них была спокойным, инертным существом, напрочь лишенным склонности к спорам и гражданскому неповиновению. Их я различала между собой исключительно по внешности — Николь была большой белой коровой, знающей о своей красоте и с честью несшей крест первой красавицы стада. Сударушка и Неделька походили на Рябину — такие же крупные, темные, с лирообразно изогнутыми рогами и мощными подгрудками. Разница была только в форме вымени и числе пятен на боках. Тощая первотелка Золушка постоянно была в грязи — в конце концов я приспособилась очищать ее ножом.

Но иногда попадалась уникальная во всех отношениях личность. О двух из них стоит рассказать особо.

Она всегда заходила в числе первых, сразу после вездесущей Любы. Огромная нескладная белая корова с вечными пятнами грязи на ногах и костлявым крестцом, который болтался у нее при ходьбе так, что казалось, кости вот-вот пропилят шкуру и вылезут наружу. Даже на самый невзыскательный взгляд она никому не могла показаться красавицей — тощая шея, суставчатые ноги, торчащий крестец, плоская спина с выпирающими поясничными позвонками, огромный отвислый живот, вечно раздутое от молока вымя, криво растущие рога, разболтанная походка. Неизвестно, о чем я думала в тот миг, когда собиралась дать ей имя, но это нелепое существо получило кличку Чарли Чаплин. Что оказалось решающим — ее ли грустный, все понимающий взгляд или разболтанная, чаплиновская походка, но имя прилипло раз и навсегда.

Впрочем, кроме оригинальных данных, у Чарли Чаплин были и другие достоинства.

Доильные аппараты, которыми пользуются на селе, в большинстве своем нуждаются в починке и замене деталей. Чаще всего у нас выходили из строя пульсаторы — изнашивалась резиновая прокладка. Чтобы ее заменить, аппарат нужно разобрать, все детали промыть и почистить, вытереть насухо и собрать снова, причем еще и следить, чтобы внутрь не попало и волоска — иначе процедуру приходилось повторять несчетное число раз. Дело осложнялось необходимостью действовать быстро — ибо корове скоро надоедало просто так торчать в станке и она начинала нервничать. А неработающий аппарат лупила ногами почем зря.

Однажды такая неприятность случилась со мной, когда в станок только зашла Чарли Чаплин. Я знала о ней тогда лишь то, что об нее удобно было греть руки ранним утром. Надев аппараты, положишь на ее широкую плоскую спину ладони или, более того, фамильярно обхватишь вымя руками и наслаждаешься теплом. Корова не возражала — а ведь большинство других не терпели лишних прикосновений! — понимала, что нужно помочь. И в тот день она тоже стояла как ни в чем не бывало, пока я возилась с деталями пульсатора. На скамеечке, где я до того занималась чисткой, было неудобно — пришлось бы склониться перед нею в три погибели. Не долго думая, я начала раскладывать части аппарата прямо на широкой спине Чарли Чаплин, предварительно обмахнув ее полотенцем.

Ни одной корове не понравилось бы, что ее используют как подставку. Одно движение — и тщательно оберегаемая резиновая прокладка упадет на пол, где снова запачкается и забьется грязью крошечное отверстие, которое мы прочищали булавкой. А ведь нужно было ждать некоторое время, пока все части подсохнут!

К чести Чарли Чаплин, она и ухом не повела, пока пульсатор сох у нее на спине. Даже жевать перестала. А потом отдоилась с совершенно невинным видом. После я часто использовала ее покладистость в корыстных целях — клала на корову все что угодно, только что ее рога не использовала как вешалку. Ребята посмеивались надо мной, а я была готова хоть выступать в цирке с номером «Человек в пасти коровы». Да запихни Чарли Чаплин в самом деле что-нибудь в рот, она бы и то не возмутилась! Как говорится, и не такое видела в жизни.

А с еще одной выдающейся личностью я познакомилась уже после дойки в самый первый день.

Это было даже не днем, а вечером, и мы отработали вторую дойку вместе с доярками. На следующее утро они съездят с нами последний раз, и мы окажемся предоставлены сами себе. Уже все коровы, в том числе и стельные, были выпущены в соседний загон, мы мыли и чистили аппараты, когда по доскам пола не спеша застучали копыта.

Я подняла голову — к нашим станкам шествовала старая корова с крошечными рожками, один из которых был обломан. Подойдя, она удивленно посмотрела на нас с Раисой.

— Что она здесь делает? — спросила я. — Удрала из загона, что ли?

— Это Марьяна, — объяснила Раиса и принялась снова подключать свежевымытые аппараты. — Она весь день где-то шлялась, а теперь пришла. Она всегда так.

Подняли дугу, и корова спокойно зашла в станок, где ткнулась носом в кормушку, требуя комбикорма. Ее даже не особо возмутило, что на ее долю выпало всего несколько горсточек. Чуть было не выключенный мотор загудел снова — ради нее одной.

Как я потом выяснила, Марьяна обладала уникальной индивидуальностью. Она никогда не ходила вместе со стадом, предпочитая бродить своим путем. Ночевала она в загоне, со всеми, но когда коров выгоняли на пастбище, гордо покидала общество и отправлялась гулять сама по себе. Забредя куда-нибудь далеко, она частенько пропускала дневную дойку и являлась только под вечер.

Ее любовь к самостоятельности проявлялась во всем. Когда коров гнали на водопой, Марьяна неизменно заходила в воду в стороне от остального стада и покидала берег водоема первая, лениво отмахиваясь хвостом от слепней и не обращая внимания на собачонку пастуха, которая с лаем мчалась за нею и пробовала кусать за задние ноги, пытаясь вернуть бродягу на место. Марьяна не отвечала на ее провокации — для нее просто не существовало ничего, кроме неизведанных далей. Сколько раз бывало, что ее находили на чужих огородах, где она паслась, пока стадо следовало на дальние клеверные пастбища.

Марьяна страдала хромотой — при ходьбе она как-то странно виляла задом, словно когда-то давно ее разбил паралич, от которого она не до конца излечилась. Кроме того, левое заднее копыто ее было уродливо до удивления — обе «клешни», составляющие его, разрослись раза в два длиннее обычного и заходили одно на другое, словно скрещенные «от вранья» пальцы. Такое разрастание копытного рога характерно для коров в конце зимы после долгого периода малоподвижного образа жизни, когда животные большую часть времени стоят на привязи. Копыто Марьяны сохраняло эту форму, несмотря на увлечение его обладательницы путешествиями, и вовсе не спешило стачиваться в дороге.

А в том, что Марьяна любила побродить и при этом не считалась со временем и расстоянием, мне пришлось убедиться на собственном опыте.

Однажды мы выехали на вечернюю дойку немного раньше срока и втайне радовались этому — дорога была длинная, пока подоим, будет поздно, но так хоть закончим пораньше. Нам только что выделили новую машину взамен вечно ломающегося «ЗИЛа» Фунтика, и мы летели как на крыльях. Я стояла в кузове, опираясь руками о крышу кабины. Из нашей бригады мало кто днем прятался от солнца. А уж ощущать на лице дыхание летящего навстречу ветра, видеть, как разворачивается впереди лента дороги, как встают по бокам рощицы, одинокие кусты, овраги и деревня Шаморга, и вовсе было наслаждением.

Шаморга приближалась. Уже виднелась провалившаяся крыша церкви, стоявшей на всхолмии. Уже вокруг пошли дальние огороды, вильнула в сторону колея, ведущая к другому концу деревни. Как вдруг сбоку, на равнине, мы увидели светлое пятно, медленно перемещавшееся.

— Смотри, Галочка, никак твоя корова! — толкнула меня локтем Лена, стоявшая рядом со мной.

Зрение у меня далеко от идеального — все мне говорят, что нужны очки, но времени обзавестись ими нет. Пятно-то я видела, узнавала, что это корова, но что она из моей группы… Я не могла взять в толк, как можно на таком расстоянии разглядеть на спине у хвоста красную продольную полоску — знак моей группы.

Я уже готова была поспорить, но тут дорога сделала поворот, и корова оказалась ближе к нам. Приглядевшись, я в самом деле узнала Марьяну. Это была ее небольшая головка с короткими обломанными рожками на по-оленьи гибкой шее, ее вихляющая, неровная походка, ее метущее землю вымя. Корова шла спокойным, размеренным шагом, подняв голову и устремив взгляд на горизонт. Летний лагерь располагался чуть в стороне от направления ее следования, и, судя по всему, она не собиралась сворачивать к нему.

— Не иначе как от стада отбилась, — рассудила Лена. — Опять поздно явится.

Но в тот вечер Марьяна не пришла вовсе. Я беспокоилась, ведь мы отвечали за жизнь и здоровье доверенных нам животных! Однако на следующее утро первой, кого мы увидели, вылезая из машины около стана, была Марьяна. Корова стояла у самых дверей и ждала нас. Не выказывая ни раскаяния, ни нетерпения, она последовала за нами, первая вошла в станок и дала понять, что желает немедленно быть подоенной. А отдав молоко, вышла в загон, подошла к калитке и тут впервые обернулась на людей с недовольной миной. «Я сделала свое дело, выполнила долг, — говорил весь ее вид. — А теперь я хочу отправиться по своим делам. Вы не имеете права дольше задерживать меня здесь против моей воли. Я требую, чтобы немедленно открыли ворота и выпустили меня!» И уж конечно в тот день она не стала ждать, пока подоенные коровы не спеша выйдут из загона, — покинула его первая и, не теряя и минуты, отправилась вперед, к синевшим на горизонте неизведанным далям.

Мне эта ее самостоятельность часто выходила боком. Закончив дойку, я бросала все дела и отправлялась искать путешественницу. Чаще всего я находила ее метрах в ста от лагеря. Марьяна возлежала на солнышке, лениво пережевывая жвачку. Когда я подходила, она легко и молодо вскакивала на ноги и шла к ферме. Здесь ее не требовалось подгонять — она понимала, что я и так выказала ей максимум уважения, сама пройдясь до нее.

— Галочка, давай скорее! Чего ты опять копаешься? — кричали мне в конце дойки.

— Подождете немного! — огрызалась я. — У меня еще Марьяна не приходила.

— Брось ее! Не пришла — и ладно! Что нам теперь, до обеда ее ждать? Вечно ты не вовремя…

Такие споры происходили каждый день — из-за Марьяны я всегда отставала от бригады. Но бросить доить корову не могла — индивидуалистический нрав с лихвой восполнялся ее удойностью. Я всегда знала, что Марьяна способна одна наполнить два ведра молоком. Ее неправильной формы вымя — левая задняя доля была раза в два больше обеих передних и сосок вечно подметал землю — вмещало столько молока, что приходилось только удивляться. Как-то раз я решила проверить его на жирность и выяснила, что она составляет целых четыре с половиной процента — наш средний показатель по стаду был существенно ниже.

К сожалению, коровий век короче, чем кажется. Приехав на второе лето в Шаморгу, я уже не застала Марьяны — ее постигла судьба всех старых коров, а именно — мясокомбинат. Нашедшаяся ей замена — не менее самостоятельная первотелка Ночка, прозванная за свою любовь к уединенным прогулкам Одиночкой, — казалась жалким подобием, никоим образом не соответствующим идеалу. В ней не было неистребимой тяги Марьяны к дальним странам — она была просто молоденькой дурной коровкой, которая не поспевала за всеми и, отстав, принималась блуждать по окрестностям, одержимая только одним — найти дорогу на ферму. Я жалела ее, но не любила. После исчезновения Марьяны любить в моей группе стало некого.


3

После того как мы немного освоились с профессиями доярок и пастухов, коровы, очевидно, решили, что они тоже освоились с нами, и изо всех сил принялись делать все, чтобы мы не скучали. Чаще всего дело ограничивалось мелкими пакостями вроде вышеописанных чудачеств Балерины и Задиры, но порой они подкидывали нам неожиданные сюрпризы. Немало способствовали этому и обстоятельства.

Примерно на десятый день работы внезапно кончился комбикорм. Фураж мы получали раз в три дня по девять мешков на брата из расчета три мешка на утро, обед и вечер. Но в тот раз то ли при погрузке обсчитались, то ли машина не пришла вовремя — сейчас уже трудно восстановить подробности. Факт остается фактом: на вечернюю — а значит, и на завтрашнюю утреннюю! — дойку у нас оставалось всего полмешка у каждого. Тот, кто считает, что этого достаточно, пусть попробует разделить два ведра дробленого зерна поровну на тридцать коров, из которых половина будет требовать себе повышенную норму — как плату за хорошее поведение. Не нужно быть математиком, чтобы понять: такое количество подкормки обеспечит вам нормальную дойку от силы десяти животных, в то время как остальные останутся полуголодными, а значит, нервными. Кроме того, у них более чем наверняка назавтра упадут надои. Как ни крути, веселого мало.

Хорошо, поблизости наш неунывающий бригадир углядел подсыхавший на солнышке перед отправкой в силосную яму клевер, еще свежий — его скосили в обед. Ребята с пастухами отправились туда, прихватив пустые мешки, и вскоре вернулись, таща их уже наполненными. Мы возликовали. Но у коров было свое мнение. Просто они не торопились высказывать его вслух.

Дойка началась. Я благополучно пропустила несколько стельных коров, прогнав их через станки. Потом, как назло, чередой пошли коровы, которые у меня в памяти остались лишь именами — ни единой индивидуальной черточки характера я у них так и не выявила. Каждой из них досталось по пригоршне комбикорма. Одни волновались, слизав его весь и удивляясь отсутствию добавки, другие вели себя более спокойно. Ну, упал пару раз аппарат, сбитый чьим-то копытом, ну, хлестнули по щеке хвостом с налипшими к нему затвердевшими катышками навоза. Но это же не самое главное!

Главное началось неожиданно. Я выпустила Терпеливую, которая, как мне кажется, даже не задумалась, почему получила так мало подкормки, и следом за нею вошли две моих любимых коровы — золотисто-рыжая Вечерка и Чарли Чаплин.

Это был истинный праздник для души — две самые спокойные коровы стояли рядом. Можно было присоединить аппараты и пойти в загон поискать отбившихся коров, можно сходить отнести молоко, можно поболтать с соседями — Вечерка и Чарли Чаплин будут стоять спокойно и не попытаются сорвать аппараты или взбунтоваться. Я чуть не пела, но разом замолкла, когда Вечерка, слизав скудную порцию комбикорма, вдруг начала с упорством тупой скотины долбить рогом кормушку.

— Вечера, ты чего? — окликнула я ее, но корова, не понимая моих слов, продолжала лупить рогами со все большим ожесточением. Она требовала подкормки.

Выждав, пока она немного успокоится, я присела около нее с аппаратом. Почувствовав его на вымени, корова должна остановиться.

Какое там! Стоило мне коснуться сосков, последовал грубый, жесткий удар. Я отделалась легким испугом только потому, что успела приноровиться и вовремя отдернула руки.

— Вечерка, что с тобой? Успокойся, успокойся, ласковая моя!

Продолжая говорить какую-то чепуху, я крадучись подобралась к ее вымени снова, но только надела стаканы, как корова начала плясать в станке, всеми силами стараясь скинуть их. Это было так странно, что я даже отступила на шаг, внимательно приглядываясь: а вдруг это испачкавшаяся в краске Балерина? Но перепутать рыжую Вечерку с кем-то другим я не могла — такая была в стаде единственная.

А тут еще Чарли Чаплин решила доказать, что у нее с великим комиком общее не только имя, и начала вести себя, совсем как ее знаменитый тезка в комедиях. Она совала свой мокрый сопящий нос во все щели одновременно и переступала с ноги на ногу, словно маршировала на месте, репетируя его походку. Аппарат при этом качался из стороны в сторону, и приходилось следить в оба, чтобы он не сорвался. После того как аппарат все-таки упал, а Вечерка успела дважды задеть меня копытом по руке, я почувствовала громадное облегчение, когда наконец обе подружки пулей выскочили наружу и помчались прочь, задрав хвосты и лягаясь.

Но одновременно в глубине души я чувствовала нарастающую тревогу. Если так вели себя самые смирные из стада, то что ожидает меня, когда очередь дойдет до Собаки, Пирата и самой неподражаемой Миссис Грыжи? (Это было до того, как Миссис Грыжа заболела маститом, и я не знала, на что она может быть способна.) Но делать нечего, и я распахнула внутреннюю калитку.

Сразу две коровы шагнули в проем и решительно направились к станкам. В то время я различала их в основном по вымени и, только опустив за ними дуги и приготовившись насыпать подкормку, бросила взгляд на «опознавательные знаки».

Явственно различимый похоронный звон раздался у меня в ушах — справа от меня стояла Собака, слева же, если верить приметам, одна из безымянных коров, которая в конце концов получила кличку Два-с-половиной — по числу доений в сутки. Расставив пошире ноги и воинственно крутя остатком хвоста, Собака ждала комбикорма.

Внутренне помолившись всем святым за упокой моей души, я повернула ручку ворота, и тонкая струйка дробленого зерна посыпалась в кормушку. Когда, по моим расчетам, нужное количество подкормки попало в кормушку, я перекрыла желоб (механизм сильно напоминает процесс заведения моторов старых грузовиков, когда необходимо крутануть ручку) и, затаив дыхание, принялась за дело.

Сперва я подключила Два-с-половиной и только потом повернулась к Собаке. Еще занимаясь ее соседкой, я заметила, что у меня за спиной стоит подозрительная тишина. Но, лишь обернувшись, я с удивлением увидела, что Собака, успевшая подобрать комбикорм и даже вылизать дно кормушки, стоит смирно, как памятник, — даже не шевелит хвостом.

Не веря своим глазам, я взялась за аппарат. «Сейчас не даст надеть, — мелькнуло у меня. — А даст — так не станет доиться. Просто не отпустит молока!» Руки у меня дрожали, и я не смогла сразу попасть стаканами на соски, но когда наконец они были одеты и раздалось мерное сочное гудение, чудо не рассеялось дымом. Собака продолжала стоять, уставившись вдаль, а в стеклянных окнах стаканов показалось молоко.

Я повернулась к Два-с-половиной — она застыла так же, как и ее соседка. Обе коровы вели себя образцово, а Собака даже позволила потрогать себя за хвост, когда я отпускала ее, — неслыханная фамильярность.

Однако на очереди — Балерина и Миссис Грыжа. Эти были способны на что угодно, и, когда я открыла калитку для следующей коровы, во мне все дрожало противной мелкой дрожью.

Но, видно, в тот день я уже свое отнервничала или же судьба предоставила мне передышку. Комбикорм закончился раньше, чем я рассчитала, и пришлось воспользоваться подвядшим клевером. Коровы, которые первыми обнаружили в кормушках вместо привычного зерна какую-то вялую спутанную зелень, возмутились до глубины души и выказали это привычным знаком протеста — оба аппарата оказались сорваны, но если один просто упал под копыта, то другой зашвырнули далеко в глубь станка, так что мне пришлось до пояса подлезть под корову, выволакивая его за шланг из-под ее передних ног. Выдержав единоборство с тремя такими упрямицами, я уже не ждала ничего хорошего от жизни и даже не поглядела внимательно на следующую корову. Не засыпав еще клевера, я быстро — чтобы она не успела лягнуть — подмыла ее вымя, в том же бешеном темпе, пока та не сообразила, что комбикорма ей не дождаться и это грандиозный обман, надела аппарат и отскочила назад, спасаясь от копыт. Но корова даже не заметила моих маневров. Она выглядела совершенно спокойной, словно это происходило не с нею. Выждав некоторое время, я наклонилась к вымени, чтобы поддоить, и, уже взявшись за пульсатор, заметила наконец странный нарост на брюхе коровы.

Я доила страшную Миссис Грыжу, а та даже ухом не вела, стоя вообще без какой бы то ни было подкормки! В удивлении я даже забежала с той стороны, где у коровы на боку был нарисован ее «опознавательный знак». Он красовался на прежнем месте, а значит, я не могла ошибиться.

— Эй, ты чего?

Я была так поражена, что осмелела и потормошила корову за хвост. Она только переступила с ноги на ногу, а когда дойка закончилась, вышла из калитки медленно, как манекенщица или кинозвезда. Я смотрела ей вслед и отказывалась верить в случившееся. Все-таки животные иногда подкидывают нам невероятные сюрпризы!

До самого конца дойки я не смогла до конца прийти в себя, но на следующий день наваждение исчезло. Когда Миссис Грыжа снова шагнула в станок, я, памятуя ее недавнее превращение, фамильярно шлепнула ее по спине, приветствуя, уверенно наклонилась к вымени…

И тут же была «вознаграждена». Раздвоенное копыто мелькнуло у меня перед глазами, и я едва успела увернуться, спасаясь от ее гнева.

Итак, все вернулось на круги своя. И я до сих пор не знаю, что послужило причиной такого странного превращения — то ли в тот день у Миссис Грыжи было прекрасное настроение, то ли подействовало отсутствие комбикорма. Но, как бы то ни было, разгадку этой тайны мне найти не удалось.

Животные вообще старались делать все, чтобы мы не скучали. Едва освоившись с новыми доярами, коровы усердно принялись телиться. В один из первых дней дежурный пастух, остававшийся со стадом на ночь, встретил нас возле машины.

— Корова отелилась, — сообщил он с таким видом, словно это необходимо было знать каждому.

Отел летом — как, впрочем, и в любое другое время года — всегда означает прибавку молока. В нашей бригаде уже существовал дух здорового соревнования, а потому мы попрыгали из кузова, как десантники:

— Чья корова? Где она? Где теленок?

Вместо ответа пастух проводил нас к загону на противоположной стороне лагеря. Там находилось что-то вроде легкого сарайчика, где содержатся телята. В прошлом году он пустовал — за весь август был лишь один теленок, да и то родившийся за несколько дней до нашего приезда. А потому мы ворвались в сарай всей толпой.

Крупный, почти черный теленок сидел по-собачьи на соломенной подстилке, а над ним стояла его мать и с недоверием рассматривала нас. Казалось, она соображала, кого поднять на рога первым.

— Это же моя! — Сергей Бердников первым разглядел у нее на боку кружок.

Следующие полчаса потребовались на то, чтобы четверо парней вместе с тремя пастухами выгнали мать из сарайчика. Мы, девчонки, затаив дыхание, прислушивались к топоту, сопению, угрожающему помыкиванию и крикам:

— Давай заходи справа!.. Вот черт!.. Гони ее!.. М-мать… Да садани ее покрепче!

Наконец дверь распахнулась, и корова, пригнув рога и угрожающе косясь по сторонам, молнией пролетела мимо нас. За нею, поудобнее перехватив дубину, летел Бердников. Они вместе с коровой чуть не сшибли нас и выскочили наружу. Там роженица с удивительной прытью помчалась прочь, а Сергей устремился за нею уже с другой целью — ее следовало подогнать обратно к лагерю и подоить.

Вернулись они не скоро и порознь. Сначала пришел Бердников, тяжело дыша после гонки. Корова явилась к концу дойки. Она описала полный круг вокруг летнего лагеря и подошла к сарайчику с другой стороны, мычанием привлекая внимание теленка. Пастухи загнали ее в станок, и взмокший за время борьбы с нею Сергей наконец смог ее подоить и отправился поить теленка.

После этого остальные коровы, словно получив некий сигнал свыше, с энтузиазмом подхватили почин, и через неделю в загончике прыгали, бодались и звучным басовитым мычанием требовали есть семеро телят. Двое принадлежали Бердникову, двое — Мишке Строилову и по одному Ольге, Сейфу и Олегу. Я так подробно рассказываю об этом потому, что, после того как Ольгу отстранили от работы, Олег взял ее группу и теленок «отошел» к нему.

Не повезло только мне — моим коровам телиться надлежало в сентябре, когда нас в Шаморге не будет. Но могу с гордостью сообщить, что на моих надоях это не отразилось — если говорить о соревновании, развернувшемся между нами, то я постоянно держалась на втором месте после Сейфу, лишь изредка уступая Бердникову, и то за счет его непрестанно телящихся коров. Но, как ни странно, в отсутствии у меня теленка на подкорме можно было найти и светлые стороны.

Во-первых, новоотелившихся коров следовало доить в отдельные бидоны и сразу после дойки сливать молоко, чтобы оно, не дай Бог, не перемешалось с остальным. Это отнимало время, но главное состояло в том, что теленка приходилось поить по окончании работы. А это было поистине божеским наказанием.

Дело в том, что, как я уже сказала, телят было семеро: шесть телочек и единственный бычок. Всех телок мы назвали женскими именами — телочка Ольги звалась Оля, Олег свою назвал Наташкой в честь реальной Натальи (которая вскоре стала его женой), были среди них Лариски и Леночки, имеющие тезок во второй нашей бригаде «Ух!». А единственного бычка назвали Мишкой — во-первых, потому, что он и принадлежал Мишке Строилову, а во-вторых, они были похожи — у обоих длинные красивые ресницы, чуть загнутые кверху. Удивительно красивые глаза!

Кстати сказать, девчонок, в честь которых телочки получили имена, это задевало только до того момента, пока у них в бригаде тоже не начали телиться коровы. Тогда на свет появились бычки Сережки и Сашки, и конфликт был исчерпан.

Так вот, если мы различали телят, то они нас вечно путали и пребывали в наивном заблуждении, что уж если человек пришел, то кормить будет всех. Стоило переступить порог сарайчика, как все семеро скопом устремлялись навстречу. Каждый непременно первым норовил сунуть нос в ведро или ухватить рожок соска. С рожком все же было немного легче — к нему мог приложиться всего один теленок, в то время как остальные толпились вокруг, толкая счастливчика носом, и от полноты чувств обсасывая его уши. Это ему, разумеется, не нравилось. Он принимался брыкаться и, уворачиваясь, чтобы спасти ухо, выпускал рожок изо рта. А предприимчивый сосед тут же подхватывал оставшийся бесхозным источник питания — только для того, чтобы стать новым объектом атак. И так — до тех пор, пока рожок не опустеет, побывав последовательно в трех-четырех пастях. Естественно, телята оставались полуголодными, и процедуру приходилось повторять сначала, возвращаясь с полным рожком в сарайчик раза три-четыре.

С ведром было гораздо сложнее. Помню, как я в первый год студенчества пыталась напоить телят из ведра в родильном отделении! Здесь все было то же самое. Одной рукой удерживаешь ведро, другой отпихиваешь чужих телят, третьей направляешь голову теленка, потому что он затерялся где-то в мешанине тел и не может пробиться к молоку. А если он вдобавок не умеет пить из ведра, то приходится подключать четвертую руку… В общем, возни хватало не на одного.

Идея принадлежала здесь мне. Когда-то давно, еще в детстве, я прочла книгу, автора и название которой не могу вспомнить. Знаю лишь, что там описывалось деревенское лето городских школьников. В промежутках между купанием в речке и мелкими шалостями они успели побывать на ферме и даже прокатиться на комбайне. В одной из глав описывался эпизод, как доярка учила теленка сосать. Она дала ему сосать и жевать собственный палец, словно пустышку, постепенно подводя его к ведру с молоком. Потом медленно опустила руку в молоко. Теленок не переставал сосать и понемногу ему в рот начало попадать молоко. Он принимался пить, и доярка убирала руку.

Насколько я помнила, в книге все выглядело именно так, и, когда старшей телочке Бердникова, Лариске, пришло время переходить на питание из ведра, предложила этот способ обучения. Телята всего мира устроены одинаково, всем подавай что-нибудь для сосания, и мой совет принес результат.

Но труд по уходу за телятами был облегчен ненадолго. Пока малышей в сарайчике мало, еще можно обходиться одному, но когда их число переваливает за четыре, для всех наступают тяжелые деньки. Теперь на каждого входящего накидывалось целое стадо и с разбегу пыталось боднуть, как корову-мать. Причем телята не разбирали, куда бодать можно, а куда нельзя, и чаще всего попадали по коленям или животу. А иногда норовили пнуть немного ниже, и тогда ребятам приходилось защищаться ведром с риском разлить его содержимое. Кроме того, телята росли, прибавляли в весе и силе. С каждым днем с ними становилось все труднее управляться. Старшие телочки с легкостью отпихивали своих младших соседок и добирались до их порции первыми. Я не переставала удивляться, как в мешанине ушей, носов, копыт и хвостов ребята не перепутают своих телят с чужими. Может, будь и от моих коров хоть один теленок, я бы смогла ответить на этот вопрос.

Пока же выход из положения мы нашли сами с истинно студенческой изобретательностью. Теперь в сарайчик входили исключительно по двое — один с ведром или рожком, поить своего теленка, а другой с пустыми руками. Он тут же устремлялся навстречу телятам и, следуя указаниям напарника, прижимал в угол одного из малышей.

Здесь начиналось самое интересное. Дабы теленок не слишком топтался на месте и не помогал таким образом своим конкурентам, на него садились верхом, слегка упираясь ногами в пол, чтобы малыш не упал. Сверху, через голову, ему подавали рожок или ведро, и он принимался за еду из этой малоудобной позы. В это время напарник не стоит столбом, любуясь на идиллическую картину — он как одержимый гоняется за остальными телятами, отгоняя их от сосущего. Работка, надо сказать, не из приятных — приходилось одновременно удерживать того, на котором сидят, ибо теленку не нравилось такое издевательство, даже если за него полагается награда. Он изо всех сил стремится вылезти из-под своего седока, и приходится прилагать неимоверные усилия, чтобы поспеть там и тут.

Само собой разумеется, чаще всего эта работа доставалась мне. Во-первых, у меня не было своего теленка, на которого приходилось тратить время, а во-вторых, я, как порядочная Золушка, не могла отказать, если просят.

— Галочка, пойдем телят поить! — кричали мне из дальнего угла, и я шла, бросив свои дела. Самое интересное, что из-за этого я вовремя не успевала закончить уборку своей территории, и мне за это влетало от тех же ребят, которым я помогала.

— Ну что ты за тормоз! — возмущался Бердников. — Вечно тебя одну ждать приходится! Чего ты копаешься?

— Не копалась бы, если бы меня не отвлекали! — огрызалась я.

— Надо работать побыстрее, — назидательно заявлял Сергей.

— Работаю как умею.

— Умеешь плохо! — говорил он и с видом инспектора заглядывал в мои доильные аппараты и бидоны. — Вот это что? Это плохо отмыто! Посмотри! — На пальце у него остался слой желтоватого налета, стертого с внутренней стенки бидона из-под молока. — Это же сливки! Вот начнут они портиться, и все твое молоко пойдет насмарку. Живо перемывать!

— Если я начну мыть, — возражала я, — то вы опять будете меня ждать.

— Ничего, помоешь! — Бердников был непреклонен до упрямства. Но из-за обаяния, которым он прямо-таки лучился, с ним было приятно даже ругаться.

Он стоял надо мной как надсмотрщик, и я плелась к бочке с водой.

— Больше не зови меня поить телят, — через плечо выпускала я последний залп. — Я не успеваю там и тут!

— Да больно надо!

Бердников беззаботно отмахивался, но на следующий день размолвка оказывалась забыта, и все начиналось сначала.

Вообще меня на помощь не звали только Сейфу — с его неподражаемой ловкостью и силой он один справлялся со всеми телятами — и Олег, но ему помогала Наталья.

О силе Сейфу следует сказать несколько слов. Пожалуй, он был одним из самых сильных ребят у нас на курсе, но никогда ни с кем не мерялся ею, хотя желающих показать себя находилось немало. В обычной жизни он был спокойным и даже несколько застенчивым парнем. Его силища была несколько иного рода — не для того, чтобы гнуть подковы или завязывать гвозди узлом. Такие мелочи его не интересовали. Зато если оказывалось нужным удержать на месте бьющуюся корову, то ценнее Сейфу не было человека. Он не заваливал ее набок картинным движением американских ковбоев — просто подходил, забирал в кулак ее хвост и клал строптивицу на спину, иногда опираясь на нее. Или пробирался в станок и за рога разворачивал коровью голову к себе. И чаще всего этого оказывалось достаточно, чтобы любая, пусть даже самая упрямая, скотина застывала, как парализованная.

Когда лечили от мастита коров Ольгиной группы, именно Сейфу чаще всего звали на подмогу, если остальные не справлялись. Он подходил, клал кулаки очередной пациентке на хребет — и ветеринар мог делать с нею все, что хотел.

Однажды помощь понадобилась корове из его группы. Сейфу был моим соседом, и потому я видела все от начала до конца.

Уже несколько дней на пояснице одной из его коров был заметен постепенно увеличивающийся в размерах бугорок. Сперва твердый, он по мере роста становился мягким. Любое прикосновение к нему беспокоило корову, а когда однажды сорвавшаяся дуга ударила ее по этому месту, животное дико взревело и, одолев одним прыжком заграждение, умчалось на волю.

Вызвали ветеринара. Корову отыскали в стаде и загнали в станок. Словно предчувствуя, что ей грозит, она упиралась, не желая заходить, и Сейфу просто задвинул ее внутрь, налегая плечом. Шишка на ее спине вздулась и стала величиной почти с кулак Сейфу. Уже была видна головка фурункула, из которой сочился гной.

Корова пыталась снова предпринять попытку удрать и даже почти не дала от волнения молока. После того как она сбила аппарат копытом третий раз, Сейфу подвязал ее заднюю ногу к дуге — просто накинул петлю ей на плюсну и легко поднял копыто. А ведь корове не могло нравиться то, что с нею делают! Привязав копыто, Сейфу поступил как обычно — схватил хвост строптивицы и закинул ей на спину, над самым крестцом, свернув его в калачик.

Другой его кулак спокойно лежал на загривке коровы, но надо было приглядеться внимательно, чтобы заметить — он сгреб складку шкуры и удерживал корову за шкирку, как кошку.

Ветеринар без долгих раздумий вскрыл нарыв. Готовый прорваться, он лопнул легко, и по шкуре коровы потекла вонючая зеленовато-желтая, с буроватыми вкраплениями гнилой крови струя гноя. Корова задергалась от боли — но и только. Сейфу удерживал ее на месте надежнее любых цепей. Она время от времени содрогалась всем телом, но не могла пошевелиться, и ветеринар спокойно обрабатывал ее: выдавил гной и гнилую кровь, промыл рану и обрезал начавшие портиться части кожи и шкуры. Потом залил все антисептиком и вкатил напоследок дозу сыворотки от столбняка. И все это — без наркоза. Наркозом был Сейфу.

Когда он наконец отпустил многострадальную корову, она не сразу пришла в себя и несколько секунд простояла, как парализованная, перед распахнутой настежь калиткой. Только ощутимый пинок заставил ее сдвинуться с места.

Многое исчезло из моей памяти, многое изменилось с течением времени. Мелкие события отошли на задний план, а кое-что я просто не запоминала — не было времени. Дело в том, что у меня уже в первые дни появилось слишком много сопутствующих обязанностей, которые отнимали внимание и силы.

По штату в нашей бригаде были дояры, пастухи, лаборантка и бригадир. Сначала все действительно занимались только своими делами, но не зря говорят: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше». И наша лаборантка Наталья легко отыскала такое место. Большую часть времени делать ей было нечего — сиди себе и жди, пока все надоят и разольют молоко в бидоны. Тогда наступала ее очередь, и, пока мы мыли аппараты и чистили станки, она подсчитывала наш надой, брала пробы молока и проверяла его на кислотность и жирность. К тому времени, как мы заканчивали уборку, завершала свою часть работы и она.

Но постепенно она все чаще и чаще стала появляться около станка Олега, помогая ему. Естественно, это наносило ущерб ее обязанностям, но, после того как Олег взял Ольгину группу, помощь оказалась кстати. Теперь они доили вместе, а нехитрые обязанности лаборантки поделили мы с бригадиром.

До сих пор не знаю, что меня подвигло на это и как я начала заниматься двумя делами одновременно. Сперва это было желание выяснить, кто сколько надоил, и понемногу именно я стала следить за надоями. А там недалеко было и до остального. Теперь я, едва закончив дойку, бежала считать бидоны и выспрашивать остальных, кто сколько насчитал. Потом брала пробы, относила их в сторожку пастухов, где уже ждал бригадир Сашка, который и делал замеры. Он, кстати сказать, быстро сообразил, что на мне можно «ездить», и пользовался этим без стеснения. Приезжая с нами на дойку, Сашка спал все утро и просыпался только в последний момент, разбуженный мною. Протирая глаза, он выбирался из кузова машины лишь для того, чтобы проверить молоко на жирность и с моих слов записать величину надоя.

Но пусть не говорят, что он безжалостно эксплуатировал мою покладистость! На мою долю приходились мелочи, какие мог совершать любой — было бы время и желание. Доставать комбикорм, сдавать телят на комплекс, решать проблемы с начальством — это Сашка делал без меня. Но зато именно со мной он часто советовался по мелочам.

— Галла, — окликал он меня, на свой лад переделывая мое имя. — Сколько там сегодня надоили?.. Ну, Галла, как дела?.. Пошли, Галла, поговорить надо! — слышалось то и дело.

К концу смены я уже начала считать себя чем-то вроде третьей стороны, универсальным советчиком и третейским судьей в спорах двух бригад — «Ух!» и нашей «Шаморги».

Телят положено было сдавать после того, как им исполнится десять дней, — считалось, что они проходят период младенчества и больше не нуждаются в индивидуальном подходе. Но одно дело — бытующее в хозяйстве правило, а совсем другое — личное мнение ухаживающих за ними людей. Было что-то до того наивно-трогательное в этих телятах, доверчиво и жизнерадостно бросающихся нам навстречу, что мы держали их много дольше положенного времени и отвезли на комплекс, только когда самому младшему, бычку Мишке, исполнилось десять дней. Двум старшим телочкам, Лариске и Леночке, к тому времени стукнуло аж две недели. Они успели превратиться в крупных телят, уже почти молодых коровок, и научились бодаться. Они считали себя главными и требовали к себе повышенного внимания. Стоило переступить порог сарайчика, как малыши обступали человека, тычась носами в руки. Но потом их решительно и стремительно раздвигали в стороны старшие телочки и занимали очередь «за молоком». При этом они разве что не ругались — иначе сходство со стоящими в реальной очереди людьми оказывалось потрясающим.

Когда пришла пора их сдавать, ребята с трудом доволокли откормленных телят до машины — каждый весил не меньше пятидесяти килограммов. После того как все семеро оказались в кузове, неожиданно выяснилось, что для нас там почти нет места. Телята заняли все свободное пространство и даже забрались в кабинку. Их привлекали там солома и полумрак, к которому они успели привыкнуть.

Стоило машине тронуться, телята почувствовали подвох. Никогда еще земля не уходила у них из-под ног. Перепугавшись, они заметались по всему кузову, натыкаясь на людей и друг на дружку. Нам приходилось жаться по углам, поджимая ноги, потому что маленькие копытца буквально впивались в пальцы. Все полчаса, что заняла дорога, не прекращались скачки и прыжки по кузову, и мы были рады-радешеньки, когда наконец беспокойные спутники были выгружены на дворе телятника. Ребята по одному перетаскали их внутрь комплекса — измотавшиеся дорогой малыши не желали больше и слышать ни о каких перемещениях в пространстве. Они вырывались, упирались всеми четырьмя ногами, пытались брыкнуть нас. Но, оказавшись на руках, разом теряли пыл и затихали.

Сашка остался в телятнике заполнить документы на сданных телят, а мы поехали домой. Всем хотелось есть — мы опаздывали на обед больше чем на полчаса.

— Тебе не жалко? — вдруг спросил у меня Бердников. — Мне, например, жаль расставаться с Лариской.

Я подумала было, что об этом следует сказать настоящей Ларисе, но решила промолчать.

И все-таки Сергей оказался прав. Когда вечером мы приехали на дойку, всем казалось очень странным и непривычным то, что после основной работы уже не надо идти в сарайчик и поить телят. Оттуда вымели солому и сено, составлявшие подстилку и подкормку малышей, отчистили обнажившийся пол, и помещение обрело удивительно неприглядный вид. В нем не согласился бы ночевать и последний бомж. Конечно, ребята не подавали вида, но мне казалось, что никто не был бы против, если бы появился хоть один теленок.

И наши тайные молитвы были услышаны. До конца месяца оставалось всего дней пять, когда, приехав на утреннюю дойку, мы заметили, что пастухи тащат на чьем-то ватнике крошечного теленка, который тем не менее ведет себя довольно бодро и порывается вскочить. За ними рысью бежала мамаша, то и дело тычась носом в своего отпрыска. Каждый такой тычок провоцировал теленка на новые попытки покинуть ватник. Он уже почти высвободил передние ноги, но никак не мог опереться ими о землю и волочился по траве, мотая головой. Третий пастух, дежурный, подгонял корову сзади, но в этом не было особой необходимости.

— Их как поить перед сном погнали, она и свернула в сторонку, — объяснил он, пока теленка устраивали в сарайчике, а мамашу загоняли к остальным коровам. — Спустилась в бурьян и как пропала. Но ее быстро нашли.

По странному и необъяснимому совпадению теленок опять принадлежал бердниковской корове. Она, сообразив, в чем дело, уже стояла у калитки, помыкивая и всем своим видом требуя, чтобы ей открыли дверцу и поскорее подоили.

Все утро Сергей ходил надутый и такой гордый, словно сам стал отцом. На малыша — сарайчик вплотную примыкал к рабочему месту Сергея — не пускал взглянуть, ссылаясь на то, что иначе мы не закончим дойку вовремя. Но сам-то наверняка то и дело заглядывал внутрь.

Мы столкнулись с ним в конце смены, когда уже стих рев движка доильной установки и пала оглушающая тишина. Сколько раз я ее слышала, столько раз она меня поражала своей внезапностью. В первые дни было счастьем, когда наконец прекращался гул над ухом, но потом, ближе к концу месяца, именно этот мерный мощный звук, перемежающийся сочным равномерным чпоканьем работающих доильных аппаратов, стал казаться для слуха сладкой музыкой. И наступившая тишина означала уже не просто конец очередной дойки, но и возможные неполадки, и хотелось в первый миг снова включить движок, чтобы проверить — все ли в порядке?

В ушах еще звучал, постепенно умирая, рев и грохот, но слух уже привыкал к тишине. Мы заканчивали уборку. Я слила последнее молоко в бидон и, подсчитывая в уме надой, отправилась за свежей водой — промыть аппараты и станок. Навстречу мне попался Бердников. Он не спеша шел к себе, по дороге натягивая на литровую бутылку толстый резиновый рожок.

— Галочка, — произнес он.

Я остановилась:

— Что?

Бердников поднял на меня ясные глаза.

— Телку Галочкой назвали, — объяснил он спокойно.

Можете себе представить, какую я почувствовала гордость!

Через день к моей тезке присоединился бычок, осчастлививший Сейфу. Его назвали Борькой, устав изощряться в фантазировании. А еще через день мы покидали Шаморгу навсегда.

Оба теленка, Галочка и Борька, были слишком малы, чтобы их сдавать, но никто как-то не подумал о том, чтобы они достались дояркам, которые придут после нас. Это были наши телята, и мы собирались забрать их с фермы с собой. Кроме того, за каждого сданного теленка полагалась кое-какая сумма, и никто не желал упускать ее.

Итак, последний раз выключили движок, и оглушающая тишина в который раз пала на холм, где разместился летний лагерь. Такая всепроникающая тишина бывает только после долгого боя, когда тебе кажется, что ты оглох. Еще вчера я хотела, чтобы последний день и час поскорее наступил, а едва подошли долго ожидаемые минуты, вдруг пожелала, чтобы они тянулись подольше. Думаю, нечто похожее чувствовали и все остальные, потому что даже в самый первый день, когда все было в новинку, никто не мыл аппаратов так тщательно, используя порошки и песок, чтобы оттереть совсем уж неприметные пятнышки. Коров в тот день выдаивали до последней капельки и сыпали им комбикорм, не считая, как в последний раз в жизни. Те, у кого сохранилась краска, подправляли метки на крестцах коров, а в промежутках расписывали стены лагеря, оставляя свои автографы, домашние адреса и просто высказывания типа: «Да здравствует Рязань — город-герой!» Не знаю, как другие, но сама я время от времени запасной суконкой протирала коровам бока и спину, вычищала из кисточек на хвостах репьи и катышки присохшей грязи. И считала коров обратным счетом: «Десятая, девятая, восьмая…»

Но вот все закончилось. Последняя корова покинула станки, мы домыли аппараты, выключили мотор и, оглушенные тишиной, двинулись к ожидавшей нас машине. Ребята несли на руках двух телят. Их пристроили в кузове первыми, а потом сели и мы все, и машина тронулась, неспешно съезжая с холма.

Спускался вечер. Мимо нас, совершенно не реагируя на предупредительные гудки, коровы шли на водопой. Прохладный ветер, несущий первые признаки надвигающейся осени, дул в лица. Цна, к берегу которой шло стадо, потемнела, отражая нависшие тучи, и пошла мелкой рябью, словно дрожала. Слегка подпрыгивая на выбоинах, военный грузовик сполз с холма и покатил к Шаморге.

Шабров стоял рядом со мной и тоже смотрел по сторонам и вперед. Ветер трепал его волосы.

— А ты бы еще поехала сюда? — вдруг спросил он у меня, поворачиваясь.

Я знала, какого ответа он ждет:

— Нет. Вряд ли…

— А снова с нами?

— В той же бригаде? — Дождавшись его кивка, ответила: — Куда угодно!

Навстречу ползла пыльная серая дорога. И это была дорога к дому.

Но история на этом не кончилась. Вы могли заметить, что я нигде не упоминала названия нашего отряда — только двух составляющих его бригад. А его вообще и не было — вплоть до последнего вечера.

Мы ужинали в пустой столовой, сдвинув столы вместе, — вся «Шаморга». Бригада «Ух!» уже давно сидела в общежитии, упаковывая чемоданы, а мы не торопились — некоторые из нас собрались заранее, отлично понимая, что потом времени может не хватить.

Тут-то нас и нашел главный зоотехник совхоза.

Поздоровавшись, он сразу подсел к Шаброву, вытащил из портфеля документы и завел с ним скучный для остальных разговор о заключении договора задним числом — как работавшие у них целый месяц подсобные рабочие мы должны были получить гораздо большую зарплату, чем студенты-практиканты, какими и являлись. Сашка тут же принялся заполнять соответствующие графы в бланках и приостановился, только когда дошел до пункта «Название отряда». Сделав паузу, он поднял глаза на меня.

— Отряд называется «Студия „Галла“»! — сообщил он.

Больше мы никогда не были в тех местах, и что означает слово «Шаморга», я не знаю и по сей день.

Глава четвертая Конезавод

1

Работая летом и учась остальное время года, мы сталкивались с самыми разными животными, но моей любовью как-то сразу и надолго стали лошади. Собственно, после того как поняла, что работа в заповеднике мне не светит, я утешилась только тем, что на свете есть еще живые существа, ради которых стоит отказаться от своей давней мечты. Это и были лошади.

Первое очное знакомство с ними состоялось на втором курсе, когда нас вывезли на экскурсию в ВНИИК — Всесоюзный научно-исследовательский институт коневодства, что недалеко от Рыбного.

Конец мая — еще не лето, но уже и не весна — самое лучшее время для отдыха. Учиться в эти дни — смертный грех, и тот, кто был студентом, меня поддержит. Мы ехали за город как на веселую прогулку. Нам было абсолютно все равно, что нас ждет выездное занятие, — главное, мы уехали из душного города.

Кажется, все вздохнули свободнее, когда институтский автобус вкатил на последнюю аллею, ведущую к корпусам конезавода, над которой смыкали кроны вековые дубы и сосны. Конезаводу больше полувека, но деревья эти помнят наверняка дореволюционные времена. В их кронах притаился полумрак девственной чащи, и слышны шорох и похрустывание ветвей да пересвист птах. Зяблики, трясогузки и поползни мелькают тут и там, словно мы заехали в лес. Автобус остановился в настоящей роще, и надо было пересечь ее всю, чтобы попасть на территорию конюшен.

Здание института находилось почти в версте отсюда, дальше по уходящей меж дубов и вязов аллее, а здесь располагался сам завод. Центральная конюшня, к которой мы шли, была маточной: здесь стояли кобылы, матки, с жеребятами. Отъемыши, жеребята старше шести-семи месяцев, содержались в двух других корпусах, один из которых мы, проходя, оставили справа. Он находился от нас чуть в стороне, и, приглядевшись, можно было увидеть, что его отделяет неглубокий широкий овражек, поросший кустарником. Где-то позади, как мы слышали, располагались остальные конюшни — еще один маточник, дойное стадо и тренировочное отделение. Все они были причудливо разбросаны по роще, вокруг возвышались дубы в три обхвата, землю пересекали овражки и канавы, росли кусты и трава. Еще немного запущенности — и будет настоящий лес. Зато далеко справа деревья расступались, и взору открывались дорожки заводского ипподрома. Раз в год здесь проходили соревнования на приз Института коневодства. Но сейчас они пустовали — праздник прошел еще в начале месяца.

У высоких массивных дверей маточника нас ждала помощник главного зоотехника, которую нам представили как Светлану Петровну. Еще молодая, со спортивной фигурой женщина, едва кивнув нам, начала говорить. Видно было, что ей приходится выступать с такими лекциями нечасто, и в основном перед студентами и гостями издалека, а потому ее речь немного напоминала доклад, словно она держала перед глазами листы с текстом:

— Мы с вами находимся у так называемого маточника. Зимой здесь содержатся жеребые матки, и здесь же у них происходит выжеребка. Она продолжается с марта по май, и в начале пастбищного сезона весь табун мы переводим на свободный выпас. Всего в заводе имеется пять конюшен на триста денников, при конюшнях — выгульные дворики, крытый манеж, дорожки для тренинга молодняка, — она сделала широкий жест экскурсовода в сторону пустых беговых дорожек, — а также ипподром со стипльчезной трассой и конкурные площадки. Сейчас большая часть работы проходит именно там — мы готовим лошадей на международные соревнования…

Большую часть из того, что она говорила, можно было прочесть в любом отчете или дипломной работе старших студентов в разделе «Краткие сведения о хозяйстве». Дело в том, что испокон веков студенты-практиканты списывают эти сведения или друг у друга, или из одних и тех же «Комплексных планов развития хозяйства на период с… по… год». Сведения эти меняются медленно, устаревают с трудом и мало для кого представляют интерес. Светлана Петровна поняла это по нашим отсутствующим лицам, а может, она сама куда-то спешила и хотела поскорее отделаться, поэтому умолкла и приоткрыла маленькую дверцу в высоких воротах конюшни.

— Маточное поголовье у нас уже на пастбище, в конюшнях остались единицы, — сказала она, посторонившись и пропуская нас внутрь, — но кое-что вы сможете увидеть…

После чуть ли не лесного зеленого колышущегося шатра в конюшне нам показалось сперва очень темно, но потом мы привыкли. Как оказалось, такой полумрак стоит во всех конюшнях мира: узкие маленькие окошки не пропускают достаточно света, а лампы под потолком зажигают лишь зимой, утром и вечером — то ли постоянно введен режим экономии, то ли лошадям и в самом деле так удобнее.

Это был совершенно особый мир, со своими законами и чувствами. Полумрак — он царил в конюшнях всегда, при любой погоде и любых обстоятельствах. К нему приспосабливались столь быстро, что, выйдя на яркий свет, невольно оглядывались назад, стремясь в спасительный сумрак. По словам ученых, начало человеческому роду было положено именно в полутьме, и теперь мы неосознанно стремимся к ней. Здесь в городских, оторванных от природы людях просыпалось то древнее, исконное, что, казалось бы, исчезло раз и навсегда. И, почуяв в себе память предков, чьи поколения были неразрывно связаны с лошадьми, мы, студенты, мигом забыли про экскурсию, про занятие и даже про наших наставников. Светлана Петровна могла говорить что угодно — ее не слушали. Ее голос глуховато звучал где-то на краю сознания, а мы разбрелись по сторонам, погрузившись в мир конюшни.

Все здесь поражало. И звуки — после тишины они буквально оглушали: топот лошадей, фырканье, короткое визгливое ржание где-то за углом, неумолчный перезвон воробьиного чириканья на перекрытиях потолка, скрежет совковых лопат, которыми вычищали денники, далекий говор конюхов.

Лошадей было до обидного мало — начиналось лето и большая часть табуна отправилась на пастбища. Подъезжая к конному заводу, мы по обе стороны дороги видели их — нескончаемые пространства заливных лугов. Где-то там, на их немеренных просторах, сейчас бродили матки с жеребятами. На нашу долю оставалось несколько холостых кобыл и рабочие лошади, коим судьба отказала в удовольствии провести лето на вольном выпасе.

Мы не спеша брели вдоль денников — просторных, метра по четыре в длину и ширину, зарешеченных со стороны двери, которая открывается, отъезжая вбок. На решетке табличка — кличка лошади, порода, масть, пол, возраст, имена родителей. Каждое имя-слово звучало сладкой музыкой: Призовая, Розетка, Халаза, Харза, Похвальба… Их всех, увы, мы не могли увидеть, и оставалось только представлять обладательниц этих имен.

Зато тут-то и можно было послушать, что говорит Светлана Петровна, а рассказывала она захватывающую, с точки зрения любого отличника, историю о том, как содержатся лошади. Но, повторяю, то же самое можно было прочесть в учебнике и даже в дипломной работе старшекурсника, так что ей внимало от силы трое-четверо. Остальные, в том числе и я, давно либо отстали, либо забежали вперед.

Мы прошли почти все отделение конюшни, встретив лишь двух-трех холостых кобыл. Без жеребят, одинокие, они стояли в своих денниках и, заметив наше внимание, спешили подойти ближе к передней решетке. Кобылы тянулись к нам через прутья мягкими замшевыми носами, словно животные в зоопарке, а мы старались просунуть руки сквозь прутья и дотянуться до их морд. В полумраке все они казались одинаково темными, и только по табличкам можно было догадаться, что какая-то из них — темно-гнедая, какая-то караковая, а вот эта каурая или бурая. Некоторые щеголяли белыми отметинами на голове или ногах. И все они были тракененской породы, которая мне всегда нравилась почему-то меньше остальных. Может, из-за того, что в ее истории не было никаких интересных фактов, а создана она была не так давно простым скрещиванием нескольких верховых пород.

Пугаясь незнакомых запахов или наших неумело-резких движений, лошади шарахались назад, вскидывая головы, но не отходили далеко — видно, скучали без общения. Лошади ведь удивительно тонко чувствуют людей и поступают с ними сообразно своему характеру. Они сразу могут догадаться, что ты подошел к ним впервые, как бы ты ни старался это скрыть, и лошадь с мягким, спокойным нравом позволит неопытному новичку делать все, что он сочтет нужным, наблюдая за ним с терпением матери или старшей сестры. Она может ненавязчиво дать понять, что ей не нравятся его поступки — не более того. Но лошадь с тяжелым, неуживчивым характером наверняка не преминет показать зеленому новичку, где его место. За вполне оправданные ошибки она карает быстро и часто болезненно. Мне впоследствии не раз встречались такие лошади, но о них речь впереди.

Завернув за угол — конюшня была изогнута наподобие буквы «Н», — мы наткнулись на медленно едущую нам навстречу телегу, груженную навозом пополам с соломенной подстилкой. Запах стоял такой, что несколько мало привычных к таким резким ароматам девчонок поспешили отстать.

Никогда не понимала, почему некоторым не нравится запах конского навоза. Он специфический, согласна, но отнюдь не противный.

Телега медленно двигалась по проходу между денниками. Тащил ее без особого напряжения огромный тяжеловоз игреневой масти с настоящей лысиной на морде — от ушей до носа с заходом на щеки шло большое белое пятно. Светлая грива наподобие львиной покрывала его толстую ветчинную шею, которой явно мал был хомут. Несколько всклокоченных прядей спускалось на глаза, закрывая обзор.

Это был настоящий гигант, советский тяжеловоз, и мы приближались к нему осторожно, бочком. Он же стоял, расставив мощные ноги, похожие на колонны, чуть пригнув голову и неспешно прядая ушами. За его спиной трудились конюхи — лопатами и вилами кидали из распахнутой двери денника навоз и ворохи старой соломенной подстилки на телегу. Но игреневого это нисколько не интересовало — навали еще столько же, он сдвинет с места и такую тяжесть.

Гораздо больше его интересовали мы — маленькие хрупкие человечки, неожиданно возникшие у него перед носом. Как Гулливер на лилипутов, смотрел он на нас через забрало челки. Даже скорее как рыцарь на воина без доспехов — что, мол, с него взять!

Мы обступили его, и я, уж не знаю почему, первая шагнула к морде тяжеловоза. Ладони мои коснулись его бархатистой шерсти. Я обхватила его за щеки, поворачивая к себе и пытаясь заглянуть в глаза. Тяжеловоз позволял мне эту вольность с удивительным равнодушием и, только когда я приблизила свое лицо вплотную к его морде, неожиданно проявил живой интерес. Но не ко мне, а к моей сумке, висевшей у меня на плече. Из-за коротких ручек она болталась довольно высоко, тяжеловоз дотянулся и принялся жевать ее край.

Очарование момента исчезло, как сон. Выпустив голову коня, я отпрянула, и он от неожиданности выпустил мою сумку. Но расставаться с такой интересной вещью — что он в ней нашел, вот вопрос? — не пожелал и не спеша двинулся на меня.

Вы когда-нибудь видели ожившую конную статую? Сходство полнейшее! Я чуть не закричала, прячась за спинами наших ребят, но на помощь мне пришли конюхи. Вообще-то им дела не было до кучки студентов — нас редко где принимают всерьез, — но игреневый тяжеловоз, погнавшись за моей сумкой, сдвинул с места телегу, мешая им работать. Один из конюхов натянул вожжи, останавливая махину, и для верности прикрутил их к крюку, торчавшему из стены.

— Вот, Галочка, как к лошадям лезть, — сказали мне ребята, но я уже забыла о мелкой неприятности и в числе первых ринулась дальше по проходу, обходя телегу.

В том отделении конюшни, куда мы зашли, стояли тяжеловозы. Во ВНИИКе ведь долгое время была ферма дойных кобыл. Здесь доили русских и советских тяжеловозов, получая от некоторых рекордные удои молока. Чемпионкой породы по праву много лет считалась рыжая кобыла советской тяжеловозной породы Рябина, давшая за лактацию более двух тысяч литров молока (обычный удой составляет от силы полторы тысячи). Дойное стадо тоже сейчас находилось на пастбище, а тут нас встречали лишь мерины, коих, к сожалению, в хозяйстве было почти столько же, сколько и кобыл.

В отличие от более изящных и подвижных тракенов — все-таки верховая лошадь! — тяжеловозы неподвижно стояли в казавшихся слишком тесными для них денниках, повернув головы к двери. Они лишь позволяли смотреть на себя, но сами не спешили сделать ни одного шага к сближению как в прямом, так и в переносном смысле. Ну, еще бы! На любом из них почел бы за честь прокатиться сам Илья Муромец! Что им до нас, простых смертных!

Лишь один обитатель этих мест выгодно отличался от них и видом и нравом. Пятым или шестым в ряду стоял маленький, невероятно толстый мышастый пони, заросший угольно-черной лохматой гривой так, что ее хотелось остричь прямо сейчас. Из копны спутанных волос в мир высовывались только ноздри и губы. Остальное давно и безнадежно потонуло в дебрях волос. По сравнению со своими соседями он казался маленьким и жалким, и мы облепили решетку его денника, как мухи сладкую приманку.

Пони стоял совершенно неподвижно, даже не шевеля хвостом, пока наши руки не принялись его гладить. Тут он словно очнулся от сна и вскинул голову, отбросив челку назад. Мы увидели два внимательных черных глаза и оскал крепких желтоватых зубов. Всем своим видом мышастый жеребчик давал понять: «Осторожно! Я кусаюсь!»

Спасибо за предупреждение! Руки тут же убрались, и мышастый, словно заведенная игрушка, снова опустил голову, прячась за челкой.

— У нас до сих пор действует секция пони-клуба, — подошла к нам Светлана Петровна. — Пони мы разводим сами, а это производитель.

— Мы зайдем к пони?

— Если останется время, — загадочно изрекла помощник начкона и повела нас назад.

Мы прошли всю конюшню поперек и вышли на воздух. Давая нам время прийти в себя, наши наставники вели разговор о содержании лошадей и перспективах изменений в хозяйстве. Видимо, они надеялись, что мы будем прислушиваться к их словам и почерпнем что-нибудь полезное. Похвальное, но наивное стремление! Нас больше интересовал окружающий пейзаж.

Прямо перед нами было сразу два загона. Один из них оказался заводским ипподромом, который мы уже видели краем глаза, перед тем как нырнуть в недра маточника, теперь мы стояли возле него. Второй оказался левадой, где кучкой бродили годовалые кобылки — еще по-жеребячьи высоконогие, изящные и хрупкие, но уже по-взрослому крупные и статные. Шататься без толку, как человеческим подросткам, им, видимо, наскучило, и они столпились у ворот, терпеливо ожидая, когда их уведут назад. Как я узнала на своем опыте впоследствии, это впечатление обманчиво: на самом деле для молодняка окончание прогулки — развлечение. Пока же мы разглядывали друг друга с одинаковым любопытством. Большинство кобылок было гнедыми, вороными и бурыми, и лишь одна игреневой масти. Ее светло-желтая гривка вилась, словно завитая на щипцах.

— Это группа рабочего молодняка. — Заметив, что приковало наше внимание, Светлана Петровна бросилась спасать свой престиж экскурсовода. — Они не выгуливаются на пастбище, все лето проводят в работе и на будущий год отправляются на предварительные соревнования для двухлеток… Вот, пожалуйста, поглядите!

Она указывала на дорожки ипподрома, по которым навстречу нам ровной рысью шел в качалке гнедой двухлетний рысак-неук (неуками называют лошадей, еще не прошедших всех азов тренинга или выездки). Наездник вел его твердой, опытной рукой, но мы, горя желанием поближе посмотреть на тренировку, возможно, будущего чемпиона, всем скопом бросились к загону. Заметив летящую чуть ли не наперерез толпу, рысак засбоил, споткнулся и вместо прекрасной рыси поскакал самым обыкновенным галопом. Он только что не заржал, испугавшись столкновения. Наездник прогнал его мимо нас, повисших на заборе, как мартышки, галопом и, уже удаляясь, попытался выровнять ход.

А нас, возмутителей спокойствия, силком потащили дальше. До пони-клуба, конюшни института и дойного стада кобыл было далековато, но кое-что еще нам показать обещали.

Это было отделение американо-русских рысаков. Я уже знала историю этой породы — когда-то давно американцы вывели, в пику нашей орловской, свою, американскую рысистую породу. Соревнование между ними в скорости бега привело к появлению третьей породы русской рысистой, полученной в результате скрещивания двух первых. Сейчас к русским рысакам усердно продолжают приливать кровь их американских родственников и конкурентов.

Доказательством сего служил первый же увиденный нами жеребец. Еще идя по проходу, мы услышали странные звуки — грохот и топот, перемежающиеся храпом, басистым ржанием и фырканьем. В дальнем, последнем в ряду деннике метался и чуть ли не лез на стенку от избытка энергии казавшийся в полутьме угольно-черным, словно только что выскочил из Преисподней, огромный жеребец с развевающейся гривой и горящими глазами. Надпись на табличке гласила, что это сын американского производителя Афинс Вуда и русской рысистой кобылы Аэролы Ават.

— Не подходите близко! — прозвучал командный голос Светланы Петровны.

Но мы и сами не спешили испытывать судьбу. Прижимаясь к противоположной стене, обошли денник, стены которого сотрясались от мощных толчков жеребца-производителя, и оказались в последнем отделении.

Здесь было удивительно тихо и спокойно. Крошечный, всего на десять денников — по пять с каждой стороны, коридор был завален сеном и соломой, так что вокруг стоял терпкий приятный дух скошенной травы и сразу вспоминались летний, пропитанный жарой луг и свобода. Светлана Петровна протиснулась вместе с нами, указывая на пятерых лошадей, что занимали денники ближе к входу. Все темно-гнедые, одинакового вида и возраста.

— Здесь, — переходя на торжественно-заговорщический тон, сообщила она, — содержат тракенов, которые скоро поедут за границу. Они прошли все отборочные туры и попали в число претендентов на Ливерпульский стипль-чез. Вы посмотрите на них, но близко не подходите! Карантин!

Впрочем, последнего она могла и не говорить. Не успели отзвучать ее слова, как из вороха сена медленно, словно монстр в фильмах ужасов, поднялся ротвейлер в строгом ошейнике. Могучий пес не был привязан. Увидев нас, он сморщил верхнюю губу, выставляя безупречно белые, ровные клыки, и глухо залаял.

— Здесь постоянно охрана. — Светлана Петровна первая подалась назад, принуждая и нас сделать то же самое. — Сюда нельзя посторонним!

Провожаемые неумолчным лаем, мы вышли наконец из конюшни. Яркий свет полдня ударил нам в глаза, ослепил, и сразу захотелось назад. Помощник начкона еще что-то говорила, пока мы брели к автобусу, но мы уже не слушали.

Я задержалась на ступеньках, когда снаружи кроме меня оставался только наш преподаватель. Решение, зародившееся в глубине, созрело, и я обратилась к Светлане Петровне:

— А на практику к вам можно попасть? — Мне почему-то представлялось, что сюда попадают только по особой протекции и лишь те, кто с малых лет возится с лошадьми, как, например, дети, занимающиеся в пони-клубе.

— Конечно, можно, — спокойно ответила она. — Когда она у вас?

— Зимой, — ответила я, бросив взгляд на преподавателя: пусть, мол, знает, что я к коровам не поеду.

— Вот и приезжайте, — кивнула помощник начкона и, простившись, отошла от машины.

В автобусе меня встретили любопытные взгляды — все видели, что я о чем-то спрашивала у нашего экскурсовода, а кое-кто и слышал.

— Надеешься стать начконом? — сразу огорошили меня. — Нет, Галочка, ты будешь работать конюхом! На другую должность тебя не возьмут.

Я оставила пророчество без ответа и внимания. А жаль!

Пролетело полгода, в середине февраля я снова попала во ВНИИК. И чуть ли не в первый день убедилась, что случилось самое невероятное — даже более пугающее на первый взгляд, чем перспектива весь месяц вычищать навоз.

Мы, практиканты, оказались никому не нужны! Директор конезавода, которого я с трудом отыскала после трехчасового кружения по ВНИИКу, только пожал плечами на мои слова о практике, поставил автограф в моем направлении и согласно кивнул, когда я робко предложила сегодня же вернуться в Рязань. Более того, поскольку до автобуса мне надо было еще три часа сидеть где-то, и скорее всего на улице, он согласился подбросить меня с вещами до города на своей машине — все равно ехал туда по делам. Так что мой первый рабочий день закончился большим разочарованием.

На второй неприятности продолжились — работать и жить мне оказалось негде. В общежитии и на заводе свободных мест не оказалось, как по волшебству. Нет, конечно, можно было ездить ежедневно из Рязани — нам выдали суточные в таком размере, что можно было потратить часть из них на дорогу, но тогда я не успевала принять участие в работе — к тому времени, как я приезжала, почти все дела оказывались переделаны, и мне оставалось смотреть на их завершение и путаться у всех под ногами.

Но студентов не зря называют особыми людьми. Заприте в комнате без дверей и окон студента и вора-взломщика — кто первым найдет выход? Именно студент! А уж взломщик приведет в действие его план.

На третий день я приехала с автобусом и решительно отправилась искать начкона. После директора это был второй человек на заводе, и я решила начать с него.

Мирослав Иосифович, высокий, массивный мужчина, сидел в своем кабинете, расположенном в пристройке одной из маточных конюшен, и что-то писал. Запинаясь и чувствуя себя дезертиром, я с грехом пополам поведала о своей печальной доле, в душе одновременно боясь и надеясь, что он забракует мой дерзкий план — приезжать сюда всего на несколько часов в день, вести дневник, собирать сведения и по мере возможности принимать участие в делах, в основном играя роль наблюдателя. А потом, может, и какое дельце для меня сыщется — чтобы было что отмечать в дневнике и писать в отчете. Короче, это была просьба провалять дурака целый месяц с перспективой получить в конце отзыв о том, как я именно ПРОРАБОТАЛА на заводе. Мне самой было жутко неловко предлагать такое, но начкон оказался человеком бывалым и согласился.

— Да сиди хоть тут, — предложил он, указывая на соседнюю каморку, смежную с его кабинетом. — Небось сведения о хозяйстве нужны?

— Ага.

— Вот, возьми папку. — Развернувшись грузным телом так, что стул жалобно хрустнул, он снял с полки позади себя подшивку и протянул мне: — Там все есть. А чего нет — потом посмотришь еще…

Я с благодарностью приняла толстый прошитый фолиант, в котором угадывались не менее десятка отчетов и, возможно, даже дипломные работы моих предшественников.

— Только учти, — напутствовал меня Мирослав Иосифович, — в час у меня перерыв на обед. Я тут все закрываю.

Пятясь в поисках стула, я бросила взгляд на часы. Та-ак, значит, у меня около двадцати минут, а потом я целый час вынуждена где-то болтаться.

— А столовая у вас тут есть? — поинтересовалась я, отыскав наконец в тесной каморке все, что нужно — стол и высокий старый стул.

— Есть. — Начкон уже опять писал, забыв о моем присутствии. — Там, где конечная у автобуса, рядом с магазином.

Ха! Будто я знаю здесь все досконально! Но у меня будет целый час, ищи — не хочу.

Расположившись за столом, я распахнула подшивку и мысленно ахнула. Это и впрямь оказались отчеты по студенческой практике за прошлые годы. Сведений там хранилось много, но время поджимало, и я только листала исписанные страницы, отмечая, где почерк лучше и написано больше. Переписывать буду позже.

— Романова! — Начкон, как и большинство людей, с которыми мне пришлось встречаться, почему-то сразу запомнил мою фамилию. А может, он просто не хотел называть меня по имени. — Пока сидишь, придумай-ка клички!

Я так и подскочила. Я? Клички? Сама?! В мечтах я только этим и занималась. У меня было готово больше сотни вариантов с различными сочетаниями букв. Их все носили выдуманные лошади, но судьба неожиданно дала мне шанс.

— Какие? — откликнулась я.

— Для кобылок. Первая буква «х», а в середине должна быть «в».

Я немедленно отложила отчеты и раскрыла тетрадь.

— Халва! — уже через секунду предложила я.

— Есть такая уже, — осадил меня начкон.

— Хвала, — выдала я второй вариант.

— И такая есть…

Я помедлила, перелистывая в памяти словарь. Когда набралось около пяти подходящих слов женского рода, я заговорила снова:

— А вот такие — Хвальба, Хвороба, Хвоя… Хватка…

— Да было все! — Мирослав Иосифович, казалось, с трудом скрывал досаду. — Сами виноваты — дали маткам такие клички, вот теперь мучаемся.

Насколько я успела узнать, сразу два производителя тракененской породы — а именно для нее предназначались имена — носили практически одинаковые клички: Вихрь и Ветерок. То есть в хозяйстве действительно могли быть сложности с кличками.

Пока я соображала, наступило время обеда и меня выгнали на улицу. Начкон запер кабинет и отправился домой, а я осталась как неприкаянная бродить по заснеженной территории конного завода, поминутно проваливаясь в сугробы и бормоча под нос: «Хва-стунья… Хво-статая… Нет, не пойдет!.. Тогда Хав-ронья?..» Со стороны могло показаться, что я не в своем уме. Может, так оно и было?

В раздумьях я незаметно дошла до конечной автобуса на маленькой площади, около которой виднелся магазин. В том же доме обнаружилась и столовая, все стены которой покрывала роспись — лошади на фоне окрестной природы. Отдельные детали пейзажа были прорисованы так четко, что поневоле задумаешься: а не писал ли художник-оформитель с натуры?

В первый день я ела, не чувствуя вкуса. Мое первое поручение заинтересовало меня, и к тому времени, как я вернулась в контору и Мирослав Иосифович открыл дверь, у меня были готовы несколько вариантов.

— Хваленая и Хворостина!

Как ни странно, эти варианты самому начкону еще не приходили в голову и были приняты благосклонно. Так на конезаводе появились мои крестницы.

С этого дня у меня и началась практика. Но тут следует сразу оговориться: как таковой ее у меня не было вообще. Я приезжала часам к двенадцати — раньше не шел автобус, — часов до трех болталась по заводу, потом шла в библиотеку, где просиживала до пяти, когда закрывался сам институт, и оставшиеся два часа до вечернего автобуса сидела в манеже, с высоты наблюдая, как тренируются в выездке молодые жокеи и ребята из пони-клуба. Притаившись на самом верхнем ряду смотровых трибун, я втихомолку завидовала этим мальчишкам и девчонкам, что жили рядом с лошадьми и так рано могли начать учиться верховой езде. Сама я до недавнего времени была сугубо городским человеком и природу видела хорошо если в деревне летом, да и то не каждой год. Но вот неожиданно судьба столкнула меня с лошадьми — и сразу пробудилось что-то древнее, что оказалось сильнее городского лоска, нежданная тяга. Что это, как не генная память?

Вот только приложить руки было не к чему. Как я уже говорила, моя рабсила оказалась никому не нужна, и день за днем я убивала время, слоняясь по заводу, институту или просиживая в кабинете начкона. Для того чтобы легче было понять, чем были заполнены дни, предлагаю короткие выдержки из дневника. Эти несколько цитат расскажут о том месяце гораздо полнее, чем пространные монологи.

«18 февраля (официально практика началась у меня пятнадцатого — в день, когда директор завода дал мне понять, что у него нет для меня вакансий). Распорядок дня таков: кормление и уборка — в 6–7 утра, второе кормление и чистка — в 8–11 часов, потом перерыв. Вечерние работы — уборка, третье кормление и чистка — в 18–19 часов. В перерыве работают верховых лошадей, тренируют молодняк, пускают маток на прогулку.

Присутствовала на вскрытии павшей кобылки. Диагноз — отек легких. Возраст — шесть дней. Обычно в год имеет место падеж 10–13 голов. Частота неравномерная — то в месяц несколько, то за полгода ни одного. Гибнут не от инфекций, а от травм, реже отравления, отеки и т. п.»

«20 февраля. Маточная конюшня находится на отшибе, за 1,5–2 километра от завода. Самый опасный человек — бригадир случной конюшни — всех посылает подальше». (Написано после попытки договориться с этим человеком о посещении конюшни в плане ознакомления. Действительно «послал»!)

«21 февраля. Ходила по конюшням во время кормления. Рацион в принципе примитивный: овес, отруби, дерть, сено и солома. Только жеребцы-производители получают продукты животного происхождения».

«22 февраля. Пыталась раздобыть еще какие-нибудь сведения о хозяйстве. Все здесь так хорошо организовано, что документация на минимальном уровне. Бумаготворчество мало кого интересует. У зоотехника ничего достать невозможно, потому что это ему не нужно. В бухгалтерии все пропадает мгновенно и навеки, а операторы, конюхи, доярки и ветеринары мало что могут сообщить из того, что требуется. Действую на свой страх и риск (похоже на Штирлица или нет?)».

«24 февраля. Всех кобыл маточной конюшни ежедневно проводят к жеребцу на исследование. Выявленных на предмет охоты кобыл во второй половине дня приводят на случку. В день к жеребцу пускают 1–2 кобыл на пробу, но осеменяют их искусственно, в станке». (Спрашивается, где я могла достать эти сведения, если бригадир случной конюшни меня «послал»? У начкона. Но внутрь меня так и не пустили.)

«26 февраля. Наблюдала за лечением жеребят — через решетку. Медицина здесь хорошая — большинство жеребят из заболевших выживают. А если умирают — то от того, от чего лечили».

«27 февраля. Никак не могу попасть ни на кумысную ферму, ни в маточную конюшню. Шляюсь по заводу и всем мешаю».

«1 марта. В воздухе пахнет весной и настроение нерабочее. Вопрос: кому все это надо, если никому не надо? Я узнала уже все необходимое для отчета, а времени масса. Куда его девать?»

На этом мой дневник закончился — уже 3 марта я неожиданно нашла выход: Институт коневодства.

Первый раз я вошла в его стены как на экскурсию — только поглядеть и выяснить, есть ли там библиотека. Обойдя первый этаж и узнав все, что хотела, я поднялась повыше и попала на кафедру.

В длинном коридоре, увешанном стендами трех-, пятилетней давности, было больше десятка дверей. Читая надписи на них, я осторожно шла по дорожке и вдруг увидела: «84. Ахалтекинская порода».

Несколько лет назад в прессе поднималась шумиха о бедственном положении этой одной из древнейших и самой красивой после арабской породы — благородные ахалтекинцы отправлялись на мясокомбинаты, причем туда шли и матки с жеребятами. Те, кому эта участь пока не грозила, содержались в условиях, по сравнению с которыми гитлеровские концлагеря могли показаться престижными курортами. Некоторые лошади дичали и бродили табунами по пустыням Каракумов. Во мне всегда жила страсть вставать на сторону тех, кому плохо, всегда хотелось спасать, помогать, и я в глубине души желала что-то сделать для ахалтекинцев. Начав собирать про них сведения, я уже не могла остановиться и поэтому бестрепетно стукнула в дверь.

— Войдите! — послышалось оттуда.

Я протиснулась бочком. В тесном кабинете, сплошь заставленном мебелью, за столами сидели две женщины — крупная дама с короткой седоватой стрижкой и в очках, смотревшая холодно, как старая учительница, и другая, помоложе, лет тридцати.

— Тебе чего? — спросила меня дама в очках.

— Я из сельхозинститута, — осторожно начала я. — У нас тут практика… по коневодству… А я вот хотела специализироваться на ахалтекинцах и пришла…

— Что ж, раздевайся, проходи и садись, — разрешила старшая, подумав. — Меня зовут Роза Генриховна.

Я обрадовалась и поспешила принять приглашение. Дело в том, что про нее я уже слышала — мне говорили наш педагог по коневодству, сам начкон и кое-кто еще из работников завода. Это было удачей — встретиться сразу с ней.

Обе женщины отвернулись к столам, заканчивая дела, а я осматривалась, затаив дыхание. Несколько столов и полок ломились от книг, большинство из которых мне были в новинку. Здесь были Госплемкниги за разные годы, иностранные издания, большие фотоальбомы, пособия для жокеев и ветеринаров. На стенах висели стенды, фотографии, схемы разведения и родословные жеребцов-производителей и маточных семейств. На столах царил творческий беспорядок — книги, бумаги, фотографии… Среди всего этого высились пишущие машинки, канцприборы и призовые кубки.

Дав мне осмотреться, Роза Генриховна опять повернулась ко мне:

— И чем ты надумала заниматься?

— Хочу заняться ахалтекинцами, — ответила я. — Я читала о положении в породе и, кроме того, хотела бы попробовать восстановить линию Ворона…

Смелое заявление? В глубине души я составила подробный план и была уверена, что смогу достигнуть цели. Для этого надо немного — выяснить, сохранились ли потомки этого крепкого красивого жеребца и где, а потом собрать их вместе и… Дальше дело техники.

Но Роза Генриховна отнеслась к моей идее с долей здорового скептицизма.

— Линия Ворона давно исчезла, — категорично заявила она. — Конечно, можно найти маток, дочерей производителей, но их слишком мало. Жеребцов нет давно… А что касается самих ахалтекинцев, то с породой и в самом деле у нас все обстоит плохо.

— Но разве вы этим не занимаетесь? — Я пребывала в твердой уверенности, что институт просто обязан спасать породу. А чем ему еще заниматься?

— Ее родина Туркмения, — терпеливо разъяснила мне Роза Генриховна. — Везти сюда лошадей накладно. Мы создаем банк спермы редких пород, но сейчас у нас здесь всего один жеребец-ахалтекинец и спермы собрано мало…

Она еще что-то говорила — я почти не слушала. Мне казалось, я понимаю, в чем тут дело, — как всегда, никому ничего не нужно. Каждый знает только свое дело и не претендует на большее. Я уловила в монологе своей собеседницы слово «энтузиасты» и поспешила подать голос:

— А можно поступить сюда после института?

— Конечно, — несколько оживилась Роза Генриховна. — Вот Лена, — она указала на коллегу, — четыре года назад окончила Тимирязевку и работает здесь…

Мы с Леной посмотрели друг на друга, и, взглянув ей в глаза, я поняла: она далеко не энтузиастка. Может, никогда ею не была, а может, отбили желание что-то делать.

— Мы будем только рады, если к нам придут молодые специалисты, — обнадежила меня Роза Генриховна.

И с того дня я стала в их кабинете частым гостем. Я приходила ежедневно в половине двенадцатого, сидела до обеда, развлекая легкой беседой занятых малопонятными пока делами Розу Генриховну и Лену, потом шла на обед, а после отправлялась в библиотеку, где до вечера просиживала над Госплемкнигами, выискивая следы линии Ворона, или, по-туркменски, Бахарден-Кара. На мое счастье, у него действительно оказались потомки мужского пола — сыновья, внуки и правнуки, и хотя чистокровными большинство из них назвать было нельзя из-за прилития крови английской верховой породы, все же надежда крепла с каждой перевернутой страницей. Немного огорчало лишь одно — мои без пяти минут коллеги практически мне не доверяли. Я по полтора часа просиживала у них без всякого дела, а они даже не подумали о том, чтобы припрячь меня в работу. Могли бы давать самые простенькие задания, в качестве тренировки, чтобы я хоть была готова к тому, что мне предстоит делать. Из обрывков и намеков я поняла, что они собирают все сведения за прошлый год о породе и на основе полученных данных составляют план разведения и селекционной работы, а заодно следят за тем, как исполняется предыдущий план и насколько теория отстает от практики. Как было ясно, от селекционного плана зависело две трети будущего породы и одна треть — от того, что происходит на местах. Но туда, в Туркмению, надо было ехать, это далеко, а энтузиастов, как я уже сказала, не находилось. И я решила, что поеду сама — только начну здесь работать.

Все рухнуло в одночасье. За день до окончания практики, зайдя в кабинет, я наткнулась на напряженные, выжидающие лица. Роза Генриховна, приспустив очки почти на кончик носа, обвиняюще смотрела на меня.

— Галя, — начала она, не давая мне раздеться и устроиться на своем привычном месте, около шкафа с книгами. — Ты не брала «Селекционный план» за позапрошлый год?

Она сказала это таким тоном, словно хотела уточнить: если я брала, то когда и зачем.

— Нет, — честно ответила я. — Я его и в глаза не видела.

Последнее было чистой правдой — обе женщины не слишком-то спешили показывать мне документацию.

— Он пропал, — сообщила Роза Генриховна. — И, кроме тебя, взять его некому.

— Но зачем он мне? — удивилась я. — Он же старый!

— Все равно отдай, — последовал ответ-приказ.

На меня смотрели как на пойманного с поличным шпиона. Оставалось только официально объявить о моем аресте.

— Но я его не брала! — продолжала защищаться я. — Зачем он мне? Больно нужны старые сведения!

— Мало ли, что тебе в нем там нужно! — оборвала Роза Генриховна. — Лучше уж сама признайся.

Я рассердилась.

— Если вы так уверены, что я его украла, то вам же хуже! — выпалила я. — Я его не брала, и признаваться мне не в чем. Было бы чего красть!.. А, да ну вас…

Роза Генриховна еще что-то успела выкрикнуть мне вслед, но я уже пулей выскочила из кабинета и ушла.

До конца практики оставался один день — на оформление документов и увольнение с работы, если бы таковая имелась. Но мне не нужно было заниматься подобной бюрократией, я просто дождалась автобуса и уехала домой. В тот день моя мечта посвятить себя селекционной работе в коневодстве получила первую трещину.


2

Первую — но не последнюю и не смертельную. Свет клином не сошелся на мнительных Розах Генриховнах, которые спят и видят, как конкуренты крадут у них папки с секретными документами. Прошел всего год, и я снова оказалась связанной с лошадьми.

Преддипломная практика — первое настоящее испытание для студента. До сих пор он если ездил в село, то в стройотряд или, как мы, доить коров, а то и вообще на картошку. А уж если выпадала практика, то девять из десяти зоотехников-недоучек предпочитали проводить ее дома, полеживая на диване да бегая на танцы, а потом приходили к знакомому зоотехнику или агроному, и тот ставил им все необходимые штампы в путевке. И только на преддипломной мы проверялись как настоящие специалисты — целых шесть месяцев каждый должен был отработать в хозяйстве, заодно собирая сведения для дипломной работы или штудируя учебники, коль захотел вместо этого сдавать экзамен. Дел было много.

После неудачи с Розой Генриховной я с некоторым трепетом ожидала назначения. Попасть опять во ВНИИК для меня значило очень много — открывалась прямая дорога в аспирантуру с перспективой посвятить себя не преподаванию, что меня вовсе не прельщало, а научной работе. Но при этом я панически боялась новой встречи с неуживчивым селекционером. Нет уж, пусть получше все забудет!

Судьба улыбнулась мне кривой двусмысленной усмешкой, когда одна из наших девчонок, Лена Горелова, неожиданно предложила мне ехать с нею на Прилепский конный завод.

С Леной мы никогда особо не были близки, исключая время практики, — учились в разных группах и имели лишь двух-трех общих подруг. Почему она предложила это мне, я сейчас могу представить с трудом — скорее всего, потому, что на курсе только мы двое настолько любили лошадей, что могли найти общий язык. Лена вообще была энтузиастом в конном спорте — у них в поселке существовало нечто вроде зачатков конноспортивной секции, и она мечтала поднять дело на должный уровень. А где, как не на конном заводе, где профессионально тренируют лошадей для спорта, можно было набраться опыта? А я при этом могла бы играть роль универсального мозгового центра, собирающего информацию сразу на две дипломные работы. Впрочем, последнее относится лишь к числу моих домыслов.

Знаменитый Прилепский конный завод! Гордость Тульской области наряду с самоварами и Львом Толстым. Он был основан еще в прошлом веке, сначала здесь разводили орловских рысаков, и лишь в наше время приоритет получила русская рысистая порода.

Нетрудно догадаться, с каким чувством я ехала на работу. Добираться до самих Прилеп мы с Леной должны были порознь — она заехала к себе домой, и никто не мешал мне с особым чувством внутреннего трепета проводить глазами статую коня на повороте к Прилепам.

Автобус нырял с холма на холм, плавно проезжая повороты. За окном поля и луга сменялись рощицами и лесами, мелькали деревни. Тихий пасторальный край. Весна давно в разгаре, самое начало мая, и каждое дерево, каждый кустик радуется жизни. Все вокруг яркое, полное силы. Хотелось высунуться из автобуса и полной грудью пить летящий навстречу ветер, а то и вовсе выйти и пройти остаток дороги пешком, ногой чувствуя живительные силы земли.

Прилеп было два. Сначала автобус проехал мимо новостроек — стандартных блочных зданий, среди которых попадались бревенчатые избы, но не такие, как в Рязанской глубинке. Здесь все совсем другое, какое-то уж очень цивилизованное, отдающее Европой.

В старой части поселка вдоль дороги высились деревья — огромные старые тополя, переплетенными ветвями образующие почти сплошной коридор над дорогой, а за ними стеной вставали дубы и ели — островом леса вблизи человечьего жилья. Дорога пошла под уклон, и автобус, сделав последний плавный поворот, обогнув небольшой тенистый прудик, заросший ивами, остановился на маленькой площади, окруженной двумя старыми, пятидесятых годов, кирпичными зданиями, магазинчиком и складом. Две дороги, кроме той, по которой мы проехали, разбегались от нее в разные стороны. Одна, ведущая вверх, как я потом узнала, шла до главного подхода к конезаводу, другая была улицей поселка.

Мы с Леной уже знали, где будем жить, но не догадывались, что у нас есть соседка.

Первой ее обнаружила я. По приметам найдя нужный дом — на кирпичной стене его красовалось изображение лошади, что неудивительно, — я долго шарила под дверью и в щелях на высоком крыльце, отыскивая ключ. Его, естественно, не было. Тогда как понимать слова Лены о том, что она обо всем договорилась? Мне что, возвращаться назад или идти искать ее знакомых, у которых, судя по всему, уже находится часть моих вещей? Положение становилось отчаянным — я одна в чужом месте, жить негде, как добраться назад, пока не знаю, что делать — тоже. Я сидела на крыльце и строила планы на ближайшие несколько часов. Самым простым было уехать, но как же быть с остальным? Ведь завтра-послезавтра нам на работу!

Дом, на крыльце которого я сидела, высился одиноко посреди поля, где, судя по всему, жители близлежащих домов приспособились сажать картошку. От частных огородов его отгораживал местами покосившийся заборчик. Там, где его не было, торчали колья ограды и тоненькие деревца. Единственной постройкой оказалось сооружение, больше всего напоминающее овин — только кирпичный и с шиферной крышей. Я помнила, как мы с Леной в первый приезд бродили вокруг и даже спрятали в подвале кое-какую еду, используя его вместо холодильника.

Пока я предавалась воспоминаниям, на дорожке, ведущей через поле к дому, показалась девушка, шедшая, опустив голову. Подойдя вплотную к крыльцу, она впервые подняла лицо и взглянула на меня через очки в толстой оправе.

— Ты ко мне? — ничуть не удивившись, спросила она.

— Если ты живешь здесь, то да, — ответила я, вставая со ступенек.

— Вот и хорошо. — Она быстро поднялась ко мне и достала ключ из сумочки. — А то я тут вторую неделю живу одна, так скучно! Меня зовут Альбина.

— Галя, — представилась я.

Девушка отперла дверь, и мы вошли.

Странное здание посреди поля оказалось изнутри всего-навсего детскими яслями — если судить по маленьким комнаткам, наполовину застекленным дверям и нарисованным на стенах зверюшкам и птичкам. Мебели не было почти никакой — имеется в виду для взрослых. Я обнаружила всего три кровати — одну из них уже занимала Альбина, — стоявшие в трех из пяти комнат, стол, два сервантика и четыре стула. Зато везде был свет, можно было самостоятельно регулировать отопление. А главное — я впервые попала на практику в такое место, где была ванная с душем!

Пока я осматривалась, устраивалась и разбирала вещи, мы с Альбиной познакомились ближе. Она жила в Калуге, училась там на последнем курсе филиала Тимирязевской сельхозакадемии, и тоже по специальности «Коневодство». Здоровье — слабое сердце и зрение — не позволяло ей работать, и она только бродила по заводу, наблюдая за работой других, или сидела в конторе, собирая сведения для диплома. А на выходные ездила домой. Она была очень довольна, что теперь будет не одна, а перспективе появления Лены обрадовалась еще больше. Всю первую ночь мы проболтали, как-то сразу найдя общий язык. Говорили обо всем, даже о сугубо личном, и успокоились только под утро.

А на следующий день началась и закружила новая жизнь.

Лена приехала в обед и сразу же помчалась по делам. Она бывала в Прилепах и раньше, первый раз посетив конезавод еще зимой, а потому ей все здесь было знакомо. Мы забрали мои вещи у ее знакомых и отправились устраиваться на работу.

Нас определили в маточник — конюшни, где содержались матки и жеребята. Конюшен было несколько, и мы попали в разные. Последнее обстоятельство меня не слишком обрадовало — в физической работе я не сильна, мне еще давно говорили, что я копуша и меня вечно надо ждать. Когда рядом работящая и, главное, своя, знакомая, напарница, новичку всегда легче. Но переспорить начальство было невозможно.

Наутро мы вдвоем — Альбина оправилась в контору, кое-что переписать из документов — отправились на работу.

Попасть на завод можно было двумя путями — либо пройти почти километр вдоль дороги, спустившись мимо прудика на площадь, и по тенистой аллее, больше похожей на тропу в девственной чаще, дойти до ворот. Там открывалось сразу несколько дорог — к амбару с зерном, к левадам, где гуляли матки с жеребятами, к маточникам, конюшне отъемышей и случному пункту. А можно было не трудить ног, по прямой пересечь поле и пролезть через дырку в заборе. Здесь сразу попадаешь к старой дойной — раньше и тут имелась кумысная ферма, за ней открывался запущенный яблоневый сад, от которого до маточников рукой подать. Конечно, мы пользовались второй дорогой, а первой ходили лишь иногда — если хотели зайти в магазинчик или столовую.

Конюшни были старые. Кирпичные здания помнили, наверное, еще дореволюционные времена. Центральная, в недрах которой скрылась Лена, имела три отделения по тридцать — сорок денников в каждом и располагалась буквой «Т». Вверх возносился купол старого манежа. Когда-то давно именно там производились случки и осматривали купленных лошадей. Около входа в манеж росло высоченное раскидистое дерево, подле которого стояла коновязь.

Каждая конюшня имела просторную леваду.

Я ненадолго задержалась у входа в стоявшую в стороне конюшню на тридцать денников. Работа началась в восемь, и дежурный конюх повел меня за собой.

Я не без внутреннего трепета вступила в полумрак конюшни. Здесь все было не так, как во ВНИИКе, — скорее напоминало павильон коневодства на ВВЦ. Такие же высокие потолки, бетон и деревянные перекрытия денников. Через решетки тут и там высовывались лошадиные морды и слышалось тонкое требовательное ржание: кобылы чуяли людей и требовали завтрака.

— Ты хоть раз на конюшне работала? — спросил у меня конюх, мужчина, судя по внешнему виду, хоть и пьющий, но вообще-то положительный и довольно молодой, лет сорока от силы.

— Нет, — честно ответила я.

Он поморщился — мол, что с вас взять, с городских-то студентов! — и снисходительно стал объяснять:

— Сейчас даем отруби. Потом чистим денники и выводим кобыл на пробу к жеребцу. Перед обедом опять даем сено, и все. Еще вечером даем… Пошли пока. До десяти все надо успеть.

В целом все это мало отличалось от того, что я видела на заводе ВНИИКа. Но если раньше я познакомилась с работой теоретически, то теперь пришла пора практики.

Зерно хранилось в подсобке в мешках — уже перемешанное и перемеленное. Каждой кобыле полагалось полведра утром и столько же вечером. Развязав мешок, мы насыпали ведра и отправились кормить лошадей. По негласному договору мне досталась левая половина конюшни, а моему напарнику — правая.

Подходя к первому деннику, откуда на меня глядела кобыла, возле которой вертелся рыжий жеребеночек, я почувствовала, что не могу заставить себя сделать последний шаг. Нужно было лишь откинуть задвижку, сильным движением рвануть на себя дверь конюшни. Она приоткроется ровно на столько, чтобы протиснуться, потом подойти к яслям в углу, высыпать половину ведра, отпихнуть кобылу, требующую, чтобы и все остальное тоже досталось ей, и выйти. Проще простого, но ведь надо войти в денник, где есть ЖЕРЕБЕНОК! А пустит ли мать? А примет ли она чужого человека? А что, если…

Но, подойдя ближе, я заметила, что около яслей в решетке имеется щель, достаточная, чтобы высыпать порцию зерна в каменную кормушку. Кобыла уже стояла рядом и, как только струйка зерна хлынула в ясли, спокойно принялась за еду, пофыркивая. Жеребенок с любопытством тыкался носом в край кормушки, но он был еще слишком мал и глуп.

Привалившись к стене, я во все глаза смотрела, как ест лошадь. Наверное, я бы проторчала там половину рабочего дня, но конюх окликнул меня:

— Заснула, что ли?.. Давай работай!

Не слишком-то приятный окрик! Но ведь у нас было еще много дел. И я направилась к соседнему деннику. Там меня встретила вторая кобыла — тоже напряженно ждущая своей доли.

До десяти, оказывается, нужно было не только дать лошадям утреннюю порцию зерна, но и вычистить денники. Пока я докармливала свою половину конюшни, конюх запряг невысокого кряжистого тяжеловозика в телегу и въехал в проход.

Вот тут-то и пришлось войти в денник. Вооружившись метлой и лопатой — о боги, как же я открою двери, у меня ведь обе руки заняты! — я кое-как справилась с тугой задвижкой, приоткрыла дверь — и кобыла тут же сунула нос в образовавшуюся щель. Чего она хотела — гулять или воспрепятствовать мне проникнуть внутрь, я тогда не поняла, но твердо помнила одно: лошади добрые. Сами первыми не обидят.

— Уйди, — попросила я, приотворяя дверь пошире, чтобы можно было протиснуться хотя бы боком. Кобыла тут же сунула нос дальше. Ситуацию усугубил жеребенок, который полез вслед за матерью.

Бить лошадей я всегда считала последним делом — не только потому, что это особенные животные, каких больше нет в мире. Самое главное — я считала себя воспитанной и не хотелось ронять своего достоинства перед опытными конюхами. Поэтому я ограничилась тем, что попыталась уговорить кобылу пропустить меня.

Неизвестно, чем бы закончился мой первый опыт переговоров, но меня выручил конюх. Заметив, что я безнадежно застряла на входе, он подошел и замахнулся:

— Ну, пошла!

Кобыла шарахнулась в сторону от резкого движения, и я проскользнула внутрь.

— Давай живей и не слишком с ними церемонься, — напутствовал меня конюх. — Они это чуют… Нахальнее будь… И, главное, следи, чтоб жеребенок не выскочил!

Навоза оказалось подозрительно мало — всего несколько кучек, из которых только одна была растоптана копытами. Слой соломы сдвинут к дальнему краю, под окно. Кобыла стояла возле стены и внимательно следила за мной. «Посмотрим, на что ты годишься! — словно говорил весь ее вид. — Если ты что-то замышляешь, то берегись!»

Чувствуя на себе ее взгляд, я осторожно принялась за дело. Действуя где метлой, где лопатой и иногда путаясь с непривычки, что взять в первую очередь, я собрала навоз и солому, толкнула дверь — она оставалась полуприкрытой, но выйти лошадям мешала телега — и начала кидать все это на телегу. С другой стороны то же самое проделывал конюх.

В разгар работы я почувствовала чье-то дыхание у себя над плечом. Осторожно обернувшись, увидела жеребенка, который потихоньку подобрался сзади и обнюхивал меня.

Я взмокла — кобыла, не сдвинувшись и на волосок, тем не менее следила за мной, как Цербер. Одно мое резкое движение — и в ход пойдут копыта и зубы.

— Прими, — я осторожно отвела голову жеребенка. Не поняв намека, он остался стоять на месте, и я, не желая в первый же день работы ссориться с его матерью, покидала остатки навоза на телегу и пулей выскочила наружу. Меня ждало еще четырнадцать денников и четырнадцать кобыл, о нраве которых я пока ничего не знала.

Ближе к концу работы неожиданно зашла бригадир — мощная суровая женщина, бой-баба. Она прошлась кавалерийским, стремительным и переваливающимся, шагом по проходу, заглядывая в денники, и обратилась ко мне резким командным голосом:

— Новая?.. Чище надо! И соломы не насыпай много — себе потом хуже сделаешь!.. Заканчивайте! Сейчас будем на пробу водить!

Развернулась и ушла, прежде чем я открыла рот.

— Что она сказала? — выйдя из столбняка, спросила я у конюха. — Что за пробы?

— Кобыл к жеребцам водить, — коротко объяснил он. — Ты своих, я своих…

— Как? — только и смогла выдавить я. — Я никогда не…

Мне хотелось провалиться сквозь землю от стыда — так посмотрел на меня конюх. В его глазах мой престиж упал ниже некуда, и подняться шансов не было. Но потом он, видимо, вспомнил, что я работаю первый день, и принялся объяснять:

— По одной выводишь кобыл на пробу, там передаешь конюхам, после отводишь назад и берешь новую. И все… Умеешь недоуздок одевать?

Мне не надо было качать головой — все было видно по глазам. Отложив дела, конюх повел меня в подсобку.

На стене на крюках висели недоуздки — похожие на обычные уздечки, но имеющие лишь два ремня, затылочный и подбородный, соединенные с кольцом, одеваемым на храп, и с длинным поводом.

— Расправляешь вот так, чтобы недоуздок был в левой руке и ремень был расправлен, — начал поучать меня конюх. — Вот этот, длинный, должен быть свободен. Подходишь к лошади слева, подносишь недоуздок к морде, обхватывая ее за затылок… Если она держит голову высоко, пригнешь, — коротко уточнил он, поймав мой недоуменный взгляд, — подцепляешь длинный ремень, перекидываешь через затылок и закрепляешь. — Он ткнул в самую обычную застежку. — Снимаешь в обратном порядке… Ну, поняла? Пошли!

Все-таки он оказался на удивление хорошим человеком! Когда пришла пора выводить кобыл на пробу — мы припозднились из-за меня, — зашел со мною в денник и внимательно смотрел, правильно ли я расправляю и надеваю недоуздок. А потом придержал дверь открытой, пока я осторожно выводила кобылу.

— Не тяни лошадь, пусть она сама идет. Не загораживай ей дорогу, но и не зевай! — напутствовал он меня. — И, главное, следи, чтобы следом не выскочил жеребенок!

Напутствие своевременное и как нельзя более подходящее, ибо я вначале недоумевала, почему малышу нельзя отправиться с матерью. Некоторые кобылы явно возмущались, если я оставляла их детей одних, да и сами жеребята ни за что не желали разлучаться с матерями. Они норовили проскользнуть между мной и кобылой или пройти следом. Приходилось останавливаться в коридоре и, одной рукой удерживая лошадь, которая начинала нервничать из-за лишней суеты, пытаться отпихнуть любопытный нос малыша назад, чтоб его не прищемило дверью. Редко какой жеребенок спокойно смотрел на предстоящую разлуку, даже если она длилась всего три-четыре минуты от силы.

И, конечно, не успела я начать водить кобыл, как это случилось.

До сих пор не понимаю, как ему удалось проскользнуть. Жеребенок все время вертелся около морды матери, которая вела себя на редкость спокойно. Но стоило мне приоткрыть дверь, как он спокойно пристроился сбоку и уверенно вышел вслед за матерью.

Я опомнилась, только когда обнаружила, что в деннике никого нет. Жеребенок спрятался за матерью и при попытке водворить его назад в распахнутые двери попятился дальше по проходу.

Тут заволновалась и кобыла. Пока вокруг была знакомая обстановка, она вела себя образцово, но, очутившись в проходе наедине с незнакомым человеком, да еще с таким, который, бросив ее, гоняется за ее жеребенком, она заржала и устремилась на подмогу своему детенышу.

— Эй, ты чего? — услышала я окрик конюха. — Держи кобылу!

На мое счастье, повод недоуздка оказался достаточно длинен, и я не удержалась от искушения наступить на волочащуюся змею ногой. Кобыла приостановилась, и я успела поймать ее. Но этой краткой заминки хватило, чтобы напуганный криком жеребенок вылетел наружу.

До сей поры он ни разу не оказывался на улице. И вдруг — яркий свет, простор, какие-то люди и лошади!.. Испуганно, тоненько заржав, малыш заметался по двору, зовя мать.

Та не замедлила явиться ему на помощь. Ах, ее только что поймала я?.. Тем хуже! Кобыла выволокла меня на улицу и потащила за собой, особо не замечая повисшего у нее на морде человека. Я же отчаянно упиралась ногами в землю, лихорадочно повторяя про себя: «Спокойно! Только бы не упасть!» В памяти необычно ярко вставали картины из вестернов — человек упал, и лошадь на полном скаку тащит его за собой по прерии. А здесь асфальт…

Как во сне я услышала крики людей и ржание других лошадей. Привязанный к коновязи жеребец-пробник заметил мечущуюся кобылу и громко звал ее к себе. Две другие кобылы — одна из нашей конюшни — приветствовали подругу, как мне теперь кажется, подбадривая ее и призывая поскорее воссоединиться со своим жеребенком. А наперерез мне бежали другие конюхи. Издалека доносился крик бригадирши.

Навстречу кобыле бросился человек, растопыривая руки. Лошадь затормозила, осаживая на задние ноги. Подбежали другие, окружили ее… Из моих рук кто-то вынул повод — насильно, потому что я хоть и удержалась на ногах, но руки мои словно одеревенели. Я была в каком-то шоке и совершенно не слышала того, что выговаривала мне примчавшаяся позже всех тучная бригадирша. Одно я поняла позже с неотвратимостью рока: мой первый день работы на конюшне, по сути дела, стал последним. Как коневод я себя потеряла.

Кобылу кое-как загнали. Жеребенка заперли в деннике, хотя гулять ему явно понравилось, и мой напарник-конюх сам сводил его мать на пробу. Мне же не дали и получаса, чтобы прийти в себя, и тут же велели вести другую кобылу.

Впрочем, это было самое правильное в тот час. Если бы меня оставили наедине со своей первой неудачей, я бы полдня переживала ее и, будучи порой чересчур впечатлительна, до конца смены несла бы в душе чувство вины. На следующий день я бы мучительно ждала, как бы не повторить ошибки, и начала бы делать одну за другой. А тогда я хоть и стиснула зубы от страха, но все-таки вошла в денник к новой кобыле. Жеребенок той был слишком мал для самостоятельных прогулок. Он сразу же забился в угол и позволил мне вывести его мать из денника. Зато когда я заводила ее обратно, бросился навстречу с таким пылом, что чуть не вылетел в коридор.

В целом ритуал проверки кобыл на предмет охоты оказался прост до невозможности. Выводишь кобылу из денника, подводишь к коновязи под деревом, привязываешь там и отходишь в сторону. Тем временем двое конюхов, держа за вожжи с двух сторон, подводят к ней жеребца-пробника и дают ему обнюхать кобылу. Если она брыкается и вообще ведет себя агрессивно, жеребца уводят. Коновод отвязывает кобылу, возвращает ее на место и отправляется за следующей. Проверка затягивается, когда у лошади начинается охота. Она не спешит брыкнуть жеребца, пока тот, дрожа от любви и возбуждения, обнюхивает ее, и даже может приподнять хвост и повернуться к нему задом, словно предлагая немедленно предаться любовным утехам. Обычно уже просто благосклонное отношение к попытке знакомства пробником воспринимается с невероятным восторгом, и тогда конюхам приходится потрудиться, уволакивая несостоявшегося любовника. Кобыла же тоже, будучи разочарованной таким поворотом дела, начинает упираться, и здесь может возникнуть заминка.

Мне опять не слишком везло. Большинство кобыл моего отделения либо ожеребились совсем недавно и срок охоты для них пока не наступил, либо их покрыли несколько дней назад. Из пятнадцати две вообще еще не ожеребились и одна была холостая. Так что, не считая тех, у кого жеребята были совсем маленькими, мне приходилось водить всего десять кобыл.

Из них лишь четверо остались в моей памяти яркими личностями. Вспоминая их, можно легко представить себе, какими были лошади на всем конезаводе — эта четверка оказалась достойной представлять весь маточный состав.

«Первыми между равными» следует назвать двух кобыл, Талку и ее дочь Талочку.

Знакомясь с кобылами, я внимательно читала надписи на табличках над их денниками и сразу заметила, что в двух соседних находятся не просто лошади практически одинаковой масти, но и родственницы. Если судить по возрасту, у высоконогой, статной Талочки жеребенок был всего вторым, а у ее матери, более приземистой и далеко не такой стройной и красивой, как минимум десятым.

Характеры у них различались так же, как и внешность. Покажи мне кто сейчас этих кобыл, нипочем бы не перепутала, хотя прошло уже много лет. Насколько Талочка была красива, настолько ее мать не отличалась грацией и породистостью. По принятой десятибалльной шкале дочь получила бы «десятку», а ее мать хорошо если шесть баллов.

Когда я впервые зашла в денник к Талочке, она встретила меня гордо поднятой головой и ни за что не желала ее наклонять, чтобы я надела недоуздок. Пришлось даже дернуть ее за гриву, хотя мне строго-настрого приказывали не вольничать с кобылами. Она до конца моей работы в этом отделении так ни разу и не изменила своим привычкам, и всякий раз мне приходилось одолевать ее сопротивление. Она разве что не кусала меня за руки — по крайней мере, прижатые уши и гневные взгляды красноречиво намекали на то, что при малейшей оплошности меня ждет наказание.

Ее мать Талка была совершенно иной. Когда я первый раз открыла дверь, она только повернула голову в мою сторону, смерила меня спокойным взглядом, словно поздоровалась: «А, заходи… Гостем будешь…» И с того дня потеряла ко мне интерес. Я для нее была конюхом, который делает свое дело. Казалось иногда, что она была полна решимости помочь — это прямо-таки сквозило в ее движениях, когда она отходила в сторону при уборке денника, терпеливо ждала, пока я не кончу возиться с недоуздком, и шла за мной, куда бы ее ни вели. Порой мне даже хотелось, чтобы в этой флегматичной старой кобыле проснулась искра жизни и пыла, но нет — вся энергия досталась ее не в меру строптивой доченьке. Неудивительно, что я всегда старалась в нарушение очередности сперва отмучиться с Талочкой, а уж потом идти и отдыхать душой у Талки.

Пока мы с Леной работали в маточном отделении, нас чуть ли не еженедельно перебрасывали на другой фронт работ. Выходных конюхам полагалось всего пять-шесть дней в месяц, и стоило кому бы то ни было отправиться на отдых, как его спешили заменить нами. Поэтому я успела отработать практически во всех конюшнях.

Вообще отделений было четыре — одно отдельное и три в старой конюшне с куполом манежа. Была еще маточная конюшня только для тяжеловозов, но ее я не видела в глаза.

Так получилось, что при первой перемене места работы я попала в то отделение, где только что отработала свое Лена. Вечерами мы до этого часто собирались вместе и наперебой рассказывали друг другу и Альбине обо всем. Среди кобыл Лениной конюшни она особо выделяла некую Богиню, и я в первый день с некоторым трепетом предвкушала встречу с нею.

Богиня оказалась вороной кобылой, действительно очень красивой, стройной и высоконогой. Судя по надписи на деннике, в свое время она показывала неплохие результаты в беге на 1600 метров. К ней жался уже довольно крупный жеребенок — тоже вороной, в мать, но с маленьким белым пятнышком на лбу.

С первого взгляда Богиня показалась мне действительно богиней — если не любви, то уж красоты точно. Но стоило мне открыть дверь и шагнуть в денник с метлой и лопатой, как я поняла свою ошибку. О любви эта кобыла не имела и малейшего представления, но зато очень хорошо знала, что такое гнев и месть. Завидев меня в опасной близости от ее жеребенка, она прижала уши, подобралась и надвинулась на меня, тесня прочь.

Жеребенок же, как назло, попался капризный. Он вовсе не желал стоять в углу, куда его задвинула мать, и порывался выскочить. Ему это удалось, и он оказался рядом со мной. Его чуть лопоухая мордочка едва не ткнулась мне в локоть, и я, не задумываясь, что делаю, толкнула его…

Лучше бы я этого не делала! Жеребенок ничуть не обиделся, а вот Богиня, следившая за нами горящими глазами, решила, что я нанесла ее детищу как минимум смертельную рану.

Словно черная молния вспыхнула у меня перед глазами. Не помню, как я выскочила наружу и налегла всем телом на дверь, трясущимися руками нашаривая задвижку. Вздумай Богиня продолжить преследование, она бы просто распахнула двери и вырвалась. Но, на мое счастье, дверь представляла для лошади непреодолимую преграду, и ей оставалось только грозно сверкать на меня глазами. Нет, ей подходящее имя не просто Богиня, а Эриния! Или Фурия!

С того дня я начала бояться лошадей. Нет, конечно, не всех, но именно черных кобыл с жеребятами. Пока чистили и кормили, мне еще удавалось эти четыре дня избегать тесного общения с Богиней, но в последний день ей предстояло впервые после выжеребки пройти к пробнику. И именно мне выпало на долю вести ее.

Жеребенок, разумеется, во что бы то ни стало решил отправиться с матерью. Это читалось в каждом его движении, в выражении глаз, так сказать. Богиня придерживалась того же мнения и, пока я надевала недоуздок, выворачивала шею, оглядываясь на малыша: «Ты готов? Сейчас идем!»

— Ну-ну, тихо! — осторожно уговаривала ее я, в душе молясь только об одном: чтобы она не дернула мордой в неподходящий момент. Тогда слетит недоуздок и придется начинать все с начала. — Прими!

Это слово одинаково действовало на лошадей как в книгах, так и в реальной жизни. Богиня словно приняла пароль и успокоилась, последовав за мною в открытую дверь.

Любая лошадь рада возможности поразмяться. Весьма немногие кобылы выходят неохотно, а возвращаются в тесный душный денник галопом. Богиня же явно застоялась, а может, причина была в другом, но только она вылетела в коридор пулей, а поскольку я старалась не отставать, то выволокла и меня, попутно зажав в дверях.

Только одна мысль — успеть закрыть двери перед носом жеребенка — удержала меня на ногах. Едва Богиня, сделав прыжок, оказалась на свободе, я круто развернулась и, не обращая внимания на то, как ведет себя лошадь, налегла на створку, накидывая на крюк задвижку.

Жеребенок понял, что его одурачили, только ткнувшись носом в решетку. Он обиженно заржал, трепеща ноздрями: «А как же я?» — и Богиня словно очнулась. От мысли, что ее нарочно разлучили с малышом, она разъярилась и рванулась прочь.

— А ну, стой! — тут уже разозлилась я и дернула за повод.

С лошадьми так не поступают, но с Богиней этот прием сработал, хотя и ненадолго. Все еще кипя от гнева и возмущения, она поволокла меня по коридору на улицу, с каждым шагом увеличивая скорость.

Мы вылетели на двор бегом. На нас сразу же закричали конюхи — Богиня, попав на яркий свет, не спешила останавливаться и только прибавила ходу. Скользя по асфальту, я отчаянно натянула повод, и она резко затормозила, вскидывая голову и порываясь взмыть на дыбы.

— Держи ее! Держи, безрукая! Вырвется! — кричала мне бригадирша.

Уже не первый раз мне доставалось от этой огромной женщины — то сенную дачку накладываю слишком маленькую, то не чисто в денниках, то не умею правильно одеть недоуздок или слишком долго копаюсь с исполнением простой работы. Я работала уже девятый день и еще ни разу не слышала из ее уст и слова хвалы, а сказать ей, что она умеет работать с людьми лишь немногим хуже, чем слон — петь, у меня не хватало сил. Я боялась ее гораздо больше, чем всех остальных людей, вместе взятых, и, едва заслышав ее голос, изо всех сил рванула на себя повод, поворачиваясь вокруг своей оси, чтобы дать Богине выплеснуть энергию в движении.

Кобыла описала вокруг меня почти три полных круга, и я крутилась вместе с нею, попутно выслушивая от бригадирши все, что она обо мне думает. Наконец, продолжая вальсировать с лошадью, я смогла кое-как подвести ее к коновязи. Жеребец-пробник уже рвался из рук конюхов, танцуя на задних ногах, и его темно-розовое мужское достоинство ясно показывало, что он возбужден сверх меры.

Привязав Богиню, я отскочила в сторону со всей возможной прытью, и тут со строптивицей произошла чудесная перемена. Едва почуяв рядом жеребца, она присмирела, прогнулась, словно кошка, подняла хвост и призывно даже не заржала — застонала сквозь стиснутые зубы. «Ну, иди же ко мне, милый!» — только так можно было истолковать ее поведение.

Жеребец не заставил себя просить — волоча на себе людей, как пушинки, он подлетел к млеющей в предчувствии ласки кобыле и взмыл на задние ноги, спеша исполнить свой мужской долг…

Не тут-то было! Конюхи, оказывается, не теряли бдительности и трепещущего от страсти пробника силой уволокли прочь. Как он не разметал людей в ярости, трудно представить.

— Уводи ее, — приказала мне бригадирша. — После дневной кормежки приведешь на случку!

Ой, мамочка! Почему именно я? Вести куда-то эту черную ведьму, когда она так возбуждена?.. Нет, где находится случная конюшня, я знала — успела любопытства ради добежать. Небольшой дом красного кирпича стоял неподалеку отсюда, всего метрах в ста. Но что там делать, я не представляла.

Заветного часа я ждала, как ждут экзамена или операции — с трепетом и тайным желанием: а вдруг все обойдется? Когда я входила в денник, Богиня встретила меня пристальным взглядом… чуть было не сказала «исподлобья» — но впечатление было такое, что она и впрямь хотела сказать: «Ну, чего опять приперлась? Одного раза мало оказалось?.. Тогда держись!» Я сама не помню, как надела на нее недоуздок и вывела наружу. Кобыла вылетела из денника пулей, так что я едва успела захлопнуть дверь перед носом жеребенка. Обиженный малыш просунул нос в щель между прутьями и тоненько заржал. Его мать отреагировала на это энергичным рывком, требуя вернуться назад.

— Нет уж, пошли! — Я уперлась ногами в пол, изображая из себя заупрямившегося осла — так, как видела на картинках. Нечего было и думать о том, чтобы без посторонней помощи попытаться сдвинуть с места лошадь, но Богиня неожиданно подчинилась и последовала за мной.

Однако сразу должна оговориться: «последовала» — слово не совсем точное. Кобыла шла, куда ей хотелось, а я только прилагала все усилия к тому, чтобы рано или поздно ее прогулочный маршрут пролег достаточно близко к случной конюшне. Богиня же явно наслаждалась путешествием, и единственное, что могло отравлять ей жизнь, было отсутствие рядом жеребенка. Из-за этого она постоянно порывалась вернуться в конюшню, и трудненько порой становилось понять, чего она хочет больше — снова увидеть своего малыша или же с пользой провести время на свежем воздухе.

Описав почти полный круг по заводу, мы наконец приблизились к случной конюшне. Широкие двери сбоку были распахнуты, указывая, куда заходить. Там нас уже ждала техник-осеменатор, девушка не намного старше меня, о которой я успела услышать лестные слова от Альбины, и моя бригадирша, приветствовавшая меня словами:

— Долго же ты копалась!

В середине стоял станок, немного похожий на те, в которых я еще в Шаморге доила коров. Те же железные трубы перекрытия, тот же настил — только впереди все закрывалось наглухо.

Богиню у меня забрали, и двое конюхов завели ее в станок, где я, поскольку меня никто не просил выйти, смогла воочию пронаблюдать за подготовкой кобылы к случке.

До сей поры я была знакома только с искусственным осеменением — техник надевает резиновую перчатку, берет шприц с подготовленным к введению размороженным семенем и вводит все это в корову. Та при этом стоит как вкопанная. Но с лошадьми дело другое. Кобыле не объяснишь, что с нею собираются делать, и вот двое конюхов одевают на Богиню случную шлею — петлю типа легкого хомута на шею, к которой прикрепляют два ремня. Эти ремни охватывают задние ноги лошади чуть выше бабок, не давая ей брыкнуть — чего ей явно хочется. Обездвиженная таким образом кобыла готова к случке. И тут-то к ней подводят жеребца.

Здесь я должна сделать маленькое отступление от темы. Так в большинстве случаев случают не совсем ценных животных — просто дают разрядку жеребцам-пробникам. В любом хозяйстве содержат не только лошадей какой-то одной породы — в Прилепах это русские рысаки, — но и непременно других. Как правило, это тяжеловозы, используемые для подсобных работ, и несколько лошадей верховых пород, чаще всего полукровки. Так вот, естественная случка применяется крайне редко — только в случае, если хотят получить жеребенка от кобыл неосновной породы или когда хотят дать разрядку жеребцу-производителю. Но если кобыла назначена к случке с рекордсменом породы, то уж тогда прибегают к искусственному осеменению.

Мне однажды пришлось наблюдать естественную случку — в павильоне. Кобыла и жеребец были практически свободны — она была привязана за недоуздок, а его удерживали подсобные рабочие — чтоб потом было легче отвести назад. Я наблюдала в приоткрытую дверь: кобыла сперва кокетничала, приподнимала то одну, то другую заднюю ногу, обещая брыкнуть, прижимала уши, повизгивала и вертелась. Но жеребец, хоть и трясся от нетерпения, уверенно кружил вокруг, толкая ее носом, пофыркивая и выгибая шею дугой. Он изо всех сил желал понравиться, и кобыла наконец смягчилась. Она замерла, подняв хвост и вытянув шею, и жеребец, взмыв на дыбы, оседлал ее… Дальше следовала смесь эротического фильма и учебника по разведению, но в конце концов заметно присмиревшего жеребца чуть не силком стащили с кобылы и увели.

Что же касается Богини, то подготовка заняла больше времени, чем сама процедура, и мне даже неохота ее описывать. Когда размягченная присутствием жеребца-пробника кобыла дала понять, что готова к случке, провели обычное искусственное осеменение. Я уже собралась уводить лошадь назад, и бригадирша бросила мне неожиданно:

— Вот видишь, как все быстро… А из-за тебя провозились лишних полчаса!

Она меня явно невзлюбила — по крайней мере, Лене не доставалось и половины моих нареканий. Когда же я вечерами принималась жаловаться, что придирок больше, чем попыток по-человечески разобраться и просто подсказать новичку, Лена мне возражала:

— Она все правильно говорит…

А что «правильно»? Мало сена раздаю лошадям? А мне кто показывал, сколько надо давать?.. Не могу справиться со строптивой кобылой? Зато я их не бью и не обзываю сотней далеко не лестных эпитетов, как другие!.. Медленно работаю? А кто из новичков когда мог в первый день обогнать мастера? Кроме того, не забывайте — я городская, и это пока еще нигде не считалось пороком!

Наша необъявленная война с бригадиршей продолжалась почти две недели, все то время, что я проработала на маточнике, но последней каплей стала Капель.

Это не каламбур. Капелью звалась молодая — всего четырех лет — кобылка. У нее еще не было жеребят, она поступила на завод как племенная матка в том же году. Стройная, изящная, рыженькая лошадка сразу полюбилась мне и запомнилась единственная из всего отделения, где я успела проработать от силы один день.

Неприятность случилась во время процедуры пробы кобыл на охоту и жеребость. Я к тому времени уже успела постичь две вещи: во-первых, к лошади надо заходить уверенно, тогда она не успеет опомниться от твоей наглости и позволит делать все, что захочешь. И второе — часто повторяемые манипуляции можно отработать до автоматизма, и тогда ничто не сможет помешать.

Капель стояла в самом конце отделения, близко от входа, но зато далеко от манежа и коновязи. Чтобы провести ее, необходимо было обойти конюшню по периметру — долго и хлопотно. Тем более что лошади обычно шагают широко, не всякий за ними поспеет, а если ты прибавишь шагу и перейдешь на бег трусцой, редко какая из них не воспримет это как сигнал тоже пойти рысью. Дальнейшее обоюдное увеличение скорости может спровоцировать галоп.

В тот день я припозднилась с работой и, когда Капель благополучно прошла пробу на жеребость, решила провести ее коротким путем. То есть не в обход конюшен, а через них, по проходам. Я успела немного изучить их местоположение и знала, что дойти можно меньше чем за минуту.

Поэтому, когда мою кобылку отвязали, я, вместо того чтобы отправиться в путь по асфальту, повернулась и скрылась в недрах конюшни. Капель смирно следовала за мной. Она вообще была спокойной кобылкой.

Я все рассчитала: пятьдесят метров — и мы на месте. Но я не учла одного: те пятьдесят метров проходили по жеребятнику — отделению, где содержались производители. Все они были в свое время чемпионами породы, лишь немногие не являлись элитой. Но породистые и полукровные жеребцы видели кобыл от силы раз в месяц. А тут вдруг такой неожиданный сюрприз!

Справа и слева из-за решеток на нас с Капелью уставились горящие глаза. Жеребцы еще издалека учуяли кобылу, и с первых же шагов мы оказались в центре их внимания. Прекрасные животные, гордость породы, превратились от возбуждения в сущих демонов, и, косясь по сторонам, я впервые поняла, почему некоторых мужчин именуют «жеребцами». Да знаменитый Кинг-Конг по сравнению с ними — невинный ягненок! В полутьме конюшни казалось, что вокруг мечутся уродливые тени. Громоподобное ржание двух десятков коней росло по мере того, как мы шли по коридору. Жеребцы метались по денникам, бросались грудью на решетки, которые сотрясались от мощных толчков. Окажись хоть где-нибудь слабина, они бы разломали двери и вырвались наружу.

О том, что бы нас ждало с этом случае, мы не думали. Капель испуганно жалась ко мне, прижимая уши, и все порывалась прибавить шагу, чтобы поскорее миновать опасное место. Я сама еле переставляла ноги, хотя мне не меньше кобылки хотелось убраться отсюда.

Жеребцы еще ярились, сверкая налитыми кровью глазами, и едва не грызли решетки в тщетных попытках добраться до кобылы, когда мы покинули жеребятник. К концу пути занервничала и сама Капель и начала рваться с повода.

Но самое страшное было не это. У денника Капели меня ждала бригадирша, и выражение ее лица не предвещало ничего хорошего.

— Ты что наделала? — напустилась она на меня, перекрикивая еще не смолкший слитный рев возбужденных жеребцов, — исчезновение предмета их желаний они восприняли с еще большей яростью, чем его появление. — Ты что, совсем ничего не понимаешь? За каким… тебя туда понесло?

— Я хотела быстрее… — робко молвила я.

— Ни черта не понимаешь, а еще хочешь с лошадьми работать! — возмущенно фыркнула бригадирша. — Гнать таких надо! Ставь кобылу в денник живо!

Энергично сплюнув себе под ноги, она развернулась и ушла.

Глядя на ее широкую твердую спину, я понимала: это мой последний день работы на конюшне.


3

Но был и по-настоящему последний день — следующий.

Я еще с первого дня работы втихомолку недоумевала: лето практически наступило, стояли прекрасные теплые деньки конца мая, погода уже была совсем летней, даже жаркой, а кобылы с жеребятами продолжали торчать в душных и тесных конюшнях. Их выгоняли погулять в левады, но что за прогулка на вытоптанной сотнями лошадей площадке за загородкой! Там только малыши могли чувствовать некий комфорт — не обращая внимания на тесноту, они весело шныряли между кобылами, чаще в одиночку, но иногда и собираясь компаниями. Те, кто помладше, держались вблизи матерей, а самые старшие, родившиеся в марте или даже конце февраля, уже настолько освоились с миром, что обращали внимание на людей, подходивших к загону.

Кобылы с жеребятами гуляли с обеда до вечера. Когда конюхи уходили, дежурные скотники выгоняли их в левады, а мы, придя вечером, возвращали их назад. В конюшне раскрывали настежь все двери денников, отпирали леваду и гнали табун в конюшню. Как правило, привыкшие держаться вместе лошади сами находили дорогу назад и даже заходили каждая в свой денник. Жеребята следовали за ними как привязанные. Редко какой не в меру самостоятельный малыш сворачивал не в ту сторону — на этот случай мы заранее вставали живым коридором вдоль дороги и гнали ослушника к матери.

После трех-четырех таких вечерних прогулок я уже смирилась было с тем, что такое будет происходить каждый день, но однажды, как раз когда мы с Капелью «посетили» жеребятник, Лена сообщила потрясающую новость.

Мы вернулись на отдых в наш дом с выложенным кирпичами изображением лошади на стене и, пообедав, развалились на кроватях поболтать. Альбина, как обычно, рассказывала о том, как живут в ее родной Калуге, иногда делилась с нами кое-какими мелочами, что приключились, пока мы с Леной были на работе. Я жаловалась на бригадиршу, сетуя на то, что рано или поздно война между нами начнется в открытую, а мне слишком нужна хорошая характеристика, чтобы не волноваться из-за этого.

— Табун завтра выгоняют на пастбище, — вдруг сказала Лена. — И все это кончится!

— Ну и что? — До меня не сразу дошло, в чем тут дело.

— Я говорила с начконом, — терпеливо объяснила она. — Нам же с тобой на практике надо успеть везде поработать, чтобы все знать. Ну вот, я так ему и сказала.

— И что он? — Я начала кое-что понимать.

— Я иду пасти табун, а тебя переведут к молодняку, в тренировочную конюшню. Марьи Ивановны (не смейтесь, так на самом деле звали бригадиршу) там нет…

Надо ли описывать мое облегчение!

Нового дня я ждала с особым чувством — кончался не самый радостный этап моей практики. Когда перед выгоном табуна конюхи собрались в маленьком подсобном помещении, я, прислушиваясь к их голосам, невольно задавалась вопросом: хорошо ли, что завтра я их не увижу? И чуть не подпрыгнула, когда вошла бригадирша:

— Пошли, хватит сидеть!

Выгон табуна на пастбище существенно отличается от обычной прогулки. Разобрав недоуздки, мы входили в денники и по одной выводили кобыл вместе с жеребятами. Привыкнув, что остаются одни, некоторые малыши отказывались выходить сразу — надо было распахивать двери денника настежь и ждать их снаружи.

На площадке между конюшнями, там, куда обычно мы водили кобыл на пробу жеребости, стояла как постовой бригадирша и энергично командовала всеми сразу:

— К оврагам! Все к оврагам!.. Туда!

— Где овраги? — на ходу окликнула я ее.

— Там! — последовал взмах руки.

В указанную сторону уже вели кобыл, и я отправилась за всеми.

Конезавод располагался на склонах двух или трех холмов. Все конюшни построены на их сглаженных плоских вершинах, а между ними были низины. Там, где не было асфальта, на открытой земле росли трава, крапива, кустарник, а надо всем этим шумели сосны и дубы. Настоящий лес, ничуть не хуже, чем во ВНИИКе. Наша конюшня находилась вместе со случной на одном холме, с которого шел пологий песчаный спуск к седловине. Склон лошади преодолевали широкой рысцой, так что коноводам приходилось бежать рядом с ними, и выскакивали на соседний склон, где заросли были совсем уже дикими. Среди них вилась довольно широкая тропинка и стоял какой-то приземистый домик красного кирпича. Со стороны он казался брошенным, и лишь позже случайно я узнала, что это ветлечебница.

Мы проводили кобыл мимо, сквозь кусты, которые расступались навстречу, шагов двадцать — и мы оказывались на краю широкой луговины, залитой слепящим после полумрака завода солнцем. Пряно и свежо пахло луговым разнотравьем.

Здесь мы снимали с кобыл недоуздки и отпускали. Они, видимо, тоже были в первый миг поражены нежданной свободой, поэтому чаще всего делали лишь два-три шага и останавливались. А мы поворачивались и шли за следующей. Делалось так потому, что весь табун, погони его на пастбище целиком, разбредется, куда захочется лошадям, а конюхов слишком мало, чтобы они даже вместе с пастухами собрали лошадей среди холмов и кустов. Кроме того, существовала еще одна особенность окружающей местности, о которой я расскажу чуть ниже.

За два с небольшим часа мы перегнали все маточное поголовье вместе с жеребятами. Некоторых кобыл я к тому времени уже узнала настолько, что, казалось, могла бы отличить от сотни других. Чего стоила одна красавица и злючка Богиня или вообще редкая по масти, серая в яблоко, Ямайка, у которой была еще одна отличительная особенность — ее невероятный для лошади возраст. Тридцать один год! Мне казалось, что я знаю их «в лицо», но стоило им очутиться в табуне, как все мои знакомые пропали. Перед глазами была безликая масса из копыт, грив и глаз, над которой возвышались несколько всадников — конные пастухи. Где-то среди них была и Лена.

Табун ушел, и мы с Альбиной остались одни. Наша подруга теперь все время пропадала с лошадьми, приходя только переночевать. Являлась она такая усталая, что сразу ложилась спать. Лишь на рассвете, если у тебя бессонница и ты можешь встать часов в шесть, ее можно было поймать для короткого разговора на ходу.

Мы с Альбиной развлекались сами. Я работала только полдня, она не работала вообще, и все свободное время мы заполняли путешествиями. Наскоро перекусив и переодевшись, мы отправлялись побродить по окрестностям. Лена сама приглашала нас в табун, и в один прекрасный день мы решили нанести ей визит.

Те, кто строил конный завод, меньше всего думали о его границах — лошадь любит простор, стены и заборы только мешают. Поэтому забор как таковой был лишь с одной стороны — у дороги и рядом с жилыми домами (там мы лазили через дырку на работу). На противоположной стороне естественной границей завода служили овраги.

Начинались они внезапно. За бетонным ограждением последней левады пышно разрастались кусты и молодняк кленов и вязов. Он стоял густой стеной, в которой мелькали стебли крапивы. Казалось бы, обычные посадки, которые еще не скоро станут лесом, но это впечатление было обманчиво.

Стоило пролезть через ограждение и сделать шаг в зеленый густой полумрак, где прохладно и тихо в любую жару, как под ногами разверзалась пропасть. Почти отвесный склон начинался внезапно, сразу за плетнем, и надо быть очень и очень сноровистым, чтобы не споткнуться и не полететь вниз, ломая попадающийся на пути сушняк и руки-ноги.

Цепляясь за стволики чахлого молодняка кленов, мы с Альбиной спускались на дно оврага. Оно все густо заросло деревьями — то, что казалось кустами, на поверку оказывалось вполне обычными деревьями, просто росли они так глубоко, что вершины их крон оказывались на одном уровне с настоящими кустами. Дно между стволами было устлано толстым слоем опавших листьев, мелкими веточками и мусором. Последнего вообще-то было мало — тащиться через весь конезавод только для того, чтобы выкинуть старую велосипедную камеру, тряпки или ржавые железки, мало кому хотелось. Единственное, чего там было много, это газетной бумаги и бутылок, большей частью битых — вечерами здесь отдыхала на природе местная молодежь. Попадающиеся кое-где кострища тоже были делом их рук.

Овраги эти мы открыли еще в первые дни своего пребывания в Прилепах и тоже частенько сидели там, уютно пристроившись на стволах полулежащих на склонах деревьев, и пекли на костре картошку, а то и просто курили и болтали. По сути дела, курила одна Лена — Альбине не позволяло здоровье, а мне — страх, что, попробовав, не смогу отвыкнуть.

Овраги эти тянулись на целые километры, извиваясь и пересекаясь между собой как лабиринты. Они надежно отрезали конезавод от лугов и пастбищ. Всего в трех-четырех местах оставались ровные участки, и как раз здесь-то и выводили табуны на летний выпас. Кто захочет гнать кобыл по склонам, рискуя обломать им ноги? Лучше водить поодиночке.

В первый день мы нашли табун почти сразу, как выбрались из оврага. Одни кобылы неспешно бродили на лугу, пощипывая траву, другие спокойно стояли или ждали, пока их малыш насосется молока или проснется. Жеребята крутились поблизости. Почти никто из них не умел есть твердую пищу, и они проводили время в играх.

Лена лежала в траве, пожевывая травинку и лениво наблюдая за табуном. Рядом с нею паслась высоконогая светло-рыжая оседланная лошадь. Второго пастуха нигде не было видно. Заметив нас, Лена поднялась.

— Привет! — сказала она.

— Привет, — откликнулись мы. — Мы в гости!

— А я думала — купаться.

Совсем рядом — стоило пройти чуть-чуть вдоль стены надовражных зарослей — был высокий крутой берег речки Безымянки с хорошим пляжиком. Местная ребятня сутками не вылезала из прозрачной воды, благо дно там было отличное — ровное, песчаное. Лена как-то упомянула, что в жару, когда табун сгоняют к навесам, куда в полдень привозят комбикорм, она уже начала ходить на пляж.

— Нет, мы к пони, — объяснила Альбина. — Там за рекой конюшни пони. Я провожаю Галю.

Увидеть как можно больше было моим всегдашним желанием. Узнав, что в Прилепах есть и пони и что Альбина успела уже познакомиться с ухаживающим за ними конюхом, я загорелась идеей увидеть их своими глазами и, выбрав погожий день, подговорила Альбину на поход.

— А… — Лена, казалось, была немного разочарована. — Ну идите.

Мы, впрочем, не торопились. В лошадях была какая-то магия. Хотелось смотреть и смотреть на них, не отводя глаз. Вот жеребенок осторожно чешется — расставил пошире ноги и тянется задним копытом к лопоухой голове. Тянется осторожно, словно боится упасть. А дотянувшись, делает несколько резких взмахов и, чуть качнувшись, скоренько встает на все четыре ноги. Встряхивает головой, будто поправляет что-то, и как ни в чем не бывало бредет к матери, чтобы пристроиться у нее под брюхом, спасаясь от жары. Вот другая мать застыла как изваяние над спящим малышом, а тот растянулся на траве, разбросав ноги и короткий, похожий на мочалку, хвостик. Неожиданно он встряхивает головой и резко садится, как собака.

Оседланная кобыла неспешно ходила вокруг плавными широкими шагами. В ее облике мне почудилось что-то знакомое, словно я когда-то уже видела ее.

— Твоя? — спросила я Лену.

— Да, — ответила она.

— Верховая или… — Я не знала, какие тут есть породы кроме русских рысаков и тяжеловозов.

— Ее зовут Мальва. Она помесь чистокровной верховой и арабской породы, — задумчиво, словно вспоминая что-то очень важное, ответила Лена.

— Тут есть арабский жеребец, — добавила Альбина. — Это его дочь. Он иногда гуляет в леваде за конюшнями… Только он уже старый.

Араба-то я видела мельком в тот день, когда произошел случай с Капелью. Светло-серый, в полутьме казавшийся почти белым, невысокий жеребец с потерянным видом стоял в тесном деннике и смотрел куда-то в пространство остановившимся взглядом. Он действительно не производил впечатления прекрасной и гордой арабской лошади то ли из-за возраста, то ли оттого, что вынужден стоять, когда хочется бегать. Когда я вела Капель, он волновался вместе со всеми, но успокоился первым. Старик был единственным жеребцом на заводе, к которому я до конца работы относилась с жалостью. Дочь же совершенно не походила на своего отца — разве что плавностью и фацией движений, присущей большинству арабских лошадей. Искоса поглядывая на нее, узкотелую, изящную и легкую по сравнению с бродящими тут матками, я поймала себя на мысли, как, должно быть, приятно сесть на нее верхом.

Я набралась смелости и спросила Лену:

— Слушай, а можно мне на лошади прокатиться?

Да, скажу честно! До того дня я ни разу не ездила верхом. Лена, заядлая лошадница, считала это самым крупным моим недостатком, впрочем, не она одна. Я сама часто ловила себя на мысли, что с лошадьми не может работать тот, кто не умеет ездить верхом. Мне все время казалось, что, стоит мне сесть на лошадь, как она сбросит меня, к радости окружающих, и поэтому я нарочно выбрала время, когда поблизости не было ни одного постороннего.

Но Лена не удивилась и не развеселилась.

— Давай. — Она подошла к пасущейся лошади и поправила узду, от которой освободила ее перед тем, как пустить на траву. — Иди сюда!

Я прекрасно знала, что на лошадь надо садиться только с одного бока — слева. Кстати, к корове удобнее подходить с той же стороны. Но мы на практике не слишком-то придерживались последнего правила, и я уверенно подошла к кобыле, забрасывая повод на луку седла.

Лене тоже, похоже, было решительно все равно, и она начала меня поучать:

— Ногу в стремя. А потом резко вверх — и садись! Как на велосипед.

Ухватившись за луку седла, я подтянулась и слишком быстро для новичка оказалась в седле.

Первые несколько секунд я просто сидела, прислушиваясь к своим ощущениям. Сидеть было удобно, нигде ничего не мешало. Ноги упирались в стремена, кобыла стояла подо мной как памятник — только памятник живой. Она, похоже, понимала, что сейчас на ней сидит неопытный человек, и смирно ждала моей команды. Лошадь была столь высока, что я долго оглядывалась, привыкая, прежде чем решила слегка ударить ее пятками по бокам.

— Сильнее! — приободрила меня Лена, догадавшись, что я хочу сделать.

Кобыла правильно поняла мою команду и не спеша сдвинулась с места плавным ходом. Подо мной все заходило ходуном, и почему-то представились бредущие по пустыне верблюды. Наверное, на них точно так же покачиваются бедуины.

Проехав вперед, я преисполнилась уверенности и решила покомандовать лошадью. Сначала повороты. Кобыла слушалась повода с трогательной готовностью — стоило потянуть за правый, сворачивала направо, за левый — налево. При этом она не меняла размеренного верблюжьего шага.

Убедившись, что она слушается меня, как родную мать, я попробовала поднять ее в рысь, чтобы потом перейти в галоп и самой попробовать, как это — свист ветра в ушах, летящий навстречу простор и все те радости скачки, о которых я до сих пор только читала. Покрепче схватившись за повод, я посильнее долбанула кобылу по бокам, понукая.

Ага, прям-таки разбежалась! Рысь, галоп… Может, сразу скачки с препятствиями? Кобыла оказалась умнее, чем я думала. Она терпеливо сносила мои тычки, не думая сколько-нибудь прибавлять ход. «Чего ты нервничаешь? — говорил весь ее вид. — Катаемся хорошо… Чего тебе еще надо? Езди себе спокойно!» Я отбила об нее все ноги, пробовала шлепнуть ладонью по крупу, но безрезультатно. Сделав тихим шагом почти два полных круга, я вынуждена была признать свое поражение и спешилась.

Кобыла смотрела на меня чуточку снисходительно: «Ну, и чего ты меня гоняла? Получила все, что хотела? Ну, вот и славно». Видимо, подобное было ей не в диковинку.

Я же испытывала только досаду, и Альбина, почувствовав мое состояние, предложила:

— Слушай, а давай я тебя с нею сфотографирую!

Самой ей фотоаппарат был нужен для дипломной работы — она иллюстрировала ее снимками. Но заодно я уговорила ее потратить несколько кадров на обычные фотографии «на память». Фотокарточка с лошадью взамен прогулки верхом показалась мне неплохой заменой неудавшейся скачки, и я с чувством собственного достоинства взялась за повод кобылы.

Аппарат щелкнул.

Много позже, уже рассматривая снимок, я неожиданно поняла, что кобыла действительно оказалась в чем-то умнее меня, человека. Умнее, конечно, своим лошадиным умом, но понимала ли я тогда, что бы получилось, подними я ее в галоп? Смогла бы остановиться сразу, возникни на пути препятствие? А ведь надо было бы решать, прыгать или нет, остановиться или свернуть с пути. Получилось бы у меня, справилась бы с лошадью? Или мы обе рухнули бы наземь, ломая ноги и шеи? О последнем лучше не думать.

Дорога до мест выпаса пони пролегала по полям и лугам. Через Безымянку был перекинут шаткий мосток — как раз для того, чтобы проходили только люди. Для машин и телег совсем рядом находилась удобная мель — самое большее по колено — с песчаным укатанным дном: проезжай — не хочу! От речки двухколесная колея дороги поднималась на крутую террасу — все Прилепы стоят на холмах, так что мы быстро привыкли то подниматься на плосковершинный холм, то опускаться в овраг. Оттуда дорога шла вдоль распаханных и засеянных полей краем посадки. С равнин задувал ветер. Он нес пыль и терпкий сухой запах земли. Так пахнет поле в ожидании дождя.

Мы прошли с километр, и я уже начала задумываться о том, что пора бы вернуться, когда Альбина указала мне:

— Вон там, где кусты. Видишь?

Впереди, где дорога делала плавный поворот вправо, виднелась невысокая густая стена зелени.

— Там речка, за нею деревня и пони.

Свернув с дороги, мы узкой тропинкой пошли через луговину, где, судя по засохшим лепешкам, совсем недавно бродило стадо. Как рассказала мне Альбина, здесь есть деревня, и не так давно, всего несколько лет назад, когда стали в очередной раз расширять Прилепский конный завод, туда перевели пони. Они не играют в экономике завода никакой роли и оказались на положении бедных родственников, которых еще терпят, хотя подумывают, как бы от них избавиться. Однако племенной учет ведется, и, собирая сведения о хозяйстве, Альбина успела кое-что разузнать о разведении маленьких лошадей. Большую часть лета пони содержатся на вольном выпасе, практически без присмотра. Только раз или два в день конюх-смотритель насыпает им в кормушки отруби и комбикорм. Зимой они тоже содержатся не в денниках, а небольшими группами в конюшнях-загонах. Отделяют только молодняк — молодых жеребчиков и кобылок, чтобы не было родственного разведения.

За луговиной снова оказалась речка, более напоминающая просто запущенный канал или очень широкий ручей. С крутыми берегами, бурно заросшими кустарником, узенькая, она почти не видна была из окружавшей ее зелени. Два берега соединялись меж собой переброшенной над водой трубой шириной около метра. Дабы люди, не умеющие держать равновесие на ее выпуклых боках, не свалились в воду, рядом были поставлены перильца, но в целом все это очень напоминало кадры из приключенческих фильмов про джунгли — не хватало только высовывающихся из реки голодных крокодилов или бегущих по следу дикарей. Перила шатались при каждом шаге так, что страшно было за них хвататься — еще, чего доброго, поломаешь.

Оказавшись наконец на противоположном берегу, мы попали в царство пони. Покрытый густым разнотравьем склон плавно вел к деревушке из десятка домов, утопающих в зелени. По словам Альбины, здесь жили в основном те, кто ухаживал за пони, ибо ежедневно совершать такие пешие походы на работу и обратно не всякий сможет.

Самих конюшен мы так и не увидели, но прямо перед нами раскинулись загоны — просторные квадраты луга, отделенные друг от друга проволочными заграждениями. Рядом с нами их было три, но и вдалеке глаз замечал такие же ряды ограды. Поднявшись на склон к самым зарослям и пройдя всего шагов сто, мы увидели пони.

Небольшой табунок, голов десять — двенадцать, пасся в одном из загонов. Здесь были матки, стригуны, два совсем маленьких, этого года рождения, жеребенка и жеребец-производитель. Я сразу выделила самую старую кобылу — она не щипала траву, а, стоя чуть в отдалении, поглядывала по сторонам.

Именно она первая нас углядела и упреждающе фыркнула. Табун вмиг оставил дела, и пони уставились на нас. Гости им явно были в диковинку.

Поблизости не было никого, кто мог бы остановить нас, — ни пастухов, ни конюхов, ни тем более местных жителей, и мы с Альбиной, не долго думая, перелезли через заграждение и оказались в загоне.

Пони тут же затопали нам навстречу. И не успели мы опомниться, как оказались в окружении. В нас тыкались теплые носы, поблескивали из-под челок внимательные глаза, и слышалось вопросительное сопение. Казалось, лошадки мягко и ненавязчиво, как звери в зоопарке, выпрашивают у нас угощение.

Памятуя о моей единственной встрече с жеребцом-пони во ВНИИКе, я старалась держаться от косячника подальше — вдруг ему придет в голову, что я подбираюсь к жеребятам? Пони хоть и с трудом доставали мне до пояса, все же не производили впечатления хрупких существ — эдакие бочонки на ножках, заросшие лохматой нечесаной гривой. Наверняка и сила удара их маленьких копытец тоже не соответствует обманчивому внешнему виду.

Но, как оказалось практически сразу, свирепость косячного жеребца, грудью встающего на защиту своего гарема и своих детей, была сильно преувеличена. В кармане у меня был хлеб — зная, что иду к лошадям, я не смогла не захватить с собой подношение. Лошадки учуяли его сразу и принялись тыкаться носами мне в руки и нахально лезть в карманы. Жеребец здесь оказался первым. Он без зазрения совести растолкал кобылок и встал передо мной с видом победителя, явившегося за законной наградой.

— Ну ладно, на! — Я отломила кусок и протянула ему.

Напрочь разрушая все стереотипы о том, что к жеребцам лучше не приближаться, он мягкими шелковыми губами взял лакомство и потянулся за вторым куском.

Конечно, я не могла ему отказать — жеребчик заглядывал мне в глаза с лукавством Конька-Горбунка.

— Сними нас, Альбина, — позвала я подругу, которая держалась в стороне.

К тому времени, как хлеб кончился, мы с жеребцом стали настоящими друзьями. Он разве что не позволял мне сесть на себя верхом, правда, я и сама бы не решилась на подобную фамильярность. Но трепать себя за уши, гладить и обнимать он позволял сколько угодно. Кобылы же, словно обидевшись на то, что хлеба им практически не досталось, отошли и снова начали пастись, лишь изредка поднимая головы.

— Ну что, пошли? — наконец окликнула меня Альбина. — Уже полпятого, а в шесть тебе на работу.

— Погоди. — Я уже сделала шаг назад, но жеребец шел за мной как собака, и я решила ненадолго задержаться. — Только тихо…

Что лошади кусаются, я знаю. Они могут прихватить руку, даже не желая того — просто беря хлеб. Кроме того, неизвестно, как полудикие пони отнесутся к подобной фамильярности… Стараясь не делать резких движений, я опустилась на колени перед носом жеребца, осторожно взяла его за голову — в надежде получить еще кусочек хлеба он потянулся было обнюхать мои карманы — и чмокнула в нос!

Щелкнул фотоаппарат — Альбина решила увековечить этот эпизод. Испугавшись щелчка, жеребец отпрянул, вырываясь. Словно только и ожидая этого знака, весь табунок снялся с места и рысцой отбежал подальше. Аудиенция закончилась, и нужно было возвращаться домой.

В самый последний момент помирившись с нами, пони провожали нас до границы загона. Они некоторое время стояли возле проволочной ограды и смотрели нам вслед, потом старая кобыла первая повернулась и побрела назад. За нею направился вожак, а за ним и весь табун. Я смотрела на удаляющиеся толстые крупы и густые лохматые хвосты, и мне казалось, что, увидев нас, лошадки на что-то надеялись — может, на какое-то изменение в их судьбе, ведь пони собирались вовсе убрать из Прилеп, чтобы не мешались. Но правда ли это или просто причуды воображения, я не знаю.


4

Маточный табун отправился на летние пастбища, и добрая половина конюшен опустела. Бывшие конюхи стали пастухами и по целым дням пропадали в лугах, часто оставаясь и в ночное. Но для меня работа не заканчивалась — в тот же вечер после выгона я отправилась знакомиться с новым местом работы.

То ли по моему желанию, когда я во что бы то ни стало желала избавиться от постоянных понуканий бригадирши Марьи Ивановны, то ли просто потому, что там были нужны рабочие руки, но моим новым рабочим местом стало тренировочное отделение. Оно находилось немного в стороне от маточного — нужно было пройти мимо случной конюшни и большой конюшни для отъемышей, чтобы попасть к огромному, недавно отстроенному новому зданию крытого манежа. Конюшни молодняка вплотную примыкали к нему, выходя в сторону большого ипподрома, за которым вдалеке были зеленые луга и левады. По тем лугам, насколько я знала, иногда проходили табуны маток. Несколько раз я их даже видела.

Я пришла как раз в то время, когда из небольшого загона молодняк заводили в конюшню. Работа только начиналась, и я, не теряя времени, сразу нашла начкона:

— Здравствуйте, я новенькая. Что мне делать?

Начкон меня немного знал — вместе с Леной мы ходили к нему в первый день уточнить некоторые вопросы нашего трудоустройства. Это был крепкий мужчина лет под сорок. Вместе с несколькими молодыми людьми — наездниками-тренерами, как я потом узнала, — он сидел в подсобке.

— Новая? Иди к Татьяне. У нее помощница заболела… Да вон она… Тань, это к тебе!

Невысокая коренастая девчонка с грубоватыми манерами человека, всю жизнь работавшего на селе, подошла и снизу вверх окинула меня оценивающим взглядом. Сдается мне, я ей не очень-то понравилась.

— Пошли, — коротко приказала она, когда нас представили друг другу. — Кобылок заведем…

Она вручила мне недоуздок, и мы отправились к загону. Вот так, не успев осмотреться как следует и узнать распорядок дня и свои обязанности, я с головой погрузилась в работу.

Лишь попутно, где поглядывая по сторонам, где выспрашивая, а где и догадываясь по логике вещей, я смогла разузнать все о новом месте.

В тренировочной конюшне было четыре отделения, в каждом — конюх и наездник. Только в нашем наездников было двое, да еще сюда часто захаживал начкон. И работали мы тоже вдвоем, ибо в нашем отделении было в два раза больше лошадей, чем в других. Одних жеребчиков пятнадцать. А еще десять кобылок, два двухгодовика, Близнецы и несколько просто стоявших у нас лошадей… Но лучше немного по порядку.

Рабочий день начинался с утренней кормежки — в корыте мешали полмешка молотых бобов и гречи с мешком отрубей, добавив для смазки воды. Получалась кашица, которую потом разносили молодняку — по трети ведра на голову. Тем, кто постарше, полагалось полведра, а единственной тяжеловозной кобыле, Радости, целое. Годовики немедленно принимались за еду, потому что уже знали: совсем скоро их поведут работать.

Обычно конюхи приходили к девяти часам и почти сразу же отдавали нам приказания, кого из годовиков им подготовить. К их приходу мы должны были очень много сделать — не просто покормить жеребят, но и почистить их.

По-настоящему лошадей чистили дважды в сутки — до и после тренинга, для чего ставили в коридоре на растяжку. Утром, перед работой, достаточно было просто обмахнуть спину, шею, плечи и бока лошади от пыли и шерсти и расчесать, чтобы потом никакой лишний волосок не мог забиться под упряжь и натереть кожу. Серьезной чистке лошадь подвергали после работы, когда она уже высохнет, отдышится и остынет. Тогда приходилось начинать чистку с голову, потом очищать шею, одновременно расчесывая гриву. Затем переходили к спине, бокам и груди, постепенно спускаясь к ногам.

Подавляющему большинству жеребят чистка нравилась. Весьма немногие при этом переминались с ноги на ногу, ловили зубами за рукава или начинали «танцевать», не давая подойти. Тогда требовалось всего-навсего применить жесткость: «Не хочешь — заставим!» За все время работы в первом отделении я не полюбила чистить только толстого двухгодовика Линя, сына знаменитого рекордиста Нута, гнедого рысака. Вместе со своим братом Лимоном он стоял у нас с Татьяной. Их я научилась различать не только по именам — Лимон был чуть светлее, просто гнедым жеребцом, а Линь чуть темнее. Кроме того, он был массивнее брата и чуть ниже в холке, а голову никогда не держал так высоко и горделиво, как Лимон.

У меня надолго и прочно укоренилось впечатление, что Линь невзлюбил меня с первого взгляда. Когда я заходила к Лимону, он вел себя совершенно спокойно — ну, зашел человек, и что? Он позволял чистить себя, никогда не мешал убираться в деннике и переходил с места на место по первому требованию. Когда я выводила его запрягать, всегда сам брал трензель в рот и стоял совершенно неподвижно. Его можно было погладить и даже угостить кусочком хлеба. К концу работы Лимон так привык к этому, что даже тыкался мне в руки на входе, ища угощение.

С его братом все попытки подружиться терпели крах. Убирая в его деннике, я смертельно боялась повернуться к нему спиной или оказаться между жеребцом и стеной — непременно прижмет боком к бетонке. А стоит чуть зазеваться, как прихватит рукав куртки. Ни разу он, правда, не укусил по-настоящему, но уже одного вида прижатых ушей и выкаченных глаз оказалось достаточно, чтобы держаться от него подальше. Редко какая чистка обходилась без короткой потасовки. Я радовалась всякий раз, когда выдавалась возможность не чистить у него в деннике.

За время работы в тренировочном отделении я несколько раз сталкивалась с молодыми строптивыми жеребцами. Некоторые были совсем взрослыми, другие — зелеными годовичками, из которых половина враждовала со мной не от дурноты нрава, а больше от страха или в ответ на мои не слишком умелые действия. Но только к Линю в денник я заходила, внутренне содрогаясь от страха: что выкинет он на сей раз?

И надо ж было такому случиться, что ровно через год, просматривая журнал «Коневодство и конный спорт», я в статье о ежегодных соревнованиях среди лошадей рысистых пород наткнулась на упоминание о… темно-гнедом Лине, воспитаннике Прилепского конного завода, который в руках наездника Анатолия Козлова выиграл Дерби-94!.. Я принялась сравнивать год рождения, имена родителей… Все сходилось!

Но тогда никто не мог заподозрить в строптивце, который с первого полужеста и полуслова слушался только начкона, будущего чемпиона. А тем более я, для которой буквально все, что ни происходило в конюшне, было в диковинку.

Начать с самого страшного — запряжки. Рабочий молодняк запрягают в качалку, несколько отличающуюся от спортивной, на которой потом выступают на соревнованиях. Она значительно легче, здесь используется другой набор упряжи, кроме минимально возможной — уздечки с трензелем, подбрюшник, чересседельник и седелка. К седелке крепился хвостовой ремень с петлей — специально для хвоста.

На поставленную на растяжку лошадь сначала надевают седелку, закрепляя ее, потом подтаскивают качалку и накрепко привязывают боковыми ремнями — одним чересседельником и одним подбрюшным. Затем набрасывают на хвост ремень, следя, чтобы ни один волосок не попал под петлю и не натирал лошади кожу. И уж потом надевают уздечку с трензелем.

Только последнее у меня начало получаться сразу и быстро. Исключение составлял все тот же Линь и кое-какие другие жеребчики, у которых в тот день и час бывало дурное настроение. В ремнях же я всегда путалась и до самого конца не было случая, чтобы я все сделала правильно. Обычно наездники с нетерпением ждали, когда я закончу, и частенько бросали на меня неодобрительные взгляды, уезжая на тренировку. Возвращаясь, они редко когда обходились без замечаний в мой адрес:

— Опять подпруга ослабла!..

— Мне пришлось останавливаться и перепрягать самому.

— Как ты закрепляешь ремни? Хочешь, чтобы лошадь натерла себе? Глянь, все шатается!

Я молча выслушивала эти замечания, изо всех сил стараясь исправиться, но у меня мало что получалось, пока однажды ко мне не подошел один из наездников нашего отделения.

Их у нас было двое — Николай и Сергей. Сергей, светловолосый улыбчивый парень, всегда пребывал в хорошем настроении и, пожалуй, единственный высказывал свои замечания с оттенком снисходительности. Подойдя сзади, Сергей некоторое время тихо наблюдал за тем, как я тщетно стараюсь увязать ремень, а потом мягко отвел мои руки.

— Да это же очень просто, — улыбнулся он в усы. — Смотри: кладешь их восьмеркой… вот так… Два оборота, и все. А потом чуть ослабляешь и просовываешь свободный конец вот сюда. Так же нижнюю, только наоборот. Сначала ведешь вверх, потом вниз, перекрещиваешь и снова вверх… — Сергей осторожно взял мои руки за запястья, показывая. А потом, когда упряжка была закончена, отступил назад. — Ну как? Поняла?

Я только кивнула, глядя на него сквозь непрошеный туман в глазах. Меня только что пожалели, и, посмотри Сергей на меня чуть теплее, я бы, возможно, в тот же миг влюбилась бы в него. Но он только забросил вожжи на спину лошади, запрыгнул в качалку и рысью выехал из ворот конюшни.

Отправив наездников работать с молодняком, мы с Татьяной принимались за чистку денников. В проход заезжала телега, на которую мы сваливали навоз и старую соломенную подстилку. Одни лошадки реагировали на это вполне спокойно, даже не сразу прекращали жевать. Другие шарахались в сторону. Третьи делали попытку изгнать пришельца, но одного взмаха метлой оказывалось достаточно, чтобы хулиган отступил. Уборку требовалось провести в рекордно короткие сроки, потому что через полчаса начинали возвращаться наездники, отработав лошадей. А как заедешь в конюшню, если весь проход занимает телега, на которой возвышается гора навоза и соломы? Приходилось отгонять телегу в сторону, чтобы принять качалку, а потом заводить ее обратно.

Первые несколько дней работы мы с Татьяной были вынуждены пользоваться транспортом из соседних отделений — нашей кобылы не было, что приводило мою напарницу в тихую ярость.

— Скорее бы Радость привели, — вздыхала она. — Я по ней так соскучилась!

— А кто это? — спросила я.

Татьяна посмотрела на меня удивленно: как можно этого не знать?

— Радость — наша рабочая лошадь, — терпеливо объяснила она с таким видом, словно я обязана знать рабочих лошадей всего конезавода.

— А где она сейчас?

— Ее на выжеребку отвели. У моей Радости жеребенок. — Голос Татьяны чуть дрогнул. — Я его не видела… Скорее бы ее привели!

Она продолжала повторять это по несколько раз в день и наконец однажды утром встретила меня с сияющей улыбкой:

— Привели! Наконец-то! И жеребеночек такой хорошенький!.. Сегодня она побудет в деннике, а завтра мы с нею будем работать.

Не слушая моих возражений, Таня потащила меня любоваться на малыша и его мать.

Я заглянула через решетку. Еще вчера этот денник был пуст, теперь в нем была толстым слоем навалена солома, грудой лежало сено, а поперек денника стояла, заполняя его целиком, громадная рыжая кобыла. Пригнув голову и насторожив уши, она внимательно смотрела куда-то себе под ноги.

— Жеребенок, — благоговейно прошептала Татьяна, толкая меня в бок. — Вон там… Радость! Радость! — позвала она.

Кобыла вскинулась, фыркнула. Глаза ее потемнели, ноздри затрепетали. Она насторожилась и пристукнула копытом об пол.

Постояв около нее еще немного, мы отправились заниматься делами.

Как обычно, мне досталась одна половина отделения, а Татьяне другая. На сей раз она, закончив свою половину, перешла помогать мне, а потом мы вместе отправились дальше.

— Заходи и начинай чистить у Радости, — распорядилась Татьяна по дороге. — А я пока съезжу навоз сброшу.

До навозохранилища ходу всего ничего — даже я справлялась с поездкой и разгрузкой в одиночку. Татьяна должна была обернуться за пару минут, но эти минуты мне предстояло провести в деннике с только что ожеребившейся кобылой.

Впрочем, я не боялась — Таня неоднократно рассказывала мне о шелковом нраве Радости, и я про себя решила, что мне ничего не грозит. Решительным жестом распахнув дверь, шагнула в денник…

И встретила зловещий взгляд. Кобыла, до той поры мирно жевавшая мешанку, повернулась ко мне и пристально обозрела меня с головы до ног. В ее взгляде не было и намека на миролюбие. «Кто ты такая и какого черта сюда заявилась?» — говорил ее взгляд.

Проще всего и правильнее было немедленно отступить и дождаться Татьяны — пусть сама чистит у своей ненаглядной, раз так уверена в ее характере. Но одно воспоминание о том, какими глазами она иногда смотрит на меня, заставило забыть и страх, и здравый смысл. Я осторожно притворила дверь и шагнула вперед.

Первое, что я увидела, была огромная куча навоза. Она доходила мне примерно до колен. Трудно было поверить, что все это дело одной кобылы, которая простояла здесь всего ночь. Солома превратилась в неприглядного вида массу, неприятно пахнущую мочой. Но самое страшное — посреди этого мусора и грязи стоял, покачиваясь, крошечный тощий жеребеночек, рыжий, в свою мать.

Чтобы убрать навоз и испорченную подстилку, мне пришлось бы сдвинуть малыша в сторону, но едва я сделала первый шаг к малышу, надо мной послышался странный звук — точно медленно поворачивалась вокруг своей оси огромная статуя. Радость забыла про еду и подобралась ко мне сзади, готовая на все при малейшем намеке на опасность для своего детища.

Рубашка мгновенно прилипла у меня к телу. Я с трудом подавила желание вылететь из денника пулей. Стараясь не делать резких движений, осторожно подгребала навоз ближе к двери, чтоб потом было удобнее кидать его на телегу. Радость существенно мне мешала — она заняла позицию у меня над плечом, что при ее росте было простым и легким делом, — и тяжело дышала мне в затылок, ожидая малейшей ошибки с моей стороны.

А она должна была вот-вот произойти, потому что я хоть и медленно, но неумолимо приближалась к жеребенку. Он стоял как прибитый к полу то ли потому, что еще не умел как следует ходить, то ли потому, что просто не реагировал на меня как на врага. Но вот еще взмах лопатой, еще один — и мне придется добраться до того навоза, на котором он стоит. И тогда Радость нападет…

Меня спасло появление Татьяны. Она въехала на пустой телеге в проход между денниками и, спрыгивая, бросила мне:

— Ты еще возишься с нею? Ну и копуша ты!

«Иди сама повозись!» — хотелось сказать мне, но язык прилип к нёбу, и я, пользуясь моментом, выскочила наружу. Таня, очевидно, восприняла мой маневр как приглашение пообщаться с ее ненаглядной Радостью, и шагнула в денник. Я же поспешила заняться соседним.

Как ни странно, ее Радость не тронула, показав себя с лучшей стороны. Впоследствии я сама частенько заходила в ее денник, запрягала огромную кобылу, давала ей зерно и сено и даже однажды изловчилась погладить жеребенка — когда мать его была в работе. Но того первого раза мне хватило, чтобы уяснить одну вещь: с некоторыми лошадьми ухо держать нужно востро всегда.

Как я поняла, Татьяна втайне мечтала когда-нибудь стать наездником и потому как-то особенно благоговела перед ними. Если чувствовала, что время поджимает, она начинала суетиться за троих и принималась покрикивать на меня:

— Давай живее! Сейчас они будут здесь! Ну, чего ты копаешься? Я вон пятнадцать денников очистила, а ты только десять, а нам еще на ту сторону идти.

Но, сколько она ни шумела, всегда мы успевали закончить работу в самый последний момент, уже когда на асфальтовой дорожке раздавалось цоканье копыт. Годовичок входил короткой рысцой, как правило, тяжело дыша, и мы наперебой бросались принимать его у наездника, потому что тот ограничивался тем, что приказывал подготовить следующего и уходил отдыхать. Но Сергей, если случалось принять лошадь мне — а здесь не соблюдалось строгой очередности, принимал тот, кто успевал первым, — не уходил в помещение, а оставался ждать, когда я закончу сперва распрягать первого годовика, потом выводить и готовить второго. Иногда он помогал мне — пока я вела одного в денник, выводил следующего, экономя мои время и силы. Он редко разговаривал со мной — просто спокойно и молча делал свое дело, не тратя понапрасну слова и эмоции.

Когда работа наездников заканчивалась и они уходили, для конюхов оставались сущие пустяки — засыпать в денники новую подстилку, приготовить сено и вывести лошадок погулять. Вооружившись недоуздками, мы входили в денники, ловили годовиков — далеко не все спокойно относились к процессу надевания недоуздка, не успев привыкнуть, ведь всем им было по году с небольшим. Многие поворачивались спиной, а когда я обходила их, чтобы приблизиться к голове, снова отворачивались. Порой такое кружение напоминало танец, и приходилось в нарушение всех правил применять силу.

В нашем отделении, как я уже сказала, было пятнадцать жеребцов и десять кобылок. Все кобылки стояли в одном ряду, а вот несколько жеребчиков находились в соседнем отделении вместе с другими нашими пятью лошадьми. Конечно, все они были разными, но мне понадобилось целых десять дней, чтобы научиться их различать.

Первой в ряду стояла Луара — единственная серая кобылка среди всего молодняка. Она же была одной из самых спокойных и никогда не мешала мне надеть недоуздок и вести ее куда угодно. Рядом с нею денник занимала ее сестра Лаура — темно-гнедая кобылка, которую я с кем только ни путала. Обе они были дочерьми Реала, одного из лучших производителей русской рысистой породы.

Вообще, гнедых среди годовиков было столько, что приходилось различать их по отметинам на морде и копытам, а также полагаться на знания других конюхов. Различить, кого я веду в конюшню, Тайну (дочку Талки, кстати сказать!) или ту же Лауру, можно было лишь по тому, стоит ли одна из них в деннике. Тогда ту, вторую, нужно было просто поставить в свободный. Первое время Татьяна, которая всех своих кобылок различала, казалось, по глазам, кричала мне вслед:

— Это Верба!

Или:

— Бирка!

Честно сказать, те кобылки и жеребчики, которых я различала с трудом, так и слились в моей памяти воедино, и сейчас трудно вспомнить всех. Кроме Луары и ее сестры Лауры (потом-то я заметила, что это была единственная гнедая кобылка, которая не имела ни единой отметины белого цвета) я запомнила лишь двух — вороную Янину и светло-гнедую Этну.

Про них можно было сказать два слова: Гигант и Карлик. Вороная Янина возвышалась над спинами своих товарок чуть ли не на вершок и была одной из самых массивных кобылок табуна. Она отличалась непробиваемым спокойствием. Сдвинуть ее с места, если надо убрать в деннике, было делом чрезвычайно нелегким. Она передвигала только одну ногу — ту, по которой я шлепала, причем не всегда в нужную мне сторону. Она словно хотела всем своим видом показать, что волноваться незачем и не о чем. «Все нормально, все спокойно», — говорил ее вид.

Маленькая худенькая Этна была полной противоположностью. Она была самой низкой кобылкой и ощутимо страдала от этого. Казалось, у нее развивается почти человеческий комплекс неполноценности. Как ни подойдешь к ее деннику, все время стоит, опустив голову и о чем-то глубоко задумавшись. Кажется, еще чуть-чуть — и она зарыдает о несовершенстве этого мира. Несомненно, если бы Джонатан Свифт, описывая своих разумных лошадей гуингмов, захотел, чтобы и у них тоже были свои мученики, он бы описал внешность и характер именно Этны. Она производила впечатление маленькой девочки, когда-то несправедливо обиженной и с тех пор так и не утешившейся. Если к ней заходили в денник, малышка шарахалась в сторону с ужасом, будто думала, что ее пришли убивать. Но когда ее таки ловили, обреченно брела за человеком с той покорностью, которая и навела меня на мысль о христианских мучениках.

Жеребчики запомнились мне и того меньше. Но была одна уникальная парочка, достойная того, чтобы о ней помнили годы спустя после того, как они покинули тренинговое отделение.

Прежде чем поведать об этих двух образчиках лошадиного молодого поколения, хочется упомянуть в двух словах о третьем — огненно-рыжем Троне. Упомянуть скорее для сравнения.

Трон и Грек были сыновьями Реприза — к слову сказать, добрая половина всего молодняка приходилась друг другу братьями и сестрами по этому жеребцу, исключение составляли дети Нута и некоторых других жеребцов, но те последние были представлены единичными экземплярами. В отличие от своих братьев, славящихся буйным нравом и многочисленными подвигами, Трон славился уравновешенным нравом. Он принимал свою долю как само собой разумеющееся. Высокий, худощавый, он издалека выделялся в толпе ровесников. Приходилось иногда вставать на цыпочки, чтобы дотянуться до его головы недоуздком, потому что Трон считал ниже своего достоинства пригибать голову. «Пусть подойдут и нагнут — тогда я пойду за людьми куда угодно. Но первым ни за что не поклонюсь!» — словно говорил он. Удивительно, что через некоторое время я встретила и его имя в списках призеров какого-то чемпионата. В то время мне казалось, что для того, чтобы добиться каких бы то ни было результатов, нужно обладать более сильным характером.

Братьями Трона были знаменитые Гурман и Грек. Грек, крупный, красивый темно-серый годовик с задатками лидера, был в нашем с Татьяной отделении и отличался независимым нравом. Когда его выпускали вместе с другими в загон, он держался особняком не столько потому, что считал себя уникальным, единственным и неповторимым, сколько потому, что прекрасно знал: рано или поздно, а прогулка кончится. Придут конюхи с недоуздками и по одному отправят обратно в тесные денники. Грек боролся за свою свободу с упорством мустанга. Когда недоуздок падал с его головы, он тут же отбегал подальше и старался не подходить к воротам загона. Другие жеребята, проголодавшись, сами собирались там, столпившись тесной кучкой, и только Грек независимо держался в стороне. Он позволял переловить всех остальных, а когда понимал, что очередь дошла до него, пускался во все тяжкие. Прижав уши, он широкой машистой рысью или галопом без устали кружил по загону, с удивительным проворством уворачиваясь от раскинутых рук ловивших его конюхов. Для поимки Грека мы с Татьяной волей-неволей подключали весь персонал конюшни. И вот представьте себе такую картину: по совершенно пустому загону мечутся, размахивая недоуздками, человек десять, а между ними ловко лавирует один-единственный жеребчик. Он изящно, только склоняя голову набок, обходит одного, другого, третьего, встает на дыбы перед четвертым, взбрыкивает, уворачиваясь от пятого, и снова принимается кружить по периметру. Загоняв нас всех до седьмого пота и наслушавшись несладких эпитетов в свой адрес, он сменял гнев на милость и сдавался, но всякий раз это выглядело так, словно его поимка была чистой случайностью. Думается, он нарочно в один прекрасный момент становился невнимательным, дожидаясь, пока кто-нибудь не схватит его за гриву.

— Поймал, давайте скорее — удерет! — кричал удачливый ловец.

Татьяна и я, перегоняя друг друга, устремлялись к Греку. Он дрожал всем телом, пробовал вырываться и показывать гонор, но смирялся, едва недоуздок оказывался у него на голове. В конюшню же он при этом шел, словно какой-нибудь исторический герой, эдакий средневековый рыцарь, сдавшийся на милость неверных, но решивший личным примером доказать свое превосходство и посрамить презренных сарацинов. К слову сказать, когда его выводили на прогулку, он никогда не упрямился.

Однажды настал день, когда судьба улыбнулась Греку, а с ним вместе — и Гурману.

В первых числах июня трава уже поднялась достаточно, чтобы жеребят можно было выпускать в свободное время попастись. Для этого их выгоняли не в загоны, а в левады, которые находились около ипподрома, чуть ли не с противоположной стороны от конюшни. Напрямик через поле до них было около километра, а по дорожкам ипподрома — и все три-четыре. Жеребчиков угоняли туда конюхи верхами и верхом же пригоняли назад.

Чаще всего за молодняком отправлялись сами наездники, потому что, как правило, вечерами им делать было нечего. Скакали без седел, пользуясь только недоуздками. Проводив их, мы, конюхи, занимали позицию у ворот.

Вот впереди на зелени поля показалось медленно движущееся темное пятно. Через минуту уже стало ясно — это они. Годовички идут неспешным шагом, на ходу пощипывая травку, с видом самым смиренным. А ведь где-то там известные заводилы и подстрекатели Грек и Гурман! Но они приближаются, иногда прибавляя ход, и мы выходим им навстречу.

Жеребята подходят, постепенно останавливаясь. Они спокойны, и мы тоже стараемся не шуметь. Подходим, выбирая по одному, прихватываем гриву, чтобы не подумал вырваться, потом обхватываем за шею, надеваем недоуздки и уводим в конюшню. Возвращаемся тоже тихо… Слишком тихо.

— Эге, а где мой Гурман? — вдруг воскликнул Николай, один из конюхов, про которого ходил слух, будто он успел отсидеть за что-то в тюрьме. — Кто уводил Гурмана?

— И нашего Грека нет, — подхватила Татьяна. — Галь, ты его видела?

— Нет, — ответила я, обегая взглядом нескольких оставшихся жеребчиков. Вон те двое явно наши, тот чужой — ни у кого из знакомых годовиков нет такого большого светлого пятна на лбу… Судя по всему, нет не только этих двоих, но и еще парочки жеребят.

— Вы где их потеряли? — накинулся Николай на наездников. — Куда они делись?

— А черт их знает! Никто не отбивался…

— Куда же они удрали?

Так вот что означала странная тишина! Хороший сюрприз! Где теперь их искать?

— Так. — Татьяна решительно сорвалась с места. — Ждите меня здесь.

С удивительным для своего роста и сложения проворством она исчезла в недрах конюшни и через полминуты вернулась — верхом на упряжной тяжеловозной кобыле. Та неспешно рысила, радуясь возможности поразмяться, а маленькая Татьяна подпрыгивала на ее широкой, как стол, спине.

— Где все были? — проезжая мимо конюхов, крикнула она.

— За поворотом, где деревья.

В том месте мне однажды пришлось побывать, когда пришла моя очередь гнать оттуда уже не жеребчиков, а кобылок. Всем годовикам нравилось отправляться туда, где к леваде вплотную подступают заросли. Там просторно, можно побегать, а если слишком жарко, то и укрыться от палящего солнца.

Мы остались ждать, облокотившись на загородку и глядя вдаль. Зеленая равнина расстилалась перед глазами почти на километр. По опоясывающей поле дорожке вполне можно было устраивать бега на три версты.

— Вот, вот они! — вдруг послышались возбужденные голоса. Конюхи показывали пальцами, кто-то забрался на ограду.

На поле и впрямь появились две фигурки. Вытянув шеи, как на скачках, жеребята мчались галопом, но видно было, что гнал их не страх, а просто желание показать удаль и молодецкую стать. Татьяны нигде не было видно, но и то правда — где ее малоповоротливой тяжеловозихе сравниться с двумя жеребчиками!

Конюхи засуетились, переговариваясь:

— Давай сюда! Скорее!

— Открывай ворота — выгоним оттуда на дорожку.

— Как они туда-то забрались?

Грек и Гурман мчались сломя голову, но перед растянувшейся цепью загонщиков сбавили ход и подошли к людям широкой рысью, фыркая и выгибая шеи дугой. Тугие мышцы играли под гладкими шкурами, глаза горели — жеребчики наслаждались жизнью.

Мы успели медленно замкнуть их в кольцо прежде, чем оба беглеца почувствовали неладное. Сообразив, что попались, Грек и Гурман вскинули головы, озираясь: мол, что вы, в самом деле, уж и пошутить нельзя? Но одного взгляда на подкрадывающегося к ним Николая было достаточно, чтобы сразу понять — шутки кончились.

Из двух братьев Гурман был более покладистым. В отличие от Грека, его никогда не ловили по несколько минут. Оказавшись в кольце, он заметался растерянно, ища выход.

— Гурман, Гурман, мальчик мой! — позвал его Николай, подходя.

Гурман дернулся, вскидываясь, но конюх успел обхватить его за шею, повисая на нем. Жеребчик закрутился было волчком, показывая норов, но недоуздок был уже наброшен, и пришлось покориться.

Оставался Грек. Он был умнее и понимал, что за попытку побега его по головке не погладят, а потому и остановился подальше, заметно насторожившись. Будь здесь Татьяна, я бы в ус не дула, но она где-то еще тащилась, может быть продолжая разыскивать беглецов, и мне волей-неволей пришлось самой заняться темно-серым дьяволом.

— Ну-ну, Грек, иди к мамочке, — приговаривала я, подкрадываясь по широкой дуге, стараясь прижать его ближе к загородке, где у него будет меньше возможности удрать. Жеребчик, пофыркивая, отходил от меня по той же дуге, не думая слушаться. Однако он уже начинал стихать, и я постепенно приближалась к нему.

Мне осталось сделать шага два или три — и Грек будет в моих руках. Но в этот миг широко раскрылись ворота загона, чтобы Николай вывел Гурмана. Воротина оказалась слишком близко от Грека, и он, решив, что готовится покушение на его свободу, рванулся в сторону.

Я прыгнула за ним — и испортила все дело. Испугавшись резкого движения, Грек сделал несколько скачков и вырвался из загона, оказавшись на свободе в полном смысле этого слова.

В первый миг растерялись все — и беглец в том числе. Куда бежать? Кругом столько возможностей!

Положение, сам того не подозревая, спас Николай, отводивший Гурмана в денник. Лошади стараются держаться вместе в необычной ситуации — сколько раз бывало, что на скачках лошадь, потеряв наездника, продолжала скакать за остальными не потому, что хотела победить, а именно повинуясь стадному чувству! И сейчас инстинкт держаться вместе заговорил в Греке в полный голос, и жеребец рысцой двинулся за братом.

Мы стряхнули оцепенение — все-таки в конюшне изловить строптивого годовика проще.

— Закрывайте двери! — послышались голоса. — Сейчас мы его загоним!

Под крышей наши голоса раздавались гулко, рождая эхо. Следовавший за Гурманом Грек потерял его и, заблудившись, заметался между отделениями, натыкаясь на нас.

— В манеж! Гоните его в манеж!

Тренировочные конюшни вплотную примыкали к крытому манежу напротив входа, через который ворвался Грек. Николай, успевший завести Гурмана в денник, бросился за ним, а мы, собравшись, единым строем двинулись на беглеца.

Грек понял, что попался окончательно. Тонко заржав, он тряхнул гривой и галопом влетел в манеж. Здесь ему бежать было особенно некуда, но он не собирался сдаваться без боя и сопротивлялся до той минуты, пока не подоспела Татьяна. Со злости и от досады, что ей пришлось так долго гоняться за двумя упрямцами, она тигрицей бросилась на незадачливого Грека и чуть не силком уволокла его в денник.

— Они к кобылам кинулись, — только и ответила она, когда ее потом спросили, куда подевались братья-беглецы. — Там табун бродил.

А потом нам здорово влетело от начкона за то, что едва не выпустили жеребенка. Но после этого случая, что самое удивительное, Грек начал понемногу исправляться — за ним больше не приходилось бегать по полчаса, а однажды он даже первым дался в руки.

Его брат Гурман — не в смысле «гурман — тот, кто любит вкусно поесть и ценит хорошую кухню», а с ударением на первом слоге, чтобы получилась фамилия, как Шифман, Фишер и тому подобное, — обычно не отличался любовью к свободе. Красивый ярко-гнедой жеребчик был любимцем Николая, и не проходило дня, чтобы он не рассказывал какой-нибудь байки про Гурмана. Думается мне, большинство из них он придумывал сам — невозможно, чтобы у одного годовичка была столь богатая приключениями жизнь. Но один случай произошел на самом деле — свидетелем была сама Лена.

Николай вообще оказался мастером рассказывать байки, причем главными героями всех его невероятных историй были либо Гурман, либо некий Жертва. Сюжеты же отличались однообразием — во всех историях повествовалось о том, что выкинул тот или иной его подопечный, когда он, Николай, либо загонял его обратно в денник, либо чистил или задавал корм.

В тот день я, входя в конюшню, заметила необычайное оживление среди конюхов. Собравшись в одном месте, они что-то горячо обсуждали, не в пример начкону, который был мрачен как туча. Николай сидел на брикетах прессованного сена и вовсю разглагольствовал, давясь от смеха.

Я подошла ближе.

— Привет! — Татьяна заметила меня и посторонилась, пропуская в кружок. — Слышала новость?

— А что случилось?

— Гурман отличился.

Николай, увидев нового слушателя, с готовностью начал рассказ снова. Живо представляя себе эпизод, он похохатывал и никак не мог справиться с весельем:

— Слышь… Тут наших (нашими мы именовали годовиков) выгоняли на дальние левады, за ипподром. А там забор — во! — Николай даже привстал, показывая высоту примерно метра полтора от земли. — Плетень… Ну, наши гуляют, а там как раз кобылы проходили… И, наверное, какая-то из них в охоте. — Он сделал паузу, потирая руки и надеясь на богатое воображение слушателей. — Наши-то возбудились — и к ним! А там забор!.. Ну, Гурман и сиганул через него. Да не рассчитал и застрял… — Николай даже привстал, наглядно демонстрируя, как именно застрял его подопечный. — Повис на заборе — передние ноги там, на земле, стоят, а задние тут болтаются… Одним местом зацепился!

Я не могла удержаться от смеха, представив себе висящего на ограде жеребчика.

— А сейчас что с ним?

— Его начкон с нами снимал. Тяжеленный, черт!

— Это он из-за кобыл сиганул, — объяснил очевидное один из находившихся тут же наездников соседнего отделения. — Зря табунщики их слишком близко подвели.

— Думали, наверное, что они еще для этого дела маленькие, — усмехнулся второй.

— А у них уже сейчас все на месте, — со смехом поддержал его Николай.

Теперь мне стала ясна причина недовольства начкона — еще бы, ведь в случае, если бы Гурман получил травму, за нее пришлось бы отвечать и табунщикам, и ему.

Вечером, когда Лена пришла переночевать, я рассказала ей о дневном происшествии. Как ни странно, она не выказала ни удивления, ни понятного веселья.

— Знаю, — хмуро откликнулась она. — Меня начкон к себе вызывал… Эти жеребцы как кобыл моих увидели, так прямо-таки взбесились! Стали на плетень кидаться. А потом один возьми и прыгни! Ну, и повис… А мы табун отогнали.

Гурман служил для Николая одновременно источником неусыпной заботы и постоянной тревоги — как бы чего еще не случилось. Вторым его подопечным, требующим к себе столь же пристального внимания, был Жертва.

Я до сих пор не знаю, как на самом деле звали этого жеребчика-тяжеловоза, шестимесячного отъемыша, одиноко стоявшего в своем деннике. На дверях его красовалась меловая надпись: «Жертва». Это был толстый, невысокий, компактный, как все тяжеловозы, огненно-рыжий малыш, отличавшийся вовсе не маленькой силой и проворством. Откуда он тут взялся и какова его судьба, тоже было скрыто за семью печатями. Николай заботился о нем с особым рвением, Жертва для него был чем-то вроде любимой игрушки. Он сам выводил его на прогулку и сам же ловил в конце.

Жертва всегда гулял отдельно от годовиков в компании двух других отъемышей, которых звали одним именем на двоих — Близнецы. Об их происхождении тоже ничего не было известно. Это были жеребчик и кобылка, похожие друг на друга так, что я даже к концу работы на заводе не научилась их различать. Оба невысокие, даже слишком маленькие для будущих рысаков, приземистые, с короткими шейками и большими животами, на боках болталась клоками невылинявшая зимняя шерсть. Их содержали в собственном деннике, и находились они на нашем с Татьяной попечении. Характерами Жертва и Близнецы походили друг на друга, отличаясь пугливостью и наивностью, и разобраться, кто из них кого подбивал на сопротивление людям, было трудно.

Обычным местом их прогулок был крытый манеж, где три отъемыша бродили в свое удовольствие. Загнав после выгула годовиков в денники, мы всей конюшней отправлялись ловить Жертву и Близнецов. У нас так и говорили:

— Куда идете?

— Близнецов ловить. Давай заканчивай и иди помогать.

На поимку трех годовичков уходило иногда до четверти часа у пяти человек. Едва первый загонщик показывался в манеже, как смирно прогуливающиеся отъемыши настораживались и отбегали к противоположной стене. Мы же, заходя, растягивались цепью и не спеша шли на них, оттесняя в угол. Сперва троица послушно отходила, но потом, заподозрив неладное, начинала нервничать.

Первыми не выдерживали Близнецы. Сорвавшись с места, они кидались обратно на цепь загонщиков, словно желая силой прорваться к свободе. Здесь главное было не сплоховать и не промахнуться. Дело в том, что оба Близнеца носили недоуздки и нужно было лишь поймать малышей за них.

Чаще всего их хватали за гриву. Близнецы начинали брыкаться, но, стоило им почувствовать, что на них надеты настоящие недоуздки, с поводом, смирялись. Первой чаще ловили кобылку — она была не такая ловкая. Оставшись один, жеребчик сам подходил к сестре — нужно было лишь немного постоять с нею посреди манежа. Когда же Близнецов уводили, наступал черед Жертвы.

К тому времени он забивался толстым округлым задом в угол, настороженно посверкивая оттуда глазами, и кидался в сторону при малейшем намеке на возобновление охоты. Тяжеловозик отлично разбирался в людях и сражался с ними с артистизмом, которому не грех бы поучиться самому Греку.

Он стоял спокойно до тех пор, пока круг ловцов не начинал смыкаться, а потом внезапно кидался в сторону и мощным рывком, со скоростью не меньшей, чем у пушечного ядра, врезался в цепь в самом слабом месте и с радостью убегал на противоположный край манежа. Николай обычно с воинственным кличем кидался ему наперерез, но промахивался на миллиметр.

Загонная охота начиналась сначала. На сей раз Николай выходил вперед, готовый предугадать первый рывок Жертвы. Он пригибался, держа недоуздок, как ковбой лассо, но жеребенок всегда оказывался чуточку быстрее, и чаще всего конюх растягивался на земле после неудачного броска. Как правило, после этого он свирепел окончательно, и начиналась беготня по манежу, при этом недоуздок и впрямь использовался как лассо.

Наконец кому-нибудь удавалось поймать Жертву — чаще всего за хвост или гриву. Николай мигом оказывался рядом, тигром бросался на вырывающегося жеребчика, набрасывал недоуздок и тащил в денник. Но при этом надо было видеть и слышать, как он разговаривает с ним.

— Жертва, мой Жертвочка, — бормотал Николай, поглаживая спутанную жесткую гривку тяжеловозика. — Ух ты у меня какой! Жертва…

Услышав один раз, как он разговаривает с жеребенком, можно было понять: конюх любил этого строптивого толстого малыша.

Такие упражнения по прыжкам и бегу происходили ежедневно, но гвоздем сезона стал тот день, когда Жертву и Близнецов выпустили погулять вместе с годовиками.

Был один из последних дней моей работы на этом месте. Вечером, как обычно, жеребчики гуляли на беговой дорожке ипподрома — далеко их, во избежание повторения побега Грека и Гурмана, уже не отпускали. Травы тут было мало, в основном спорыш и растущий вдоль ограды пырей, и в конце дня жеребчики сгрудились у ворот, с тоской поглядывая на приближавшихся людей. Даже Грек с Гурманом оказались в общей толпе. И только Жертва и Близнецы показали себя оригиналами — они благодаря своему маленькому росту протиснулись через плетень на середину ипподрома, на травяное поле, где и бродили в свое удовольствие. Отъемыши явно решили, что их оставят тут навсегда.

Их иллюзии оказались грубо разрушены, когда конюхи взялись за работу.

Годовики выказали чудеса послушания — Грек дался в руки в числе первых. Я не верила своим глазам и рукам, когда вывела его за недоуздок из загона. Он шел рядом со мною спокойный, как ягненок.

— Грек, что с тобой? — спросила я, поглаживая его по гриве, в угольно-черных волосах которой мелькала ранняя проседь — он был, что называется, угле-вороной.

Годовик не ответил, но я не зря удивлялась. Когда всех жеребчиков переловили, выяснилось, что самое интересное только начинается.

Николай вместе с наездниками — по мере того, как жеребчики привыкали к свободе, нам просто необходима стала их ежевечерняя помощь — поднырнул под перекладину плетня и пошел на Близнецов и Жертву, обходя их далеко справа. Троица сперва спокойно смотрела на его маневр, а потом неспешной рысцой направилась в чистое поле — Близнецы плечом к плечу, а Жертва чуть в стороне, с независимым видом.

Николай перешел на бег, делая большой круг. Он направлялся куда-то в сторону, наездники остановились, и отъемыши тоже сбавили ход.

И тут Николай вернулся и направился прямиком к беглецам. Круто повернувшись к нему задами, они затрусили к нам.

— Ворота! — долетел до нас крик загонщика. — Откройте ворота, пусть выйдут на дорожку!

Крик спугнул Близнецов, и они прибавили ходу.

Мы еле успели распахнуть створки — вся троица на полном скаку вылетела к нам и заметалась на узком пространстве. В чем-то Николай был прав — поймать трех отъемышей здесь было гораздо легче.

В теории. На практике поимка Близнецов и Жертвы больше походила на иллюстрацию известной пословицы: «За двумя зайцами погонишься — ни одного не поймаешь».

Четверо конюхов и трое наездников полчаса крутились вдоль ограды, пытаясь подобраться ближе к трем жеребятам. Вроде Близнецы должны были плохо бегать на коротеньких ножках, не говоря уж о Жертве, больше напоминавшем завернутую в рыжую шкуру бочку. Но не тут-то было.

Посверкивая глазами по сторонам. Близнецы пятились от наступавших людей, выжидая, но стоило кому-нибудь сделать резкое движение вперед, как они стремительно кидались в разные стороны. Обежав людей, они снова соединялись за нашими спинами, и все начиналось сначала.

— Нет, так дело не пойдет, — наконец решительно заявил Николай — он считал себя главным в этом деле, ведь ловили и его ненаглядного Жертву. — Давайте загоним их между воротами.

— А не вырвутся? — спросили у него.

— Попробуем! Не до ночи же с ними возиться!

Всю троицу отогнали подальше, и несколько загонщиков отправились с ними, чтобы по знаку остающихся вернуть троицу обратно. Тем временем мы распахнули одну из створок ворот, оставив щель между нею и забором, — теперь сюда, в узкое пространство, нужно было загнать жеребят и изловить.

Цепь загонщиков заняла свои места, и охота началась.

Спугнутые, Близнецы и Жертва сначала рысили прямиком в расставленную ловушку, но, оказавшись в непосредственной близости от нее, почувствовали неладное и повернули назад.

— Куда?! — не своим голосом заорал Николай, прыгая наперерез. Привыкший к его голосу Жертва метнулся в сторону, а Близнецы, перепугавшись, ринулись к забору.

— Прижимай!

Мы налегли на створку, сужая щель. Близнецы на полном ходу влетели в ловушку и затормозили, не зная, что делать. Я просунула руку через прутья и схватила одного из них за гриву:

— Держу! Я его держу!

— Быстро отведи в конюшню, — распорядилась Татьяна — охота еще продолжалась, ведь Жертве удалось ускользнуть, и сейчас он стремительным галопом улетал вдоль по беговой дорожке, преследуемый изрыгающим проклятья Николаем.

Не решаясь входить в щель к перепуганным жеребятам, я через плетень надела недоуздки и потащила Близнецов за собою. Пораженные случившимся, они брели за мною как потерянные.

Когда я вернулась к ипподрому чуть ли не бегом, ловля Жертвы была в самом разгаре. Тяжеловозик еще метался по дорожке, увертываясь от людей, и я пожалела, что ни у кого нет кинокамеры. Какой сюжет для передачи «Сам себе режиссер» пропадает!

Все уже были усталые и злые, мне только взглядом указали место в цепи загонщиков — решили снова воспользоваться способом Близнецов. Если дать Жертве несколько минут, чтобы успокоиться и расслабиться, потом его можно будет загнать в щель приоткрытых ворот и поймать.

Жертва выжидал в сторонке, конюхи, исполнявшие роль загонщиков, сидели на плетне, а мы стояли цепью у ловушки. Самое главное было — не дать ему свернуть в другую сторону и таким образом начать все с начала. Уже вечерело, и никто не был уверен, что у нас хватит сил на очередную попытку. В небе собирались тяжелые тучи — ожидался дождь. Задувал холодный ветер, и мы поневоле то и дело бросали взгляды вверх.

Наконец Татьяна решительно спрыгнула с плетня:

— Пошли, что ли?

Жертва вскинулся и отступил на шаг.

— Осторожно, не спугните опять, — предупредил Николай. Он пригнулся, растопырил руки и походил скорее на хищника в засаде, чем на конюха.

Загонщики двинулись на жеребчика. Не дожидаясь, какую еще каверзу выкинут люди, Жертва с места взял крупным галопом и поскакал напрямик.

Ждущая его вторая волна загонщиков была раскидана — трудно устоять, когда на тебя мчится бочка на толстых ногах. Гордо вскинув голову, с развевающейся гривой, Жертва разогнался на предельной скорости и пролетел мимо ловушки.

— А, твою… Стой!

С перекошенным лицом Николай ринулся ему наперерез. В два мгновения догнав Жертву, он сделал прыжок…

Два тела столкнулись в полете и вместе рухнули на землю. Поднявшаяся пыль ненадолго скрыла от нас полную картину происходящего, но вскоре мы увидели бьющегося на земле Жертву. На нем сидел Николай, прижимая его голову к дорожке и изо всех сил мешая ему подняться.

— Недоуздок! — прохрипел он. — Недоуздок давай!

К нему подбежали, помогли натянуть ременную петлю на голову Жертве, и жеребенок наконец смог подняться. Оба, он и Николай, были выпачканы в пыли и казались почти серыми. Отплевываясь и что-то бормоча сквозь зубы, Николай поволок упирающегося тяжеловозика к конюшне, и только тогда я, кажется, начала догадываться, почему Жертву назвали именно так.


5

А через два дня на работу из отпуска вышла постоянная напарница моей Татьяны — тоже Татьяна. Я увидела ее утром — высоченная, массивная женщина возвышалась над своей маленькой проворной коллегой и приветливо улыбалась мне.

Это был мой последний день работы на старом месте. Теперь я стала чем-то вроде девочки на побегушках — чуть ли не ежедневно кто-то из конюхов уходил на выходные, и я была призвана замещать его в его отделении. И если раньше рядом со мной всегда была Таня, которая могла и подсказать, и кое-что сделать вместо меня, то теперь все, даже то, в чем я не разбиралась, легло целиком на мои плечи. Это было время метаний по тренировочной конюшне — бывали дни, когда я, уйдя вечером домой, не знала, приду ли завтра в то же самое отделение или попаду в новое. Конюхи едва не дрались за право взять выходные. Несколько дней мне довелось даже замещать Николая, ухаживая за его Гурманом и ненаглядным Жертвой. К его отделению был прикреплен наездник Алексей Козлов, тот самый, что через год завоюет приз вместе с Линем, сыном Нута.

Настоящими днями отдыха для меня были те три дня, когда выходные брала Ирэн.

На самом деле ее звали Ириной, но все, в том числе и я, звали ее именно так. Эта высокая стройная худощавая женщина с шапкой рыжевато-каштановых волос и вечно печальным нездоровым лицом казалась не от мира сего. Она никогда не общалась с остальными конюхами и наездниками, а если и появлялась в обществе, то чаще скромно стояла где-нибудь в уголке и помалкивала. Если кто и слышал ее тихий, маловыразительный голос, то лишь когда она отвечала на какой-нибудь вопрос. Она не была настоящим конюхом — закончила не то педагогический, не то еще какой-то малоподходящий для работы здесь институт, и единственная, кроме начкона и меня, имела настоящее высшее образование, подтвержденное соответствующим дипломом. Ее сторонились, но, как ни странно, по-своему уважали, как уважают, надо думать, человека, который занял свое место в жизни и не собирается что-либо менять.

Она спокойно трудилась в своем отделении — единственном, где не был прикреплен ни один наездник. На ее попечении было от силы десять — двенадцать лошадей, в основном старые мерины неопределенной породы и несколько лошадей, случайно попавших в тренировочные конюшни. В большинстве своем это были орловские рысаки и несколько полукровок.

За несколько дней до того, как я оказалась в отделении Ирэн, случилось событие, существенно повлиявшее не только на работу нашего завода, но и, клянусь в этом, на трудовой график всех предприятий, работающих по вечерам.

В тот год на экраны страны вышел один из первых мексиканских телесериалов — «Богатые тоже плачут», и неискушенные зрители толпами бросались к экрану, чтобы, затаив дыхание, следить за перипетиями судьбы несчастной Марианны и потом, собравшись на работе, каждую свободную минуту обсуждать все то, что увидели на экранах.

Я с понятным вниманием ловила эти беседы — в доме, где мы жили, телевизором и не пахло, и волей-неволей приходилось довольствоваться рассказами собеседников. О многих кознях доньи Эстер приходилось только догадываться.

— Расскажи, что там было? — пользуясь паузами в разговорах, приставала я к Татьяне. Она обычно исполняла мою просьбу, но однажды ей это надоело.

— У тебя что, своего телевизора нет? — огрызнулась она беззлобно.

— Нет, — ответила я. — Мы в общежитии живем, а там от телевизора только розетка.

Разговор расстроился, но когда мы расходились по рабочим местам, меня незаметно догнала Ирэн. Она в тот час была со всеми, но не вступала в беседу.

— Тебе что, правда негде смотреть телевизор? — спросила она.

— Да, у нас вечерами в комнате так скучно — хоть на стенку лезь.

— А приходи ко мне, — вдруг предложила она. — Я живу недалеко…

— Где? — загорелась я. Хоть ненадолго разнообразить вечера в общежитии!

Ирэн посмотрела на меня с интересом сверху вниз:

— Знаешь, где почта?

— Конечно! — Местоположение почты, столовой и бани любой мало-мальски опытный студент узнает в первые же дни по приезде на новое место.

— В том же доме, второй подъезд, четвертый этаж… Приходи после работы.

Приветливо кивнув мне, Ирэн направилась к своему отделению.

— Погоди, — окликнула я ее осторожно, спохватившись, — только я не одна живу… У меня подружки!..

— Ну, приходи с ними, — пожала плечами Ирэн с полным спокойствием.

Везде, в деревнях и городах, так много народа смотрело сериал про плачущих богатых, что работу по вечерам руководителям хозяйств приходилось согласовывать с программой передач. Дабы не было прогулов, вечером мы приходили на конюшню на целый час раньше, чтобы успеть до половины восьмого сделать все дела. Сперва долго обсуждалось предложение, чтобы начинать вечернюю смену после просмотра очередной серии, но общество воспротивилось, и наши лошадки гуляли на целый час меньше — потому что мы очень хотели вовремя поспеть к экрану.

Теперь все трудились в ударном темпе и, закончив свои дела, чуть ли не бегом помчались по домам. Я забежала в общежитие за Альбиной, и мы вместе отправились в гости. Лену предупредить не могли — она заканчивала свою работу в восемь независимо от остального мира.

Звоня в дверь, я в глубине души побаивалась, что Ирэн забыла или успела пожалеть о своем приглашении. И, когда она открыла дверь, я робко напомнила:

— Ты нас приглашала… на вечер…

— Проходите, — спокойно ответила Ирэн.

В ее маленькой однокомнатной квартирке царил тот художественный беспорядок, какой я впоследствии заметила и на ее рабочем месте. Явное небрежение к чистоте и презрение к уборке читалось во всем. Широкий разобранный диван, несколько стульев и кресел, два шкафа и этажерка, забитые книгами, и телевизор в углу. Из глубины комнаты нам навстречу вышла старушка.

— Моя мама, — объяснила Ирэн. — Мам, это с моей работы. Пришли посмотреть телевизор. Проходите!

Старушка посторонилась так же спокойно, как и ее дочь.

До начала фильма оставалось еще несколько минут, и мы с Альбиной оглядывались по сторонам. В углу около балконной двери часть пола была отделена досками, и оттуда доносились звуки, ошибиться в значении которых было невозможно — это попискивали щенки.

Едва я сделала шаг в сторону загородки, навстречу мне оттуда с тихим предупреждающим рычанием поднялась голова — рыжая спаниелька требовала, чтобы я немедленно убралась, но я успела углядеть четверых разноцветных щенков прежде, чем рычание их мамаши перешло в лай.

Ирэн мягкой жирафьей походкой выплыла мне навстречу из кухни.

— У нее щенки, — объяснила она грустно и твердо. — Лучше не подходи — укусит!.. Садитесь, сейчас начнется! — И включила телевизор.

Я пристроилась у шкафа. Отсюда мне был виден не только экран, но и загородка со щенками. Их мать положила голову на край и не сводила с нас пристального недоверчивого взгляда, тихо рыча в продолжение всей серии. А когда мы наконец собрались уходить, выбралась и проводила до порога, словно хотела удостовериться, что мы ушли совсем.

Сериал показывали чуть ли не ежедневно, и мы зачастили к Ирэн. Хозяйка встречала нас с неизменным выражением грустного гостеприимства и ни разу не выказывала недовольства нашим посещением. Но и в то же время она не делала попыток поговорить, и мы узнали о ней лишь то, что она действительно была учителем биологии, но обстоятельства вынудили ее работать на конюшне.

Ирэн брала выходной сразу за два месяца, то есть мне приходилось замещать ее целую неделю. В последний вечер она провела меня по своему отделению, показывая старых жеребцов и кобыл. Всех она знала по именам, но я никого не запомнила — на дверях не было табличек, а она кличек не повторяла.

Работа в отделении Ирэн оказалась легче легкого — нужно было всего-навсего задать лошадям корм, почистить денники и обмахнуть от пыли и грязи самих лошадей. Ни запрягать в работу годовичков, ни выводить их на прогулку, а потом заводить снова — только кормежка и чистка. Да и лошадей было всего пятнадцать — при известной сноровке можно справиться. И даже то, что рабочей лошади отделению не полагалось, меня не смущало — в первые дни работы с Татьяной, пока не вернулась ее Радость, мы тоже пользовались чужими кобылами. Чаще всего свою телегу предоставлял Николай — он работал в сумасшедшем темпе и поспевал разобраться с делами раньше других. В ожидании, пока телега освободится, навоз можно было выгрести в коридор и сложить аккуратными кучками. Потом было достаточно лишь покидать его на телегу и замести проход.

— У меня есть еще две лошадки, — сообщила в конце обхода Ирэн извиняющимся тоном, — только они не здесь. Я могу договориться с кем-нибудь другим, чтобы за ними ухаживали, если ты не согласишься?..

Голос ее замер на вопросительной ноте — очевидно, она считала, что просить кого-то о лишней услуге непозволительно. Но я с готовностью ответила:

— Нет-нет, мне не трудно. Где они?

— Пошли.

Мы пересекли манеж и оказались в старой конюшне. Я забыла уточнить, что манеж и ту, новую, где мы работали, построили не так давно, а та, первая, помнила еще довоенные времена. Она вплотную примыкала к манежу.

Переступив порог, я оказалась словно в другом мире. Я привыкла к тому, что конюшни просторные и светлые, там есть кое-какие удобства для людей и лошадей — освещение, автоматические поилки, раздвижные двери в денниках, бетонированный пол…

Здесь вместо широких коридоров были узкие низкие грязные проходы с земляным глинистым полом и нависающим, прямо-таки пещерным потолком. Вместо просторных денников — какие-то клетушки, на два вершка возвышающиеся над полом. Дерево вместо металла, ржавые решетки вместо сеток на денниках. Двери запирались на обычные крючки, причем петли явно нуждались в починке. Пахло сыростью и подземельями. Сразу представились настоящие подвалы и тайные ходы. Так и казалось, что мы находимся в землянке, куда свет проникает только через распахнутые двери и щелевидные окошки.

Но самое главное — здесь тоже были лошади. Навстречу нам из двух ближних денников высунулись головы. Ирэн еще на месте прихватила ведро воды и попросила меня донести охапку сена. Отворив со скрипом одну из дверей, она поставила в денник ведро, дав лошади напиться.

— Сейчас надо принести еще воды и сена, для второй лошади, — объяснила она несколько смущенно, словно стесняясь меня.

Несложную работу мы вдвоем сделали за несколько минут. Пока я бегала за водой и сеном, Ирэн убрала в денниках у обоих заключенных (до сих пор не могу по-другому называть этих двух лошадей, вынужденных жить в таких условиях) и задала им корм. Мы молчали, понимая друг друга без слов, и заговорили только после того, как выбрались наружу. Солнечный свет после мрачных сырых подземелий казался мне вызывающе ярким.

— Откуда они там? — спросила я.

— Раньше там была конно-спортивная секция, — объяснила Ирэн. — Потом ее не стало — расформировали, потому что мало народу ходило, да и прибыли с нее особой не было. Часть лошадей продали, часть перевели в другое место, а эти остались. Их надо только кормить и убираться, работа легкая, — добавила она, словно я еще сопротивлялась.

Но отказаться я не могла — после того, как я увидела тех лошадей, во мне что-то перевернулось.

На следующий день я еле дождалась момента, когда надо было идти к забытым всеми лошадкам. Ирэн ничего не сказала мне о том, как их надо кормить, — я не видела другого корма, кроме сена, но решила, что никому хуже не будет, если я немного поддержу ни в чем не повинных узников. А потому я намешала в ведро отрубей, сделав мешанку, как для жеребят, и отправилась угостить лошадок.

Они ждали меня и приветливо высунулись навстречу. В их денниках были ясли для зерна. Туда я засыпала мешанку и, пока они ели, занялась остальными делами — притащила побольше сена и соломы на подстилку (забыла упомянуть — во время первого посещения старой части конюшни я ее там не видела), прикатила тачку для навоза и осторожно шагнула в денник к первой.

Лошадь ступила мне навстречу, тычась мордой в руки, и я поспешила поставить перед нею предусмотрительно захваченное ведро воды. Она торопливо принялась пить, а я занялась уборкой навоза. Дело оказалось минутное — она пить, а я вычищать закончили одновременно. Накидав соломенную подстилку, я затащила сено и задержалась в деннике, благо лошадь вела себя на удивление смирно. Опершись на вилы, я разглядывала свою подопечную.

Лошадь — судя по статям, кобыла — была вороной масти, но так могло показаться в темноте конюшни. Она была высоконогой и стройной, разве что несколько потеряла форму от постоянного стояния на одном месте. Но одно было несомненно — это была лошадь верховой породы, возможно, тракененской или буденновской. Она могла бы быть даже красивой — если бы имела возможность хоть иногда бегать на свободе или даже работать под седлом. И оказалась до обидного ручной.

Ее соседка тоже не отличалась от нее, разве что по масти и отметинам, была чуть светлее, возможно, темно-гнедой или каурой. Как-то сразу, еще в первые минуты, они обе показались мне ни в чем не повинными узниками, кем-то вроде лошадиных Эдмонов Дантесов, а я — их тюремщиком, и мне всегда было немного стыдно от того, что я-то хожу по земле, вижу солнце и небо, не стеснена в передвижениях, а они целыми днями вынуждены торчать в денниках, которые даже меньше стандартных. И, словно искупая чувство вины, я старалась подольше задерживаться подле этих лошадей и даже притаскивала им хлеб из столовой и наш собственный, с трудом купленный в магазине сахар.

В самый первый день я с непривычки — остальные лошади отделения Ирэн не отличались таким мирным нравом, и к каждой я заходила, как в клетку с тигром, — задержалась дольше и зашла к двум узникам, когда прочие конюхи отправлялись по домам. Сперва я надеялась поскорее отделаться и тоже бежать обедать, но ступила в темные сводчатые коридоры — и забыла о спешке.

Я покидала конюшню, наверное, самой последней и спешила, а потому не сразу услышала, как меня окликнули:

— Галина?

Я затормозила — из дверей помещения наездников вышел Сергей, тот самый, что всегда помогал мне убирать и разбирать годовиков после работы. Он чему-то улыбался в усы.

— Торопишься? — спросил он.

Мне почему-то сразу расхотелось уходить.

— Вообще-то не очень, — ответила я.

— Тогда, может, поможешь?

Все, что я смогла, это кивнуть и выдавить:

— А в чем?

— Это моя тайна, — загадочно улыбнулся он. — У тебя есть свои тайны?.. Вот и у меня тоже! Пошли!

Без слов я последовала обратно на конюшню.

Там уже все было тихо — только пофыркивали лошади, кто-то постукивал копытом, переступая в деннике. Где-то визгливо заржал один из годовиков. На стропилах чирикали воробьи. И ни одного человеческого голоса и даже звука шагов, кроме нас.

Сергей без слов зашел в подсобку, набрал из мешков зерна, сделав смесь, замешал ее на воде и оглянулся на меня:

— Захвати сенца.

Я притащила охапку, втайне съежившись, не потому, что возмущалась тем, что я должна была всегда что-нибудь таскать, а от испуга — сколько принести. Очень не хотелось сделать что-нибудь не так.

Сергей ждал меня с ведром комбикорма.

— Идем скорее.

К моему вящему удивлению, мы вернулись к тем самым старым конюшням, где я только что убиралась у двух одиноких лошадей, только подошли к ним с другой стороны — старые конюшни имели несколько входов-выходов. Пошире распахнув ворота, Сергей забрал у меня сено и, кивком велев ждать, нырнул в темный ход. Помедлив, я осторожно последовала за ним.

Коридор старой конюшни изгибался наподобие буквы «Г». Пройдя шагов десять мимо рядов пустых, заброшенных денников, я обнаружила Сергея в угловом деннике, где он стоял, прислонившись к столбу, поддерживающему потолок, и смотрел за загородку. Почувствовав мое присутствие, он молча посторонился:

— Смотри!

Я перегнулась через высокую, не приспособленную для того, чтобы в денник заглядывали праздношатающиеся, загородку и увидела внутри невысокую, стройную, серую с намечающимися яблоками, лошадку, которая с аппетитом хрупала комбикормом. На вид ей было месяцев семь-восемь — ровесница Близнецов. Но выглядела она не в пример лучше — изящная, с соразмерными пропорциями.

Дав полюбоваться, Сергей тихо толкнул меня локтем:

— Нравится?

— Очень, — кивнула я. — А откуда она здесь?

— Это моя тайна, — объяснил он. — Она моя. Я всегда хотел иметь свою лошадь, и вот она у меня есть. Ее зовут Полянка. Она орловский рысак.

Мы в молчании подождали, пока лошадка наестся, после чего Сергей надел на нее недоуздок и вывел наружу, на солнышко. На улице оказалось, что она действительно серая в яблоко и удивительно красивая — гривка и хвост чуть темнее, ножки тоже, на голове ни единой отметины, а глаза большие и обведены темно-синим, как у восточной танцовщицы. Вручив недоуздок мне, Сергей зашел на конюшню, вытянул шланг и открыл воду.

Пока он мыл Полянку, она перебирала ногами, пофыркивала и вздрагивала. Мокрая шкурка ее казалась темнее, а яблоки проступили отчетливее, словно нарисованные. Играя, кобылка тянулась у меня из рук к струе воды и ловила ее губами.

— Вот, — приговаривал Сергей, растирая ее щеткой и скребницей, — ты у меня будешь чистая…

— А откуда она у тебя? — решилась спросить я.

— Купил, — просто сказал он.

— А зачем? — Мне казалось странным, что человеку, работающему на конезаводе и имеющему доступ к любой лошади, может их не хватать.

Сергей почувствовал мое недоумение, но не подал и вида, что его это задело.

— Ну как ты не понимаешь! Это же моя лошадь!

Он замолчал, и я тоже затихла, пристыженная. В наше время, когда главным средством передвижения стала машина и для лошади место осталось только на селе, трудно представить, что найдется человек, который мечтает завести именно лошадь — может, не столько для того, чтобы куда-то ездить, сколько просто потому, что лошадь — это нечто особенное, уникальное и, вполне возможно, самое ценное приобретение человечества, то, что, по сути дела, создало нашу цивилизацию. Рано или поздно, но человечество оценит лошадь по ее истинному достоинству, и когда настанет час и жители Земли ступят на другие планеты, то в числе тех живых существ, которым должна быть оказана честь последовать за людьми на звезды, непременно будут лошади и собаки — те, без кого нам не выжить.

Сергей уже давно выключил воду и оттащил шланг назад. Он уже растирал спину и бока Полянки суконкой, а кобылка игриво перебирала ножками и пробовала вырваться. Ей хотелось побегать.

Вытирая копытца лошадки, Сергей поднял на меня глаза, и я заметила, что он улыбается. У меня отлегло от сердца — больше всего на свете я боялась сказать или сделать что-то, что уронило бы меня в глазах этого человека.

— Когда ты уезжаешь? — вдруг спросил он.

— Через неделю.

— А чего так рано?

— Пора, — вздохнула я.

— Замуж выходишь?

— Да, — соврала я.

Сергей был женат, и это было одной из причин, почему я настаивала на такой версии. Не скажешь же, что уже все материалы для дипломной давно собраны, а у меня есть на примете другое место работы, поближе к дому, где можно с пользой провести остаток лета! Еще подумают, что меня напугали трудности, которых, правду сказать, было немало и некоторых я действительно боялась. Но про мое «замужество» знал даже начкон — причина была уважительная, ее не могли не принять во внимание.

— Понятно. — Похоже, Сергей не верил мне «на все сто», невесты так не косятся на парней. Но признаться, что он мне нравится, я не могла — уж лучше спокойно разъехаться.

— А шведы скоро приезжают? — спросила я, чтобы переменить тему.

О приезде шведской делегации коннозаводчиков говорили несколько дней. Начкон и наездники уже готовились, а мы, конюхи, жили в основном слухами.

— Скоро. Ты их застанешь.

Шведы приехали через три дня. Накануне у нас был жаркий денек: кроме обычной уборки и прогулки мы драили всю конюшню — выметали мусор из таких щелей, где он в принципе не мог скопиться, отмывали денники, прибирались в подсобках, мыли полы в проходах и, конечно, чистили лошадей. Происходи дело в казарме и ранней весной, нас бы наверняка начкон заставил покрасить траву в зеленый цвет, но кусты вокруг лишь подстригли, сухой лист собрали граблями и выкрасили-таки бордюры у газонов. Начкон гонял конюхов и наездников. Мы работали как проклятые и не дай бог чего-то не успеть или сделать не так!

Я наводила порядок в отделении Ирэн, и в этом отношении мне было легче. А вот обе Татьяны, большая и маленькая, буквально сбились с ног. Таня-маленькая загорелась тоже быть наездником, эта идея пришла к ней одновременно с вестью о приезде шведов, и как раз в те дни она собиралась увольняться, чтобы отправиться на учебу. Начкон, у которого и без этого хватало забот, еле смог отговорить ее — любой наездник мог преподать ей азы этой профессии, а остальное придет с годами. Маленькая Таня ходила как потерянная, что не способствовало ее активности.

Самым тяжелым, как ни странно, оказалось вычистить лошадей. Особенно тщательной чистке подвергались те из них, кого собирались показывать иностранным гостям — самые перспективные из двухлеток, кое-кто из годовиков и взрослых лошадей. Этих надо было отдраить от холки до копыт и чуть ли не заплести гривы в косы. Задача прямо для Иванушки из «Конька-Горбунка»!

В моем отделении, то есть у Ирэн, выбор пал на двух лошадей, одну из которых я боялась как черта. Речь шла об орловском рысаке Капитолии — огромном жеребце серой в яблоко масти, писаном красавце с лебединой шеей, гордым профилем породистой головы, длинной волнистой гривой и ниспадающим наподобие шлейфа хвостом. При взгляде на него невольно вспоминался легендарный Крепыш, каким я помнила его по картинам, — Капитолий был похож на него как родной брат. Что он делал здесь, среди старых меринов и кобыл, для меня было тайной, но факт оставался фактом. Жить здесь ему явно не нравилось, и он выказывал свое недовольство тем, что нападал на ухаживающих за ним людей — кусал руку кормящую в прямом смысле слова. Стоило мне шагнуть в денник, жеребец поворачивался ко мне задом, намекая, что собирается лягаться. Кроме него так подло мог вести себя только приснопамятный Линь, которого не просто вычистили, но и вымыли из шланга. Обычно уборку у Капитолия я производила со скоростью, какую трудно было заподозрить, — три минуты уходило у меня, чтобы собрать в кучку весь навоз, пропитанную мочой подстилку и выволочь все в коридор. Захлопнув дверь денника и сыпанув соломки, можно было не торопясь собирать все на телегу.

Но в тот день мне предстояло задержаться в деннике Капитолия.

Вооружившись недоуздком, скребницей, щеткой и суконкой, я шагнула к нему. Жеребец хрупал сеном и вскинул на меня недовольный взгляд.

— А ну, прими! — как можно суровее, добавив в голос металла, приказала я и, прежде чем Капитолий опомнился, надела на него недоуздок и привязала к прутьям решетки.

Жеребец был так шокирован моим нападением, что не сразу пришел в себя. Не дав ему сообразить, что случилось, я проскользнула у него под грудью — обходить сзади не решилась — и принялась за работу.

Пока я отчищала его с одной стороны, Капитолий стоял как вкопанный. Брыкнуть он не мог — я предусмотрительно стояла далеко от его задних ног. Укусить — тоже, я и к голове особо не приближалась. Он застыл, лишь переступал с ноги на ногу.

Но о мести не забывал и не дал забыть мне. Стоило мне, расслабившись, перестать держать ухо востро, как широкое крепкое копыто тяжело опустилось мне на ногу.

Я взвыла — острый край врезался в пальцы, едва не расплющивая их. А Капитолий еще и перенес тяжесть тела на эту ногу!..

— А ну прими! — Я несильно ткнула его кулаком в бок.

Почти никакой реакции! Жеребец только дернул шеей.

Я попробовала ударить сильнее. Лошадей бьют редко, а уж я-то и вовсе не думала, что у меня может хватить сил на рукоприкладство, но когда на вашей ноге стоит эдакий громила, не до стеснительности.

— Ну-ка, пошел вон, дрянь такая!

Не ожидала от себя такой ярости! Я сама едва не укусила жеребца, изо всех сил пихнув его в бок обоими кулаками. Капитолий никак не думал, что такая пигалица может быть способна на активные действия, и чуть сдвинулся. Этого мне хватило, чтобы освободить ногу.

Не знаю, откуда у меня взялась сила воли не разреветься от боли и не выскочить из денника сразу. Стараясь не ступать на поврежденную ногу, я кое-как дочистила жеребца и осторожно похромала вон, лихорадочно прислушиваясь к собственным ощущениям — не похрустывают ли сломанные кости, не хлюпает ли в ботинке кровь?

Только дома я наконец смогла осторожно разуться и осмотреть «страшную рану». К моему удивлению, ни сломанных костей, ни крови не было. Я отделалась громадным синяком, который прошел довольно быстро, да двумя днями хромоты.

А на следующий день приехали шведы.

Утром все было как обычно, даже годовиков работали по ежедневному графику. Только там, на ипподроме, на их бега смотрели высокие гости. Как поговаривали, перед ними выступали всадники, но я сама этого не видела.

На тренировочную конюшню шведы заехали после полудня. О чем там они говорили с начальством, мы не слышали. Сопровождаемая начконом, бригадиршей Марьей Ивановной (Господи, как я давно ее не видела!) и еще кое-кем из начальства, делегация прошлась по конюшням, после чего наступил наш черед.

Еще с вечера каждому из нас расписали его обязанности. Шведам должны были проводить лошадей на показ, и мы должны были затвердить назубок, кто какую лошадь когда выводит, куда ведет, как там показывает и что делает.

Конюшня на плане напоминала букву «Н», где перекладиной было место, куда открывались все четыре отделения. Нужно было пройти по одному из проходов до ворот, вывести лошадь на улицу, остановить ее перед гостями, подержать некоторое время, а потом по знаку начкона увести через другие двери. И, главное, не перепутать, куда вести.

Мне выпало вести Капитолия. Выводя его, я ждала, что жеребец вспомнит вчерашнее, но он вел себя как шелковый — широким шагом проследовал за мной через всю конюшню, на улице стоял смирно и послушно вернулся обратно в денник. Сняв с него недоуздок и выйдя, я с удивлением посмотрела на Капитолия — какая муха его укусила?

— Романова, чего застряла? — окликнула меня Татьяна. — Давай Трона веди!

На время годовика перевели в другой денник, и он на один день оказался в моем подчинении. Оставив Капитолия, я поспешила к жеребчику.

После того как официальная часть была закончена, можно было немного расслабиться. Подходило время обеда, и я уже собиралась домой, когда меня опять позвали:

— Пойдешь на шведов смотреть?

Кто когда мог сказать, что встретил человека, который был начисто лишен любопытства, тем более нелюбопытную женщину? Когда я выводила лошадей, то не могла смотреть по сторонам — конюху следовало стоять точно напротив лошади, держа ее за повод недоуздка двумя руками чуть на отлете, чтобы лошадь наиболее эффектно выгибала шею. Капитолий и Трон справились со своей задачей блестяще, но пострелять глазами по сторонам я не успела. Забыв об усталости, я вместе с другими конюхами отправилась в манеж.

Там, где обычно гуляли Жертва и Близнецы, теперь были расставлены учебные препятствия и Николай верхом на вороном коне демонстрировал нескольким стоявшим в центре людям искусство верховой езды. Под его седлом лошадь шла то шагом, то рысью, то пускалась в короткий галоп, останавливаясь по знаку всадника, делала вольт-повороты и брала препятствия. Приглядевшись, я с некоторым трепетом узнала в лошади одну из моих подопечных из «подземелий» — ту, которая потемнее.

Шведы стояли в середине, возле двух начконов — спортивного отделения и маточного. Две женщины средних лет — одна из них явно переводчица — и трое мужчин. Всеобщее внимание привлекал один, с длинными, до плеч, почти белыми волосами — он был такой толстый, будто его надули.

Николай вертелся на лошади, показывая свое искусство, но шведы взирали на все лениво и раздумчиво, взглядом людей, уже достаточно увидевших сегодня и уставших от новых впечатлений. Немного оживились они, только когда всадник пустил лошадь крупным галопом к самому высокому препятствию. Чуть осадив перед заборчиком, кобыла высоко, по-козлиному, подпрыгнула и взяла барьер. Кто-то из шведов вежливо поаплодировал, и Николай, козырнув, не спешиваясь и только пригнувшись в проеме, рысью выехал вон из манежа. Мы тоже ушли.

Вечером на конюшне было непривычно тихо и спокойно. Годовики в тот день не гуляли, и работы у конюхов особой не было — только раздать сено да, собравшись, немного почесать языки, обсуждая гостей.

На следующий день с выходных вернулась Ирэн, ничуть не огорченная тем, что пропустила шведов, и, похоже, нарочно взявшая выходные в эти дни, чтобы не суетиться излишне. Зато ушла Татьяна-маленькая, и я на последние несколько дней перед отъездом снова оказалась на старом месте. Первым делом я прошлась вдоль рядов, приветствуя годовичков — многих я уже знала «в лицо»: могла отличить от чужих и путала клички лишь трех-четырех из двадцати пяти своих подопечных.

Все они были на месте и ничуть не изменились, но, дойдя до конца ряда, я с удивлением обнаружила в деннике Трона незнакомого темно-рыжего рысака.

Занимая денник почти целиком, он стоял, гордо вскинув голову, с выражением царственной брезгливости на горбоносой морде. Он чем-то был похож на Трона — такой же сухощавый, костистый, но с сильными ногами, длинной прямой шеей и длинными хвостом и гривой. Насторожив уши, жеребец ловил звуки конюшни и даже не повернул головы, когда я подошла. Меня заинтересовала одна особая примета его внешности — более светлая, чем шерсть на теле, грива его на первой трети шеи стояла торчком, словно гребень панка. Отдельные пряди слиплись стрелами, но отнюдь не производили впечатления неряшливости.

Я так загляделась на новичка, что не заметила подошедшего начкона.

— Что, нравится? — с оттенком самодовольной ревности спросил он. В голосе его читалось: «Только попробуй сказать, что он никуда не годится! Это будет означать, что в лошадях ты ничего не понимаешь!»

Всякая лошадь красива по-своему, и я не покривила душой, когда ответила:

— Да, очень… А откуда он тут взялся?

Такая потрясающая наивность могла проститься только мне.

— Шведы продали, — объяснил начкон. — Вчера привезли. За него валютой плачено, — добавил он, словно я сомневалась в этом.

— А как его зовут? — вырвалось у меня.

— Карисматик Кемп (надеюсь, я правильно расслышала незнакомое имя), сын Ниэли Префекта, — гордо и немного счастливо ответил начкон. — Слышала о таком?

Ну конечно! Этот Ниэли считался самым быстрым американским стандбредным рысаком последнего времени. Его рекорды скорости не были перекрыты никем. И сын этого знаменитого рысака стоял в Прилепской конюшне! Жеребец сразу вырос в моих глазах более чем вдвое.

Пока я любовалась на живую валюту, начкон сходил за щетками и скребницами и поманил меня:

— Пойдем, поможешь мне его чистить.

Мне? Его? Чистить? Да я не была уверена, что доведется и пальцем дотронуться до будущего производителя номер один в конезаводе! Внутренне сжавшись, я последовала за начконом в денник.

Для иностранной знаменитости пол был устлан толстым слоем соломы и наверняка вымыт чуть ли не с мылом. Горкой лежало сено — целый немного распотрошенный брикет, к которому он если и притронулся, то совсем чуть-чуть, как джентльмен. Зерносмесь была подъедена.

Вблизи он оказался еще выше. Наверное, это была самая большая лошадь из тех, что я видела на заводе. И он совершенно не обращал на нас внимания.

Начкон вручил мне скребницу и щетку:

— Давай с той стороны заходи!

Карисматик стоял не привязанный недоуздком, словно ему, иностранцу, верили на слово. Я поднырнула у него под сухой костистой грудью и встала справа, как раз между конским боком и стеной денника. Начкон уже начал чистить жеребца, аккуратно проводя щеткой по горбоносой голове, и я поспешила приступить к работе, чтобы не отстать.

Руки у меня слегка дрожали, мысли путались. Еще бы — я чищу сына знаменитости! Возможно, он и сам не последний по бегу, а значит, знаменитость вдвойне. Кроме того, сам начкон, мое пока еще непосредственное начальство, стоит совсем рядом, а я всегда относилась к сильным мира сего с легким ужасом и благоговением. Ну, и самое главное, только позавчера я чистила точно так же другого жеребца, орловского рысака Капитолия и тоже стояла между ним и стеной… Ассоциации не самые приятные и далеко не способствуют поднятию настроения.

А жеребец словно понимал мое состояние или же, наоборот, ничего не понимал. Сперва он стоял действительно смирно, но потом ему, очевидно, надоело, и он внезапно переступил с ноги на ногу и прислонился к стене…

То есть ко мне. Я и охнуть не успела, как на меня навалилось несколько центнеров живого веса. Жеребцу было очень удобно стоять, он даже вздохнул, а я не могла набрать в грудь воздуха, чтобы подать голос.

Начкон продолжал трудиться вовсю. Отчистив холку и спину Карисматика со своей стороны, он перешел к его гладким бокам и поджарому брюху. Я же могла только слегка возить скребницей по седловине — у меня не было возможности поменять положение рук.

— А ну, прими! — применила я волшебное слово. Но Карисматик и ухом не повел — он еще не понимал и слова по-русски. И это-то меня и взбесило. Чего ради я миндальничаю с этим иностранцем? Да кто он такой, если не знает языка?

Вытерпев, сколько могла, я попробовала освободиться и ткнула Карисматика в бок, отодвигая от себя. Напрасный труд! Жеребец даже ничего не почувствовал или, по крайней мере, не подал вида, продолжая наваливаться на меня. Конечно, можно было прикрикнуть на него или хорошенько двинуть по брюху кулаком или даже коленом — благо это было сподручнее. Но посудите сами — на противоположной стороне стоит начкон и еще неизвестно, как он отреагирует на то, что какой-то новичок, да еще и перед самым увольнением — то есть когда пришла пора писать отзыв, — вовсю колотит валютного производителя и обзывает его далеко не лестными словами, из которых самым мягким было «дрянь американская».

Чтобы не осложнять отношений с начальством, пришлось терпеть, но когда мое терпение иссякло, я решительно развернулась, локтем толкнув жеребца под ребро. Он порядком удивился тому, что стенка, на которую он так хорошо опирался, ожила, и выпрямился. Я получила свободу и некоторое время простояла, ловя ртом воздух.

— Чего там уснула? — послышался голос начкона. — Все, что ли? А ноги?

— Он меня прижал, — призналась я, выпрямляясь.

Ответ начкона был неожиданным:

— Ну, и двинула бы ему! Чего канителиться?

Боже мой!

Я как-то сразу ощутила прилив сил и спокойно закончила чистку. Когда начкон занялся хвостом, либо не доверяя мне, либо не рискуя подпустить меня к задним ногам, я уже перестала испытывать перед Карисматиком какие бы то ни было чувства — ни испуга, ни восхищения. Если не считать несерьезного обращения со мной, он все время чистки простоял смирно, как овечка, и, только когда мы выходили, попробовал показать норов — фыркнул и пристукнул копытом.

Карисматик простоял в деннике до следующего дня, а потом его отвели куда-то на карантин, и больше о нем мне ничего не известно. Впрочем, мне в те дни было не до того, я работала предпоследний день.

А когда настал час прощания, я нарочно прошла домой через весь конезавод, зайдя в пустую маточную конюшню, где начинала работать, потом прошла к манежу, заглянула впервые к ветеринару, у которого не была ни разу, сделала крюк вокруг жеребятника и первый и последний раз воспользовалась центральными воротами, ведущими в недлинную широкую аллею, над которой уже распустили свои темные кроны столетние дубы. Лично для себя я распахнула ворота и потом затворила их за собой, зная, что больше уже сюда не вернусь.

Глава пятая Кошачье царство

1

Место, куда я поехала сразу после возвращения из Прилеп, пустившись в дорогу не переводя дыхания, манило меня всегда. Сколько бы ни было мне лет, я с восторгом принимала приглашение съездить туда хоть на несколько дней. Это место я считала своей духовной родиной. Все, что есть во мне от любви к своей малой родине, к ее природе, к самой атмосфере России — все оттуда.

Это Ермишь — небольшой поселок далеко на востоке Рязанской области, почти на границе с Мордовией. Когда-то давно, чуть ли не до моего рождения, туда переехали мои родственники, и таким образом у меня, человека сугубо городского аж в третьем поколении, появилась родня на селе.

Долгое время я не могла себе представить лета без поездки в Ермишь. Провести два из трех летних месяца на природе для меня было нормально. Повзрослев, я реже стала ездить «на деревню» к дедушке, но зато жила предчувствием поездки и рвалась туда, как чеховские сестры в Москву. Правда, в отличие от них, для меня Ермишь никогда не была только символом: это был дом, где меня ждали и помнили.

Знакомство с Ермишью для меня началось в неполные четыре года, когда я приехала туда впервые. Меня сплавили на все лето к тетке, чтобы мама могла без помех заниматься моей новорожденной сестрой. С того лета так и повелось каждый год: с мая по август я проводила там. С возрастом поездки укорачивались до тех пор, пока в двадцать лет я приехала всего на три дня.

Но, хоть время пребывания в Ермиши и сокращалось, зато накапливались впечатления.

Сколько помню, мой дядя всегда был страстным охотником, и в доме его было полно собак. Трех лет от роду я познакомилась с первой из них — бабушка за руку водила меня к сараю, за которым стояла будка. Заслышав наши шаги, вылезала длинноногая тощая псина с вислыми ушами, белая, с рыжими и черными пятнами. Отчаянно виляя хвостом, она приветствовала нас — и в большей степени миску с собачьим обедом, который мы приносили. Ее звали Пальмой. Уже потом я узнала, что она была русской гончей.

Ее век оказался короче, чем у собак вообще, — уже через два года она исчезла. Но охотнику нельзя без собаки, и вот, приехав однажды в Ермишь глубокой ночью, утром я вышла на двор и буквально наступила на свернувшуюся калачиком на пороге маленькую лохматую собачку без хвоста вообще, но с изумительными кудрявыми усами и бородой. Поскольку я вышла из дома, она не кинулась на меня, а подошла и принялась деловито обнюхивать. Очень смутно я вспомнила трех-, четырехголосый собачий лай, что приветствовал нас из темноты накануне, и вернулась в комнаты. Лохматая собачка поднялась и спокойно последовала за мной, словно только и ждала приглашения.

— Тетя, а это кто? — указала я на мою спутницу.

— Булька, — ответила она. — Не помнишь, что ли?

Ну конечно! Еще перед отъездом из города тетя много рассказывала о новых собаках, что были заведены для охоты или завелись сами. Несомненно охотничьими были сама Булька, жесткошерстная фокстерьерша, и русский гончак Тузик. Сию несерьезную кличку ему дала моя младшая сестра, когда его принесли в дом маленьким толстым щеночком. Но потом щеночек вымахал в здоровенного костлявого нескладного кобеля, а кличка осталась.

Но, как известно, скажи, какое у тебя прозвище, и я скажу, кто ты. Даже когда Тузик вырос, он остался глупым и немного недоделанным псом. В течение охотничьего сезона он смирно жил при доме, в построенной специально для него будке, но, едва в воздухе начинало пахнуть весной, а у сучек начиналась течка, он исчезал и вел бродячую жизнь, питаясь на помойках и лишь иногда навещая хозяина, словно хотел показать: «Вот он я! Я еще живой и про вас помню». Подкормившись день-два, он уходил, чтобы вернуться еще через неделю или месяц.

Булька же, или по паспорту Берта, безвылазно жила при доме — отчасти из-за ее молодости, отчасти потому, что и в окрестностях можно было найти, чем занять долгое и совершенно бесполезное, с точки зрения охотничьей собаки, лето. В компании дворняжек она довольно весело проводила дни.

Каждый из ее спутников мог бы стать героем отдельного рассказа, ибо все они, как на подбор, были личностями запоминающимися, не лишенными индивидуальности. Из них только половина имела постоянных хозяев — остальные жили на два-три дома: там прогонят, зато тут покормят.

Постоянно считали нас своими хозяевами лишь две дворняги — Тошка и Каштанка. Каштанку откуда-то из соседней деревни привез наш сосед — он хотел завести сторожевую собаку. Очевидно, ее мать действительно имела задатки сторожа, но дочка не унаследовала ни одного положительного качества.

Маленькая, необыкновенно юркая и проворная, с острой мордочкой и хвостом калачиком, на тонких, гибких и сильных лапках, Каштанка не имела никакого характера и была из тех собак, которые готовы считать своим хозяином всякого, кто поманит или покормит. Дом свой она знала, но вот запомнить хозяев никак не могла и с энтузиазмом облаивала визгливым пронзительным голоском всякого, кто приближался к дому. Если же человек не внимал предупредительному: «Стой! Кусать буду!» — следовала молниеносная атака на его обувь.

Кидаться на туфли и сапоги окрестных собак обучила Булька — это было ее любимое развлечение. Она грызла хозяйские домашние калоши не потому, что была злой нравом, а просто чтобы поразвлечься, и дядя иногда поощрял ее. А от нее приемы войны с обувью переняли и остальные.

Каштанка бросалась на ноги людей с энергией, достойной лучшего применения. Кроме того, чаще всего кусала она именно своего хозяина — эта собака просто не отличала его от остального человечества. А сообразив наконец, что ошиблась, она бросалась просить прощения: падала на спину, отчаянно крутила хвостом и униженно повизгивала, словно говоря: «Ну, виновата я! Ну, накажи! Ты мой самый-самый любимый и самый-самый лучший. Прости, я больше не буду».

Ее хозяин, Кузин, был добрым и незлопамятным. Он ни разу не наказал Каштанку. Может, потому, что знал: это бесполезно, все равно на следующий день она снова спутает его со случайным прохожим и облает. Кстати, Каштанка просила прощения за излишнее усердие не только у законного хозяина, но и у чужих людей.

В противоположность Каштанке Тошка явно никогда не задавался вопросом, кто у него хозяин. Официально нашей собакой он не был, но жил и обедал у нас и лишь изредка посещал соседку, жившую через два дома от нас, — тетю Машу Закурдаеву.

Тетя Маша держала огромный «штат» домашней скотины — корову, которая ежегодно приносила ей по теленку, кроликов на мясо и пух, кур, свинью, от которой продавала поросят, одно время у нее жили утки и даже овцы. Не хватало для полного комплекта гусей и лошади, но они были у ее соседей, так что совсем рядом с нами имелся настоящий скотный двор.

В этом дворе, образованном тремя домами, конюшней и двумя сараями, царили две собаки — маленький, с чи-хуа-хуа, кобелек, уменьшенная в три с половиной раза копия Каштанки, песочно-желтое существо с неуживчивым характером, единственная собака, которая меня укусила. В его «ведении» находилась просторная конюшня, где обитали три лошади — старый мерин Мальчик, ежегодно жеребившаяся кобыла Юлька и ее молодая дочь Майка. Если хозяин отправлялся куда-либо на телеге, крошечный псенок всегда сопровождал его и трусил рядом с лошадью с независимым видом, словно это он владелец конюшни. Когда какая-нибудь собака пыталась облаять лошадей, он отважно бросался к ней и нападал. Дома же он мог подпустить к себе любого, повиливая хвостиком, разрешал погладить, а потом молниеносно впивался зубами в руку и отскакивал в сторону, разражаясь истерическим лаем: «Вот, смотрите все! Он хотел меня схватить! Поймать! Задушить! Вы свидетели — он меня чуть не убил!» Неудивительно, что от этого хвостатого провокатора и забияки все держались подальше — даже другие собаки.

Тетя Маша готовила его на смену Тошкиной матери — старой, дряхлой собаке Дамке, но тот не считал нужным приниматься за дела. Он предпочитал ухаживать за Булькой, молодой привлекательной сучкой с изумительными карими глазами и сложным, капризным характером, и делить с Каштанкой тяготы охранной службы.

Дамка не обращала внимания на непутевого сына, тем более что непутевым Тошка мог считаться только с точки зрения тети Маши, желавшей вырастить охранника для своей живности и дома. Сын Дамки отличался ровным, просто золотым характером и полным отсутствием злости. Это был ярко выраженный флегматик, высшей радостью которого было играть с детьми или греться на солнышке, радуясь жизни.

Его мать, Дамка, тоже не обладала навыками сторожевой собаки, хотя, возможно, в молодости была незаменимой. Но в то время, когда я с нею познакомилась, это была просто старая обленившаяся собака, которая неспешно бродила по залитому солнцем двору, выискивая место, где бы полежать и погреться в тепле.

При первом взгляде Дамка производила впечатление собаки, попавшей под автодорожный каток, — на крошечных кривых лапках, с длинным широким и толстым туловищем и провисающим брюхом, она ходила, опустив голову, и поднимала ее, только если натыкалась на человека. При этом Дамка вовсе не была слепой — просто она постоянно пребывала в глубокой философской задумчивости. Единственная часть ее тела, которая постоянно была поднята вверх, — тонкий гладкий хвост, который начинал усиленно вилять, если присевший на корточки человек гладил его владелицу. Тогда от земли поднималась остроносая остроухая черно-белая морда с умными карими глазами, в которых застыл вечный человеческий вопрос: «Что делать?» «Что мне сделать для вас, люди?» — спрашивали ее глаза. Дамка изо всех сил хотела быть полезной, и никто не мог упрекнуть ее в том, что она даром ест свой хлеб. Если не она, то ее многочисленные дети и внуки с честью несли охранную службу: половина всех сторожевых дворовых собак переулка, где мы жили, приходилась родственниками старой Дамке. В тот год, когда я ее впервые увидела, у нее еще были щенки, которых раздали буквально за день-два до моего приезда, и старая собака ходила, подметая пыль отвисшими сосками, выкормившими, наверное, никак не меньше трех десятков щенят.

Из всего многочисленного потомства Дамки я близко познакомилась лишь с двумя ее сыновьями — старшим Шариком и младшим, тем самым Тошкой. Оба они были похожи, как настоящие братья, но имели мало сходства со своей маленькой тихой матерью. Только ростом они походили на Дамку, но остальное — темно-серая, с разводами, шерсть, гордая осанка, высокие лбы, пышные воротники, тяжелые хвосты, которые с трудом поднимались торчком, — все это досталось им от отца. Поскольку далеко бегать за женихами коротколапой ленивой Дамке казалось несподручно, то отцом всех ее детей был Пират.

Этому огромному серо-черному, с подпалинами, псу не хватало лишь повязки через глаз для полного сходства с кровожадными морскими разбойниками. Он сторожил дом и двор, находившийся от нас через огород. Рядом располагались детский сад и небольшой пустырь. Через него так удобно было срезать угол — но при условии, что никто не подходит к высокому тесовому забору ближе чем на пять шагов. И тем более не приближается к калитке. Стоило кому-то забыться и пересечь невидимую границу, как раздавался мощный басистый лай, перемежающийся рычанием, полным еле сдерживаемого бешенства. Гремела цепь — Пират в ярости кидался навстречу незваным гостям. В том доме жили наши друзья, но, чтобы вызвать их погулять, мы проходили окольным путем — сначала забирались в детский сад, подходили к забору с другой стороны и уж тогда старались привлечь внимание хозяев.

Наш страх перед Пиратом был так велик, что, когда его пускали погулять — снимали цепь и распахивали калитку на улицу, — мы за версту обходили неспешно бредущего по середине дороги зверя. К нему никто не решался приблизиться, и потому мало кто знал его истинный характер.

А Пират, как ни странно, тянулся к детям, хоть и считал их явной ошибкой природы. С его точки зрения, если хозяева заводят этих существ, значит, от них тоже есть какая-то польза. Пока неизвестно какая, но на всякий случай надо их охранять — а вдруг?

В тот день к нам на двор завезли гору песка — дядя решил заасфальтировать подъезд к дому, потому что в земле уже отпечатались две глубокие, по щиколотку, колеи, в которых вечно стояли грязь и вода. Машина вывалила гору песка и укатила, но еще прежде, чем она отъехала, мы уже собрались вокруг кучи и, еле дождавшись, пока освободится место, с визгом бросились рыться в песке. Он был чуть-чуть влажный, только что намытый с карьера, из него отлично возводились высокие стены крепостей и заколдованные замки.

Около одной кучи собрались ребята из трех-четырех окрестных домов. Я знала только внучку тети Маши, Лену, ее брата и двух девчонок из дома за огородом.

Конечно, явились и собаки. Каштанка как заведенная вертелась рядом, отчаянно крутя хвостом и демонстрируя беззаветную любовь ко всему человечеству. Булька тут же принялась рыться в куче, фыркая, если песок забивался в усы и нос, — всеми силами оправдывала звание норной собаки. Тошка приплелся вперевалочку — перенял походку матери — и, не долго думая, плюхнулся на песок, перекатился на живот и вытянул вперед лапы, умильно посматривая на нас.

— Тошка пришел! Глядите, какой он забавный!

На миг отвлекшись от постройки замка, мы всем скопом набросились на пса, затормошили его. Чувствуя себя в центре внимания, Тошка скалился, точно улыбался, и усиленно вилял хвостом. Его старший брат Шарик, рано начавший седеть матерый пес, сопровождавший внуков тети Маши, оставался в сторонке и с молчаливым неодобрением смотрел на это зрелище. Шарик явно не умел веселиться и осуждал тех, кто предается веселью.

Кто придумал первым посыпать собаку песком, я не помню, но в следующий миг на Тошку обрушился целый дождь. Лежать в окружении любящих его детей было удовольствием для этого пса (он даже с нами на пруд ходил — не потому, что любил купаться, а просто лежал рядом и наслаждался обществом). Но на сей раз эти же самые дети перешли все границы. Вывернувшись из наших рук, Тошка вскочил, отряхнулся и отбежал. Усевшись подальше, в кустах, он принялся отчаянно вычесывать песок из густой красивой шерсти. Шарик проводил его спокойным взглядом: «Ну что? Поиграл?» «Да отстань ты! Вечно про одно и то же зудишь», — мог бы ответить Тошка, если бы умел разговаривать.

И тут на сцене появился Пират.

Он вышел из-за поворота и остановился, сверху вниз глядя на возившихся в песке детей и вертевшихся рядом собак. Появление пса номер один мигом заставило их забыть про свои дела, и вся четверка бросилась здороваться. Пират со спокойным достоинством обнюхался с каждой собакой, не забывая никого — даже подкатившего от своей калитки мелкого кусачего псенка-лошадника. Пират был признанным вожаком собак всего переулка, а попади он к волкам, то и там смог бы завоевать уважение к своей особе.

Исполнив ритуал приветствия, собаки разошлись по своим делам: псенок-лошадник кинулся под защиту родного дома, Булька вернулась к рытью нор в песке, Каштанка как раз в этот миг увидела проходившие мимо ноги, которые она еще не облаивала сегодня, и бросилась за ними (то, что это был ее хозяин, вернувшийся домой на обед, ее ничуть не волновало), Шарик с Тошкой куда-то делись, и с нами остался один Пират.

Лишь двое знали его близко, для остальных огромный зверь был неизвестным и опасным существом, которого нельзя не бояться. Но прежде чем мы решили, что делать, Пират спокойно подошел к куче песка и, помедлив, плюхнулся на нее, раскидав лапы.

Его горбоносая морда с мелкими рыжинками в темной шерсти оказалась так близко, что мы как-то сразу забыли про страх. Пес лежал на песке совсем близко, и мне ужасно хотелось погладить его пушистую жесткую шерсть — толстую шею, лобастую голову, мощную спину. Я как раз накануне прочла «Белый Клык» Джека Лондона и представляла себе главного героя именно таким — разве что ростом повыше. Но стоило мне протянуть руку, как Пират повернул ко мне голову, и взгляд его светлых, по-волчьи янтарных глаз остановился на мне.

«Ну, — спросил этот взгляд, — что дальше?»

Показалось мне или нет, но верхняя губа Пирата чуть дрогнула. Однако даже этого предположения хватило, чтобы я отодвинулась подальше.

Пират лежал, внимательно и лениво поглядывая на нас. Он явно был «не на работе», и понемногу мы расслабились под его не по-собачьи пристальным взглядом. Зверь разлегся почти посередине кучи, в конце концов его вытянутые передние лапы начали нам мешать — прямо под ними должен был пройти очередной тоннель. А Пират, словно понимая, в чем дело, еще и перекатился на бок, развалившись так, словно лежал дома на солнышке. При этом одна его лапа, нечаянно съехав по склону, угодила на свежевозведенную стену и разрушила ее.

— Ах так! — Оля, одна из его младших хозяек, схватила полную горсть песка и высыпала на бок Пирата.

Пес поднял голову, внимательно посмотрел на девочку и лег ровнее. Но при этом хвостом зацепил еще одну часть замка…

— Ну, держись! — Уже и ее сестра подгребла к собачьему боку песок.

Пират не пошевелился.

— Давайте его закопаем!

Не помню, кому первому в голову пришла эта идея, но уже через несколько секунд мы трудились вовсю. В ход пошли все подручные средства. На Пирата горстями и совками сыпался песок, а огромный пес терпеливо и с достоинством лежал в центре кучи, снисходительно снося наши забавы. Он только поводил мордой из стороны в сторону, словно следя за тем, чтобы мы не перестарались. Постепенно под слоем песка исчез его хвост, лапы, бока, спина… На поверхности торчала уже одна голова на гордо поднятой толстой шее.

Здесь наш строительный пыл немного поугас, и мы начали не только сыпать песок, но и разравнивать его, прихлопывая ладонями, чтобы было красиво. Пират терпел и это, но когда маленький брат Лены стал колотить его по спине лопаткой, желая выровнять песок, ангельское терпение пса истощилось. На поверхности к тому времени оставалась только голова Пирата — мы засыпали даже ошейник. Неизвестно, дал бы он добраться до головы и ушей, но, когда его начали колотить лопаткой, решил, что с него хватит. Он легко стряхнул с себя песок и встал. Не давая нам опомниться, сошел с кучи, отряхнулся, взметая в стороны фонтаны песка, и удалился величественной походкой лорда, соизволившего немного почувствовать себя простым смертным.

Пират вообще довольно много времени проводил не на привязи, но в переулке его видели редко. Чаще всего когда он направлялся куда-то широкой, немного косолапой походкой или возвращался из своих загадочных странствий. Бывали дни, когда он уходил на сутки и больше, но неизменно возвращался — всегда целый и невредимый, уверенный в себе.

Лишь однажды мне удалось немного приоткрыть завесу над тайной его похождений.

За домом моей тетки был небольшой пустырь. Сейчас его застроили, но в тот год там только торчали из травы блочные фундаменты будущих домов. А за ними в глубоком овраге, заросшем ежевикой и крапивой, тек жиденький ручеек. Трудно было с уверенностью сказать, откуда и куда течет эта водица, — ручеек вился до машинного двора по длинной системе оврагов, где вытекал из небольшого идеально круглого озерца, которое на самом деле было частью большого пруда, а тот — перегороженным много лет назад руслом речки. Получалось, что ручеек — это все, что осталось от нее. Конечно, здесь давно не водилась никакая рыба, жили только лягушки. Но если пройти вверх по течению через все овраги, то можно было отыскать много интересного. Овраги — место, самой природой предназначенное для того, чтобы хранить и отыскивать клады, устраивать засады или просто пикники. Особенно в жаркий полдень, когда наверху жара и тонко звенит напряженный воздух. Тогда приятно спуститься в тень развесистых старых ив, которые наверняка помнили ручеек еще неширокой, но вполне приличной речкой. Здесь пряно пахнет живой водой, сыростью и даже немного рыбой. На террасе рядами, словно кто-то нарочно их посадил, стоят дубы, а вокруг них раскинулись заросли сирени, в которой, если хорошенько поискать, можно найти малину и ежевику. Около озерца высится древний полуразрушенный мост, по которому ходим только мы, дети, да и то осторожно, и скорее не ходим, а лазаем, потому что там даже пешком пройти трудно — настолько он развалился. Но там раскинулись заросли орешника, и в конце лета можно рискнуть и пробраться по шатающимся, трещащим под тобой бревнам на тот берег. За мостом дорога. Она ведет в поля, но сперва сворачивает к крошечной березовой рощице, настоящему лоскутку березового ситца, кладезю вдохновения для нового Сергея Есенина. Рядом с рощицей в овражке извивается еще один ручеек — он берет начало из водохранилища подле телятника, а заканчивается в болоте. Там есть небольшой бочажок с темной илистой водой. В нем кишмя кишат лягушки, пиявки и прочая водяная мелочь, а над водой звенят стрекозы. Иногда, если очень повезет и выберешься из дома на рассвете, задолго до завтрака, можно застать там рыбака. Никто не знает, водится ли в бочажке рыба, но люди часто сидели там с удочками.

Я не была рыбаком — мне не хватает терпения часами сидеть совершенно неподвижно и глазеть в одну точку, даже если в награду я получу рыбу. Я бегала в луга и к оврагам потому, что у меня там были свои секреты. Я одна знала, что в водохранилище возле телятника действительно есть рыба, — надо только немного подождать на мелководье, и скоро увидишь мелькающие тоненькие темные тельца. Именно я открыла в обрывистом береге над ним лисью нору. Правда, саму хозяйку видеть не доводилось, но это-то понятно — нора явно была заброшена. Я ловила в бочажинах головастиков и личинок стрекоз, наблюдала, как трапезничает лягушка, наткнувшаяся на пиявку, притаскивала в банках водяные растения и выпускала их в бочку в огороде. Иногда приносила даже грибы, найденные в рощице. Там можно было пробродить весь день, питаясь исключительно малиной, орехами и щавелем (конечно, смотря, в каком месяце вы отправитесь туда), и все равно не осмотреть всего. Однажды я полчаса просидела на дубе, размышляя только об одном — попробовать спрыгнуть или лучше слезть.

В один из погожих дней я привычным уже маршрутом направилась в луга. Пройдя стройкой, спустилась в овраг. Склоны его были до того круты, что идти вниз оказывалось делом столь же трудным, как и лезть вверх. Только в первом случае приходилось следить, чтобы не споткнуться и не скатиться вниз кубарем, подминая крапиву и рискуя сломать себе шею, а во втором случае приходилось вставать чуть ли не на четвереньки и ползти на поверхность, помогая себе руками. Если вы идете налегке, особой проблемы нет, но коль захватили сумку, то подъем превращался в сложное мероприятие, требующее кое-каких навыков, доставшихся нам от предков-обезьян.

Итак, я лезла вверх. Накануне прошел дождь, земля была чуть влажной, и ноги то и дело скользили. Я смотрела больше под ноги и лишь изредка бросала взгляды вверх — долго ли еще подниматься. До верха оставалось всего ничего, но когда я в очередной раз вскинула голову, сердце мое ухнуло и ушло в пятки — на меня с расстояния в полметра смотрел огромный черный зверь.

«Волк!» — было первой моей мыслью. Мне ни разу не приходилось видеть живого волка с близкого расстояния, но я знала, что только у них такая большая лобастая голова, чуть закругленные на кончиках относительно небольшие уши и пристальный холодный взгляд. Другое дело, что летом, белым днем, так близко от человечьего жилья может прогуливаться только сумасшедший волк, но вдруг? Может, на мою долю выпала встреча как раз с таким зверем-самоубийцей?

Не знаю, что помогло мне удержаться на склоне и не скатиться обратно в ручей. Я просто села на землю, а зверь постоял немного, словно оценивая меня, а потом чуть отступил назад и в сторону: «Ну, лезь! Чего встала?»

И по этому движению я его узнала. Пират! Тот самый ужасный сторожевой пес, которого все побаивались и который в свободное время бродил где-то по своим таинственным делам. Он остановился наверху, закрывая мне путь к отступлению.

Но после того как я его узнала, страх уже прошел, и я от облегчения даже возмутилась:

— Пират! Ну, и напугал ты меня! Сойди с дороги, дай мне пройти!

Неизвестно, что больше подействовало, но он чуть отодвинулся вбок, давая мне подняться.

«И стоило шум поднимать! — сказал его взгляд, когда я выбралась из оврага. — Ведь стоишь же и ничего не случилось».

— Умница, Пират! Хороший пес! — Я осмелела до того, что погладила его по загривку. Он вытерпел это, понимая, что я понервничала и нуждаюсь в успокоении, и, вильнув хвостом, стал спускаться к ручью. Ступая по мосткам, пересек его и направился в поселок. Я смотрела ему вслед.

Теперь я могла, по крайней мере, сказать, куда ходит Пират, когда его отпускают. Но чем так привлекали его луга, узнать мне так и не удалось.

Когда-то, до революции, в тех местах стоял барский дом. Лет двадцать пять — тридцать назад там еще можно было найти, если особенно повезет, какие-то свидетельства этому. Но дом был разрушен, а потом срыт до фундамента, и сегодня лишь рассказы старожилов могут пролить какой-то свет на прошлое.

Однако, если деяния рук человеческих исчезли в течение нескольких лет от тех же самых рук, то плоды труда природы еще долгое время сохранялись почти неизменными.

Вдоль дороги, ведущей мимо запруженной речки в луга, таких следов попадалось более чем достаточно. Здесь все напоминало сказку: «Направо пойдешь — … налево пойдешь — … прямо пойдешь — …»

Направо был старый запущенный яблоневый сад. Я обнаружила ровные ряды одичавших яблонь, которые каждый год зацветали и потом растили никому не нужные урожаи маленьких кисловатых дичков. Между стволами буйно разрослись трава и бурьян, некоторые деревья засохли, другие были повреждены снегопадами и ветрами. Третьи умирали на корню. На смену этим старикам приходила буйная поросль — совсем уже дикая, не поддающаяся уходу.

Во время своих походов по лугам, в раскинувшуюся у горизонта загадочную, как сказочный дремучий лес, кремневскую рощу мы часто заходили в заброшенный сад. Яблоки хоть и были кислыми, но на некоторых деревьях еще попадались вполне сносные. Они отлично утоляли жажду во время долгих походов по жаре. А в другое время в саду паслись телята и лошади.

Чтобы наверняка отыскать небольшой табунок, бродивший в лугах без присмотра, нужно было свернуть налево. Там, на небольшом островке между оврагами и болотом, у рощицы, в мелколиственном кустарнике стоял старый заброшенный телятник. Без окон и дверей, с покосившейся крышей и пятнами мха на бревнах. Ему было никак не менее тридцати лет. Внутри еще сохранялись настилы, центральный проход для скотников и телятниц, низкие деревянные ясли вдоль стен и кое-какой строительный мусор.

Телятник был заброшен совсем недавно, когда построили новый на высоком берегу водохранилища. С тех пор дорожка к этому заросла травой, но окончательно он не был забыт. Едва люди ушли отсюда, как вернулась дикая природа.

Старый телятник облюбовал маленький табунок лошадей — три кобылы с жеребятами, старый мерин и приблудный жеребец. Кобылами были моя старая знакомая гнедая Юлька с очередным жеребенком, ее дочь, рыжая первожеребка Майка и незнакомая старая вороная кобыла с вороным же стригуном. Мерином был Мальчик, а жеребец явно пришел откуда-то издалека.

Мое первое знакомство с ним было неожиданным.

В начале августа орехи уже начинают поспевать — по крайней мере, можно собирать их, не дожидаясь Орехового Спаса. Правда, ядрышки в них еще молочно-восковой спелости, немного приторные на вкус и не выросшие до нормальных размеров. Однако для детей нет запретов — могу достать, значит, могу съесть даже заведомо незрелый плод.

Я не была исключением и отправилась к пруду, где на террасах вдоль берега рос орешник.

Зелень росла на берегу строгими ярусами, словно иллюстрируя учебник по биологии в разделе «Экологические ниши в лиственном лесу». У самой воды буйно разрослась крапива пополам с лебедой и прочими сорными травами. На срезе воды и на мелководье торчали соцветия стрелолиста и камыша. Там, где становилось немного суше, из травы поднимались прутья тальника, который еще выше постепенно переходил в орешник.

Здесь была тропинка, проходящая по первой террасе и разделявшая крапиву пополам с тальником и чистый орешник. Где-то выше, среди сплошных зарослей кустов, возносили в небо свои кроны тополя и дубы, а еще выше над ними, на самом верху, росли березы.

Я шла по первой террасе, забираясь все глубже и глубже в заросли, но не рискуя удаляться с тропы, — в чаще начинался настоящий бурелом, похожий на те, которые любят снимать в фильмах-сказках про заколдованный лес, — не хватает только гигантской паутины и следов неведомых зверей.

Тропинка сделала поворот, и насыпь, перегораживающая старое русло реки, скрылась за кустами. Я шла уже не над прудом, но над впадающей в него рекой. Орехов попадалось все больше и больше, и мною овладел настоящий охотничий азарт.

И вдруг впереди послышался треск — под чьими-то решительными шагами ломались мелкие веточки и шуршала раздвигаемая крапива.

Тропа впереди делала еще один поворот, в другую сторону, так что можно было увидеть ее часть. Бросив взгляд, я увидела крупного темно-гнедого жеребца с широкой белой полосой на морде. Выгнув дугой шею, он стремительно надвигался на меня. Было ясно, что он не собирается сворачивать в сторону и идет по своей тропе.

До Прилепского конезавода и даже до ВНИИКа было еще очень далеко, я даже и помыслить не могла о такой перспективе. Жеребец надвигался на меня неотвратимо, как лавина, и почему-то показался мне опаснее медведя. Во всяком случае, я молниеносно развернулась и бросилась бежать.

Не помню, как оказалась на насыпи, одолев сотню метров за несколько секунд. Несомненно, мною были побиты все мировые рекорды по бегу на короткие дистанции, но у всякого развивается бешеная скорость, когда за спиной слышится тяжелое дыхание дикого зверя.

Вылетев на дорогу, я споткнулась и села на обочину, переводя дух. А жеребец, потряхивая длинной лохматой гривой, вышел из орешника и широким шагом проследовал мимо меня, даже не покосившись. Он вообще не заметил меня — ни на тропе, ни сейчас.

Вытерпеть такое показное равнодушие со стороны какого-то коня я не могла. Вскочив, я отправилась следом за ним.

Жеребец шел вперед так уверенно, словно знал, куда и зачем идет. Он, разумеется, не приноравливался к своему невольному попутчику и, двигаясь напрямик, скоро оторвался от меня. Я успела только заметить, что шел он к высоченному тополю, одиноко торчавшему над равниной — недалеко от тополя и стоял заброшенный телятник.

Здесь встречались все лошади из окрестных деревень. Только Юлька и Мальчик были местными, остальные преодолели значительные расстояния, чтобы попасть сюда. Майку, например, хозяин продал в соседнюю деревню. Целый год она жила на новом месте, но когда ей пришла пора жеребиться, самовольно вернулась домой, к конюшне, где родилась.

В тот день она была заперта — хозяин лежал в больнице, и его лошади паслись в лугах, предоставленные сами себе. Только соседка тетя Маша, как всегда, находилась дома. Она увидела взволнованную кобылку, что мечется по двору, и вышла к ней. Майке как раз пришла пора жеребиться, и тетя Маша приняла ее жеребенка прямо у входа в запертую конюшню.

Разумеется, после этого Майка и не подумала о возвращении к новому хозяину и бродила с матерью в лугах. Там же к ним присоединилась старая белая кобыла, а потом — и мой темно-гнедой знакомец.

Как-то случайно я узнала часть его истории. Его настоящее имя было Руслан — по крайней мере, так утверждали те, кто был уверен, что именно он удрал от цыган из соседней деревни. Во всяком случае, эта версия больше походила на правду — в его долгой гриве торчала ярко-алая ленточка, опознавательный знак.

Наутро я, разумеется, явилась к старому телятнику. К полудню стало ужасно жарко, и все живое попряталось в тень. Лошади тоже забрались под крышу.

Я услышала их пофыркивание, уже подходя к строению. Ворота — или то, что от них осталось, — были распахнуты настежь, и я остановилась на пороге.

Навстречу мне повернулось несколько голов. Старая Юлька и Мальчик, поняв, что гость не опасен, тут же отвернулись, старая белая кобыла стояла позади всех, она не смогла разглядеть меня. Майка, у ног которой на дощатом настиле, растянувшись на боку, спал жеребенок — такой же рыжий, как мать, только со звездочкой на лбу, — сразу же заподозрила неладное и гневно пристукнула копытом по полу: «Не подходи!» Вчерашнего пришельца нигде не было видно, но проходить мимо насторожившейся кобылы я не хотела и направилась в обход.

Его горбоносая сухая морда высунулась из окна, когда я проходила мимо. Руслан с любопытством поглядел на меня, потом на мои руки, словно ждал чего-то. Его большие глаза косили из-под густой челки, в которой торчали репьи, и мне ужасно захотелось прикоснуться к нему и подружиться.

С лошадью можно завязать дружеские отношения, угостив ее хлебом с солью или сахаром. Ни того ни другого у меня не было, но вокруг росла трава. Я сорвала пучок и протянула жеребцу.

В глазах его мелькнула заинтересованность, но он не спешил принимать угощение — только шевелил ноздрями и пофыркивал. Зато старая Юлька мигом оценила ситуацию и, подойдя, захватила губами весь пучок сразу. Я едва успела отдернуть руку.

Первый ледок был сломан, и лошади начали проникаться ко мне доверием. Они все столпились у окна и тянулись ко мне мордами. Чаще других первыми забрать угощение успевали Юлька и Майка, иногда его перехватывал Мальчик. Остальные же, даже если и хотели угоститься, не могли подобраться близко и почему-то не сообразили, что можно выйти из телятника и обойти его.

С того дня я зачастила к старому телятнику. В пасмурные дни лошади не забивались под крышу, а отправлялись бродить по лугам. Чаще всего они уходили за рощицу через болото и там вволю наслаждались свободой на границе казавшихся безбрежными равнин. Здесь было раздолье для жеребят и покой для взрослых.

Беломордый Руслан так и не перестал меня дичиться, хоть иногда и брал с руки хлеб. Но ни разу не позволил прикоснуться к своей косматой гриве — видать, он и впрямь был беглым. Но зато сразу установил свою власть над крошечным табунком и правил им жестко и строго.


В один из вечеров, направляясь к роще, где лошади полюбили пастись последние дни, благо жара схлынула, я еще издалека услышала хриплое фырканье, ржание и топот. За стволами берез мелькали силуэты лошадей.

Первой моей мыслью было: нашелся хозяин Руслана и пришел за ним. Я прибавила шаг, чтобы хоть одним глазом увидеть владельца этого красавца. Но, вылетев на открытое пространство, поняла, что ошиблась.

Кобылы и жеребята сгрудились в кучку, насторожившись, а прямо передо мной Руслан гонял по траве какого-то незнакомого, тоже темно-гнедого жеребца. Закатное солнце, спускавшееся в луга за их спинами, красило их обоих в багряно-черный цвет, и понять, кто из них кто, было трудно. Жеребцы то взмывали на дыбы, то принимались кружить, щелкая челюстями и зло повизгивая. Впрочем, бой продолжался уже давно, и к моему приходу победитель успел определиться. Вцепившись в гриву противнику, один из них без устали кружил, изматывая врага. Тот уже утратил пыл и только вырывался из зубов несомненного победителя. Рванувшись наконец и оставив в челюстях противника изрядный клок волос, проигравший бросился бежать.

Победитель недолго преследовал его, остановившись после первых же скачков. Убедившись, что соперник не вернется, он повернул обратно к табуну и с хриплым ржанием, похожим на боевой клич, рысью двинулся на кобыл. При этом он повернулся ко мне другим боком, и я с удивлением и радостью заметила у него в гриве алую ленточку! Теперь она вилась в лохматых прядях, как вымпел победителя.

— Руслан! — крикнула я. Словно споткнувшись, жеребец оглянулся на меня. Он был еще разгорячен после боя, но уже остывал и спокойно направился в мою сторону, помахивая хвостом.

Не знаю, что в тот миг произошло между нами, но я вдруг протянула руку и, когда он приблизился, коснулась его теплого носа.

За нашими спинами послышалось заливистое ржание. Мы оглянулись — вороной стригунок, ошалелый от всего увиденного, с задорным кличем мчался навстречу закату, мелькая на фоне расцвеченного алым и золотым неба угольным силуэтом. Трава стлалась под его длинными ногами ковром, и ветер нес его вперед как на крыльях.

Долго еще после отъезда эта картина стояла у меня перед глазами — лиловое небо, костер заката, розовые травы и черный жеребенок.


2

Прошло несколько лет, и, как говаривал Пушкин, «вновь я посетил тот уголок…». За четыре года, что я не навещала Ермишь, многое изменилось. Луга застроили — там теперь целая улица, аж полтора десятка домов с сараями и огородами. Еще одна улица вытянулась вдоль речушки в овраге — только сами овраги, засыпать которые чересчур хлопотно, еще живы, но в крапиве и тальнике по их склонам уже накапливается мусор. Водохранилище пересохло, иссяк прудик-бочажок. А за ним обмелело и болото. Еще год-другой, и от него останутся только воспоминания. Новый телятник сгорел, и на его месте полынные развалины. А старый, приют для лошадей, сломали. Тополь и кусты вокруг него вырубили — там теперь жилой дом. Уцелели только рощица да пруд, над которым еще попадаются кусты орешника. Прочее исчезло, капитулировав перед цивилизацией. Но разве от этого легче?

Но изменилась и я. Раньше я приезжала отдохнуть, искупаться в речке, съездить по ягоды-грибы, побродить по лугам, посидеть на деревьях и полежать с книгой на траве, время от времени переворачиваясь с боку на бок. Теперь мне предстояло работать. Бригадиром.

Правда, должна оговориться сразу: прошло всего два дня, а я уже поняла, что «работать» — слишком сильно сказано.

В первый день я с решительным видом отправилась знакомиться с доярками моих бригад. На эстакаде, откуда отправлялись машины в летние станы — совсем как в Шаморге, — кипела работа. Вторая бригадирша, с которой я была немного знакома и которая сказала мне, куда и во сколько подходить, еще не явилась, и я скромно остановилась сбоку на помосте, наблюдая за разбиравшими фляги доярками.

— А ты кто? — вдруг окликнули меня.

— Я?.. — Мне пришлось набрать полную грудь воздуха, как перед прыжком в воду. — Я на практике, из института. Бригадиром буду работать.

Похоже, этому они не удивились:

— У нас тут много институтских работает… А где работать будешь?

— Мне сказали — на третьей и четвертой бригадах, — ответила я.

— Это, значит, у нас, — со смехом заявила полная, пышущая здоровьем женщина, сидевшая на фляге — видно, боялась, что скамейка не выдержит ее веса. — У нас четвертый двор. А они вон из третьего!

Несколько доярок оглянулись и покивали мне, знакомясь. Решив, что самое сложное позади, я прошла на помост и расположилась на скамейке. Полная доярка повернулась ко мне всем корпусом:

— С нами, что ль, ехать собралась?

— Да, — как само собой разумеющееся, ответила я, — я же бригадир… Буду ездить по очереди то в одну бригаду, то в другую.

— Брось! — отмахнулась доярка. — Каждый день, что ли?

— Да.

— И на утреннюю дойку?

— Конечно. Я привыкла подниматься рано.

Доярки не рассмеялись потому, что им и без того было весело. Но моя собеседница усмехнулась и весомо объяснила мне:

— Оставь это. Ты еще молодая, погулять небось надо. Чего будешь с нами, со старухами, мотаться? Мы и сами справимся.

— Но как же? — изумилась я. — А учет молока, проверка на жирность, контрольные дойки?

— Раз в неделю съездишь — и довольно. Чего тебе зря время-то терять? Наша прежняя бригадирша так и делала. И все так поступают. А бригадиры вообще на утреннюю дойку не ездят. Молоко мы сами учитываем, тебе надо только табель вести — и все. Даже на жирность тут без тебя его проверят — вон там. — Доярка показала на пристройку у коровника.

— Но я все равно буду ездить, — упрямо ответила я. — Даже утром.

Мне казалось, что встать в четыре утра — дело плевое. Тем более что я скажу тетке, если выяснится, что я вместо работы сплю или гуляю?

— Да чего ты к ней пристала, Валька? — окликнули мою собеседницу остальные доярки. — Пусть как хочет делает! Начальству виднее.

Тут на дороге показалась грузовая машина, и одна из бригад засуетилась, собираясь. Я осталась сидеть, твердо решив, что не отступлюсь.

Первые несколько дней я ездила честно — утром отправлялась в четвертую бригаду, в обед — тоже, а вечером — в третью. Бригады номер один и два находились в ведении второй бригадирши. Она-то и правда появлялась на эстакаде только к приезду своих доярок, благо, ее дом стоял рядом и из окна все было прекрасно видно. Она записывала количество надоенного молока и уходила. Отправлялась на ферму она от силы раз в три-четыре дня.

К сожалению моему, я поняла, что доярки были на удивление правы. Бригадир в основном лишь учитывал уже сделанное, а большую часть времени скучал. Только в первые дни я не отходила от доярок, внимательно наблюдая за ними, и не упускала случая помочь — снять или надеть аппарат, обмыть вымя, слить во флягу молоко или загнать в станок очередную корову. Это для них было в диковинку — обычно бригадир не интересовался такими тонкостями, предпочитая не показываться в лагере во время дойки. Я же была готова хоть чем-то убить время и даже предложила свои услуги, когда одной из доярок срочно понадобилось не выйти вечером на работу — она готовилась к какому-то семейному торжеству.

— Ничего страшного, — сказала я тогда, — я подою. Один-то раз!

— Не выдумывай! — осадила меня сама доярка. — Ты еще работать будешь! Дочка моя сходит разок.

Как я догадывалась, доярки меня жалели — я ведь была у них самая молодая и, если можно так выразиться, стала их подшефной.

Вы спросите: а как же вызовы ветеринара? Он посещал с обходом все бригады еженедельно, являясь сам, часто без вызова. Как дела со сдачей телят? Но их доярки завозили по дороге со стана, благо телятник находится в тридцати метрах от эстакады. Мне нужно было лишь записать, сколько было рождено телят за месяц, чтобы потом, в конце его, сдать сведения в контору. А запись молока? Ее достаточно было проделать на месте, когда фляги выгружались на эстакаду. Здесь к тому времени уже оказывалась девчонка не намного старше меня. Она забирала пробы для определения жирности и кислотности и отчитывалась по этим показателям отдельно. На мою долю оставалось вести график выходных для доярок и присутствовать на стане во время приезда ветеринара или когда браковали коров для сдачи их на мясо.

Первые дни я действительно смотрела, слушала, запоминала и делала свои выводы. В первый раз приехав в летний лагерь — добираться в бригаду номер четыре было долго, как когда-то в Шаморгу, целых полчаса, — я поразилась. По Стенькину и Шаморге я помнила, какими должны быть коровы. Здесь же вместо сильных, упитанных животных в загоне толпились маленькие коренастенькие коровки. В глазах их читалось, как они измучены борьбой за существование. Большинство принадлежало даже не к черно-пестрой породе. Они были, простите за нововведение, коровьими дворняжками, то есть беспородными. Стадо не разделялось на отдельные группы — каждая корова заходила в первое освободившееся стойло, и весьма немногие приходили в одно и то же место.

В один из дней со мной вместе приехал в стан четвертой бригады главный зоотехник совхоза, Андрей, закончивший наш сельхозинститут на год раньше меня. Облокотившись о плетень, мы смотрели на стадо. Движок доильной установки уже работал, над лагерем плыл неумолчный гул, коровы теснились у дощатого настила, выстроившись в некое подобие очереди, а Андрей тихим усталым голосом рассказывал мне о положении дел:

— Тут как колхозы-совхозы разваливаться начали, все на самотек пошло. Директору вроде все равно, а остальным и подавно… У половины коров мастит… Бруцеллеза и туберкулеза вообще-то давно не было, но вот все остальное… Надои низкие, привесы тоже.

— А как обстоит дело с разведением? Техник-осеменатор есть?

— Это я, — усмехнулся Андрей, не поворачивая головы. — У нас тут на половине стад настоящие быки трудятся.

— Пробники?

— Зачем? Нормальные быки, доморощенные.

— Значит, от тех же коров?

— Ну да.

— Но ведь так же начнется вырождение! Какие же будут надои, привесы и здоровье, когда тут такое творится?

Андрей развернулся ко мне:

— А что ты предлагаешь?

— Провести бонитировку, отделить самых удойных и здоровых коров в элитную группу. Прочих поделить — одних на мясо, других в резерв. Закупить порцию семени от хороших производителей, — я подсчитала в уме, — лет через пять будет хорошее стадо.

— А ты бы взялась за это дело? — посерьезнел Андрей. — Смогла бы?

— Попробовать можно, — кивнула я. — Главное — начать. Если, конечно, я тут останусь. Я же на практике. Мне еще в город возвращаться, а потом… Ну, у меня тут тетка…

— А правда, — прищурился Андрей, оценивающе посмотрев на меня, — оставайся! Может, получится что.

Предложение было сделано внезапно, я не успела сообразить, к чему это может привести, и решила отложить окончательный ответ на более позднее время, когда все выяснится получше. А пока я продолжала изучать место, где мне предстояло проработать еще очень долго.

Прошло несколько дней, и я до того включилась в график работы, что начала слегка отлынивать. Нет, не подумайте плохого! Я слишком хотела быть честной в первую очередь с собой, чтобы прогуливать. Но мне нужно было писать отчет о практике, и вот, вместо того чтоб отправиться на обедешнюю дойку, я пошла по совхозу, изучать жизнь.

Ближе всего был именно телятник, на который через две недели сдавать подросших телят. В третьей бригаде их было трое, в четвертой пока один.

Переступив порог, я чуть ли не нос к носу столкнулась с девушкой-телятницей, что катила по проходу тачку с сеном.

— Привет, — не удивилась она моему визиту. — Откуда ты?

— Из Рязани. Я тут на практике, бригадиром.

— А, — кивнула она. — Я слышала… Рязанский сельхоз кончала?

— Да, а ты?

— И я. Три года тому назад. Зоофак.

Как странно! Опять свои люди!

Я пошла за Верой — так звали девушку — по проходу, разглядывая ее подопечных.

В телятнике было темновато — крошечные, низко расположенные окошки пропускали очень мало света. Низкий потолок провисал как своды пещеры. Телята стояли четырьмя рядами, привязанные за шеи. Некоторые из них лежали, свернувшись калачиком. Другие жевали сено. И все они были до странности одинаковые — низкорослые, на коротких ножках, с раздутыми животами. Рядом стояли крупные телята, трех-четырех месяцев от роду, и малыши, которых доставили сюда накануне. Здесь они должны были находиться до шести месяцев, после чего их переведут в другое помещение.

Стараясь дышать в основном ртом, чтобы так не шибал в нос резкий запах навоза, я ходила между рядами, пока Вера заканчивала уборку. Сметя навоз в канавки транспортера, она включила двигатель и подошла ко мне, опираясь на лопату.

— Ну как? — прокричала она чуть ли не в ухо. — Ужасно, правда?

— Да! — крикнула и я. — И что, эти телята так всю жизнь на цепи и сидят?

— А чего ж еще? Тут никому ничего не надо…

Не в первый раз я уже слышала эти слова и начала задумываться: а не правы ли были те, кто их говорил?

— А молодежь тут есть? — крикнула я.

— Конечно! Я, зоотехник Андрей, потом еще среди доярок есть помоложе… Да почти половина — и все местные.

— А у меня тут тетка, — поспешила сообщить я. — Так что я тоже местная… Слушай, а если попробовать все здесь изменить? У меня есть кое-какие задумки…

Вера некоторое время молчала, глядя в пол.

— Знаешь, — начала она не спеша, — я, когда сюда приехала, тоже чего-то хотела. Я ведь даже диплом писала об этом. А потом пришла на работу, а мне говорят: иди на телятник пока. Ну, я год отработала, потом второй… Вроде платят неплохо. И сейчас я уже ничего не хочу. Да тут и не изменишь ничего.

Мы потом еще немного поговорили о преподавателях и немногочисленных общих знакомых среди студентов и лаборантов, но разговор не клеился. Выждав первую паузу в беседе, я попрощалась, обещала зайти еще и ушла.

На душе у меня впервые за все время было смутно. Сомнения, одолевшие меня, срочно требовали решить — не погорячилась ли я, пообещав остаться тут навсегда. А как же недавнее обещание вернуться к лошадям? Как же начатая дипломная работа именно по русским рысакам? Как же желание посвятить себя науке?

Где теперь это все?

Миновало еще несколько дней, и философские раздумья о смысле жизни и моем месте в истории отошли на второй план, будучи заслоненными сиюминутными, более насущными делами. Взяла на несколько дней выходные вторая бригадирша, и я ненадолго оказалась одна на четыре бригады. Теперь волей-неволей пришлось ездить на работу ежедневно, наблюдая за работой всех бригад.

Единственную поездку в стан номер один я не запомнила, а вот в соседний с нею летний лагерь ехала с волнением и предчувствием чего-то необычного. Дело в том, что буквально накануне там произошел из ряда вон выходящий случай.

Как уже известно, над решением проблемы воспроизводства стада здесь трудятся местные доморощенные бычки. Из числа молодых животных, стоящих на откорме, по мере надобности отбираются наиболее видные, крупные и здоровые и отправляются в стада. Они бродят вместе с коровами при стаде, попутно делая свое дело.

Сложности при этом возникают, как правило, только при общении их с пастухами. На селе бытует такая поговорка: «Нельзя бить трех животных — лошадь, быка и собаку, потому что лошадь и собака все прощают, а бык все помнит». И уж если что случается, то все служит прямым подтверждением этой истины.

Итак, в стаде бригады номер два был бык-производитель, которого почему-то невзлюбил один из пастухов. В чем заключалась настоящая причина тихой необъявленной войны — сказать трудно, но факт остается фактом: чуть ли не ежедневно этот старичок дразнил быка через забор, пользуясь тем, что зверь не может перебраться за ограду. Пастух — кстати сказать, он к тому времени был на пенсии, но наведывался в стадо по старой памяти — изводил быка, не давая ему ни дня покоя. Несколько раз его предупреждали, что добром это не кончится, но тот не слушал.

До тех пор пока однажды не явился к стаду в неурочное время. Обычно он приходил, когда оно уже было в загоне, но тогда то ли сам поторопился, то ли пастухи припозднились, но старичок оказался у стана, как раз когда к нему подходило и стадо. То самое, в котором был бык…

Обычно быки всегда ходят чуть в стороне, не смешиваясь со своими подругами. Я знавала одного такого бычка, так он ни за что не желал заходить в загон с коровами на ночевку. Ляжет рядом с оградой, но снаружи, с места не сойдет, но и внутрь шагу не ступит. Этот бык тоже шел рядом со стадом и, конечно, сразу увидел своего недруга, повернулся и спокойно пошел на него.

Старичок живо смекнул, чем все это кончится, и бросился наутек, показав зверю спину (чего никогда не следует делать, особенно если вы имеете дело с хищниками). А бык, заметив, что его обидчик убегает, тоже слегка прибавил шагу. Но не более — он не мычал грозно, не рыл копытом землю, глаза его не наливались кровью. Как рассказывали доярки, он вообще не выказывал никаких признаков свирепости — просто шел за этим человеком.

Но это-то, как оказалось, и было страшнее всего, потому что отчаянно удиравший старичок вдруг упал как подкошенный и не смог подняться, когда бык подошел и остановился над ним. Видевшие эту сцену доярки ожидали, что бык сейчас поднимет человека на рога, но тот только внимательно обнюхал лежащего, отвернулся и проследовал к стаду.

Только вот старичок так и не поднялся больше — не выдержало сердце.

— А что с этим быком потом случилось? — спросила я. Сказать откровенно, он мне нравился — сумел постоять за себя.

— Как — что? — Доярки были искренне удивлены. — На мясо сдали.

Жаль. Его бы следовало сохранить — хотя бы как напоминание о том, что всякое дурное деяние не должно оставаться безнаказанным независимо от того, кто и кого обидел. Хотя, с другой стороны, что было бы, если б он приохотился бросаться на людей…

Я с некоторым трепетом ехала на место, где было совершено это странное «преступление». Надо сказать, место меня разочаровало: совсем недавно выстроенный летний лагерь — еще свежий, дерево станков не потемнело. Кругом чистота, коровы не успели унавозить все кругом. Оба загона окружены березками — пасторальная картинка.

Как ни странно, но вынужденные метания между четырьмя бригадами лучше чего бы то ни было помогли мне определиться со своим будущим. Я вдруг поняла, что правы были все те люди, которые говорили, что здесь никому ничего не нужно и изменить что-либо в лучшую сторону практически невозможно. Романтика сельской жизни — это одно, а вот сама жизнь, когда с нее слетает всякий романтический налет, — совсем другое. Если бы дали возможность, многое бы тут переменилось, но когда становишься просто винтиком огромной машины, понимаешь, что много на себя взял. Я полюбила эту землю, но одновременно поняла, что ничего не могу для нее сделать. И жаль только одного: таких, как я, сегодня очень много, тех, кто хочет, но ничего не может сделать.


3

Кроме работы на ферме, как я узнала еще по пути в Ермишь, мне предстоит заниматься работой по дому. Услышав, в чем будут состоять мои обязанности, я просияла и с нетерпением стала ждать. Ну еще бы! Ведь мне нужно будет помогать тетке ухаживать за двумя свиньями, телятами, утками, курами и прочей мелкой живностью!

В прошлые годы мои родственники не могли позволить себе завести хоть какую-то домашнюю скотину, ибо у них на дворе безраздельно властвовали охотничьи собаки. Вожак стаи, жесткошерстная фокстерьерша Булька, была единственной несменяемой собакой, а остальные появлялись и исчезали чуть ли не ежемесячно. Булька исправно щенилась каждый год, принося от одного до пяти-шести щенят. Почти всех топили, оставляя лишь тех, кого обещали забрать или кого хотели воспитать на смену их маленькой матери. Но пока они подрастали, Булька не давала житья всем окрестным дворам.

В первую очередь — кошкам. Не пересчитать, скольких извела она, стоя во главе дядиной своры. Сама Булька, из-за своего небольшого роста и коротких лапок, не могла принимать полноценного участия в преследовании очередной жертвы, но зато оглашала окрестности пронзительным задорным лаем с чуть заметной нервной хрипотцой и отличалась завидным терпением и яростью, когда кошку уже загнали на дерево и надо было ее оттуда снять. В деле проведения осады по всем правилам военного искусства Бульке не было равных. Трудно сказать, скольких кошек на самом деле извела отчаянная фокстерьерша — за кошками так или иначе гоняется большинство собак в деревне, но насчет еще одних обитателей деревенских дворов могу сказать точно: эти страдали от Бульки постоянно.

Речь идет о цыплятах. Маленькие желтые комочки, только-только вылупившиеся из яиц, или голенастые подростки наполовину в перьях, или молоденькие курочки и петушки — лишь бы это была домашняя птица, и лишь бы она зазевалась, становясь легкой добычей.

Булька охотилась на цыплят виртуозно, ухитряясь утаскивать их даже из-под топорщившей перья и грозно кудахтавшей наседки. Обычно в этом ей помогали сыновья — Фибул и Филька. Они производили отвлекающий маневр, заставляя наседку кидаться в погоню, а в это время Булька наносила удар. Слышался отчаянный писк. Курица стремительно разворачивалась, и три собаки мчались под защиту родного дома.

Как правило, истерзанного цыпленка быстро удавалось извлечь из зубов фокстерьерши, но спасти ему жизнь уже было невозможно. Соседи негодовали, но собаке и ее хозяину от этого было мало толку. Чтобы сначала воспитать, а потом и сохранить в своих псах охотничью злость, он иногда нарочно науськивал их на кошек и прочую живность.

Как всегда бывает, у этого увлечения охотой имелась и обратная сторона — из-за обилия на дворе собак, которые все, что движется, воспринимали как потенциальную дичь, мои родственники долго не имели возможности завести какую бы то ни было домашнюю живность. Исключение составил всего один бройлерный цыпленок, да и то потому, что принадлежал мне. Он жил в коробке на террасе, и Булька просто не могла до него добраться.

Ему были всего одни сутки, когда он попал ко мне. Его принесли в полотняной сумке и, приоткрыв щелку, показали мне. Для десятилетней девочки свой собственный живой цыпленок был настоящим событием. Я с младенчества мечтала завести какое угодно существо, с которым можно было бы играть и о котором приходилось бы заботиться. И вот появился он — маленький, напуганный, отчаянно пищащий. Именно из-за этого писка малыша и нарекли гордо и вызывающе — Пифагором.

Первое время Пиф, как звали его неофициально, жил в фанерном ящике из-под посылки, где на дно был постелен слой газет. Ежедневно в доме производилась уборка — залитую водой из поилки, замусоренную выброшенным из кормушки комбикормом и загаженную бумагу выбрасывали и на ее место стелили новую. Пока же производилась сия несложная операция, цыпленок «гулял» по ковру в комнате, и я, держа наготове сачок для ловли бабочек, следила за тем, чтобы он не забежал под диван или вовсе не выскочил на балкон.

Бройлеры растут удивительно быстро, особенно когда их окружают заботой и вниманием, словно малых детей. Через две с половиной недели Пифагор превратился из маленького цыпленка в голенастого молодого петушка с кавказским профилем и независимым характером. Ему все чаще становилось тесно в его посылочном ящике, и он приучил нас, что отныне будет сидеть на его краю, как на насесте, с этой высоты озирая мир. Полюбил он и балкон и теплыми летними днями часами просиживал на приступке открытой двери, млея на солнышке и распевая песни.

Да-да, этот цыпленок умел петь! Его писк довольно быстро приобрел интонации и частоту мелодичного чириканья, так что получилось нечто среднее между песенкой воробья и синицы. Только напуганный, он переходил на обычный цыплячий писк.

Но всему на свете приходит конец.

Первой не выдержала бабушка — по мере того как Пифагор подрастал, он все больше захватывал власть в доме. Он уже не сидел на краю ящика, а прогуливался по квартире и делал что хотел. Конечно, взлететь на стол и склевать там что-нибудь из тарелки он не мог — крылья не выросли, — но всем приходилось постоянно смотреть под ноги, чтобы не наступить на следы его жизнедеятельности. Он стал слишком много есть и приобрел необычайно гордый вид благодаря постоянно наполненному зобу. Зоб явно перевешивал, и Пифагор ходил, откинувшись назад и словно выставив его напоказ.

О том, чтобы избавиться от ручного цыпленка обычным путем — то есть отправить его в суп, — нечего было и думать. Отдать его на птицефабрику — тоже задачка не из легких. Оставалось одно: увезти его в Ермишь.

А тут как раз в Рязань по делам приехал мой дядя, и нам не составило труда упросить его взять с собой цыпленка, тем более что в качестве бесплатного приложения он получал меня.

Коробку поставили на заднее сиденье, прикрыв ее, чтобы Пифагору не пришло в голову выскочить во время поездки. Рядом с последним кульком комбикорма утвердилась я, и машина тронулась.

Пифагор освоился быстро. Только поначалу он волновался, не понимая, что происходит. Но уже через полчаса тряпка, которой была накрыта коробка, словно взорвалась — цыпленок, подпрыгнув, сбросил ее и, хлопая крыльями, уселся на край, как всегда. Тут же мигом успокоился и завел свою немудреную бесконечную песенку.

Под его писк-трещание мы и доехали. На месте тетя заглянула в коробку, где сидел несколько охрипший от постоянного писка и чуточку укачавшийся цыпленок, и вынесла свое резюме:

— Не знаю только, где мы его будем держать. Наша Булька его живо изловит.

— Да он домашний, — заверила я ее, и цыпленка оставили на террасе.

Теперь он ходил там почти в полном одиночестве, так как у меня не было времени и настроения сидеть в душной комнате, когда можно побегать на свободе, и распевал свои песенки для себя.

Еще через неделю иссякло казавшееся бесконечным терпение моей тети. Главная причина ее недовольства состояла в том, что Пифагор продолжал оставлять свои визитные карточки не только на полу, но и на диване, на подоконнике и даже на столе — он научился-таки летать.

Однажды тетя принесла мне крошечное, размером с голубиное, яйцо:

— Смотри, что я нашла на терраске! Наш Пифагор снес.

В то время я еще не знала, что нестись молодые курочки начинают только на пятый месяц жизни, а моему цыпленку от силы было месяца полтора, и поразилась:

— Такое маленькое?

— Ну да, — не моргнув глазом, ответила тетя. — Он сам еще молодой. А подрастет, начнет нести большие.

— И что теперь делать?

— Ну, я думаю, надо отдать его кому-нибудь, у кого есть куры, — сказала тетя. — Там ему будет лучше. Он теперь взрослый, твоя помощь ему не нужна.

Все-таки хорошо, что в свое время я вместо «Денискиных рассказов» читала «Белый Клык» и «Кольцо царя Соломона». О поведении подросших животных, когда детеныши уходят от матери, я знала очень хорошо, и тете не пришлось меня долго уговаривать. В тот же день мы договорились с тетей Машей Закурдаевой, и уже вечером Пифагор переехал на новую квартиру.

Но утром я не выдержала и помчалась навещать своего питомца.

Его я узнала сразу — среди молодняка, бродившего около курятника, он выделялся ростом и толщиной, раза в два-три превосходя любого из своих ровесников. Завидев меня, он запищал что-то восторженное на своем цыплячье-воробьином наречии и бросился мне навстречу. На радостях я скормила ему остатки его комбикорма.

С того времени я чуть не ежедневно заходила на двор тети Маши, которая снисходительно относилась к моим визитам. Пифагор все еще узнавал меня, но все реже и реже, а потом настал день, когда он и вовсе шарахнулся прочь вместе с другими цыплятами. Он стал одним из них, напрочь забыв о своем детстве.

Я потом целую осень и зиму переписывалась с внучкой тети Маши, Леной, желая узнать о дальнейшей судьбе Пифагора. Но его постигла судьба всех хорошо откормленных молодых петушков.

…Прошло время. Если в бесшабашной юности Булька много охотилась за цыплятами, то с возрастом, да еще и обремененная постоянно щенками, она была вынуждена поневоле переключиться сначала на кошек, а позже и вовсе оставить хлопотное дело охоты. И именно с этого времени на подворье моей тетки начали появляться домашние животные.

Приехав после почти трехлетнего перерыва, я обнаружила, что двор перегорожен поперек высокой, чуть ли не под два метра, проволочной сеткой, за которой крякало, кудахтало и пищало птичье племя. Утки и куры всех пород и возрастов суетились на огороженном пространстве. В отдельных закутках под присмотром матерей пищали совсем еще маленькие утята и уже подросшие, наполовину оперившиеся цыплята. Утята постарше вперевалочку бродили наравне со взрослыми. В сарае же из-за двух загородок слышались тяжкое дыхание и похрюкивание — там стояли два боровка и годовалый бычок.

Подошла тетя.

— Хорошо, что ты приехала, — сказала она. — Я днем не успеваю в обеденный перерыв все переделать, ты мне поможешь. А то больно хлопотно.

В этот миг крупная красивая белоголовая утка, взмахнув для разминки несколько раз крыльями, легко взлетела на край проволочной ограды и устроилась там, как на насесте, озирая мир с высоты.

— Не улетит так? — забеспокоилась я, уж больно воинственно поглядывала белоголовая на двор.

— Нет, — сказала тетя. — Это Летучий Голландец, любимая утка хозяина (хозяином она, как это и положено, называла своего мужа, моего дядю). Она часто летает, но всегда возвращается. Он ее любит за то, что она первая выводит утят и у нее самый большой выводок.

— А Булька что же, не охотится на них? — спросила я, оглянувшись. Если Летучий Голландец может перемахнуть через забор, то ее утята волей-неволей будут вынуждены последовать за матерью, а молоденький утенок может проскользнуть через сетку и окажется в пределах досягаемости профессиональной охотницы за птенцами.

— Булька теперь старая, — покачала головой тетя. — Только ест и спит. И зубы совсем затупились, и видит плохо.

В последнем я успела убедиться — на рассвете, выходя из дома, я на ступеньках крыльца наткнулась на старую собаку, лежавшую на солнышке. Она услышала мои шаги, только когда я подошла вплотную, приподнялась и, мелко повиливая коротким хвостиком, ткнулась носом мне в ноги и долго их обнюхивала.

— Булька! — Я присела на корточки, положила руку ей на голову. — Узнаешь меня, Булька?

Собачонка только повиливала хвостиком и тыкалась носом мне в руки. Я поднялась и пошла дальше, а она все стояла, глядя перед собой, потом повернулась и не спеша поплелась куда-то подальше от суеты.

Мои обязанности на скотном дворе оказались предельно просты — кормить дважды в день свиней, собирать снесенные курами яйца, подкармливать бычка. Пойло и болтушка уже были сварены заранее, оставалось лишь раздать.

Перед кормлением я пошла знакомиться со своими подопечными. Как я уже знала, боровов звали Белоух и Черноух из-за темных пятен, живописно разбросанных по их голове и телу. Черноух был любимцем дяди, почему, сказать не могу — по моему разумению, боровки не отличались друг от друга ни внешне, ни характером.

За загородкой в полутьме находились два огромных мощных существа. Одно из них мешком лежало в дальнем углу, второе с надеждой копалось в пустой кормушке. Едва я заглянула к ним, оба борова словно очнулись. Лежавший вскочил так стремительно, будто его пнули, и ринулся к корытцу, а его собрат встал у передней стенки, запрокинув голову и насторожив уши.

Тетя вместе со мной заглянула в загон.

— Всего-навсего заходишь и выливаешь пойло в корыто, — сказала она. — Только делай это побыстрее, иначе они сунут морду в ведро и могут выбить его из рук.

— Я уже ухаживала за свиньями в Стенькине, — ответила я.

Тетю это успокоило — в свое время она проходила практику там же.

— Бычку обрат с сухарями, — продолжала объяснять она. — Сено хозяин ему сам дает. А уж утром-то мы их покормим, пока ты на работе.

На следующий день мне предстояло пройти боевое крещение. Кроме животных, в доме не было никого, и, хотя тетя предупредила, что я могу в любое время позвонить ей на работу, если возникнут какие-то сложности, я не собиралась так легко отступать. Да скажи мне она, что я должна еще и корову подоить, и то не испугалась бы.

Намешав болтушку для свиней — немного вареной картошки, остатки обеда, чуть-чуть обрата и мелкорубленая кормовая свекла, я переступила порог сарая.

Тишина взорвалась двухголосым басистым визгом-ревом, и передняя стенка загона заходила ходуном. Там, за нею, два стокилограммовых, если не больше, борова всем весом кидались на нее и на дверь, пытаясь скорее добраться до корма.

Я остановилась у двери, чем вызвала бурю негодования. В воплях Белоуха и Черноуха слышалось возмущение: «Раз пришла и принесла пожрать, чего стоишь? Есть давай! Есть хотим, и немедленно!»

Проще простого — открыть калитку, сделать всего один шаг к корытцу, опрокинуть в него ведро и, пока эти двое, толкая друг друга, давясь и чавкая, поглощают болтушку, спокойно выйти. Но как войдешь, когда с той стороны на дверь налегает эдакая туша, которую еще и подпирает другая? Стоит мне открыть калитку, они вырвутся оба и будут бегать среди кур и уток до вечера, потому что одна я двух боровов не загоню. И мое давнее детское прозвище, придуманное дядей, — Пещерный ребенок — получит свое оправдание.

Но идеи приходят быстро, когда в них есть нужда. Привстав на цыпочки, я заглянула в загон сверху. Так и есть! Кормушка стоит у самой стенки — достаточно просто поднять ведро и перелить его содержимое через край. Тем более что там невысоко — чуть больше метра.

Боровки уже начали терять терпение — еще бы! Явилась полчаса назад и стоит снаружи! Нет чтобы скорее дать пообедать, так она там еще о чем-то мечтает! А когда я начала заглядывать внутрь, нервы их и вовсе не выдержали. Оба боровка, оставив в покое дверь, развернулись ко мне — и я едва успела отпрянуть: на меня через загородку смотрела огромная жирная морда с вислыми ушами. Боровок — судя по пятнам на ушах, Черноух — встал на задние ноги и, положив тройной подбородок на край, смотрел мне прямо в глаза.

«Что, испугалась? — читалось в них нескрываемое мстительное удовольствие. — А ну, давай корми! Не видишь, что я ослабеваю?»

Словно в подтверждение, он вдруг с почти человеческим стоном вернулся в исходное положение, на все четыре ноги.

Теперь боровки оба стояли с ногами в кормушке и с нескрываемым интересом и нетерпением смотрели вверх. Их запрокинутые морды были до того похожи, что я не могла понять, кто из них только что требовал у меня еды столь необычным способом.

Но терзать их дальше я не могла. Однако и заходить в загон желания не испытывала. Поэтому я только сделала вид, что собираюсь открыть дверцу. Дождавшись, когда Белоух и Черноух развернутся в ту сторону и вынут копыта из кормушки, я молнией метнулась к ней и опрокинула через верх все ведро.

Послышалось сочное «плюх!», сменившееся через секунду громким чавканьем. Я заглянула внутрь. Толкая друг друга и зло похрюкивая, Белоух и Черноух, мигом превратившись в Грязноухов, отчаянно работали челюстями. Я все-таки немного промахнулась, и часть пойла висела у них в буквальном смысле слова на ушах, широких, как тарелки. Ну, да ничего! Первый блин и должен быть таким комом.

Дальше шла очередь домашней птицы. Курам полагалось зерно, уткам в качестве подкормки та же вареная картошка. Пока они набивали зобы, я собрала яйца, но только переступила порог, как мне в ноги ткнулся сухой холодный нос.

Булька. Понурив голову и униженно повиливая хвостиком, она словно говорила: «Конечно, я не имею права просить, но если что-нибудь перепадет и мне, то я буду благодарна…» Если бы наши нищие обладали хоть десятой долей ее такта и кротости, гораздо больше людей относилось бы к ним с сочувствием. Но природа поступила необычайно мудро, не дав наделенному речью человеку выразительности собачьих глаз — иначе «венец творения» получил бы неоправданно много преимуществ.

— Пойдем, маленькая, — сказала я ей, пригладив жесткую шерсть на загривке.

Булька постояла еще немного, а потом осторожной старческой походкой направилась к дому.

На крыльце я нашла ее миску, разбила в нее три самых больших из свежеснесенных яиц, добавила обрат и покрошила белого хлеба, самого мягкого, какой смогла найти. Эту болтушку я отнесла собаке и, присев на корточки, смотрела, как она ест, и вспоминала ту молодую, полную сил собаку, излучающую энергию и боевой задор, какой она была когда-то.

Лето началось. Настоящее — с подъемом на заре, свежим молоком на завтрак, необременительными обязанностями бригадира и развлечениями по вечерам. Единственным местом, куда можно было пойти ежедневно, была танцплощадка в парке. Всю ночь там гремела музыка, бушевала обычная дискотека, а на скамейках парка звенели гитары. А надоест то и другое — отправляйся бродить по дальним закоулкам того же парка. Ночью он очень напоминает девственный лес — еще бы и тишины сюда настоящей, лесной!

Возвращалась я обычно поздно, ближе к полуночи, а уже часа через четыре вставала и отправлялась на утреннюю дойку. Усталости совершенно не чувствовалось — казалось, такой жизнью можно жить годами.

Но однажды все нарушилось.

Вернувшись с полуночных прогулок, я только устроилась на подушке, только задремала, как в мой сон ворвался истерический крик тетки:

— Галя! Вставай! Горим!

Она влетела в мою комнату в наспех наброшенном халате и тут же выскочила вон.

Я вскочила и, еще одеваясь, заметила, что паниковать рано: гарью не пахло, в комнатах не плавал дым, не слышалось треска горящего дерева. Дом был цел и невредим. Вот разве что в окнах мерцало какое-то зарево…

Горел стог заготовленного на зиму сена, стоявший вплотную к сараю. Около него уже суетились люди, слышались голоса.

Тетя встретила меня на крыльце. По темному двору метались люди с ведрами, слышался хриплый голос дяди, отдающего приказы, кто-то уже забрался на плоскую крышу пристройки и вилами разметывал стог, который полыхал как факел, освещая все вокруг. Треск от пламени стоял такой, что заглушал почти все звуки.

— Ой, что же это будет! — всхлипывала тетя. — Там же куры и свиньи. Они же сгорят! И баня рядом…

Она сунулась было в распахнутую настежь дверь загона для птицы, но навстречу ей выкатился мячиком дядя — как всегда, пышущий энергией.

— Чего встали? — крикнул он. — Живо в дом! Да не вой, — накинулся он на жену, с жалостью смотревшую на огонь, — пожарных вызови!

— Уж едут, — всхлипнула тетя.

— И ладно! Не мешайтесь. — И дядя бросился обратно, на ходу уже что-то крича.

В наш и соседний дом непрерывно ныряли люди с ведрами — за водой. Какой-то парень — как потом выяснилось, он приезжал повидаться с одной девчонкой на нашей улице и заметил огонь уже на обратном пути, — стоя на крыше, ловко и быстро орудовал вилами. Хлопья горящего сена летели в разные стороны, их заливали водой или затаптывали на земле.

Под ногами людей метались разбуженные куры и утки. Какая-то с перепугу сунулась вон из калитки — ее пинком отправили назад, чтоб не мешалась.

Постепенно собралась толпа — пришли соседки. Все еще помнили пожар трехгодичной давности, случившийся на соседней улице средь бела дня, когда сгорел не один, а целых шесть сараев — пожар начался в одном и постепенно перекинулся на стоявшие с ним в ряд остальные. Тогда у многих в огне погибла домашняя живность, запасы дров и даже чей-то мотоцикл, а по улице летали хлопья черного жирного пепла. Но сейчас было ясно, что огонь не перекинется на соседские сараи, и народ начал понемногу расходиться.

Пожарные приехали, когда уже только кое-где тлеющие травинки да клубы дыма напоминали о пожаре — так быстро его затушили. Они еще с полчаса возились на дворе, раскатывая рукава кишки и заливая остатки сена, но мы с тетей этого уже не видели. Убедившись, что все действительно в порядке, мы отправились в дом. Правда, заснуть еще долго не могли и сидели на кухне, выглядывая из окна и шепотом обсуждая происшествие.

Утром я впервые не пошла на дойку — было не до того. Затоптанный двор превратился в плацдарм — смятая, перемешанная с землей трава, совершенно изуродованные клумбы — по одной из них протягивали шланг, и след, похожий на след проползшей здесь анаконды, пересекал ее наискосок. В загоне вообще была непролазная грязь от пролитой без счета воды и пены. Часть ее успела впитаться и стечь, но остались грязные лужи, в которых плавали обгорелые ошметки сена и бродили как ни в чем не бывало утки. Они все уцелели, куры тоже, хотя многие были подозрительно взъерошены. Сам сарай тоже практически не пострадал — немного опалена передняя стенка, к которой и был прислонен злосчастный стог, и шифер с одного бока. Но с такими мелочами сараи стоят годами, и никого эти повреждения не волновали.

Мы втроем шлепали в калошах по грязи, осматривая учиненный разгром.

— Если бы не ребята, — вздохнула тетя, вспоминая совершенно незнакомых ей парней, которые больше всех суетились на пожаре, — неизвестно, что бы было… Как же мы теперь, а?

— Да ничего, — отмахивался дядя, уже весь собравшийся и, как всегда, уверенный в себе. — Сено не сегодня-завтра новое привезу, а вот с этим…

Он подошел к стогу, осматривая его при свете дня. От него уцелела едва треть, да и та насквозь пропиталась дымом и была опалена. Кое-где поднимался легкий дымок. Дядя засунул руку в стог чуть не по плечо, выдернул наугад пучок и долго принюхивался.

— Все провоняло, — сообщил он наконец. — Никуда не годится.

— Хорошее было сено, — вздохнула тетя. — Клеверное.

— Люцерну привезем! Сегодня же поеду. А вы пока, — он решительно повернулся к нам, — разметайте этот стог, чтоб он не мешался и не дымил. Мало ли, опять загорится.

— Вдвоем? — ужаснулась тетя. — Мне через час на работу собираться.

Если бы дядя зарычал, досадуя на женский характер, я бы не удивилась.

— Ничего, управимся, — отмахнулся он.

Действительно, мы отделались сравнительно легко. Хорошо еще, сон у тети оказался достаточно чутким, чтобы она услыхала тихое потрескивание на дворе. Собственно, разбудить всех должна была я, поскольку возвращалась домой поздно, но я ничего не заметила.

Как выяснилось позже, в сене решила прикорнуть какая-то парочка. Стог стоял не за забором, в достаточно глухом месте, и они справедливо решили, что здесь им не помешают. Парень закурил и не затушил окурок как следует.

Тетя долго еще пребывала в расстроенных чувствах, и мы кормили кур и уток вдвоем. Птицы довольно легко успокоились и с жадностью набросились на зерно. Куры, как всегда, поспели первыми, утки подходили вразвалочку, по одной.

— Смотри-ка, Галя, чего это она лежит? — вдруг окликнула меня тетя.

Под кустами на боку лежала молоденькая уточка, родившаяся в этом году. Она уже покрылась перьями и набрала вес, вот только не зажирела, и крылья ее оставались двумя детскими выростами. Уточка раскинула лапки и сучила ими, пытаясь встать и присоединиться к остальным.

— Может, упала?

Тетя подошла, попробовала перевернуть ее на брюшко, но уточка, стоило ее выпустить, опять завалилась на бок.

— Что это с нею? Может, что повредила?

На вид утка была совершенно здорова, только не могла нормально передвигаться и даже встать.

Когда дядя пришел на обед, ему сообщили о больной утке. Его диагноз был мгновенным и точным:

— Спину сломала. Вчера в темноте, наверное, кто-то ее шибанул ногой. Это конец.

— Что же теперь с нею делать?

— Как — что? Зарубить, и в суп.

Я немного приободрилась — люблю бульон из птицы.

— Но она же еще утенок. Какой с нее навар? — возмутилась тетя.

— Ну, тогда свиньям. — Дядя торопился и начинал сердиться на то, что его заставляют думать о таких мелочах. — Заруби и свари.

— Я? — Тетя даже ахнула. — Что ты, Юра, я не могу! Боюсь. Заруби ты!

— Да некогда мне! — Дядя только что не подпрыгнул и направился к двери. — Это ж плевое дело! Чего тут не уметь?

Пробормотав еще что-то не совсем лестное про женскую трусость и слабость, он вышел и помчался к ждущей его машине.

— Ничего, — успокоила не то меня, не то себя тетя. — Вечером придет, отдохнет и зарубит после ужина.

Собравшись, она тоже отправилась на работу. Я же, поскольку дневная дойка уже закончилась, а до вечерней оставалось еще часа три, не меньше, сидела дома.

Днем, покормив боровов, я задержалась в загоне, кидая уткам картошку. Они собрались всем скопом у решетки и тянули клювы, а когда раздавленная картофелина падала на землю, кидались к ней, толкая друг друга. Длинноногие куры и тут поспевали первыми, и если кусок падал далеко, то какая-нибудь удачливая несушка успевала схватить его и бросалась бежать, преследуемая по пятам товарками. Иногда я нарочно кидала куски так, чтобы они доставались всем.

Случайно мой взгляд упал на уточку с перебитой спиной. Она лежала на том же месте, уже оставив попытки перевернуться на живот, и вытягивала шею, наблюдая за остальными. Ей, очевидно, тоже хотелось есть. Набрав полную горсть пшеницы из кормушки, я подошла к ней и опустилась рядом на землю, протягивая ей ладонь. Но уточка шарахнулась от меня с ужасом, словно предчувствовала скорый конец. Она действительно была обречена, но заставлять ее мучиться невесть сколько времени, пока дядя согласится ее убить?.. Он это сделает, убедившись, что, кроме него, некому, но…

Собственно, почему некому? А я?

Мысль эта пришла мне в голову до того неожиданно, что я даже остановилась на ступеньках. А ведь и правда! Лягушек я уже резала, как режут коров, наблюдала, дохлую крысу с изжеванной мордой из комнаты выкидывала, змей на руки брала, ужастики Стивена Кинга читала. Теперь осталось самой попробовать.

Это ведь очень просто, убеждала я себя, присев у окна и глядя на двор. Топор вон лежит, рядом колун для дров. Положить утку на полено, придерживая одной рукой, размахнуться и ударить по шее. Быстро и точно. Главное — не промахнуться.

Прикрыв глаза, я несколько раз мысленно проделала эту операцию — беру утку, кладу ее, поднимаю топор, размахиваюсь… Вроде все просто. Теперь главное — чтоб никто не увидел: убийца из меня никакая, и картинно, напоказ крушить головы направо и налево я не люблю и не умею.

Утка словно прочла что-то в моих глазах, когда я, сначала убедившись, что соседей на дворе нет, — а из окон не вдруг разглядишь, что там происходит в кустах, — вошла в загон. Она попыталась уползти прочь и жалобно закричала, когда я подхватила ее на руки. Этот крик едва не сбил весь мой кураж, и я чудом не выпустила птицу из рук.

Хорошо заплечных дел мастерам, ловко орудующим топорами в исторических фильмах! Да если бы знаменитый купец Калашников и Емелька Пугачев так сопротивлялись перед казнью, не говоря уж об остальных, профессия палача вымерла бы еще в пятнадцатом веке. Довольно скоро я поняла, что удерживать утку придется двумя руками — она сползала с колуна. А когда я подняла топор, то выяснилось, что помощник мне жизненно необходим, ибо орудие убийства оказалось страшно тяжелым. Но все-таки я с грехом пополам замахнулась и…

То ли все-таки палач из меня никакой, то ли топор оказался тупым, но с первого раза ничего не получилось. Утка только закрякала от боли в ушибленной шее, и я готова была уже бросить ее и оставить все как есть, но что-то меня удержало. Может, горячее желание доказать, что и я на что-то гожусь, может, проснулось второе «я» — холодное и безжалостное. Я оставила утку лежать и быстро, чтобы она не успела свалиться, подняла топор двумя руками…

Мне все-таки пришлось ударить и в третий раз, потому что топор действительно оказался тупым. Но наконец голова упала в траву, и я выпрямилась, опуская руки.

И первыми, кого я увидела, когда разогнулась, были наши соседи, которые с широко разинутыми ртами зачарованно наблюдали за мной. Их можно было понять — городская девчонка, месяц как приехавшая, совершает поступок, на который не всякий деревенский житель способен. Они что-то хотели мне сказать, но я повернулась и ушла в дом, даже не убрав утку.

Киллер из меня все-таки аховый, потому что до самой вечерней дойки я просидела дома, молча переживая случившееся, и вылетела из дома чуть ли не на полчаса раньше времени.

Вечером тетя встретила меня, глядя с каким-то странным интересом. Я же за несколько часов, проведенных на природе, успела вполне отдохнуть душой и телом и вновь была готова радоваться жизни.

— Скажи, Галя, как ты это смогла? — наконец не выдержала тетя. — Мне соседи сказали, что это ты зарубила утку.

К тому времени я уже оправилась настолько, что ответила с максимально возможной небрежностью:

— Да ну, какие пустяки! Топор вот только тупой был — мне пришлось бить два раза…

— Два? — изумилась тетя. — Я бы не смогла!

Потом она рассказывала об этом дяде, вернувшемуся с известием о том, что насчет сена он договорился и завтра можно будет забрать, соседям, которые не видели моего подвига, подругам на работе. Она удивлялась моему самообладанию, а что до меня, то я до сих пор не знаю, гордилась ли я совершенным поступком. Во всяком случае, когда на следующий день утку сварили для боровов, я не смогла заставить себя переложить еду из чана в ведро.

О сене дядя хлопотал не просто так — для полного счастья ему не хватало в хозяйстве только коровы, и он собирался завести ее в ближайшие дни.

До того молоко мы брали у соседей — в Ермиши аж три частных стада, не считая совхозного. Корова была у тети Маши, вообще у многих на нашей улице, и недостатка в молоке мы не испытывали. Но одно дело покупать его у кого-то, а совсем другое — иметь собственное. И вот долгожданный день настал.

Вернувшись однажды с работы, я увидела, что закуток, где раньше сидела наседка с цыплятами и который пустовал уже третий день, вычищен, сетка вокруг него поправлена, а у передней стенки стоят два небольших коренастых угольно-черных теленка с пятнами на мордочках и боках. У обоих уже пробивались рожки. Дядя находился тут же, наблюдая, как малыши жуют сено. Когда я подошла, он выпрямился.

— Ну, зоотехник, — произнес он с ехидцей, — скажи-ка мне, хорошую я телку приобрел? Молочную, как считаешь?

При этом он указывал на стоявшего ближе ко мне теленка, поменьше ростом, более легкого сложения, потемнее — по крайнее мере, пятна на голове были гораздо мельче, а рожки короче.

В глазах дяди читался вопрос: такой ли ты хороший зоотехник, как кажется? Достойна ли вообще зваться так?

Когда-то, совсем недавно, одну из лекций по разведению целиком посвятили определению продуктивности скота. Здесь в ход шло все — от формы носа и количества серы в ушах до длины кисточки на хвосте. Определяли по вымени, по объему тела, по линии спины, даже по ширине крестца… Способов было столько, сколько статей у коровы. Я отлично помнила, что их должно быть очень много, но, как назло, все они вылетели у меня из головы. Смутно что-то помнилось о пропорциях телосложения, но в данном случае это не годилось — к ермишинским приземистым коровкам слово «пропорция» не имеет отношения. У них в генотипе словно запечатлелась предрасположенность к рахиту в раннем возрасте.

Оставался единственный признак, который я не забыла. Перевесившись через загородку, я поймала хвост телочки, нащупала сквозь волосы кисточки окончание костяка и попыталась дотянуться им до пяточной кости задней ноги. Чем длиннее хвост, тем лучше развит костяк. А на костяк крепятся мышцы. Кроме того, это означает хорошее развитие позвоночника — грудного и брюшного отделов. А где брюшной отдел, там и органы пищеварения, у коровы-то молоко на языке — будет хорошо питаться, будет давать хороший удой. Ну и, самое главное, на пастбище именно длинным хвостом удобнее отгонять мух, не отвлекаясь от еды.

Кончик хвоста легко достал до ахиллесова сухожилия. Я выпрямилась и сообщила следившему за мной с неподдельным интересом дяде:

— Молочная будет корова.

— Молодец! — тут же похвалил он меня. — Зоотехник мне тоже так сказала.

Итак, я прошла проверку своих знаний. Что ж, это приятно, когда тебя оценивают по достоинству!


4

Одни обитатели нашего двора появлялись, другие исчезали, но были и те, кто находился там постоянно, что бы ни случилось. Это собаки и кошки.

Когда Булька была еще молода и возле нее крутились Тошка, Каштанка и непутевый Тузик, тоже отчаянный кошкодав, коты за семь верст обходили наш двор. Единственный, кто игнорировал опасность, был Рыжик, кот Кузиных. Но ему не грозило попасть на обед четырем собакам в первую очередь потому, что большую часть времени он проводил в доме, выходя на несколько минут — и то только для того, чтобы перебраться от Кузиных к нам. Естественно, что псов он игнорировал, как и свои прямые кошачьи обязанности. Рыжика никто ни разу не видел с мышью, а тем более с крысой в зубах, зато маленькие птички становились его легкой добычей. Когда и как он ухитрялся их ловить при своей патологической лени и тяге к покою и сну, оставалось загадкой. Но чуть ли не еженедельно на пол в кухне падал очередной охотничий трофей. Свою добычу Рыжик приносил исключительно нам, потому как настоящие хозяева не одобряли его бандитские наклонности и предпочитали кота не кормить в надежде, что хоть это заставит его начать ловить мышей. Однако Рыжик оказался умнее, чем думал его хозяин, — он столовался исключительно у нас, а недостаток питания восполнял маленькими птичками. В конце концов Кузиным это надоело, и Рыжик пропал.

Но наш двор недолго оставался без кота. И на смену Рыжику-большому пришел Рыжик-маленький.

Котенка я нашла случайно. Я отправлялась бродить по лугам и в овраге услышала тоненький писк — слабый, прерывающийся, дрожащий от отчаяния. Я окликнула неведомое существо, и тощенький рыжий, с соломенно-желтыми полосками на боках котенок трусцой кинулся ко мне из кустов. Малыш уже потерял последнюю надежду, и тут появляюсь я… Крошечный клубочек устроился у меня на руках и замурлыкал так громко, словно хотел оповестить о своей радости весь мир.

Он был невообразимо грязен, а блохи так и кишели в коротенькой шерстке. На маленькой мордочке горели голодным огнем глаза, торчали большие, как у Чебурашки, уши.

Прогулка по лугам была забыта, и я бросилась домой.

Малыша надо было немедленно накормить, но я знала, что молоко у нас появится только вечером, когда мы сходим к соседке. А котенку хотелось есть сейчас — поняв, что попал-таки к людям, он после выражения благодарности потребовал пищи.

Ближе всех из владельцев коров жила тетя Маша, и к ней я кинулась в первую очередь.

Она сидела на крыльце и — какая удача! — переливала молоко из ведра в банки. Лежавшая в пыли Дамка поднялась мне навстречу и пошла, подметая брюхом землю и повиливая хвостом, но мне было не до нее.

— Тетя Маша! — позвала я еще издалека. — У вас молочка лишнего нет?

Она оторвалась от своего занятия:

— Вообще-то нет. А тебе много надо?

— Для котенка, — ответила я, показывая найденыша.

— Фу, какой тощий и грязный, — немедленно вынесла свое заключение тетя Маша. — На что он тебе?

— Жалко. Правда, нет молока?

У меня, наверное, вид был еще более жалкий, чем у котенка, потому что тетя Маша смягчилась:

— Немножко отолью.

Она нашла баночку, плеснула туда пару стаканов молока и вручила мне. Едва успев поблагодарить, я бросилась обратно.

— Смотрите, кого я нашла! — с порога завопила я.

Тетя, как ни странно, не удивилась — в этом доме если кто и недолюбливал кошек, то никак не она. Взяв котенка, она осмотрела его.

— Сколько блох! Его надо немедленно вымыть!

Уж, кажется, всем известно, что кошки боятся воды. Собаки идут в воду охотно, но кошки — никогда и ни за что. Когда-то много лет назад у нас дома жил кот, и когда наступала пора его мыть, сия несложная процедура превращалась в побоище, из которого мой отец выходил поцарапанным, а кот — мокрым, но непобежденным.

И сейчас я ждала душераздирающего кошачьего писка, крошечных коготков, впивающихся во что попало, лишь бы спастись, и огромных глаз, в которых застыл ужас. Но случилось невероятное — котенку купаться понравилось!

Он даже не думал сопротивляться, когда тетя положила его на ладонь и поднесла под струю теплой воды. Повесив лапки и хвостик, он, расслабившись, лежал у нее на руке и только что не мурлыкал, пока его намыливали хозяйственным мылом и потом смывали под душем грязь и блох. Чихнул и закапризничал он лишь однажды — когда ему в нос попала вода. А высушенный, он оказался солнечно-оранжевого цвета с лимонно-желтыми полосками.

Наевшись, котенок, пока еще не получивший имени, отправился с деловым видом изучать новое жилище. Я ходила за ним хвостиком, дабы удостовериться, что он не залезет куда-нибудь, откуда его придется доставать. Но малыш недолго бродил по дому и скоро задремал, свернувшись калачиком в уголке. Он еще не привык к комнатам и словно предчувствовал, что долго тут не задержится. Я же оставила его в покое и отправилась на двор.

Там тетя кормила только что пришедшего в гости Тузика. Огромный, тощий, нескладный пес жадно хлебал из кастрюльки суп. Булька вертелась рядом, но она была сыта и не лезла носом в чужую еду. Мы с тетей стояли и смотрели на гончака: я — потому что не могла оторваться, а тетя — потому что ей нужно было унести потом кастрюлю и вымыть ее.

И вдруг она тронула меня за локоть:

— Смотри! Смотри, только тихо!

Я увидела и затаила дыхание — между лапами отчаянного кошкодава Тузика, крадучись, пробирался наш рыжий котенок. Он переставлял лапки так осторожно, что никто из собак не заметил его появления. На мордочке его светилось наивное и живое любопытство: что там делает это большое существо? Подобравшись совсем близко, он вытянул шейку и заглянул в кастрюлю…

И тут Тузик его заметил. То ли он уловил движение рядом с собой, то ли большие уши котенка защекотали ему морду, но он перестал жевать и поднял голову, отступив на шаг. В глазах его отразилось почти человеческое изумление — кошки всегда удирали без оглядки при одном его появлении, так почему же этот малыш ведет себя так, словно он тут хозяин? А котенок, изо всех сил вытягивая шейку, встал на задние лапы и потянулся носом к собачьей еде.

Этого не мог снести ни один пес. Другой гончак, Амур, часто забредавший к нам в обществе Тузика, готов был укусить любого, даже горячо любимого хозяина, если тот протянет руку к миске до того, как пес наестся. А тут кошка нагло собирается забраться в кастрюлю!

Я еле успела подхватить котенка и унести его в дом.

Маленький Рыжик прожил у нас целых два дня, пока однажды дядя, отчаянно не любивший кошек, не отвез его на какую-то ферму. Что там с ним стало, неизвестно.

Зато всерьез и надолго двор оказался оккупирован собаками. Булька щенилась ежегодно, и через несколько дней после исчезновения маленького Рыжика ей наступил срок.

Приехав, я сразу обратила внимание на живот терьерши. В прошлый раз, когда Булька была еще молода для любовных похождений, она щеголяла прямо-таки девичьей талией, а на следующий год потолстела и раздалась в боках.

— Да, у нашей Булечки будут щенки, — объяснила мне тетя. — В начале лета она загуляла. Сам-то ее к породистому кобелю везти решил, а тут женихов полон двор. Вот он ее и закрыл в сарае. Так женихи с одной стороны, а Булька с другой подкапываются. Чуть с ними не сбежала!

С каждым днем Булька становилась все смирнее и тише. Это были не первые ее щенки, он она все равно ходила как потерянная — очевидно, переживала. А потом однажды взяла и исчезла на целых два дня.

Она вернулась неожиданно. На второй день, сразу после завтрака, шагнув за порог, я чуть не наступила на смирно стоявшую у порога Бульку. Втянув голову в плечи и подергивая хвостиком (он купирован у нее больше, чем положено фокстерьерам, и от этого кажется особенно трогательным), она словно просила прощения глазами: «Извините, что задержалась, но нельзя ли мне получить кусочек чего-нибудь вкусненького?» И сверху было хорошо заметно, что бока у нее опали.

— Булька вернулась! — крикнула я в комнату.

— Что? Где?

Услышав голоса хозяев, собачка проскользнула мимо меня на кухню, где остановилась перед столом, выпрашивая угощение.

Пока ее кормили, дядя слазил в подвал и вынес в решете пятерых разноцветных щенят.

Им было от силы сутки. В помете встречались разные сочетания расцветки — от чисто-черного до трехцветного, как у кошек. Уже ясно было, что они вырастут жесткошерстными. Тычась тупыми носами в разные стороны, они с писком расползлись по решету. Затихали крошечные меховые комочки, только когда их брали на руки. Булька смирно сидела рядом с решетом и поглядывала на щенят с гордостью: «Ну как, хозяева? Вы мною довольны? Я так рада, что вам понравилось!»

Дядя осматривал щенят, определяя пол и размеры.

— Вы всех оставите? — спросила я.

— Там поглядим. Одного надо хозяину кобеля, еще двух у меня просили… Сучек много, а заказывали кобельков.

Щенков убрали в подвал.

С того времени каждое лето, когда бы я ни приехала, меня встречал новый помет. Булька после первого раза обрела среди окрестных женихов такую бешеную популярность, что определить с точностью, кто отец очередного помета, порой было затруднительно.

Лучшим из ее детей, несомненно, был Фибул или, как его называли чаще, Фибулген. Откуда взялась эта приставка, я не знаю, но она удивительно шла этому крупному, раза в полтора больше своей матери, трехцветному кобелю. Расположением цветовых пятен на шкуре он очень напоминал Бульку, только они были у него ярче, шерсть гуще, а хвост — длиннее. Фибул прожил у нас три года, зимой пропадая на охоте, а летом помогая матери воспитывать очередное потомство, своих младших братьев и сестер.

Наиболее выдающейся личностью среди них был, как часто происходит в сказках, самый младший щенок. Когда я впервые увидела это существо, ему от силы было недели четыре — маленький толстый шарик на кривых лапках. Заметив на крыльце незнакомого человека, он отважно заковылял мне навстречу и, поравнявшись, принялся внимательно и серьезно, явно подражая взрослым, обнюхивать мои ноги. Когда же я попробовала взять его на руки, принялся отчаянно отбиваться.

— Откуда он такой? — спросила я у тети.

— Да Булька с каким-то загуляла! Ее ведь не удержишь — бегает где хочет. Всего одного принесла, зато какого!

Псенок и правда был необычным — слишком крупным для своей породы — и совершенно не походил на свою маленькую мать. Абсолютно черный, с гладкой, словно прилизанной, шерстью и загнутым кверху хвостиком, как у лайки. Ушки его торчали двумя задорными топориками, а лоб был большой и «умный», как говорится. Но интереснее всего оказался его окрас: по черной «рубашке» были причудливо разбросаны белые отметины — ровная, как нарочно подкрашенная, проточина точно посередине головы, идущая от затылка до кончика носа, белый же «ошейник» с «галстуком» на груди, белые «носочки» и кончик хвоста. Псенок выглядел очень нарядным, и с первого взгляда становилось ясно, что его отец, скорее всего, действительно лайка — малыш выглядел как уменьшенная копия собаки этой породы.

Но самое интересное состояло в том, что у этой «лайки» на морде красовались типично терьерские усы и борода!

— Как его зовут? — поинтересовалась я.

— Бобкой окрестили, пока хозяин не переназовет.

Щенки Бульки пользовались спросом — они словно носили на себе некий знак качества, поскольку обладали отменным здоровьем и энергией.

Бобка, или для краткости просто Боб, в полной мере унаследовал эти черты. Если мы куда-нибудь отправлялись и брали с собой собак, он отважно скакал за всеми. Мог устать, споткнуться и упасть, но никогда не поворачивал назад. Забыв про щенка, мы спокойно шли своей дорогой, как вдруг позади раздавалось пронзительное верещание. Мы оглядывались — за нами, отчаянно вскидывая коротенькие лапки, спешил Бобка и вопил что есть мочи. Благодаря маленькому ростику он ухитрялся пролезать под воротами или протискиваться в калитку и увязывался за нами, даже когда мы оставляли собак дома.

Щенок, чувствуя себя баловнем — как-никак единственный ребенок у матери, предмет неустанной заботы со всех сторон, — рос капризным. Встречая людей, он поднимался на задние лапки, упираясь передними в ноги, и принимался скулежем требовать, чтобы его взяли на ручки.

Мы, дети, были рады такому проявлению любви и часто брали Бобку с собой. Дядя кипел, преисполненный благородного негодования:

— Испортите собаку! Будет не охотничий пес, а болонка!

— Да пусть поиграют, пока маленькие, — успокаивала его тетя.

Мы возились со щенком больше его матери, почти как с живой игрушкой. Бобка был непременным участником всех наших занятий и как-то незаметно обрел удивительное количество прозвищ. Кроме Бобки и Бобика, его звали Бубой, Бабидзе и даже Кикабидзе (надеюсь, что Вахтанг Кикабидзе не обиделся!). Щенок отзывался на любое прозвище — лишь бы позвали.

Что до Бульки, то постепенно она прониклась мыслью о том, что мы портим ее единственного детеныша. Примерно такого же мнения был и Фибул, и однажды, выскочив из дома на раздающийся со двора отчаянный двухголосый лай, мы застали странную картину.

Бобка с ужасом, поджав хвостик, прижался к палисаду, а на него с двух сторон наскакивали Булька и Фибул, заходясь в отчаянном лае. Со стороны казалось, что обе взрослые собаки в ярости. По крайней мере, щенок выглядел очень напуганным — мы бы не удивились, обнаружив под ним лужицу. Он повизгивал, что-то пробовал вякать, но его слабые попытки заглушались хорошо поставленными голосами матери и брата.

— Что они с ним делают? — Я чуть было не бросилась на защиту Бобки.

Тетя удержала меня за локоть — она была поопытнее меня.

— Лаять учат, — молвила она, приглядевшись. — Смотри!

Бобка и в самом деле, когда прошел первый ужас, стал понемногу переходить в наступление. Одному против двоих ему было трудновато, но постепенно он стал отвечать. Сперва его жалкие попытки напоминали поскуливание, потом — вяканье, и наконец, когда его щенячьему терпению пришел конец, чудо свершилось — Бобка начал тявкать.

Это так обрадовало его учителей, что они удвоили усилия, и в течение следующего часа двор содрогался от лая — в басистый брех Фибула и звенящий колокольчиком голос Бульки вплетался тоненький лай Бобки.

С того дня Боб почувствовал себя собакой и все меньше времени уделял «детским» играм. Зато он начал сопровождать мать и брата, когда они со всех ног летели облаивать проехавшую машину или лошадь. Коротенькие лапки не позволяли ему прибывать на место вовремя, но он с лихвой восполнял недостаток скорости пронзительностью голоса — его переливистый визг слышался издалека и служил своеобразным фоном для голосов старших собак.

Впоследствии Бобка вырос в крупного могучего пса, и его сыном стал знаменитый Тайфун — самый красивый и самый отчаянный сторожевой пес после постаревшего к тому времени Пирата.

Пока Булька была в силе, ни одной кошке не находилось места в доме, и дело здесь не только в охотничьих инстинктах терьерши, сколько в том, что ее хозяин, мой дядя, вообще недолюбливал кошек. Когда-то он даже нашел способ избавиться от кота, который жил в доме у моей тетки, в то время его невесты.

Но в то лето, о котором идет речь, тетя еще по дороге сообщила мне о произошедших в доме изменениях:

— У нас теперь две кошки!

— Вот как? А что же Булька?

— Она постарела, и ей не до того — все больше бы есть и спать.

— А дядя Юра?

А что он? У нас теперь и скотины полно, зерно там хранится в сарае. Завелись крысы, и кошки пришлись кстати. Обе оказались крысоловками, вот он их и терпит — соседей крысы совсем заели, а как кошки наши появились, так и им полегче стало.

— А откуда они взялись? Принесли, что ли?

— Да нет. Явились откуда-то и стали жить. Сначала Эстер, а потом и Люська… Мы уж по окрестностям спрашивали — может, кто их знает? Да куда там! Издалека, должно быть.

Наверное, в этом есть что-то символическое, но всегда раньше в Ермишь мы приезжали поздно вечером, почти ночью, так что новая жизнь начиналась с нового утра. Но в последний раз дома мы оказались уже в полдень. И в тот же день я успела накоротке познакомиться с обитателями скотного двора и своими глазами увидеть, как постарела и поседела некогда бесшабашная и живая Булька.

Кошек я увидела позже, ближе к вечеру. Собираясь пройтись по знакомым оврагам, я вышла на веранду и увидела лежащую старую собаку. Терьерша развалилась в пятне солнечного света, вытянув лапы, а прямо на нее от двери двигалась небольшая, очень изящная черно-белая кошечка. В зубах у нее была огромная крыса — хвост и задние лапы зверюги волочились по полу. На спящую собаку кошка не обратила никакого внимания, более того, даже не свернула с пути, наткнувшись на нее. Осторожно поднимая лапки, она по очереди переступила через вытянутые лапы Бульки и прошла мимо в комнаты. При этом хвост крысы прополз по собаке, но та даже не открыла глаз.

Овраги, конечно, были забыты, и я вернулась вслед за кошкой в дом. Пройдя в маленькую комнату, она нырнула под кровать и, не выпуская дохлой крысы, издала короткий мурлыкающий звук. «Мвряу» — так это звучало.

На призыв из-под кровати выскочили три котенка и как сумасшедшие запрыгали вокруг матери, тормоша ее. Кошка проползла под кровать, и малыши последовали за нею.

— Тетя, это какая была?

— Черная? Эстерсита.

— Она крысу принесла!

— И хорошо. Котятам?

— Да.

— Надо потом заглянуть — выбросить остатки. Котята еще маленькие, могут не справиться.

Через полчаса кошка вылезла на свет и уселась в центре комнаты, вылизываясь. Котята выскочили следом за нею. Видно было, что, хотя они пока и боятся вылезать из «гнезда», но успели освоиться в комнате. Мои ноги — я сидела на диване — их очень заинтересовали и напугали. Они долго ходили вокруг да около, выгибая дугой спинки, топорща усы и пробуя мяукать пострашнее. Видимо, воображали себя очень свирепыми и злыми, хотя вместо урчания у них получались только шипение и хриплый писк.

Эстерсита получила свое имя в честь героини сериала «Богатые тоже плачут» — по странному совпадению, появилась она в доме в тот самый день, когда и Эстер в сериале призналась Луису Альберто, что ждет ребенка. Кошка тоже была на сносях. Они носили своих малышей, что называется, вместе. И что самое интересное, их детей постигла одинаковая участь — как помнят те, кто смотрел сериал, младенец Эстер в фильме умер, и у Эстер-кошки первый помет погиб. Как после этого не дать кошке такое имя!

Эстер была небольшой и худенькой, но невероятно красивой кошкой. Вся черная, но при том — белый носик, белая грудка, белый ошейник, белые лапки (задние чуть больше — кошка была словно в сапожках!) и белый кончик хвоста. Из трех ее котят только один мальчик походил на нее окрасом. Двое других — трехцветная девочка и серый в полоску мальчик — казались чужими котятами.

С первых дней стало ясно, что лидером в этой компании был серый в полоску котик, получивший кличку Буян. Он всегда и во всем был первым — первым подошел к блюдцу с молоком, первым набрасывался на принесенную матерью добычу, первым стал выходить из комнаты и исследовать окружающий мир. Брат и сестра лишь старались ему подражать. Со временем оба они нашли себе хозяев — рекламу им сделали охотничьи способности матери, и только Буян оставался при Эстер до шестимесячного возраста, после чего отправился странствовать по свету. Но пока еще котята были маленькими, играли, ели и спали.

Вторая кошка, Люська, появилась чуть позже, ближе к вечеру. Она притащила небольшую мышь, некоторое время поиграла с нею, а потом съела на кухне в углу, после чего прошла в гостиную и развалилась в центре комнаты с чувством выполненного долга.

Эстер была обычной гладкошерстной кошкой, так называемой европейской короткошерстной, или, что применительно к нашим городским и деревенским муркам и васькам, простой подзаборной. Но Люська могла похвастаться породистостью — она была из числа настоящих сибирских кошек, с длинной, чуть волнистой шерстью и огромным воротником вокруг шеи и на груди. Эта кошка сознавала свою привлекательность — полнотелая, крупная, с важной осанкой и ленивым взглядом Королевской Аналостанки из книги Сетон-Томпсона. Дымчато-серая, с легкими буроватыми разводами шерсть облачком колыхалась вокруг сильного ладного тела, когда Люська не спеша шествовала по коврам в доме или по траве на дворе. У нее тоже уже были котята, которые умерли, но в те дни, когда я только познакомилась с нею, Люська, не тратя времени на слезы и истерики, на которые так падки героини сериалов, уже донашивала второй помет и ходила с особой важностью и осторожностью. Ее огромное брюхо было заметно даже сквозь длинную пушистую шерсть.

Кстати, полное имя Люськи было Люсинэ Девидян. Почему именно так, я не знала, но, кажется, была такая олимпийская чемпионка. А наша Люська была слишком красивой и представительной кошкой, чтобы довольствоваться обычной кличкой. Ей скорее подошел бы какой-нибудь титул.

Была у Люськи одна черта — словно уверенная, что достойна лучшей участи, она спала исключительно на постелях, причем старалась забиться в глубину, чтобы ее не сразу нашли и не выкинули. В первый раз она явилась ко мне под утро, растянулась поперек кровати и заурчала так, что разбудила — как раз ко времени начала дойки.

С того дня так и повелось — я оказалась единственной, кто терпел ее на своем одеяле, и кошка приохотилась ходить ко мне ночевать. Чаще она являлась вскоре после того, как я ложилась — с тихим скрипом приотворялась дверь, постепенно увеличивалась полоска света, и в ней появлялся плотный силуэт. Кошка, точно привидение, проходила неслышной плавной походкой, подбиралась к кровати и, примерившись, запрыгивала, чтобы, покрутившись на месте, разлечься сбоку и замурлыкать, понемногу задремывая.

Люська так привыкла спать со мной, что забиралась в комнату, даже когда я задерживалась. Она уютно устраивалась на постели и засыпала.

Однажды я припозднилась больше обычного. Своим ключом открыла дверь, прокралась на цыпочках по дому, приоткрыла дверь, ощупью нашла кровать, разделась и, откинув одеяло, села… на что-то мягкое.

— Мя-у!

Я вскочила как ужаленная и еле нашарила выключатель. Из-под одеяла, как раз с того места, куда я только что села, медленно выползала Люська. В глазах ее светились недовольство и осуждение. «Кто тебя просил являться так поздно и будить меня?» — вопрошал ее взгляд.

— Люсенька, прости меня! — Я погладила ее, но кошка вывернулась у меня из-под руки, подошла к двери, лапой открыла ее и, обиженная, удалилась. С тех пор она у меня не спала, и вообще мы поссорились на целых две недели.

Моя двоюродная сестра Света в те дни готовилась ехать в город поступать в институт и очень жалела, что не дождется, когда окотится Люська.

— Ты следи, — наказывала она мне так, словно я была дежурной акушеркой, — оставь котенка, и непременно мальчика. Я его Мейсоном назову!

Она уехала, и вскоре, как-то в середине дня, когда в доме стояла почти полная тишина — все, кроме меня, были на работе, котята в кои-то веки успокоились, я отдыхала, — тишину нарушило какое-то странное прерывистое урчание.

Я подняла голову от книги. Дверь шкафа отворилась, и из нее осторожно выбралась Люська, какая-то пришибленная и взъерошенная. Она еле двигалась и дышала так тяжело, что мне стало страшно.

— Люська? Люська, ты чего?

Я подошла, и кошка легла у моих ног, разметав лапы. Когда я погладила ее, она коротко и натужно мявкнула и содрогнулась всем телом.

И тут только я увидела: из-под ее хвоста сочилась какая-то жидкость и уже торчал крошечный черненький хвостик. Котенок!

— Люська, — позвала я ее, — да ты что же? Рожаешь?

— Мя-а-а, — жалобно ответствовала Люська и полезла мне на руки.

От волнения я чуть не оттолкнула ее — разумом я понимала, что кошка ищет у меня всего-навсего утешения. Но с другой стороны, а вдруг ей понадобится настоящая помощь? Сумею ли я ее оказать? Нас, к сожалению, не учили помогать мелким домашним животным, да и, к слову сказать, случись что с обычным домашним кроликом, вылечить его зоотехнику будет затруднительно. Это дело ветеринаров. Но стоит ли вызывать акушера к кошке?

Люська заползла мне на колени — я села на полу — и тяжело дышала, но еле слышно замурлыкала, когда я ее погладила.

Потом ее сотрясла новая судорога, и я решила действовать на свой страх и риск. Оставив кошку на полу, я сходила, принесла теплой воды, полотенце и мыло, но, пока я возилась, Люська уже собралась с силами и уползла в шкаф.

Я осталась сидеть, прислушиваясь к тишине и надеясь, что природа знает все лучше меня.

Так и оказалось. Через полчаса шкаф открылся. Из него вышла Люська. В зубах у нее болтался крошечный черный котенок, еще совсем мокрый и, кажется, даже не облизанный. Еще пошатываясь — очевидно, на подходе был второй, — она прошла через весь зал и полезла под диван. А через минуту вылезла снова, вернулась в шкаф и вытащила оттуда второго. Этот был чуть крупнее и, как мне показалось, светлее.

Его она тоже спрятала под диван, и напрасно я ждала, когда она полезет за третьим — то ли котят у нее было всего двое, то ли она решила рожать остальных в более удобном месте. Чтобы не мешать молодой матери, я потихоньку ушла из комнаты.

Вернувшись вечером с работы, я с порога объявила тете новость:

— У Люськи котята!

— Да ну? И где она их спрятала?

— Сперва рожала в шкафу, а потом перенесла под диван.

— И сколько?

— Я видела двух.

Мы подняли диван. Там без всякой подстилки лежали три темно-серых, с темными лапками и мордочками, слепых котенка. Как ни странно, все они были крупные и на вид упитанные. Люська вертелась тут же, волнуясь за своих отпрысков и гордясь ими.

— Куда нам столько? — сказала тетя. — Оставим одного, а остальных утопим. Эстериных не знаешь куда девать, а тут еще три рта! Юра с ума сойдет. Он кошек не выносит!

Мне было безумно жаль котят, но что поделаешь — всегда и везде оставляют только самых лучших, а остальных топят или, что еще хуже, закапывают в землю.

— Я не могу их убить, — сказала я.

Тетя посмотрела на меня с некоторым удивлением — несколько дней назад я зарубила утку и теперь, очевидно, считалась киллером на полставки.

— Хорошо, я сама это сделаю, — сказала тетя. — Кого оставим?

— Самого лучшего, — поспешила я блеснуть познаниями. — Котят надо отнести куда-нибудь, чтоб кошка начала их перетаскивать обратно. И тот, которого она принесет первым, самый лучший.

— Нет, это хлопотно. Мы оставим котика. Ты сможешь определить, кто из них кто?

Я взяла котят и перевернула их кверху животами. М-да, гораздо легче было бы ту же операцию проделать с любыми другими животными. Сколько ни вспоминала, с уверенностью могла сказать только одно — котята разнополые. Я попыталась вспомнить, как выглядел «котенок номер один», которого Люська переносила из шкафа в диван.

— Вот этот, — показала я.

— Вот этого и оставим. — Тетя забрала двух других и ушла, а я вручила спасенного малыша матери.

Вечером следующего дня из города, сдав первый экзамен, звонила Света.

— Ну что, — спросила она, скороговоркой выпалив свои новости, — родила?

— Да.

— Кого оставили?

— Как ты и просила, котика.

— Мейсоном назовите. Пусть будет сынуля Мейсон.

Что ж, если его мать носит имя олимпийской чемпионки, а вторая кошка — героини телесериала, то почему бы котенку не быть тезкой любимца всех женщин?

Первые дни маленький Мейсон только ел и спал, а обретшая былую стать Люська дни и ночи проводила либо над своим котенком, либо на охоте.

Только на двадцатый день я второй раз увидела котенка. В тот день вернулась Света — уже студенткой. И, конечно, захотела немедленно посмотреть на своего «сынулю Мейсона».

Сразу было видно, что это породистый котенок. У детей Эстер большие уши торчали на макушке, а длинные хвосты свидетельствовали о том, что и отец и мать не знали, что такое «порода». У Люськиного пепельно-серого, с еле заметными темными полосками на лапках котенка ушки были крошечные, чуть завернутые, как у щенков, посаженные низко, а короткий хвостик торчал аккуратной морковочкой. Он щурил светло-голубые глазки и лежал в ладонях, как игрушечный.

Восторг Светы быстро угас.

— Ну какой же это Мейсон? — воскликнула она. — Это же кошечка!.. Ну ничего, будет Сантаной!

Окрещенного котенка положила обратно на постельку.

Малышка росла не по дням, а по часам. Молока у пышнотелой мамаши было вдосталь, и то, что должно было делиться на троих, доставалось одному. Кроме того, Люська оказалась замечательной охотницей — она носила Сантане мышей в ужасающем количестве. А однажды приволокла крысу. Когда ее положили рядом с котенком, мы с тетей ужаснулись — длиной они обе, кошечка и крыса, были одинаковыми, крыса даже выигрывала за счет хвоста. Но Сантана, не раздумывая, вцепилась в материнскую добычу зубками…

Когда она наконец выкатилась раздутым шариком поиграть, я первая заглянула в «гнездо» — посмотреть, сколько от крысы осталось. Каково же было мое удивление, когда я увидела, что от огромной крысы остались только хвост да обмусоленная задняя лапа. Все остальное как-то уместилось в маленькой Сантане.

После того как кошечка перестала прятаться от мира, ее мать тоже стала более общительной. Если вначале она отчаянно гоняла от себя котят Эстер, то теперь ее словно подменили. Не раз и не два мы видели, как Люська, лежа на ковре, кормила Сантану, а сбоку к ее соску присоседился Буян и тоже жадно сосал. Другой раз она же вылизывала кого-то из чужих котят.

Два семейства слились в одно. Теперь вместе они воспитывали котят, вместе обедали и отдыхали.

Эстер долго не удавалось поймать крысу — она все больше специализировалась на мышах, в то время как Люська носила исключительно этих серо-бурых мощных тварей. Но однажды повезло и Эстер, хотя, если вспомнить о последствиях…

Котята уже пробовали играть друг с другом в охоту, и кошка решила, что настала пора приучать их к живой добыче. И вот как-то вечером, когда мы всей семьей сидели у телевизора и, затаив дыхание, следили за переживаниями Марианны, отчаянно пытавшейся завоевать доверие своего вновь обретенного сына, а котята возились на ковре в середине комнаты, негромко стукнуло окно и послышалось тихое призывное мурлыканье.

Минуту спустя в гостиную вошла гордая и довольная собой Эстер. В зубах ее болталась огромная крыса — задние лапы зверя волочились по полу.

— Фу, эту гадость еще в комнату приволокла! — поморщилась тетя.

Котята с веселым писком бросились навстречу матери, и Эстер выложила перед ними добычу. Потом отошла и повелительно мявкнула, приказывая котятам подойти и познакомиться.

Крыса была огромным матерым самцом с голой мордой. Котята разом струхнули и осторожно закружили рядом, не смея подойти. Наконец Буян набрался храбрости и осторожно тронул трофей лапой…

И тут крысун пришел в себя и встал. Оказывается, он был только чуть придушен и лежал в обмороке, но, пока котята набирались храбрости, очнулся.

Оглядевшись и увидев себя в окружении аж шести кошек, он понял, что попал в беду и бросился бежать.

Тетя с визгом мгновенно оказалась с ногами на диване. Я из чувства солидарности последовала за нею, но не испугалась — крыс я не очень-то боюсь. Мне больше было интересно, что происходит.

По квартире под всхлипывания и причитания Марианны из угла в угол носился до полусмерти перепуганный крысун, а за ним бегали все наши кошки. Первой мчалась Эстер, видимо, подгоняемая досадой на себя за то, что перестаралась и недодушила зверя. За нею, стараясь не отстать от матери, спешили все три котенка, за ними — Люська, а уже за нею бегал с туристским топориком мой дядя, собиравшийся зарубить «эту тварь». И самой последней, вечно опаздывая, ползла Сантана. Она еще не могла как следует ходить, вернее, не умели ходить ее передние лапы, и она толкала перед собой голову, как тачку.

Этот караван описал по квартире два полных круга, прежде чем крысуна загнали в угол и дядя, ругаясь на лезущих под топор кошек, зарубил его. Потом труп отдали котятам, и они долго играли с ним там же, на ковре, к ужасу тети.

Эти приключения двух охотниц за домашними грызунами не могли не сказаться на популяции крыс не только в наших сараях, но и в окрестных. Соседи перестали стучать палками по дверям сараев, прежде чем войти, — теперь можно было не бояться, что, переступив порог, наткнешься на тварей с горящими в полутьме оранжевыми глазами. Наши кошки-крысоловки постарались.

Однажды тетя подозвала меня с заговорщическим видом:

— Галя, что я видела! Сейчас там Люська на диване лежала, как обычно, на спине, выставив брюхо, а хозяин подошел, присел рядом и, не оглядываясь, вот так руку назад завел и погладил ее. Уж не знаю, по чему он там попал — по хвосту или по брюху, но погладил. Вот ведь! Понял! Зауважал!

Глава шестая Человеческие портреты

1

Кончилось лето, кончилось и время учебы в институте. Мы еще встречались на лекциях и после них, но все уже завершилось, и понемногу мы начали отдаляться друг от друга. А жаль! Такие люди, как на родном курсе, больше нигде не встречаются, и со мной может согласиться всякий, кто учился в институте — не важно, где и когда.

На курс я попала словно с черного хода — все успели перезнакомиться друг с другом на экзаменах и в общежитии. А я оказалась в одиночестве.

Но вот настала моя очередь чистить картошку для кухни. Напротив меня на табурете сидела невысокая девушка с веснушками во все лицо и что-то мурлыкала себе под нос. Прислушавшись, я узнала песню «Ласкового мая» — группы, которая тогда только поднималась на эстрадный небосклон и пользовалась бешеной популярностью. Мы заучивали ее репертуар наизусть, но качество записи прокручиваемой на дискотеке музыки оставляло желать лучшего.

— Слушай, спиши мне эту песню, — набравшись храбрости, попросила я.

Девушка перестала петь.

— А ты слушай и запоминай, — ответила она.

Такой ответ мне не слишком понравился, но делать было нечего — пришлось его проглотить.

Уже много позже я случайно узнала, что эту малоразговорчивую девушку зовут Ларисой и что по странному совпадению мы не просто учимся в одной группе, но и сидим, как в школе, за одной партой.

Лариса, на мое счастье, оказалась человеком, с которым легко общаться всякому. По крайней мере, мне, долго и тщательно подбирающей ключи к каждому новому знакомому, удалось привыкнуть к ней сразу. Теперь целыми днями мы, устроившись на задней парте, вели шепотом нескончаемые разговоры.

Она оказалась удивительным человеком — необыкновенно серьезная во всем, что казалось жизни, наделенная от природы мудростью и чувством меры. Ее серо-стальные глаза начинали светиться странным блеском, когда она слушала чужой рассказ или принималась говорить сама. От нее можно было услышать обо всем — от историй, произошедших в общежитии, до практических советов на все случаи жизни.

И в то же время Лариса никогда не лезла со своими предложениями вперед. Что бы ни случилось, она могла перемолчать в нужную минуту, а потом, обдумав все, найти объяснение каждому поступку или слову. Если у меня в основном списывали лекции, то у нее спрашивали, как поступить. Эта девушка с веснушками во все лицо и по-взрослому строгим взглядом понимала и чувствовала все удивительно тонко. И не зря в ее друзьях ходил почти весь курс.

Конечно, ее легче легкого было обидеть — Лариса готова была верить всему, что ей говорили. Так, из-за обмана и легкомысленности, она первая на курсе узнала разочарование в любви, но чего ей это стоило пережить, не показывая свою боль на людях, не знает теперь никто. Самое обидное, что тот парень — не хочу называть его имени, — кажется, не понял ничего. Да он и не мог ее понять.

У Ларисы оказалось два больших увлечения — лошади и индийское кино. Она знала наизусть все фильмы, в которых снимался ее любимый Митхун Чакроборти, и была готова бесконечно рассказывать о нем и его жизни. Дома у нее половина стены была оклеена фотографиями индийских актеров, а любимыми записями ее были сборники песен из индийских фильмов. Сдается мне, она бы с удовольствием выучила и язык этой страны — если бы достала учебник и встретила более-менее опытного преподавателя.

То же самое было с лошадьми. Еще в первые дни знакомства я заметила, что она в перерывах между лекциями что-то пишет или рисует на последней странице тетради.

— Что там у тебя? — однажды спросила я.

Вместо ответа Лариса молча открыла лист. На всем развороте были изображены рысистые бега — крупный орловский серый в яблоках рысак, вытянув гордую прямую шею, отчаянно стремился к финишу, пока еще только намеченному на бумаге двумя штрихами, а рядом с ним, готовый вырваться вперед, мчался его гнедой соперник, чья шея была изогнута круто, по-лебединому. Качалок с наездниками видно не было — у серого ее загораживал боком гнедой жеребец, а у того она, словно нарочно, была отрезана краем листа, из-за которого виднелась голова третьего коня.

— Что это? — сказала я.

Более глупого вопроса Лариса, наверное, давно не слышала, но спокойно подписала как раз над головой серого рысака: «Пион». Как я потом узнала, это был один из чемпионов породы, создатель своей линии в орловской рысистой породе.

Я сама неплохо рисовала — чаще всего тоже животных, поскольку с портретным сходством людей у меня дела всегда обстояли плохо. А потому, словно подхваченная каким-то порывом, с того дня тоже принялась все свободное время тратить на рисунки лошадей. Их изображения начали появляться в каждой тетради на последней странице. Заполнив одну, я продвигалась дальше, и порой случалось, что листы изрисованные и исписанные «встречались» — идет запись лекции, а дальше начинаются лошади — пасущиеся, встающие на дыбы, кормящие жеребят, взмывающие в прыжках, танцующие, как индийские наложницы…

Сама Лариса рисовала не так — она не ограничивалась зарисовками, а всегда тщательно штриховала каждую лошадь, прорисовывая чуть ли не по волоску лоснящиеся шкуры и развевающиеся гривы. Начав с глаза — она всегда так рисовала, — не останавливалась до тех пор, пока не выписывала последний волосок на хвосте. И всегда ставила подпись под рисунком. Она рисовала только конкретных животных, и именно от нее я впервые услышала такие прославленные в коннозаводстве имена, как Норсерн-Дансер, Пион, Фортунато, Монкотур, Абсент, Пиолун, Ноубл-Виктори, Воломайт… Каждое имя звучало как легенда, и о каждом она могла рассказать. Казалось, в ее памяти собраны биографии всех сколько-нибудь знаменитых лошадей последних полутора сотен лет.

Единственным исключением были лошади из тех же индийских фильмов. Она рисовала только их морды, за редким исключением прорисовывая еще и плечи и намечая линию спины и груди. Зато головы были выписаны столь четко, что ей могли бы заказывать портреты своих любимцев восточные богачи. И у всех лошадей была одна общая странная черта — их уши были изогнуты так, что кончики едва не смыкались, образуя изящную арку.

— Разве могут у лошадей быть такие уши? — как-то задала я вопрос.

— Конечно, — ответила Лариса. — Вот пошли со мной в кино, сама увидишь.

В те годы чуть ли не в каждом кинотеатре шли индийские фильмы, так что можно было выбрать не только фильм, но и более удобный кинотеатр. Лариса знала девять десятых фильмов наизусть и ходила на них, по ее собственному признанию, только для того, чтобы слушать песни. Она выбрала подходящий фильм, где я могла вдоволь налюбоваться и на яркие краски, и на красивых людей, и на лошадиные уши. И в самом деле, не стоило большого труда убедиться, что она была права! Таким образом закрученные уши встречаются, кроме индийских, только у лошадей кабардинской породы, да и то не у всех. По словам Ларисы выходило, что это аборигенная порода, в чем-то сходная с ее любимой арабской.

Раз став подругами, мы уже не расставались надолго до самого конца. Даже на летнюю практику в стройотряды ездили вместе и жили в известной уже Шаморге в одной комнате. Вот только с местами работы нам не повезло — я была в бригаде, носившей имя «Шаморга», а Лариса попала в «Бригаду „Ух!“». Так что мы встречались только после работы и, усевшись с ногами на кроватях, засыпали друг друга рассказами о наших коровах.

— А у меня одна коровка есть, — говорила Лариса, — я ее Хи-Хи назвала.

— Почему?

— Мне доярка сказала, что ее зовут Малышкой, а я взяла и краской написала у нее на боку — «хи-хи». У нее самое лучшее молоко, вот я ее и отметила. Она такая хорошенькая…

Словно в доказательство, уже на следующий день у нас в комнате на столе стояла трехлитровая банка, полная желтоватого, необыкновенно вкусного молока. Мы выпили ее за день, но Лариса принесла еще, потом еще… Целый месяц мы пили молоко ее Малышки Хи-Хи, заедая его хлебом с повидлом. Тридцать банок выпили.

— …А сегодня я чуть быка не выдоила, — со смехом заявила Лариса однажды.

— Как это?

Мы навострили уши — в нашей комнате Лариса была единственной девчонкой из другой бригады, и смешная история еще до нас не дошла.

— Ну, очень просто — открываю калитку, и входит корова. Я не посмотрела внимательно, запустила ее в станок, комбикорма ей насыпала, потом за полотенце взялась — вымя подмыть. А она стоит лопает вовсю… Наклоняюсь, а это бык! Вот если бы я его начала мыть… — Лариса смеялась над своей оплошностью не меньше нашего. — Еле выгнала потом — ему понравилось!

— Ну еще бы! Он небось комбикорма давно не ел, — поддержали мы.

Если же речь держал кто-то другой, Лариса никогда не стремилась перебить говорящего. Она просто умолкала и углублялась в рисование. Бумагу и авторучку — карандашей не признавала — таскала с собой повсюду, но, странное дело, никогда не была рассеянной, что часто случается с художниками. Да она и не была художником — просто ей нравилось рисовать лошадей. В этом выражалась ее любовь к ним.

Дело в том, что ей самой природой не было назначено когда-нибудь работать с ними. Свою болезнь она скрывала с таким мужеством и тщанием, что лишь когда случилось несчастье, мы об этом узнали.

Ее мама, провожая нас в стройотряд, всякий раз предупреждала, что в кармашке ее сумки лежат таблетки, которые нужно дать Ларисе, если ей вдруг станет плохо. Но все ее предупреждения оказывались не нужны до тех пор, пока однажды на вокзале Лариса не упала, едва сойдя с поезда…

Приехавшая «скорая помощь» констатировала мгновенную смерть.

Даже сейчас, когда пишу эти строки, я невольно задумываюсь над вечным вопросом: «Надо ли?» Зачем еще раз ворошить прошлое, вспоминать те дни? Боль давно прошла, утихла даже в сердце ее матери, и мы тоже давно забыли свою подругу, никто из нас не назвал свою дочь ее именем. Да и стоит ли рассказывать кому-то о девушке с веснушками во все лицо и ее любви к лошадям? Но как подумаю, что собственную любовь к ним я получила в наследство от нее, так все сомнения исчезают. Мы действительно забываем слишком много по-настоящему ценного и доброго, а потом удивляемся, что не для чего стало жить. А жить стоит.


2

Потеряв Ларису, я на некоторое время замкнулась в себе. Не с кем было посекретничать, поболтать о своем, просто спросить совета. Но потом подкатили новые проблемы, встретились новые люди, а горечь понемногу стала отступать.

Неожиданностью стало появление на нашем курсе нового парня. Обычно новички приходят на втором курсе, отслужив армию. Этот явился аж на четвертом. Невысокий, худощавый, кажущийся много моложе своих лет. Он попал в другую группу, и долгое время я не знала о нем ничего, кроме его имени — Вовка, не знала, что он женат, обожает жену и двухлетнюю дочку и что служил на флоте.

Но в один прекрасный день он перед лекцией взял и подсел ко мне.

— Привет, Галь! — сказал он с улыбкой. — Не возражаешь?

— Нет, — покачала головой я.

Началась лекция. Вовка долго молчал, а потом тихим шепотом заговорил:

— Ты зря нервничаешь…

— А с чего ты взял? — вскинулась я. Он был первый, кто заговорил со мной об этом.

— Да по тебе видно, — ответил он. — Я давно за тобой наблюдаю. Ты не такая, как все, и это тебя волнует. А ты хочешь не выделяться, но у тебя ничего не получается… И в любви тоже — ты просто полюбила не того и немного не так.

По мере того как он говорил, я медленно начала закипать. О моих личных делах я предпочитала не распространяться — и так об этом знали все кому не лень. Но учить меня жить никто не пробовал — все понимали, что я не стану слушать. И вдруг такое…

— Я просто с этим уже встречался, — спокойно ответил Вовка. — У меня жена, Юлька, точно такой же была, как ты. И до сих пор еще такая… Она боялась, что в нее никто не влюбится, нервничала, бегала за каждым парнем, пока не появился я. Я ее сразу понял. Понимаю и тебя. Вам с Юлькой надо встретиться — вы как сестры!

Мы прошептались до самого конца лекции, после чего я вышла в коридор совершенно растерянная.

С того дня он подсаживался ко мне чуть не на каждой лекции и заводил разговоры о том, как быть более уверенной в себе и правильно разбираться в людях. И все время сравнивал меня со своей женой.

Первый раз я увидела Юльку только через два месяца. Наш курс вывозили на ВВЦ на экскурсию. Для многих это была прекрасная возможность бесплатно съездить в Москву за покупками. Преподаватели сами хотели того же, поэтому еще перед отъездом подробно объяснили, как доехать до ВВЦ и к какому часу все должны быть там.

В вагоне Вовка представил мне свою жену — высокую худощавую девушку со спортивной фигурой. Густые непослушные черные волосы обрамляли узкое породистое лицо с внимательными холодными глазами. Юлька тоже что-то почувствовала во мне, не сказав и слова, и мы уселись с нею вместе.

— Я-то еду туда за книгами, — объяснила она. — Фантастику собираю. У нас, в Рязани, тоже можно достать, но не всю. Хорошей мало. Мы с Вовкой раз в неделю в «Олимпийский» ездим — там большой выбор и дешево… Ты фантастикой увлекаешься?

— Нет, — созналась я. — Но читаю.

— В библиотеке берешь? — усмехнулась Юлька. — Там дрянь! Хорошую только начинают издавать, и ее мало. Саймака читала?

— Нет.

— На, почитай. Я с собой взяла! Только осторожно — не люблю, когда с книгой кое-как обращаются, листы мнут, пятна оставляют…

— Да я читатель со стажем, — обиделась я. — Еще ни одной книги не испортила.

В руки мне лег обернутый в целлофан «Заповедник гоблинов». Пристроившись у окна, я с головой погрузилась в чтение, а Юлька тем временем о чем-то болтала с Вовкой и резалась в карты с соседями.

За три часа я проглотила книгу, и даже осталось время поближе познакомиться с Юлькой. Когда все, еще раз дав клятву преподавателям явиться на ВВЦ точно к назначенному часу, вышли из вагона, она подцепила меня под локоть:

— Ты куда идешь?

— Со всеми, на выставку.

— Брось! Давай с нами. Мы сейчас на Птичий рынок, а потом пройдемся по лоточникам за фантастикой. Пошли! Вовка нас догонит.

Подхватив меня под руку, Юлька широким шагом направилась ко входу в метро. Ее муж и еще один парень, носивший весьма претенциозное прозвище Пушкин, последовали на некотором расстоянии, едва поспевая за нами в толпе мелкой рысцой.

— А ты хорошо ходишь, — заметила по дороге Юлька. — Я быстро хожу, Вовка за мной не поспевает, а медленно я не могу.

— Я тоже, — призналась я. — Мне все говорят: «Не гони!»

— Дураки, — решила Юлька. — Это они нарочно. Завидуют твоему гигантизму, хотят сделать тебя похожей на себя…

Мы запрыгнули в вагон метро.

— А зачем вам на Птичий рынок? — перевела я разговор. — Кого покупать решили?

— Нет, у нас дома и без того целый зоопарк — попугаи, майна, кот, две собаки… Аквариум бы завели, да у мамы аллергия на сырость. Нет, Вовка хочет купить леску для сети.

— Зачем?

— Он же из Казахстана, возил меня туда. А у них в заливах над Балхашом перепела водятся. Это их ловить…

Отвлекшись, Юлька принялась подробно рассказывать о том, как они впервые познакомились с Вовкой, как он своеобразно ухаживал за нею в общежитии («Знаешь, сколько раз он умывал меня, смывая косметику!»), как потом вез к себе домой («Ехала туда в качестве не знаю кого, а там вдруг сразу стала невестой»). Говорила в основном она, и я невольно начинала чувствовать к ней белую зависть — передо мной разворачивался сюжет для настоящего современного романа о любви, после которого все сериалы, вместе взятые, казались дешевой подделкой.

К тому моменту, когда мы уже успели побывать не только на Птичьем рынке, но и обойти универмаг «Таганский» вдоль и поперек, пробежаться по книжным рядам и наконец, то и дело останавливаясь, чтобы подождать сгибающегося под тяжестью огромной бобины с леской Вовку, явиться на ВВЦ, мы с Юлькой стали закадычными подружками и уже хихикали о своем, девичьем. К слову сказать, мы обе не могли, как другие девчонки, часами трепаться ни о чем, поэтому то молчали, то начинали серьезно обсуждать какую-нибудь проблему.

Чаще говорила Юлька. На правах старшей она щедро делилась со мной опытом, как бороться с врагами. Ее монолог начался еще на ВВЦ и продолжался с небольшими перерывами всю дорогу домой. Коротко суть этой «Подгорной проповеди» в следующем: «Врагов можно отличить очень легко — их всегда полно у каждого мало-мальски стоящего человека. И воевать с ними можно и нужно, не жалея никого и не брезгуя нечестными приемами, — главное, сунуть их носом в ту грязь, куда они хотят столкнуть тебя, и пусть подавятся! Так им и надо! Пусть не лезут!»

Прощаясь на вокзале, Юлька настойчиво приглашала меня к себе — посидеть, поболтать еще.

Я сумела вырваться только в одну из суббот и отправилась искать дом, местоположение которого Вовкой было охарактеризовано так: «Последний дом на улице, а дальше — степь и гаражи». С такими ориентирами найти его оказалось легче легкого.

Юльки дома не было. Мне открыл Вовка, вслед за которым к порогу выкатился рыжий спаниель, который принялся внимательно обнюхивать мои ноги.

— Юлька скоро придет. Она сейчас звонила, — сказал Вовка. — А это наша собака. Мы подобрали ее несколько недель назад. Отзывается на любое имя.

Я прошла в комнаты, оглядываясь, как кошка. И первым, кого я увидела, был крупный толстый снежно-белый кот с глазами разного цвета — один голубой, другой светло-оранжевый. Он возлежал на диване и лениво приоткрыл один глаз, когда я вошла вместе со спаниелем.

— Это наш Оскар, — представил Вовка. — Мы купили его два года назад в Москве, в трамвае, по дороге на Птичий рынок. Он ангорский, как сказала хозяйка.

Оскар, или просто Ося, оказался смирным до удивления. Когда его взяли на руки, лениво замурлыкал, щуря разноцветные глаза. А потом мягко, словно был без костей, соскользнул обратно на диван, решив, что выполнил на сегодня норму общения с незнакомыми людьми. Спаниель тем временем уселся у моих ног, положив узкую морду мне на колени и вздыхая о чем-то своем. А вокруг в клетках, больших и маленьких, порхали и чирикали волнистые попугайчики — семь штук: синие, желтые, зеленые, даже один бело-голубой. Клетка, где, как я поняла, была майна, пряталась под занавеской.

Дав мне осмотреться, Вовка сообщил:

— Нам тут надо на полчасика уйти по делам с Генкой (этот парень все время сидел на кухне, и мы только чуть кивнули друг другу, когда я пришла), а ты побудь пока здесь. Сашка спит, — он указал на дверь в соседнюю комнату, — хлопот с нею не будет. А если проснется, просто последи за нею — она сама себе дело найдет, девчонка самостоятельная… А там Юлька вернется.

Я не успела и слова вымолвить, как он попрощался и ушел, оставив меня наедине с толпой птиц и зверей и маленьким ребенком, который даже еще не знает, что его вверили заботам чужого человека.

Только первые несколько минут я оставалась действительно одна — кот и собака дремали, попугаи не обращали на меня внимания. Я тихо разглядывала книги на полках — многие названия вызывали просто жуткое желание немедленно сесть и начать читать. Но только я решила порыться в хозяйской библиотеке, как из соседней комнаты послышалось сонное хныканье — проснулась Сашка.

Я немедленно поспешила туда. Девочка сидела на кровати и смотрела на меня с удивлением, но без страха.

— Мама скоро придет, — сказала я. — Тебя зовут Саша?

— Саша, — подтвердила она и протянула ко мне ручки, показывая, что хочет вылезти из кровати.

Ее вещи лежали тут же, на стульчике. Девочка сама удивительно быстро оделась и, решив, что я гость, а гостя надо развлекать, засеменила по дому, ведя меня за собой.

Сначала мы осмотрели квартиру — Сашка, как хороший экскурсовод, показывала все, что считала нужным, потом залезла с моей помощью с ногами на подоконник и долго смотрела на гаражи и пустырь, о чем-то взахлеб рассказывая.

Затем, подумав, что мне все-таки скучно, она решила развлекать меня по-другому и занялась котом.

Оскар все это время мирно продремал на диване, сложив лапки, как это могут делать только кошки. Он разве что не мурлыкал, наслаждаясь тишиной и покоем. Сашка решила положить этому конец. Вытащив из кровати через прутья одеяло, она подошла к коту, сгребла его в охапку, завернув в одеяло так, что наружу торчал один кончик хвоста.

По опыту знаю, что редкая кошка потерпит такое обращение. Но торчащий кончик хвоста не шевелился — Оскар или привык к подобным штучкам маленькой хозяйки, или терпел игру ребенка.

Схватив завернутого кота в охапку, Сашка поковыляла обратно к кровати, и только там подняла на меня глаза:

— Положи!

Я взяла у нее комок и осторожно пристроила на подушке. Потом под неусыпным надзором девочки расправила края одеяла. При этом Оскар не спешил выставлять голову — снаружи оставался только его по-прежнему неподвижный хвост.

Убедившись, что кот лежит как надо, Сашка схватила меня за палец и потащила вон из комнаты.

Оскар терпел до тех пор, пока не решил, что мы ушли. Но стоило нам с Сашкой устроиться на диване с книжкой на коленях, как он освободился и вышел к нам, довольный жизнью.

Я, признаться, думала, что девочка успела заняться яркими картинками, но она, едва заметив кота, отстранила книжку, спрыгнула с моих колен и снова отправилась за одеялом. Достав его, поймала Оскара, опять, уже на полу, набросила на него одеяло, спеленала его и потащила в кровать. Там процедура укладывания кота в постель повторилась — с той только разницей, что теперь мы с Сашкой несколько минут простояли рядом, ожидая, пока он «уснет». Но кот столь хорошо притворялся спящим, что мы поверили и вернулись к книжке…

Чтобы через минуту опять вскочить и бежать за котом, потому что Оскар, конечно, успел выбраться из одеяла.

Так мы гонялись за котом больше получаса, пока наконец эта бесконечная игра не надоела всем троим участникам. Оскар куда-то забился, а Сашка, заметно утомившись, всерьез занялась книжкой — к моей радости. Хоть и требовала подробных пояснений к каждой картинке, она тем не менее довольно внимательно слушала историю про Человека Рассеянного до тех пор, пока наконец-то не пришла ее мама.

Юлька совсем не удивилась тому, что я сижу с ее дочкой. Поздоровавшись, забрала у меня Сашку и занялась ею.

Уже через полчаса девочка, а вслед за нею и все прочие обитатели дома были накормлены, и мы с Юлькой наконец смогли поболтать. Она достала из холодильника две бутылки кефира и сдобную булку, устроилась на диване и включила телевизор. По программе кабельного телевидения начинался фильм ужасов.

— Погоди, — вдруг спохватилась она, — я Джончика выпущу… Ты его видела?

— Нет.

С высокой клетки в углу была сдернута занавеска, и на свободу выбралась, оглушительно приветствуя мир, крупная красивая майна. Блестя глазками, она сделала короткий облет комнаты и, заметив нас, сидящих на диване и запивающих кефиром булку, подлетела ближе, уселась на пол у наших ног, уставилась на нас внимательно и вопросительно.

Юлька отломила кусок булки.

— Я учила его разговаривать, — пояснила она. — Джончик, скажи: «Дай!»

Майна вся затрепетала при виде угощения, растопырила крылья, словно птенец-слеток, присела, разевая ярко-желтый клюв, и издала звук, отдаленно напоминающий щенячий лай. Что-то вроде свистящего тонкого: «Ай! Ай!» За что и получила кусок булки, смоченной в кефире.

— Скажи еще, — потребовала Юлька, и майна исполнила номер «на бис». Но потом она, очевидно, обленилась и предпочитала только клянчить и канючить, хотя из нее еще сыпались звуки, весьма напоминающие обрывки человеческой речи.

Полчаса мы бились с птицей, но ничего не получилось: очевидно, Джончик меня стеснялся. Поняв, что больше ему ничего не обломится, он оставил нас в покое и принялся порхать по дому, не обращая внимания на лежащего здесь же кота.

Мы сосредоточили внимание на экране. К этому времени события на нем уже разворачивались со стремительностью, типичной для Стивена Кинга, — маленькие ожившие куколки, такие наивные и забавные на вид, приступили к планомерному уничтожению человечества. Некоторое время мы с Юлькой, затаив дыхание, смотрели на экран, а потом вдруг, не сговариваясь, сорвались с места и бросились бежать.

Мы застряли в дверях на кухню. Остановившись, посмотрели друг на друга и расхохотались. Ужас как-то сразу прошел, Юлька вернулась в комнату и выключила телевизор.

— Мне пора, — засобиралась я, вспомнив, что ехать до дома отсюда мне почти час.

— Я тебя провожу, — решила Юлька, — мне все равно кое-куда надо было зайти еще.

По дороге мы болтали, перескакивая с одного на другое. Юлька рассказала, что она совсем недавно стала начконом в Шереметьевской конноспортивной школе, приглашала меня к себе. Я, памятуя свои малоудачные попытки усидеть на лошади в Прилепах, соглашалась и давала зарок, уже предчувствуя, что, как всегда со мной бывает, мои благие намерения потерпят крах.

Так и получилось. В Шереметьевской конноспортивной школе я не побывала, но Юлька и Вовка до самого конца оставались людьми, о которых я вспоминала с трепетом и радостью. Пока на свете существуют такие семьи, как эта, человечеству можно не опасаться вырождения.

Эпилог-интермедия Пять лет спустя

(Почти по А. Дюма)

Всему на свете приходит конец. В середине февраля, когда все остальные студенты еще учатся и в ус не дуют, для будущих зоотехников заканчивается пора учебы. Защитив дипломы, они разлетаются кто куда, чтобы раз в год собираться, вспоминая минувшие дни.

Далеко не все из нас посвятили свою жизнь выбранной специальности — судьба распорядилась так, что каждый должен был выживать сам. Многие оставшиеся в городе ребята пополнили ряды милиции, ГАИ и модной нынче налоговой полиции. Девчонки повыходили замуж. Большинство исчезло, затерявшись в житейском море или уехав в свои родные места, забыв подавать о себе вести. О некоторых до сих пор ничего не известно.

Так пропали Мишка Строилов, Сашка Карабихин, наш отличник и самый серьезный парень на курсе, мой последний шаморгский бригадир Сашка Шабров и все остальные, с кем я два лета подряд ездила в стройотряд. Известно лишь, что Ольга, доставившая нам немало хлопот, долго, года два или три, жила в студенческом общежитии, а потом вернулась в родной Касимов.

Иринка Ямашкина, которая на первом курсе ухаживала за поросенком в Стенькине, сейчас живет и работает в родном совхозе. Виола, с которой я дежурила в родильном отделении, стала продавцом в специализированном магазине «Птица».

Сергей Бердников, когда-то заслуживший прозвище Благородный Олень, выбился в люди — имеет два магазина, один из которых принадлежит полностью ему, а второй он содержит на паях.

Леночка Грибановская, моя бывшая напарница в Стенькине, сейчас старший преподаватель в нашем сельхозинституте, и ей моя отдельная благодарность за помощь в написании этой книги.

Семья Бахтеевых тоже осталась в Рязани. Юлька больше не работает начконом, уйдя из конюшни, но зато они с Вовкой оба преподают в одной из школ города.

А обладатель огромных кулаков и непрошибаемого темперамента Сейфу Мурадалиев, к сожалению, не дожил до написания этой книги: два года назад он умер от рака.

Ушли многие — кто, как я уже говорила, завяз в делах и не отзывается даже на письма, кто волей судьбы оказался в другом государстве ближнего и дальнего зарубежья. Нас осталось мало, но сельхозинститут жив, здоров и готовится отметить полувековой юбилей. А значит, самое главное еще удалось сохранить — наши корни.

Загрузка...