«В числе пленных к князю Юрию Долгорукому была приведена одна монахиня в мужском платье, надетом поверх ее монашеского одеяния. Эта монахиня начальствовала над семью тысячами мужчин и храбро дралась до своего пленения».
Начались осенние утренники. На монастырском дворе вода в лужицах затягивалась тонким ледком, прозрачным и хрустящим.
Монахи пилили-кололи дрова, к зиме готовились. Молились богу мало, службы в монастырской церкви были редки, только по воскресеньям. Или оттого что болел игумен, или. оттого что много было работы. На подворье рубили капусту, солили огурцы, перемалывали зерно на муку.
Аленка все время жила в тревоге. Исправно топила печи, подметала келью, бегала в трапезную. Игумен ел мало, ниши хватало и ей. Антоний с ней почти не разговаривал, изъяснялся знаками. Махнет вяло рукой вниз— останься здесь, отмах в сторону — выйди.
Хворь хворью, но дела игумен не оставлял. Нелепом приходил в келью келарь. Всякий раз он непременно заходил в каморку Аленки и вел ее с собой. Докладывал сначала о делах сделанных и не сделанных за день, потом говорил о провинностях монашьей братии. Аленка бегала за провинившимися, расправлялся с ними игумен жестоко. Чаше всего он наказывал поклонами. За самые легкие проступки триста поклонов, за большие пятьсот и тысячу. Сначала Аленка считала такое наказание пустяковым. Но потом увидела — это страшно.
Следить за исполнением наказания игумен стал посылать ее. Повинного монаха приводили в часовню, он должен был перекреститься, упасть на колени, коснуться лбом холодных каменных плит, встать. Это один поклон. После двухсот поклонов монах начинал пошатываться, к тремстам он еле поднимался, подолгу лежал, уткнувшись головой в пол. Пятьсот поклонов выдерживали немногие, тысячу — никто. Обессиленного грешника выносили во двор, обливали водой, потом снова волокли в часовню. До утра делалось так раза три-четыре. Утром — на работу. Аленку упредили: если она, жалеючи, будет сокращать счет — рядом поставят ее. Поскольку поклонщиков чаще всего было несколько, Аленка считала честно. Боялась — вдруг проговорится кто-то из наказанных, донесет игумену.
Еще мучительнее было смотреть на правеж монастырских крепостных мужиков да тягловых крестьян, каким стал теперь Ефтюшка. Игумен за всякую провинность, за недоимку, за долги клал мужиков под батоги. И поняла Аленка — этот святой человек не лучше, а хуже Андреяна Челишева. И если он догадался о ее тайне — добра ей от него не ждать. Не скрыться ей и у Ефтюшки. Из-за нее он раздавит этого бедняка, как мошку. Где прожить ей до прихода Саввы? И придет ли он?
Может, унять игумену хворь, может, ради своего здоровья он продержит ее в покое до зимы? В котомке у Аленки было запасено немало сухих трав и среди них два могучих лекарственных растения: зверобой и девясил. И пошла Аленка к келарю.
— Котомчешку мою отдай, — сказала.
— Зачем?
— Владыке хочу помочь. Есть у меня там коренья зело добрые. Может, согласится? Молитвы все одно не помогают.
— Ладно, спрошу, — келарь сходил в кладовку, принес котомку.
— И водки мне немного дай. Я пока настойку сделаю.
Через день игумен оставил Аленку вечером у себя. Сказал:
— Погибаю я, иноче, совсем Охоты ко вкушению яств нет, тошнота мучит велия, обессилел. Келарь сказал— исцелить меня можешь ты. Сие верно?
— Попытаюсь, владыко, — Аленка принесла склянку с настоем, налила в ложку, велела выпить.
— Что за снадобье, не скажешь ли? — Игумен взял ложку, понюхал. — Греха в нем нет ли?
— Сие, отче, зверобой. Трава от девяносто девяти болезней.
— Зверей, стало быть, бьет? А я не зверь.
— В Москве говоривал мне грецкий лекарь Ёйль, что истинное имя у травы джеробай, что по-восточному — целитель ран. Пей, не боись.
Игумен перекрестился, влил настой в рот. Через полчаса боль в животе утихла, и он уснул. Утром Аленка снова налила настою из другой склянки.
— Это девясил. Кто восприемлет — девять сил появляется у него.
— Это тоже грецкий лекарь сказал?
— Это я сам знаю. У меня отец болел, тогда я к травам привык.
— Исцелил отца?
— Не успел. Его барин батогами забил.
— Вот оно как! — Игумен задержал ложку около рта, но Аленка подтолкнула его под локоть, снадобье выплеснулось в рот. — А поп как же?
— Какой поп?
— Тот, что привел тебя сюда.
— Он мне духовный отец, — нашлась Аленка. — Как и ты. Поешь теперь. — И пододвинула к игумену плошку с едой.
Игумен хотел было расспросить инока дальше, но от жареной утки исходил такой запах, что не утерпеть. Снадобья начали показывать свою силу.
Через неделю Антоний прочно уверовал в силу трав — здоровье его пошло на поправку. С Аленкой он по-прежнему был ласков и если расспрашивал ее, то только о травах, об их целебном назначении. Рассказы записывал в книжицу.
— Есть трава тысячелистник. Ее тебе тоже надо пить. Она в брюхе еду варить помогает, останавливает кровь в ранах. Есть аир болотный. Хорош от зубной боли, от десен гноения. Ушибы и опухоли полынью лечи, изжогу мятой. Чирьё целебствуй цветами — ноготками, гной — таволгой. Для ран свежих — лучше подорожника нет. А еще для этого хороши мать-мачеха, крапива, рута, горчавка.
Так в лечении, в разговорах прошел месяц. Игумен встал, ходил по монастырскому двору, потом уехал по наделам. Аленке совсем без игумена делать нечего. Первые два дня ходила по монастырю, осматривала ворота, степы. Поняла — монастырь все одно, что тюрьма — не убежишь. У ворот сторожа, па стенах монахи с пищалями, пушкари. Однажды, проходя по двору, услышала у ворот шум. Подошла, глянула, а под сводами Настя. Монахи-сторожа пустили ее в калитку и, кобели, тискали, пытались целовать. Настя отбивалась руками и ногами, бранилась по-мордовски. Монахи ржали, как жеребцы, лезли ей за пазуху. Аленка подбежала, крикнула:
— А ну, отпустите ее! Инако игумену нажалуюсь.
Монахи ринулись к воротам, один задержался, зло спросил:
— А тебе-то она зачем? Куда ты повел ее?
Аленка показала сторожу кулак, увела Настю в келью. Там, торопясь, Настя рассказала, что послал ее отец, чтобы упредить. У трех озер появился пристав из Москвы, допытывался у отца: куда девались приблудшие к нему поп и девка. Ефтишка мог бы соврать, но около него в тот час был игумен, и пришлось сказать правду. Игумен обещал приставу все узнать и, если под видом пария скрывается девка, — задержать ее и выдать.
Яков Хитрово был прав — приказная машина пущена, ее не остановить. Царю, чай, теперь не до колдуньи-девки, он, может, забыл про нее давно, а указ был, пристава по земле шастают, ищут девку и найдут.
Пока Аленка раздумывала, как ей бежать из монастыря и куда бежать, приехал игумен. Аленка по взгляду поняла — по ее душу приехал владыко. А тот позвал келаря, сказал:
— Ни из ворот, ни в ворота — никого! Пушки на стены поставить, пищальников круглые сутки со степ не убирать.
— Что стряслось, владыко? — спросил Тит.
— Воры Кузьмодемьянск взяли! То и гляди у нас будут.
— Господи боже, сохрани нас!
— Монастырских тяглецов будто подменили. Платить за пустоши никто не хочет, в Ярминске-селе мужики накинулись на меня — еле ноги унес. И еще новость: по повелению государя ищут девку-колдунью, и девка эта у нас в обители.
— Я догадывался, владыко. Это твой служка Ляксашка.
— Догадки мало. Надо истинно узнать, что он — девка. А то приставу донесем, а у него окажется… Смех и грех будет.
— Мало дел. Позову я его, да и посмотрим.
— Удумал тоже. Два мужа разоблачают третьего. Для чего? Вели истопить баню, вот тут его раздеть как раз кстати.
Аленка топила баню и все время думала, как бы вырваться отсюда. И надумала. Наносила воды, выскребла косарем полы до желтизны, раскалила каменку докрасна и шмыгнула к задним, запасным, воротам. Сторож было загородил калитку бердышом, но Аленка сказала, что владыка повелел принести в баню можжевельника. Такое бывало и раньше, потому калитка открылась. Аленка наломала в лесу охапку можжевельника, вернулась в баню, разбросала пахучую хвою по полкам, сбегала в каморку, собрала свои пожитки в котомку. Она рассчитала так — в баню игумен пойдет вечером, залезет в мойную, а она тем временем выбежит к воротам, вроде снова за можжевельником, страж в темноте ее котомку не заметит, выпустит.
Антоний, не глядя на Аленку, прошел через предбанник, скрылся в клубах пара, хлынувших из раздевальни. За ним вскочил туда же келарь Спустя минуту он вышел, сказал тихо:
— Иди туда. Владыко велит.
— Зачем? — так же тихо спросила Аленка.
— Спинку владыке потрешь, веничком похлещешь.
— Не пойду я!
— Что ты, что ты, — зашипел келарь. — Владыка ныне так зол, так зол. Иди!
— Отчего зол?
— Стенька Разин Кузьмодемьянск взял.
— Далеко это?
— Верстов двадцать отсюда.
— Вот как! Ну ладно, — Аленка скинула рясу, спустила портки, осталась в рубахе и подштанниках, открыла дверь. Келарю сказала: — Ты иди, Титушка, иди. Я владыке спинку потру, веничком его поглажу.
Антоний лежал на полатях вниз животом, над ним клубился пар.
— Разболокайся, — сказал он кратко и вроде ласково.
— Ничо. Я так.
— Не стыдись. О том, что ты девка, мне ведомо.
— Тем паче. Я греха боюсь.
— Тебе не греха надо бояться, а царского пристава.
— Перед царем у меня вины нет.
— Зачем тогда в портки спряталась?
— Затем, что колдуньей меня сочли. А я разве тебя колдовством вылечила?
— Чтоб я тебе поверил, и ты доверься мне, — игумен спустился с полатей. — Покажись!
— Ты что, девок отродясь не видывал? Где же святость твоя? — спросила Аленка, наливая в шайку крутой кипяток.
— Ни Авраам, ни Исаак, ни Иаков не гнушались женскими прелестями, а для нас до сих пор святыми остались. Я токмо гляну на тебя. Ну?! — Игумен проворно подскочил к Аленке, рванул рубаху за ворот. Аленка с силой оттолкнула его, он поскользнулся на мокром месте, рухнул на пол. Подняв шайку, Аленка плеснула кипятком на рыхлое брюхо игумена. Антоний взвыл волком, дверь распахнулась, в мойную ворвался келарь Тит. Он не успел ничего разглядеть в парном тумане, мелькнула перед его лицом липовая шайка, хлестнула по глазам крутым кипятком.
Аленка перескочила через завизжавшего келаря, набросила на себя рясу, вырвалась во двор. Мимо нее пробежал монах и, стараясь перебить крики и вопли игумена и келаря, завопил:
— Влады-ко-о! Стенька Разин у обители!
Около задних ворот страж захлопнул калитку перед носом Аленки, крикнул:
— Куда лезешь, дурной! Воры за воротами!
Взятие Кузьмодемьянска всколыхнуло всю округу: от Свияги до Суры по правому берегу Волги, от Кок-шаги до Ветлуги по левому. Если раньше мятежные люди Поволжья опасливо, кучками или в одиночку, тянулись в леса, то теперь к Кузьмодемьянску хлынули людские потоки со всех сторон. Шли лесные ватаги, брели беглые одиночки, срывались с места целые деревни. Поднялись почти все горные черемисы уезда, нарастал через Волгу приток луговых черемис. Опустели земли Спасского и Троицкого монастырей, поднимались монастырские крепостные Семиозерной, Раифской и Мироносицкой обителей.
Атаман Илья Иванович Долгополов не успевал считать свое войско, распределять пришельцев по десяткам, сотням и тысячам. Всех инородцев он отсылал к Мирону Мумарину. За какую-нибудь неделю в городе скопилось около 15 тысяч повстанцев. Причем русских 6 тысяч, инородцев 9.
Все оружие, какое было в городе, расхватано, к концу подходили житные запасы.
В один из вечеров Илейка собрал сотенных и тысячных атаманов на совет.
— Ну, господа атаманы, пора дело делать. Будем тут сидеть, нас казачки с портянками сожрут. Уже потихоньку грабить своих же мужиков начали. Надо разбегаться. Я мыслю так: тысячный атаман Ивашка Сорока пойдет на Цывильск…
— Ходил уже, — хмуро заметил Сорока. — У Чебоксар по мордасам надавали.
— Ты, калена вошь, без спросу ходил, со своей тысячей. А на Цывиль надо вести тысячи три. Надо пушки брать. Дадим тебе две.
— Это иной разговор.
— Я пойду на Ветлугу. Две пушчонки возьму да пять тыщ войску. Мирон со своими черемисами на Свияжск.
— Може, лучше на Ядрин? — предложил Иван Шуст.
— В те места Степан Тимофеич свое войско повел. Туда нам вклиниваться не велено. Ты, Ивашка, оставайся в городе и если чуть чего — шли гонцов. Цывиль, Сура, Ветлуга — это как бог велит, а ты со своим городом всему войску подпора. Кузьму-город нам отдавать никак нельзя. Это помни.
— Послушай, Илья, — Мумарин подошел к столу, — Пришли ко мне из деревни Коптяковы и из деревни Кадышевы трое: Янсайко, Юванайко да Атюйко — крепостные Спасо-Юнгинского монастыря. Говорят, что у архимандрита Антония много муки, зерна и прочего запасено. Может, пусть сходят?
— Дай им сотню Акпарса в придачу. Зерно и мука нам надобны.
После совета мятежное войско разделили начетверо.
Савва, пока ездил с мурзой, время даром не терял. По пути заскочили они в Семиозерную пустынь, напугали до полусмерти игумена, забрали у него всю бумагу, что была, и начал Савва строчить «памети». Чуть не в каждой деревне оставляли они разинские письма, двигались к Цывильску. Как-то на длинной лесной дороге, которой не было конца и края, они разговорились. Савва спросил:
— Пошто ты крюк большой делал? В Цывильск бы от Тетюшей, да напрямую, — куда ближе.
— Людей надо больше увидеть, это самое, паметей больше отдать. И еще скажу — есть у меня середь чуваш, это самое, родовое гнездо Ахпердино. Давно там не был — надо заехать. Там у меня пятьсот душ, это самое…
— Вот ты — и мурза, и богат. Что тебя к Разину кинуло?
— Злость моя, обида.
— Кто тебя обидеть мог?
— Я, это самое, не совсем татарин буду. Больше половины, это самое, я чуваш. Отец мой чувашский князь был, женился на татарке. Умирая, сказал: «Ты, Ахпердя, это самое, веру Магомета возьми, на татарке женись, тогда, это самое, большим человеком от Казани станешь. Я веру мусульманскую взял, на татарке женился, а большим человеком от Казани не стал. Мне еще хуже стало. Казань меня теперь чувашином считает, а чуваши, это самое, татарином. Ни от кого мне корысти нет, я беднеть стал, безвластен стал, и мурзой я от Стеньки Разина зовусь. А так я кто? Тьфу! А Степанко-атаман обещал меня ханом Казани поставить. Ыых! Если я ханом стану — я татар в баранин рог скручу, чуваш скручу, русских с наших земель выгоню…»
— Одначе Степан Тимофеич тоже русский, да и казаки…
— Стенька в Москве царем, казаки на Дону будут, а вся Волга Ахперде будет. Столицу ханства в Ахпердино построю, в Казани только махай варить буду.
— Но Степан мужикам волю обещал.
— Много ты понимаешь, курак![3] Степанко, став царем, про свои обещания забудет, а я и не обещал ничего никому.
В Ахпердине мурза еще больше разгневался. Из подданных ему полтыщи душ в селе осталось не больше ста. Остальные, пристав к какому-то атаману, ушли к Цывильску. В соседнем селе у Ахперди конный завод был, триста рысаков накопил мурза, где они? А может, те же его крепостные на коней сели и уехали.
— Ты, курак, дальше на Цывильск иди, — сказал он Савве. — Я пока тут останусь. Бараний рог крутить буду. Моих мужиков там увидишь, скажи, это самое, пусть домой скачут, пусть…
— А кто тогда Цывильск будет брать?
— Степанко возьмет. У него казаков много.
Савва ничего не сказал мурзе, оседлал своего мерина и поехал обратно. Путь его лежал на Юнгу, к Аленке.
Акпарс Ковяжев к Илейке в ватагу пришел, когда тот только встал у ангашинского моста. Сказал: чей он сын, того не помнит, а хочет воевать за черных, простых людей. Соврал мало-мало. Когда-то на горной черемисской земле жили три сына лужавуя Туги: Акпарс, Ковяж и Янгин. Владели они всем горным краем, пожалованным им Грозным-царем. Янгин погиб рано, Акпарс детей не имел, а у Ковяжа остался сын — тоже Ковяж. И тот Ковяж первенца своего назвал Акпарсом — в честь своего дяди. А тот в свое время считался князем — узнают об этом в ватаге, пожалуй, и не примут, поскольку па князей, воевод черные люди больно злы были.
Дали Акпарсу сотню, и вот первое дело поручено — сходить на Юнгу, потрясти мало-мало архимандрита, все награбленное у бедняков — отнять. По пути к ним пристали еще сотни полторы черемис, над ними Акпарс поставил Янсайку и Юванайку.
К монастырю подъехали, когда начало смеркаться. Раньше в этих местах Акпарс не был, но Янсайка сказал ему, что стены у монастыря кирпичные, высокие, ворота из дубовых брусьев с железом. Взломать их ничем нельзя, можно только обвалить хворостом и зажечь. Акпарс почесал за ухом — крепостей ему брать не приходилось. Да и никто из повстанцев толком не знал, как они преодолеют высокие стены.
Монастырь стоял на возвышенности и был похож на крепость. На темнокрасных стенах бойницы, вокруг стен ров.
Акпарс послал Янсайку и Юванайку с сотнями влево и вправо, сам решил заняться воротами. Сперва послал двоих к калитке. Велел постучать, если откроют — ворваться. Двое, оставив лошадей в лесу, вышли на открытое место. В предвечерней тишине грохнуло два пищальных выстрела — высокий парень упал у ворот замертво, другой, что был пониже, прихрамывая, побежал назад.
Акпарс еще раз почесал за ухом и приказал вынимать топоры из-за поясов и рубить хворост. На лесную опушку выдвинул лучников, велел им, как потащат хворост к воротам, ослепить бойницы градом стрел. Хворост нести набрал человек сорок, велел им бежать быстрее, всех перестрелять не успеют. По знаку ватажка хворостенников ринулась к воротам. Не успели- люди пробежать и пяти саженей, ухнула со стены пушка, ядро ударило в бежавших, высекло из камней мостовой сноп искр, завертелось, ломая хворостенникам ноги. Бросив хворост, черемисы ринулись назад. На мостовой осталось человек десять раненых и убитых.
К Акпарсу подошел Юванайка, сказал:
— Я обратно к Илюшке-атаману поеду. Пушку буду просить.
— Погоди. Придумать надо что-то.
— Пушку нам не дадут, — заметил Атюйка. — Надо всем бежать, к стене прижаться — там ни пушка, ни пуля не возьмут.
— Ночи дождаться, — предложил кто-то. — В темноте не видно.
Акпарс думал про себя: «Теперь люди под пули не пойдут. Придется самому вперед бежать», — и еще раз почесал за ухом. Подозвал к себе свою сотню, Юванайка с Янсайкой тоже подошли.
— Я вперед пойду — вы за мной. Янсайкова и Юванайкова сотни за нами вслед, и разбегаться вдоль стен по обе стороны. Кто боится — сразу отойдите, чтобы не мешать.
— Хворост на головы ставьте, — посоветовал Атюйка.
Маневр удался. Пушка ударила вторично, когда первая сотня уже проскочила под ворота, а вторая еще не пошла вперед. Залп пищальных выстрелов тоже заметного урона не нанес, а дальше стрелять было нечем, пищали перезаряжать надо. Вторая и третья сотни, сбросив хворост у ворот, прижались к стенам справа и слева Кто-то начал высекать огонь. Вот задымился трут, поджег сухую веточку, с нее огонь перенесли на хворост. Пламя весело запрыгало с ветки на ветку, костерок начал дышать. Уже занялись тоненькие сучки, перебрасывая огонь на толстые. Стены молчали — стрельбы не было.
Вдруг вверху что-то зашумело, и холодный водопад ударил по костерку, по шапкам, по плечам. Треснув, свалилась на мостовую бочка. Люди взвыли — мокрый хворост не зажечь, бегать за сухим — перебьют по одному «Юмо серлаге, — подумал Акпарс, — не умеем мы воевать, что делать дальше, не знаем».
За воротами что-то брякнуло, наверное, щеколда, потом что-то упало тяжелое, и вдруг створки ворот со скрипом начали расходиться. Молодой монах, ухватившись за тяжелый створ, оттолкнул его и крикнул:
— Проходи, мужики! Бей монахов!
И хлынул мимо Аленки людской поток под своды ворот, начал растекаться по двору во все стороны. Гле-то хлопнуло несколько выстрелов, кто-то заорал истошно— обитель наполнилась криками, звоном колоколов, выстрелами, шумом и гамом сотен голосов…
Около Аленки очутился молодой парень, обхватил ее за плечи, прижал к груди, поцеловал, заговорил горячо на непонятном языке.
— Ты што сопли распустил? — Аленка оттолкнула парня. — Воевать надо, а не целоваться. Беги, давай.
Парень крикнул «Паснбе!», — ткнул Аленку в плечо, убежал.
Боя в монастыре, почитай, не было. Монахи в темноте разбежались, ушли задними запасными воротами, убоясъ расправы.
Акпарс всю ночь был в заботах: останавливал попытки к разграблению, ставил дозоры, осматривал кельи — нет ли где засад. Только на утре вспомнил про молодого монаха, который открыл ворота. Послал Атюйку разыскать его, поскольку видел, что Атюйка с ним разговаривал и обнимался. Атюйка вернулся не скоро:
— Не нашел я монаха. А вот девка есть. Коасивая.
— Веди.
— Да не идет. Я по-русски понимаю мало, но она вроде говорит — если твоему атаману надо, пусть сам придет.
— Ну, пойдем к ней.
В келье игумена темно, только тябло со множеством икон освещает маленько лампадка. Когда Акпарс и Атюйка вошли, девка лежала на кровати.
— Свет зажги, — добродушно попросил Атюйка.
— Сам зажги. Свечка на столе.
Акпарс нащупал свечу, по шее ее к лампадке.
Когда келья осветилась, девушка уже поднялась, села к столу. На столе лежал пистоль, в углу стояли две пищали, на кровать брошена сабля.
— Ты атаман? — спросила девка.
— Сотник.
— Из города?
— Да.
— Сотник, а воевать не умеешь.
— А ты отколь знаешь?
— Если бы ворота не открыли, до сих пор куковал бы в подворотне. Монаху спасибо сказал?
— Не нашли мы его.
— И не найдешь.
— Почему?
— Был монах и нету.
— А ты кто?
— Как сам думаешь?
— Монастырь мужской, ты баба. В келье игумена сидишь. Наверно, постель ему грела.
— Угадал. А почему здесь осталась?
— Скажешь сама.
— Хозяйкой монастыря буду. Вы тут люди чередные. Разграбите все и ускачете. А я грабить вам не дам.
— Мы тебя и спрашивать не будем! — Акпарс встал. — Свяжем, отвезем в Кузьму.
— Попробуй! — Аленка тоже встала, взяла пистоль. — Я тебе пулю в голову всажу. Был сотник — станешь покойник. А товарищу твоему, поцелуйнику, губы отсеку.
Акпарс хотел было послать Атюйку за подмогой, но тут в голове мелькнула догадка — девка не зря ведет себя смело, за ней что-то стоит, и об этом надо узнать.
— Ладно, хозяйствуй, — Акпарс сел. — Грабить монастырь мы не будем. Но ты нам хлеба дай, мяса дай, луку, чесноку. Одной тебе много ли надо? И еще в сундуки игумновы пусти.
— Ты сказал грабить не будешь.
— Не грабить. Мы только всякие монастырские крепости подерем, долговые записи и земляные отводные книги спалим, чтобы черные люди все и инородцы вольными стали.
— Ладно. Сундук вот он — бери бумаги хоть все. Хлеб поделим исполу…
— Зачем исполу? Ты одна, нас много.
— Одна? А монахи вернутся? Они в лесах голодные, как волки.
— Дармоедов плодить хочешь?
— Я их на конь посажу, сабли дам, воевать заставлю.
— С кем?
— А это как атаман скажет.
— Какой атаман?
— Илейка.
— Долгополов?!
— Он самый. Ты знаешь его?
— Еще бы! Он всего нашего войска атаман.
— Может, ты и Миронка знаешь?
— Тысячный наш. Это он меня сюда послал.
— Передай ему поклон. Скажи — девка Аленка из Москвы. И Долгополову тоже поклон. Передай — скоро к нему приеду. А теперь во двор пойдем. Покажу, где мука и зерно. Подводы уделю.
У амбара с зерном Аленка спросила:
— А попа Саввы в городе не было?
— Не слыхал. Кузьмодемьянский поп Мишка с нами, а Саввы вроде нет.
— Если появится — про меня скажи.
Около полудня кузьмодемьянцы собрались уходить. Нагрузили тридцать телег зерном, мукой и всякой снедью. Крепостные, долговые и отводные бумаги все подрали, сожгли. Перед отъездом их Аленка отлучилась, пришла в келью, переоделась в портки, в рясу, одела скуфейку. За широкий монашеский ремень заткнула пистоль, нацепила саблю, села на коня. Обоз медленно проходил под сводами ворот. Акпарс, Юванайко, Янсайко и Атюйко стояли на присыпи. Аленка подскочила к ним, подняла жеребца на дыбы, выхватила саблю.
— С богом, кузьмодемьянцы!
Атюйко дернул Акпарса за рукав: «Смотри, монах!» — и осекся. Он, да и товарищи его, узнали в монахе Аленку.
Проводив повстанцев и закрыв ворота, поставила жеребца в конюшню, пошла осмотреть монастырское хозяйство. Подошла к храму — двери настежь. Заглянула внутрь — церковная утварь и сосуды пограблены — не углядела. Зашла в баню, думала, что игумен с келарем подохли. В бане пусто — ошпаренные уползли.
На другой день стали появляться монахи. Аленка всем говорила одно: «Служение богу окончено, надо послужить бедному люду». Воевать монахам не хотелось, приставать к бунтовщикам было боязно. И они уходили искать новую обитель. Антоний и келарь Тит не появлялись. Еще через день раздался стук в ворота. Аленка подошла, спросила:
— Кто там?
— Это я — Ефтюшка.
Открыла калитку, глянула — за воротами Ефтюшка, Настя и с ними полсотни мужиков. Обрадовалась, раскрыла створы. Не спрашивая ни о чем, развела мужиков по кельям. У Насти спросила:
— И вы за хлебом?
— Мы насовсем. Тут все мужики — мордва. Они так говорили: «Появилась на Юнге атаман Алена-мордовка. Все крепостные бумаги подрала, встала за мужиков. Ей помогнуть надо». И пошли.
— Как узнали?
— Во всей округе говорят. И монахи, и черемисы. Я видела — во многих деревнях к тебе собираются. Жди.
И верно — потянулись в монастырь люди, все более с пустошей: мордва, чуваша, беглые лесные бродяги.
Аленка понимала — гонит их сюда нужда. Все они, как и Ефтюшка, прибежали в эти края в конце лета либо осенью. Пустотную землю им дали, но они с нее еще ничего не сняли, поскольку не посеяли, и жрать им нечего. А в монастыре (им, чай, монахи сказывали) запасы велики. Ну и волю почуяли, поняли: ее надо защищать.
Когда Настя произнесла слова «атаман Алена», Аленка от неожиданности вздрогнула. Она никогда не думала стать атаманом. Когда открыла ворота кузьмодемьянцам, сразу ушла в келью, чтобы обдумать, как дальше быть. Она догадывалась, что среди повстанцев наверняка Миронко Мумарин — помнила, что он из-под Кузьмодемьянска. Это придало ей смелости. Можно было пристать к ним и итти в город, но не будут же мятежники сидеть на одном месте? Бог весть куда закинет ее судьба? А как же Савва? Он будет ее искать здесь, он велел ей ждать непременно. Стало быть, ей нельзя никуда уходить до прихода попа. Оставалось одно: проводить черемис в город, дождаться монахов и с ними досидеть в монастыре до Саввы. Одной ей обитель не удержать. Аленка знала — игумен жив, он вызовет войска, придется сидеть в осаде.
Все оказалось так, как думала Аленка. Кузьмодемьянцы согласились на дележ хлеба и ушли, Миронко и Илейка недалеко. И вдруг появился Ефтюшка с мужиками и назвал ее атаманом. Мало того — беглые бродяги, уж и впрямь разбойники, они тоже стали называть ее атаманом, и ведь слушаются. Приходят все к ней, «атаман, давай то, сделай это, прикажи, укажи».
А какой она атаман? Саблей, пистолью, правда, владеет — дядька Мокей в Москве выучил, на коне скачет, но ведь воевать придется, города брать. А она что-нибудь смыслит в этом? Ничего. И опять мыслишка — Акпарс, Юванайко тоже воеводы никакие, а вот, поди ж ты, атаманы, водят людей. Ах, Саввы почему-то долго нет, уж он бы все рассудил, он бы посоветовал.
И как на счастье, появился в монастыре Савва. Он приехал на своем мерине усталый, на страже ворот как раз стоял Ефтюшка. Он и привел попа в келью Аленки.
Девка на радостях завалила стол яствами, выставила вина, меду и браги, благо ключи от кладовых теперь были у нее. Ефтюшка выпил за приезд Саввы чарку вина, спешно заел студнем, поднялся, сказал:
— Спасибо, атаман, я пойду. У ворот парни неведомые, ненадежные, сама понимаешь.
— Погодь, Ефтюха, — Савва выпивши взбодрился. — Кто тут атаман? Ты, Алена?
— Она, она. Добрая хозяйка нашей ватаги будет.
— И велика ватага?
— Да уж к третьей сотне подходит.
— Дела-а! Я думал, выручать ее еду, а она — в атаманы.
— Вы тут говорите, а я пойду, — Ефтюшка вышел, осторожно прикрыв дверь.
— Ну, рассказывай.
Аленка налила Савве еще чарку и начала смущенно рассказывать. О том, как ошпарила игумена; о приезде кузьмодемьянцев. Поп ахал, ухал, теребил свои седые космы, вскакивал из-за стола, бегал по келье» из угла в угол.
— Что дальше думаешь делать?
— А я знаю?!
— Должна знать, раз атаманом назвалась.
— Кто назвался?! Я и не думала вовсе. Вот завтра соберу всех и откажусь!
— Подожди-и, — Савва замахал руками. — Это очень даже может быть благолепно!
— Чего уж. Не по зубам орех, не по плечу ноша. В монастыре еще туды-сюды, а воевать? Если бы с Илейкой рядом…
— А я? — Савва выплеснул в рот чарку. — Встану с тобой плечо о плечо. Ты с мечем, я с крестом. Илейка нам не попутчик.
— Отчего?
— Скажу тебе по секрету — Степан Тимофеич от Синбирска бежал.
— Как бежал? Куда?
— А так, очень просто. Он на мурзу с татарами да чувашами надеялся, на Илейку с черемисами. Одначе мурза татар не привел, Илейка твой на Ветлугу подался. И надавали Стеньке под Синбирском по шеям. Раненый, он убежал водой к Саратову. Войско, которое слепилось под Саранском, оттянул на себя.
— Ой, как худо! — воскликнула Аленка. — Что же теперь будет?
— А будет вот что: войско Стенькино, что было под Синбирском, не то, чтобы разбито, а разметано. Разбежалось войско. Деваться ему некуда. И потечет оно лесами на реки Алатырь да Суру. И мы туда пойдем. И будет расти наша ватага, яко снежный ком.
— А далее?
— Одному богу ведомо, что будет дальше. Может, погибнем мы за народ страждущий, а может, дарует господь нам победу. И тогда ты станешь воеводой всего русского воинства, а я крестьянским патриархом стану!
— Выпил ты, отче, вот и…
— А почему нет? Того же Никрна возьми. Кем был’ Простым монахом, чернецом в Анзерском скиту, а вот же вознесся.
— Боюсь я речей твоих, отче. Завтра на трезвую голову иное скажешь. Ложись спать.
— Истинно сказано — утро вечера мудренее, — Савва сдернул сапоги и не раздеваясь полез под одеяло. И вдруг ни с того ни с чего спросил:
— А Ваську Золотые кудри помнишь?
— Не забыла, отче.
— Узнал я про него в дороге. Пойман в город Шапке, а сидит в узилище в Темникове. А нам бы с тобой туда итти. А что? Места там нам родные… Мать опять же ждет. Про кандалы, чай, забыла?
— Помню, отче, помню. Спи.
Оставив Савву в келье, ушла в каморку, под лесенку. Но заснуть не могла до утра. Роем гудели в голове поповские хмельные речи, снова нахлынули воспоминания о кудрявом, голубоглазом казаке, растревожили душу.
Утром Савва, опохмелившись, повел те же речи:
— Назвал тебя народ атаманом, и держись. Супротив его не пойдешь.
— Страшно, отче.
— Нам теперь, Алена, выбор мал. Либо в стремя ногой, либо в петлю головой. Собирай ватагу — я говорить буду. Да приоденься, как следоват. Ты теперь атаман, а не девка. Я будто чуял — в пути подобрал шлем воеводской. Шишак медной, нашлепки слебряны, а завеса на ушах — кольчужны. На-ко, примерь.
Так случилось, что слава об Аленке понеслась из разных мест. Началось, я думаю, с кузьмодемьянцев, побывавших в монастыре. Они на обратном пути шли с подводами медленно. Останавливались в каждой деревне и рассказывали, как девка-монашка открыла им монастырь, дала хлеб, мясо, овощи. Все долговые бумаги, крепостные книги и другие кабальные списки сожжены— теперь все люди уезда вольные.
Эта весть побежала по деревням с прибавками и переделками, и скоро передавалась уж совсем по-иному. Говорили, что-де в Спасовой обители появилась монашка небывалой смелости, доброты и щедрости. Она-де с горными черемисами взяла монастырь, подрала и пожгла все кабальные записи и объявила волю.
Много рассказывали о ней монахи, разбежавшиеся из обители. Они говорили, что девка сперва вылечила игумена от тяжкой болезни, а потом убила, обитель пограбила и зовет всех мужиков служить не богу, а черным людям.
Немалая доля в славословии принадлежала Ефтюшке. Он, узнав об монашке, сразу догадался, что это Аленка, и стал ходить по пустотным землям и говорить про девку-мордовку, ставшую атаманом. А на пустошах собрались все больше мордовцы из-под Алатыря — им свой атаман был больно кстати. Тем более, что Ефтюшка, рассказывая о смелости Аленки, приводил пример, как она, безоружная, пошла на конокрада с саблей и взглядом выбила эту саблю из рук разбойника. Все эти разговоры передавались из уст в уста, обрастали самыми невероятными подробностями, и слух об атамане Алене пошел гулять по земле.
И потянулись в обитель Спаса-на-Юнге мятежные бунтовые люди.
Они ехали рядом, стремя к стремени. Кони под ними были добрые — их подбирал для атаманов сам Ивашка Шуст. Тот, когда его поставили воеводой Кузьмодемьянска, с чего начал? Перво-наперво собрал со всей округи лошадей, выбрал наилучших, отдал атаманам Остальных заверстал в конные сотни. Себе про запас оставил десяток самых резвых.
Когда Илейка и Миронко надумали ехать в монастырь, Ивашка оттянул Мумарина в сторону и, вроде бы по секрету, сказал:
— Слышь, Миронко, в том монастыре, по слухам, некая монашка объявилась, ну, прямо бой-баба. Ты черемис— за тебя она не пойдет, Илейка женат, а мне она в самый раз. Ты сивую кобылу, что под Побединским ходила, знаешь? Так вот, уведи ее этой монашке и скажи — от Ваньки Шуста подарок. И еще скажи — пусть едет в Кузьмодемьянск, воеводшей ее сделаю!
— Она в монастыре за хозяйку. У нее лошадей своих полно.
— Много ты понимаешь! Знаю я монастырскую лошадню — на них пахать да воду возить. А моя кобылка лучшая в Кузьме! Она яко лебедь белая и крутошеяя.
И вот теперь подарок для Аленки вышагивает сзади атаманов, привязанный за повод к луке седла. У мужиков разговор идет тоже об Аленке:
— Значит, так и сказал: «Сделаю воеводшей»? А ты?
— Мое дело последнее. Я ведь знаю, что Грунька тебя бросила, а у Аленки к тебе сердце лежит.
— Любишь что ли?
— Видел всего два раза, а из головы не идет. Да что тут говорить! Твоя она, ты — с ней в Москву пришел.
Илья ничего не ответил Мирону, задумался. По сторонам дороги шумел на осеннем ветру осинник, крутясь, падали на влажную землю желто-пунцовые листья. Илья, помолчав немного, заговорил снова:
— Вот мы друг дружку побратимами назвали. А знаешь ли ты, что это больше, чем братья? Иные братья меж собою как волки живут, а побратимы судьбой связаны, они друг друга по воле выбрали, по сердцу. И дело у них одно. И вот я тебе о думках своих расскажу. Никому не сказывал, а тебе расскажу. Теперь скрывать нечего, Степана Тимофеича под Синбирском разметали…
— Да и как скроешь, если оттуда в наши места люди валом валят. Об этом теперь все знают. Сказывают, он на Дон пошел за подмогой. Ждут.
— Нет, подмоги, браток, не будет. Я сам казак и казачишек знаю. Все, кому воля дорога, с Разиным раньше ушли, теперь они либо побиты, либо к нам соберутся. А на Дону остались казаки крепкие, домоседливые. Их на кичку не поднять. Жаль, атаман малодушен и малоумен оказался. Сбежал.
— Может, и вправду за подмогой?
— Да нет! Он не мог не знать, что там ему веры не будет. И все же побежал. Стало быть, смалодушествовал. А ему тот же Никон, мудрый человек, советовал не на юг бежать, а на север. Там нашему делу успех. И откроюсь тебе, брат мой: я решил разинский стяг кинутый поднять. И не на казаков опираясь, а на инородцев. Пойду сперва на Ветлугу и Шексну, потом на Шепсну и Сухону, оттуда на Кологрив, Великий Устюг и Соль Камскую. Надо поднять татар, черемис, чувашей, вотяков, кемь и иные северные народы и тогда итти на Русь, на Москву.
— А если Разин снова поднимется?
— И дай бог. Он же пойдет на мордву, на Козлов, на Танбов. И если мы вместе соединимся — кто устоит перед нами?!
— Никто, пожалуй.
— Со мной рядом встанешь?
— Зачем спрашиваешь? Мы же братья теперь. Я отцом, матерью клянусь.
— Тогда нам обоим не до Аленки. Ты слышал, как Стенька персидскую княжну в Волгу метнул?
— Слышал. Выходит, Аленку Шусту отдадим?
— «Отдадим». Она, что, варежка? В ней сила великая таится, из нее атамана надо сделать, с собой на север позвать. Я за этим к ней и еду.
— За бабой люди пойдут ли?
— Пойдут. Ты вчера людей считал. Сколько вышло?
— Шестнадцать тыщ было.
— Завтра, глядишь, будет семнадцать. Им деваться некуда, они за кем хошь пойдут. Дадим ей тыщи три…
— Не бабье дело воевать. Ей бы мужа любить, детей растить…
Савва сходил в храм, прибрал там уроненные хоругви, повесил сброшенные иконы, разыскал служебное облачение: стихарь, орарь, епитрахиль, шитую золотом фелонь и даже амфор — и объявил обедню. Из монахов, которые остались при Аленке, выбрал дьякона, пономаря, семерых певчих. Зажег все свечи, и храм засверкал огнями словно на пасху. Аленке велел приготовиться.
Народу собралось — негде яблоку упасть.
Когда Савва вышел из алтаря в блеске, церковного одеяния, люди ахнули и все как один опустились на колени.
Обедню Савва повел торжественно и по всем правилам старого обряда. Громогласно провозглашал молитвы, ходил по главному проходу, торжественно покачивая кадилом, окуривал прихожан ладанным дымом. На хорах гремел хор певчих, дьякон бесплатно вручал верующим восковые свечи, люди подходили к подсвечникам, перенимали огонь от больших свечей, становились снова на колени. Скоро весь храм осветился мерцанием множества огоньков.
Окончив торжественную часть обедни, Савва ушел в алтарь переодеваться. Сняв фелонь, он вышел в шелковой рясе и начал читать проповедь. Храм притих. После непонятных славянских молитв, простой и понятный язык пастыря люди слушали затаив дыхание. Они ныне вставали на новый, неведомый путь, и каждому было важно знать, благословит ли их святая церковь па дело, которое им предстоит принять.
— Во время оно господь наш Исус Христос изрек: «Придите ко мне все страждущие и обремененные, и аз упокою вы», — начал говорить Савва, — И шли к нему такие же, как и вы, рабы божий и несли ему горести свои, и беды свои, и жалобы свои, и утешал их господь, и направлял их умы, и говорил им: «Где двое или трое собраны во имя мое, там и я есмь посреди них. Пока да просвятится свет ваш перед человеки, да видят добрые ваши дела, да прославят отца нашего иже на небесех». Ныне же собрались вы в этом храме во имя господа, и он среди вас и благославляет еси на путь новый, путь праведный. Ибо сказано господом — многие же будут последние первыми, а первые последними. Так и вы, гонимые и терзаемые, преследуемые и угнетенные, обретете право стать вольными и первыми, сытыми и одетыми.
В священном писании святой апостол Павел изрек: «Мне и бывшим со мною послужили руки мои, и ни у кого я задаром хлеба не ел». Так и вы, пришедшие сюда, руками своими добудете хлеб свой у тех, кто не трудясь, задаром ест хлеб, взращенный вами. Ведомо ли вам, что святой патриарх Никон благословил воина, раба божьего Степана Разина на бояр, дьяков и воевод, и идут под стяги его люди страждущие и обремененные, как во время оно к господу нашему шли.
Савва так увлекся проповедью, что не заметил, как в храм вошли Илья и Мирон. Они тихо пристроились в задних рядах, сняли шапки. А Савва гремел:
— И мы, собравшись здесь, да встанем под эти вольные стяги и пойдем на бояр, князей и дьяков. И поведет нас жена мужественна именем Алена, и да будет нам дарована победа над злодеями и гонителями. Взойди во храм, глава воинства народного, положи меч свой перед святыми алтарями, дабы господь наш освятил его. Взойди!
Раскрылись двери храма, и в проходе появилась Аленка.
Илья и Мирон взглянули на нее и удивились. Они помнили ее совсем иной. Теперь она словно выросла, раздалась в плечах, выпрямилась. Она уверенно сняла с головы шлем, тряхнула головой, густые черные волосы упали на плечи. За поясом у Аленки пистоль, сбоку сабля в дорогих ножнах. Кафтанец знакомый Илейке, тот, что куплен в Касимове. Тогда он был ей чуть великоват теперь же был как раз впору. Широкие плисовые штаны вправлены в сапоги. Твердо ступая по каменным плитам храма, она подошла к Савве, поклонилась, переложила шлем из правой руки в левую, выдернула из ножен саблю. Огляделась, увидела около себя дьякона, передала ему шлем и, положив саблю на вытянутые ладони, встала на одно колено. Хор запел: «Святый боже, святый крепкий, святый бессмертный, помилуй нас», — а Савва, обмакнув кропило в сосуд, крестно взмахнул им над саблей и торжественно изрек:
— Благослови, господи, оружие сие, даруй, боже, воинству народну и воеводе его победы над лиходеями и врагами люда черного и обремененного. И слава тебе, господи, ныне и присно, и во веки веков. Аминь!
Хор снова грянул «Святый боже, святый крепкий».
— Ну, отче, смотрел я на тебя ныне во храме — чистый патриарх! Куда Никону до тебя. — Илейка стукнул ложкой по миске, поддел жирный рыбий кусок, отправил в рот. — Как это ты изрек — первые будут последними, а последние первыми.
— Это не я изрек, а господь.
— Все одно больно кстати. А про Никона-то соврал, признайся?
— Ты, Илья, не в свое дело не суйся! — вскипел Савва, налил в ковш медовухи, малость отхлебнул, фыркнул. — Сказано в писании. «Кесарю кесарево — богу богово». Я в атаманы не лезу, ты в проповеди не суй нос Что касаемо Никона, то не ты ли Степану Тимофеичу благословение патриархово из Кузьмодемьянска пересылал.
— Так ты ж, калена вошь, первый ненавистник Никону был.
— Ну и был. А ныне он образумился. Ныне он…
— Ладно, ладно. Все правильно.
— Да не спорьте вы, — Аленка была рада неожиданным гостям, она переоделась в сарафан, перевязала волосы алой лентой, хлопотала около стола как радушная хозяйка.
— Где мне с ним спорить? — Илейка склонил голову к Савве. — Я хочу покорно просить тебя встать над нашим воинством со крестом и молитвой и, ей богу, буду во всем тебя слушаться. Встанешь?
— Нет, Илья, не встану. Ибо пути наши в разные стороны пойдут. Вот ты сказал ранее, что поведешь рать на Ветлугу…
— И поведу. Я за тем и приехал, чтобы и вас туда позвать. У вас сколько душ ныне скопилось? А ну-ка, атаман, ответствуй?
— Вчера было около тыщи. Еще день тут промедлишь, и все запасы монастырские сожрут.
— Верно, атаман. Посему завтра в путь тронемся. Сперва на Кузьмодемьянск, а оттуда на север тремя потоками. Я на Ветлуге погуляю, ты, Алена, на реку Унжу сходишь, а Мирон по Кокшаге пройдет.
— А далее как? — спросил Савва.
— Поднимем тыщ триста, четыреста, а может, и более, а потом на Москву.
— И долго поднимать будем? — Савва прищурил правый глаз. — На дворе осень.
— За месяц, я думаю, обернемся. Нам, главное, клич бросить.
— Плохо удумал, атаман! — Савва выскочил из-за стола, пробежался по келье, встал перед Илейкой, — Тебе, я чаю, ведомо — Разин на низы ушел, второе войско на себя оттянул. Мы мотнем на север, а царь уже рати выслал и всех, кто за волю поднялся, от Танбова до Кузьмодемьянска передушит. А на нас он пули тратить не будет — мы зимой сами с голоду передохнем. Ведь холода, вьюги снежные на носу.
— Ты, отче, погоди! — Илейка тоже выскочил из-за стола. — Сам же сказал: «Кесарево-кесарю». Пусть атаман скажет. Говори, Алена. И помни. Ты одна со своей ватагой много не навоюешь. На коме ты, я знаю, скачешь лихо, саблей махать тоже можешь, но этого мало. Савва при тебе, но он крестом владеет и более ни чем. Нам вместе надо держаться, помни это. Располземся по сторонам если — гибель всем.
— Ты тоже, Илья, не велик воевода. Есаулов себе завел?
— Завел.
— Круг собираешь, советуешься?
— Советуюсь.
— Вот и мы завтра круг соберем.
— Ты, калена вошь, за атамана не ответствуй. Сам же святой водицей только что ее окропил. Говори, Алена.
Аленка встала, молча развязала котомку, достала кандалы, положила на стол:
— Если бы не железы эти, я, может быть, в атаманы и не встала бы. Меня в Заболотье люди ждут.
— Стало быть, на Темников пойдешь?
— Да. А река Унжа мне чужая. Что я там оставила? Да ничего.
— Ну а люди?
— Они тоже к домам своим стремятся, — ответил за Аленку Савва. — Средь них все более мордва. Их на север и калачом не заманишь. К тому же нам ведомо: и в Ядрине, в Арзамасе, в Алатыре и Саранске многая чернь восстала, к ней встречь надо итти. И ежели даст бог, атаман Степан Тимофеич туда же устремлен будет. А твой север спокойный, нетронутый лежит. Погибнете вы там. Иди, атаман, с нами, вот наш сказ.
— Может быть, поп правду говорит, Илья? — сказал Мирон. — Может, до зимы всем нам саранскую черту повоевать, закрепиться на ней и встать на зимовку. В снег да холода и царские рати не воюют. А к весне, глядишь, север поднимем, а?
— Вижу, у нас у каждого свой резон. Спорить можно до утра. Давайте завтра круг соберем — людей спросим. Наливай, Савва, гостевать будем…
Утром на круге споров не было. Почти все завопили: «Итти на саранскую черту». Илейка и Миронко уехали удрученные. Просили только об одном — гонцов не жалеть. Если будет тяжко, не раздумывая просить друг у друга помощи.
Хитрый мужик Савва, перед тем, как сесть с атаманами за стол, напомнил Аленке не только про кандалы и Заболотье, но и про Ваську Золотые кудри, который томится в Темникове, в тюрьме.
«Да их же, государь, воровская прелесть во все люди кричали, что будто с ними, ворами, Нечай — царевич Алексей Алексеевич да Никон-патриарх. И малоумные люди то ставят в правду их воровскую затейку, и от того, государь, пущая беда и поколебание в людях».
«А кадомский воевода Аристов с женою и с подьячим ис Кадома бежал и жил в Подболотье-селе дни с 3, а ис села куда съехал, мне не ведомо».
«А в Саранску остался тот воровской донской казак, а от себя посылал Федьку Сидорова и велел ему быть атаманом. И он-де, едучи ис Саранска, по дороге збирал вольницу в казаки…
…Ему же, Андрюшке, воровские казаки сказывали, что в Шацком уезде ходит баба-ведунья, вдова, крестьянка Темниковского уезду, Красной слободы, и собрались-де с нею воровских людей 600 человек. И ныне та жонка из Шацкого уезда хотела итти в Касимов».
Всего два дня не было Илейки в Кузьмодемьянске, а там новостей полон воз. Прибежал гонец из Надеин-ского усолья, от есаула Васьки Уса. Лазарко Тимофеев писал Илейке, что теперь за Степана Тимофеевича остались двое: Василий Ус и Федор Шелудяк, что гнездо атаманово из Белого Яра ушло в Усолье, и все-де остается по-прежнему, и дела вам вершить, как было велено в прошлом письме. Никакого письма Илейка не получал, видно гонец тот сгинул в дороге. Казак, прибежавший теперь, рассказал, что «гнездо», судя по всему, в Усольи не удержится, казаков там мало, всего 700 человек, и, наверное, Васька Ус переберется в Камышин. В тот же день прибежал в город атаман Пронька Иванов и уж совсем удивил Долгополова. Этот Пронька водил небольшую ватагу под Саранском, но в бою под Атемаром его сильно побили. Узнав, что его родной город Кузьмодемьянск взят, он с тремя товарищами решил бежать сюда. И рассказал тот Пронька, что по саранской черте про синбирское побоище не знают, и дела там идут зело борзо. Там казаков Разина не ждут: мордва, черемиса и чуваша вкупе с русскими мужиками воюют вовсю. В сентябре повстанцы взяли село Кочемасы, что под Ломовом, 17-го запалили Алатырскнй острог, через день ворвались в Саранск, потом в Шацк. На той же неделе восстали село Мурашкнно, Лысков, Корсун. В конце месяца пал Ломов, атаманы Мишка Сергеев и Петька Семенов укрепились в селе Паново. Воевода Долгорукий торчит около Арзамаса, зажатый с двух сторон. Бунтовщики отрезали его от Нижнего Новгорода с севера и от Темникова с юга. Атаман Петька Семенов с четырьмя тысячами встретился Проньке в 12 верстах от Арзамаса в селе Юсупове.
Снова был собран круг, где долго спорили и решили десять тысяч бросить на помощь восставшим в Ядрине, Курмыше и Мурашкпне, а пять тысяч оставить под Кузьмодемьянском. Илейкину северную задумку тоже не отвергли, согласились послать на Ветлугу полсотни дотошных казаков с прелестными письмами. Когда стали распределять атаманов, Илейка неожиданно для всех итти на Ядрин отказался:
— Я, казаки, в малом числе все-таки пойду на Ветлугу. К Ядрину рать поведет Мирон Мумарин, и вот почему: в тех местах все больше черемиса, чуваша и мордва — ему от них веры будет больше. Воевать он умеет не хуже моего, а на север посылать абы кого не гоже. Мое место там, здесь Ивашка Шуст вполне справится, и будет все ладно.
— А коль будет не все ладно? — вмешался в разговор гонец от Васьки Уса. — Вы прошлое письмо не получили, а там, насколь я знаю, было указано: Кузьмодемьянск держать любой ценой.
— Не беда, если будет туго, воевода Шуст гонца ко мне в Лапшангу пошлет. Я к тому сроку накоплю там тыщенку-другую и приду на помощь.
Так сотник Мирон Мумарин стал атаманом десятитысячного войска и вывел армию на Ядрин.
А в монастыре люди все прибывали и прибывали Савва и Аленка с каждым вели разговоры, определяли к месту, а казачишек, которые утекли из-под Синбирска, ставили в сотенные. Ибо сказано — за битого двух небитых дают. Вчера под вечер появился на дворе мужик, в котором Савва определил человека степенного, умного. И не ошибся. Позвал его в келью для расспросов. Аленке такие беседы надоели до тошноты, и она хотела уйти в каморку, но задержалась. Человек был и впрямь не похож на других. Те, чаще всего, приходили тощие, голодные, грязные и оборванные. А иногда и хмельные. В келью вошел мужик лет сорока, высок, могуч, в плечах широк. Снял шапку мерлушковую, перекрестился. Волосы расчесаны на пробор, бородка и усы не всклокочены, как у многих, а коротко и чинно пострижены. Зипун доброго сукна подпоясан широким кушаком, штаны хоть и стары, но аккуратно залатаны. Сапоги чисты, мокры — видать, перед воротами смыл грязь в луже.
— Как зовут, чей будешь? — начал расспрос Савва.
— Степанко Кукин, сын Федоров. А родом я из деревни Копани, что под Кузьмодемьянском.
— Где был, что видел?
— Был, почитай, везде, видел много.
— Присядь, рассказывай.
— С чего бы начать? Ну бывал я в солдатах и назад тому года с три из полка бежал на Дон. Попал к Степану Разину, жил в казаках. После взятия Астрахани пошел с атаманом вверх по Волге, под Саратовом ранен был. Степан пошел дальше, а мне велел, оклемавшись, итти на Саранск и сбивать там ватагу, ждать его указу. Ватагу под Шацком я сбил, но приказа не дождался. Люди в разбой ударились, мне это не по душе стало, ушел я от них. В селе Кочемасы под городом Ломовым люди, взбунтовавшись, меня атаманом поставили. Село взяв, нам бы надо под Ломов итти, а бунтовые мужики село свое оставить не захотели. Я опять ушел.
— Бросил, стало быть? Как и шацких.
— Сказано — не по душе мне такое. Я и к Стеньке потому убег, что он волю всему черному люду обещал. Всему, чтоб ты знал. А шацкие только о разбое мыслили, а кочемасовцы о своих дворах да о барском добре. И тех и других гибель ждет. А я если и погибнуть хочу, то за корысть всего люда, а не своего двора ради. Прошел я мимо Алатыря, был в Керенске. Троецкой острог миновал, сидел в тюрьме в Инсаре, около Темникова был: везде бунтуют, все розно, а чего хотят — не знают. А един вож где? Разин ушел на Дон, Васька Ус попятился аж в Камышин. И тогда решил в родные края податься.
— А к нам зачем пришел? — спросила Аленка.
— О вас далеко слух разнесся? Любопытно мне стало— девка в атаманы выбрана. Да и кормят у вас, говорят, справно.
— Хлеб-квас пока, слава богу, есть, — заметил Савва. — Прикажи Насте принести еды для гостя, ну и этого… того самого.
— Я сама схожу.
Аленка вышла, велела Насте угостить пришельца, сама пошла к Ефтюшке узнать, как идут сборы. Потом ее окружили сотенные атаманы, у каждою десяток вопросов. В келью вернулась часа через два. Савва и Кукин, слегка захмелевшие, горячо спорили. Поп докладывал Степке, что Разин смалодушествовал, и надо искать иного большого атамана, который вкупе с казацким патриархом собрал бы все бунтующее племя в един кулак.
— Слышь-ка, Алена, — сказал Савва, — Степан удумал с нами итти. Возьмем его есаулом, а? В ратных делах он зело мудр и многоопытен.
— Пусть остается. Знает, куца мы идем?
— Говорил я. Расскажи, есаул, како ты мыслишь.
— Сколь, атаман, у тебя на сейчас людей?
— Коло тыщи.
— Больше нам и ни к чему. Я мыслю, нам до Темникова в бой вступать не надо, в дела бунтовых сел и городов не вмешиваться. Итти через Ядрин, Курмыш, Сергач, Мамлеево — путь самый краткий. В города не заходить, инако до Темникова мы и к весне не дойдем. Я такие путя знаю — все мимо и мимо. Взяв Темников, мы бросим клич, чтоб все ватаги нас слушались — сколотим по саранской черте одно войско. Далее будет видно. А теперь покажи мне свою рать, атаман. Есаулом, так есаулом! Дай бог нам удачи…
Спать было некогда. Почти всю ночь Аленка и Кукин обустраивали войско. Степанко хорошо видел людей — он сразу же сменил четверых сотенных (пустые людишки), перестроил по-своему пешие сотни. Из полтораста монастырских лошадей лучших выбрал под седла и установил конную сотню. Выбрал бывалых казаков, велел им чинить седла и сбрую. Оставшуюся полсотню лошадей отдал в обоз, хозяином в обозе поставил Ефтюшку. Савве дано было более всех — он получил должность духовного атамана, казначея и письмоводителя. Настю Алена поставила своим стременным.
Ефтюшка перво-наперво начал одевать ватажников. Раскрыл все кладовые, вытряхнул оттуда все белье, ходильное платье: нижние ряски, верхние рясы, скуфейки камилавки и куколи. Раздал все сапоги, кафтаны — в кладовых остались только моль и мыши. Во дворе почернело — ватажники вздевали рясы поверх зипунов, натягивали на головы скуфейки, остроконечные куколи, меняли лапти на сапоги. Молодые обрубали полы длинных ряс, чтоб удобнее было ходить, и напрасно. Потом, в пору холодов, они в этом раскаялись.
На телеги погрузили зерно, муку, солонину рыбную и мясную, а также остальную снедь. Туда же водрузили пушки, зелье, свинец, бывшие в монастыре.
Сама Алена надела шлем, села на подаренную Шустом сивую кобылу, повесила сбоку саблю, сунула за пояс пистоль, выехала к воротам. За нею, в седле же, встала Настя, за Настей Кукин с конной сотней. На Савве новая суконная ряса, поверх рясы на серебряной цепи золотой крест (взятый из кельи игумена). Он только хотел было осенить крестом воинство, как вдруг…
…Пристав — он на то и пристав. Ему велено было в Москве, в приказе, разыскать девку-колдунью — он ее и искал. Шел, как гончая по следу, от самой столицы более чем два месяца и вот почти достиг. Ошпаренный игумен послал к нему монаха, чтобы сказать: та самая девка-ведунья в. монастыре. Пристав со стрельцами ринулся туда. Только подъехал к воротам, вдруг распахнулись створы, а за ними — полный двор воинства. Не то ратники, не то монахи — не поймешь. Впереди молодой воевода, судя по шелому — княжеского звания. Пристав подъехал к воеводе, склонил голову. Воевода спросил:
— Кто ты и зачем?
— Пристав государева приказа Терешка Курии. Ведомо стало мне, что в сей обители скрывается девка-колдунья Аленка, коюю велено взять и везти в Москву.
— Коли велено, так бери! — дерзко ответила Алена.
— Где?
— Вот она я!
Пристав удивленно вскинул брови — шутит воевода? Но воевода спокойно вытянул пистоль и разрядил его в грудь Терешки. Так же спокойно глянул в дымящееся дуло, сунул оружие за пояс и тронул поводья. Ничего не успевших понять стрельцов тут же прикололи пиками…
…Далеко позади остался опустевший монастырский двор, исчезли из вида золоченые луковицы храма, и только сейчас Алена по-настоящему поняла все, что произошло. Она почувствовала свою силу, ощутила себя атаманом, облеченным властью и ответственностью, которые легли на ее. плечи. Сразу ушел из сердца страх, который беспокоил ее все эти месяцы. Нет пристава, нет девки-ведуньи, есть атаман Алена, есть люди, вставшие с нею рядом на святом и правом пути к воле.
Когда ватага вышла на широкую дорогу, Кукин поровнял коня с атамановым, спросил Алену:
— Этот пристав… ты и вправду колдовать умеешь?
— А ты как думаешь?
— Глаза у тебя колдовские. Замечал я вчера — глянешь на мужика, он и голову в плечи.
— Умею мало-мало, — призналась Алена. — Не зря же «Слово и дело» за мной.
— Ого! Вижу, у тебя с царем особые счеты?
— Не только с царем. Приедешь в Темников — узнаешь.
— Ты чем-то на Стеньку похожа. Тому человека прикончить — все одно что плюнуть. Как ловко ты пристава срезала. Когда привыкнуть успела?
— Первый он у меня, — тихо сказала Аленка.
— Лиха беда начало.
— А ты убивал много?
— Бывало.
— Зачем?
— Так ведь война. Если не ты его — он тебя.
— Ну, а если он отца мово убил?
— Пристав?
— Да нет. Любой. Должна я его убить за это?
— Только не ради мести.
— За что же?
— Чтобы он больше не убивал. А мстить — это грех. Христос велел прощать.
— Прощать?! Тогда зачем ты поехал со мной? Бунтовать?
— Да. Не себя ради, а всего простого люду.
— Врешь. Бунт потому и начинается, что собирается множество людей, у которых свои, но одинаковые обиды, слитые в одно большое горе. Барин мой… он отца моего батогами забил, мать в болото загнал, сгноить хотел заживо, мне жизнь изломал. Таких вокруг него тысячи. И если все мы будем прощать…
— Твой барин один такой?
— Все они людоеды, все! Жила я у боярина в Москве. Про любовь мне пел, златые горы сулил, а потом… да что и говорить!
— Вот ты сама же себе и поперечила. Если они все кровопивцы, то всех их кончать надо. А если каждый своего обидчика… это тот же разбой начнется, а не бунт.
— Верно сказал. Но с кого-то начинать надо. Вот я с Андреяна Челищева и начну.
— Поживем — увидим.
Первый день похода окончился удачно. Прошли верст пятьдесят или около того. В селах и деревнях, попадавшихся на пути, ни кого не встретили — избы и дворы были пусты, церкви заперты. Аленку это сначала удивило, но есаул объяснил — мужики ушли в бунт, бабы и старики прячутся в лесу. Кукин держал казаков строго, даже в брошенных домах ничего брать не позволял. Под вечер сошли с большой дороги влево, на широкую лесную просеку. Ядрин остался правее.
Ночевать остановились в небольшой деревеньке, тоже пустой. Сотни расположились в избах, клетях и сараях. Аленке и Насте отвели лучшую избу, Савва, Кукин и Ефтюшка ушли на сеновал. Снова был приказ: ничего у мужиков не брать. Аленка уснула сразу же, как убитая, но около полуночи проснулась — нужно было проверить охрану. И беспокоилась она не напрасно. На обоих концах деревни, а — также и боковые, сторожа безмятежно спали. Сменив сторожей, на обратном пути заметила: четыре стога сена, стоявшие за околицей, исчезли— конные казаки скормили лошадям. На рассвете снова по такой же просеке пошли в сторону Алатыря. Сергач и Мурашкино решили обойти дугой — по слухам туда из Тетюшей через Туваны к Четаево князь Борятинский провел большое войско.
По обе стороны просеки стоял густой еловый и пихтовый лес. Дорогу эту Степка-есаул знал и разведку высылать не стал. Аленка, как и прежде, ехала впереди, рядом с Настей, за ними дремал в седле Кукин. Он ночью спал плохо — мучила старая рана. Солнце только что поднималось над лесом, освещая верхушки елей, внизу было сумрачно. Завал — сваленные поперек просеки, вперехлест, деревья — заметили поздно. Не успела Аленка натянуть поводья, как из завала блеснули две искорки, раздались выстрелы, и белый конь, подарок Ивашки, рухнул на дорогу. Аленка, успев бросить стремена, вскочила быстро, крикнула:
— Настька, коня!
Перепуганная Настя свалилась со своей лошади, Аленка мгновенно вскочила в седло, выхватила саблю:
— Казаки! За мной!
Есаул вырвался вперед, загородил конем дорогу, крикнул зычно на весь лес:
— Назад! Все назад!
— Как это назад?! Они у меня коня убили. Казаки, вперед!
— Ты что, атаман! Это же засека.
— Пушку ставь!
— Посмотри назад! — гремел Кукин. — Мы в ловушке.
Сзади, в трехстах саженях, с треском валились на просеку густые, разлапистые пихты.
— В стороны и ложись! Не то перекокают по одному.
У Аленки почему-то не было страха. Ее всю захлестнула злость — убили любимую лошадь.
Кукину два раза повторять не пришлось — ватажники рассыпались по сторонам, просека опустела. Прошло минут десять, засека молчала. Наконец, Кукин крикнул:
— Эй, воины! Чьи вы?
— Мы батькины! — раздалось из завала. — А вы чьи?
— А мы мамкины!
— Ого-го-го! Стало быть, родня. Выходи, кто посмелее — не тронем!
Аленка шагнула было вперед, но Кукин опередил ее, вышел на просеку, двинулся к завалу. Он уже знал, что кричат свои.
— У вас шо — очи повылазили? Своих бьете! Покажись, кто отчаянный.
С завала, раздвинув ветки, спрыгнул человек, подошел к Кукину, что-то сказал. Аленка увидела, как есаул махнул рукой — мол, подходите, тут свои. Издалека узнала — с Кукиным рядом стоял горбун, какого встретили они с Илейкой на пути в Москву.
— Вот наш атаман, — сказал Кукин, когда Аленка подошла.
Она подала горбуну руку:
— Ай-яй, Федор, как нехорошо. Второй раз и все из-за пенька бьешь. По-иному-то не умеешь?
— Погоди, парень. И верно, где-то я тебя видел.
— Вспоминай.
— Что мы тут стоим. Пойдем в стан — вспомню. А коня освежуйте — на махан пойдет. Жратвы, поди, что и у нас — маловато.
Стан у ватаги находился рядом. Только Аленка подошла к костру, как в стороне, раздалось:
— Ой, доченька! Ты досе портки не сняла?
— Видно судьба моя такая, тетка Настя.
И тут горбун вспомнил, как чуть было не отнял у парня пистолю там, на реке Оке. Обнял Аленку, сказал строго:
— В обмишулке не меня вини — себя. Шелом княжецкой брось. Инако в лесах все пули, все стрелы будут твои. Мне еще ночью доглядчики донесли — встало в деревне войско, воевода в медном шеломе, нашлепки серебряные — видать, князь. А рать вся в черном на головах, шеломы черные же. Молись богу, что утром встретились. Будь ночь — перебили бы друг дружку. Вот оно как.
— Ты прав, атаман, — сказал Кукин. — В казаки мы заверстались, а обычаев не переняли. У казаков не только в войске, а у каждой сотни свое знамя есть. И нам бы пора знамена заиметь.
И тут горбун, как будто вспомнив что-то, подошел к поварихе, шепнул ей на ухо несколько слов. Та ушла. В это время подошел Савва, его горбун узнал сразу. После объятий Савва спросил:
— А прежний атаман где?
— Убит, царство ему небесное. Теперь вот я ватагу веду. Старых почти не осталось. Только вот мы с поварихой да еще с десяток. Остальные новые, в этом году прибрели с разных концов. Илья Иваныч-то где?
— Илья атаман теперь. Кузьмодемьянск взял. Там воюет.
— А мы все еще Разина ждем. А он что-то с Волгой расстаться не может.
— Степан Тимофеич шибко ранен. На Дон лечиться ушел. Теперь нам самим в едино место сбиваться надо.
— Куда же, хотел бы я знать?
— Мы, вот, идем к Темникову. А вы?
— На Олатырь было собрались.
— Пошто на Олатырь? — спросил Кукин. — Олатырь месяц тому взят и острог спален. Вы бы лучше на Мурашкино пошли, на Орзамас. Там, сказывали, князь Юрья Долгорукой лютует.
— Супроть князя у нас руки коротки.
— Тогда идите на Темников, — посоветовал Савва, — Только иной дорогой.
— Верно, — заметил Кукин. — Если вместе, то мы не только сено, солому вокруг сожрем. Тебя как зовут-то?
— Федька Сидоров.
— Договорились, стало быть, ищи нас под Темниковом.
К костру подошла повариха Настя. Она подала атаману два куска пестрядинного полотна. Один был выгнан красной и зеленой нитью, другой красной и синей.
Горбун размотал первый кусок полотна, положил на плаху, оттяпал ровненько топором длинный лоскут, сказал:
— Вдолину буде как раз, а вширь маловато, — и оттяпал еще один такой же лоскут, протянул поварихе, — Скоренько обмечи и сшей. — Потом отрубил два лоскута красно-зеленого цвета, подал Настьке. — И ты шей, а мы пока древка соорудим.
Через час знамена были готовы, приделаны к древкам. Красно-зеленое знамя досталось Аленке, другое Сидоров взял себе.
— Теперь-ча мы друг друга издали узнаем.
Кукин по казацкому обычаю приделал к нижнему концу древка ременную петлю, отдал Настьке.
— Отныне ты будешь знамя носить. Ногу вденешь в петлю и — с богом.
Еще через час Аленкино войско выступило в путь.
Впереди отряда пустили Настьку. Над ней, слегка выгибая древко, трепетало на ветру пестрядинное красно-зеленое знамя.
Вторая ночевка была в селе Петаково. После совета с Саввой и Кукиным Аленка хотела было итти спать, но пришел Ефтюшка. Переминаясь с ноги на ногу у двери, он сказал:
— Что делать будем, атаман? Припасы кончаются. Солонину сожрали, мука на исходе…
— Как это так, Ефтихей? — удивилась Аленка, — Полсотни телег было нагружено…
— Так ведь более тыщи ртов, сама посуди.
— Но двое суток только прошло. Неуж все кончилось?
— Когда все кончится — будет поздно. Я заранее упредить должон.
— Верно, Ефтюха, — похвалил его Савва. — Мы подумаем.
— Слушай, Кукин, — сказала Аленка, когда Ефтихей ушел, — вот ты дважды атаманом был. Где корм людям доставал?
— Вестимо где — в барских усадьбах. Там завсегда кормов понатаскано…
— Но ты говорил — грабеж не по душе. Как же?
— Грабеж, атаман, это когда мужика обдирают, его кровное тащат. А у бар разве грабеж. Это мужики свое наработанное берут, поскольку им есть нечего, одеться не во что. Тут греха нет. И нам бы пора усадебку присмотреть, которая побогаче. Вот тут Барышевка недалеко есть, боярина Хитрово именьишко.
— Это Барышевска слобода что ли?! — воскликнул Савва.
— Она самая.
— Так мы там летом бывали.
— У меня там муж недовенчанный есть, — Эти вроде бы шутейные слова Аленка произнесла печально, и только один Савва понял эту грусть, сказал:
— Его уж, поди, приказчик Сенька. Ивлев довенчал, а отец Ферапонт вместо венца крышкой накрыл гробовой.
Кукин глянул на Аленку, на Савву — не сказал ничего. Вмешиваться в такие дела на ночь глядя не следует.
— Так я доглядчиков в слободу пошлю.
— Посылай.
Доглядчики вернулись на другой день под вечер. Встревоженно донесли: в Барышевке солдаты. Говорят, крутился давно в тех местах атаман Петька, прозвищем Грешник, и связан он был с отцом Ферапонтом. Приказчик Сенька об этом знал давно, но не доносил куда следует, потому как разбойники усадьбу не трогали, а грабили по дорогам. Когда забунтовался весь уезд и запахло жареным, Сенька съездил в Арзамас к воеводе Долгорукому и привез полсотни солдат и столько же стрельцов, да две пушки. Отца Ферапонта посадили в подвал, пытают — где стан атамана Грешника? Тот пока молчит.
— Ну теперь, — сказал Савва, — нам в гости к Ивлеву и сам бог итти велел. Отца Ферапонта будем выручать.
— Надо поразмыслить как следоват, — заявил есаул Кукин.
— Что тут размышлять. Их сотня, нас тысяча. У них две пушки — у нас четыре.
— Ты, може, Саввушка, запамятовал — мы драться будем впервые. А сто пищалей, знаешь, что могут сотворить? Вижу — не знаешь.
— Доручаю наш первый бой тебе, есаул, — согласилась Аленка, — Я как рядовая буду биться, со стороны на бой погляжу.
— Почему же, — улыбаясь ответил Кукин. — Ты атаман — веди бой.
— Чиниться будем потом. Сейчас нам надо усадьбу взять, людей не потерять. Давайте размыслим…
Сенька Ивлев сам не рад, что привел солдат и стрельцов. Мало того, что корми их, но и пои, и всячески ублажай. Стрелецкий голова Самойло пьет, как бочка, солдатский сотник Михайло Ермолаев щупает сенных девок, а стрельцы и солдаты бродят по лесам, собирают грибы, орехи, а с разбойниками встречаться, вроде бы, не хотят.
Этот день выдался дождливым. Стрельцы и солдаты пришли из поиска мокрые и злые, Самойло потребовал водки «для сугреву» не только себе и Ермолаеву, но стрельцам и солдатам. Пришлось откупорить второй бочонок.
«Сугрев» перешел в пьянку, после чего, выставив кой-какую охрану, воины завалились спать. Сенька тоже выпил немало.
Разбудил их набат. Приказчик выскочил на двор и сразу дернулся обратно, закрыл дверь на засов. По двору метались бородатые люди, горела конюшня, из ее широких ворот выводили лошадей. Кто-то непрерывно орал истошным голосом, слышались выкрики, команды, выстрелы. Сенька понял, что ему надо бежать одному. Жену и детей, может быть, разбойники и не тронут, но если скрываться всей семьей — верная гибель. Спрятав бабу с ребятишками на чердак, Сенька приготовился бежать. И вовремя. В дверь уже ломились налетчики. Сенька, не долго думая, высадил ногой раму и прыгнул в сад. Его на лету подхватили чьи-то сильные руки, приподняли и ударили головой в стену…
…Дело начали не торопясь, честь по чести. Савва благословил ватажников, сказал им напутственное слово. Кукин указал, какой сотне, что делать. Сам есаул встал на холме около усадьбы, за собой поставил конную сотню. В усадьбу со всех сторон шли четыре дороги, каждую оседлала сотня — на случай, если по дорогам пойдет стрельцам подкрепление. В саму усадьбу и сельцо при ней послали всего триста человек, чтоб не было сутолоки. Их туда повела Аленка. Было велено сразу, как только ворвутся во двор, зажечь сарай. Чтоб было светло и все видно.
Условились также бить в набат — для суматохи. Если во дворе у стрельцов выйдет перевес — набат остановить. Это будет знаком для сотен, расположенных на дорогах, — итти на подмогу Аленке. Если и сотни не помогут, то Кукин, увидя это с холма, пустит конников.
Набат в ночи загудел, Аленка ворвалась в усадьбу, сама сунула под соломенную застреху пучок горящего хвороста (думала — сарай, оказалось — конюшня). Стрельцы и солдаты выскакивали из дверей в подштанниках и попадали либо на копья, либо под сабли ватажников. Аленке воевать пришлось мало: она разрядила пистоль в голову бежавшего на нее с пищалью солдата, полоснула саблей стрельца и все. Потом солдаты разбежались, пришлось выводить из горящей конюшни лошадей.
К рассвету выяснилось — наших убито трое, ранено двенадцать, солдат и стрельцов на дворе лежало около двадцати. Поручив есаулу наводить в усадьбе порядок, Аленка вместе с Настькой принялась помогать раненым. Развязала котомку, вытянула свои травы и снадобья, сбросила кафтан, засучила рукава. Настька вскипятила воду, нашла чистого полотна для перевязки, изодрала его на ленты. Казаки вносили в избу раненых, Аленка и Настька промывали раны, посыпали сухим порошком из руты, тысячелистника и. горчавки. Когда сухие травы кончились, Аленка сходила за усадьбу, принесла крапивы, подорожника и листов мать-мачехи. Она знала — выжатый сок этих трав чудесно заживляет свежие раны, не дает им гноиться.
В избу то и дело заскакивали ватажники, чтобы глянуть на невиданное и удивительное. Многие из них ходили в бой со Стенькой Разиным или в других ватагах, и везде было не до раненых. Если тебя покалечило в бою, то либо подыхай, либо, как волк, зализывай раны сам. А здесь… «воевать за таким атаманом будет гораздо надежнее», — говорили они, и слух этот скоро разнесся по всей ватаге.
После перевязки раненых укладывали на телеги — значит, кидать на смерть их не будут.
И еще понравилось ватажникам — атаман всю одежду, взятую в усадьбе, велела не делить, а сперва одеть всех, кто сильно обносился, оружие и лошадей давать тем, кому надобно. Указ был такой: брать не каждому для себя, а для ватаги.
Утром разыскали отца Ферапонта, вывели из подвала. Савва на радостях хотел было обнять приятеля, но тот упредил:
— Меня стрельцы наобнимали — телеса болят нестерпимо. Мне бы сейчас штец горячих да полежать бы. Спасибо скажу потом. — Савва увел попа к себе.
Разведчики, посланные за усадьбу, донесли — стрельцов и солдат поблизости нет. Стало быть, можно дать ватажникам отдых. Когда все успокоились и улеглись где попало, в боярскую избу привели Сеньку Ивлева. Увидев Аленку, приказчик не удивился и не испугался. Он сказал мрачно:
— Не зря тебя царски слуги ловили. Каюсь, что не утопил тебя тогда по приказу воеводы. Я думал…
— Ты, Семка, не дерзи, — предупредил Савва. — Она ныне может тебя запросто повесить.
— Мне все одно. Не она, так боярин голову оторвет. Еще раз скажу — надо было утопить.
— Голову я тебе, Сенька, отрывать не буду, а отплачу тем же, — усмехнувшись сказала Аленка. — Я велю тебя женить.
— Я уже женат, детей трое. Старшая такая же кобыла, как и ты. Младшему пятое лето было. И еще скажу: я ведь тогда знал, что отец Ферапонт с разбойниками якшается. Мог бы…
Суд над Сенькой был скорый. Савва, Кукин и отец Ферапонт одногласно сказали — повесить. Аленка молча приговор утвердила. Виселицу соорудили быстро. Всем, кто прибился к ватаге после Синбирска, вешать бояр, приказчиков, дьяков не впервой. Сеньку подвели к петле, велели подняться на чурбак. Приказчик поглядел на Алену, спросил:
— С детьми позволь проститься?
Алена кивнула головой. Из дворницкой выпустили простоволосую бабу, девку, паренька лет десяти и мальчонку голоштанного. Баба бросилась к Сеньке, распласталась перед ним, обнимая ноги, заголосила. Что есть силы завыла девка, повисла у отца на плече. Малого Сенька взял на руки, и о «обхватил ручонками шею отца, прижался к щеке.
И сердце атамана дрогнуло. Алена встала с места, подошла к виселице:
— Ладно, прикащик. Долг платежом красен. Ради детей твоих отпущаю, помни. Только боярину Богдану Матвеичу отпиши: была, мол, в гостях ключница Аленка, благодарила, мол, за хлеб-соль боярскую. И непременно отпиши — пусть ждет в гости на Москве. Скажи — будет непременно. Отпустите его.
Потом, когда люди разошлись, Савва ворчал:
— Первая победа, и уж опьянела ты. Ускачет он в Арзамас, приведет на нас войско, и будет тебе на орехи.
— А без него, думаешь, князь Долгорукой не узнает?
— Ну-ну, гляди. А нам отсюда топать надо. Чем скорее, тем лучше.
Кукин однако, когда Савва ушел, атамана одобрил!
— Ты поступила праведно. Теперь тот Сенька нам не опасен. А народишко понял — ты не токмо за волю идешь, но и за правду.
Есаул словно в воду глядел — после полудня прибежали два мужичонка из ватаги Мишки Грешника. Один из них, терзая в руках старенькую шапчонку, сбивчиво заговорил:
— Ты бы нас к себе, того… заверстала бы. Поскольку… мы, того…
— А чем у Мишки в ватаге плохо? — спросила Алена.
— Дак ведь как получается, — ответил другой. — Атаман наш супротив бояр итти не хочет, он по-прежнему зипуны на дорогах у проезжих снимать горазд, деньгу отбирать, лошадей. А нам, мужикам, это не подходит. Нам бы к одному концу прийти надо. Не век же кистенем махать.
— А мы, думаешь, бояр одолеем?
— Если всем миром черным встать — подомнем. Ну, а нет, так и за дело свято погибнуть можно. Я говорю же — какой никакой конец должон быть. А вы, слухи идут, поступаете справедливо, раненых не бросаете. У нас вон от болотного жит. ья мрут мужики как мухи, а кто их лечит? Да никто.
— Вы только двое? А иные не захотели?
— Как же! С Мишкой дюжина, не больше. Но сорви головы, не дай бог. Их все мужики боятся. Вот нас и послали. Ты бы помогла им, а?
— Оставайтесь. О других я подумаю.
Появление этих мужиков не то чтобы встревожило Аленку, но заставило задуматься, поразмыслить над тем, что же с нею происходит. Приказав оседлать коня, она выехала в лес, чтобы подумать наедине. Начался дождь, но Аленка, не обращая внимания, ехала по дороге. Задала себе вопрос — кто она теперь? Была крепостная девка. Бежала от барина. Потом побежала от приставов. И вдруг резко сменилась судьба — стала атаманом. Вот она уже убивает врагов, судит, рядит, повелевает. Когда бежала, тут уж выбора не было. Хотелось жить, нужно было спасаться. Теперь же она должна знать ради чего вставать на этот неведомый, тяжелый путь. Ну, ради мести Челищеву, ради вызволения заболотцев. А потом что? Вот взяла она усадьбу, завтра пойдет на Красную слободу. А тут мужики пришли — просятся в ватагу. А она только еще первый шаг сделала. Дальше будут приходить еще больше — ведь вся Русь поднялась, ходят люди, чего-то хотят, чего-то ищут. Если отказывать им — для чего тогда в атаманы встала? Если принимать, то уж уйти от них будет нельзя. Взялась за гуж… А имеет ли она право браться за этот гуж? Если не хватит сил, ума, отваги? Бросить их на погибель? Воеводы бросают людей в бой — на то они и воеводы. А ты, девка, — можешь ли ты встать над многими душами, повести их на бояр, на царя? Вон Степан Тимофеич, ей не чета, а смалодушествовал, ушел на низы. Кто-то должен заменить его. Найдется же человек. И вдруг мысль дерзкая, отважная! А почему не она? Вот мужики пришли, не к кому-нибудь, а к ней. Говорят, слух добрый идет. И раньше, в монастыре, она об этом слышала. Разин тоже не один города брал. И около меня встали мудрый Савва, рассудительный Кукин, и другие встанут. Ведь говорил же Илейка, да и не только Илейка, что в ней сила особая есть. А есть ли? И снова мысль, уж совсем отчаянная — надо одной поехать в ватагу к Мишке, отнять у него мужиков. Если сила есть — сможет, если ее убьют — не страшно. Резко рванув поводья, она повернула коня, прискакала в усадьбу, нашла мужиков, расспросила, где стан Мишки Грешника. Настька, видно, поняла ее намеренье, побежала в избу, где отдыхал Кукин.
На опушке леса ударила коня в бока стременами, жеребец поднялся на дыбы, сразу перешел на галоп. Изредка оглядываясь назад, Аленка погони не заметила. Дождь перестал, от коня валил пар, но Аленка все скакала и скакала.
Наконец, запахло дымом, в стороне от тропинки меж деревьями замерцал костерок. Аленка, не раздумывая, будто с берега в холодную воду, выскочила на поляну, осадила коня перед кострищем.
— Зовите сюда атамана!
— Ну, я атаман, — из группы сидевших у огня выделился высокий, худощавый, лет сорока, белобрысый человек. Белые брови, ресницы, поросячьи глазки, пухлые губы — такую породу людей Аленка знала. Властны, жестоки, но трусливы.
— Я из усадьбы…
— Да уж понял, — Мишка говорил медленно, растягивая слова. Пойдем в землянку — поговорим.
— У меня от ватаги секретов нет.
— Чо надо?
— В гости звать пришла.
— А потом?
— Потом на Темников пойдем.
— Нам и здесь неплохо.
— Все так думают? — Аленка указала на мужиков, которые толпами подходили к костру, окружив его плотным кольцом.
— Здесь думаю я и мои асаулы, — сердито произнес атаман.
— Я вас и не зову! Скажите, люди, — Аленка сошла с коня, вскочила на пенек, обращаясь к толпе. — Вам не надоели эти гнилые места?
— Опостылело все! — крикнул кто-то из толпы.
— Мочи нет!
— Вы здесь своих же мужиков грабите, а на Волге Степан Тимофеич ранен — от вас помощи ждет. Под Арзамасом князь Долгорукой появился — то и гляди бунтовых черных людей придушит, а вы…
— Микитка! — крикнул атаман. — Заткни ей глотку!
К Аленке подскочили двое, сдернули с пенька, схватили за руки. Атаман подошел к ней, ощупал взглядом с ног до головы, облизнул свои пухлые губы:
— Смотрю я на тебя — такая кобылка не обхожена гуляет. Уведите ее в землянку — обходим.
Аленка с силой рванула правую руку, выхватила из-за пояса пистоль, сказала спокойно:
— Я вот вгоню тебе меж ног— про кобыл забудешь. Сразу мерином станешь.
В толпе рассмеялись. Мишка снова крикнул: «Взять!>, —но мужики придвинулись к Аленке, молча оттеснили «есаулов». Над головами толпы взметнулись рогатины, вилы и топоры. Атаман выхватил саблю, но, увидев угрюмые и решительные взгляды мужиков, снова бросил ее в ножны.
Аленка подошла к коню, бросила тело в седло и крикнула:
— Кто верит мне — за мной! — И, не глядя назад, тронула поводья. Оглянулась только на дороге — за нею тянулись люди: пешие, верховые и на телегах.
Ватага разрасталась. За атаманом пришло около трехсот человек, почти все крепостные Богдана Хитрово пристали к Аленке. Прибавилось и лошадей, оружия, кормов. Усадьбу обчистили до зернышка. Две пушки, посланные князем, пригодились тоже.
Аленке верили все и не очень допытывались, почему она ведет их на Темников. Раз ведет — значит, надо. Отец Ферапонт открыл церковь, вместе с Саввой отслужили молебен. Это еще больше укрепило веру бунтовых людей. «Если церковь с нами, — думали они, — то, стало быть, дело это богу угодное».
Перед походом в избе у отца Ферапонта потихохоньку выпили. Аленка наравне со всеми приняла чарку, захмелев, вдруг спросила:
— Жених мой жив?
— Жив.
— Где?
— В шорницкой, где ему быть.
— Проводи, отец Ферапонт. Проститься хочу.
Шагая по двору, поп заговорил:
— Ты бы, атаман, Проньку-то взяла с собой, а? У тебя сейчас сбруи-то ой-ёй-ёй сколько, а шорника нет. Сгодится ведь.
— В пути не умрет?
— Как знать? Может, в трудностях оклемается? Должен же я довенчать вас когда-нибудь, али нет?
— Этим шутить нельзя, отец Ферапонт.
— Я не к тому сказал. Венец, это уж как бог велит, а тебе в атаманах замужней ходить будет легче. Заметил я — Кукин на тебя око грешное кладет, а если дальше дело пойдет, охотников будет много. А при муже, пусть и невсамделешнем, не посмеют. А я скажу, что вы венчаны…
— В этом резон есть, — согласилась Аленка. — Если поедет — возьмем…
Через день в усадьбу возвратился Сенька Ивлев с семьей. В Арзамас князю ничего доносить не стал — убоялся. Вдруг бунтовщики возьмут Арзамас, донос найдут… А боярину Хитрово, как и велено было, отписал:
«…В нынешнем 179-ом году, в октябре начале, твоя дворовая девка Аленка сбежала в лес и, собрався с ворами, намедни налетела на твою усадьбу. До этого князь Юрья Долгорукой прислали мне сотню стрельцов, но она их разметала, строения некие пожгла, житло все пограбила без остатку, а воров с ней было полторы тыщи. В бою стрельцовый голова Самойло пробит рогатиною подле горла в правое коромысло и оттого умре. Другой, Михайло Ермолаев, пробит копьем под правое ухо. Стрелец Грегорей прострелен его же пищалью в шею насквозь, стрелец Оська посечен саблею пополам тою Аленкою, а солдат Левовтий проломлен в голове дубиною. У стрельца Данила прострелена рука насквозь ис лука, другая стрела попала в чело насмерть. Двое солдат без имени проткнуты рогатинами, стрелец Афонь-ка топором зарублен. Меня, холопа твоего, ударили головой о стену, оттого я теперь мало слышу. Отпиши, государь мой, что мне делать, холопу твоему…»
«…Бил челом государю… боярин и оружейничий Богдан Матвеевич Хитрово. В нынешнем году его вотчины Барышевской слободы крестьяне от своего малоумья пошатались, а за шаткость им никакого наказанья не учинено. И государь велел про шатость ево разыскать, и по сыску хто чего, смертной и торговой казни доведетца, за воровство учинить им указ.
И Ефиму Насонову ехать с Москвы в село Барышевскую слободу, взять у человека ево Сеньки Иевлева статьи и по тем статьям разыскать всякие сыски накрепко, и воров пытать…»
Не зря в народе говорят: «Москва-матушка вся насквозь звонкая». Здесь, почитай, на каждой улице стоит столб с крышкой, на столбе колокол. Это звоня. Для чего? Мало ли для чего. На случай пожара потрезвонить, если ночью грабить тебя начнут — сполох устроить. А вдруг для чего-либо народ созвать понадобится. Вон на Ивановской площади в кремле такой колокол редко молчит.
На второй неделе после покрова святой богородицы в будний день вдруг вся Москва залилась благовестом храмовых колоколов и теньканьем всех уличных звоней. Народ высыпал на улицы, а у столбов монахи качают колокольные языки, голосят:
— Все к Успенью, все к Успенью! Буде анафема, буде проклятие!
Люди, несмотря на моросящий с утра дождь, спешат в кремль, к Успенскому собору. Анафемствуют редко, в десять лет раз, а то и реже. Пропустить анафему — грех большой, преданных вечному проклятию надобно знать всем. Успенский собор полон — ладонь меж людей не просунуть. Двери раскрыты настежь, вся площадь перед собором запружена народом. Касимовский купец Никита Ломтев настырно протиснулся к самым дверям, дальше не хватило сил. Шутка в деле — побывать в Москве да увидеть-услышать такое — будет, что рассказать в Касимове. Впереди его, почти на пороге, стоял мужик в драном кафтане, расползшемся на широченной спине. Никита потолкал мужика в спину, проговорил полушепотом:
— Подыми мя на плечо — рупь дам. Уж больно глянуть надобно.
Мужик повернул голову, пробасил:
— Два.
— Ладно, подымай. Я не велик росточком-то, сух.
Мужик присел, сказал: «Седлай», — и, когда Комлев забрался ему на шею, поднялся. Весь храм в сиянии свечей, в ладанной дымке предстал перед Никитой. На высоком амвоне стоял митрополит, что говорил народу, не разобрать. Потом на его место взгромоздился огромный человек в коричневой рясе, не то монах, не то дьякон, и оглушительным басом заревел:
— Воор и измееенник, и клятвопреступник, и душегубец Стенькаа Раазин забыл соборную церковь и православную христианскуую веруу, великому государю изменил, и многие пакости и кровопролитие и убийства во градях учинил, и всех купно православных, которые его коварству не приставали, побил, и сам вскоре исчезе и с единомышленниками своими да будет прокляаат! Анафема ему и анафемааа!
Хор многоголосно подтвердил:
— Анафемааа, анафемааа, анафема!
— Страх господа бога вседержателя презревший, церковь святую возмутивший и обругавший, и Великому Государю Алексею Михайловичу, всея Великия, Малыя и Белыя России самодержцу, крестное целование преступивший, народ христианский возмутивший, множество русского народа погубивший, и премногому невинному кровопролитию вине бывший, донской казак Стенька Разин да будет проклят! Анафема ему!
— Анафемааа, анафемаа, анафема!
— Наставники и злоумышленники, его волею к злодейству приставшие, лукавого начинания его подсобники Васька Ус, Федька Шелудяк, Лазарко Тимофеев с Илюшкою Ивановым, яко Дафан и Авиром, да будут прокляты все еретицы! Анафема-а-а!
Дальше молитву дослушать не пришлось. Мужик вильнул плечом, ссадил Никитку наземь, сказал: «За два рубля хватит», — и протянул руку. Купчишко хотел было поторговаться, но мужик так сжал его шею, что два рубля были вынуты сразу же. Выбравшись из толпы, Никитка перекрестился: «Слава богу, еретики прокляты, теперь бунт должон пойти на убыль». Если бы знал Ломтев, что проклятый Илюшка Иванов спал когда-то на его сеновале, он бы крестился еще неистовее.
А приехал Никитка в Москву по делу. Челобитную на касимовского воеводу Караулова привез. В челобитной написано:
«…В нынешнем же, государь, во 179-ом году, октября в 17-ый день, ночью, не дождавшись с караулу подья-чево, пушкарей и служилых людей, он, воевода Тимофей Левонтьич Караулов, сбежал неведомо куды и неведомо для какова умыслу. А в Касимове у нас воровских людей никаких нет и не бывало. А ныне мы, холопи твои и сироты, с твоею, великого государя зелейною и с пороховою казною и с пушками и с пушечные запасы, сидим и бережем на дворе татарского царевича Араслановича…»
В нынешние мятежные времена купчишку в Москву бы никакими силами не вытурить. Но пошли слухи, что воры захватили Шацк, разграбили Кадом. А это в сорока верстах от Касимова. А тут, как назло, воевода сбежал, и защитить купеческое богатство, если бунтовщики пожалуют, некому. Вот и побежал Ломтев к царю с челобитной. Уж совсем собрался выехать Никитка, а на дворе гонец к боярину Хитрово из Барышева. Послал его в Москву приказчик, да схватил гонец в дороге пулю в ногу — дальше ехать не может. Слезно упросил купца грамоту передать.
Только в Москве Никитка понял — грамотка эта как нельзя кстати. Пойдет он к Хитрово, а уж тот его и на царя выведет.
В кремле сказали — Хитрово сидит в оружейном приказе. Купец потопал туда. Дьяки долго держали его в сенях, к боярину не пускали. Наконец, ввели в палату, купчишко упал на колени. Хитрово устало сказал: «Встань», — принял письмо приказчика. Лицо у боярина осунулось, борода не чесана, глаза злые. «Видно, и вам Стенька задал хлопот и забот, — подумал Ломтев. — Не только мы, грешные, дрожим».
Прочитав грамоту, Богдан бросил ее в сторону, проворчал:
— Смердова дочь, а туда же, в воеводы, — потом спросил. — Как там у вас, в Касимове?
Никитка протянул челобитную. Боярин быстро пробежал глазами по строчкам, сказал:
— Поезжай, Никита Семеныч, домой. Челобитную государю я передам седни же. Касимовцам скажи — в Арзамас послан князь Долгорукий, с ним пятьдесят тыщ войска. Он ваш город защитит.
— Спасибо, боярин. Все как есть передам.
Ныне при царе Богдан Матвеевич Хитрово силу взял большую. Никона нет, Сгрешневы не в чести, поскольку они государю были родней по прежней царице. Теперь в государынях Наталья Кирилловна Нарышкина, теперь около трона ее дядя Артамон Матвеев. Этот с Богданом ладит — оба у царя первосоветники. У Матвеева по-прежнему посольский приказ, во внутренние дела лезть он не большой охотник. Тем паче, когда внутри великая смута идет. Посему, прежде чем итти на войсковый совет (а они ныне чуть не каждый день), царь с утра советуется с Богданом Хитрово. Встает Алексей Михайлович как всегда рано и еще до заутрени встречается с оружейничьим. Встречается не как прежде — без чинов и поклонов, без заздравных приветствий. Не успеет Хитрово войти, а царь сразу:
— Ну, как там, боярин, дела? Враг наш и зломыс-ленник еще жив?
— Жив, пусто б ему было, государь. По доносам судя — идет на Дон.
— Анафема ему была?
— Вчера, в соборе.
— Князь Юрья Долгорукой пишет?
— Вечером отписка получена. И зело грустна, великий царь. Пали Шацк и Кадом, воры взяли Лысков, большое село Мурашкино. Князь Юрья Борятинский досе к Алатырю не пошел.
— Почему так?
— Урусов, большой воевода, руки ему вяжет. И Долгорукий тоже его безуказностью стеснен. Пора большого воеводу менять, великий государь. Все наши воеводы, яко барсы по земле мечутся, воров ловят, а он как сидел в Казани, так и сидит. Ждет, когда Разин снова на Волге появится. Ведь если бы он вовремя пришел к Синбирску, то вору Стеньке утечь было б некуда, и черта была бы в целости, города Алатырь и Саранск и иные были бы все в целости, и уезды до конца бы разорены не были. И то разорение все учинилось от нерадения кравчего и воеводы князя Урусова к тебе и ко всему московскому государству.
А ныне бунт с Волги, государь, уходит, ныне ядро мятежа сместилось к Арзамасу, Темникову и Саранску. Получил я вчера челобитную на твое великое имя из Касимова. Воевода Караулов из града убег, огненные припасы, пушки обманом оставив на жителей. Враги то и гляди захватят и Касимов.
— Где челобитня?
— Я в разрядный приказ переслал вчера же. И вот еще что, государь мой, — получил я из моей вотчины грамотку от прикащика. Пишет он, что усадьбу мою разграбила некая монашка, а строение сожгла. И обещалась будто бы та старица быть на Москве. А с нею две тыщи.
— Ох, хо-хо! Уж и бабы за воровство принялись. Нам только этого не хватало. Почему прикащики об этом пишут? Отчего воеводы молчат?
— И не напишут. Стыдно, государь. С бабой справиться не могут.
— Как же с большим воеводой быть, посоветуй?
— Я уже сказал — менять.
— На кого?
— Юрья Долгорукого, более некого.
— А може, Борятинского? Он на ногу скор, решителен.
— Большому воеводе еще и мудрость нужна. Дай Борятинского в товарищи Долгорукому — пары лучше не найти.
— Хорошо, боярин. Указ заготовь, я подпишу.
— И вот еще что, государь. Надо бы атаманам Войска Донского Корнилу Яковлеву да Михайлу Самаренину наказать, чтоб они нового вора и изменника Стеньку, как он придет на Дон, словили.
— Наказано давно. Только они с Разиным одного поля ягода, и в этом у меня надежи на них нет.
— Я обоих добре знаю. К хмельному зело привержены. А вино курить ты им на Дону запретил.
— Позволить?
— Обещай им ведер по двадцать вина, и они не только Разина — отца родного словят.
— Укажи думному дьяку Семену Титову таково обещание послать. Что еще посоветуешь?
— Хватит, государь. Остальное на думе порешим. А то и так Артамон Сергеич к моим советам ревнует?
— И все-таки скажи — как по-твоему, где у нас наиглавные места, в кои более всего нужда рати посылать.
— На саранской черте, государь, Арзамас и Темников, на Волге — Кузьмодемьянск.
В Кузьмодемьянске остались двое: Ивашка Шуст да отец Михаил. Мирон Мумарин с Ивашкой Сорокой ушли на Ядрин, взяли его, разделились на два рукава, один пошел влево, на Лысков, другой вправо, на Цывильск. Илейка Долгополов свою сотню на север увел, на Баки, Богородское, Лапшангу.
В середине октября царское знамя большого воеводы перевезли из Казани в стан князя Юрия Долгорукого. Первым своим приказом князь повелел воеводе-Даниле Афанасьевичу Борятинскому сразу итти с полком на Кузьмодемьянск, по правому берегу, а казанскому служилому человеку Михайле Баранову, придав сотню солдат, — итти по берегу левому на Кузьмодемьянск же. А двоюродному брату Афанасия, Юрию Никитичу Борятинскому, было велено ударить по Алатырю. Из Казани же бросил большой воевода на Цывильск Кравкова Матвея — полковника московского солдатского выборного полка пешего строя. До сего времени эти воеводы топтались около Волги.
Вторым приказом княж Алексеич отозвал от Нижнего Новгорода думного воеводу Федора Леонтьева с полком да князя Щербатова Константина с полком же и двинул на Арзамас. Потому как у Нижнего нм делать было нечего, и держал их там Урусов из-за страха перед приходом Разина.
Разин в это время был в Паньшином городке под Царицином на судах и упрямо, не слушая ничьих советов, копил силы для нового похода на Волгу. О том, что на саранскую черту катилась вторая могучая волна восстания, он знал, но значения ей не придавал. В основе этой волны были мятежная мордва, черемисы и чуваши. А инородцам атаман теперь не верил. И вместо помощи отдал приказ — оттянуть второе войско на Саратов, чем освободил дорогу Юрию Борятинскому для удара на Алатырь и Саранск.
Вся обстановка подсказывала Разину — наступать на Москву надо с линии Казань — Кокшайск — Кузьмодемьянск, на Саранск — Темников — Пензу, дальше повернуть вправо на Рязань и Коломну, а там рядом Москва. Но Стенька упорно держался прежних планов: скопить силу и итти на Нижний Новгород, а оттуда по русским землям, по Оке и Клязьме, через Владимир, к столице.
А князь Долгорукий действовал скоро и решительно — в конце месяца войска Данилы Борятинского вышли на реку Сундырь, что в 25 верстах от Кузьмодемьянска.
Новый кузьмодемьянский воевода Ивашка Шуст узнал об этом заранее. Чуваши из Курмыша, прибегавшие к Шусту, донесли — князь Данила дал бой на реке Юнге в 10 верстах от Цывильска, дрался умело и двухтысячный отряд плохо вооруженных повстанцев разметал по лесу, пленил и тут же для устрашения повесил сотню чувашских и черемисских крестьян.
Дня за четыре ранее Шусту донесли — по левому берегу идет Мишка Бараков с сотней и уже достиг речки Ерыксы, где был остановлен засеками восставших. Сотни Баранова Шуст не испугался, и напрасно. Казанский служилый человек в небольшом звании изо всех сил старался выслужиться перед царем. Умный, отважный и жестокий, люто ненавидевший чуваш, черемис и мордву. Бараков не щадил ни себя, ни свою сотню. Хитро обойдя засеки, он обстрелял повстанцев с тыла, уничтожил их всех до одного и пошел на деревню Кушерга.
Вот тогда Шуст понял — пора начинать высылки навстречу Борятинскому и Баранову, чтобы не допустить их к городу. Еще раньше были посланы гонцы на Ядрин к Мирону Мумарину, чтобы тот возвращался на помощь городу, Мирон привел три тысячи человек.
Прямо скажем — Ивашка Шуст казак был смелый, рисковый, но воеводой он оказался никудышным, войском распоряжался как попало. Может, и винить его в этом не стоит, научить его, подсказать было некому. Со Степаном Разиным — ни от него, ни к нему — никаких связей не было, что творилось вокруг, он не знал. Ему бы отзывать войско Мумарина не следовало. Три тысячи человек, будь они под Ядрином, дело там повернули бы так, что воевода Данила Борятинский на Кузьмодемьянск бы не пошел, а повернул на Ядрин. Мирон сказал:
— Зачем ты гоняешь мое войско туда-сюда? Мы не воюем, мы измучились в походах. Только пришли на место, снова беги сюда. Люди голодные, слабые, устали, чем их кормить будем? А там бы кормов отбили.
— Если ты такой умный, — огрызнулся Шуст, — то вставай на мое место и воеводствуй!
— Если круг прикажет — встану.
— Когда прикажет. А пока сбегай на Ветлугу к атаману Илейке. Веди его сюда. Без него мы пропадем.
— Почему я? Пошли любого. Я же тысячный!
— Любого Илейка не послушает. А войско твое пока передай брату Левке. Они до тебя все равно отдыхать будут.
— А если князь Данила раньше придет?
— Вы ему в бок ударите. За неделю, я мыслю, обернемся?
Скрепя сердце, Мирон, захватив с собой Яначка Тенекова, отправился в село Баки.
Первую высылку повели Пронька Иванов и поп Михайло. Впереди шел атаман Пронька с двумя пушками, четырьмя сотнями стрелков для первого удара. Поп должен был обойти обоз Борятинского по лесу и ударить с другой стороны. Левка Мумарин с двумя тысячами черемис встал в запасе.
Бой начался удачно. Атаман Пронька, подойдя скрытно к обозу князя Данилы, стрельнул из двух пушек, сильно всполошил стрельцов, погнал их по берегу. Поп Михайло обстрелял отступающих с тыла. Стрельцы, побросав ружья, рассыпались по лесу. Пронька и отец Михайло столкнулись друг с другом — воевать было не с кем. Бросились к оставленному стрельцами обозу, начали тормошить телеги, растаскивать корм, стрелецкую одежду, порох и свинец. Думали, что бой кончен, победа досталась легко.
А воевода Борятянский держал основное войско на другом берегу Сундыря. Он спокойно рассмотрел грабивших, послал майора Петра Аничкова с солдатами на Левкиных черемис, стоявших в запасе, а стрелецкую сотню Лутохина на обоз, полк Ачеева бросил, дабы отрезать отход бунтовщикам. Солдаты Аничкова скоренько окружили двухтысячное скопление запаса, дали по два залпа из ружей — началась паника. Левка из того окружения еле успел выскочить. Лутохин со стрельцами без труда перебил грабивших обоз. Пронька пытался было выдернуть из боя пушки, но лошадей стрельцы постреляли, и пришлось стволы снимать с колесных станков, бросать на сани и удирать. Толпы оставшихся в живых запасников кинулись к Кузьмодемьянску, но напоролись на засаду капитана Петра Игнатьева. Разгром был полный, поп Михайло прибежал в город раненный в бок, Пронька из двух пушечных стволов привез только один, другой утопил при переправе. За ночь из двух с половиной тысяч прибрели в крепость только пятьсот человек. Остальные либо были убиты, либо, скорее всего, разбежались в страхе по лесам.
…На рассвете в приказной избе собрались Ивашка Шуст, Левка Мумарин, Пронька, отец Михайло, Замятенка Лаптев да стрелец Митька Холелев. Стали искать виноватого. Шутка ли — потеряли больше двух тысяч да пушку.
Левка во всем винил Проньку:
— Ты пошто обоз грабить велел?
— Не князю же добро оставлять? — оправдывался Пронька. — Я всех стрельцов побил…
— Каких стрельцов?! Это были обозные служильцы. Их и было-то полсотни, не больше. А князь с солдатами стоял через мост, на другом берегу. А ты принялся грабить…
— Твои черемисы тоже грабили!
— В том и беда! Когда мои узнали, что в обозе крупу делят, мясо тянут, хлебы — их никак не удержать было. Голодные ведь все.
— Я бой хорошо начал, — упрямо твердил Пронька.
— Не бой, а скорее мордобой, — окая заметил поп Михайло. — Воевать никто не умеет. Ну какой из меня воевода? Мое дело храм божий. Да и ты, Пронька, сам смел, ловок, а чтобы рать водить…
— Он же сам напросился, — сказал Ивашка Шуст. — Я вон Митьку Холелева хотел послать, стрелец все-таки.
— Ты у нас воевода али кто? Зачем Левке две тыщи отдал?
— У черемис — черемисский воевода должен быть.
— Да будь у него хоть семь пядей во лбу — совладать ли ему с такой ордой.
— Выходит, не вы, а я один виноват?! — зло крикнул Шуст.
— Все виноваты, но ты городской воевода, ответ тебе держать.
— Перед кем?!
— Перед Ильей Иванычем. Он, я мыслю, скоро будет, спросит.
— Будет ли? — спросил Холелев. — А вдруг Мирон не дошел до него?
— Надо бы еще посылку сделать, — предложил Лаптев. — Послать такого, кто путь этот знает. Без Илейки наш город не удержать.
— Согласен. Давайте пошлем. Кого?
— Оську Черепанова, — предложил Левка. — Он горшки туда продавать возил.
— Это какой Оська?
— Мужик русский. Из деревни Коротни. Сейчас у тебя на конюшне…
— Позовите.
Осип Черепанов ехать на Ветлугу согласился без слов. Пока писали письмо Долгополову, в приказную избу вбежал Топейка Ивашкин, раненый. И рассказал тот Топейка, что посланная встречь Мишке Баракову сотня вся пострелена под деревней Кушергой и что Бараков не позднее чем к вечеру будет на реке Рутке.
— Туда я еще третьего дни Ивашку Шмонина послал, — сказал Шуст. — Ты его видел?
— Видел. Он луговых людей собрал четыре сотни, засеки они сделали, а ружья у них никакого нет. Он просил мушкетов да пушек затинных.
— Замятенка!
— Тут я.
— Возьмешь свою сотню, три затинных пушки да 60 мушкетов, отвезешь Шмонину. Баранова через Рутку не пускать. У него всего сотня стрельцов, а пушек нет, я знаю. Лодки у нас есть?
— Этого добра хватает, — сказал Лаптев.
— Перевезешь на левый берег Оську, найди ему коня доброго. Он на Ветлугу пойдет, к атаману Илье. Ты, Левка, сейчас же на коня и поднимай горных черемис. Всех, кто может ходить. Князь Данило, я мыслю, завтра к городу пожалует.
Отец Михайло заупрямился. Он свой приход знал хорошо. Сейчас в деревнях остались только богатые мужики и трусы. Они на царские рати не пойдут.
— Гони, Левка, силой. Я тебе сотню казачков дам — они поднимут мертвого, — приказал Шуст.
— Верно сказал Мирон — из тебя атаман, как из лихорадки лестница.
— А из тебя поп, как из лаптя ложка.
На этом совет закончился.
Мирон прискакал в Баки за сутки, нашел Илейку, рассказал о кузьмодемьянских делах. Пожаловался на самоуправство Ивашки Шуста.
— Скажу мой указ совету — из воевод его убрать. Ты вставай. К себе поставь Проньку Иванова да Ивашку Андреева. Они казаки мудрые. Я им письмецо напишу.
— Ты бы сам туда шел, брат мой. Нельзя так — мы все вместе должны быть. Тогда сильны будем, победу держать будем. А сейчас мы все врозь. Степан Тимофеич на юг ушел, ты на север, Сорока под — Цывильском, Аленка, говорят, атаманом стала, две тыщи на Темников увела. А там, говорят, вся саранская черта восстала, каждый атаман сам за себя, и править ими некому. Нам всем туда надо итти, людей в кулак собрать. Инако передушат нас всех поодиночке. Сам подумай — пятьдесят тыщ у нас под Кузьмой было, а у князя Данилы только четыре с половиной. Теперь силы растрясли…
— На Разина надежи у меня нет, под Саранск я не пойду — туда Стенька Мишку Харитонова и Ваську Федорова послал. Я совета патриарха Никона держусь. За зиму подниму весь север, весной двинусь на Москву. Никон ко мне пристанет, я верю, и тогда мы неодолимы будем. Оставайся со мной, а? Пронька город удержит и без тебя. Две сотни для подмоги я ему пошлю…
— Я не только тебя братом назвал, Илья. Пронька, Ивашка, поп Михайло тоже мне побратимы. Как я их брошу?
— Ну ладно, ладно. Веди подмогу, воюйте.
Расстались они холодно. Илейка в письме атаманам писал:
«Прокофью Ивановичю да Ивану Андреевичю товарищ ваш Илюшка Иванов сын челом бьет со своим войском. Как вас, государей моих, господь бог сохраняет? А про меня изволите ведать, я октября 26 дня, дал бог, здоров со всем своим войском. И у меня которое была чювашского города черемиса 30 человек, я их к вам послал, да русских 100 человек. И я рад бы к вам воротиться, да меня чернь не отпускает, потому что здесь на Ветлуге, кричат, бояре появятца, и где чернь наедут и рубят. А стою я теперь на Баках. Здравствуйте во Христе навеки».
Первого ноября чуть свет князь Данила Борятинский вышел к Кузьмодемьянску и, став против крепости, начал стрелять по стенам из пушек. Шуст выслал гонцов за помощью в Ядрин, Цывильск и Курмыш. Гонцы возвратились ни с чем: Цывильск уже взял полковник Кравков, ядринцы и курмышцы сами вели тяжелые бои с царскими войсками и помощи дать не могли.
И тогда среди повстанцев произошел раскол. Отец Михайло предложил сдаться на милость победителя, к нему присоединился старшина горных черемис Юанайко. Черемисы приведены были под угрозами и воевать не хотели.
Шуст, Левка, Холелев и Пронька твердили вместе — город не сдавать, держаться изо всех сил, ждать подхода Ильи Долгополова. Спорили долго, но в ночь на 2 ноября в крепость проскочил Лаптев и сообщил — Ивашка Шмонин. Оська Черепанов, Яничко Тенеков попали в плен Баракову, луговые черемисы разбежались, пушки потеряны, а стрелки при переправе через Волгу были утоплены Борятинским.
— Паству мою губить задаром не дам, — настаивал поп. — Бог нам этого не простит.
— Выпустите нас из города, — просил Юанайко, — Мы против царя не вставали, нас пригнали силой.
Снова собрался совет, на котором согласились: отца Михайла и восемьсот черемис выпустить из города. Шуст сказал попу:
— Ну, водохлеб, иди в пасть зверю. Мы, даст бог, город отстоим, а вас посекут сразу же.
— Я со крестом впереди пойду. На крест воевода меч поднять не посмеет. Он, как и мы, верует в бога.
Утром 3 ноября распахнулись ворота крепости. Отец Михайло в торжественном облачении шел впереди. За ним несли хоругви, иконы и свечи. Замолкли пушки. Борятинский ликовал — город сдается.
Но радость была преждевременной. Как только хвост процессии вышел на посадскую мостовую, ворота захлопнулись, а со стены по подошедшим ближе солдатам ударили две пушки, раздались ружейные залпы. Князь-воевода немедленно позвал полковника Шепелева и приказал итти на приступ. Стрельцы Лутохина и Лаговчина начали обходить крепость с юга. Приступ шел весь день, к вечеру загорелась и рухнула южная стена, и стрельцы ворвались в город. Шуст приказал Проньке, Ивашке Андрееву и Левке бежать из города, найти Долгополова. Сам с Митькой Холелевым и сотней казаков вышел за ворота и отважно бился, пока Митьку не убили, а его раненого не схватили и не связали.
Град Кузьмодемьянск вольным был ровно месяц. Отца Михайла с черемисами Юанайки снова вогнали в город и бросили в тюрьму. Ивашка Шуст сказал попу:
— Ну что, водохлеб, верит князь в бога? На одной осине болтаться будем.
— Может, пощадит? — тихо ответил отец Михаил.
— Ну, а будь наш верх — ты бы его пощадил? Я бы — нет. И потому правды от князей и бояр не жди.
Отбить город нелегко, а удержать его и того труднее. Во-первых, на кого его оставить? Воевода Побединский убит, дьяк и подьячие порублены, городские стрельцы либо разбежались, либо ушли к ворам, а вокруг тысячи мятежников. То и гляди — соберутся снова да по городу ударят. Пленных полным-полно, обе тюрьмы набиты до отказа — что с ними делать? И кормов, опять же, нет. Царь-государь только грамоты Шлет: иди туды, иди сюды, сделай то, сделай это. А чем солдат питать, лошадей — и заботушки ни у кого нет. Они там, в Москве, думают, что здесь святым духом кормиться можно.
Позвал князь Данила на совет полковника Шепелева, майора Аничкова, капитанов Игнатьева и Кишкина. Само собой и голову стрельцов Юрья Лутохина. Это он поджег стены крепости и первым ворвался в город. Позвал князь своих воевод и выложил им все свои заботы.
Майор Аничков сказал прямо: «Из города уходить нельзя. Уйди, а воры тут как тут».
Насчет пленных полковник Шепелев сказал еще короче: «Всех посечь». Капитаны с ним согласились. Юрий Лутохин родом из этих мест, у него другой резон. «Черемис легонько попотчевать розгами, привести их к шерти на верность государю и отпустить домой за кормами. После розог они будут сговорчивее и привезут и муки, и мяса, и сена с овсом. И всем расскажут, что лютости к людям у нас нет, и воры будут оттого плодиться меньше. А изменников — стрельцов и казаков — повесить. Про Шуста и других атаманов надо донести государю, может, он им кару пострашнее укажет».
Борятинский, поразмыслив, с Лутохиным согласился и велел ему готовиться в далекий путь на Москву с отпиской государю.
Майору указал ремонтировать спаленную стену крепости, а полковника послал в город Васильсурск. Капитану Кишкину приказал атаманов-заводчиков отделить от пленных, а попа Михаилу привести к нему.
Гремя цепями, в приказную избу вошел отец Михайло.
— В прошлый раз сказывал ты мне, что черемис пригнали в город насильно?
— Истинно так.
— Ну а ты к ворам своей волею пошел?
— Я, князь, пастырь стада христова. Куда стадо — туда и пастырь.
— Порешил я тебя и черемис отпустить на волю. Аки ты пастырь, то и делай свое дело. Седни у нас вторник. В воскресенье будешь служить молебен. И там провозгласишь анафему Стеньке Разину и его злочинцам.
— Провозглашу.
— Снимите с него чепи.
В субботу князь велел истопить баню. Помыв телеса и всласть напарившись, Данила Афанасьевич довольный пришел в воеводскую избу, где он теперь жил. А там уже ждал его полковник Шепелев.
— Ну, как там в Васильграде?
— Худо, князь. И русские люди, и черемиса, что живут от города в ближних местах, в город приходили, шерти мне дали, я отпустил в домы их. И что же? Все теперь воруют с казаками заодно и хвалятца Кузьмодемьянск вырубить вконец, разорить. И Васильгороду таким же разорением хвалятца. Посему нашу черемису ты отпускать погоди. И еще встретил я сеунщика, шел он от племянника твоего Юрья Никитича Борятинского в Нижний Новгород и рассказал мне печальные вести. Брат твой, стольник князь Роман, убит ворами в селе Павлове, а дядя твой, Трофим Борятинский, ранен в прошлом месяце и выживет едва ли.
Князь Данила выслушал полковника молча, налил чарку водки, выпил. Второй раз налил две, одну подал Шепелеву, другую выпил сам. Сказал мрачно:
— Завтра в храме душу убиенного Романа помянем, завтра же всех пленных перевешаем и перерубим. Чистую кровь Борятинских отомстим.
В воскресенье с утра по городу пронесся слух — после полудня будут казни. И верно — на краю откоса стрельцы и солдаты сооружали виселицы, ставили плахи, острили топоры.
Отец Михайло вел обедню словно во сне. На память, по привычке, провозглашал молебствия, а думал о другом: о бренности своего житья, о слабости духа. О том, что предал святое дело, товарищей и паству свою людям бесчестным, грешным и лютым. Чувствовал: и его не пошалят и умрет он презираемый всеми. И князем, и атаманами, и народом. Князь Данила с воеводами стоял в переднем ряду, был мрачен и глядел на священника зло.
В конце обедни началось поминание усопших. Дьякон прочел упокойную рабу божью Роману, убиенному врагами, и не разобравшись в записи, зачислил в убиенные и Трофима. Князь стоял словно туча, глаза его налились кровью. Отеи Михайло вырвал у дьякона вивлиодию[4] и решил провозгласить анафему сам. Пробежав глазами по листку, он увидел, что в конце вивлиодии рукою князя были добавлены имена Ивашки Шуста, Миронки Мумарина, Проньки и Сороки. Это отрезвило Михайлу, он выпрямился, тряхнул гривой волос, поднял над головой крест и сочно, твердо и громогласно запел:
— Донскому казаку Степану Тимофеичу Разину, его атаманам и сподвижникам Илье Иванычу Долгополову, Ивану Кузьмичу Шусту, Мирону Федорову Мумарину, Прохору Иванову и Ивану Сороке многая лета-а-а, многая лета-аа, многая лета!
Певчие на хорах, не разумев в чем дело, вслед за священником выплеснули в храм многоголосое:
— Многа-ая лета-а-а, многа-ая лета!
Князь Данила сквозь зубы прошипел:
— Схватить и в чепи!
«А Саранск, государь, и саранская черта зело воруют, и черемиса к ним пристала. От Олатыря и от Лыскова, и от Мурашкина, и от иных нижегородских мест, и от Темникова и Кадома приходили большим собранием с пушками и знаменами и хотели над ними дурна учинить».
«А мне, холопу твоему, в скорби, дряхлости своей в Шацком в осаде сидеть не чем и не с кем. Стрельцов только 80 человек да пушкарей 24, и тем верить не мочно».
«…Приехали в Васильсурск воровские казаки и твою, великого государя, казну пограбили, а в съежей избе твои, великого государя, грамоты и всякие письма подрали».
«Да он же, Гараська, видел: у Самары и выше Самары плывут по Волге воровских казаков многие побитые тела».
«А которые воровские люди в сборе в Курмыше и в Ядрине, я на тех воров велел итти воеводе князю Даниле Барятинскому с твоими ратными людьми, которые у него в полку. И он ис Кузьмодемьянска на тех воровских людей по се число не идет, ни о чем ко мне не пишет, а стоит в Кузьмодемьянску неведомо для чего и промыслу над ворами никакова не чинит».
Данила Афанасьевич из всех князей Борятинских самый старший. И в ратных делах самый опытный. Он хорошо понимал цену Кузьмодемьянску. Если этот замок запереть — по Волге ворам на Москву пути не будет. Посему от взятия города он ожидал многого: и упоения победой, и славы, и государевой похвалы.
Но вот город взят, но ни того, ни другого, ни третьего нету. Есть только досада, обида и злость. Ранили у него лучшего воеводу Юрья Лутохина. Ранили в обе руки. Отпустил князь Лутохина домой на Москву подлечиться, заодно дал ему отписку о кузьмодемьянских делах. И что же? Из Москвы от царя ему выговор. Жалуется-де большой князь Юрий Долгорукий, что отписка послана мимо его, и он-де этим большого воеводу обесчестил. А за то, что вступил в Кузьмодемьянск — ни спасибо и ни прощай. Мало того, князь Долгорукий только что прислал указ: итти Даниле со всей ратью на Ядрин и Курмыш воров бить. А град сдать кому? Оставить, отдать обратно бунтовщикам ни за здорово живешь? Сколько сил потрачено, сколько людей под городом полегло. Лучший воевода Иван Аристов — где он? Убит. Поручик Лихачев Семен разрублен воровской саблей надвое. Лутохин ранен. А сколь стрельцов, солдат, сотников лежат под Кузьмодемьянском. Привел князь к вере полтыщи кузьмодемьянских жильцов, а они в леса убежали. Черемисы на коране клялись, более тыщи отпущены по домам, а где они? Снова воруют, и доглядчики сказывают — собралось их на том же Ангашинском мосту более пяти тыщ. Не только на Ядрин рать уводить — дай бог с нею город удержать. Коль воры собираются, то непременно на город снова полезут.
А про Юрья Алексеича Долгорукого он давно знал — сволочь. Перед боярином Хитрово хвостом вертит, тот за него слово молвил — вот уж и большой воевода. А по заслугам место это. надо бы отдать Юрью Борятинскому. Не он ли тульский мятеж усмирил, не он ли прошел огнем и мечом по всей синбирской черте? Борятинские и по родовитости на семь голов Долгоруких выше. У них и шляхетская кровь, и от киевского князя Владимира корни идут, и от Мономаха. А Долгорукие кто? Торгаши, кабатчики, чинодралы. Потому и кипит обида в сердце князя Данилы, потому и не может он уснуть в эту ночь, ворочается с боку на бок. Не дай бог, узнает патриарх на Москве, что у него вместо анафемы Стеньке Разину многая лета пропели — самого князя проклятию предаст. Нет, пощады давать бунтовщикам не надо! Надо, не жалея, жестоко убивать, вешать, жечь, чтобы других устрашить, чтобы иным не повадно было воровать. Завтра же всех, кто сидит в крепи, уничтожить: зарубить, забить батогами, повесить. И не просто повесить, а вздернуть на глаголи[5], глаголи те поставить на плоты и пустить по Волге. Пусть все ворье видит, пусть дрожит в страхе. На том князь и порешил, и стало ему легче. Уснул.
И как бы в подтверждение его правоты утром привезли Даниле две грамоты. Одна от государя. В ней все же похвала пришла, а в конце приписка: «…кузьмодемьянца, посадского человека Ивашку Шуста и попа Михайла за воровство казнить смертью, а атамана Проньку Иванова сыскать, а сыскав, потому же казнить смертью, чтобы на то смотря, иным не повадно так воровать».
Вторая от приказчика. Писал он, что самолучшее именье князя Данилы ворами пограблено начисто.
Весь день в городе шла подготовка к казни. Делали плоты с глаголями, рубили помосты для отсечения голов, ставили козлы для батожания. На площади около храма, на откосе около каменной башни и на берегу Волги.
На следующий день с утра полилась кровь. Начали с рядовых повстанцев. Им отрубали указательные пальцы правой руки. Десятникам отрубали левую руку по локоть, сотникам отсекали головы. Князь Данила потом в донесении отпишет:
«И по сыску тех воров и изменников бито кнутом нещадно 400 человек, казнено 100 человек, отсечено по персту от правой руки, а иным отсечены руки, а пущих воров и завотчиков казнено смертью 60 человек».
Во главе «пущих воров и завотчиков» шли Ивашка Шуст и поп Михайло. Их привели на берег. На воде покачивались тридцать плотов. На каждом по две «глаголи».
Ивашка и Михайло шли спокойно. Поп был задумчив и сумрачен, Ивашка посмеивался. Увидев с откоса плоты, произнес как бы про себя:
— Ах, водохлебы, ах, псы цепные, что удумали. — Воеводе, что стоял на коне около откоса, крикнул — Дурак ты, князь, ей-бо, дурак! Устрашить народ хочешь? Не устрашишь — озлобишь! Еще страшнее поднимется туча, поглотит она вас, живодеров. Попомни слова мои — поглотит!
Первым вешали Ивашку. Он сам подошел к плоту, встал на досчатую пристань, к которой подвели плот, оттолкнул стрельца, надел петлю на шею, перекрестился. Другой стрелец багром сильно оттолкнул плот, веревка сорвала Ивашку с пристани. Петля затянулась, и поплыл плот вниз по реке, покачиваясь.
— Это вам за убиенного раба божья Романа Борятинского, — зло проговорил Данила-князь.
Поп Михайло только перекрестился, ничего не сказал. Его последнее пристанище в жизни поплыло вслед за Ивашкой.
— Это за кровь Трофима!
На остальные плоты вешали по два человека.
Когда казни кончились, стрелецкий голова Мишка Лачинов подошел к князю, спросил:
— Обезглавленных и засеченных до смерти хоронить?
— Еще чего! Пометать всех в воду! Всех!
…Идет по стылой водной глади смертный — караван. Плоты то выстраиваются друг за другом, то, попав на быстрину, расходятся в стаю или заходят в заводь, прибиваются к берегу. Ветер раскачивает тела людей, скрипят глаголи. Люди на берегах смотрят на погибших за волю, крестятся, желают им небесного царства. И страха в душах нет ни у кого.
Воевода Борятинский вспомнил слова Ивашки Шуста через неделю. Доглядчики донесли — на берегах стекаются в ватагу чуваша и черемиса. У ангашинского моста уж не пять тысяч бунтовщиков, а около двенадцати. Жди, князь, нового приступа на город, дрожи за свою шкуру.
Чуваши и черемисы за Мироном пошли охотно. Уходить на север с Илейкой им не хотелось. А под Кузьмодемьянском как-никак родная земля, семьи там остались, дома. Русские тоже не спорили. Многие были из Кузьмодемьянска — лучше свой город воевать, чем чужие» ветлужские места.
Переправились на горный берег благополучно, пошли на Ангашу. Путь их лежал мимо Мумарихи. Мирон остановил людей на ночевку, сам решил проведать родной дом. Деревня встретила его тишиной. Даже собаки не лаяли. В домах ни огонька — будто вымерла деревня.
Толкнул в дверь своего дома — заперта изнутри. Значит, кто-то есть. Постучал сильнее. Кто-то зашевелился заскрипели половицы. Женский голос спросил за дверью:
— Кто?
— Это я, Мирон.
Дверь открылась. Мирон по голосу сразу узнал женщину, которую он встретил в городе в ту злополучную пору.
— Жив, слава богу, — радостно проговорила она. — Я счас печку затоплю. Устал поди, голоден? — Она выгребла из загнетка угли, — стала раздувать их на лучину. Вспыхнул огонь. Женщина вставила лучину в светец, начала класть сухие еловые поленья в печку. Около кровати висела лубяная зыбка. В ней когда-то качался Мирон, в ней же, подрастя, качал он Левку и Гришку.
— Отец где? — спросил он тревожно, чуя недоброе.
— Левка разве не говорил? Похоронила я отца-то.
— Когда?
— За неделю до покрова.
— Левка был когда?
— Дней шесть тому.
— Что сказывал?
— Про казни в городе, про плоты с глаголями. Теперь люди на мосту каком-то копятся. Я забыла на каком. Снова город брать будут.
— Я тогда спросить не успел. Как зовут тебя?
— Ириной зовут.
— Сын растет?
— У него одна забота — расти.
Мирон вынул лучину из светца, поднес к зыбке, откинул тряпицу. Малыш спал: вытягивал губки, чмокал.
— Его как назвала?
— Миронкой. В честь тебя. Если бы не ты…
— Чем живете?
— Брюква есть, рожь на жерновушке мелю, корову кормлю. Молочко есть немного. Сено запасено.
— Про мужа не слыхать?
— Где уж… Сколько людей побито, сколь перевешано.
— Мужики в деревне есть?
— Мало. Многия за Левкой ушли. Бабы в лесу хоронятся. А мне с малым дитем туда не ходить.
— Живи здесь. Даст бог, вернусь…
Поев пареной брюквы с хлебом, Мирон начал прощаться.
— Отдохнул бы. Утром молочка надою…
— Надо итти. Там люди ждут.
На Ангаше снова многолюдие. Ватажники живут в старых землянках, нарыли много новых. Пронька прочитал Илейкино письмо, сплюнул:
— Задурил ему Никон голову. Север, север. А что, север? Нынче здесь драться надо. Разина осуждает, а сам…
— Кто это? — Мирон кивнул на незнакомого мужика, спящего на нарах.
— Ивашко Костятинов. Прибежал из-под Арзамаса. Казак справный, получше Илейки, пожалуй, будет. Про тебя спрашивал.
— Откуда знает?
— Поп Савва грамоту тебе послал. Эй, Костятинов!
Мумарин появился.
Казак поднялся, пошарил за пазухой, достал листок, сунул Мирону в руки и снова опрокинулся на нары.
— Пьян он ныне…
Мирон подошел к коптилке, развернул листок.
«Мирону, сыну Федорову, в руки. Мирон, приходи суда, мне атаманы добрее зело надобны. Будем гнусь бить, здесь до Москвы ближе. Илейку зови тоже. Отаман Алена, Писано под Красной слободой, что у Темникова. Приходи».
Вся саранская черта полыхала огнем крестьянского восстания.
Аленка вела свой отряд по пустым деревням и селам. Бабы, дети и старики ютились по лесным землянкам, а если кого и заставали в избах, те боязливо рассказывали, что мужики все как один ушли к Темникову, Саранску и к Шацку. Барские усадьбы тоже были разграблены и сожжены. С кормами было плохо, однако отряд все разрастался. Из лесов выходили мелкие мужицкие ватажки по дюжине человек, просились в отряд. Иногда приставали и без спросу. Вставал отряд на ночевку в одном числе, ан утром глядишь — на сотню больше. Порядок держать было трудно: Аленка не знала в лицо не только всех ватажников, но и атаманов. Люди прибывали, сбивались в сотню, сами выбирали себе сотенного атамана и шли за отрядом. Ефтюшка метался из конца в конец ватаги, считал людей, матюгался. Сколько на сей день коней, сколько людей, сколько где кормов — не узнать. Савва, любивший поговорить, стал задумчив, молчалив, к Аленкиному коню не пристраивался, тащился в обозе. Кукин то и дело высылал вперед и в стороны разведчиков, выбирал безопасные пути. Только одна Настя была безмятежна. Она всегда ехала впереди с красным, пестрядинным знаменем, на ночевках заботилась о еде для атамана, спала рядом с Аленкой, не допуская в избу никого, кроме Кукина и Саввы.
При выходе на берега реки Алатырь разведчики донесли — тут проходил атаман Федька Горбун, он свернул налево и пошел брать Инсарскую крепость. В Инсаре, по слухам, сидел в тюрьме казак Васька Золотые кудри.
Аленка сразу же повернула на Инсар. Кукину и Савве сказала — помогать Федьке-атаману брать крепость.
На уме было другое — русоголовый, голубоглазый казак не давал ей покоя.
Когда пришла в Инсар, крепость была уже взята. Острожок был невелик, и Федька Сидоров взял его без труда. Тюремный смотритель рассказал, что казак Васька перед приступом переведен в Красную слободу. Видно и впрямь он был ее судьбой. Она вела их обоих в одно место.
Ватага Федьки Горбуна разрослась не меньше, чем отряд Аленки. Посоветовавшись, решили разделиться снова. Федька пошел на Саранск, Аленка на Темников.
При расставании Федька сказал:
— У тебя, Алена, два попа — у меня ни одного. Отпусти отца Ферапонта со мной.
Барышевский поп согласился.
Не доходя верст десять до Заболотья, Кукин, знавший о намереньях атамана, посоветовал всю ватагу туда не вести, а съездить ей самой с небольшим отрядом. Ватагу решили поставить в лесу перед Красной слободой. Пока Аленка ездит в Заболотье, он, Кукин, разведает все что следует про Темников. Савва молча согласился.
К северному берегу Мокши подошли в сумерках. Осень вошла в свои права, и темнело теперь рано. Оставив сотню в лесу, Аленка взяла с собой двух казаков и пошла по берегу, надеясь найти лодку. Лодки не было, но нашли плот — три бревна, сколоченные двумя досками. Указав сотне спешиться, лошадей пустить на траву, костров не жечь, себя не выказывать, Аленка вошла на плот.
Переправившись через реку, все трое осторожно пошли по осоке и прибрежному кустарнику. Вот и Заболотье. Но как оно разрослось! Весь берег изрыт, унизан землянками. На поляне в беспорядке торчало около сотни изб, избушек, клетушек. Горели костры, в оконцах мерцали огоньки. Посреди поляны возвышалась часовенка с новой шатровой крышей и железным кованым крестом. На опушке леса словно муравьиные кучи виднелись шалаши. Одни покрыты старой порыжелой хвойной настилкой, некоторые покрыты недавно — хвоя на них свежая.
На Аленку и ее спутников никто не обратил внимания. По селению ходили люди, горланили петухи, мычали коровы. Долго искали землянку матери, и если бы не кузница и ковальный станок, то бы вряд ли нашел. В кузне кто-то не торопясь звенел молотком о наковальню, над худой крышей вился дымок.
Землянку не узнать: вместо рогожи — новая тесовая дверь, большое слюдяное окно, над крышей высекая труба.
Аленка дернула дверь — заперто. Постучала в оконце и услышала до боли знакомый голос:
— Это ты, Еремка?
— Открывай, Мотя!
Мать приоткрыла дверь, но увидев незнакомых людей, захлопнула, набросила крючок:
— Проходите, проходите. У меня постоялец уже есть.
— Пусти, Мотя. Мы от дочки твоей, Аленки.
Дверь долго не открывалась, потом внутри вспыхнул свет — мать зажгла лучину. Наконец, крючок скинули, в землянку протиснулись казаки, за ними Аленка. Землянка. вроде стала просторнее. На месте нар, на которых когда-то спала Аленка, стояла кровать. Мать тревожно смотрела на вошедших: она постарела, поседела, но выглядела вроде бы крепче, одета была лучше. Светец с лучиной освещал землянку слабо, но Мотя заметила, что пришельцы с саблями. Особенно пристально она рассматривала Аленку, но глядела не на лицо, а на пистоль за поясом, богатый кафтан и боярскую шапку.
— Где дочка твоя, знаешь? — спросила Аленка, чуть изменив голос.
— Пропала она, — тихо ответила мать. — Четыре года тому.
— И вестей не было?
— Не было.
— А разве Илья из Москвы не заходил?
— Много тут нынче людей ходит — всех не упомнишь.
Аленка хотела, чтобы мать сама узнала ее, и подошла к светильнику. Слепка ударила пальцем по угольку на кончике лучины, он упал в корытце с водой, зашипев. Лучина вспыхнула ярче, осветила лицо. Мотя глянула в глаза Аленке, протянула к ней руки, прошептала:
— Доченька, ты?
— Мама! — Аленка не вытерпела, бросилась к ней, прижала ее худенькое тело к груди и начала целовать в щеки, в губы, в глаза.
Скрипнула дверь, вошел молодой, высокий, чуть сутуловатый парень с русой челкой на лбу, перехваченной тонким ремешком. Увидев вооруженных людей, подался было назад, но Мотя опередила:
— Это, Ерема, дочь моя вернулась. Аленка.
Еремка ошалело глядел на троих, ничего не понимая.
— Ну это я, — весело сказала Аленка. — Ты что, девок в портках не видел?
Еремка улыбнулся широко и пробасил:
— Ну, слава богу, дождались. А то мы ужо все жданки съели, — и сунул Аленке в руку огромную мозолистую ладонь.
— Ерема — постоялец мой, — утирая глаза концом платка, сказала мать. — Он, Алена, как и батя наш кузнец. Мир поставил его ко мне вместо сына.
— Живем, слава богу, — Еремка снял фартук. — Гости, поди, голодны?
— Я сейчас, сейчас, — засуетилась Мотя и кинулась из землянки.
— А Заболотье шибко разрослось, — сказала Аленка, снимая кафтан и садясь за стол. — Откуда люди?
— Из разных мест. Идут и идут… Сперва Логин в списки писал, теперь бросил. Показываться сюда боится.
— А барин?
— Андреян-то Максимыч? Я его и не видывал совсем.
— Не боитесь его. Строг ведь больно.
— Ныне не поймешь, кто кого боится. Не то мы его, не то он нас. В слободе стрельцов полсотни держит, а ярыг наемных так не счесть. Тюрьму построил, усадьбу тыном остроколым загородил. Ему не до нашего Заболотья.
— Люди что думают?
— А что думать. Мы Степана Разина ждем. Тут недавно слухи прошли, идет-де на Темников атаман-баба по имени Алена. Мы уж, грешным делом, думали, что ты. Но потом узнали: атаман эта — монашка, старица.
Вошла Мотя, засуетилась около стола. Появились рыбные пироги, соленые грибы, квас и даже молоко.
— Садитесь, гости дорогие, ужинать будем. — Мотя разлила по мискам квас, накрошила туда хлеба, забелила молоком. Когда принялись за ужин, спросила:
— А молодцы-то, Аленушка, откуда?
— От Степана Разина, мама.
— Прямо от самого? — спросил Еремка.
— Ну, не совсем прямо… Поднимать вас на бояр пришли. Пойдете?
— Да я хоть сейчас! Только…
— Что только?
— С мамой как, с тобой?
— Ему меня мир доручил, — разъяснила Мотя.
— Стало быть, меня люди ждали?
— Верили. Придет-де Аленка, принесет из Москвы на бояр и воевод управу. Потом забегал сюда некий Илейка — сказал, что. ты жива, но управа будет не от тебя, а из иного места. И про Разина намекнул. А недавно, я уж говорил, про старицу Алену слух прошел. Говорили — она близко. Ее теперь ждем.
Аленка усмехнулась, спросила:
— Вдруг придет, Еремка, сюда старица. Ты под ее руку встал бы? Куда не верти — баба.
— Если за нею иные-прочие идут… Нам теперь, девка, одна доля: либо в омут головой, либо на бояр.
— Тогда готовься. Завтра пойдем Андреяна зорить!
— Ух ты! Стало быть, старица близко?
— Совсем рядом. Вот она — я!
Еремка приподнялся, заморгал ресницами:
— Ты в монашках что ли была?
— Всего один месяц.
— Дак какая ты старица? Ты же молодая, красивая.
— В монастыре, Еремка, в зубы не глядят. Как косы обрубят — так и старица. А у меня, видишь, кос нету.
— От дела-а, — удивился Еремка. — Дела как сажа бела.
— Прибаутки потом будешь говорить, — строго сказала Аленка. — Иди к людям — пусть готовятся. Скажи, Аленка обещание свое сполнила — поведет вас на бояр управу творить. Пусть, кто хочет со мной итти, к рассвету будут готовы. Рогатины, я чаю, изладили?
— И не только. Я им тут копья ковал, багры, топоры, наконечники для стрел. Только на черенки вздеть— и пошли.
— Коней у Андреяна заберем. Ты, часом, не знаешь, жеребец Белолобый жив у него?
— Жив, вроде. Одинова слышал я про это. Никого окромя барина к себе не пускает.
— Иди. А вы, казаки, в путь. Ты, Санька, к сотне, а ты, Левка, к Кукину. Передайте — завтра слободу брать будем.
Когда казаки вышли, Алена сказала:
— Ну, мама. Теперь мы одни остались. Давай поговорим…
К утру все Заболотье знало — атаман-старица это ихняя Аленка, и она поведет их на слободу. Мужики растаскивали заранее заготовленные черенки для копий, насаживали на них наконечники, багры, топоры, ладили луки, стрелы, рогатины. Ждали. Аленку.
А она не уснула в эту ночь и на волосок — все говорила с матерью, рассказывала о своих скитаниях. О Саввё, Илейке, о Хитрово, о Никоне. Думала Аленка, что мать будет отговаривать ее от атаманства, но Мотя неожиданно сказала:
— Был бы жив отец твой, он бы благословил тебя. Непокорным был, гордым. Ты в него удалась. Ну а я боюсь за тебя, но все мы ныне не в своей власти. Тебя сколько лет Заболотские люди ждали, ты теперь не мне, им принадлежишь. Иди с богом.
На площади около часовенки Аленка увидела большое скопление народу. В центре стояли мужики, над ними лес копий, рогатин, багров. За кушаками топоры, у многих луки, стрелы. Ну, прямо не мужики, а воинство. Бабы жались по краям в переулках, ребятишки шныряли меж рядами, как воробьи сидели на заборах.
На высоком крыльце часовенки стоял старик, опираясь на суковатый посох. Был юн носат, борода и волосы на висках белые, макушка лысая. Вокруг крыльца сгрудились человек пятнадцать разного возраста.
Еремка растолкал мужиков, провел Аленку к крыльцу, ей встречь спустился по лесенке лысый старик, обнял, возвел на крыльцо.
— Это староста наш Перфил Обрасцов, — сказал Еремка, — Всему Заболотью советчик.
Старик, будто не слыша слов Еремки, махнул рукой в сторону мужиков, крикнул:
— Ну-кось, бараны! Отойдите в сторону — всю дорогу загородили, — И рассмеявшись, сказал Аленке — Это тож все Образцовы. Четырнадцать голов. Сыны мой и внуки. Любопытны, как суслики. Хотят узнать, куда ты их поведешь и много ли у тебя рати?
— Все рассказывай! — крикнул один из Образцовых. — А то мы живем за болотами, не знаем ничо!
— О себе я не буду говорить — меня-то вы знаете. А за болотами народ на бояр да воевод поднялся. — Аленка перед таким большим собранием не говорила ни разу, но не смутилась. Здесь все были свои. — Инсары уж взяты, атаман Федька Сидоров на Саранск пошел. А нам надлежит взять Красную слободу, Темников, потом итти на Шацк. А рати у меня две тыщи человек, половина из них конные. Есть четыре пушки больших да столько же затинных, есть мушкеты, пищали.
— Разин где ныне?
— Степан Тимофеич Волгу и Дон поднимает. А благословил его на бояр и воевод патриарх всея Руси Никон. Об этом я доподлинно знаю. И поведет черных люден Степан Тимофеич на Арзамас, Муром, Владимир и далее на Москву. Кузьмодемьянск, Цывильск, Ядрин уже в наших руках. И еще сказывают, что пристал к «Разину царевич Нечай. Правда это или нет, доподлинно сказать не могу.
— Куда поведешь нас?
— Я не пастух, вы — не стадо. В бой водить, у меня на то атаманы есть. Сколько вас ныне собралось? — Аленка обратилась к Перфилу.
— Восемсот с гаком будет.
— Разделите всех, на сотни, — выберите сотников и выводите людей к селу Плужному. Там мои есаулы с ратью стоят, они вам все укажут. Одну сотню здесь оставьте. Дитев и баб беречь. Мало ли что может быть. А главным атаманом над вами оставляю Еремку. С богом, мужики!
Толпа загудела, но с места не тронулась. Все смотрели на старика Образцова. А он не торопясь снял шапку, погладил ладонью лысину:
— Я вот, дочка, что хочу еще спросить? Ну, мы бессписочные, нас нужда гонит. А вот ты сама что для себя ищешь? Для себя.
— Столь ли это важно, дед Перфил?
— А как жа. Каждый, кто в мятеж идет, что-то про себя думает. Может, ему с тобой не по пути. Может, ты ради власти, славы али богасьва за меч взялась?
— Коли так — отвечу! — Аленка запустила руку в карман кафтана, вытянула кандалы. Подняла их над головой: — Вот эти желези четыре года я ношу с собой. В них моего отца Артемия Иваныча барин насмерть батогами забил. Пока я эти железы на барина не надену — меч не брошу.
— А потом?
— А ты, дед, думаешь, другие баре в кандалы нашего брата не ковали? Со мною мудрый поп идет. Он слова господни всем сказывает. Дескать, кто был последним — станет первым, а первые — последними!
— Вот теперь с богом, мужики!
Темников и Красная слобода жили в эту осень как в угаре. Со всех сторон шли вести о бунтовщиках. Не было села, где не завелась бы ватага, не было деревни, где не побывали бы шайки бродяг, прельщавших мужиков на бунт. Восстали села Плужное, Шаверак, Шенино, Куликово. Грабили богатых и бедных. Сыщики присмирели, беглых уже не ловят. Их самих ловят и вешают на деревьях.
Помещики надежду на стрельцов и солдат потеряли, стали укреплять свои именья сами и на свой счет. Вооружали состоятельных, «лутших» мужиков, которые соглашались встать на защиту барских и своих жизней. Таких было немало.
Андреян Челищев все свое именье окружил тыном — сплошным забором из вкопанных глубоко в землю заостренных бревен. Над этим трудились все лето крепостные и тягловые мужики.
У Андреяна с братом Василием Челищевым давно спор идет.
— Ты, Андреянко, глуп, — твердит все время воевода, — Тын твой сожгут твои же кабальные смерды, они же копьями, которые ты хочешь отдать, тебя же пронзят, хлеб и скот разворуют. Надо все: зерно, скот, лошадей, а их у тебя с тыщу, пока не поздно продать и бежать куда глаза глядят. С деньгами нигде не пропадешь.
— Тебе легко говорить, воевода. У тебя ни кола ни двора — хватай кошель с деньгами и беги хоть сегодня.
А у меня именье, дворы, поташные заводы по деревням, стада кровью и потом нажитые. Без них я никто— пустое место.
— Продай, говорю.
— Кто все это по нынешним временам купит? Тебе бежать легче…
— Не скажи. Я аки чепями тут прикован — воевода же. А ты бы мне потом помог в случае чего. Деньгами…
— Ты глупцом меня назвал, а сам умен много ли? Чернь не первый раз бунтует, если каждый раз нам бегать, что от нас обоих осталось бы! У меня предчувствие есть — все обойдется. Лутшие мои мужики сами бунтов боятся не меньше, чем я, и будут стоять за свое житло не хуже, чем стрельцы твои вшивые. Я на стрельцов надежду не держу совсем. Наша крепость в богатых мужиках — помни это! Во все мятежные времена они, а не стрельцы с голытьбой расправлялись. Не побегу никуда, так и знай!
В полночь на усадьбу приехал кузнец Еремка — привез полсотни наконечников.
— Пошто так мало и пошто ночью? — спросил приказчик Логин.
— В минулый раз, — соврал Еремка, — вез я тебе триста копей, а чьи-то шпыни меня пограбили, чуть не убили. Ныне пришлось во тьме ночной… А железа боле нет, ковать нечего.
— Бессписочные не разбежались еще?
— Куда там! Что ни день, то прибыль, что ни ночь, то новые бродяги появляются. То и гляди на барина с дубьем полезут. Такая воровщина…
— Скажи им — пусть не суются. Нам воевода сотню стрельцов придал, две пушки с ядрами. А тын видел? Засеки кругом выстроили. Скорее Темников падет, чем усадьба. Пусть на гибель не идут. Напомни им — на той неделе одна шайка зубы об наш тын обломала. Полсотни полегло за тыном, а остальные в остроге сидят.
— Ладно, окажу.
Погрузив железо? Еремка уехал прямо в село Плужное, к Аленке.
Перед рассветом Андреян Максимович проснулся. Разбудил его не то тревожный сон (снились черные змеи), не то предчувствие беды. А может, смена погоды. Еще с вечера заветрело, теплая погода встречалась с холодом. В середине ночи ветер заметался вокруг домов, заунывно воя меж застрехами крыш. У барина заломило в костях.
В длинной ночной сорочке он вышел на крыльцо, на дворе кружилась солома, выдутая из хлевов, глиняный двурылый рукомойник раскачивался на цепочке и, словно к приходу хозяина, ударился о брус, раскололся. Зябко поеживаясь, Андреян подумал: «Слава богу, что успел отправить в Москву жену и детей». В сенях, выпив из жбану два ковша квасу, он лег снова. Но уснуть не удалось: прибежал встревоженный Логин и сообщил — в стороне овчарен горит тын. Челядь послана тушить пожар, но кто знает, что последует дальше. По-быстрому одевшись, Челишев вскочил на коня, поскакал в дальний конец усадьбы. Горел тын — злодеи с наружной стороны навалили хворосту и зажгли — выгорело не меньше четырех саженей забора. К месту пожара бежали люди с ведрами и лопатами, но не успели передние тушители добежать до забора, как со стороны леса раздался дикий посвист, топот копыт и крики, а через огонь подобно Птице перелетел всадник на вороном коне с высоко поднятой над головой саблей. За ним, поднимая вверх искры, золу и дым, помчались через прожог всадники, и лавина их показалась барину нескончаемой. Мужики побросали ведра и разбежались.
Андреян бросился к восточным воротам, но они были уже распахнуты, и через них в усадьбу врывались людские потоки. Бунтовщики, ощетинившись копьями, рогатинами, вилами, неистово орали, заполняя двор будто вода в половодье. Челищев, рванув поводья, направил коня к мельнице, надеясь перескочить через плотину. Но и там мужики, раскачивая бревно, били им в затину, разрушая ее.
Страх не лишил барина рассудка, он решил уходить через прожог, надеясь, что там бунтовщики уже проскочили. Но тут по-прежнему лезли в проход теперь уже пешие люди, десятками, сотнями. «Боже мой, — ужаснулся Андреян, — сколько же их?!» — и опустил поводья. Теперь оставалось одно — положиться на волю случая.
Около жилых хором шла схватка. Рявкнула дважды пупка со стороны слободы и замолкла. То тут, то там трещали ружейные выстрелы, в темноте неистово орали люди, ржали кони, визжали бабы.
Над крышей сенника вдруг взвился длинный язык пламени, осветил двор, улетел ка хвосте черного дыма Затем заполыхала крыша.
Из боярских домов, освещенных пламенем пожара, тащили добро Челищева. Надеяться было не на кого. «Братец-воевода, наверно, утек раньше меня», — подумал Андреян, сошел с коня, сел на бревно и обхватил голову руками…
Утром в усадьбе Аленка впервые показала свой атаманский норов. До этого она слушалась Кукина, Саввы и даже Ефтюшки. А ныне стояла на своем. Степка Кукин было так сказал:
— Из усадьбы нам надо уходить. Пока ватажники в грабеж не кинулись. Здесь оставить сотню-другую, а остальных на Темников веди. Ты видишь — наскочили мы внезапно и, почти никого не потеряв, усадьбу взяли. И Темников надо неожиданно для воеводы бить. Там, я знаю, преотличная крепость. Ее твой бывший боярин Богдан Матвеич строил. А он большой мастак по этому делу.
— Сперва слободу зорить надо. Она ж рядом.
— Если Темников захватим — слобода сама упадет. А пока мы с ней возимся, воевода Челищев солдат вызовет.
— Он верно говорит, атаман, — вступил Еремка. — Красная слобода укреплена почти как город. Андреян Максимыч беду ждал со стороны Темникова и слободу огородил тыном, окопал валом покрепче, чем усадьбу. Из Темникова в слободу высланы все подьячие, их семьи, стрелецкие жонки там, сыскные люди. Они дешево себя не отдадут.
— Нет. Сначала будем бить по слободе, — упрямилась Аленка. — Мы же с Федькой Горбуном договорились— сперва берем слободу, потом город.
— От Федьки гонец только что прибежал, — заметил Ефтюшка. — Он Саранск взял с налету. Степанко правду говорит — Темников пора промышлять.
— Тогда скажите мне — кто у нас атаман? Я или Ефтюшка? Пусть тогда он рать на Темников ведет!
— Упрямство твое, Алена Ортемьевна, мне не понятно? — Кукин развел руки. — Чем медлить и спорить— давайте пойдем на слободу. Только…
— Может, так сделаем, — заговорил Савва, — разделимся. Ты, Степан, с Еремкой пойдешь на Темников, а мы с Аленой на слободу. Ежели одновременно — может, и ладно выйдет, а?
— Я согласна. Мне оставьте двести конных да полтыщи пеших, а остальное берите вы. Пушек мне не надо.
На том и порешили. Когда Кукин и Еремка вывели из усадьбы две тысячи с пушками, Савва сказал Аленке:
— Худо творишь, дочка. Разин-атаман, будучи в Хвалынском море, полонил красавицу-персиянку. Говорят, княжну. Знаешь, что он с нею сделал?
— Знаю. Метнул в воду.
— А почему?
— Надоела, поди. Поигрался и хватит. Все вы, мужики…
— По-бабьи судишь, дочка. Понял он — в этом великом деле нужно все от себя отринуть. И любовь, и честолюбство, и алчность. Токмо думу про волю одну оставить себе. Одну волю…
— Так, ты думаешь…
— Не думаю — знаю. Ты к острогу рвешься, где казак кудрявый сидит. Ты готова всех нас бросить, токмо бы в глаза его голубые взглянуть.
— В одну руку бороду и пупок взять неможно, — заключил Ефтюшка. Он о Аленкиной присухе знал.
Краска стыда хлынула на лицо Аленки.
— Нет, нет! Я не к острогу рвусь! Не к казаку. Мне барин Андреян Челищев нужен! — на глазах ее появились слезы. — Как вы могли подумать?!
— Так я же тебе докладал, — простодушно проговорил Ефтюшка, — что барин твой схвачен, под полом сидит. Ай запамятовала?
Аленка, закрыв лицо руками, выбежала.
— Охо-хо, — вздохнул Савва, прикрывая дверь. — Хоть и атаман, а девчонка же. Ну она разве виновата, что не вовремя любовь пришла. Она же, зараза, не спрашиват, ударит во грудь и запалит там огонь.
Старики сели на лавку рядом, задумались.
— Ты в молодости… страждал? — спросил Ефтюшка. — Я дак нет. Привез мне батько невесту из соседней деревни, сказал: «На тебе мосол — грызи». Детишков мне таскает чуть не кажин год, все девок. Сейчас опять брюхата осталась. Как она таи?
— В молодости я, Ефтюха, по святым местам ходил, баб возненавидя. Меня сия напасть под старость лег словила.
— Ух ты! Влюбилси? В кого?
— Вот в нее, в Аленку.
— Побойся бога! Она дочь тебе.
— Как дочь и люблю. Отцовство во мне, Ефтюха, проснулось. Тоже не вовремя. Так она мне дорога — на смерть за нее пойду.
— То-то ты в последнее время молчалив стал. Боишься?
— Боюсь. Может, напрасно я ее в атаманы послал, а?
— Так это не ты, бог ей указал.
— Веру я в наше дело теряю. Головы у дела сего нет. Илейка правду сказал — Стенька смалодушествовал. Были мы под Кузьмодемьянском, под Ядрином — от него ни одного указу. Сейчас здесь толчемся. Кто как вздумает. Ватаги мечутся, атаманы как слепые котята тычутся. Раздавят нас…
…Аленка выскочила на двор, в горящее лицо ударил холодный ветерок. Навстречу ей Еремка.
— Ты про Белолобого спрашивала?
— Ну?
— Нашел я его, а что делать — не знаю. Двух конюхов искалечил, зараза. Бьет задком и передком. Грызется, никого к себе не подпускает.
— Идем.
Белолобый стоял в малой конюшне, где шорницкая. От нашейного ремня к двум стойловым столбам натянуты цепи. Узда висит на столбе. Аленка попросила краюху хлеба, подошла к стойлу, протянула жеребцу:
— Ты все балуешь, Белолобый. Меня забыл совсем. — Жеребец, увидев чужого человека, тряхнул рез «ко головой. Звякнули цепи, застучали о настил копыта. Аленка подошла ближе:
— А помнишь, я тебе корку дала. Возьми.
Белолобый пряднул ушами, повернул голову в сторону, как бы стараясь лучше разглядеть человека, потом заржал негромко и потянулся к хлебу, мягкими губами принял краюху. Аленка осторожно просунула руку в стойло, потрепала коня меж ушей. Жеребец снова заржал, тихо, воркующе.
— Вот видишь, много лет прошло, а ты узнал меня. — Аленка расстегнула пряжку ошейника, цепи упали. Другой’ рукой сняла со столба узду, накинула на голову жеребца, вывела из стойла.
— Седло, — приказала Еремке. Тот подскочил, накинул на спину седло, затянул подпругу…
…Савва и Ефтюшка, закончив разговор, хотели малость выпить, но вбежала Настя, крикнула:
— Атаман зовет!
Аленка сидела в седле, при сабле, в шлеме. Конная сотня ждала ее за воротами. Савва заметил — глаза у атамана вспухли, покраснели. Лицо злое.
— Я еду в город, а вам здесь не бездельничать. Ты, Настька, воды вскипяти, лоскутов надери. Подорожник, крапива и иные травы, ты знаешь, чтоб были в достатке. Раненые скоро прибывать будут. А ты, Ефтюха, баню приготовь. Да не для меня, для всех. Темников возьмем— людей мыть надо. Инако вши съедят. Тебе, отче, делать нечего — поворчал на меня — теперь помолись во здравие. Вечером буду! — Рванула поводья, конь поднялся на дыбы, вырвался впереди швадрона[6].
— Ты, Ефтюха, глаза ее видел? — спросил Савва.
— Ревела. Дело бабье.
— Не скажи. Я четыре года ее знаю — это первый раз Надо бы что-то для нее сделать, а?
— Что?
— Может, выкрасть казака, может, еще как обрадовать бы.
— Подумаем.
Осень в этом году стояла теплая. Была середина октября, а бабье лето вроде и не думало кончаться. В начале месяца были легкие утренники, но днем ярко светило солнце. Конников Аленки с крепостной стены заметили. Тявкнула пушка, ядро, просвистев, ударилось сзади. Признаков боя не было заметно, на опушке рощи, верстах двух от Темникова, белел шатер — его Аленке подарил атаман Федька в Инсарах. У шатра стояли Степан Кукин, Еремка, Перфил Образцов и другие атаманы. Аленка соскочила с седла, поздоровалась со всеми за руку.
— Как дела, атаманы? Не отдает Челищев город?
— Отдаст, — уверенно ответил Кукин.
— Скоро ли?
— Может, завтра. Пойдем в Шатер — поговорить надо. А вы, атаманы, делайте свое дело. Чтобы ни одна муха из города, и ни один комар в город.
В шатре на столе лежал початый каравай хлеба, миска холодных щей, мясо. У Аленки заурчало в животе — она не ела со вчерашнего дня. Кукин кивнул на стол, ешь, мол, начал рассказывать:
— По путе сюда перехватили мы человека по имени Моисейка Склеев. Прибегал он из Москвы к воеводе Челищеву для кабацких отписей и за долгом и жил у него пять дней, и отпущен обратно. И сказал мне тот Моисейка, что воевода надумал из города бежать, да не успел. Нас он ожидал не скоро и не с той стороны. А кормовых запасов в крепости совсем нет, а укрылось там людей много. Посему я решил посадить город в осаду, все дороги перекрыл. От того же Моисейки стало ведомо — большим воеводой поставлен ныне князь Долгорукой, стоит он против Арзамаса. А воевода Яков Хитрово послан в Шацк, — Им пока не до Темникова. Посему время для осады у нас есть.
— Пусть будет так, — согласилась Аленка.
— Жалобился Моисейко, что Челищев долги ему не отдал, прибил, и потому кабатчик рассказал о нем всю правду.
— И мне воевода большой должник, и брат его Андреян…
— Еремка мне сказывал. Я тебя понимаю и советую — иди на слободу. Я здесь в осаде один справлюсь.
…Пока Ефтюшка ломал голову над тем, как помыть такую ораву людей, Савва спустился под пол, где сидели Андреян и приказчик Логин. О чем он говорил — неизвестно, но вышел оттуда довольный, взял десяток конников и поехал в слободу. Конникам велел укрыться под тыном, сам пошел к воротам, постучал. Из-за ворот грубо спросили:
— Кого там еще принесло?!
— Поп Савва из села Аксел. Убежища прошу.
— У нас своих попов кормить нечем. Пятеро их с попадьями да поповнами.
— Ты, греховодник, не дерзи. Скажи отцу Епифану и все тут.
— Подожди — пошлю.
Через некое время ворота открылись. Встретил Савву священник краснослободской церкви святой троицы Василий Тимофеев. Он знал Савву и по пути в съезжую избу рассказал, что тут укрываются отец Епифан из Темникова да сельские попы Борис, Тихон и Сергей. А главным в осаде — племянник Андреяна Петрунька.
— Позови их всех в съезжую. Дело большое есть. Я от воров послан.
Петрунька оказался молодым, — под губой не борода, а пушок. Пришли отец Епифан и все попы. Знать, что задумали бунтовщики, хотелось всем.
— Отколь пришли воры, скажи? — спросил отец Епифан.
— И в какоб числе, — прогнусавил Петрунька.
— Из каких мест воры — я не знаю, — соврал Савва, — а число их, по словам атаманов, четыре тыщи. Попал я к ним силой влекомый, а атаманы у них Федька Горбун и Стенька Кукин. Сей день они пошли Темников брать и, наверно, уже взяли. Сказано мне — слободу вашу они трогать не хотят потому, как тут воинов нет, одни попы да бабы и всякие подьячие.
— Истинно, — согласился отец Василий, — А что они хотят от нас?
— Есте у вас тюремный сиделец казак Васька? Он друг Стеньки Кукина, и просит тот Стенька, чтобы вы Ваську отпустили.
— Отпустиб, — сразу согласился гундосый Петрунька. — Тюрьба у дас ветхая, Васька дважды бежать пытался. Дадоел од всеб.
— И еще просят атаманы, чтобы провожали Ваську трое. Чтобы площадные подьячие Андрейка Бдилов да Федька Никитин. Третий подьячий — Сухота. Есть такие? Позовите.
Сбегали за подьячими. Те наотрез итти отказались.
— Ну, казак — товарищ ихний. А мы пошто? — горячился Сухота. — На смерть?
— Вы, сказано, будете заложниками. Чтобы из слободы на усадьбу, когда воры на Шацк уйдут, от вас высылки не было бы.
— «Сие обман, — упрямился Баилов. — Раз они наши имяна назвали, стало быть, хотят нас порубить.
— Имяна ваши им Логин назвал.
— Логид жив? — спросил Петрунька.
— И Логин, и дядя твой Андреян живы. В крепи сидят.
— Не пойдем! — крикнул Сухота.
— Воля ваша. Мое дело сказать.
Тогда начался жаркий спор, в котором пришли к одному — если не исполнить приказ воров, они асе равно в слободу ворвутся и так и так всех перерубят. Пока спорили, в съезжую избу набилось полным-полно людей. Все стали кричать, что если подьячие не пойдут, их надо вытолкнуть за ворота силой.
— А если мы выйдем и убежим? — спросил Сухота.
— Как хотите. Я препятствовать не буду.
Привели Ваську. Связали ему руки за спиной.
— Что, живодеры, жареным запахло, — сказал он, тряхнув кудрями. — Кончать меня будете? Вам тоже жить мало осталось. Вся тюрьма знает — пришли вольные казаки и вам башки поотрывают.
— Ты атамана Кукина знавал? — спросил Савва.
— Слышал где-то. Не помню.
— Это он за тобой послал. Выручает по казацкому обычаю.
— Ладно, коли так. Пошли. А ты в носу не ковыряешь?
— Верь.
За воротами выскочили ватажники, бросили подьячих и Ваську на лошадей, повезли в усадьбу. На дворе разделили: Баилова, Федьку и Сухоту заперли в клеть, Ваську повели в дворницкую, накормили-напоили, велели сбросить сопрелую, завшивленную одежонку, сжечь. После бани выдали хоть и траченое, но чистое белье, кафтан, красный кушак, шапку с заячьим верхом. Сначала Васька робел, не понимал, куда и зачем его привели, и помалкивал, но когда вымылся в бане, не только осмелел, но и обнаглел:
— Эй, дядя! — крикнул Ефтюшку, — После баньки зелена вина бы чарочку не мешало.
— А по шеям не хочешь?
— Но-но! Ты мне в носу не ковыряй. Не то атаману Кукину пожалуюсь.
Ефтюшка промолчал, вышел. Васька, привыкший в тюрьме много спать, сдернул кафтан, расстелил его на полу, кинул в головы шапчонку и уснул, про себя решив, что отрубить ему голову можно было бы и не мытому.
…Аленка объехала все сотни, сидевшие на осаде, поговорила с атаманами, велела: если будут раненые, посылать их в усадьбу. На двор возвратилась под вечер. Ефтюшка принял у нее коня, спросил:
— Город не взяли?
— Послезавтра. Стенька Кукин обложил острог. Пожрать принес бы. Вторые сутки атамана не кормишь.
— Иди в свою светлицу. Да не испугайся — там тебе Савва подарок приготовил.
«Опять, старый хрен, каверзу какую-нибудь подстроил», — подумала Аленка и распахнула дверь в светелку. Около стола на полу кто-то лежал, укрывшись с головой бархатной скатертью. Из-под скатерти торчали только лапти. Аленку взяло зло. «Ну, отче, я те дам подарок». Подошла, пнула носком сапога спящего в бок, строго сказала:
— Ты чо это разлегся, как дома на печи! А ну, вставай!
Васька к таким пинкам в тюрьме тоже привык, вскочил, проворно набросил скатерть на стол, запустил пятерню в кудри, разгреб их, сел на лавку. Моргая ресницами, спросил:
— Ты Кукин што ли? Где-то я тя видел?
У Аленки бешено заколотилось сердце. Она быстро подошла к окну, повернулась к Ваське спиной, чтоб не заметил запылавшее огнем лицо.
— Кафтан одень. Пуп же видно.
— Пуп это што! У меня вон лапти в пыли — пойду, смою.
— Ты как сюда попал? Наши слободу взяли?
— Поп какой-то меня выпросил. Сказал, ты велел. А слобода стоит.
— Ну ладно. Я только с коня. Мой свои лапти, придет время — позову.
«Кукин, Кукин? — начал вспоминать Васька. — Где я это имя слышал? Под Саратовом у Стеньки был Кукин, так тот бородат. И в обличье что-то знакомое. Надо бы вспомнить».
Разыскав во дворе Настьку, Аленка велела ей принести из барских сундуков самолучших нарядов, сама пошла в баню. Наскоро помывшись, пришла в барынину опочивальню. Настька приволокла охапку женского платья. Порывшись в груде одежды, Аленка выбрала самый нарядный сарафан, вздела под него розовую аксамитовую кофту. Расчесала волосы, вплела в них голубую шелковую ленту, подняла под грудь шитый золотом пояс, набросила на плечи цветную шаль, велела позвать Савву. Тот пришел тоже переодетый: ряса фиолетова, тяжелого шелка, крест на груди большой из серебра, камилавка лихо сдвинута на затылок. Было видно, что после бани о «успел уже воспринять — глаза масляно блестели. Аленка молча обняла его, поцеловала в губы. Савва раскинул руки, провозгласил:
— Сколь лепна ты у меня, сколь пластовита! Не все же в портках тебе ходить. Покажи людям красу свою. Удивление вызови. Казака звать? Пусть в носу поковыряет.
— Зови.
Савва ушел, Аленка села в обитое атласом кресло, на стол рядом положила саблю, пистоль, зажгла свечи. Неожиданно пришел страх: засосало под ложечкой, пересохло во рту. Как встречать? О чем говорить? Нельзя же ни с того ни с чего бросаться на шею.
Савва не возвращался долго, и Аленка успела унять волнение, стала продумывать предстоящее свидание. Показывать свою любовь сразу нельзя, это ясно. А из острога она его вызволила для дела. Мужиков у нее скоро будет три тысячи, а атаманов не хватает. А ты, говорят, Саратов, Царицын, Самару брал. Я вижу, ты лошадей любишь, не зря же под Мурашкиным у меня коня хотел украсть. Отдам под твою руку всех конных — руби бояр сплеча. Вот с этого и начну, а дальше будет видно.
Прошло более получаса, а Васька не появлялся. Уж не случилось ли чего? Только хотела встать и узнать— в сенях заскрипели половицы, в распахнутой двери появился Васька. Он шагнул в горницу, запнулся за порог, растянулся вдоль пола. С трудом встал, раскачиваясь, остановился перед Аленкой, облизнул языком губы. Его миловидное, живое лицо стало жестким, неподвижным, будто одеревенело. Голубые глаза поблекли. Только кудри золотистые костром полыхали над головой. Разглядев Аленку, он хлопнул себя по лбу:
— Вспомнил. Ей-бо, вспомнил! Колдунья!
Аленка растерялась, глядела то на Ваську, то на Савву. Поп был тоже пьян, но стоял твердо, улыбался хитро.
— Значитца, меня очаровать не успела, а Стенька Кукин попался. Постель ему греешь? А где он? Велел мне прийти, а сам… Где?!
— Он Темников воюет, — ответил Савва.
— Да?! Он старый хрен, плюнь ты на него! Дай я тя приласкаю, — Васька облапил Аленку, приподнял ее с кресла и впился губами в ее рот. Спиртиая вонь ударила в нос, Аленка с силой толкнула казака в грудь, тот не удержался, сильно ударился головой об стену. Поднялся, качаясь пошел по горнице и рухнул в барскую кровать.
— Зачем ты напоил его, отче? — У Аленки от обиды дрожали губы.
— Сперва я не думал, дочка. Попросил он после баньки чарочку. Я ему подал. Потом просит другую. Восприняли мы по другой. Просит третью. Я ему говорю: «Тебе к атаману итти». Чихал, говорит, я на атамана. И тут я дал ему волю. Должон я знать, каков у меня зять будет, али нет? И вот, на тебе, — пьянота, пустобрех, в башке окромя кудрей ничего нету.
— Хмельной-то и ты не шибко умен! Не ты ли мне про Стеньку Разина да про персицку княжну ворчал? А сам теперь его в зятья прочишь. Зачем тогда из тюрьмы вынул?
— Про зятя я к слову. Как бы то ни было, а ты его к себе приблизишь, в бою рядом поставишь. А он за чарку тебя продаст.
— Тебя не понять, отче. Говоришь одно — делаешь другое. — И вдруг, озлясь, крикнула: — Пожрать мне сегодня принесут или нет?!
— Сей миг, сей миг, — Савва проворно выскочил за дверь. Скоро вошел Ефтюшка, расставил по столу снедь. Кивнул в сторону Васьки, спросил:
— Этого… убрать?
— Пусть остается. Я к Настьке спать уйду.
Поужинав, Аленка взяла свечу, подошла к кровати.
Васька, задрав бороденку, легонечко похрапывал. «Нет, Савва не прав, — подумала Аленка. — Редкий мужик не пьет, редкий не приходит домой пьяным. И все бабы, если они любят, вот так же, как и она, сидят около кроватей и смотрят на мужей ласковыми глазами. И прощают им все». Погладив ладонью Васькины кудри, Аленка поцеловала его в губы, потушила свечу и тихо вышла.
Утрой чуть свет Васька побежал к Савве опохмеляться. Тот ему рассказал все о вчерашнем вечере и послал просить прощения. Васька бухнулся Аленке в ноги!
— Прости ради бога, атаман. В крепи насидевшись, отощал, на голодное брюхо… ничего не помню.
— Ладно, встань. И скажи — ты Андреяна Челищева знаешь?
— Еще бы! Бил меня дважды…
— А Сухоту?
— Который подьячий? Так он же тюремным смотрителем был. Одинова мне чуть печенки не отгрохал.
— Сей день долги платить будем. Бери две сотни конников, и чтобы к полудню слобода была наша. Я приеду. На рожон не лезь, хитростью бери. Людей береги.
Немного погодя вошел Савва.
— Ты велела Ваське слободу брать? Он уж на коне.
— Вчера ты зятя испытывал, ныне я его в бою испытаю.
— Так сразу?!
— А разве ты не сразу испытывал. Нынче я хочу долги платить. Пошли ко мне Логина.
Двое ватажников ввели Логина. Страх изменил приказчика. Четыре года тому он казался Аленке высоким, широкоплечим и могучим. Сейчас Логин стоял сутулясь, лицо бледное, худое. Аленке показалось, что этот, когда» то пышущий здоровьем человек, ссохся.
— Утоптался ты, Логин, не узнать, — сказала она, улыбнувшись. — Помнишь, когда-то каким орлом летал, а?
Приказчик глянул на Алену, узнал ее, задрожал всем телом, рухнул на колени. Он надеялся встретить незнакомого человека, свалить все вины на барина, но, увидев девку из Зэболотья, понял — ему несдобровать:
— Смилуйся, Алена Артемьевна, не губи ради бога. Не своей властью…
— Встань.
Логин поднялся, но упал на колени снова:
— Прости, ноги не держат, отнялись ноженьки-то со страху.
— Не бойся. Я доброту твою помню. Ты коня мне дал и отца похоронить позволил. Садись на лавку и скажи — столб у земской избы стоит?
— Столб? Какой столб?
— На котором отца моего…
— Стоит, стоит. Куда ему деться.
— А палачей, которые отца забили, помнишь?
— Я уже Савве сказывал. Били. Андрюха Баилов да Федька Никитин. На то и площадные подьячие они.
— Иди. Ефтюшке по двору помогай. Я тебя милую.
Васька Золотые кудри доверие атамана оправдал.
Он ворвался в слободу не через ворота, а по дну речки около мельницы. Сорвав створы плотины, он спустил воду, дно обнажилось, конники легко проникли в город, связали Петруньку, попов, кое-кого в суматохе порубили.
В полдень в слободу приехали Аленка, Савва и Настька. Ефтюшку оставили на усадьбе. Был отдан приказ — всех слобожан без остатку согнать на площадь к земской избе. Из усадьбы без спросу пришло более половины ватажников в надежде чем-нибудь поживиться.
Вокруг пытошного столба велела поставить ватажников конных и пеших. Слобожане робко жались в проулках, выходящих на площадь. На крыльце земской избы (где когда-то лежала Аленка в беспамятстве) стоит скамья. Аленка теперь снова в кафтане, в портках, сапогах и в шапке. За кушаком пистоль, на боку сабля. На скамье по одну сторону Савва, по другую Настька. Васька, как будто всю жизнь ходил в есаулах, распоряжается на площади. Аленка махнула ему рукой: «Выводи».
Из-за избы, со двора, вооруженные пищалями казаки вывели Андреяна Челищева, Сухоту, Баилова и Никитина.
Андреян без шапки, седые волосы ворошит осенний ветерок. О своей судьбе он знает. Догадался, когда в подвал к нему втолкнули подьячих. Аленка встала со скамьи, вышла вперед, подняла над головой кандалы:
— Люди! Многие из вас помнят, как четыре года назад на этом месте убили моего отца. На его руках были вот эти железы. Андреян Максимыч, подойди. Отец, умирая, завещал мне надеть эти кандалы на тебя.
Андреян твердо сделал несколько шагов вперед, протянул руки. Васька ловко набросил наручники, клацнули защелки. Челищева повели к столбу, подняли руки, укрепили кандалы к кольцу. Федьке и Андрюшке вынесли батоги, сунули в руки.
— Ну, подьячие, постарайтесь, как вы старались тогда. Начинайте! — Васька подскочил к барину, вынул нож, распорол рубаху вдоль спины, оголил тело. Баилов размахнулся, неуверенно ударил батогом по пояснице.
— Шибче, подьячий, шибче! — крикнул Васька и выдернул из ножен саблю. — Инако голову снесу! — Баилов ударил еще раз, сильнее. Андреян охнул, выгнулся, повис на руках. Федька поднял батог и с силой опустил на спину Челищева с другой стороны.
— Да не так, Федька. Ты же кабальных крестьянишек разве так бил! Ну-ка, Сухота, покажи ему, как надо батожьем работать. Ты же мастер! Помнишь, как меня в тюрьме потчевал.
Васька вырвал палку у Федьки, сунул в руки подьячему, ударил саблей плашмя по шее. Сухота испуганно взвизгнул, как поросенок, схватил палку и хряснул барина по голове. Голова дернулась, упала на плечо.
— Э-э, так не годится. Убивать его еще рано. По спине бей!
Сухота крикнул: «Не могу!» — и бросился бежать.
Конный казак, стоявший неподалеку, рванул поводья, догнал Сухоту и, описав саблей полукруг, ловко снес подьячему голову. Баилов и Федька замолотили по спине Челищева батогами…
После смерти Андреяна подьячих, а заодно и Пет-руньку, зарубили саблями. Попов Савва трогать запретил.
Ночью слободу начали грабить.
На следующий день в слободе появился Еремка. Он доложил, что Темников наш, воевода Челищев сбежал.
— Как сбежал?! — воскликнула Аленка.
— Ночью ворота открыли и — коньми. Человек сорок. Мы стали стрелять, лошадь под воеводой убило. Так он побежал пеши. В темноте догнать не смогли.
— Вот собака, — ругнула Аленка. — А говорил, что ноги больные.