ЗЕРКАЛА


Зеркала —

на стене.

Зеркала —

на столе.

У тебя в портмоне,

в антикварном старье.

Не гляди!

Отвернись!

Это мир под ключом.

В блеск граненых границ

кто вошел — заключен.

Койка с кучей тряпья,

тронный зал короля —

всё в себя,

всё в себя

занесли зеркала.

Руку

ты подняла,

косу

ты заплела —

навсегда,

навсегда

скрыли их зеркала.

Смотрят два близнеца,

друг за другом следя.

По ночам —

без лица,

помутнев как слюда,

смутно чувствуют:

дверь,

кресла,

угол стола,—

пустота!

Но не верь:

не пусты зеркала!

Никакой ретушер

не подменит лица,

кто вошел —

тот вошел

жить в стекле без конца.

Жизни

точный двойник,

верно преданный ей,

крепко держит

тайник

наших подлинных дней.

Кто ушел —

тот ушел.

Время в раму втекло.

Прячет ключ хорошо

это злое стекло.

Даже взгляд,

и кивок,

и бровей два крыла —

ничего!

Никого

не вернут заркала!—

Сколько раз я тебя убеждал: не смотри в зеркала так часто!

Ведь оно, это злое зеркало, отнимает часть твоих глаз и снимает с тебя тонкий слой драгоценных молекул розовой кожи.

И опять все то же.

Ты все тоньше.

Пять ничтожных секунд протекло, и бескровно какая-то доля микрона перешла с тебя на стекло и легла в его радужной толще.

А стекло — незаметно, но толще. День за днем оно отнимает что-то у личика, и зато увеличиваются его семицветные грани.

Но, может, в стекле ты сохранней?

И оно как хрустальный альбом с миллионом незримо напластанных снимков, где то в голубом, то в зеленом приближаешься или отдаляешься ты?

Там хранятся все твои рты, улыбающиеся или удивляющиеся. Все твои пальцы и плечи — разные утром и вечером, когда свет от лампы кладет на тебя свои желтые лапы…

И все же начала ты убывать.

Зачем же себя убивать?

Не сразу, не быстро, но верь: отражения — это убийства, похищения нас.

Как в кино, каждый час ты все больше в зеркальном своем медальоне и все меньше во мне, отдаленней… Но —

в зеркалах не исчезают

ничьи глаза,

ничьи черты.

Они не могут знать,

не знают

неотраженной пустоты.

На амальгаме

от рожденья

хранят тончайшие слои

бесчисленные отраженья

как наблюдения свои.

Так

хлорвиниловая лента

и намагниченная нить

беседы наши,

споры,

сплетни,

подслушав,

может сохранить.

И с зеркалами

так бывает…

(Как бы свидетель не возник!)

Их где-то, может, разбивают,

чтоб правду выкрошить из них?

Метет история осколки

и крошки битого стекла,

чтоб в галереях

в позах стольких

ложь фигурировать могла.

Но живопись —

и та свидетель.

Сорвать со стен ее,

стащить!

Вдруг,

как у Гоголя в „Портрете“,

из рамы взглянет ростовщик?

…В серебряной овальной раме

висит старинное одно,—

на свадьбе

и в дальнейшей драме

присутствовало и оно.

За пестрой и случайной сменой

сцен и картин

не уследить.

Но за историей семейной

оно не может

не следить.

Каренина —

или другая,

Дориан Грей —

или иной,—

свидетель в раме,

наблюдая,

всегда стоял за их спиной.

Гостям казалось:

все на месте,

стол с серебром на шесть персон.

Десятилетья

в том семействе

шли, как счастливый, легкий сон.

Но дело в том,

что эта чинность

в глаза бесстыдно нам лгала.

Жизнь

притворяться

наловчилась,

а правду

знали зеркала.

К гостям —

в обычной милой роли,

к нему —

с улыбкой,

как жена,

но к зеркалу —

гримаса боли

не раз была обращена.

К итогу замкнутого быта

в час панихиды мы придем.

Но умерла

или убита —

кто выяснит,—

каким путем?

И как он выглядит,

преступник

(с платком на время похорон),

кто знает,

чем он вас пристукнет:

обидой,

лаской,

топором?

Но трещина,

изломом призмы

рассекшая овал стекла,

как подпись

очевидца жизни

минувшее пересекла.

И тускло отражались веки

в двуглавых зеркальцах монет.

Все это

спрятано навеки…

Навеки, думаете?

Нет!—

Все это в прошлом, прочно забытом. Время его истекло. И зеркало гаснет в чулане забитом. Но вот что: тебя у меня отнимает стекло. Нас подло крадут отражения. Разве в этой витрине не ты? Разве вон в том витраже не я? Разве окно не украло твои черты, не вложило в прозрачную книгу? Довольно мелькнуть секунде, ничтожному мигу — и вновь слистали тебя. Окна моют в апрельскую оттепель, — переплеты прозрачных книг. Что в них хранится? И дома — это ведь библиотеки, где двойник на каждой странице: то идет, то поник. Это страшно, поверь! Каждая дверь смеет иметь свою тень. Тысячи стен обладают тобою. Оркестр на концерте тебя отражает каждою медной и никелевой трубою. Столовый нож, как сабля наголо, нагло сечет твой рот! Все тебя здесь берет — и когда-нибудь отберет навеки. И такую, как ты, уже не найдешь ни на одной из планет. Как это было мною сказано? — „И тускло отражались веки в двуглавых зеркальцах монет. Все это спрятано навеки… Навеки, думаете? Нет!“ Все в нашей власти, в нашей власти. И в антикварный магазин войдет магнитофонный мастер, себя при входе отразив. Он изучал строенье трещин, он догадался, как постичь мир отражений, засекреченный в слоях невидимых частиц. Там — среди редкостей витрины, фарфора, хрусталя, колец — заметит он овал старинный, вглядится, вспомнит наконец пятно, затерянное в детстве, завещанное кисеей, где, как пропавшая без вести, она исчезла… Где ж ее глаза, открывшиеся утром (но их закрыть не преминут), и где последняя минута, где предыдущих пять минут? Ему тогда сказали: — Выйди! — И повторили: — Выйди прочь! — Кто ж, кроме зеркала, увидел то, что случилось в эту ночь? — С изъяном зеркальце, учтите. — А, с трещиной… Предупрежден. — Вы редкости, я вижу, чтите… Домой, под проливным дождем домой, где начат трудный опыт, где блики в комнате парят, где ждет, как многоглазый робот, с рентгеном схожий аппарат; где, зайчиком отбросив солнце, всю душу опыту отдаст живущий в вечном эдисонстве и одиночестве — фантаст. — Но путь испытателя крут, особенно если беретесь за еще не изведанный труд. Сначала — гипотеза, нить… Но не бойтесь гипотез! Лучше жить в постоянных ушибах, спотыкаясь, ища… Но однажды сквозь мусор ошибок выглянет ключ. Возможно, что луч, ложась на стекло под углом, придает составным особый уклон, и частицы встают, как иглы ежа: каждая — снимок, колючий начес световых невидимок. Верно ли? Спорно ли? Просто, как в формуле:


n2 = 1 + (4 pi N e2)/K?


(Эн квадрат равняется единице плюс дробь, где числитель четыре пи эн е квадрат, а знаменатель некое К?)

Но цель еще далека, а стекло безответно и гладко. Но уже шевелится догадка! Что, если выпрямить иглы частиц, возвратить, воскресить отражение? Я на верном пути! Так идти — от решения к решению, ни за что не назад! Нити лазеров скрещиваются и скользят. Вот уже что-то мерещится! —

Покроет

серебристый иней

поверхность света и теней,

пучки

могущественных линий

заставит он скользить по ней.

Еще туманно,

непонятно,

но калька первая снята,

сейчас начнут

смещаться пятна,

возникнут тени и цвета,

И — неудачами

не сломлен,

в таинственнейшей темноте

он осторожно,

слой за слоем,

начнет снимать виденья те,

которым не было возврата,

и, зеркало

зачаровав,

заставит возвращаться к завтра

давно прошедшее вчера!

Границы тайны расступаются,

как в сказке „Отворись, Сезам!“.

Смотрите, видите?

Вот — пальцы,

к глазам прижатые,

к слезам.

Вот — женское лицо померкло

измученностью бледных щек,

а зеркало —

мгновенно, мельком

взгляд ненавидящий обжег.

Спиною к зеркалу

вас любят,

вас чтут,

а к зеркалу лицом

ждут вашей гибели,

и губят,

и душат золотым кольцом.

Он видит мальчика в овале,

себя он вспомнил самого,

как с ним возились,

целовали

спиною к зеркалу — его.

Лицом к нему —

во всем помеха,

но как избавиться,

как сбыть?

И вновь видение померкло.

Рука с постели просит пить…

Но мы не будем увлекаться

сюжетом детективных книг,

а что дадут

вместо лекарства —

овал покажет через миг…

И вдруг на воскрешенной ртути

мольба уже ослабших рук

и стон:

— Убейте, четвертуйте,

дитя оставьте жить!—

И вдруг,

как будто нет другого средства —

не отражать!—

сорвется вниз,

ударится звенящем сердцем

об угол зеркало…

И жизнь

в бесчисленных зловещих сценах

себя

недаром заперла!

Тут был не дом,

тут был застенок,—

и это знали зеркала.

Все вышло!

С неизбежной смертью

угроз, усмешек, слез, зевот —

ушло

все прежнее столетье!

А отраженье —

вот —

живет…

На улице темно,

ненастно,

нет солнца в тусклой вышине.

Отвозят

бедного фантаста

в дом на Матросской Тишине.—

А тебя давно почему-то нет. Но разве жалоба зеркало тронет? В какой же витрине тонет твой медленный шаг, твои серьги в ушах, твой платочек, наброшенный на голову? И экрану киношному, наглому дано право и власть тебя отобрать из других и вобрать. А меня обобрать, обокрасть. И у блеска гранитных камней есть такое же право. Право, нет, ты уже не вернешься ко мне, как прежде, любя. Безнадежная бездна, какой ты подверглась! Фары машин, как желтые половцы, взяли тебя в полон. Полированная поверхность колонн обвела тебя вокруг себя. Не судьба мне с тобою встретиться. Но осталось еще на столе карманное зеркальце, где твое сверкало лицо, где клубилась волос твоих путаница. Зеркальный кружок из-под пудреницы меньше кофейного блюдца. В нем еще твои губы смеются, мутный еще от дыханья, пахнет твоими духами, руками твоими согрет!

Но секрет отражений ведь найден. Тот фантаст оказался прав: сколько вынуто было зеркал из оправ и разгадано! Значит, можно по слоику на день тебя себе возвращать, хоть по глазу, по рту, по витку со лба, какой перед зеркальцем свесился. Слоик снял — и ты смотришь так весело! Снял еще — слезы льются со щек. Что случилось тогда, когда слезы? Серьезное что-то? Ты угрюма — с чего? Вдруг взглянула задумчиво. Снял еще — ты меня будто любишь. А сейчас выжимаешь из тубы белую пасту на щетку. Вот рисуешь себе сердцевидные губы и лицо освежаешь пушком. Можно жить и с зеркальным кружком, если полностью нету. Так, возьмешь безделицу эту — и она с тобой может быть… —

А может быть,

пещеры,

скалы,

дворцы Венеций и Гренад,

жизнь,

что историки искали,

в себе,

как стенопись,

хранят?

Быть может,

сохранили стены

для нас,

для будущих времен,

на острове Святой Елены

как умирал Наполеон?

И в крепости Петра и Павла,

где смертник ночь провел без сна,

ничто для правды

не пропало,

и расшифровки ждет стена?

А „Искры“ ленинской

страница

засняла между строк своих

над ней

склонившиеся лица

в их выражениях живых?

Как знать?

Окно дворца Растрелли

еще свидетелем стоит

январским утром

при расстреле?

А может быть,

как сцены битв

вокруг Траяновой колонны —

картины стачек и труда

и Красной гвардии колонны

несет

фабричная труба?

И может быть,

в одной из комнат

не в силах потолок забыть,

что Маяковский1 в пальцах комкал,

что повторял?..

И может быть,

валун в пустыне каменистой,

куда под стражей шли долбить,—

партсбор барачных коммунистов

запечатлел?..

И может быть,

на стеклах дачи подмосковной

свой френч застегивает тень

того,

чей взгляд беспрекословный

тревожит память

по сей день?

Но, может,

и подземный митинг

прочнее росписей стенных

еще живет под гром зениток

на арках мраморно-стальных?

Все может быть!..

Пора открытий

не кончилась.

Хотите скрыть

от отражений суть событий,—

зеркал побойтесь,

не смотрите:

они способны все открыть.—

Стой, застынь, не сходи со стекла, умоляю!

Как ты стала мала и тускла!

Часть лица начинает коверкаться.

Кончились отражения зеркальца — оно прочтено до конца

Пустая вещица!

Появилась на ней продавщица ларька, наклоняясь над вещами…

И в перчатке — твоя, на прощанье, рука… —

Зеркала —

на стене.

Зеркала —

на столе.

Мир погасших теней

в равнодушном стекле,

В равнодушном?..

О, нет!

Словно в папках

„Дела“,

беспристрастный ответ

могут дать зеркала.

Где бы я

ни мелькал,

где бы ты

ни ждала —

нет стены без зеркал!

Ищут нас зеркала!

В чьей-то памяти ждут,

в дневнике,

в тайнике.

„Мертвых душ“ не сожгут

в темный час,

в камельке.

Сохранил Аушвиц

стоны с нар —

вместо снов,

стены —

вместо страниц,

след ногтей —

вместо слов.

Но мундирную грудь

с хищным знаком орла

сквозь пиджак

где-нибудь

разглядят зеркала.

В грудь удар,

в сердце нож,

выстрел из-за угла,—

от улик не уйдешь,

помнят всё

зеркала.

Со стены —

упадет,

от осколков —

и то

никуда не уйдет

кто бы ни был —

никто!

1969

Семен Кирсанов. Собр. соч. в 4-х томах.

Москва: Худож. лит., 1974.



Загрузка...