В двадцатые годы Мельбурн очертя голову веселился, стремясь забыть лишения военного времени. Дни домашних вечеринок и пения под аккомпанемент рояля миновали, и молоденькие девушки, ускользнув из-под надзора бабушек и тетушек и проникнувшись духом времени, безудержно отдавались новому увлечению — танцам. Джаз покорял мир, фокстрот пришел на смену вальсу, в городе и пригородах одна за другой открывались новые танцевальные залы.
Самозванные учителя танцев открывали танцклассы, где молодежь, а также мужчины и дамы средних лет в повальном увлечении робко шаркали по паркету под звуки «Старина джаз» и «Суони», не отрывая глаз от своих заплетающихся ног.
Музыкальные комедии шли с аншлагом. Глэдис Монкриф и Мод Фэйн стали кумирами фабричных девчонок, видевших в них живое воплощение всего романтического и блистательного; их поклонницы — так называемые «девушки с галерки» стали создавать в честь своих кумиров специальные клубы; на каждой премьере с участием этих актрис они скупали целые ряды на самой верхотуре и, сидя там, бешено им аплодировали.
Бокс, которым заправлял Джон Рен, переживал полосу расцвета. Стадион не мог вместить всех желающих; целые толпы штурмовали окованные сталью ворота, воздвигнутые взамен деревянных, которые однажды нетерпеливые зрители разбили топорами. Афиши возвещали, что чемпион Австралии Берт Спарго — лучший в мире боксер в весе пера, и зрители, заполнявшие мельбурнский стадион, верили этому.
Затем появился Билли Грайм; встреча за встречей он одерживал победу над былым фаворитом, чья звезда медленно, но верно закатывалась, изрядно обогащая при этом владельцев стадиона.
Увлечение боксом сменилось увлечением классической борьбой. В Австралию начали прибывать из-за океана талантливые артисты — они великолепно играли свою роль перед взволнованными зрителями, и те верили, что искаженное болью лицо борца, в мнимом отчаянии колотящего кулаком по коврику, и в самом деле выражает муку и беспомощность.
Приподнятая атмосфера, царившая в местах развлечений, выплескивалась и на улицы. Праздничное волнение царившее за увитыми гирляндами мигающих электрических лампочек входами театров, стадионов и дансинге проникало наружу, и улицы города оказывались захлестнутыми безудержным весельем.
Мельбурнцы, распаляемые газетами, которые быстро научились раздувать это нервное напряжение, уже не довольствовались семейным уютом, а искали развлечений вне дома. Они сделались жертвами рекламы, пропагандировавшей ценности, которые были враждебны культуре, вере в высокие идеалы.
«Главное, не скупитесь — и вам обеспечена богатая, полнокровная жизнь, на которую дают нам право жертвы, понесенные в войне за свободу, в войне, которая велась я ради того, чтобы раз и навсегда покончить со всеми войнами» — таково было их кредо.
Охватившая страну лихорадка не миновала и меня. Каждый вечер улица звала меня, подобно тому как дансинги и театры манили моих ровесников. Я не искал знакомства с девушками, как поступил бы на моем месте я любой нормальный юноша. Я воспринял как непреложный факт, что ни одна девушка не может полюбить калеку.
Желание стать богатыми, раскатывать в автомобилях, появляется иногда и у бедняков, но они знают, что это пустые мечты, и обращаются к насущным вопросам. Невозможность разбогатеть не волнует их. Так же было и со мной, когда я видел молодых людей, отправляющихся с девушками в театр или на танцы. Я думал, — что ж, они богаты, а я беден.
Я отдался тем радостям жизни, которые были мне доступны. Я слушал, наблюдал, писал. Что мне больше оставалось? — ведь я еще был очень молод. Как бы то ни было в этом я нашел выход своим желаниям. Я ничего не читал: у меня не было денег на покупку книг, но сама жизнь стала для меня книгой, и я жадно читал ее, не вполне понимая содержание, но запоминая все до последнего слова навсегда.
Мои уличные знакомые интересовались боксом, футболом и скачками. Стал интересоваться ими и я. Надо было иметь хоть какое-то представление об этих видах спорта, иначе со многими не о чем было говорить. Я прочитывал в газетах все, что относилось к схваткам Спарго и Грайма, к розыгрышу Мельбурнского кубка, к футбольным матчам — сначала я читал только для того, чтобы быть в курсе дела и поддерживать разговор на эти темы, но постепенно спортивные состязания пробудили во мне настоящий, живой интерес.
Однако была еще одна причина, почему я так заинтересовался боксом.
Во время моих блужданий по городу я как-то набрел на торговца пирожками, стоявшего со своей тележкой на углу Элизабет-стрит и Флиндерс-стрит. Запряженный в тележку пони, худой с пролысинами на тех местах, где выпирали кости, спокойно стоял и жевал, опустив голову в торбу; время от времени он встряхивал резким движением головы торбу, чтобы добыть просыпавшийся на дно овес. Стоял пони на трех ногах, давая отдохнуть четвертой. Ни звон трамвая, ни шум, ни крики не привлекали его внимания. Это был городской пони; вероятно, оп никогда не изведал радости пастись на лугу.
В тележке помещалась железная духовка с топкой, напоминавшая паровозик, только без колес и без будки Для машиниста. Топка находилась в задке тележки и была расположена так низко, что обдавала жаром ноги покупателей. На противоположном конце тележки торчала труба с медной крышкой, из нее подымалось облачко дыма и лениво стлалось над улицей. Металлический цилиндр, в который была вделана духовка и топка, опоясывали медные полосы.
По бокам этого сооружения шли две полки. На одной стояла бутыль с томатным соусом, вся в красных потеках; на другой — коробка с хлебцами. На железной решетке перед дверцей топки помещался чан с дымящимися сосисками. Духовка была набита пирожками.
Возле тележки спиной к огню стоял человек. Он был небольшого роста, плотный, с толстыми, изуродованными ушами, расплющенным носом. Темная задубелая кожа туго обтягивала лицо, шея была вся в складках, а узенький лоб не пересекала ни одна морщинка. Волосы у него были жесткие и густые, а глаза, словно для пущей безопасности, прятались где-то глубоко под нависшими бровями.
На нем был белый передник, тесемки его перекрещивались сзади и были тугим узлом завязаны на животе. Ворот его полосатой ситцевой рубашки был расстегнут. Рукава он закатывал выше локтя, выставляя напоказ толстые, волосатые руки и кулаки с расплющенными костяшками — результат многолетних занятий боксом.
Звали его «Драчун Дэвис», но он был больше известен под кличкой «Пирожник-боксер». Полиция знала его и под другими кличками, как видно позабытыми им самим, но сохранившимися в протоколах мелких судебных разбирательств.
Он регулярно выступал на стадионе, главным образом в предварительных схватках, открывавших матчи бокса. В этих схватках обычно выступали дебютанты, рассчитывавшие составить себе имя и получить возможность участвовать в серьезных матчах, суливших крупные денежные куши, либо матерые боксеры, которым так и не удалось прославиться на ринге. Платили им мало тридцать шиллингов за выступление, — но требовали, чтобы дрались они как следует. Боксер, которого нокаутировали в первом же раунде, приносил своим хозяевам одни лишь убытки, — ведь в подобных случаях приходилось выпускать дополнительную пару боксеров, и это стоило денег.
Драчуна обычно выпускали именно в тех случаях, когда кто-нибудь из участников матча оказывался преждевременно нокаутированным. В субботние вечера он торговал у входа на стадион пирожками, и всякий раз, когда из-за тяжелых ворот доносился дикий рев зрителей, сопровождающий обычно нокаут, он снимал передник и отправлялся на стадион узнать, не пора ли ему выходить на ринг.
Завсегдатаи стадиона хорошо знали его. Его называли «львом отпущения». Он всегда доводил бой до конца, причем боксировал весьма энергично. За годы, что он отпал боксу — уличному и на ринге, — он постиг множество трюков, порой сомнительного свойства, позволявших ему выстоять в боях с более молодыми и сильными противниками. Он умел рассечь бровь противника шнуровкой своих перчаток, чтобы капающая кровь слепила тому глаза. Он прибегал и к недозволенным приемам, но делал это так искусно, что его никто никогда не обвинял в нечистой игре. Когда молодой, неопытный боксер прижимал его к канату, он защищал лицо, прикрывался локтем, а затем с презрительной усмешкой бросался в атаку и преследовал противника по пятам, как рассвирепевший бульдог.
После боя он, зачастую даже не смыв кровь с лица, возвращался к своей тележке и снова продавал пирожки своим постоянным покупателям, которые осыпали его поздравлениями и были очень довольны, что могут с видом знатока порассуждать о его победах. Все считали, что Драчун свой человек среди подонков мельбурнского общества, и знакомство с ним очень льстило иным почтенным, респектабельным людям, которые твердо верили, что их авторитет среди друзей возрастет оттого, что они смогут со знанием дела потолковать о жуликах и участниках уличных драк. Им достаточно было перекинуться словом с боксером, чтобы счесть себя специалистом по боксу, достаточно поздороваться с каким-нибудь бандитом, чтобы почувствовать себя причастным к преступному миру.
Они пересыпали речь уличными и спортивными терминами, и из-за этого речь их теряла свою естественность, становилась вычурной. Находясь в обществе приятелей, они приветливо здоровались с Драчуном, с гордостью представляли его как своего знакомца, однако тщательно избегали его, если вблизи находился полицейский.
— Кроме этих пирожков он и другие печет, — сказал мне о нем один человек. — Если фараон заметил вас вместе с ним, он это запомнит.
Увидев Драчуна впервые, я остановился, прислушиваясь к его выкрикам: «Горячие пирожки, сосиски! Горячие пирожки! С пылу, с жару! Пирожки, сосиски!»
У него был пронзительный голос, который легко было расслышать сквозь уличный шум и гам, и все же он сливался с этим шумом, был от него неотделим. Этот голос как бы заявлял о живом присутствии человека на улице, заполненной грохотом и скрежетом машин.
Я подошел и стал рядом с ним спиной к огню.
— Как делишки? — спросил я его.
— Не плохо, — ответил он и, в свою очередь, спросил: — На выставку приехал?
— Нет, — сказал я. — С чего это ты взял?
Мои слова ему почему-то понравились. Мельбурнская сельскохозяйственная выставка, устраивавшаяся ежегодно в сентябре и длившаяся неделю, привлекала в город тысячи загорелых фермеров, которые с раннего утра толпились на улицах у входа в гостиницы и которых мельбурнцы называли «деревенскими простофилями».
Город приветливо встречал их — вид фермеров лишний раз подчеркивал его превосходство и разжигал аппетит. В магазинах росли цены, и разные пройдохи, вроде Драчуна, готовы были облапошить любого человека, который осматривался по сторонам или разглядывал, задрав голову, крыши домов. Драчун выслушал меня с улыбкой и задумался:
— Что верно, то верно — по тебе не скажешь, — сказал он наконец. — А ты чем промышляешь?
— Да так, просто околачиваюсь, — сказал я. Но затем, поддавшись желанию доказать, что и я кое-что собой представляю, добавил: — Я служу клерком. — И сразу же почувствовал, что мне с ним легко, как со старым приятелем. Затем я сказал: — А я знаю Стрелка Гарриса. Он, по-моему, говорил, что работал на тебя.
— Где ты встречал Стрелка Гарриса? — спросил он, и в его глазах загорелся интерес.
— В Уоллоби-крик. Он работал там в трактире.
— Верно, ему временно надо было исчезнуть с глаз полиции. Все время он на ходу. На месте не засиживается. Сейчас он снова у меня. Иногда по вечерам выходит с тележкой. Еще увидишься с ним.
Он поднял голову и прокричал:
— Кому пирожков, кому сосисок? — Затем снова заговорил со мной: — А ты что там делал?
— Работал в канцелярии окружного Управления.
— На много монет нагрел тебя Стрелок Гаррис? Судя по выражению его глаз, он был в курсе дела.
— Да нет, не особенно — всего на несколько шиллингов, когда играли в карты. Он усмехнулся:
— Ты, наверно, не мастак по этой части.
— Это верно!
— Ну, а теперь как дела?
— Как и раньше — сижу на мели.
— Да, нелегко заставить этих подлецов раскошелиться. Сколько ни бьешься, все равно никогда гроша за душой нет.
Рядом с нами остановилась девушка с равнодушным, грубо размалеванным лицом и спросила:
— Обход сегодня кто делает, Кэссиди?
— Нет, — сказал Драчун, — можешь не бояться. Когда она ушла, он посмотрел ей вслед и заметил:
— Они этой Кэссиди из полиции как огня боятся. Только сунь какой-нибудь девчонке шиллинг, она тут же тебя засадит.
Бродячий люд подходил к тележке Драчуна передохнуть у огонька. Некоторые останавливались поговорить, или что-нибудь разузнать, или поделиться бедой, которую одиночество делает непереносимой.
Проститутки с Коллинз-стрит, не сумевшие заполучить до девяти часов клиента, подходили посплетничать; рабочие, возвращавшиеся с поздней смены, задерживались купить пирожок; завсегдатаи скачек и всякого рода «жучки» собирались здесь по пятницам вечером, чтобы раздобыть закулисные сведения о скаковых лошадях, детишки убегали от матерей, чтобы погладить пони; толстые, с опухшими от ревматизма ногами, уборщицы покупали пирожки, чтобы поужинать ими дома. Приходили сюда подзакусить и моряки со стоявших в порту судов. Ласкары с индийского парохода жевали хлебцы, греясь у печки; фермеры с потертыми чемоданами останавливались, чтобы справиться, как попасть на нужную улицу; мужчины, искавшие женщин, могли получить здесь необходимые сведения. Тут никогда не наступало затишье, жизнь не прекращалась ни на миг.
Тележку Драчуна можно было сравнить с ложей в театре, на сцене которого мужчины и женщины великолепно разыгрывали драматические роли, уготованные им судьбой и обстоятельствами. Они играли жизнь, свою жизнь. Трагедия смешивалась с комедией, подчас сливаясь, а затем приходя в столкновение, — и тогда, как при вспышке магния, было ясно видно, где кончается трагическое и начинается смешное.
В этой драме вы встречались с благородством и с самопожертвованием, с жадностью и с похотью. В ней не было логики и хромала режиссура, подчас она оставалась незаконченной. Но в основе ее, все оправдывая и возвышая, лежала правда. Это была увлекательнейшая драма, смысл которой можно было постичь, лишь находясь на подмостках. Только исполняя в ней какую-то роль, можно было понять, что предшествовало данной сцене, что последует за ней, — только в этом случае вы понимали, что эта сложная постановка отнюдь не нагромождение разрозненных эпизодов и что эпизоды эти все ближе подводят вас к пониманию главной темы — борьбе человека за лучшее будущее.
Участвовать в этом! Быть там! Боже, какой мне достался чудесный удел!
Драма разыгрывалась на фоне мерцающих огней, нарядных витрин, звенящих трамваев, дыма, стлавшегося над тележкой пирожника, ярко пылающей печурки, потока людей, идущих с вокзала и на вокзал.
Каждый вечер я стоял у тележки Драчуна, смотрел на представление драмы, участвовал в нем. Тележка с пирожками стала моим домом.
Было уже около девяти вечера, когда из здания вокзала вышел молодой человек; он держал в руке чемодан, перетянутый двумя ремнями. Поставив чемодан на обочину тротуара, он стал осматриваться. На нем был синий костюм из саржи, купленный несколько лет назад, когда нынешний владелец его был помоложе и потоньше. Теперь костюм был ему мал. Ни воротничка, ни галстука на молодом человеке не было.
Нетрудно было догадаться, что он приехал из провинции, и я был уверен, что он сейчас подойдет к тележке с пирожками и попросит рекомендовать ему место для ночлега.
Я не раз видел приезжих, которые, выйдя из вокзала, останавливались и осматривались подобно этому молодому человеку. Все это были провинциалы, не имевшие родственников в городе. Часто их поездка в Мельбурн была вызвана болезнью кого-то из членов семьи, и они приезжали в город, не заказав себе предварительно номер в гостинице.
Я легко мог вообразить, как, готовясь к поездке, они толковали между собой: поедем всего на несколько дней и остановимся в гостинице — там ты сможешь показаться хорошему врачу. И обойдется это недорого.
Гостиница в их представлении была похожа на ту, где они останавливались, когда ездили на еженедельную ярмарку в ближний городок. Когда они обсуждали предстоящую поездку у себя в зарослях, Мельбурн не казался им таким уж большим. Но когда они выходили из вокзала — размеры города приводили их в изумление. Городской шум оглушал их. Высокие здания и улицы, заполненные оживленной толпой, пугали. Прохожие спешили мимо них, не удостаивая взглядом. Все вокруг было странно и необычно, и они чувствовали себя потерянными. И вот в эту минуту в поле их зрения попадала тележка с пирожками.
— Давай-ка спросим его, — вероятно, говорил приезжий своим спутникам, и, спотыкаясь под тяжестью чемоданов и со страхом посматривая на проносящиеся мимо автомобили и звенящие трамваи, они пересекали улицу.
Я говорил со многими из них. Они неизменно вызывали у меня чувство жалости. Драчун никогда не проявлял интереса к тем, кто приезжал с женой. Такой человек уже не был беззащитным. Драчуна интересовал лишь одинокий провинциал. Он таил в себе немало возможностей; прежде всего, у него обычно водились деньги. Приезжие парочки Драчун предоставлял мне; я знал, какая гостиница им нужна, и направлял их по соответствующему адресу.
Молодой человек, о котором шла речь выше, несколько минут осматривался, прежде чем перейти улицу. Затем он купил пирожок у Драчуна, который решил, что это обыкновенный работяга и внимания не заслуживает. Стоя рядом со мной, приезжий жевал пирожок, видимо раздумывая, что ему делать дальше.
— Надолго к нам? — спросил я.
— Сам не знаю, — ответил он. — Хотел бы, черт возьми, поскорей выбраться отсюда.
— А чем занимаешься?
— На лесопилке работаю. Около Мэрисвилля.
Слово «Мэрисвилль» неизменно навевало мне воспоминание о ясеневых рощах, о деревьях с верхушками, уходящими в туманную высь, с мощными стволами, вдоль которых полосками свисает кора.
— Здоровые там деревья, — заметил я.
— Подходящие, — согласился он. — Иное вымахает в сто восемьдесят футов, без единой ветки. Сам понимаешь, что такое бревно больше ста футов в длину. Красота! Да они все там такие.
— Ты — рубщик?
— Нет, пильщик. Распиливаем бревна. Работал на спаренной пиле, и в ней стало что-то заедать. Сейчас на время отлучки меня подменил приятель, и я чего-то опасаюсь. Надеюсь, что он наладил пилу, а то, если она перегреется, дело плохо. Я говорил ему, но это такой парень, что у него хоть кол на голове теши.
Он еще немного поговорил о своих товарищах по работе, но видно было, что его что-то тревожит.
— Я, собственно, доктора повидать приехал, — неожиданно сказал он. Неделя уж, как со мной что-то стряслось.
— А что такое? — спросил я.
— Подцепил от девчонки, с которой гулял. Так-то она ничего, я на нее не в обиде, только кто-то ее наделил, а она меня.
— Не повезло тебе, — сказал я. — Надо поскорее показаться доктору, нельзя это запускать.
— Я тоже так думаю. Один дружок мне сказал: раздобудь раствор селитры через две недели будешь здоров, как новорожденный младенец. Но попробуй достань* что-нибудь в зарослях. А другой парень — он когда-то сам подцепил посоветовал мне пить скипидар с сахарной водой. Черт возьми, не знаешь, что и придумать. А еще один сказал, что лучше всего свинцовая мазь. Я бы рад был, да где ее возьмешь? Когда все это со мной стряслось, решил поехать в город. С такой хворобой много не наработаешь. Вообще-то я никогда не унываю, но ведь неладно получается: сам ты здесь, а ребята там. И нелегко им приходится — в этом-то вея беда. А самый мой верный дружок — Дон, у нас все пополам. Если бы я оказался безработным, а он нет, то половину получки он отдал бы мне. Я знаю его с малых лет. Всегда вместе были. А сейчас он за меня отдувается. Это не по правилам. Хотя он-то знает, что я не виноват. Вот чертовщина. Он постоял с минуту, рассматривая улицу.
— Я знал одного парня, так он трижды переболел. Ну, я-то уж больше не подцеплю, шутишь! Он поднял чемодан.
— Надо идти. На Берк-стрит должна быть гостиница. Дон как-то ночевал там.
— Всего, — сказал я. — Желаю удачи.
— Всего.
Я провожал его взглядом, пока он переходил улицу.
— На что он плачется? — спросил Драчун.
— Подцепил болячку.
— Ты сказал ему, чтобы он пошел в клинику?
— Нет, а разве надо было послать его в клинику?
— А как же? Говори всем, чтобы шли в клинику. Ведь не проходит и вечера, чтобы какой-нибудь малый не пристал с расспросами, как избавиться от такой болячки. В Мельбурне ими хоть пруд пруди. А тот малый, с кем ты говорил, не похож на других. Каждому готов разболтать. Городские парни — те никогда не выставляют напоказ, прячутся, как фараон, которому подбили глаз. С ними ты поделикатней — очень уж обидчивы.
Так, стоя у тележки с пирожками, я обогащался опытом. Я узнал, что гонорея — это болезнь молодежи, болезнь юных повес и гуляк. Страх подхватить эту болезнь преследовал их, как дикий зверь, затаившийся в дебрях их сексуальных влечений. Они говорили о ней часто и наигранно презрительным тоном, с усмешкой отрицая ее опасность. Иные, боясь взглянуть правде в глаза, хвастались своей болезнью, несли ее как флаг, как символ своих успехов, своей мужской силы. Таким казалось, что это утверждает за ними репутацию людей, видавших виды, прошедших огонь и воду, ставит их выше тех, кто с неуверенностью и сомнением относится к «романам», из-за которых можно подцепить болезнь.
Я терпеть не мог хулиганов, бродивших по улицам целыми шайками. На окраинах они чувствовали себя как дома. В городе же растворялись в общей массе, теряли свое лицо и свою силу.
У всех у них была своя причина, почему они стали такими: распавшаяся семья, пьяница отец, окружающая обстановка, — все это заставляло их искать опоры в шайках, где верность друг другу и своей шайке была незыблемым законом.
Дома никто не относился к ним с уважением. Родители смотрели на них как на детей и обращались с ними соответственно. Отец обычно кричал на своих отпрысков, требуя повиновения, пытаясь таким образом утвердить свой авторитет перед лицом назревающего недовольства, сначала робкого и пассивного, затем все более открытого и дерзкого, постепенно переходящего в бунт.
Подрастающая молодежь нуждалась в уважении. Она хотела, чтобы к ее мнению прислушивались, чтобы с чуткостью подходили к волнующим ее вопросам, чтобы ею восхищались, чтобы ее хвалили, относились к ней с некоторой долей почтения.
Дома ничего подобного и в помине нет, а в шайке можно этого добиться, если ты достаточно груб, силен, задирист. И подростки старались стать такими. Когда твое имя попадало в газеты после мелкой кражи или какой-нибудь хулиганской выходки, вся шайка шумно тебя приветствовала. Ты становился персоной. Ты мог задирать нос, требовать и добиваться послушания. Эти подростки развивали в себе лишь те качества, которые развить было проще всего.
Соблазнить девушку — означало возвыситься во мнении шайки. Парни только и говорили что о «девчонках», о «девках» и вели на них настоящую и жестокую охоту.
Жалкого вида девушки, всегда державшиеся парами и не выходившие из танцевальных залов, становились разносчицами болезни, которую они заполучили от какого-нибудь молодого щеголя. Узнав, что девушка, с которой они были в связи, заразилась, парни старательно избегали ее, и ей волей-неволей приходилось искать себе компанию в других залах, где ее не знали. Девушки эти не были проститутками. Просто они были достойными партнершами охотившихся за ними парней.
Те немногие хулиганы, с которыми я был знаком, смотрели на меня как на человека далекого и чуждого их миру, неспособного, хотя бы из-за своего физического недостатка, следовать их образу жизни. Они меня не уважали и не любили, питая ко мне лишь плохо скрываемое презрение. В своей оценке людей они руководствовались не разумом, а чувством и могли без всякого повода обрушиться с грубейшей бранью на первого встречного беззащитного человека.
Когда группа хулиганов приближалась к тележке с пирожками, я застывал на месте, с озлоблением ожидая оскорбительных намеков. При первом же обидном слове я подходил к ним поближе и отчитывал их с таким чувством уверенности в своих силах, обличал их с таким красноречием, что они обычно отступали.
То, что я не хотел сносить обиды, нравилось Драчуну, и он иной раз подзадоривал меня веселыми выкриками: «А ну-ка наподдай им!»
Присутствие Драчуна служило мне защитой. Хулиганы боялись его. Он был известен. Его имя встречалось в газетах. Он был силачом. Он был фигурой. Он был тем, чем они хотели бы стать. Одного его резкого слова было достаточно, чтобы они пустились наутек.
При встрече с проституткой эти парни испытывали неловкость и держались с ней почтительно. Проститутки не удостаивали их вниманием. Их основную клиентуру составляли женатые мужчины, а эти молодые наглые шалопаи только раздражали их.
— Проваливай отсюда, молокосос, тебе давно уже пора в колыбельку, огрызнулась одна из них, когда какой-то развязный паренек, пытаясь произвести впечатление на своих приятелей, заговорил с ней фамильярным тоном.
Совсем по-иному держались эти женщины с возможными клиентами. Приветливы они не бывали ни с кем, но к немолодым мужчинам, в чьих карманах водились деньги, обращавшимся к ним негромким сдержанным голосом, они проявляли известное внимание. Но не более того. Они смотрели на своих клиентов пристальным, оценивающим взглядом и, используя все свое знание мужчин, быстро соображали, как отнестись к сделанному им робкому предложению. За несколько мгновений они умудрялись определить положение обратившегося к ним мужчины, его опыт в обхождении с женщинами такого сорта, его денежные средства, наконец, выяснить, нет ли у него каких-либо порочных наклонностей и извращений.
Если они с кем-то заговаривали, то обычно только с мужчинами, ищущими проститутку, — уговаривать их не приходилось. Это были по преимуществу приезжие из провинции. Промаявшись довольно долго на уличных перекрестках, рассматривая проходящих мимо женщин, они в конце концов оказывались около тележки с пирожками. Драчун с первого взгляда определял их. Они еще не успевали рта раскрыть, а он уже знал, что им требуется.
Большинству из них Драчун советовал поболтаться у тележки с пирожками до девяти часов — в это время женщины, оставшиеся без клиентов, обычно приходили с Коллинз-стрит, чтобы узнать, не залучил ли пирожник для них какого-нибудь мужчину. За свои услуги он не получал никакого вознаграждения. «Котом» он не был.
Мужчины менялись, но у всех — так мне казалось — было что-то общее: их грызла тайная неудовлетворенность. Они считали, что везет всегда кому-то другому, только не им. Все они, должно быть, бежали на несколько дней из дома, где любовь умерла, туда, где продавался ее заменитель.
Но был один тип мужчин, к которым Драчун присматривался с особенным вниманием, прикидывая в уме возможные выгоды от знакомства с ними. Это были богатые бездельники, хвастуны, еле державшиеся на ногах после очередной попойки и размахивавшие пачками банкнот, которые они привезли из провинции, где у них была своя ферма или лавка. Все они были люди женатые и все непременно задавали один и тот же вопрос: «Не знаешь, где можно найти женщину?»
Как раз теперь по улице шел такого рода тип, и Драчун не спускал с него глаз, отмечая про себя неверную походку и ширину его плеч. Он каким-то чутьем узнавал, храбрый ли перед ним человек, способен ли пустить кулаки в ход. На этот раз перед ним явно был трус.
Я не слышал их разговора, но догадался, что человек этот чем-то хвастается. Он помахал пачкой денег, и я понял, что ему нужно.
Немного погодя Драчун снял передник и повесил его на ручку тележки. Обратившись ко мне, он сказал:
— Пригляди за тележкой, а я немного прогуляюсь с этим парнем. — Он окинул взглядом мой костюм, взял передник и повязал его мне. — Так не запачкаешься, будешь о него вытирать руки.
— Ты надолго? — спросил я, рассматривая передник, придававший мйе довольно-таки нелепый вид.
— Нет, на часок, не больше.
— Черт! — воскликнул я в тревоге. — Так долго! Как же я тут управлюсь?
— Ничего, управишься.
Он зашагал по Флиндерс-стрит, немного опередив того мужчину, делая вид, что не имеет к нему никакого отношения. Он старался не бросаться в глаза, весь сжался, чтобы быть как можно неприметнее, а сам внимательно поглядывал по сторонам, чтобы удостовериться, что его не видит никто из знакомых. Ведь если приметят, то и запомнят. Прежде чем рука полицейского ляжет вам на плечо, надо, чтобы кто-то вас приметил и запомнил. С этого все и начинается.
Спутник Драчуна выпрямился и поправил галстук. Мысль о жене, по-видимому, неотступно преследовала его, и он всячески старался показать, что угрызения совести ничуть его не тревожат.
Драчун часто оставлял меня присматривать за тележкой, когда ему нужно было перемолвиться с кем-нибудь словом наедине в дверях какой-нибудь лавки, но такие встречи отнимали у него обычно несколько минут. Никогда еще он не оставлял свою тележку на мое попечение на целый час. Я решил, что он повел своего спутника на Литтл Лонсдэйл-стрит, только мне показалось странным, что он отправился с ним сам, вместо того чтобы предложить подождать у тележки, пока он приведет женщину.
Я усердно занялся продажей пирожков. Постоянных покупателей я знал и с удовольствием слушал их замечания насчет моей новой роли.
— Ну, Боб, сегодня томатного соуса нам достанется вдоволь — на посту Алан, — сказал один рабочий своему приятелю, а затем, обращаясь ко мне, добавил: — А ну поливай веселей, не будь таким скупердяем, как Драчун; промочи пирожки как следует.
Я щедро поливал соусом пирожки, которые мне протягивали покупатели.
— Вот так дела, — восклицал рабочий, — смотри, ты все кругом залил, черт бы тебя подрал, но ничего — продолжай в том же духе.
— Горячие пирожки и сосиски! — кричал я, смущенно подражая голосу Драчуна, решив, что уж если играть роль, то до конца.
— И соусу не пожалеем, — присоединился ко мне рабочий, оторвавшись от своего пирожка, с лицом перемазанным красным.
То, что и он участвует в продаже, доставило ему большую радость; согнувшись в три погибели над своим пирожком, он просто давился от смеха.
— И в каждом пирожке запечена мышь, — гаркнул его приятель, охваченный таким же порывом веселья.
Шутка эта привела их в восторг. Теперь уже оба покатывались со смеху. Они так и ушли, громко хохоча.
Когда Драчун вернулся, я передал ему передник и выручку, заметив при этом:
— Чего-чего, а соусу я не пожалел.
— Ладно! — сказал он, повязываясь передником и разглаживая складки.
Он подошел к огню, выпрямился и начал громко выкрикивать свое обычное «Горячие пирожки и сосиски», но мне показалось, что интонация его слегка изменилась с той минуты, как он ушел с незнакомцем. Голос звучал несколько по-иному, словно он испытывал облегчение оттого, что снова может торговать, словно эти выкрики переносили его из одной жизни в другую. Они как бы подтверждали его положение уличного торговца, освобождая от ответственности за поступки, совершенные в той, другой жизни.
Выкрикнув несколько раз, он улыбнулся, чувствуя, что снова утвердился в своей почтенной профессии — продавца пирожков — занятии, пользовавшемся уважением даже полиции.
Затем он принялся внимательно рассматривать свои руки, сжимая и разжимая пальцы. Опустил руку в карман, вытащил, озираясь по сторонам, пачку денег, поднес ее к печной дверце и внимательно посмотрел, склонив набок голову.
— Где ты оставил того пария? — спросил я, охваченный внезапной тревогой.
— Лежит себе под вязом в Садах Фицроя.
— О, господи, — крикнул я в испуге.
— Ничего с ним не случится; походит пару дней с подбитой челюстью, только и всего.
— Что?.. Как же это?.. Ты взял у него деньги? — Я почувствовал, как все во мне похолодело.
— Да, я думал, что у него их больше. Каких-то несчастных двенадцать монет.
— Он приведет фараонов, — крикнул я, охваченный паническим страхом. Сейчас они явятся.
Драчун посмотрел на меня с невозмутимым видом:
— Женатый никогда не пойдет в полицию.
Я хотел возразить ему: «Разве можно быть уверенным», — но в душе знал, что он прав.
Он понял по выражению моего лица, что я встревожен, и сказал:
— Выкинь это из головы. Если бы я не взял у него деньги, это сделала бы первая шлюха, за которой бы он увязался, обобрать такого пара пустяков. Самый обыкновенный лоботряс; подцепит где-нибудь болячку и наградит ею свою хозяйку. Тут хоть приедет домой чистеньким…
Я хотел что-то заметить по поводу сказанного Драчуном, но он прервал меня:
— А вот и она. — Его грубое лицо смягчилось, горькие морщины слегка разгладились, его словно подменили. Он выпрямился, будто желая выразить кому-то свое уважение и признательность.
То же самое произошло и со мной, потому что я разделял его чувства к маленькой девочке, подходившей к нам. Она была в школьной форме и держалась за руку матери. Ей можно было дать лет восемь; у нее были каштановые волосы и черные глаза, и, подходя к нам, она улыбалась в радостном предчувствии.
Мир, открывавшийся ей, она наделяла теми качествами, которыми обладала сама, так что он становимся как бы ее чудесным отражением. Под ее взглядом все предметы словно озарялись невидимым светом, и, смотря на них, она начинала сиять, даже не догадываясь, что сама является источником их очарования.
Я был уверен, что она пришла к нам из мира книг, музыки и хороших людей, из мира, где все любят и уважают друг друга и где никому не приходится вести непрерывную борьбу за жалкое существование, за то, чтобы тебя не засосала мутная тина.
Мать ее, стройная, нарядная женщина, улыбалась нам без тени пренебрежения. Каждый четверг вечером она вместе с дочерью проходила мимо нашей тележки, и мы всегда с нетерпением ждали ее появления. Не знаю, чем это объяснить, но после их ухода мы становились добрее друг к другу и к окружающим.
Драчун говорил мне, что однажды после их посещения он дал взаймы целый фунт «самому большому мерзавцу» во всем Мельбурне.
— Но нет худа без добра. С той поры я его ни разу не видел.
И вот они появились; девочка нетерпеливо тянула мать за руку.
— Добрый вечер, — женщина остановилась, поздоровалась с нами кивком головы. — А вы думали, что мы уж не придем? — Придерживая одной рукой пакеты с покупками, она пыталась расстегнуть дорогую сумку из черной кожи.
— Мы были уверены, что вы придете, — сказал Драчун и, обращаясь к девочке, добавил: — Он весь вечер ждал вас, мисс.
— Неужели? — воскликнула она, искрение обрадованная, не сомневаясь, что он говорит правду.
Мать сунула руку в сумку, вытащила оттуда морковку и дала ее прыгавшей от нетерпения девочке.
— Возьми!
Девочка подбежала к пони, который стоял, повернув к ней голову, и ждал. Мягкими губами пони взял у нее из рук морковку и стал ее пережевывать. Девочка же стояла, наклонившись вперед, уперев руки в колени, и не спускала с него восхищенного взора.
Эту сцену мне доводилось видеть довольно часто, и всякий раз на глаза у меня наворачивались слезы.
Лошади в моем представлении всегда связывались с сельской местностью. Они для меня были неотделимы от зарослей. Для бешеной скачки с летящими по ветру гривами и хвостами нужны были необозримые просторы выгулов, деревья в отдалении, облака, плывущие по голубому небу; в такие минуты казалось, что у них вырастают крылья. Выносливость и мощь этих животных могла проявиться по-настоящему, только когда их впрягали в плуг или жатвенную машину, когда они тянули воз, нагруженный сеном.
Что же касается городских лошадей, перевозивших подводы с землей, вырытой экскаватором, извозчичьих кляч с распухшими от непрерывного бега по мостовой бабками, битюгов, тащивших ящики с пивом, лошадок, впряженных в тележки булочников, упитанных муниципальных коней, свозивших на свалку мусор со всего города, то все они — казалось мне — отбывали срок каторжных работ.
Впрочем, этих узников становилось все меньше. Их заменяли грузовики и автомобили. На земляных работах на Лонсдэйл-стрит, где строился огромный универсальный магазин Манера, для вывозки грунта впервые использовались грузовики; ломовые лошади и ломовые извозчики навсегда исчезали со строительных площадок.
Иногда деревянный настил, опущенный с улицы на дно котлована, оказывался слишком крутым для перегруженной машины, и мотор ее, пофыркав немного, умолкал. Тогда к передку грузовика с помощью цепей припрягали ломовую лошадь. Снова ревел мотор, лошадь сначала скользила подковами, затем нащупывала опору, напрягалась, и грузовик начинал медленно ползти вверх, по настилу и выкатывался на улицу; там тяжело дышавшую взмыленную лошадь распрягали и снова вели на дно котлована — помогать строить город, в котором ей пе будет места.
Я ставил себя на место городских лошадей, и мне казалось, что они испытывают те же желания, что и я, то же чувство поражения. Какие преступления совершил я они, чтобы быть осужденными на эти муки? А какие преступления совершил я?
Двери моей тюрьмы не были заперты. Каждую субботу я мог бежать за город и там, среди деревьев и птиц, вновь обретал духовные силы, которые помогали мне сносить тяготы городской жизни.
Нередко, беседуя с людьми, собиравшимися у тележки с пирожками, я делал попытку завести разговор о прелести зарослей. Мне хотелось рассказать о том, как хорошо бывает там рано поутру, когда трава подернута инеем, о том, как вкусны подаваемые к завтраку сливки, о том, как уютно бывает вечером, когда пламя больших поленьев согревает освещенные керосиновой лампой комнаты.
Но все это мало интересовало людей, сходившихся по вечерам у тележки. Да, их интересовали лошади, но только скаковые. В лошади они видели животное, открывавшее перед ними широкие возможности разбогатеть; стоило только упомянуть о лошадях, и сразу же начинались бесконечные рассуждения и догадки о том, кто придет первым на скачках в следующую субботу.
В пятницу вечером возле тележки обычно встречались завсегдатаи скачек и «жучки» — люди, собирающие сведения о лошадях и жокеях. В темном подъезде одного из домов стоял букмекер, устанавливавший начальные ставки пари; каждые несколько минут он выходил, прохаживался по улице и снова возвращался в подъезд, где с деловым видом записывал что-то в блокнот и быстро прятал деньги в карман, обмениваясь отрывочными фразами с теми, кто делал ставки.
— Он вроде Руби, — сказал мне как-то Драчун, имея в виду знакомую нам проститутку с Коллинз-стрит, — всегда на ходу. На фараонов у него чутье, как у собаки. Взгляни-ка на него повнимательнее.
Этот букмекер носил дорогой костюм и начищенные до блеска ботинки. Его упитанное туловище можно было изобразить в виде кривой, которая начиналась от самой шеи и затем, обрисовав сытый живот, резко загибалась к ногам. Лицо у него всегда было красное, словно он запыхался от бега, — он то и дело отрывал взгляд от своих записей и озирался как пугливое животное на водопое.
«Жучки» были люди продувные. Они щеголяли в ботинках с острыми носами и в узких костюмах. Один из них имел обыкновение, греясь у тележки с пирожками, чистить ногти. Он часто рассматривал свои руки, тонкие и нежные, как у женщины. У него был глаз на простачков, приезжавших на скачки из деревни; он выработал специальный подход к ним, завязывая как бы случайно разговор об урожае и погоде. Начинал он его какой-нибудь общей фразой. Так, он часто говорил: «Хороший дождик нам бы не помешал», — слова эти носили совершенно отвлеченный характер, ибо он нередко говорил их и в дождливую погоду, но они создавали впечатление, будто он знает толк в деревенских делах.
Его подход к горожанам был более тонким. Он намекал, что связан давней дружбой кое с кем из владельцев крупных скаковых конюшен и может, следовательно, дать ценный совет. Это производило впечатление на людей, жаждущий денег, у которых игра на скачках стала своего рода недугом. Вообще-то говоря, они относились ко всему с подозрительностью, но тут алчность побеждала осторожность и лишала их разума.
Иногда он делал вид, что ищет компаньона, чтобы рискнуть «на пару». Однажды я был свидетелем того, как он обрабатывал молодого человека, только что рассказавшего мне, что он уже был на скачках на прошлой неделе и два раза выиграл.
— Как же у вас сложились дела в прошлую субботу? — спросил его «жучок».
— Недурно, — ответил молодой человек; на нем был красный шелковый галстук и рыжие ботинки. — Я поставил на Родена и Вампира, и все было хорошо, но затем я поставил на Бродягу.
«Жучок» презрительно хмыкнул:
— На Бродягу! Кто же вам это посоветовал?
— Видите ли, — сказал молодой человек, готовясь отстаивать свой выбор. — Я считал, что у него есть шанс. Он был фаворитом на предыдущей неделе, но остался без места. В субботу на него много ставили. Чего вы еще хотите?
«Жучок» дал понять, что считает бесполезным просвещать новичка насчет того, как распознавать фаворитов на скачках. Он отвернулся, и сделал это так резко, словно вдруг понял, что перед ним чистейший воды простак, грудной младенец, которого разве что ленивый не облапошит.
Затем он минуту помолчал и произнес в раздумье, словно занятый своими делами:
— А я в, прошлую пятницу пятьдесят фунтов выиграл, а за неделю до того — двести.
— Чистыми? Не может быть, — с завистью воскликнул молодой человек.
«Жучок» снова удостоил его взглядом, на этот раз дружеским, он посмотрел на него как на малого ребенка.
— Если быть в курсе дела, — сказал он, — никогда не проиграешь.
Молодой человек уставился в землю. На него явно подействовали эти слова, показавшиеся ему неоспоримой истиной, до которой он сам раньше почему-то не додумался.
— Да, — продолжал «жучок», снова увлекшись разглядыванием своих ногтей, — один дружок сообщает мне все сведения. Я его как раз сегодня увижу. — Он посмотрел на часы, затем бросил взгляд на молодого человека. — А вы откуда родом будете?
— Из Южного Мельбурна.
— Сам я из Англии, — солгал «жучок», полагая, что такого рода заявление свидетельствует о его честности. — Приехал не так давно. Обучался там. Сразу как приехал, стал играть, и очень удачно. Удалось связаться с нужными людьми. Но что-то мой дружок запаздывает. Он мне сегодня звонил по телефону — обещал «вернячка».
— А что это за лошадь?
— Я еще не знаю. Он знаком с тренером, так что дело верное. Мне-то он скажет. А так, если это раззвонить, то сумма выплаты сильно уменьшится. Они сегодня посылают шифрованную телеграмму владельцу лошади. Все уже заметано, будьте уверены. На скачках играть вслепую нельзя — это ведь вопрос больших денег.
— А вы не могли бы принять меня в долю? — попросил молодой человек.
— Право, не знаю, — с сомнением произнес «жучок». — Все дело в моем друге. Если я проболтаюсь, он никогда больше мне ничего не скажет.
— Я умею держать язык за зубами.
— В этом-то я уверен, — поспешил успокоить его «жучок». — Это сразу видно. Но… я, право, не знаю…
Он подумал с минуту, затем, словно приняв важное решение, твердо сказал:
— Знаете что, давайте пропустим сегодняшний день. Я встречусь здесь с вами в следующую пятницу и посоветую, на что поставить. Может, это будет менее прибыльно, чем сегодняшнее дельце, но тряхнуть мошной вы сможете.
Молодой человек понял, что от него хотят отделаться как раз тогда, когда представился случай подработать. До следующей пятницы далеко. Отказ «жучка» казался лучшим подтверждением его честности.
— Послушайте, — сказал он, стараясь говорить как можно спокойнее, можете мне поверить, я никому не разболтаю. Поставлю пятерку — только и всего. Это никак не повлияет на выплату. Стукните мне, когда ваш друг вам скажет.
— Право, не знаю, — повторил «жучок», теребя словно в раздумье нижнюю губу. — Во всяком случае, будьте поблизости. А вот и мой друг, — добавил он.
Я уже раньше замечал, что когда он начинал теребить нижнюю губу, сразу же появлялся этот человек. Он был плотного сложения, широкоплечий и ходил всегда засунув руки в карманы дождевика. Лицо его было непроницаемо; казалось, он начисто лишен способности улыбаться. Он давно примелькался мне — каждую пятницу вечером он околачивался поблизости от нашей тележки с пирожками, — и я знал, что он работает в паре с «жучком». Обычно он прогуливался по тротуару, поджидая знака, чтобы, подобно актеру, выйти на сцену.
«Жучок» пошел ему навстречу, и они остановились поодаль, разговаривая между собой. Немного погодя они повысили голоса так, что молодой человек, не сводивший с них глаз, мог слышать, о чем идет речь.
— Я говорю тебе — это мой друг, — распинался «жучок», — ручаюсь, что он никому не разболтает.
Они еще долго спорили, пока приятель «жучка» не стал уступать позиций. Внезапно он сдался, и «жучок» вручил ему пачку ассигнаций по десять фунтов, которые он сразу же принялся пересчитывать.
— Сто пятьдесят пять монет, — сказал он, щелкнув последней ассигнацией. — Лишняя пятерка тут. — Он заговорил доверительным тоном. — Самое большое, на что я рассчитываю, это — получить двадцать за один. Сейчас пойду в клуб и внесу деньги. Будь здесь завтра в восемь вечера, и я с тобой рассчитаюсь.
— Буду, — сказал «жучок».
Он проводил своего партнера взглядом и возвратился к молодому человеку.
— Ну, с вами все в порядке, — произнес он с довольным видом. — Я поставил пятерку за вас. Пришлось-таки попотеть, но зато завтра у вас будет сто монет.
— Спасибо, — выразил свою признательность молодой человек. Он извлек из кармана пятифунтовую ассигнацию и передал ее «жучку», однако, когда увидел, с какой поспешностью, словно с опаской, тот прячет ее в карман, почувствовал сомнение.
— А вы меня не обманете? — спросил он с натянутой улыбкой.
— Да ну, что вы? Не болтайте глупостей, — воскликнул «жучок» таким изумленным тоном и глядя на него такими невинными глазами, что молодой человек тут же устыдился своего недоверия.
Они обсудили стати лошади, кличку которой назвал «жучок», и условились встретиться завтра вечером, чтобы поделить выигрыш. «Жучку» явно не терпелось расстаться с молодым человеком. Он так и шарил глазами в поисках новой жертвы и вскоре ушел.
Драчун наблюдал за ним с равнодушным видом. Я подошел и стал рядом.
— Чистая работа, — сказал я с усмешкой, заставившей Драчуна пристально посмотреть на меня.
— Этот парень дешево отделался, — сказал он. — Ты еще не то здесь увидишь. Но ничего, вся эта пакость стоит того, чтобы на нее поглядеть.
Драчуна скачки не интересовали. Правда, то, что у него был свой пони, вызывало у него известный интерес к лошадям, и он всегда внимательно слушал мои рассказы о них, а также и о птицах и животных, которых я видел в зарослях. Я привез ему однажды лесную орхидею. Он долго держал ее в руке, разглядывая, но так и не сказал ни слова, однако я заметил, что он ее сохранил.
Он ко всему относился с подозрением, и сначала ему казалось, что, заговаривая с ним о таких вещах, я преследую какие-то свои цели. Когда я говорил с ним, он внимательно изучал меня, но интересовали его вовсе не мои мысли или наблюдения — просто он надеялся найти в моих словах ключ, с помощью которого можно было бы разгадать меня. Его интересовало не то, что я рассказываю, а почему я это рассказываю.
Но я не отступал. Мне необходим был слушатель, чтобы сохранить в своей душе то, что было мне особенно дорого, — и Драчуну не было от меня пощады. Мне очень не хватало общества детей; не хватало аудитории, которая неизменно заставляла меня испытывать подъем духа и горячее желание рисовать мир таким, каким видела его она. Я знал, что от Драчуна мне никогда не дождаться такого отклика, но все же он меня слушал. По какой причине — над этим я не задумывался. Достаточно с меня было и того, что я мог высказать все, что хотел.
И вот однажды произошел случай, после которого он изменился и стал проявлять настоящий интерес к моим рассказам о зарослях и о жизни.
По улице шли, пошатываясь, два матроса. Они были молоды, под хмельком, и море им было по колено. Они заигрывали со встречными девушками и задирали их кавалеров. Они крепко держались друг за друга — не только ради опоры, в которой, впрочем, оба нуждались, но потому, что их соединяли крепчайшие в мире узы — узы слабости, в равной степени свойственной обоим.
Они возвращались на свой корабль, где переполнявшее их чувство свободы от всякой ответственности вскоре должно было исчезнуть пред лицом суровых правил корабельного устава. Но пока что они решили позабыть и об излишествах этого дня, и о мрачных предчувствиях и выкинуть напоследок какую-нибудь вовсе уж отчаянную штуку.
— Почем твои пирожки? — спросил один из них у Драчуна.
— Четыре пенса, — ответил тот.
— Знаешь, что ты можешь с ними сделать, — произнес тогда матрос с мрачной решимостью, которую он попытался извлечь из дебрей своего угасающего сознания и продемонстрировать всему миру. — Можешь запихать их… знаешь куда?
Облегчив таким образом душу, он решил отдаться во власть поглощенного за день пива; громко захохотал, покачнулся и поволок глядевшего на него восхищенным взором приятеля вдоль по улице, хвастливо восклицая:
— Я им покажу! Всему свету покажу. Черт меня побери, если я этого не сделаю. Слышишь? Это я сказал! Со всеми расправлюсь. Проклятые грабители… Четыре пенса за пирожок! Он что думает… что он — адмирал всего флота, что ли, черт его подери!
Сначала Драчун никак не ответил на оскорбительный выпад матроса. Он стоял не двигаясь, лицо его оставалось спокойным. Но когда до него дошел смысл сказанного, он повернулся и с изумлением посмотрел на меня. Затем он снова обернулся и, стиснув зубы и сжав кулаки, уставился на моряков, которые неверным шагом брели по улице.
— Что… — начал он, затем перевел дыхание и разжал кулаки, но взгляда с них так и не спускал.
Напротив вокзала, на другой стороне улицы расположилась еще одна тележка с пирожками; с ее владельцем Драчун был в дружеских отношениях, хотя и считал его «бабой и сукиным сыном». Я думаю, что подобное суждение основывалось на том, что этот человек полагал нужным начищать упряжку своего пони и медные ободки печурки. Он обтирал также бутыль с томатным соусом каждый раз, когда ему приходилось ею пользоваться. Такое поведение, с точки зрения Драчуна, свидетельствовало о том, что человек он никчемный и трусоватый.
Матросы стали и его спрашивать о ценах на пирожки. Их реакция на его ответ заставила продавца поспешно ретироваться, и это полностью подтвердило, что Драчун определил его характер правильно. Драчуна это разозлило, но матросов подбодрило и, подойдя вплотную к торговцу, они изложили ему во всех подробностях, что он должен сделать со своими пирожками.
Владелец тележки, побледневшее лицо которого серым пятном выступало на фоне сгущающейся темноты, взглядом молил Драчуна о помощи. Драчун сорвал передник, швырнул его на тележку и побежал через дорогу. Я последовал за ним.
Если его решительная манера и навела моряков на размышление, вида они не показали и встретили его насмешками и хохотом.
— Катись назад, к своей конине, папаша, — крикнул один из них долговязый малый, который, сострив, всякий раз оглядывался на своего спутника за одобрением, без которого он сразу же увял бы и которое делало присутствие этого дружка просто необходимым для него.
Приблизившись к противнику, Драчун принял боевую позу, ставшую за многие годы хорошо знакомой тысячам посетителей стадионов. Он выпрямился, откинул голову назад, прижал локти к бокам и выставил вперед кулаки точь-в-точь кулачный боец со старинной гравюры.
При виде этих приготовлений к бою рослый матрос впал в бешенство. Он пригнулся, поднял согнутые в локтях руки и, приплясывая, попятился. Он отшатывался то в одну сторону, то в другую, словно увертываясь от ударов. Он делал скачок вперед и тотчас отпрыгивал. Так в его представлении должен был вести себя знаменитый боксер, выигрывающий финальную схватку чемпионата; по мере того как в его сознании ясней вырисовывался этот образ, он менял положение рук, ног и головы.
Каждое его движение было карикатурой на изящество и мастерство. Он и не делал попыток схватиться с Драчуном. Эти минуты были слишком драгоценны, демонстрация ловкости вдохновляла его и вселяла в него мужество — слишком обидно было бы свести все дело к кровавой драке.
Он делал вокруг Драчуна большие круги, как овчарка, охраняющая стадо. Его дружок держался рядом и подбадривал его одобрительными возгласами. Драчун медленно поворачивался, чтобы матрос не оказался у него за спиной, но вдруг это ему надоело, он ринулся вперед и вплотную приблизился к матросу, продолжавшему размахивать руками. В следующее мгновение могучие кулаки Драчуна заработали как поршни, нанося короткие стремительные удары по ребрам и животу моряка.
Моряк согнулся словно в почтительном поклоне, являя собой вопросительный знак. Он широко раскрыл рот, и на лице его появилось выражение человека, у которого внезапно начались сильные рези в желудке.
Его приятель, напуганный этим зрелищем, бросился на Драчуна, как раз опустившего в эту секунду руки, и нанес ему такой сильный удар в грудь, что Драчун отлетел к тележке с пирожками. Он зацепился обо что-то каблуком и повалился навзничь, падая, он ударил головой в бок пони и соскользнул ему под ноги.
Пони попятился и встал на дыбы. Железной подковой он задел Драчуна по голове, сильно оцарапав ему лоб. Когда Драчун поднялся на ноги, лицо его было залито кровью.
Владелец тележки, испуганный оборотом, который приняли события, и желая избавиться от обступивших тележку зрителей, крикнул:
— Фараоны!
Толпа рассеялась. Оба моряка пустились бежать по Флиндерс-стрит, и через минуту на месте происшествия остались только мы трое.
Драчун сел на край тротуара, опустив голову на руки. Я наклонился над ним и расправил содранную кожу, затем взял свой носовой платок, сложил и обвязал им голову Драчуна.
Присев рядом с ним, я сказал:
— Что же теперь делать? Не сходить ли тебе к врачу? Кровь просочилась сквозь платок, вид у Драчуна был много хуже, чем его состояние.
— Нет, — ответил он» с презрительной усмешкой. — Ведь порез неглубокий?
— Пони подковой содрал кожу, — сказал я, — это не порез, скорей ссадина. И все же надо бы к ней что-нибудь приложить.
— Приду домой, так приложу, — сказал он, подымаясь на йоги.
Он еще немного поговорил о подробностях драки с торговцем, которому пришел на помощь, а затем мы вернулись к своей тележке. В этот вечер он ушел домой рано.
Когда назавтра вечером я подошел к тележке, он приветливо со мной поздоровался.
— Принес твой платок, — сказал он и подошел к тележке, где среди хлебцев лежал выстиранный, выглаженный и аккуратно завернутый в обрывок газетной бумаги мой носовой платок.
Он отдал мне его, затем подошел к передку тележки и достал картонную коробку для обуви.
— Я знаю, ты любишь животных, — сказал он, — вот я и купил тебе черепаху.
Я приподнял крышку, сидевшая в коробке черепашка из реки Мэррей поспешно втянула голову под прикрытие панциря.
А неделю спустя он подарил мне птицу.
— Я знаю, ты их любишь, — сказал он.
В эпоху пирожника, как я назвал этот период моей жизни, я перепробовал множество занятий. Я был опытным бухгалтером и в условиях возраставшего благосостояния середины двадцатых годов легко находил себе работу.
Но постоянное место мне получить так и не удалось. Меня нанимали разные конторы, когда нужно было срочно помочь в работе или привести в порядок бухгалтерские книги, запущенные собственными служащими.
Моя первая служба в городе у Смога и Бернса закалила меня. Я приучился думать, что брать меня на работу будут только те, кто понимает, что я готов трудиться больше и усерднее, чем здоровые люди, не изведавшие безработицы. Предприниматели, руководствовавшиеся такими соображениями, были жестоки. «Что ж, — рассуждали они, — может быть, и имеет смысл дать временное место калеке. В6 всяком случае, можно попытаться».
Такого рода служба ничего не сулила мне в будущем, но я получал полную оплату, и мне удалось подкопить немного денег и купить себе кое-что из одежды. Раз в неделю я мог посещать кино. Я мог ездить на трамвае когда угодно.
В течение года, что я проработал у Смога и Бернса, мне было очень трудно сводить концы с концами. Каждое заработанное мною пенни было на счету. Прежде чем сесть в трамвай, я должен был подумать, могу ли я себе это позволить. Мыло для бритья являлось для меня роскошью; зубная паста была мне не по средствам.
Все свои средства я носил в кармане и часто их пересчитывал. Я выписывал на бумаге расходы, предстоявшие до ближайшей получки. Если в конце недели у меня в кармане оставалось три пенса, я считал, что дела мои не так уж плохи.
На протяжении всего этого периода меня поддерживало обещание, данное миссис Смолпэк, что после того, как я проработаю год, она будет полностью выплачивать полагающееся мне жалованье. День, когда обещание это будет приведено в исполнение, сиял передо мной, и сияние становилось все более ярким по мере того, как расстояние между нами сокращалось.
Но еще более важным, чем лишние деньги, которые я стал бы получать с прибавкой жалованья, было бы избавление от давившего меня чувства неполноценности. Моя еженедельная получка, равнявшаяся половине жалованья здорового человека, постоянно напоминала мне, что я не такой, как все, и что на шкале оценки служащих я занимаю, по мнению хозяев, весьма низкое место. Если бы мне стали платить столько же, сколько другим клеркам, для меня это был бы огромный шаг вперед. Только в этом случае я перестал бы чувствовать себя неудачником.
Истек год, и я ожидал, что миссис Смолпэк объявит мне о прибавке. Я не сомневался, что она это сделает. Я все еще думал, что мир деловых отношений управляется теми же законами, которые существуют в отношениях между друзьями. Обещание обязывало.
Управляющий мистер Слейд часто хвалил меня. Я знал, что он докладывал миссис Смолпэк о том, как хорошо я работаю, и мысленно уже видел, как обмениваюсь с ней рукопожатием, принимая поздравления с окончанием года работы и прибавкой жалованья.
Но неделя проходила за неделей, и я не видел никаких признаков того, что миссис Смолпэк намерена сдержать свое слово. Напомнить ей о нашей договоренности я считал унизительным. Мне казалось постыдным выпрашивать то, на что имеешь право, и я все откладывал разговор с ней, надеясь, что она наконец вспомнит о нашем условии.
И вот мне представилась возможность напомнить о нем. Как-то она остановилась за моим стулом, заглядывая через мое плечо в гроссбух, куда я вносил какие-то цифры. Она спросила меня что-то об одном из клиентов, задержавшемся с платежами, и я сообщил, что уже написал ему по этому поводу.
Она собиралась уйти, но я повернулся к ней и сказал:
— А знаете, миссис Смолпэк, я ведь проработал у вас уже больше года; помните, когда вы меня нанимали, вы обещали мне полный оклад после того, как я проработаю год. Вы, наверно, об этом забыли, и я решил вам напомнить.
По мере того как она меня слушала, медленная, но неумолимая перемена происходила в ней. Спокойствие, с которым она говорила со мной прежде, улетучилось при первых же моих словах. Краска залила ее лицо, дыхание участилось. Я заметил это, и мой голос стал терять уверенность. Когда я кончил говорить, она с минуту молчала, в упор смотря на меня, подыскивая слова, чтобы излить кипевшее в ней негодование. Наконец, сдерживая ярость, произнесла:
— Я взяла вас на работу из жалости — и вот благодарность! Вы должны почитать себя счастливым, что вообще работаете. Смешно даже думать, что вы вправе получать столько же, сколько получает сильный, здоровый мужчина.
Она выпрямилась и, подавив клокотавшее в ней чувство гнева, продолжала спокойным голосом с оттенком презрения:
— Конечно, через годик-другой я прибавлю вам, но, во всяком случае, не теперь, когда так много физически здоровых людей не имеют работы.
Я не нашелся, что ответить на эту вспышку; я никак не ожидал ее и оказался совершенно к ней неподготовленным. Я продолжал сидеть, уставившись в пол, а миссис Смолпэк удалилась.
Но прошло несколько минут, и я страшно обозлился. В уме замелькали язвительные замечания, которые мне надлежало бы произнести в ответ. Они помогли мне обрести чувство собственного достоинства, но не давали победы. Смириться с поражением в этом первом испытании значило обречь себя на новые неудачи. Я твердо решил не делать этого.
Я позвонил в департамент охраны труда и попросил прислать инспектора к Смогу и Бернсу для проверки ведомости на зарплату. Через час он явился. Я наблюдал, пока он разговаривал с мистером Слейдом внизу в магазине. Это был худощавый человек в очках; то, что говорил ему мистер Слейд, он выслушал внимательно, но без «сякого интереса. Он уже привык к тому, что его пытаются окольными разговорами отвлечь от истинной цели прихода, и видом своим давал понять, что все эти ухищрения совершенно ни к чему.
Мистер Слейд с тревожным видом привел его в контору. Он представил нас друг другу и сказал мне:
— Мистер Скорсуэлл — инспектор департамента охраны труда. Он хочет ознакомиться с ведомостями на зарплату.
Мистер Слейд поспешил вниз в кабинет миссис Смолпэк, чтобы сообщить ей о приходе инспектора. Через несколько минут она уже стояла рядом со мной, заполняя всю контору своим присутствием; обстановка сразу стала напряженной.
Но я не боялся миссис Смолпэк. Я знал, что через несколько минут буду свободен, что она больше никогда не сможет унизить и оскорбить меня.
Мистер Скорсуэлл, отложив ведомости в сторону, обратился ко мне:
— Вам не платят сколько полагается, мистер Маршалл?
— Да, не платят.
Миссис Смолпэк стала что-то объяснять, но он жестом остановил ее:
— Минуточку.
Он стал что-то подсчитывать на листке бумаги, затем обратился к ней:
— Вы знаете, что этому человеку недоплачивают? — спросил он. Недоплачивают уже больше года.
— Он — калека, — огрызнулась она, бросив это слово как оскорбление.
— Это к делу не относится, — сердито заметил инспектор. — Он имеет право получать такое же жалованье, как и всякий другой. Вы должны возместить ему восемьдесят семь фунтов. Если вы сейчас выдадите ему чек, я завизирую ваши ведомости на жалованье; в противном случае нам придется возбудить против вас дело.
Миссис Смолпэк с трудом сдерживалась, чтобы не закричать. Чтобы ее заставляли платить мне такую сумму! Это было выше ее сил. Но деловая сметка взяла верх над эмоциями. Ведь ее имя часто упоминалось в светской хронике газет, ей нельзя было рисковать своей репутацией благотворительницы. Капитуляция бывает порой неизбежна.
Быстрым, решительным взмахом пера она выписала чек и повелительным жестом толкнула его в мою сторону, словно приказывая мне принять его.
— Вы уволены! — грубо и зло сказала она.
Честь ее была спасена, победа осталась за ней.
Я не проронил ни слова. Сняв с крючка свою шляпу, я вышел вместе с мистером Скорсуэллом. Когда мы спускались в лифте, он заметил:
— Вы счастливо от нее отделались.
На улице при расставании мы обменялись рукопожатием.
До самого вечера я оставался в городе. Возвращаться в пансион в часы, когда все на работе, мне никак не хотелось.
Присутствие людей как-то скрашивало его, без них от его стен веяло мерзостью запустения. Опустевшая столовая, молчащее пианино, ненакрытый стол — вот что меня ждет, если я сейчас пойду домой.
А в моей комнате разве лучше… Постель, которая поздно вечером обещает покой и отдых, сейчас, при свете дня, напоминает койку в тюремной камере. Эта комната была терпимой только при электрическом освещении.
Итак, я решил провести остаток дня в городе. Зашел в кафе. Ужин обошелся мне в пять шиллингов, но зато угостился я на славу. Прежде чем сделать заказ, я внимательно изучил меню и потребовал самые дорогие блюда. Купил также пачку табаку и курительной бумаги и стал свертывать толстые сигареты, милостиво поглядывая на сидящих за соседними столиками.
Я притушил сигарету, когда она была на три четверти выкурена, но, уходя, извлек окурок из пепельницы и спрятал в карман. Я мог позволить себе разок сумасбродную выходку, но понимал, что нельзя окончательно терять чувство реальности. Я знал, что это блаженное чувство обеспеченности долго не продлится!
В последующие месяцы, работая понемногу в разных местах, я воспользовался заметками, которые делал, возвращаясь домой после вечера, проведенного у тележки с пирожками, и написал небольшой рассказ о Драчуне. Назвал я его «Возмездие». Мне казалось, что это хороший рассказ, но в ту пору я писал с уклоном в натурализм и потому неубедительно. Я еще не научился видеть того, что скрывалось за мрачными сцепами, которые я описывал.
Я послал рассказ в «Бюллетень» и несколько недель спустя прочел отклик на него в отделе «Ответы корреспондентам»: «Необработанно, но сильно. Продолжайте в том же духе».
На этот раз конец недели в Уэрпуне был для меня триумфом. Семейство наше восприняло ответ редакции, отклоняющий мое произведение, с такой радостью, словно рассказ уже появился в печати. Это было поощрение со стороны людей авторитетных, подтверждение того, что я на верном пути. Вырезку из журнала я носил при себе, часто вынимал ее из кармана, смотрел на нее.
Я решил прочитать рассказ Драчуну и как-то вечером захватил его с собой. Однако, подойдя к тележке с пирожками, я, к своему удивлению, увидел у печки Стрелка Гарриса в белом фартуке. Он встретил меня широкой улыбкой. Теперь у него были зубы. Большие и белые, они сплошными рядами сверкали у него во рту.
— Провалиться мне на этом месте, если это не «Душитель Льюис», собственной персоной, — крикнул он, когда я поднялся на край тротуара. — На, держи. — Он протянул мне руку, и я пожал ее. — Довелось на этих днях кого-нибудь придушить? — спросил он и оглушительно захохотал.
Мне было не по себе. Его шутливый тон не находил у меня отклика.
— А что с Драчуном? — спросил я.
— Инфлюэнцу подцепил. Я взялся пока подменить его. Ну а ты-то как живешь? Драчун говорил мне, что ты часто здесь околачиваешься.
— Да я тут чуть ли не каждый вечер бываю, но тебя ни разу не видал. А ты все такой же.
— А чего мне меняться? Дела мои — на мази.
— Ты еще долго торчал в гостинице после моего ухода?
— В этом проклятом заведении? — с презрением воскликнул Стрелок. Очень мне надо! Я его скоро бросил, стал продавать пирожки около кино и в других местах. А вообще-то славно нам там жилось, ничего не скажешь. Старика Шепа прогнали. Жалкий побирушка! Так и юлил, когда хотел выпить, в глаза заглядывал, как голодный пес. Вспомнить противно!
Он приложил руку рупором ко рту:
— Горячие пирожки и сосиски! — Затем снова обратился ко мне: — А знаешь, гостиницу-то сожгли.
— Ничего об этом не слышал, — сказал я.
— Как же! Дотла сгорела. Говорят, девки прямо из окон прыгали, пока парни брюки натягивали, а Малыш все водой поливал. Так и не узнал я, кого же старуха Фло подговорила поднести спичку. Ведь все было застраховано, и на большую сумму. Я бы это сделал за сотнягу, а вторую содрал бы с нее за то, что стал бы держать язык за зубами, — ну да она сама не промах, старая стерва.
— А что стало с Артуром?
— Артур приходил сюда в прошлую пятницу вечером, искал тебя. — В голосе Стрелка звучала радость от того, что он может мне сообщить эту весть. Артур ведь обзавелся лодкой и ловил лангустов в Тасмании. Я его почти три года не видел, он говорит, что жил на острове на каком-то, целых шесть месяцев. Совсем один. Занятный он малый. Велел передать тебе при случае, что придет сюда в следующую пятницу.
Я обрадовался, что снова увижу Артура. При одной мысли, что скоро я смогу выложить ему все мучающие меня вопросы, мне начало казаться, что они уже решены. На душе стало веселее.
— Как он выглядит? — спросил я Стрелка.
— А все такой же. Пригласил его к себе, хотел распить с ним бутылочку, пока старуха ее не прикончила, но он ни в какую. Он, мол, бросил пить. С иными парнями такое случается: вобьют себе невесть что в голову, только время зря теряют…
Люди непьющие Стрелка нисколько не интересовали.
— Я никогда не доверюсь парню, который отказывается от кружки пива, как-то сказал он мне. — С такими дружить нельзя.
Меня не удивило, что Артур больше не пьет. Даже в прошлом, когда у него бывали запои, он никогда не терял над собой контроль, отвечал за свои действия. Он не был настоящим алкоголиком. Я хотел узнать о нем как можно больше, но особенно мне хотелось почувствовать, что и я ему нужен. Ведь он единственный из всех встречавшихся на моем пути людей сам искал сближения со мной, и мне не терпелось убедиться, что его дружеские чувства — ко мне не ослабели.
Прямо спросить об этом Стрелка было бы очень уж по-детски, и я решил подойти к вопросу окольным путем.
— Обо мне он, конечно, много не спрашивал.
— Да как тебе сказать, — спросил, как ты живешь. Ну, я сказал ему, чтобы узнал у Драчуна.
Тут он умолк и посмотрел на меня, и, хотя он продолжал улыбаться, глаза у него стали острыми и подозрительными.
— Слушай, а на кой ты сдался Драчуну? Вас ведь водой не разольешь? Что-то он, верно, с тебя имеет.
— Ничего он не имеет, — сказал я со злостью, бросив на Стрелка сердитый взгляд.
— Ладно, ладно! — воскликнул он, махнув рукой. — Он много говорил о тебе, вот я и хотел узнать…
Он снова стал расхваливать свои пирожки прохожим я немного погодя продолжал:
— Артур в субботу трепался с Драчуном насчет тебя. Все выспрашивал, не путаешься ли ты с девками. — Тут Стрелок понизил голос и доверительно спросил: — А есть у тебя какая-нибудь девка?
— Нет, — сказал я.
— Ты какой-то порченый, — сказал он с презрением в голосе и выпрямился во весь рост. — А туда же — важничал! Буду, мол, писать книги, и то и се — а девки завести не сумел!
— Всю следующую неделю я каждый вечер приходил к тележке с пирожками, надеясь застать там Артура еще до пятницы. И вот как-то часов около одиннадцати вечера, когда я возвращался домой по Элизабет-стрит, меня неожиданно остановил какой-то рослый мужчина. Он стоял с кем-то в дверях магазина и, увидев меня, вышел на середину тротуара, окликнул и протянул мне руку. Я остановился и глянул в его суровое лицо. Я догадался, что передо мной сыщик, и напряженно ждал, что он скажет.
— Как тебя зовут? — спросил он. Я ответил.
По моему виду он, вероятно, понял, что я напуган, и, взглянув на меня приветливей, сказал:
— Не бойся, мы не за тобой. Я просто хотел дать тебе совет, только и всего. Ты стоял возле тележки с пирожками с восьми часов, верно?
— Верно.
— Что ты там делал?
— Разговаривал.
— С кем?
— С Драчуном.
— О чем вы говорили?
— Он рассказывал мне о своих встречах с разными боксерами на стадионе.
— В этом, конечно, нет ничего дурного; беда только, что это у тебя вошло в привычку. Послушай моего совета — держись от этих мест подальше. Не показывай там носу. Можешь болтаться в других кварталах, если тебе нравится, но этот угол обходи стороной. Мы за него ваялись всерьез. Не знаю, вольно или невольно, но ты затесался в компанию самых отъявленных мошенников Мельбурна. И если ты окажешься среди них в момент облавы, то и тебя заберут. Теперь ты понял, о чем речь?
— Понял, — сказал я.
— Мы знаем, что сам ты ни в чем не замешан, но у нас на примете кое-кто из парней, с которыми тебя видели. — Тут он сразу изменил тон и сказал резко и повелительно: — Сколько человек работает на «жучка», который собирает ставки на лошадей?
— Не знаю, — сказал я. — Я на скачках не играю.
— Ты хочешь сказать, что отвечать не намерен? — сказал он и добавил уже дружеским тоном: — Ладно! Только сматывайся отсюда и держись подальше от тележки с пирожками. — Он похлопал меня по плечу. — Ну, быстро, проваливай!
Я спустился по Элизабет-стрит и дошел до угла Коллинз-стрит. Постоял там и вскоре увидел обоих сыщиков; они шли по Коллинз-стрит, направляясь в полицейское управление, помещавшееся на Рассел-стрит. Я поспешил обратно к Драчуну и рассказал ему обо всем, что произошло. Выслушав меня, он осмотрелся по сторонам, задерживая взгляд на людях, стоявших неподалеку от тележки.
— Они только что прошли, — сказал он в раздумье. — Единственно, кого они могли заметить здесь сегодня, — это Стэггерса. — Он кивнул на человека, который стоял, прислонившись к стене гостиницы.
Затем Драчун подбросил полено в печурку и положил руку мне на плечо.
— За меня не тревожься. Против меня у них улик нет. Они разыскивают «жучков», работающих на скачках, те кого-то нагрели, а он возьми и наябедничай. Не разбираются в людях. Но ты держись в стороне. Я на днях к тебе забегу.
— Слушай, Драчун, — сказал я. — Артур хотел встретиться со мной здесь в пятницу вечером. Если он появится, скажи ему, что я его жду около театра «Мельба».
— Ладно, скажу. — Он протянул мне руку: — Ну, пока. Я пожал ее.
— Ты хорошо ко мне относился, — сказал я. — Спасибо.
— Проваливай, — сказал он и шутливо ткнул меня в бок. — Ты — парень что надо.
Я отправился домой, но, пройдя немного по улице, обернулся. Драчун все еще смотрел мне вслед. Он помахал рукой, и я помахал в ответ.
Чувство страшного одиночества охватило меня. Совет сыщиков был равносилен приказу. Подчинившись ему, — а другого выхода у меня не было, — я порывал не только с людьми, с которыми подружился и с которыми мог разговаривать, но вообще изолировал себя от жизни города. Стоя вместе с другими у тележки, я чувствовал себя одним из многих. Я как бы приобщался к жизни более насыщенной и интересной, чем та, которую знал и видел сам, гораздо более интересной, потому что она складывалась из жизней множества разных людей.
Я мог лишь соприкоснуться с этой большой жизнью рисовавшейся мне весьма смутно, — на большее я не рассчитывал, — но здесь, у тележки с пирожками, я, по крайней мере, стоял у ее порога. Путь к заветной цели начинался за этим порогом.
«Но, — думал я, — должны ведь существовать и другие пути, их должно быть много. Вся трудность в том, как найти, как распознать их». Казалось, все надо начинать сызнова, и при этой мысли сердце мое сжималось.
Чтобы способности человека развивались по-настоящему, необходимо общение с другими людьми, — это я понимал. Отец как-то говорил мне, что пристяжные в упряжке не менее важны, чем коренники, и что большинство людей — это пристяжные.
Самое главное — это попасть в упряжку. Но как? Мой небольшой опыт говорил мне, что в современном обществе человек, пожелавший стать пристяжной, отбирается по тому же принципу, что лошадь для упряжки. Если так, мне не на что было рассчитывать.
И неожиданно мне в голову пришла мысль, что до сих пор я жил как наблюдатель, а не как участник жизни, и в этом повинен я сам. Нельзя ждать, пока тебя кто-то выберет, надо самому искать свободное место и занимать его.
Я со стороны наблюдал происходящую в мире борьбу, совсем как когда-то во время стачки полицейских, со стороны смотрел на драки, бушевавшие на Суонстон-стрит. Теперь, оглядываясь назад, я понимал, что эти драки можно было быстро прекратить, — нужно было только обратиться к дерущимся с какими-то неведомыми и недоступными мне словами, нужно было произнести их с должной силой и убедительностью, и все было бы кончено. В этом я был уверен.
Люди превращаются в скотов из-за того, что те, кто знает нужные слова, из страха или из корысти не решаются их произнести, а те, кто хотел бы сделать это, слов этих не знают. Я принадлежал к последним.
В пятницу вечером, когда я дожидался у входа в театр «Мельба», ко мне подошел Артур. Он шел по улице — такой же прямой, как прежде, и той же легкой походкой. Он еще издали начал улыбаться мне, но взгляд, устремленный на меня, был серьезен, пристален и, наверно, сказал Артуру обо мне все.
— Как живешь, Артур? — спросил я.
Он оставил этот вопрос без ответа. Не в его обычае было тратить время на пустые любезности; которыми полагается обмениваться друзьям.
— Я знаю тут поблизости кафе, где можно выпить крепкого чаю, — сказал он. — Пойдем туда.
Он зашагал, и я заковылял рядом с ним.
— А ты пополнел, — продолжал он. — Как твой отец?
— Хорошо, — сказал я. — …но послушай… Расскажи мне. Ты ведь ловил лангустов, правда? Я хочу знать все, что ты делал. Почему ты ушел из гостиницы? Мне о стольком нужно с тобой поговорить. На днях ко мне подошел сыщик и предупредил, чтобы я не ходил больше к тележке пирожника.
— Да, Драчун говорил мне. Он мне все рассказал. Этот фараон поступил правильно. Чего ради тебе тереться возле этой публики? Ничему ты от них не научишься. Ведь ты все еще собираешься написать книгу?
— Да, — сказал я и прибавил: — Но они славные люди.
— Так-то оно так, да только затягивает такая компания. Потом ты бы уж и не вырвался. А если бы продолжал водиться с ними, так непременно влип бы в какую-нибудь историю; не успел бы оглянуться, как тебя бы замели.
Он вошел в кафе первым, отодвинул два стула от углового столика и, бросив мне: «Садись!» — заказал официантке чай и сэндвичи. Потом он сказал:
— Драчун говорил мне, будто какая-то баба платила тебе только половину жалованья. Почему, собственно? Я рассказал ему.
— Но, — добавил я, — это все позади.
— Как ты мог с этим мириться? — воскликнул он, раздосадованный. Клянусь богом, будь я здесь, ты бы так себя не вел. Сказал бы я ей пару слов. Никогда не позволяй садиться себе на голову.
Я попытался отвлечь его от моих дел и стал расспрашивать о том, что произошло с ним с тех пор, как мы не виделись. Артур рассказал, как он расстался со своим дилижансом, — понял, что время лошадей кончилось. Отправился в Тасманию и стал работать на пару с одним рыбаком. Они купили «кетч» — небольшое двухмачтовое суденышко и стали ловить лангустов у островов Пролива Басе. Первые несколько месяцев им приходилось туго, но потом они занялись браконьерством и здорово поправили свои дела.
— Раза два полиция нас чуть не накрыла, и мы потеряли большую часть добычи, — рассказывал Артур. — Как-то ночью пришлось удирать в кромешной тьме, и я чуть не посадил «кетч» на скалы: темно было, хоть глаз выколи. Руки своей не видишь. Я заметил рифы, когда мы уже почти на них налетели. Навалился на руль и сумел-таки проскочить между ними. А все-то расстояние не шире, чем эта комната. На волоске от гибели были. Ей-богу! На следующий день осмотрели это место и глазам не поверили. До сих пор не понимаю, как нам удалось уцелеть. Но затем фараоны взяли нас на заметку, и я решил это дело бросить.
Потом он арендовал один из островков, разбросанных в Проливе; на этом островке еще сохранились остатки стада, блуждавшего в зарослях. Он прожил там в одиночестве около года, построил загон, согнал туда скот и стал переправлять его в Тасманию.
Но как-то одна партия — «шалые все, будто мартовские зайцы», проломила изгородь скотного двора в Лонсестоне и, ополоумев от страха, понеслась по улицам города.
— Что тут было! Никогда бы не поверил, что телки могут такое натворить, — сказал Артур. — Произошел страшный скандал. Бросил я это дело и вернулся сюда.
— Чем же ты теперь занимаешься? — спросил я.
— Играю на скачках.
— О, господи! — Я не мог удержаться от восклицания.
— На жизнь заработать можно, если только не зарываться, — сказал Артур.
— Ты что, спрашиваешь у жокеев, на кого ставить?
— Нет, сам присматриваюсь — какая лошадь в хорошей форме, какая нет. Я себя ограничил — восемь фунтов в неделю, их я всегда имею.
Он снимал комнату на Кинг-стрит и питался в кафе.
— Человеку нужна жена, — сказал он, внезапно утратив всю свою бодрость.
Он был одинок. Ему было уже под сорок, но он до сих пор еще не встретил женщину, которую мог бы полюбить. В Уоллоби-крик он мне часто рассказывал о женщинах, с которыми у него были романы. Все это были кратковременные связи, без глубокого чувства. Женщины, с которыми он встречался, были мелочными и алчными, они удовлетворяли его физические потребности, но не трогали сердце. Обстоятельства были виной тому, что у него так складывались отношения с женщинами, — другой бы на его месте стал циником, но Артура это совершенно не испортило. У него было доброе сердце, и женщины, с которыми он сближался, всегда относились к нему с уважением.
Может быть, это объяснялось тем, что ой и сам уважал их, даже осуждая иные их недостатки. Или, может быть, тем, что сам он неотступно следовал нравственным правилам, установленным им для себя из презрения к лицемерам, которые, воспевая общепринятые добродетели, отнюдь не считали их для себя обязательными.
Как-то он мне сказал:
— Верь не словам, а фактам. Ты, и только ты можешь судить, что хорошо для тебя и что плохо.
Я стал рассказывать ему о том, как хотелось бы мне встречаться с девушками. Это была не только физическая, но и духовная потребность. Два желания боролись во мне — я хотел обладать женщиной и хотел найти в ней преданную подругу, которая помогла бы мне справиться с чувством одиночества, с сознанием своей неполноценности.
Но постепенно я понял, что эти желания тесно переплетаются между собой. Понял, что без любви — пусть даже недолгой — я никогда не мог бы удовлетворить свою физическую страсть.
— Вся беда в том, что ни одна девушка не сможет меня полюбить. — Этими словами я закончил свою исповедь.
— Еще как сможет!
— Откуда ты знаешь?
— Черт возьми, — воскликнул он. — Уж кому знать, если не мне. Я имел дело с женщинами и знаю их.
— Но ведь ты говорил мне, что никогда в жизни не влюблялся.
— Не те женщины мне попадались. Ведь я был моряком. По полгода не видел женщин. В Буэнос-Айресе, правда, встретил раз девушку, которую мог бы полюбить, да не хватило времени.
Что было, то было, и оправдываться я не собираюсь, но одно хочу тебе сказать: встречаясь с женщиной на другой день, я всегда мог прямо смотреть ей в глаза и улыбаться. Иначе я бы перестал себя уважать.
— Но ведь все это были продажные девки? — спросил я.
— Девки? Ну что ты! Я любовь за деньги никогда не покупал. Это же скотство, да и женщина не должна опускаться до того, чтобы торговать своим телом. Я имел дело только с теми женщинами, которые хотели меня так же, как я хотел их. Я танцевал и веселился с ними, я проводил с ними ночь и уходил от них. И они были очень довольны. Но это не для тебя, ты совсем другой. Ты должен сам решить, что для тебя лучше. Но запомни, самое главное, чтобы у тебя не было потом неприятного осадка. Нужно, чтобы тебе было хорошо, и девушке тоже.
— А я не знаю, что для меня хорошо, — сказал я мрачно.
— Не знаешь, потому что у тебя в голове все перепуталось. Но я тебе мозги вправлю, черт меня возьми, если я этого не сделаю. Подумай только, что ты сейчас сказал: девушка, мол, не может его полюбить и тому подобное. Что за чертовщина! Послушать тебя — можно подумать, что девушки влюбляются только в боксеров, вроде того парня, — забыл его имя, что пудрится и завивается каждый раз, когда выходит на ринг.
— Не знаю, — сказал я подавленно. — Надо искать выход. Буду писать целыми днями.
— А о чем, черт возьми, ты собираешься писать? Интересно, как это ты сможешь писать, если ты не любил? В книге должна быть и любовь и ненависть, и поцелуи девушек и еще чертова уйма самых разных вещей. По-моему, книга тогда хороша, когда я могу сказать: «Черт возьми, да ведь это же я, это обо мне написано». Хотя я и не так уж много читаю. Слишком много времени тратишь на то, чтобы заработать на хлеб. Твой отец, он вот понимает толк в книгах… Я с ним говорил об этом… Много раз говорил. Он сказал мне, что не любит читать книги, которые вроде бы полагается читать, надев праздничный костюм. Ей-богу, он прав.
Слушай, с девушками тебе надо знакомиться. Только ни одна на тебя и не глянет, если ты будешь смотреть на них с таким побитым видом. Сам ведь знаешь, что злая собака всегда кусает того, кто ее боится. Она это чувствует и сразу же бросается. А если ты ее не боишься, она даже даст себя погладить.
Вот так же и девушки. Если ты робеешь и считаешь себя недостойным коснуться ее руки, она на тебя и не посмотрит. Если же страсть закружит вас обоих, она — твоя. Ты должен влюбиться. Должен пылать огнем. Тогда девушки будут тебе улыбаться и придут к тебе. Тогда ты узнаешь, какая это чудесная штука — очиститься от грязи, которой люди так любят марать отношения мужчин и женщин. Ты почувствуешь себя так, словно искупался в роднике. Чтобы жить, надо быть чистым, и чтобы писать, — наверное, тоже. Но ты никогда не почувствуешь себя чистым, пока не узнаешь объятий женщины и, улыбаясь, не заглянешь ей в глаза. Не беспокойся, тебя будут любить, если ты того стоишь.
Я не последовал совету Артура, хотя и много о нем думал в последующие недели. Постепенно я все больше смирялся со, своим замкнутым образом жизни, стал уходить в себя, избегал столкновений, не искал перемен, держался как можно незаметней, прятался от людей, чтобы не вызывать в них неприятных или даже враждебных чувств. Я стал избегать всего, что могло причинить мне боль. Не лучше ли принимать жизнь такой, как она есть, думал я.
Именно в это время произошло событие, которое произвело на меня глубокое впечатление, — событие, под влиянием которого изменилась вся моя жизнь. Мои смутные и неуверенные поиски цели в жизни определились, и мне открылась Дорога, вступить на которую подсказал разум.
Я иногда заходил в лавку букиниста на Фицрое, чтобы купить какую-нибудь дешевую книгу, а то и просто почитать. В то время я уже мог себе позволить покупать по книге в неделю, но выбрать из множества произведений великих писателей какое-либо одно было нелегко.
Мне доставляло большое удовольствие просто стоять у витрины, сплошь заставленной старыми книгами, пропыленными и растрепанными, переплеты которых украшали хорошо знакомые имена, — книги эти приоткрывали завесу, позволяя заглянуть в еще неведомый мне мир.
Лавка принадлежала старику, никогда не расстававшемуся с очками. Вид у него был такой же потрепанный и пропыленный, как у завалявшегося, никому не нужного тома. Прежде чем вручить мне какую-нибудь книгу, оп полой пиджака стирал пыль с переплета, а затем снова усаживался за свою конторку в углу и зарывался носом в свое последнее приобретение в ожидании, пока я выберу, что мне нужно.
Я слышал, что у букиниста есть сын и что сын этот помогает ему в лавке, но никогда прежде его не встречал. Впервые я увидел его через несколько недель после возвращения Артура. Я вошел в лавку веселый, в хорошем расположении духа, радуясь тому, что через минуту я стану обладателем книги Конрада «Негр с «Нарцисса», которую старик отложил для меня.
Рядом с заваленным книгами столом стоял и смотрел на меня молодой парень на костылях. У него были бледные ввалившиеся щеки; узкие губы кривились в горькой усмешке. Руки, сжимавшие костыли, были костлявы и бескровны.
Грудь у него была впалая. Высохшие, бессильные ноги совсем его не держали, он тяжело, всем своим весом наваливался на костыли, и голова так ушла в плечи, что на него страшно было смотреть.
Мы взглянули друг другу в глаза. Мы стояли не двигаясь, только смотрели, и эта минута показалась мне вечностью. Своим взглядом он как бы говорил, что видит меня насквозь, знает, что нас терзают те же муки отчаяния, что нам присущи одни и те же пороки, что мы познали одни и те же поражения и неудачи. Его взгляд как бы утверждал, что оба мы одержимы одинаковыми тайными помыслами и дурными желаниями; таким взглядом обмениваются при первой встрече порочные люди. Глаза его были похожи на темные щели в печи. Отчаяние, отчаяние, отчаяние…
Он пододвинул мне книгу — это была книга по вопросам пола. Искривив губы в мрачной улыбке, говорившей, что он-то знает, в чем я могу найти утешение, он сказал:
— Вот то, что тебе нужно.
Странная растерянность овладела мной — будто кто-то сказал мне, что я скоро должен буду умереть. Я смотрел на книгу, лежавшую передо мной на столе. Но не видел ее. Я видел только этого человека. Не сказав ни слова, я повернулся и вышел из лавки.
Я возвратился в пансион, заперся у себя в комнатушке и принялся разглядывать свое отражение в зеркале. Мое лицо смотрело на меня оттуда без враждебности, спокойно и бесстрастно. Казалось, и оно не спускает с меня глаз, терпеливо дожидаясь, что я скажу.
Я разглядывал свое лицо с беспощадной придирчивостью, стараясь найти в его чертах и выражении сходство с лицом юноши из книжной лавки. Мне казалось, что я вижу трагические морщинки, говорящие о том, что я покорился судьбе. А глаза — да ведь они же самые настоящие заслонки, стерегущие от чужих взглядов мою истерзанную больную душу.
Но едва эта мысль промелькнула у меня в голове — мое отражение в зеркале резко изменилось. Теперь на меня смотрело совсем другое лицо, с сжатыми челюстями, с бесстрашными глазами — глазами моего отца, — и я сразу успокоился.
Я отвернулся, сел на постель, обхватил руками голову и стал думать, как мне жить дальше.
Чего я хотел от жизни? Я хотел быть любимым. Я хотел быть человеком среди людей, идти бок о бок с ними, чувствовать себя равным им, испытывать те же радости и горести, что они, — я хотел жить как они, любить как они, работать как они. Я хотел, чтобы во мне видели обыкновенного человека, пользующегося всеми правами здоровых людей, а не калеку, которому постоянно дают понять, что он неполноценен.
Я принадлежал к группе меньшинства, подобно евреям, неграм, аборигенам. Для таких людей существовали неписаные правила поведения, не касавшиеся остальных. Поступок одного из представителей меньшинства считался типичным для всей группы. Все члены группы пользовались одинаковой репутацией. Человек, обворованный евреем, уверял, что все евреи — воры. Если же его обкрадывал австралиец, то возмущался он лишь одним этим австралийцем. Один пьяный абориген служил доказательством того, что никому из аборигенов нельзя продавать спиртные напитки; пьяница-белый отвечал за свое поведение в одиночку. Калека, полюбивший девушку, подтверждал, что все калеки одержимы похотью; победам здорового человека только завидовали.
Я понимал, что, имея дело с девушками, должен буду подчиняться иным правилам, чем те, которым следуют физически крепкие люди. Ухаживая за девушками, здоровые молодые люди могли позволять себе поступки и не слишком благовидные — в большинстве случаев они вызывали снисходительную улыбку; любая попытка калеки сделать шаг в этом направлении встречалась враждебно и недоверчиво. Подобное отношение приводило к тому, что он вновь замыкался в себе. Замкнутость ограждала от сплетен, беда только, что она еще и ранила душу.
Я знал, что мне придется всегда быть настороже, чтобы сохранить за собой право считаться нормальным. Знал, что печальное выражение на моем лице будет непременно истолковано как симптом болезненного состояния и вызовет ко мне жалость. На лице здорового человека такое выражение осталось бы незамеченным и ни у кого не вызвало бы сострадания. Я знал, что на людях всегда должен буду появляться с веселой улыбкой, если не хочу, чтобы во мне видели несчастную жертву недуга.
Я соблюдал эти правила, но возмущался ими. Особенно с тех пор, как понял, что в жизни каждого человека есть свои трудности и осложнения, хотя общество предпочитает закрывать на них глаза, если они не затрагивают непосредственно его.
Взять хотя бы моих соседей по пансиону — миссис Бэртсворт испытывала все тяготы неудачного замужества, Мэми Фультон полагала, что молодые люди избегают ее из-за того, что она толста; мистер Гулливер чувствует себя счастливым, только находясь в центре всеобщего внимания.
А в конторе Смога и Бернса? Миссис Смолпэк была жертвой алчности и честолюбия; мисс Брайс не имела никакой цели в жизни; у миссис Фрезер была сварливая свекровь.
Но тяготы, испытываемые всеми этими людьми, не сломили их, поскольку они продолжали пользоваться уважением и расположением общества. Их личные неприятности никого не касались.
Очень многие из тех людей, которых я встречал на улице, испытывали свои трудности. Одни были не вполне нормальны, другие обладали скверным характером. Среди лих были жертвы семейного разлада, недостаточного образования, глупых родителей, жадности и похоти, они были жертвами общества, породившего условия, при которых стало возможным существование всех этих пороков. Трудностям не было числа — одни из них были приемлемы для общества, другие тщательно игнорировались, иные вызывали жалость или отвращение.
Людям с явными недостатками приходилось трудней, чем тем, чьи недостатки были скрыты. Поврежденный разум встречался не реже, чем поврежденное тело, но в первом случае свой недостаток можно было скрыть, тогда как во втором он был очевиден для всех. Человеку, отдававшему жизнь наживе, было несравненно труднее найти счастье, чем мне, но вряд ли многие сознавали это.
Мне иногда приходило в голову, что если бы люди с больным рассудком должны были бы иметь какую-то видимую опору, вроде костылей, то на улицах Мельбурна можно было бы оглохнуть от стука костылей.
Я размышлял о доброте и бескорыстии, проявленных многими знакомыми мне людьми. И то, что эти качества гораздо чаще встречались у бедных, чем у богатых, убедило меня, что именно в их среде меня скорее всего могут принять, как равного. Моя беда не смущала тех, у кого своих бед хватало по горло.
Раздумывая об этих людях, я начал понимать, до чего был неправ, обвиняя других в нежелании признать меня равноправным членом общества. Я сам был виноват в том, что люди отшатывались от меня.
Вполне естественно, что физическое уродство в первый момент отпугивает. Разве сам я не испытывал того же при встрече с другими калеками? Чтобы заставить Других преодолеть это чувство, надо было прежде всего победить его в себе самом. Артур был прав, говоря о моем пристыженном, виноватом виде.
Я знал многих калек, я разговаривал с ними о наших общих бедах и должен сказать, что ни один из них не страдал непосредственно из-за своего недуга. Все они неизменно жаловались на то, как к ним относятся отдельные люди пли общество, сетовали на условия, мешающие им получить работу и тем самым обрести независимость. Они были убеждены, что, как бы дружески ни обращались с ними люди, они все равно смотрят на калек как на нечто чуждое их миру.
Разделял ли я это убеждение? Юноша-калека из книжной лавки, безусловно, разделял, он покорился судьбе. И вот теперь я понял, что это не так. Если человек но может окружить себя друзьями, то в этом повинен он сам.
Сейчас, сидя на кровати, размышляя о грозящем мне мрачном и одиноком будущем, я понял, что только от меня зависит, как сложится это будущее. Не было ничего легче, чем, ссылаясь на не зависящие от меня обстоятельства, оправдывать свою неприспособленность к жизни. Я мог находить утешение в этой мысли, самолюбие мое не страдало бы и, кроме того, это было хорошим предлогом отказаться от всякой борьбы и продремать всю свою жизнь под бледными лучами зимнего солнца.
Чтобы обрести радость жизни, люди должны учиться побеждать свои слабости. Решившись добиться счастья, человек неизбежно приходит к пониманию, что это счастье возможно лишь тогда, когда делишь его с другими. Но уже самые поиски счастья много дают человеку, прежде всего они вырабатывают у него характер, преобладающей чертой которого становится ощущение радости бытия.
Тело мое искалечено — нельзя допустить, чтобы это наложило отпечаток на мою душу. Только поднявшись духом выше своего телесного недостатка, только смотря на него как на нечто несущественное, я могу рассчитывать, что люди примут меня как равного. Тогда они признают мою победу, и я буду принят в их среде без снисходительного покровительства, без жалости, но с уважением. Я получу от жизни лишь то, что сумею ей дать.
Но приобрести уверенность в себе, необходимую для того, чтобы на равных правах занять место среди людей, свободно держаться в их обществе, казалось непосильной задачей для такого человека, как я, в том состоянии, в каком я находился.
Мне вспомнилось, как я стоял как-то перед освещенным входом в кафе на Фицрое, раздумывая — войти или нет. Падавший оттуда свет манил; перешагнув порог, я мог избавиться от обступавшей меня унылой темноты, в которой тонули узенькие проулки и некрашеные дома, отгороженные от улицы верандочками, перила которых были отполированы руками многих женщин. Я стоял, вдыхая запах бифштексов, лука и тостов с маслом.
Я хотел зайти, но боялся взглядов людей, сидящих за столиками. Это было кафе, где все посетители знали друг друга, где можно было сидеть часами, наблюдая за приходящими и уходящими; при моем появлении все головы, конечно, повернулись бы в мою сторону.
Набравшись духу, я вошел. По краям комнаты деревянные диванчики стояли спинками друг к другу, образуя небольшие закутки. Люди, сидевшие в этих закутках, могли переговариваться между собой и передавать, если нужно, через спинки сахарницы.
Я сел в пустой закуток. В соседнем тоже никого не было.
Хозяйкой кафе была полька. У нее были широкие бедра, и ходила она в короткой юбке, что придавало ей сходство с колоколом. Обращалась она с вопросами ко всем посетителям сразу, а не в отдельности.
— Всем уже подано? — спрашивала она. — Кому еще тостов?
Она оперлась о мой столик и улыбнулась мне:
— А тебе чего принести? Тост? Бифштекс с яйцами?
— Тост, — сказал я и добавил: — И если можно, чаю покрепче.
Она подняла руку, словно принимая присягу;
— Покрепче? Ладно, принесу покрепче!
Пока она на кухне готовила чай — в кафе вошла семья аборигенов.
Отец, красивый мужчина с копной вьющихся черных волос, нес на руках маленькую девочку. Рукава его белой рубашки были закатаны выше локтей, обнажая кофейного цвета руки. Он улыбался.
Мать, худенькая застенчивая женщина, всеми силами старалась стушеваться. Она потупилась, съежилась, даже пригнулась немного — все для того, чтобы казаться незаметней. Она вошла в кафе так же робко, как и я.
Двое других детишек — мальчик и девочка — цеплялись за ее юбку. Малыш был до того напуган, что шел, повернувшись ко всем спиной и уткнувшись в колени матери, которая слегка его подталкивала. Девочка шла заплетаясь ножками, засунув в рот пальцы: она все ближе придвигалась к матери, словно стараясь спрятаться от яркого света.
Они заняли соседний закуток; отец сел спиной ко мне — над спинкой диванчика подымались лишь его голова я плечи. Девчурка, которую оп так и не спустил с рук, смотрела прямо на меня.
У нее были прелестные локоны, черные глаза с загнутыми ресницами и кожа, не знавшая резкого прикосновения ветра или дождя. Пухлая ручонка, со складками у запястья и локтя, лежала на отцовской спине. Другую ручку она поднесла ко рту и с довольным видом стала сосать кулачок.
Она была так мила, что я почувствовал непреодолимое желание взять ее на руки. Как мне хотелось, чтобы она была моя.
Медленным движением она отняла кулачок ото рта, словно, увидев меня, чего-то испугалась и хотела, чтобы я ее успокоил. Я улыбнулся ей. Она не знала, как к этому отнестись; мокрый блестящий кулачок покоился на спине отца, в ожидании дальнейших действий.
Мое молчание показалось ей скучным. Быстро приняв решение, она протянула кулачок к раскрытому рту, по сделала неверное движение, и кулачок угодил в щеку. Она поворачивала голову, пока рот не нашел сжатую ручонку, тогда она с радостью принялась ее сосать.
Я был разочарован. Нагнувшись через стол, я тихо сказал ей:
— Здравствуй.
Неожиданное приветствие удивило девочку. Она поспешно отняла кулачок, посмотрела на меня широко раскрытыми глазенками и, казалось, с опаской ждала, что я буду делать. Я повел рукой вверх и вниз, взмахивая кистью, как бабочка крыльями, — и это привело ее в восторг. Она несмело улыбнулась, сделалась серьезной, снопа улыбнулась. Потом пришла в возбуждение и стала подпрыгивать на отцовском плече.
Я привстал и протянул ей палец. Она поспешно схватила его и принялась дергать. Потом улыбнулась мне через плечо отца, и я улыбнулся ей в ответ.
Девочка попыталась затащить мой палец себе в рот, по я воспротивился этому, и она на мгновение перестала улыбаться и заглянула мне в лицо вопрошающим взглядом. Я приблизил лицо к ее личику, поднял брови и залаял по-собачьи: «Гав-гав!»
Тогда она протянула мокрую ручонку и крепко схватила меня за нос. Но тут отец ее пошевелился, и она отпустила мой нос. Отец девочки повернулся и посмотрел на меня с приветливой улыбкой, сразу связавшей нас узами симпатии.
— Она тебя полюбила, — сказал он и снова отвернулся.
Я возвращался домой из кафе, упиваясь чудесным значением этих слов. В последующие недели я не раз мысленно возвращался к ним, и мне всегда казалось, будто меня наградили орденом. Они вселили в меня гордость и веру в себя, влили в меня новые силы.
Мне был указан верный путь. Я должен был доказать самому себе, что могу быть любимым. И не беда, если я забреду по дороге на тропу, на которую с неодобрением посматривают почтенные рабы условностей. Разрешить мою проблему мог только я сам. Ни одному человеку в мире не приходилось решать точно такую проблему, при точно таких обстоятельствах. Решение могло быть неправильным для всех, но правильным для меня.
«Пусть каждый человек почерпнет хоть что-то хорошее из знакомства с тобой», — как-то сказал мне Артур. И это стало для меня законом.
Я хотел писать книги, полные значения. И знал, что это невозможно, пока меня обременяет груз неверия в себя, сознание своей неполноценности, чувство, что я не такой, как все. Раствориться среди людей, слиться с ними вот цель, которую я поставил перед собой.
И, конечно, я должен познать любовь, как все люди. Я был уверен, что за каждым успехом, достигнутым мужчиной, стоит любовь женщины. Прежде чем стать писателем, я должен стать мужчиной. Только когда я увижу, что меня может полюбить женщина, я избавлюсь от тех цепей, которые сковывают калеку из книжной лавки и все более опутывают меня.
Отныне я не буду простым наблюдателем жизни — я стану ее участником. Я брошусь в стремительный поток, буду бороться с течением, как все люди.
Я чувствовал себя счастливым, воодушевленным.
Я встал с кровати и вышел из комнаты, чтобы подышать свежим ночным воздухом.
Полная луна плыла по небу. Мне мешали смотреть на нее заборы, остроконечные крыши, торчащие трубы, но высоко над всем этим свободно струился лунный свет, и туда в парящем полете устремилась моя душа. Словно в чудесном сне я летел ввысь, ввысь. Я купался в этом потоке света, плавал и нырял как в море, раскрывшем мне дружеские объятия.
А рядом со мной, рука в руку, очарованная той же красотой, вдохновленная той же любовью, была девушка, девушка, которую я еще не знал и никогда не видел. Вместе с ней мы смотрели вниз на города, и на людей, и на заросли, которым мы принадлежали.
Как прекрасна была эта ночь!