Тех, кто останется за дверью вместе с ними, мы их не спасли бы все равно. Могли бы только потонуть за компанию. Долг перед ними? Откуда взяться одностороннему долгу? Жалость? Я себя, каким я был до той демонстрации, не стал бы жалеть. Нечего там было жалеть. Хотят спастись? Пусть свергают эту дрянь. Но они не станут. Те, кто хотя бы пытался, мертвы — или здесь, у нас.
Они — я знал, я мог просчитать, — пойдут в середине. Не слишком рано, чтоб для них успели подготовить все лучшее. Не слишком поздно, чтоб не слишком рисковать. Они оставят за спиной всех, кто сам откажется от эвакуации, а таких будет довольно много, и тех, кого сочтут бременем. Не только слабых, но еще и ненадежных. Тех будет достаточно много для действия. А если не будет — значит, заслужили.
Что там обсуждали, за закрытыми дверями и включенной защитой — не знаю; а по итогам мне пришлось писать очередное послание. На сей раз почти паническое: руководство Проекта совсем спятило, перешло к полному поеданию разумных. Нормы доведены до невыполнимых, рационы и обеспечение снижены до невыносимо низких. Насилие, издевательства и принуждения процветают.
Не так уж много в том послании было преувеличений. Госпожа Нийе исполнила свои страшные обещания и начала переводить некоторые купола на сдельное обеспечение. С рабочего участка — результаты, от руководства — снабжение. Участок четыре-два сделался символом коллективной вины, безответственности и бессовестности… и, по правде говоря, мало среди нас всех было свободных от того образа мыслей. Госпожа Нийе обещала выморозить образ мысли, выморить голодом, удушить — обещала громко, вымораживала действенно.
Я больше не жалел «живую массу». Я знал, что формовщица права.
Своим я говорил — так меньше потери. Сейчас и в будущем. Не могут взаимодействовать сами — будут под давлением. Не могут думать на шаг вперед сами — будут под давлением. Если им нужна гонка, чтобы перестать считаться ерундой, будет гонка. Вспомните нас в первые годы.
Вспомнить было что.
И что с ними станет, когда сюда не просто потекут переселенцы, а пойдет волна? У куполов есть узкая полоска времени, чтобы стать самостоятельными — снаружи и изнутри. Не хотят сами — будем пинать. Столько, сколько нужно.
«Я слушаю. Я смотрю. Я слышу. Я вижу. Я выявляю паттерн. Я открываю суть. Я вижу факт, я ищу его место.»
Ритуальная формула входа в рабочий режим, ритуальная формула, чтобы удержаться на плаву, когда видимое захлестывает с головой эмоциями, переживаниями, скоропалительными оценками. Я слушаю, я смотрю — попутно отмечая, почему так рано и однозначно определилась моя профессиональная склонность, откуда способность выстоять под волной чувств там, где другие уже не могут.
Я слушаю рассказ разумного, обнаружившего, что его большой круг — планета, — сошел с ума особенно причудливым образом: принялся глодать себя во благо своего же выживания. Я слушаю рассказ разумного о разумных, бывших частью структуры, которая начала пропитываться искажением медленно и исподволь. На Сдвиге среди новых невиданных болезней было несколько тех, что поначалу незаметно подтачивали разум индивидуума. Здесь я слышу о целом обитаемом мире, пораженном той же болезнью, и о тех, кто увидел за своей спиной это.
Примеряю на себя, на свой дом этот паттерн — и трусливо думаю, что не выдержала бы этого груза, потом боюсь большего: не учуяла бы скверного, пока оно не ударило бы меня в мой подбородок.
Первые годы прошли в логистическом кошмаре. Не все полные граждане хотели удрать вон из-под переводимых на сдельную систему куполов, но примерно один из трех. Их перетасовывали согласно потребностям в навыках, их желаниям и желаниям куполов. Прибывшие новые полные тоже не сразу находили свое место под куполом. Прибывших неграждан и ограниченных не спрашивали, а просто распределяли пропорционально — и не все там задерживались; зато вопрос «что делать с полной грязью» перестал быть актуальным раз и навсегда, а вопрос «как заставить работать неполных и неграждан» теперь заботил не иерархию Проекта, а местное подкупольное самоуправление. Руководство Проекта постепенно начинало заниматься своим исконным делом: стратегическим планированием и общим распределением ресурсов. Мы оставили себе спасательный корпус — хотя куполам не запрещалось формировать свои локальные силы, большую медицину и обучение. Остальное было отдано на откуп самоуправлению куполов.
Итоги, подведенные три года спустя, были довольно интересны. В первый год смертность заметно выросла, зато в два следующих снизилась настолько, что общий итог был весьма яркий. Травматизм снизился. Число аварий снизилось. Энергозатраты на поддержание условий труда и быта возросли. Прочие затраты снизились.
Переводя со статистического: сначала под куполами происходило много неприятного, но потом жизнь наладилась — стала теплее и сытнее, причем не за счет снабжения извне, а за счет собственной автономности и вкладываемых в нее усилий.
Это был странный мир — под куполами там и тогда. Еще как бы не настоящий — все помнили планету, будто сейчас жили где-то еще. Но так и говорили — Планета. За словом была открытая поверхность, возможность дышать без аппаратов и травматизма, присутствие тепла, отсутствие вибрации, химических скачков, магнитных колебаний. И вода. Много воды — там, где ее можно видеть. Планета. И Проект.
Странный мир — купола на поверхности, совсем немного. Купола в устойчивых подземных кавернах. Нарисованное небо. Все мерзли при любых показателях — потому что холодно было снаружи. Но уже видно было по картинкам сверху, как складывается из тектонических и атмосферных будущий экваториальный пояс. Место, где жизнь.
На сей раз мы — госпожа Нийе, уважаемый Сэндо и я, — были не властью, а гостями. Почетными, но без права голоса и вмешательства. Встревать в подкупольный суд мы и не собирались: слишком уж интересно было посмотреть на все, не мешая естественному ходу вещей, не внося искажений. Поэтому мы сидели подчеркнуто в стороне от двух дуг, большой и малой, которую образовывали с одной стороны обитатели купола, а с другой стороны — провинившиеся, пара охранников и старшие поселения. Провинившихся было трое.
Первый — обладатель только личного имени; нередкое дело, здесь многие отказывались от имени рода, не желая навлекать на него позор. Итак, Дио Безродный. Здоровяк с явной — но разрешенной — дартовской доминантой во внешности. Обвинение: неоднократно, угрожая причинением побоев и переводом на более опасную работу, принуждал таких-то неполных граждан к выходу на смены вместо него. Представитель администрации, связями с которыми угрожал Дио, полностью оправдан. Упомянутый Дио предстает перед судом поселения в третий раз по тому же обвинению.
— Выгнать уже наружу, — предложили в первом ряду. Предложение было поддержано хором голосов.
Я передернулся. Выгнать наружу — все равно, что убить.
— Другие мнения есть? — без особого воодушевления спросила старшая.
После угрюмой шуршащей паузы из задних рядов протолкалось некрупное лохматое разумное. Смущенно растрепало шевелюру и, глядя в потолок, детским звонким голосом сообщило:
— Дио добрый. И сильный.
Засмеялся не только я, впрочем, многие смеялись саркастически: что сильный — это мы видим, и длинный список сотоварищей Дио Безродного в курсе, а вот что добрый — это, скажем так, крайне сомнительно. Криминальный преступник и антисоциальный тип. Применение насилия, да еще по какой замечательной причине — чтобы за него отработали. Значит, кто-нибудь должен работать две смены, рискуя и своим здоровьем, и общей безопасностью?
— И что же вы предлагаете, юноша? — спросила старшая, выражая скепсис и тоном, и позой, и выражением лица. — Простить?
— Нет, — еще больше разлохматило волосы юное разумное. — Отправить в спасатели. Дио… на ремонтнике не может. Ему скучно.
— Я сейчас от умиления заплачу, — сказал я шепотом. — Скучно ему. И откуда здесь этот ребенок?
— Напрасно вы торопитесь, — прошелестел в ответ уважаемый Сэндо. — Этот хулиган и нарушитель действительно ценная единица… физической силы. Изгонять таких расточительно.
— Вы считаете, что ему нельзя доверить ни обычную работу, ни безопасность соседей, но можно — чужие жизни? — спросила старшая.
— Да! — юное существо было явно счастливо тем, что его наконец-то поняли. — Одни устают, если много разного. Дио — если много одинакового. Его нужно было сразу в спасатели, в аварийщики, но в спасатели лучше, он добрый.
Старшая посмотрела на объект защиты.
— Вы добрый?
У Дио Безродного этот вопрос тоже вызвал замешательство. Однако.
— Ну допустим добрый. — Не дождалась ответа старшая. — В спасатели? Хорошо. Захотят работать с таким — значит, туда. Нет — пойдет в спаскорпус Проекта в счет нашей квоты.
На невыразительной и нахальной морде доброго Дио, который с сегодняшнего дня мог обзавестись новым прозвищем, отразилось подобие надежды, он даже скосил глаза на госпожу Нийе. Может, заберут? Может, удастся начать жизнь заново и лучше?
Я взвесил роль заступника в определении участи Доброго Дио и даже позавидовал: вот бы про меня кто-то сказал судье, что я — честный, прилежный и аккуратный, проходил мимо, заступился за ровесника, в общем, меня надо отпустить, а можно еще и отправить на практику на Маре. Квалификаторы, конечно, обязаны быть беспристрастными, но не больно-то они следуют своим обязательствам. Вот так, то ли древним, то ли новым обычаем — честнее, надежнее… справедливее.
Следующий случай был предельно скучным. Невразумительного вида особа средних лет, какая-то несерьезная даже сейчас. По медицинским показателям — в пределах нормы, никаких предпосылок. Провинность: лень в особо тяжкой форме. На четвертом подряд месте работы полугражданка Вален тай-Йин не выполняет норму, не соблюдает распоряжения старших, при каждой возможности спит или болтает. Разумных причин в свое оправдание привести не может. Леность объясняет так: «Зачем это все? Все равно прилетят эти, снизу, и зароют нас всех…»
Решение тоже было простым и ожидаемым: перевести полугражданку тай-Йин в полные иждивенцы, то есть, на минимальный паек и минимальные удобства.
Мне это понравилось. Не из доброты и жалости. Просто это был хороший показатель. Это поселение могло себе позволить выделить безобидной, неагрессивной бездельнице паек и место, и оно выделяло. Внутренние ресурсы у них не конфликтовали с внешними. А общее презрение и молчаливое порицание будут вполне достаточным наказанием.
Третий случай — тот, на который и хотели посмотреть своими глазами госпожа Нийе и наш почтенный социолог. Посмотреть на обвиняемого, на поселение. Понюхать воздух: чем пахнуть будет. Какие слова прозвучат. Хотя дело, по нижним меркам, не слишком значимое: злоупотребление распределением ресурсов. Зато перед разумными купола — полноправная гражданка, высококвалифицированный специалист — экономист высокой категории, два года как снизу и до кучи с верхних этажей Медного Дома. Алайе Дайе-Къерэн-до, из вассалов, сохранивших имя в составе Дома. Хорошо еще, не прямая родственница старика.
Стоит полноправная гражданка гордо — руки скрещены на груди, голова склонена к плечу и глаза прищурены, — и всей своей полноправной, породистой на старый лад наружностью выражает окружающим свое презрение. По гладкому, словно полированному черепу ветвится сложный узор, заходит на скулы и виски. Не татуировка, рисунок. Дорогое удовольствие… и много времени требует на поддержание.
Госпожа Нийе издает тихий сдавленный свист, даже не горлом, а непонятно чем. Я ее сначала понимаю — эту полноправную гражданку хочется приставить к энергетическим установкам в опасном месте за один вид. Потом понимаю снова — это не повод. Потом понимаю еще раз — и правда очень, очень интересно, как поведут себя здешние уважаемые разумные, столкнувшись с таким вызовом. И важно.
Нет, говорит гражданка простым таким языком, как с детьми разговаривают, с младшими. Нет, не согласна. Почему не согласна? Как бы объяснить? Потому что это не только моя работа, но и моя специальность. И когда неграмотные и социально некомпетентные особи требуют от меня, чтобы я резерв квоты, отведенный на воздушные фильтры, потратила на их сиюминутные нужды, я могу им ответить, что эти нужды подождут до следующего цикла, а фильтров в конце периода не хватает всегда… а могу не ответить, потому что жалобу они напишут все равно.
Лучше бы она прямо и грубо сказала — «пойдите вы утопитесь, улитки». Грубость прощают легче, чем… вот такое.
— Кто меня обвиняет? — спрашивает гражданка, назвавшая себя не полным именем семьи и Дома, а вир Эссох, в довершение всех вызовов здешнему обществу, личным прозвищем, какой-то мелкой хищной фауной с планеты-прародины.
Навстречу ей выходит… тоже типаж. Сначала мне кажется — давешний Ри, потом понимаю: нет, и старше, и резче, и более поцарапанный, помороженный работой за куполами. Но тоже высокий, угловатый с волосами цвета подтаявшего снега. В потертом, подогнанном по фигуре комбинезоне. Именем негражданка Лье.
Несложно догадаться, на чьей стороне будет общее мнение.
У негражданки — список. Кажется — придирчивый и мелочный. Вместе, однако, образует картину. Вот сотрудник А, три цикла не может выбить из обвиняемой стационарный обогреватель, вынужден пользоваться временными, дважды болел — по дуге сочувственно кивают, холод, это понятно всем — а вот сотрудник Б, который его получил в тот же день. Вот сотрудник С, у которого был превышен расход по тем самым фильтрам, но ему выдают их, сколько потребует, а сотрудник Д — не допросится, хотя у него расход нормы не превышает. И дальше, и дальше. А потом второй список. Конфликтов — мелких, а порой доходящих и до насилия. Споров, ссор, поломок, простуд, дурных настроений — из-за невыдач, недостач, потраченного времени и сил. Сказал бы — диверсия, но для этого данных нет. Есть еще ощущения, но они в судебном разбирательстве не к месту.
Женщина с прозвищем мелкого хищника полуоборачивается к обвинителю. Вашему А три раза предлагали сменить жилье, потому что я не поставлю стационар в этот рассадник сквозняков, отапливать вселенную. Либо переезжать, либо чинить все — своими силами, это не дело купола, либо пользоваться временными. Иначе никак. Ваш Д отдает фильтры на сторону, по доброте душевной. И ему вечно не хватает самому. Пусть отвыкает. А у С участок сложный, он экономит еще. Ваш М… Объяснять им? Зачем? Почему? Персонал обязан думать. Это его первая обязанность.
Старшая, ведущая собрание, смотрит на обеих… с отвращением, пожалуй. И рубит рукой воздух между ними:
— Мы разбираем обвинение в злоупотреблениях, а не производственный процесс.
— Нет ничего проще, — говорит обвинитель. — Сотрудник Б — соученик вир Эссох. Сотрудник С — ее родня по отцу.
Аудитория гудит, а негражданка Лье продолжает перечислять — и перебирает все мыслимые и немыслимые лояльности, заканчивая соседом по жилому блоку, что несколько смазывает общее впечатление от обвинения; но всего предыдущего вполне достаточно.
— Мне предоставить вам список родни и коллег, не получивших от меня желаемого немедленно — или совсем? — спрашивает женщина. — Или сами возьмете в ум, что родные и коллеги, а также некоторое количество просто разумных особей с большей готовностью выслушают мои резоны — и не станут тратить время и силы на бесполезную склоку?
— Ой, ну и ду-ура, — шепотом шипит госпожа Нийе. «Дура» у нее определение скорее одобрительное.
— Чего желает обвинение?
— Изгнания, — твердо говорит Лье.
— Чего желает обвиняемая?
— Полного оправдания с компенсацией оскорбления, — не менее твердо заявляет вир Эссох.
— Формат?
— Решение большинства, — предлагает Лье. По дуге одобрительно гудят. Предложи она зримое голосование, на ее стороне будет две трети зала.
Интересно они тут упростили все процедуры, думаю я. И это образцовое поселение, понимаете ли. Здесь вообще кого-нибудь интересуют доказательства, показания, поручительства — или достаточно общей симпатии и антипатии? В первых двух случаях все вышло неплохо, но на сложном этот примитивизм самоуправления дал сбой.
Как мне кажется. Хотя и мои симпатии не на стороне вир Эссох, но…
Потом я вспоминаю, что в ее-то случае изгнание равносильно возвращению в распоряжение Проекта.
Пять лет назад, три года назад еще могли бы устроить такой — чужой, надменной, переполненной презрением, — несчастный случай. Сейчас они отторгают ее, как тело — занозу. Не за реальные вины, за манеры. Еще по сомнительному тяжкому обвинению, но уже в лицо и явно, как коллектив… как социум.
Не знаю, о чем думают мои старшие, госпожа Нийе и Сэндо, а я думаю, что происходящее здесь достаточно… не хорошо, но полезно. Когда пойдет волна переселенцев, их встретит не аморфная живая масса, а сложившийся социум. Встретит, подчинит и переформатирует под новое, под принятое здесь, в том числе, и таких — с высших этажей Дома…
Госпожа Нийе свистит поломанным коммуникатором, кашляет, встает.
Старшая вскидывается на нее.
— Я, — скалит клыки госпожа Нийе, поясняя, — как частное лицо, имеющее право выступать в профессиональном качестве. С экспертным комментарием.
Частному лицу с комментарием не препятствуют.
— Госпожа Алайе Дайе-Къерэн-до вир Эссох, сообщаю вам, что вы идиотка. — Татуированная шипит через тонкие губы, и до меня доходит код ее вызова: она выбрала представляться прозвищем, чтобы не противопоставлять Дом здешней структуре; выбрала стоять одна, как безымянные. — Повторяю, идиотка. Разумные, да, должны пользоваться головой. Вы — в первую здесь очередь. Душевное состояние персонала — ресурс купола. И Проекта. На что вы его изволили тратить все это время? На укрепление собственных предрассудков? Все, пришедшие к вам, должны уходить либо с удовлетворенным запросом, либо с набором условий, при которых он может быть удовлетворен, либо с внятным обоснованным отказом. О-бо-сно-ван-ным — что в этом слове непонятного? Так, чтобы они поняли. Даже если они глупее поломанной ремонтной техники — хотя я не думаю, что это так. Они должны уйти, понимая, в чем дело, а не гадать, в чем причина — в том, что звезды углом встали, магнитная буря прошла или вам их цвет волос не понравился. Я понятно объясняю? Вам доступно?
Госпожа Алайе первым делом — рефлекторно, как все отпрыски Домов, — оглядывает ораторшу на предмет признаков власти и происхождения. Рефлекторно, хотя знает, кто перед ней. И — оглядев и считав все, для нее значимое, — смиряется и соглашается с тем, что выговор ей читать имеют право. Убирает руки за спину, выставляет подбородок. Плохо, что все это не на смыслах, не на содержании сказанного, а на статусах. Хорошо, что это звучало здесь и публично.
А наша грозная и гневная продолжает, уже оборачиваясь к дуге:
— А вы, хорошие мои, не расслабляйтесь. Вы все думаете, вы правы. И вы лично, — взмах лапой в сторону негражданки Лье, — думаете, что правы. А это не так. Вы такие нежные тут стали, как едва оттаявшая икра. Вам нужно, чтоб вам было удобно. Если неудобно, жмет и колет, как пыль за воротом, то все остальное уже неважно. Эффективность работы? Нет, не знаем таких слов! А ведь эта… глупая свое дело знает, и хорошо знает, и за два года у нее сбоев нет. Хороший специалист, хоть и поведения антисоциального…
В тишине слышен изумленный присвист сквозь зубы, изданный вир Эссох: йа-а? Это… обо мне?.. а старшая поселения и негражданка Лье давятся воздухом молча: мы? Нас официально признали… социумом? Поперек нашему укладу — это антиобщественно?
Вторым смыслом полноправная гражданка осознает: хоть кто-то понимает, что она делала свое дело на своем месте, и вслух это сказали, перед всеми, другие, как она и ждала — а сама бы никогда и ни за что, лучше уйти с прижатыми ушами, чем оправдываться, если уж твой вклад не заметили, а твой долг не признали. Дом и его члены — это навсегда.
— Голосуйте, в общем, — вскидывает лапы мягкими ладонями вверх госпожа Нийе. — Я-то у вас ее заберу. А вот кто вам считать будет, это уже не мои заботы, но нормы я вам не снижу.
Голоса легли предсказуемо. Веером с очень широкой средней частью.
Заключение — гражданку Алайе Дайе вир Эссох по обвинениям в злоупотреблении — оправдать и принести ей официальные извинения, каковые огласить по системе вещания купола. Специалиста Алайе Дайе вир Эссох, начиная с сего часа, обязать прекратить контрпродуктивную деятельность, вскрывшуюся в ходе расследования, внести это требование в служебное дело. Госпоже Алайе Дайе вир Эссох напомнить, что ее поведение не соответствует ее статусу.
Негражданина специалиста Лье обязать принести извинения за мисквалификацию дела.
— А она отсюда не переведется теперь? — спросил я.
— По моему прогнозу, нет… или нескоро, — ответил мне уважаемый Сэндо. — Будет исполнять, демонстративно. И, может быть, привыкнет.
Из скупых жестов, почти отсутствующей мимики, из слишком ровных интонаций, все равно проступают очень яркие портреты. Из — или через? Я пытаюсь понять, что передо мной: ровная прохладная стена или подземный огонь? Пытаюсь понять, как и когда для моего рассказчика случаются другие, когда начинают жить и отражаться в нем. Есть ли тут какой-то уловимый, постижимый принцип? Почему иногда пространство между нами наполняется почти ощутимыми образами?
У него очень правильные — и усредненные — черты лица, правильные, эстетичные пропорции тела, и очень мало индивидуальности в этом всем. Комбинезон, не новый и не потрепанный, полное отсутствие раскраски, татуировок, украшений подчеркивают это. Хочется протянуть руку и постучать пальцами по грудной клетке: кто ты, третий век живущий в этом теле, словно во временном рабочем жилье? Что и почему для тебя оживает, что остается вне? Почему я вижу над столом тени тех давно ушедших разумных, что стали предметом внимания этого импровизированного суда?..
…и почему я не сразу отмечаю явное: возрождение социума Маре шло как ускоренное развитие первопредков на прародине. Сформировать стаю, живую и теплую, чтобы было зачем, чтобы было с кем дышать. Потом начинается справедливость как инстинктивная, чисто эмоциональная воля большинства. Только потом рождается справедливость как восстановление нормы, и норма двигается выше и выше по мере высвобождения ресурсов.
Интересный спонтанный эксперимент.
Поздним вечером, в самое приличное гостевое время, старшая суда пришла к нам в гости. Формально — с большой емкостью горячего питья, местного, и между глотков, между плавных движений, жестов гостеприимства и внимания, с очень ощутимым желанием что-то обсудить. Пили здесь что-то причудливое, горько-соленое со сладким послевкусием, местного разведения, как похвасталась гостья. Пожалуй, вкусное. Бодрящее, в любом случае.
— Первая ситуация — глупость, конечно, — говорит старшая. — Наша глупость. В первый год у нас таких было больше, мы почти от всех избавились, остальные притихли. Дио с ними не был, он не…
— Не организованный, а просто наглый, — усмехается госпожа Нийе. — Бить бесполезно и ресурсы урезать тоже бесполезно. Решит, что его ломают и начнет стоять здесь.
— Да, но этот случай мы бы не заметили и сейчас. Обошлось же. Нашлось кому вступиться, остальные задумались и исправили ошибку. Быстро и легко. Нетрудно исправить ошибку в отношении того, кого считаешь низшим и, в целом, не очень опасным. А ведь третье дело — точно такое же.
— Вы на нее смотрели снизу, запрокинув головы. И при этом искоса. — Госпожа Нийе изображает то, что назвала, и выходит смешно и выразительно. Говорящая поза: не принимаю, но подчиняюсь. Похлопала себя по загривку: — Шея болит, да?
— Очень. Обвиняемая вела себя как плохо воспитанный ребенок, но мы-то. Мы не могли ей этого сказать, потому что не могли этого подумать о высшем существе, статус которого мы, при этом, не хотели признавать. И ведь восемь девятых этих «злоупотреблений» — неумение спросить, помноженное на неумение ответить. В оставшемся две трети — конфликты между ведомствами. И треть — ошибки. Но искали сразу злую волю, ведь высшие существа не могут чего-то не уметь и не способны ошибаться.
Она говорит половину правды, это даже я понимаю. Вторая половина серьезнее: высшие там существа, не высшие, а среди полноправных, пришедших снизу, могут быть те, кто служит Дому или Администрации, а не Проекту. Те, кто будет следить, доносить, а после начала переселения и попросту действовать против куполов. Могут… они там есть. Мы все об этом знаем, думаем, говорим — и наши голоса слышны, и вот эхо: мнительность, подозрительность, предвзятость. Но без этого мы не устоим.
— Мой вам совет, присмотрите за негражданкой Лье.
Глаза у старшей суда — темные, каменно-серые, и вдруг выцветают белесым страхом:
— Вы думаете, она… у нее…
— Амбиции у нее. Вполне обоснованные — опытом, результатами, сроком выживания. Но вы этот конфликт радетелей за хорошее и лучшее еще устанете притапливать. Присмотрите — и найдите что-нибудь, чтобы их надежно развести. Впрочем, в вашем хозяйстве не мне вам советовать.
— Почему не вам? — смотрит в упор старшая. — Вам.
— Нет, не мне. Мое дело — задирать нормы, и уж от этого вы никуда не денетесь, — скалится в ответ госпожа Нийе.
— А правда, что ваш младший попал сюда за защиту митингующих от насилия охранителей?
Госпожа Нийе просто фыркнула в чашку, а я тем горько-соленым, сладким и терпким почти подавился. Они меня тут обсуждают? Разговаривают? В личное дело заглядывали — что, кого-то из моих подкупили? И зачем?
— Неправда, — отвечаю я после тычка в спину. — Я проходил мимо и попал под руку.
— И что вы сделали, попав под руку?
— Взял за руку и положил его. Я не подумал, — объяснил я. — А потом еще раз не подумал, когда говорил квалификатору, как я оцениваю ситуацию и все ее… параметры.
— Да с таким лицом и врать бесполезно, и молчать, — смеется формовщица. — Все же ясно, как написано.
— Да ничего я тогда не понимал, и не хотел понимать. Вот как эти сегодня. Точно так же…
Они смотрят на меня и смеются уже вдвоем.
Потом, уже во время взлета, госпожа Нийе сказала, глядя вниз:
— Хорошее поселение. Перспективное. Теплое.
Я догадался — речь шла не о средней температуре под куполом…
— Это уже основание, — говорит наш социолог. — На этом уже можно строить.
Сильное теплое течение продвигается на север, согревая воздух над собой, меняя движение ветров, которые уносят лишние градусы, лишние доли градусов дальше, туда где, поймав их, начинает таять лежащая слоями замерзшая вода, оседает в океан, охлаждает его, кладет предел теплому течению, определяет характер прибрежной растительности на часы лета вокруг… вот это все я вижу и слышу. Наверное, разумным, взявшимся негодными средствами формовать планету, потому что нет другого способа уйти от смерти, было нетрудно сделать следующий шаг, с такими же негодными средствами, от одной мысли о которых тошнит, как от фонящего поля. Потому что на той стороне, как это он сказал? «Одни камешки, и еще пыль, нельзя забывать про пыль.»
В бюрократическом и коридорном языках Проекта было восемь или девять слов, обозначающих Переселение. После того, как первые пассажирские «упаковки» прошли дыру, осталось только одно: Нерест.
Предыдущие транспорты могли быть набиты «массой» как удвоенный дефектный мешок икры. Их могло быть впятеро больше ожидаемого. Груз потом долго приходилось отпаивать, отмачивать и отогревать… В общем, мы думали, что мы готовы.
Они шли как рыба вверх по реке — корабли и живые. На середине второй волны мне уже казалось, что у перевозчиков багровые глаза и огромные жвалы-челюсти. У живых так и было — зрение, залитое кровью, пятна под глазами и на шее и запах даже не страха. Просто не верилось, что это дисциплинированно сидело в модулях, дисциплинированно оттуда выходило, получало пайки и инструкции, присоединялось к свежеформируемым группам… оно должно было выплескивать в мир икру и дальше плыть по течению пустым и неживым.
В первый год мы едва не захлебнулись. Все было готово. Ну почти все. Настолько, насколько возможно, с учетом того, что на планете, где идет формовка, вообще не должны находиться живые существа. В принципе. С учетом того, что одна ошибка с тектоникой — и трапповое извержение принимается плавить землю и отравлять воздух — и если не вмешаться, будет это делать еще десять тысяч лет… с учетом того, что иногда такие вещи случаются и сами по себе, без ошибок.
В тот год ничего такого не произошло. Но мне казалось, что жидкая лава всех цветов льется на нас сверху, заполняет купола. Почти пустые новые купола, готовые принять население. Я был почти уверен — любая защита, любая земля не выдержит контакта, потечет, когда к ней прикоснутся эти прибывшие, такая у них была беда. Для нас всех — и выброшенных, и переселившихся — даже для техперсонала с предпоследних транспортов, катастрофа внизу распадалась на элементы: ограничения, подземные толчки, безумие властей. Нынешние уже видели смерть целиком, всю.
И из-за этого мы едва не пропустили важное. Вернее, не мы, а я. Те, кто надо мной, были менее наивны.
Беженцы боялись не только того, что оставили за спиной. Не только нового недостроенного мира, новых опасностей, на которые у них не было сил отвечать. Не только холода. Они боялись нас. Боялись Проекта. Им говорили перед отправкой: будьте осторожны, берите в свои руки все, что можете, добивайтесь контроля, а иначе при первом конфликте вас… убьют. Да, убьют. Решат, что вы не нужны асоциальному их устройству и пустят отравляющий газ в систему.
Еще до Сдвига говорили — почти что пели плавным особо официальным, особо торжественным стилем Домов, — смена плеча, подставленного под тяжесть правления, неизбежна, как движение планет вокруг светил. Власть — это колесо, и кто захочет удержаться в его верхней точке слишком долго, будет раздавлен всей тяжестью.
Надо понимать, колесо власти внизу вращалось быстрее, чем у древних повозок прародины. За полгода без связи администрация и Дом оказывались в верхней точке по нескольку раз — и способствовали этому не только аварии, производственные неудачи, катастрофы, но и слухи, ложь, дезинформации. Разумеется, врали про нас. Разумеется, давило всех, кого могло.
Не успели мы распределить, рассеять по обжитым куполам первую партию, не успели они разделиться на тех, кто хотел врастать в сложившиеся, и тех, кому не хватало места, статуса, ресурса, полномочий, уверенности, почестей — вниз хлынул поток жалоб, доносов и требований. Как ни фильтровали мы — и лично я, — сообщения, избавиться от них полностью было невозможно. Не в разрешенный личный разговор вплетут, так команде транспорта кристалл или лист с посланием любимым родичам передадут. Трехслойный: и родичам, и другим.
Три миллиона новых — ровно по числу обогретых мест для сна под куполами. Сколько из них переименованных охранителей? Сколько гвардии Дома? Сколько членов администрации? Без оружия — запрещено; без возможности протащить что-то недозволенное и незамеченное через фильтры посадочных станций, смешанные со старожилами в соотношении один к одному. Хорошо подогретые страшными россказнями, отчетами, прогнозами еще внизу. На их стороне была сила страха, на нашей — тот фундамент и раствор, который создавали мы раньше.
Я помню, в какой-то из одновременных протяженных дней, как совмещенные кадры на ленте, мне удалось — это давно уже не было поводом для радости — перехватить такой отчет вниз. Его было странно приятно читать. С точки зрения рапортующего — данные я сразу сбросил нашему безопаснику, пусть устанавливают — мы были удивительно успешной, удивительно предусмотрительной бандой заговорщиков. Он объяснял, что при соотношении половина на половину не получится даже пата, ибо большая часть прибывших сосредоточена в новых куполах — которые по определению хуже всего вписаны в систему и почти не вооружены… им придется догонять — а чтобы догонять, нужны ресурсы, а ресурсами оперирует Проект — и целесообразность требует включаться в его работу, того же требует долг перед оставшимися дома, а включаться — значит входить в уже существующую систему, а живые, особенно пережившие катастрофу, не могут долго пребывать «между», им нужна точка опоры и точка лояльности, представление о своем месте в мире — и Проект им это дает. Время, писал он, работает на заговорщиков. Пространство — работает на заговорщиков. Политические средства тут бесполезны.
Тот отчет, практически анализ, не протек, и автора мы выявили. Часть я потом включил в свои рапорты для «низа» — было бы странно, если бы я не задумывался о вещах, которые так легко подмечали новоприбывшие. Мы ведь понимали, что не сможем перехватить все. Что-то уходило от нас, что-то шло к нам — по связям старика, по прочим связям. Протекло даже, что ведутся большие ремонтные работы на орбитальной станции общего наблюдения за поверхностью. Остальное домыслили сами: станция — бывший большой боевой корабль, пусть давно, до Сдвига еще, пущенный под базу, но не развооруженный полностью, просто потому что затратно и низачем не нужно, проще законсервировать.
И протекло еще, что двенадцать лет покоя — внизу называли это покоем, подумать только, — кончились совсем, потому что колесо проворачивалось бессчетное число раз, и в этом вращении своем раздавило последнего из тех родичей Старика, что стояли между нами и Администрацией. Последнего представителя Дома, из тех, что и после селя доносов говорили: нам торопиться некуда, нам бояться нечего. Что бы они там не создавали, мы — нашими десятками миллионов, — растворим, впитаем без следа. Пусть работают, пусть вырезают чашу, которую мы заполним.
Старик был, кажется, согласен с этим автором — только у него в поговорку входило маленькое дополнение, вполне в духе Проекта: вода, налитая в чашу, принимает форму чаши. И не потому, что чаша ее к этому принуждает.
Возможно кто-то в Администрации пришел к тем же выводам. Возможно они не хотели ничего заполнять, ничего терпеть. Они устали — зависеть от нас, бояться нас, ненавидеть нас. А навстречу их усталости серым плотным облаком ползла наша.
Труднее всего мне было молчать, принимая как должное, что мой поредевший Дом раз за разом смыкает защитный круг. Что круг делается все теснее и тоньше. Что в этой непрерывной схватке, в которой противник выхватывает добычу с краев, по одному, мое место в самой глубине. Желание вмешаться, выйти лицом к лицу было последним всплеском юношеского безрассудства — по крайней мере, в этом я пытался себя убедить.
Пытаясь сохранить объективность, я напоминал себе, что мы не жертвы в этой драке, а по ту сторону круга — не стая рассветных убийц. При каждом удобном случае мы наносили ответный удар, не медлили с упреждающим ударом. Поединок, где стратегией является ослабить соперника не меньше, чем он ослабит тебя.
Великий Круг Бытия Разумных состоял из двенадцати правящих Домов, поочередно сменявших друг друга. Великий Круг разомкнулся на Сдвиге и мы, не самая значительная часть Медного Дома, оказались единой и единственной структурой, вынужденной противостоять планетарной администрации — такому же неполноценному образованию, неспособному восполнить весь дефицит системных механизмов… и неспособному признать это, измениться и адаптироваться. Отъем ресурсов Дома всеми приемлемыми и псевдоприемлемыми мерами трудно было считать эффективным способом решения текущих проблем. Использование членов Дома в качестве публично объявленных врагов общества при неудачном решении этих проблем отчего-то представлялось нам неприемлемым. Использование в этом же качестве членов Администрации представлялось мне опасной тактикой и неприемлемой стратегией. По многим причинам, и потому что перед нами стояла задача эвакуации и необходимость управлять Проектом — когда удавалось вырвать из рук соперников эту возможность.
Однажды было решено, что я должен буду принять в свои руки Проект. Тогда же было решено, что к этому моменту мои руки должны быть не только уверенными, но и чистыми, а образ безупречным. Решение это было просчитано если не до моего рождения, то в те годы, когда мой голос не имел ни малейшего значения. Решение это оставалось в силе даже когда я формально возглавил Дом. Я делегировал свои полномочия так часто и так широко, что до меня невозможно было дотянуться, я оставался в тени старших.
Молчать и принимать как должное — самое малое, что я мог сделать для членов своего Дома. Я молчал и принимал, полагаясь на расчет предшественников и предков. Принимал и молчал, надеясь не упустить момент, когда мы окажемся на грани, на пределе слабости и станет возможно, необходимо нанести решающий удар. До этого — спрятать голову в коленях, притвориться умирающим, дождаться, пока противник не подойдет, чтобы убедиться. Стратегия древних. Смертельно опасная стратегия. Единственная, что нам осталась.
Решение о посадке нашей орбитальной базы на поверхность отчего-то принималось не при мне. До такой степени не при мне, что я проснулся от объявлений автоматики и едва успел выполнить все необходимые действия. Я ничего не понимал и поэтому испугался. Потом посмотрел, куда посадили базу — и испугался еще раз. Рядом с одним из самых нестабильных энергогенераторов, мы его так и называли между собой — «восьмой скандальный». Нечаянно такое не сделаешь — и я пошел выяснять, в чем дело, и убедился в том, что сделано нарочно, но мне сказали «так надо», а более ничего.
Гадать, что случилось, я не стал, а сразу же предположил самое плохое: станцию уложили туда, где по ней никто в полном уме не станет стрелять, да и захватывать не вдруг рискнет. Это значит, что в окрестностях есть некоторое количество вменяемых разумных, готовых открыть огонь по важному, дорогому и почти невосстановимому ресурсу — лишь бы не оставлять его нам. И у них есть чем.
Дальше я был очень занят: переводил связь на аварийные каналы, поднимал резервы. Если я вдруг ошибаюсь — так сами виноваты, предупреждайте.
Мы сели так, что могли объединить поля с защитой генератора — и стоит ли удивляться, что это и было сделано? Целый день налаживали функционирование на поверхности. Задача, в принципе, для автоматики. Как все задачи на Маре, правда? Естественная гравитация была немного выше привычной; я, оказывается, и забыл, с каким удовольствием можно впечатывать ботинки в пластик пола — и как через несколько часов начинают ныть суставы и кости. Как шелестит и скребется где-то под кожей черепа и спины фон относительно исправного генератора, которого якобы нет — фона, конечно. Нет и не должно быть, но расскажите об этом песку.
Кажется, я не ошибся. Никаких распоряжений не поступало, а работников и запас аварийного оборудования со станции в купола отсылали все отделы — и у всех почему-то списки и контейнеры были готовы заранее.
Окончательно я уверился, что дело идет к конфликту, когда узнал, что до главного инженера не достучаться, потому что госпожа Нийе сразу после посадки улетела с ним на «четверку» — а это за полтора континента от нас — и все системы слежения и связи прямо в воздухе отключила. Разумно, и командование рассредоточить, и инженера лишним нагрузкам не подвергать.
Только когда над нами обозначилось и нависло нечто темное, громадное, окаленное и обглоданное «медленным» межпланетным сообщением, я понял, чего ждали и чему посвящались меры безопасности.
Почему-то совсем не было страшно. Может быть, потому, что я очень точно знал: ошибка слизнет нас всех быстрее, чем импульс от пальцев добежит до мозга. Может быть, потому, что с животной боязнью смерти я расстался еще в первый год на этой пыльной поверхности. А в своих старших я верил достаточно, чтобы знать: без смысла мы не уйдем.
Говорят, многие не верят, когда случается: это не я, это не со мной. Я верил. Но битый этот борт казался вещью из чужого прошлого, неуместной и неправильной. Из того прошлого, где применяли смертный страх, чтобы возродить покорность. Можно изменить камни и климат планеты, построить жизнь с нуля, но в любой момент из черноты может опуститься или всплыть щербатая броня… Этот корабль застил мне горизонт не только снаружи, но и внутри черепного пространства. Если бы существовала возможность снести его с небес, я бы не задумался.
Они висели — рядом с опасным генератором — и по связи требовали, чтобы обвиняемые в тяжких преступлениях против общества добровольно согласились предстать перед квалификаторами, для чего необходимо подняться на борт, без оружия и так далее, отсутствие доброй будет служить доказательством антиобщественных намерений, и далее в том же духе и стиле, высоким административным стилем, от которого хотелось спать — а сдаваться отчего-то не хотелось. Совершенно. Хотелось смахнуть окаленную болванку как навязчивое насекомое.
В ответ им объяснили характеристики генератора и перспективы неосторожных действий поблизости от него.
К тому моменту я уже давно включил трансляцию переговоров на все купола, а старик как бы не заметил моих антиобщественных деяний.
А может быть счел их вполне общественными.
Общество имеет право знать о проблемах, с которыми ему предстоит столкнуться в ближайшем будущем, особенно если проблемы приняли форму десантного корабля, готового открыть огонь.
Но если так, то следует быть логичным. Я нашел запись беседы о судьбе неграждан и обещаниях спаскорпусу — и тоже отправил ее по куполам, со всеми реквизитами. Скорее всего, начальство взяло на себя труд познакомить с ней, кого нужно, но тут лучше лишний раз прокипятить, чем один раз заразиться… пусть знают, что нам сдача не обещает ничего доброго, но для половины из них — равносильна смерти.
А на болванку металла отправлялись один за другим прогнозы о возможных авариях, от малой до цепной, и их влиянии на выполнение плана формовки — вперемешку с просьбами не нарушать рабочий процесс, а сесть и высказать свои требования в более спокойной форме. Тоже с параллелью на общее вещание, конечно.
Сесть они согласились — а вот сетку посадочных координат отвергли… и вместо предоставленного безопасного коридора и рекомендованной посадочной площадки плюхнулись впритирку к базе и генератору. Хорошо плюхнулись, умело, надо отдать им должное — но я раз девять успел попрощаться с жизнью.
Ясно было, что это не капитуляция, а переход ко второй, запланированной еще внизу стадии, к штурму.
То, что штурмовать будут с земли и осторожно, только замедлит процесс. Не очень надолго. Чем они нас слушали, неизвестно. Даже если они ничего не повредят, даже если мы ничего не повредим… мне ресниц не хватит подсчитать, сколько и чего может в этой обстановке повредиться почти самостоятельно и с любым исходом.
Плохо там внизу. Не только в головах у Администрации. Если они готовы так рисковать, сами охранители готовы, значит там все разваливается уже.
Я ждал и думал — а что, если нашу трансляцию видели бы и внизу? Всю эту глупость и бессмыслицу, готовность сломать и взорвать все ради… даже сложно сформулировать, ради чего. Ради власти? Но ведь эта власть не только не позволит добиться желаемого — напротив, замедлит работы или вовсе отбросит процесс назад. Если бы у них были какие-то особые специалисты, новые планы, оборудование или технологии — хоть что-нибудь, что могло бы помочь переселению, а мы бы, — невесть почему, но, допустим, — отказывались. Но нет же! Все, чего они хотели — обезглавить Проект. Изнутри, из базы под куполом, это казалось абсурдом. Абсурдом такой же мощи, как если бы сама планета вдруг начала чесаться, чтобы скорябать нас с поверхности.
Теперь — с расстояния прожитых лет — я могу понять состояние, в котором были наши визитеры. Страх, ожесточение, упрямство и неуверенность могут сделать такое с разумными: свести спектр решений к одному, а весь инструментарий — к силе, давлению, угрозам. Наше сопротивление было недостаточно решительным, чтобы ошеломить до ступора и недостаточно слабым, чтобы не поддерживать это безумие.
Они думали — еще нажать и мы сдадимся. Уступили же мы тогда с «добровольцами», правда? Ну, может быть, придется не просто показать нам огонь, а пару раз употребить, не важно. Главное, исчезнет это сопротивление материала, бесформенная угроза, постоянный источник тревоги.
А я не понимал, где шляется наш спаскорпус — но с другой стороны, мне, наверное, и не следовало знать и понимать. Не зря, в конце концов, мы ставили им автономные системы связи, автономные от нас, в том числе.
Конечно, десантники ставили помехи — и подняли пыль. Всему узлу связи хотелось плакать, глядя на их усилия. Если бы наша аппаратура слепла и глохла от такого, нас бы тут давно не было, никого.
Они попытались вскрыть нашу защиту всерьез и вынуждены были отступить. Они продолжили попытки пробраться в купол поверху, но уже для прикрытия, а сами принялись прокладывать подземный туннель ниже горизонта герметизации. Они не знали, что мы научились использовать планетологическое оборудование нетривиальными способами — а мы не знали, насколько нетривиальными способами мы умеем его использовать, даже не задумываясь над «можно» и «нельзя». Наша повседневность заменяла эти вопросы одним-единственным «как». Жить захочешь, и по болоту поплывешь.
Поэтому сверху над прокладываемым туннелем ехал наш большой кран и аккуратно укладывал увесистые скальные блоки. Практически синхронно с продвижением туннеля. Наконец, штурмующие столкнулись с преобладающими силами природы — проблемами отведения тепла в ограниченном защищенном коридоре под ядовитые комментарии и добрые советы по общей связи.
Происходящее было уже не просто неубедительно, оно попросту подрывало всякие остатки разумного уважения к администрации. Должно быть, внутри болванки это тоже стали понимать. Праздничное увеселительное спортивное шоу отползло под защиту своего корабля.
— Первая часть нашей программы окончена! — сказал я в общую связь. — Продолжение — только у нас и только на этом канале.
Хорошего настроения много не бывает. Уверенности в себе — бывает, но не сейчас.
На самом деле, комментировал я мало — времени не было. Наша безопасность и мы пытались пробиться в системы незваных гостей — и ничего у нас не получалось. Вот это они умели лучше, чем мы, и намного.
Еще мы знали, что драться — не по мелочи, не подавляя какие-то беспорядки под одним из куполов, — а по-настоящему, большой кровью, они умеют не просто лучше, чем мы. Они умеют в отличие от нас. И все наши фокусы с нетривиальным применением формовочной и строительной техники недорого стоят против настоящего быстрого и безжалостного штурма.
Если же мы взорвемся все, то мы взорвемся — а они пришлют новенькую, укомплектованную, блистательную и совершенно беспомощную администрацию; и я даже не мог сказать «и утопитесь», потому что они утащили бы за собой на дно все, что мы успели построить.
Надежный, основательный пол базы плыл у меня под ногами, и казалось, что кто-то включил антигравы. Торжество, отчаяние, радость, страх — все вместе и под давлением. Плохая энергетическая смесь, нестабильная, но такая, от которой трудно отказаться.
Они сидели и ничего не делали. Сидели и делали ничего. Только шуршали чем-то по своим защищенным каналам, как песок о костюм высокой защиты. Ты не слышишь его сквозь фильтры, но чувствуешь — шуршит.
А потом старик перещелкнул свой внутренний на общее вещание и сразу все стало очень громко.
— Это боевой корабль, — говорила разъяренная особь на той стороне, — и он рассчитан на боевые нагрузки. Вы не оставили нам выбора. Гибель станции и цепная реакция означают серьезный ущерб Проекту, вероятно какой-то, меньший, но значительный, нанесет гибель ваших специалистов, но у вас здесь — несколько миллионов антиобщественных лиц, возомнивших, что могут угрожать населению планеты. Так не будет. Либо вы в ближайший час поднимете станцию и прекратите шантаж, либо мы ловим вас на слове и открываем огонь.
— Вот надо же, — пожаловался я вслух тем, кто меня окружал. — Оказывается, мы угрожаем населению планеты. Мы шантажируем. Кто-нибудь подскажет, мы им хоть одно требование выставляли?
Никто мне, конечно, не подсказал. Но в головах хозяев большого боевого корабля, наверное, плескались какие-то свои энергетические смеси.
Когда пол под ногами поплыл уже взаправду, я на мгновение почувствовал себя преданным. Наши подчинились. Подчинились этим. Глупой и грубой силе. Преданным и беспомощным: а что еще можно было сделать?
Потом я вспомнил, что мы все сейчас — под рукой Старика, а у него всегда есть неожиданный ресурс в кармане, и еще один в рукаве, и еще три где-нибудь в складках комбинезона.
— Вот сейчас, — сказал по связи дежурный инженер, — нас и накроют.
— Не накроют, — автоматически ответил я. — Во-первых, станция это ресурс. Во-вторых, куда полетят обломки — с нашей погодой никакая военная машина не предскажет. Так что пока не выйдем из атмосферы, вообще ничего не будет. А в-третьих, — и тут я вспомнил, что нас слушают все, в том числе и они. — Сами подумайте, что в-третьих.
Я думал, что догадался. Транспорт. Тот самый транспорт, который мы тогда «уронили в солнце». Он цел, на нем проводились какие-то монтажные работы, какой-то ремонт, им ставили связь-автономку, такую же, как на челноках спаскорпуса — и сейчас он висит где-то в системе… По идее, против боевого корабля он не годится — но что я понимаю в войне? А вот старик и госпожа Рассветный Ужас понимают в ней много. Заставить десант сначала сесть, потом взлетать, не сводя глаз и приборов со станции, ждать подвоха, но от нас или с грунта, а не из пространства, где у них нет и не может быть врага…
Мы очень медленно и очень плавно плыли по спирали над поверхностью планеты. Так плавно, что я не сразу заметил, что живые и предметы даже не прификсированы полями. Я знал, кто управляет, и не удивлялся. Думал отчего-то о том, что я, рожденный вне Домов, формально под рукой Администрации, никогда не ощущал такого… доверия. Восхищения. Готовности следовать и подчиняться не должности, не положению, не правилу, а личности. Авторитету и опыту и достоинствам конкретного личности. Кажется, я был не один с такими мыслями. Кажется, наш почтенный социолог был куда дальновиднее, чем нам казалось.
Они… враг не собирался нас накрывать. Они шли под нами по той же спирали, контролируя землю и воздух. Не хотели терять станцию. Не хотели даже прикрываться ею. Поставили на то, что у нас — что мы ни переделай — не может быть оружия, которое пробьет их поля. А мы плыли и плыли, пока над нами не распахнулась радуга границы — и никто, ни мы, ни они, не заметил, как от радуги отделился слой, скользнул вниз… может быть, у них что-то поймали их боевые приборы, но враг не привык действовать в нашей атмосфере, он ее видел до того только на тренажерах, откуда ему было знать, что здесь флуктуация, что — нормальное сезонное состояние, а что — целенаправленное военное действие. Я тоже не заметил. Не знал, что искать. И как выглядит настоящая «бабочка» — тоже не знал. Никто из моего поколения не мог этим похвастаться. И мало кто на борту станции. Но Старик — я уверен задним числом — Старик все сразу понял.
Мы почти не заметили смены курса. Наблюдатели не заметили, на приборах одна каллиграфическая кривая перетекла в другую. Три объекта шли, сохраняя дистанцию, и клякса нашей базы была центром этой картины. Изменился баланс сил. Двое на одного. База-болванка и злая, опасная, угрожающая даже обводами «бабочка», средний универсальный корабль, класс защиты — максимальный, маневренность — высокая, вооружение… ограничено задачами. Многообещающая формулировка.
Откуда? Откуда — здесь? Чья — понятно: наша; но чья именно?..
Кто-то включил трансляцию, и вопрос «чья именно» отпал сам собой. Рык и шипение госпожи Нийе я не узнать не мог бы. Слишком знакомый набор звуков и выражений. Хотя выражения как раз появились новенькие. Всей употребленной словесно тухлой рыбой, зеленью, мозговой субстанцией и плодами их противоестественных сочетаний можно было удобрить две планетных системы. И звучало все это даже как-то успокаивающе:
— … сволочь всех океанов. Повторяю для особо разумных особей, которые думают, что могут включить накопители и остаться незамеченными, вы убираете энергию со всего, кроме ходовой части и атмосферного защитного. Вы садитесь на хвост в указанную вам ямку и выходите пешком. Пешком, на собственных ластах. Напоминаю, ваши прапредки выползли на четвереньках из стоячего пруда в еще более стоячий и насильственно зачали ваших предков от тамошних лягушек, выбирая каких поглупее, потому что умные от них уворачивались… но эту инструкцию способен понять даже болотный пень. Отключить все — и сесть. В противном случае вы не будете падать даже кусками, потому что нашим станциям и куполам не нужны ваши куски сверху!
Они, конечно, не поверили.
Я додумывал эту короткую мысль уже в полете на пол и на полу. Окружающее стало густым и липким, надежно слепив всех нас с покрытием, и двигаться в этом бесцветном вязком клею было почти невозможно. Только очень медленно и с большим усилием.
— Защита, — сообразил я вслух, для себя и для других. Потом поправился: — Фиксация.
Я даже и не знал до сих пор, как это ограничивает. И разумных, и неразумные предметы.
Еще я не знал, как ощущаются перегрузки без достаточной компенсации. И как наша база-клякса способна вращаться в самых разных направлениях. Со всей обстановкой, включая моих коллег.
Ощущения очень походили на испытанные в детстве на аттракционах типа «Звездная гонка», только перемножить на девять и полное отсутствие всякого веселья.
И информации. Информэкран висел в прозрачном клею воздуха где-то совсем рядом, но пока рука поднималась к нему, я успел побывать на потолке раза два — или потолок под моей спиной.
Я догадывался, в чем дело. Мы знали госпожу Нийе. Мы все ее знали и все понимали: если она говорит, что осколки не долетят ни до чего ценного, значит не долетят. Сгорят раньше. Но особь, распоряжавшаяся боевым кораблем, не была знакома с госпожой Нийе — и ничего страшнее блокоукладчика пока не видела. Может быть, она приказала атаковать станцию, может быть, просто пыталась укрыться за нами. В любом случае, Старик начал движение раньше… Тут нас тряхнуло так, что будь у станции крышка, полукруглая такая, на присоске, как у детских игрушек, отлетела бы в пространство с громким протестующим чваканьем… оно и раздавалось в голове, ритмичное такое, а больше ничего не было, только темнота, пустота и крышка.
— Водомерку вам в дыхательные пути, — тихо сказала госпожа Нийе по общей. — Считать не умеете? Возьметесь за ум или еще попрыгаем?
Краем глаза я видел экран и вспыхивающие огоньки стандартных боевых символов. Боевой сокращенный код я не учил, помнил его только из тех же детских аттракционов, которые любил, пока их не закрыли в очередном приступе всеобщей экономии. У противника — повреждение орудийного накопителя. Эффектно, неприятно, но еще не фатально.
— Хотите рвануть вниз? — поинтересовалась госпожа Нийе, — Ну давайте, личинки.
Мне не было видно, а тем более не было понятно, что там происходит. Я только ощущал, как это неудобно: быть хорошо и надежно защищенным предметом на борту объекта, участвующего в атмосферном маневре. Ужасно неудобно. Так неудобно, что даже не страшно.
Пара резких рывков. На экране в это время мельтешило и плясало так, что я самому себе завидовал: лежу тут, а не там.
У командира большого корабля не было привычки болтать вслух, комментируя каждое свое действие самому себе. Привычка одиночек пустого пространства, вспомнилось из детства. У госпожи Нийе она была. Привычка одиночек и маневренная «бабочка» невесть откуда.
Я всегда подозревал, что история про спасательную капсулу слишком уж наивна. Хотя «бабочки» не предназначены для передвижения по дыркам…
Мы отошли в сторону, мешая большому кораблю сделать из нас защиту или предмет торга. «Бабочка» и незваный гость завертелись на экране, подбираясь друг к другу в сложном танце, госпожа Нийе сама себе в систему связи обещала «высушить это болото» — и вдруг «бабочка» замедлила движение, пошла вверх почти по прямой.
Мне показалось — или в системе связи что-то рявкнуло, брякнуло и упало?..
— Подождите пожалуйста, охранитель. — Сухой, шелестящий голос казался, наоборот, незнакомым, будто я его никогда не слышал. — Подождите, не пробуйте следующую идею. Она тоже не лучшая. Мы не слепнем в атмосфере, мы здесь живем. Подождите и успокойтесь. Мы рисковали разумными и оборудованием, чтобы не причинять вам вреда. Но если вы не успокоитесь, мы убьем вас.
Бабочка теперь скользила вниз, плавно и жестко. Не как ритуальный клинок, а как заточенная полоса железа, до поры прятавшаяся в комбинезоне негражданина. И как полоса железа в руках изгоя, обещала не поединок, не размен смерть на смерть — убийство. Мы могли только наблюдать: база наконец-то развернулась полом вниз, потолком вверх и липкое давление защиты чуть ослабло.
— Уходите, — сказал все тот же едва узнаваемый голос главного инженера. — Даю отсчет от девяти.
Бабочка все так же летит вниз. И видимо, где-то между падением и шелестом возникает зазор. Вражеский корабль дергается в сторону — и вверх — подставляя бок. Не беззащитный, но мы уже видели, что вооружение бабочки справляется с их полями.
— Да куда ж вы это собрались, — урчит госпожа Нийе, вновь вернувшись в число действующих, потом кашляет — и бабочка все-таки уходит рывком вправо. К нам. Слишком резко. Если раньше она летала как часть плоскостей неба, то сейчас дрожит краями словно лист на ветру. Наверное, госпожа Нийе недовольна. Не хочет отпускать добычу. Красная полоса не торопясь идет вдоль границы. Рассвет. Ее время.
Ловя мелкие предметы, сыпавшиеся со столов и полок — мы так давно привыкли к стабильности, что не соблюдали даже основные правила пространства и отключили за ненадобностью всю уборочную автоматику, — я думал: они ушли не сами. Сами они бы не ушли. Полезли бы в драку с бабочкой. Им дали приказ, такой, который невозможно нарушить. Кто-то более осторожный и расчетливый. Кто-то, к кому на самом деле и адресовался господин главный инженер.
Пестрый сухой лист коснулся глади вод и замер: универсал госпожи Нийе пристыковался к базе. Рабочую атмосферу уборки, подогретую обсуждением только что испытанного, сдуло: госпожу Нийе было слышно, ее оппонента — нет. Мы все насторожили уши и прилипли к экранам. На удивление, ругалась она хоть и страстно, но совершенно беззлобно, даже с симпатией. Я озадачился: даже я, вовсе не будучи рассветным ужасом и явным дарто, испытывал бы совсем другие чувства, утащи у меня кто-то противника уже из-под замаха, из-под предвкушения и готовности воплотить желаемое… я бы злился, как минимум. Чем он ее остановил, парализатором?
— Я бы предпочла, — говорит госпожа Нийе, потирая затылок, слева, — чтобы кораблик у них пропал. Растворился, провалился сквозь мировую твердь. Бесследно. В воспитательных целях. Так они ушли — и мы сидим в колодце, а они сверху. Мне это не нравится. Впрочем… теперь они будут думать, какой парусный скат, свеженький и живой, сидит у нас на прикорме, если мы вот так за нездорово живешь рискнули их отпустить.
Отпускали явно за нездорово живешь. Морщится Госпожа Нийе напоказ и голову трет напоказ, а вот глазами она старается не двигать — как в куполах после хорошего перепада. У господина главного инженера, которого опять водят под руки, выражение лица слегка извиняющееся. Но слегка.
— А что будет, — интересуется безопасник, — когда они выяснят, что страшного ската у нас нет?
— А почему вы, — в два захода улыбается госпожа Нийе, — решили, что его нет? Они зададутся вопросом, как эта бабочка попала в систему. И это резонный вопрос.
И тут меня заметили. Я понял, что уже вторую смену цифр я стою, а они смотря, будто я и есть тот самый скат, очень живой и сильно раздраженный — и это меня будут предъявлять десантникам, когда у тех в очередной раз начнет зудеть броня.
— Можешь соорудить канал связи, чтобы по параметрам не отличался от чистого непрослушиваемого? — спросил безопасник.
— К ним? Могу, но это долго. Проще на самом деле непрослушиваемый чистый сделать. Его же можно писать на нашем конце. Или вам обязательно, чтобы была именно иллюзия?
— Нет, — кашлянул безопасник, — иллюзия нам необязательна.
— Нам и все остальное необязательно, — свела ладони госпожа Нийе. — Полезут, сожгу их в пространстве. Сожгу-сожгу. Они много о себе думают. И на этом все закончится. А если не полезут, значит раньше закончилось.
Я сделал. Ограниченный в целях безопасности видеоканал, на вспомогательной частоте, с наспех приспособленного под это оборудования — с узла связи какой-то дистанционно управляемой техники, чуть ли не с посадочного челнока. Так, как делал бы, вздумай в самом деле тайно переговорить с кораблем. Я оставил там свои метки — те же, которые вносил в каждое свое сообщение вниз, — и мне, должно быть, поверили.
Господин охранитель меня не выгнал, и я остался слушать, и сильно удивился: охранитель наш заговорил так, словно его перебили на середине фразы, а теперь он продолжает:
— Так вот, все характеристики, которые вам дала эта диссидентка из Серебряных, вполне верны. Даже хуже. Я ведь пытался вас предупредить, что здесь есть вопросы, требующие обсуждения. Мне нужно было в открытый канал сказать, какие именно? Верю, что до вас иначе не дошло бы, но я все-таки не готов погибать от рук этих, — брезгливое движение подбородка, — домовых выползков, не выполнив свою задачу. В общем, слушайте. Это ее корыто притащили сюда на транспорте семь-четыре под видом тяжелой техники. У них со стариком хватает верных помощников в Доме. У меня есть… у меня сейчас будут все доказательства, и я хотел бы передать их вниз… главе Администрации. Лично.
Я тем временем творил в канале этакий парадный полет охранительской службы — попытки взломать связь то в точке входа, то в точке выхода, то хоть как-нибудь еще, то нащупать, то переключить. Левой рукой взламывал, правой отбивался от имени господина главного охранителя, который в этих технологиях был не силен и по личному делу и в реальности.
По его сигналу я вломился в канал уже явно. Он оборвал связь.
Имитация была, на мой вкус, очень неплоха — для импровизации. Тогда я думал: жаль, что мне, как всегда, не объяснили, что и зачем я делал; где место всем этим играм в нашем большом плане.
А господин охранитель сказал мне спасибо и сделал жест, смысла которого я тогда не понял: стоя надо мной, сидящим за столом, протянул руку и не то что потрепал по затылку, скорее осторожно коснулся и тут же отдернул пальцы. Словно сомневался, что я реален, а не изображение по связи. Я вздрогнул от удивления, а он развернулся и молча ушел.
Если представить себе творившееся на Астад как слишком быстрое вращение круга из всего двух сил, то на момент истории с боевым кораблем положение Медного Дома было предельно опасным. Худшим с момента Сдвига, с того момента, как мы перестали быть ветвью Дома и встали перед водой, землей и небом только со своим именем на выдохе.
Из этой точки были только два пути: рассыпаться, перестав существовать — и ударить с последней силой.
Мы передали на Маре всю информацию, которую имели. Она протекала через доступные щели и нашла слышащих. Мы подыгрывали самым радикальным борцам за восстановление власти над Проектом. Мы вложили достаточно ресурсов в создание ожиданий, в пристальное внимание к каждому движению Администрации.
У них не осталось пути к осторожному отступлению. Только полностью победить — или окончательно дискредитировать себя.
Но с того момента, когда большой боевой корабль двинулся от Астад к точке перехода, мы могли только ждать и надеяться на то, что «наверху» справятся… и готовиться к последнему бою. Сумей они сменить руководство Проекта, через декаду, еще не вытряхнув из волос золотую праздничную пыль, нас пришли бы даже не выгонять в пустыню, сбрасывать в океан.
Мне хотелось быть «наверху». Мне нельзя было быть там — и я мог никогда там не оказаться… а мне так хотелось увидеть того из предков, который рассказал мне про дом и Дом.
«Побег» он совершил полцикла спустя — воспользовавшись сменой вахты и чьей-то беспечностью и победной эйфорией. На самом деле украсть у спаскорпуса челнок нельзя было ни при каком уровне беспечности — но откуда врагу знать наши порядки? Я не удивился побегу — я понимал, что охранитель наш тащит на корабль какие-то важные сведения, может быть, ложные, может быть, правдивые — но важно, что они, достигнув самого дна, почти-бывшей-планеты внизу, изменят там баланс сил и позволят нам дышать. Госпоже Нийе не нравится план — и ее можно понять. Госпожа Нийе не верит там никому — и она права. Лучше бы сжечь эту тухлую груду металла, которую на нас натравили и разговаривать с бывшей администрацией через систему наведения… но старики, не только Старик, а все прочие, тот же охранитель, они помнят еще старый мир, каким он был до того, как безнадежно отравил сам себя. Они все еще хотят договариваться.
Я был наивным дураком. Я и сейчас такой.
Я был готов, к тому что беглый челнок с неким грузом будут преследовать. Это было необходимо в любом случае. Я был готов к тому, что преследование будет очень похоже на настоящее.
Я только не ожидал, что в самый последний момент, уже уходя из-под заградительного огня, госпожа Нийе ударит вспомогательным орудием своей бабочки по челноку. Бессмысленно, подло, злобно: челнок уже почти начали всасывать в почти открытый шлюз и за мгновение до того, как большой корабль прикрыл его своим полем, она ударила. По кабине, прицельно, убивая. Словно одним ударом вонзила когти под челюсть, в самое уязвимое место.
Помню, как стоял, упершись лбом в стенку шкафа, прохладную и чуть влажную от моего же дыхания, и мой мир в очередной раз рассыпался вдребезги. Безнадежно. Беспощадно. Не на мозаику, на пыль и песок, и пыль уносил ветер этой проклятой планеты.
Я едва не пропустил момент, в который большой корабль превратился в ослепительный цветок, а потом в тревожный хаос.
Он не был уничтожен полностью, но поврежден так, что даже с моим уровнем познаний было очевидно: это не боевой корабль, это продырявленный использованный контейнер, никому не страшный, беспомощный.
Потом — не тогда, потом, я понял, что было важно, чтобы они попались. Может быть, госпожа Нийе смогла бы взять их в пространстве силой и маневром. Риск был слишком велик, но дело даже не в том: они должны были подставиться сами. Проиграть нам везде, на всех полях, на которых шла игра. И подставиться — на нерассуждающей враждебности по отношению к Дому. Это делало новый переворот внизу почти неизбежным и очень скорым. И возможно бескровным.
Потом я понял. Но даже когда понял, согласиться я не мог. Не мог. Это был хороший размен. И в правилах Домов. И все сходилось. И даже на корабле погибло меньше, чем пришлось бы убить в открытом бою. Но я помню, как он смотрел на меня. Мертвый на живого, на остающегося жить. Без зависти, тепло, и очень издалека.
А сразу после того, как все это случилось, я не думал еще ни о размене, ни о цене, ни даже о том, что при любом раскладе все прицелы сходятся как минимум на госпоже Нийе с ее условной погоней и вполне настоящим убийством. Я вообще не думал. Только о том, что мне некуда пойти и негде быть, и невозможно нигде быть со всем случившимся. Я приплелся на свой пост у кабинета Старика и там сидел, хотя никому не был нужен и заняться мне было нечем. Я ощущал, что этот мой неуют — внутри, и я принесу его куда угодно с собой, а из себя, из холодной и сухой кожи, под которой зудит песок неустройства и неудобства, не могу никуда деться.
Старик вышел из кабинета, и уставился на меня этим своим немигающим, непроницаемым взглядом пустынного существа, и смотрел дольше чем обычно. Потом жестом приказал стене просветлеть — оказывается, мы опять приземлились, — и показал на скучные серо-оранжевые зигзаги пыли, бежавшие к горизонту.
— Мы все рано или поздно станем этим. Землей и воздухом. Кто-то раньше, кто-то позже. Кто-то сам, а кто-то против воли. Ты видел глубокие котлованы? — он повел рукой, изображая полосы породы. — Они растут нами.
— Ну и что получается, — сердито спросил я. — Нет никакой разницы, как жить и как умирать? Так?
Он почти улыбнулся, и я понял, что задал очень ожидаемый вопрос.
— Есть. Разница в памяти. Общество растет делами и памятью.
Я сам додумал и дополнил: какие дела — туда и растет. И вспомнил, что «недостойный преемник» — едва ли не самое страшное обвинение в Домах. Сгорает только со смертью обвинителя либо обвиняемого.
Так мне в первый раз стало понятно, как в Домах понимают ответственность перед будущим. Следующая мысль придавила меня как каменный блок: нельзя жить на этом… на случившемся только что и на всем предыдущем, без уважения и потребности исполнить свой долг до конца. Мы всегда, везде стоим на тех, кто был раньше нас, кто стал песком. Тому, кто забудет об этом и утратит это чувство, лучше вообще не жить — но тот, кто помнит, может принять чужой выбор.
Оставалась только боль. Обычная, живая — и больше, чем я мог удержать. Поэтому я вылил излишек на плече Старика.
Потом я сидел и думал… домам, не только нашему, всем домам приходилось иметь дело со смертью. Дома существовали от начала, от того времени, когда важное и ценное, мир, покой и безопасность можно было взять только усилиями поколений и слишком часто — кровью. Дома помнили, что стоят на костях, слой за слоем, что сами станут костью. Администрация не знала. Не умела. Не родилась еще тогда. Не было в ней нужды, для нее возможности. Мы вышли в пространство, заполнили его — и тогда возникло место для тех, у кого нет Дома, а есть семья. Нет Дома, а есть работа. Они никогда не знали, никогда не умели становиться опорой там, где опоры нет. Опорой не для семьи, не для клана, а для чего-то большего.
Они были неоформленным, аморфным пространством, среди которого стояли Дома, втягивая в себя или отторгая отдельные семьи. Пространством, среди которого стоят деревья сложных структур. Когда наше обитаемое пространство сжалось до одного-единственного мира, они должны были стать такой же структурой для всех внедомовых, и подчиниться тем же законам — каждый разумный это ступень, этаж, слой, на который становится, опирается следующий. Они даже не заметили, в какой момент эта постройка стала слишком кривой, шаткой и опасной. Так и громоздили дело на дело и поступок на поступок, словно дети, складывающие домик из щепок и камешков.
Когда стены домика пошли первыми трещинами, они сначала делали вид, что все в порядке, а потом принялись облегчать конструкцию, выбрасывая и вычеркивая. Не помогло. Но они не поняли. Копали нами новый котлован и рассчитывали похоронить нас в нем, спрятать и забыть. Не хотели стоять на нас, даже на мертвых. Не хотели нас признать. Умри и исчезни. Доказательство ошибки. Не будь.
Там, где я родилась и выросла — море, солнце и ветер, чистая соль, надводные поля, образ памяти, что держит на плаву всегда и везде, — не было ни великих, ни малых Домов. Окраина Круга, такая даль, такая глушь, что никто еще не успел прирастить ее к своим владениям. До Сдвига почти все обитатели были свободными предпринимателями и торговцами, хозяевами некрупных фабрик, разведчиками. Не было Домов и владений, но было достаточно родившихся под сенью Домов, всех двенадцати.
Я рано научилась их… ненавидеть слишком страшное, едкое, ядовитое слово. Я рано научилась их отвергать. Со всей их жестокой философией, доведенной до грани безумия. С их предельно утонченной и все же непонятной эстетикой. Их, способных переломать, размолоть в крошево и вылепить под свои нужды личность ребенка; способных радоваться смерти близкого, если она украшает историю рода тем, как точно вписывается в каноны и представления о должном.
Я слышу рассказ разумного, который по праву свободного выбора принял эти каноны, позволил лепить и измерять себя древней, первобытной, прагматичной и безжалостной меркой. Я не вижу красоты, я слышу боль неслучившегося, увядание личности, втиснутой в утонченное варварство. А он еще раз согревает воду, разливает напиток, и медленная ритмизированная церемония вскипает во мне не водой, а металлом и камнем.
Я слушаю. Я учусь.
Пока еще могу удержать все это.
И пока я стараюсь молчать, не выплескивая вовне ни тени негодования, я ловлю родившееся понимание: там и тогда жестокость Домов была лекарством. Лекарством для общества. Лекарством для моего рассказчика. Отвергать такое трудное лекарство можно было у меня дома. Не у них. Не с теми, лучшие среди которых всерьез говорили «давайте закроем дверь и выживем сами, там уже ничего не спасти» — не с теми, кто всерьез откликался «они виноваты сами, каждый и все вместе, в том, что позволили всему происходить». Говорили — и сказанное ими же не пугало их, не заставляло в ужасе спрашивать себя «кто я?»
У корней моих яд, а противоядие нашлось в руке тех, кто казался мне каннибалом.
Это тоже мои корни.
Я уже давно не воспринимал себя как свободного внедомового, того, кто опирается на свою семью и поддерживает Администрацию, когда это выгодно семье, и когда выгодно — Дома. Теперь я чувствовал себя на краю не контакта, не конфликта, а столкновения во всю мощь — вот только сталкиваться было уже не с чем. Через пару декад после взрыва на корабле, — а надо отметить, что этот взрыв вовсе не повлиял на поставки, пересылки и прочую логистику формовки, — снизу выбило засоры и информация забила как гейзер.
Администрации больше не было. Колесо правления провернулось в последний раз и растерло ее в пыль. Неудача при штурме и потерянный корабль, сама бессмысленная акция с нападением на Проект, хроники переговоров, и даже сам факт утечки и сам факт попыток скрыть провал — а также стабильность графика, минимальные жертвы и невесть откуда взятый боевой универсальный корабль с нашей стороны.
Им простили бы все, даже равнодушие к тому, сколько граждан окажется не в той части уравнения, когда пространство перетрет в пыль наш бывший дом. Не простили глупости и неумения.
Колесо прошло по ним и остатки Дома наконец-то взяли власть не через посредников и фигуры влияния, а прямо.
Следующий транспорт привез письмо. Рукописное — по бумаге, кистью, тушью; в плотном коричневатом конверте, тоже из бумаги, с оттиском краски на месте, где сходились части конверта. Мне полагалось по этикету и протоколу передать это в руки получателю, и я самую малость задержался — разглядывая, обнюхивая, ощупывая. Моим подчиненным тоже довелось разглядеть невиданное и, надо понимать, особенно важное на внутреннем наречии Дома послание.
Господину-предку и покровителю, двоюродному прадеду, с просьбой уделить по мере удобства время и место младшему, намеренному во благовремении лично просить мудрости. Переговоры. Победа.
Ответ был получен и передан, и вскоре на нас свалилось… на первый взгляд, делегация. Две или три девятки разумных с весьма высоким статусом в Доме, с достаточно уважаемым опытом в управлении, производстве или преподавании. Они как бы составляли свиту, но демонстрировали такой явный интерес к происходящему, что походили то ли на проверяющих, то ли на новых специалистов. Среди них на полголовы над прочими возвышался сам двоюродный внук и преемник, нынешний глава нашей ветви Медного Дома, в отсутствие связи с иными ветвями — глава Дома. Он был точной копией Старика, только ростом примерно с госпожу Нийе и с той неуловимой плавностью движений, которая отличала светловолосых — и я по привычке вышучивать всех, кто оказывался в поле зрения Проекта, обозвал его «хорошо сделанным». Старик хмыкнул и сказал, что я ближе к истине, чем мне кажется.
К концу открытого сезона свита почти без остатка растворилась в Проекте, кто-то занял места на базе, остальные ушли под купола, а сам хорошо сделанный господин сделался постоянным героем новостей, болтовни и пересудов. Он спасал заблудившийся после выброса транспорт с рабочими. Он открывал строительство нового купола по собственному плану. Он с небольшим отрывом проигрывал местным в изобретенном здесь спорте — скоростном катании по льду. Несмотря на ревнивое негодование, я должен был признать: он делал все это великолепно. Разумно, экономно, без блеска — ну, кроме катания, разве что. И он умел находить правильный тон, правильные слова с кем угодно. И он не был ни суровым формалистом, ни болтуном. Он вообще был отличным лидером, таким, которого любили и уважали все, кому доводилось познакомиться и сделать что-то вместе.
Я все понимал, я даже не мог спорить. Старик был прав, когда помогал новенькому, подыскивал ему случаи отличиться, ставил туда, где тот мог проявить себя. Переселенцам нужен лидер, которого будут уважать старожилы. Правильно. Хорошо. И сюда первым перебрался именно он, значит его уважают и внизу. И есть за что. Правильно. Хорошо. А то, что я, глядя на него, все время спрашиваю себя, где он был, когда мы — это неправильно. Внизу он был, совсем внизу, на планете. Миграцией руководил, на фоне просыпающейся тектоники. Но там, а не здесь.
Он, я напоминал себе, отстаивал равные пропорции посланных сюда от Администрации и от Дома, пока был внизу — и он не изменил соотношение после разгрома противника. Он не пользовался правом победителя в отношении младших и невластных.
Он был той силой, которая избавила нас от Администрации, в конце концов. И у него при этом сохранилась репутация без таких украшений, как разнообразные приговоры, бунты, отказы от подчинения и убийства. Правильная жизнь. О правильной смерти и правильной памяти речи пока не шло, но ясно было — у таких иначе не бывает. Он не просто ляжет слоем правильных дел, он будет отличным фундаментом, выправит и выровняет все наши ошибки и нарушения.
Мне при виде этой торчащей над всеми всегда слегка растрепанной — очень мило, очень по-занятому — головы хотелось, чтоб это уже случилось. А он неизменно был со мной вежлив, приветлив и слегка дразнил показным, подчеркнутым дружелюбием, мол, я вижу тебя насквозь со всем твоим отношением, и оно ничего не значит.
Утешало меня только одно. Госпожа Нийе. Она не ругалась и не выказывала враждебности, не провожала новичка медленным долгим взглядом: сделай одно неверное движение и ты не успеешь заметить ничего. Тем не менее, я что-то чувствовал. В том, как она разговаривала. В том, как часто стала появляться на станции, в том, как мрачен — ведь победа же, победа! — сделался наш ручной социолог. В том, что бабочка не «зацепилась» за станцию, а ушла неизвестно с кем неизвестно куда, наверное, на старую тайную стоянку.
В том, что она — после всех этих лет, — перестала дразнить меня нежным мальчиком и вообще относиться как к ребенку. Вплоть до того, что мне казалось: наберись я чуть нахальства, чтобы перевести наш бесконечный «рабочий флирт» во что-то более реальное, меня не высмеют и не выставят вон. Я был уже слишком взрослым, чтобы радоваться подобным переменам. Я даже заглядывался на все ее обводы и пропорции уже не с прежним наивным желанием прекрасного и недостижимого, а с тоскливым осенним ожиданием запоздалой, уже бессмысленной реализации его.
Что-то должно было случиться. Не могло, а должно было. Я видел — и не понимал. Все шло как надо. У Медного Дома не было причин нас предавать. У нас, у Проекта, не было видимых причин их бояться. Новичок не только завоевывал уважение, он был еще и заложником, самым серьезным, самым важным какого нам могли дать. На другой чаше весов — убеждение, что если я сделаю шаг и первым переведу шутку в определенность, Рассветный Ужас Проекта, может быть, не откажет мне. Не откажет мне перед… перед чем?
Я пытался разузнавать и спрашивать, но мои ощущения были слишком аморфны, а вопросы — слишком неконкретны, поэтому и нужных ответов я не получал. Зато узнавал то, что напрямую не питало мое беспокойство, но, скажем так, подкармливало его. Например, сколько полноправных работников Проекта, особенно из тех, кто был прислан сюда Администрацией, приняли личные обязательства перед «хорошо сделанным». Например, что именно «хорошо сделанный» инициировал пересмотр приговоров многим, ограниченным в правах. Точнее, не то что даже инициировал — просто притащил группу высокостатусных квалификаторов и судей с высшими полномочиями и посадил пересматривать на месте, с учетом заслуг и вкладов в Проект. Нужно было радоваться, наверное?
Если бы я все еще работал на поверхности, ремонтником на установках, я бы к этому времени уже успел три раза поднять тревогу и вывести бригаду с площадки, потому что нехороший запах без источника, расплывающийся вкус металла во рту, дергающееся зрение — это все попытки тела, над которым долго работала природа и еще какое-то время ученые, попытки умного тела сказать глупой голове: беги, здесь сейчас не останется ни бота, ни живого.
Но все светловолосые, кого я спрашивал, нет ли у них дурных предчувствий, отвечали «Нет, все хорошо, все надолго хорошо»
Не странно. Не удивительно. Все хорошо, опасности нет. Для говорящего — нет. Для спрашивающего — нет. Для дела — нет. Ни для кого нет. Опасности. И дурного. Сенсы жили с потоком чужого знания с детства, некоторые — сколько помнили себя. И — вынужденно — учились выделять, понимать, трактовать, направлять, чтобы быть собой, чтобы не выйти по ниточке из ума, как выходят на прогулку в незнакомом месте, только с собственным наброском карты, а потом обнаруживают, что на дорогу сошел сель, что море залило вершины гор и ты уже вовсе не ты, а кто-то другой или что-то другое, и оно вовсе не хочет к тебе домой, а если хочет — то это не обязательно к добру…
Они неизбежно учились понимать. Мой… информант не был сенсом и понимать не умел.
Может быть, нечего было понимать.
Может быть, отторгая Дома, я все же невольно заразилась от них мыслью, что существует некий единый, правильный способ, метод, образ действия, записанный внутри нас, внутри всего живого и неживого, в мелких кирпичиках вселенной — и нужно лишь найти его, или хотя бы приблизиться к нему, и держаться его, и тогда все пойдет само, навсегда верным, естественным ходом. Может быть, это ошибка. Может быть, все, что есть — это обстоятельства, воля и желание.
— По-моему, постановка на этот раз дороговата, — сказал я, глядя в мятый и покореженный потолок летательной капсулы. Если бы не уроки госпожи Нийе и если бы не постоянное презрение Старика к тем, кто погибал, пренебрегая мерами безопасности, мы бы уже стали почвой. Но я никогда не отключал поля. Никогда. — И я не о себе.
Мой пассажир крайне удивился. Я ощущал плечом, как он вздрогнул, видел, как он непроизвольно сжал пальцы в кулак. Он выдержал длинную паузу — я слышал его замедленное, слишком размеренное дыхание, и спросил, безошибочно выделяя главное:
— На этот раз?
— Я понимаю, что вам нужно совершать подвиги здесь, — воздух застрял за ушами и двигался там, хотелось попрыгать и вытряхнуть его как воду, — но тот, кто придержал данные, что восьмерка плывет, был неправ. Это прокисший рыбий жир, а не блок, а под ней еще, — удержался и не сказал «ваши», — охранители попрыгали на взлет-посадку.
Долбануло нас над самой почти восьмеркой при снижении, воздушной волной от взрыва. Выбрала время станция.
Развернуться или повернуть голову я не мог — в меня накрепко вцепились все системы безопасности. Поэтому от беспомощности злился и одним глазом наблюдал «хорошо сделанного», который находился в таком же положении. Капсула упала криво, частично вмялась в скалу, мы не пострадали — поля сработали как надо, — но были теперь беспомощны как головастики.
— Если бы это была постановка, я бы ни за что не пустил тебя за управление, — легко и спокойно сказал мой пассажир, и несколько более эмоционально прибавил: — Потому что дурак — это фактор риска, как любит говорить мой почтенный прародитель.
— Я, конечно, дурак, — согласился я. Что не согласиться, не тяну я с ними. — Но зрячий. Вы знали про аварию заранее и это не первый случай.
— Я о тревоге узнал заранее. Травка из спаскорпуса нашелестела. Можешь говорить со мной на коротких, — об этикете он помнил, даже болтаясь вниз головой в паутине кресла. — Я думаю, ты достаточно долго пробыл рядом со Стариком, чтобы все понимать. Мне и вправду нужна репутация здесь. Я могу сказать об этом под любым куполом и в общую связь: она нужна мне — и я ее заслужу. Но ты правда считаешь, что ради этого Старик пожертвовал бы… вот, скажем, восьмеркой? И всем прочим?
Не пожертвовал бы, согласился про себя я. И не обиделся бы на такое предположение лишь потому, что глупости на своем веку видал больше вообразимого. Вслух я сказал:
— Разве что восьмерка была совсем неспасаема и все равно сошла бы циклом раньше, циклом позже. Тогда самим ее рвануть спокойнее, чтобы успеть эвакуировать персонал. Успели же.
— Не кажется ли тебе, что наше нынешнее положение, — он ухитрился подергать ногами, — не из тех, что укрепляют нужный мне образ?
В голосе у него шелестел и переливался едва сдерживаемый серебристый смех. Против воли и я усмехнулся, потом сказал:
— Ну… допустим.
Он мне нравился все больше. Он вполне нарочно и продуманно брал и… нравился мне. Почти насильно. Очень умело. Чувством юмора, самоиронией, откровенностью, прямотой и расчетливостью.
— Господин квалификатор, ваш вывод?
— Виновен в публичном геройстве.
— Господин судья, ваш вердикт?
— Совмещение процедур квалификации и определения мер воздействия есть акт неуважения к правосудию, — процитировал я.
Он мне нравился. Журчание беседы, легкость пикировки в выбранном им тоне, здравый смысл и обаяние, выращенное и выпестованное, чтобы увлекать за собой. То, что надо нам всем — молодой лидер, вездесущий и обаятельный.
— У тебя сохранилось уважение к правосудию? — спросил он, и я понял, что он вполне знаком не только с моим личным делом, но и с тем, чего в этом деле нет.
— Я видел правосудие здесь. Приближение к нему. Его есть за что уважать.
Я думал про Доброго Дио и змею-специалиста — и вдруг осознал, что сам только что был в роли того квалификатора, что отправил меня сюда. Почти. Потому что я согласился слушать аргументы второй стороны.
— Понимаете, — сказал я, отдаляя его обращением, — мы не привыкли, что низ — как сторона, а не отдельные особи, может беречь ресурс и помнить о чем-то, кроме своих сегодняшних узких целей. Та же восьмерка… мы перед ней сели, понимаете? Объяснили, что будет. И они все равно полезли штурмовать. И мы бы ее заменили, кстати, да не успели с этой войной…
Теперь он молчал долго.
— Мне очень стыдно — с первого моего дня здесь. То, что я видел снизу, через все сообщения, этого было недостаточно и не позволяло понять происходящее иначе как… процесс. Схему производства.
Я ему не поверил. Не поверил в «стыдно», хотя все остальное прекрасно вписывалось в его образ. Именно это они там, внизу, и видели: схему производства. Добавь сырья на одном этапе, внеси добавки на другом, получи результат. И это, если на то пошло, вполне нормально для главы Дома в его положении. Не мешал, не вредил, и на том спасибо. Было бы странно ждать от него — полусоюзника — сочувствия, симпатии, поддержки…
— И для меня остается загадкой, — теперь серебро в голосе не смеялось, а звенело яростью, словно в ответ на удар, — почему вы вообще не взорвали в дырке ближайший транспорт, перекрыв ее еще лет десять назад.
Я ему поверил: от моего пассажира полыхнуло такими эмоциями, что у меня горло перехватило и едва слезы на глазах не выступили. Интересно, проверял ли его кто-то на долю потенциала сенсов? Непохоже, а то не прошел бы.
И свалился бы сюда еще многие годы назад, подумал я. Это было… смешно. Смешная мысль. Он бы свалился, а мы бы взорвали, и опять быть ему вождем.
Когда я пересказал свое рассуждение вслух, мы долго смеялись уже вместе. А когда нас все-таки откопали, и пару декад спустя Старик велел мне дать «хорошо сделанному», личные клятвы, я не отказывался. Удлиненное имя: Раэн Лаи Энтайо-Къерэн-до — звучало тяжело, но становиться Къерэн-до, вассалом Медного дома, я не хотел. Если у меня когда-нибудь будут потомки, если им предложат высокую честь, пусть сами решают.
Против личного вассалитета я не был. После той аварии имя «хорошо сделанного» мне не давило на горло, да и хорошее это было имя, с нужным смыслом: то, что по ту сторону перевала, заслуженная часть долгого пути. Мне теперь было понятно, что делает Старик. Он не просто строит мост между двумя Домами — большим и маленьким, нашим. Он создает руководителя, который сможет объединить оба Дома в один, новый, когда Старик умрет. Об этом не хотелось думать, но что поделать: Старику и сейчас невесть сколько, а последние годы много у него отняли. Мне думать не хочется, а он — обязан. Старику я не давал клятв — в тот единственный раз, когда я очень этого хотел, он хоть и мягко, но отказал, а потом необходимости не было.
От госпожи Нийе я ждал каких-то слов и дождался неожиданных, брошенных походя: «Молодец, только соображаешь медленно.»
Как выяснилось потом, я соображал не медленно, а вообще никак.
Когда ты входишь в новый мир, как в воду. В чужую и чуждую, по скользким булыжникам, обросшим водорослями. Когда ты спускаешься все глубже и глубже в мутную голубую тьму стоячего пруда, а под босой ступней неровный, неритмичный, то слишком гладкий, то внезапно и болезненно острый камень.
Когда у тебя за спиной ревет пламя пожара. Когда оно вылизывает спину шершавым языком горячего воздуха. Когда на краю пруда вода вскипает от жара, и пузыри проступают на твоей собственной спине, а искры и уголья с шипением ложатся на мокрую кожу.
Когда ты идешь не один, а первым — и поэтому не можешь медлить, торопиться и рисковать. Когда ты прокладываешь путь для тех, кто слабее и ниже ростом, больше боится воды и огня, для тех, кто не приучен бороться с паникой и для тех, кто готов встать на чужие плечи.
Как мало в тот миг значит, с каким запасом прочности тебя создали, как хорошо тебя выучили, как ты постарался стать способным на этот путь.
Как мало ты готов к тому, чтобы ощутить босой стопой, мягким внутренним сводом: ты идешь не по скользким камням, не по вязкой глине. Острое, впивающееся в плоть, липкое, проскальзывающее под ногой — черепа и кости.
Тебе останется лишь идти и вести, и уповать на то, что другой обнаруживший — промолчит.
О том, что это было, ты скажешь потом. Потому что слова рвутся из горла.
Или не скажешь вообще. Потому что слова не принесут очищения.
Как много будет значить для тебя тот, кто просто услышит сам. Даже пришедший с обвинением.
Родство по этому упреку ближе даже родства по этому пути.
Прошел последний день перемещений через «дырку». Традиционно, потеряв несколько ботов-пробников, мы сделали вывод, что сезон закрыт и устроили по этому поводу небольшое празднование — точнее, просто день отдыха для всех, кроме дежурных спасателей и прочих невезучих.
К концу этого дня — я воспользовался правом мелкого начальника и не дежурил, а отправился под купол к знакомым, — к нам влетела их соседка и потащила всех к большому проектору, рассказывая о каком-то важном заявлении на всю планету. Я насторожился, поскольку ровным счетом ничего об этом не знал. Значит, либо большое происшествие случилось только что, либо что-то, что давно заваривалось, вскипело и плеснуло через край. Я же давно ждал беды. Я же…
Мне и в голову прийти не могло — как известно, она как была забита всяким хламом два десятка лет назад, так и поныне пребывает, — что беда может выглядеть так: Старик объяснял, что они с коллегой, главным инженером, считают обязанными принять на себя ответственность за все нарушения закона, допущенные Проектом, и сложить с себя полномочия, передав их достойному преемнику. Построена речь была и по правилам Домов, и так, что понятно было любому внедомовому: приняв на себя груз ошибок, передать инструменты правления не запятнанными, и так далее, и так далее… четко и красиво, в общем.
Я не видел в этом смысла, особенно, в связи с закрытием сезона. Куда торопиться? Куда вообще теперь торопиться?
Я даже и не понимал, почему на эту самую отставку реагирую как на долгожданную беду, а членов Дома можно выделить в толпе не по комбинезонам, а по выражениям лиц.
Я летел обратно — и говорил себе: следовало ожидать. Они с самого начала так договорились. Все внизу сохранят лицо — Проект признает, что мы нарушали закон. Старику, наверное, все равно. Он отдает власть родственнику, которому доверяет. Скорее всего, он еще и болен серьезнее, чем позволяет увидеть. Новый все равно его далеко не отпустит и будет прислушиваться. Инженер… то же самое. Они объявили сейчас, чтобы до следующего нереста все уже успокоилось и утряслось.
Меня давно уже не тошнило ни при каких трюках атмосферы. Я давно уже летал, не помня, как я это делаю, не думая. Всю дорогу до станции меня тошнило. Руки двигались, в горле стоял мерзкий клубок, ниже груди не было ничего. Я опять неправильно посчитал, я опять не вижу чего-то прямо перед глазами. Я долечу, а там уже все мертво, взрыв, пустое место. Пятно станции передо мной колебалось по краям, будто какая-то сила в моей голове пыталась вычеркнуть его из пространства.
И я еще не понимал. Вплоть до того момента, когда влетел в приемную, и увидел там главного энергетика и главного планетолога, которые — как мне показалось на первый взгляд, — избивали почтенного Сэндо. Давешняя история с охранителем пошла мне впрок: я на мгновение закрыл глаза, а руки прижал к поясу.
Вторым взглядом, моргая, я разглядел, что его не бьют, а просто наседают на него, и даже хватают за руки, и кричат.
— Нет, вы сейчас нам скажете, как его заставить!
— Переубедить, — поправил энергетик.
— Какими вашими штучками…
— Аргументами.
— Этого героя мы сами…
— Возьмем на себя.
— А ваше дело…
— Послушайте, — наш социолог вывернулся и отступил в мою сторону. — Ну попробуйте понять, что происходит. Позвольте мне объяснить…
— Они вам все позволят, — сказал я, пододвигая социологу сиденье и мрачно глядя на парочку грубиянов. — Они вас внимательно выслушают, и я заодно, а потом мы что-нибудь придумаем.
— Посмотрите на происходящее не с точки зрения конфликта с Администрации с нами. Посмотрите с точки зрения Медного Дома и традиции, которая старше нашей писаной истории. У них случилось нечто куда более серьезное, чем Сдвиг, вынужденное переселение или война с чиновниками. Все это с ними бывало. Даже аналог Сдвига. Это не ЧП. Глава Дома, который добровольно и по обычаю сдал власть, пришел на новую землю, возглавил там кучку отщепенцев, превратил ее в свой новый Дом и силами этого Дома заставил всех, в том числе бывший Дом, подставить горло? Вот это — ЧП. Особенно потому, что его преемник был выбран законно им же самим. Стало быть, преемник совершил какие-то непозволительные нарушения? И Медный Дом должен либо расколоться сверху донизу, либо ввязаться в войну? Посмотрите и вспомните, что наш руководитель Проекта глядит на это происшествие не снаружи, как мы, а изнутри. Медный Дом, и традиции такая же его часть, как позвоночник или легкие. Вы можете сами, вручную удалить у себя позвоночник, вставить на его место другой орган и при этом не умереть? Вам вообще придет такой маневр в то, что вам заменяет сознание? Не придет. Вы будете искать решение внутри традиции, а оно там существует. Быть свергнутым по правилам Дома, например: признать ошибки, в том числе попытку раскола, и добровольно уйти из жизни, приняв вину на себя и только на себя. Это очень простое, совершенно естественное и безболезненное решение.
Теперь все ясно стало даже мне. Теперь мне все, от самого начала, стало ясно. Даже то, почему Старик так настоятельно переводил всех в личную лояльность преемнику. Чтобы не тянуть нас за собой и не обязывать нас местью, а точнее даже — лишить нас права мести. Это для него было так же недопустимо, как и прямая война с Медным Домом. Он создавал нас как новую ветвь, которая в свое время войдет в число ветвей Дома — и вот, передал. Приняв на себя все ранее совершенные этой ветвью ошибки и исправив излом своей добровольной смертью.
Я понял, во что вляпался… во что меня, так сказать, вляпали. Я помнил свои клятвы и слова о том, что буду мстить за смерть того, кому клянусь, до своей смерти, если только принявший мою клятву не умер от своей руки или не был остановлен в преступном безумии.
Я понял, что сейчас буду третьим, вытряхивающим из социолога решение.
— Как это решается? До Сдвига мог вмешаться правящий Дом. Сейчас нет инстанции, которая могла бы стать внешним арбитром, изнутри Дома без конфликта задача не решается. А конфликта не должно быть. Если глядеть с дерева Медного Дома, от решения выигрывают все. Положение дел оформлено, переселенцы войдут в устойчивую, стабильную структуру, где бывший Проект — новопривитая ветвь, ведающая жизнеобеспечением. Достаточно высоко расположенная, чтобы ни наш персонал, ни их дети никогда не пожалели об этом, но не правящая и ничем не угрожающая традиционной власти. Она сохранит свои обычаи, часть из них распространится на весь Дом… на новом месте легче принять новые правила. Что же тут решать? Ведь все хорошо?
Я зашипел в стиле госпожи Нийе, хотя и не так громко и внушительно.
— Как это не решается, я понял. Как это решается? Уважаемый Сэндо, мне крайне неловко напоминать об этом, но в свое время я вытащил вас из-под купольного льда, и хочу воспользоваться правом долга. — Я тоже кое-что изучал, в конце концов.
— Я не могу расплатиться с вами, и я готов уйти вместе с ними, — светло улыбаясь, сказал этот… старый пучок сухой травы. — Я не вижу решения.
Угрожать преемнику — рисковать Проектом. Социолога… вогнать бы в стену, не за то, что сейчас отказывается советовать, а за то, что молчал. В серую пористую стену станции, наполовину, чтобы торчал из нее вечно и вечно давал советы.
Прежде чем я сам успел сообразить, что хорошо бы поговорить со Стариком, меня туда послали энергетик с планетологом — попутно заявив, что я, конечно, дискредитировал себя как любимчик, но все-таки у меня больше шансов.
Я явился в личные апартаменты Старика, попросил меня принять — и сходу угодил на церемонию распития травы, прямо на первый этап: нагревание чаши. И до самого конца, когда и наступало время подобающей беседы, молчал и вскипал, как вода, вскипал и булькал, булькал и остывал — но не мог нарушить ритуал. Это было бы не просто неприлично или невежливо, это было бы… глупо.
Но потом я все же заговорил:
— Что я могу сделать, чтобы вы остались с нами?
Судя по выражению лица Старика, ему этот вопрос сегодня задавали уже раз девять… а скорее, девять раз по девять.
— Не нужно ничего делать. Я слишком стар, я из первого поколения после начала Обновления. Я даже не знаю, почему я прожил так долго. Принимая Проект, я думал о том, что нужно сохранить жизнь молодым, а мне уже все равно. Здесь я устал еще больше, если ты можешь такое представить. Оставьте меня в покое, вы все, — он улыбнулся. — Выразить не могу, как вы мне надоели. Живите сами!
В этот момент я-старый мог бы натворить много недостойного. Старик не лгал мне, он устал, мы надоели ему все, слишком быстрые, молодые и глупые. Глупые от молодости и отсутствия опыта, уверенные, что факты имеют только одну трактовку, а проблемы — узкий спектр решений, что всякое противостояние должно завершаться победой. Он каждый раз надеялся, громко и шумно надеялся и полагался на разум и добрую волю. И каждый раз, даже по самой мелкой мелочи рассчитывал свои действия так, будто доброй и разумной воли не будет ни на семечко, ни на кончик когтя, ни от кого, никогда. Старик наскучил этой игрой. И он показал мне эту грань правды, чтобы я обиделся, как и подобает молодому и быстрому дураку, и ушел, полуобиженный, строить какие-нибудь безумные и неосуществимые с нужной скоростью планы, и дал ему умереть спокойно, и примирился с его смертью потом.
И я показал ему эту грань, и двигался, говорил и прикасался ладонью к ладони прощальным жестом еще только этой гранью наружу: обида, притворная покорность и предвкушение победы.
Во многом можно обвинить рожденных под сенью Дома, но только не в нарушении собственных многотысячелетних традиций, и чем выше рожденный или чем выше он поднялся, тем строже он к себе. Тем меньшей личной заслугой считается эта строгость. Господина Энтайо даже на мгновение не посетила мысль о неправильности происходящего с его любимым и уважаемым предком… и с ним самим.
Предка эти мысли не посетили тоже.
Они посетили новичка в составе Дома и двух бывших верных Администрации, отдавших свою лояльность Проекту, а не Медному Дому — и не готовых приравнять две эти структуры.
Должно быть, их уважаемый социолог хотел третью руку, чтоб описывать происходящее всеми сразу. Уникальная ситуация. Уникальные конфликты структур, установок, персоналий…
Все же лично мне кажется очень важным и ценным, что это ощущение неправильности настигло не только меня, слушательницу, но их самих, там и тогда.
В древние времена первопредки облепляли сломанные конечности толстым слоем липкой грязи и сушили ее на солнце, пока она не затвердевала, и эта корка удерживала края кости. Когда мы вышли в пустые пространства, у нас были защитные поля, слабые по сравнению с теперешними, но оставившие оболочки из грязи только в памяти врачей, любопытных к истории своего дела. Но сломанные конечности срастались под защитой поля только чуть быстрее и никакие стимуляторы не могли сократить этот срок до одной девятой суток. Все, происходящее с живым, имеет свой естественный ритм и срок. Исцеление в первую очередь. Но всегда есть точка, в которой изменение начинается. Если ее нет, нет и жизни.
Ярость беспомощности вспыхивает и гаснет, остается гнев, и гнев находит нужную дорогу. В Проекте есть разумное существо, для которого не писаны законы. Я еще не родился, а они уже не были писаны. У нее есть свои верные под каждым куполом и в каждом подразделении и боевой корабль, а у меня — системы связи. Чего мы не сделаем вместе?
Я вызвал ее по внутренней связи и вкратце объяснил положение дел. Она сказала — «жди меня у себя», и я ждал много дольше, чем был готов. Она пришла, и я спросил — «что мы будем делать?», а она ответила, что если я не знаю, то так и быть, придется мне объяснить, и через несколько мгновений я напрочь забыл о том, что происходящее — такая же дурная весть, чем услышанное выступление Старика и объяснения Сэндо.
У нее был не только боевой корабль, у нее был движок для прохода через дыры, через пространство «нигде», и кое-что еще в запасе. Когда ее выбросило сюда, она не шла в составе каравана, как докладывала властям, она летела одна, а когда путешествуешь в пространстве один, под рукой должно быть очень много всякого, что обычному разумному покажется лишним. Противозаконные занятия тоже требуют и оборудования, и знаний. Рычаг и точка опоры… это шло дальним, четвертым или пятым потоком, а потом тело-разум-память отказались понимать, воспринимать лишнее.
Я выпал из глубокого короткого сна, как вернулся из обморока — и это было настолько схожее с потерей сознания ощущение, что я невольно попытался нащупать на лице маску и поправить ее. Был в моей недолгой работе вне куполов такой печальный опыт, запомнившийся, видимо, навсегда. Жест принес боль в левой руке, прямо по всем суставам — и я как-то очень быстро очнулся и осознал себя. Надежно прификсированным к стене силовым наручником из арсенала охранителей. С этой штукой я уже был знаком. Госпожа Рассветный Ужас была добра на свой лад, и лента оказалась шириной в два пальца. Не больно — если только не трепыхаться, — но надежно.
Комплимент, подумал я. Большой комплимент. Она не поступила бы так, если бы не считала меня помехой… серьезной и при этом достаточно симпатичной ей лично. С нее сталось бы и попросту убить. Я просто это знал кожей, памятью этой самой кожи.
Но что она задумала и чем я мог бы ей помешать?
И что она задумала такого, чтобы я мог захотеть ей помешать? Она не могла быть согласна со Стариком. Но даже если так — несколько часов, что я проведу здесь, ничего не решают. Все произойдет не сегодня и даже не завтра. Если ей было так важно выключить меня, что-то на ходу сейчас — или даже уже случилось, пока я спал. А может быть не меня, а связь? Но я бы помог ей…
Если только по планам госпожи Нийе мне не полагается быть невинным и незамешанным честным мальчиком — с очень прочным и достаточно смешным и неловким извинением. Достаточно смешным и достаточно неловким, чтобы ему поверили.
Но зачем? Для чего? Почему не сказать мне?
Я был чуть менее невинным и честным мальчиком, чем она рассчитывала: я дотянулся свободной рукой до монитора связи и вызвал помощь, смущенно, но не без гордости поведав, кто надо мной так подшутил. Об остальном помощь могла догадаться сама по моему виду. Я был, скажем так, несколько понадкусан и местами поцарапан.
На моем месте, в моем возрасте было бы просто глупостью не похвастаться — пусть даже оказавшись в глупом положении в итоге; а так я даже не хвастался напрямую.
Но похвастаться толком не получилось — кивнули понимающе, отцепили быстро, заклеили, почти не глядя — и сразу сказали: одевайся, тут у нас. А на стене уже светится «у нас» — коридор, малая транспортная платформа с двумя мешками на ней и госпожа Нийе чем-то под полем оперирует — шлюзом. Поле переливается интерференцией не хуже бабочки. Боевое.
И конечно, поминает она рыбу, а кого же еще.
Платформа. С мешками.
Обводной, техническая система. Я бегу. Дышу медленно, на счет на три-и-три — мне потом действовать и разговаривать. Я бегу — мне кажется, что серо-синяя обивка нерабочих панелей тянет ко мне ложноножки, короткие, прозрачные на концах, снотворное не метаболизировалось, как следует, а я бегаю, обращение разгоняю. Я бегу — а она в систему объясняет, что она, Нийе, без госпожи, без происхождения, без корней и родословной, без аффилиации, кроме мятежа, всех этих пузыриных правил не признавала, не признает и не будет признавать. И если по этим правилам, которые протухли десять тысяч лет назад, но и до того сочинены были рыбьим мозжечком, потому что мозга там не ночевало, даже рыбьего… Если по ним ради того, чтобы спохватившимся неразумным уродам было удобнее жить со своим уродством, должны умереть два хороших живых, которые еще и этих неразумных спасли — то может пора бы всем втянуть воздух носом и заметить, какими потрохами он пахнет? И не лезть под руку. А если запах не доходит, то вспомнить, что «бабочка» — там, снаружи. И она хорошо автоматизирована.
По правде говоря, всерьез никто не хотел ей мешать. Я думаю, даже «хорошо сделанный», хоть он и был теперь главой Дома, и по всем правилам и обычаям Дома ему со Стариком на одной земле стоять вдвоем не подобало. Его все устраивало, правила и обычая были сыты и довольны, поскольку как бы оппонент за происходящее не отвечал и отвечать — демонстративно — не мог. А Нийе Бездомная — это… явление природы непреодолимой силы, к тому же вот тут, только что, перед всеми объявившая о том, что она вообще одна. Без корня и клятвы, как говорится.
Всех все устраивало, кроме меня — и я вылетел по коридорам прямо к ней за спину, и ничего лучше — точнее — короче — не нашел, чем громкое:
— Меня забыли!
Даже теперь он не оставляет иронию и сарказм, направленные на себя, отстраненный тон. Ощущения все равно пробиваются, передаются. Я почти ощущаю этот бег по коридорам, полет на топливе из надежды и боязни опоздать. Я слышу эту прощальную отповедь госпожи Нийе — не слишком трудно ее расслышать до мельчайших искр, летящих от разъяренной дартэ, которая негодовала настолько, что просто не смогла не потратить драгоценные мгновения на последний урок.
Я — слышу, что это урок. Может быть, так это услышала хотя бы малая часть разумных Проекта.
Не в первый раз самоирония в рассказе кажется мне неуместной, нестерпимой, как песчинка под веком. Я не понимаю, что в рассказанном заслуживает насмешки над собой. Я многого не понимаю в обычаях и нравах Маре, сумрачной планеты, где полосатые пески лежат под прозрачным небом, где даже много лет спустя будет холодно и сухо.
Я думаю о том, с каким уроком вернусь домой — и если вернусь. Экспериментальный переход пока что первый, но может стать и последним. Система Маре наши соседи, но до этих соседей две не вполне стабильные «дырки», и никто не знает, когда замолкнет последнее эхо Сдвига.
Если мне сейчас понадобится записать коротко, для мгновенной передачи, где каждый знак, летящий от системы к системе, имеет цену, и здесь это цена воздуха, тепла, пищи, что я смогу отправить домой? Какое послание? Чем история Астад и Маре отлична от всех иных известных нам историй распада Великого Круга?
Мы знаем и так, что общества болеют как отдельные особи — и как отдельные особи умирают, живут необратимо поврежденными или восстанавливаются полностью. Мы знаем, что страх перед, скажем, дефицитом ресурсов такой же опасный фактор как сам дефицит ресурсов. Мы знаем, что наши естественные механизмы сопротивления страху, как и механизмы выживания перед лицом дефицита достаточно совершенны — но могут быть опасно искажены и обратиться в свою полную гибельную противоположность.