ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Дочери Бургель и Руперта забеременели практически одновременно, перенесли бок о бок все осложнения первых трех месяцев беременности, обе растолстели, как парочка нимф с картин эпохи Возрождения, и произвели на свет первенцев с разницей в несколько дней. Бабушка с дедушкой вздохнули с облегчением, не обнаружив у младенцев никаких признаков патологии или отклонений от нормы, и закатили роскошный праздник по случаю двойного крещения, на который потратили немалую часть своих сбережений. Приписать отцовство Рольфу Карле, пусть даже втайне, молодые мамаши не могли, как бы им ни хотелось; на то были веские причины: во-первых, от новорожденных пахло воском, а во-вторых, сестры к тому времени уже больше года не имели удовольствия позабавиться с любимым кузеном. На то не было недостатка доброй воли, причем с обеих сторон, но дело осложнялось тем, что мужья обеих молодых женщин оказались куда сообразительнее и проницательнее, чем предполагалось изначально, и не позволяли кузену оставаться с сестричками наедине даже на несколько минут. Рольф стал заезжать в колонию все реже и реже, во время этих визитов дядя с тетей наравне с обеими кузинами закармливали его всяческими лакомствами и даже утомляли своим вниманием и желанием сделать для него что-нибудь приятное. К этому квартету присоединялись и жаждавшие докладов о столичной жизни мужья обеих сестер; таким образом, акробатико-эротические упражнения, с таким успехом практиковавшиеся когда-то веселой троицей, сами собой сошли на нет. Однако, когда кузену и двум его любовницам-кузинам удавалось ненадолго остаться в одной из пустых комнат пансиона или просто прогуляться по ближайшей сосновой роще, они от души веселились, вспоминая старые добрые времена.

Через несколько лет у обеих сестер снова случилось прибавление семейства. Они свыклись с уготованными им судьбой ролями матерей семейств и верных жен, но не потеряли той свежести, которая заставила Рольфа Карле влюбиться в них обеих с первого взгляда. Старшая по-прежнему была более смешливой и игривой, использовала в речи выражения, достойные самого отчаянного пирата, и могла выпить пять больших кружек пива кряду, не теряя при этом ни связности речи, ни координации движений. Младшая по-прежнему вела себя скромнее, что лишь подчеркивало очарование ее утонченного кокетства, делавшего ее такой соблазнительной; впрочем, нельзя не признать, что к тому времени она успела растерять некоторую часть подросткового обаяния, благодаря которому она так походила на полураскрывшийся бутон диковинного цветка. От обеих по-прежнему пахло гвоздикой, корицей, ванилью и лимоном; одного намека на эти запахи в любом сочетании хватало, чтобы зажечь огонь в душе Рольфа, что, собственно говоря, и происходило, когда он находился порой за тысячи километров от своих подружек; просыпаясь по ночам в огне любовной страсти, он прекрасно знал, что в эти минуты они либо не спят и думают о нем, либо видят его в своих самых сладких снах.

Бургель и Руперт тем временем потихоньку старели, сами того не замечая в ежедневных заботах; они по-прежнему разводили собак и подвергали серьезному испытанию пищеварение заезжих туристов, год за годом совершенствуя свои экзотические кулинарные рецепты. Они все также ругались по пустякам и все более нежно относились друг к другу. Смотреть на них было одно удовольствие. Годы, прожитые вместе, стерли все различия между супругами, и теперь они походили друг на друга и душой, и телом как две капли воды, как близнецы-двойняшки. Они иногда пользовались этим сходством, чтобы повеселить внуков. Делалось это следующим образом: тетя разводила мучной клейстер, приклеивала себе специально приготовленные шерстяные усы и надевала одежду мужа, а дядя Руперт, в свою очередь, надевал набитый всякими тряпками бюстгальтер жены и натягивал ее юбку. Этот маскарад неизменно вызывал у детей, да и у всех членов семьи просто щенячий восторг. Правила проживания в пансионе как-то сами собой постепенно смягчились, и теперь в их доме по выходным останавливалось немало пар, чьи отношения не были никоим образом узаконены. Старики-хозяева не просто терпели, а даже приветствовали таких гостей, потому что знали: любовь, особенно земная, плотская, положительно сказывается на состоянии мебели и несущих деревянных конструкций дома. Сами они в свои годы уже не пылали былой страстью, несмотря на ежедневно съедаемые огромные порции любимого блюда-афродизиака. Влюбленных в их доме теперь принимали с искренней симпатией, никто не задавал лишних вопросов о семейном статусе, ключи от лучших комнат вручали без долгих формальностей, подавали обильный завтрак и были благодарны молодежи за то, что та, помимо положенной платы, участвовала своей страстью в поддержании потолочных балок, оконных рам и шкафов в должном состоянии.

В то время политическая обстановка в стране была стабильной; правительству удалось задушить едва начавшуюся попытку государственного переворота и если не полностью пресечь, то по крайней мере взять под жесткий контроль хроническую склонность части офицерского и генеральского корпуса к мятежам и заговорам. Нефть по-прежнему била из-под земли как неиссякаемый источник богатства; этот фонтан черного золота усыплял всякую экономическую бдительность, способствуя тому, чтобы все службы, которые должны были хоть как-то заботиться о будущем страны, откладывали решение насущных проблем на неопределенное время, на некое гипотетическое «завтра».

Рольф Карле тем временем стал настоящей знаменитостью, этакой странствующей звездой телеэкрана. Он снял несколько документальных фильмов, которые принесли ему известность не только в стране, но и далеко за ее границами. Он ездил по всему миру и, общаясь с людьми разных национальностей, неплохо выучил четыре языка. Сеньор Аравена, которому после падения диктатуры предложили возглавить Национальное телевидение, отправлял молодого документалиста на поиски сенсационных новостей в те места, где происходили интересовавшие общество события. На некоторое время главное место в программах государственного телевидения заняли динамичные, живые, довольно-таки острые и к тому же идущие в прямом эфире передачи. Аравена считал Рольфа лучшим документалистом на канале, да, пожалуй, и во всей стране. В глубине души, не признаваясь начальству в подобном тщеславии, Рольф Карле не мог не согласиться с такой точкой зрения. Пойми, сынок, провода и радиоволны, с помощью которых агентства передают новости, хочешь не хочешь искажают информацию. Нет ничего лучше, чем увидеть, что происходит в мире, собственными глазами, говорил Аравена своему ученику, и тот с готовностью ехал или летел туда, где происходили катастрофы, шли войны, угоняли самолеты или захватывали заложников. Он снимал репортажи из горячих точек, но не отказывался и от подготовки сюжетов со скандальных судебных процессов или от съемки коронации монарха какой-нибудь далекой страны. Дома он бывал все реже и реже; иногда, увязнув по колено где-нибудь во вьетнамском болоте или согнувшись в три погибели в окопе в раскаленной пустыне, неизменно с камерой на плече и ощущая жаркое дыхание смерти за плечами, он вспоминал ставшую ему родным домом колонию, и на его губах неизменно появлялась улыбка. Для него эта сказочная деревня, этот заповедный, заколдованный мир, затерянный в далекой горной долине, был тем самым спасительным убежищем, где его душа всегда обретала мир и покой. Он возвращался туда, чтобы сбросить накопившуюся усталость и хоть на время забыть о жестокости окружающего мира, о царившем в нем насилии, бесконечных войнах и катастрофах. Приехав в колонию, он бродил по окрестным лесам, валялся на траве, подолгу глядел в голубое небо, с удовольствием играл с племянниками и собаками, а по вечерам выходил на кухню и зачарованно смотрел, как тетя Бургель печет лепешки: переворачивает полуготовый хлеб прямо в воздухе, подбросив его над раскаленной сковородой. С неменьшим удовольствием он наблюдал и за тем, как дядя возится с механизмом ходиков, собираемых на продажу. Здесь, в кругу самых близких людей, он мог позволить себе дать волю тщеславию и расписать перед небольшой, но искренне восторгающейся аудиторией все свои приключения в самых ярких красках. Только здесь он позволял себе некоторый снобизм и даже порой играл в этакого ментора-всезнайку, потому что был уверен: эти люди любят его не за совершенные им или приписанные ему подвиги и заранее готовы простить любую его бестактность.

Характер его работы не способствовал созданию нормальной семьи, чего все более настойчиво требовала тетя Бургель. Он уже не влюблялся так легко, как когда-то, в двадцать лет, и постепенно стал смиряться с мыслью, что обречен жить вечным холостяком; он был уверен, что встретить женщину, отвечающую его представлениям об идеале, будет очень трудно, вероятность такой встречи настолько ничтожна, что не стоит и принимать ее во внимание. При этом он даже мысленно не задавался вопросом, что произойдет, если такая встреча все же состоится, а он вдруг окажется не тем человеком, с которым долгожданная избранница захочет связать свою жизнь; дважды его романы перерастали во что-то более серьезное, похожее на семейные отношения, и оба раза все заканчивалось весьма болезненным разрывом. В разных городах его терпеливо ждали несколько верных подруг, которые были счастливы принять его и одарить нежностью и лаской, когда судьба забрасывала вечного кочевника в их края. Само собой, в его послужном списке было отмечено немалое число побед разной степени сложности, одержанных на любовном фронте. Списка было вполне достаточно, чтобы еще много лет подпитывать его мужское самолюбие. Впрочем, с годами он стал остывать к случайным встречам и порой, понимая, что дело идет к первому поцелую, спешил откланяться, чтобы не портить милое знакомство ничего не значащей и ни к чему не обязывающей ночью. Он окреп и стал жилистым, сильным молодым мужчиной с крепкими мышцами и обветренной кожей. Его внимательные глаза окружила сеточка тонких морщин, а из-под загара на лице по-прежнему проступала россыпь веснушек. Весь богатый профессиональный и почти боевой опыт, накопленный на передовой линии вооруженных конфликтов и войн, все беды и страдания, свидетелем которых он становился, выполняя свой профессиональный долг, не смогли сделать его грубым и черствым. Ему по-прежнему были свойственны юношеские, почти мальчишеские порывы, его легко можно было разжалобить и растрогать проявлениями искренней нежности, а кроме того, время от времени его мучили все те же оставшиеся с детства кошмары, теперь, впрочем, перемешавшиеся с более приятными снами, в которых фигурировали то чьи-то пышные розовые бедра, то беспомощные, едва научившиеся ходить щенки. Он был упорным, настойчивым, легким на подъем и неутомимым человеком. Улыбался он часто, по поводу и просто так, для собственного удовольствия, и его искренняя и добродушная улыбка располагала к нему людей повсюду, куда бы ни забросила его работа. Взяв в руки камеру, он сливался с ней в одно целое и забывал о себе и даже об элементарной безопасности: главным для него становилось дело — разворачивающиеся перед ним события и желание заснять их как можно лучше, даже рискуя собственной жизнью.

* * *

Однажды, в конце сентября, я шла по улице и, свернув за угол, буквально налетела на Уберто Наранхо. В тот день он прогуливался по окрестным кварталам, издали присматриваясь к небольшой фабрике, где шили военную форму и изготавливали амуницию. Он специально спустился с гор и приехал в столицу, чтобы раздобыть оружие и армейские сапоги или ботинки для своих бойцов, — сами понимаете, ну что может сделать человек в горах без нормальных ботинок? По ходу дела он намеревался убедить свое начальство в необходимости срочно изменить не только тактику, но, быть может, и стратегию вооруженной борьбы, хотя бы потому, что его отряд значительно поредел в кровопролитных и не слишком удачно складывавшихся стычках с правительственной армией. Он был коротко подстрижен и носил аккуратную, ухоженную бородку. Одетый в невзрачный, но приличный и, главное, сугубо городской костюм, с непременным портфелем в руках, он нисколько не походил на бородача в черном берете, гордо смотревшего с расклеенных по стенам плакатов, в которых указывалась сумма за помощь в поимке этого опасного преступника. Элементарные основы конспирации и просто здравый смысл подсказывали, что, даже встретив на улице собственную мать, этот человек, которого разыскивают полиция и армия, должен пройти мимо, сделав вид, что не заметил ее. Меня же, судя по всему, он увидел неожиданно, и скорее всего его бдительность в этот момент несколько притупилась; потом он рассказал, что увидел, как я перехожу улицу, и мгновенно узнал меня по глазам, хотя я мало чем напоминала ту девочку-подростка, которую он несколько лет назад привел в дом Сеньоры и оставил там жить с указанием относиться к ней как к его родной сестре. Он протянул руку и прикоснулся к моему плечу. Я в испуге обернулась, а он в тот же миг назвал меня по имени. Несколько секунд я тщетно пыталась вспомнить, где я видела этого человека, но образ мелкого чиновника, впрочем нарушавшийся явно негородским загаром, никак не увязывался в моей голове с воспоминаниями о парне с набриолиненным чубом, в сапогах на каблуке и с посеребренными металлическими застежками, не соответствовал хранившемуся у меня в памяти образу героя моего детства и главного действующего лица моих первых любовных фантазий. Поняв мое затруднение, он совершил вторую грубую ошибку, нарушающую все правила конспирации.

— Я Уберто Наранхо…

Я машинально протянула ему руку — другая форма приветствия после стольких лет разлуки просто не пришла мне в голову, — и мы оба одновременно покраснели. Мы остановились на тротуаре как вкопанные, глядя друг другу в глаза и не мигая; нам нужно было пересказать семь лет, прошедшие с тех пор, как мы виделись в последний раз, вот только ни он, ни я не знали, с чего начать. У меня подогнулись коленки, сердце готово было разорваться в груди, ко мне в одно мгновение вернулась, казалось уже забытая за время долгой разлуки, страсть. Я подумала, что, наверное, тайно любила его все это время и теперь вновь влюбилась буквально за полминуты. Уберто Наранхо очень давно не был с женщиной. Уже позднее я узнала, что из всех трудностей жизни в горном лагере больше всего его удручало отсутствие нежности, женского тепла, невозможность физической близости. Если его каким-нибудь ветром заносило в город, он прямиком шел в первый же попавшийся бордель и на какое-то время, как всегда очень короткое, погружался в бездну безумной чувственности и похоти; но эти бешеные вспышки не могли утолить голод, испытываемый его молодым телом, а тем более подарить ему истинную радость и насытить его душу подлинными переживаниями. В те минуты, когда он мог позволить себе роскошь подумать о собственной судьбе и проанализировать собственные мысли и переживания, он с негодованием признавался себе, что безумно страдает от невозможности в любой момент обнять ту девушку, которая принадлежала бы только ему, ждала бы его, была бы ему верна. В третий раз нарушив правила, которые сам месяцами вдалбливал в головы своих товарищей по оружию, он предложил мне выпить чашечку кофе.

В тот вечер я вернулась домой очень поздно; у меня было ощущение, будто я не иду, а лечу по воздуху.

— Эй, что это с тобой? Никогда не видела, чтобы глаза у тебя так сверкали, — сказала Мими, которая знала и понимала меня лучше, чем я сама, и раньше меня догадывалась обо всех моих радостях и печалях.

— Я влюбилась.

— Опять?

— Нет, на этот раз все серьезно. Я ждала его несколько лет.

— Судя по твоему виду, это правда — встретились две половинки. Ну и кто он?

— Не спрашивай, все равно не могу сказать. Это секрет.

— Как это не можешь сказать?! — изумленно переспросила Мими, хватая меня за плечи. — Не успела познакомиться с парнем, а он уже пробежал между нами черной кошкой?

— Ну ладно, не злись. Это Уберто Наранхо, только поклянись, что никогда ни при ком не произнесешь этого имени.

— Наранхо? Тот самый, с улицы Республики? К чему тогда вся эта таинственность?

— Сама не знаю. Он сказал, что одно упоминание его имени может стоить ему жизни.

— Я всегда знала, что этот парень плохо кончит! Да я твоего Уберто Наранхо знала, когда он совсем сопляком был, помню, еще гадала ему по руке и на картах, и поверь мне, этот человек не для тебя. Не перебивай и выслушай: он родился, чтобы стать либо бандитом, либо магнатом, разбогатевшим на каком-нибудь преступном бизнесе; он наверняка занимается контрабандой, или перевозкой марихуаны, или еще чем-нибудь в этом роде.

— Не смей так говорить о нем!

В то время мы жили неподалеку от Загородного клуба, в одном из самых престижных и элегантных районов города; нам посчастливилось найти среди шикарных вилл небольшой старинный домик, на аренду которого вполне хватало нашего бюджета. Мими добилась такой известности, о какой раньше и мечтать не смела, и стала настолько красивой, что порой казалась не человеком из плоти и крови, а каким-то неземным существом. Та самая сила воли, которая помогла ей превратиться из мужчины в женщину, теперь была обращена на службу самодисциплине, обучению изящным манерам и продвижению артистической карьеры. Она заставила себя отказаться от всякой экстравагантности в поведении, чтобы не впасть в вульгарность в глазах утонченной светской публики; в какой-то момент ее стиль одежды начал даже диктовать моду, а макияж повлиял на принятую в высшем свете манеру краситься; она тщательно следила за речью, отложила все почерпнутые за годы жизни в кварталах красных фонарей образные и эмоциональные выражения в дальний ящик памяти и пользовалась этими перлами словесности только в экстренных случаях; два года она обучалась актерскому мастерству в одной театральной студии, а затем изучала хорошие манеры в институте, специализировавшемся на подготовке девушек к участию в конкурсах красоты и к светской жизни: там она научилась садиться в автомобиль, скрещивая ноги, есть артишоки, не нарушая идеально очерченный помадой контур губ, и спускаться по лестнице так, словно за ней по ступеням скользит невидимая горностаевая мантия. Она ни от кого не скрывала, что поменяла пол, но специально никогда не говорила на эту тему. Желтая пресса не давала публике забыть об этой будоражащей воображение загадке, и скандальная тема то и дело вновь и вновь всплывала на страницах газет. В общем, жизнь Мими изменилась кардинально. Она выходила на улицу, а люди останавливались и сворачивали шеи, провожая ее взглядом; старшеклассницы толпами подбегали к ней за автографом; ее приглашали сниматься в телесериалах и предлагали роли в самых разных театральных постановках; именно на экране и на сценических подмостках публике открылся ее потрясающий артистический талант; такой актрисы в стране не видели, наверное, с 1917 года, когда Отец-Благодетель пригласил из Парижа саму Сару Бернар,[26] уже старенькую, но по-прежнему восхитительную в своем таланте и очаровании и притом довольно бодро передвигавшуюся на одной ноге. Появление имени Мими на афишах гарантировало театру аншлаг, люди приезжали из провинции, практически со всей страны, чтобы лично увидеть это почти мифическое существо, у которого, по слухам, были женская грудь и фаллос. Ее приглашали на показы мод, зазывали на конкурсы красоты в качестве члена жюри, без нее не обходился ни один благотворительный бал. Ее триумфальное вхождение в высшее общество состоялось на бале-маскараде, где представители самых почтенных семейств формально посвятили ее в рыцари своего закрытого ордена, приняв в роскошных апартаментах Загородного клуба. В тот вечер Мими поразила собравшуюся публику своим потрясающим маскарадным костюмом и умением полностью вжиться в роль: она явилась в великолепном одеянии короля Таиланда, расшитом фальшивыми изумрудами; под руку король вел свою королеву, чья роль была доверена мне. Кое-кто из собравшейся публики еще помнил, как этому загадочному и роскошному существу аплодировали в зале убогого кабаре гомосексуалистов, но такая слава ни в коей мере не сказалась на уважительном отношении к ней; наоборот, воспоминания лишь пробуждали дополнительный интерес к ее персоне. Мими прекрасно отдавала себе отчет, что эта публика никогда не признает ее равной; для представителей местной олигархии она вечно будет кем-то вроде экзотического циркового животного или шута, пригодного лишь для того, чтобы устраивать клоунаду на их балах; тем не менее сам факт, что ее принимают в высшем обществе, приводил ее в восторг. Чтобы оправдаться перед самой собой, она все время твердила мне, что такая практика очень полезна ей в смысле приобретения актерского опыта и навыков. А кроме того, девочка, не забывай, что в наше время самое главное — это связи и контакты, говорила она, посмеиваясь над собственными маленькими слабостями.

Успех Мими обеспечил нам более чем сносный уровень благосостояния. Жили мы теперь рядом с парком, где няни выгуливали хозяйских ребятишек, а шоферы — принадлежавших тем же хозяевам породистых собак. Перед тем как переехать, Мими раздарила соседкам по улице Республики свою коллекцию плюшевых зверей и вышитых подушек; фигурки и скульптуры из «холодного фарфора» были аккуратно упакованы в коробки и перевезены в наш новый дом. Виновата во всем была я: это мне пришла в голову дурная мысль научить Мими работать с податливым материалом. Почувствовав прелесть легкого создания трехмерных образов, она проводила все свободное время за приготовлением исходного сырья и лепкой каких-то чудищ и абстрактных композиций, которые она гордо именовала скульптурами. Для оформления нашего нового дома был специально нанят известный дизайнер; бедняга чуть не упал в обморок, увидев уродцев из Универсального Материала. Со слезами на глазах он уговорил Мими спрятать свои творения куда-нибудь в надежное место, где они никак не смогут помешать ему реализовать свои представления об идеальном интерьере; Мими пообещала исполнить его просьбу, потому что, понимаете ли, он такой душка, не пожилой, но зрелый, седые волосы, темные глаза. Между ними возникло настолько искреннее дружеское чувство, что Мими мгновенно поверила: наконец она встретила свою вторую половину, предначертанную ей знаками зодиака. Астрология, Ева, наука точная, она меня никогда не подводила, и в моей астральной карте сказано, что, пройдя зенит своей судьбы, я еще встречу главную любовь всей моей жизни…

Художник-декоратор приходил к нам в дом с завидным постоянством и просто не мог не повлиять на нашу привычную жизнь самым серьезным образом. Вместе с ним мы познавали прежде недоступную нам утонченную часть земного, материального мира: учились выбирать вина (раньше мы свято верили, что красное пьется вечером, а белое днем), оценивать произведения искусства, серьезно интересоваться событиями, происходившими в мире искусства. Выходные мы посвящали походам в художественные галереи, музеи, театры и в кино — только на избранные фильмы. Именно с этим художником я впервые попала на какой-то концерт, после чего, переживая полученные впечатления, не могла уснуть три ночи кряду: музыка продолжала звучать во мне постоянно; когда же сон наконец сморил меня, мне приснилось, что звучит какой-то огромный инструмент со струнами, спрятанными внутри большой деревянной коробки с перламутровой инкрустацией и мраморными клавишами. Долгое время потом я не пропускала ни одного концерта этого оркестра; я садилась в ложу второго яруса и ждала той волшебной минуты, когда дирижер поднимет палочку и зал наполнится чарующими звуками; порой весь концерт у меня в глазах стояли слезы; вынести такое наслаждение без глубокого душевного потрясения было невозможно. Художник решил интерьер нашего дома в основном в белом цвете и наполнил его самой современной по дизайну мебелью. Царство модерна оттеняли лишь отдельные старинные предметы; все это настолько отличалось от того, к чему мы привыкли и даже когда-либо видели, что несколько недель ни я, ни Мими не чувствовали себя в этом неземном интерьере как дома; мы ходили из комнаты в комнату, боясь заблудиться, передвинуть какую-нибудь вещь с одного места на другое или по неосторожности сесть в восточное кресло и навеки испортить его оторочку из разноцветных перьев; тем не менее все получилось так, как предсказывал наш дизайнер с первого дня работы в доме: хороший вкус — дело заразное, к нему, как ко всему хорошему, быстро привыкаешь; вскоре мы действительно освоились в новом жилом пространстве и порой посмеивались над собой и над той безвкусицей, в которой, сами того не замечая, жили раньше. Неожиданно в один прекрасный день наш очаровательный дизайнер и учитель изящных искусств сообщил, что уезжает в Нью-Йорк по приглашению какого-то модного журнала; он собрал чемоданы и попрощался с нами с искренней печалью в глазах; Мими же была просто в отчаянии.

— Да успокойся, Мими. Раз он уехал, значит, это не тот мужчина, встреча с которым предначертана тебе судьбой. А настоящий скоро наверняка появится, — пообещала я, и неопровержимая логика моего аргумента смогла в какой-то степени облегчить ее страдания.

Со временем идеальная гармония интерьера, оформленного нашим дизайнером, претерпела некоторые изменения; художник, наверное, пришел бы в ужас, если бы узнал, как бесцеремонно мы обошлись с оставленным им наследством, но зато мы наконец почувствовали себя полностью дома. Началось все с морского пейзажа. Я рассказала Мими, как много для меня значила картина, висевшая в гостиной у моих прежних хозяев, и подруга тотчас же решила, что причина моей страсти к морским пейзажам кроется в моем происхождении; гены есть гены, с ними не поспоришь, говорила она; она была уверена, что кто-то из моих предков был мореплавателем и именно от него я унаследовала тоску по морю, которого на самом деле никогда не видела. Эта версия вполне совпадала с семейной легендой о дедушке-голландце, из чего мы сделали вывод, что пора как-то скрасить то жалкое существование, которое я влачила, не имея возможности любоваться каждый день настоящим морем. Мы обошли антикварные магазины и блошиные рынки и наконец наткнулись на холст, где были запечатлены скалы, волны, чайки и тучи; картину мы купили не задумываясь и в тот же вечер повесили на почетном месте в гостиной, уничтожив одним этим мазком всю эффектную композицию из японских миниатюр, тщательно подобранных и развешанных в заранее просчитанных местах нашим другом-дизайнером. После этого я занялась поисками родственников и вскоре обзавелась целой семьей, накупив кучу старых, выцветших от времени дагеротипов; среди их персонажей были какой-то посол в мундире, сплошь увешанном орденами и медалями, исследователь-первопроходец с большими усами, опирающийся на длинную двустволку, и старик в деревянных башмаках и с глиняной трубкой в зубах; именно этот дед смотрел в будущее особенно гордо и даже высокомерно. Обеспечив себе прошлое подбором далеких предков, я решила, что настало наконец время подыскать картину или фотографию, на которой был бы запечатлен образ Консуэло. Я пересмотрела сотни картинок, но ни одна из них меня не устроила; наконец мы с Мими наткнулись на изображение стройной улыбающейся девушки с тонкими чертами лица; одета она была в платье с кружевами, голову прикрывала от солнца изящная шляпка; девушка стояла в саду на фоне розового куста. Присмотревшись к ней повнимательнее, я пришла к выводу, что она достаточно красива, чтобы воплотить образ моей матери. Конечно, в моих детских воспоминаниях Консуэло навеки запечатлелась в платье служанки, фартуке и парусиновых туфлях; при этом я запомнила ее постоянно выполняющей какую-нибудь грязную и тяжелую домашнюю работу; тем не менее где-то в глубине души я всегда была уверена, что на самом деле она походила на утонченную сеньору в шляпке, потому что именно такой она становилась, когда мы оставались одни в нашей маленькой комнатке; именно такой неправдоподобно красивой я и решила сохранить ее в своей памяти.

* * *

Я бросилась нагонять то, что было упущено за прошлые годы. Закончила вечернюю школу и получила аттестат о среднем образовании, который формально так и не понадобился мне ни разу в жизни, но тогда казался чем-то страшно важным и нужным. Я устроилась на работу секретаршей на фабрику, где шили военную форму, а по вечерам исписывала своими сказками тетрадь за тетрадью. Мими уговаривала меня бросить работу: не для тебя это, девочка, пусть другие перед начальством унижаются, кто больше ни на что не способен, и настаивала, чтобы я сосредоточилась на писательском ремесле. Однажды она увидела, как люди стоят в очереди у библиотеки, чтобы получить автограф у какого-то колумбийского писателя,[27] совершающего триумфальное турне по ряду стран; имени его она не запомнила, но обратила внимание на его пышные усы. С того дня она просто завалила меня тетрадками, блокнотами, письменными принадлежностями и словарями. Вот она, настоящая работа, Ева, вот дело, достойное тебя, понимаешь, тебе не придется вставать ни свет ни заря, и никто не будет тобой командовать… Мысленно она уже представляла меня знаменитой писательницей, но я смотрела на жизнь более трезво: мне нужно было зарабатывать на жизнь, а в этом отношении литература — дело слишком уж ненадежное.

Вскоре после переезда из Аква-Санты, едва устроившись на новом месте в столице, я стала разыскивать крестную; мысленно я готовилась к любым новостям, потому что, когда мы виделись в последний раз, она уже была явно не слишком здорова психически, да и физически тоже. Вскоре мне удалось выяснить, что она живет в старом городе в небольшой комнате, которую ей бесплатно предоставили какие-то добрые люди — ее хорошие знакомые. Никаких особых накоплений или имущества у нее не было, если, конечно, не считать той самой забальзамированной пумы — с которой каким-то чудесным образом ничего не случилось за все эти годы, несмотря на переезды, невзгоды и нищету крестной, — и целого сонма святых: нужно иметь собственный алтарь у себя дома, тогда будешь тратиться только на свечки, а не на священников, говорила она. За то время, что мы не виделись, у нее стало заметно меньше зубов; исчез и тот знаменитый золотой зуб, он был продан в силу острой нужды, а от ее пышных форм остались лишь воспоминания. При этом наполовину выжившая из ума женщина сохранила любовь к чистоте и каждый вечер по-прежнему набирала большой кувшин воды и мылась с головы до ног. Ее разум сильно помутился, и с первой же встречи мне стало ясно, что я уже никогда не смогу вывести ее из того темного лабиринта, который она себе построила и где теперь блуждала без надежды вернуться в реальный мир; я решила, что крестной будет нужна другая помощь: я стала привозить ей витамины, убиралась у нее в комнате, покупала ей сладости и розовую воду, чтобы она могла пользоваться ею, как раньше, в свои лучшие годы. Я попыталась устроить ее в специальный интернат, но меня никто и слушать не стал: врачи говорили, что никакая она не больная, что у них полно людей, которые действительно умрут без ухода и присмотра, и что медицина в ее случае бессильна по той простой причине, что лечить ее, собственно говоря, не от чего. Как-то раз утром мне позвонили люди из той семьи, в чьем доме нашла приют крестная; голос звонившей женщины звучал очень тревожно: из ее слов я поняла, что у крестной случился какой-то нервный приступ, а если точнее — нечто вроде припадка черной меланхолии. В общем, вот уже несколько дней она не переставая плачет.

— Поехали к ней срочно, — сказала Мими.

Мы чуть было не опоздали: в тот момент, когда мы входили в дом, крестная, устав бороться с нахлынувшей тоской, взяла нож и перерезала себе горло. Мы еще с порога услышали ее отчаянный крик и, вломившись в комнату, увидели крестную в луже крови; эта лужа с каждой секундой становилась все больше и уже затекала под лапы стоявшей рядом забальзамированной пумы. Рука крестной, по всей видимости, не дрогнула: разрез по горлу протянулся практически от уха до уха; тем не менее она была еще жива и, не моргая, смотрела на нас, явно удивленная, что все так обернулось, и парализованная не столько болью, сколько страхом. Она рассекла себе челюстные мышцы, и безвольно повисшие щеки растянули ее губы в чудовищной беззубой улыбке. У меня подкосились ноги, и я сползла по стене на пол; к счастью, Мими не потеряла присутствия духа: она подбежала к крестной, опустилась перед ней на колени и зажала края раны, вцепившись в них длинными ногтями, покрашенными лаком мандаринового цвета. Ей удалось остановить хлеставшую из раны кровь, и она не размыкала затекших пальцев, пока не приехала «скорая». Естественно, помочь пострадавшей на месте медики не смогли, и мы поехали в больницу. Я сидела в дальнем углу машины и по-прежнему дрожала от страха, а Мими продолжала удерживать сомкнутые края раны на шее крестной, вцепившись в кожу посиневшими даже сквозь лак ногтями. Нет, Мими все-таки потрясающая женщина. В больнице врачи сразу же отправили крестную в хирургическое отделение и, не особо надеясь на успех, заштопали ее, как рваный носок. Выжила она просто чудом.

Перебирая вещи крестной в комнате, где она жила в последние годы, я нашла в одной сумке локон моей мамы; волосы были ярко-рыжие и блестящие, как высушенная кожа той ядовитой змеи сурукуку, что когда-то укусила моего отца. Прядь пролежала на дне сумки все эти годы, каким-то чудом не попав с остальными волосами в мастерскую по изготовлению париков. Я забрала ее себе вместе с чучелом пумы. Попытка суицида привела к тому, что на больную пожилую женщину наконец обратили внимание врачи; она была признана душевнобольной, и как только ее выписали из больницы, то сразу же отправили в сумасшедший дом. Примерно через месяц нам разрешили проведать ее.

— Слушай, да тут же страшнее, чем в тюрьме Санта-Мария! — воскликнула Мими. — Здесь ее нельзя оставлять.

Крестная, как цепная собака, была привязана толстой веревкой к столбу, вкопанному посредине больничного дворика; рядом находились другие потерявшие рассудок женщины; она уже не плакала, почти не говорила и не двигалась. Чудовищную картину дополнял страшный, еще толком не заживший шрам у нее на шее. Меня она попросила лишь об одном: чтобы я постаралась договориться и ей бы вернули ее святых, потому что без них ей совсем не по себе, ее преследовали и изводили черти, посланные в наказание за то, что она когда-то бросила своего младенца — то самое двухголовое чудовище. Мими попыталась применить свои новые знания и если не излечить крестную, то по крайней мере облегчить ее участь при помощи позитивного настроя и положительной энергии; она действовала в строгом соответствии с учением Махариши, но нетрадиционная медицина и эзотерические знания оказались бессильны вывести женщину из того ада, куда поместил ее собственный больной разум. Уже в те времена у нее появилась навязчивая идея увидеть папу римского; она рассчитывала, что он примет ее покаяние и лично отпустит ей все грехи; я понимала, что вряд ли смогу ей в этом помочь, но, чтобы хоть как-то успокоить, пообещала, что со временем, когда она подлечится, отвезу ее в Рим; я тогда и предположить не могла, что наступит день, когда сам понтифик собственной персоной окажется в нашем городе и будет благословлять паству здесь, под жарким тропическим солнцем.

Мы забрали крестную из сумасшедшего дома, отмыли ее, привели в порядок еще остававшиеся на голове несколько жалких волосинок, купили ей новую одежду и вместе со всеми ее святыми отвезли в частную клинику, расположенную на побережье; эта больница находилась в пальмовой роще, рядом протекал ручей с искусственными водопадами, а в просторных вольерах возле главного корпуса жили ярко-красные ара и другие разноцветные попугаи. Естественно, здесь лечились только богатые люди; мою крестную, несмотря на ее весьма непрезентабельный вид, приняли сюда лишь потому, что директор данного заведения, психиатр из Аргентины, был старым другом Мими. Поселили крестную в отдельной палате с выкрашенными в нежно-розовый цвет стенами и с окном, выходящим на море. В помещении постоянно играла какая-то тихая успокаивающая музыка. Естественно, такое содержание и обслуживание обходились недешево, но это того стоило, потому что впервые за всю свою жизнь я увидела на лице крестной почти детское выражение блаженства и удовольствия. За первый месяц пребывания крестной в клинике Мими заплатила из своих денег, но я тотчас же сказала, что отдам ей этот долг и в дальнейшем буду платить сама. На следующий же день я устроилась работать на фабрику.

— Я тебе говорю, не для тебя эта работа. Учись, пиши, со временем станешь писательницей, — уговаривала Мими.

— Этому нельзя научиться.

* * *

Уберто Наранхо появился в моей жизни неожиданно, как из-под земли; точно так же неожиданно он исчез буквально через несколько часов, ничего не объяснив и оставив мне после себя лишь запах сельвы, болотной жижи и пороха. Моя жизнь наполнилась смыслом — я стала ждать следующей встречи; готовая умереть от тоски, я раз за разом вспоминала тот день: наши первые объятия, нашу первую общую постель; выпив по чашке кофе, почти молча, глядя друг другу в глаза, которые говорили больше, чем самые красивые слова, мы, держась за руки, пошли в какую-то гостиницу, повалились в номере на кровать, и он признался, что никогда не любил меня — не любил как сестру — и что на самом деле все эти годы он вспоминал обо мне и хотел меня увидеть.

— Поцелуй меня, мне нельзя влюбляться, нельзя никого любить, но я не могу забыть тебя, не могу заставить себя уйти навсегда, поцелуй меня еще раз, — прошептал он, сжимая меня в объятиях, а затем откинулся на подушку; его взгляд был устремлен в потолок, тело покрылось мелкими капельками пота, он весь дрожал.

— Ты где живешь? Как я узнаю, где ты, как тебя найти?

— Не ищи меня, я сам буду приходить, когда смогу.

С этими словами он вновь обнял меня — сильно, властно и пылко.

Какое-то время от него не было ни слуху ни духу. Мими сделала вывод, что все это хороший мне урок, потому что нельзя было соглашаться на близость при первом же свидании, сколько раз я тебе говорила, нужно, чтобы он поухаживал за тобой, попросил, а еще лучше — умолял о такой милости, мужчины, они ведь такие, сначала на все готовы, лишь бы уложить тебя в постель, а когда добьются своего, быстро охладеют и, пожалуй, забудут, как тебя и зовут-то, ты показала себя легкой добычей, так что теперь сиди на попе ровно и жди кого-нибудь другого, а он уж не вернется. Но все получилось не так: Уберто Наранхо вновь появился в городе и в моей жизни; он перехватил меня на улице, и мы снова пошли в гостиницу, где точно так же, как и в прошлый раз, страстно любили друг друга. С того дня я почувствовала уверенность, что он будет возвращаться, хотя сам он всякий раз давал понять, что очередная встреча может стать последней. Он ворвался в мою судьбу, влекомый порывом ветра тайн, наполнил мое существование ощущением чего-то героического и в то же время ужасного. Мое воображение рисовало все новые и все более яркие картины и образы, и, быть может, именно поэтому я согласилась любить его, довольствуясь столь малым: редкими короткими встречами.

— Ты же про него ничего не знаешь, — брюзжала Мими. — Вот увидишь, рано или поздно выяснится, что он женат и у него дюжина детей, не считая внебрачных.

— Ну ты даешь, начиталась женских романов. Пойми, не все мужчины похожи на злодеев из телесериалов.

— Уж я-то знаю, что говорю. Меня, между прочим, воспитывали как мужчину, я училась в школе для мальчиков, играла с мальчишками, даже ходила с ними на стадион и шлялась по барам. Так что мужчин-то я знаю лучше, чем ты. Я понятия не имею, как обстоит дело в других странах, но у нас ни одному из них верить нельзя.

Наши встречи с Уберто не были образцом упорядоченности; он пропадал то на пару недель, а то на несколько месяцев. Он никогда не звонил мне, не писал, не передавал никаких вестей через своих соратников, но в один прекрасный день, когда я меньше всего этого ожидала, он появлялся передо мной на улице как из-под земли. Ощущение было такое, что он знал, где я нахожусь в любую секунду, и ему известна вся моя жизнь. Можно было подумать, будто все это время он был где-то рядом и наблюдал за мной из какого-нибудь темного угла. Внешне он всегда выглядел по-разному: то отпускал усы, то отращивал бородку, то перекрашивал волосы, — как будто следил за модой или играл в какую-то шпионскую игру. Эти превращения и переодевания пугали меня, но в то же время и притягивали к нему; у меня возникало ощущение, что я люблю не одного, а сразу нескольких мужчин. Я, конечно, мечтала о доме или квартире, где бы мы могли жить с ним вдвоем, я хотела готовить ему, стирать его одежду, каждый вечер ложиться с ним в одну постель, бродить с ним по городу, держа под руку, как и подобает настоящим супругам. Я прекрасно видела и понимала, что он истосковался по любви, по нежности, по честным взаимоотношениям, по радости, по всему, что возникает между любящими людьми. Он сжимал меня в объятиях так, словно хотел выпить до последней капли, чтобы утолить годами копившуюся жажду. Он несколько раз повторял мое имя, и его глаза наполнялись слезами. Мы часто говорили с ним о прошлом, вспоминали детство и нашу первую встречу, но, кроме прошлого, у нас, похоже, не было ничего общего: в разговорах мы не касались ни настоящего, ни будущего. Иногда у нас не было даже часа: несколько минут вдвоем — и вот он уже бежит куда-то, исчезает за дверью, обняв меня на прощание. Если не было такой спешки, я лежала рядом с ним, гладила его тело, словно изучая: я пересчитывала все его старые и новые шрамы, все родинки, отмечала, что он опять похудел, что его руки стали еще мозолистее, а кожа — совсем сухой, словно дубленая. А что это у тебя, похоже на свежую ссадину? Ничего, не обращай внимания, иди сюда. От каждой такой встречи оставался какой-то странный, горький привкус, смесь вкуса страсти, отчаяния и чего-то похожего если не на любовь, то на почитание. Чтобы он не нервничал и не переживал понапрасну, я иногда делала вид, будто получаю удовольствие, которого на самом деле не испытывала. Мне так хотелось удержать его, хотелось, чтобы он по-настоящему полюбил меня, что я даже прислушалась к некоторым советам Мими; по крайней мере, у меня хватило ума не демонстрировать на практике ни одного из акробатических трюков, почерпнутых из книг в доме Сеньоры, и не рассказывать, как умело и нежно ласкал меня Риад Халаби; я не говорила о своих любовных фантазиях и решила не показывать те линии и точки на своем теле, по которым Риад, как по струнам и нотам, вел меня к величайшему блаженству; я прекрасно понимала, что он замучил бы меня вопросами, откуда я это знаю, кто меня всему этому научил и когда это было. Несмотря на тянувшийся за ним с подросткового возраста шлейф славы большого сердцееда, а может быть, именно благодаря этому, со мной он вел себя сдержанно и лишь иногда позволял чуть хвастливо намекнуть на свои былые победы. Ты особенная, я тебя уважаю, ты не такая, как другие; какие еще другие, допытывалась я, а он лишь загадочно улыбался и отмалчивался. Я благоразумно не стала рассказывать ему о моей влюбленности в Камаля, о безнадежной, но такой прекрасной любви к Риаду, о коротких встречах и романах, которые были у меня с другими мужчинами. Когда он начал выяснять, где, когда и с кем я потеряла девственность, то первым делом я попыталась отшутиться, а затем разозлилась: какое тебе дело до моей девственности, можно подумать, что ты мне невинным мальчиком достался; я понимала, что такой ответ Уберто не понравится, но не ожидала, что его реакция будет настолько бурной; казалось, еще немного, и он набросится на меня с кулаками; я вовремя осеклась и решила не рассказывать о прекрасной ночи с Риадом Халаби, наскоро сочинив невеселую сказочку о том, что меня изнасиловали полицейские в Аква-Санте в тот день, когда я была задержана по подозрению в убийстве Зулемы. Мы с ним страшно переругались, но в какой-то момент он вдруг остыл и даже извинился передо мной: прости, я не имею никакого права, я просто животное, ты ни в чем не виновата, Ева, а эти сволочи еще мне за все заплатят, клянусь тебе, я сведу с ними счеты.

— Когда мы сможем оставаться вдвоем спокойно столько, сколько захотим, то все наладится, и мы сумеем лучше понимать и чувствовать друг друга, — настойчиво твердила я, обсуждая с Мими свою личную жизнь.

— Если ты несчастлива с ним сейчас, то и никогда не будешь. Не понимаю я тебя, что ты в нем нашла и зачем он тебе, такой странный парень.

Роман с Уберто Наранхо на долгое время перевернул всю мою жизнь, я ни о чем и ни о ком другом даже думать не могла; голова у меня была занята лишь одним: я ждала очередной встречи и думала о том, как завоевать его, как заставить его быть всегда рядом. Я стала плохо спать, меня мучили кошмары, я ничего не понимала и не могла сосредоточиться ни на работе, ни на своих сказках; впервые в жизни не справляясь с нахлынувшими проблемами и чувствами, я стала таскать из домашней аптечки транквилизаторы и принимала их втайне от Мими. Но время шло, и в конце концов призрак Уберто Наранхо как-то съежился, перестал быть вездесущим и сжался до куда более удобного и практичного размера; я наконец вспомнила, что такое нормальная жизнь; помимо бесконечного ожидания, у меня появились другие дела и интересы. Нет, конечно, я по-прежнему чувствовала свою зависимость от этого человека и от встреч с ним, я любила его и воспринимала себя как главное действующее лицо какой-то великой трагедии, как героиню романа, но все же смогла вновь начать жить обычной жизнью и даже начала по вечерам снова писать. Я вспомнила, чем закончилась моя влюбленность в Камаля, и извлекла из памяти данное самой себе и подзабытое было обещание никогда никого ни к кому не ревновать. Слишком уж дорого это обходится, если угодишь в сети коварного чувства ревности. Мне удалось поменять свое отношение к происходящим событиям, и я перестала переживать по поводу того, встречается ли Уберто с другими женщинами, пока пропадает неизвестно где, и приказала себе не думать, что он, собственно говоря, для большинства окружающих и даже для Мими вовсе не идейный борец и повстанец, а самый обыкновенный бандит с большой дороги; я заставила себя думать о нем как о человеке, сражающемся за какое-то большое и важное дело; мне же об этом деле знать не полагалось. Уберто Наранхо живет в особом недоступном мире, где правят другие, суровые и жестокие законы, и этот мир и его дело, за которое он готов отдать жизнь, для него важнее всего на свете, даже важнее нашей любви. Я заставила себя понять это, осознать и смириться как с данностью. Я культивировала в себе романтическое отношение к этому мужчине, который с каждой встречей становился все более строгим, сухим, сильным и молчаливым; в общем, откорректировав свое отношение к происходящему, я наложила на себя лишь одно строгое ограничение: перестала строить планы на будущее.

В тот день, когда рядом с фабрикой, где я работала, убили двоих полицейских, подтвердились мои, и без того серьезные, подозрения, что тайная жизнь Уберто напрямую связана с партизанским движением. Патруль расстреляли из проезжавшей по улице машины. Стреляли прямо на ходу. К месту происшествия тотчас же сбежались зеваки, а через несколько минут прибыла полиция, «скорая» и грузовики с солдатами. Они окружили и обыскали все прилегающие кварталы. У нас на фабрике остановили работу, выгнали рабочих во двор и перерыли все производственные и административные помещения от подвалов до чердаков; наконец нас отпустили, приказав расходиться по домам. Обыски и облавы шли уже по всему городу. Я пошла в сторону автобусной остановки и на полпути наткнулась на ждавшего меня Уберто Наранхо. К тому времени мы не виделись с ним, наверное, месяца два, если не больше, и мне стоило некоторых усилий узнать его; на этот раз дело было не в маскировке, просто он как-то неожиданно и сразу заметно постарел. Я не испытала никакого удовольствия в его объятиях и даже не попыталась сделать вид, что мне хорошо. Мои мысли и чувства были далеко от нашей постели. Уже потом, когда мы с ним, еще не одетые, сидели на смятых простынях, я вдруг почувствовала, что мы с каждым днем становимся друг другу все более чужими.

— Извини, что-то мне нехорошо. День сегодня тяжелый был, у нас тут двоих полицейских убили, а я их знала, они обычно дежурили в нашем квартале, всегда со мной здоровались. Одного звали Сократес — ничего себе имя для полицейского; он вообще был хороший парень. И их обоих просто в упор застрелили.

— Их казнили, — возразил Уберто Наранхо. — Их казнил народ. Никакое это не убийство, выбирай слова правильно. Убийцы — это как раз полицейские и есть.

— Да ты что такое говоришь?! Неужели ты сторонник терроризма?

Он одним сильным движением отодвинул меня и, глядя прямо в глаза, коротко растолковал мне свою политическую позицию:

— Когда борешься с правительством, насилие неизбежно. Разве безработица, бедность, коррупция, социальное неравенство не являются формами насилия? Государство издевается над людьми, применяя самые жестокие репрессивные методы для подавления недовольства, а эти убитые полицейские не кто иные, как наемники правящего режима, они защищают интересы своих же классовых врагов, и поэтому их казнь является абсолютно легитимным актом; это одна из форм борьбы народа за свободу.

Выслушав Уберто, я долго молчала, не зная, что сказать. Мне вдруг стало понятно, куда и зачем он так надолго исчезает, я поняла, откуда берутся новые шрамы на его теле, куда все время торопится, почему на его лице застыла, как маска, какая-то фатальная обреченность и откуда тот магнетизм, который наэлектризовывает воздух вокруг и заставляет меня трепетать, словно бабочку на ветру.

— Почему ты мне раньше ничего не сказал?

— Было бы лучше, если бы ты и сейчас ничего не знала.

— Ты мне не доверяешь?

— Не в этом дело; просто постарайся понять: это война.

— Если бы я все знала, мне было бы легче жить все эти годы.

— Даже наши встречи если не преступление, то уж точно безумие. Ты только представь, что будет, если тебя заподозрят в связях с повстанцами и начнут допрашивать.

— Я ничего не скажу!

— Ты их не знаешь, они и мертвого заставят говорить. Да, ты нужна мне, я не могу бросить тебя, не могу жить без тебя, но всякий раз, когда я приезжаю сюда, меня охватывает чувство вины: я ведь подвергаю опасности общее дело, нашу организацию, жизни моих товарищей.

— Возьми меня с собой.

— Я не могу, Ева.

— У вас там, в горах, нет женщин?

— Нет. Война штука жестокая, нам не до любви, и я только надеюсь, что настанут лучшие времена, и тогда мы сможем быть вместе и любить друг друга по-настоящему.

— Почему ты решил, что можешь приносить в жертву борьбе и свою жизнь, и мою?

— Это не жертва. Мы строим новый мир, новое общество, живущее совсем по другим законам, и настанет день, когда все мы будем равны и свободны…

Я вспомнила давний вечер, когда мы познакомились, — двое детей, затерявшихся в большом городе и случайно встретившихся на площади. Он уже тогда воспринимал себя самым настоящим мужчиной и по одной этой причине был вправе строить свою жизнь по собственному замыслу; я же, по его глубокому убеждению, имела несчастье родиться женщиной и в силу этого должна была терпеливо сносить от окружающих никому не нужную опеку и строго соблюдать все наложенные на меня ограничения. В его глазах я всегда была существом, которое должно от кого-то зависеть. Уберто впитал в себя эту систему ценностей еще до того, как научился по-настоящему мыслить; никакая революционная борьба не могла заставить его изменить отношение к женщине. Я вдруг четко поняла, что все сложности в наших отношениях не имеют ничего общего с превратностями партизанской жизни; да, сейчас он все списывал на сложную ситуацию и трагические поражения в борьбе, но даже если бы его мечта сбылась, то равенство, за которое он готов был отдать жизнь, не распространилось бы на меня. Для Наранхо и людей, ему подобных, народ состоял из одних лишь мужчин; нет, мы, конечно, должны были участвовать в их борьбе, но нам отказывали в праве принимать решения и брать на себя какие-либо полномочия. Никакая его революция не изменила бы моей судьбы: в любых обстоятельствах мне пришлось бы точно так же пробиваться в жизни, преодолевая отчаянное сопротивление мужчин до конца своих дней. Наверное, именно тогда я поняла, что моя жизнь — это война с непредсказуемым исходом, а раз так, то лучше вести ее радостно, с улыбкой на лице, чтобы не потратить жизнь на мрачное ожидание никем не обещанной победы. Кто его знает, как оно все обернется; радоваться нужно уже сейчас. Похоже, Эльвира была права: надо быть не просто храброй, а очень храброй и всегда готовой вступить в схватку с превосходящими силами противника.

В тот день мы поссорились и расстались, очень недовольные друг другом, но прошло каких-то две недели, и Уберто Наранхо вновь приехал ко мне как ни в чем не бывало; я поняла, что ждала его, как всегда скучая ничуть не меньше, чем обычно.

Загрузка...