Часть первая

I

В благословенной Акадии, на берегах бухты Минас,

В уединенной тиши посреди плодородной долины

Скрылась деревня Гран-Прэ. Луга, простираясь к востоку,

Имя давали селенью и тучные пастбища стаду.

Дамбы, насыпанные руками крестьян, преграждали

Путь бушующим волнам прилива; но в должное время

Шлюзы впускали море гулять по зеленой равнине.

К югу и к западу были сады и широкие нивы —

Льна и злаков посевы; а к северу — лесом заросший

Горный массив Бломидон поднимался; там, на вершинах

Тучи свои расставляли шатры, и морские туманы

Вниз глядели, не смея спуститься к счастливой долине,

Где, средь угодьев своих, лежала деревня акадцев.

Срублены были дома в ней из кедра и крепкого дуба —

Так, как крестьяне в Нормандии строили испокон века.

Крыши двускатные, сильно вперед выдаваясь,

Дверь защищали от ливней и тень у порога давали.

Там, вечерами, когда заходящее летнее солнце,

Свет последний даря, золотило вертушки на крышах,

Женщины в белоснежных чепцах и передниках пышных —

Алых, зеленых и синих — сидели за пряжей, готовя

Лен для ткацких станков, чей стук, из домов раздаваясь,

С ровным жужжанием прялок сливался и с девичьем пеньем.

С важностью сельский священник по улице шел, и детишки

Игры свои прерывали, когда он протягивал руку,

Чтобы благословить их, — и робко ее целовали.

Жены и девы вставали с его приближеньем, усердно

Кланяясь пастырю. С поля домой возвращались мужчины;

Солнце гасло, и сумрак густел над землей. С колокольни

Благовест проникновенно звучал, и над каждою крышей

Как фимиам, воскуряемый к небу, струей поднимался

Дым голубой очага, как символ довольства и мира.

Так в простоте и любви акадские жили крестьяне,

Жили в любви они к богу и людям, не зная ни страха

Перед тираном, ни зависти, этой проказы республик.

Не было нужды у них в замках и засовах. Жилища

Вечно стояли открыты, как и сердца их владельцев;

Самый богатый там жил как бедняк, самый бедный — в достатке.


Чуть в стороне от деревни Гран-Прэ, ближе к Минасской бухте,

Располагались ферма и дом старика Бенедикта

Беллефонтена; и с ним жила, управляя хозяйством,

Дочь его, Эванджелина, краса и гордость округи.

В семьдесят зим своих бодр и силен еще был старый фермер.

Крепок и статен, как дуб, осыпанный хлопьями снега,

Седоволосый, смуглый лицом, как дубовые листья.

Дивно была хороша она, дева семнадцати весен;

Очи ее чернели, как ягоды дикого терна,

Но не кололи, — а мягко лучились приветливым светом

Из-под каштановых прядей; и все в ней отрадой дышало.

Ах, как была прелестна она в знойный полдень июля,

Возле жнецов появляясь с крынкой домашнего пива!

Или в воскресное утро, когда деревенская церковь

Звоном торжественным воздух кропила, как пастырь духовный

Веткой иссопа кропит прихожан после праздничной службы, —

Как была хороша она, проходя по деревне

С четками и Псалтырем, в белой нормандской наколке,

В синем платье, с серьгами старинными, что по наследству

Переходили от матери к дочери сквозь поколенья!

Но поистине ангельской прелестью и красотою

Вся светилась она после исповеди, безмятежно

Возвращаясь домой с благодатью господнею в сердце.

Словно небесная музыка, мимо она проходила.


Дом Бенедикта стоял на широком холме возле моря —

Прочный, из брусьев дубовых построенный; и сикомора

Возле порога росла, вьюнком оплетенная цепким.

Вход и веранда украшены были нехитрой резьбою;

Тропка отсюда вела через сад и в лугах исчезала.

Под сикоморой стояли ульи с двускатною кровлей —

Вроде тех, что у пыльных Европы дорог укрывают

Ящик для бедных или же статую Девы Марии.

Ниже по склону холма был глубокий и чистый колодец

С темной замшелой бадьей — и колода, где лошади пили.

С севера, дом от ветров защищая, толпились амбары,

Хлев, конюшня и двор, где лежали старинные плуги;

Блеяли овцы в овчарне; а рядом, в пернатом серале,

Важно выхаживал толстый индюк и петух кукарекал,

Как в старину, когда Петр, услыхав его, горько заплакал.

Полные сеном амбары стояли, как маленький город;

Крепкие лестницы их, под укрытьем широких карнизов,

Наверх вели, в благовонные житницы, полные хлеба.

Тут же была голубятня, откуда любви воркованье

Вечно неслось; а флюгера, под ветром вращаясь,

Пели песню свою о превратностях и переменах.

Так в мире с богом и с ближними жил, не ведая горя,

Старый фермер акадский с милою Эванджелиной.

Многие парни, когда она в церкви склонялась в молитве,

Глаз от нее не могли оторвать, как от некой святыни;

Счастьем было руки ее или одежды коснуться!

Часто поклонники в благоприязненном мраке

К двери являлись ее и, замерев в ожиданье,

Сердце пытались унять, чтобы громко оно не стучало;

Или, во время престольного праздника, в пляске веселой

Руку ее, осмелев, пожимали, шепча торопливо

Нежных признаний слова, растворявшихся в музыке танца.

Но лишь один Габриэль был девушке мил и любезен,

Юный сын кузнеца Лаженесса Базиля, который

Был уважаем весьма в деревне Гран-Прэ и в округе;

Ибо во все времена, у всех племен и народов

Было всегда ремесло кузнеца в особом почете.

Дружбу водили давно Базиль с Бенедиктом. Их дети

Сызмальства вместе росли, как брат и сестра; преподобный

Фелициан, исполнявший в приходе и роль педагога,

Грамоте вместе учил их по книге святых песнопений.

Но, лишь допет был псалом и урок ежедневный затвержен.

Быстро дети бежали в кузницу дяди Базиля.

Там, застыв у дверей, они восхищенно смотрели,

Как, в коленях зажав коня вороного копыто,

Ловко он гвозди вбивал, а рядом обод тележный,

Словно огненный змей, свивался в кольцо среди углей.

Часто в осенних потемках, когда снаружи казалось,

Будто бы кузница брызги огня рассыпает сквозь щели,

Сидя в тепле, возле горна, следили они за работой

Шумных мехов, и когда их пыхтенье стихало

И, пробежав по золе, гасли искорки, —дети смеялись

И говорили, что это — монашки, входящие в церковь.

Часто зимою на санках с горы они мчались стрелою

И далеко, разогнавшись, катились по снежной равнине,

К шумным птенцам забирались под крышу амбара, надеясь

Камешек тот отыскать, который с берега моря

Ласточка в клюве приносит, чтоб зренье вернуть своим крошкам;

Камешек этот волшебный найти — большая удача!

Быстро годы промчались, и дети уж больше не дети.

Юношей стал Габриэль с лицом веселым, как утро,

С неунывающим взглядом, решительным и отважным.

Женщиной стала она в желаньях своих и надеждах.

«Солнцем Святой Евлалии» звали ее — по примете,

Что это солнце сулит садоводам обилие яблок;

Мужу в дом принесет она, думали, счастье и радость,

Щедрое солнце любви и детишек румяные лица.

II

Вновь подоспела пора, когда ночи длинней и прохладней,

И ослабевшее солнце вступило под знак Скорпиона.

Птиц перелетные стаи неслись по свинцовому небу

От берегов ледовитых к теплым полуденным странам.

Собран был урожай; в лесу непокорном деревья

С ветром сентябрьским боролись, как с ангелом божьим Иаков.

Признаки все предвещали суровую, долгую зиму.

Пчелы, предвидя нужду, свои переполнили ульи,

И звероловы-индейцы зимы ожидали студеной,

Судя по лисьему меху, на редкость густому в ту осень.

Вслед за ненастной порой настало то славное время,

Что богомольные фермеры звали «всесвятское лето».

Светом волшебным наполнился воздух; и облик природы

В свежести детской предстал и чистоте первозданной.

Мир царил на земле, и в тревожную грудь океана Успокоенье сошло.

Все звуки смешались в единой Чудной гармонии; шум детворы, петушиное пенье,

Крик пролетающих птиц, голубей воркованье на крышах —

Все звучало как нежный призыв; и огромное солнце

С лаской взирало на землю сквозь золотые туманы;

Каждое древо в лесу, одевшись в наряд яркоцветный —

Алый, багряный иль желтый, сверкало в росистых подвесках,

Словно платан, наряженный Ксерксом в шелка и алмазы.


Вот наступил час покоя, отдохновенья и мира.

День остыл и погас, и сумрак вечерний на небо

Первую вывел звезду. Коровы, домой возвращаясь,

Землю месили копытами и, прижимаясь друг к другу,

Жадно вдыхали ноздрями хмельную вечернюю свежесть.

Первой, звеня бубенцами, с ленточкой яркой на шее,

Белая телочка Эванджелины шагала степенно,

Словно гордясь красотою своей и любовью хозяйки.

Вслед за стадом пастух отару пригнал с побережья;

Блеяли сытые овцы; сторожевая собака

С важным, внушительным видом бежала за ними, пушистым

Рьяно махая хвостом, и, бросаясь то влево, то вправо,

В кучу сгоняла отбившихся и торопила отставших;

Эта собака была защитником спящей отары

В темные ночи, когда в лесу волчий вой раздается.

Позже всех, уже при луне, возвратились телеги

С влажных покосов, груженные доверху сеном душистым.

Весело кони заржали, сверкая росою на гривах,

И закачались на спинах у них деревянные седла

Ярких расцветок, и кисточки алые заколыхались,

Словно цветущей алтеи пышно-тяжелые гроздья.

Мирно стояли коровы, доверив набухшее вымя

Ловким пальцам доярок; и равномерно о днища

Звонких ведер стучали бурливые белые струйки.

Вновь донеслись со двора мычанье скота, всплески смеха,

Эхом подхвачены между сараев, — и снова умолкли.

Створы амбарных дверей затворились со скрипом протяжным,

И прогремели засовы. Потом тишина наступила.

У очага в своем кресле в тот вечер сидел старый фермер,

Глядя, как струйки огня, треща, пробегали по сучьям,

Словно враги по горящему городу. А за спиною

Тень его исполинская зыбко качалась по стенам,

Вздрагивала, и кривлялась, и в темных углах пропадала.

Гномы резные со спинки дубового кресла смеялись

В бликах пламени, и оловянные миски на полках

Вспыхивали, как щиты ополченья, готового к бою.

Что-то он напевал потихоньку — старинную песню

Или рождественский гимн, который отцы его пели

Встарь, среди яблонь нормандских и на виноградниках Сены.

Рядом Эванджелина сидела за пряжей льняною;

Ткацкий станок в углу дожидался ее терпеливо,

Молча: педаль не скрипела, и бойкий челнок был недвижен;

Только крутящейся прялки жужжанье, подобно волынке,

Сопровождало обрывки тех песен, что пел старый фермер.

И, как во время церковной службы, когда умолкает

Хор, в тишине раздается с амвона священника голос, —

Так же, в паузах песни, часы равномерно стучали.


Вдруг шаги донеслись, и, привычною сдвинут рукою,

Стукнул засов деревянный, и дверь повернулась на петлях.

Сразу узнал Бенедикт походку соседа Базиля,

И по тому, как сердце внезапно забилось, узнала

Эванджелина, кого он привел с собой. «Здравствуй, дружище! —

Радостно фермер воскликнул. — Ну что же ты стал у порога?

Ближе садись к очагу, без тебя твое место пустует;

Трубку свою и табак, как всегда, найдешь ты на полке;

Нравится мне любоваться сквозь вьющийся дым этой трубки —

Или же кузни —лицом твоим добрым, румяным и круглым,

Точно луна, что мерцает над жатвой в осеннем тумане».

Вот что ответил на это кузнец, широко улыбаясь

И у огня занимая свое любимое место:

«Счастлив ты, Бенедикт! Всегда у тебя наготове

Шутка и песня; ты бодр неизменно, когда остальные

Злых предчувствий полны и бед неизбежных страшатся, —-

Словно тебе каждый день подзову найти выпадает!»

И, чуть помедлив, чтоб взять принесенную Эванджелиной

Трубку и раскурить ее от уголька, он продолжил:

«Четверо суток стоят англичане на якоре в бухте,

Жерла пушек своих с кораблей на деревню направив.

Что за цель у них — неизвестно. Но есть приказанье

Всем завтра утром собраться в церкви, где будет объявлен

Важный рескрипт королевский. Увы! Ждать хорошего трудно.

Много мрачных догадок сегодня тревожит акадцев».

Но отвечал Бенедикт: «Быть может, совсем не враждебна

Цель, что сюда привела корабли англичан. Может статься,

В Англии — неурожай из-за долгих дождей или засух,

Голод у них, а у нас трещат закрома от избытка».

«Люди в деревне толкуют иное, — качнув головою,

Молвил в сомненье кузнец и со вздохом тяжелым добавил: —

Луисбург и Бо-Сежур не забыты, и Порт-Рояль тоже.

Многие в лес из деревни бегут и, в тени его скрывшись,

Ждут с замиранием сердца, что завтрашний день уготовит.

Ты ведь знаешь: оружье недавно у нас отобрали,

Только крестьянские косы остались да молот кузнечный».

Фермер ему отвечал с улыбкою невозмутимой:

«Жить без оружья спокойней среди своих стад и угодий;

Здесь, под мирной защитою дамб, осаждаемых морем,

Мы целей, чем в форту, под обстрелом вражеских пушек.

Друг мой, забудь опасенья! Да не омрачится тревогой

Этот вечер благой; ведь сегодня — день обрученья.

Выстроен дом и амбар. Для молодых постарались

Плотники, вышло на славу! Распахана пустошь у дома;

Сеном амбары полны, кладовые — запасами на год.

Старый Рене Леблан уже и контракт заготовил;

Скоро он явится; счастье детей — разве это не радость?»

Возле окна с женихом своим стоя, Эванджелина

Нежно зарделась при этих словах отца. Но внезапно

Скрипнула дверь, и почтенный нотариус тут появился.

III

Словно весло, обветшавшее в долгой борьбе с океаном,

Гнут, но не сломлен годами казался нотариус сельский.

Пряди желтые, в цвет кукурузных метелок, спускались

С двух сторон высокого лба, и очки роговые,

Сидя верхом на носу, выражали глубокую мудрость.

Двадцать детей породил он, и сотня внучат на колено

К деду взбирались, играя часами его на цепочке.

В пору войны он четыре мучительных года томился

В старой французской тюрьме, обвиняемый в «дружбе с врагами».

Стал осмотрительней к старости он и мудрей, но по сути

Прост оставался душой, не лукав и по-детски доверчив.

Все любили его; но особенно дети, которым

Он рассказывал сказки о Ла-Гару, страшном волке,

О домовых, что ночами водят коней к водопою,

И о невинном Летише, о некрещеном младенце,

Что обречен был, как дух-невидимка, скитаться по свету;

Также о том, как в сочельник коровы беседуют в стойлах,

Как лихорадку лечить пауком, заключенным в скорлупку,

О четырехлепесткового клевера свойствах волшебных, —

Словом сказать, обо всем, что хранит деревенская мудрость.

Встав при его появленье и вытряхнув пепел из трубки,

«Здравствуй, папаша Леблан! — воскликнул кузнец. — Ты ведь знаешь

Все пересуды, какие ведутся ныне в деревне;

Что ты нового скажешь: с чем прибыли к нам англичане?»

Скромно, достойно ответил на это нотариус сельский:

«Много я сплетен слыхал, только проку в них, кажется, мало;

Мне ничего достоверно про цель англичан неизвестно.

Впрочем, в недобрых намереньях трудно мне их заподозрить;

Мы ведь мирно живем, — за что причинять нам обиду?»

«Боже правый! — вскричал, не сдержавшись, кузнец раздраженный. —

Да неужель нам гадать: за что, почему и откуда?

Несправедливости ныне кругом; и кто сильный, тот правый!»

Но, не смутясь его пылом, ответил нотариус сельский:

«Правда у бога одна, и правда всегда торжествует;

Вспомнил я кстати рассказ, которым не раз утешался

Я в темнице, когда арестантом сидел в Порт-Рояле».

То был любимый рассказ старика, повторяемый часто,

Если он слышал, как люди на несправедливость роптали.

«В некоем городе древнем (каком — я сейчас не припомню)

Посередине площади высилась на постаменте

Статуя бронзовая Правосудья, сжимавшая твердо

В левой руке весы, в правой — меч, в знак того, что навеки

Вознесено правосудье в законах и в сердце народа.

Даже птицы там в чашах весов свои гнезда свивали,

Не опасаясь меча, сверкавшего грозно на солнце.

Но с течением лет развратились понятья и нравы.

Власть подменила закон, и сильный железной рукою

Слабого стал притеснять. И случилось, что в доме вельможи

Нитка жемчужин пропала, и в том обвинили служанку —

Девочку, что сиротою жила в этом доме богатом.

Суд неправый да скорый обрек ее казни; и кротко

Встретила смерть она возле бронзовых ног Правосудья.

Но, едва вознеслась душа ее чистая к небу,

Страшный гром прогремел, разразилась над городом буря,

Молнии гневный удар из рук Правосудия выбил

Чаши тяжелых весов и сбросил со звоном на землю.

Тут и увидели все сорочье гнездо в углубленье

Чаши и в стенке гнезда — вплетенную нитку жемчужин».

Молча дослушал кузнец, но казалось, что этим рассказом

Не был он убежден и лишь возразить затруднялся.

Мысли его застыли в складках лица, как зимою

Пар застывает на стеклах причудливым, резким узором.


Эванджелина меж тем засветила настольную лампу

И оловянную кружку наполнила доверху темным

Пивом домашним, что славилось крепостью и ароматом.

Сам же нотариус, вынув чернильный прибор и бумаги.

Твердой рукою вписал имена жениха и невесты,

Возраст и дату, размеры приданого точно означив.

Все, как должно, законным порядком свершил и покончил.

В нижнем углу печать оттиснул большую, как солнце.

Тут же на стол из кожаной сумки выложил фермер

Вознагражденье тройное в серебряной звонкой монете.

Сельский нотариус встал, благословил нареченных,

Поднял заздравную кружку и выпил до дна за их счастье.

После губы степенно отер, поклонился и вышел,

У очага в молчаливом раздумье хозяев оставив.

Вскоре, по обыкновению, вынесла Эванджелина

Доску для шашек. Игра началась. Старики, раззадорясь,

Вместе смеялись над промахом каждым и каждой удачей —

Цепь ли кому удавалось прорвать или дамку поставить.

В это время поодаль, в сумраке ниши оконной,

Нежно шептались влюбленные, глядя, как месяц восходит

Над океаном седым и серебряной мглою долины.

Так миновал этот вечер. В девять часов с колокольни

Звон раздался — сигнал для тушенья огней; и тотчас же

Гости, простившись, ушли. И в доме покой воцарился.

Долго, долго еще звучали слова расставанья

В памяти Эванджелины, отрадой ее наполняя.

Вот уж прикрыт был золою жар в очаге, и неспешно

Вверх по дубовым ступенькам шаги отца проскрипели.

Вскоре и девушка двинулась наверх бесшумной стопою,

Озарена в темноте ореолом лучистого света,

Словно не лампа в руках, а сама она счастьем сияла.

Вот очутилась она в простой своей девичьей спальне

С белыми занавесями на окнах, с высоким комодом,

Где на просторных полках лежали, сложены в стопки,

Шерсть домотканая и полотно — все ее рукоделье,

То приданое, что драгоценней коров и баранов, —

Верный знак, что невеста прилежною будет хозяйкой.

Вскоре сделалась лампа ненужною, ибо потоки

Мягкого лунного света, вливаясь в окно, затопили

Спальню — и сердце Эванджелины волной всколыхнули.

Ах, несказанно прекрасна была она в лунном сиянье,

Ножками стоя босыми на светлом полу своей спальни!

Ведать не ведалось ей, что в эту минуту средь сада

Медлил влюбленный впотьмах, прикован к ее силуэту.

Но про него она думала; и непонятной печалью

Сердце ее омрачалось порой, как скользящею тенью

Месячный диск в небесах затмевался на миг. Но бесследно

Таяла грусть, когда из-за мглистого полога тучи

Вновь выплывала Луна — и какая-то звездочка следом,

Как Измаил, что с Агарью ушел от шатров Авраама.

IV

Радостно солнце наутро в лучах разлилось над деревней,

Радостным блеском сверкнуло над волнами Минасской бухты.

Где корабли англичан раскачались под бризом.

Жизнь уже пробудилась в Гран-Прэ, и труд многошумный

Сотнями рук стучал в золотые ворота рассвета.

С ферм соседних и хуторов, со всей сельской округи

Шел беспечный народ, принаряженный, словно на праздник.

Шутки, приветствия, оклики, радостный смех молодежи

В воздухе ярком звенели. С полей и лугов отдаленных

По неприметным тропинкам, по следу телеги на дерне

Новые группы крестьян подходили, сливаясь друг с другом.

Вскоре, задолго до полдня, все звуки работы в деревне

Смолкли. Толпою заполнились улицы. Люди сидели

Возле дверей на скамейках, смеясь и болтая под солнцем.

Стал каждый дом бесплатной харчевней, открытой любому;

Ибо у этих простых людей, живущих как братья,

Все было общим, и с ближним делиться им было в привычку

Но Бенедиктов дом казался гостеприимней

Всех остальных: ведь была там хозяйкою Эванджелина;

Ласковой речью она привечала, и слаще был вдвое

Кубок, который с улыбкою гостю она подносила.

Прямо под небом, в саду, еще аромат сохранившем

Снятых плодов золотых, раскинулся пир обрученья.

Там под навесом в тени сидели — священник почтенный,

Честный нотариус, и Бенедикт, и Базиль добродушный.

Неподалеку, где яблочный пресс и пчелиные ульи,

Расположился Мишель-музыкант, не стареющий сердцем.

Быстро водил он смычком, и его поседелые кудри

По сторонам разлетались от ветра, и очи сверкали,

Словно горящие уголья, если сдунуть с них пепел.

Весело пел старик под хриплый мотив своей скрипки

«Tous les Bourgeois de Charte»[1] и «La Carillon de Dunkerque»[2],

Такт отбивая усердно ногой в башмаке деревянном.

Весело, весело вместе старые и молодые —

Даже и дети меж ними — в танце задорном кружились

Между деревьями сада и вниз, по зеленому склону.

Самой прекрасной была там из девушек Эванджелина,

Был Габриэль среди юношей самым красивым и статным.


Так это утро прошло. Но вот прогремел с колокольни

Звучной меди призыв, и бой барабанный разнесся.

Вскоре наполнилась церковь мужчинами. Женщины ждали

Их во дворе, украшая надгробья для них дорогие

Яркой осенней листвой и свежею хвоей из леса.

Гордо прошел мимо них отряд корабельной охраны

К Двери храма. Ударила резкая дробь барабана,

Гулким эхом отпрянув от потолка и оконниц;

Смолкла тревожная дробь, и тяжелые двери закрылись;

И в тишине ожидали люди, о чем им объявят.

Вышел вперед офицер и, став на ступени алтарной,

Поднял в руке высоко рескрипт с королевской печатью:

«Собраны вы согласно Его Величества воле;

Милостив был он и добр; но чем вы ему отплатили —

Пусть вам совесть подскажет! Природный мой нрав и характер

Не соответствует миссии этой суровой; но должен

Выполнить я порученье свое. Вот вам воля монарха:

Ваши земли, жилища, равно как и скот всевозможный,

Ныне отходят короне, а сами вы подлежите

Переселенью в другие края. Да сподобит господь вас

Жить там честно и верноподданно, в мире и счастье!

Пленными я объявляю вас ныне согласно приказу!»

Как в безмятежный полдень летнего солнцестоянья

Вдруг разражается буря и с неба свергается страшный

Град, побивая посевы крестьян, барабаня по окнам,

Застя солнце и с крыши охапки соломы срывая,

Скот заставляя мычать и метаться в тесном загоне, —

Так на акадцев обрушилось страшное это известье.

Оторопели они поначалу, но через мгновенье

Шум прокатился по церкви, ропот печали и гнева —

Громче и громче — и вдруг все бешено ринулись к двери.

Тщетны были попытки прорваться, и взрывы проклятий

Храм святой сотрясли, и над морем голов возмущенных

Выросла вдруг кузнеца Базиля фигура, как в бурю

Мачты обломок, взлетевший на гребень ревущего вала.

Побагровев от ярости, громко и дико вскричал он:

«Хватит покорствовать злобе! Долой английских тиранов!

Смерть солдатне, посягнувшей на наши поля и жилища!»

Он продолжал бы еще, но жестокий удар наотмашь

Речь кузнеца оборвал и на пол его опрокинул.


В самый разгар суматохи и яростного возмущенья

Дверь алтаря отворилась и Фелициан преподобный

Вышел к толпе прихожан и, важно сойдя по ступеням,

Поднял спокойную руку, повелевая умолкнуть

Шуму и крикам, и так он к пастве своей обратился —

Голосом низким и звучным, мерным торжественным тоном,

Словно часов отчетливый бой после звона набата:

«Что с вами, дети мои? Или вас обуяло безумье?

Сорок лет неустанно трудился я здесь между вами,

Словом и делом уча взаимной любви и терпенью!

Это ль плоды моих бдений, горячих молитв и усердья?

Так ли вы скоро забыли любви христианской уроки?

Или хотите вы дом оскорбить милосердного бога

Диким буйством и ненавистью сердец распаленных?

Се — наш Спаситель распятый на вас терпеливо взирает!

Видите, сколько в очах его кротости и состраданья!

Слышите, губы его тихо шепчут: «Отец мой, прости им!»

Так повторим же молитву его пред лицом нечестивцев,

Скажем теперь по примеру Христову: «Отец наш, прости им!»

Немногословен был старца укор, но глубоко проник он

В души людей и слезы раскаянья вызвал у многих.

И покорились они и сказали: «Отец наш, прости им!»


Час вечерней службы настал; и затеплились свечи

На алтаре, и священника голос звучал вдохновенно,

И не одними губами — сердцами ему отзывались

Люди, и «Аве Мария» звучало, и с жаркой молитвой

Души их ввысь устремлялись, как Илия, к небу всходящий.


Злое известье меж тем разнеслось по деревне, и всюду

Плакали жены и дети и горем делились друг с другом.

Долго стояла Эванджелина у двери отцовой,

Правой рукой заслоняя глаза от закатного солнца,

Что, уходя, заливало деревню таинственным светом

И золотило крестьянские крыши и в окнах пылало.

В доме застелен был стол белоснежною скатертью длинной,

А на столе — белый хлеб и в мисках мед ароматный,

Пиво в кувшинах и ломти овечьего свежего сыра;

Старого фермера кресло на месте почетном стояло.

Долго ждала Эванджелина; уж тени деревьев

Длинными полосами легли над росистой долиной.

Ах! тяжелей были тени, что сердце ее омрачали;

Но над полями души ее веяло благоуханье

Чистое: кротость, любовь, надежда и долготерпенье.

Вот, позабыв о себе, она поспешила в деревню,

Чтобы хоть взглядом, хоть словом ободрить горюющих женщин —

В час, когда усталость детей и заботы хозяйства

Их торопили домой по стемневшим полям возвращаться.

Вот и солнце зашло, сокрыв золотым покрывалом

Светлый свой лик, — как пророк, сошедший с вершины Синайской.


Этой порою у церкви бродила Эванджелина

В сумерках. Все было тихо. Напрасно она ожидала

Возле дверей и окон, слушая и замирая.

И, не сдержась, «Габриэль!» — она позвала. Но молчали

Мертвых склепы, и склеп, заключивший живых, был беззвучен.

Вот возвратилась она к опустевшему дому отцову.

Тлел огонь в очаге, на столе ждал нетронутый ужин.

Призраки страха бродили средь необитаемых комнат.

Грустно ее шаги прозвучали по лестнице темной.

В спальню вошла. Слышно было, как дождь безутешный

Громко шуршал за окном в увядшей листве сикоморы.

Молния вспыхнула вдруг, и грохот раскатистый грома

Ей подтвердил, что над миром есть судия правосудный.

О справедливости неба ей вспомнилось, и отлетела

Скорбь от сердца, и мирно до света она продремала.

V

Солнце четырежды круг свой прошло; и вот наступило

Пятое утро, и бодро петух прогорланил над фермой.

Вскоре по нивам желтеющим длинной унылой чредою

С ферм окрестных и с хуторов к побережью морскому

Жены акадские двинулись, скарб свой везя на телегах

И на родные жилища назад озираясь, доколе

Их не скрыли совсем холмы и извивы дороги.

Рядом дети бежали и звонко волов понукали,

Схваченную второпях в руке зажимая игрушку.


К устью реки Гасперо собирались они; там у моря

Груды крестьянских пожитков лежали кругом в беспорядке.

Целый день между берегом и кораблями сновали

Лодки, и целый день из деревни ходили телеги.

К вечеру ближе, когда уже солнце клонилось к закату,

Громко от церкви донесся рокочущий звук барабанов.

Все толпой устремились туда. Вдруг церковные двери

Распахнулись, и вышла охрана, а следом, угрюмо,

Но спокойно шагая, акадцы плененные вышли.

Как пилигримы в тяжелом и долгом пути на чужбине

Песни поют, забывая усталость свою и тревоги.

Так, распевая, спускались фермеры вниз по дороге

К берегу моря под взглядами жен и детей несмышленых.

Юноши шли впереди и, слив голоса воедино,

Пели торжественный гимн католических миссионеров:

«Кроткое сердце Христово! Неистощимый источник!

Дай нам терпенья и наши сердца укрепи своей верой!»

А старики, проходя, и женщины, став у дороги,

Вместе священный псалом затянули, и птиц щебетанье

Вторило им с поднебесья, как пение душ отлетевших.


Молча, спокойно ждала у обочины Эванджелина,

Не ослабевшая в скорби, но твердая в час испытаний.

Молча ждала, пока средь идущих не разглядела

Бледное, мужественное лицо своего Габриэля.

Слезы заполнили ей глаза, и, рванувшись навстречу,

Руки милому сжала она и, прильнув, прошептала:

«О Габриэль! Будь спокоен! Ведь если мы любим друг друга,

Верь, ничто нас не сможет сломить, никакие напасти!»

Так говорила ему, улыбаясь; и вдруг замолчала,

Ибо отца своего увидела в это мгновенье.

Боже, как он изменился! Потухли глаза, и румянец

Щеки покинул, и поступь стала тяжелой от горя.

Но с улыбкой она обвила его шею руками,

Нежностью кроткой своей и любовью стараясь утешить.

Так они к берегу моря двигались шествием скорбным.


Там беспорядок царил, суета и волненье отплытья.

Спешно грузились тяжелые шлюпки, и в суматохе

Жены теряли мужей, и матери вдруг — слишком поздно! —

Замечали, как дети их с берега тянут к ним руки.

Так Габриэль и Базиль на разных судах оказались

В час, когда Эванджелина с отцом оставались на суше.

До половины погрузка еще не дошла, как стемнело,

Солнце зашло, и шумливо спешащие волны отлива

Вдаль умчались, оставив на берегу обнаженном

Мусор моря, влажные водоросли и ракушки.

Здесь, за чертою отлива, возле телег и пожитков,

Вроде цыганского табора иль войскового бивака _

После боя, под бдительнои стражей англииских конвойных, —

Расположились на ночь бездомные семьи акадцев.

Вспять отступил океан к провалам своим глубочайшим,

Камни катая по дну, рассыпая гремучую гальку,

И далеко среди суши оставил он шлюпки матросов.

Вот и вечер настал, и с пастбищ стада возвратились;

В воздухе сладко повеяло их молока ароматом;

Низко и долго мычали они у ворот своей фермы,

Тщетно ждали знакомой руки, облегчающей вымя.

Тихо было на улицах: ни колокольного звона,

Ни огонька из окна, ни кудрявого дыма над крышей.


На берегу тем временем жарко костры разгорелись,

Сложенные из обломков, что море швырнуло на сушу.

Хмурые лица виднелись впотьмах; доносились порою

То голоса мужчин и женщин, то плач ребятишек.

Шел от костра к костру, как будто от дома до дома,

Честный священник, неся утешение людям — как Павел

Тем, кого бросила буря на берег пустынный Мелита.

Так подошел он туда, где Эванджелина сидела

Вместе с отцом, и в дрожащих отблесках света увидел

Старца лик — изможденный, тусклый, пустой и бесстрастный,

Как циферблат без стрелок на старых часах запыленных.

Тщетно Эванджелина старалась его приободрить,

Тщетно поесть предлагала; он неотрывно и немо

Опустошенным взором глядел на мерцавшее пламя.

«О Бенедикт!» — прошептал негромко священник — и больше

Вымолвить он не сумел ничего: переполнилось сердце

Жалостью острой, и замерло слово у губ, как ребенок,

В страхе застывший у входа при виде ужасной картины.

Тихо ладонь положил он на голову девушки кроткой,

Влажные очи подняв к небесам, где безмолвные звезды

Шли неизменным путем, безразличны к страданиям смертных.

После сел рядом с ней, и молча заплакали оба.


Вдруг осветился край неба, как будто бы ночью осенней

Месяц кроваво-красный над горизонтом поднялся,

Словно сторукий титан, простирая лучи над долиной

К скалам и рекам, бросая повсюду громадные тени.

Шире и шире огонь разливался в ночи над деревней,

Блики бросая на тучи, и море, и мачты на рейде.

Дым поднимался клубами, и пламя из них вырывалось

И опадало, как руки мученика святого.

Ветер хватал и кружил кучи горячего пепла

И полыхавшей соломы, пока наконец воедино

Дым и огонь не слились в мощном потоке пожара.


Вот что с берега и с кораблей наблюдали акадцы

В страхе, в смятенье немом. Опомнясь, они зарыдали:

«О, никогда не увидеть нам больше родные жилища!»

Вдруг петухи принялись кукарекать на фермах, подумав,

Что начало рассветать; и снова мычанье скотины

Ветер вечерний донес и лай деревенских овчарок.

Вдруг раздался такой страшный грохот, какой пробуждает

Спящий лагерь где-нибудь в западных прериях диких,

Если стадо взбешенных мустангов проносится смерчем

Или бизоны ревущей лавиною мчат к водопою.

Это кони, волы и коровы, сломав загородки,

Вырвались и унеслись в поля из горящей деревни.


Ошеломленные, долго стояли священник и дева,

Глядя на страшную эту картину. Когда ж оглянулись,

Чтобы заговорить со старцем, молчавшим доселе,

Вдруг увидали — о боже! — его неподвижно простертым

Возле костра — бездыханным, уже отошедшим из мира.

Встал на колени пастырь; а девушка, бросившись наземь

Рядом с отцом своим, громко, навзрыд зарыдала —

И повалилась без чувств, прильнув к нему головою.

Так пролежала она всю ночь в забытьи полусонном.

Утром, очнувшись, она увидала склоненные лица

Над собою — друзей, побледневших от слез и от горя,

Взгляды, полные жалостью к ней и глубокой печалью.

Пламя горящей деревни еще освещало округу,

Отблесками пробегая по небу и лицам унылым, —

И помутненному разуму Эванджелины казалось,

Будто настал Судный день. Но молвил знакомый ей голос:

«Здесь, возле моря, давайте его похороним.

Если же даст нам бог вернуться к родным пепелищам,

Перенесем его прах с молитвой на кладбище наше».

Так священник сказал. И вот возле кромки прибоя,

В свете горящих домов, как факелов погребальных,

Без колокольного звона и службы заупокойной

Был второпях похоронен старый крестьянин акадский.

Но не дочел еще пастырь краткой своей панихиды,

Как в ответ ему траурным ревом многоголосым

Море откликнулось, гул свой смешав со словами молитвы.

Это с рассветом из горькой пустыни морей возвращался

Нетерпеливый прилив, вздымая бегущие волны.

Возобновились опять суета и волненье погрузки;

В тот же день корабли покинули гавань, оставив

На побережье могилу в песке и деревню в руинах.

Загрузка...