Синяя картонная папка лежала давно на дне чемодана. Не то чтобы в забвении — он знал наизусть каждую черточку в лице отца, каждую травинку на трех фотографиях, а содержание немногих документов и характеристик, в особенности же записей на тетрадном листе в косую линейку (сняли копию в архиве), легко, без усилий восстанавливал в памяти.
«Командование части извещает настоящим, что ваш муж, военком АЭ политрук Неверов Павел Сергеевич, проявив мужество при выполнении боевого задания, пропал без вести 15 сентября сего года в районе станции Жиздра…»
На той же серовато-шершавой бумаге:
«Вторично предлагаем явиться по адресу: улица Микояна, 9 для оформления пенсии за без вести пропавшего мужа и получения его личных вещей.
На одной из фотографий — линия старого излома заклеена узкой полоской папиросной бумаги — отец был снят в кругу боевых друзей на холмике, у берез. На обороте — карандашом:
«Полевой аэродром, август 1941 года. Летный состав Н-ской авиаэскадрильи пикирующих бомбардировщиков».
Фотография не очень четкая, угол недопроявлен, несколько человек вышли как бы в тумане. Отец — в первом ряду, белозубый, курносый, прилег на траву за растянутыми мехами баяна. Он в светлой, наверное, выгоревшей гимнастерке, в пилотке, улыбается знакомой улыбкой. Это последняя фотография.
Батя, как называл Сережа Кочетовкина, обнаружил тетрадный лист в пятидесятом, и они втроем с Зоей Дмитриевной просиживали вечера над текстом, разгадывали-гадали. Комната у них была на Левом берегу Воронежа, тогда весь этот район еще напоминал мещанскую слободу времен Кольцова: деревянные дома с резными ставенками, с палисадами и протоптанными зимой тропками в сугробах от крыльца к крыльцу. В одном из таких домов они и занимали комнату.
Их окна глядели прямо на луг — имелся в центре большого города свой луг, на нем волновались летом травы, паслись кони и пили воду прямо из реки. Потом речку запрудили ниже по течению, она разлилась по всей низине меж городских массивов в Воронежское водохранилище. Но то было позже.
А тогда они коротали вечера на Левом берегу, ждали квартиру, обещанную на заводе мостовых конструкций, где батя работал токарем.
«…Перевели из барака в амбулаторию, значит, скоро конец. Скорей бы! Пытать прекратили, но левый локоть горит, особенно болят пальцы. Пальцы…
Не пойму, чего им надо. Приехал новый офицер — гауптман. Не били. Расспрашивали о тридцатых годах. Какие в К. заводы, что делают, есть ли металлургия. Пока не пойму…
…Неужели Дьячок? Полное имя — Митька Баяндин, но мы его звали Дьячок. Из-за отца… арестован в тридцать втором… Но глаза — митькины. Сволочь, как по-немецки научился. Узнал он меня или нет — вот вопрос…
Допрашивал вместе с гауптманом японец в зеленой форме и желтых сапогах. Полковник Фукуда, это надо запомнить — Фукуда. Эворон его интересовал. Откуда они про Эворон? Митька!»
На этом записи обрывались. Батя носил тетрадный листок в комитет ветеранов войны, в музей, писал в Москву. Кое-что прояснилось в судьбе Павла Сергеевича Неверова. Но не все.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сергей сидел на табуретке и пил жигулевское пиво.
Так оно и было на самом деле, сомневающиеся могут справиться у Шурочки, плановички механического цеха. Она обманывать не станет. Курносый, румяный Сереженька, трезвенник и паинька Неверов пил пиво, как шоферюга. На голубом пластике перед ним стояли две уже пустые бутылки, имелась пивная лужа и в ней — окурок.
Шурочка приложила ладони к вспыхнувшим щечкам. Все на свете идет кувырком, это так, но — Неверов! Ходячая порядочность, деликатный, культурный человек, что с ним стряслось? Сегодня утром, впервые, не явился на планерку, это раз. А на планерке был сам главный инженер завода, сам! Это два. Наконец, сейчас старшего экономиста требует начальник цеха, Шурочка бегает по всему заводу, даже выбегает за проходную, и где она его находит?
По обстоятельствам службы Шурочка и Неверов сидят в одном кабинете, точнее — в одной застекленной клетушке в углу громадного механического цеха. Сережа, несмотря на молодость, носит звучный титул старшего экономиста, а с прошлого месяца — начальника цехового бюро труда и зарплаты, и вполне обеспечен: полненькая Шурочка иногда заглядывает в кассовые ведомости. Вот только тих и задумчив Неверов, замкнут. Не умеет повышать голоса, хотя на его работе надо бы уметь! Шурочка убеждена, что капелька решительности ему совсем бы не повредила…
Увидев в чайной плановичку, Неверов сконфузился, но сжал губы.
— Боже мой, Сергей Павлович! Это у вас называется обедом? Пиво!
Неверов кивнул, спрашивая:
— А что?
— Если б сама не видела — не поверила. В рабочее время! Вас начальник цеха…
Сергей прижал указательный палец к губам.
— Вы ничего не видели, идет?
— К-конечно, — нерешительно ответила плановичка, — но…
— Гадость! — сказал Неверов и отодвинул стакан. — Но важное решение принято обмывать, верно?
— Какое решение? — насторожилась она.
Сергей хмыкнул, поднялся и направился к выходу. Шурочка глядела, задумавшись вдруг, как он торопливо семенил к заводу — бочком, руки в карманах синего халата. Начал, начал портиться Неверов! А все общежитие, будь оно трижды неладно. Чего стоят его дружки из общежития, все эти Горошки и Грековы. Босяки! Пожалуйста, уже пиво пьет… Шурочка передернула плечиком и заторопилась следом за начальником бюро труда и зарплаты.
Неверов уже сидел у начальника. Дверь, как всегда, была приоткрыта. Плановичка вздохнула, поглядев на портрет Гагарина над столом, заложила в пишущую машинку графленый лист и прислушалась.
То, что происходило за дверью, удивляло ее и пугало.
— Признавайся, Сергей! — басил строгий скрипучий голос Кочетовкина. — Говорил с толкачами?
— Ну говорил. И не толкачи они, Иван Семенович, в горкоме комсомола дело было…
— Велика важность, в комсомоле тоже не все понимают!
— Толкачи кто? Которые оборудование или фонды выбивают, верно? А тут — люди.
— Люди, по-твоему, дешевле оборудования?
— Они свою голову имеют…
— Ты-то здесь причем? Про себя молчу, наплевать тебе на меня и ладно. Про цех вспомни. Про свое место!
— Я только о нем и думаю…
— Ну и как?
— Больше запутался…
— Ага! Вот-вот! Ты бы меня почаще слушал, да тех, кто постарше, поопытней!
— Запрягаеву, например?
В кабинете возникла тяжелая пауза.
Воспользовавшись ею, Шурочка нервно достала из ящика стола завалящую справку и вошла к начальнику цеха. Грузный седеющий человек рассеянно посмотрел на бумажку, отложил ее. Сережа сидел перед ним на стуле, как школьник, зажав коленями сложенные ладошки, маленький, круглоголовый, — ну дашь ему двадцать пять лет? От ветра, поднятого дверью, светлый хохолок на макушке Неверова затрепетал.
Начальник цеха нащупал позади себя, за креслом, именную трость — вишневого дерева палку с изогнутой ручкой. Опершись на нее, тяжело поднялся, захромал к окну, за которым приглушенно гудел механический цех, наискось перерезанный пыльными солнечными лучами.
— Ну что же, — сказал он глухо, — иди в отдел кадров и жалуйся, что буквоед Кочетовкин тебя не отпускает. Двоих токарей отпустил, а тебя не пущу. Не твое это дело!
— А здесь сидеть — мое?
— А как же! Полугодие на носу, забыл? Шурочку, что ли, — он кивнул в сторону плановички, — посадить за баланс?
— Экономистов сейчас, Иван Семеныч, пруд пруди, вы же знаете.
— Не ожидал, Сережа, таких фокусов, вот это я знаю. У тебя диплом есть?
— Ну…
— Что в нем написано? То-то. Работаешь по специальности. А там? Знаю я новостройки, бывал… Погоди, дома поговорим!
Шурочка почувствовала при последних словах, что она здесь лишняя и поспешила назад в свою клетушку. Кочетовкин добавил, когда она затворила дверь:
— Срываться заставляешь меня при посторонних, голос повышать…
Неверов поднялся, переступил с ноги на ногу.
— Так я пойду?.. И не в толкачах тут дело, батя, есть другая причина.
— Какая же?
— Еще надо проверить. Скажу.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сергей и сам не мог себе объяснить, как все вышло.
Началось безобидно. Попал с цеховыми станочниками, с бывшей своей бригадой, в горком комсомола, где формировался отряд для поездки на Дальний Восток, на строительство нового города в тайге и металлургического комбината. Пошел за компанию, по старой памяти и привычке держаться табуном. Все еще скучал по станку, по ребятам, хотя появилась в отношениях со станочниками неприятная ему натянутость.
Он старался не замечать ее.
В горкоме двое парней из Хабаровска, те самые, которых Иван Семеныч назвал толкачами, читали вслух выдержки из «Комсомольской правды» про объемы и размах далекой стройки. Желающих поехать оказалось не так уж мало, но заводу определили небольшую цифру — пять человек: завод сам строился. Записались Горошек и Греков.
Сережа слушал просто из любопытства. К нему этот разговор, само собой, не относился. От добра добра не ищут, говорят опытные люди, а Неверова в последнее время многие уже полагали таковым (ребята из бригады — в особенности). И даже сам Кочетовкин.
Полагали — жизнь его после защиты диплома устремилась круто по восходящей. Но то не жизнь, а добрый и справедливый Иван Семенович подтолкнул его в застекленную клетушку рядом со своим кабинетом. Формально все тут было правильно и по совести. Молодой специалист, выпускник финансово-экономического вуза, навел в доверенном ему бумажном хозяйстве образцовый порядок, и зависть нескольких женщин из бюро труда и зарплаты, годами высиживающих право занять пост старшего экономиста, скоро иссякла сама собой.
Он так подошел к своей новой должности и профессии, что Шурочка, соседка по рабочему месту, преподнесла ему на день рождения черепаховую оправу для очков.
— Да у меня нормальное зрение, — смущенно сказал Неверов, принимая подарок.
— Ничего, можно простые стекла вставить, — утешила его симпатичная плановичка. — Вас, слышала по секрету, собираются выдвигать на начальника бюро? Куда же на такую должность при детской физиономии, простите меня. Носите, Сергей Павлович, привыкайте…
Само рабочее место Неверова теперь находилось на возвышении, к его кабинету вела специальная металлическая лесенка. При желании можно было отодвинуть шелковую занавеску на окне и окинуть взглядом весь цех — прямоугольные массивы станков, разделенные проходами. Увидеть снующий под сводами мостовой кран, слева — новую поточную линию во всей ее необычной для него перспективе, фигурки людей в спецовках и халатах, можно было рассмотреть, прищурившись, и свой станок на четвертом участке.
Мог ли взять батя в толк, что ему хотелось назад? Сережа и не пытался объяснять…
В одном он уверился: отсюда, из застекленной клетушки, перспектива на самом деле менялась. И прожитое в цехе казалось не таким уж ясным.
Сказать это Ивану Семеновичу? Да он засмеет! Ибо ничего не было плохого в его новой жизни — в троллейбусе, полупустом, что вез его к девяти на службу, в портативной счетной машинке дома на комоде (пользовался, если была сверхурочная), в тугом портфеле — теперешнем постоянном спутнике, в шурочкиных очках и даже в ранней полноте от сидячей работы.
Все это, как говаривал Горошек, мелочи жизни.
Нет, разумеется, он слушал заезжих дальневосточников только из любопытства…
Другое дело — Юрка Греков. Юрка действительно готов сорваться куда угодно. Сережа улыбнулся, подумав о Грекове. По натуре он — птица перелетная, ни разу не соблазнили его махнуть в отпуск коллективно, за компанию, куда-нибудь на юг, к морю. Юрка — сам. То автостопом до Байкала добирается, то на байдарках до Карелии. Достанется муженек его будущей супруге! Заработанные деньги тратит Греков в зависимости от того, что в данный момент коллекционирует. Марки блоками закупает, значки. Как-то взялся переплетать книги, сам придумал технологию, достал за хорошую сумму рулон ледерина у «несуна» на химкомбинате. Стал добывать у букинистов старые журналы, выдирать из них романы и формировать толстые тома в шестьсот страниц. Переплетенные в яркий ледерин, тома радовали ребят в общежитии всего несколько часов. Потом бригада взбунтовалась: переплеты издавали острый химический запах, от него щекотало в носу и слезились глаза: «несун» всучил начинающему переплетчику товарный брак. Юра принялся расплетать тома — не выбрасывать же классные романы…
Жаль, что собрался уезжать Горошек. Да ладно, Федя уже взрослый человек.
Вот только почему ребята его, Неверова, на совет не пригласили?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Они уехали и надо было привыкать к этому.
Вскоре после отъезда ребят, рано утром завтракая на кухне, включил радио и услышал:
— В Хабаровском крае, в урочище Эворон, десант добровольцев приступил к корчевке тайги под будущий город Лучистый…
Сережа вскочил, опрокинув чай. Крутнул на полную громкость ручку динамика. Но поздно — диктор уже говорил о другом. Не ослышался ли?
В перерыв он не пошел со стайкой итээровцев обедать в заводскую диетическую столовку. И после перерыва его нет на рабочем месте. Шурочка сбивается с ног, и где она его находит?
Утром буран утих.
На поляну, проваливаясь по брюхо в снег, из лесу выбралась сизая лиса. Она приподняла морду, пошевелила парными ноздрями. Привычной тропки к реке не было. Буран похоронил ее.
За сопкой возник негромкий, но набирающий силу дробный звук. Зверь прижал уши. По снегу, по одиноким голым лиственницам скользила бесформенная тень. Лиса замерла. Когда тень упала на нее и солнце исчезло, она оскалилась и, серебристо блеснув, метнулась назад к лесу.
— Эх, нет дробовика! — пилот покрутил головой и покосился вниз, провожая глазами лису. — Пропадает добро…
Вертолет нес из города вчерашнюю почту и трех пассажиров. Правда, были еще тюки для изыскательской партии. Чтобы их сбросить в нужном месте, дали крюк, далеко углубились в тайгу. И все же глупо, полагал пилот, гонять машину полупустой. Если бы не буран! Вон он, бульдозер, копается впереди. Дай бог, чтобы за неделю отрыл дорогу…
Пилот откинулся назад, тронул штурвал, и вертолет, напрягшись, начал круто забирать вправо.
Под машиной ползли, поворачивались лесистые холмы. Стеклянно посвечивал, отражая солнце, лед на петлистой реке. Здорово поработала непогода: тайга словно светлее стала, да и ростом пониже — это на добрых полметра поднялся снежный покров. На горизонте совсем пропало под порошей горелое мелколесье, лысые сопки стоят. Тонкими прядями срывается с их вершин поземка и растворяется на солнечном свету.
Проплыла внизу гранитная скала и синяя тень ее поперек реки — видно, высока была скала.
А впереди по курсу поднялись рваные лиловые хребты — Сихотэ-Алинь. У самых отрогов местность разгладилась, сопки словно потеснились, давая место вырубленному плато — чаше, обрамленной холмами. Пилот начал снижать машину, прицеливаясь на окраину плато. Обернулся назад:
— Самый Эворон и есть!
Пассажиры — двое стриженных ежиком ребят в солдатских шинелях без погон да парень постарше, невысокий и круглолицый, — как по команде прильнули к окнам.
На вырубке, по гребню холма, выстроились несколько белых пятиэтажных домов. От них накатанная дорога сбегала вниз, мимо островков оставшегося леса, к бревенчатым избам и дощатым времянкам поселка, густо прижатым друг к другу. Вдавлены в снег крашенные суриком цистерны. Над темными котлованами плавали заиндевелые краны. Ползли по снежным колеям автомашины. Еще дальше — в двух километрах севернее — висели низкие дымы над строящимся горнообогатительным комбинатом.
На самой крупной, осанистой избе поселка — красная табличка: «Эворонстрой». Здесь штаб, а по совместительству все, пока немногочисленное, начальство будущего города: партком, комитет комсомола, профсоюз, народная дружина. К избе подруливают запыхавшиеся самосвалы с карьеров, лихо подкатывают городские кураторы на жидких «Москвичах», здесь соскакивают с попутного транспорта командировочные из Дома техники и отдела социального страхования, снег возле избы до синевы утоптан, петли на дверях визжат без передышки.
Поселок строится. Это его главное содержание, вся суть и весь облик. «Эворонстрой» живет сосновой рейкой и кровельным железом, бетоном «300», который запаздывает, и балками перекрытий, которых навезли непрошеную прорву.
В избе, в одном из узких, вполкомнаты, кабинетов, за стеганой дверью с вывеской «СУ-1», сидит сутуловатый, поджарый Дмитрий Илларионович Соболев — человек, которому по штату положено, чтобы голова у него шла кругом. Остатки волнистых волос зачесаны на проплешину, но Соболев моложав, песочный его пиджак явно шит у портного. Ясноглазая машинистка Калерия в приемной с утра фильтрует людей, пропуская тех, что «посурьезнее», к шефу, остальных заворачивая к главному инженеру.
Но голова у Соболева не идет кругом. Болит немного — это есть. Дмитрий Илларионович тоскливо, уже смирясь с неведомой нам неприятностью, доругивается с кем-то по телефону, одновременно подписывает наряды, двое мастеров в телогрейках и ушанках ждут стоя, видимо, оборванные на полуслове, а за спиной начальника СУ висит розовая карта будущего города.
Закончив неприятный разговор, Дмитрий Илларионович отодвигает телефон, но звонок тут же возобновляется. Начальник приподнимает трубку, чтобы сигнал оборвался, и снова бросает ее на рычаг.
— Я и говорю, зачем мне людей посылать на фундамент! — сразу же налегает на стол один из мастеров, краснолицый крепыш. — Зачем, спрашиваю? Что я, не знаю — котлован еще не отрыли? Лишь бы послать!
— Не ори, Петрович, — голос у Соболева усталый, негромкий, да и глаза прикрыты. — Не знаешь, что ли, — не люблю крикливых. Ну, был я вчера на котловане, сегодня закончат…
— Это они говорят, что закончат. Знаем мы ихи обещания!
— Это я говорю! — веско перебивает Дмитрий Илларионович и выдерживает паузу. — А хоть бы и не закончили? Ихи… Ты что, не строитель? Пусть твои люди помогут, нечего простаивать…
— Спасибо, Дмитрий Илларионович! Плотников, значит, с разрядами — поставить землекопами! Как же, станут они мараться…
— Фу ты, важности сколько! Не государственный ты человек, Петрович, это я тебе по-дружески говорю, как старший товарищ.
— Знаешь что! — от возмущения крепыш еще гуще наливается краснотой, губы его вздрагивают. — Поди сам моим людям скажи! Меня уже слушать не хотят. Вчера вместо опалубки землю долбали, сегодня землю долбай! Кому это нужно, Пушкину?
— Делу нужно! — Соболев приподнимается, похоже — раздражен. — Нашел время разбираться, у кого какая профессия. Я тоже по призванию, может, пианист. Народный артист республики. И не мое дело таких, как ты, уламывать. А вот уламываю!
— Не пойдут больше плотники. Хоть разорвись, хоть…
— Зачем разрываться? — Дмитрий Илларионович снова вошел в норму, в спокойствие. — Ты с ними по-партийному поговори. Объясни, что у нас каждый механизм на учете, не то что человек. Вот построим город — тогда и выясним, у кого какая специальность. А сейчас мы все строители.
Мастер тяжело смотрит на начальника и, не прощаясь, выходит из кабинета.
— У тебя что? — кивает Соболев второму — лысоватому человеку в очках, уже сдернувшему ушанку.
— Швы на магазине надо заделывать белым бетоном…
— Нет белого бетона. Придется обычный пустить. Сам не понимаешь? Потом красочкой…
— Так ведь проект! Декоративный вид нарушим…
Соболев покачивает головой и усмехается.
— Чего захотел, декоративный вид. Людям мясо нужно, молоко! Ну скажи, что лучше: сдать этот чертов магазин по графику или твой белый бетон караулить?
— Мне что, Дмитрий Илларионович. Как скажете. Только комиссия, опасаюсь, бунтовать станет…
— А в комиссии кто? Не люди? Комиссия — моя забота.
— Ладно, — мастер мнется. — Я вот еще что… По жилью… Мы вроде четвертые на очереди, и жена уже здесь, приехала. Был ведь уговор…
— По жилищному вопросу в профсоюз обращайся, это их хлеб.
— Знаю. Без вас все равно не решат, Дмитрий Илларионович! Советоваться-то придут…
— Нужен я им, советоваться! Кому я тут нужен?
Меланхолическая нотка неожиданна. Мастер непонимающе смотрит на начальника. Тот снова прикрывает глаза:
— Ну ладно, иди, напомнишь перед сдачей…
В щель двери просовывается кудрявая голова машинистки:
— Еще трое приехали, вроде демобилизованные.
— Давай их сюда.
Дмитрий Илларионович слегка потирает озябшие руки. Едет народ… Того и гляди, мест в общежитии не останется. В кабинете появляются трое молодых людей — двое в солдатских шинелях и круглолицый парень в штатском — давешние пассажиры вертолета. Соболев поднимается им навстречу, иной, чем минуту назад — веселый, гостеприимный.
— Работать прибыли, ребята?
— Так точно! — отвечает один из солдат. — Согласно адреса.
— Профессия есть?
— В стройбате служили. Нас всего девять человек. Мы, двое, для верности на разведку к вам.
— А ты? — начальник, здороваясь, задержал руку третьего гостя. — Тоже разведчик?
— Вроде того…
— Откуда сам родом будешь?
— Из Воронежа, на мостозаводе работал.
— И в нашу глухомань? Молодец! Или натворил там чего?
— Почему — натворил?
— Ага, романтик. И правильно! Я сам, брат, из них, из этих. Фамилия-то как?
— Неверов.
Начальник возвращался к столу, к пачке «Беломора» — остановился. Обернулся, оглядел парня, охватил обострившимся взглядом раскрасневшееся от непривычного мороза курносое лицо. Наморщил лоб, словно вспоминая что-то. Не вспомнил.
— Общежитие? Соболев. Троих ребят надо устроить… Нет, постоянно. Заеду, заеду, кроме шуток… А это смотря чем угощать будете!
И, положив трубку:
— Ну вот, все в норме. Топайте в отдел кадров, здесь по коридору. Скажите, что уже были у меня. Думаю послать вас в комплексную бригаду каменщиками. Согласны? Силенок хватит? Так и запишем. Поглядите пока поселок. Девушек у нас хватает, такие таежницы! — Соболев сжал белые, тонкой лепки пальцы и щепотью поднес к носу.
Солдаты сдержанно, в кулачок, засмеялись.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Скрытая подо льдом речка Силинка — так уж много лет назад русские поселенцы окрестили на свой лад нанайскую Силингу — своенравная барышня. Летом несет она воду к Амуру спокойно, покорно; услужливо огибает валуны, а уж если пенится — непременно в глубоких местах, над воронками, а их на реке немного. Цветут по берегам оранжевые дикие лилии — саранки, плывут с верховьев неторопливые намокшие коряги, темна Силинка цветом — сошлись над ней хвойные леса.
Зато на изломе лета, когда подтают немереные ледники в Сихотэ-Алине, набирает она силу, мутнеет. И тогда не узнать ее — мечется по тайге, пугает зверя голосистый поток, подмывает берега, рушит в воду деревья, а здесь, в долине — разливается морем.
Нет пока настоящих дорог в эворонской тайге, есть тропы. Добраться в верхние села и стойбища можно по реке, да и то на плоскодонке. Тольку Бобрикова, гурана, привез на стройку незнакомый милиционер на своем глиссере — поцарапали днище на перекатах. А возле Шаман-камня, гранитной скалы верстах в сорока от Эворона, пришлось вообще тащить глиссер в поводу по мелководью в обход порогов. Здесь Толька впервые разглядел камень и упросил милицейского товарища погодить — охота слазить, не каждому Шаман-камень щупать довелось.
— Лезь, алкоголик, — согласился милиционер, располагаясь перекурить и просушиться в прибрежных папоротниках, — свалился ты на мою голову…
— И-эх, — укоризненно сказал Толька, худой и горбоносый парень в мокрой, навыпуск, прилипшей к телу рубахе. — Я на тебя начальству напишу за такие слова! И припаяют тебе за оскорбление…
— Пиши, — вздохнул милиционер.
Забравшись наверх, на седловину бурой гранитной скалы, Бобриков присвистнул от удивления. Рисунки оказались вблизи даже не рисунками, а резьбой. Толька пощупал пальцем глубокую борозду, сообщил вниз:
— Зубилом работали или шлямбуром…
— А может, электродрелью? — усмехнулся милиционер. — Этому художеству десять тысяч лет, голова. Понял? Мне директор школы говорил. Надо бы из Хабаровска ученых вызвать…
— Вызови, вызови. У тебя вон свисток в кармане…
— А ну слазь!
Пасется высоко, на боку Шаман-камня, древний олень. По реке, должно быть — по этой самой, скользит лодка, и в ней сидят люди. А над лодкой изобразил художник солнце с лучами.
Летом, когда чист, промыт дождем и высушен ветром камень, хорошо видны рисунки.
Но то летом, а сейчас — зима.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Название будущему городу придумали такое — Лучистый. Шаман-камень тут ни при чем. Кто о камне знает? Люди немногие. Эворонский фольклор утверждает: в тот самый день, когда геологи обнаружили в этих местах коренное месторождение оловянной руды — а дело было осенью, в период обложных дождей, — из-за туч выглянул солнечный луч. Так и пошло — Лучистый. И вот уже Петя Сухорадо, секретарь комсомольской организации управления, лично печатает на машинке ходатайство в райком: по единодушному желанию ударной стройки просим впредь именовать… Ответа на ходатайство пока не поступило, и стройка называется по-прежнему, по имени урочища и нанайского стойбища — Эворон. Хотя стойбище-то давно снесено. Нанайцы на общем сходе в канун приезда сюда первых строителей приняли решение — отдать землю селения под будущий комбинат. Все они живут на холме, в белых силикатных домах, на первой улице будущего города, привыкают…
А Сережа Неверов — внизу, во временном поселке, в просторной хвойной комнате. Барак-общежитие рублен из лиственницы, железного дерева — гвоздь в стену не вобьешь. Стоять бы ему сто лет, да больше года не продержится, снесут в Эвороне все деревянные строения.
С далекой, в ясную погоду проступающей хрупкими облаками на небе гряды гор дуют в окно барака морозные ветры. Что ни утро — похоронена под снегом протоптанная накануне тропка. В удивление Неверову здешние глухие места! Позавчера из долины, которую по-нанайски называют халдоми, что значит сумка сокровищ, пробралась в поселок рысь. Не торопясь, пробежала по главной улице и остановилась около магазина, где пыхтел, ожидая разгрузку, автомобиль-холодильник. Рысь обнюхала воздух, отворила лапой дверь и выволокла из холодильника целую баранью тушу.
В Эвороне немного пока людей. Как в большой, но все-таки квартире, здесь все знают друг друга. Не по именам, столько имен в памяти не вместишь. Но если заговаривают о Бородатом, то речь идет о завклубом, франтоватом парне с запада.
Своих, воронежских, Неверов разыскал в первый же день. Как снег на голову свалился! Горошек — тот просто онемел и потом весь вечер беспричинно смеялся. Наутро они побежали к Соболеву объяснять, кто такой Неверов.
Начальник тут же, строителей даже удивила такая скорость, вызвал к себе Сергея.
— Ты что же про диплом молчал, чудак-человек? Мне сейчас экономисты позарез! В отдел труда и зарплаты пойдешь? Или в управление?
— Нет, — мотнул головой Неверов. — Я работать приехал.
— Значит, в бригаду? — усмехнулся Соболев, с высоты своего роста осматривая щуплого Неверова. — Слушай, а инженером по технике безопасности? Не хочешь? Несознательный ты человек — зачем тебя государство учило?
«Мальчишка, но ничего — пооботрется, — отметил про себя начальник. — Пусть попробует, как оно на лесах с кельмой, сам прибежит. А экономист мне кстати бы пришелся…»
— Ладно, — согласился Соболев. — В бригаду так в бригаду. Когда соскучишься, приходи назад.
Вплотную к бараку подступит тайга, буро-зеленая в вершинах, осыпанная ноздреватым снегом. Кора на соснах — медовая, незнакомая. По утрам Сережа, насмотревшись на местные порядки, обтирается этим жгучим пушистым снегом, и его непривычное к подобным процедурам тело весь день температурит. Потом пьет чай с каменными мятными пряниками — унылым ассортиментом кондитерского отдела местного магазина. Когда красное солнце окрашивает заиндевелое окошко барака, к общежитию подкатывает грузовик. Строители натягивают стеганые комбинезоны, валенки, меховые перчатки с раструбами и тесно прижимаются друг к другу в кузове. До холма, где идет строительство жилья, минут десять езды, не больше, но за короткую дорогу Сережа успевает продрогнуть.
Согреться, хоть немного посидеть в натопленной конторке-вагончике — в первые дни только об этом и думалось. По площадке гуляет ледяной сквозняк, холод добирается до костей сквозь валенки. И не помогает вся привезенная с собою одежда, и летняя и зимняя, которую Неверов напяливает под комбинезон. Рукам еще ничего — все время в движении: зачерпнул мастерком дымящийся раствор, плюхнул на кирпич, разгладил, схватил с носилок свежий кирпич, уложил, подравнял рукояткой, чтобы точно пришелся, снова зачерпнул мастерком раствор…
Конечно, ничего мудреного нет. Однако понятно и другое — почему каменщиков всегда не хватает на стройке.
В новую комплексную бригаду попали вместе с Неверовым двое демобилизованных солдат и горбоносый Толька Бобриков, беспутный парень, за полгода пребывания здесь меняющий третье место работы. Перекочевали сюда Греков и Горошек. Потом появился баянист Саша Русаков из Хабаровска — бывший морячок, еще Геля Бельды — сын однорукого директора магазина Афанасия Бельды, сторожила здешних мест. Прораб Степан Дмитриевич Бузулук, формируя бригаду и знакомясь с личными делами, то и дело сдвигал очки на лоб, хватался за телефонную трубку и звонил Соболеву:
— Ну как я с ними буду план давать, Дмитрий Илларионович? — кричал он. — Хоть бы одного кадрового!
— А ты на что? — глухо отвечала трубка.
Бригадира решили не выбирать — не из кого, авось управление подбросит опытного строителя, а пока бригадой взялся руководить по совместительству сам Степан Дмитриевич — человек пожилой, широколицый, с дубленой кожей. Но приходилось ему не столько руководить, сколько попусту нервы трепать.
— Жиже замешивай раствор, — говорил он Русакову. — Кипятку не жалей!
— Как не жалеть? Километр за ним ездил! А может замешать на холодной воде? Колонка-то рядом…
— Замешай, замешай, только немного для начала…
Обрадованный Русаков быстро развел цементный порошок и песок на холодной воде, и раствор тут же смерзся.
— Привыкайте к нашему морозу, — кисло улыбнулся прораб. — Я нарошно позволил, в дальнейшем прошу верить на слово.
Послали бригаду класть четвертый по счету жилой дом.
— Не гнись ты, парень, — строго замечал Бузулук Неверову, — все равно от мороза не убережешься! Ты грудь расправь, мышцы расслабь, гляди на меня! — стоял Степан Дмитриевич под ветром свободно, снежинки таяли на красной ключице, из-под распахнутого ворота отважно выглядывала тельняшка.
Сережа пробовал. Кто его знает, кажется — полегче.
В общежитии сказали — новичкам повезло, что попали к Бузулуку. От прораба на стройке многое зависит. Поняли это новички, когда Степан Дмитриевич улетел на три дня в город, к семье. Заменявший Бузулука мастер участка, бойкий остроносый парнишка в японской куртке, по имени Вадим, присланный Соболевым, метался по площадке, балагурил с девчатами-подсобницами, весело гнал каменщиков с места на место. Не успели перегородку в подвале выложить, как Вадим приказал бросить ее и перейти на наружную кладку стен. Разметку же наверху никто, оказывается, не сделал. Пропал час. На следующий день наружная кладка отодвинулась «ввиду более важной текущей задачи» — устройства опалубки под фундаменты подстанции. Воронежские в столярном деле не сильны, не успели еще обучиться. А Вадим тычет в нос бумажкой: «Тут что написано? Ваша бригада комплексная. Должны уметь! Вот не закрою наряд…» Объяснять ему, что ли? Пошли. Конечно, опалубку потом не приняли, пришлось переделывать.
Вернулся Бузулук, и все стало на свои места. Бригада успокоилась, каждый понял, что ему надо делать. Начал Сережа приглядываться к Степану Дмитриевичу — мудрец! Как ему удается найти каждому работу на целых восемь часов? На городской стройке — другое дело. Но в Эвороне пока не найти полностью обеспеченную площадку. Тут леса нет, там раствора, гусеничные трактора тоже дефицит. Мотаются крановщики с места на место, вечно запаздывают. Связь с растворобетонным узлом не налажена. Однажды утром в управлении договорились — прибудет пять машин, они только к вечеру прибыли. А бетон уже не нужен: почва промерзла. Пока ее отогревали кострами, бетон схватился. Появился Соболев, начался скандал. Сколько расчетов и возможных ситуаций держит Бузулук в уме, чтобы утром несколько бригад спокойно приступали к делу?
Основной массив города по проекту разместится на холмах. Рядом с временным поселком оставлен нетронутым квадрат леса для будущего парка. К нему лыжным трамплином сбегает с ближайшей сопки асфальтированная магистраль. Проложена она по всем правилам — широкие тротуары по бокам, ограждения, столбы для светильников. Три пятиэтажных дома и эта дорога — вот и весь пока Лучистый, да еще — растущий комбинат у горизонта.
Вечером холмы пустеют, и вырубленное плато в тайге становится похожим на муравейник. Ребята в неверовской комнате наспех принаряжаются. Русаков захватывает баян, и все высыпают на улицу. В морозных сумерках, в тихом скрипе неторопливо бродят по утоптанному снегу парни и девчата. Выстроилась очередь к раскатанной ледяной дорожке. Из раскрытых форточек вырывается на воздух музыка радиол. У девушек высокие прически по названию «Бабетта» повязаны узорчатыми цыганскими платками. Парни в солдатских шинелях без погон трут уши. У бревенчатого кинотеатра — толпа. Семечной шелухой рассыпан в воздухе приглушенный говор.
Русаков тащит в клуб, где он благодаря баяну уже стал своим человеком. В туфлях на морозе долго не продержишься. Второй вариант — кино. Часов в десять ребята уже в общежитии: лежат в темноте, лениво перебрасываются сонными словами. Медленно гаснет свет в поселке. Вот уже растворилось на синем снегу последнее светлое пятно от окна.
И смыкается тайга над Эвороном. Вырывается из чащобы полуночный ветер, нехорошо воет у бревенчатых стен, летит поземка, взметается до самой луны. Сидит, согнувшись, на табурете у окна худой Бобриков, глядит на луну.
— Слышь, Толька, — окликает его Неверов. — Ложись, что ли, опять завтра на работу проспишь…
— А тебе что?
— Ну все-таки… Слышь, Толька, почему тебя гураном зовут?
Метет и метет поземка, с дальних сопок совсем не заметишь в такую ночь вырубку — крохотный белый островок в беспредельном государстве тайги.
Уехал Бобриков на стройку — чтоб от стыда подальше.
Он и сам хотел пешим порядком в путь пуститься, но еще места подходящего не подыскал, а тут случай такой — милиционер проездом в Эворон объявился. Про Эворон Толька по радио слыхал, да и гостевать в тех местах приходилось с рыболовецкой бригадой, по осеннему делу, когда пороги проходимы неделю-другую.
Милиционер Легостаев был новенький, стройно затянутый в ремни, не участковый — участкового он знал хорошо. Этого же Бобриков дотоле не встречал и потому испугался.
Село толькино разве что на карте называется селом. На самом деле Ольгохта — два десятка рубленых домов на курьих ножках, темных, кое-где тронутых зеленоватой прелью сваях. Стоят дома одной улицей в верховьях реки вдоль берега, а с тылу примыкают к селу топи, переходящие в низкорослую тайгу.
Легостаев исполнил какие-то свои дела в правлении колхоза и уселся на бревнышко у Силинки, возле фанерного щита автобусной остановки. Солнце опустилось в тайгу на том берегу, по небу пошли сиреневые сполохи, и оттого вся речка стала лиловой. Он просидел таким манером больше часа и за все это время не увидел ни одной живой души. Утром в правленческой избе бухгалтер объяснил причину: пошла кета. Почти все мужское население Ольгохты укатило на моторных плоскодонках на путину. Бухгалтер был нынче единственным мужчиной в селе. Хотя нет — еще тот высокий горбоносый парень, что заглянул в правление вскоре после прихода милицейского глиссера, почему-то покраснел и тут же скрылся. Бухгалтер поглядел ему вслед поверх круглых железных очков и сплюнул.
— Гуран еще, прости господи!
Видел Легостаев этого парня и в продмаге, но мельком.
— Если вы автобус караулите, то зря, — подсел на бревнышко бухгалтер. — Не будет его сегодня.
— Авария?
Бухгалтер спросил сигарету, раскурил, критически морщась от городского курева, и пояснил:
— Расписание. На ночлег вас надо определять, вот что…
— Верно, отец. Есть еще дела на завтра в лесхозе.
— А куда — черт-те знает…
— Да в любую избу, мне все равно…
— А мне нет. К бабам нельзя, мужики потом голову открутят. Идем уж к Бобриковым.
Они отправились в конец улицы, к последней избе, скроенной на один лад с соседними: забор-частокол, передний двор, наполовину заваленный штабелем поленьев на зиму, второй дворик с русской печью посредине, крепкие стены из вымокшей лиственницы.
Еще издали милиционер заметил горбоносого парня. Он стоял у воды, топором вылавливая из реки бревнышки, какие покрепче. Увидев людей, бросил топор и ушел в дом.
— Натуральный Бобриков, — заметил бухгалтер. — Эй, Толька-а, представитель к тебе!
Парень нехотя приблизился из глубины двора к калитке. Глядя в сторону, спросил глухо:
— Из города, что ли? Насчет икры ко мне?
Легостаев пожал плечами.
— Почему к вам? Я в колхоз. Какой икры?
— Будто не понимаете. Нет у меня, нет…
— Хватит тебе! — перебил его бухгалтер. — Сказано — человеку ночлег нужен.
Парень помолчал, морща лоб.
— Так вам переночевать? — он сразу повеселел. — Ну, это другое дело! Понятный вопрос. Переночевать — пожалуйста. Маманя! Повечерять нам!
Застенчивость его словно ветром сдуло. Широко шагая впереди гостя, он прошел во двор, скинул перед избой резиновую обувь.
— Заходите.
Изба была просторна, благоухала хвоей. Бобриков ловко одернул скатерть, смел крошки, достал хлеб и творог, потом, помешкав, четвертинку — с вопросительным взглядом. Легостаев покачал головой, показывая, что есть-пить не будет.
— Усек, — сказал Толька, но ничего со стола не убрал.
Лейтенант спросил:
— Утром бухгалтер вас гураном назвал. Это как?
— Гуран? — усмехнулся Бобриков. — Сами с запада будете? Ясно. Гураны — сословие такое. Уссурийские казаки, попросту сказать. Самые почетные люди на Дальнем Востоке! Могу вам книгу дать про них почитать, с возвратом…
Тут только милиционер заметил в горнице этажерку с книгами.
— Про нас, гуранов, так сказано: прибыли мы сюда из России три века назад. Без пожиток и всякого добра. Одни жернова привезли. Руки и жернова. А? Вот какие люди!
Руки хозяина мелко дрожали. Прямо в лицо Легостаеву смотрели больные воспаленные глаза.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Жизнь в Ольгохте скучноватая.
Долгую зиму пропадает таежное сельцо под снегами. Рыбаки сидят безвылазно в избах, чинят сети и вентеря, которые и зимой, лежалые, по-старому остро пахнут рекой и рыбой. Гоняют чаи с бодрящей ягодой — лимонником. В субботу молодежь числом десять человек топает валенками в клубе или смотрит кино, если передвижка пробьется сквозь заносы.
Зато весной закипает Ольгохта, как котелок на огне.
Рыбаки смолят лодки на берегу, прогоняют на холостых оборотах моторы, подновляют свежими досками рыбный склад. До восхода солнца трогаются в рейсы бригады — ставить неводы на весеннюю рыбу, карася. Карась на Силинке крупный, золотистый. Весной возникают и всегдашние местные проблемы — мало тары и соли, только по большой воде приходят в Ольгохту транспорты с низовьев, из города.
Выше всего ценится в здешнем мужике ловкость. Кто спорит — и сила хороша, если она есть, и башковитость, и все прочее. Но в рыбаке главное — ловкость. Без нее, как без рук. Не перехитришь рыбу, не управишься со сложными снастями, каждая из которых своей ухватки требует. Осенью, когда начинается главная путина — кетовая, нужно за несколько дней успеть больше, чем за все лето. Вот когда рыбаки не спят сутками, не уходят с воды, даже если зубы сводит от холода и влаги, если саднит зашибленная на заездке нога. Но пропала от усталости точность движений — на берег! Одно неловкое движение — и упустишь ценную рыбу…
Когда впервые вышли на лов с колхозной бригадой братья Бобриковы, Анатолий и Александр, было им лет по шестнадцать-семнадцать, не больше. Оба высокие, видные, особенно Анатолий.
Семейство гуранов Бобриковых пользуется в Ольгохте уважением. Два века дает оно селу хороших рыбаков. Гураны — они такие. Крепкие. Даром что из поколения в поколение живут на востоке — духом по-старому костромские или тамбовские мастеровые люди, старинного уклада. И названия сел у них соответственно: поселок Воронеж под Хабаровском, село Пермское возле Комсомольска, село Тамбовка…
Водится за Бобриковыми особая заслуга, неоценимая: бабка Анатолия и Александра, Аксинья, принесла в Ольгохту землю.
Было это в пору ее молодости. Ныло крестьянское сердце Аксиньи. Бродила она по тайге, высматривала, что где растет, и однажды принесла домой мешочек чернозема. Расправила его слоем возле избы, снова ушла в тайгу. Потом окопала невысокой дамбой, от паводка, первый огород. Сейчас в рыболовецком колхозе есть огородная бригада, пригодился опыт бабки Бобриковой!
В первый год лова приглядывались рыбаки к Анатолию. Сомнение вызывало многое в нем. Высокий парень с орлиным профилем и густыми, вразлет, бровями очень уж выделялся среди кряжистых местных мужиков. Нрава он был веселого. К тому же библиотекарша Надя — первая красавица в селе — сама таскала ему на дом книги. Нехорошо. Поглядим, какой он на рыбе…
Путина в тот год выдалась редкая. Сперва хлынул желтобокий амурский карась, «лопата», как его зовут за величину. Потом появился в Силинке толстолоб и желтощек. А пошла кета — забурлила река от рыбьих спин.
Кетовая путина — дело специальное. Неделю, другую движется вверх по течению красная рыба, приплывая в верховья больших и малых притоков Амура на нерест. Пять долгих лет скитается она по теплым морям и океанам, а метать икру возвращается только сюда, на родину, к своим истокам. Спешит рыба, от самого устья Амура ничего не ест, только движется без отдыха, подчиняясь древнему инстинкту. Не всякую кету позволит себе рыбак загнать в невода. Нельзя истреблять самок — иначе откуда возьмется потомство? Только самую необходимую, определенную рыбоохраной малость. Перегораживают колхозные мужики Силинку мостками на сваях — заездками, под которыми — прочные сети, фильтруют рыбу.
Две недели ночевала толькина бригада на заездках. Тащили сети, сваливали рыбу в плоскодонки, сортировали, потрошили, отделяли икру и молоки. Последние двое суток хода кеты Толька вовсе не спал. Рыбья чешуя облепила лицо, под брезентовыми рукавицами запеклись кровавые мозоли — сеть рвалась из рук. А когда заездки сняли и парень задремал у костра, бригадир кивнул на него и сказал:
— А ведь рыбак…
Все получалось у Анатолия.
Начали рубить новую баню — топор словно прилип к руке, ожила дедовская гуранская сноровка, дремавшая в парне. Пересел старший брат Александр на трактор — овощи пропалывать, Толька пригляделся, побегал за машиной и несколько дней спустя сам уселся за руль «Беларуси».
Зимой трудно в Ольгохте с рыбой. Что лежит с осени в подполах — тем и кормятся. Конечно, можно и подледным ловом побаловаться, но какой настоящий рыбак сядет возле лунки с дергалкой? Баловство это, для любителя.
Вычертил Анатолий свою подледную снасть. Кое-что от вентеря взял, кое-что сам придумал. Выточил в колхозной мастерской складные крючья, захватил капроновые сетки и ушел на лыжах к песчаному острову. Там пробил две лунки и закинул сеть. Приволок в село на лыжах, как на санках, добрый центнер щуки. Сдал на склад.
После первого года работы в колхозе назначили Анатолия помощником бригадира. С рыбаками обошел Бобриков ближние и дальние протоки, добрался даже до Амура, а по нему — к морю. Ловил рыбу в соленой воде.
Все было у Анатолия.
Изба была крепкая, на много лет вперед. А в избе — люди, любящие его, мать и брат с женой. В углу у кровати — толькина книжная полка. В каждую поездку сходил Бобриков на берег — село ли, город, заглядывал в книжный магазин. Потому что библиотека в селе маленькая и затрепанная.
Готовились и перестраивать избу, расширять — из-за библиотекарши Нади, тонкого сложения городской девчонки. Приехала она в Ольгохту отрабатывать два года после института, сторонилась рыбаков, а потом к Марии Федоровне, матери Тольки, зачастила — учиться стряпать по толькиному вкусу.
Был у Анатолия и душевный, «свой» человек.
«Своего» человека встретил Анатолий на море, у Татарского пролива.
Случилось это так. Вечером прикатил на газике в рыбацкий стан колхоза представитель из района. По фамилии Дымов. Море, похоже, готовилось к шторму. Восточный ветер гнал волну, пена достигала палаток. Рыбаки затащили лодки подальше на песок.
Дымов был небольшого роста, скуласт и молодцеват. Кепка надвинута на лоб. Габардиновый не по времени плащ, сапоги. Торопился он на какое-то важное совещание на остров, что в двадцати милях.
— Помогите, рыбаки, добраться. Люди ждут, — попросил он.
Рыбаки, конечно, посмеялись. Кому охота выходить в море накануне шторма на утлом судне? Верная гибель, если учесть метеосводку и расстояние. Небось, не сорвется собрание и без районного представителя.
— Значит, боитесь, — невесело решил Дымов.
— Не боимся, а понимаем, — рассердился бригадир. — Тебе, молодой человек, заседать не терпится, а у нас дома дети. Кто пойдет сегодня в море — не ровен час, сирот оставит.
— Неужто неженатых в бригаде нет? — усомнился гость.
— Я один, — отозвался Бобриков.
— Пойдешь?
Анатолий зло посмотрел на Дымова.
— Пойду.
Море набросилось на плоскодонку. На гребнях мотор работал вхолостую, руль вырывался из рук. Высокая волна ударила Анатолия в спину, и он упал на сети и якорь. Когда очнулся — увидел Дымова на руле. Кепки на нем уже не было, дождь струился по волосам. Лодка трещала. «Все», — подумал Бобриков.
На острове Дымов сдал Анатолия медсестре. Вечером пришел проведать. И Бобриков заметил, что человек из района совсем не так молод, как вчера показалось. Возле глаз — паутина морщинок. «А ведь у тебя у самого, поди, дети есть…» «Трое», — улыбнулся Дымов.
После этого они не виделись несколько лет. Вторая встреча произошла в тайге под Хабаровском, когда Бобриков служил в армии. Дымов приехал на учения с полковым начальством. Увидел его Анатолий — сердце забилось. Толкнул локтем соседа: «Тот самый». Дымов тоже узнал его и к ужину пришел в толину палатку, как к старому приятелю.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Много забот доставляет рыбакам кета.
Мало того, что нужно предугадать время рунного хода, встретить рыбу во всеоружии. Отловить — тоже мало. Нужно тут же обработать улов. Кету коптят, солят на разный лад. Два надреза на спине — малосольная. Еще два у плавников плюс набор специй — пряного посола. Самый ценный, семужный, посол требует более сложной технологии. Все должны уметь рыбаки.
Но приготовление красной икры — привилегия немногих.
Есть авторитетные рецепты «бывалых» людей: подержал ее с полчаса в соленой воде — и икра готова. Не верьте.
На самом деле икорный мастер должен сначала сварить тузлук, специальный солевой раствор, причем точного, окончательно выверенного его состава не существует. Плотность и насыщенность диктуются качеством имеющейся икры.
Пока тузлук отстаивается в чанах, начинается обработка самой икры. Осторожно, чтобы не повредить икринки, отделяются ястыки. Затем масса охлаждается, пропускается через сита и грохоты, чтобы отслоились тончайшие пленки. И вот икра погружается в тузлук. Несколько часов — и она начинает всплывать. Ее отстаивают и выгружают на стеклянный стол. Под стеклом — сильные лампы. Мастер просматривает буквально каждую икринку, определяя по цвету готовность, вводит в икру антисептики, буру, другие компоненты — все меряется миллиграммами и чутьем.
Но довести приготовление до конца помогает мастеру еще одно, последнее и самое главное его качество… Названия этому качеству пока не придумали. Оно сродни абсолютному слуху у музыканта. Сколько людей играют на инструментах, но абсолютный слух — у единиц. Есть у немногих икорных мастеров свой «музыкальный» слух. Он — в пальцах. В их особой чувствительности. Когда икра прошла все этапы приготовления, мастер легко проводит по ее слою подушечками пальцев. И произносит окончательный приговор: «Готова».
После возвращения из армии Анатолий недолго рыбачил. Колхоз оказал ему честь — послал в Хабаровск учиться на икорного мастера. И здесь у парня открылся этот особый слух. Бобриков обладал им!
Скоро в Ольгохте вступил Анатолий во владение большим амбаром — икорным цехом. Всю весну и начало лета возил он на склад соль, очищал и сушил ее, сплавал в леспромхоз — договорился купить хороший дуб. Когда бревна привезли, распилил их на колхозной циркулярке, гладко обстругал и начал делать, как учили в Хабаровске, маленькие бочки для икры, на пятьдесят килограммов каждая. Пригнал доски прочно, чтобы и бритва в щель не вошла, схватил обручами, покрасил снаружи маслом.
В августе полетели над рекой метлячки — белые бабочки предвестники кеты. Рыбаки ушли на путину, а через сутки прибыла в село первая плоскодонка с икрой. Бобриков взялся за дело. Все пятьдесят бочонков колхозной икры хабаровский холодильник принял тогда высшим сортом.
И стал Бобриков важным человеком в Ольгохте.
Кто его раньше знал? Бобриков и Бобриков, сын гурана, рыбак. А теперь стали бывать в его доме всякие люди. С порога улыбаются:
— Икорному мастеру — почет и уважение! — и распаковывают бутылку. Бобриков достает черпачок икры. Ему наливают.
— Не пьет он у нас! — беспокоилась Мария Федоровна.
Толька через силу проглатывал. Ну и люди!
После путины забывали про Бобрикова, зато на следующую осень, вместе с приходом кеты, начинали появляться гости. Возвращается Толька с засолки — во дворе уже дежурит-дожидается райцентровская машина. То «Москвич», то газик, а иной раз и сама «Волга».
Увидать бы Дымова, потолковать с ним. Словно сбесились люди от этой икры!
— Надо бы тебе строиться, — глубокомысленно решил один из настырных гостей, — горницу повместительней исделать. Погляди, как в соседнем колхозе икорный живет. Полагаю, колхоз поможет материалами. Люди у тебя бывают!
— Тут не краеведческий музей! — вспыхнула Надя.
— А ты помолчи, Надежда, при мужском разговоре.
— Дурак ты, Толька.
Рыба и икра — лицо колхоза. Теперь если собрание или торжественный вечер — Анатолий в президиуме. Сам председатель спрашивает при случае про самочувствие супруги, хотя, небось, видел Надю уже раз пять за день. Надо бы Анатолию быть довольным судьбой. Но не получилось. Еще полгода назад в жизни у него все было просто и ясно. Было…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вечером раздался обычный стук в дверь.
— Командировочных несет, — зло зашептала Мария Федоровна. — Ох, чую я — сядешь ты, Толька! Ребенок ведь будет…
Она откинула щеколду.
На пороге стоял Дымов.
Анатолий вскочил с лежанки, растерялся, одернул рубаху.
— Вы!
Сердце его учащенно застучало.
— Маманя, это товарищ Дымов! Проходите! Стул, маманя!
Дымов прошел в комнату. На лице его появилась незнакомая Тольке улыбка.
— Ну, рассказывай, как ты тут, крестник? Говорят, икорным богом стал?
Он распахнул доброе пальто и вытащил из внутреннего кармана сверток.
— Армянский, пять звездочек. Специально под твою продукцию…
Толька не поверил.
— Ну, чего глядишь? Ты, брат, поторопись, у меня всего час времени. Одна нога здесь, другая…
— Бегу, — ответил Толька, — бегу.
В этот вечер Бобриков впервые выпил с желанием. Утром он на работу не пошел. Пошел в продмаг. Продавщица удивилась его покупке. «Почувствовал, наконец, вкус?»
Начал Бобриков пить. Дважды его вызывал председатель.
— Что с тобой? Почему меры не знаешь? Смотри-и! Низведу в бригаду.
На следующее лето Тольку отстранили от засолки икры: насыпал в чан много буры, испортил всю партию. Обещали отдать под суд, а пока отправили назад в бригаду, к рыбакам. И тут во время лова, в дневное время, Бобриков свалился по пьяному делу с заездки в воду. Еле откачали. Вернули в село…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
…Ночью ворочался он на своей лежанке, бормотал что-то, не давал лейтенанту Легостаеву заснуть. Наутро спохватился — бежать в магазин. Милиционер предупредил с лавки:
— Если снова за водкой — не старайся. Отниму.
— И сам выпьешь?
— В магазин сдам. Назад.
— Да кто ты такой! В магазин сдам! Какое имеешь право? Я что, не самостоятельный? Драться что ли со мной будешь?
— И это можно.
— Не сладишь! Не на того напал, я еще…
— А ну давай руку.
Лейтенант поднялся, несколько раз, для верности, прижал толькину руку к столу. Бобриков вздохнул, высвободил занемевшую ладонь.
— Учат вас, выходит. Если ты такой ученый — объясни, почему тогда ее продают? Не можешь? То-то… Слушай, а ты по какой части работаешь? Почему к нам заглянул?
— Моя зона, — туманно ответил Легостаев.
— Ага, — кивнул Толька, — вроде рыбохраны?
— Вроде…
— Ну ладно, не гляди так, не пойду в магазин. А я вчера про тебя подумал, как увидал милицейские погоны, — ну — все, следователь! Обошлось… Может, вообще не приедет?
— Сейчас-то чем занимаешься?
— Дома больше сижу, чтоб не видели. Гуран все-таки…
— Дымов снова не заглядывал?
— Дымов? — Тольке что-то не понравилось в интонации милиционера. — Ты Дымова не трожь, дорогой товарищ. Понял? А я, что же, — живу. Надежда вот уехала. К родителям. И пусть! Вера, надежда, любовь, одним словом… Дрова ловлю в реке, на зиму мамане. Хорошие попадаются — куда в леспромхозе смотрят? Ты бы поинтересовался.
— Помолчи уж, критикан!
— Не нравится? Бобрикова теперь никто слушать не желает. Ты вроде нашего председателя. Велел, гад, в икорный цех меня не пускать! Боится, напорчу там чего-нибудь. — Толька вдруг улыбнулся. — А я его обхитрил, председателя. У меня лаз есть. Я ночью в него нырь — и в цехе. Днем там сосед работает — Корякин. Бочки на осень делает. А я — ночью. Два бочонка сделал и в общую кучу кинул. Как думаешь, не догадаются?
Газик стремительно ползет в гору.
На холме, у фундамента четвертого дома, Соболев останавливается. На стройке затишье. Ни одного рабочего не видать. Дмитрий Илларионович хватает полными губами «беломорину» из пачки, закуривает, щуря глаз.
— Где народ? — кричит он чумазому крановщику, высунувшемуся из будки.
Крановщик кивает на темный провал лестницы, ведущей в подвал. Придерживая полы длинного синего пальто, Соболев спускается вниз.
— Здравствуйте, орлы!
Бригада — похоже в полном составе — сидит в углу подвала, начальнику видны только стеганые спины.
— Мы не орлы, мы — львы, — бормочет Бобриков.
— Анекдоты в рабочее время?
Неверов, за ним остальные каменщики вскакивают, только Горошек остается сидеть.
— Не узнали, Дмитрий Илларионович…
— Почему не на площадке? — перебивает Соболев. — Который час — знаете?
— Кирпича нет, — отвечает Сережа. — Так с утра и не было…
— Вот оно что! Нашли основание для перекура! Ты уж месяц в Эвороне, Неверов, пора приучиться к дисциплине.
— У нас на заводе дисциплина почище была, — вполголоса замечает Греков.
— По вашей работе оно и видно. Где прораб?
— Побежали за ним…
— Еще вчера сказано ему на планерке — ввиду задержки кирпича бригада должна расчистить площадку. Так в чем дело?
— Смысла в этом нет, — вдруг в тишине заявляет Бобриков.
— Ну-ка, ну-ка! Ты, я замечаю, умнее всех. Пусть хлам так и валяется? Такой у тебя смысл?
— А кто его здесь набросал? Мы? Между прочим, под снегом добра на тысячи денег, цельное полотно от циркулярки вон откопали…
— Так я о том же!
— Нерасчетливо каменщиков ставить на уборку, Дмитрий Илларионович, — набравшись духу, говорит Неверов и розовеет. — Он прав, если по-честному. Один убыток делу.
— Ты хочешь сказать — вам убыток, — поясняет Соболев.
— И это тоже… Но если по-честному…
— Что ты заладил про честность? Думай, что говоришь, выбирай слова, парень.
— Извините, но мы считали для себя, сколько кубометров кладки потеряли за два дня из-за уборки. Получается цифра! Есть бригада разнорабочих, Дмитрий Илларионович, зачем нас отвлекать…
Соболев достает папиросы, присаживается на ящик.
— Курите, ребята. Берите, берите, не обеднею. Конечно, нерасчетливо, сам давно об этом думаю. А что делать? Вы в мою шкуру залезьте. Машин мало, сегодня весь день вожу кирпич на детский сад. Тоже сдаточный объект.
— Ну и послали бы нас туда, — предлагает Бобриков, — на этот сдаточный объект. Там кирпича, я узнавал, на три бригады скопилось.
Начальник усмехается:
— Вот прокурор попался! А?
— Могу и помолчать.
В подвал, наклонившись в проеме, вбегает Бузулук.
— Где у вас тут покалеченный?
— Здесь, — отвечает Горошек, пробуя подняться. — Зря раззвонили, царапина, мелочи жизни…
— А ну сиди! — прораб проходит мимо начальника и опускается на корточки перед Горошком. — Покажь-ка ногу!
Только теперь Соболев замечает, что один из парней — без валенка.
— Как покалеченный? Чего же вы молчите? А я их распекаю!
Он проталкивается к Горошку, отодвигает прораба.
— Ничего себе! Где тебя угораздило?
Морщась, Горошек рассказывает. Таскал тачку с мусором. Площадка — чистый ребус. Пойми, что там под снегом. Оказалось, гвоздь, да еще торчком примерз. Ну и прошел сквозь валенок.
— Забинтовать надо, — решает Соболев. — Глубоко.
— Травма, — подсказывает сзади Бузулук.
Начальник спохватывается.
— У меня тут машина. Сейчас мы тебя домой доставим! Три дня полежи, дело нешуточное. Или все четыре. Ребята, кликните шофера! Ага, ты уже здесь. Вези этого молодца в здравпункт, пусть штопают. А потом в общежитие. Я пешком доберусь.
Горошек, опершись на плечо Гели Бельды, прыгает к выходу. Все прислушиваются к хрипу газика, затихающему где-то внизу.
— Паршивая история, — вздыхает Соболев, снова присаживаясь на ящик. — Производственная травма — это, знаете… Обидно за парня! Вы, ребята, скажите ему, пусть отлеживается как следует. Заработок не пострадает, сто процентов буду платить.
— В таких случаях меньше не положено, — отвечает Русаков. — Закон не велит…
— Что вы, ребята, злитесь? — начальник говорит спокойно, миролюбиво. — Виноват я, что ли? С любым могло случиться, не застрахованы. Дело житейское…
— Горошек, то есть Горохов, еще меньше виноват, — не соглашается Неверов. — Техника безопасности называется, Дмитрий Илларионович, калекой в два счета станешь…
Бузулук выразительно смотрит на Соболева.
— Вот тебе, начальник, глас народа. Видал во дворе доски? Я из них леса сколачивать не стану, хоть выговор запиши, не стану. На растопку еще пустить — куда ни шло…
— Будут другие доски! — твердо произносит Соболев. — Будут. Вот ты, Неверов, о нашей нерасчетливости толкуешь. А сам за расчеты сесть не захотел. Ведь не захотел? Предлагали тебе. И на инженерную должность предлагали — как раз по технике безопасности…
— Мало ли…
— Сами себя мы ругаем, мужики! Один не хочет экономистом работать, другой — площадку подметать. Никто, кроме нас самих, безопасность не наладит.
Сережа чувствует, что сбит с толку.
— И хватит об этом! — Соболев хлопает ладонью по колену, как бы ставя точку на разговоре в повышенных тонах. Вздыхает. — Я тоже недоглядел, чего тут скрывать. Разве за всем уследишь? Каждый день твержу мастерам и прорабам: техника безопасности, техника безопасности… Все нужно самому делать! Слушайте, ребята, а может не будем акт составлять?
— Какой акт? — не понимает Греков.
Бузулук натягивает ушанку и молча уходит. Соболев провожает его взглядом.
— Акт о травме, какой же еще…
— Как не составлять? — настораживается Неверов. — Горошка без зарплаты оставить?
— Да нет! — морщится начальник. — Не поняли вы. Деньги ему будут идти в прежнем порядке. Выписывайте на вашего Горошка наряд, как будто он ежедневно выходит на работу. Ясно?
— Не очень, — отвечает Бобриков, но заинтересованно подходит поближе.
— Вашему товарищу все равно, по какому документу получать свои сто процентов. По акту ли о травме, или по ведомости…
— И что это даст?
— Ему? Ему ничего особенного. А всем вам даст! За производственную травму сейчас строго… Плакали наши премии, боюсь — по всему СУ…
Каменщики молчат.
— Н-не знаю, — Сережа испытывает неловкость, глядит под ноги. — Человек пострадал, а мы на этом…
— Что мы на этом? — спрашивает Соболев. — Ну, договаривай, не стесняйся. В управлении тысяча таких, как ты, тысяча! И всех оставим без премиальных из-за паршивого гвоздя…
— На той неделе Бельды еще руку царапнул как следует…
— Это который Бельды?
— Ну тот самый, что Горошка в здравпункт повез.
— Ага, знаю. Говорили и с ним. Он тоже не хочет людям вредить.
— А кто собирается вредить? — Неверов пожимает плечами. — О другом речь… Если у вас такой порядок, мы что ж, мы не возражаем. Нужно только Горошку сказать…
— И отлично, — поднялся начальник. — Объясните ему. Или лучше я сам. Заеду на днях, надо же проведать человека…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Выходит, вот он — Эворон. Нетронутое до недавнего место. А, может, есть другой Эворон — тот, что поминал отец? Второй месяц прошел, с кем только не говорено в поселке — нет, не знают, не слыхали, что тут раньше было. Ничего не было! Тайга. Петя Сухорадо, секретарь комитета комсомола стройки, басовитый парень в тулупе, бывший шофер, спросил:
— Зачем тебе? Писателем хочешь стать? Стариков бы расспросить, только стариков у нас — раз, два и обчелся. Одни нанайцы, они много не вспомнят. Ты толком объясни, что тебе надо?
Сережа показал тетрадный лист в косую линейку. Сухорадо прочел.
— Родственник твой, что ли?
Неверов кивнул.
— Понятно. Я в Комсомольск собираюсь на конференцию, хочешь, поинтересуюсь? Но навряд там… Может, в краеведческом музее что скажут? Ты смотайся, возьми пару дней за свой счет.
Подумав, добавил:
— Нам бы свой музей наладить неплохо. Экспонаты всякие набираются, хотя бы акт о передаче стойбищем земли под комбинат. Исторический документ! В столе у меня лежит, а надо бы — под стекло и на стенку… Есть еще, слушай, озеро Эйворон, но то у Хабаровска. Так, так… Читал я где-то, в «Тихоокеанской звезде» вроде, и про реку Эморон. Тоже подходит, а? Дальний Восток — он большой…
— Ладно, — сказал Неверов, — извини.
— Ты заглядывай, узнаю что — сообщу… Постой, Неверов, надо бы тебе поручение дать!
— Какое поручение?
— Комсомольское. Башка у меня идет кругом от этих поручений. Требуют из горкома! Вынь да положь! Всех, говорят, охвати. Не знаю, чего уж придумывать. Ты сам помозгуй, потом скажешь, что тебе такое поручить…
— Ну, ты даешь, — усмехнулся Сережа. — Давно на комсомольской работе?
— На Новый год четыре месяца сравняется. Согласился на свою голову! Соболев в городе подсказал кому нужно — ну и выдвинули…
— Начальник здесь при чем?
— Хозяин! Два заявления наверх подавал — верните на самосвал, без толку. Будешь на комсомоле! Учись, говорят, новое поле деятельности осваивай… Соболева там уважают.
— А ты?
— Дмитрия Илларионовича? Вопросик! Голова у него — дай бог всякому. Если б не его личная просьба, давно бы смотался. Во-первых, в зарплате потерял… Я раньше на «зиле» работал…
— Промашку, выходит, дал?
— Я-то? С какой стороны глянуть…
Пытается понять Сергей стройку. Не получается. Вот уж точно: с какой стороны глянуть. Бестолковщина, беспорядок на каждом шагу. Или только ему так кажется? После размеренной и отлаженной заводской жизни?
Но с другой стороны, вот и Юрка Греков заметил, народ здесь «вкалывает как надо», бездельников на стройке не видно. Логично, все приехавшие — добровольцы, Дальний Восток никто им не навязывал, сами слетелись.
Почему же тогда пятнадцатого, в день аванса, накалилась атмосфера в управленческом коридоре, у окошка бухгалтерской кассы? Когда Сережа в обеденный перерыв заглянул туда, в клубах холодного пара толпилось человек тридцать. Аванс у всех оказался жидкий. Новая бригада не в счет — она числилась декаду в новичках.
Несколько плотников с первого участка попросили кассиршу показать им документы. Не иначе, произошла какая-то ошибка. Поглядели ведомости, наряды и расценки, почесали в затылках. Все верно, аванс законный! Плотники чертыхнулись и вышли на мороз…
Почему каждый день до хрипоты, до брани выясняют отношения мастера и прорабы на планерках, и все равно СУ не укладывается в тесные рамки графика? На площадках мерзнет дорогая техника, а по соседству каменщики таскают раствор на себе — на четвертый этаж? Жилые дома, их начали несколько, растут рывками. На днях комиссия задержала прием столовой. Начали долбить асфальт, перетягивать газопровод, не «увязанный» с планом капитальных работ на будущий год. Почему каждый вечер собираются строители в вагончиках мастеров и начинается часовая неразбериха с нарядами?
Чем дольше думает Неверов, тем упорнее возвращаются его мысли к коротенькому слову «наряд».
В самом деле, для чего ежедневно после рабочего дня на каждой строительной площадке мастера заполняют — или, точнее, закрывают — этот документ? Как только кончается смена, плотники и каменщики начинают вспоминать, что они такое сегодня сделали. Один перегородку выложил. Второй полы шлифовал. Третий оконный проем цементировал.
— Не врешь, Кузьмич? — спрашивает мастер.
— Вот те крест, — отвечает тот, что полы шлифовал.
— Так и запишем, — бормочет мастер, царапая несколько слов в наряде. Затем его отправляют в управление для начисления зарплаты.
Но ведь не только и не столько для этого существует наряд!
Какой-то обратный смысл получается! Что он — итог работы? Неверно. Составлять его нужно до трудового дня, перед началом смены, а лучше — за день до нее! Так и на заводе делалось.
Конечно, это хлопотно. Надо прикинуть, какие материалы есть под рукой и какие прибудут, какой фронт работ имеется, сколько людей выйдет, что они смогут сделать. Короче, рассчитать и распланировать весь завтрашний день для каждой бригады. А потом уж и выписывать наряд. И получит его бригадир, как распорядок дня. Как приказ.
Конечно, это для мастеров хлопотно. Но зато строители перестанут заниматься чем попало. Будет на стройке дело и порядок. Если нет кирпича, никто его ждать и не станет. Потому что в наряде ясно написано: готовить сегодня траншеи. Правильный наряд — великая штука, подумал Неверов. Не в нем ли соль?
Пришел на площадку Сухорадо. Неверов выложил ему свои сомнения. Тот пожал плечами.
— Считаешь, дураки у нас в СУ сидят? Недопетрили?.. Я-то в этих делах не волоку, сходи к Соболеву. Главное вот что: говорят, в вашей бригаде баянист завелся. Давай его сюда, позарез нужен!
Пробовал Сережа поговорить и с Бузулуком. Прораб только улыбнулся.
— Тоже Америку открыл. Мастера не хуже твоего всю механику знают. Только Соболеву никто не скажет.
— Боятся?
— Чего им бояться…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На самом краю вырубки, у сопки, километрах в двух от строительства, вкопан в землю шест с флюгером. Рядом с шестом дощатый домик о двух комнатах, в одной — буфет и касса, во второй — Таня Куликова в синей форме и валенках, начальник аэропорта и его диспетчер в одном лице. Раз в неделю по зимнему расписанию прибывает в Эворон вертолет.
День этот — понедельник.
Все остальные дни скучает круглолицая пухленькая Таня, вздыхает над растрепанной книжкой «Женщина в белом», лениво переговаривается по спецсвязи с далеким городом, пристально — то приближая, то отдаляя лицо — смотрит на себя в зеркальце, приподымает брови, раскрывает пудреницу… Зато в понедельник! Каких только людей не бывает в аэропорту в понедельник, кто только не заглядывает в ее служебный кабинетик: и бородатые опасные «таежные волки» в меховых унтах — геологи, и управленческое солидное начальство в монгольских дубленках, и всякие разные командировочные; приезжает с судками из поселка буфетчица тетя Нюра.
— Танечка, наведите еще разок справочку — сорок минут прошло!
— Будет, вышла машина! Уже запрашивала, товарищи!
Изредка дожидается вертолета, как сегодня, какой-нибудь парень с гитарой и рюкзаком или девушка на чемоданчике — таких мало, но бывают. В домик они, как правило, не заходят, сидят на улице, на отшибе, мерзнут. «Возвращенцы» — называет их Таня.
Самое интересное — встречать новеньких. Едут, едут в Эворон люди, а весной ударный комсомольский отряд надо ждать, Сухорадо говорил на собрании (Таня протокол вела) — целых триста человек из Москвы. Из самой Москвы! — замирает танино сердце. Выросла она в поселке Кавалерове, в Сихотэ-Алине, и столицу видела только по телевизору.
Весной хлопот прибавится — аэропорт начнут расширять, строить взлетно-посадочную для ИЛ-14.
Сегодня новеньких немного. По откидной лесенке из вертолета спрыгнул на снег парень с гитарой и рюкзаком — до смешного похожий на того, что уезжал, они даже переглянулись, еще трое девчат с допотопными сундучками («опять крестьян несет» — снисходительно отметила Таня), последняя девушка помогла сойти старенькой бабке с котомкой, в бархатной, домашнего пошива шубейке. Куликова приняла почту и посылки, провела посадку, оформила документы — кудрявый пилот Дудин стоял рядом и по обыкновению:
— Куликова, в последний раз предлагаю — сжигай мосты!
— Сашенька, ты же рыжий!
— Оскорбляешь…
— Кольцо обручальное хоть сними.
Завертелись, набирая обороты, лопасти, полетела, запорошила Таню поднятая ветром поземка — и снова тишина на краю вырубки, только поскрипывает в вышине флюгер. Куликова зябко поежилась в своем накинутом поверх кителя на плечи пуховом платке, заторопилась назад.
— Доченька, как до города добраться? — окликнула ее в домике старушка с котомкой.
— Города? Нету здесь города, бабушка!
— Эворон-то…
— Был бы это город! Вы к кому приехали, бабуся?
— А вот, погляди, на бумажке адрес начертан.
Таня поглядела.
— В управление вам надо. Посидите, погляжу на улице попутчиков…
На улице укладывал в сани мешки и посылки Толька Бобриков — попросили подменить заболевшего почтового работника.
— Ага, ты еще здесь! Подожди, пассажир один для тебя нашелся.
— Какого пола? — спросил Толька.
— Успокойся, женского…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Горошек провалялся в общежитии десять дней.
Потом пришла медсестра и повязку с ноги сняли. Прихрамывая, он выбрался из общежития и заковылял по поселку на свою строительную площадку.
Фундамент здесь уже был готов, бригада закончила проходные каналы, оборудовала подвал — завершила так называемый нулевой цикл, закладку дома до первого этажа. Впрочем, когда произносилось это слово — «дом», все принимали его не слишком всерьез. Не верилось, что ежедневная, в общем-то простая работа — таскание кирпичей, песка, гравия, трамбовка, кладка перегородок в подвале — и есть сооружение самого настоящего здания, где будут жить люди. Дома пока еще не было видно.
Настроение резко изменилось накануне возвращения Горошка. После того как Степан Дмитриевич Бузулук натянул на колышках бечеву вдоль фундамента, взял первый силикатный кирпич и уложил его на дымящуюся лепешку раствора.
— Класть строго по бечевке, просветы — как я учил, углы буду делать сам. Начинай, — скомандовал он.
Сережа, за ним Бельды, Греков, Бобриков, Русаков и другие каменщики, посмеиваясь, начали повторять действия Бузулука. Ряд за рядом, строчка за строчкой пепельный кирпич ложился на свое место, и к обеду Юра Греков вдруг заметил:
— Братцы, глядите, что делается — мне уже по грудь!
Они отошли в сторонку и как бы впервые увидели: стена, ровная, настоящая, почти чужая, уверенно поднялась почти на метр вдоль всей площадки! Недоверчиво переглянулись. Знакомый, изученный до мелочей за прошедшие недели пейзаж — присыпанные снегом сосновые стволы и сучья, горки кирпичей, ажурный кран — казался в соседстве с новой невысокой стеной совсем иным, непривычным. Стена была чужой, снова подумал Греков, но тут же взгляд его выхватил в третьем ряду выщербленный кирпич, который он хотел выбросить, но Бузулук остановил: «Крепкий кирпич, садовая голова, я тебе выброшу! Потом бетоном заровняешь…» Увидел этот кирпич — и обрадовался, стена стала «своей».
На следующий день она поднялась выше человеческого роста, бригада начала сколачивать первые леса. Смутное раньше недоверие сменилось сперва растерянностью, потом общей озабоченностью — в общежитии, на перерывах, только и говорили, что о своем доме. Теперь уже Степан Дмитриевич тайком посмеивался, глядя на «молодежь», — этот взрыв серьезности ему был хорошо известен, не одну бригаду вот так нянчил…
Разглядев Горошка, ребята замахали ему ушанками и рукавицами сверху, со своего второго этажа:
— Привет травматику!
Из четырехугольной дыры подъезда выскочил Неверов — курносый нос и выпуклые щеки пылают от мороза. Словно гладко выбритый Дед Мороз! Комбинезон чуть не вдвое шире Сережи. Горошек улыбнулся — не похож Сергей Павлович на работягу!
— А? — похлопал Сергей по кладке. — Получилось? То-то. Выпустили тебя на волю?
— Выпустили, — кивнул Горошек. — Куда мне сейчас?
— Сходи для начала в управление, получи премию, — ответил подошедший Бузулук. — А потом я тебя определю.
— Ладно.
Кассирша в бухгалтерии порылась в ведомостях, однако фамилии Горохова не нашла. Ну да, бригада уже получила, а вот вас нет здесь, молодой человек.
В обеденный перерыв Бузулук с Неверовым спустились в управление.
— Ходите, выясняете! — недовольно сказала кассирша. — Я же вашему товарищу русским языком… Как, еще раз, его фамилия? Нет, не причитается… И про травму ничего не знаю. Мне дают список — я и выплачиваю.
— Зайдем к начальнику? — предложил Неверов прорабу.
— Пустое дело. Не поможет.
— Как не поможет?
— А вот так! Молодой ты еще, а я Соболева знаю…
— Что ж вы раньше молчали? — удивился Сергей.
— Молчи, говори… Устал я этим заниматься. Вот сдадим дом — и хватит! Мне знаешь — сколько лет?
— Н-не знаю. Лет пятьдесят, а что?
— Шестьдесят шесть. Понял?
— Нет. Вы толком объясните, Степан Дмитриевич…
— Дай-ка сигарету. Я почему сюда приехал? Два года, думаю, поработаю — пенсию человеческую себе обеспечу… Весной сравняется два года. И тогда привет! Тогда я плевал на этого, — и он кивнул в сторону обитой стеганым дерматином двери. — А сейчас не могу, считай меня старым дураком…
— Ладно, Степан Дмитриевич, успокойся… Мне, во всяком случае, до пенсии далеко!
Соболев, оторвавшись от бумаг, оглядел вошедшего.
— Я сегодня не принимаю, объявление на дверях висит.
— Знаю, Дмитрий Илларионович, — Сережа сдернул ушанку. — Но чепуха у нас получилась с Гороховым…
— С каким Гороховым? Что за чепуха? Объясни, если уж вошел.
— Который ногу повредил. Каменщик из нашей бригады. Помните? Вы при этом еще были, с белыми волосами такой…
Соболев задумчиво проводил взглядом дым, плывущий к потолку.
— Теперь вспомнил. Как же, — он сделал округлый жест папиросой, — маленький, на девчонку похож, как же!
Сережа удивленно посмотрел на начальника. Что он, всерьез? Ведь на той неделе приходил в общежитие, с Горошком задушевно беседовал!
— Ну как, окреп парень?
— Он здесь, в коридоре, позвать?
Соболев покачал головой.
— Незачем. Я его не приглашал. Так в чем дело? Премия?
— Ну да!
— Премию мы платим, Неверов, тем, кто работает. А Горохов дома лежал. Лежал?
— Но ведь травма! Вы же сами сказали — заполнять на него наряд…
— Верно, ваши бумажки у меня. Зарплату я по ним выдал, как договорились. А премии — другое дело. Бухгалтер у нас строгий. И хотел было — бухгалтер на дыбы! Я, брат, тоже не все могу, — начальник развел руками. — Шестьдесят человек по СУ не получили премии, и каждый в мою дверь стучится!
— По той же причине не получили? Пострадавшие?
— Фу, как громко! Пострадавшие! Любите вы, молодые, из мухи слона делать…
Соболев выдержал паузу и тихо добавил:
— Подумай, на что меня толкаешь! Прочти КЗоТ.
Сережа подошел к столу, поближе ко вдруг прищурившемуся Соболеву, торопливо, оборвав пуговицу, расстегнул комбинезон на груди. Достал из внутреннего кармана сложенный вчетверо желтый бланк.
— А такую бумажку вы оплатите?
Соболев, недоверчиво, не понимая в чем дело, взял протянутый документ, развернул, прочел, далеко отстранив от лица. Положил его на стол, разгладил на стекле, еще раз прочел. Уголки полных губ расползлись в улыбку. Начальник приподнял лицо и с интересом поглядел на Неверова.
Конечно, это было мальчишество! Но Сережа не сразу понял, чем оно может кончиться.
Несколько дней назад в бригаде решили провести опыт. Мысль родилась, когда Неверов говорил с Бузулуком и Сухорадо о нарядах. Местный порядок их заполнения — после рабочего дня — может привести к прямым злоупотреблениям. Потому что мастера фиксируют в нарядах выполненные работы прямо со слов. Что скажешь, то и будет в наряде. А если найдется умник, который наговорит про свою работу три короба небылиц? Прогуляет, к примеру, а мастеру доложит, что вынул два кубометра грунта? Так и появится эта фантазия в наряде?
— Это ты уж пересолил! — засмеялся, помнится, Бузулук.
Бригада заканчивала в те дни устройство подвального помещения.
Вечером, в вагончике прораба, когда подошла очередь докладывать о сделанном за день, Сережа подмигнул ребятам и продиктовал: «Проходные каналы». Мастер спокойно записал два слова в наряд и подвинул его Неверову.
— Завизируй у прораба и главного.
Бузулук тоже размашисто расписался на документе. И главный инженер поставил свою подпись. Опыт удался.
Те слова, которые нужно было внести на самом деле в наряд, звучали несколько по-иному: «проходные полуканалы». Всего четыре буквы разницы. Но за пределами орфографии разница становилась более ощутимой. Проходные полуканалы — это узкие подвальные коридоры, в которых человек может двигаться, только согнувшись в три погибели. Проходные каналы в два раза выше и просторней. Отрыть проходной канал — значит вынуть вдвое больше земли, уложить вдвое больше кирпичей, получить вдвое больше денег.
Когда все подписи на наряде были собраны, Сережа положил его перед прорабом.
— Возразите что-нибудь, Степан Дмитриевич!
Бузулук сдвинул шапку на затылок, прочел, вникнул и захохотал.
— И я на эту удочку попался! Ловко, Сергей! Тащи наряд к Соболеву, пусть полюбуется, как его система действует.
— И потащу! — пообещал Неверов, пряча бумажку во внутренний карман.
Лохматилась она там несколько дней, а то и целую неделю — Сергей позабыл о наряде. Да к тому же и начальник куда-то запропастился. Раза два Бузулук пробовал звонить в контору, согласовать надо было вопрос, но Калерия не соединяла с начальником:
— Нет его. И завтра не будет!
— В тресте, что ли?
— Лицензию на отстрел кабана получил.
— Какой кабан, честное слово, когда план трещит?
— У Дмитрия Илларионовича никогда ничего не трещит, — ледяным тоном поправляла Калерия.
— Слушай, ты мне без дипломатии, — настаивал Степан Дмитриевич (позарез требовался движок, без Соболева не дадут), — что он, пешком на охоту отправился?
— На газике, как всегда.
— Не умеешь врать, вашего шофера в данный момент из окна вижу — с моей подсобницей треплется…
— Пора знать — Дмитрий Илларионович сам за рулем на охоте. Врать!
— Доконаешь ты меня, Калерия…
Сейчас, в кабинете Соболева, взвинченный нотацией неизвестно за что, Сергей вспомнил о наряде. Чего же ждать?
В ту минуту, когда он протянул наряд начальнику, мелькнула мысль — зря! Не надо бы. Но уже было поздно.
— А такую бумажку вы оплатите?
Соболев с нескрываемым интересом поглядел на Неверова.
— Такую я бы оплатил, — сказал он, растягивая слова. — Все подписи на месте. Ты, я вижу, парень не промах…
Сережа вспыхнул. Что он имеет в виду? Подошел к столу, чтобы забрать наряд, но начальник накрыл его белой ладонью и, продолжая улыбаться, произнес:
— Я тебя не задерживаю.
Познакомился Неверов с Горошком в Воронеже.
Однажды утром, переодевшись в бытовке и шагая по проходу механического цеха к своему рабочему месту, Сергей заметил новичка.
Механический цех — самый просторный и многолюдный на заводе, новички здесь не редкость, но этот парнишка вдруг привлек к себе внимание.
Стоял он, прислонившись к станине станка, и тоскливо поглядывал на пожилого токаря.
— Что у тебя за глазомер! — услышал Сергей раздраженный голос — Пять раз было говорено: сперва прикинь, рассчитай, а потом включай обороты. Стопори! Где разводной ключ?
— Где-то тут был…
— Где-то… Первейший инструмент на виду должен быть. Допускаю — в кармане спецовки. А ты, друг, спецовкой брезгуешь. Гляди, завтра не получишь на складе — не допущу до работы… Теперь иди-ка сюда, наклонись. Да ниже, ниже, не переломишься. Что у тебя внизу валяется? А?
Мальчишка вздыхал, украдкой поглядывал в сторону пролета, где висели большие круглые часы.
И главное, что бросилось Сергею в глаза, — одежда. Светлые брюки в обтяжку, бархатная — бархатная! — рубашка, остроносые (полсотни на барахолке) туфли. Светлые, почти белые волосы уложены волнистым коком. Модники, полагал Сергей по своим наблюдениям, народ шумный и нахальный, а тут…
Он ничего, в общем, не имел против моды. Хотя в городе к «стилягам» отношение было суровое — комсомольские патрули и дружинники, случалось, вспарывали где-нибудь в подворотне возмутительные брюки «дудочки», в которые разве что с мылом влезешь. Но гонение успеха не приносило. «Стиляги» росли, как грибы, обзаводились голубыми наваченными пиджаками, повязывали упрямые шеи шелковыми платками, выстраивались с рассвета в очередь к парикмахеру Науму на улице Никитинской, единственному мастеру, освоившему стрижку «канадка» — взметнувшийся надо лбом кок. Со скрипом, под осуждающий свист окраин, новая мода пробивала себе права гражданства.
Он ничего не имел против моды, но — здесь, на заводе, в промасленном и продымленном механическом цехе? Сергея обогнала на своей машине электрокарщица Валя, притормозила на повороте, оглянулась, как и Неверов, на чудного новичка и «прыснула».
Потом, по ходу долгого рабочего дня, белоголовый мальчишка с девичьими льняными прядями — Федя Горохов — то и дело попадался на глаза бригадиру, участки-то по соседству. На новичка покрикивали (потому и запомнилось имя), гоняли за деталями в заготовительный, выговаривали за долгое отсутствие. Федя, заметно было, терялся и еще больше мрачнел.
«Отпугнем, — подумал Неверов. — Он и так к нашему делу мало приспособлен. От горшка два вершка». Надо бы выбросить все это из головы, но что-то в подростке упрямо нравилось бригадиру, как бы поддразнивая. Застенчивость? Мальчишеское худенькое лицо (Буратино — вот-вот, Буратино!), голубые глаза в белесой опушке ресниц?
Пожилой токарь соседнего участка настоял, чтобы ученика перевели куда подальше. Какой из него работяга? Только время на учебу зря ухлопаешь. Появилась карикатура на модника в цеховой стенгазете. Федя был изображен с задранной птичьей головкой, в громадном галстуке. В таком виде он бежал мимо станков, из-за которых с укоризной поглядывали серьезные лица. Карикатура была подписана обобщающе: «Горошком по жизни».
И прозвище приклеилось.
Несколько дней спустя Неверов кое-что узнал о Горошке. Не специально — Людмила Парфеновна Запрягаева, куратор цеха, пригласила на расширенное заседание комитета профсоюза, слушался вопрос — подготовка достойной рабочей смены в коллективе механического.
Завод не испытывал, как отметила в своем выступлении Запрягаева, кадрового голода. Но озабоченность была: «Мало молодых людей приходят сюда по убеждению. По внутреннему выбору. Теряют, что ли, товарищи, наши рабочие специальности притягательность для юношества? Не должно бы! Вот профессия станочника, к примеру, почти инженерного мышления требует».
На заседании в числе случайных людей на заводе и назвали таких ребят, как Горохов. Каждое утро — опоздания, интереса к делу нет. Отстаивают в цехе положенные часы без проку для себя и завода.
— Нам такой народ не нужен! — как всегда, энергично рубила воздух рукой Запрягаева, полная и уверенная в себе женщина. — Набрали несмышленышей на свою голову! А зачем они на завод пришли — спросили мы себя? Числиться где-то до призыва в армию! Чтобы соответствующие органы не призвали к порядку.
— Ну зачем так? — заметил с места один из членов цехкома. — Кто по этой причине, кто по иной. Вы, Людмила Парфеновна, обобщаете все…
— Вот-вот! Не хотим мы и не умеем обобщать! Тут, товарищи, наша незрелость. Скажи мне, Мельников, откуда взялся на твоем участке этот, как его (она заглянула в блокнот) Федор Горохов? Это же, как пишут в нашей прессе, фирменный пижон! И хорошо, что народ продрал его в стенгазете с позиций принципиальности! Не удивлюсь, если увижу его, извините, с гитарой в подворотне…
— И пусть себе играет на здоровье, — шепнул Неверов соседу.
— Не поймут нас, товарищи, — убежденно сказала чуткая на ухо Запрягаева, — не поймут, если будем искать рабочую смену в подворотнях. Ни в парткоме, ни там, — указала Людмила Парфеновна глазами выше.
Кочетовкин покатал по столу перед собой бумажный шарик и спросил:
— Что вы предлагаете?
— Мы тут посоветовались, — ответила Запрягаева, — и решили разобраться с такими, как Горохов, внести ясность и выносить вопрос!
— Разобраться надо, — кивнул Сергей.
— Вот и займись, Неверов. Я подскажу, чтобы это оформили как поручение цехкома. Только не думаю, что будет толк, поверьте моему опыту. Приходят ребята из ПТУ — любо посмотреть. Подобранные, грамотные. А от Горохова духами разит! Я б его родителей спросила как следует за воспитание сына…
— Да что вы на парня набросились? — не выдержал Толя Головков, токарь из бригады Неверова.
— Мы тут не набрасываемся, а констатируем, беспокойство проявляем! Выбирай слова, Головков! Лично я считаю, что от прически до мировоззрения один шаг. И попрошу не улыбаться, Головков, здесь заседание, а не концерт художественной самодеятельности. Вопрос предельно ясен с любых позиций.
Сергей решил не откладывать дела в долгий ящик и сразу же после заседания заглянул в отдел кадров — узнать адрес Горошка. Впрочем, в тот вечер домой к нему он не пошел — неловко показалось, они ведь даже не были знакомы. Так, покрутился во дворе.
И обнаружилось, что Горохов — сирота.
Пятнадцатилетний Федя только что закончил семилетку. Живет вдвоем с больной двоюродной теткой. В общей квартире. Пенсия у тетки небольшая, вот и подался на завод.
«Ничего себе — ясен вопрос», — подумал Неверов, покидая двор Горошка.
Бригада у Сергея — пять человек. Недавно одного из токарей проводили в армию. Теперь, выходит, четыре. Когда Володю Колесникова провожали, весело было, празднично в общежитии, выпустили специальную «молнию», посвященную новобранцу. А уехал он — грустно стало.
Конечно, желающих попасть в бригаду Неверова хватает — коллектив на заводе известный, о нем и в «Коммуне», областной газете, писали, и фотография Сергея — на заводской Доске почета. Несколько месяцев назад бригада взяла обязательство: освоить новый многооперационный станок. Такие станки в будущем оттеснят обычные, но пока на завод прибыли первенцы, и многие уклонялись от них — зачем рисковать? Освоить станок — труд немалый, часто неблагодарный. То ли дело на привычном, отлаженном работать.
Начальник цеха Иван Семенович Кочетовкин мог и в приказном порядке перевести кого-нибудь из токарей на обслуживание новой техники. Однако медлил. Время позволяло найти добровольцев — добровольцев фронтовик Кочетовкин уважал. Таких людей, чтобы на деле доказали — можно и новинку освоить, и план не завалить. Он уже прикидывал, с кем из опытных рабочих поговорить, когда к нему пришел Сергей и попросил смонтировать один из станков на его участке.
Такому добровольцу Иван Семенович не обрадовался.
— Не горячись, Сережа. Успеешь еще. Не для тебя это…
— Почему, батя?
— Договорились же — на службе я Иван Семеныч!
— Да ладно, все знают, кем я тебе довожусь…
— Фамилии у нас разные. Мало ли что болтают!
— Батя, не надоело в прятки играть? Свои же люди кругом…
— Закрой-ка дверь!
Сережа поднялся, но, идя к двери, пожал плечами.
Он всегда был послушным и покладистым. Иван Семенович не сомневался, что так оно будет и на этот раз.
— Твое дело сейчас — учиться. Понял? Грызть гранит. Высшее образование — все этому подчинить! Станками другие люди займутся, людей в цехе достаточно.
— Но почему не я?
Неверов не ожидал того, что скажет Кочетовкин:
— Потому что мне скоро уходить. Ты свою цель видишь? Кому я цех передам?
— Мне, что ли? Как — уходить?
Кочетовкин помолчал. Ответил только на первый вопрос:
— Тебе, Сережа. Кому же еще. Ты мой сын. Но это никого не касается и нечего подчеркивать… Главное — дело! И тут меня в дирекции и парткоме криво не поймут.
— Но…
— Позволь! У станка ты отстоял достаточно. Есть и опыт руководящей работы…
— Отстоял?
— Ну показал себя! Какая разница? Осталось подналечь на инженерную подготовку — чем не начальник цеха? Плюс небольшой административно-хозяйственный ликбез, тут на меня рассчитывай, экономику подучи — голова у тебя светлая. Вот куда я гну, Сережа! Я в этот цех полжизни, если не всю целиком, вколотил — в чужие руки не отдам…
Сережа не узнавал Ивана Семеновича.
— Батя, что с тобой? Цех — не дача…
— Ладно, я тебе сказал.
Сережа отрицательно покачал головой.
— Зачем мне это? И не так надо…
Иван Семенович улыбнулся.
— Мне лучше знать — как.
Сережа не улыбнулся в ответ.
— Станок я все-таки возьму.
— Ладно, станок возьми.
— Пошел я, — он был в растерянности.
— Погоди. Если уж так, людей в бригаде подготовь. Чтобы не только ты, все были согласны со станком возиться. Штука не простая. Придется после смены задерживаться в цехе, не хотел я этого…
— Скажи все-таки, почему ты решил уйти?
— Еще не решил. Да и не я…
— А кто? Директор?
— Ну, с директором-то у меня полное взаимопонимание, он и слышать не желает.
— Тогда не пойму…
— Я сам себя иногда плохо… А больше — не себя! Ясность куда-то делась, что ли… Не могу объяснить, да и не надо, наверно.
— Что, что объяснить?
— Голова вот болит. Иногда кажется, не цехом руковожу — мною он командует, ведет, неприятно это, Сережа. Как слепой с поводырем. И не цех даже, а не разберусь кто. События… А куда ведет? Я раньше завод, Сережа, как свои руки-ноги ощущал… Здоровый человек всегда так, тело свое чувствует, уверен в нем.
— В санаторий надо, батя, я же говорил…
— Не о том! Какой санаторий? От чего меня лечить? На фронте не чувствуешь своего тела — в резерв, не вояка… Ладно, забудем, все пока в норме. Раскудахтался не ко времени, тебя напугал. Так станок… станок. Не забыл, что у вас обязательство — сто десять процентов годового? Не пришлось бы пересматривать, некрасиво будет.
— Обязательство оставим без изменения.
— Значит, попотеть придется. Весь цех, а то и завод будут следить за тобой, ревниво и придирчиво. Такие чудеса. Лично я вокруг вас общественное мнение обязан буду разогреть. Чтобы маловеров и любителей длинных рублей поучить… Непросто, Сережа, обеспечить уверенность в хорошем заработке.
— Это так важно?
— Вот я сказал — любители рублей. Неверно сказал. У каждого человека дома семья, каждому охота жить в приличной квартире, не нуждаться. Плохо это? А новая техника — пойми ее. Авось получится работа, авось нет. Как оно на заработке отразится? И надо доказать, что технический прогресс выгоден не только заводу, но и каждому из нас. Задача бригады, выходит, политическая…
Странный осадок этого разговора с Кочетовкиным держался долго, потом подоспели проводы Володи Колесникова в армию, и бригада попала в тяжелое положение. Ушел квалифицированный парень, уже освоивший многооперационный станок. Новому человеку, которого подыскивали, предстояло в ускоренном темпе проделать путь, уже пройденный на участке Колесниковым, чтобы войти в бригаду на равных. Пока же такого человека не было, и отставание — бригада работала на один наряд — росло с каждым днем.
Администрация цеха несколько раз предлагала на смотрины передовиков с соседних участков.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Выходя из бытовки вместе со шлифовщиком Толей Головковым, услыхал Сережа надсадный кашель за дверью курилки. Заглянули туда и увидели Федю Горохова. Он сидел на скамейке и утирал слезы. В руке у него дымилась сигарета.
— Простудился? — спросил Неверов.
— Да нет, все в ажуре, — ответил Горошек, неприязненно посмотрев на станочников.
— А кашель откуда?
— Так, мелочи жизни. Вам что? — отвернулся новичок и затянулся сигаретой.
Приступ кашля тут же повторился.
— Учишься курить, — понял Толя. — Конспиратор…
— Нельзя что ли?
— Тетя знает про это?
— Тетя? При чем тут она, сам не ребенок.
— Тебя Федей зовут, правильно? — спросил Неверов. — Мне, Федя, двадцать пять, армию отслужил, а не закурил…
Горошек неловко затушил сигарету.
— Пример — не доказательство.
— Ого, афоризм!
— Разрешите удалиться?
— Ты не обижайся…
— Где нам…
Неверов и Головков проводили взглядом подростка. Очень удивился начальник цеха, когда Сергей зашел к нему и доложил, что бригада наконец нашла замену Колесникову.
— Ну, кого приглядел? — благосклонно спросила сидевшая у Ивана Семеновича Запрягаева.
— Пижона нашего, Федю Горохова.
— А кроме шуток?
— Всем в бригаде он нравится.
Запрягаева нахмурила брови, строгим взглядом посмотрела на Неверова.
— Мы тебя не понимаем, Сергей! Ты у нас, можно сказать, передовик, правофланговый. Но летаешь в этих… в империях. До экспериментов ли сейчас?
Сергей усмехнулся. Но тут же прогнал усмешку.
— Парень, между прочим, сирота…
— Вот оно что! Мы, Неверов, не детдом, не богадельня.
— Погоди, Людмила Парфеновна! — прервал ее Кочетовкин. — Богадельня!.. Суровый ты человек.
— О задачах надо думать. Кривую графика видел, Иван Семеныч? Цифры серьезные.
— Работать он пока не умеет, но мы научим, — продолжал Неверов.
— Я категорически возражаю.
— Но Горошка мы берем.
Когда Сергей ушел, Запрягаева постучала карандашом по столу и сказала Кочетовкину:
— Детство свое вспомнил, вот в чем дело. Никакой сознательности! Слушай, Иван Семеныч, тебе не кажется, что наш Неверов слегка загордился?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В новой бригаде Горошек почувствовал себя не в своей тарелке. И сам бригадир, и шлифовщик Головков, и сверловщик Греков, и фрезеровщик Катков показались людьми малопонятными — молчаливыми и замкнутыми дядьками. Он быстро разглядел причину замкнутости — новая бригада была поглощена делом, похоже — каждая минута у нее на учете. Неверов взял Федю к себе учеником, на круглошлифовальный. Показал и назвал основные узлы станка, его блоки, попросил внимательно прочесть табличку над станком — правила техники безопасности. Сказал: присматриваться к его работе, если что неясно — спрашивать. И как бы забыл о Горошке.
Федя понимал, что с прежнего участка его турнули за «нерадивость». Нерадивым, то есть бездельником, он себя не считал. Когда покрикивают и поглядывают — все из рук валится, кого хочешь спроси. На прежнем участке он уже начал привыкать к нотациям, и по инерции рассчитывал на такое же обращение. Здесь рабочие почему-то сговорились не глядеть в его сторону.
Сергей помнит: такая ситуация сначала сбила Федю с толку, а потом подействовала успокоительно. Он вздохнул свободнее. Получив от бригадира задание отшлифовать простую деталь, самостоятельно закрепил ее, включил обороты, подвел вращающийся абразивный круг и детали. Полетела мельчайшая сизая стружка в ящик. Скорость он сразу установил — 35 метров в секунду, заметив, что на такой скорости работает бригадир. Всего на какое-то неуловимое для Феди мгновение больше, чем надо, работал станок, и Неверов по слуху определил: ученик запорол деталь, перешел за допуски. Сразу после замера это понял и сам Федя.
Бригадир указал на вторую деталь и попросил только сбавить скорость. Да, Горошек в новой бригаде почувствовал спокойствие.
Он начал приглядываться. Участок делал коленчатые валы, втулки, оси, фланцы и другую темную штуку. Стояли здесь два шлифовальных, два сверлильных и фрезерный станок, на отшибе — новый многооперационный, в обтекаемом кожухе, как на рисунках в журнале «Техника — молодежи».
Повышенного интереса к бригадному хозяйству новичок не проявил, границ участка он не ощущал. Что этот станок — что тот. Слушал утренние задания Федя внимательно, но вопросов никаких не задавал. Сергей поручил Толе Головкову как-нибудь показать Феде завод, от заготовительного цеха, до сборочного, объяснить, для чего существует механический, какое место занимает в общей технологической цепочке.
Толя потом докладывал.
— Молчит, и все тут. Идет рядом, как глухонемой. Нудно ему здесь — вот что. Отстукало пол пятого — извинился и смылся. А я перед ним соловьем! Фразу не дал закончить…
— Не вошел во вкус, — утешал Толю бригадир.
— У него вкус другой, Сережа. Тряпье.
— Глупости. Он сирота, — качал головой Неверов.
В бригаде давно отладился приятельский порядок: вместе на работу, вместе с работы. Вместе на футбол или в кино. Жили все, за вычетом бригадира, в одной комнате. Вскоре после появления Горошка собрались на речку Усманку порыбачить. Однако в пятницу, накануне поездки, Федя объявил, что у него завтра «туговато со временем». Поехали рыбачить без ученика.
— Нашли ради кого стараться, — негодовал вслух Катков. — Министр, понимаешь, туговато со временем…
— Похоже — сбрехнул, — соглашался Греков. — И в театр на той неделе отказался.
В понедельник, выждав пару часов после окончания смены, Неверов постучался в федину квартиру. Горошка дома не оказалось. Соседка привела в угловую комнату. Здесь на диване, под пледом, лежала, астматически дыша, пожилая женщина. Сергей назвал себя. Хозяйка велела отвернуться — набросила халат, засуетилась, стала доставать из буфета сахар, чашки, включила электроплитку.
— Вы не беспокойтесь, — сказал Неверов. — Сыт я, на минутку забежал. Федя-то где?
— Где ж ему быть, на заводе.
Сергей поглядел на часы. Шел восьмой. Смена закончилась в четыре.
— А скоро придет?
— Да вы что, не знаете? Как всегда, часов в десять, а то и позже. Ваше дело такое, рабочее…
— Ладно, зайду в другой раз, — сказал Неверов.
Он тоже, как и Горошек, пришел на завод в пятнадцать лет.
Такие обстоятельства сложились.
Вырос Сережа в семье Кочетовкиных, можно даже сказать — был сыном Ивана Семеновича и Зои Дмитриевны, если бы не одно: он носил другую фамилию.
Ту самую, что была написана синим химическим карандашом на фанерной дощечке, а дощечка болталась поверх пальто мальчишки, когда Иван Семенович впервые увидел его.
Зоя Дмитриевна много раз за минувшие годы просила мужа усыновить Сережу по всем правилам закона, но Иван Семенович противился.
— Пацан помнит, что он Неверов. Память дело хитрое, Зоя. Пусть помнит! А батей он меня и так зовет, тебя — матерью. Чего же еще?
Семья Кочетовкиных на заводе — семья уважаемая. Еще со времен войны трудится она в механическом цехе, муж — у станка, жена — кладовщицей. А потом и приемный сын потянулся к токарному делу, едва семилетку закончил…
Первое обстоятельство к тому — потрепанная брошюра выпуска 1944 года, найденная Сережей в ящике домашнего письменного стола. Называлась она «Победит».
Сережа не сразу понял, что означает название. Кто победит, кого?
Мальчишка начал с любопытством перелистывать пожелтевшую книжечку, отпечатанную на оберточной бумаге, и вдруг наткнулся на фамилию Кочетовкина. Брошюра рассказывала о бате — почему же он никогда о ней не упоминал?
Впервые узнал Сережа, что Иван Семенович, уйдя добровольцем на фронт, был тяжело ранен в ногу (а Сережа думал — ревматизм) и после госпиталя вернулся на завод, уже на Урал. Делал тогда завод снаряды и затворы для автоматов ППШ. Старались, писала брошюра, увеличить выпуск нужной фронту продукции, искали возможность повысить скорость резания металла.
Фронтовик Кочетовкин одним из первых взялся за скорость. Работать ему приходилось трудновато — после операции нога плохо сгибалась, плотники сколотили для Ивана Семеновича подставку, чтобы он не так уставал за станком. Кочетовкин начал с того, что попробовал увеличить количество оборотов шпинделя. Но скоро убедился, что резцы с пластинками из быстрорежущей стали не выдерживают повышения скоростей, сгорают. Когда-то, в первые годы индустриализации, быстрорежущая сталь свое дело сделала. Теперь нужны были другие скорости. На смену пришел созданный советскими учеными и технологами особо твердый сплав «победит».
На «победите» в начале войны работали уже передовые заводы и лучшие станочники страны. И успешнее всех — легендарный ударник фронтовых лет Николай Чикирев на станкозаводе имени Серго Орджоникидзе в Москве.
В конце 1942 года Кочетовкин попросил отпуск. Директор завода не сразу понял, о чем толкует токарь, люди совсем позабыли об отпусках.
— Отдохнуть? Ну конечно, — директор вспомнил о ранении Кочетовкина. — Как же я сам… Поезжай, поезжай. Давай подпишу заявление. Путевка нужна?
— Не требуется.
— Куда собрался, не секрет? К теплому солнышку? Не найдешь его — время зимнее…
— В Москву поеду. Путевки мне не надо, а вот если документ какой… Чтобы к Чикиреву пробиться.
Заснеженная столица встретила Кочетовкина молчаливыми темными улицами да блуждающими по небу прожекторами. Война уже была далеко, но столица продолжала жить по фронтовым законам. У вокзала высокого худого человека, тяжело опиравшегося на палку, остановил патруль.
— Куда путь держишь, товарищ?
— На завод Орджоникидзе. Не подскажете, как проехать?
— Не положено подсказывать. Должен сам знать.
— Не москвич я.
— Тогда пройдем в комендатуру. Там толком доложишься.
Две недели пробыл Кочетовкин на станкозаводе, учился резать металл «победитом» у Николая Чикирева. Здесь, в Москве, и Новый год встретил, хотя рассчитывал вернуться к празднику на Урал.
На всю жизнь остался этот Новый год в памяти и судьбе Кочетовкина, особенно — елочка новогодняя…
«Победит» обладал важной особенностью — сохранял режущую силу при очень высоких температурах, даже когда из-под резца шла раскаленная докрасна стружка. Вернувшись домой с запасом победитовых пластинок, Иван Семенович напаял одну из них на державку резца и запустил станок. 50 метров в минуту, 100, 150… Таких скоростей вращения шпинделя на Урале еще не знали. Когда скорость достигла 200 метров в минуту, начальник цеха посоветовал:
— Сбрось. Полетит резец…
Кочетовкин только поправил защитные очки на носу. В этот день он выполнил семь дневных норм на обработке корпусов снарядов.
Так Иван Семенович стал первым на своем заводе токарем-скоростником. В старой брошюре «Победит» нашел еще Сережа сложенный вчетверо листок — благодарность наркома Кочетовкину.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Было и второе обстоятельство.
— Мама, что вы мне с батей про больницу заливали?
— Словечки у тебя, Сережа…
— Да ладно…
— Не ладно, а чтоб больше не было!
— Рана у него, поняла!
— А ты откуда узнал?..
— Книжка вчера попалась одна.
— Батю не знаешь? Не велел тебе говорить. Узнал и помалкивай… Болит у него нога, что и делать — не знаю. Крепится. Предложили переходить на должность мастера, либо на сидячую работу в заводоуправление. Куда там! Я рабочий, говорит, из меня начальник не получится и не хочу. Не уйду из цеха. И то правда: как он будет без станка?
Несколько дней спустя, когда Сережа уже спал, на кухне произошел такой разговор.
— Слышь, Зоя, — шепотом говорил Иван Семенович, — Сережка со мной беседу имел. На завод просится…
— Что ты, рано ему, не война! А школа как?
— Вечернюю, говорит, закончу…
— Не допущу я! Пацан еще, соседи засмеют. Добро бы нужда какая, на жизнь не хватало… Да и тебя в мастера прочат, надбавка будет…
— Боком вылезет мне эта надбавка, Зоя…
— Болтаешь, не знаю что!
— Отступного дают.
— Постыдись, Ваня, на людей грешить!
— Ну не дают, сам беру… Отработался я у станочка, отработался… Думаю, Зоя, пусть идет. Не обидит завод Сережку. К моему станку пусть идет, а?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Последняя бригада Неверова в Воронеже — третья по счету, которую пришлось возглавлять. Забот с ней — голова кругом. Ребятами Сережа как раз был доволен. И улыбчивым силачом Толей Головковым, и увлекающимся, легким на подъем Юрой Грековым — коллекционером всего на свете, путешественником и настырным пропагандистом международного языка эсперанто, и неторопливым Валерой Катковым — баритональным басом заводского хора в Доме культуры. Не в ребятах дело.
Новый станок — вот задачка! Многооперационный агрегат с программным управлением, почти робот, за освоение которого взялись. Как только смонтировали его на участке, запустили — поняли в бригаде, что роботы пока действуют на свой страх и риск разве что в фантастических романах. Новый станок потребовал неусыпного ухода и таких знаний, которых у ребят не было и не могло быть. Даже бригадир, за семь лет потрудившийся здесь на многих токарных и шлифовальных агрегатах, оказался не готов к эксплуатации «программника».
Раньше и деталь, и резцы, и скорости вращения, и вспомогательные инструменты для зачистки концов — все было во власти и в распоряжении станочника. Операций приходилось выполнять немало, но каждая из них была привычна либо познаваема. Новый же станок работал почти автономно. Без видимого вмешательства человека. Мерно гудел блок, за кожухом которого сматывалась с барабана перфолента — закодированное задание станку. Сами, без участия станочника, подавались к нужному месту резцы и фрезы, деталь устанавливалась под искомым углом. Но однажды станок замер, остановился. Где искать неисправность? В командном блоке? Но там — электроника. Вызвали наладчиков. Стояли, ждали, пока те копались в микросхемах, переминались с ноги на ногу.
Нужно бы самим взяться за электронику. И чем раньше — тем лучше. Иван Семенович уже несколько раз останавливался перед графиком выполнения плана станочниками участка, спрашивал Неверова:
— Помощь нужна?
— Обойдемся.
— Ты не бодрись, толком скажи — как?
— Головков освоил программник.
— И норму дает на нем?
— Уже третью смену. Завтра Каткова переведу на новый.
— А Головкова — назад? Зачем?
— Пусть все по очереди. Будем чередоваться, чтоб без обид.
— Ну, знаешь, теперь не до обид! Ты еще Горошка своего поставь на электронику!
— А что, и до него очередь дойдет.
— И глупо.
— Ты бы так не сделал?
— Я бы, я бы… Мне план нужен!
— Будет план, батя.
— Не батя, а Иван Семеныч!
— Так точно.
Сережа и вправду бодрился, хотя чувствовал себя тревожно. Выматываются ребята, уже со злостью смотрят на капризную перфоленту, что норовит остановиться, замереть в самый неподходящий момент, например на перерыве. Что там после смены — до темной ночи в цехе торчать приходилось из-за нрава многооперационного станка! А тут еще Горошек…
Неделю потратили, чтобы нащупать след — где пропадает по вечерам Федя. Спрашивали его самого — «К друзьям кое-каким заглядывал». Катков смотался в школу, где учился до прихода на завод Горошек. Директор школы Мария Михайловна при упоминании фамилии новичка обрадованно кивнула.
— Как же, хороший мальчик, без троек кончил. Отыскался, наконец! Значит, он на заводе теперь? Не ожидала… Мы все считали, в музыкальное училище пойдет.
— Он что, играет?
— А вы не знали? Играл, и многих в своем классе, так сказать, заразил. Когда жива была мать Феди, он несколько лет посещал музыкальную школу. Потом совмещать стало трудновато. Да и наши новые программы… ребята загружены как никогда. Но гитару он не забросил, нет!
— Гитару?
— Ну да! Чему вы улыбаетесь?
«Как в воду Парфеновна глядела», — подумал Катков.
— Не думайте, он к гитаре серьезно… На наших олимпиадах Горохов даже классику играл. Мы все очень жалели, когда его мама… словом, когда он ушел из музыкальной. Чем хоть у вас занимается?
— Ученик шлифовщика.
— Не ожидала, не ожидала…
— Исчезает куда-то Федор, меня вот к вам послали. Дома говорит, что задерживается на заводе.
— Нет?
— С четырех часов он всегда свободен.
— Странно. Вы позвоните мне, хоть завтра. Наведу кое-какие справки, вызову его бывших одноклассников. Может, что…
В обеденный перерыв Катков набрал школьный номер телефона из цеховой бухгалтерии.
— Новости есть, — сказала Мария Михайловна. — Видели его несколько раз в Кольцовском сквере, знаете? И вот что обидно — с гитарой… Вы позвоните мне еще, держите в курсе.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Компания в Кольцовском сквере «склеилась» стихийно, сама собой. В затененной аллее собирались стильные, как они называли себя, молодые люди, чтобы вместе скоротать время. Слушали магнитофон, покуривали «Приму», вели небрежную жизнь. Горошек, появившись здесь однажды, пришелся очень к месту — умел перебирать струны.
Иногда сходились ребята из Кольцовского сквера у кого-нибудь на квартире, если, конечно, не было дома предков. С помощью подручных средств монтировали интимный свет, пел великий Маккартни. Это называлось «кейфовать».
Горошку нравилось «кейфовать».
Нравилось говорить о «чувихах» — об этом предмете в компании в основном и судили-рядили. И сладко было вести такую речь, не опасаясь нарваться на грубость. Правда, самих чувих среди новых фединых друзей не было. За исключением Люси́, но танцевала Люси только со Шнобелем, остальные ребята — друг с другом.
Вообще-то Шнобель — имя не из благозвучных. Но его обладатель почему-то не обижался.
Был он парень шикарный. Где-то служил, но Горошек не знал — где. У него первого в Воронеже завелись туфли на рифленой подметке, было ему восемнадцать лет, но держался он с пацанами на равных, и это льстило. Был еще у Шнобеля значок второразрядника по боксу и горбинка на крупном носу — след былых сражений на ринге. И брюки он не сам себе зауживал, как все смертные, — достал польские.
Шнобель кейфовал не бесцельно. Имелась идея, для осуществления которой требовались время и люди. Такие люди, как Горошек. Ему он рассказал:
— Ты сколько на заводе зашибаешь? Всего-то? Патриот… В любом кабаке средний лабух столько за вечер работы имеет, — он кивал в сторону освещенных окон ресторана. — Ты же классный гитарист!
— Кому я там понадобился? Скажешь, честное слово…
— Ты один, может, и не нужен. А вот группа приличная будет нарасхват. Я толковал там с одним верным человеком — недовольны они своими стариками. Ничего, кроме «Подмосковных вечеров», сообразить не умеют! Я ему говорю: есть на примете один ансамбль, современные ребята, лабают, как боги. Покажи, говорит…
— Про какой ты ансамбль?
— Про какой? Про наш, понял! Ты — гитара, я — ударник, Люси моя, сам знаешь, как поет. Надо найти двух-трех ребят — сакс там, фоно, контрабас.
— Ну ты фантазер!
— Брось, я деловой человек. Ищи быстренько верных лабухов. Месяц на репетиции, собираться будем у меня. Кое-какие инструменты дадут из кабака, обещали. Понял, дед? Я тебя сделаю руководителем джаз-ансамбля. Это тебе не гайки вытачивать.
У Феди захватило дух. Но все же спросил:
— Сам давно работаешь на ударных?
Шнобель надвинул ему кепку на лоб.
— Со среды. Тут, дед, все дело во вкусе. В уровне… Да и кто поймет-разберется, высший класс у группы или средний? В кабаке народ на взводе, им звук нужен, ритм. Остальное приложится. Ну? Деньжонок заработаем? Кормежка три раза в день за так?
— Ладно, я с одним корешком потолкую, со мной в музыкальной учился.
— Вот это разговор.
Смутил Горошка Шнобель. Тетке он ничего не сказал, чтоб не вызывать огонь на себя. Она всю жизнь мечтает, что он станет настоящим музыкантом. А тут такое предложение — играть! Играть-то играть, но где? Для тети с ее понятиями ресторан — позор…
И началась у Феди жизнь изнурительная. Вечерами сходились они на квартире у Шнобеля, весь будущий джаз-ансамбль. Резали Феде слух звуки, извлекаемые одним из пианино, другим из саксофона. Сам хозяин без устали колотил по тамбурину. Горошек, как мог, наставлял музыкантов. Нот, кроме него, никто не знал, работали по слуху. Люси напевала.
— Высший пилотаж, — хвалил ее Шнобель и разливал по маленькой рислинг.
Высшего пилотажа Федя не чувствовал и намекнул об этом боксеру второго разряда. Тот засмеялся.
— В кабаке не голос нужен. Люси, а ну пройдись. Да не так, а как ты умеешь. Вот что нужно на эстраде!
Вино ударяло в голову, но веселья, как другим, не прибавляло, клонило в сон. Хотелось потихоньку исчезнуть из продымленной комнаты и от всей затеи, но срок премьеры приближался, от этого тревожно замирало сердце, и он приходил на домашние репетиции, раз за разом расстраивался, злился и снова надеялся…
Однажды вся компания пошла провожать Федю домой после очередного репетиционного вечера. Пытались скопировать одну из вещей ансамбля «Битлз», раз за разом прокручивали магнитофонную ленту с записью. Горошек находил, что надо бросить. Остальные, напротив, были в восторге. После репетиции Шнобель предложил проводить руководителя ансамбля до дому.
Они прошли, пасуя сдернутую у какого-то сопляка кепку, несколько кварталов, и тут Горошек увидел Неверова.
Бригадир сидел на скамейке возле его калитки.
Шнобель с удивлением смотрел, как уважаемый в их кругу стильный лабух виновато заулыбался, стал зачехлять гитару и отодвигаться в сторону от друзей.
— Сергей Павлович! Вы… вы меня дожидаетесь? Что же не предупредили… пойдемте. Пока, ребята!
Но ребята, особенно высокий с горбатой переносицей, почуяли неладное.
— Как это пока? — спросил Шнобель. — В каком смысле пока? Коллега называется, смывается с первым встречным.
— Это не встречный, а мой бригадир. С завода.
— Ах, с завода! Какая честь. Так что же нужно от нас?
— От вас ничего, — ответил Неверов и поднялся, чтобы войти с Горошком во двор.
— Минуточку, — остановил их Шнобель. — Вежливость должна быть присуща всем, в том числе рабочему классу. Я принципиально не терплю, когда ко мне поворачиваются спиной…
— Шнобель, не лезь, — тихо попросил Горошек.
— А ты молчи. В данный момент я беседую с твоим бригадиром. Завтра напишешь ему заявление об уходе, в трех экземплярах. Я тебе продиктую.
Неверов обернулся к Феде.
— Что это он? Федя молчал.
— Могу пояснить. Приходите в воскресенье в ресторан, — продолжал Шнобель. — Если, конечно, не жаль трудовых доходов, там…
— Заткнись! — крикнул Горошек.
— Ага, ты на меня уже кричишь. За это полагается. Слегка, по-отечески, но полагается, — и он шагнул к Феде.
Компания из Кольцовского сквера никогда не переживала такого позора. Авторитет и второразрядник не успел размахнуться и покарать гитариста, как его рука была перехвачена, завернута назад, и через секунду Шнобель лежал на траве. Он тут же вскочил и бросился на маленького Неверова. Этот жлоб в парусиновых брюках и рублевой тенниске сейчас получит урок! Недостаток информации подвел Шнобеля — откуда он мог знать, что перед ним бывший солдат-десантник? Еще раз мягко уложив джаз-ударника на влажную, пачкающую фирменные вещи траву, Неверов предложил ему отправиться в обратном направлении, следом за остальными музыкантами, которые уже отошли на некоторое расстояние.
В дверях Сергей обернулся и, пропустив Горошка вперед, сказал отряхивающемуся Шнобелю:
— Федора к себе больше не таскай.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Никакой неловкости не возникло, никаких тяжелых пауз.
Неверов уселся на диван и попросил Горошка сыграть что-нибудь.
— Правда, Феденька, — сказала тетка. — И я давно твоей гитары не слышала. Устает он на работе, — объяснила она бригадиру, — не до музыки. Сыграй «Баркаролу», только потихоньку. И после шнобелевских обрыдлых вечеров впервые отвел Федя душу. Следом за «Баркаролой» Листа сыграл он для Сергея Павловича и «Фанданго» Родриго, и «Ноктюрн» Бриттена, а затем напевную, с переборами, с балалаечными синкопами фантазию на русские темы, потом пошли старинные романсы.
— Способный ты человек, — сказал Неверов. — Не специалист я, но чувствую — будет из тебя настоящий музыкант.
— Шлифовщик из меня будет, — криво улыбнулся Горошек.
— И это точно. Такие две профессии! Позавидуешь.
— Две сразу не бывает…
— А Бородин, Феденька? — подала голос тетка. — А Чехов?
— Ты еще Ломоносова вспомни, — буркнул Горошек, поглаживая гитару.
— Чтоб не забыть, — сказал Неверов. — Зачем я тебя разыскал сегодня? Задание есть — закончить музыкальную школу.
— Бросить завод?
— Учиться можно и заочно. Два года осталось?
— Два, — смущенно ответил Федя, удивленный такой осведомленностью. — Только запустил я, не потяну. Не примут.
— Хочешь, мы бригадой сходим в школу, объясним, что задание — от всего завода, рабочее?
— Не пойму я…
— Погоди, объясню. Ты сперва коллекцию свою покажи.
— И про нее знаете?
И Федя притащил Неверову свое сокровище — собранные за несколько лет магнитофонные записи и пластинки. Были здесь и классические вещи, и джазовые, были диски вокально-инструментальных ансамблей.
— Подходяще, — сказал Неверов.
То, что он затем рассказал, удивило Горошка. Оказывается, большая группа ученых в стране ведет исследование условий, способствующих росту производительности труда в промышленности. По их рекомендации создаются новые станки («вроде нашего, многооперационного»), меняются методы работы, совершенствуются приемы. Проведен и анализ воздействия, влияния на производительность условий, в которых находится человек. Так вот, даже цвет стен в цехах может влиять на эффективность («заметил — многие цеха у нас светлые?»). Помогает работать и зелень за окном, и цветы в заводском дворе. Но самым сильным воздействием обладает музыка.
— На производительность?
— Именно! Есть даже расчеты, выраженные в процентах. Но дело не только в процентах…
— Любит человек музыку, слушает ее — уже хорошо, — сказала тетя. — Правильно?
— Это я и хотел сказать. Сможешь сделать, чтобы музыка звучала в нашем цехе? А, Федя?
— Я? Я бы попробовал. Но как? Что я могу?
— Заводской комитет комсомола выделяет нам магнитофон и проигрыватель, динамики. Аппаратура хорошая, новая. В случайные руки отдавать ее нельзя. Нужен человек, понимающий толк в музыке. Я и предложил тебя.
Неверов достал из кармана несколько газетных вырезок.
— Вот кое-что. По теме нашего разговора. Почитай… Теперь понял, почему это рабочее задание — получить музыкальное образование?
Неверов давно ушел, а в фединой комнате все горела настольная лампа. Горошек перебирал свои ноты, пластинки, перечитывал принесенные бригадиром статьи. Потом погасил свет, но не спалось. Раза два вставал, нащупывал будильник, подбегал к окну — поглядеть на циферблат.
Впервые хотелось, чтобы скорее наступало утро — время идти на работу…
Людмила Парфеновна Запрягаева, младший инженер из отдела главного технолога, появилась в механическом цехе — возглавила общественный совет по организации социалистического соревнования — около года назад.
До этого сидела она в управлении и руководила столовой, детсадом и прачечным комбинатом. Пользовалась Запрягаева репутацией человека пробивного и с характером. Для многих так и осталось загадкой, каким образом Людмила Парфеновна смогла, а главное — отважилась «влиться» в сугубо производственный отдел и покинуть свой хоть и скромный, но собственный кабинет, где она могла руководить, хлопотать, требовать.
Хлопотать и требовать Людмила Парфеновна любила и умела. Это было делом ее жизни. Шла она по своей жизни энергично, зорко посматривая по сторонам.
В молодости, помнят старожилы механического, была Люда тоненькой, быстрой в движениях, смешливой массовичкой клуба, с глазами-буравчиками и носом-кнопочкой. Появилась она сразу же после возвращения завода из эвакуации и быстро стала приметной. Был ей изначально присущ некий организаторский талант. Тогда, в первые годы после войны, для клуба все нужно было «организовать» и «выбить» — сама профессия культпросветчика, наверное, воспитывала настойчивость.
Но выйдя неожиданно для всех за старшего инженера БРИЗа, желчного и болезненного человека в возрасте, кандидата наук, долго и безнадежно искавшего себе подругу жизни, она разительно и быстро преобразилась, перестала порхать, стала солиднее. Обнаружила вдруг склонность к полноте и выступлениям на трибуне. Попросилась учиться, по совету опытного супруга, в Высшую комсомольскую школу. Кандидат наук Запрягаев, колебавшийся поначалу, как он объяснял в кругу близких друзей, между двумя претендентками на его руку, так аргументировал свой выбор в пользу не блиставшей красотой Людмилы:
— Алевтина, конечно, виднее была, но Людок — перспективнее…
Тому минуло много лет, муж давно облысел, перешел в отраслевой институт, оттуда — в райисполком, на должность, связанную с распределением жилья, и это придало ему настоящий вес. В отношении жены он оказался провидцем: Людмила Парфеновна, оправдывая его прогноз, специализировалась на некой профессии, которую она обозначила для себя кратко: учить людей разуму. Осуществить это можно было только сидя в руководящем кресле. Она стала присматриваться к тем, которые добрались до кресел, заимствовать жесты, улыбки, кивки, интонации. Училась говорить так, словно она на кафедре. С этой целью завела дома заветную тетрадочку — кондуитик престижных слов. Супруг похвалил за инициативу, и сам, при случае, пополнял кондуитик. Готовясь к любой публичной речи, Людмила Парфеновна доставала тетрадочку, с удовольствием вчитывалась в вещие слова:
«Будировать» — к общественному мнению, сознанию, инициативе, соревнованию.
«Боевитый» — лучше, чем боевой. Комсомол.
«Волнительно» — искусство. Челов. фактор.
«Атрибутика» — вспомогательные дела.
«Задействовать» — почаще.
В последние годы появились в кондуите слова и междометия менее общего толка, локальной направленности:
«Художнически» — о писателях.
«И еще» — начинать мысль.
«Конечно же» — с улыбкой.
«Гуманитарий» — произносить с сожалением.
«Привитие» — восп.
«Взыскует» — когда о душе.
Особенно пополнилась тетрадь в пору работы Запрягаевой (тогда еще Людмилы) в заводском комитете комсомола. Уже в комитете она, даже внешне, мало напоминала себя — массовичку. Съездив в туристическую поездку в Болгарию, заказала себе в заводской типографии пачку визиток «Людмила П. Запрягаева, общественная работа». Вообще-то типография частные заказы не выполняла, но уже начало сказываться магическое влияние должности мужа. Из совместно прожитых лет вынесла убеждение, впрочем тайное: жизнь целесообразно делить на две половины и по возможности не смешивать их: 1. «Прошу не отвлекаться от серьезности момента» (с 9 до 18). 2. «Ничто человеческое нам не чуждо» (дом-кухня, садовый участок, вылазка на природу).
После комитета комсомола Людмила Парфеновна возглавляла поочередно Дом культуры, библиотеку и санаторий-профилакторий. Потом прочно осела на руководстве столовой, детсадом и прачечным комбинатом: решила стать на ноги по-настоящему, писать диссертацию — без этого никуда в наше время, вздыхал Запрягаев, он и подсказал тему: пиши по линии общественных наук, скажем, о практике организации социалистического соревнования в низовом трудовом коллективе. Тема давалась с трудом. Своими словами обозначить ее оказалось нетрудно: доходить до каждого! Смысл одобрили, а искомая формулировка официального названия пока нащупывалась.
К сорока пяти годам — времени нашего рассказа — Людмила Парфеновна обрела размашистую, почти мужскую походку, выработала свой стиль и манеру держать себя, которые приличествовали, по ее мнению, хозяйке положения в любой ситуации.
Диссертация, написанная любовно и отредактированная в бессонные ночи мужем, однако успеха не принесла. Голосование ее отклонило по причине общих мест и обилия цитат из периодики. Один из оппонентов не увидел в рукописи соискателя личного опыта в той области, которая являлась предметом исследования и второй строчкой визитной, на все времена, карточки — общественной работе. Другой отметил приблизительное знание диссертанткой практики социалистического соревнования. Третий — орфографические ошибки.
Людмила Парфеновна приняла удар стойко. Общая улыбка не сошла с ее лица, когда она покидала стены института, в котором защищалась.
«Найдем другой институт», — утешал ее Запрягаев и, вспоминая ее улыбку, добавлял: «Но ты молодец».
Однако тут же становился серьезным и назидательно говорил: «Тем не менее…»
Людмила очень ценила своего мужа: у него уже была диссертация. Лучше не дразнить гусей. Личный опыт общественной работы? Подкопим.
Вакансий на этом поприще не предвиделось, к тому же на общественные посты избирают. Но золотая должность мужа уже творила чудеса, даже здесь, на заводе, к которому формально он не имел отношения. В тандеме с мужем Запрягаева поставила на ноги всех, кто к ней хорошо относился. Их оказалось немало. В результате было найдено скромное место младшего инженера в отделе главного технолога, инженеру предписывалось параллельно быть куратором (неплохой термин) механического цеха по соцсоревнованию — как раз то, что нужно для подготовки диссертации. Это только для непосвященных остался загадкой ее отважный переход на скромную должность. Она и не думала зарывать в землю свой организаторский талант. Талантами, слава богу, не разбрасываются.
Вскоре в цехе был создан общественный совет по соревнованию, и Запрягаеву, как куратора, рекомендовали возглавить его.
Иван Семенович Кочетовкин в жизнь не видывал таких людей и был в первые месяцы ошеломлен напором и активностью Запрягаевой; диссертация манила ее, дразнила, подталкивала. В проходах цеха, в коридорах, в красных уголках, на стенах кабинетов ИТР зацвели «молнии» и графики, сравнительные данные и диаграммы. Она истово взялась за соревнование, потом оказалось, что не за само соревнование, а за наглядную, в пользу соревнования, агитацию. Что ж, и это неплохо, решил Кочетовкин, и на том спасибо. Механический цех стали хвалить за своевременное составление рапортов, за учреждение переходящих вымпелов по многим позициям, за красочное чествование передовиков.
Людмила Парфеновна смело шла в гущу жизни — вмешивалась во все, на чем останавливался ее взгляд. Кочетовкин однажды попробовал ее осадить, но спустя непродолжительное время раздался звонок из заводоуправления — предложили не мешать «общественной работе».
— Получил по рукам, — удовлетворенно докладывала Людмила Парфеновна в тот же вечер дома.
Вокруг нее начал, сначала робко, потом все энергичнее и веселее, формироваться слой людей, в которых раньше начальник цеха и не подозревал общественной активности. Кочетовкина они раздражали, но вслух своего мнения под строгим взглядом Запрягаевой он уже старался не выражать. Люди эти в рабочие часы куда-то спешили, кого-то ловили, о чем-то уславливались, что-то увязывали и согласовывали, хлопотали. Они работали в поте лица, но к фланцам и коленвалам работа эта отношения не имела. Он догадывался — Запрягаевой, ее многочисленными поручениями некоторые в цехе довольны. Цех как бы расслаивался у него на глазах, и он пребывал в растерянности.
Очень скоро в механическом привыкли к Запрягаевой — привыкли видеть в президиумах собраний и заседаний, привыкли к ее увесистой походке, к остро отточенному карандашу в нагрудном кармане синего халата. Труднее привыкали к тому, что она говорила.
«Мы тут посоветовались и решили», — любила начинать Запрягаева беседу на любую тему, хотя часто ни советов, ни решений предварительных не было. Это выражение еще в комсомоле глубоко запало ей в душу.
«Мероприятие прошло на должном уровне», — отзывалась Людмила Парфеновна о концерте заводской агитбригады.
«Есть определенное недопонимание», — такая формула из кондуитика была мягкой формой критики. «Не задействован фактор ответственности…»
И если многие в цехе старались пропускать запрягаевскую лексику мимо ушей, то лично Людмила Парфеновна относилась к ней серьезно и со скромной гордостью. В цехе участились собрания и конференции, летучки и активы. С непременным регламентом, протоколом и графином воды.
— Поэт ты, Людмила Парфеновна, — вздыхал обескураженный Иван Семенович, — поэт заседаний…
— Не заседаний, — отвечала Запрягаева, — а общественной работы. В этом деле свои законы. Закрыть вопрос — большое искусство. Художнически надо поработать.
— Кто ж спорит? — осторожно говорил Кочетовкин. — Но соревнование, между прочим, не вопрос.
— Не будем дебатировать, Иван Семеныч. У тебя свое понимание, у меня свое… Вот вчера на завкоме сам Никодимов отметил — в цехе есть фактор отставания на двух участках, а мы не реагируем. Поднажать надо!
— О чем ты?
— Об участках Неверова и Петренко.
— Какое же отставание, не понял?
— По части темпов. И еще, бригада Неверова тянет цех назад. Еле с месячной нормой справилась. Я, конечно, понимаю, у тебя свои причины быть снисходительным, но если подойти с позиций принципиальности и не отвлекаться от серьезности момента…
— Ты это оставь, Людмила Парфеновна. Неверов старается… Станок многооперационный забыла? С программным управлением? Его освоить надо, это время.
— Сами вызвались. Моя задача — обеспечить безусловное выполнение задания каждым участком. Так? Так. И общественному совету небезразлично, чем занимается бригада Неверова: планом или сомнительными затеями. Вроде музыки. Летки-енки, понимаешь… По твоему разрешению канитель эту в цехе развели?
— По моему, конечно. Дело вполне хорошее, Людмила Парфеновна.
— Ну, не знаю. Знаю одно — цех не танцплощадка. Тем более, поручать организовывать «вполне хорошее дело» сомнительным личностям вроде этого, извини, пижона с прической…
— Зря ты людей обижаешь, Запрягаева, — Кочетовкин с трудом поднялся, видимо, не желая продолжать разговор, но добавил: — Не пижон он. Просто на нас с тобой не похож.
— Вот уж точно.
— И советов таких не люблю… на кого поднажать. Я не пневматический пресс, а начальник цеха.
— Ясненько. Надеюсь, о нашем разговоре можно проинформировать Никодимова?
— Да информируй кого хочешь.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Удивительно, но так: в бесстрашную душу Кочетовкина, прошагавшего от станка до кабинета начальника цеха, пытанного тыловым голодом и вражеской пулей, начала заползать робость. Он гнал ее от себя, стыдился, но ничего поделать не мог, и это видели рабочие — Иван Семеныч дал слабину.
Зоя Дмитриевна толковала растерянность мужа по-своему: она помнила его слова о том, что «надбавка вылезет боком». Наверное, Ваня был прав, старый ребенок, ох, прав…
Наверное, дело вот в чем: он как был станочником, так и остался им, и если случались в цехе авральные дни — надевал спецовку и становился к станку, испытывая при этом особое удовольствие. Спецовка у Зои Дмитриевны всегда была наготове, постиранная и отглаженная, на верхней полке в гардеробе.
Для Кочетовкина же ясности не было.
Сама по себе Запрягаева ему казалась комичной, но тревогу вызывала некая стихия, стоявшая за ней. Он не мог не видеть, что Людмила Парфеновна ровно ничего не смыслит в производственных делах, но обо всем судит веско и убежденно — не придерешься. Суждения в целом правильные и соответствующие. Он всегда, всю свою жизнь сомневался — так ли поступает, то ли делает, имеет ли право сказать. Для Запрягаевой сомнений не было.
Если бы Сережка еще не глядел так удивленно: что ж ты, батя? А что я? Тебе, Сережа, со своего участка, из своей бригады не все видно. Вот наберешься ума, закончишь институт, выбьешься в люди — тогда и попробуешь рассудить, может, и мне что присоветуешь: так ли просто с Запрягаевой, если она о цехе и в цехе хлопочет, о нас с тобой, по-своему, но о деле — о деле же?
Осенью, когда пожелтели березы в заводском дворе, Горошек перебрался в общежитие.
Тетка поменяла комнату на Симферополь — врачи настоятельно рекомендовали перемену климата, но племянник вдруг уперся: остаюсь. Пока, сказал он тете, на время. Неверов вместе с Федей отвез ее на вокзал.
— Не успокоюсь, пока ты не приедешь! — твердила она. — Самое большее — месяц. Как ты будешь один?
— Мы его в общежитие заберем, — сказал Сергей. — Не обидим.
— Но почему такое упрямство? Нет, Феденька, ты все-таки обещай…
Сергей подхватил чемодан и пошел вперед, к вагону.
Горошку только что присвоили начальный — второй разряд. Он сам не заметил, как пришло спокойствие за станком, обрели названия и смысл детали и узлы круглошлифовального станка, инструменты. Научился Горошек читать чертежи, по слуху определять число оборотов и многим другим вещам научился, о существовании которых он совсем недавно не подозревал.
Начался четвертый, завершающий квартал года. Федя замечал: строже становились с каждым днем лица окружавших его людей, более ровным и убыстренным ритм работы станков и поточных линий, ритм жизни всего цеха. Еще несколько месяцев назад он не сумел бы этого заметить, но дни и вечера, проведенные на заводе, обострили слух и зрение.
Вот по ленте транспортера на два соседних участка приехали фанерные контейнеры. Для постороннего человека они ничего не значат, но Федя уже знал, что прибыли заготовки под цилиндрические детали, о них позавчера шла речь на цеховой планерке. Он взглянул на часы — еще целых тридцать минут до окончания смены, а заготовки уже прибыли! Он поискал глазами бригадира. Неверов у своего станка разговаривал с мастером участка, подняв на лоб защитные очки. Перехватив взгляд ученика, Сережа едва заметно кивнул ему, улыбнулся. И Федя понял смысл этой улыбки.
Позавчера бригадир вернулся с утренней планерки нахмуренным. Рассказал — шла речь о неравномерности работы бригад. Как это понимать? А вот так: самые продуктивные часы — в середине дня и в конце смены, а с утра производительность невысока. Да, и в нашей тоже. На планерке была Запрягаева, она попросила слова и так объяснила скачки в интенсивности труда: «определенная несознательность» и «утренняя раскачка».
Он, Неверов, возразил: причем тут несознательность? Нужно искать истинные причины. На одном участке, положим, могут возникнуть простои из-за нерасторопности, но ведь скачки — повсюду в цехе? Не думает же Людмила Парфеновна, что все подряд несознательны?
— Ну, и к чему пришли? — спросил Головков.
— Предложил провести хронометрирование смены нескольких бригад, выяснить, что стоит за ритмом каждого часа.
— Приняли?
Неверов кивнул.
На следующий день хронометрирование показало: вялое начало рабочего дня во всех бригадах объяснимо. Дело, оказывается, в том, что цех начал выпускать цилиндрические детали, а заготовки для них подвозили прямо к началу смены. Пока шла разгрузка и складирование заготовок, терялись минуты. Привозить заранее? Но для этого нужно перестроить распорядок дня транспортников цеха, наметить и освободить возле каждого станка места для заготовок на будущую смену, разместить их так, чтобы не мешали станочнику, работавшему в данный момент.
Хронометристы доложили о своих выводах Кочетовкину. Начальник цеха распорядился продолжить дело на остальных участках, а на первые два заблаговременно доставить металлические цилиндры, подготовить площадки для их размещения.
Горошек, увидев контейнеры на транспортерной ленте в конце смены, сразу понял, что предложение Неверова принято и оказалось стоящим. А улыбка Сергея Павловича объяснила ему, что бригадир ценит и одобряет заинтересованность новичка. И от этого безмолвного разговора взглядами, неприметного для окружающих, стало Феде радостно и весело.
Комната цехового комсомольского бюро была расположена на втором этаже, рядом с бухгалтерией. Сюда в обеденные перерывы, наскоро перекусив, торопился теперь Горошек. В комнате смонтировали проигрывающую аппаратуру, и она транслировала в цех музыку. Динамики Федя развесил над пролетами в четырех углах цеха, отрегулировал громкость, чтобы звук свободно проникал всюду, но не глушил, не отвлекал станочников.
Накануне первой передачи вся бригада волновалась, и было от чего: мелодия из динамиков произвела настоящий переполох. Удивление на лицах рабочих, напугавшее Горошка, вскоре сменилось улыбками.
Посыпались предложения — как получше разместить динамики, в какие часы включать музыку и какую, неплохо бы передать концерт по заявкам. В считанные дни Федю узнали все в цехе, он стал человеком популярным.
— Горошек! — прибежала на участок плановичка Шурочка. — Нельзя ли провести колонку в бухгалтерию?
— У меня дома Муслим есть, притащить? — спрашивал ученик из бригады Петренко.
Пришел в цех и сам худрук заводского Дома культуры — прослышал о новшестве. Обсудил с Федей возможность трансляции по радио концерта самодеятельного октета балалаечников.
Кочетовкин доволен: обстановка вдруг стала праздничной. Правда, роста производительности труда, на который рассчитывал Горошек, ни на следующий день, ни через неделю отмечено по цеху не было.
— Не расстраивайся, — успокаивал Неверов Федю, когда тот сообщил ему о безрадостных результатах своей разведки в производственный отдел завода. — Не сразу дело делается. Вырастет и производительность. Главное, людям нравится. Мало что ли?
— Ну, нравится… Вы же сами…
— Не отказываюсь. Ты только не спеши… Заметил, как начальник цеха к тебе подобрел? Это он неспроста, он ничего зря не делает — значит, видит пользу от нашей затеи.
Кочетовкин, и вправду, несколько раз подходил к фединому станку. Один раз осмотрел отшлифованную Горошком деталь, сказал:
— Круг направь. Знаешь — как? Вот и отлично. Действуй в том же духе. Хотя вот что, — Иван Семенович замялся, подыскивая слова, — поглядел я со стороны — к лицу тебе будет короткая стрижка, а? Ты попробуй. Опять же в берете работать приходится, чтобы волос в станок не попал. Небось, жарковато.
Федя вздохнул, ответил баском:
— Потерплю, Иван Семеныч, жара — мелочи жизни…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В небольшой квадратной комнате заводского общежития, где теперь обитал Горошек, просыпались рано — Головков уже в шесть утра распахивал окно в сад и «ворочал» двухпудовую гирю. Феде он подарил свои старые, отслужившие — по весу — гантели, но для ученика они оказались мучительными, после пяти минут упражнений начинали ныть предплечья. Горошек бледно улыбался, но терпел.
У него вообще все эти заводские месяцы болело тело, уже начал привыкать — никогда не думал, что так трудно восемь часов простоять на ногах у станка! Но боль была не противная, она скорее походила на истому, к вечеру почти улетучивалась, зато давала себя знать по утрам.
Он впервые жил мужской жизнью — она оказалась совсем не такой, как представлялась, разве что дисциплинированной. Здесь сами застилали койки, подметали и мыли полы, чистили картошку и стирали. Погляди на него сейчас тетка — не поверила бы. В воскресенье Горошку выпала очередь готовить обед, снимать пробу обещал прийти Сергей Павлович. Федя расстарался, замесил блины, от избытка старательности набухал соли, но никто не заметил — бригадир не столько дегустировал, сколько говорил за столом, незапланированное производственное совещание получилось.
— Годовой план мы, конечно, осилим, — говорил Неверов. — Но есть еще обязательство, десять процентов, о которых в начале года…
— Кто мог знать в начале года о новом станке? — спросил Головков. — Он и сейчас на половинной нагрузке…
— Выйти из положения все же можно. Хорошо, что ты упомянул нагрузку. С понедельника переходим на изготовление новых деталей, да что там — на новый вид работы. Наряд я уже получил, вот он, — и Сергей отодвинул тарелку с блинами и развернул на столе несколько листов бумаги и чертеж. — Поглядите. Будем нарезать трапецеидальную резьбу на пустотелом шпинделе. Федя, сможешь выговорить?
— А почему? Трапецо, трапециое…
Ребята засмеялись.
— Сложно, — кивнул Головков.
— Вот именно, — заметил бригадир. — Такие штуки мы пока не делали. Да и для остальных бригад в цехе трапецеидальная резьба — новинка. Обратите внимание — шпиндель пустотелый, стенки два миллиметра. По технологии предусмотрено обрабатывать его черепашьими темпами. На обработку одного шпинделя — сто пятьдесят минут.
— Ясно, резьба беззаходная, — вглядываясь в чертеж, сказал Катков.
— Это имеет значение? — спросил Горошек.
Бригадир объяснил. Есть два вида нарезки такой сложной резьбы — обычная, то есть с канавками на детали для захода и выхода резца, и более сложная, беззаходная — без канавок. Сложность в том, что при беззаходной резьбе почти невозможно повысить скорость резания, увеличить производительность — трудно уловить момент, когда следует вводить и выводить резец. Малейшая ошибка во времени приведет к браку. Инструмент может врезаться в деталь не там, где предусмотрено чертежом, либо глубже, чем допускают техусловия.
— Похоже, — заметил Головков, — за сто пятьдесят минут не выбиться. Технологи зря не станут…
— Предлагаю все же применить скоростное резание, — сказал Сергей.
— Есть какая-нибудь идея? — спросил Греков.
— Очень общая. По правилам, — он кивнул на чертеж, — нужно выполнять нарезку в три приема. Сперва шпиндель отфрезеровать, затем профиль окончательно довести до нормы с двух постановок на токарном…
— Объединить все три операции?
— Хорошо бы!
— А где возьмем время на поиски? — спросил бригадира Греков. — Подумать-то можно, но ты ведь сам говоришь — не тянем на выполнение обязательств. С планом бы справиться. Если засядем за опыты — и план завалим…
— Может быть, дома прикинуть, как соединить три операции? — спросил Горошек.
— При помощи чайника? Надо в цеху, Федя, там — станки. Только не дадут их нам. Участок сразу после нашего ухода поступает в распоряжение второй смены. А ночью нас в цех не пустят.
— Даже если Ивана Семеныча попросить?
— Правила для всех одни, — пожал плечами Неверов. — Включать станки в ночное время — жечь энергию. За твой счет?
— Тогда сделаем так, — решил Головков. — Завтра же начнем экономить хотя бы минут по десять-пятнадцать и тратить их на опыты. Так можно?
— Думаю, да. Минут десять за смену сэкономить сумеем. Но кое-что стоит прикинуть сейчас. Где у нас описание многооперационного?
В общих чертах наметился такой план: необходимо сконструировать приспособление, позволяющее резцу на большой скорости входить в предназначенное для начала резьбы место на детали. Иными словами, нужен шаблон, регулирующий движение резца.
Кроме того, коллективно пришли к выводу, что понадобится и новая заточка режущего инструмента — по иному профилю, под окончательную обработку шпинделя. И, соответственно, новое крепление резца.
Неверов поручил поиски ответа на два последних вопроса четверым членам бригады, сам же взялся за конструирование приспособления.
Оно получилось таким — медная пластинка, выгнутая по внешнему контуру пустотелого шпинделя с рядами прорезей. Пластинке дали название «гребенка». В один из обеденных перерывов понесли гребенку цеховым инженерам.
Ход мысли бригады понравился. «Гребенку» в целом одобрили, внесли несколько конструктивных добавлений и отправили на испытательный полигон — огороженный участок в углу механического цеха. Там на обрабатываемую деталь, пустотелый шпиндель, нанесли линии, обозначающие начало и конец резьбы — для сверки окончательного результата после применения новшества, закрепили «гребенку» в жестком блоке с резцом на многооперационном станке, ввели в командный блок перфоленту, ориентирующую агрегат на тысячу оборотов шпинделя в минуту.
На полигоне к этому времени собрались соседние бригадиры, технологи цеха, вместе с Кочетовкиным пришла Запрягаева.
— Посмотрим, посмотрим на ваш новый эксперимент, — сказала она Неверову. — Сплошные эксперименты: то музыка, то прически, то гребенки. Когда только работать будем?
— А ты не волнуйся, Людмила Парфеновна, — добродушно ответил один из инженеров. — Тебе за наши эксперименты ответственности нести не придется.
— Надеюсь, — серьезно ответила Запрягаева.
Неверов запустил станок. Мгновенно набрал большие обороты шпиндель, полетела в приемный бункер сизая стружка, из-под резца змейкой вспорхнул дымок горящей смазки. Не прошло и четырех минут, как щелкнуло реле автоматического отключения станка, и теплая деталь оказалась в руках у Сергея.
Она пошла из рук в руки. Замерили глубину резьбы, точность входа, чистоту отделки. Неверова и его станочников начали поздравлять. Все вокруг знали, что на обработку шпинделя отводилось два с половиной часа. Сергей ослабил зажимы, снял гребенку. Кочетовкин распорядился отправить готовую деталь на стенд и дать исчерпывающую оценку качества нарезки.
Запрягаева надела очки и тоже попросила на смотрины гребенку, повертела ее так и эдак.
— И все? — спросила она начальника цеха.
— Все, Людмила Парфеновна, все!
— Но это так просто! — сказала Запрягаева, все еще удивленно рассматривая выгнутую медную пластинку с рядами узких прорезей…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Повторные, а затем многократные испытания на полигоне подтвердили: предложенное бригадой новшество после доводки можно применять на всех участках цеха, выполняющих нарезку сложной резьбы на пустотелых шпинделях и других аналогичных деталях. Но при одном условии — при эксплуатации новых многооперационных станков с программным управлением, таких, как на испытательном полигоне и в бригаде Неверова.
Кочетовкину позвонил по селектору директор завода и попросил оформить рационализаторское предложение. На его основе будет изменена нормировка на выполнение резьб. Иван Семенович тут же вызвал Сережу:
— Готовь описание гребенки и все честь по чести.
Обстановка в цехе, как и рассчитывал Кочетовкин, изменилась. Новыми станками теперь заинтересовались все бригадиры. График выполнения сменных норм, вывешенный у входа в цех, был красноречив: в считанные дни бригада Неверова перебралась на первое место. Многооперационный обеспечивал нарезку в пределах четырех — четырех с половиной минут, включая время, необходимое на переналадку. Людмила Парфеновна Запрягаева сияла так, будто идея «гребенки» родилась в ее голове, носилась по заводу, тормошила Сергея.
— Не тяните, ребята, не тяните! Успех есть успех, надо пользоваться плодами. В БРИЗе по секрету выдали предварительную справку — вам светит солидное вознаграждение.
Батя тоже ежедневно напоминал — где предложение? Сережа отвечал — скоро принесем. Не рассказывать же Ивану Семеновичу, что в бригаде сразу после испытательного полигона бог знает что началось. Все из-за Валерки Каткова, всегда спокойного и покладистого парня. Думал Сережа, хорошо знает Валерку. Несколько лет вместе, и никогда ничего такого… Ну, молчун был, в Доме культуры пропадал, изредка домой ездил — в деревню Гремячье, возвращался в общежитие то с картошкой, то с салом деревенским — в общий котел.
Не начальник цеха, а Валерка Катков первым заговорил о рационализаторском предложении, когда о нем и мысли не было. «Гребенка» еще только проходила испытания, сомневались в бригаде — получилось ли, ребята смущенно привыкали к первым похвалам и вниманию, когда Катков отозвал Неверова в сторонку:
— Слышь, бригадир, будут предлагать, чтобы подали на рационализаторское, — отказывайся.
— Почему?
— Успеется.
Неверов не придал значения этим словам, но потом, по дороге домой, вспомнил и переспросил, что он имеет в виду. Катков пояснил: если месяц-другой потянуть время, поработать вот так — за четыре с небольшим минуты вместо двух с половиной часов по норме делать шпиндель — это во сколько раз можно план перевыполнить? То-то. На «москвичонка» соберем, не иначе.
Ребята прямо рты разинули. Ты что, Валерка? Какого «москвичонка»? Одного на всех?
— Каждому будет по экземпляру, если захотим, — пояснил Катков. — Меня умные люди в Гремячьем надоумили: вы изобрели, ваше и право… По полсотни норм за смену вполне сможем гнать…
— Ты серьезно? — спросил Сережа.
— А хоть бы и серьезно!
— Зачем тебе «москвич»? В деревню ездить?
— С вами, как с людьми, говоришь… Не хотите — не надо.
— Получится надувательство, — сказал Горошек. — Разве нет?
— Где надувательство, где? — Валерку никогда еще не видели взволнованным — даже покраснел. — По закону «гребенка» наша? Наша! Мы изобрели?
— Изобретатель, — сплюнул Греков.
— Ты сколько часов сегодня за станком стоял? — спросил Головков.
— Иди ты со своими вопросиками!
— Ну ответь.
— Восемь, как и ты. Дальше что?
— За что же — пятьдесят норм тебе записать? Устал больше в пятьдесят раз?
— Устал — не устал, это никого не колышет. По закону, пока нет новой нормировки…
Они долго шли молча. Возле общежития Неверов рассеянно кивнул ребятам, только Каткову сказал:
— Ты даешь…
Бате об этом не расскажешь, он ответит — а ты куда глядел, кулачка в бригаде пригрел? Как же все-таки получилось, что пригрел?
Утром в цехе он узнал, что Катков поздно вечером попросил коменданта общежития перевести его в другую комнату. Не стал расспрашивать ребят, что у них там было. Валерку переселили, пустая койка нашлась. Пустая койка не проблема.
Несколько дней бригада работала почти отчужденно, старались не глядеть друг на друга. Не выдержал Неверов — затрубил сбор. Собрались у него дома, Катков не пришел.
— Мое мнение — отнести «гребенку» к чертовой матери в БРИЗ. Не хочу я никаких рацпредложений, — сказал Греков.
— Согласен, — сказал Головков.
— Мотивы отказа? — спросил Неверов.
— У тебя почти высшее образование, — сказал Греков. — Ты и сформулируй…
— Ладно, — ответил Неверов. — Дадут мне по шее.
— За что? Хочешь, пойдем вместе.
— Нет, я уж сам…
Слух о том, что бригада Неверова отказывается внести рационализаторское предложение, переполошил цеховое начальство. Когда он пришел в кабинет к Ивану Семеновичу, там уже дожидались несколько человек, была и Запрягаева.
— Вот здесь сидят, Неверов, твои художества! — сразу же приступила к делу Людмила Парфеновна. — Чуяла я — что-то с гребенкой не так!
Батя сидел подавленный (дома уже был разговор — после него болела голова у обоих). Сергей сказал:
— Получите наши чертежи и расчеты, — он бережно положил на край стола описание «гребенки». — А вот опытный образец.
Иван Семенович облегченно откинулся на спинку стула. Запрягаева достала из кармана халата платок и отерла лоб, улыбнулась.
— Давно бы так.
— Но предложения мы оформлять не будем.
— Что? Вы слышите? Опять начинается…
— Погоди, Людмила Парфеновна, — прервал ее Кочетовкин. — Объясни, Неверов, в чем, в конце концов, дело!
— Сначала у меня вопрос к вам, Иван Семенович.
— Давай.
— Почему на шпиндель отводилось два с половиной часа?
— Да технология, ты же знаешь!
— Но мы показали — можно и за четыре минуты!
Приоткрылась дверь — заглянули Горошек, Греков и Головков.
— Можно войти?
— Погодите там! — крикнула Запрягаева. — Их только здесь не хватает!
Ребята вопросительно посмотрели на Кочетовкина, потом на Неверова и ретировались.
— И что с того, что показали?
— Получается — не та технология.
— Как не та? — искренне удивился начальник цеха. — Если б не ваша «гребенка»…
— Даже Людмила Парфеновна, — негромко ответил Неверов, — даже Людмила Парфеновна поняла, как это просто — «гребенка»… Не так уж трудно было додуматься…
Запрягаева на этот раз не поняла, но на всякий случай нахмурилась. Кочетовкин, подумав, согласился:
— Наверное, не трудно. Технологам.
— Вот! Получается, за их недоделку, за ее устранение нам почет и уважение. За чей-то брак! И даже деньги обещают выдать, можно, например, «москвичонка» купить…
— А почему нет? — спросила Людмила Парфеновна. — Жизненный уровень имеет тенденцию к…
— Не хотим мы такой рационализации — покрывать чужой брак. Заберите «гребенку» на память.
Запрягаева массивно выросла над столом:
— Ты на что, Неверов, руку подымаешь? На рационализаторское движение?
И переглянулась с Кочетовкиным.
Дверь все-таки отворилась, и Головков из коридора пробасил:
— На очковтирательство!
Неверов кивнул:
— Вот, с репликой мы все согласны.
— Кто это мы?
— Моя бригада.
— Из твоей бригады, ходят слухи, — сказала Людмила Парфеновна, — люди бегут. Один из станочников, хороший между прочим парень, пришел, как я слышала, в администрацию с просьбой перевести его в другой коллектив, подальше от Неверова. Мы еще разберемся — почему…
— Катков?
— А ты и не знаешь, что у тебя в бригаде делается, руководитель…
— Я за эту должность не держусь. Могу уступить любому, только скажите.
— Примем во внимание.
— Мой совет тебе, Сергей, — повысил голос Кочетовкин. — Забери бумаги со стола, подготовить чин чином и подавай рационализаторское предложение.
— Цеху не вреди! — добавила, не глядя на бригадира, Запрягаева. — И так отставание по этой позиции, в разрезе новаторов и рационализаторов.
Неверов отрицательно покачал головой.
— Бригада уже приняла решение.
— Мы ведь тебя накажем, — с терпеливой укоризной, как нашалившему ребенку, сказала Людмила Парфеновна.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Сережа помнит — была горечь, долго не выветривался ее гнетущий привкус. Ноги по вечерам не несли домой, не хотелось встречаться глазами с батей. Улыбаться беспечно на молчаливые вопросы Зои Дмитриевны.
Она теребила Ивана Семеновича — что стряслось у вас, что с парнем? Муж отвечал туманно:
— Перемелется, мука будет.
И перемелилось ведь.
Ей этого было мало, ей понимать надо, отчего стынет ужин на столе, а Сережи все нет и нет, и так который день.
— Ладно кудахтать, — сердился Иван Семенович. — Сессия у Сережки скоро, вот и пропадает в институте. Или в библиотеке корпит.
— Может, появилась какая? Не замечал?
— Пора бы уж, двадцать пять лет. Не замечал, все в цехе да в цехе. В общежитие зачастил.
— Ты бы кого сосватал, Ваня. Ну поговорил по душам, не знаю, по-отцовски…
— Не сводня!
— Уж сразу и сводня! Видели его с Шурочкой, плановичкой нашей. Чем не невеста?
— М-да. Аккуратная девушка. В филармонию ходит.
— Ты бы…
— Замнем, Зоя!
Но ведь было, кроме горечи-то, и другое. Главное. Дожидались, как праздника, торопили последний час смены, чтобы развернуть на разметочном столе свой чертеж, склониться над ним, соприкасаясь головами, и уходила, бог знает куда исчезала усталость, и сон не брал, и медная, изогнутая, с рядами прорезей пластинка становилась почти живой, светилась розовым теплом.
Было — шагали по лесной тропке впятером, шевелили обгорелой веткой угольки костра, и они вспыхивали, выпукло освещали в сумерках лица — спокойное и сосредоточенное лицо Каткова, крутой лоб Головкова Толи, искрились в смеющихся глазах Юры Грекова, в круглых, опушенных белесыми ресницами, Горошка.
Было ведь — тайно от Феди, чтобы не смущать, пришли под окна одноэтажного кирпичного особняка на Кольцовскую улицу, где помещалась музыкальная школа, и слушали, пытаясь различить в многоголосице баянных переборов, аккордов пианино и скрипочных рулад его тихую гитару, и прижали пальцы к губам — когда уловили, услышали, узнали. И потом бежали в общежитие, чтобы к его приходу быть уже дома, в комнате…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В город, крадучись, пришла зима.
Сначала иней на жухлой траве, на голых ветках, потом изморозь на окнах общежития как бы исподволь готовили день, который показался Горошку праздничным: он впервые увидел свой завод в белом наряде.
И вдруг понял, что завод-то — красив.
Снег подчеркнул строгую геометрию цехов вдоль центральной аллеи, обсаженной тополями, выделил на синем небе причудливую вязь заиндевелых трубопроводов, белыми шапками лег на гранитный бордюр фонтана в сквере, на скамейки, на обелиск в центре заводского двора в память погибших во время войны заводчан.
Его поставили, вспомнил он рассказ Толи Головкова, еще в сорок четвертом, когда после освобождения Воронежа завод вернулся с Урала. Но вернулся не завод, вернулись люди, они заново и построили предприятие.
Он не видел этих людей, разве что — начальника цеха, Ивана Семеновича Кочетовкина, да его жену — кладовщицу Зою Дмитриевну, но кое-что уже понял в них: эти люди тогда, в сорок четвертом, восстанавливая завод, отвели место для газонов и сквера, для мраморного обелиска, для плавательного бассейна и Дома культуры. В сорок четвертом они были уверены в победе! И делали все в расчете на будущих, счастливых людей…
Первый снежный день показался Феде праздничным и по другой причине.
В обеденный перерыв Сергей Павлович отозвал Горошка в сторону и предложил вместе с ним «смотаться» в лес, за елкой.
— Зачем, Сергей Павлович? — не понял сначала Горошек. — До Нового года еще три недели. Да и будут их продавать на каждом углу.
— Так поедешь? Проветримся заодно, лесным духом подышим.
— А милиция? Оштрафуют за елку.
— Не бойся, мы у нас на даче возьмем.
— А батя позволит?
— А куда он денется… К тому же Новый год для бригады — послезавтра.
— Заканчиваем годовое задание?
— Вот именно. Только ребятам о елке ни слова.
Пригородный поезд на несколько секунд притормозил у разъезда Синицыно, и они выпрыгнули с высокой подножки на откос. Сразу за полотном начинался лес, уже прихваченный свежим морозом, но еще не потерявший своего терпкого дубового духа. Бригадир повел Федю просекой, по бокам которой зеленели елочки, догорали осыпанные порошей березы. Но господствовали дубы — рослые и нахохлившиеся, они островами возвышались над порослью послевоенных лет.
Одиннадцатого декабря, помнит Сергей, они пришли в цех за полчаса до начала рабочего дня. На проходной вахтер подозрительно оглядел большой, замотанный бечевкой сверток, велел показать содержимое. И только когда на него пахнуло свежей хвоей — смягчился.
— Ладно, проноси. Хоть и нарушение это!
В тепле цеха елка оттаяла, распрямилась. Поставили ее на табуретку у головного станка, рядом с инструментальным стеллажом, наскоро нарядили.
Маленькая была елочка, в метр всего высотой, но какой праздничный и лесной дух пошел от нее по участку, по всему механическому цеху!
Только на улице Неверов понял, что произошло.
Наряд-фальшивка остался у Соболева!
— Плохо наше дело, — пробормотал Бузулук. — Поди теперь объясняй, что ты не верблюд. Завтра он козырнет нарядом, будь спокоен. Я начальника во как изучил! Общенародно сведет с тобой счеты за длинный язык. Прошу товарищей убедиться, поймал жулика на месте преступления…
— Что вы панику развели? — закричал Бобриков. — А мы на что? Не знаем, что ли, как было дело? Пусть только…
Не думал Сережа, что так нелепо оборвется его пребывание в Эвороне. В том, что начальник пустит в ход наряд, почти не сомневался. Очень уж красноречиво улыбался Дмитрий Илларионович на прощанье. Надо же было быть таким олухом! Пришел обвинять и сам великодушно выложил оружие против себя. Теперь начальник не то что ему — кому хочешь рот заткнет…
Ничего не сказал Сережа ребятам, молча решил — уезжать надо. Стыдно получилось. Конечно, особо паниковать нечего, Бобриков прав. Но ославит Соболев — это уж точно. Лучше самому уйти.
Ну что ж, снова Воронеж. Обидно, не за тем сюда рвался. Будем считать, что переезд на Дальний Восток не удался…
Он выдвинул ногой чемодан из-под кровати.
— Успокойтесь, Сергей Павлович, — вдруг раздался в темноте тихий голос Горошка. — Что вы, в самом деле…
— Не трожь чемодан, — с угрозой произнес Толька Бобриков. — Я те трону!..
Не спали, оказывается, ребята!
Хотел Сережа объяснить, но вдруг подумалось — с чего это я? Что объяснять-то? Шапка на мне, что ли, загорелась?
Он с шумом задвинул чемодан обратно.
А на следующий день, в перерыв, на площадку прибежала из управления девчонка-рассыльная.
— Кто у вас Горохов будет?
— Ну я Горохов.
— Из бухгалтерии за тобой прислали. Премию, говорят, получить.
Горошек положил в горку кирпич, который держал в руках.
— А ты ничего не перепутала?
— Вот еще! У меня твоя фамилия на ладошке записана. Читай. Сам Соболев из бухгалтерии прислал.
— Больше Соболев ничего не велел передать? — спросил Неверов. — Меня не вызывал?
— Кажись, нет. Как вас?
— Неверов.
— Не-е, не вызывал. Про вас приказ на доске объявлений висит, это да. А так не вызывал…
— Какой приказ?
— Синими чернилами.
— Пойдем, — сказал Юра Греков.
Бригада во главе с Бузулуком торопливо спустилась в поселок. В управлении, как всегда, толпился всякий народ. Сережа, а за ним другие ребята протиснулись к доске объявлений, к листку белой бумаги, прихваченной кнопками.
Приказ был лаконичным:
«Назначить каменщика Неверова С. П. бригадиром комплексной бригады».
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вчера, после ухода Сережи, Соболев спрятал принесенный им наряд в сейф. Положительно, мальчишка решил сломать себе голову. Дело хозяйское. Сколько таких правдоискателей уже попадалось ему на пути! Но этот особенный… Соболев предложил себе забыть недавний разговор, и через минуту он уже почти не думал обо всей глупой истории.
Н-да, Неверов…
Перед Дмитрием Илларионовичем на столе тихонько постукивали часы в массивном корпусе из кроваво-красного плексигласа — делает же наше отечество вещички! На что они рассчитывают, выпуская подобные часы? Или вот такую ручку? Соболев воткнул в гнездо-подставку тяжелое перьевое чудище харьковского производства. Вот такие дома? Взгляд его скользнул за окно, на холм, где рядком стояли первые пятиэтажки из силикатного кирпича.
«Впрочем, — примирительно сказал он сам себе, — такие дома произвожу как раз я. И всех они устраивают, вот что мило».
Половина рабочего дня уже пролетела, не успел оглянуться. Дмитрий Илларионович полистал странички отрывного календаря, просматривая записи. Ага, послезавтра вечером совещание в тресте. Сегодня там получат цифры, следовательно, речь пойдет о срыве январского задания. Будут, Соболев поморщился, вправлять ему мозги. Он уже сам начинает говорить и мыслить категориями этого всепроникающего жаргона. Ну что ж, вправлять — так вправлять. Прокрутим.
Морозы — морозами, товарищ Соболев, но где техника, которую тебе дали? Почему не обеспечен фронт работ? Любопытно, как им нравится требовать именно абстракций. Спроси любого за столом президиума — что значит обеспечить фронт? Из каких компонентов сие блюдо составлено, при какой температуре варилось, на чем замешан соус? Не ответят. Растеряются, за идиота примут. Но требуют! Или такое — наладить должный контроль. Должный. Привести в соответствие с требованиями. Организовать людей. Глубже продумать… На какую именно глубину? Неплохо также — дать простор инициативе…
В тресте сначала выпустят вперед оратора из производственного отдела. Он заведет речь об организации труда. После этой затравки (слово-то, слово!) начнется главное: выступят начальники отделов, кто-нибудь из замов, потом, под занавес, и сам шеф. Шеф сперва скажет немного и с юморком, с прибауткой, он — демократ, сейчас это популярно среди людей его ранга, будет ждать оправданий…
Соболев усмехнулся. Нажал кнопку на ребре стола. За дверью послышался всегдашний, приятный уху перестук каблучков («Старый ты козел, Митя, — сказал он себе добродушно, — пятьдесят давно стукнуло»).
— На пять часов вызывай мастеров и начальников участков, — произнес он сухо вслух. — И бригадиров.
В пять часов придется повысить голос, потом дать людям остыть и затем уже «выдвинуть идею» о повышенных обязательствах на февраль. Высказать ее должны снизу. Кто-нибудь из мастеров? Соболев снова нажал кнопку.
— Пошли рассыльную за Вадимом.
Оправдания? Чего захотели! В тресте он полностью признает вину. Согнет выю… А вместо оправданий выложит на стол повышенные обязательства. Средство действует безотказно. Соболев придвинул к себе стопку бумаги и принялся бегло, щуря глаз от дыма папиросы, набрасывать цифры для обязательств. Голова его была занята этой бумагой, но где-то под диафрагмой, где, говорят, положено помещаться душе, он испытывал раздражение — как при вынужденном просмотре надоевшего, много раз смотренного кинофильма.
Там, в тресте, его назначение считают почетной ссылкой. В значительной степени он сам распространил слух о гибельных условиях на таежной стройке, чтобы послали именно его. Почетной — потому, что Эворон приобретал известность: ударный, значительный объект, новое большое месторождение… Соболев — стреляный воробей, застал он в Эвороне примерно то, что и ждал: вполне дикое место, на котором еще надо разворачивать работу.
Дмитрий Илларионович, на удивление многим своим коллегам — руководителям строительных подразделений треста, старался начинать вот так, на диких местах. Понимая неизбежность первичных трудностей, выговоров, нехватки всего на свете и транспортной изоляции. Все беды компенсировались, прежде всего — возможностью самому создать команду. С самого начала подобрать людей для каждой ячейки, каждого дела. Проверить и расставить исполнителей, а не приходить в сложившийся коллектив. Увольнять, как и тасовать, трудно и небезопасно.
Для Дмитрия Илларионовича всегда было принципиальным окружить себя людьми понимающими. На которых можно положиться.
С каждым годом эта задача усложнялась. Зато охотники ставить палки в колеса размножались, похоже, простым делением.
Сегодня приходил уже один из них. Соболев вспомнил возмущенное, пышущее жаром лицо Неверова. А мальчишка, видимо, с извилиной! Понимает что к чему. Нарядик обстряпал грамотно, как будто всю жизнь этим занимался. Любопытная коллизия намечается.
Завтра Неверов прибежит сюда, разумеется, сбитый с толку. И встретит добродушно протянутую руку. Садись, бригадир. Ты что же, за зверя меня принял? Дмитрий Илларионович умеет ценить умных людей, которые… как это сказать… заботятся о своих товарищах. Принимай бригаду. Не тушуйся (слово-то, слово!), будем работать!
Наступал такой час, когда в сенях хлопала дверь и добрую минуту по избе-общежитию разносился топот. Ребята уже знали, в чем дело, Неверов глядел на будильник и говорил Саше Русакову:
— К тебе.
Саша молча кивал. Лежал он в своей излюбленной позе — лицом в потолок — на высокой пружинной койке, закрыв глаза, на груди, обтянутой тельняшкой, — баян. Мехи невидимо шевелились, из дырочек в планках старого инструмента ползла слабая мелодия.
Ребята были погружены в воскресную расслабленность, в хвойное тепло общежития. Уже позднее утро, а двигаться неохота, только Горошек крутился у зеркала — собирался. Ему уже было куда собираться — вот пацан!
Приоткрывалась дверь, показывалась седая голова.
— Можно?
Это пришел Афанасий Бельды, отец Гели, — старый, морщинистый, как сушеный лосось, нанаец, директор местного магазина. Правой руки у Афанасия нет по самое плечо.
Бельды старожил здешних мест, помнит он времена, когда повсюду в халдоми качались вековые кедры и к Силинге на водопой пробирались из тайги сохатые. Спокойно было в халдоми. Сохатый пил студеную воду, и, если за перекатом вдруг с хрустом обламывалась еловая шишка, зверь равнодушно поднимал голову, и с мокрых его губ на траву падали капли. Бояться было некого.
Большую надежду возлагал Сережа на дядю Афанасия — но пока не подступал к нему, случая подходящего не выпадало, а при всех, в комнате, расспрашивать не хотелось. Бельды вырос в Эвороне, и отец его, и дед — тоже…
Познакомился старый Афанасий с Сашей Русаковым в клубе, когда Саша опробовал прибывший по почте для оркестра тульский баян. Русаковская музыка неожиданно погрузила случившегося рядом нанайца в тихую задумчивость. Он присел рядом с баянистом на ступеньки сцены, уставился ему в глаза и начал медленно покачивать головой.
Потом Афанасий стал приходить в неверовскую комнату по воскресеньям и, многократно извинившись, устраивался рядом с Русаковым на уголке его койки. Саша лежал на спине, закрыв глаза, мехи шевелились, Афанасий покачивал им в такт головой. Когда мелодия обрывалась, он словно просыпался, встряхивал волосами.
— Не может спокойно слушать баян, — пояснял Геля, проводив отца. — Сколько помню — всегда такой был…
— Музыку любит, понятное дело, — отвечал Русаков. — Кто ж ее не любит.
— Не-е, — отрицательно качал головой Геля. — Не музыку, а баян. А почему — не говорит.
— И ты не знаешь? — интересовался Бобриков.
— Сколько спрашивал — только смеется.
— Скрытный он у тебя…
— Какой-какой?
— Ну, трепаться не любит…
— А-а. Нет.
— Я все-таки спрошу про руку. Не обидится? Где он ее потерял, на фронте?
— Отец не воевал, однако. Спроси, спроси…
И, к удивлению Гели, Афанасий рассказал про свою руку. Говорил он глухим тенорком, медленно, без выражения, только глаза чуть-чуть расширялись и снова сходились в щелочку. Геля слушал и оглядывался на ребят. Неверов — с красными пятнами на лице — тряс Афанасия: «Дальше что, дальше, дядя Афоня?». Когда Бельды дошел до Ржавой пади, ребята ему не поверили.
Тогда старик позвал их с собой.
Лыжи у Бельды короткие, бежал он быстро, часто семеня ногами. Со стороны посмотришь — кажется, скоро устанет нанаец. Но вот уже Русаков и Греков, идущие за стариком широко, на спортивный манер и с мастерским прихлопом, стали отставать, уже Неверов и Бобриков воткнули палки в снег, тяжело дышат, а однорукий старик все бежит. У сухой обгорелой сосны остановился, обернулся к молодым, морщинистое лицо улыбается.
Кончились вырубки в халдоми, затянулась хвоей долина, пошло мелколесье. Помаячил в вышине недолго флюгер аэропорта и тоже скрылся. Труднее стало бежать. Бельды петляет между деревьями, островками кедрача, выбирает путь в Ржавую падь покороче. То спускается к берегу Силинки, к сугробам, нависшим надо льдом, то снова забирает в чащобу. По вершинам елок катится холодное медное солнце, растет иней на бровях.
У Шаман-камня, часа через четыре после выхода из поселка, Афанасий разрешил устроить привал, и то ненадолго. До темноты надо вернуться, нечего делать ночью в тайге. Толька Бобриков пустился было в рассуждения о происхождении Шаман-камня и о невидимых нынче рисунках, которые он лично щупал, но Афанасий прервал его, раздал ребятам сухие, скрюченные веточки лимонника, захваченные им с собой, велел пожевать и спешить.
Скоро и скалу потеряли из виду. Стал Афанасий сворачивать к сопке, крайней слева из четырех, что показались впереди. Сопка крутая, сплошь поросшая хвойными зарослями, да такими густыми, что окунулись в них — и сумерки наступили. Старик прежде всех залез на вершину, на обрыв, к солнцу, шибко дует в рукав — согревается.
Простор открылся с вершины. Как с корабельного мостика, широко все видать. Седыми волнами тянутся к отпрянувшему горизонту холмы. В распадках между ними и на застывших марях — болотных низинах — лежат глухие тени. На полпути к соседней вершине замерло тонкое облако. Совсем рядом, кажется. Размахнулся Геля снежком, швырнул — и все увидели, пока летел белый ком, что облако обманное, не близко оно, ой как далеко. Исчез внизу снежок — и снова приблизилось облако, дразнит…
Афанасий указывает единственной своей лыжной палкой вниз.
— Ржавая падь.
По его лыжне, в обход обрыва, ребята спускаются в густеющие сумерки. Внизу, в мешанине снежных веток и бурелома, старик командует:
— Снимай лыжи. Недалеко, однако.
Проваливаясь в наст, выбрались на пологую, под углом к небу, поляну в каньоне меж глыбами камня и насупленными осыпями. По бокам каньона тесным строем, часовыми, стоят мохнатые кедры. Пройдешь по этим местам чуть в стороне от выбранной Афанасием тропы и не заметишь поляну. Посреди нее белеют шапки снега над пнями, а в самом центре — криво сколоченный из березы крест.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На памяти старого Афанасия халдоми, а в особенности Ржавая падь, не очень почитались нанайскими охотниками. Да и гураны, русские переселенцы, обходили ее стороной.
Не то чтобы совсем дурная слава ходила по тайге про эти места. Но слушок был, что в долине Силинги, сразу за Шаман-камнем, охота неважная, ушел из этих мест и сохатый, и медведь и даже белка. Тяжело дышится, что ли, зверью на болотистой почве?
На десятое лето после войны русских с японцами приехал по воде из Хабаровска в стойбище Эворон большой начальник с инструментом. Мать рассказывала потом Афоне — совсем большой начальник, с погонами и рыжей бородой. Выгнал мальчишку и его мать из хурбы, сам стал жить в доме Бельды.
Хорошо. У Бельды лодка долбленая, можно в лодке спать. Молчит мать, молчит Афоня. Ходит начальник по тайге, белок не стреляет, землю ковыряет инструментом, спит в оврагах — в оврагах-то и ковыряет. Что-то ищет. Знает Афоня, что ищет. У него у самого в лодке лежат красные крючки, кованные из камня, найденного в халдоми. Потому что халдоми — сумка сокровищ. Молчит Бельды.
Два лета ходил бородатый начальник по тайге, на третье нашел халдоми. Афанасий видел — воротился начальник с красными камнями и говорил сам с собой в хурбе:
— Невероятно! Голубая медь! Святой бог!
Потом снова уехал в Хабаровск, но скоро вернулся злой и с забинтованной башкой. Афоне было тогда уже целых четырнадцать лет, вырос он жилистым и крепким, настоящим охотником вырос. Поглядел рыжебородый начальник на него задумчиво и не стал больше выгонять из хурбы, сам ушел в тайгу…
Долго живет дед Бельды на свете.
Утащила, помнит, щука последний красный крючок. Было это в год, когда на месте русского села Пермского и нанайского стойбища Дземги — там жила тетка Афони по отцовскому роду — начали строить город Комсомольск.
— В тридцать втором году, — подсказал Греков.
Однорукий нанаец кивнул…
Не близкая дорога от Эворона до стойбища Дземги, однако проделал ее Афоня к неудовольствию матери и радости тетки. К тому времени считался Бельды одним из лучших добытчиков на Силинге, много помогал стойбищу бороться с голодом и в зимнее время. И вот ушел на Амур, бросил промысел. Стал комсомольцем и начал работать на лесосплаве.
Там, на лесосплаве, и стащила щука последний красный крючок, а где новый взять? Крючки — большая ценность была, особенно по тем временам. И вздумал парень вернуться ненадолго в Эворон, в родные места, пробраться через болота в халдоми, в Ржавую падь, где красный камень. Ничего не сказал Бельды сплавщикам, только тетку предупредил, куда идет.
Ходил Афоня по тайге, ходил — не может найти заветного места, отысканного еще в мальчишеские годы. Заплутал. День ждала Афоню тетка, три ждала, весь табак выкурила. Через неделю привезли его в Комсомольск еле живого, в крови.
После этого несчастья пошел среди нанайцев про Ржавую падь совсем нехороший слух. Говорили, не вернулись оттуда два русских охотника. Увел их горностай в топкое болото. В другой раз перевернулась лодка в верховьях Силинги. Доплыла, перевернутая, до Силинского озера, а где рыбак — неизвестно…
Случилось же с Афоней вот что. Разыскивая Ржавую падь в халдоми, наткнулся он на сломанный папоротник. Почесал затылок Афоня — не шел он по папоротнику. Опустился на колени, раздвинул траву — след. Непонятный след.
Охотником был Бельды. Забыл он про крючки, про красный камень, про все забыл. Пошел по следу. И привел его след на кедровую поляну, что в каньоне между сопок и осыпей, в глубине халдоми. Глянул Афоня из-за ствола вниз — домик стоит на сваях, чтобы зверь не достал. Откуда в таежной трущобе домик? Да еще такой чудной? Подполз поближе, отклонил ветку, слышит — скрипнула дверь в домике, видит — тяжело спрыгнул с высокого крыльца человек с коротким ружьем.
Совсем старый человек, с белой лохматой головой, только брови рыжие. На плечи накинут бабий платок. Узнал его Афоня. От удивления сжал он ветку, за которую держался, и она звонко сломалась. Поднял голову старик, схватил ружье и выпалил на звук. Обожгло Афоне правое плечо.
Стиснул зубы нанаец, не закричал. Потому что лохматый глядел в его сторону. Покачал тот головой, бросил ружье на землю и снова полез по лесенке в домик.
А Бельды пополз назад. Где-то на Силинге подобрали его геологи и отвезли в Комсомольск…
Пришел багаж и застрял в Хабаровске. Железной дороги в Эворон пока нет. Принесли в общежитие почтовое уведомление на имя Горохова и Грекова — явиться для получения, имея при себе документ. Отпустил Бузулук одного Горошка и то с выговором: «Кто ж по железной дороге отправляет сюда барахло? Хоть бы справки навели в своем Воронеже, где находится Дальний Восток».
Федя полетел и, подобно багажу, тоже застрял в краевом центре. Чтобы ребята не волновались, «отбил» разъяснительную телеграмму, копируя гнусавый динамик информационной службы:
«Обратный вылет задерживается неприбытием самолета и циклоном на трассе».
Первый день он провел в хлопотах — на железнодорожном вокзале получил чемоданы, свез их в аэропорт, выстоял очередь, зарегистрировал билет назад. Потом рейс отложили. Ночевал возле вещей в кресле на втором, застекленном, этаже. Но выспаться как следует не удалось. У соседки по креслу, худенькой женщины лет тридцати с пепельными сбившимися волосами, на руках была девочка, она все плакала, как тут уснешь.
Часа в три ночи он предложил ей уложить меньшую на кресло. «А я похожу, не беспокойтесь». «Ладно, — сказала женщина, благодарно и грустно подняв на него серые глаза. — Как устанете на ногах, мы сразу освободим». Горошку очень понравилось, что к нему обратились на вы.
За окнами, на летном поле, мело. В свете прожекторов вихрились, пылили серебром сугробы у шасси застывших «илов» и «ту», у самоходных трапов. Аэропорт был набит транзитниками; дальневосточники расположились у стен и на сдвинутых креслах основательно, надолго, захватили непродуваемые сквозняком места и ступеньки лестниц, обустраивали временное жилье. Люди новые, приезжие с запада, легкомысленно упустившие момент, оставались на ногах — час за часом они утомленно ходили по узким проходам меж чемоданов и тел, вполголоса возмущались местными эгоистичными порядками, курили на улице, возвращались в здание аэропорта, подолгу изучали ассортимент в табачном и аптечном киосках, читали плакаты, надоедали справочному бюро.
Утром Горошек отправился с первым автобусом в город — вылет опять отложили, ориентировочно еще на сутки. Соседка и ее девчонки спали. Федя потоптался возле них, но будить не решился, хотя надо бы попросить, чтобы приглядели за вещами.
Ему хотелось увидеть Амур, все-таки самая большая река в Союзе. С обрыва в городском парке открылась ровная белая степь, далеко ограниченная цепочкой сизых гор, и если бы не черные точки по всей степи — поодиночке и группами сидели любители подледного лова, — он не догадался бы, что так широк Амур.
Горошек побрел по утреннему заиндевелому городу, вдоль набережных, вмерзших в метровый лед дебаркадеров, поднялся по крутому переулку на главную улицу, она вывела к площади, заваленной сугробами, среди которых тут и там цветными пятнами торчали фанерные терема и неубранные избушки на курьих ножках — остатки недавней новогодней ярмарки. Ветер тянул по площади серебряную и золотую канитель, в снег были втоптаны пожухлые еловые ветки, и это зрелище промелькнувшего здесь, ушедшего праздника настроило Федю на тихую и грустную волну, стало жаль — не кого-то или чего-то, а просто жаль в груди, как случалось, когда он слушал в воронежской филармонии Моцарта или Шопена.
Он вдруг заметил, что ускоряет шаг, торопится назад, в аэропорт.
Женщина в его кресле улыбнулась Феде, как старому знакомому. Теперь, при дневном освещении, она оказалась еще красивее, он разглядел и темные полукружья теней под глазами, сразу уверился, что у нее горе. Девочки играли возле окна. Горошек сел рядом с женщиной, старательно придумывая, о чем заговорить. Он точно знал, что заговорить нужно, отвлечь ее от невеселых, наверняка невеселых мыслей.
Неожиданно заговорила она сама.
О пустом — как душно и тесно здесь, в переполненном зале, никогда не думала, что так много людей летают, почему мало кресел, куда он уходил, что слышно о циклоне? Но Феде за каждым словом чудился иной, скрытый, понятный только ему смысл. Горошек спросил чужим голосом, куда они едут, услышал — на запад и сразу выдохнул воздух, насупился. Она поглядела на него, выпростала из шубки тонкую, в голубых прожилках руку и тронула за рукав тулупа, словно все понимая:
— Мы, кажется, засели здесь надолго.
У него от этих слов гулко застучало сердце.
— Давайте знакомиться, благодетель, — кивнула на федино кресло, — меня Ольгой Николаевной зовут…
Он почувствовал — это все именно кресло, это все аэропорт, и двое суток ожидания, и больше ничего! Но словно воспрянул.
— А я Федор! В Эворон добираюсь. Не слыхали? Нет — на севере…
И стал сбивчиво рассказывать о халдоми, о своих ребятах и старике Бельды. Серые теплеющие глаза смотрели на него внимательно и открыто, как будто не впервые. Ему было внове магическое свойство вокзалов и аэропортов, свойство дороги — сближать полузнакомых людей.
Днем они вчетвером пошли обедать в кафе «Взлет» во дворе аэропорта, во «Взлете» ничего не было, кроме жареной холодной наваги. Ольга Николаевна выбирала кости из рыбы, низко наклонив голову, и Феде казалось, что она плачет — в кафе было темновато.
Потом гуляли по тропинке между елок, снова сидели в зале, синели окна, косо летели за ними хлопья снега, окна становились совсем синими. Заснули девочки, Горошек устроился на чемодане у ног Ольги Николаевны, закутанной в пятнистую шубку. Со страхом прислушивался — не объявят ли посадку.
Ее не объявляли двое долгих суток — сорок восемь самых тревожных и счастливых фединых часов. За это время он не вздремнул и не смог бы, только говорил и слушал, сторожил сон девочек и Ольги Николаевны — во время сна можно было безотрывно глядеть на ее лицо.
Еще за эти сорок восемь часов он, сам того не понимая, узнал Дальний Восток вернее, чем у себя на стройке за несколько месяцев. Восток, как магическая луна, повернулся к нему невидимой, неведомой стороной. Конечно, Ольга Николаевна не показывала еще Горошку писем, своего и наташкиного. Она совсем забыла о них, впоследствии нашлись в сумочке — впопыхах засунула.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Написаны письма были одновременно из Старого Оскола Белгородской области одному и тому же человеку.
«Гришенька, ты, видно, совесть окончательно потерял. Не знаю, кто я теперь — замужняя женщина или мать-одиночка. На соседей наших прекрасных не могу глядеть, они ведь все наперед понимают. Уехала бы к матери, да сам знаешь — как я там придусь с двумя девчонками.
Ну кто ты есть? Хоть бы детьми поинтересовался, твои ведь детки, не чьи-нибудь. Наташка, к твоему сведению, давно в школу пошла… За полтора года ни одного слова! И ни копейки, бесстыжий ты человек.
Новый твой адрес получила из магаданского отдела милиции. А что мне оставалось? На письма ты не отвечаешь. Самой лететь, ловить тебя по всему Дальнему Востоку? Не болела бы Юлька — честное слово, так бы и сделала, бесстыжий ты человек.
Из Магадана сообщили, что ты натворил в этом, Ягодном, поселке. Не знаю, чем сейчас занимаешься, но в последний раз, Гриша, прошу — возвращайся, хватит, хватит твоих полевых партий, буксиров, автоколонн и другого вранья. Из вытрезвителей, к твоему сведению, мне тоже документы переслали. За что мне такая жизнь? Чем я хуже других баб?
Телевизор пришлось продать и мое демисезонное тоже. Из Дома культуры я уволилась, работаю сейчас в техникуме — хоть вечера свободны. Комнату надо ремонтировать, на обои страшно глядеть, а наш папа… Зачем ты нас привез в этот Оскол? Кому мы здесь нужны?»
«Дорогой папа!
Позавчера меня приняли в октябрята. Учусь я хорошо. Наш класс взял обязательства. Вожатая сказала, что я маяк.
Мама мне каждый день рассказывает о тебе. Как ты покоряешь страшные пространства Дальнего Востока, где большое море, добровольцы, полярная ночь и трудности. Я очень горжусь, что мой папа герой и покоритель Дальнего Востока. Все в классе мне завидуют. Даю тебе торжественное слово получить во второй четверти одни пятерки.
Оба эти письма бородатый человек в телогрейке и оленьей шапке пускал в ход, если не было других средств или другие средства отказывали.
Его хорошо знали в магаданской гостинице, где люди живут подолгу, по-домашнему, особенно в затяжную зимнюю пору, когда в столицу Колымы прилететь можно, а улететь не всегда. Знали на «постоялых дворах» и в общежитиях других городов и поселков вдоль великой колымской трассы — дороги к Ледовитому океану, знали в Ягодном, Певеке, Эгвекиноте, Анадыре. А может, и не его знали, а похожего мужика, их много развелось здесь, вскормленных северным гостеприимством, той сердечностью и открытым нравом, — стучись в любую дверь! — коими издавна отличаются северяне, той сердобольной терпимостью к бедолагам всех мастей и жадным интересом вообще к новому человеку с запада, что немыслимы на материке.
Он был с запада.
С год он «зашибал» на кооперативную квартиру для своих (за этим и приехал) то за баранкой, то в порту на подсобных работах — идти в чертежники, как дома, не стоило, сезонные заработки оказались здесь не в пример выгоднее. Ловил морского окуня и минтая на сейнере, но больше одного рейса к берегам Камчатки не выдержал — «шкерить», разделывать, рыбу приходилось прямо на борту, в постоянной болтанке, шесть часов работы — шесть часов отдыха, но не усталость доконала, а одна пара спецрукавиц, выданных на рейс. У него они превратились в лохмотья уже после первой смены, не было сноровки, попросил новые — не дали. «Много вас таких, а рукавицы — дефицит». Руки у него от порезов, уколов и рыбьей крови распухли и саднили, последние дни сидел в каюте, глотая чужие насмешки и свои слезы, только дул на ладони. При расчете получил копейки.
Ну и плевать! Он впервые в жизни почувствовал себя вольной птицей, глотнул океанского ветра и таких пространств, что на западе лопнут — не представят.
Летом подвернулась хорошая работа. Что характерно, хорошая, стоящая работа подворачивалась постоянно и повсюду, без всяких хлопот и рекомендательных звонков, без анкет и отдела кадров. Подрядился перегнать двадцать лошадей с побережья в глубь тундры, в оленеводческий совхоз. С директором совхоза, чукчей-орденоносцем, сошелся и подружился в магаданской гостинице, покорил его сердце рассказом об уникальной Курской магнитной аномалии. На директорские крепко выпили. Орденоносец разглядывал фотографию белокурой жены, оставленной там, в сердце Курской Магнитки, щелкал языком. Добыл из своего чемодана шапку из выпороток, холок молодого оленя, сказал: «Ей» — и показал на фотографию.
С лошадками он никогда до этого дела не имел.
Ждали его в совхозе дней через десять, шел он по тундре, по сопкам, по травам, по кочкам и холодным лужам три недели. Этот отважный рейд (мельком глянул в библиотеке-читальне на карту) стал для него потом неисчерпаемым кладезем, хрустальным источником чистого заработка. Как он добрался живым и невредимым, имея еды на десять суток, не зная дорог, — осталось загадкой. Четырех лошадей не довел до места, утопил нечаянно в ледниковом, подтаявшем болотце, нежно-зеленом поверху, похожем на среднерусский луг.
Друг-директор у себя дома обернулся хозяином строгим, был суд, и погонщику лошадей пришлось расстаться со всем, что он скопил за год колымского флибустьерства. Возвращение домой отодвигалось.
К осени он устроился в один из рыбколхозов возле города Охотска бить нерпу. Зверя стреляли, когда море замерзло — нерпы выбирались на льдины и становились неповоротливыми.
Последним перед «кантовкой» местом работы стало управление «Северовостокзолото». Благородный металл в Магаданской области добывали в основном механизированным способом, мощными самоходными драгами, которые двигались, как корабли, оставляя позади себя застывшие пепельные волны отработанной породы. В этих отвалах и трудились старатели — артельно и поодиночке подбирали то, что упустили драги.
На разработках был сухой закон. В магазинах и передвижных торговых палатках продавалось все, кроме вина и водки. Вернувшись после старательского сезона на юг, в Магадан, к нормальной жизни, он понял, что больше лоток в руки не возьмет — опротивело. И с тех пор начал «кантоваться» — жить, чем бог пошлет, отложив на ближайшее будущее заботу о кооперативной квартире.
Пока таяли последние деньги, держался в гостинице — на виду у приличных людей, потом «на пару» с еще одним кантовщиком, Эдиком Мирским, бывшим гобоистом Хабаровской филармонии, как и он, подавшимся сюда на заработки, заняли комнату в ветхом бревенчатом доме у базара, на улице Портовой. Эдик промышлял на выпивку в порту, взгляд у него был снайперский — сразу определял, кто из моряков торгового флота вернулся из рейса с барахлом, с кем можно, без опаски нарваться на грубость, сговориться о сбыте. Сбытом занималась хозяйка дома, крупноносая женщина неопределенного возраста, носившая дома яркий японский халат. Эдик же только время от времени поставлял клиентов — это и было платой за проживание. Вокруг дома на Портовой кругами ходила милиция, и круги становились все уже.
Промысел Эдика он запрезирал. Его самого кормил язык.
Он обнаружил, что намаявшиеся в долгих рейсах моряки торгового и рыбаки тралового флота — сентиментальные в массе ребята, сошедшие на берег всего на неделю или того меньше, истосковались по новостям, по суше, по задушевной застольной беседе. Стал специализироваться на задушевных беседах. Оказалось — несложно. Моряки народ нетребовательный.
Исподволь формировался репертуар — истории о собственных мытарствах по белу свету, приправленные обезоруживающей самоиронией; пошли в дело и нерпы, охотиться на которых он прекратил по причине жалости к этим нежным амфибиям, плачущим человеческими слезами при виде охотника; и отчаянная мошка на золотых приисках, и верная далекая семья на Курской аномалии, и пешие его переходы с эскимосами по тундре, очень смахивающие по сюжетным линиям на что-то всем знакомое, родное, читанное в детстве; и лихие совхозные лошади, утопленные на болоте… Правда мешалась с вымыслом, сверкала в рассказах всеми своими гранями голубая Чукотка, аудитория горевала и радовалась вместе с ним. Присутствовавший изредка на дармовщинку на таких застольях Эдик Мирский, человек с артистическим образованием, с горечью отмечал творческий характер вранья — он так не умел. Вскоре Мирский сгинул, накрыли на фарцовке.
К концу навигации, когда бухту Нагаева навещали только ледоколы, для него наступали времена голодные и он отправлялся на свой промысел с попутными автопоездами вверх по зимней колымской трассе, делая привалы где можно. Шоферы — самая популярная профессия на Чукотке. Трасса в тысячах автомобильных огней. Машины везли лес и продукты, тракторы и горючее, буровые станки и кирпич, доставляли почту и новости. Захватывали и бородатого человека в телогрейке и оленьей шапке.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ольге Николаевне повезло, он оказался на месте, на улице Портовой, связанный на этот раз подпиской и предупреждением: «Или устраивайся в двадцать четыре часа, сукин сын, или посадим за тунеядство».
Она ужаснулась, увидев добровольную камеру — сырую конуру с занавешенным газетой окном, с консервными банками на столе, набитыми окурками, вдохнув застарелую вонь. Еще больше ужаснулась, разглядев и не узнав в бородатом, с воспаленными глазами и прыгающими губами мужике своего Гришу.
Место Мирского в комнате, на нарах, теперь занимал другой товарищ по вольной жизни, по случайности его дома не было, ушел разжиться пустыми бутылками.
Первыми заревели Наташа и Юлька. Потом заплакал и он — сел к столу и опустил голову, ничего не сказав для встречи.
Она стала раздевать девочек, поискала глазами — куда положить шубки, не нашла, бросила поверх чемодана. Смела липкий хлам со стола. Он теперь глядел на нее неотрывно, сквозь пелену слез.
— Где у тебя вода? Ведро?
Он встрепенулся, побежал в коридор, вернулся со ржавым ведром, показал, сморщив лицо, его дырявое днище. Снова убежал — перехватил на улице, на морозе, замеченного в окно сожителя, вытряхнул у него из кармана рубль сорок, все что было. Начали в четыре руки убирать комнату; привлеченная шумом, пришла хозяйка дома, сказала, поведя носом: «Вот вы какая красавица!» и «Ай да Гришка!», закурила папироску и велела Ольге Николаевне идти за ней — даст чистое одеяло для детей.
— Только на сегодня, — сказала Ольга Николаевна, — завтра мы уезжаем.
— Да, да! — закивал Гриша. — Мы с Оленькой уже решили…
— Где у вас магазин? — спросила она. — Молоко бывает?
— Я сбегаю, — ответил он. — Ты пока тут…
Обернулся к Наташе, присел возле нее и Юльки, на пол у нар.
— Сходим вместе, доченька?
Наташа замотала головой, вскочила и подбежала к матери. Юлька снова заревела.
— Немедленно перестань! — сказала ей Ольга Николаевна.
— Я сейчас, — сказал он. — Молоко, что еще?
Днем, накормив и уложив девочек, они сидели рядом, и он, уже воодушевившись, докладывал ей, прикрывая ладонью недавно полученную брешь в передних зубах, что пришлось ему пережить здесь за три сумасшедших года, по каким мытарствам пройти. Она волновалась, совсем как всегдашние слушатели, гладила его по руке. За окном круто вздымалась белая грозная сопка, быстро темнело, в три часа дня зажглись фонари на улице Портовой.
Денег, привезенных ею, на обратную дорогу не хватало.
Она послала его со своими сережками и обручальным кольцом в скупочный магазин.
Он взял и паспорта, чтобы не терять ни минуты времени, прямо из скупки побежал в агентство «Аэрофлота», приобрел два взрослых и два детских на утренний рейс через Хабаровск и Красноярск — прямого не было.
Когда вернулся домой, она дремала на его нарах, боком примостившись рядом с девочками, слабая улыбка блуждала по ее лицу. «Сморило, — подумал он. — И разница во времени. Тоже не пустяк. Хлебнули они из-за меня…» Он аккуратно положил билеты и документы на стол, погасил свет и, не разуваясь, прилег на соседние нары. Стал ждать рассвета.
Часов в девять вечера почувствовал — невмоготу. Выпить требовалось еще с утра. Не зажигая лампы, в свете уличного фонаря отсчитал на столе из сдачи пятерку. Подумав, вернул рубль назад. Оправил хозяйское байковое одеяло, соскользнувшее с Олиного плеча, в сенях накинул телогрейку.
Водки достал в пельменной, хотя в меню всегда значилось только вино — имелась здесь своя официантка Тося. Согревшись, подсел к гидрологам из Анадыря, они угостили пивом. За соседним столиком кипела речь о заполярном Билибино, где намечалось строительство атомной электростанции, он подрассказал трем молодым инженерам-энергетикам, нынче выезжающим на северную стройку, о тамошних исхоженных им местах. Инженеры выставили «Солнцедар».
Два часа спустя он покачивался в кабине грузового автофургона, шедшего по колымской трассе уже далеко от Магадана маршрутом в заполярное Билибино.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В аэропорту на втором этаже был детский кинотеатр. Горошек свел Наташу и Юлю на доктора Айболита, усадил, а сам вернулся в зал ожидания.
— Я сейчас же назад, Ольга Николаевна. Спросить только хотел…
— О чем, Федя? Не потеряются они там?
— Кто вас ждет на западе, в Старом Осколе?
— Ждет? Никто… Семнадцать квадратных метров…
— Так зачем туда ехать?
— А куда же мне деваться?
Тогда Федя убежденно сказал:
— К нам, в Эворон! Работа будет, хотя бы в клубе, или в детском саду, только что построили. Я верно говорю. И общежитие будет на первое время, наш бригадир постарается, он — человек. А потом квартира. На людях вам надо жить! В Осколе что? Одни воспоминания. Я побегу теперь в кино, вы ничего не говорите. После кино. Вы подумайте, ладно?
Она еще дома смутно чувствовала, что поездка на Дальний Восток, за Гришей — сплошное сумасшествие. Сорвалась, как в угаре, ни с кем не посоветовалась, девчонок потащила. Одним сумасшествием меньше, одним — больше…
Она разрешила поменять билеты.
А утром, наконец, выпустили вертолеты.
На складе СУ-1 Ольге Николаевне выдали такой же, как у Феди, овчинный тулуп и валенки. Посадили на пробу учетчицей в вагончик на участке неверовской бригады. Вечерами, когда она приводит Юлю из садика, Горошек торопится к ним в гости. И в маленькой угловой комнате Ольги Николаевны во втором женском общежитии стройки становится совсем тесно. Он забирается в угол со своей гитарой, тихонько перебирает струны, а чаще — помалкивает, глядит, как закутанная в шаль Ольга Николаевна гладит или кипятит молоко на электроплитке. Девочки не дают ей передохнуть, и вскоре они как бы забывают о Горошке. Только Ольга Николаевна изредка улыбается ему чуть-чуть.
Почти одновременно с возвращением Горошка, в первых числах февраля, случились в Эвороне два примечательных события.
Сначала к начальнику стройки Соболеву (приближенные люди Дмитрия Илларионовича уверены были, да и он сам не раз говорил, что ни родных, ни близких у него на земле не осталось, бобыль) приехала с запада мать. Впрочем, о том, что она мать, знал, кажется, один Толька Бобриков — по чистой случайности. Для остальных в поселке и в управлении осталась она ненадолго в памяти маленькой сухонькой старушкой в затрапезной бархатной шубейке, бог знает зачем появившаяся на молодежной стройке.
Подвозя ее на санях в поселок из аэропорта, выяснил словоохотливый Толька, что не видела миниатюрная старушка своего сына двадцать с лишком лет. Как началась война, так ушел сыночек. Ждала всю войну, после окаянной ждала, глаза лазоревые выплакала, в Москву обращалась. И вот счастье какое — нашелся. Пришла-таки бумага из этого, комитета ветеранов, жив ваш сын, бывший лейтенант отважный танкист Соболев Д. И., 1910 года рождения, занесла его судьба аж на крайний восток. Послала она ему радостную весточку от себя, но ответа ждать сил не хватило, собралась наскоро, продала за деньги поросенка, взяла заветный образок — Димитрия-воителя, закрыла на висячий замок свою одинокую хату под городом Лиски и подалась вослед за весточкой, в неведомый Эворон.
Услышав от Тольки, что Соболев в здешних краях — первый начальник, испугалась, заохала.
— Вы чего, бабуся? Радоваться надо! — не понял ее волнений Бобриков.
— Без гостинцев я! Мясца бы захватить! Какой он хоть из себя, скажи? Облик-то какой, сурьезный?
— Как огурчик, — ответил Толька. — Любительский облик.
— Не пойму я, — наморщила лоб старушка. — В теле?
Покачал головой Бобриков, разглядывая попутчицу, похожую на пожухлый, забытый в лесу грибок-опенок. Подивился причудливости природы: сын-то — коломенская верста. Танкист? Что ж ты, танкист, родительницу свою потерял, не нашел после войны? Вздохнул Толька, вспомнил, что и сам пока что ни одного письма домой не написал, не съездил — маманя небось ночей в Ольгохте не спит, всесоюзный розыск замышляет.
Доставил он старушку прямиком в контору, свел в приемную, указал на обитую дерматином дверь с табличкой. «Здесь ждите» — и отбыл со своим багажом на почту.
Маялась гостья сначала на табуретке, видели потом ее на завалинке возле управления, на морозе. В те утренние часы пустовато было в «Эворонстрое», пудреная секретарша в приемной, вся в кудряшках и с серебряным лаком на белых пальчиках, стучала на машинке заносчиво, косо поглядывая на старушку и тем смущая ее. «Черт знает кто только не прется к Дмитрию Илларионовичу!» — говорили ее пронзительные глаза. Старушка притихла.
В полдень, она все еще зябла на улице, мимо нее проследовал высокий, сутулый товарищ со значением в лице — она поднялась, поклонилась. Он рассеянно кивнул ей и отворил дверь в контору. Она стала ждать дальше, пристально рассматривая, примеряя на свою память каждого прохожего. Снова скрипнула дверь, выглянула кудрявая голова машинистки.
— Ну, где вас носит? — сурово спросила она. — Пришел Дмитрий Илларионович. Времени у него мало!
Старушка суетливо схватила котомку, досадуя, что проглядела Диму, поспешила в избу.
— По какому вопросу? — спросила секретарша, направляясь с докладом в кабинет к Соболеву и жестом приказывая гостье подождать.
— По сердечному, милая, по сердечному…
— Чего? — секретарша весело посмотрела на старушку и тонко хохотнула, подняв глаза к потолку. Гостья тоже прикрыла рот рукой.
…Старушка растерянно смотрела на давешнего седоватого сутулого товарища. И Дмитрий Илларионович вопросительно поднял брови над светлыми, стеклянно-внимательными глазами.
— Так слушаю вас? Она шепотом спросила:
— А Дима где? Дмитрий-то?
— Ну, я Дмитрий. В чем дело, гражданка? Она покачала головой.
— Какой же ты Дима?
— Кале-е-рия! — закричал Соболев, отклонив вбок голову и призывая секретаршу. — Что за цирк?
— Не в курсе, Дмитрий Илларионович! — ответило контральто из приемной. — С утра сидит, может, с приветом? Я на обед, Дмитрий Илларионович!
— Иди, — разрешил он.
— Беда, — сама себе сказала старушка.
— Так, — сказал Соболев. — Сейчас разберемся. Он встал из-за стола и плотно закрыл дверь.
— Можете спокойно мне объяснить, кто и зачем вам нужен? Я человек занятой.
— Вот, — она торопливо развязала на подоконнике узелки котомки, добыла из глубины иконку в резном окладе и пачку лежалых, обтрепанных бумажек и желтоватых фотографий, подала начальнику. — Сынок мой здесь в Эвороне, сказано, Соболев Дмитрий Илларионович! Только не ты, другой… Ты губастый!
— Это точно, не обидел бог, — кивнул начальник, принимая бумажки и надевая очки. — Поглядим. Вы садитесь, вон туда, на диванчик. Сейчас разберемся… А иконка-то у вас хороша, серебро?
— Серебро, батюшка. При ней Диму крестила…
Читал он поданные документы долго, внимательно, кое-какие листки даже на свет поглядел, потом перебрал фотографии. Хрустнул пальцами.
— Дела. Выходит, я ваш сын, Акулина Федотовна…
— Ты толком скажи, не томи, — попросила она, маленький скомканный ее подбородок задрожал.
— По документам выходит — родня мы. Все в точности, имя, отчество, фамилия. 1910 год рождения…. А другого Соболева здесь нет!
— Как то может быть?
Она негромко заплакала.
— Может, мать, может, — ответил он, глядя перед собой. — Все может быть на этом паршивом свете. Чего и не ждешь…
— И в танковых войсках служил… Ты почитай, почитай!
— Совпадение, мать! Страна у нас большая, Соболевых знаешь сколько?..
— Совпадение… Как мне теперь жить? Ты скажи.
Сгорбясь, она поднялась, стала собирать и увязывать в котомку икону, документы и фотографии. Плечи ее затряслись, седые жидкие волосы выбились из-под платка. Дмитрий Илларионович задумчиво сказал:
— Живи, Акулина Федотовна, и надейся. На бога надейся, будет его воля — отыщешь своего Диму.
Она встрепенулась.
— Я ли бога гневила? Молебен, едучи сюда, отстояла, к каждому прощеному воскресенью — толстую свечку, на Николу, на Петра, на масленую — по тонкой, восковой…
— По восковой, говоришь? — все думал Соболев.
— По восковой! Он вздохнул.
— А ведь большую дорогу ты, мать, проделала. Страну вдоль пересекла, как писатель Чехов. И сил хватило… Хворая небось?
— Ох, хворая! И руку щелкает, и со спины, вот тут, изламывает. Восьмой десяток разменяла. Так ведь к сыну!
— Понятное дело. Как еще старик тебя одну отпустил…
— Где старик? Помер старик, шесть лет на Первомай будет. Одна я.
— Родных совсем, выходит, нет?
— Одна как перст…
Голос Дмитрия Илларионовича ласковый, участливый.
— По нашему Эворону-то долго плутала, разыскивая меня?
— Не, добрый человек попался, свез от самого верхолета. На санях…
— Кто ж такой?
— Ох, не знаю, не знаю… Почту вез, будто… Худо мне, — она выпустила из рук котомку, пошатнулась, оперлась о стол. Соболев вскочил, поддержал ее. — Поворачивать мне надо, в Лиски.
Он нащупал во внутреннем кармане пиджака серебряный патрончик, вытряс на ладонь таблетку.
— Прими вот, Акулина Федотовна, валидол. Посиди, полегчает. Сейчас ко мне поедем.
Она было отрицательно замотала головой.
— И слушать не хочу, — сказал Дмитрий Илларионович. — Соболевы мы все ж таки. Приехала, так уж погости. Потом провожу тебя хоть до Хабаровска. А? О сыне своем расскажешь.
Газик его стоял у конторы, но шофера по обеденному времени не было. Начальник СУ подсадил в машину старушку с котомкой, сам взялся за руль.
— Далеко ли живешь?
— Не так чтобы очень… На машине мигом.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Но если приезд Акулины Федотовны да и отъезд ее остались в Эвороне незамеченными, то второе событие вызвало толки, надолго привлекло к себе внимание стройки. И героем его оказался тот же Бобриков.
Холодный северный ветер сменился влажным, восточным, снова нахмурилось небо над землей, пали облака, дул ветер три дня и три ночи, неся по распадкам досрочное тепло моря, рождая великий скрип в кедровых массивах, — просыпалась, потягивалась после зимней спячки тайга. Восточный циклон достиг Комсомольска-на-Амуре, дохнул выше, севернее, вдоль по притокам большой реки, по ручьям и озерам. Рыхлыми стали дороги-зимники.
В управлении собрали бригадиров, провели опрос — кто из рабочих умеет водить трактор? Получена разнарядка на токарный станок, надо получить в городе, сейчас не получишь — потом поздно будет, перехватят. Выход один: посылать в Комсомольск трактор с прицепом, машина не пройдет.
Опрос показал — трактористов имеется в наличии восемь человек. Соболев лично просмотрел список и остановился на Тольке Бобрикове.
Инструктировал его сам.
— Ты парень таежный, потому тебе и ехать. Другому бы не доверил. В городе заберешь станок на базе треста, вот адрес. Мотор не форсируй. Главное что? Пойдешь в обратный рейс по своему следу. Это, как говорят, заруби на носу.
Только кивнул — не маленький. По своему следу — значит по проверенной тропе. И для ориентации.
Перед отъездом его разыскал на площадке парторг Пекшин, попросил захватить из города Петю Сухорадо — застрял в горкоме комсомола, звонит и звонит, надо выручать.
Сто километров от Эворона до Комсомольска проделал Бобриков на тракторе «С-80» за двое полных суток. Подогнал машину к складу, получил станок, погрузил в сани-прицеп, прикантовал, устал. Перекусил на улице пирожком с рыбой и отправился искать Петю Сухорадо. Обнаружил его к вечеру, в гостинице, злого, как черт.
— Выговор привесили! — обрадовавшись свежему человеку, закричал бывший шофер. — Не-ет, хватит! Не желаю я больше никакой комсомольской работы. Вернусь в Эворон — и привет. Пишу заявление!
— За что выговор? — удивился Бобриков.
— За обряды, понимаешь. Где, говорят, у вас на стройке новые обряды и праздники? Где, говорят, символика? А? Я им объясняю — какие там обряды, нам бы людей сотен пять, домостроительный комбинат строить надо, а некому. Символика…
— А что за обряды такие?
— Почем я знаю? Вот, — потряс он машинописной брошюрой, — выдали инструкцию. Комсомольские свадьбы и всякое такое…
— Дай полистаю?
— Листай, если интересуешься. Слушай, а может, тебе и поручить, раз интересуешься? Всю эту канитель? Наладить в масштабе Эворона?
— Мне? А что! У меня свадебный обряд уже имелся, накоплен опыт. Могу поделиться с народом, а почему нет, вот только баба после обряда сбежала…
— Ну?
— Стремительно. Где-то здесь в городе обретается. А обряд был по первому разряду, фату приобрел с оборками. Председатель колхоза лично речь толкал, альбом для фотографий вручил.
В обратный путь тронулись на рассвете.
Подошел трактор с санями к Силинке ночью. Сухорадо спал в кабине, Толька сидел за рычагами. В разрывах низких торопливых облаков мелькала луна, изредка налетала снежная крупа, била по стеклам, ближе к Эворону ветер переменился, стало холоднее. След был хорошо виден.
Медленно пустил Бобриков машину по льду. Почти у противоположного берега затрещал лед. Непосильной оказалась для него железная ноша — сначала трактор, потом многотонный станок. Разошелся лед под санями, провалились сани со станком в двухметровую толщу воды, потащили за собой трактор.
Успел бы выпрыгнуть Толька. Но рядом спал, похрапывая, Петя, и Бобриков бросился его расталкивать. Так и потерялись дорогие секунды. По горло оказались в ледяной воде.
Цепляясь за края разлома, выбрались из обжигающей полыньи. Мороз тут же прихватил одежду. Оба были порядком напуганы и сначала не почувствовали холода.
— Теперь мне точно каюк, — сказал Бобриков и сел на снег, стал стаскивать валенки. Вода, хлюпая, струилась по макушке трактора, темным пятном расплывалась вниз по льду.
— Брось трепаться, — ответил Сухорадо, — живые! Но ты молоток, если бы не ты… Не забуду!
— Засудят за трактор и станок, — пояснил Толька, у него начали мелко дрожать, постукивать зубы.
— Эх, портфель там остался… Засудят? Сдурел… Давай по-быстрому, хватит отряхиваться, надо двигать отсюда!
— Сколько до Эворона, как считаешь?
— Километров двадцать будет.
Брели они вместе часа полтора. Полушубок комсорга и толькин ватник смерзлись до каменной твердости. На коленях брюки начали ломаться, крошиться и отлетать кусками при ходьбе. Затем Сухорадо отстал, сознание у него начало мутиться, и Бобриков потащил парня на себе. Ночь дышала чернотой, а видел Толька радугу — явственно. Обессилел, свалился с ношей он у самого домика Тани Куликовой, в виду поселка.
Спасать трактор снарядили самоходный кран, бульдозер-тягач и бригаду Неверова. «Ваш этот Бобриков? — кричал на площадке Соболев. — Вам и вытаскивать! Кровь из носу, а чтоб обе машины были на месте!»
— Мы-то вытащим, — пообещал Сережа, — а Бобрикова вы сами послали, между прочим.
— У него на лбу не написано — я, граждане, растяпа.
— Растяпа? — переспросил парторг Пекшин, новый человек на стройке. — Ну нет! Мне из газеты звонили, из города — просили заметку о нем передать.
— Пиши, пиши. О том, как он технику государственную гробит… Однако, беспроволочный телеграф у нас на уровне! Уже в Комсомольске знают!
— Зря вы кипятитесь, Дмитрий Илларионович, — тусклым голосом заметил вежливый, но въедливый (как определил его для себя Соболев) парторг. — О парне в поселке говорят. Повел себя как подобает.
Начальник СУ взял невысокого, коренастого, чем-то напоминающего колхозного бухгалтера Пекшина об руку, сказал примирительно:
— Пора нам подумать, Николай Николаевич, кого считать героями. Не тридцатые годы, не война, чтобы людей на себе таскать да на амбразуры кидаться. Читал — на целине парень сгорел? Герой? Как трактовать. Лучше уж не создавать условий для такого героизма…
— Согласен, — кивнул Пекшин, высвобождая руку, — но отчасти. Хвастать сегодня палатками на снегу да штурмами действительно нечего. Но и Неверов прав — вы сами послали трактор в Комсомольск. Или нет? Это к вопросу об условиях для героизма.
— Ты же знаешь, разнарядку на токарный год выбивали.
— Грейдерная дорога только к весне будет, Дмитрий Илларионович. И вы это хорошо знаете. Следовало принять в расчет, выбивая…
— Эх, Николай Николаевич, наивный ты человек. Будто впервые на стройку попал! К весне наш станок уже где-нибудь во Владивостоке бы оказался. На Курилах.
— Не уверен.
— А я — так знаю. Трестовский порядок.
— Какой же это порядок? Глупость. С ним конфликтовать надо, — спокойно сказал Пекшин.
Соболев не удержал короткий смешок.
— Конфликты — дело на любителя. Попробуй при случае. Потом расскажешь, что получилось…
К помороженному Бобрикову между тем с утра бегали делегации. Толька лежал в комнате общежития в бинтах и компрессах, под двумя одеялами, кусал губы от боли, но стойко улыбался. С Петей Сухорадо вышло хуже — пришлось отправить в санчасть стройки. Бобрикова спасло, видимо, то, что всю ночь двигался. Тане Куликовой он пожаловался, когда она поправляла ему подушку:
— Цветов нанесли, понимаешь, конфет. Что я, барышня-крестьянка? И хоть бы кто — для согрева…
— Какого согрева? — поджала Куликова губы. — Толька, Толька…
— При обморожении, спроси любого врача, полагается…
— Растирать, а не внутрь! Понял? Ты, Толя, за ум берись, о тебе в газете напишут.
— И заслуженно! Давно следует. Меня, Татьяна, с малых лет недооценивают.
— Кто, кто тебя недооценивает?
— Ты, к примеру. Как дамский танец, так нос воротишь…
— Ладно выдумывать! На себя погляди, в каком виде в клуб являешься… Брюки бы погладил, танцор.
— Если в этом дело, оторву себе новые брючки, будь уверена!
— И в парикмахерскую сходи.
— А так не нравлюсь?
— Об этом история умалчивает…
Руководил спасательными работами на Силинке Степан Дмитриевич Бузулук. За ночь пролом схватило свежим ледком, его обкололи ломами вокруг трактора. Застропить утонувшую машину взялся Саша Русаков — во время флотской службы ему приходилось нырять в ледяную воду.
Возились полдня, пока тягач наконец дал задний ход, трос натянулся и «С-80» начал медленно, выливая воду изо всех щелей, выползать из полыньи на берег.
Рядом с проломом Горошек разглядел несколько прихваченных морозом отверстий во льду. Насчитали восемь лунок, и все они были аккуратно просверлены между следами трактора.
«Так, — сказал Бузулук. — Похоже, кто-то помог Тольке провалиться…» — «Может, рыбаки?» — спросил Неверов. — «Все может быть. Только зачем понадобилось долбить на переезде?»
Детство свое Сережа старался не вспоминать, но помнил остро и больно. Так, словно не минули годы, словно вчера брел он, обутый в бурки и закутанный в мамин платок, вдоль ледяной черной Фонтанки, — помнил недетской памятью.
Не было последовательности в картинах, что вставали перед ним неожиданно, как из сна, узнаваемые мгновенно и тут же туманящиеся, тающие. И как во сне, прерванном пробуждением, терялись очертания, смешивались цвета и лица, голоса и запахи. Оставалась тревога. Сон обязательно надо досмотреть, но он неуловим. Может быть, завтра ночью вернется город, вернется маленький черный сфинкс с отбитой лапой?
Уже двадцать лет длился, становился его второй жизнью сон — и не кончался…
Была в нем больная точка, была в сновидении загадка, которую надо разгадать, — лицо отца. Он помнил запах ремней на отцовской гимнастерке, слышал звук его твердых шагов на лестнице, слышал скрип двери — и все. Память, как и сон, не подчинялась приказаниям; для Сергея, впрочем, и сон и память давно слились в одно целое. Дверь отворялась, но за ней только клубился морозный пар с улицы, и он не успевал, не успевал разглядеть отца — чтобы знать его навсегда.
Что из того, что была фотография? Старая фотография начала войны, где отец был снят на полевом аэродроме, улыбающийся знакомой улыбкой — по себе знакомой? Там, за морозной дверью, было иное лицо, настоящее. Его-то и нужно было вспомнить и запомнить. Он засыпал с тайной надеждой.
Но видел каждый раз только холодный парной провал двери на лестницу.
Видел еще свою улицу, мощенную булыжником, по которой переваливаясь ехал грузовик-полуторка, и сразу же этот грузовик лежал на боку, облепленные грязным снегом колеса вертелись в воздухе. А на белой земле — рассыпанные черные буханки хлеба. Люди нагибаются и собирают их, но не забирают себе, не разбегаются в разные стороны, прижав хлеб к груди, спрятав за пазуху, — нет, стоят молча и мрачно у штабелька черных, еще слегка дымящихся, но уже по уголкам покрытых инеем теплых кирпичиков. И вот из-за поворота визгливо выруливает новая машина, и люди начинают укладывать остывающий хлеб в кузов и плакать.
Сначала вместе с Иваном Семеновичем, батей, а повзрослев, и один, ездил он в Ленинград, отыскал далеко от Невского проспекта, на Фонтанке, маленького черного сфинкса. Был он тот и не тот. Стал теперь зеленовато-серым, с вызолоченными целыми лапами, а позади, за спиной, где — во сне — тоннелем уходила узкая улица к его дому, никакой улицы не было. Была площадь в искрящихся трамвайных путях, в ее глубине маячила высокая, монументальная, как целый город, уходящая к небу гостиница из светлого камня.
Он уже сомневался, того ли сфинкса нашел, но вдруг узнал дом на противоположном берегу Фонтанки, за мостиком. Вечером узнал, когда стемнело и на красно-дымном закатном небе, на зареве вдруг обозначились изломанные, зигзагом, очертания старинного петербургского здания, узкого, как щель, и башенка-бойница на его крыше. Этот дом, вспомнил он, был похож на полдома. Этот дом был из его сна!
Иногда видел позднее лето и землянику, которую они собирали вдвоем с мамой где-то у поросшей соснами горы.
Мама была в белой косынке и босая, в руках у нее лопата — как и у множества других женщин, молодых и старых. Они роют глубокие траншеи на увядшем, грязно-буром картофельном поле. То и дело попадаются тяжелые влажные клубни. Сережа подбирает их и носит, складывает в горку.
— Помощник ты мой! — говорит мама. — Вот погоди, сходим за земляникой…
Они идут к горе, он помнит ее крутой бок и желтый кустарник у подножья, помнит стаю ворон, что кружила низко над деревьями. Мама ползает по траве, выискивая для него маленькие, красные, пахучие ягодки, и вдруг из лесу появляется громадный человек в сапогах и бескозырке, что-то говорит испуганной маме. Она хватает Сережу за руку и тащит назад, на грязное картофельное поле, к траншеям. Ему неохота уходить, он оглядывается и вдруг видит возле горы большую зеленую пушку и еще несколько моряков в тельняшках…
Но чаще всего видел он зимний город.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В одиннадцать часов Сережа решил выйти на улицу. Но как раз в это время в дверь постучали. Он обрадовался, сразу же уверившись, что мама выздоровела, поднялась со снега на набережной, раздобыла дров и сейчас в комнате станет тепло, накалится докрасна дверца железной печки и по дымоходу в окно побежит веселый дымок. На этом дымоходе мама развешивала для просушки Сережины рубашки и штанишки после стирки.
Но за дверью была не мама, а соседка с первого этажа, имени которой Сережа не знал, а называл про себя «Малиновая шапка» — головной убор ее был сконструирован, как мальчик догадался впоследствии, из ободранного с кресла бархата — кресло, заплатанное мешковиной, почему-то запомнилось. Наверное, потому, что раньше соседка всегда сидела в этом кресле, а когда они с мамой приходили в гости, брала Сережу на колени. Потом пришла зима, соседка долго болела, похудела, изменилась. Стала неузнаваемой и ее комната, вся мебель исчезла, пошло на топливо и кресло, а красный бархат стал чем-то вроде школьной шапки-ушанки.
— Вы не видели маму? — спросил Сережа у Малиновой шапки.
Соседка горестно посмотрела на мальчика, покачала головой.
— Ты ничего не помнишь, — сказала она.
— Помню, тетя. Мама легла отдохнуть от ветра. Я всю ночь ее звал. Помогите мне одеть шубку. Пойду поищу.
— Но, Сереженька, — ответила соседка, — разве ты забыл…
Она осеклась, не решившись продолжить. Вчера она своими руками уложила застывшее тело сережиной мамы на санки, и они вместе с мальчиком отвезли тело на Выборгскую, на кладбище. Что случилось с Сережей за ночь? Он забыл, как они засыпали снегом холмик-могилу? А может быть, считает случившееся сном?
Не надо было оставлять его одного.
— Я пришла за тобой, Сережа. Пойдем жить ко мне. Я сегодня буду топить.
— Не-ет, тетя. Мама придет, а меня дома нет.
— Но она сразу догадается, что ты у меня…
— Правда? Тогда хорошо. Только я сперва пойду поищу немного.
— Не надо, маленький мой. На улице очень холодно.
— А я шубку надену. Не бойтесь, я скоро приду. Похожу возле дома немного. Мама любит, когда я ее встречаю…
Пряча от Сережи лицо, Малиновая шапка помогла ему надеть шубку, крест-накрест замотала пуховым платком, натянула на руки мальчика варежки, что болтались на шнурке, продетом в рукава. А поверх шубки — мешочек, «торбочку», как она говорила, — в ней был мамин паспорт и адрес, чтобы мальчика могли довести до дому, если он заблудится, конверт с письмами и фотографиями.
— Только смотри, недолго. Я пока растоплю печку и поставлю чай.
— Сладкий?
— Конечно, — ответила соседка, вспомнив про щепотку сахарина, что она берегла на Новый год.
Впоследствии Сергей прочел многое из того, что писалось о ленинградской блокаде. Но ни одна подробная книга не дала ему такого острого ощущения той зимы, как смутные детские воспоминания…
Он обманул соседку, сказав, что будет ждать возле дома. Сережа решил пойти на Фонтанку, на то место, где вчера упала мама. Он уже хорошо ориентировался в близлежащих улицах — хорошо для шестилетнего мальчика: приходилось и за водой бегать к колонке, и в очередь за хлебом в гастроном. Но это было летом, а потом хлебный магазин перевели поближе к дому.
Было туманно и безветренно. Но туман оказался холодный, ледяной — морозный. От дыхания брови и пуховый платок вокруг лица сразу заиндевели, ресницы стали тяжелыми.
На улице пусто. По дороге на Фонтанку мальчик встретил только двух бойцов в полушубках, они куда-то торопливо шагали, придерживая за плечами винтовки, да старушку с корзинкой. Глухо стучали где-то далеко орудия, Сережа привык к их голосу и давно уже не обращал на него внимания. К чему он никак не мог привыкнуть — к голоду. Вот и сейчас очень хотелось есть, скорей бы найти маму!
Путь его лежал мимо обгоревших, закопченных домов, в которых никто не жил, домов с выбитыми окнами и рухнувшими карнизами; мимо разбитой взрывом полуторки, припорошенной снегом, — той самой, что везла хлеб. За углом мальчик проводил взглядом дребезжащий трамвай — желтый, нарядный, к нему был прицеплен второй вагон, сколоченный из неоструганных досок — на них островки коры. В трамвае сидели угрюмые люди, одни только женщины, но мамы среди них не было.
На Фонтанке острая боль полоснула Сережу: он все вспомнил, когда увидел лестницу, спускающуюся к воде, и черного сфинкса с отбитой лапой, и полдома на том берегу. Здесь он плакал вчера, пытаясь растормошить маму, здесь Малиновая шапка расстегнула пальто у мамы на груди и прижалась к ней ухом. Значит, это правда, и санки с мамой — не сон…
Установленный на крыше черный громкоговоритель, из которого неслось обычное постукивание метронома, внезапно ожил и прокричал громким мужским голосом, далеко разнесшимся по набережной:
— Граждане, воздушная тревога! Граждане, воздушная тревога!
Сережа уже знал, что нужно делать, когда репродуктор объявляет тревогу, — нужно торопиться домой и вместе с мамой спускаться в подвальное бомбоубежище. Он повернулся и побежал, совсем не так быстро и легко, как бегал летом. Мешали бурки и тяжелая шуба. Она становилась все тяжелее, эта шуба.
Германские самолеты шли чуть повыше морозного тумана, повисшего над городом. В разных концах Ленинграда заговорили зенитные орудия, полыхнуло пламя разрывов фугасных бомб, по улицам заспешили люди, торопясь в укрытия. Со стороны Ладоги поднялись в небо советские истребители, может быть — там был и папа, устремились на перехват врага.
Впереди, шагах в двадцати от мальчика, взметнулся бело-грязный куст с красными цветами. Сережа не успел ни испугаться, ни удивиться, как воздушной волной его бросило на землю, и тут же по шубке застучали комья земли и снега. Потом заболела от удара о тротуар голова. Сережа заплакал, но кругом по-прежнему никого не было, только страшно выли сирены тревоги: он поднялся и снова побежал к дому. Но, повернув на свою улицу, замер в недоумении. Аптека стояла на месте. Дерево и чугунная ограда сквера — тоже. Но самого дома не было. Только высокая груда кирпича и пыльное облако.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Весь день мальчик бродил по холодному городу.
Он ничего не ел больше суток, и теперь его мысли были только о хлебе. О черной корке, о сухаре, о горбушке или мягкой серединке ломтя.
— Чего плачешь? — остановил его возле Невы высокий седоусый человек в черной одежде и черной ушанке со звездой. — Ты чей будешь?
— Хлеба, — ответил Сережа.
Человек сунул руку в карман и достал оттуда ржаной сухарь.
— На, держи. Где живешь?
— Нигде, — проговорил мальчик, отвернувшись.
— Не хочешь разговаривать? Ну ладно. Бывай, — седоусый приложил ладонь к ушанке, козырнул и быстро зашагал к спуску на лед. Что-то заставило его оглянуться. Голодные, испуганные, рано повзрослевшие дети в блокадном Ленинграде были хоть и самым тяжелым, но уже привычным зрелищем. Но почему же он не грызет сухарь, этот изголодавшийся мальчишка?
Человек вернулся назад, к ребенку, присел возле Сережи на корточки.
— Дорогу домой знаешь? Как называется твоя улица?
Он так и не дождался ответа. Второй раз за сегодняшний день завыли сирены воздушной тревоги, и седоусый, указав мальчику на подъезд ближайшего дома и крикнув: «Беги туда!» — прыжками помчался по льду Невы.
Посреди реки стоял серый, вмерзший в лед боевой корабль — крейсер. Орудия его были обращены в небо, как зенитки. Крейсер прикрывал огнем Зимний дворец и Эрмитаж. Сережа видел из подъезда, как вспыхнул желтый огонь разом на нескольких пушках корабля, затрясся дом и набережная…
После налета командир крейсера вызвал к себе в каюту боцмана.
— Доложите, почему опоздали на корабль. Вы какой пример матросам подаете?
— Ребенок там, товарищ капитан первого ранга. Парнишка совсем ополоумел от голода, Николай Николаевич…
— Отвечайте по форме!
— Виноват, товарищ капитан первого ранга.
— Наша жалость к детям, боцман, должна выражаться в прицельном огне. По немцам. Ясно?
— Так точно. Больше не повторится.
Но утром боцман увидел того же мальчишку в пуховом платке на льду совсем близко от крейсера. Командира не было, его вызвали в Смольный, и боцман, набив карманы сухарями и прихватив банку сгущенки, спустился с корабля на Неву. Ветер гнал по льду колючую поземку. Лицо мальчика побелело, брови и ресницы заиндевели.
— Снова пришел? И молодец. Как зовут?
Мальчик с трудом приоткрыл губы.
— Сережа. А я никуда не уходил.
— Не уходил? Где ж ты был?
— А там, — Сережа кивнул на серый дворец с заколоченными фанерой окнами, в подъезде которого этот седоусый моряк велел ему спрятаться вчера вечером, — мой дом весь взорвался…
— Ясное дело, — сказал протяжно боцман и задумался. — А ну пошли…
Он поднял Сережу на руки и вместе с ним зашагал к крейсеру.
В каюте было не очень тепло, но мальчику показалось, что здесь настоящее лето. Боцман развязал платок, рассмотрел содержимое «торбочки», повесил на крючок шубку, усадил Сережу на койку. Пришли еще несколько матросов, принесли горячего чаю и хлеба.
Два дня прожил Сережа в замечательной каюте боцмана. Он сидел тихо и только во время боевого огня забивался в угол каюты, прижимался к железной стене и плакал от страха. Спали они с боцманом, дядей Мишей, под толстым колючим одеялом. На третий день дядя Миша пришел с обеда невеселый, отдал Сереже свой паек — брусок черного хлеба и компот — и сказал, что надо собираться.
— Куда? — спросил мальчик.
— К теплу поедешь, за линию фронта. Понял? На большую землю.
— Нет, — замотал Сережа головой, — я у тебя здесь останусь.
— Не положено, — сказал дядя Миша. — Тебе жить положено. В тыл поедешь.
— А ты?
— Я что? Вот довоюю и за тобой приеду. Вместе будем, по-родственному, одним словом.
Разговор в каюте командира крейсера накануне был строгий.
— Зря хитрите, боцман, — говорил капитан первого ранга, не глядя на седоусого моряка, — по работе вашей вижу — совсем обессилели. Вы что думали — не знаю про пацаненка?
— Нет у него ни дома, ни родителей…
— Разве я не человек? Понимаю. Но не могу вам позволить голодать. Это первое. Второе. Кто разрешил ребенком рисковать? Даю вам увольнительную до двадцати двух, везите его на Ладогу. И вот это — командир достал из шкафчика НЗ — несколько свертков с галетами и салом, — прихватите…
— Слушаюсь, на Ладогу.
К восточной окраине блокадного города днем и ночью, под охраной самолетов и прикрытием наземных батарей, ползли тяжело груженные автомашины. По Ладожскому озеру, белому и пустынному, отороченному по горизонту темной полоской леса, легла пробитая в снегах колея. По обочинам ее валялись разбитые кузова, перевернутые обгорелые грузовики. Единственная, кроме неба, связь окруженного города со страной. Немцы вели плотный огонь по «Дороге жизни», но она все равно действовала, продолжала пропускать в Ленинград продовольствие и боеприпасы, а из осажденного города — эвакуированных и оружие для армии.
Дядя Миша и Сережа добрались до контрольно-пропускного пункта на Ладоге еще засветло, но женщина-лейтенант в белом тулупе сказала боцману:
— Последняя машина с детьми уже загружена. Ничего не могу. Завтра в шесть ноль-ноль приводите.
— Куда ж я его дену, посудите сами, товарищ лейтенант? В двадцать два должен быть на борту. Не везти же назад.
— Имя, фамилия, быстро! — сказала женщина.
— Боцман Архипов, полевая почта номер…
— Да не ваши данные — его!
— Зовут Сережа.
— Фамилия? — лейтенант заполняла химическим карандашом фанерную бирку, чтобы повесить Сереже на шею, поверх шубки. — Тоже Архипов?
— Я Неверов, — сказал Сережа.
— Здесь еще паспорт его матери, — добавил боцман, — кое-какие документы.
— Давайте.
— Как мне мальчонку потом искать?
— После победы? Запомните — транспорт сорок два. Крытую полуторку видите? Торопитесь, сейчас уходит…
Подхватив Сережу на руки, боцман побежал к автомашине, крытой серым брезентом, в кузове которой тесно сидели дети.
В это время низко над «Дорогой жизни» прошли два «юнкерса». Ударили по самолетам орудия у КПП, застрочили пулеметы. Полуторка резво тронула с места и рванулась на восток, петляя по льду.
Задыхаясь, боцман догонял ее. Бежать по глубокому, вязкому месиву земли, снега и льда, среди разрывов, было трудно.
Сережа что-то кричал дяде Мише, боцман не слышал, только повторял:
— Потерпи, потерпи…
Почти поравнявшись с машиной, он вдруг сильно вздрогнул, пошатнулся. Приподнял повыше мальчишку и забросил его в кузов.
— Живи, Сережа!
А сам, теряя сознание и медленно опускаясь в грязно-серое месиво, так и остался на дороге.
Тогда, накануне нового, 1943 года, когда Иван Кочетовкин оказался в заснеженной военной Москве, в общежитии станкостроительного завода имени Серго Орджоникидзе, о новогодней елке почти никто не думал. Не до того было.
Замаскированное предприятие напоминало с улицы громадный пустынный дом. Но работало оно круглые сутки. За окнами, вымазанными известкой, люди, сменяя друг друга, стояли у станков по десять-двенадцать часов в смену. И когда оказывались за проходной завода, мысли у всех были одинаковы — дотащиться до койки, вздремнуть, отдохнуть, избавиться от свинцовой усталости, чтобы достало сил завтра снова вернуться на свое рабочее место.
В комнате общежития, где поселили Ивана Семеновича, обитали трое нелюдимых подростков (сухо представились — Коля, Степан, Юра — и никаких расспросов). Здесь мечтали лишь о том, чтобы в новогоднюю ночь выспаться как следует. Фезеушники, понял Кочетовкин.
Всю захваченную с Урала провизию — домашний каравай, шпиг, картошку, турнепс и лук — он в первый же день отдал соседям, в общий котел. Подростки оказались при ближайшем знакомстве не то что нелюдимые, а просто сдержанные и деликатные. Он ожидал: набросятся они на дармовую еду с шумом и радостью. Но ребята степенно взяли по ломтику сала, а самый маленький из трех — черноволосый, скуластенький, быстрый в движениях парнишка — сначала даже отказался есть.
— Вы сами сперва заправьтесь, Иван Семенович, — сказал он, отводя взгляд от сокровищ на столе. — Вам, взрослым, надо, а я привычный…
— К чему привычный? Ты ведь рабочий человек, Коля.
— Нам на заводе хлебные карточки выдают. Мы не нищие.
Кочетовкин так и застыл с караваем в руках, с ненужной улыбкой на губах. Положил хлеб.
— Я ведь, ребята, от чистого сердца… Нищие! Эх, Коля…
Но скуластенький строго глядел в сторону.
— Раз вам выдало государство, значит вам положено. И нечего разбазаривать.
Его товарищи тоже подошли к столу и вернули на газетку кусочки прозрачного сала, осыпанные крупной серой солью.
Позже он понял; ребята приняли его за кого-то другого. За переодетого разведчика, либо, на крайний случай, изобретателя. Белый хлеб! Не иначе, получил довольствие за подвиг. Заслужил. Вон ведь — хромает. А мы объедать будем.
Но тогда он разозлился, стал вслух вспоминать, как собирали еду всем цехом на Урале, даже прикрикнул:
— Не будете есть — силком заставлю!
Коля (он, видно, был в комнате за главного) спросил:
— Вы махру курите?
— Я тебе про Ивана, а ты… — ответил Кочетовкин. — Предположим курю, что из этого?
— Тогда мы вам карточку на махорку отдадим, идет?
— Идет, идет. Живо за стол! Где у вас кипяточком разжиться? Сахаринчик имеется.
Мальчишки побежали за кипятком, и скоро все четверо сидели за столом, закусывали и уже мирно беседовали. Ребята поглядывали на орден Кочетовкина.
— Я-то? — переспрашивал Иван Семенович. — Воевал, а как же. Есть такой городок Ржев, слыхали? Вот-вот. По соседству с вашей Москвой, там и отвоевался… Расскажу, почему ж не рассказать… Вы по какому ремеслу на заводе, слесаря или подсобники?
— Токаря мы, — ответил Коля, прихлебывая сладкий обжигающий кипяток из кружки.
— Так и я токарь, вот дела! Слушайте, ребята, вам «победит» видеть-щупать приходилось?
Мальчишки переглянулись.
— А что такое? — спросил Юра.
— Не знаем никакого «победита», — заявил Коля.
— Ну да, конечно, — спохватился Кочетовкин. — Откуда? Рановато вам знать. Замнем для ясности…
Утром на заводе сменный мастер подвел Кочетовкина к знаменитому токарю-скоростнику Чикиреву, пионеру «победитовых» резцов. За токарным станком увидел Иван Семенович приземистого рабочего в кепке и больших защитных очках.
— Знакомьтесь, товарищ. Слышь, Чикирев, гость к тебе с Урала!
Чикирев сдвинул на лоб очки, и Кочетовкин, оторопев, узнал в нем своего соседа по койке общежития — скуластого чернявенького Колю.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И все-таки она была, новогодняя елка. Правда, совсем не похожая на ту, что установили сорок лет спустя на табуретке у головного станка, в бригаде его приемыша, Сергея Неверова.
Торжественное впечатление произвела на фронтовика Ивана Кочетовкина столица, никогда до этого не бывавшего в Москве. Правда, свое проклятое ранение в ногу получил он недалеко отсюда, в районе города Ржева, там и отлеживался в крестьянской избе, превозмогая боль, пока не подобрал его санитарный отряд. Но саму столицу так и не удалось повидать, хотя сражение называлось битвой за Москву, и он с полным правом мог считать себя защитником главного города Родины.
Служил Кочетовкин в пехоте, рядовым — призвали на второй день войны в Воронеже. А декабрьским вечером сорок первого года подразделение пехотинцев-лыжников его полка получило приказ выступить в район деревни Сычевка и внезапным ударом отбросить фрицев от данного населенного пункта, перерезать имевшуюся здесь железнодорожную ветку.
Пехотинцы в белых маскхалатах, среди которых был и Иван Семенович, не могли тогда знать, в какое горячее место их посылают и какое стратегическое значение отводится в зреющих событиях этой самой деревне Сычевке.
Именно здесь, южнее Ржева и севернее Гжатска, находился стык гитлеровских групп армий «Север» и «Центр», нацеленных на Москву и Ленинград. Им противостояли Калининский, Западный и Брянский фронты Красной Армии. Германская операция «Тайфун», имевшая своей конечной целью захват столицы, была широко разрекламирована противником, но уже в ходе первых осенних боев обнаружились явные германские просчеты; немцы впоследствии пытались списать их за счет морозов, которые, впрочем, были одинаково суровы для обеих сторон. Так, одним из просчетов оказалась слабая укрепленность фланговых группировок немцев, особенно на стыке фронтов, что давало возможность Красной Армии расчленить вражеские силы. Планируя свою операцию «Тайфун», немецкое командование явно недооценило наши возможности и переоценило свои собственные.
Деревня Сычевка была всего лишь маленькой точкой на стратегической карте битвы за столицу.
Но именно в таких точках проверялись большие замыслы и расчеты.
Перед броском к Сычевке в расположение взвода пришел комиссар Манвелидзе. Иван Семенович в первый раз увидел вблизи политрука, но запомнил острее, чем многих, с кем надолго сводила жизнь. Потому что в бой им пришлось идти вместе.
Автандил Захарович Манвелидзе, до войны — хирург одной из тбилисских больниц, рассказал бойцам, почему крайне необходимо уничтожить железнодорожную ветку от Ржева к Вязьме в районе названной деревни: ветка обеспечивала взаимодействие фланговых группировок противника. Если Сычевка будет захвачена, появится возможность ввести в бой крупные силы наших войск.
— Считайте, товарищи бойцы, что на вас возложена большая задача. Ответственная задача, дорогие. Мы должны проложить дорогу, понимаете? Дорогу всему полку. Товарищ Сталин учит говорить нас прямо, по-большевистски. Вот я и говорю: бой будет тяжелый. Умирать придется, дорогие. Но что мы имеем? Мы имеем внезапность и ночь. Фашист этого не имеет.
— Точно, — заметил один из пехотинцев. — Ночью фашист только ракеты осветительные пускает, драться не любит.
— Понял? — спросил Манвелидзе. — Хорошо.
— У них закон такой, ночью спать. По дисциплинарному уставу, — присовокупил Кочетовкин, и все кругом засмеялись.
— Пусть себе спят на здоровье, — согласился Манвелидзе, тепло поглядев на Ивана Семеновича. — К деревне пойдем как? Скрытно пойдем. Если, дорогие, курить кто хочет — разрешаю покурить сейчас.
В узком заснеженном окопе затеплились огоньки самокруток.
— Товарищ политрук, — обратился, выждав время, Кочетовкин к Манвелидзе. — Просьбу можно высказать?
— Все можно.
Кочетовкин расстегнул маскировочный халат и добыл из полушубка сложенный вчетверо листок тетрадной бумаги.
— Давно хотел обратиться к вам, да все не решался. А тут такое дело. Может статься, другой возможности не представится…
Чернобровый, выбритый до синевы политрук склонил горбоносое лицо над листком, прочитал при свете карманного фонарика: «Прошу принять меня в партию большевиков».
— Очень правильно, товарищ Кочетовкин. Я лично — за. Но твое заявление рассмотрим после боя, хорошо? Будь другом, отнеси в мою землянку, отдай там заместителю.
— А вы что же?
— А я с вами.
Белые горбатые крыши прижавшейся к лесу Сычевки лыжники заметили с небольшого пригорка. Светила ледяная луна. Мирно подымался дымок из труб. И если бы не сознание, что дымок этот — от чужого огня, если бы не дальние сизые прожектора, ощупывающие небо, да вспышки ракет за горизонтом — зарницами, можно было бы подумать, что войны нет.
Но она была, и в избах у самого леса таились враги.
— Приготовить гранаты, — распорядился Манвелидзе.
Маленький отряд гуськом устремился с холма.
Ночной бой был скоротечным. Почти вся группа лыжников погибла. Раненный в первые минуты схватки в живот, Манвелидзе приказал Кочетовкину оттягивать немцев подальше от станции, а сам, оставляя темный след на снегу, пополз назад. Иван Семенович не сразу разобрался, почему и куда уползает политрук, обвязанный гранатами. Понял, когда раздался взрыв на железнодорожном полотне. Манвелидзе не мог бросить связку, не было сил — он просто скатился на полотно с насыпи и выдернул чеку.
Батальон немцев был перебит, железнодорожное полотно в трех местах разворочено взрывчаткой.
Закопав в снег возле разрушенной каланчи ушанку Манвелидзе — больше от политрука ничего не нашли, похоронив погибших, разместив временно пятерых раненых на выселках за Сычевкой, уцелевшие бойцы вернулись к пылающей станции и до рассвета, до подхода главных сил полка, держали боевое охранение…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
И вот, год спустя после этого боя, хромой высокий человек в солдатской шинели без погон ходил вечерами по заснеженной Москве, всматривался в ее дома, в ее улицы, стоял на Красной площади, у мавзолея. Патрули несколько раз спрашивали здесь Кочетовкина:
— Демобилизованный?
— Так точно.
— Что делаете в Москве?
Иван Семенович объяснял. Патруль козырял.
— На Красной площади находиться длительное время запрещено. Идите.
И он тяжело ковылял по пустынным улицам к себе на Шаболовку, в общежитие станкозавода имени Серго Орджоникидзе. Более года прошло после его боя, немцы давно откатились на запад, разгромлены на Волге у Сталинграда и в других славных местах, новая жизнь началась для бывшего рядового Кочетовкина, — а он все не мог забыть ночных вспышек огня на дулах автоматов ППШ, рукопашную схватку на околице Сычевки, прерванную взрывом гранаты и острой болью в ноге. Что там сейчас, на месте маленькой железнодорожной станции, есть ли могила над ушанкой Манвелидзе? Не успел, не успел Автандил Захарович дать ему рекомендацию в партию, но все равно коммунист с месячным стажем Иван Кочетовкин считал теперь политрука своим главным рекомендателем, полагал — Манвелидзе помог ему встать в ряды ленинской партии, хотя и не успел написать рекомендацию…
И решил Иван Семенович, если получится, побывать в Сычевке. Сколько туда ехать? Надо думать — на попутной машине часа три-четыре, не больше. Сущая чепуха. Пошел в районный военкомат. Седоусый капитан, принявший уральского токаря, с сомнением покачал головой.
— Время военное, товарищ Кочетовкин, погодите, кончится война — съездите в свою Сычевку.
— Оно верно, товарищ капитан. Только когда это будет?
— Уже скоро! Сводку последнюю слыхали?
— Как не слыхать! Я про другое — когда еще доведется в Москву попасть? Да и могилу политрука мне обиходить надо. Тогда ведь дело ночное было, спешное. Не потерялась бы могила!
— Ну ладно, попытайтесь. Как говорят, была — не была. Дам вам разрешение на пару-тройку суток. Хватит времени? Открутят мне голову за эту бумажку, — сказал он, подписывая пропуск.
Был вечер, далеко на севере, в блокадном Ленинграде, умирал на ладожском льду боцман Архипов.
Крытая полуторка с детишками шла на юго-восток, к Москве, по тыловым проселкам. За рекой Сухоной стало теплее, потянулись густые, нетронутые войной леса, легли чистые снега, уплотнилась тишина. Только простуженный блокадой мотор хрипло урчал на подъемах, распугивая птиц.
Попадались изредка навстречу пешие отряды наших бойцов, одетых в теплые дубленые полушубки, автомобили с боевой техникой, замаскированной брезентом. Показалась однажды впереди и группа танков. Полуторка свернула в кювет, давая дорогу тяжелым машинам. Детишки высыпали из кузова — закутанные в платки и лоскуты одеял, во все глаза глядели из сугробов на грозно ревущие Т-34.
Головной танк — на его боку красным по зеленому слова: «Бьет дальневосточная сталь!», — поравнявшись с полуторкой, притормозил. Поднялся люк над башней, показалась голова танкиста, узкоглазое смуглое лицо в черном шлеме. Лейтенант Тончи Батум, комсорг батальона, вскинул руку, останавливая колонну. Танкисты спешились, окружили ребят.
— Привет пацанве!
— Откуда такие конопатые?
— Товарищи, это ленинградцы!
— Из самого Питера?
— Неужто блокадники?
— Товарищ комбат, они есть хотят. Разрешите вызвать командира роты управления!
— Да кормыв я их, братки, два часа назад снидалы галетами! — божился шофер.
— Так то галеты. А мы им горяченького!
Комбат Иван Шевцов, богатырского сложения офицер в комбинезоне с капитанскими погонами, глянул на циферблат наручных именных часов.
— Двадцать минут хватит?
— Так точно, товарищ комбат! — и лейтенант Тончи Батум, низкорослый, как подросток, но широкий в груди, вперевалку побежал к хвосту колонны, к роте управления, в хозяйстве которой была полевая кухня.
Обжигаясь, набросились детишки на ячневую кашу с салом. Шофер схватился за голову, потащил в сторону, за танк, лейтенанта Батума.
— Що творите? Неможно им, лейтенант, заболеют. Отвыкли!
Тончи Батум приоткрыл рот.
— Не подумал я, однако. Погляди, как едят!
Шофер разве что не плакал:
— Вам що! Потешились и гайда дальше. А мени потим що робыть?
— Чего болтаешь? Потешились…
Но тут же поспешил к Шевцову, вытянувшись, шепнул ему несколько слов на ухо. Комбат кивнул, вернулся к полевой кухне, крикнул зычно:
— По машинам! Время!
И — ребятишкам, как бы между прочим:
— Торопимся, ребята. Харч возьмете с собой. Коваленко, организуй чистую тару.
— Есть, товарищ комбат.
— Подлей им бензину канистры две.
Танкисты вытолкнули полуторку из кювета, подсадили ребят в кузов. Шофер включил передачу, качнулся горизонт, поплыли назад деревья по бокам дороги и низкие хмурые облака, все тоньше и тоньше делался черный дымок полевой кухни в хвосте танковой колонны, пока совсем не растаял.
На ночлег определились в пустой, покинутой жителями деревне.
Шофер подрулил к самой целой по виду хате, дверь ее моталась взад-вперед от ветра, протяжно визжала, пол в хате замело снегом, но шофер (ребята уже знали, что зовут его Терентием Трофимовичем, а по фамилии — Швыдкой) наломал во дворе еловых веток, вымел холод, развел огонь в большой русской печи. Затрещали поленья, горячие блики заплясали на худых большеглазых лицах. Терентий Трофимович, мужик хозяйственный, рядком уложил самых малых на свою шинель, затеплил лучину и, полазав по хате, на чердак и в подпол, добыл «якесь рядно» — домотканый половик, охапку серой прошлогодней соломы, начал сооружать постель для остальных. Ребятишки следили за пожилым человеком в гимнастерке без ремня молча. Они вообще помалкивали, и это выматывало Швыдкому душу.
— Зараз будэ гарнесенька лежанка, — приговаривал он, уминая солому. — Як у царя Гороха. Хлопчики, дечатка, а ну веселиш, а ну хто побежить до машины, за вещмешком? Вечерять треба.
Самый старший, двенадцатилетний Коля из Вырицы (дощечка на груди) кивнул, натянул на стриженную под нулевку голову солдатскую ушанку со вмятиной от звездочки, сунул ноги в валенки и вышел в черноту. И почти сразу же ребята услышали, как взвыл хриплый мотор полуторки.
— Що таке? — закричал Швыдкой. — Вы чулы? Га?
Как был — в гимнастерке навыпуск, в портянках — выскочил из избы. Но поздно — машина, неловко переваливаясь, уже разворачивалась на широкой, бледно освещенной облаками улице. Он побежал наперерез. Взвизгнула передача, полуторка толчком прибавила скорость и понеслась — прочь от села…
Терентий Трофимович сел в снег.
— Лышенько мени, — прошептал он и стал бить себя по голове, возвышая голос до крика. — Ой, старый дурень, не доглядив! Машину сгубыв! Пид трибунал хочу!
Его тормошили, поднимали со снега ребятишки.
В тепле избы, растирая кулаком слезы на небритых щеках, он посидел в оцепенении минут пять. Приказал себе успокоиться, чтобы совсем не перепугать детей. Еды не было, для них — снова не было! Вещмешок остался в кабине. Соображал: надо уложить их спать, а самому обойти деревню в рассуждении провизии и хоть сдохнуть — достать! А машина? Как двигаться дальше?
— Спиймав бы ворюгу, — задумчиво сказал Швыдкой, глядя поверх ребячьих голов, — оцеми своими пальцами бы…
— Он не ворюга, — ответил чей-то тонкий голосок.
— Хто — он? — спросил Швыдкой.
— Коля, — сказала девочка в синем платке.
— Так то Колька угнав транспорт? — Швыдкой оглядел, пересчитал ребят.
Девочка кивнула.
— У него маму и братика немцы сожгли.
Терентий Трофимович нащупал в кармане кисет, свернул цигарку, затянулся.
— Та-ак. А ну иди сюды, кажи усё!
Девочка послушно встала, подошла к Швыдкому, опустила глаза.
— Ну!
— Он еще вчера обещал, что удерет.
— Куда, куда удерет?
— На фронт.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Они лежали в темноте гуртом, тесно прижавшись друг к другу. Терентия Трофимовича все не было и не было. Поднялась желтая заря над покинутой деревней, окрасила заиндевелое стекло окошка. Швыдкой вернулся к полудню, когда ребята потеряли надежду дождаться его. Терентий Трофимович, промороженный до самого нутра, привел лошадь, впряженную в сани — тягло удалось выпросить на выселках, километрах в двадцати от села, там проживало пятеро упрямых стариков, не поддавшихся эвакуации. Разжился и съестным — мороженой, сладковатой на вкус капустой и ржаными сухарями, клюквой.
Не мешкая, они двинулись на юг. Швыдкой шел рядом с лошадью, вел ее за узду — места на санях ему не было.
— Спрашивай речку Унжу, — объяснили дорогу старики на выселках. — По Унже и спрямишь на Московский тракт.
Переходили по пушистой целине поляну, отыскивая неведомую речку. Здесь лошадь забеспокоилась, натянула повод, заржала тревожно.
— Тю, скаженная! — цыкнул на нее Терентий Трофимович. — Ты чого?
— Глядите, собачка, — пискнул кто-то из малышей на санях.
Из рощи, увязая в снегу, без лая к маленькому обозу приближался широким махом серый пес. Лошадь рванула узду, Швыдкой едва удержался на ногах, и тут почувствовал удар в спину.
Что привлекло волка — запах ли конского пота, горький дым самокрутки, человечий дух? Пронзительно вскрикнула Валя — девочка в синем платке, Швыдкой упал, острые зубы прошили рукав шинели и впились в предплечье. Кровь брызнула на снег.
Сгрудившсь в санях, дети во все глаза глядели на поединок человека и волка. Оба катались по снегу, пятная его красным. Терентий Трофимович изловчился, добыл здоровой рукой тесак из-за голенища. Взлетел и ударил клинок, потом еще раз. Замерла в оскале морда зверя. Швыдкой тяжело поднялся и, наклонив плечо, поддерживая левой рукой правую, побрел к саням. Ребята бросились навстречу Терентию Трофимовичу.
— Спугались? — спросил он, кусая губу. — Ничого. Живы будем — не помрем. Хороша шкура будет на шапку. Кому подарувать?
— У меня бинт есть, — сказала Валя, утирая слезы. — Я вас перевяжу.
— Сам, сам…
И начал кашлять.
Его уложили в сани. Повод взяла Валя в синем платке, повела лошадь, которая все еще ржала и косила глазом. За рощей была Унжа.
В двадцати километрах от Москвы субботним утром новый, американского производства грузовик, пахнущий чужой краской, с высокими бортами, с ребристой, обтянутой добрым защитным брезентом крышей фургона, притормозил у заметенной снегом воронки.
Женщина-шофер, сменившая в Кинешме Швыдкого — его отправили в госпиталь, — заметила в косом снегопаде ковылявшую человеческую фигуру. Приоткрыла дверь кабины.
— Куда путь держишь, браток?
— Это дорога на Ржев? — вопросом на вопрос ответил хромой человек в солдатской шинели без погон.
— Похоже, она самая. Садись в кузов, до развилки подброшу.
— Благодарствуй. А кто в кузове-то?
— Ребята из Ленинграда. Сироты. В детдом их везу, тут где-то недалеко детский дом устроили временный, в бывшей школе говорят…
— Ага. Не стесню ребят?
— Места хватит, солдатик, — женщина внимательно поглядела на Кочетовкина, на его худое жилистое лицо, достала коробку из-под «Казбека», набитую махоркой. — Закуришь? Давно топаешь таким манером?
— Часа четыре, — ответил Иван Семенович.
— Во Ржев-то? Так ты и до утра со своим костылем не дотопаешь, до завтрашнего. Ржев знаешь где?
— Бывал…
— Тогда чего же? Голосовать надо! Лезь в кузов…
В широком кузове, на аккуратных скамейках, вделанных в борта, сидело человек пятнадцать мальчишек и девчонок — худых, с ввалившимися по-старушечьи ртами. Они потеснились, давая место взрослому, но глаз на него не подняли.
«Что же это делается, боже ты мой, — думал Кочетовкин, до боли затягиваясь куревом и искоса поглядывая на соседнего с ним мальчишку — курносого, бледного, совсем крошечного, но уже с морщинкой на переносице. — До чего же он нас довел, фашист проклятый…»
— Тебя как звать-то? — спросил он соседа.
— Сережа, — одними губами ответил тот.
«И голосу совсем нет. Ну как он будет коммунизм строить? Вот беда».
И стал думать Иван Семенович, покачиваясь в кузове американского «студебеккера», о том, что сделала с детьми война. О тех ребятах стал думать, которых оставил сегодня ночью в общежитии станкостроительного завода, — о своих пятнадцатилетних соседях по комнате на Шаболовке. О прославленном токаре Коле Чикиреве, что возился с ним теперь по вечерам в цехе после смены — учил работать на «победите». Ему бы в лапту гонять во дворе, а он вот — с планшайбами и разводными ключами играет, план дает, и не один, по двенадцать часов в холодном цехе вкалывает.
«Ничего, все зачтется, за все расплатимся, — думал Кочетовкин, потирая ноющее колено. — Хотя нет, — поправил он тут же себя, — за детишек расплатиться нечем, никакие муки и позор, которые мы фашистам обеспечим, не искупят пропавшее детство. Морщинку этого Сережи не искупят, его голосочка бессильного…»
И казалось Ивану Семеновичу Кочетовкину, что сам он уже старый-престарый, прямо-таки древний человек, отшагавший бесконечную жизнь, а между тем было ему тогда, накануне 1943 года, тридцать с небольшим лет.
У развилки «студебеккер» остановился.
— Эй, солдатик, — крикнула женщина-шофер, — нам теперь налево. Вылазь, что ли.
Кочетовкин спрыгнул на снег, забыв о больной ноге, и сильно захромал.
— А то, может, доедем вместе до детдома? Устроим ребят, и я тебя поближе к твоему Ржеву подброшу.
— Мне деревня Сычевка нужна.
— Все едино. А? Дети ведь, а я одна. Сопроводи.
— Отчего же не сопроводить, мать. Сопроводить не отказываюсь.
— Какая я тебе мать? Небось помладше тебя буду.
Пригляделся Иван Семенович — и впрямь молодая женщина.
Круглолицая, с ямкой на щеке. Только седые волосы из-под ушанки выбиваются, это и ввело в заблуждение.
Снова залез он в кузов, к ребятам, обнял за плечи сразу подавшегося к нему Сережу. И поехал вместе с ними разыскивать бывшую подмосковную школу, хотя надо бы на могилу политрука Манвелидзе. «Это ничего, — рассуждал Кочетовкин. — Манвелидзе бы понял, будь он жив, не обиделся. Тут такое дело, детишки».
В наскоро, на военную руку, организованном детском доме — временном, пока не решится вопрос с транспортом в далекую Алма-Ату, пополнение уже ждали. Школьное кирпичное здание одиноко высилось посреди сожженной деревни, и уцелело оно после боев в здешних местах по двум причинам: было каменным, и в нем располагалась немецкая жандармерия. Впрочем, располагалась ровно два дня, на больший срок в этой подмосковной деревне враг закрепиться не смог.
Над входом в здание ветер трепал плакат «Добро пожаловать, дорогие ленинградцы!» и гирлянду самодельных елочных игрушек.
«Почему елочные игрушки? — подумал Кочетовкин и тут же вспомнил: Так ведь сегодня 31-е декабря! Завтра Новый год!»
Стал он вместе с женщиной-шофером и с двумя воспитательницами переносить ребятишек в детдом: многие были еще слабы, так измотаны голодом и дорогой по Ладожскому озеру, по военным трактам России, что не могли идти. Потом ребят поили чаем с морковным повидлом, а он сидел в кабинете у директора — старухи в гимнастерке, кирзовых сапогах и пенсне, отогревался у печки.
— Продуктов у нас, я вам скажу по секрету, достаточно, — говорила директор. — Самовар раздобыли. Пирог затеяли испечь. Встретим Новый год!
— Развеселить бы хоть немного детей, Цецилия Абрамовна, — рассуждал Иван Семенович. — Там я одного, Сережку, приметил — курносенький такой, так совсем доконала его блокада! Выживет ли?
— Поставим на ноги, товарищ Кочетовкин, будьте уверены! Обыкновенная дистрофия.
— Патефон бы, что ли, им на праздник достать…
— У кого? Я уж всякое передумала, даже мигрень получила. По всей округе никто не живет, все в город перебрались, в тыл эвакуированы. Да и мы не задержимся…
— Елку надо, вот что! — решил Кочетовкин.
— О чем вы говорите! — согласилась директор. — Но где ее возьмешь?
— То есть как где?
— Вы, молодой человек, простите меня, не москвич? Да?
— Не москвич, но без елки не годится!
Он вышел на улицу, к «студебеккеру». Седая женщина уже поджидала его в кабинете.
— Как звать-то тебя? — спросил Кочетовкин, открыв дверцу.
— Додумался наконец спросить! — усмехнувшись, ответила она и включила зажигание. — Зоей зовут…
— Виноват, а я Ваня буду. Слышь, Зоя, елку надо ребятам раздобыть. Новый год!
— А как же твой Ржев?
— Ой, и во Ржев надо. Но первое дело — елку.
— Ты, солдатик, что-нибудь одно выбирай. Времени у меня в обрез.
— Сам тороплюсь, — сказал он, забираясь в кабину.
…«Студебеккер» наматывал километр за километром на свои белые колеса. Снежные поля вокруг сожженной деревни были однообразны, похожи, от такого однообразия становилось не по себе: остовы подбитых танков с крестами на башнях да наши сгоревшие и припорошенные броневые машины, покалеченные пушки, ущелины траншей. Эти приметы делали пейзажи узнаваемыми, знакомыми. Словно кружили они с Зоей по одному и тому же месту.
На самом деле ехали они по особенной, если не считать поволжских степей, земле — вся она, вплоть до малого клочка, была засеяна свинцом и железом. Вот и стал этот кусок Подмосковья, когда-то зеленый и живописный, мертвой равниной. Под снегом пни и кочки, бывшие два года назад рощами и перелесками. Так плотен оказался огонь наступавших наших войск, так отчаянно сопротивлялся враг, кажется, уже дотянувшийся до столицы, что не осталось тут ни одного живого места. Весной сорок второго взошли на равнине только буйные сорные травы, но и они не скрыли, не спрятали ран и рубцов войны — траншейных трещин, воронок и пней. Долгие годы еще предстоит хворать подмосковной земле…
Одинокий грузовик кружил и кружил по мертвым полям.
Шофер Зоя (Кочетовкин уже знал ее историю: ткачиха с «Трехгорной мануфактуры», в сорок первом вместе с фабричными девчатами строила линии заграждения, рыла окопы, была санитаркой, при бомбежке потеряла мать, отца и братишку, теперь вот — за баранкой) дымила самокруткой, удивленно бормотала:
— Что за напасть? Был тут лес, был! Мы сюда из школы каждое лето в турпоход ходили.
— Глянь, Зоя, на горизонте что-то телепается…
— Не-е, то деревня Андреевка, там лесу нет…
Прошли на запад две группы самолетов — «ястребки». Ледяной ветер бил в окно автомашины, покрывая его инеем, приходилось то и дело оттирать стекло варежкой. Начало темнеть. Далеко на востоке, над Москвой, вспыхнули прожектора, и оттого вся местность вокруг как бы погрузилась в досрочные сумерки. «Студебеккер» включил фары.
— Я думаю, Ваня, не добудем мы елку. Поворачивать надо в город. В конторе меня уже, поди, хватились. Да и тебе пора. Где тут елку найдешь, в темноте?
— Не могу я детишек этих забыть. Давай еще пару километров на удачу. Под Новый год, говорят, людям везет.
— Оно и видно.
— Нет, ты поверь…
Седая женщина резко нажала на педаль тормоза. Машину тряхнуло, и она замерла.
— Что такое? — спросил Кочетовкин.
— Гляди! — указала она вперед и выпрыгнула из кабины.
Впереди и справа, высоко в синем вечереющем небе, разгорался воздушный бой. Вот куда, оказывается, торопились «ястребки»! Строй вражеских машин — прищурившись, можно было разглядеть стеклянные носы фюзеляжей — шел с запасом бомб к Москве, ему наперехват поднялись наши юркие истребители. Где-то за чертой видимости забухали зенитки, но скоро умолкли, чтобы не мешать бою и не повредить своих. Вспыхнула в небе одна из машин, попала под трассирующую очередь, осветила зловещим светом белую землю и косо ушла вниз, оставляя дымный след.
— Готов один! — закричала Зоя, сорвав с головы ушанку.
— Еще летят, сволочи! — тряхнул ее за рукав Кочетовкин.
Низко над землей, в стороне от застывшего в поле «студебеккера», двигалась новая группа самолетов с крестами на фюзеляжах, машин восемь. Пока шел воздушный бой, эта группа рассчитывала, видимо, на малых высотах прорваться к городу. Справа шло отвлекающее сражение.
— Пройдут, гады!
— У меня под сиденьем ракетница! Это мы поглядим!
Немецкие летчики действительно налаживали под прикрытием боя прорыв к Москве. И вдруг снизу, где сиротливо стоял присыпанный снегом грузовик, наперерез строю самолетов взвилась красная ракета, рассекречивая их…
«Юнкерсы» круто взмыли вверх, опасаясь притаившихся русских зениток. И только последняя машина спикировала вниз — расстрелять грузовик.
Пулеметная очередь прошла вдоль кузова, разорвала брезент, не повредив двигателя и бензобака. Зоя и Кочетовкин вскочили с земли, пока самолет уходил на разворот, и забрались в кабину. «Студебеккер» рванулся вперед по дороге.
— Фары! — кричал Иван Семенович. — Выруби фары!
Петляя, на предельной скорости, подымая снежные вихри, уходила машина к Москве. «Юнкерс» преследовал ее. Он раз за разом снижался, но его пулеметные очереди впустую прошивали снег в нескольких метрах от стремительного грузовика.
— Ничего, Зоя! — кричал Иван Семенович. — Путем! Живы будем, найду тебя. Ты мне сразу во как понравилась!
Но седая женщина то ли не слышала в реве двигателя его слов, то ли не до праздных разговоров было, — и бровью не повела. Расстреляв пулеметный боекомплект, немецкий пилот с досадой увидел, что упрямый грузовик уходит, продолжает скользить по белому полю.
Тогда он сделал еще один заход и, приблизившись, нажал на рукоять бомбового сброса.
Воздушная волна взрыва опрокинула «студебеккер».
Очнувшись, Кочетовкин обнаружил, что торчмя торчит в сугробе. Ломило в ушах. Сел, огляделся. Рядом, потрескивая, горел лежащий на боку грузовик.
Иван Семенович пополз к машине (ран, определил он, на нем нет, только голова — как чугунок). Вытащил из кабины Зою. Лицо ее было залито кровью, седые волосы слиплись. Но жива! Когда отволок ее от машины, рванул бензобак.
— Потерпи, — сказал Кочетовкин Зое. — Сейчас я тебе перевязку организую. Руки-ноги чувствуешь?
— Вроде целы. Лицо горит…
— Это тебя стеклом резануло, — пояснил Иван Семенович, распахивая шинель и с треском отрывая подол своей гимнастерки. — Снежком счас промокнем и перевяжем…
— Всю красоту испортил, да?..
— Фашист-то? Где ему! Дай-ка погляжу… Чуть-чуть на лбу царапина будет да возле уха. Жжет?
— Потерплю… Машину жалко.
— Нашла чего жалеть. Мы этих машин сколь хочешь добудем. А вот ты, можно сказать, геройская женщина. Мое бы право — выдал тебе орден… Ну вот и готово. Двигаться сможешь?
Зоя поднялась на ноги и тут же снова села в снег.
— С ногой что-то неладно… Оба мы теперь хроменькие.
Кочетовкин нахлобучил ей на голову поверх повязки ушанку.
— Выпрями, выпрями… Тут больно? А тут? Ясно — придавило, перелома нет…
— Замерзнем мы тут, Ваня.
— Ни в коем случае! Я мужик здоровый, двужильный. Не гляди, что хромаю. А ну обопрись, давай руку, перекинь за плечо… В тебе и весу нет! Донесу. Никак нам замерзать нельзя. Мне на завод надо.
Он взвалил ее на спину и двинулся в сторону зарева — в сторону Москвы. Мела поземка, снег залеплял глаза, постреливала нога. «Встретился бы кто, — мечтал Кочетовкин. — Ведь не донесу…»
А вслух говорил другое.
— Первым делом, — говорил, — я тебя в медсанбат сдам. Или больницу московскую, у вас в столице больниц навалом. Дня на два, не больше, пусть подлечат обличность. Потом в гости к тебе приду — прощаться. Я ведь не московский, мне домой возвращаться следует. Приду прощаться и одно слово скажу.
— Какое слово, Ваня?
— Скажу, приезжай, мол, ко мне. На Урал. Совсем, значит. А ты что ответишь?
— Я, Ваня, согласием отвечу. Только зачем тебе седая-то, с лицом располосованным…
— Дурочка ты. Я с тобой серьезно говорю…
— Погоди, остановись, Ваня. Вот там, у кустиков. Что-то тяжко мне…
Кочетовкин упал на колени в снег и бережно опустил рядом с собой Зою.
— Отдохни, и я отдышусь маленько. Скоро опять пойдем. Вот она Москва, совсем близко уже.
— Нет, Ваня, не близко. Обессилел ты. Оставь меня здесь, я полежу сама… Потом придешь за мной или людей пришлешь… Я подожду.
— Выдумала тоже! Отдохнем и двинемся. Покурить бы…
— Залезь ко мне в карман. Пачка там от «Казбека» должна… Видишь вот — курю. Нехорошо это. Такая ли тебе жена нужна?
— Я, Зоя, токарь, можно сказать, квалифицированный. И по хозяйству тебе помогать буду. На заводе у нас люди нужны, тебя сразу к делу приставлю, все у нас по-хорошему будет…
— Дай я тебе сверну самокрутку. Дрожишь… Во Ржев зачем шел, Ваня?
Рассказал Кочетовкин о своем деле, о ночном бое у Сычевки, смерти политрука Манвелидзе рассказал.
— Ничего, Ваня, — утешила его женщина. — Мы еще с тобой туда доберемся. Спички есть?
— Вот они, не потерял.
Он прикрыл полой шинели ее руки. И вспыхнул огонек. На миг осветилось забинтованное темным лоскутом лицо женщины, седая прядь волос, сероватый снег и кустик за спиной Зои — колючий, зеленый.
— Гляди, Зоя, елка!
— И вправду, Ваня!
Она торопливо зажгла еще одну спичку, и они охватили жадными глазами кривенькую, со сломанной верхушкой, припорошенную елочку, чудом сохранившуюся в ложбине у холмика, пощаженную гусеницами танков, снарядами и колесами… Как живое существо, ощупывали ее, гладили два обессиленных человека, демобилизованный солдат и седая двадцатилетняя женщина. Это была их новогодняя елка. Слезы стыли на щеках женщины.
— С Новым годом, Ваня.
— С новым счастьем, Зоя!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Перед рассветом их подобрал санный обоз.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Цецилия Абрамовна так растерялась, увидев Ивана Семеновича и Зою, а еще больше — елочку, что не сразу разглядела, в каком состоянии Кочетовкин и женщина-шофер.
— Таки вернулись! Достали! Вы мои золотые… Но где, скажите ради бога, где? Де-ети!
Они улыбались непослушными, задубевшими лицами, погружаясь в тепло и ватное забытье, блаженно покалывая, уходила боль, как в тумане звучали, переплетались голоса.
— Где вода?.. Нет, нет, поморозились… Ах, боже мой, какие люди, какие люди… Сюда… Двери…
Их несли, качали, кружили.
Очнулся Иван Семенович к полуночи.
Звенело в ушах, поскрипывал снег — ему казалось, что он все еще идет, ковыляет с тяжелой ношей на спине. Странная слабость мешала повернуть голову, спросить у Зои, как там она, дышит?..
Потом он узнал, что весь день детдомовцы хлопотали над ними, оттирали снегом, бинтовали, поили горячим. Спасали.
Очнулся Иван Семенович к полуночи и почувствовал — кто-то держит его за указательный палец руки. С трудом разлепил веки. У кровати сидел сосредоточенный Сережа Неверов — маленький старичок.
Цецилия Абрамовна отвернулась и сняла пенсне.
— Что вы, товарищ директор? — спросил Кочетовкин.
— Улыбнулся, — сказала она и указала красными глазами на Сережу, — улыбнулся…
Из детского дома они уехали втроем.
Подтягивался на холме четвертый неверовский дом, становился в затылок трем первым. Улицу, образованную новыми домами и стеной тайги, решили назвать Комсомольской.
Пришли на будущую Комсомольскую вызванные из леспромхоза вальщики леса, парни в касках и ватниках, вооруженные мотопилами «Дружба». С высоты готового уже третьего этажа Сережа увидел, как один из парней — рыжий, обсыпанный, несмотря на зимнее время, веснушками — присел возле старой кряжистой сосны и включил пилу. Полотно «Дружбы» плавно вошло в ствол, брызнули в сторону веером желтые опилки.
— Ты что, сдурел? — закричал сверху Неверов. — Ребята, глядите, что он вытворяет!
Бригада бегом, прыгая через две-три ступеньки, спустилась вниз.
— Кто такие? — спросил вальщиков Бузулук. — Документ есть? Зачем дерево губите?
— Накостылять им по шее! — предложил Бобриков.
— Тише, граждане, — сказал Неверов. — Сейчас разберемся. По какому праву сосну изувечили?
— Вот чудаки! — засмеялся рыжий. — Чего распетушились? Самовольно мы, что ли? Имеем предписание, — он вытащил из кармана ватника документы.
Прочел их Неверов вслух, и ребята еще пуще разволновались. Из документов следовало, что сегодняшняя норма отряда вальщиков — гектар леса. Вот этого самого векового леса на гребне холма, к которому в поселке все привыкли и которым гордились. Да и как не гордиться: вечерами, когда долина погружалась в сумерки, высокие стволы на сопочке долго еще не угасали, светились, отражая солнце.
— Зачем это делается, Степан Дмитриевич? — спросил Горошек у Бузулука. — Вы в курсе?
— Нужно топать в управление, там разберемся, — ответил прораб. И добавил, обернувшись к вальщикам. — Деревья покуда не трогайте.
— А ты кто такой, чтобы нам запрещать, папаша?
— Стало быть, имею право, если запрещаю. Не бойся, вся ответственность на мне.
— Ну гляди, — сказал, с натугой вытаскивая из щели на сосне полотно пилы, рыжий парень. — Можем и посидеть пока. Только побыстрее выясняйте, нам работать нужно…
Соболев развернул перед Бузулуком и Неверовым план-карту будущего города. По плану на самом деле выходило, что по гребню холма, на месте соснового бора, пройдет еще одна улица.
— Не дело это, Дмитрий Илларионович, — покачал головой Неверов. — Мы строить сюда приехали, не губить.
— Одно без другого разве бывает? Диалектически подходи к жизни, как учат классики.
— Никто из моих ребят не даст трогать лес.
— А вот это, Неверов, твоих ребят не касается! Над проектом Лучистого ученые люди думали. И карта — отнюдь не филькина грамота. Видишь, визы в уголке? Знаешь, кому они принадлежат? Главному архитектору города — раз, начальнику треста — два… А ты хочешь быть мудрее специалистов!
— Не знаю того специалиста, что распорядился рощу убрать, — сказал Бузулук. — Но думаю, плохой он специалист. Или близко к нашей сопке не подходил.
— Ему — простительно. Молодой, — кивнул Дмитрий Илларионович на Неверова. — А ты, Степан, по такому вопросу больше меня не отвлекай. Город строим! Понимать надо. На сопке целый жилой массив должен быть.
— Нельзя ли массив перенести левее? — спросил Сережа. — В низину?
— Ну, ты хорош! — засмеялся Соболев. — Перенести. Как чемодан. Кто нам позволит самовольно менять план города? Кто новые расчеты и планировку будет делать? За чей счет? А грунты — ты знаешь, какие в низине грунты? Вот и я не знаю… Менять проект дорогая затея, никто на это не пойдет.
— Ясно, — сказал Бузулук и надел ушанку.
— Задержись, Неверов. Ты, Степан, можешь идти, а к бригадиру у меня несколько слов…
Вальщики дожидались, переминаясь, на площадке.
— Ну что? — спросил прораба рыжий. — Удостоверились? Можно приступать?
Бузулук вытащил пачку «Севера».
— Берите, — протянул папиросы гостям. — Дело вот какое, ребята, нужно бы погодить. Выждать время. Задание у вас законное, не придерешься. Да ведь жалко сосен! Потерпите хоть до завтра…
— А завтра что будет, папаша? — спросили вальщики. — Что тебе один день? А у нас план.
— Наверстаете. Я вам ночлег пока укажу. Дайте мне время с парторгом нашим перемолвиться…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Ольга Николаевна неприметно для окружающих вплела в цепочку дней, в саму жизнь строителей четвертого дома тайное звено.
Были соседями по работе, товарищами — Сережа Неверов, Геля Бельды, Саша Русаков, Юра Греков, Федя Горохов, Толя Бобриков, два Николая — демобилизованные парни из стройбата. И вдруг стали на самом деле бригадой! Не по штатному расписанию.
Почувствовал это первым Степан Дмитриевич Бузулук.
Ребят после появления в поселке Ольги Николаевны разбирало любопытство — почему пропадает по вечерам Горошек? Ну, привез ее из Хабаровска, дело понятное. Помог человеку. И руки на стройке на вес золота. Бузулук давным-давно подыскивал учетчицу. Привез и ладно. Попутчики! Но что, спрашивается, делать ему по вечерам в женском общежитии?
Ольга Николаевна сидела в прорабке, вагончике Степана Дмитриевича, у самого окошка. Снаружи хорошо просматривался ее тонкий профиль за стеклом. Слегка вздернутый нос, копна пепельных волос, стянутая узлом чуть выше затылка, и маленький строгий подбородок.
Вагончик вскоре обрел внутри вид человеческий. Исчезла стеклянная банка с окурками, тулупы и старые спецовки, сваленные кучей в углу. Переместились в тамбур болотные сапоги, лопаты и рейки. Учетчица выскоблила пол — он оказался дощатым. Переставила столы и стулья, на полку поместила плошку с вьюнком. Бузулук, схватив губами пяток мелких гвоздей, полез на табуретку и прибил на стене для обозрения глянцевый плакат: на фоне голубого неба и взмывающего ТУ-104 уклончиво улыбалась стюардесса в изящной пилотке на таких же, как у Ольги Николаевны, пепельных волосах. Только куда там было стюардессе до Ольги Николаевны!
Сперва у Саши Русакова начали возникать неотложные причины посоветоваться с прорабом, срочно спуститься в вагончик. Потом и остальные ребята, улучив минуту, стали спешить к Степану Дмитриевичу. Он же, к изумлению подчиненных, отказался от своей всегдашней тельняшки под тулупом в пользу клетчатой ковбойки с галстуком в тон клетке.
Учетчица со всеми держалась ровно. Старалась не отвлекаться от своего дела. Разве что теплели ее широко раскрытые серые глаза, когда заглядывал в вагончик Горошек. Саша Русаков однажды, сидя тут, принялся взволнованно вспоминать прорабу о шторме на Черном море, здорово потрепавшем его торпедный катер, который именно в разгар шторма получил приказ выйти в учебный дозор. Степан Дмитриевич послушал с подозрением, оборвал Сашу на полуслове и выгнал на третий этаж, где стыл раствор.
— Старый хрыч, — бормотал Русаков, забираясь наверх.
Переполошило всех, когда на холм прикатил Соболев. Бегло осмотрел начальник площадку и надолго засел в вагончике. После его отъезда жестами вытребовали прораба наружу и спросили — что нужно было шефу?
— А шут его знает, — ответил Бузулук. — Документы изучал. Анекдоты рассказывал про армянское радио…
— А она что? — спросил Русаков.
— Ноль внимания.
— Порядок, — сказал Русаков.
Ребята повеселели.
Приставали еще к Горошку. Федя краснел и отмалчивался, сообщать что-либо в подробностях об Ольге Николаевне не имел желания. Может, и нечего ему было сообщать? Тогда почему зачехлял он дома после смены свою гитару и крутился у зеркала? Неверов решил так:
— Отцепитесь от парня!
Неверова горячо поддержал Бобриков. Был тут личный расчет — с Толькой тоже происходили в последнее время некие метаморфозы. Начало им положил новый ярко-синий костюм. Затем видели гурана совершающим неторопливый променаж под сенью сосен на холме, при транзисторе и в обществе Тани Куликовой. Транзистор Толька купил на сэкономленные: после купания в ледяной Силинке дал зарок и стойко обходил стороной винный отдел гастронома. Начался обмен мнениями. Бобриков обещал применить к зубоскалам меры устрашения. И не кто иной, как Толька, приволок Ольге Николаевне глянцевый плакат Аэрофлота.
Близилось Восьмое марта.
Ребята стали совещаться, что бы такое подарить к празднику единственной женщине в бригаде. Предприняли поход в магазин. Половину длинной избы, которую Афанасий Бельды открывал на часок рано утром и часа на два вечером по завершении рабочего дня на стройке, занимал гастроном, половину — собственно промтовары. Пахло здесь мылом и вареной колбасой. На полках ничего такого не нашлось. Русаков повертел возле носа, шевеля при этом ноздрями, духи «Таежная нежность» стоимостью семь рублей и нахмурился.
Юра Греков изъявил готовность расстаться с коллекцией марок или набором воинских пуговиц — на выбор.
— А если то и другое вместе? — спросил Бобриков. — Плюс коллекция гаек. Ты гайки не собираешь?
Два Николая, демобилизованные, вызвались выточить из плексигласа что-нибудь в форме призового кубка. Пояснили: есть опыт, освоили в армии в часы досуга — по совету лейтенанта.
— Обратитесь в ДСО «Спартак», — отверг и это Толька. — По моему совету. Эх, мужики, жалко на вас смотреть…
— Твое какое предложение?
— Цветы!
А ведь точно! Не додумались. Ну Бобриков! Шумно одобрив толькин приговор, начали сомневаться: где добудешь в данное снежное время цветы? Но гуран уже всё, и похоже — не сегодня, продумал. Цветы? Пожалуйста. Есть душевный контакт с пилотом рейсового вертолета Дудиным. Тот обещал мимозы, ибо появились в Комсомольске-на-Амуре, судя по могучим кепкам, расторопные товарищи из Цхалтубо.
Что хлопоты были первоначально предприняты им ради Тани Куликовой — Толька не распространялся. Ни перед кудрявым пилотом, ни перед ребятами.
Где один букет — там и два.
И появилась у строителей четвертого дома общая забота — Ольга Николаевна и две ее девчонки, Юля и Наташа. Понимали: не от хорошей жизни занесло их сюда.
Топили в общежитиях пока дровами. Раньше мимо внимания проходило — кто же рубит чурки в женском общежитии? В субботу этот вопрос пришел в голову Геле Бельды, дежурному по заготовке топлива. Очевидный ответ поднял на ноги всю бригаду: сами рубят, больше некому! И комендант у них — тетенька. Как же так получается, братцы?
Словно раскрылись глаза у ребят, словно впервые увидели они, что происходит рядом, под боком, на их собственной стройке. Увидели девчат в оранжевых защитных жилетах, долбящих ломами мерзлую землю, таскающих носилки с песком и кирпичом. «Диалектически подходить к жизни? — вспомнил Неверов слова Соболева. — В белых тапочках видел я такую диалектику!»
— Айда в женское общежитие, — сказал он.
Комендантша, покачав головой («Наконец-то!»), выдала им топоры и пилы. И ребята всю субботу, до вечера, со злостью кромсали поленья, отмахиваясь от хозяек общежития, то и дело выбегавших на улицу:
— Угомонитесь. Тут уже с запасом на следующую зиму!
Потом грелись чаем в комнате у Ольги Николаевны, послали Горошка за самоваром. Слушали концерт из далекой Москвы. На малой громкости слушали, чтобы не мешать Наташе решать примеры по арифметике. Примеры все не получались.
— Кто у нас силен в математике? — весело спросила Ольга Николаевна.
— Сергей Павлович, — ответил Горошек. — Сергей Павлович дипломированный экономист.
— Экономист? — переспросила учетчица и поглядела на Сережу. — Тогда почему…
И Сережа, удивляясь самому себе, вдруг рассказал этой женщине, о существовании которой он совсем недавно и не подозревал, а заодно и всем ребятам, о своем наболевшем. Об отце и его последнем письме с непонятным словом «Эворон».
Долго сидели в тишине.
— Вы мне покажете письмо? — спросила Ольга Николаевна.
Было поздно, но она захотела проводить ребят. Потом они, в свою очередь, проводили ее.
С понедельника само собой установилось правило; возвращаться отныне с площадки всем вместе до детского сада, за Юлькой. Саша Русаков от имени бригады поговорил со Степаном Дмитриевичем — нельзя ли, честное слово, отпускать учетчицу пораньше с работы? Двое детишек. Бузулук был в принципе не против, но как на это посмотрят в управлении? Как оформить?
— Не узнают в управлении, — пообещал Русаков. — Мы трепаться не станем.
— А хоть бы и узнали, — сказал Неверов. — Имеет право бригада сама планировать загрузку своих людей?
— Заносит тебя, — ответил прораб. — Кто бабки будет в конце смены подбивать? На то и учетчик.
— По очереди, — предложил Греков. — Сегодня — я, завтра — Русаков…
— Нельзя, — сомневался Бузулук. — На документах нужна не твоя подпись и не моя, а учетчицы. Несерьезный разговор…
— А по мне — серьезный. Не по-человечески живем, Степан Дмитриевич. Забот у Ольги Николаевны в три раза больше нашего, а рабочий день — тот же. Честно?
— А как бы ты хотел? Порядок для всех порядок, не нами установлен. Получку надо отрабатывать.
Бузулук подумал.
— Другое дело — помочь ей. Забот у нее действительно хватает…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Пилот Дудин что-то пронюхал, надо полагать, или видел ненароком Бобрикова и Куликову вместе во время своих кратких визитов в Эворон. С Толькой он стал сух и официален.
Создалась опасная ситуация. Мимозы могли не появиться.
После субботней рубки дров бригада пристрастилась собираться вечерами у Ольги Николаевны — она не возражала. Комната в женском общежитии потихоньку превращалась в штаб-квартиру бригады. Геля Бельды показал себя отличным кулинаром. Репетируя предстоящее застолье по случаю международного женского дня, приготовил талу — строганину из тайменя, приправленную луком, уксусом и горчицей. Есть талу вышли, как потребовал нанаец, на мороз, в комнате она таяла и теряла свой настоящий вкус.
Девчонки хохотали, уписывая ледяные хрупкие ломтики.
— Это не опасно? — волновалась Ольга Николаевна. — Сырая рыба!
— Не-е, — улыбался Геля широко. — Здоровые будут.
Вылететь за цветами решил сам Неверов. Ольге Николаевне объяснил, что хочет попасть в краеведческий музей — и это была правда.
— Но вы ведь ненадолго, Сережа?
— Один-два дня…
— Целых два дня!
Стоявший рядом Горошек посмотрел себе под ноги, вздохнул и отошел от вагончика.
Может быть, все таежные стройки таковы? Вот так начинаются — с нервотрепок? С решений, противоречащих одно другому? Немало всяких вопросов скопилось у Сергея помимо воли, «вопросиков», как называл он их мысленно. Только кому их адресовать, Соболеву?
Дмитрий Илларионович человек опытный, сомневаться не приходится. Где же его глаза? Не видит или не хочет видеть? Почти полгода живет здесь Неверов, а самому «Эворонстрою» уже около года. Но что за это время сделано? Строители обслуживали сами себя — ставили временное жилье, склады, гаражи, отводили площадки для техники. Все тянется так называемый предстартовый период, для будущего города — только несколько домов на холме. Очень дорогих, как подсчитал он, домов.
Каждый кирпич для них, каждую балку перекрытий, каждый металлический уголок везли сюда за сотни километров, по бездорожью.
Может быть, с дороги надо было начинать?
Сейчас спохватились, стали тянуть грейдерное шоссе сквозь тайгу…
Есть еще «вопросик» — как быть с домостроительным комбинатом? Всех людей с фундамента комбината Соболев снял, перевел на другие объекты — сдаточные. На планерке начальник СУ произнес вполне правильные слова: пора концентрировать усилия и средства там, где есть возможность быстро завершить строительство. Бороться с «незавершенкой»! Слова-то верные, в духе времени слова. Но можно ли применять их, говоря о комбинате? Ведь из-за отсутствия базы домостроения и возникает незавершенка, втрое дорожает каждый кирпич.
Та же история получается, что с дорогой: отложили «ввиду более важных текущих дел».
Вот что не дает покоя — еще с Воронежа — правильные слова!
— Принимай пополнение, — позвонил на днях Дмитрий Илларионович. — Самые лучшие кадры тебе отдаю, владей. Оформляй разнорабочими.
Познакомился Сергей с пополнением — новенькими девушками, прибывшими по комсомольским путевкам из Тульской области со своими сундучками. Все трое — румяные, приземистые, деревенские. Специальностей нет — закончили только десятилетку. Но десятилетка тоже не пустяк. Алгебру изучали, химию. Вручать им лопаты?
— А что я могу предложить? — спросил начальник. — Физический труд у нас почетен. И закаляет. Передай им.
— Девушки все же, Дмитрий Илларионович…
— Знаю, что не мальчики. Паша Ангелина — кто была?
— Ну, сравнили…
— Скажи еще — сейчас время другое.
— Конечно.
— Время белоручек?
— Нет, но…
— У меня по управлению пятьдесят три процента заняты физическим трудом. Кувалдой работают, топором.
— И получают, Дмитрий Илларионович, не хуже прораба…
— Никак не хуже! Так и должно быть. У нас, Неверов, общество трудящихся, государство рабочих и крестьян.
И снова не нашел Сережа возражений. Аргументы появились, как всегда, задним числом. Одно успел сказать Соболеву:
— Не по труду получают…
— Вон ты куда метнул! — сказал шеф и присвистнул.
Ничего хорошего из этого не получится, из тлеющих, как головешки, то вспыхивающих хворостом время от времени перепалок с начальником. Лопнет у Соболева терпение.
Наверное, уже лопнуло, посчитал Сережа, когда Дмитрий Илларионович, оборвав разговор о сосновой роще, задержал его.
Обязательство! Вот в чем дело. Как же он упустил из виду…
Бригада на общем собрании постановила не брать новых повышенных обязательств на март. Соболев прислал в общежитие для выяснений мастера Вадима — своего «офицера для особых поручений», как он называл молодого человека в японской куртке. Вадим кричал, потом уговаривал. Просил не ставить коллективу «палки в колеса» — большинство подразделений СУ уже согласилось на повышенные обязательства. Да и о чем спор? Проблема сделать пять-десять процентов к плану? Зато будет покрыт старый январский долг. Опять же премия…
— Снова эта премия! — разозлился Юра Греков. — Что ты ею дразнишь? Мы не голодающее Поволжье.
— А как с вами толковать? Логика вас не берет. Объясни мне популярно, почему бригада идет всем напоперек? Какая шлея вам под хвост? Капризничаете тут…
— Могу и объяснить, — ответил Неверов. — Только лучше пусть сам начальник нас спросит.
— Некогда ему с каждой бригадой канителиться.
— Ну так передавай, что по нашему участку в январе и феврале все было в ажуре. Каждый человек выполнил норму.
— А на первом участке, — сказал Вадим, — подвал затопило. Не слыхали? Надо им плечо подставить? Где ваша солидарность, рабочее товарищество?
— Соболева цитируешь…
— А хоть бы его! Начальник днем и ночью мозги ломает, все о перевыполнении плана, а вы…
— А мы против перевыполнения, — сказал Неверов.
— Как, как? Повтори? Это что-то новое.
— Против. План должен выполняться на сто. Иначе это не план, а так. Если его за здорово живешь можно перевыполнить, значит, занижен.
— Ну ты демагог, Неверов! Не будешь брать обязательство?
— Не буду.
— Доиграешься…
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Вот и доигрался, подумал Сережа, поеживаясь под пристальным прищуром Дмитрия Илларионовича. Сейчас начнется.
Он приготовился к обороне.
Начальник СУ не торопился, словно наслаждаясь замешательством парня. Раскурил папиросу, сложил и спрятал в нижний ящик стола план-карту города, переложил с места на место бумаги на столе. Кивком пригласил Неверова сесть.
Сережа отрицательно мотнул головой. В воздухе повисла враждебность.
— Нравится мне твой характер, — сказал Соболев и улыбнулся, показав крупные зубы. — Кусаешься. Знаешь, зачем я тебя попросил остаться?
Еще бы не знать.
— Скажи, отца твоего Павлом Сергеевичем величали?
Соболев увидел, как побледнел Неверов.
— Павлом. Сергеевичем. А что?
— Летал?
— Да-а, авиатор…
— То-то я гляжу — знакомо мне твое лицо!
— Вы знали отца?
Соболев вышел из-за стола, обнял Неверова за плечи, усадил на диван, сел рядом.
— Успокойся. Что ты? Успокойся.
— Я всю жизнь… Он без вести пропал, Дмитрий Илларионович, в самом начале, в сорок первом…
— Дальневосточник?
Сережа, поколебавшись секунду, кивнул.
— Точно! — сказал Соболев. — Бывает же такое! И ростом с тебя, и глаза — ну те же, и волосы светловатые, этот хохолок. Неверов, политрук Неверов! Как же я запамятовал!
— Что с ним?
— Не вернулся? Так… Не знаю, Сережа, свела нас судьба ненадолго — это точно. В одной эскадрилье свела, он летал, я в аэродромной команде.
— У меня фотография есть, я покажу — а вдруг не он?
— Он. Тех лет фото?
— Военное, может и вы где рядом? Я сейчас сбегаю.
— Погоди. Успеем… Месяца три воевали мы с Пашей… Так его в эскадрилье звали, Паша… В августе я в госпиталь угодил, лечился, ну и другая часть. Но Пашу на всю жизнь запомнил. Лихой у тебя отец был.
— Лихой, Дмитрий Илларионович?
— Рисковый, говорили в эскадрилье. Значит, погиб?
— Пропал без вести…
— Война проклятая. А мать, пашина жена?
Зазвенел резко телефонный звонок, и Сережа вздрогнул.
— Знаешь что? — сказал Соболев. — Ты с фотографией прямо ко мне домой вечером. Тут поговорить не дадут. Ладно? Все, что знаю, расскажу…
— Спасибо, Дмитрий Илларионович.
— За что же? Ну, давай лапу.
Сережа снизу заглянул в глаза начальнику СУ.
— Повезло мне, что нашел вас.
— Чудачок, это я тебя нашел.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Парторг строительного управления Николай Николаевич Пекшин появился у начальника СУ к концу рабочего дня.
— Свободны?
— Для тебя — всегда. И брось наконец меня на «вы» называть. Заходи.
Избрали Пекшина накануне Нового года, до этого работал он в Амурске, городе-спутнике Комсомольска-на-Амуре, в парткоме целлюлозного комбината. Соболев встречался с ним, кажется, пару раз на активах и конференциях, но в памяти Пекшин почти не задержался — мешковатый, со щеточкой бесцветных усов, в старомодном наваченном костюме, он, на взгляд Дмитрия Илларионовича, и сам был бесцветным. В горкоме о нем говорили, как о человеке исполнительном.
Прежде чем голосовать, Соболев навел кое-какие справки через своих людей в Амурске, и его личный вывод подтвердился: скромная по всем статьям личность. Функционер, душевно преданный бумаге. Конечно, хотелось видеть на этом посту помощника и друга, он пробовал в горкоме предварительно обкатать другую кандидатуру (Вадим Ивлев, мастер участка, молод, энергичен, только из комсомола), но в горкоме имели свое мнение. Соболев «снял» вопрос. Пусть будет Пекшин.
Но здесь, на месте, Николай Николаевич обнаружил странную для Соболева уклончивость, а порой — упрямство. Не там, где следовало бы. Это и предопределило соболевский вывод: вежливый, но въедливый. Нет, Фурманова при Чапаеве новый парторг не ломал. Но и Дмитрию Илларионовичу не удавалось при нем чувствовать себя хозяином. Пока он избрал выжидательную тактику, искал неформальный контакт с Пекшиным.
Лучше всего посидеть бы с ним за коньяком в сауне, что была оборудована личными заботами Соболева в подвале поселковой бани для узкого круга лиц. Имелся там и холодильничек, и бассейн два на три.
Но Пекшин оказался язвенником, к тому же явился он в Эворон с выводком — женой и тремя детьми, не до праздных мужских застолий.
Может, оно и лучше.
— Бузулук ко мне приходил, — заявил Пекшин. — Относительно сосновой рощи…
— И тебя морочит! Неймется ему, честное слово. Я ему утром сказал на этом самом месте русским языком — проект.
— Намечен же в центре города парк, а что может быть лучше сосен? Сначала будем рубить, а потом там же высаживать…
— Не там, Николай Николаевич, не там, а по берегу Силинки.
— И все же будем… Есть смысл в том, что говорит Бузулук.
— Не вижу. Только строительство затянем и перед трестом будем выглядеть, извини, олухами. Ну где вы раньше были, спросят? Перед началом работ? Отколе, спросят, умная бредешь ты голова?
— Спросят. Но пусть лучше сейчас.
— Мне из-за сотни деревьев лезть на рожон не хочется.
Пекшин поднялся.
— Тогда я поеду.
Встал и Соболев.
— Ну куда ты поедешь?
— Возьму проект и махну в город. А вальщиков надо отправить назад.
— Николай Николаевич, тебе не кажется, что за стройку я отвечаю?
— Кажется. Вот вы и распорядитесь.
— Я уже это сделал. И менять своих приказов не собираюсь.
— Придется мне все же ехать.
Соболев хрустнул пальцами. Выдержал паузу. Пекшин безучастно смотрел перед собой.
— Ладно, — сказал начальник СУ, — не ссориться же нам. Поезжай, если хочешь. Но учти, я буду возражать против ломки проекта. Уж не обижайся.
Николай Николаевич сказал без всякого выражения:
— На это не обижаются. Кроме того, хочу в городе попросить специалиста — пусть наконец глянет на Шаман-камень. А вдруг историческая ценность? Там дорога должна пройти. Не повредили бы ненароком.
— Шаман-камень… У тебя на производстве задач по горло! Послушай добрый совет, Николай Николаевич, не подменяй ты археологов и общество охраны природы, займись соревнованием!
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В полдневный воскресный час в паркетном зале было пусто и гулко. Старуха-смотрительница в голубой униформе, приведя его сюда, уселась на стульчик у двери и задремала. Не верилось, что в сегодняшнем Комсомольске смог сыскаться такой тихий, спокойный уголок. Он скользил взглядом по скульптурам, по стендам и фотовитринам, а все еще видел Амур…
Город рокотал с утра — начался ледоход.
На прибрежные кварталы, уже согретые весной, на дома и скверы вдруг пахнуло холодным ветром, вздрогнули кое-где оконные стекла. Горожане высыпали на берег.
Все пространство великой реки, вплоть до поселка Пивань у лесистых холмов на горизонте, пришло в движение. Исторгло рокот. И вот уже нет привычной белой пустыни у подножья города. Льдины опрокидывались, лезли друг на друга, громоздились причудливо, и вся эта сияющая мешанина торжественно двигалась вниз, царапая берега.
Неверов выбрался из толпы и пошел искать музей…
Не верилось, что все эти снимки, по которым скользил его взгляд, сделаны здесь, и не в прошлом веке, а всего тридцать лет назад.
Вот черные, крытые прелой соломой шалаши на том месте, откуда он только что пришел. Та же река на снимке, те же холмы у горизонта. К шалашу на переднем плане прислонен телеграфный столб, из крыши торчит железная труба. Жили люди… И подпись под снимком непонятная: «Копай-город».
Ясно одно — стоял этот копай-город там, где гранитная набережная и проспект, так напоминающий какой-нибудь ленинградский. Прямой и чистый до горизонта, здания прижаты вплотную друг к другу. Сходство с городом на Неве сразу бросилось ему в глаза, он сказал об этом смотрительнице, и та ответила:
— А как же! Знаете почему, молодой человек? Комсомольск-то проектировали ленинградские архитекторы.
Вот что…
Мимо фотографии, на которой был запечатлен двухъярусный пароход у причала, он прошел равнодушно. Но потом вернулся.
— Нельзя трогать руками! — раздался у него за спиной предостерегающий голос старушки.
— Не буду, не буду! Скажите только — кто здесь, на снимке?
Но Сережа уже и без нее знал!
Вот он стоит возле парохода, у дощатых сходней, по которым бегут на берег девушки в длиннополых пальто и светлых, набекрень, беретах. Отец. Та ж улыбка, что на фронтовой фотографии — нельзя не узнать! Сережа впервые увидел отца во весь рост, понял, что отец — приземистый, мускулистый. Но почему тельняшка и флотская фуражка? И какой молодой! Лет двадцать?
— Там же ясно написано, — недовольно бурчала старушка. — Читайте: «Десант легендарных хетагуровок».
— Как это понимать?
— Что именно?
— Ну, хетагуровок.
— Стыдно, молодой человек. Вы сколько лет живете в Комсомольске?
— Сегодня утром прилетел.
— И все равно. Надо знать. Хетагуровки — девушки-добровольцы. Приехали по призыву Вали Хетагуровой. Неужели не слыхали?
Сережа покачал головой и сказал:
— В тельняшке мой отец.
Старушка сменила гнев на милость.
— Неужели? Как же ваша фамилия?
Сережа назвал себя.
— Как будто знакомое имя. Надо же! Ах, жалко — нет сегодня нашего директора. Подождите, мы к нему домой позвоним. А хетагуровок все-таки следует знать. Тем более, что…
— Мне многое еще здесь следует узнать.
— Издалека?
— Воронеж. Скажите, где этот снимок сделан?
— Покажу, извольте.
Она откинула шелк на окне, открылся проспект, уходящий к Амуру, угол дворца с колоннадой, а у самой реки — ажурный кран.
— Видите — строят Дом молодежи? Сразу за стройплощадкой будет набережная. Там найдете камень с буквами.
— Какой? Вроде Шаман-камня?
— Причем здесь шаман? Шаман это человек, а я говорю про камень. Какой — сразу сами поймите. Сходите, а я пока разыщу для вас директора или кого-нибудь из наших научных сотрудников. Неверов, говорите?
Светло-серая глыба стояла у самой воды. На ней золотом были выбиты слова:
«Здесь 10 мая 1932 года высадились первые комсомольцы — строители города».
Ночью выпал последний снег.
Был он легкий, почти теплый. Ненадолго запеленал на прощанье тайгу, скрыл звериные следы и тропы, выбелил лысые сопки. А с первыми лучами потекли ручьи, обнажая корневища и рыжую палую хвою. Лед на Силинке истончился, уже видна и слышна стала под ним стремительная влага. За порогами, у Шаман-камня, разорвалась согретая на пригорке землица — потянулся к солнцу подснежник.
Гранитная скала над рекой словно прослезилась. Сверкнула бурыми зернистыми гранями. На седловину камня, к самым рисункам, выскочил полосатый бурундук. Навострил чуткие ушки.
Где-то вблизи затрещали сучья. Зверек юркнул по мху седловины к расщелине, из которой тянулась кривая береза, притаился.
К скале приближался из тайги небольшой отряд. Седая стройная женщина в куртке и резиновых сапогах, за ней — бородатый дюжий мужчина, груженный рюкзаком и ружьем, и однорукий старик-нанаец. Углы рюкзака распирали черенки геологических молотков.
Подойдя к реке, мужчина опустил свою ношу на прибрежный валун, прислонил к сосне ружье и, задрав голову, принялся пристально глядеть туда, где только что стоял на двух лапках бурундук.
— Вижу, вижу! — зычно закричал он. — Виктория Андреевна, в чистом виде пиктограммы! Не сойти мне с этого места!
— Где, Володя?
— Вот там, левее березки!
Нанаец тоже подошел к валуну и тихонько посмеивался, довольный эффектом, что произвели рисунки на ученых.
Мужчина, напевая, взялся распаковывать свой рюкзак, добыл из него и повесил на грудь фотоаппарат, расстелил на земле байковый лоскут. Выложил большой моток нейлоновой веревки, молотки, лопатки, совок, кисти. Женщина с проводником отправилась в обход скалы.
— Да это не камень, дядя Афоня, а камни! Гряда!
И в самом деле, гранитный кряж разорвал здесь почву несколькими острыми клыками. Одна из скал взметнулась высоко над рекой и лесом. Другие, поменьше, хаотично громоздились у ее подножья, образуя каменные шатры. Обломки покрылись слоями мха, поросли березняком, затянулись землей.
— Чувствуешь, на что похоже, Володя? — крикнула женщина.
— На крепость? — пробасил мужчина с берега.
— Угу. На старые-престарые руины… Иди-ка сюда! Вижу уступы. Будет легко забираться. Надо бы разгрести валежник…
Втроем они начали пинками отбрасывать вороха лежалых веток на стыках почвы и скалы. Под валежником оказались мягкие кочки, увенчанные султанчиками прошлогодней травы. Бельды присел на корточки возле них.
— Что там, дядя Афоня? — спросила женщина.
— Зачем кочка? — удивился нанаец. — Кочка на болоте.
Он захватил в горсть султан травы, и кочка легко подалась — она прикрывала пустоту. Отвалил камень. Из провала пахнуло холодом. Нанаец отшвырнул еще несколько сухих кочек, расчистил дыру.
Бородатый мужчина протянул коробок спичек.
Первым спустился в провал Афанасий Бельды. Сколько раз он ходил по халдоми, а про пещеру и не знал. Э, как нехорошо…
Вот тут, рядом с камнем, случалось ему ночевать в снегу, замерзать — потому что отсырел трут и нельзя было добыть огонь, спрятаться от непогоды. Э, как нехорошо…
Он осветил стены огоньком спички.
Пещера была узкой, шла под уклон, ограничена двумя смыкающимися плитами гранита. Пол насыпной, утоптанный. В нижнем углу, в тупике пещеры, увидел старый Афанасий ящик, обернутый в полиэтилен. А на вбитом в камень крюке висела маленькая, в резном серебряном окладе, иконка.