При современном состоянии изучения источников истории Украины XVII в. полное знакомство с еврейскими хрониками этой эпохи доступно только специалистам-гебраистам. Но буржуазные еврейские историки не случайно ничего не сделали для популяризации этих источников: как мы увидим дальше, еврейские хроники всем своим материалом разрушали созданные этими историками националистически-апологетические конструкции.
Однако и то немногое из этих еврейских источников, что в переводе на различные языки поступило в общий научный оборот, почти не было использовано исследователями[1]. И это объяснялось не столько тем, что весь этот материал был разрознен, будучи напечатан в малодоступных и редких изданиях, сколько широко распространенным ошибочным априорным представлением, будто все повествования еврейских летописцев лишены всякого общего научного интереса. Сплошной мартиролог еврейских бедствий, в котором глаз даже самого пытливого историка не обнаружит ничего, кроме хроники погромов и молитвенных ламентаций, — так может быть резюмировано обычное неправильное представление об этих источниках.
Поверхностное ознакомление с этими источниками как бы подтверждает справедливость такого отношения к ним. Казалось бы, что от еврейских хронистов, потрясенных неисчислимыми бедствиями, которыми ознаменовалась для еврейского населения Украины крестьянская война, нельзя было ожидать какого-нибудь относительно широкого понимания разыгравшихся событий, особенно учитывая их классовую и национальную ограниченность.
Значение еврейских источников, казалось бы, особенно сужается тем обстоятельством, что авторы их преследовали зачастую весьма специальные задачи: утилитарно-ритуальные или литургически-синагогальные. Значительная часть дошедших до нас еврейских источников той поры — это синагогальные элегии и всякие поминальные записи. Имея самое скромное историко-литературное значение, они содержат в себе только крупицы фактических данных, которые могут быть использованы летописцами «еврейских бедствий», и этим исчерпывается их роль как исторических памятников.
Но присмотримся к самой большой по размерам и, как мы увидим, самой значительной по содержанию хронике Натана Ганновера, и все предположения о незначительности этих источников отпадут.
В своем «предисловии сочинителя» автор хроники между другими причинами, побудившими его написать и предать печати свой труд, счел нужным особо отметить, что в нем также обозначаются даты наибольших бедствий, дабы каждый смог установить день, в который умер его отец или мать, чтобы приличествующе оплакать их[2]. Сочинитель (или переводчик) другой хроники — «Плача на бедствия святых общин Украины» — поспешил сообщить на заглавном листе, что он свой «Плач» напечатал «размером в одну четвертушку листа для того, чтобы его можно было приложить к молитвеннику»[3].
Значит ли это, что эти авторы видели основное назначение своих работ в возможности их практического использования в религиозно-бытовых целях? Конечно нет.
С первых же строк авторы хроник торжественно заявляют о более высоких целях своих произведений: «Чтобы все сохранилось в памяти будущих поколений»[4] — говорит о назначении своей хроники упомянутый только что Ганновер. Как бы повторяя его, Мейер б. Самуил из Щебржешина со свойственной ему архаичной вычурностью стиля заявляет: «Склоните свое ухо к моему рассказу, дабы знали ваши сыновья и внуки и смогли поведать последующим поколениям обо всем происшедшем с нами»[5].
Но источниковедческая ценность еврейских хроник, конечно, меньше всего определяется намерениями и декларациями самих хронистов. Вопрос должен быть поставлен так: 1) дают ли еврейские хроники исследователю сколько-нибудь интересный и значительный материал для истории классовой борьбы на Украине XVII в. и 2) являются ли они сами по себе памятниками социальной борьбы тех лет.
Совершенно ясно, что эти два вопроса, касаясь двух сторон одной проблемы, не могут быть подвергнуты исследованию изолированно один от другого. Политическая позиция повествователя — его связь с тем или другим из борющихся лагерей — полностью предопределяет характер отбираемых им фактов, метод их интерпретации, литературной подачи и т. д., что в свою очередь явится лучшим материалом для суждения о классовом лице самого хрониста.
Для того чтобы читатель получил возможность судить о политической позиции еврейских хронистов, об их классовом лице, ему необходимо хотя бы в самых общих чертах ознакомиться с социальной структурой еврейского населения Польши и Украины рассматриваемого нами периода.
Еврейская мелкобуржуазная историография создала жалкую фикцию замкнутой «еврейской экономики», что дает ей якобы возможность рассматривать изолированно «еврейский исторический процесс» на «собственном» экономическом базисе. Нужно ли говорить, насколько научно неверной и методологически бесплодной является всякая попытка вырвать явления истории евреев из конкретной социально-исторической среды, в которой они протекали, вполне обусловленные этой средой, в теснейшем переплете с общими событиями. Говоря о еврейском населении Польши, Украины и Белоруссии той поры, более чем уместно вспомнить глубокое и меткое замечание Маркса (оброненное им в случайной связи) о восточно-европейском (по терминологии Маркса «польском») еврействе как о существующем «в порах польского общества»[6]. Вот почему, рассматривая социальную структуру еврейского населения Украины, необходимо будет также наметить и то место, которое каждая из его социальных прослоек занимает в сложной расстановке классовых сил в первой половине XVII в.
В то же время только что цитированное замечание Маркса является важным указанием для понимания места «еврейских моментов» в событиях, развернувшихся на Украине в 1648–1654 гг. А это снова подчеркивает необходимость введения в научный оборот еврейских источников.
Конец XV в., весь XVI и первая половина XVII в. в истории земель, входивших в состав польского государства, характеризуются усилением феодально-крепостнической эксплуатации. На основе углубляющегося общественного разделения труда, развития ремесла и выделения городов быстро развивается внутренний рынок. К концу XV в. Польша, получив в результате колониально-захватнической политики доступ к берегам Балтийского моря, становится крупным экспортером продуктов сельского хозяйства на внешние рынки. Польское панство и растущая многочисленная шляхта жадно захватывают крестьянские и общинные земли. На коренных польских землях становится тесно. Украинские «дикие поля» своими природными богатствами все более и более манят к себе польских феодалов. Один из польских публицистов того времени, ксендз Верещинский, писал:
«Украина может быть житницей других стран, как некогда был Египет. Поля ее так прекрасны, как Елисейские поля у Вергилия…, на Украине такое изобилие скота, зверей, различных птиц, рыб и других вещей, служащих для пропитания людей, что можно подумать, будто бы она была родиной Цереры и Дианы… Но к чему тратить напыщенные слова, когда можно одним словом определить, что Украина — это все равно, что та обетованная земля, текущая молоком и медом, которую Господь Бог обещал народу Израилеву»[7].
После Люблинской унии (1569), закрепившей гегемонию польского панства в белорусско-литовских и украинских землях, процессу колониально-феодального освоения Украины был дан особенно мощный толчок. Тогда начинается широкое наступление польского магнатского землевладения на земли Украины. Сюда жадной толпой устремляются важные польские магнаты и средняя шляхта, ищущие здесь богатств и почестей. С начала XVII в. магнаты проникают и на левый берег Днепра.
Беспредельные земельные угодья оказываются в руках феодалов-крепостников. По их племенной и религиозной принадлежности они вовсе не исключительно только поляки и католики; среди них были и «единоверные» и «единоплеменные» со своими хлопами украинские паны.
Магнатство добивалось максимальной товаризации своего хозяйства, расширяло свои громадные латифундии, заводило подсобные предприятия (мельницы, гуральни, «будные ямы» и т. д.). Вместе с тем росла эксплуатация крестьянской массы, создавалась запутанная система поборов, пошлин, взимаемых по самым разнообразным поводам; всякие «очковые» (с пчельников), «опасные» (на право пасти скот), «ставщины» (на право ловить рыбу) и т. д. При таких условиях организация хозяйства и эксплуатация всех его многочисленных и зачастую произвольно устанавливаемых доходных статей требовала большого и разветвленного аппарата.
Наступление магнатского землевладения все время вызывало острое противодействие со стороны украинских хлопов, не желавших идти под ярмо. Украина XVI и первой половины XVII века знает не одно восстание украинских крестьян против магнатского землевладения, разгромленное силами польской государственности.
Особенностью острой классовой борьбы середины XVII века на Украине, отличающей ее от прежних, чисто крестьянских восстаний, является сложный переплет национальной и классовой борьбы.
Против польско-магнатского господства поднимается, с одной стороны, казацкая старшина во главе с Хмельницким и союзник старшины — украинское мещанство, стремившееся к свержению господства Польши и к созданию независимой украинской государственности, как формы, наиболее обеспечивающей их классовые интересы, а с другой стороны, украинское крестьянство, борющееся против феодального гнета.
Общность врага, против которого была направлена война, создала союз между ними. Различие социальных целей должно было рано или поздно привести к срыву этого союза, к предательству интересов хлопов со стороны казацкой старшины, которая вовсе не стремилась к ликвидации феодального гнета, а только к тому, чтобы самой занять место польских магнатов.
Украинский хлоп оказался обманутым казацкой старшиной, ибо последняя была экономически сильнее, отчетливо знала свои цели и лучше была организована в сравнении с хлопами, не имевшими ни ясной цели, ни самостоятельной организации. Господствующая верхушка тогдашнего еврейства Украины в этой борьбе оказалась в лагере господствующих классов польского феодализма.
Известно (правда, при современном состоянии исследования только в весьма общих чертах), какое заметное место во всей системе феодальной эксплуатации крестьянских масс на Украине занимала социальная верхушка еврейского населения Украины. Эти «вечные спутники» магнатского землевладения в Польше выступают и здесь в уготованной всем социально-экономическим строем польских земель роли агентов феодалов и их соучастников в деле перманентной экспроприации и эксплуатации селянства. Магнаты передают им зачастую непосредственное управление и эксплуатацию своих угодий, сдают им в аренду и в откуп многочисленные источники феодальных доходов. Дошедшие до нас договоры ярко иллюстрируют деятельность этих евреев-арендаторов и откупщиков. Так, в договоре, заключенном князем Коширским с «жидом, славным паном Абрамом Шмойловичем» (1595), писалось, что последнему за 5 тыс. польских злотых в год отдавались в аренду все владения князя «с чиншами денежными, мельницами, корчмами, шинками и продажей в них разных напитков, с данью медовой, с обыкновенным в том месте мытом, с боярами и со всеми людьми тяглыми и нетяглыми, живущими в тех местах и селах, с их пашнями, работами и подводами, с дяглом, деревом бортным, с прудами, мельницами, которые теперь находятся в вышеупомянутых местах и селах или после будут устроены, с их доходами, с озерами, бобровыми гонами, с полями, сенокосами, борами, лесами, гаями, дубравами, фольварками, гумнами, с хлебом всяким, на поле посеянном, и вообще со всеми и всякими доходами, поименованными и непоименованными».
Арендатору передавалась вся полнота феодальной власти, вплоть до права «судить и рядить бояр путных, также всех крестьян наших, виновных и непослушных, наказывать денежными пенями и смертью, по мере поступков»[8]. Хотя иногда таким арендаторам, облеченным всей полнотой феодальной власти по отношению к крестьянам, и случается становиться жертвой произвола магнатов, арендаторы-евреи всеми своими классовыми интересами, всей своей хозяйственной практикой смыкаются с феодальной верхушкой польского общества.
Даже по своему внешнему облику, по одежде, они почти не отличались от польских шляхтичей. Кардинал Коммендони, посетивший Украину во второй половине XVI в., отмечал, что евреи, владеющие землями, в нарушение постановлений церковных соборов, не носят на своей одежде никаких знаков, отличающих их от христиан и даже носят саблю — признак принадлежности к шляхте[9].
Польский еврей.
Со старой итальянской гравюры.
Совершенно очевидно, что эти евреи-арендаторы, максимально увеличивая доходность феодальных латифундий и деля эти доходы с магнатами, соответствующе увеличивали и феодальный гнет, тяготевший над хлопами. Арендатор не был заинтересован в сохранении в течение длительного срока доходности имения на определенном уровне. С точки зрения хозяйственных интересов землевладельца-феодала, полное разорение крестьян, приводящее к утрате ими инвентаря и к бегству из деревни, было чрезвычайно невыгодно. В ином положении был арендатор, стремившийся в течение срока своей аренды выкачать из объектов своей эксплуатации максимум доходов. Как указывают исследователи крестьянского быта того времени, у арендаторов наблюдалось повышение тяжести барщины в шесть раз против «нормальной»[10] (в имениях, эксплуатируемых без арендаторов). И это относится ко всем арендаторам вне всякой зависимости от национальности и религии: арендаторы не евреи из польских шляхтичей или украинских мещан были, конечно, не лучше арендаторов-евреев.
Но эти еврейские крупные арендаторы, откупщики и т. д., этот сравнительно небольшой по численности, но очень заметный по своей социальной и политической роли слой евреев не стоит изолированно внутри еврейского общества: он обрастает значительным кругом своих соплеменников — субарендаторов, мелких откупщиков, управляющих, приказчиков. Эти последние находятся в полной экономической и социальной зависимости от своих более знатных и богатых единоплеменников и являются объектом их эксплуатации. В арендном договоре, заключенном с феодалом, «жидом Турейским Абрамкой» (1595), среди объектов, передаваемых ему в эксплуатацию, отмечались «жиды с получаемыми от них доходами»[11]. Таким образом, все эти «жиды» (очевидно, мелкие откупщики, корчмари и т. д.) оказываются в положении тягловых и полукрепостных: они полностью зависят от произвола арендатора. Но по отношению к крестьянам вся эта масса евреев, зависимых от главного еврея-арендатора, выступает в роли панских пособников. Чем больше давил на них хозяин-арендатор, а через него сам ясновельможный пан, беспечно проматывавший в столице или за границей свои доходы, тем туже завинчивали они феодальный пресс над крестьянством в стремлении и надежде отжать и для себя что-нибудь от кровавого крестьянского пота.
Эта связанная непосредственно с панско-магнатским землевладением часть еврейского населения Украины была разбросана мелкими островками в обширном украинско-хлопском море.
Известная «дума» вспоминала:
«Як жиды рандари всі шляхи казацькі зарандовали, на одній мілі
да по три шинки становили, зводили щогли по високих могилах, да брали миту про миту од возового,
по півзолотого,
од пішого — пешеници
по три денежки мита брали…»[12]
Пестрее по социальному составу было еврейское население городских центров. Здесь мы встречаем представителей крупного торгового капитала, ведущих оживленные внутренние и внешнеторговые операции и держащих в своих руках главные нити транзитной торговли с левантийскими рынками. Они торговали главным образом продуктами сельского хозяйства или снабжали верхушку общества предметами роскоши и панского обихода. Этот характер их хозяйственной деятельности ставит их в тесную связь с феодальным землевладением.
Рядом с ними, на той же верхней ступени социальной лестницы, находятся и представители ссудо-ростовщического капитала, связанные неразрывной «золотой цепью» с тем же паном-феодалом. Дальше от них, ближе к основанию общественной пирамиды, находится довольно широкий слой средних, мелких и мельчайших торговцев, торговых посредников и приказчиков, в большей или меньшей степени зависящих экономически и социально (через систему катальной организации) от верхушечных прослоек еврейского населения.
Городской еврейской буржуазии приходится вести ожесточенную борьбу за сохранение и расширение своих экономических позиций с ее конкурентами — с нееврейским мещанством, возглавляемым своими магистратами. Эти последние в борьбе с евреями-конкурентами широко используют богатый арсенал разнообразного антиеврейского законодательства. Но и еврейская городская буржуазия добивается зачастую всевозможных привилегий и активного вмешательства в защиту ее «прав» со стороны королевской власти, которая стремилась укрепить свои позиции в городах и преследовала интересы фиска. Противоречия между еврейскими торговцами и развивающимся украинским мещанством на почве торговли принимают на Украине первой половины XVII века довольно острую форму. Ярким свидетельством антиеврейской борьбы украинского мещанства является, например, жалоба мещан города Переяслава от 1623 года, в которой писалось, что «немалое число жидов в месте нашем Переяславском… мало не весь торг в числе оселяся домами, лавками и подобными хоромными строениями своими в пожитках им (мещанам-христианам) утеснения разные чинят»[13].
Еврей-купец на Украине был тесно связан с немецко-еврейским (данцигским) и польско-еврейским купечеством и был проводником чужеземного влияния. Агентом этого купечества был и еврей-арендатор в крупной магнатерии.
Поэтому рядом с лозунгом изгнания магнатства ставился лозунг удаления еврея-купца и еврея-арендатора. Этот лозунг ставился не только крестьянством, но и мещанством. Именно как требование последнего получил он свое отражение в Зборовском трактате, а еще раньше в таком любопытном документе, как грамота, изданная в 1623 году королевичем Владиславом. Получив в «администрацию» Северскую и Черниговскую земли, королевич писал: «Выражаем нашу непременную волю, чтобы в вышеуказанных местах (в областях Черниговской и Новгород-Северской) не допускали жидов ни селиться, ни проживать, чтобы не осмеливались принимать в города и чтобы они не только не брали никаких аренд, но никакой продажи и торговли не производили»[14]. Эта грамота, данная в порядке некоего политического маневра, насколько известно, реальных последствий не имела.
Типы евреев — представителей имущих классов.
Со старинных рисунков (из книги М. Бадабана)
Среди городского еврейского населения, особенно в районах, расположенных ближе к коренным польским землям, довольно значительную и заметную прослойку составляет многочисленный и разветвленный еврейский клир и тесно примыкающие к нему (точнее, составляющие часть его) представители, так сказать, «идеологических профессий»: учителя, преподаватели раввинских школ — иешив и т. д. Они находятся в непосредственной экономической зависимости от верхушечных слоев еврейского населения и теснейшим образом социально связаны с этой верхушкой, безраздельно владычествующей в еврейских официальных общинных организациях.
Но еврейское население Украины состояло, конечно, не только из этих эксплуататорских и нетрудовых элементов.
В составе еврейского населения Украины мы имеем трудовой люд (ремесленники) и различные плебейские элементы (извозчики и т. п.). Специфические условия еврейской колонизации Украины (в особенности ее восточных частей) привели к тому, что здесь эта трудовая прослойка была значительно меньше в своем социальном весе, чем в коренных районах польской государственности с ее старым еврейским населением (коронные земли, Литва). Ремесленники всевозможных специальностей, обслуживающие городской и малоемкий сельский рынок, а также панов со всем их окружением, составляют в то время еще небольшую часть еврейского городского и сельского населения.
Рассматривая весь дошедший до нас материал, мы ясно видим признаки социальной дифференциации среди этого еврейского ремесленного населения. Ювелиры и ремесленники-хозяева других специальностей, имеющие по нескольку подмастерьев и учеников, добиваются относительно «почетного» положения в обществе. Но громадное большинство ремесленников (все мелкие мастера, подмастерья, новички, ученики, рабочие) принадлежало к социальным низам и вело полуголодную жизнь. Для представителей эксплуататорских слоев общества «ремесленник» был синонимом «невежды», «грубияна». Как мы увидим дальше, общинные организации (кагалы) обращают ремесленников в полубесправных членов общества, лишая их зачастую избирательных прав. Но в то же время кагалы стремятся держать в своих руках руководство ремесленными братствами, строго контролируют их деятельность, энергично пресекают всякие проявления оппозиционного духа и недовольства со стороны ремесленников. Недовольство это возникает главным образом в связи с фискальной практикой кагала, перекладывающего на плечи трудящихся почти всю тяжесть налогового обложения.
Далеко не всем подмастерьям и ученикам удается пробиться в самостоятельные мастера. Возникшие в начале XVII в. еврейские ремесленные братства (цехи) ставят себе задачей не столько защиту интересов евреев-ремесленников в борьбе с христианскими цехами и регулирование конкуренции, сколько всяческое сокращение доступа в «мастера». Подмастерье на своем пути в мастера (так же, как в христианских цехах того времени) должен был преодолеть ряд нелегких препятствий.
Подмастерья и ученики, не пробившиеся в мастера, странствующие ремесленники, не находящие работы, мелкие торговцы, оставшиеся не у дел и вытесненные жестокой конкуренцией арендаторы, корчмари и т. д. — все они пополняют ряды пауперов, составлявших значительную часть плебейских элементов еврейского населения Украины.
Эти плебейские элементы представляют собой весьма пеструю картину. По шляхам и проселкам Украины и Литвы движутся толпы нищих-евреев — объект «социальной опеки» и неустанных преследований со стороны кагальных организаций. В постановлении литовского ваада (центрального органа еврейских общин) от 1623 г. мы читаем об этих нищих («кабцанах») такие выразительные строки: «О кабцанах (нищих), странствующих вдоль и поперек по свету. Они являются из дальних стран, наводняют Литву и Русь, идут извилистыми путями, занимаются темными делами и отягощают страну, жадно поедая ее добро. Не успеет еще один уйти, как на смену ему является другой. Они становятся невыносимым бременем…» и т. д. Ваад под страхом «херема» (отлучения) и штрафа запретил общинам оказывать этим «кабцанам» приют больше, чем в течение суток[15].
Наряду с такими совершенно пауперизованными элементами мы встречаем в составе еврейского населения Украины деклассированный люд, вытолкнутый суровой конкуренцией за узкие пределы традиционных еврейских промыслов и дел.
Не найдя себе места в иерархически построенном еврейском обществе, они выступают зачастую в самых неожиданных ролях (например ландскнехтов, участников казачьих отрядов и т. д.)[16].
Организация еврейского населения польских земель в XVII в. получила резкие черты национально-религиозной обособленности, создающие внешнее впечатление почти полной изолированности еврейского мира от окружающей среды. Но при более пристальном рассмотрении легко обнаружить достаточно заметные признаки классовой дифференциации еврейства и в то же время сложной взаимообусловленности и связанности интересов каждой из прослоек еврейства с вне стоящими социальными силами. Кроме того, необходимо подчеркнуть, что в социальном быту и исторических судьбах еврейства польских земель (в том числе Украины) мы очень немногое поймем, если не учтем, значение и роль еврейской общинной (кагальной) организации.
Еврейские кагалы, порожденные сословно-корпоративным строем всего феодального мира и корнями своими уходящие в глубь истории еврейства, существовали не только среди польского еврейства в условиях диаспоры[17]. Но только здесь, на почве польской государственности, с характерным для нее сложным административным строем — децентрализацией и нечеткостью границ различных «властей», многочисленными юрисдикциями, автономными городами с их «мадебургиями» в сложной системе различных сеймов и сеймиков — еврейская автономия достигла наиболее полного развития, отлившись в законченные формы кагальных объединений, возглавляемых своим сеймом (ваадом).
Окружные объединения общин с периодическими съездами («сеймиками») возникают уже в первой половине XVI в.; в 1580 г. образуется нейтральный орган всей автономной еврейской общинной организации Польши — так называемый «ваад четырех стран»; в 1623 г. Литва выделяется из него в самостоятельный ваад. Ваады, как окружные, так и центральный, собирались на периодические сессии. В перерыве между сессиями действовали центральные органы ваада, в лице «парнеса» (президента), казначея и секретарей; сессия ваада выделяла также трибунал, который разбирал тяжбы между кагалами.
Низовые ячейки общинной организации (кагалы) тоже имели весьма сложную и стройную организацию. Общиной управляют головы (roschim) в числе 3–5, сменяя друг друга поочередно каждый месяц. Дальше каждая община выделяла нескольких (до 5) «тувов» — знатных людей (в латинских актах «boniviri»), исполнявших судебные функции, как асессоры воеводских судов. Все эти должностные лица общины выделялись из своей среды так называемыми «кагальниками» (до 14 чел.), представлявшими собой, так сказать, пленум кагальной организации. Кагальники своими подписями подтверждали кагальные обязательства. Кроме того, в состав кагалов входили многочисленные, выделяемые по различным поводам, комиссии (благотворительные, торгово-санитарные, школьные, по выкупу пленных, по раскладке налогов, по наблюдению за нравственностью и т. д.).
Основа реальной власти общинных организаций заключалась в их фискальных правах. В 1549 г. устанавливается в Польше еврейская поголовная подать, окончательно фиксируемая в 1579 г. Эта подать из года в год повышается, делаясь все более и более обременительной для еврейского населения (в 1649 г. она достигает для Короны 60 тыс. польских злотых, для Литвы — 12 тыс. польских злотых). Королевская власть смотрит на евреев как на важнейший источник фискальных доходов, но она считает более удобным и очевидно более выгодным не заниматься сбором этой подати с каждой семьи в отдельности или даже с каждого отдельного кагала. Поголовная подать выплачивается коллективно всем еврейским населением страны в целом в лице центральной автономной организации. Не случайно, конечно, установление фиксированной еврейской подати (1579 г.) совпадает с возникновением «ваада четырех стран» (1580 г.). Ваад выступает таким образом перед казной в качестве откупщика еврейской подати. Возложив на руководителей общинной организации ответственность за выполнение существенной части государственного бюджета, центральная власть наделяет их соответствующими административными правами. Эти же фискальные функции ставят кагальных заправил в положение представителей государственной власти. Главари ваадов и кагалов, работающие в теснейшем контакте с представителями центральной администрации, по существу, врастают как составная часть в государственный аппарат польского феодального государства.
Если вспомнить, что поголовной податью далеко не исчерпывались все еврейские поборы и налоги, что еврейское население платило еще целый ряд обыкновенных и чрезвычайных налогов, всевозможные косвенные налоги, что, наконец, громадных размеров достигали сборы в пользу самой кагальной организации и ее многочисленных органов, то станет ясным громадное значение фискального момента в жизни ваада. Ваад возникает вместе с установлением еврейской поголовной подати и ликвидируется вместе с ее отменой (1764 г.).
Однако было бы совершенно ошибочным считать, что фискальными функциями исчерпывалась социально-экономическая роль кагальной организации в еврейском быту.
Хума, т. е. цепи, в которые по приговору кагала заковывали провинившихся членов общины.
Из книги М. Балабана.
Кагалы имели в своих руках и другие сильнейшие средства экономического воздействия. Тут в первую очередь следует отметить право «хазака» (концессии), т. е. предоставление монопольного права эксплуатации какого-нибудь объекта (аренда, откуп и т. д.). Такие «хазаки», бывшие значительным источником доходов для кагала, возникли как средство некоторого регулирования конкуренции среди скученного еврейского населения; они, однако, скоро превратились в мощное средство укрепления позиций имущих слоев. При помощи специальной «хазаки подворения» (cheskath ischub) кагал борется с пришлым населением, опять-таки укрепляя этим положение более зажиточных, не вынужденных скитаться в поисках заработка из общины в общину.
Чрезвычайно характерным для законодательной деятельности ваада было, например, постановление, принятое на люблинской сессии 1607 г. о так называемом «гетер иско». Это постановление было принято в обход недвусмысленно сформулированного в библейско-талмудическом законодательстве запрещения евреям давать евреям деньги в рост (по отношению к неевреям это разрешалось), что, конечно, чрезвычайно тормозило развитие денежного оборота. Новое постановление придумало хитроумную юридическую конструкцию: согласно ей, кредитор объявлялся компаньоном должника, имеющим, стало быть, право на участие в прибылях. Таким образом ваад легализовал кредитно-ростовщические операции и по отношению к евреям.
Так вся экономическая и законодательная деятельность кагалов во главе с ваадом ясно показывает значение еврейской общинной организации как орудия классового господства социальной верхушки еврейского общества над всей массой еврейского населения.
Кагальные заправилы вербовались, конечно, целиком из числа имущих и обеспеченных членов общины. Это достигалось системой выборов и установлением довольно высокого (особенно в крупных общинах) имущественного ценза для избирателей.
Стоя на страже интересов эксплуататорской верхушки еврейского населения, насильно перелагая всю тяжесть фискальною обложения на плечи неимущих, общинные главари энергично боролись со всяким проявлением оппозиции со стороны плебейских элементов. Эта борьба с «недовольными» запечатлена в целом ряде любопытных документов. Так, в постановлении литовского ваада от 1623 г.[18] было записано: «Если несколько лиц соберутся и составят сообщество для обсуждения действий кагала, на их взгляд неблаговидных, и притом будут побуждать друг друга довести дело скопом до кагала или областного собрания, то к ним применяется общее положение о сообществе злоумышленников»[19]. В другом постановлении, принятом тогда же, говорилось «о неурядице, соблазняющей многих простолюдинов», которые потешаются и легкомысленно острят над деятельностью «тувов» (общинных главарей). Постановление приписывало привлекать их к строжайшей ответственности[20].
Не менее последовательны и беспощадны кагальные заправилы в борьбе со стремлением ремесленников, образовавших свои цехи («братства»), покончить с мелочной опекой кагала и добиться какого-нибудь влияния на кагальные дела. Дело доходит в некоторых случаях до лишения ремесленников избирательных прав.
Каждый член общины чувствовал на себе длинную и цепкую руку кагала. Кагал следит за его поведением, контролирует его деятельность, всячески «опекает» каждый его шаг и в значительной мере определяет его материальное благополучие. Кагал может его задушить поборами, разорить, отняв «хазаку», предать «херему», превратив этим в подлинного изгоя, и т. д.
Кагал обладал значительной полицейско-административной властью. Достаточно вспомнить пресловутую «куну», т. е. цепи, в которые по приговору кагала заковывались провинившиеся члены общины; кагал и находившиеся под его контролем судебные органы широко применяли и денежные штрафы, и телесные наказания (экзекутором выступает кагальный служка), и тюремное заключение (в специальных карцерах). Государственная власть передоверила таким образом главарям еврейской общинной организации не только фискальные функции, но и задачи полицейского надзора над еврейскими массами. Для последних польская государственная власть олицетворялась почти полностью еврейскими кагальными заправилами и чиновниками.
Неподсудными кагалам были только богатые евреи — крупные арендаторы и откупщики. На них, состоявших под покровительством крупнейших магнатов, юрисдикция кагала не распространялась. Они не платили и еврейских податей, усугубляя этим еще больше тяжесть обложения для еврейских народных масс.
Играя важнейшую роль в социальном быту еврейства, кагалы не могли не обратиться в арену столкновений между различными классовыми прослойками еврейского населения. Раскладка налогов, распределение «хазак», выселение пришлых элементов и т. д. — все это происходит зачастую в обстановке ожесточенной борьбы. Но еврейским социальным низам в условиях феодальной государственности, естественно, не удается уничтожить в общинах монополию власти эксплуататорской верхушки еврейского общества.
Цепко держась за свою гегемонию в общинных организациях, богатая верхушка еврейства не только опирается на прямую поддержку государственной власти: в борьбе со всякими проявлениями оппозиции она широко использует авторитет кагала как «всенародного» (всееврейского) органа. Не следует забывать, что кагал выполнял не только светские, но и чисто религиозные функции. На него возложено было удовлетворение всех потребностей религиозного быта (приглашение раввинов, синагога, кладбища, духовная школа и т. д.). Это одно, если вспомнить роль религии в еврейской жизни тех лет, чрезвычайно укрепляло и «освящало» позиции кагала. Наряду с этим кагал выступает как представитель «общееврейских» интересов в борьбе с магистратами, защищая права местного еврейского населения от всевозможных нападок со стороны мещанства, церковных властей и т. д.; особенно энергично подчеркивается кагалом эта его роль защитника национальных интересов в моменты очередных еврейских бедствий (ритуальные наветы, погромы и т. д.).
Эту же цель всяческого укрепления авторитета кагала как национальной организации преследовала и широко развитая социальная деятельность: всевозможные благотворительные мероприятия; торговая и санитарная инспекция; демагогические попытки «справедливого» регулирования конкуренции среди арендаторов, торговцев, ремесленников и т. д.
Как мы узнаем из дальнейшего изложения, в годы крестьянской войны, когда авторитет кагальной организации находился под особой угрозой, общинные заправилы прибегают к довольно широким социальным маневрам, обнаруживая большую политическую гибкость.
Следует здесь же отметить, что никогда авторитет кагальной организации не стоял на такой высоте, никогда в его руках не было такой значительной реальной власти, как в десятилетия, предшествующие национально-классовой борьбе на Украине в XVII в.[21]
Эта «еврейская автономия» с ее официальными общинами на местах и «ваадом четырех стран», являвшаяся позже предметом гордости и вожделений еврейских националистов из буржуазного и мелкобуржуазного лагеря, во много раз увеличила обособленность еврейских масс от окружающего населения и в значительной мере определила размеры той катастрофы, которая обрушилась на массы еврейского населения, неповинные в жестокой эксплуатации «хлопов» панами-поляками и евреями-арендаторами городов и имений.
Внутри этой еврейской общины, как мы указывали выше, шла классовая борьба, ибо еврейство и тогда уже было социально дифференцировано, и существовали противоречия интересов между эксплуататорскими верхами еврейства, этими подлинными союзниками польского панства в деле эксплуатации хлопа, и незначительным еврейским плебсом, который (правда, иначе, чем хлопы) также подвергался эксплуатации со стороны богатой верхушки еврейства, заправил «еврейской автономии». Поэтому, как мы увидим дальше, еврейские хронисты то здесь, то там отмечают непосредственное активное участие в крестьянской войне представителей еврейского плебса, еврейской юродской бедноты на стороне хлопов. Но в силу незначительности этой социальной прослойки классовая борьба внутри еврейства в ту пору не приняла таких острых форм, чтобы в этот период взрыва всех противоречий в польском феодальном обществе изнутри взорвать так называемую «еврейскую солидарность». Еврейские массы остались прикованными к той колеснице, которой руководили евреи-арендаторы, союзники польских панов.
Организованное в польском феодальном государстве как сословие, в верхушке своей пользовавшееся большими привилегиями со стороны феодального государства, еврейство в общественном мнении хлопов фигурировало как сословие, союзное правящему польскому панству. Украинский мещанин выступил против еврея-торговца в силу непосредственных экономических интересов, стремясь убрать с дороги конкурента. Украинский хлоп поднялся против «панов» и «жидов», и это было понятно, так как паны считали «жидов» своими союзниками (и это было верно в отношении правящей в еврейских общинах богатой верхушки), а хлопы считали это «единое еврейство» своим врагом, перенося на всех евреев свою законную ненависть к арендаторам. Католическая и иудейская веры в глазах православного украинского хлопа были внешними признаками, которые определяли лагерь его врагов. Восставший хлоп обращался к массе евреев с требованием перейти в его, хлопскую, веру и расправлялся со всей жестокостью с еврейской массой, единоверной с арендаторами-эксплуататорами украинского хлопа.
«Еврейская автономия», закреплявшая национальную сплоченность и солидарность еврейства вопреки внутренней социальной дифференциации и во много раз увеличившая авторитет и власть над всем еврейством его эксплуататорской верхушки, мешала взрыву классовых противоречий и в то же время в глазах восставших хлопов закрепляла представление о «единстве евреев», об общей их ответственности за преступления верхушки. В результате низы еврейства, еврейский плебс, подверглись жесточайшему, катастрофическому разгрому со стороны восставших украинских хлопов.
Катастрофа, обрушившаяся на массы еврейства в крестьянской войне, в свою очередь была широко использована заправилами «еврейских общин» и особенно ее идеологами — официальной религией (и в том числе еврейскими хронистами и позднейшими еврейскими историографами) для дальнейшего углубления обособленности еврейских масс от всего нееврейского населения, в первую очередь, от хлопов.
С каких социальных позиций освещаются события середины XVII в. в изучаемых нами «еврейских хрониках»?
Мы располагаем чрезвычайно скудным биографическим материалом о хронистах. Принадлежность каждого из них к той или иной общественной прослойке не всегда может быть установлена даже с относительной точностью.
О Натане Ноте Ганновере, авторе наиболее значительной по своей источниковедческой ценности и литературным достоинствам хроники, мы знаем больше, чем о ком-либо другом из интересующих нас авторов[22].
По некоторым признакам (способ титулования) можно предположить, что его отец, живший в Остроге и там погибший во время захвата города повстанцами, принадлежал к клиру. В хронике мы не находим прямых указаний, чем занимался Ганновер. В 1646 г. он произнес в Кракове проповедь (она была издана в Амстердаме в 1652 г.); из этого факта, а также из того обстоятельства, что во время своих странствований по Европе (куда он бежал после событий крестьянской войны) Ганновер выступал со своими проповедями в синагогах различных стран (Германии, Голландии и Италии), Израильсон делает вывод, что Ганновер был по своей профессии проповедником.
Но из ряда оброненных в хронике Ганновера замечаний автобиографического характера, нам представляется совершенно бесспорным, что Ганновера правильнее всего будет характеризовать как еврейского ученого — «зятя на иждивении» у богатого жителя г. Заслава Авраама (очевидно, купца), причем Ганновер выступал иногда как любитель-проповедник (а не профессионал) с синагогальных амвонов[23]. В еврейском быту того времени это было весьма распространенным явлением; не приобщенные к богословской культуре богачи-купцы стремились выдавать замуж своих дочерей за ученых юношей, преимущественно отпрысков видных раввинских родов. Предоставляя последним возможность отдавать все свое время изучению талмуда, они подымались на ступень выше в общественном мнении, больше всего ценившем «ученых». Так, путем браков, осуществлялся «союз богатства и знания», который был издавна идеалом еврейской буржуазии. И не кто иной, как сам Ганновер, выступает красноречивым апологетом этого института «зятьев на иждивении», видя в нем один из важнейших залогов процветания наук (богословских «наук») среди польского еврейства. В хронике Ганновер уделяет много внимания этим «ученым зятьям». «Да и вообще не было во всем королевстве ни одного еврейского дома, в котором не изучали бы торы: или сам хозяин был ученый, или сын, или зять». Тут же Ганновер приводит соответствующую талмудическую цитату: «Кто почитает ученых, у того будут зятья ученые», и удовлетворенно констатирует: «вследствие сказанного всякая община изобиловала учеными»[24].
Не связанный непосредственно с «низменной материей», но являясь по существу «стипендиатом» социальной верхушки еврейства, в свою очередь смыкавшейся с верхушкой всего феодального общества, — Ганновер мог полностью отдаваться парению в мире «духа». И надо сказать, что свои неограниченные досуги он использовал самым плодотворным для себя образом. Читая хронику Ганновера, мы обнаруживаем, что автор не только овладел верхами еврейской богословской науки и был блестящим знатоком еврейской письменности, но и не был чужд увлечениям, охватившим тогда и наиболее рафинированные прослойки еврейской интеллигенции, став одним из адептов «лурианского» каббалистического учения.
В эти годы, еще носившие название «золотого покоя», накоплявшаяся революционная энергия народных масс уже улавливалась наиболее чуткими и пытливыми представителями эксплуатирующих классов. Еще были свежи в памяти крестьянско-казацкие выступления конца XVI и начала XVII в., и многие предвидели неизбежность новых и новых хлопских и казацких «бунтов». В этой атмосфере смятения и горьких предчувствий, охвативших часть представителей господствующих классов, каббалистическое учение Исаака Лурья (1536–1572) обладало особенно притягательной силой: оно уделяло исключительное внимание всевозможным магическим подсчетам (например, установление даты пришествия Мессии), «осмысливало» все «еврейские бедствия» как неизбежный этап непосредственного перехода к «освобождению», уводило своих адептов из мира страданий и тягостных предчувствий в чудесный мир «потустороннего», в мир мессианско-эсхатологических ожиданий. Мистические увлечения Ганновера очень заметно обнаруживаются в его хронике (меньше, впрочем, чем в других его произведениях). Вместе с тем Ганновер жадно впитывал в себя ничтожные крупицы «светского» знания, которые изредка проникали в еврейскую схоластическую талмудическую письменность его эпохи. Он знает и скудную еврейскую историческую литературу. Он цитирует хронику Ганса[25] и как бы связывает с ней свою летопись. Но Ганновер, очевидно, соприкасался иногда и непосредственно с «иноверной» культурой. Надо думать, что еще в годы своей жизни на Украине он знал кое-что из европейских языков (латинского, немецкого), не говоря уже о знании языков польского и украинского. Позже, находясь вдали от родины и, очевидно, пополнив свои лингвистические познания, Ганновер даже издает древнееврейско-немецко-латинско-итальянский словарик «Sofoh bruroh» (изд. 1-е, Прага, 1660).
Но что особенно выделяло Ганновера из круга его современников и земляков, это стиль. Мастерское владение языком, литературный такт и сдержанность приближают его хронику к классическим образцам. Книга Ганновера ни на одной странице не обращается из хроники в слезоточивую элегию, в плач Иеремии, который большинству еврейских мартирологистов представлялся совершеннейшим образцом. Пронизанная глубокой скорбью книга Ганновера — бесспорно, одно из замечательных и выдающихся явлений, ярко выделяющихся на сером фоне древнееврейской литературы его годов, находившейся в полосе длительного упадка.
Во всем культурном облике Ганновера было много необычного, выделявшего его из польско-украинской еврейской культурной среды и делавшего его на этом фоне своеобразным «европейцем». В нем было много от современного ему западно- и южноевропейского еврейского интеллигента, на умственном развитии которого отходящая эпоха «гуманизма» оставила некоторые, пусть и весьма нечеткие, следы. Вот почему несколько позже он почувствует себя так хорошо в Италии в кружке венецианских и ливорнских каббалистов[26].
Не возникает никаких проблем при фиксировании общественной позиции Саббатая б. Меир Гакогена — автора другого исторического источника этой поры — «Послания»[27].
Саббатай Гакоген (1621–1663), более известный под аббревиатурой «Шах»[28], был раввином в Вильно[29]; как автор большого числа произведений богословско-правового характера он был одним из наиболее авторитетных представителей раввинской иерархии своего столетия. Отсюда тот привкус официальной реляции, которым так сильно отдает «Послание» Саббатая. Чувствуется, что написано оно не только потому, что автор считает себя обязанным известить зарубежные еврейские общины о чрезвычайных событиях, обрушившихся на еврейское население Украины и Белоруссии, а еще, и главным образом, потому; что он считает необходимым, чтобы информация была подана в нужной трактовке, была соответствующе осмыслена, и Саббатай Гакоген с легкостью подгоняет материал к заранее заготовленной схеме. Четкость и продуманность тенденции — вот что прежде всего характеризует этот источник, и это, конечно, значительно облегчает работу исследователя над ним.
Совсем в ином положении оказывается исследователь при работе над другими источниками. Тут, в лучшем случае, удается установить только имя автора. Через ткань повествования не проступают никакие индивидуальные черты рассказчика. Но зато тем ярче и обобщеннее выступает классовое и типичное.
Фактическая осведомленность авторов этих хроник весьма ограничена. Она зачастую врядли полнее того набора данных и слухов, которыми обладал средний еврейский обыватель — современник событий. Если эти хроники были вообще написаны и изданы, то это случилось только благодаря тому широкому интересу к событиям крестьянской войны, особенно к ее «еврейским последствиям», который возник среди еврейского населения.
Это подтверждается таким, например, фактом, что хроника Мейера из Щебржешина стала объектом наглого плагиата. Напечатанная в 1650 г. в Кракове она издается вновь в Венеции в 1656 г. под именем нового автора — Иегошии из Львова.
Но эти хроники порождены не только спросом на такого рода еврейскую книгу, но также и писательскими претензиями их авторов, что ни в какой мере не повышает их значения как исторического источника. Все они продолжают традиции еврейской мартирологической литературы с ее сложившимися и стандартизировавшимися формами; не удовлетворяясь более или менее удачной стилизацией «Плача Иеремии» или другого соответствующего классического образца, авторы хроник и поминальных элегий проявляют увлечение формально-стилистическими задачами.
Ярким образцом является только что упомянутая нами хроника Мейера из Щебржешина. Она почти вся целиком соткана из отдельных подобранных библейских стихов (или фрагментов их) и сплошь написана рифмованной прозой. Первые буквы абзацев, слагаясь в акростих, составят полное имя автора; потом первые буквы абзацев пойдут в порядке алфавита. Все это, впрочем, весьма обычные трюки в еврейской литературе того времени, главным образом, литургической.
Весьма своеобразно по своей литературной форме произведение Габриеля б. Иегошии «Врата покаяния»[30]. Оно разбито на ряд небольших глав, которые в свою очередь делятся на две такие части: несколько библейских стихов (главным образом, из «Плача Иеремии») и комментарии к ним. В этот комментарий, выдержанный в обычном стиле еврейской экзегезы[31], вплетены всякие факты из событий крестьянской войны и соответствующие ламентации к ним. Конечно, автор не забыл пропустить через все произведение и длиннейший акростих. Эти литературные причуды автора чрезвычайно затрудняют освоение конкретно-исторического материала, заключенного в этом произведении.
Несколько особняком среди всей хроникальной литературы стоит «Плач на бедствия святых общин Украины». В отличие от других разбираемых нами памятников «Плач» написан не на древнееврейском языке, а на еврейском (идиш).
Правда, в первых же строках «Плача» сообщается, что этот «Плач» был превосходно сочинен на святом языке. Однако у нас есть как будто основание поставить под сомнение это заявление автора (переводчика?). Нам до сих пор неизвестен древнееврейский оригинал «Плача», и можно предположить, что только для большей солидности была сделана ссылка на не существовавший оригинал. Составитель «Плача» не только не был очевидцем описываемых им событий, он даже и не жил на Украине. Житель Моравии, он обо всем знал, главным образом, из рассказов многочисленных беглецов. По своей форме «Плач» принадлежит к весьма распространенному в литературе на «идиш» тех столетий разряду поминальных повествований — «плачей» (Techinoth), предназначавшихся для благочестивых чтений и молитвенного времяпрепровождения женщин: последним ведь не был понятен древнееврейский язык молитв и «настоящей» литературы. Автор «Плача» даже предусмотрительно указывает, на мотив какой молитвы должно читаться его произведение.
При всем этом «Плач» значительно отличается от многочисленных плодов литургической продукции, вызванных событиями крестьянской войны. В отличие от них, не содержащих в себе почти никаких конкретно-исторических фактов и являющихся беспредметно-элегическими излияниями (поэтому мы не использовали их в нашем исследовании), «Плач» насыщен весьма любопытным фактическим материалом, дающим ему право войти в число еврейских исторических источников той поры.
Хронисты — современники из польско-магнатского лагеря почти все свое внимание уделяли описанию военных операций, особо оттеняя «зверство» повстанцев и «вероломство» казаков. На выяснении общих причин острой борьбы останавливаются не все, и при этом весьма скупо. Говоря о мотивах восстания, официальный королевский историограф Коховский (Annalium Poloniae climacteres) и современник Грондский (Historia belli cosacopolonici) выдвигают на первый план религиозную вражду, поверхностно увязывая, таким образом, описываемые события с целой цепью явлений внутренней истории Польши всей предшествующей поры и замазывая подлинную социальную и национальную сущность конфликта.
Много внимания уделяется ими одному из элементов блока: выяснению причин возникновения специально казацкого недовольства. Именно здесь, полагают эти хронисты, была основная и решающая причина катастрофы. Весьма влиятельные панские круги полагали, что политикой мелких уступок казачьей старшине можно было предотвратить восстание или найти путь к примирению, после того как восстание разразилось. Отголоски этой концепции не исчезли и позже в польской историографии, отразившись, например, в знаменитой книге К. Шайнохи.
Но и магнатские хроники не могли совсем не заметить второго элемента антимагнатского блока — широкие крестьянские массы и плебейские слои городского населения: уж слишком остро поставлен вопрос о них всем ходом борьбы.
Рассматривая истоки хлопского недовольства, магнатские хронисты особенно заостряют внимание на роли евреев, пособников и соучастников польских магнатов в деле эксплуатации крестьян. Так, Коховский очень обстоятельно рассказывает о тех способах (монополии, аренды и т. д.), которыми евреи «снискали всеобщую ненависть, которую должны были потом искупить смертью» (op. cit., 1, 27). А Грондский поведал, что «селянские повинности возрастали со дня на день большей частью потому, что отдавались в аренду евреям, а те не только придумывали всевозможные доходы к большей обиде крестьян, но и стали судьями над крестьянами» (op. cit., р. 32). Выпячивая на передний план вопрос об евреях-арендаторах, панские хронисты прежде всего преследовали цель отвести от польских магнатов обвинение в том, что они своими методами эксплуатации сделали неизбежным взрыв, потрясший до основания всю польскую государственность. Вместе с тем выпячивание специфически-отрицательных сторон «еврейского засилья» среди арендаторов отражало реальные интересы широких слоев малоземельной и безземельной польской шляхты, которая сама не прочь была завладеть выгодными позициями, занятыми евреями-арендаторами. Так, автор одного вирша[32], опубликованного в 1654 г., восклицает, обращаясь к магнатам:
Juz zyd arendarz, sekretarz, dworzanin.
Mylsze blunierza wam niz chrzescianin?[33]
С еврейской арендой ведет борьбу и католическая церковь, преследуя главным образом цели социальной демагогии. В этом смысле особый интерес представляет, например, памфлет ксендза Верещинского (изданный в Кракове в 1590 г.), в котором он объявляет еврейских арендаторов важнейшим препятствием «к более быстрому и легкому заселению пустынь в русских областях польского королевства»[34].
Как известно, до нас не дошло памятников летописного характера, непосредственно отразивших на себе настроения и чаяния крестьянских масс Украины, поднявшихся на борьбу против крепостников.
Украинская историографическая традиция о крестьянской войне ведет свое начало от произведений, вышедших из-под пера представителей казацкой старшины — той социальной верхушки казачества, которая вступила в борьбу во имя своих собственных классовых интересов, вела эту борьбу под лозунгом национальной украинской государственности, но достигнув известных успехов благодаря поддержке массового крестьянского восстания, предала это восстание крестьянства, поддержанное городской беднотой. Последовательная, доведенная до конца борьба с крепостничеством была менее всего в интересах казацкой старшины. Борясь против монополии польского феодала в деле крепостнической эксплуатации украинского селянства, казацкая старшина предъявляет свои «права» на «единоплеменное» крестьянство.
Видя наиболее легкий и короткий путь к достижению своих задач в сговоре с польским панством, казацкая старшина на каждом из этапов поднятой борьбы предавала крестьянские массы.
Стратегический план казацкой старшины в конечном счете, как известно, оказался нереализованным. Уж слишком высоко и грозно поднялась волна крестьянской антифеодальной борьбы. Казацкая старшина во главе с Богданом Хмельницким пошла на более сложные маневры и в конце концов, запродав украинские крестьянские массы московскому самодержавию, разделила с московскими крепостниками монополию на феодальную эксплуатацию крестьян.
Обо всем этом следовало напомнить раньше, чем мы приступим к изложению того, как выглядят социально-исторические предпосылки обостренной классовой борьбы в изображении современных ей украинских хронистов. Громадное внимание уделяют они изложению так называемых «казацких кривд» и в то же время, так же как и магнатские хронисты, непомерно выпячивают значение религиозного момента. Религиозная принадлежность (в тогдашних конкретно-исторических условиях совпадавшая с национальной) была ведь по существу единственным реально осязаемым признаком единства между казацкой старшиной, с одной стороны, и крестьянскими и плебейскими массами — с другой, при антагонистичности их классовых интересов. Апелляция к религиозно-национальному единству являлась незаменимым оружием в руках казацкой старшины в ее борьбе с польским феодалом. Казацкие летописцы склонны были свести все предпосылки крестьянской войны к этим моментам. Так, известный «Самовидец»[35] с предельной четкостью заявлял:
«Початок и причина войны Хмельницкого есть едино от ляхов на православие гонение и казаков отягощение».
Но не ставя крепостническую эксплуатацию крестьянства в число важнейших причин восстания, идеологи казацкой верхушки не могли, конечно, совершенно обойти в своих летописях и этот вопрос.
Останавливаясь, с первого взгляда, достаточно детально на описании «лядской неволи», казацко-старшинские хронисты сводят все к отдельным проявлениям и симптомам существовавшего социального строя. И при этом они отводят еврею-арендатору виднейшее место в ряду виновников всего комплекса «кривд» украинского народа. Только что цитированный «Самовидец» особенно последователен в своем стремлении к оправданию польского панства за счет евреев-арендаторов. «Сами державцы на Украине не мешкали, тильки уряд держали, и так о кривдах людей посполитых мало знали, албо любо и знали, только заслеплени будучи подарками от старости жидов-арендарей, же того не могли узнати, же их салом по их шкуре и мажут: з их подданным видравши оним даруют»[36].
Раздувание старшинскими хронистами роли, которую играл до восстания еврей-арендатор, выполняло сейчас особо актуальную функцию. Ведь это были годы, когда, по словам известной песенки:
Да не буде лучче
Да не буде краще,
Як у нас на Украини,
Що не мае жида,
Що не мае ляха,
Не буде унии[37].
Исчезновение унии врядли слишком воодушевило народные массы; «ляхов» вполне успешно заместили «свои» крепостники, а вот «жид» действительно исчез — и казалось навсегда — с территории части Украины, попавшей под власть Москвы. Это было важнейшим достижением украинского мещанства, на время покончившего со своими конкурентами. Далее важно было показать массам все значение этого, по существу почти единственного, наглядного достижения борьбы. И, конечно, здесь меньше всего можно было ждать соблюдения меры и правильных масштабов, особенно если иметь в виду все громадное значение еврейского момента с точки зрения социальной демагогии. Крестьянские массы сохранили достаточную память об евреях-арендаторах, соучастниках крепостнической эксплуатации.
Потом, когда после ряда лет «свободной» эксплуатации селян, казацкая старшина обрастет феодальным жирком, почувствует себя всамделишными панами и по мере расширения хозяйственных операций свяжется теснее с представителями торгового и ссудного капитала — потомки полковников Хмельницкого будут в обход российских законов держать в своих имениях евреев-арендаторов и даже возбуждать ходатайство о восстановлении «старинных преимуществ и прав», среди которых не последнее место займет предоставление евреям «свободного для их промысла въезда»[38]. Но это случится еще не скоро: через несколько десятилетий.
К еврейскому населению Украины, хотя и не ко всем его социальным прослойкам в одинаковой мере, война середины XVII в. на Украине обернулась своей самой страшной стороной, жестокой, всеразрушающей стихией. Как упоминалось выше, для еврея-хрониста события тех лет — это раньше всего десятки тысяч трупов, сотни разрушенных общин, разорение и почти всегда лично перенесенная смертельная опасность.
Все это в сочетании с определенной классовой и национальной ограниченностью давало соответствующее направление истолкованию событий еврейскими хронистами. Именно поэтому для них это прежде всего восстание хлопов, крестьянская война. К этому нужно прибавить насквозь теологизированный образ мышления наших хронистов, обусловленный характером еврейской культуры тех лет. Все предопределено небесами: «божественный разум» во исполнение каких-то им предначертанных и ему одному известных планов ниспосылает бедствие за бедствием на «богоизбранный народ». И можно ли искать «человеческие» причины для объяснения гнева господнего? Такая предельная теологичность исторического миросозерцания характерна для всей еврейской историографии, вплоть до победы буржуазного рационализма в начале XIX в.
Обратимся, однако, к текстам изучаемых нами хроник и в первую очередь развернем повествование Ганновера.
Первая же строчка «Предисловия сочинителя» показывает, как цепко традиционная схема держит в своих руках хрониста. «Я тот муж, — начинает Ганновер, — глаза которого узрели жезл гнева, каким разил господь народ израильский, своего первородного сына и т. д.»[39]. Значит все, что случилось, есть только одно из столь частых в истории Израиля проявлений гнева господнего. Больше того, Ганновер даже знает тайный и в то же время глубоко обнадеживающий смысл этого страшного по своим результатам вмешательства небес в земные судьбы «богоизбранного народа». Превосходно владея техникой каббалистических «изысканий», он не только «показал» с абсолютной точностью, что события 1648 г. были предугаданы еще псалмопевцем Давидом, но теми же методами лурианской каббалы он еще «доказал», что все ниспосланные бедствия были проявлением «мук, возвещающих пришествие Мессии…».[40]
Но при дальнейшем чтении хроники обнаруживается, что Ганновер умел с неожиданной четкостью отделять «божественные» причины явлений от реально «человеческих». Он не сразу приступает к изложению событий крестьянской войны, а задерживается, правда, относительно коротко, на тех явлениях, которые, по его мнению, обусловили «бедствия».
Ганновер в первую очередь отмечает рост гонений на православие, повторяя здесь общераспространенную точку зрения. Но важно то, что религиозное угнетение ставится им в теснейшую связь с ухудшающимся социальным положением масс. «Вышеупомянутый король[41] стал возвышать магнатов и панов польской веры и унижать магнатов и панов греческой веры, так что почти все православные магнаты и паны изменили своей вере и перешли в панскую, а православный народ стал все больше нищать, сделался презираемым и низким и обратился в крепостных и слуг поляков и даже — особо скажем — у евреев»[42].
Изложению событий 1648 г. Ганновер предпосылает краткие заметки о восстаниях Наливайки и Павлюка, правильно видя в этих выступлениях «православного народа» предвозвестников грядущих событий. Прекрасно зная неоднородность в социальном отношении «православного народа», он понимает и то, что в лагере антимагнатском имеет место блок различных сил. Он отмечает особо привилегированное положение казаков и уделяет достаточное место изложению причин специально казацкого недовольства, допуская, правда, при этом некоторые фактические ошибки (например, в размерах устанавливаемого реестра). Но первопричину события он видит не здесь, не в казацких «кривдах». «Казаки были освобождены от податей и пользовались вольностями наравне со шляхтой, но остальная беднота из православного народа была порабощена магнатами и панами, они омрачили их жизнь и тяжкими работами, и всякими трудами дома и в поле. И наложили на них паны большие подати, а некоторые паны подвергали их тяжелым и горьким мучениям. И так они были унижены, что почти все народы — и даже тот народ, что стоит ниже всех[43] — владычествовали над ними»[44].
В своем дальнейшем изложении Ганновер обронит еще немало фраз, которые покажут, как близко он подходит к правильному пониманию основных движущих сил крестьянского восстания, в то же время не видя и не понимая значения борьбы всего украинского народа за создание своей государственности.
Ганновер знает, что восставшие «были все простые крестьяне и мещане»[45], ищущие избавления от польских панов, «угнетавших их тяжкими работами»[46]. Хронист знает также, что поражение крестьянских восстаний раньше приводило к еще большему усилению крепостнической эксплуатации: так, после разгрома восстания Наливайки его «единоплеменники подвергались еще большему порабощению»[47]. Ганновер прекрасно сознает, что и сейчас в случае поражения восставшие обратятся в свое «первобытное состояние», в хлопов[48]. Хронист даже склонен, так же как и польский хронист Самуил Грондский, объяснить нерешительность действий поляков в битве под Пилявцами своеобразным экономическим расчетом. Ганновер рассказывает, как слабые воинским духом князья Доминик, Заславский, Тышкевич и др. на второй день сражения согласились на перемирие с врагом, заявив князю Вишневецкому: «Доколе ты будешь уничтожать православных, ведь это наши крепостные. Кто будет пахать наши земли и исполнять всяческие домашние и полевые работы? Если мы убьем всех холопов, над кем же мы будем панами?»[49].
Очень интересен по социальной четкости рисунка рассказ Ганновера об убийстве владельца Тульчина, князя Четвертинского: «И подошел к нему один наглец, мельник из его бывших крепостных, и, сняв перед князем шапку, сказал ему, смеясь и издеваясь: „Что пан прикажет?“. После этого он напомнил князю, как тот мучил своих крепостных, как он их угнетал тяжкими работами и т. д.»[50].
Но особенная наблюдательность Ганновера видна из того, что он смог близко подойти даже к пониманию тех социальных явлений, которые определили судьбы еврейского населения Украины в событиях войны. Так, излагая предпосылки восстания, Ганновер отмечает, что еврей Захарий Собиленко «арендовал указанный город Чигирин у пана, подобно всем евреям на Украине, которые, таким образом, стали там повсеместно управляющими и хозяевами. Это и являлось причиною страшного бедствия, ибо евреи своим высоким положением вызывали зависть»[51].
Глубокая наблюдательность и относительно высокая культурность дали Ганноверу возможность многое понять в происходящих событиях. Но из этого не следует, что хронист проявит хоть где-нибудь готовность оправдать действия восставших, что он станет на точку зрения «хлопов».
Не мысля себе иного социального уклада, кроме существующего — феодально-крепостнического, Ганновер осуждает всякую попытку борьбы с ним. Жесточайшая расправа с повстанцами представляется ему с точки зрения «высшей справедливости» настолько оправданной, что он заявляет, будто сами «бунтовщики» считали «возмездие заслуженным»[52].
Как мы еще ярче увидим из последующего изложения, хроника Ганновера насквозь тенденциозна: оценка восстания «хлопов» и казацкой старшины ведется с социальных позиций польских крепостников и, очевидно, определяется социальным и политическим положением самого Ганновера, связанного в конечном счете бесчисленными нитями с эксплуататорской верхушкой еврейского населения Украины, а через нее с польским панством. Привилегированное положение богатого еврейства в польском феодальном государстве определяло враждебное отношение его ко всяким попыткам нападения на это государство, будь то со стороны хлопов, будь то со стороны казацкой старшины и украинского мещанства.
Историческое чутье Ганновера в полной мере можно оценить, только если сравнить приведенные замечания его с высказываниями современников. Точка зрения польских и украинских хронистов нами уже излагалась. Об остальных еврейских летописцах речь будет впереди. Сейчас интересно вспомнить об одном (в литературе, как будто, не использованном) замечании современника-еврея. Автор сборника проповедей Берахия бен Ицхок тоже как будто считает, что причиной «бедствий» были «аренда городов и сел, откупа по продаже вина и меда». Но на следующей же строчке Берахия ставит все с ног на голову, выдвигая такую каузальную связь явлений: аренды и откупа заставляли евреев нарушать святость субботнего отдыха и даже разводить свиней, их служанки-христианки торговали по субботам — и вот все это, вызвав справедливый гнев небес, и явилось причиной ниспосланного «бедствия»[53]. Мы вряд ли впадем в преувеличение, если скажем, что Ганновер ближе, чем кто-либо из его современников, подошел к правильному пониманию и формулированию социально-исторических предпосылок крестьянской войны.
Натан Ганновер был едва ли не единственным еврейским хронистом, поставившим себе задачу осветить предпосылки острой классовой борьбы второй половины XVIII в. Авторы всех остальных дошедших до нас хроник, исключая автора «Врат покаяния», где есть упоминание о Павлюке и Наливайке, начинают свое изложение непосредственно с выступления Хмельницкого. Элементарная теологичность их «философии истории» и чрезвычайная узость их общего развития вчистую «снимала» для них проблему исторических коренных явлений.
Но если мы не найдем у этих хронистов никаких общих высказываний о причинах обрушившихся на евреев бедствий, то отдельные их замечания дадут не лишенный интереса материал для суждения об их понимании происходивших исторических событий.
Мейер из Щебржешина, например, прекрасно знает, что основную массу «бунтовщиков» составляли «землепашцы, жители деревень»[54]. В другом месте он указывает, что разгром города Немирова был совершен бунтовщиками, к которым «присоединилось громадное число селян»[55]. Здесь уже есть понимание наличия блока. Ему достаточно ясны и мотивы крестьянского участия в восстании. Он рассказывает. «Когда крестьяне узнали о заключенном соглашении[56], и они затрепетали: ведь они взбунтовались против своих господ… И вот селяне ожидали, что, когда паны возвратятся, они снова будут принуждены обрабатывать панские земли…»[57]. Он ничего не говорит ни о религиозных, ни о национальных моментах, но в одной случайной связи, почти в конце хроники, он роняет примечание, замечательное по своей выразительности: «И перебили татары множество селян, ибо они были зачинщиками всех злодейств и причинами всех бедствий»[58].
Тут же следует привести чрезвычайно любопытную цитату из хроники «Врата покаяния», ясно показывающую, что автор понимал, какие различные прослойки были среди повстанцев, поднявшихся на борьбу с панством, понимал, что в антимагнатском лагере имел место блок этих сил.
«Почему злодеи успели в своем замысле? Они соединились с татарами, с которыми враждовали, теперь они объединились со своими врагами — бичом королевства польского. Так татары соединились с жителями городов, с обитателями лесов, владеющими загонами скота (по-польски это называется „хутора“); и начало сборищ было положено жестокосердными людьми, живущими сотнями по лесам на границах татарских земель и промышляющими охотой на зверя и птицу и рыбной ловлей[59], и они, все как один, предались военачальнику Хмелю, когда тот был в крепости на одном из островов реки Днепра, называемом „Сулимград“ (к ним присоединились также селяне). Таким образом, вся чернь (am haorez), даже жители деревень участвовали много лет в заговоре, и среди них не было доносчиков. Поэтому они одержали верх и победили»[60].
«Послание» Саббатая Гакогена, в котором, в соответствии с его официальным назначением, особенно подчеркнута политическая лояльность по отношению к королевской власти, «причиной всех бедствий» считает «изменивших своей присяге» презренных и низких православных бунтовщиков и разбойников, прозываемых казаками. Правда, он сейчас же замечает, что к казакам присоединились и «крестьяне, виноградари[61] и землепашцы»[62]. Но характерно для выдержанности его политической позиции то, что крестьяне в его изложении восстают не против панов, а «против короля, его вельмож и вассалов»[63].
Автор «Плача» Саббатай Гакоген, как отмечалось, не был непосредственным наблюдателем событий. Своим произведением он преследовал исключительно морально-религиозные задачи. Но мы и у него встречаем несколько замечаний, свидетельствующих о том, что он составил себе, хоть и чрезвычайно примитивное, но весьма близкое к истинному представление о движущих силах восстания. Так же как и другие хронисты, он знает, что среди восставших было большое число крепостных[64], и понимает, что это обстоятельство должно было придать особенную ожесточенность борьбе. Современник и сам являющийся одной из жертв тридцатилетней войны, он хорошо знает ужасы войны, но восставшие крестьяне представляются ему куда страшнее отрядов ландскнехтов: «Стрелки и казаки собрались, словно пчелы, и с ними — бывшими крестьянами и крепостными — ни о чем никак нельзя было договориться»[65]. А в другом месте эта мысль высказана еще более четко: «О, как страшно, когда рабы восстают против своих господ. Ведь с ними немыслимо ни столковаться, ни сговориться. Им ведь только рубить и колоть»[66]. Нужно ли отметить, что эти фразы с максимальной выразительностью определяют и собственное отношение автора «Плача» к событиям?
Кстати, с почти аналогичной и весьма выразительной характеристикой событий мы встречаемся в одном произведении еврейской богословской литературы начала XVIII в., Яков Шапиро, автор комментария на сказочные «агадические» части талмуда, отмечал в предисловии, что родом он с «Украины, которая всегда была просторной и прекрасной страной, их дома[67] были полны всякого добра… во время ниспосланного несчастья я был ребенком 6–7 лет… тогда восстали рабы и стали властвовать над своими господами»[68].
«Философия истории» большинства еврейских хронистов «сняла» для них не только проблему отдаленных предпосылок «хмельничины». Их не занимает даже выяснение ближайшего повода возникновения событий. Все еврейские хронисты начинают свое изложение непосредственно с первых «бедствий» — с начала реализации «приговора небес».
Исключением и в данном случае является Ганновер. Он посвятил много внимания вопросу о непосредственной причине выступления Богдана Хмельницкого. Нужно также отметить, что версия, предлагаемая им, весьма существенно расходится с украинской и польской летописной традицией. В то время как для польских и украинских хроник исходной точкой «хмельничины» является конфликт, возникший между Хмельницким и Чигиринским под старостой Чаплинским, Ганновер (допуская бесспорную ошибку) рассказывает о столкновении Хмельницкого с самим магнатом, с сыном коронного гетмана Конецпольского.
Как известно, ряд хронистов (а за ними большинство «исследователей»), желая придать «романтический» характер завязке кровавых исторических событий, сводит «кривду», нанесенную Хмельницкому, к роковой «борьбе за женщину», отобранную у Хмельницкого. Ганновер отбрасывает целиком эту галантную версию и говорит о более прозаическом объекте ссоры — об отобранном у Хмельницкого хуторе, скоте и т. д.
По рассказу Ганновера, заметная роль в возникшем между Хмельницким и молодым Конецпольским конфликте выпала на долю арендатора Чигирина еврея Захария Собиленко. Конецпольский, повествует еврейский летописец, озабоченный стремлением выкачать из своих «подданных» как можно больше денег, обратился к своему арендатору с просьбой дать ему список наиболее богатых жителей города. Еврей-арендатор не преминул упомянуть Хмельницкого, указав, что он «очень богат и владеет большими стадами», и этим навлек на его голову все беды. Но еще более активную роль сыграл еврей-арендатор в дальнейшем развитии событий. После того как Конецпольский отобрал у Хмельницкого «хутор со всем многочисленным скотом, находившимся там» (всего несколько сот голов — почти половину состояния Хмеля), последний решил отомстить пану. Он предупредил татар о подготовляемом Конецпольским нападении на них и этим привел к позорному поражению Конецпольского. Кстати, отметим, что с этой версией истории возникновения будущего союза Хмельницкого с татарами мы не встречаемся в других источниках.
Предательство Хмельницкого, рассказывает дальше Ганновер, долго оставалось тайной. «И случилось однажды, что сидели казаки — Хмель и его приятели — на попойке у еврея-арендатора упомянутого города и пьянствовали. Как известно, что у трезвого на уме, то у пьяного на языке, и вот Хмель рассказал, как он отомстил пану за отобранный хутор. А упомянутый еврей, который сидел за своим столом и производил свои расчеты, услышал это и рассказал все пану. Хмельницкий был брошен в темницу и приговорен к смертной казни»[69].
Эти факты, сообщаемые еврейским летописцем Ганновером, было бы куда более естественным встретить в украинских хрониках, уделявших, как мы знаем, так много внимания вопросу о роли евреев-арендаторов в эксплуатации крестьян. Сообщение о еврее-арендаторе, предающем украинца Хмельницкого в руки пана, могло бы в руках хрониста из казацкой старшины послужить убедительнейшим — а для биографа Хмельницкого — прямо-таки блестящим оправданием антиеврейских эксцессов крестьянской войны. Ганновер в соответствии со всей своей трактовкой вопроса выдвигает свою оценку: он в Захарии Собиленко видит еврея-арендатора, тщательно охраняющего интересы своего пана и чуть было не спасшего страну от ужасного бедствия.
Правда, тут же Ганновер рассказывает о другом еврее, однофамильце Захария — Якове Собиленко, который был другом Хмельницкого и составил хитроумный план спасения Хмельницкого от панского гнева. По его совету, друзья Хмельницкого отправились к пану, уверили его, что Хмельницкий стал жертвой оговора, взяли Хмельницкого на поруки и дали ему, таким образом, возможность бежать в Запорожье и оттуда организовывать войну против Польши.
Очевидно, в этом любопытном рассказе Ганновер передал те слухи о причинах восстания, которые носились среди еврейского населения Украины: в этом бесспорный интерес сообщения. И надо сказать, что по естественности изложения и по правдоподобности всех деталей версия Ганновера представляется много убедительнее других известных нам рассказов о непосредственной завязке «хмельничины» с их многочисленными явно фантастическими подробностями. (Ср. особенно свод почти всех домыслов о начале крестьянской войны в «Сказании о войне казацкой» Величка).
Война на Украине XVII века протекала в обстановке острейшей внутренней борьбы разных группировок внутри правящего класса феодальной Польши. Вопрос о тактике по отношению к восстанию вырос в важнейшую проблему внутренней политики. В то время как часть феодалов Польши, в первую очередь, не имеющая непосредственных интересов на Украине, искала путей к компромиссному разрешению конфликта, правильно разгадав такую же готовность со стороны казацкой старшины, использовавшей восстание «хлопов» в своих интересах, магнаты Украины были непримиримы и требовали самых энергичных действий. Это разногласие понятно, ибо всякий сговор с повстанцами мог пойти только за счет некоторого, более или менее далеко идущего ограничения их особых привилегий в крепостнической эксплуатации украинского крестьянства. Подозревая, что король Владислав (он умер в самом начале крестьянской войны) в своем стремлении укрепить позиции королевской власти готов был использовать казацкую старшину, и склонные, таким образом, рассматривать случившееся, как результат «антимагнатских интриг короля», владельцы латифундий на Украине недоверчиво следили за мероприятиями центральных органов власти, действовавших к тому же с обычной для периода «межкоролевья» нерешительностью и медлительностью.
Шляхетство Польши не очень спешило на помощь украинским магнатам. Большинство правящего панства долго недооценивало опасность, угрожавшую со стороны восстания всему феодально-крепостническому строю. Оно рассчитывало на сговор с казацкой старшиной, не понимая, что временами последняя сама была уже не в состоянии противостоять все более грозно вздымающейся волне крестьянской войны. Только следовавшие одно за другим поражения польских войск в войне с Хмельницким, превратившие этот очередной бунт на «крессах» в подлинную войну, непосредственно угрожавшую самому существованию польской государственности, только вырисовывающаяся реальная опасность, что крестьянская война на Украине, распространившаяся уже и на Белоруссию, поднимет против феодалов крестьянские массы «коренной» Польши, заставили позже правящие слои Польши перейти к более энергичным методам борьбы против восставших. Но и тогда еще не прекращаются трения в правящем лагере. Магнаты Украины борются за влияние на руководство военными операциями. Они с горечью отмечают неумение правительства мобилизовать на борьбу все «живые силы» феодально-крепостнической Польши. Они не одобряют стратегических планов командования, осуждают его недостаточную активность, ставя ему в вину военные ошибки и поражения. Магнатство ясно ощущало, что причина поражений польских армий лежала не столько, в бездарности ее командования — эта бездарность была неоспорима, — сколько в том, что многие наиболее влиятельные польские военачальники первого этапа войны принадлежали к той группировке, которая считала возможным и желательным достижение соглашения с Хмельницким. Магнатство в этом видело причину нерешительного характера военных операций и их полной неудачи.
Если к этому добавить происки и интриги всевозможных панских клик, борьбу магнатского честолюбия и претензий, если вспомнить все эти обычные для Речи Посполитой атрибуты политической борьбы, сейчас выступившие в особо подчеркнутом виде, нам станет ясным, почему под пером хрониста-современника, находящегося в контакте с политической жизнью командующих классов Польши, повествование о событиях крестьянской войны не могло не приобрести характера острого политического памфлета.
И с этой точки зрения хроника Ганновера представляет значительный интерес. Она откровенно пристрастна. Излагая военную историю «хмельничины», еврей-хронист не скрывает своих симпатий и антипатий к военным руководителям польской армии, критически оценивает их стратегические планы и дает в результате насквозь тенденциозное освещение событий.
Деятельность главнокомандующего князя Доминика, выдвинутого на этот пост кругами, ориентировавшимися на сговор с верхушкой казачества, получает у хрониста предельно отрицательную оценку. Ганновер считает Доминика прямо-таки злым гением Польши. «Этот князь[70] еще больше увеличил злосчастие евреев и всего королевства польского: он был знаменит своим богатством, и никогда в жизни не участвовал в войнах: он был труслив и мягкосердечен». И дальше по этому поводу Ганновер вспоминает талмудическую поговорку: «Когда пастух сердится на своих овец, то назначает их вожаком слепую овцу». И прибавляет: «И так за прегрешения наши великие случилось и в Польше»[71]. Что казацкая старшина склонна была действительно договориться с панством и что таким образом тактика Доминика не объяснялась только его личной трусостью и не была «бессмысленной», этого Ганновер не понимал. Маневры Хмельницкого, направленные на достижение сговора с панством, изображаются им только как военная хитрость, имеющая шансы увенчаться успехом из-за глупости и трусости польского главнокомандующего.
Но Ганновер был не только очень низкого мнения о военной доблести и политической мудрости Доминика[72].
Ганноверу ясно даже, что несчастный исход военных операций Доминика был обусловлен в значительной степени его примиренческой позицией по отношению к Хмельницкому. Очень показателен в этом смысле рассказ нашего хрониста о битве под Пилявцами. Так же как другой современник-летописец и панегирист князя Вишневецкого поляк Твардовский — Ганновер считает, что единственным виновником поражения был Доминик, заключивший, несмотря на решительные возражения Вишневецкого, перемирие с Хмельницким. Это, убеждает Ганновер, вырвало из рук Вишневецкого неминуемую славную победу. Желая еще нагляднее подчеркнуть тяжесть вины Доминика, Ганновер цитирует фантастическое благодарственное письмо Хмельницкого к Доминику: «Мир тебе, господин наш, великий князь Владислав Доминик, военачальник польского народа. Я и мой народ очень признательны тебе за милость, которую ты нам оказал, милосердно согласившись устроить во вторник перемирие» и т. д. И уже прямым обвинением в сговоре с неприятелем звучала последняя фраза этого вымышленного адресованного Доминику письма. «В благодарность за милосердие, нам тобою оказанное, — писал якобы Хмельницкий, — мы отплатим тебе добром и не разорим подвластные тебе местности, подобно владениям других польских панов»[73].
Но Ганновер идет еще дальше. Он не останавливается и перед прямым обвинением Доминика в предательстве: «Питая вражду к князю Вишневецкому по причине того, что все были очень расположены к князю и имя его было очень прославлено по всей стране, и народ считал, что по своей храбрости и воинскому искусству князь должен был быть гетманом, князь Доминик умышленно задерживал посылку войск на выручку Вишневецкого. Гетман Доминик надеялся, что князь Вишневецкий попадется в руки врагов»[74]. Военные неудачи, которые терпела ка полях Украины руководимая Домиником польская армия, обрекали на разгром и гибель все новые и новые еврейские общины, а всякая попытка сговора с казацкой старшиной могла пойти в первую очередь и главным образом за счет социальной верхушки еврейского населения Украины. Все это достаточно ясно объясняет, почему Ганновер занял такую ярко враждебную позицию по отношению к Доминику и в то же время предопределяет отношение нашего хрониста к другому крупному польскому военному деятелю той поры — к князю Вишневецкому.
Если у Ганновера не оказывается для Доминика ни одного светлого штриха, ни одного оправдывающего слова, то это вызывается стремлением еще рельефнее оттенить все высокие качества героя повествования — Вишневецкого.
Князь Иеремия Вишневецкий, ожесточенно и упорно борющийся с восстанием, совершенно непримиримо и решительно отвергающий всякие компромиссные решения, готовый биться до конца за восстановление «старого порядка» на магнатской Украине, — вот кто в глазах Ганновера олицетворяет воинскую доблесть, ум, благородство и даже высшую справедливость. Мерилом благородства Вишневецкого для Ганновера является, конечно, в первую очередь, его отношение к евреям. И здесь Ганновер впадает прямо-таки в безграничную апологетику. Он безоговорочно причисляет Вишневецкого к сонму «благодетелей Израиля»:
«Князь Вишневецкий (да будет благословенна его память), — повествует летописец, — был грозный в этот час со своим войском в Заднепровье. Он относился чрезвычайно благожелательно к евреям и как военачальник не имел себе равных в государстве. Князь Вишневецкий отступал со своим войском по направлению к Литве, а вместе с ним бежало около 500 хозяев-евреев… Когда грозила опасность с тыла — он приказывал евреям идти впереди; когда опасность была спереди, он выступал вперед, как щит и панцирь, а евреев оставлял позади»[75].
Так, на протяжении всего повествования еврея-летописца, Вишневецкий выступает как мужественный защитник евреев и благородный мститель за них[76]. Жесточайший и кровожадный «князь Ярема» украинских хронистов и народных песен превращается под пером нашего летописца в носителя высшей правды и милосердия. Кровавые «подвиги» Вишневецкого, его карательные экспедиции описываются Ганновером с глубочайшим сочувствием и подлинной радостью. В соответствии со своей классовой позицией он видит в этих расправах с восставшими казаками, крестьянами и мещанами не акт классового террора и мести, а восстановление попранной справедливости. Ганноверу настолько чужда была мысль о возможности оправданий восстания с какой-либо точки зрения, что он готов был даже утверждать, что и сами крестьяне признали кровавую расправу над ними вполне заслуженным возмездием…
Немало внимания уделяет Ганновер и описанию военных операций Вишневецкого. И тут апологетический тон не покидает хрониста. Если ему верить, Вишневецкий не знал ни одного поражения. Если он был вынужден отступить, то это только мудрый стратегический маневр[77]. Если битва, в которой он участвует, кончается поражением польских войск, это случается только потому, что ему помешали (так изображает Ганновер битву под Пилявцами); если Збараж устоял в долгой осаде, это опять-таки исключительно заслуга Вишневецкого[78].
Для Ганновера нет сомнений, что Вишневецкий был крупнейшим польским военачальником и что он по своим воинским талантам превосходил и Хмельницкого. Он убежден, что будь во главе польской армии Вишневецкий, она легко и быстро разбила бы восставших. Отсюда понятно, с какой горечью и раздражением повествует Ганновер об интригах, направленных против Вишневецкого и имеющих своей целью не допустить его к руководству армией. Для него всякий, кто противодействует выдвижению Вишневецкого на пост гетмана, является по существу прямым пособником Хмельницкого. Если верить Ганноверу, самому Хмельницкому удалось ловким маневром отстранить своего опаснейшего врага Вишневецкого от командования польской армией. После защиты Збаража, в которой так отличился Вишневецкий, «король возвеличил князя Вишневецкого над всеми панами и назначил его главнокомандующим всего польского войска». Тогда Хмельницкий уплатил татарскому хану выкуп за пленных гетманов Потоцкого и Конецпольского. «Делал он это не из любви к гетманам, а из ненависти к князю Вишневецкому и из опасения, что тот станет военачальником… Король и все паны были поражены, узнав, что гетманы отпущены татарским ханом, они не знали истинной причины этого, и король восстановил обоих гетманов в их прежних должностях»[79].
Уделив так много внимания коварным интригам, которые плелись вокруг Вишневецкого его многочисленными завистниками и недругами, Ганновер в этом же плане объясняет неожиданную кончину своего героя. «В это время паны преисполнились завистью к князю Вишневецкому, слава которого все время возрастала. И они дали ему отравленный напиток. И умер князь Вишневецкий. Да будет благословенна его память»[80]. В данном случае мы имеем дело не с домыслом нашего хрониста: он повторяет ходившие тогда в широких кругах населения слухи. В самом деле, при острой борьбе противоречивых интересов и честолюбий вокруг поста гетмана с трудом можно было поверить в «естественность» внезапной кончины наиболее удачливого претендента[81].
Князь Вишневецкий под пером Ганновера вырастает в такую эпическую и монументальную фигуру, что рядом с ним представляются совсем мелкими и незначительными другие положительные герои его повествования. Так, Ганновер весьма скупо рассказывает о гетмане Фирлее, хотя он не без удовлетворения сообщает, что тот «нанес православным тяжкое поражение… мстил им, воздавал за все содеянное». О «большом храбреце» Ланцкоронском мы встречаем только несколько слов[82].
Гетман Литвы князь Радзивилл должен был бы привлечь к себе живейшую симпатию Ганновера. Ведь в его позиции было так много схожего с позицией Вишневецкого. Так же как последний, он энергично боролся с хлопами-повстанцами, проводил карательные экспедиции против «мятежников», был непримиримым и не был склонен ни к каким компромиссам. Но здесь чрезвычайно наглядно сказывается «украинский патриотизм» Ганновера и его особое пристрастие к Вишневецкому. Рассказав о расправе Радзивилла с бунтовщиками в Пинске и констатировав с радостью, что «так он отомстил за евреев»[83], Ганновер в дальнейшем больше не вспоминает о грозном литовском гетмане. Герой магнатской Литвы и конкурент его героя — Вишневецкого — не вызывает особых эмоций у нашею хрониста.
Приведенных данных достаточно, надо думать, для того, чтобы судить не только об определенных классовых симпатиях Ганновера, но и об его весьма широкой осведомленности о внутриполитических проблемах Польши тех кризисных лет. Ясно ощущая, как тесно связаны дальнейшие судьбы социальной верхушки еврейского населения Украины с борьбой разных группировок польского панства за выбор той или иной стратегической линии в войне, хронист уделяет этому вопросу особое внимание и оказывается весьма информированным. Чтобы оценить должным образом эту осведомленность хрониста, нужно вспомнить чрезвычайно низкую степень общеполитической информированности еврейского населения Польши и Украины; ведь оно непосредственно не участвует в политической жизни страны и замкнуто в свой обособленный культурный мирок. Тот же Ганновер, очевидно, лучше, чем кто-либо другой из его земляков-современников разбиравшийся в событиях внешнего мира, допускает ряд грубых ляпсусов (хронологического и фактического порядка) в своих немногочисленных экскурсах в область общей истории и политики. Его генеалогические справки о родственных связях польских королей оказываются сплошь ошибочными. Так например, польскую королеву Марию-Людвигу Гонзага, жену Владислава IV и будущую жену Яна-Казимира, наш хронист считает дочерью французского короля[84]; а о самом короле Яне-Казимире Ганновер неверно сообщает, что до его восшествия на престол он был гнезненским кардиналом и примасом Польши, а значит, и так наз. interiex-ом во время «безкоролевья»[85]. Институту interiex-ов Ганновер дает тут же, кстати, интересное объяснение. «Архиепископ в святой общине Гнездо замещает короля, когда тот умирает, чтобы не оставалась Польша без короля, ибо если бы так случилось, люди глотали бы друг друга заживо»[86].
Как мы писали в начале настоящей главы, остальные еврейские хронисты, в полном соответствии с их «философией истории», не уделили внимания рассмотрению непосредственных причин крестьянской войны. У них можно будет найти только самые отрывочные замечания по всему тому, что выходило за пределы изложения «еврейских бедствий». Однако и у этих хронистов то тут, то там оброненные указания могут послужить некоторым материалом для уточнения социальной позиции авторов изучаемых хроник.
Мейер из Щебржешина почти такой же апологет Вишневецкого, как и Ганновер. Он тоже рассказывает много о храбрости «славного князя»[87], говорит о выказанных им «по отношению к евреям доброте и справедливости»[88]. У него мы также встретим известный уже нам из повествования Ганновера рассказ о том, как по наущению Хмельницкого только для того, чтобы не допустить назначения «героя из героев» Вишневецкого на пост гетмана, был отпущен из татарского плена князь Потоцкий[89]. Но восхваление Вишневецкого не сопровождается у этого хрониста отрицательной оценкой его соперников и недругов. Он не отпускает даже по адресу Доминика — этого bete noire современных хронистов — ни одного недружелюбного замечания. И если щедрые эпитеты, отпускаемые Мейером из Щебржешина по адресу Вишневецкого, достаточно ясно говорят об его симпатиях, то все же приходится констатировать его чрезвычайную сдержанность и нарочитую лояльность по отношению к официальным деятелям (наряду с его очевидно недостаточной ориентированностью в политической борьбе среди командующих классов).
Саббатай Гакоген, автор «Послания», сосредоточив все свое внимание на специально еврейских моментах и преследуя главным образом цели информации зарубежных еврейских общин, не счел нужным даже мимоходом задержаться на изображении общеисторического фона событий. Он не только не вспоминает Вишневецкого, но мы у него не встретим даже и простого упоминания о литовском гетмане Радзивилле, несмотря на то, что этот хронист особенно много внимания уделил белорусско-литовским делам. Но зато в полном соответствии со своей уже выше подчеркнутой нарочитой официально-политической лояльностью он посвящает несколько строк памяти умершего короля Владислава. И смерть короля (известие о которой воспринимается, по его словам, еврейским населением, как предчувствие грядущих бед) изображается «первопричиной» всех обрушившихся позже несчастий.
В «Плаче», «Вратах покаяния» и других источниках мы уже не встретим достойных внимания экскурсов в область нееврейской истории и политики.
Исследуемые нами еврейские хроники должны пролить новый свет и на историю евреев на Украине.
Они ровным счетом ничего не оставляют от концепции «молота и наковальни», проводимой еврейской националистической буржуазной историографией в отношении роли украинского еврейства в крестьянской войне XVII века.
Коротко, эта «теория» сводилась вот к чему: всячески доказывали, что в классовой борьбе XVII века на Украине евреев нельзя рассматривать как субъект исторических явлений. Евреи, дескать, были только объектом: не будучи стороной в грозном историческом столкновении, евреи явились его жертвой.
Поэтому нельзя говорить о какой-либо «вине» евреев, а значит, и о заслуженном «возмездии». Социальная верхушка еврейского населения, согласно этой «теории», была не соучастником польского пана в деле крепостной эксплуатации селян, не проводником укрепления влияния польской феодальной государственности в украинской деревне и в городе, а только его орудием (или даже жертвой). «Полонизм, призвав еврея в исполнители своих насилий над крепостным русским населением, восстановил против него и простолюдина»[90]. Зависимость еврея-арендатора и ростовщика от пана всячески подчеркивалась и преувеличивалась. На последнего перекладывается вся ответственность за угнетение украинских (или «русских», по терминологии этих историков) крестьян. Даже жадность еврея-ростовщика и арендатора объявлялась результатом исключительно «корыстолюбия и бесчеловечности панов, которые своими постоянными и бесчестными поборами с евреев побуждали последних без зазрения совести обирать крестьян, чтобы в случае нужды иметь, чем удовлетворить алчность пана»[91].
Борьба украинского крестьянства, казацкой старшины и украинского мещанства, направленная против польских панов и польского феодального государства, жестоко ударила по еврейству только в силу «рокового» исторического недоразумения. Как любили метафорически выражаться еврейские буржуазные историки, еврейство оказалось «между молотом и наковальней».
Творцом этой наивной, апологетической, научно совершенно бесплодной «теории» надо, очевидно, считать И. Оршанского, наиболее одаренного представителя еврейской буржуазной публицистики 60 — 70-х годов.
И на дальнейших этапах развития еврейской буржуазной историографии теория «между молотом и наковальней» входит в ее «железный инвентарь»[92].
Еврейские буржуазные историки не были заинтересованы в преодолении этой теории, так легко снимающей «вину» с их предков по классу.
Для того чтобы показать, в какой степени еврейская буржуазная историография остается по сегодняшний день на почве излюбленных ею «теорий»: «между молотом и наковальней» и «одноклассовости» еврейского населения Украины — Польши, приведем достаточно показательную цитату из последней работы крупнейшего еврейского националистического историка С. Дубнова, десятки лет работавшего в области истории восточноевропейского (главным образом украинского) еврейства. В своем многотомном произведении, подводящем итог его работам, С. Дубнов пишет: «Украинский крестьянин ненавидел в пане помещика, католика и „ляха“ одновременно, но еще больше ненавистен был ему еврей-арендатор, в котором он видел не только представителя пана, но и чуждого ему „нехристя“. Так попали евреи между молотом и наковальней, между господином и рабом, поляком и русским. На почве, насыщенной вулканическими силами, столкнулись три класса, три религии, три нации и катастрофа оказалась неминуемой»[93].
Как мы уже знаем, еврейские хроники могут быть правильно поняты и истолкованы только при условии правильного учета важнейшего в них момента, а именно того, что социальная верхушка еврейского населения явилась стороной в грозном социальном столкновении между польскими магнатами и польской государственностью, с одной стороны, и украинским хлопом, казацкой старшиной и украинским мещанством — с другой. Эта мысль насквозь пронизывает еврейские хроники. Еврейские хроники бьют по теории «молота и наковальни» не только ценнейшим конкретно-историческим материалом, но ярко выраженными классовыми установками их авторов. В первую очередь это относится к Ганноверу.
Менее всего сам Натан Ганновер, автор важнейшей хроники, подходит под теорию «молота и наковальни», приписывающую евреям роль исключительно объекта в жестокой схватке между классами XVII в. Натан Ганновер не только правильно вскрывает социальные корни крестьянского участия в войне — он занимает в этой войне определенную позицию: поддерживает польских панов против украинских хлопов, он желает победы панам и поражения хлопам. И в этом отношении он — верный сын своего класса; эксплуататорской верхушки еврейского общества — союзника польских панов. Это проявляется и в большом и в малом: в большом, когда Ганновер скорбит о неурядицах в польском магнатском лагере и о неудачливости военачальника Доминика, используемых Хмельницким, и в малом, когда он не забывает по нескольку раз на одной странице при каждом упоминании Хмельницкого прибавить к его имени традиционно-еврейское проклятие: «да будет стерто имя его», а при упоминании «славных» королей и военачальников так же неизменно прибавлять традиционное еврейское благословение: «Да будет благословенна его память».
То же с Мейером из Щебржешина. Для него паны — воплощение всего доброго в человечестве, а хлопы — злодеи. Он пишет, отчетливо отдавая себе отчет в социальном характере конфликта, в момент поражения, нанесенного хлопами польскому войску:
«Бессильные вельможи и начальники отдались во власть злодеев. Так рабы стали властвовать над своими господами. И подвергли они их жестоким и разнообразным пыткам… Грабители, казаки и селяне стали объединяться в ватаги, и у них было одно намерение, один замысел: убить всех евреев…»[94].
А в другом месте он пишет:
«А теперь я поведаю о бедствиях Тульчина. Там в крепости заперлось шестьсот мужественных панов и к ним присоединились сбежавшиеся из разных мест две тысячи евреев, владеющих оружием, и они заключили между собой союз и поклялись стоять друг за друга. Паны находились в цитадели, а евреи защищали стены крепости, и во время приступа они так стреляли, что трусливые православные бежали. Паны и евреи бросились преследовать их и перебили множество врагов»[95].
Читатель согласится, что это описание и трактовка события со стороны хрониста очень мало подтверждает теорию «молота и наковальни»: верхушечка еврейства была стороной в социальном конфликте.
Натан Ганновер прекрасно ощущал теснейшую связь интересов польского панства и социальных верхов еврейского населения Украины. Он достаточно понимал также, что дальнейшие судьбы этих социальных верхов еврейского населения полностью определяются результатами борьбы польского государства с крестьянским восстанием, и ему меньше всего могло хотеться скрывать, что в этой борьбе еврейские социальные верхи не могли не принять посильное и непосредственное участие.
Ганновер особо подчеркивает, как в процессе развертывания борьбы крепнет и цементируется союз «панов» (отметим, что хронист никогда не пишет «поляки», а четко указывает: «паны») и евреев. (Ганновер говорит об евреях вообще, хотя, как мы увидим, ему не чуждо было понимание того, что существуют различные социальные прослойки внутри украинского еврейства). Ганновер рассказывает, что укреплению этого союза между «панами» и «евреями» в самом начале войны весьма способствовала превосходно организованная евреями-арендаторами и корчмарями «служба информации»[96]: «Во всех православных поселениях у евреев были также свои шпионы, и евреи сообщали панам, своим господам все собранные сведения. Из одной общины в другую с верховыми гонцами посылались ежедневно письма, в которых сообщались новости, интересующие евреев и панов. Поэтому паны очень сблизились с евреями и они — паны и евреи — стали один союз, одна душа… Если бы не это, был бы конец, — от чего да хранит господь, — и остатков Израиля»[97].
Этот союз был союзом «по расчету». Союзники следят друг за другом с большой настороженностью. Паны не прочь в первый удобный момент откупиться от восстания за счет евреев. Достаточно вспомнить тульчинский эпизод.
Осада тульчинской крепости, в обороне которой активное участие принимали и евреи, затянулась. Тогда, как рассказывает Ганновер, «православные» порешили отправить панам, находившимся в крепости, мирное предложение, предлагая им мир, при условии, что те, как выкуп за свои жизни, отдадут им на разграбление евреев. «Паны согласились» и стали предательски обезоруживать евреев. «Когда евреи поняли хитрость, — продолжает летописец, — они решили отомстить прежде всего панам, которые нарушили заключенный с ними договор, и постоять за себя». От выполнения планов мести они были удержаны речами главарей общины, указывавших, что такая месть панам вызовет всеобщую расправу с евреями со стороны панства. Эту аргументацию полностью разделяет и наш хронист.
Зато дальнейшее развертывание событий принесло Ганноверу глубокое удовлетворение. После того, как евреи были перебиты, настал черед панов; хлопы жестоко расправились с панами. Как повествует Ганновер, панской кровью был зацементирован их союз с евреями: «Паны, узнав об этом происшествии, сочли это заслуженным возмездием, и с этого времени паны держались вместе с евреями и не предавали их злодеям, и, несмотря на то, что православные много раз присягали панам, что не тронут их, а только евреев, паны им больше не верили. Если бы не это, был бы конец — от чего да хранит господь, — и остатков Израиля»[98].
Хронисты ясно сознавали, что судьбы социальной верхушки украинского еврейства полностью определяются результатами войны против хлопского восстания. Это видно из ряда весьма характерных замечаний. Так, например, Ганновер повествует: «Когда услыхали евреи, что неприятель отступил в свои пределы, а паны следуют за ним, возвращаясь по домам в свои владения, то евреи начали возвращаться по своим местожительствам, туда, где уже водворились польские паны»[99]. Или мы читаем у Мейера из Щебржешина: «В стране еще не наступило успокоение. На Украине еще не мог показаться ни пан, ни еврей»[100].
Виды украинской мужской одежды XV–XVII вв.
Представители социальной верхушки еврейского населения видели в восставших массах не безликую, обратившуюся против них стихию, а поднявшихся на борьбу крестьян, хлопов из арендованных ими поместий, жертв их поборов и обирательства. В этой многоликой массе восставших они явственно различали своих слуг и подчиненных, т. е. тех, в глазах которых они были единственными и непосредственными носителями эксплуатации. В этом смысле очень красноречив жуткий по своим подробностям эпизод, рассказанный во «Вратах покаяния». «Случай был с одним арендатором, очень тучным человеком; у него вспороли живот и, вырезав кусок сала, заставляли его есть, говоря: „Ты раздобрел и разжирел на нашем…“; вырезая у него полосы на спине, они говорили: „Вот тебе отплата за то, что ты приказал сечь нас за отлынивание от работы“»[101].
Тут же следует вспомнить два рассказа, записанные автором «Плача». В первом повествуется про казаков, которые оделись в еврейские праздничные костюмы, имитируя еврейскую свадьбу. «И они разговаривали, шутя, по-еврейски: ведь они служили у евреев, зарабатывали у них свой хлеб»[102]. «А теперь я вам расскажу, что сделала одна девка-служанка со своей госпожой: она заставила госпожу одеть ее платье и выгнала ее из дому. Она отвела госпожу туда, где находились разбойники, и стала насмешливо спрашивать ее: „Все ли ты прибрала и сделала ли ты все, что нужно?“. „Ты так поступала со мной всегда, — сказала она потом, — да не будет тебе спасения“»[103].
Весь приведенный в «еврейских хрониках» материал — четко выраженная тенденция хронистов и их интерпретация исторических явлений — является достаточным доказательством того, что в этой войне социальная верхушка еврейского населения Украины должна рассматриваться как воюющая сторона. Ее роль как стороны в остром социальном столкновении, конечно, измеряется не степенью ее непосредственного участия в самой вооруженной борьбе, а ее социальными позициями. Однако будет не лишним для задач нашего исследования отметить, что «еврейские хроники» дают немало данных, свидетельствующих также о непосредственном участии евреев в вооруженной борьбе с повстанцами.
Наиболее подробно рассказывают хронисты об участии евреев в защите крепости Тульчин. Здесь, как повествует Ганновер и Мейер из Щебржешина, «собралось до двух тысяч евреев, и среди них были и храбрецы, обученные военному делу». И евреи не раз, по их словам, «обращали православных в бегство». Только измена панов открыла повстанцам доступ в крепость[104]. Еврейские летописцы рассказывают также об участии евреев в защите Полонного[105], Бара[106], Острога[107], Замостья[108], Комарно[109] и приводят отдельные эпизоды этой борьбы[110]. Ганновер рассказывает и об отряде в 1000 воинов-евреев, выступившем в рядах польской армии в поход во время четвертого наступления «православных и татар»[111], и о нескольких сотнях евреев, участвовавших в карательных экспедициях Фирлея[112].
Эти приведенные еврейскими летописцами данные частично подтверждаются свидетельствами и других источников.
Так, об участии евреев в защите Тульчина рассказывают как польские (например, автор «Historia о buntach»[113]), так и украинские летописцы. Величко говорит о «много боронившихся» евреях в Нестерварском, т. е. Тульчинском, замке[114].
Активное участие евреев в вооруженной борьбе находится, конечно, в резком противоречии с традиционным представлением о «польском еврее» той поры. Однако следует отметить, что при более пристальном изучении источников фигура владеющего оружием польско-украинского еврея (разных социальных прослоек) не покажется неправдоподобной. Напомним неоднократно цитировавшееся в литературе свидетельство посетившего Украину папского нунция Коммендони (1564) о том, что украинские евреи «пользуются равными со всеми правами» и «им даже дозволено носить сабли и ходить вооруженными»[115]. Впрочем, последнее явно относится только к евреям, которые «владеют землями» и «держат в аренду пошлины и приобретают большие богатства». В «респонсах» польско-украинских раввинов XVI–XVII вв. разбираются несколько казусов, говорящих о том, что владение оружием не было необычным явлением среди украинского еврейства, особенно среди арендаторов, живших в тревожной обстановке тогдашнего села[116].
Специфические условия жизни на «крессах», постоянная угроза татарских набегов, казацких и крестьянских восстаний придавали особый военно-крепостной оттенок городскому быту. На евреев-горожан зачастую возлагаются некоторые обязательства и по обороне города. Так, например, в городе Ржешове по статуту 1627 г. евреи-горожане выбирали из своей среды hetmana żydowskiego (еврейского гетмана), который совместно с двумя «гетманами»-христианами должен был руководить обороной города[117]. Еврейский «кузнецкий цех» в этом же городе по своему уставу был обязан иметь определенное количество вооружения[118]. В этой обстановке возникает и особый архитектурный стиль синагог «крепостного» типа: с толстыми стенами, узкими бойницами, которые используются как крепостной редут. О попытках такого использования синагог есть материалы и в наших еврейских хрониках.
Более всего укрепляет доверие к сообщениям хронистов этот сухой протокольный тон, в котором они повествуют об участии евреев в боевых столкновениях. Законченные выразители идеологии своего класса и времени, наши хронисты очень далеки от того, чтобы по-особому смаковать или преувеличивать воинские доблести своих одноплеменников. По их представлению, своевременно дать выкуп и этим спастись всегда будет значительно разумнее[119]. А если уже говорить о «национальной чести», о героизме, подвигах и т. д., то в их глазах героями являются те, кто с безропотным мужеством идет на заклание «за святость имени» (т. е. за веру). Описывая эти «подлинно еврейские» — в их глазах — подвиги, наши хронисты, как мы увидим, окажутся не в пример более красноречивыми.
Разгром ударил с далеко не одинаковой силой по различным слоям еврейского населения. Социальная война, обращенная против еврея-арендатора, ростовщика, купца как сообщника феодала, ударила между тем сильнее всего по социальным низам еврейского населения. Последним при наступлении повстанцев труднее было бежать: у них не было лошадей и телег и не на что было купить их[120]. Часто в городах, подвергавшихся всем ужасам осады, из еврейского населения оставались только бедняки. Так было, по словам хронистов, в Пинске, где было перебито только «множество нищих и бедных евреев, не смогших по недостатку средств бежать»[121]. Это же повторилось в Бресте[122], в Люблине[123].
Ганновер рассказывает, что при первых признаках успокоения первыми на родину возвращаются бедняки, и причин для этого достаточно: у них не было больше возможности скитаться на чужбине[124]. Но так как «успокоение» оказывается очень нестойким, при новом подъеме волны они же падут первыми жертвами.
Следует отметить один очень интересный факт, рассказанный Ганновером: в непосредственной вооруженной борьбе с повстанцами активное участие принимает еврейская беднота. Ганновер сообщает[125], что к войску Фирлея, расположившемуся боевым порядком у Замостья, «присоединилось несколько сот храбрецов из еврейской бедноты»[126]. Очевидно, социальная верхушка польско-украинского еврейства сумела переложить полностью на плечи бедняцкой массы вооруженную защиту своей жизни и имущества, оперируя при этом лозунгами «еврейского единства», борьбы «за веру» и т. д., но не в меньшей мере, надо полагать, используя материальную зависимость и социальное подневольное положение плебейских слоев еврейского населения.
Здесь мы подходим вплотную к чрезвычайно важной проблеме.
Социальные причины движения с необычайной яркостью прорываются через национально-религиозную оболочку его. По ходу изложения нами уже отмечался переход широких слоев мелкой польской шляхты на сторону восставших, точнее на сторону казацкой старшины, предательски использовавшей движение в своих классовых интересах. С другой стороны, известно, что крупное «православное» землевладение было полностью в правящем лагере — в лагере врагов восстания.
Вспомним роль киевского воеводы Адама Киселя, этого, по его собственному определению, natione polonus, gente ruthenus. Больше того, активными противниками крестьянской войны оказываются и высшие православные иерархи Украины. А крестьянские массы — эти «защитники православия» — в самом начале восстания, наряду с фольварками польских магнатов, католическими костелами и еврейскими лавками, разгромили Густинский и Мгарский православные монастыри.
И, естественно, возникает вопрос, приняли ли социальные низы еврейского населения Украины и в какой мере — участие в антифеодальной борьбе масс. Как мне уже пришлось писать в другом месте, классовый спектр еврейского населения Украины был значительно более ярким и полным, чем это обычно изображается националистической историографией. Среди плебейских элементов еврейского населения Украины мы встречаем в конце XVI и начале XVII вв., например, ландскнехтов. Так, среди наемников Валленштейна было несколько евреев, выходцев из польской Украины. Но что еще важнее для нашей темы, отдельные евреи из украинских земель подвизаются и у себя на родине на военном поприще в рядах казачьих отрядов. Напомним здесь неоднократно цитированное показание из респонсов р. Иоэля Сиркеса об еврее-рыцаре, Борохе, погибшем во время московского похода 1610 г. в рядах казацкого войска. Причем, этот текст говорит, что указанный Борох был не единственным евреем в этом отряде. Респонс так и начинается: «Нас было одиннадцать хозяев, служивших в войске»[127].
Для позднейшего времени у нас есть еще более любопытный материал. Так, мы встречаем евреев-казаков и в Запорожской сечи — в месте, куда сходятся со всех концов юго-востока Европы разноплеменные плебейские элементы. Дошедшие до нас биографические данные об евреях-запорожцах показывают, что и они, при всей необычности их судьбы, были выходцами из обычной еврейской среды, типичные люди своего времени. Если здесь же отметить, что из дошедших до нас ста с небольшим «аттестатов» казаков четыре свидетельствуют об еврейском происхождении их владельцев (а всего нам известно о восьми евреях-запорожцах, служивших в течение одного и того же десятилетия в войске), то при всей случайности этой пропорции нельзя не прийти к выводу, что еврей-запорожец не был совершенно необычным явлением[128].
Встречаем мы позже евреев и в составе гайдамацких отрядов. Об этом согласно свидетельствует ряд источников. Так, например, в «Кратком известии о заграничных делах» 1767 г. сказано: гайдамаки «не из одних запорожцев состоят, но по большею частью между ними природные поляки, жиды, волохи и др. наций беспокойные люди находятся». Больше того, из недавно опубликованных документов мы узнаем даже о действовавшей на Украине в годы, непосредственно следовавшие за «колиивщиной», шайке евреев — вооруженных грабителей, состоявшей из 10 человек. Любопытно, что они строго придерживались еврейских религиозных обычаев. Так, прибыв в пятницу на место грабежа и не застав хозяина дома, они отправились в ближайшее местечко, чтобы там провести субботу, как это полагается благочестивым евреям. В ночь на воскресенье они возвратились, убили помещика (офицера русской службы капитана Цыгана), ранили его жену и основательно пограбили[129].
Даже разрозненные факты такого характера — уже не исторические курьезы. Они ломают твердо сложившееся представление о социальной структуре и быте еврейского населения Украины той поры.
Но сейчас вопрос ставится не об евреях-одиночках среди хлопско-казацких отрядов, а об участии целых прослоек евреев.
Обратимся к тому скудному материалу, который дает некоторый ответ на этот вопрос.
Житель Стародуба Григорий Климов, рассказывая московским властям в самые первые месяцы крестьянской войны о событиях на Украине, сообщил между прочим об отношении евреев к Хмельницкому: «а жиды де многие крестяца и приставают к их же войску[130]. А лях де хотя и похочет креститца, а их не принимают, а всех побивают»[131]. Значит, если верить стародубцу, еврейское население массами переходит к Хмельницкому, и это приветствуется повстанцами. С не меньшей категоричностью говорит об этом же Федор Арсеньев в донесении к царю Алексею Михайловичу. Он пишет (2 декабря 1648 г.), что, по полученным им сведениям, Хмельницкий захватил Вишневецкого в плен. Многие же евреи крестились и живут теперь в городах заодно с казаками[132]. В актовом материале московских приказов сохранилось еще одно весьма глухое известие (со слов какого-то грека-купца) о том, что «иные де многие жиды крестились»[133].
Здесь же следует отметить один запечатленный в раввинских респонсах факт, сам по себе на первый взгляд незначительный, но представляющийся нам весьма знаменательным. Никольсбургский (в Моравии) раввин записал следующее свидетельское показание: «Я знаю эту женщину, и имя ее Буня, на нашем языке Бунька, а мужа ее звали Иосиф, и они проживали в святой общине Бурза… а в четверг, после праздника, туда явились бунтовщики и вечером того же дня они учинили резню среди бежавших туда евреев… И вот, я знаю, что именно тогда муж этой женщины был убит рабочим, мстившим ему за то, что тот иногда бил его, когда он портил работу… После этого показала женщина: рабочий указанного еврея, прислужник в принадлежащем ему шинке, зарезал из мести». Мы выделяем этот респонс[134] из многочисленных аналогичных свидетельств, так как по ряду признаков представляется почти несомненным, что убийцей упомянутого Иосифа был еврей[135]. Таким образом, есть как будто основание считать, что в данном случае мы встречаемся с фактом классовой мести еврея-работника, действовавшего под влиянием революционного подъема, охватившего «иноверные» массы.
Нет сомнения, что дальнейшие исследования различных источников эпохи крестьянской войны дадут еще дополнительный материал к вопросу об участии социальных низов еврейского населения Украины в антифеодальной борьбе. Нужно ли напоминать, что даже самая постановка такой проблемы совершенно невероятна для националистической историографии «Хмельничины» во всех ее национальных секторах.
Что же рассказывают еврейские хроники об участии в крестьянской войне социальных низов еврейского населения?
Переход на сторону повстанцев был неизбежно связан (в исторически сложившихся условиях) с актом крещения, но крещение было зачастую и единственным способом сохранить свою жизнь. И в большинстве случаев, когда хронисты говорят о крещении, нельзя еще делать вывода, что мы здесь встречаемся с переходом в ряды повстанцев. Следует тут же отметить, что хронисты чрезвычайно нехотя говорят вообще о случаях «измены вере». Некоторые, например, Саббатай Гакоген Рапопорт, об этих фактах не говорят вовсе.
Ганновер и Мейер из Щебржешина отделываются одним упоминанием[136]; автор «Плача» также чрезвычайно лаконичен: говоря о разгроме Погребища и Прилук, он отмечает: «многие изменили своей вере»[137]. Но зато все хронисты становятся значительно красноречивее, когда рассказывают о последовавшем после победы польского панства возвращении в иудейство крестившихся[138].
Автор Tit hajawan[139] не поставил себе никаких далеко идущих историографических или литературных задач; он с протокольной сухостью фиксировал факты. И он в нескольких местах после упоминания местности вместо привычного «убито столько-то душ евреев» отмечает «крестились»[140]. Но одна запись в этой хронике привлекает особое внимание. При упоминании местности «Петровы ворота»[141] записано: «Было там много евреев. Часть их отправилась на войну[142], часть же крестилась»[143]. И невольно возникает мысль, не является ли эта лапидарная запись глухим отголоском острой внутренней борьбы, расколовшей еврейское население поселения на два лагеря: на врагов и на союзников восстания. А о скольких аналогичных фактах до нас не дошло никаких сведений… Это все, что может быть извлечено из еврейских хроник по интересующему нас вопросу. Мы не находим у них ни одного прямого указания. Но надо полагать, что наши хронисты знали об этом значительно больше, чем сочли нужным поведать.
Из предшествующих замечаний видно, что мы далеки от утверждения о сколько-нибудь массовом переходе еврейских социальных низов на сторону повстанцев. Но такое явление, частично засвидетельствованное другими источниками, в каких-то ограниченных масштабах бесспорно имело место. Установление истинных масштабов этого явления — одна из интереснейших очередных проблем, стоящих перед исследователями истории крестьянской войны на Украине. Об этом явлении не могли не знать еврейские хронисты. Но их молчание, конечно, не случайно. Оно достаточно красноречиво и определилось их политико-идеологическими установками.
Страшные по своей неожиданности и трагические по своим последствиям события крестьянской войны на Украине эксплуататорскими классами еврейства самым широким образом используются для укрепления идеологии национально-религиозного единства — этого основного средства их духовного господства над массами. И умный и наблюдательный мистик Ганновер, велеречивый обыватель Мейер из Щебржешина, сентиментальный автор «Плача», строгий охранитель традиций Саббатай Гакоген Рапопорт, многочисленные сочинители поминальных молитв — все они полностью подчиняют этой задаче свое изложение и расценивают свои произведения в первую очередь с точки зрения их соответствующего воспитательного значения.
Гравюра из «Плача», посвященного бедствиям, перенесенным евр. населением Украины во время крестьянской войны.
(Из Бодлеанской библиотеки в Оксфорде)
Эти «внутренне-еврейские» тенденции хронистов обнаруживаются с такой отчетливостью даже при самом беглом просмотре текстов, что мы здесь считаем необходимым ограничиться только немногими замечаниями.
Показывая на опыте событий все значение еврейской солидарности, хронисты (в первую очередь Ганновер) оказываются особенно многословными. Подчеркивание общности интересов всего еврейства оказывается для хронистов тем более существенной задачей, что они, как мы знаем, замечали наличие различных социальных прослоек в еврейском населении Украины, Белоруссии, Польши. Кагальные (общинные) организации и сейм («ваад четырех стран») как верховная организация автономного польско-украинского еврейства — эти органы классового господства социальной верхушки еврейского общества — в годы описываемой войны предпринимают ряд чрезвычайных мероприятий, долженствующих продемонстрировать все жизненное значение еврейской национальной солидарности. Установление покаяния, назначение дней общественного поста, сбор и ассигнование немалых средств на выкуп пленных (у татар) и на оказание помощи погромленным, беженцам и т. д. — все это были духовные и материальные средства укрепления позиций общинных организаций, реальной власти которых грозит сейчас, в годы революционного подъема, явная опасность.
В этой связи нужно вспомнить одну очень любопытную строфу, которую мы встречаем в написанном на идиш «Плаче», посвященном бедствиям, перенесенным еврейским населением Литвы во время похода московских войск 1656[144]. («Плач» этот как исторический источник лишен почти всякого значения.) «Что было, — спрашивает автор „Плача“ — причиной ниспосланных бедствий? Это то, что богатый не приходил на помощь бедняку»[145]. В этом заявлении нельзя не услышать приглушенного голоса социальных низов еврейского населения. Не случайно мы эту строфу встречаем в «Плаче», напечатанном на идиш, рассчитанном на женщин, которые не знали древнееврейского языка, языка литературы и культа (начинается «Плач» — «Вы, милые женщины»). Хотя здесь звучит не голос социального протеста, а обращение к благотворительности богачей, интересно, что этот призыв остался неподхваченным. Ни у одного из хронистов мы не встретим и намека на упрек по адресу богачей. Наоборот, все они очень подробно говорят о «подвигах благотворения», проявленных имущими слоями еврейского населения.
Неудивительно поэтому, что хронисты оказываются панегирическими истолкователями и популяризаторами всей этой деятельности общинных организаций и уделяют особое внимание прославлению «благочестивых» и «мудрых» постановлений «ваада», кагалов, раввинских авторитетов. Особо задерживаются хронисты на постановлениях, носящих на себе явный отпечаток социального маневра и долженствовавших быть воспринятыми широкими массами еврейского населения как доказательство проявленной по отношению к нему заботы со стороны «пастырей» еврейства. Так, Ганновер и Мейер из Щебржешина подробно рассказывают о существенных облегчениях, внесенных в практику об «агунах», т. е. о женщинах, смерть мужей которых не может быть точно засвидетельствована. Если строго придерживаться норм талмудически-раввинского права, эти женщины оказались бы осужденными на вечное вдовство[146]. Много говорят хронисты об актах благотворительности. Острый социально-демагогический привкус этой филантропии особенно сильно чувствуется в следующем очень любопытном эпизоде, рассказанном Ганновером.
Когда армия повстанцев подходила к Люблину, сообщает хронист, «более почтенные жители-евреи уехали из города за реку Вислу и оставили в городе несколько сот хозяев из бедноты, передав им большие средства для благотворения среди бедняков и особенно среди беженцев из разных мест»[147].
Но интересно, что некоторые очень знаменательные постановления ваада не находят никакого отражения в хрониках.
Так, например, «литовский ваад» принял в 1650 г. постановление, в котором писалось:
«В эти тяжкие времена все видели, какие великие злоключения и напасти и сколь многие горькие страдания обрушились в годину жестоких гонений на весь дом израилев… многие десятки тысяч евреев были убиты (бог мести да отомстит за кровь их, пролитую, как вода…). Поэтому всякий… да преисполнится печалью и соблюдает траур по случаю пережитых тяжких бедствий».
В ознаменование траура под угрозой проклятия («херема») было запрещено носить «адамашковое», атласное, «тобинковое» или шитое золотом платье. Соболий, лисий и куний меха запрещалось употреблять, кроме как для «женской шубы для ношения по субботам и праздникам». Запрещалось «нашивать золотые и серебряные галуны», украшать себя «золотыми цепочками и ожерельями из жемчуга» и т. д.[148]. Если бы речь шла только об ознаменовании траура, у хронистов, несомненно, нашлось бы место для упоминания об этом постановлении. Но для более или менее проницательных современников было ясно, что вся эта мелочная регламентация траура преследовала не столько ритуально-поминальные задачи, сколько имела целью всячески ограничить демонстрацию богатства верхушечных слоев еврейского населения, ограждая их этим от «зависти» «иноверных». Что «траур» выполнял, главным образом, эту задачу, видно, например, из такого замечания в постановлении: «однако, всем тем, что запрещено выше по отношению к нарядам и платьям, разрешается убирать столы и постели». Значит, дома, вдали от недоброжелательных глаз, не возбранялось показывать и соболя, и золото, и драгоценности. Теперь понятно, почему это и аналогичного характера постановления хронисты не считали необходимым вспоминать.
С исключительно интересным случаем использования конкретных исторических событий в целях укрепления авторитета кагала мы встречаемся в хронике «Врата покаяния». Хронист повествует, что в городе Бар в результате происков «доносчиков и отступников» был повешен глава общины, заключен в тюрьму раввин и была нарушена, в интересах этих доносчиков, «хазака» (предоставляемое общиной монопольное право на эксплуатацию какого-нибудь объекта). «Но, — удовлетворенно сообщает хронист, — там было показано господне возмездие», а именно: во время нападения повстанцев погибли эти действовавшие в нарушение «хазаки» арендаторы, а также как будто и паны, предоставившие им эту «грешную» аренду и так жестоко расправившиеся с общинными заправилами. В хронике этот эпизод изложен нарочито туманно, полунамеками, которые сейчас не полностью могут быть вскрыты[149].
Хронисты явились апологетами еврейской солидарности не только в масштабе своей страны. Сейчас обстоятельства сложились так, что хронисты на своей личной судьбе почувствовали все реальное значение прославляемого «братства» еврейства всех стран «рассеяния». Десятки тысяч украинских евреев нашли спасение в Германии, Турции, Италии, Голландии и других странах. На чужбину попали и сами авторы хроник и они, так же как тысячи их земляков, должны были прибегнуть к помощи зарубежных «братьев», вкусить от горького хлеба благотворителей. Следует напомнить, что хроники, написанные и напечатанные далеко за рубежом Украины и Белоруссии[150], должны были служить главным образом целям информации зажиточных слоев еврейского населения тех стран, где нашли свое прибежище беженцы, о бедствиях, перенесенных украинским еврейством.
Прославляя подвиги благочестия общин Турции, восхваляя широкую благотворительность «святой общины венценосного Рима, славного и справедливого Ливорно, блистательной Венеции», поведав, что, «где бы ни пролегал путь спасшихся от меча врага — как то: в Моравии, Австрии, Богемии, Германии, Италии, — они всюду встречали милосердный прием со стороны наших братьев — тамошних евреев»[151], хронисты не столько отдавали долг чувству благодарности, сколько стремились возможно усилить приток пожертвований в пользу эмигрантов из Украины.
Собственно говоря, эту же цель преследовал специальный и несколько выпадающий из изложения раздел в хронике Ганновера. В конце своей хроники Ганновер помещает несколько страниц[152], посвященных описанию «обычаев Польской страны, покоящихся на благочестии, справедливости и правде». Описание ведется, как об этом был предварен читатель, многоречивым заглавным листом, «по шести столпам». «Столпы» эти следующие: 1) «Столп изучения закона» (торы); 2) «Столп богослужения»; 3) «Столп благотворительности»; 4) «Столп правосудия»; 5) «Столп правды» и 6) «Столп миролюбия». Это «описание» почти полностью лишено значения исторического источника. Оно ведет идеализированную, прикрашенную и исполненную такой безудержной апологетики картину, что эти страницы правильнее было бы рассматривать, как нарисованную фантазией Ганновера картину страны идеальных еврейских обычаев (нечто вроде еврейской утопии[153]. Общество, о котором повествует хронист, перенесено его мыслью в мир «чисто духовных ценностей». О «низменной материи» на этих страницах совершенно не говорится. Уделив почти все свое внимание проблеме постановки образования (первому «столпу» посвящено почти столько места, сколько остальным пяти вместе) и благотворительности, наблюдательный Ганновер, используя кое-какой реальный материал о порядках, существовавших в современном ему польско-украинском еврейском обществе, по существу излагает свои педагогические и общественные идеалы. Мы не задерживаемся здесь на рассмотрении этих по-своему интересных страниц, так как это лежит вне пределов нашей темы, а классовое лицо Ганновера вскрывается с достаточной отчетливостью на историческом материале хроник.
Но нас занимает сейчас, главным образом, другое. Нетрудно понять специальное целевое назначение этого экскурса. Он должен был высоко поднять престиж беженцев и этим самым еще значительнее усилить приток пожертвований. Не случайно поэтому, так подробно и конкретно повествует Ганновер о различных формах благотворения, существовавших у евреев Польши. Это, по существу, программа благотворительной деятельности, которую хронист в такой деликатной полузавуалированной форме предлагает богатым евреям Германии, Голландии, Турции, Италии и других стран[154].
Всяческое прославление необыкновенной учености «польских раввинов и рош-гаиешив» (руководителей «духовных академий»), которому Ганновер посвящает в том же экскурсе не один абзац, непосредственно отвечало интересам той группы беженцев, с которыми Ганновер был связан самым тесным образом. Эта тема интересует его и в чисто профессиональном плане. Многочисленные представители клира жадно ищут (и, как известно, массами получают) приглашения на занятие всяческих духовных должностей на местах своего нового местожительства.
Если хронистами всячески культивируется тема «еврейской солидарности», им необходимо, конечно, показать и «общееврейское» (или, как принято было выражаться в националистических кругах, «вечноеврейское») в самых бедствиях.
Хронисты, как мы помним из предшествующего изложения, с достаточной иногда ясностью ощущали социальную подоплеку событий. Они, как было показано, были очень далеки от понимания развернувшейся перед ними жестокой борьбы (взятой в целом), как «войны за веру». Не вполне скрыта от их глаз была и социальная расчлененность еврейского общества, а у Ганновера мы встречаемся с замечаниями, показывающими, как близко он подошел к правильному пониманию социальных причин войны.
Но несмотря на все это, впадая зачастую в прямое противоречие со своими собственными высказываниями, еврейские хронисты, все в равной мере, свои описания «еврейских бедствий» выдерживают в строжайшем соответствии со стандартом повествования о «гибели за веру» (или, по их специальной терминологии, «за святость имени»), сложившимся в националистически-клерикальной еврейской летописной традиции. Это противоречие легко объясняется классовой природой хронистов. Всей впитанной ими культурой и своим классово и национально ограниченным сознанием они были подготовлены к осмысливанию событий в «вечно-еврейском» национально-религиозном аспекте. Только такая трактовка делала возможной использование всех этих жесточайших бедствий для укрепления и пропаганды еврейского религиозно-национального единства.
Задачи хронистов (стало быть, и социальной верхушки украинско-белорусского еврейства) максимально были облегчены тем обстоятельством, что по сложившимся условиям переход на сторону восставших был сопряжен с актом крещения. Как уже отмечалось, хронисты неохотно и скупо, явно скрывая многое, рассказывают о случаях «вероотступничества». Но с тем большим пафосом многословно и со многими особо поучительными, с их точки зрения, подробностями хронисты повествуют о героической «твердости в вере» и засвидетельствованной десятками тысяч трупов жертвенной готовности «покласть свои выи на заклание». И есть хроники, которые почти полностью посвящены описанию такого «мученичества за веру». Это относится к таким произведениям, как уже упомянутые выше «Врата покаяния» и особенно к остававшейся до недавнего времени неизвестной хронике «Zaar bath rabim»[155]. Из этих хроник только первая представляет в некоторой части исторический интерес, вторая же является явной компиляцией. В них характерно подробнейшее описание всех ужасов, сопровождавших разгром еврейских общин, еще ярче оттеняющее проявленную «твердость в вере» и отсутствие в этих хрониках упоминания о случаях крещения.
Излагая историю бедствий, хронисты традиционно начинают с Немирова и Тульчина. Это были первые крупные общины, подвергшиеся разгрому. И память о многочисленных жертвах, погибших «за святость имени» в этих городах, запечатлелась особенно сильно. Ко дню разгрома Немирова был приурочен и ежегодный поминальный пост в память «бедствий 5408 г.»[156]. Естественно поэтому, что о событиях в Немирове и Тульчине хронисты повествуют особенно подробно. Описанию разгрома других общин они уделяют значительно меньше внимания.
Так, вспоминая Гомель, Ганновер ограничился таким лапидарным замечанием: «в св. общине Гомеля были убиты неисчислимые тысячи евреев за святость имени, а оттуда казаки направились и т. д.»[157]. Но вот в хронике Саббатая Гакогена наиболее подробно как раз повествуется о «бедствиях» Гомеля[158]. Очевидно здесь мы встречаемся с ярким выражением «местного патриотизма» хронистов, происходящих из Польши и особенно из Белоруссии, стремящихся — в противовес «украинцу» Ганноверу — наделить достаточным ореолом мученичества и «своих» земляков; однако если мы сравним рассказ Ганновера о Тульчине и Саббатая Гакогена о Гомеле, то увидим, что они составлены по совершенно одной и той же стандартной схеме, а именно:
Схема рассказа Ганновера о бедствиях Тульчина. | Схема рассказа Саббатая Гакогена о бедствиях Гомеля. |
---|---|
1. Описание событий, сопровождавших захват повстанцами Тульчина. | 1. То же о Гомеле. |
2. Речь раввина, призывающего народ быть твердым в вере. | 2. См. п. 3 в схеме Ганновера. |
3. Приход посланца от казаков и его речь, призывающая евреев креститься. | 3. См. п. 2 в схеме Ганновера. |
4. Отказ евреев от крещения и их добровольная отдача себя на «заклание во славу имени». | 4. То же. |
Это сопоставление достаточно убедительно, надо думать, демонстрирует тождественность методов литературно-идеологической обработки хронистами исторических фактов…
Подчинив все свое изложение задачам укрепления идеологии национально-религиозного единства еврейства, хронисты уделяют меньшее внимание задачам чисто религиозной пропаганды. Так, Ганновер на ряде примеров «доказывает», что только покаяние и божья милость спасли еврейское население Львова и Люблина от гибели[159]. Очень много религиозно-моральных ламентаций мы встречаем в «Плаче». Автор его начинает свое произведение следующим характерным абзацем: «Каждый, кто прочтет этот „Плач“, испытает потребность в раскаянии, молитве и благотворении. И господь перестанет посылать бедствия на Украину, Литву и Моравию»[160].
Такого рода заключительной формулой традиционно заканчиваются еврейские исторические памятники, повествующие о «бедствиях».
Особенно целеустремленным в своих религиозно-моралистических тенденциях является автор «Послания». Принадлежавший сам к крупнейшим представителям раввинской иерархии, он особенно подчеркивает религиозное мужество раввинов, вкладывает в уста «духовных пастырей» длинные речи, исполненные религиозной апологетики, и т. д.[161].
«Внутренне-еврейские» тенденции хронистов проявлены, таким образом, очень отчетливо. В основном они сводятся к апологии национально-религиозного единства еврейства, этого главного средства духовного господства эксплуататорской верхушки еврейского населения над широкими массами. Этой задаче хронисты полностью подчиняют свое изложение. Расценивая свои произведения в первую очередь с точки зрения их воспитательного значения, хронисты подвергают фактический материал нужному отбору и необходимой литературной обработке.