Несмотря на частичные успехи, достигнутые, как мы видели, австрийской и действовавшей с ней заодно германской дипломатией в течение первой балканской войны, уже тогда, т. е. весной 1913 г., империалистические круги как Австрии, так и Германии обнаруживали глубокое недовольство и раздражение. Все-таки от европейской Турции остался почти один Константинополь, а Турция ведь рассматривалась как оплот для будущего экономического внедрения германской промышленности на всем Ближнем Востоке; все-таки Сербия выходила из войны очень увеличенной и окрепшей, а Сербия вела открыто враждебную политику против Австрии. Но вторая балканская война окончательно наносила тяжелый удар главным расчетам австро-германской политики. Правда, Турция отвоевала Адрианополь и почти всю Фракию, но зато Сербия усилилась в такой значительной степени, как она и не мечтала сама, а Болгария была урезана, потеряла значительную часть своих новых приобретений, и, кроме того, выступление Румынии и территориальные приобретения Румынии за счет Болгарии делали Болгарию непримиримым врагом Румынии, а Румынию это обстоятельство отрывало от Австрии и Германии и бросало в объятия Антанты.
Общий результат был (и, главное, казался) германским правящим классам так же, как и австрийским, серьезнейшей политической неудачей.
И вот, началось (или, точнее, оживилось, ибо оно и раньше — уже с 1906 г. — сильно практиковалось) подведение старых и новых итогов в германской прессе. Внешним поводом для этого был исполнившийся в 1913 г. двадцатипятилетний юбилей правления Вильгельма II. Конечно, не внутренняя, а внешняя политика интересовала в 1913 г. — да и раньше — германскую буржуазию в ее разнообразных слоях, и внешняя, а не внутренняя политика озабочивала также социал-демократию. В социал-демократических руководящих кругах прекрасно понимали, что дело близится к вооруженному столкновению Германии с Антантой, и было ясно только одно: главная масса рабочих, если не весь рабочий класс целиком, пойдет на войну безусловно, и социал-демократия не только его не удержит, но будет еще, пожалуй, поощрять. Итоги же пока пройденному пути, поскольку дело касалось внешней политики, подводились, хотя и с подчеркиванием содеянных ошибок, но и с упоминанием — в общем сочувственным — некоторых колониальных приобретений. Левая оппозиция в партии судила иначе, но ее принято было тогда считать еще много слабее, чем она на самом деле была.
Что же касается прессы буржуазной, то здесь картина получалась вполне отчетливая. И именно в прессе, связанной с крупной промышленностью, с земледельческими интересами, с крупным биржевым и банковым капиталом, в прессе разнообразных консервативных, патриотических, национал-либеральных оттенков наряду с горделивым указанием на блестящее процветание страны оценка внешней политики варьировалась в тонах, но была единой по существу: неспособность дипломатии, отсутствие ясных целей, нерешительность и как результат — почти сплошная неудача. На все лады говорилось о провале всей мароккской политики, начиная с путешествия Вильгельма в Танжер в 1905 г. и кончая Агадиром и соглашением с Францией насчет Марокко в 1911 г.; указывалось, что мароккское дело есть лишь пример того, до какой степени нельзя уж теперь, при существовании Антанты, ждать приобретения каких-либо заморских колоний. С другой стороны, подчеркивалось, что и в другом своем устремлении — на Ближний Восток, в Багдад — германская экономическая и общая политика натолкнулась на серьезные препятствия, созданные двумя балканскими войнами. Касались, наконец, того двусмысленного положения, которое занимает в Тройственном союзе Италия, готовая перейти на сторону Антанты, допускающая в своей прессе яростную кампанию против Австрии, да еще по такому жгучему вопросу, как Триестская и Триентская области Австрии, населенные итальянцами («Italia irredenta» — неискупленная, т. е. еще пока не освобожденная Италия, — так назывались в итальянской прессе эти провинции). Шаткости Тройственного союза противопоставлялась крепость Антанты, которую ничто не могло не только разрушить, но даже поколебать.
Из всей этой критики делались опаснейшие выводы: «Мы сильны, но император боязлив и нерешителен; мы приносим ежегодно огромные жертвы на армию и флот, у нас процветающая промышленность, совершенная государственная и экономическая организация, способная во мгновение ока милитаризовать всю страну, и все эти силы и возможности остаются без употребления, и мы уступаем всем: и «вырождающейся», раздираемой партиями Франции, и не сегодня-завтра готовой загореться революционным пламенем России, и Англии, которая не знает, как справиться с Ирландией». Таковы были основные мысли критиков. Но если император не на месте, то пусть уступит свое место достойнейшему. Этот вывод был сделан. Не говоря уже о демонстративных восторгах по поводу каждой воинственной выходки кронпринца, не говоря о статьях в ежедневной прессе (весьма показательных), представители империалистской мысли как раз в 1913 г. и в самом начале 1914 г. решили как бы окончательно уточнить и популяризовать это противопоставление: «миролюбивого», способного только на воинственное пустословие, но на деле нерешительного и уступчивого императора молодому, сильному, «свежему», храброму кронпринцу. Одна за другой вышли две книги Пауля Лимана: «Der Kaiser» в 1913 г. и «Der Kronprinz» весной 1914 г. В первой книге 435 страниц, во второй — 295, и, однако, обе были широко распространены, имели громадный успех, цитировались, реферировались, стали очень ярким и заметным явлением на книжном рынке в Германии перед войной.
Трудно себе представить более уничтожающую критику Вильгельма и более восторженную хвалу кронпринцу, чем эти две книги. А точка зрения в обеих книгах одна: выступить на бой! (Losschlagen!). Не терять попусту времени! Только война может дать Германии все нужное ей. Вот мораль этих книг и им подобных. Это ничего не значит, что одновременно по случаю юбилея вышло и несколько других книг, полных самой византийской, царедворческой лести по адресу Вильгельма. Обмануться ни он, ни кто другой не мог: императором были недовольны. Хвастливых и угрожающих речей и жестов оказывалось мало, — от него требовали соответственных поступков. Иначе могло повториться нечто худшее, чем то, что было в 1908 г. по поводу неудачной беседы с представителем «Daily Telegraph».
А тут как раз произошел особый, очень громкий инцидент, зловещим светом озаривший истинный смысл всей этой империалистской оппозиции и ее вероятные последствия. Инцидент-произошел в «имперской области», т. е. в Эльзас-Лотарингии, которая вообще являлась именно с точки зрения внешней политики открытой раной. С самого Франкфуртского мира 1871 г., когда отнятые у Франции провинции были включены в состав Германской империи, германское правительство не знало, как их устроить. Включить их в Пруссию было невозможно из-за неудовольствия Баварии и других южногерманских, близких к Эльзас-Лотарингии государств. Поделить между Пруссией и Баварией (такой план тоже был и долго держался) также оказалось практически сопряженным с большими трудностями. Сделать их особым государством Германии (вроде Баварии, Бадена, Вюртемберга, Саксонии и т. д.) ни за что не хотели германские националисты, боявшиеся, что если дать Эльзас-Лотарингии такую степень самостоятельности, то это разовьет опасный сепаратизм. На это решение все-таки Германская империя пошла, но с опозданием на 47 лет, именно — в октябре 1918 г., когда уже военный разгром Германии явно обозначился и когда оставалось несколько недель до ее капитуляции и до входа французской армии в Мец и в Страсбург. Таким образом, Эльзас-Лотарингия и прожила почти все время существования Германской империи на положении завоеванной страны, управляемой волей имперского наместника. И только в 1911 г. была сделана попытка снабдить Эльзас-Лотарингию некоторой степенью самоуправления. По этой «конституции» было дано право выборов в созданный тогда же местный ландтаг, которому были предоставлены дела внутреннего благоустройства. Конечно, фактическая власть и реальная сила оставались всецело в руках назначаемого императором наместника, а еще точнее — в руках военных властей тех корпусов, которые были расположены в этой пограничной области.
Собственно, в Эльзас-Лотарингии не было тех пламенных чувств но отношению к Франции, о которых так настойчиво всегда писали во французской прессе; это была больше иллюзия или французская патриотическая «ложь во спасение», хотя существования известных симпатий к Франции отрицать было нельзя, и эти симпатии больше всего подогревались нелепой немецкой имперской политикой относительно Эльзас-Лотарингии. Эта политика состояла то в грубейших притеснениях, то в попытках задабривания. Собственно, не было ни одного класса населения в Эльзас-Лотарингии, который определенно стремился бы к присоединению к Франции. Рабочий класс ни малейших сепаратистских наклонностей не проявлял; крупная торговая буржуазия и финансовый мир тесными узами связались германским внутренним рынком и с германскими биржами; только в части промышленной буржуазии заметно проявлялось сожаление об утраченном богатом французском рынке и о громадных возможностях, связанных с колоссальной колониальной империей Франции. Не забудем, что в могущественно индустриализованной Германии Эльзас-Лотарингия была лишь одной из промышленных провинций, а если бы она была частью Франции, то там, среди немногочисленных французских промышленных округов, она стояла бы во многих отношениях на первом месте. Наконец, среди интеллигенции, среди мелкого и среднего чиновничества (не пришлого, а туземного), среди мелкой и средней торговой буржуазии, среди землевладельцев сохранились дружелюбпые чувства и теплые воспоминания о Франции. Но… и только.
Полушутя, полусерьезно в Эльзас-Лотарингии говорили, что само имперское правительство заботится больше всех о подогревании франкофильских чувств своими придирками и притеснениями. Конечно, эта политика со всеми ее неровностями диктовалась Германии тем обстоятельством, что во Франции ни разу ни один из управляющих страной кабинетов, начиная с 1871 г. и вплоть до войны 1914 г., не согласился признать окончательное и бесповоротное отделение Эльзас-Лотарингии от Франции, и германскому правительству (и народу) было хорошо известно, что Эльзас-Лотарингия является одной из главных причин, которые во всякий момент могут зажечь мировой пожар. Вот почему в зависимости от большей или меньшей степени враждебности, проявляемой французами в каждый данный период к Германии, Вильгельм II то соглашался на смягчение режима, то говорил угрожающие речи. В 1911 г. «конституция» была дана затем, чтобы привлечь этим население к империи и создать для французов моральную невозможность говорить и дальше об освобождении страдающих братьев и т. д. Но и на этот раз тон не мог быть долго выдержан. Уже в средине мая 1912 г. Вильгельм II заявил мэру г. Страсбурга, что он недоволен населением Эльзас-Лотарингии и что он уничтожит конституцию и присоединит Эльзас-Лотарингию к Пруссии. Правда, это было заявлено не в публичной речи, но все равно огласка получилась очень широкая.
Спустя полтора года разразился инцидент, имевший больше последствий. Случилось это в декабре 1913 г. Началось дело с ничтожного происшествия: лейтенант фон-Форстнер имел в г. Цаберне (в Эльзасе) столкновение с местными обывателями, которых он грубо оскорбил. На его сторону стал полковник Рейтер, который произвольно арестовал некоторых граждан и засадил их в холодную. Против Форстнера и Рейтера было возбуждено судебное преследование, которое в конце концов не привело ни к чему: оба остались безнаказанными. Был сделан запрос в рейхстаге, но как военный министр, так и канцлер Бетман-Гольвег всецело стали на сторону офицеров. Во «Франции этот эпизод принес огромную пользу той шовинистической агитации, которая там велась против Германии с особой силой со времени выборов Пуанкаре в президенты республики.
Инцидент имел также и внутреннеполитическио последствия. Наследник престола кронпринц Фридрих-Вильгельм почел долгом своим деятельно вмешаться в эту историю. Нужно сказать, что вообще на кронпринца, как уже было замечено, в эти годы германские империалисты (наиболее ярые и решительные) возлагали большие упования. Старший сын Вильгельма успел уже произнести несколько пылких воинственных речей, в которых, между прочим, восхвалял и с восторгом характеризовал войну, ратное поле, гусарские атаки и пр. К слову замечу, что впоследствии, за все время мировой войны, он никогда даже и на пушечный выстрел не приближался к полю битвы и обнаруживал всегда доведенную до самой последней крайности предусмотрительность в деле ограждения своей личности от каких бы то ни было опасностей, в чем усилия его и увенчались самым полным успехом. Конечно, эти свойства нисколько не мешали ему по мере сил разжигать шовинистические страсти перед войной и всеми способами вести дело к кровавой катастрофе.
Теперь в Голландии (куда он убежал тогда же, как и его отец, и столь же поспешно, в ноябре 1918 г.) он издает книги[51], беседует с корреспондентами газет и все не перестает доказывать, как он всегда был миролюбив. Любопытная по своим размерам способность к лицемерию и сознательной лжи с целью отклонения от себя ответственности роднит его с отцом, хоть он и состоял в некоторой якобы «оппозиции» к императору. В эти решающие годы (1912–1914) он снискал восторженную преданность со стороны пангерманской партии именно тем, что не упускал случая заявить о своей готовности обнажить меч для защиты интересов родины и т. п. Шаблонная фразеология патриотических учебников для средней школы — вот, собственно, все, чем он располагал в случаях своих публичных выступлений, но, исходя от наследника престола и в такой напряженный момент, эти звонкие и пустые фразы приобретали зловещий смысл.
После речи Ллойд-Джорджа (по мароккскому вопросу в 1911 г.) кронпринц явился в рейхстаг и тут, когда консервативный оратор воскликнул: «Теперь мы знаем, где находится наш враг!», — кронпринц демонстративно изъявил полное свое согласие и удовольствие по поводу этих слов. По поводу цабернского инцидента кронпринц тоже почел своим долгом горячо поздравить полковника Рейтера (засадившего противозаконно мирных граждан в погреб на ночь за предполагаемое оскорбление офицерского мундира) с его молодецким поступком. «Напролом!» (Immer feste drauf!) — гласила телеграмма. Консервативная и национал-либеральная пресса страстно защищала поведение военных в Цаберне и с восторгом отнеслась к словам кронпринца. «Хотя пессимизм и проник теперь глубоко в сердца и сделался господствующим настроением этих лет» (по словам восторженного-поклонника кронпринца Пауля Лимана[52]), но кронпринц сильно ободрял упавший дух крайних империалистов. Вместе с тем перед императором ставился очень щекотливый и тревожный вопрос. Сомнений быть не могло относительно того, куда клонятся эти демонстративные овации кронпринцу при каждом его публичном появлении (например, после парадов на Темпельгофе), сопровождаемые столь же демонстративным молчанием при появлении императора; куда клонятся также эти восхваления храброго кронпринца в статьях и книгах, при настойчивом подчеркивании общего будто бы уныния и общего разочарования нерешительной и слишком миролюбивой политикой императора.
Оппозиция справа была налицо; оппозиция слева — социал-демократическая — была обезврежена победой ревизионизма, общим гигантским ростом и процветанием промышленности и всеми последствиями этого роста. Не учуять опасности, подымающейся на него именно справа, Вильгельм не мог. И как всегда, он поспешил уступить, тем более что и по существу эта уступка ему недорого стоила. Ведь разница между ним и шовинистической пангерманской «оппозицией» только в том и заключалась, что он несколько медлил с осуществлением лозунгов завоевательной политики и агрессивных выступлений. Наступали времена, когда крупные капиталисты и все, что от них зависело (а от них почти все зависело), грозили поискать себе — и найти в кронпринце — более энергичного реализатора их желаний. Судя по показаниям бельгийского короля Альберта, о которых будет речь в другой связи, к концу 1913 г. Вильгельм уже окончательно свыкся с мыслью о необходимости и неизбежности войны; судя же по некоторым актам правительственной политики, эта мысль уже с начала 1913 г. все более и более укреплялась в правящих кругах.
Что касается Австро-Венгрии, то положение Габсбургской монархии после обеих балканских войн необычайно осложнилось, а вместе с тем в некоторых отношениях австрийская дипломатия стала действовать гораздо свободнее, чем прежде. Поясним это кажущееся противоречивым двойное утверждение. О трудностях много говорить не приходится: враг — Сербия — необыкновенно усилился, и в Сербии поднялась обширная и явно поддерживаемая королем Петром и правительством агитация против Австрии. Не то надеялись разжечь восстание в Боснии и Герцоговине, не то привлечь Россию к общему выступлению. На болгарский противовес рассчитывать не приходилось в той степени, как австрийская дипломатия к этому привыкла: против Болгарии, крайне ослабленной, стояли в полном вооружении не только Сербия, но и Румыния. В недрах самой Австро-Венгрии все усиливался чешский сепаратизм. Чехия — единственная составная часть Габсбургской монархии, соединявшая все преимущества высокоразвитой промышленности с великолепно оборудованным и продуктивнейшим сельским хозяйством, была экономически вполне «автономна», вполне могла обойтись без остальной империи, а потому с особой силой и раздражением требовала и автономии политической. В Венгрии протест подавленных там славян становился все слышнее, и землевладельческая аристократия, управлявшая Венгрией, все с большим трудом удерживала власть в своих руках.
Кроме того, прибавился еще один фактор, сильно ухудшивший положение Австрии (а поэтому и Германии): Италия, уже с 1911 г. нападением на Турцию показавшая нежелание считаться с интересами двух своих «союзниц», в 1913 г. еще более усиливала этот характер своей политики. В сущности еще с первых времен заключения Тройственного союза было известно, что Италия не выступит с вооруженной помощью в случае войны Австрии и Германии против такой коалиции, в которой будет принимать участие Англия. Другими словами: если Австрия и Германия будут воевать только против России и Франции (и любой еще державы, кроме Англии), Италия принимает участие в войне на стороне своих союзниц, но если на стороне Франции и России станет Англия, то Италия сохранит нейтралитет. Таким образом, чем более крепла Антанта, тем более фактически ослабевали узы, связывающие Тройственный союз. Мало того. Итальянское правительство решительно хотело утвердить свое влияние на Балканском полуострове и в Малой Азии и во время балканских войн 1912–1913 гг. сплошь и рядом действовало против Австрии. А кроме того, чем больше росла смелость антиавстрийской пропаганды в Сербии, тем больше усиливалась антиавстрийская агитация также в Италии в тех кругах («ирредентистских»), которые стремились оторвать от Австрии Триентскую и Триестскую области.
Однако параллельно с ростом всех этих затруднений в среде австрийских правителей все более и более укреплялось воззрение, представленное больше всего наследником престола — эрцгерцогом Францем-Фердинандом, венгерским министром графом Тисса и министром иностранных дел Берхтольдом. Но этому воззрению, спасти Габсбургскую державу от раздела и гибели возможно, лишь решительным ударом покончив с великодержавными замыслами Сербии, а поэтому нужно торопиться, пока это еще возможно сделать, так как время работает против Австрии. Франц-Фердинанд, угрюмый, замыкающийся в себя, подозрительно настроенный человек, не любил Вильгельма II и не доверял ему, но он знал, что Вильгельм II непременно поддержит Австрию, если Австрия затеет войну, потому что не может Германия дать разбить свою единственную союзницу и этим самым загородить себе выход на Ближний Восток, с которым германская промышленность и экспортная торговля прочно связали свою будущую судьбу, еще когда только была заложена Багдадская железная дорога. Эта-то уверенность и давала Францу-Фердинанду и Берхтольду полную свободу движений.
Произошло именно то, чего боялся Бисмарк (не раз выражавший эту боязнь)[53]: Германия оказалась в положении державы, которая фактически часто не только не диктует первые шаги своей несравненно менее сильной и зависимой союзнице, а принуждена следовать за ней. И чем больше росло недовольство в императорских кругах Германии против императора Вильгельма II за его нерешительность, тем в большую зависимость попадал Вильгельм II от Франца-Фердинанда и его советников, потому что ему бы не простили неоказания достаточно сильной поддержки «единственному другу Германии». Таковы были условия, касавшиеся вопроса о внутренней спайке частей в Тройственном союзе. Эти условия внушали живейшую тревогу тем наблюдателям, которые не желали войны и видели ясно, до какой степени балканские-события 1912–1913 гг. ее приблизили.
Посмотрим теперь, как те же балканские события отразились на соотношениях отдельных частей в Антанте. Мы увидим, что и Антанта тоже мелкими и крупными дипломатическими провокациями сгущала в эти последние предвоенные годы политическую атмосферу в Европе.
Уже с самого начала нападений, которым подвергалась Турция, т. е. с 1911 г., когда итальянцы начали завоевание Триполитании и Киренаики, движущей силой Антанты постепенно делалась не Англия, как было до сих пор, но Россия. Дело было не в том, что еще в 1910 г. скончался английский король Эдуард VII, главный вдохновитель и руководитель Антанты, и не в том, что в 1911–1912 гг. английский либеральный кабинет был поглощен острыми вопросами внутренней политики, о которых уже раньше шла речь (осуществлением уже прошедших социальных реформ, бюджетными делами), а в 1912–1913 гг. — резко обострившимися ирландскими осложнениями.
Все это имело свое значение, но главное было в другом. В самом построении и внутренней природе Антанты заключено было некоторое противоречие. Эдуард VII создавал ее, а сэр Эдуард Грей (после смерти короля) поддерживал ее сначала как силу, так сказать, охранительную, стремящуюся по своим заданиям держать Германию в твердо очерченных рамках и не давать ей возможности нарушить установившееся положение ни в Европе, ни на остальном земном шаре. Это не значит, что Антанта раз навсегда отказалась от мысли при удобном случае и в свое время первой броситься на Германию, чтобы сломить ее экономическую и политическую силу. Но именно при том случае, который будет удобен, и в то время, которое должно, было наступить далеко не сейчас. А пока — ждать и подстерегать Германию на ошибках и опасных шагах. Это обстоятельство ставило Германию, конечно, в крайне деликатное и трудное положение: ведь соединенные силы Антанты были так колоссальны, ее материальные возможности так безграничны, у нее вследствие ее могущества и огромности оказывалась такая притягательная сила, что самым фактом своего длительного существования Антанта отнимала у Германии возможных союзников в предстоящей борьбе — Италию и Румынию, а главное — время работало в пользу Антанты, а не в пользу Германии. Время даст возможность Англии преодолеть все трудности внутренней политики, умиротворить Ирландию, создать сухопутную армию; время позволит России закончить реорганизацию и перевооружение к 1917 г. (как намечалось в 1911–1912 гг.), время облегчит Франции полное проведение реформы артиллерии, осуществление всеобщей воинской повинности в ее колоссальных колониях. И тогда Антанта раздавит Германию без всяких сомнений. Единственный настоящий союзник Германии — Австрия — тоже со временем лишится Чехии; может быть, отпадут от нее и еще кой-какие части.
Короче говоря, противоречие, присущее Антанте, заключалось в том, что она была слишком сильна и что выжидание было для нее слишком выгодно, чтобы ее политика могла быть только «оборонительной». Мысль о необходимости «предупредительной войны», впервые занимавшая германские военные круги еще в самом начале 90-х годов, когда был заключен франко-русский союз, опять всплыла в германской прессе и на этот раз с гораздо большей силой, чем прежде. Но противоречие в Антанте стало проявляться и в другом — в политике ее составных частей. Англии казалось выгодным ждать и готовиться, а некоторым руководителям русской и отчасти — в гораздо меньшей степени — французской политики, поскольку она подчинялась русскому давлению, иногда начинало казаться более целесообразным пожать непосредственно плоды и воспользоваться без особых отлагательств преимуществами могущества Антанты.
Наиболее деятельным и беспокойным дипломатом Антанты был в эту пору Извольский, бывший в 1906–1910 гг. министром иностранных дел Российской империи, а с 1911 г. русским послом в Париже. Настойчивый, энергичный, очень преданный своей идее, он совсем подавлял собой министра иностранных дел Сазонова; влияние же его было тем губительнее, что идея была основана на неправильных расчетах. Идея заключалась в том, будто Россия может и должна воспользоваться неповторяемой комбинацией, когда Англия — ее друг, чтобы, наконец, прорваться на Балканский полуостров, опрокинув сопротивление Австрии, а если понадобится, то и Германии. Расчет был неправилен прежде всего потому, что вогнанную внутрь революцию 1905 г. Извольский (и вся его школа) приняли за конец потрясений, III Думу — за начало нормально развивающегося конституционного строя, аграрную реформу 9 ноября 1906 г. — за разрешение аграрного вопроса, эру Сухомлинова — за преобразование армии, проглядев за этими фантомами все страшные реальности и решив, что Россия способна выдержать и победить в столкновении с обоими центральными империями.
Неудача, постигшая Извольского в 1908–1909 гг., в годину аннексии Боснии и Герцоговины, показала ему, что на пути активной русской политики на Ближнем Востоке находятся огромные трудности, но нисколько не изменила основной линии его поведения. Когда в 1911 г. он попал в качестве русского посла в Париж, он стал немедленно стремиться к руководящей роли в Антанте. Случаю угодно было устроить так, что первые шаги Извольского в Париже делались тогда, когда весь мир находился еще под впечатлением агадирского инцидента и его финала. Германия выступила с угрозой против Франции, но достаточно было окрика Ллойд-Джорджа, — и она сейчас же испугалась и отступила. Извольский слишком поверил воплям германской империалистской прессы, сравнивавшей это унижение Германии с разгромом Пруссии при Иене Наполеоном I. «Нет слов для этой Иены германской политики! Закрой свое лицо, Германия, перед этой страницей твоей истории! (Verhulle dein Antlitz, Germania, vor diesem Blalt deiner Cieschichte!)», — писали немецкие «патриоты» после франко-германского соглашения, и многие (в том числе Извольский) приняли это за чистую монету, т. е. за признание бессилия, а не за искусственное раздразнивание и подстрекательство к борьбе (как было на самом деле). И вот, мысль о дерзаниях, о смелой энергичной политике на Балканах и в Малой Азии окончательно овладевает Извольским.
Задержек в Петербурге не было почти никаких. Правда, Коковцов, первый министр в 1911–1913 гг., министр финансов в предыдущие годы, был противником всякой политики авантюр, Сазонов (поскольку он противился изредка Извольскому) тоже старался иной раз не забывать об осторожности, но в общем Извольский не наталкивался на серьезные затруднения. Загладить стыд маньчжурских поражений, вознаградить себя на Ближнем Востоке, дать русской промышленности и торговле новые рынки и просто захватить новые земли — все это казалось заманчивым. А кроме того, действовало тут то же самое роковое заблуждение, основанное на глубочайшем непонимании свойств дипломатической борьбы, как и в декабре 1903 и январе 1904 г.: «Я возьму Корею, но войны не будет, потому что я не хочу войны» (это отмечено Витте в его мемуарах). Точь-в-точь эта же аберрация повторилась в русской политике 1912–1914 гг.: «Я буду делать то, что мне представляется нужным на Балканах и в Малой Азии, но войны не будет, потому что я ее не хочу».
Правда, на этот раз осторожности нужно было проявлять больше, но и на этот раз успокоительное соображение, что «войны не будет, пока я не захочу», действовало в полной мере. Но дело в том, что в 1903 г. Япония в самом деле не хотела войны, а в 1913 г. в Германии могущественнейшие классы не боялись войны, часть гражданских сановников и некоторые военные хотели войны, кронпринц не боялся войны, Мольтке хотел войны, а Вильгельм II переставал колебаться. А все действия Антанты, особенно завоевание Марокко, раздражали и оскорбляли Германию. При этих условиях беспокойная энергия Извольского, полагавшего, что после Агадира нечего особенно стесняться с Германией, и безмятежная уверенность Николая II, убежденного, что до войны дело все равно не дойдет, так как он, в самом деле, войны не желает, должны были привести к ряду опаснейших осложнений.
Казалось, была сила, которая могла бы остановить Извольского. Он находился в Париже, без Франции и ее поддержки он действовать не мог; даже на Петербург, на свое начальство и на императора Николая II он влиял, выдвигая французов. Между тем французские правители долгое время обнаруживали большую сдержанность и осторожность. Что же происходило в Париже в 1912–1913 гг.?
У нас есть теперь некоторые материалы, позволяющие составить себе общее представление о том, что происходило за кулисами французской и русской политики в последние годы перед войной. На первом месте тут нужно поставить «Материалы по истории франко-русских отношений за 1910–1914 гг.», сборник секретных дипломатических документов российского министерства иностранных дел, опубликованный в Москве в 1922 г., огромный том в 720 страниц, без которого отныне ни один историк, сколько нибудь достойный этого наименования, не вправе говорить о Европе перед войной 1914 г, (хотя издана эта книга довольно небрежно): это — вся переписка Извольского с Петербургом по всем коренным вопросам политики Антанты. Кое-что дают и цитируемые ниже четыре тома мемуаров Пуанкаре, которыми нужно пользоваться с осторожностью. Затем нужно назвать изданные в 1925 г. в Париже бумаги французского посла в Петербурге (с 14 июня 1912 г. по 20 февраля 1913 г.) Жоржа Луи[54]. Эти бумаги опубликованы журналистом Эрнестом Жюдэ, которому бумаги были отданы для издания вдовой Луи (Judеt Е. Georges Louis, Paris, 1925[55]). Основываясь на этих источниках и привлекая некоторые другие (которые, однако, все являются несравненно менее ценными), постараемся определить сущность того, что происходило в Париже в 1911–1914 гг. в области внешней политики и, в частности, в кругу вопросов, связанных с франко-русским союзом.
Напомним прежде всего о внутреннеполитическом положении Франции в этот момент. Выборы 1910 г. дали большинство левобуржуазным течениям (радикалов и радикалов-социалистов было избрано в палату 252, примыкающих к ним «независимых социалистов» — 30, левых республиканцев — 93); правые партии и правый центр получили: консерваторы — 71 место, националисты — 17, прогрессисты — 60; наконец, объединенная социалистическая партия — 74 места. Правительственная власть в эти годы (1910–1914) находилась поэтому в руках министерств, которые в общем очень мало отличались друг от друга в области всех вопросов внутренней политики: собственно, главная разница в оттенках между ними заключалась тут в том, что одни (бывшие левее) говорили о радикальном подоходном налоге и других соответственных финансовых реформах, а другие об этом не говорили (или меньше говорили); ни те, ни другие никаких этих реформ не осуществляли. Да и не внутренняя политика стояла на первом плане. Внешняя же политика этих последних предвоенных министерств была неодинаковой. Некоторые из них больше отражали в этом смысле стремления колониальной партии, крупных финансистов (игравших во Франции ту же огромную роль в делах внешней политики, как в Германии крупные промышленники); другие были в большей степени выразителями мнений средней и мелкой буржуазии, настроенной осторожно и более миролюбиво. Но первое течение было сильнее, организованнее и с каждым годом брало верх; средств влияния и нужных ходов у него оказывалось в распоряжении гораздо больше. Среднюю и мелкую буржуазию можно было, кроме того, всегда встревожить угрозой распадения Антанты, концом дружбы с Россией; да и разбирались во внешней политике эти классы довольно смутно. Пресса, которую они читали и которая изо дня в день внушала им внешнеполитические воззрения, издавалась крупным финансовым капиталом и для нужд и целей крупного капитала. Вот почему, когда мы говорим о неодинаковости внешней политики французских кабинетов, управлявших страной в 1910–1914 гг., то имеем в виду больше оттенки, чем коренные отличия.
С 1909 г. во главе правительства стоял Бриан; после выборов он произвел некоторые видоизменения в своем кабинете (3 ноября 1910 г.) и продолжал править до 27 февраля 1911 г. После него управлял левее стоявший кабинет Мониса, и — тоже левее Бриана стоявший — кабинет Кайо (с 23 июня 1911 г.). 10 января 1912 г. Кайо ушел от власти. Против него поднялась уже тогда сильная оппозиция со стороны крупного капитала, боявшегося слишком радикальных мер в области подоходного обложения; но замечательно было то, что ему ставили на вид слишком дружественный и примирительный тон по отношению к Германии.
14 января 1912 г. сенатор Пуанкаре был призван к власти президентом республики Фальером. Ему было тогда пятьдесят два года, он давно уже был в парламенте, но до сих пор никогда не играл выдающейся роли. Он осторожно и лукаво лавировал между партиями в эпоху дела Дрейфуса и стал на сторону Дрейфуса только тогда, когда стало вполне ясно, что дрейфусары победят. Так же он вел себя и во время борьбы за отделение церкви от государства в 1903–1905 гг., и во всех вообще острых случаях. Одаренный большим и гибким умом, крайней настойчивостью и последовательностью в стремлениях к своим целям, осторожностью и предусмотрительностью и вместе с тем решительностью в критические моменты, большим хладнокровием и выдержкой, бесспорным даром слова, уменьем, где нужно, устрашением, где нужно, лаской и лестью действовать на окружающих, Пуанкаре никогда не колебался устранить своего противника, если тот обнаруживал упорство или вообще оказывался неудобен. (В этом смысле интересны появившиеся в 1925 г. воспоминания Шарля Эмбера «Chacun son tour», дающие понятие о том, каким недосягаемым «мастером» политической борьбы в случае надобности мог быть Пуанкаре.)
Он был страшный боец и выступил на арену в самый для себя благоприятный момент. Двенадцать лет подряд ему суждено было с тех пор влиять на Францию и Европу и после перерыва 1924–1925 гг. снова добиться полновластия в июле 1926 г. Что руководило этим человеком? Этот вопрос для нас, конечно, менее существенен, чем другой, — какие именно группы французского общества, какие классы нашли в нем своего представителя и выразителя своих стремлений? Во всяком случае нужно сказать, что строй его убеждений никогда не менялся сколько-нибудь заметно. Он долго ждал своего часа (не очень гонялся за портфелями)[56] и вышел на сцену только тогда, когда соотношение реальных сил в стране и парламенте сложилось в пользу представляемых им взглядов. Когда я только что отметил его осторожное лавирование между партиями и его нежеланно очень связывать себя в каком бы то ни было из острых вопросов, волновавших страну (вроде дела Дрейфуса или отделения церкви от государства), то я имел в виду не обыденный, столь часто встречающийся политический карьеризм, но нечто более сложное, в чем даже и враги не отказывали Пуанкаре.
Он всегда подчеркивал свое равнодушие к внутренней политике, ко всем вопросам внутренней политической борьбы, намеренно не хотел связывать себя вплотную ни с каким вопросом, разделявшим французское общество, поскольку этот вопрос не касался внешней политики. Конечно, он был «республиканцем», конечно, он стоял на точке зрения защиты буржуазной парламентарной республики от нападений как со стороны монархистов, так, в особенности, слева — со стороны социалистов, но как-то так выходило, что ни монархисты не питали к нему острой вражды, ни социалисты долго не видели в нем такого яростного врага, как, например, в Клемансо или в Мильеране. Они пошли на него решительным походом, когда выяснилось, куда клонится его внешняя политика, но никогда он не был ни в глазах Жореса, ни в глазах Реноделя или Леона Блюма, преемников Жореса по лидерству в социалистической партии, таким олицетворением социальной реакции или политики преследований, каким был, например, в 1906–1909 гг. или в 1917–1920 гг. Клемансо. Все партии знали, что Пуанкаре, если понадобится, пойдет навстречу любой из них так далеко, как не пойдет другой по всем вопросам внутренней политики, лишь бы ему не мешали бесконтрольно вести политику внешнюю. Вот почему, когда всесильные во Франции собственнические классы в самом широком смысле слова почувствовали себя под угрозой революционного взрыва после русской революции 1905 г. и усиления революционного синдикализма в Париже и других крупных центрах, то они выдвинули в качестве своего защитника Клемансо, а не Пуанкаре, который ни за что и не пошел бы в тот момент в первые министры, и не взял бы на себя роли «главного жандарма», «главного полицейского» (le premier flic de France), как называл с гордостью сам себя Клемансо. Этого дела, которому по существу он сочувствовал, делать своими собственными руками Пуапкаре не желал, хотя, конечно, социальный консерватизм был ему по душе. Он приберегал себя для другого момента[57].
И вот, этот момент настал, когда в январе 1912 г. его позвали в Елисейский дворец и он вышел оттуда, облеченный званием первого министра. В 1912 г. собственнические классы уже не боялись социальной революции, да и вообще осложняющаяся общеевропейская обстановка повелительно приковывала к себе взоры и заслоняла собой все. Часть собственнических классов — мелкая буржуазия, пожалуй, почти вся средняя, т. е. большинство всей нации, потому что в мелкую буржуазию входило все собственническое крестьянство, — не желала войны; рабочий класс не желал войны (во Франции не было таких слоев в рабочем классе, которые склонялись бы к «энергичной» внешней политике, как то наблюдалось в Германии среди «рабочей аристократии»). Во Франции за энергичную внешнюю политику стояли руководители бирж и гигантских банков (правда, не все), колониальная партия (вся), крупные экспортеры, судовладельцы и масса профессий, материально связанных с колониями; стояли еще больше на стороне этой «энергичной политики» также крупные промышленники и больше всего, конечно, те, которые в своих непосредственных материальных интересах были связаны с милитаризмом: владельцы и акционеры оружейных и сталелитейных заводов, верфей и т. п. Весь этот крупный капитал, державший в своих руках почти всю читаемую прессу и могущественный в парламенте, и возложил на Пуанкаре все свои упования.
Помогало ему и раздражение французского мелкого ремесла против всепобеждающей германской конкуренции; помогала и заинтересованность всех слоев буржуазии и части крестьянства в русских займах, приводившая к тенденции поддерживать русский строй и дальнейшими займами к поощрению опасных внешних авантюр русской дипломатии, — хотя относительно последнего пункта мнения порой сильно расходились. Идея Пуанкаре именно и была представлена во Франции в таком обличии, чтобы не испугать сразу мелкую и среднюю буржуазию: «Мы — миролюбивы, но что же делать, если война неизбежна? Нужно, во-первых, вооружиться, во-вторых, запасаться союзниками и укреплять всеми мерами дружбу с ними». Правда, с некоторым беспокойством передавали, будто новый глава правительства в глубине души не видит возможности избежать войны; повторяли слова, вырвавшиеся будто бы у двоюродного брата Пуанкаре, великого математика Анри Пуанкаре, в первый момент, когда ему сообщили, что Раймон Пуанкаре стал первым министром: «Мой двоюродный брат — это война» (Мои cousin — e'est la guerre). Но с присущей ему осторожностью и ловкостью сам Пуанкаре избегал сколько-нибудь компрометирующих слов. Он предпочитал действовать; действия же его фатально не создавали и даже устраняли препятствия, какие могли бы помешать войне, хотя он не переставал усиленно подчеркивать свою преданность интересам мира.
Нужно заметить, что знаменитая кличка «Роіncare-Ia-Guerre» привязалась к нему еще до мировой войны. Инстинктивно чувствовалось, что новый правитель — ни в коем случае не есть новое препятствие к войне. Если бы в Елисейском дворце в 1914 г. был Фальнер, то войны не было бы, — так высказывался впоследствии Стефан Пишон.
Прежде всего Пуанкаре развязал руки Извольскому[58]. Уже на другой день после своего вступления во власть, 15 января 1912 г., Пуанкаре посетил Извольского и «заверил в своем твердом намерении поддерживать с Россией самые тесные отношения и направлять внешнюю политику Франции». Тотчас после этого Извольский начал работать над трудным делом устранения французского посла Жоржа Луи из Петербурга: Жорж Луи был представителем мирной политики и довольно упорно сопротивлялся активным шагам русской дипломатии на Балканском полуострове. Он старался смягчить трения с Австрией и Германией и считался Извольским в числе ненадежных друзей франко-русского союза и Антанты. Действуя на Пуанкаре, Извольский успел подорвать служебное положение Жоржа Луи. Впрочем, и до последовавшей в конце февраля 1913 г. своей отставки Жорж Луи был бессилен бороться с Извольским, на стороне которого, казалось, находился сам председатель французского совета министров.
Манифестации следовали за манифестациями. Открывая в апреле 1912 г. в г. Канн памятник королю Эдуарду VII, Пуанкаре (в присутствии великого князя Михаила) заявил: «Франция глубоко ценит блага мира и не помышляет о вызывающей политике, но она ясно сознает, что для того, чтобы самой не подвергнуться нападению или вызову, ей необходимо непременно поддерживать на высоте свое военно-морское могущество. Мы, конечно, должны прежде всего рассчитывать на свои собственные силы, но эти силы получают значительный прирост вследствие поддержки, оказываемой нам нашими союзниками и друзьями». Сообщая об этих словах в Петербург, Извольский прибавляет, что сам Пуанкаре еще пояснил ему, что «эти празднества носили ясно выраженный характер проявления взаимной солидарности между всеми тремя державами — участницами Тройственного согласия». В июле 1912 г. в Париже состоялись совещания между начальниками штабов русской и французской армии, а также морских штабов, и «начальник французского морского штаба вполне уразумел необходимость в интересах обоих союзников облегчить России задачу господства над Черным морем путем соответственного давления на флоты возможных наших противников, т. е. главным образом Австрии и, может быть, Германии и Италии».
Таким образом, политика пока еще не всей Антанты, но Франции и России, начинает как будто ориентироваться на Константинополь и проливы, хотя и тогда, как и после войны, Франция вовсе не хотела разрушения Турции. Тут была налицо игра интересов: Пуанкаре нуждался в России, и такие события, не имевшие (как потом оказалось) серьезного политического значения, как визит Николая II в Потсдам (в 1910 г.) или ответный визит Вильгельма II в Балтийский порт 4 июля 1912 г., волновали и раздражали французских политиков и заставляли их делать шаги, которые были угодны русскому правительству. А русская дипломатия пользовалась этим, чтобы направить острие Антанты против растущего влияния Германии в Турецкой империи. В эпоху первой балканской войны Пуанкаре в ответ на зондирование почвы с русской стороны сказал Извольскому (4/17 ноября 1912 г.), что «если Россия будет воевать, Франция также вступит в войну, потому что мы знаем, что в этом вопросе за Австрией будет стоять Германия». Это заявление последовало после путешествия Пуанкаре в Кронштадт (в августе того же 1912 г.), когда французский председатель совета министров был принят в Петербурге с исключительной любезностью.
Беспокойство Германии в связи с этими демонстрациями все росло. Вильгельм II (в это время уже попавший под влияние министра иностранных дел Кидерлен-Вехтера, не желавшего в тот момент войны) сделал некоторые шаги в сторону Франции: три германских броненосца были высланы в Балтийское море навстречу Пуанкаре, ехавшему в Россию, и приветствовали его пушечными салютами. Тотчас же вслед за этим Кидерлен-Вехтер имел беседу с сотрудником французской газеты «Figaro», где высказал дружелюбные мысли о возможном мирном сотрудничестве Франции и Германии. Но эти пробные шары не имели последствий. Сазонов, лично познакомившись с Пуанкаре в Петербурге, доложил Николаю II о следующих своих «личных впечатлениях»: «…в его лице Россия имеет верного и надежного друга, обладающего недюжинным государственным умом и непреклонной волей. В случае наступления критического момента в международных отношениях было бы весьма желательно, чтобы во главе правительства нашей союзницы стоял если не сам господин Пуанкаре, то лицо, обладающее столь же решительным характером и чуждое боязни ответственности, как нынешний французский первый министр».
Приближался знаменательный день президентских выборов. Левая часть палаты и сената хотела провести в президенты Памса, правая — председателя совета министров Пуанкаре. Кандидатура Памса означала смягчение напряженной политической атмосферы, кандидатура Пуанкаре объединяла сторонников продолжения «энергичной политики». «Завтра президентские выборы, — писал 16 января 1913 г. Извольский Сазонову, — если, не дай бог, Пуанкаре потерпит поражение, это для нас будет катастрофой».
На другой день, 17 января 1913 г., Пуанкаре был избран президентом Французской республики. Через несколько дней после этого события он заявил Извольскому, что «в качество президента республики он будет иметь полную возможность непосредственно влиять на внешнюю политику Франции». И тут же прибавил, что «для французского правительства весьма важно иметь возможность заранее подготовить французское общественное мнение к участию Франции в войне, могущей возникнуть на почве балканских дел». Извольский ликовал (см. его письмо Сазонову от 30 января 1913 г.). Он был убежден — и в этом нисколько не ошибся, — что, став президентом республики, именно Пуанкаре, а не кто иной, будет продолжать управлять внешней политикой Франции и что, не говоря уже о личных особенностях властного Пуанкаре, французская конституция, вопреки общепринятому мнению, дает президенту и его личным вмешательствам большой простор.
Первым многозначительным актом нового президента было отозвание из Петербурга посла Жоржа Луи (24 февраля 1913 г.) и назначение на его место бывшего министра иностранных дел Теофиля Делькассе, того самого, который, как рассказано в своем месте, должен был в июне 1905 г. уйти под давлением германских угроз по поводу Марокко. Он считался главным врагом Германии и деятельным помощником Эдуарда VII в создании Антанты. Его отставка в 1905 г. породила такое ликование в Германии, что Вильгельм II в награду за удачную (по его мнению) политику канцлера Бюлова, вызвавшую столь блестящий результат, немедленно дал Бюлову княжеский титул. С тех пор всякий слух о возвращении Делькассе к делам внешней политики порождал в Германии тревогу и раздражение и вызывал воспоминания о том, как Делькассе (перед своей отставкой) советовал премьеру Рувье не отступать даже перед риском вооруженного конфликта.
И вот теперь, после восьмилетнего пребывания вдали от иностранной политики, Делькассе был назначен французским послом в Петербург, притом, как всей Европе тотчас же стало известно, по личному желанию президента республики Пуанкаре.
В Германии это приняли как обиду, угрозу и враждебную демонстрацию. Дело оборачивалось так, что создательница Антанты Англия как будто начинала играть пассивную роль в общем направлении политики этого Тройственного согласия, а Франция и Россия — активную и направляющую. Темные тучи сгущались над Европой. В декабре 1912 г. скончался германский министр (статс-секретарь) иностранных дел Кидерлен-Вехтер, один из немногих талантливых германских дипломатов. В Германии явственно брали верх сторонники быстрых решений, сильных движений, разрубанья гордиевых узлов мечом.
Кронприпц в Германии, министры Берхтольд и Тисса и эрцгерцог Франц-Фердинанд в Австрии, Извольский в Париже выдвигались все больше и больше на первый план. И обе стороны, раньше чем предпринять первые решительные подготовительные действия, напряженно всматривались в Англию: казалось, что там назревают какие-то видоизменения. Обе стороны в течение 1913 и в начале 1914 г. вычитывали в глазах этого сфинкса то, чего хотели, т. е. прямо противоположные, исключающие одно другое намерения.
Рассмотрим главные элементы английской политической жизни в последние месяцы перед войной; мы убедимся, что разобраться в точных целях и наперед предугадать вероятные поступки британского кабинета в решительный момент было, действительно, очень нелегко.
В разгаре агадирского инцидента, но когда уже самый острый момент прошел и Германия уступила, английский кабинет устроил тайное совещание с представителями армии и флота, чтобы в точности уяснить себе картину если не всей будущей войны, то хоть первых столкновений с германской армией на западном германском фронте. Военные эксперты давали не очень утешительные показания: на Россию генерал Вильсон надеялся мало и говорил о ее слабости и о медленности мобилизации. Выходило, что против 110 немецких дивизий, когда они вторгнутся в Бельгию, французы выставят только 85. Англичане же, предполагалось, смогут выставить на первых порах лишь 6 дивизий. Что касается флота, то, конечно, британский флот оказывался настолько сильнее германского, что мог немедленно после начала военных действий начать общую блокаду германских берегов.
Но адмирал фон Тирпиц продолжал дело увеличения и усиления германского флота. В тот момент Англия не хотела воевать. И Ллойд-Джордж, канцлер казначейства, и Уинстон Черчилль, морской министр, были согласны с тем, что желательно не воевать с Германией и даже дать ей «некоторую» возможность расширить свои колонии, даже «помочь» ей в этом, лишь бы добиться устойчивого мира на ближайшее время[59]. Но прежде всего нужно было добиться, наконец, того, чего не удавалось достигнуть до сих пор — остановки германских морских вооружений. Английский кабинет снарядил к Вильгельму II в качестве негласного своего эмиссара по этому вопросу сэра Эрнеста Кэсселя. Предложение сводилось к следующему: Германия признает раз навсегда превосходство Англии на море, отказывается от увеличения морской программы, даже уменьшает эту программу. Англия же в ответ соглашается не препятствовать увеличению германских колоний; вместе с тем Германия и Англия обязуются не принимать участия в войне в случае, если на которую-нибудь из них нападет какая-либо третья держава или коалиция держав. Кэссель был принят Вильгельмом II и канцлером Бетман-Гольвегом очень хорошо, и английское правительство решило отрядить в Берлин уже официально одного из министров — именно военного министра Холдэна, уже ездившего туда неоднократно.
Казалось, на этот раз дело пошло на лад. Холдэн (в феврале 1912 г.) съездил в Берлин и вернулся с копией новой программы фон Тирпица. Программа была грандиозна. По исчислениям британского адмиралтейства, Германия при осуществлении этой программы должна была иметь «25 или даже 29» боевых судов высшего типа против 22, которыми могла бы располагать Англия, считая флоты, предназначенные для защиты ее берегов, а также весь Атлантический флот. Это был не только решительный отказ Германии идти на английское предложение, но прямой вызов. Да в германских морских кругах и не скрывали, что это вызов и что у Англии может хватить судов, но не хватит людей для неограниченного дальнейшего увеличения флота, а у Германии — хватит. Вместе с тем Германия не соглашалась и на формулу насчет нейтралитета Англии в случае, если на Германию нападут. Вильгельм II и Бетман-Гольвег требовали, чтобы формула была такая: Англия сохраняет нейтралитет, если Германию вынудят к войне (it a war is forced upon Germany). Карты раскрывались вполне откровенно: ведь Германия могла в каждый момент напасть на Францию и заявить при этом, что французы своей общей политикой вынудили Германию к войне. Таким образом, если бы Англия на эту формулу согласилась, Антанта перестала бы в тот же миг существовать. И за это Англия ровно ничего не получала, так как новая огромная судостроительная программа фон Тирпица все равно вынуждала английское адмиралтейство немедленно начать, усиленно и не щадя колоссальных расходов, строить новые боевые суда.
Рассуждать дальше англичане не желали. Уинстон Черчилль заявил в марте 1912 г. в парламенте, что отныне Англия будет строить новых дредноутов на 60 % больше, чем Германия, — это на все время исполнения новой германской судостроительной программы. Если же Германия начнет строить суда сверх программы, то Англия будет строить по два дредноута на один германский. При этих условиях бесцельность дальнейшего состязания должна была стать очевидной для Вильгельма и фон Тирпица. Но на фон Тирпица заявление Черчилля не произвело этого действия, и его морская программа начала самым деятельным образом приводиться в исполнение.
Трудное двухлетие наступило после этого для Англии. От лета 1912 г. до лета 1914 г. британскому кабинету приходилось:
1) тратить на новые морские вооружения те суммы, которые должно было бы употребить на осуществление только что проведенных реформ;
2) считаться в течение двух балканских войн — с активной и самостоятельной политикой России и Франции (т. е. Извольского и Пуанкаре), которая в данный момент могла зажечь европейский пожар, причем, конечно, Англия ни в коем случае не могла бы остаться нейтральной, как бы ни хотелось ей отсрочить это в высшей степени неудобное для нее в данное время столкновение;
3) считаться с очень неприятными трениями, все чаще и чаще происходившими в Персии между русскими и английскими властями, причем нужно было уступать, чтобы не компрометировать Антанту;
4) зорко следить за Германией, так как ее ответ по поводу предложения английского нейтралитета в связи с отказом прекратить морское вооружение не оставлял сомнений, что германское правительство очень подумывает о войне, на которую его «вынудят». Еще 5–6 лет — и обстановка для Англии могла бы измениться к лучшему, — тогда обрушиться на Германию и вывести ее из строя было бы задачей, из-за которой, с точки зрения империалистской, стоило бы начать мировую войну, но сейчас, в 1912–1914 гг., это было еще не вовремя, по мнению британского кабинета. Внутреннее положение Британской империи было не таково, чтобы торопиться с войной.
Во-первых, беспокоило рабочее движение. После временного подъема промышленного производства и сбыта, начинавшегося уже в 1904 г., продолжавшегося в 1905 и 1906 гг. и кончившегося весной 1907 г., наступил период постепенно усиливающегося упадка в 1907 г. (во вторую половину), в 1908 и 1909 гг. В 1910–1911 гг. было опять некоторое улучшение, которое продолжалось и в следующие два года. Образовалось положение, при котором, с одной стороны, не было острого безработного кризиса, с другой — предприниматели отказывались повышать заработную плату, ссылаясь на малые барыши. Были налицо, таким образом, и побудительные причины к стачечному движению, и шансы к успешному проведению стачек. Уже в 1907 г. в Англии бастовало 147 498 рабочих, а пропущенных вследствие стачек рабочих дней было в общей сложности 1 878 679 (этот измеритель — пропущенные рабочие дни — считается в данном случае одним из самых показательных и всегда фигурирует в соответствующих изданиях, вроде «Reports on strikes and lockouts» 1894–1912); уже в 1908 г. бастовало 295 507 человек, а рабочих дней было пропущено 10 632 638. В 1909 г. бастовало 300 819 (пропущенных дней — 2 560 425), в 1910 г. — 515 165 (пропущенных дней — 9 545 531), в 1911 г. — 931 050 (пропущенных дней — 7 552 110). Стачки эти серьезно беспокоили правительство. Они носили особый характер: начинались сплошь и рядом не старыми, богатыми тред-юнионами, а небольшими, наскоро сорганизованными комитетами, которые, однако, быстро расширяли стачечное движение и заставляли тред-юнионы следовать за собой.
Летом 1911 г. вспыхнула забастовка в таких грандиозных размерах и притом в таких промыслах, что в деловом мире был момент, очень близкий к панике. Внезапно забастовали транспортные рабочие в целом ряде пунктов побережья, а отчасти внутри страны. Началось с забастовки матросов и кочегаров торгового флота, и самое начало было очень характерно. «Профессиональный союз матросов и кочегаров» был очень бедной и незначительной организацией, и когда еще весной 1911 г. председатель союза Гавлок Вильсон обратился к хозяевам с требованием о повышении рабочей платы, то с ним даже и разговаривать долго не захотели: последовал категорический отказ, и было притом высказано мнение, что просто эта выходка объясняется желанием создать рекламу ничтожной организации, в которую входит лишь самый незначительный процент матросов и кочегаров. Но союз объявил забастовку, и к ней примкнуло громадное число матросов и кочегаров, которые вовсе и не входили в организацию. Забастовка разрасталась так быстро и шла так дружно, что уже спустя три дня ряд пароходных компаний согласился на требования стачечников. Этот неожиданный и грандиозный успех (за первыми уступившими последовали и прочие предприниматели) породил соответствующее движение среди близких к матросам и кочегарам рабочих верфей и доков.
Но вождь рабочих доков Бен Тилетт, очень энергичный человек, поседевший в стачечной борьбе (он завоевал себе известность организацией стачки в доках уже в 1889 г.), решил поставить борьбу шире. Он всецело примыкал к той агитации, которую еще с 1910 г. вел в своем органе «Промышленный синдикалист» («The Industrial Syndicalist») Том Манн, теоретик синдикалистского движения в Англии, утверждавший, что транспортники, если они будут действовать единодушно, будут всесильны, так как одновременной остановки пароходного, железнодорожного, трамвайного, автомобильного движения Англия не выдержит и трех дней. Успех матросов и кочегаров вдохнул в Бена Тилетта решимость, и в июле 1911 г. разразилась стачка транспортников. Эта стачка не была такой всеобщей, как мечтал Том Манн, но все-таки размеры ее были грандиозны. Подвоз съестных припасов с моря (и прежде всего из Франции и Дании) совершенно прекратился, привезенные продукты не разгружались, цены в Лондоне росли с невероятной быстротой. К бастующим присоединились рабочие электрических станций, гидравлических предприятий, газовых заводов, канализации.
Правительство стянуло войска в Олдершот (у Лондона), так как опасалось революционных действий со стороны бастующих. Но одновременно кабинет Асквита решил взять на себя посредничество между рабочими и предпринимателями. Слишком уж тревожный вид принимали события, особенно в столице. 11 августа 1911 г. газета, наиболее читаемая в столице («Daily Маіl»), писала: «Стачечники — хозяева положения. Столица находится в положении осажденного города, в котором гражданская война — к счастью, сопровождающаяся лишь незначительными насилиями, — в разгаре». Впечатление было колоссальное — большее, чем во время некоторых волнений, вызванных зимой 1908/09 г. ростом безработицы, больше также, чем при железнодорожных стачках 1910 г., чем при громадном стачечном движении в Уэльских угольных копях в том же 1910 г. Впрочем, углекопы не замедлили присоединиться и в 1911 г. к бастующим. Вождь федерации шахтеров Роберт Смайли провозгласил 22 июля 1911 г., что:
1) должно добиваться установления минимума заработной платы, ниже которой хозяин не мог бы предлагать никому, и
2) стремиться к национализации копей.
В начале октября 1911 г. это требование было принято на съезде федерации шахтеров в Саутпорте. Хозяева не согласились, и 18 января 1912 г. шахтеры начали стачку. К этому времени стачка транспортников уже закончилась с значительнейшими уступками со стороны хозяев. Рабочий класс понял конец стачки транспортников как их победу, и теперь, в 1912 г., шахтеры держались не 6 дней, как думали сначала хозяева, а ровно в семь раз больше — 6 недель. Убытки были колоссальны. Статистик Джон Холт Скулинг (Schooling) высчитал, что эта шестинедельная стачка шахтеров обошлась рабочим в 16 миллионов фунтов стерлингов, а хозяевам — в 20 миллионов, и эти цифры считаются скорее преуменьшенными. Кончилось частичной победой шахтеров: 29 марта 1912 г. прошел акт, дающий право правительству устанавливать минимальную плату для рабочих-углекопов, если этот минимум не будет установлен смешанной комиссией из рабочих и хозяев.
Не успела улечься стачка шахтеров, как летом 1912 г. разразилась новая стачка транспортников, недовольных нарушением со стороны хозяев некоторых пунктов соглашения (кончившего первую стачку). Но на этот раз правительство не было так серьезно заинтересовано в скорейшем окончании конфликта, как в 1911 г. (в эпоху агадирского дела), и не произвело нужного давления на хозяев. Кроме того, хозяева успели заблаговременно запастись большим количеством штрейкбрехеров. После трехмесячной стачки рабочие потерпели неудачу и стали на работу, ничего не добившись. Но именно это обстоятельство грозило новыми и новыми осложнениями. И действительно, в 1913 г. новые и новые стачки не переставали возникать во всех промышленных центрах Англии и прежде всего опять-таки среди транспортников. В 1913 г. еще более резко выступила та черта, которая уже с 1909–1910 гг. стала бросаться в глаза: бессилие старых тред-юнионов остановить стачечное движение, даже если они желали это сделать; могущество решительно настроенных самочинных комитетов и организаций, берущих в свои руки боевые задачи. Особенно в этом смысле показательна была частичная, но все же громадная стачка на многих бумагопрядильнях в Ланкашире (в 1913 г.), длившаяся девять недель вопреки резко выраженной воле всех заинтересованных тред-юнионов, причем эта стачка руководилась представителями меньшинства рабочих, по меньшинства, очень решительно настроенного.
Все это производило большое впечатление на капиталистов-предпринимателей и правительство. Быстрое распространение революционного духа среди рабочего класса не подлежало никакому сомнению. И дело было не столько в пропаганде и работе тех или иных организаций, сколько в общем сдвиге в мысли и настроении, том сдвиге, который порожден был изменившимся общим положением английской промышленности на мировом рынке.
Отметим тут в главных чертах, какова была линия развития социалистических организаций в Англии в последние десятилетия. Социал-демократическая федерация, основанная Генри Гайндмэном в начале 80-х годов[60], была первой в сущности группой, пропагандировавшей в Англии марксистский социализм (Гайндмэн лично знал Маркса и находился под его живым влиянием). Собственно, эта группа всегда оставалась больше штабом квалифицированных агитаторов, сравнительно не очень многочисленным, чем политической большой партией в точном смысле.
Почти одновременно, в январе 1884 г., в Лондоне возникло Общество фабианцев, социал-реформистского типа и настроения. Они стояли за «постепенность» в достижении социальных улучшений и даже название свое приняли в память знаменитого римского вождя Фабия Кунктатора (Медлителя), который долго спасал своей осторожностью римскую армию, избегая опасного сражения с Ганнибалом. Фабианцы полагали, что рабочему классу тоже нужно избегать решительного боя с капиталом, который крайне силен и останется победителем в случае немедленного начала решительной борьбы. Фабианцы сильно способствовали распространению социалистически окрашенных теорий как среди рабочего класса, так и в интеллигенции. А в 1889 г. в Шотландии Кейр-Гарди основал (предсказанную как нечто неизбежное Энгельсом) первую шотландскую рабочую партию, которая по идее должна была быть классовой организацией рабочих для политической и экономической борьбы. Прежде всего эта партия должна была ввести в парламент своих собственных кандидатов, независимых ни от либералов, ни от консерваторов. В январе 1893 г. на конференции рабочих организаций в Брадфорде была основана и общебританская Независимая рабочая партия. Эта партия обратила особое внимание на тред-юнионы, старые профессиональные союзы, стремясь оставаться с ними в наилучших отношениях, не отпугивать их слишком радикальными лозунгами и использовать их для предвыборной борьбы против обеих буржуазных партий — как либералов, так и консерваторов.
В 1900 г. на конференции в Лондоне произошло организационное объединение как тред-юнионов, так и Независимой рабочей партии, и Социал-демократической федерации, и Общества фабианцев. Они избрали сообща особый Комитет представительства труда (Labour Representation Committee), специально для планомерной и согласованной работы в связи с парламентскими выборами. Главным деятелем комитета стал Рамсэй Макдональд. В просторечии Комитет уже с момента своего издания стал называться Рабочей партией (Labour Party), и чем больше профессиональных союзов и организаций к нему присоединялось, тем более упрочивалось это название за всей совокупностью представленных этим Комитетом организационных единиц. На январских общих парламентских выборах 1906 г. Рабочая партия имела ряд успехов и провела в парламент 29 человек. Тогда же это название (Labour Party) сделалось ужо официальным. В 1911 г. число членов Labour Party превысило уже 1 1/2 миллиона человек, а число депутатов, которыми партия располагала в парламенте, было равно (после выборов конца 1910 г.) 42.
Таково было положение вещей в последние годы перед войной. Более левые элементы партии образовали (на съезде в Манчестере 27 мая 1912 г.) Британскую социалистическую партию.
Но, повторяю, в 1910–1914 гг. кабинет Асквита должен был самым серьезным образом считаться не столько с существующими организациями, сколько с быстрой, стихийной революционизацией многочисленных пластов рабочего класса. «Молодые рабочие, по крайней мере те, которые составляют отборную часть своих современников, глубочайше раздражены против тех условий жизни, которые являются их участью. Они не хотят жить в той среде, которой удовлетворялись их отцы… В глубине их души коренится дух возмущения против той жизни, которая им открыта», — так писала «Westminsler Gazette» в октябре 1910 г., после волны стачек. Близкий к рабочей массе публицист Роберт Блэтчфорд писал (25 августа 1911 г., тоже после еще более грандиозного стачечного движения): «Я начинаю чувствовать неясно и смутно, что я уже не понимаю английского народа: он не тот, который был мне известен, он — новый и странный. Масса меняется»[61]. Уже с 1913 г. было несомненно, что вся Рабочая партия, эта пестрая, неуклюжая в движениях, сложная по социальному составу масса, чтобы сохранить свое влияние на рабочий класс, должна будет сильно передвинуться влево; еще более несомненно было и то, что если правящему классу (или классам) угодно, чтобы социальная борьба в дальнейшем не покинула стен парламента и окончательно не вышла на улицу, следуя страстным призывам антипарламентской революционной агитации[62], то предстоит настоятельная необходимость усилить и расширить социальное законодательство, не останавливаясь ни пред какими расходами; предстоит, может быть, в самом деле национализировать копи, выкупить железные дороги, и тут уже один «бюджет Ллойд-Джорджа» не поможет. Понадобится напрячь все финансовые силы государства.
А как это сделать, когда Германия не желает прекратить разорительные состязания в судостроении? Когда в Европе каждые три-четыре месяца грозит вспыхнуть пожар новой войны? А рабочее движение было лишь одной из трудностей в положении английского правительства.
Была и другая, снова открывшаяся, очень старая и болезненная рана — Ирландия. И раскрывалась эта рана все болезненнее как раз в 1912–1914 гг. Что Ирландию нужно удовлетворить и умиротворить хотя бы настолько, чтобы можно было не опасаться революционного взрыва во время предстоящей, весьма вероятной борьбы с Германией, с этим были согласны и консерваторы, до конца 1905 г. управлявшие Англией, и либералы, с конца 1905 года сменившие их у власти. Вот почему та самая консервативная партия, так долго и упорно проваливавшая все попытки Гладстона дать Ирландии какие-либо льготы и права как политические, так и экономические, с полной готовностью пошла за своим консервативным правительством, когда в 1903 г. правительство внесло и провело через парламент закон (выработанный Уиндгемом) о выкупе у лендлордов земли в Ирландии и о раздаче ее арендаторам за известные, длительно рассроченные выкупные платежи. Требовался расход огромный — больше 112 миллионов фунтов стерлингов, и на эту жертву кабинет Бальфура пошел. С первого же года своего правления, с 1906 г., либеральный кабинет Кемпбель-Баннермана пошел по тому же, совсем новому пути, опять-таки не стесняясь расходами. Джемс Брайс выработал и провел два закона: первый — о постройке и отдаче на льготных основаниях ирландским крестьянам 25 тысяч домов для жилья и второй — о кредитах на выкуп городских и пригородных усадеб и о предоставлении их живущим там на тех же льготных основаниях, с рассрочкой выкупных платежей, как это было сделано в 1903 г. с землей. Далее. В 1909 г. произведены дополнения к реформе 1903 г., делавшие выкуп земли у лендлордов фактически принудительным.
Все эти мероприятия были направлены к тому, чтобы превратить безземельного, зависимого ирландского аграрного пролетария в крестьянина-собственника и вырвать почву из-под вечно тлеющей в Ирландии и постоянно вспыхивающей пламенем аграрной революции. Городской революции в Ирландии английское правительство не боялось, хотя знало, что одной аграрной реформой многовековое революционное движение прекратить нельзя и что мелкая и средняя буржуазия в городах требует политического полного самоуправления, а некоторые ее элементы — даже совершенного суверенитета Ирландии и полного отделения от Британской империи. Но правительство твердо знало также, что если ирландское крестьянство отойдет от революции, то революция в этой земледельческой стране потеряет главную свою силу и экономическую почву.
Но и тут подтвердилась мысль, высказанная некогда историком Токвилем: самый опасный момент для дурного правительства есть тот, когда оно начинает поправляться; а для Ирландии английское правительство слишком долго, целые сотни лет было именно очень дурным правительством. Могущественные экономические последствия аграрной реформы 1903 г. и позднейших дополнений стали явственно сказываться лишь позже — во время войны[63] и после войны. А в 1908–1914 гг. крестьянство лишь медленно и понемногу отходило от старой, привычной своей психологии; да и реформа лишь постепенно могла реально проводиться в жизнь. Между тем ирландская буржуазия и немногочисленный, но все же имеющийся там городской пролетариат настаивали на дальнейших уступках и прежде всего — на даровании широкого самоуправления. Нужно было продолжать начатое. И кабинет Асквита быстро выработал и внес в парламент в 1912 г. билль о самоуправлении Ирландии — Home Rule bill (Home Rule — самоуправление). По этому закону, Ирландия управляется особым «ирландским парламентом», состоящим из двух палат — нижней палаты и сената. Нижняя палата состоит из 164 депутатов, выбираемых на пять лет (по одному депутату от каждых 27 тысяч жителей). Сенат состоит из 40 человек, назначаемых английским королем (впоследствии предусматривалась особая выборная система для пополнения сената). Представителем королевской власти в Ирландии является лорд-наместник, назначаемый королем на 6 лет. При нем состоит особая исполнительная комиссия, т. е. министерство, ответственное пред ирландским парламентом. Но лорд-наместник все же сохраняет право обжаловать все решения ирландского парламента в английский тайный совет при короле. Таковы были главные основания этой реформы. Хотя армия, флот, дипломатия, чеканка монеты, таможенная политика всецело оставались в руках британского правительства и парламента, но все чисто ирландские внутренние дела отходили к новосозданному ирландскому парламенту и министерству.
Уже в парламенте — как в палате общин, так и в палате лордов — этот билль натолкнулся на жестокое сопротивление. Лорды, задержав его, сколько могли, отвергли 30 января 1913 г. Борьба длилась весь 1913 год, и когда, наконец, билль стал проходить через все законодательные инстанции, борьба вдруг приняла особенно яростную форму.
Эта борьба исходила сначала не с ирландской, а с английской стороны. На этот раз в Ирландии большинство населения приняло это самоуправление либо равнодушно, либо в общем с удовлетворением. При всех недостатках, намеренных неясностях и недоговоренностях своих, этот закон все-таки открывал новую эру, давал возможность на уже отвоеванной почве продолжать более успешную дальнейшую борьбу. Правда, крайнее радикальное течение ирландских националистов, так называемые синнфейнеры, были недовольны и требовали полного отделения Ирландии в качестве совершенно самостоятельной республики. Но не они первые встали на революционный путь с целью всеми мерами противодействовать новому закону: это сделали так называемые ольстерцы.
Ольстер (Ulster) — северная часть Ирландии, четвертая часть по ее территории и более чем третья часть по населению: в Ирландии в 1911 г. числилось 4382 тысячи человек, из лих в Ольстере жило 1578 тысяч человек. И экономически, и в расовом, и в религиозном отношении Ольстер совсем не походил на остальные три (католические) провинции Ирландии и в течение двух с половиной последних столетий упорно враждовал с остальной Ирландией. Населен он был шотландцами и англичанами, оттеснившими прежних ирландских туземцев, и притом здесь, в Ольстере, не только высший лендлордовский слой был английским и шотландским, но и среди фермеров, мелких землевладельцев и городского населения были очень сильны шотландский и английский элементы. В Ольстере не были никогда так глубоки и резко выражены классовые противоречия, как в остальной Ирландии. В Ольстере между крупным землевладением и арендаторами были еще посредствующие слои — средние и мелкие землевладельцы, хуторяне-собственники и т. д.
В религиозном отношении Ольстер тоже отличался от трех остальных сплошь католических провинций Ирландии: в Ольстере из 1578 тысяч жителей всего 690 тысяч было католиков, остальные же были протестанты, отчасти селившиеся здесь еще с конца XVI в., отчасти же потомки тех английских и шотландских служилых людей, которым еще в XVII столетии, после двух страшных усмирений, сначала Кромвель, а спустя сорок лет король Вильгельм III (Вильгельм Оранский) роздали землю и поселили массами в Ольстере. Эти поселенцы чувствовали себя на ирландском острове оплотом и авангардом господствующей британской расы и считали себя несравненно выше побежденных и раздавленных нищих ирландцев-католиков. Каждый год в годовщину битвы при Войне (1 июля 1690 г.) громадное «Оранжистское общество», организация, названная в честь победителя и усмирителя ирландцев Вильгельма Оранского и охватывающая тысячи людей, устраивает в Ольстере демонстративные торжества, шествия, митинги. Именно ольстерцы из всех англичан всегда проявляли к ирландцам больше всего вражды и ненависти. Именно они твердо решили ни за что не допускать самоуправления Ирландии: они боялись, что в будущем ирландском парламенте они будут всегда в меньшинстве (против остальных трех провинций) и что ирландский элемент получит на всем острове, а значит и в Ольстере, полное преобладание, как экономическое, так и политическое.
Уже в 80-х годах XIX в., когда Гладстон впервые стал думать о введении самоуправления в Ирландии, ольстерцы возмущались этим и заявляли, что не допустят, чтобы ими управляли ирландцы-католики. Но тогда дело провалилось еще в парламенте. Теперь же, когда либеральный кабинет Асквита, желая умиротворить окончательно Ирландию, серьезно повел дело и внес билль о самоуправлении, в Ольстере «Оранжистское общество» стало во главе сопротивления. Составлен был комитет из ольстерцев «и англичан. Консервативная партия в Англии была против проекта Асквита и решила всячески помогать ольстерцам. Решено было в случае необходимости бороться против ирландского самоуправления с оружием в руках. Лорд Биркенхед, лорд Керзон[64] и, Уолтер Лонг демонстративно примкнули к ольстерскому движению. А движение разрасталось. Открыто собирались пожертвования на борьбу, закупалось в массовом масштабе огнестрельное оружие и свозилось в Ольстер. Со своей стороны, ирландцы (не только синнфейнеры, но и более умеренные элементы) заявляли, что они с оружием будут отстаивать дарованное им самоуправление против «ольстерских бунтовщиков».
Каково было положение кабинета Асквита перед лицом этих неожиданных событий? Так как ирландские дела, как увидим, сыграли крупную роль в роковое лето 1914 г., нам нужно точно усвоить себе один факт, который совсем ускользнул в свое время от наблюдавшего за Ирландией Вильгельма II и даже от специально им посланного в Ольстер наблюдателя — Кюльмана. Дело в том, что за границей (и больше всего в Германии) безмерно преувеличивали «революционность» выступления ольстерцев: правительство вовсе и не думало с ольстерцами бороться по-настоящему. Напротив, ольстерцы выводили его из некоторого затруднения. Можно было умыть руки и, сославшись на опасность гражданской войны, не вводить самоуправления, и вместе с тем Ирландия (т. е. три католических провинции) должна была роптать не на правительство, а на четвертую провинцию — Ольстер. Революция же аграрная, самая опасная, была предотвращена не этим биллем о самоуправлении, но аграрным законом 1903 г., законом о принудительном отчуждении 1909 г. и быстрым фактическим переходом лендлордских земель в руки крестьян.
Так что, по существу, правительство ничего не теряло от сопротивления ольстерцев. Оружие ольстерцам готовилось не против англичан, а против ирландцев; вот почему правительство и прикидывалось «бессильным» помешать его закупке и ввозу в Ольстер. Заходя вперед, скажу еще, что когда английские офицеры весной 1914 г. выражали «нежелание» биться с ольстерцами (с которыми, кстати, никто и не думал заставлять их биться) и в Германии писали с ликованием о «бунте английских войск», в эти дни один из «бунтовщиков», поручик Асквит, ежедневно обедал в доме своего дяди, первого министра сэра Генри Асквита.
Подводя итог сказанному в этом параграфе, прибавлю еще раз, что все-таки даже ввиду ольстерского «бунта» положение английского правительства в 1912–1914 гг. было нелегким. Ведь вооружались не только ольстерцы, но и ирландцы, и чем больше дело приближалось к столкновению, тем более становилось ясным, что если между ольстерцами и ирландцами дойдет дело до побоища, то в ирландском лагере возьмут верх и начнут играть руководящую роль именно непримиримые сепаратисты-республиканцы синнфейнеры. Новые грандиозные стачечные движения в Англии и сложная ирландская смута, если не сейчас, то в близком будущем, — вот с чем необходимо было считаться. Редко какой бы то ни было британский кабинет был когда-либо так стеснен в своих внешних делах осложнениями во внутренней политике, как министерство Асквита в 1912–1914 гг., и редко, когда ему до такой степени требовалась полностью вся свобода действий, как именно в эти годы.
Катастрофа приближалась гигантскими шагами, и по все ускоряющемуся темпу событий уже как будто чувствовалась близость водоворота. Английские внутренние дела имели громадное реальное значение для британского правительства. Но, как это ни парадоксально, еще более колоссальное историческое значение имело то, как эти английские внутренние дела представлялись, как преувеличивались английские затруднения германским правительством, какими они казались со стороны, на континенте. Среди роковых ошибок, ложных расчетов, иллюзий последнего года европейского мира английские фантомы сыграли наиболее решающую роль в ускорении уже неотвратимого кровопролития. Мировой империализм, порожденный могущественным капиталистическим развитием, неминуемо должен был кончить гигантской «пробой сил», или, точнее, произвести первую (в подобных размерах) пробу сил. Но чтобы понять, почему эта проба сил началась несколько раньше, чем думали многие наблюдатели, и началась именно в такой обстановке и при такой комбинации, нужно вглядеться в историю последних мирных месяцев. Мы увидим, что и реальные факты, и недоразумения, и фантомы — все как будто соединилось, чтобы ускорить наступление и без того неизбежной катастрофы.