Некоторым германским историкам и публицистам, которые в наши дни пытаются набросать картину недавнего прошлого, кратковременную сорокасемилетнюю историю «бисмарковской империи», иногда эта история представляется рядом роковых, непоправимых ошибок, порождавших болезни, которые долго и тайно разъедали могучий организм и в решительный момент его обессилили и погубили; иногда, напротив, эта история представляется некоторыми из них историей цветущего рая, который погиб прежде всего из-за зависти, соревнования, опасений, непримиримого своекорыстия внешних врагов, раздавивших в конце концов Германию исключительно численным и материальным превосходством своих соединенных сил. Обе эти точки зрения я тут упоминаю только затем, чтобы подчеркнуть, насколько до сих пор еще в историографии не изжиты воззрении, которые более достойны младенческих времен исторической науки, чем XX столетия. Эти воззрения и методы рассуждения способны скорее запутать самую несложную проблему, чем помочь справиться с вопросом, в самом деле крайне трудным; а он так труден, что, даже подходя к нему не с такими рассуждениями, но с методом бесконечно более надежным и реальным, все же нельзя надеяться справиться со всеми трудностями этого вопроса при помощи нескольких шаблонных фраз.
Германский народ, создавший величайшую культуру, занимающий одно из первых мест во всех без исключения областях духовного творчества, являющийся в полном смысле слова великим народом по своим исключительным интеллектуальным дарованиям и качествам характера, достиг к средине второго десятилетия XX в. колоссальных успехов в экономической своей деятельности, громадного политического могущества — и с этой головокружительной высоты был низринут после долгой титанической борьбы против самого могущественного союза великих держав, какой только видела история. Нас не интересует тут особенно тот вопрос, который так страстно обсуждался и продолжает до сих нор обсуждаться в германской публицистике и историографии: насколько виновны в катастрофе ошибки германской дипломатии и действительно ли германская дипломатия была по своему личному составу так уже поголовно неудовлетворительна, как об этом принято писать (и как об этом настойчиво говорили в Германии еще задолго до катастрофы). К слову замечу, что уже наличность таких выдающихся людей, как князь Лихновский, Брокдорф-Ранцау, Бернсторф, Кидерлен-Вехтер, Маршаль фон Биберштейн, не дает ни малейшего права говорить об общей будто бы неудовлетворительности германской дипломатии. Более важно другое: почему этим только что названным умным и проницательным политикам не удалось, несмотря на их усилия, спасти Германию от катастрофы? Почему возобладали не они, а именно те, которые толкали страну в пропасть? А еще важнее третье: понять неимоверную сложность исторически сложившейся обстановки, в которой германский капитализм начал в XX в. бороться за свое самоутверждение и преобладание. Только анализ этого вопроса и может дать некоторый ключ к пониманию событий.
С самого начала усвоим себе следующее. При условии существования капиталистического строя в Германии, в Англии и в остальном мире, «проба сил» между Англией и Германией в том или ином виде, рано или поздно — в 1911 г., когда это чуть не случилось, или в 1914, когда это случилось на самом деле, или позже, — была неизбежна. Могли быть задержки, побочные течения и факторы второстепенного порядка могли отдалить или приблизить развязку, но предотвратить ее вовсе могло либо «полюбовное» соглашение держав о предоставлении Германии всех возможностей в вывозе свободных капиталов, а также огромной колониальной империи в Африке и Малой Азии, либо добровольный отказ германских капиталистических кругов от попытки воспользоваться колоссальной материальной мощью страны с целью одним удачным ударом наверстать потерянное и упущенное, получить, хоть и с опозданием, то, чего нельзя было получить в свое время из-за слишком позднего приобретения нужных политических средств, из-за слишком поздно пришедшего объединения и создания империи. И притом требовалось бы, чтобы и Англия, и Франция, и Россия тоже совсем отказались бы от захватнической политики. И первая и вторая гипотезы явно не историчны, лишены даже минимального исторического правдоподобия: «добровольно» — до сих пор по крайней мере — такие дела не делались в истории никогда.
Далее. Мы не знаем, в чем выразилась бы и при каких обстоятельствах произошла бы эта проба сил, если бы катастрофа 1914 г. не наступила; мы можем также представить себе, что эта проба сил могла бы и не окончиться столь уж решительным военно-политическим результатом. Одного только нельзя себе представить: чтобы при существовавшем соотношении экономических сил обоих антагонистов который-нибудь из них был бы настолько «побежден», чтобы другой мог надеяться совсем отныне не считаться с экономическим соперничеством побежденного. Самое большее, на что мог рассчитывать в этом отношении победитель, это на некоторую передышку в экономической борьбе. Военно-политической победой Германия могла получить центрально-африканскую колониальную империю от океана до океана и сферу влияния от Скутари до Персидского залива; после такой же победы Англия могла ничего этого Германии не дать и даже совсем изгнать ее изо всех колоний и пустить ко дну ее флот. Но и в первом (воображаемом) случае английский индустриализм остался бы на арене и продолжал бы борьбу за экономическое преобладание, и во втором (в самом деле происшедшем) случае Германия уже через несколько лет после войны и поражения опять начала внушать живейшие опасения и бирмингемским металлургам, и ланкаширским ткачам, и шотландским и уэлльским шахтовладельцам, и строителям торговых судов, и производителям химических товаров. Уничтожить вовсе всю мировую экономическую ситуацию и заменить ее другой не может никакая политика, даже если ей предоставлены все материальные средства разрушения и полный простор для действий в течение четырех лет с лишком, как это было в 1914–1918 гг.
Самое большее на что, в случае победы, можно было рассчитывать, это на лучшую в будущем обстановку борьбы с конкурентом. Любопытно, что еще задолго до войны в обоих лагерях довольно отчетливо знали, что говорить об «уничтожении» соперника (как мечтала об «уничтожении» Германии «Saturday Reviews» еще в 1897 г.) можно только для разжигания нужных воинственных страстей в мало рассуждающей обывательской массе. И все-таки неизбежное случилось. Если для нас не фраза, а верная мысль, что «бытие определяет сознание», то мы не вправе удивляться, что катастрофа наступила совсем независимо от того, насколько «сознание» всех участников говорило сначала против целесообразности «пробы сил» с такими затратами и усилиями, какие заведомо не оправдывались (и не могли оправдаться) ближайшими результатами. Когда экономическая действительность резко обострила противоречия интересов, то сознание заинтересованных классов в обоих лагерях начало быстро заволакиваться, терять еще недавнюю остроту и правильно рассчитывающий скептицизм стал быстро уступать место голосу страсти, критическое отношение к реальности своих выкладок заменилось легкомысленным оптимизмом и наступление катастрофы стало в прямую зависимость от любого удобного случая и сделалось вопросом времени. И это явление, совершенно неизбежное, замечалось не только в Германии но и у ее соперников.
Попытаемся отметить основные линии внутреннего развития Германии накануне образования Антанты.
В первые годы после образования Германской империи (1871–1873 гг.) искусственно созданная вследствие внезапного огромного притока капиталов благоприятная экономическая конъюнктура характеризуется основанием массы новых промышленных и банковых предприятий. Эта эпоха (время «грюндерства») кончилась крутым и жестоким кризисом 1873 г., банкротством или сильнейшим сокращением большинства вновь основанных предприятий и длительными и повторными приступами биржевой паники. Эти же годы искусственного и краткого процветания отмечены довольно большим стачечным движением, как всегда бывает при внезапных повышениях темпа промышленной деятельности и внезапно проявляющейся нужды в рабочих руках. С 1873 г., после непродолжительного (вслед за кризисом) угнетения рынка начинается снова постепенный рост промышленной деятельности, который с начала 80-х годов приобретает необычайно интенсивный характер. Ряд технических открытий и усовершенствований, начавшийся с изобретения Джилькрайста (в 1878 г.), превратил огромные, но до сих пор мало пригодные залежи лотарингской железной руды в превосходное сырье, которое могло отныне стать основанием для громадной сталелитейной промышленности. В частности, машиностроение в течение 80-х и 90-х годов начало приобретать поистине гигантские размеры, что, естественно, отразилось тотчас же на всех прочих отраслях промышленной деятельности. Громадная и превосходно организованная торговая служба при промышленности, великолепный (как нигде в мире) аппарат для распространения германских товаров — все это сильно способствовало быстрому внедрению германской промышленности на рынках всего земного шара: прежде всего в Англии и России, потом в Италии, Австрии, Испании, на Балканах, в 90-х и 900-х годах — в Южной Америке, на Дальнем Востоке, в Африке. Усиливавшаяся с каждым годом мощь Германской империи оказывала тоже деятельную и существенную помощь германским промышленникам в этом завоевательном и всегда победоносном движении. Рабочих рук стало не хватать уже с середины 90-х годов XIX столетия. Эмиграция в Америку из Германии прекратилась; на сельскохозяйственные работы (на весну, лето, часть осени) приходили из западных губерний России десятки тысяч батраков. Стачечное движение среди промышленных рабочих, а также среди углекопов в последнее десятилетие XIX и в первые годы XX в. было много сильнее, чем в предшествующие годы, сообразно с общим и на этот раз очень устойчивым и усиливающимся процветанием производства[12].
Расцвет германской промышленности в первые четырнадцать лет XX столетия (до мировой войны) не только не прекратился, но с каждым годом становился все могущественнее. На этой экономической почве в социальном составе германского народа произошло глубочайшее изменение, главной чертой которого была индустриализация страны.
В 1871 г. Германская империя насчитывала 41 миллион жителей, а в 1910 г. — 67 1/2 миллионов. Увеличение народонаселения шло параллельно с непрерывным и все ускоряющимся процессом превращения Германии в промышленную страну. Вот главные статистические иллюстрации этого факта. Взяты три даты, когда была собрана наиболее полная статистическая информация.
Число лиц, занятых (считая их семьи)
Без определенной профессии (ohne Beruf und Berufsbenennung) было: в 1882 г. — 2 1/4 миллиона, в 1895 г. — 3 1/3 миллиона, в 1907 г. — 5 174 703 человека. Итак, в 1882 г. сельское хозяйство кормило 42,5 % населения, а в 1907 г. — всего 28,6 % [13].
Из числа всей части населения, кормящегося при промышленности, самостоятельно зарабатывающих рабочих в точном смысле слова в 1907 г. в Германии числилось больше 8 1/2 миллионов человек[14]. По абсолютному числу рабочих, занятых в промышленных предприятиях и горных промыслах, а также всех наемных лиц, занятых в торговле и транспорте, Германия перед войной стояла на первом месте среди всех стран земного шара.
Следующая таблица составлена в Германии на основании данных 1907 г. (а для других стран по последним их переписям перед 1907 г.):
Неслыханные размеры промышленных и торговых успехов Германии в последние пятнадцать лет перед войной были таковы, что, например, 80-е годы становились в глазах новых германских поколений перед началом мировой войны какой-то отдаленной эпохой, не сразу и не вполне понимаемой. Известный статистик М.Мендельсон (директор статистического управления г. Ахена) совершенно правильно заметил, что, например, в 1830 г. тогдашним людям экономическое положение XIV или XV столетий казалось ближе, чем людям 1913 г. могли казаться хотя бы те же 30-е годы. Следует прибавить, что в некоторых отношениях экономическая жизнь Германии в 1900 г. была ближе к экономической жизни 1870 г., чем к экономической жизни 1913 г.: так бурно повышался темп германской торгово-промышленной деятельности именно в самые последние годы пород войной.
Уже с середины 80-х годов XIX столетия для руководящих кругов германской промышленности было ясно, что самым могучим соперником германского торгово-промышленного капитализма является капитализм английский. Не североамериканский, не бельгийский, подавно не французский, а именно английский. И все этапы победного шествия и проникновения германского капитала в те или иные части мирового рынка неизменно заставляли подводить временные итоги в форме сравнения и сопоставления германских цифр с цифрами английскими; при этом каждый пройденный этап обозначал собой гигантские успехи Германии.
Два главных признака были особенно характерны именно потому, что дело шло о главных нервах индустриального развития — о железе и угле.
Англия и в конце 70-х годов XIX в., и спустя 30 лет почти не сдвигалась с одной точки: она добывала ежегодно около 15 миллионов тонн железа из своих недр; конечно, ей этого не хватало, и она принуждена была выписывать железо из-за границы, отчасти из своих колоний. Германия же главную массу железа, нужного ей, добывала из своих недр, и, главное, имелась полная, доказанная возможность расширять эту добычу в нужных размерах; правда, и она выписывала часть железа из-за границы (в 1911 г. она выписала 9 3/4 миллиона тонн), но зависела от этого импорта несравненно меньше, чем Англия. Добыча же из германских рудников увеличивалась колоссально. Перед открытием Джилькрайста, в 1878 г., в Германии было добыто около 5 миллионов тонн (т. е. в три раза меньше, чем в Англии), но уже в 1887 г. — 9 миллионов тонн, в 1897 г. — 15 миллионов тонн (столько же, сколько в Англии), в 1907 г. — 27 миллионов тонн (почти вдвое, чем в Англии), в 1911 г. — 29 3/4 миллиона тонн. Что касается угля, то здесь, правда, Англия была и осталась на первом месте, но германская добыча увеличилась с 39 миллионов тонн в 1878 г. до 143 в 1907 г. и до 230 накануне мировой войны. Англия добывала перед войной 267 миллионов тонн угля, но часть его шла за границу на продажу, и та же Германия закупала большие количества английского угля для нужд своего пароходства и своей промышленности. Население Англии возрастало ежегодно на 400 тысяч человек, а Германии — на 900 тысяч человек, эмиграция же лишала Англию ежегодно 139 тысяч человек, а Германию (перед войной) всего 28–30 тысяч человек. Таким образом, такой важный фактор для развития промышленности, как прирост населения, больше благоприятствовал Германии, чем Англии. За 35 лет — с 1870 по 1905 г. — население Англии увеличилось с 31 миллиона до 43 миллионов, население же Германии с 39 миллионов поднялось до 60 миллионов. (В 1914 г. в Германии считалось до 67 3/4 миллиона человек.)
На стороне Германии, как уже упомянуто выше, в этой обозначившейся уже довольно резко в последние годы XIX в. конкуренции была, сверх того, несравненно лучшая и шире поставленная, чем в Англии, техническая школа всех ступеней. Англичане перед войной 1914 г. нисколько не умаляли этого факта и откровенно заявляли, что им необходимо в спешном порядке произвести в этой области коренную ломку и провести реформу по немецким образцам.
Далее. Германия располагала колоссальной армией странствующих приказчиков (коммивояжеров), которые с громадным успехом внедряли германские товары в самые глухие углы Южной и Центральной Америки, Африки, в меньшой степени — Азии, не говоря уже о Европе. Ко всем этим условиям присоединились еще более важные:
1) относительная дешевизна германских товаров (обусловленная в значительной мере гораздо большей дешевизной рабочих рук в Германии),
2) долгосрочные кредиты, которые оказывали немецкие торговцы и промышленники клиентам, особенно в России, на Балканском полуострове, в Южной и Центральной Америке, в Китае, и
3) умение приспособиться к покупателю, внимательное изучение всех особенностей рынка, талант завоевать клиента.
Избалованный вековой монополией своего положения английский торгово-промышленный капитал уже отвык от этих приемов и очень болезненно переживал это превосходство капитала германского, но перенять эти приемы вплоть до войны 1914 г. не сумел, да и теперь не перенял (в этом сознавались неоднократно сами англичане).
Грозная опасность вырастала для Англии. Конечно, Англия по общему обороту внешней торговли в последнее время перед войной еще занимала первое место на земном шаре, но всего на 22 % превосходила в этом отношении Германию. Германия заняла после Англии первое место, опередив Соединенные Штаты; о других странах нечего и говорить. Но и Англии приходилось считаться с тем, что в 10–15 лет Германия ее догонит и перегонит, потому что с каждым годом цифра германского вывоза фабрикатов и ввоза (на 4/5 сырья) приближалась к английской. Это пока не значило, что непосредственно сами по себе, без дальнейших сопутствующих явлений, о которых сейчас будет речь, английские правящие классы, т. е. прежде всего крупная буржуазия, были готовы начать войну против Германии, ничего не выжидая, с прямой и открыто поставленной целью уничтожить конкурента, но к концу XIX и в первые годы XX в. создалось такое положение, что всякий шаг Германии стал истолковываться в Англии самым недоброжелательным образом, всякое увеличение военно-морского могущества Германской империи стало рассматриваться как прямой вызов, как угроза существованию Великобритании. Ко времени вступления на престол короля Эдуарда VII образовалось такое дипломатическое положение, при котором могущественные слои населения уже начали свыкаться с мыслью о Германии как о враге, более страшном, чем Россия и Франция. И вот тут-то среди германских промышленников и прежде всего среди металлургов, шахтовладельцев, оружейных заводчиков и всех несметных поставщиков военного материала началось движение, приведшее к появлению в имперском министерстве адмирала фон Тирпица и к созданию в течение восьми лет второго в мире военного флота. Как раз тогда, когда представители английского капитализма только ждали благоприятных условий и подходящих шагов со стороны противника, чтоб иметь ловкий повод и возможность приобщить широкие слои своего народа к антигерманским настроениям и приучить их к мысли о неминуемой пробе сил, — в это самое время среди вождей германской промышленности, а под их прямым влиянием и в руководящих политических сферах фронт определенно повернулся против Англии и был предпринят ряд действий, которые непременно должны были быть истолкованы как прямая подготовка к великому столкновению на море.
Отметим самое существенное в этом крутом повороте германской политики.
Сначала постараемся уловить основную мысль, руководившую этим поворотом, затем коснемся общей обстановки, в которой протекала германская внутренняя и внешняя политика, и, наконец, напомним о тех формах и внешних проявлениях, которые при всей второстепенности своего исторического значения сравнительно с первыми двумя моментами все же сыграли свою роль в обострении кризиса и в некотором приближении срока развязки.
Начну с напоминания того факта, о котором я говорил на первых страницах этой книги: общий темп гигантского капиталистического развития так неслыханно ускорился в последнее время перед войной, что все противоречия, неразрывно с этим развитием связанные, должны были неминуемо обостряться буквально с каждым годом. Таков был экономический общий фон событий. Вспомним, что общая годовая сумма внешней торговли Германии (ввоз + вывоз) была еще в начале 80-х годов XIX в. равна в круглых цифрах приблизительно 5 миллиардам марок, в 1891 г. — 7 миллиардам, в 1902 г. — 11 миллиардам, в 1907 г. — 17 миллиардам, а в 1912 г. — 21 1/4 миллиарду марок. Если считать на марки, то в 1912 г. сумма внешней торговли Англии была равна 27 1/2 миллиардам, а Соединенных Штатов — 16 миллиардам. Но ни Англия, ни даже Соединенные Штаты не могли сравниться с Германией в быстроте темпа развития, и Германия явственно и ускоренно подвигалась от второго своего места к первому. Да и общий темп мирового торгово-промышленного развития все ускорялся: ведь в сущности от начала существования капитализма на земном шаре только в 1903 г. общая сумма всей мировой внешней торговли (т. е. сумма всего вывоза и всего ввоза всех стран земного шара) дошла впервые до 100 миллиардов марок в год, а в 1912 г. эта сумма была уже равна 160 миллиардам марок[15]. Итак, из этой суммы (160 миллиардов) 64 3/4 миллиарда принадлежали трем главным соперникам — Англии, Германии, Соединенным Штатам, и всего около 95 миллиардов — всем остальным странам земного шара в совокупности.
Вопрос не ставился для Германии так, как его могли формулировать некоторые круги в Англии или в Соединенных Штатах: есть налицо три соперника, из них одолеть непосредственной военной силой, настолько, чтобы серьезно подорвать его экономическое процветание, можно лишь одного, поэтому следует именно против него бороться. Так, по словам американских пацифистов, формулировались будто бы мысли сторонников вмешательства Америки в войну в 1915–1917 гг.: Англию раздавить нельзя, а Германию можно, поэтому нужно пойти с Англией против Германии, а не наоборот. В Германии в конце XIX и начале XX в. даже самые необузданные империалисты не мечтали о полной, сокрушающей победе над Англией, не мечтали о такой победе, которая бы очистила мировой рынок от одного конкурента и оставила бы на арене лишь Германию и Соединенные Штаты.
Речь шла о другом: о создании самостоятельной германской колониальной империи, которая бы дала германскому капитализму прежде всего широкую мировую арену для действий финансового капитала, в частности независимый ни от кого собственный рынок сырья, а затем и увеличила бы рынок сбыта. Но первая задача казалась важнее и раньше второй стала на очередь. Германия вывозила фабрикаты (а из сырья — главным образом лишь каменный уголь), ввозила же большей частью (на 4/5 всей суммы ввоза) именно сырье и пищевые продукты. Америка, английские колонии, Россия — теоретически рассуждая — могли задушить целый ряд отраслей германской промышленности единым росчерком пера, воспретив безусловно вывоз нужного Германии сырья. По мере того как росла торговая конкуренция Германии с Англией, вопрос о таком искусственном лишении Германии сырья, конечно, должен был приобретать все более и более беспокоящий и конкретный характер.
Далее. Колонии могли — и должны были — увеличить собой также германские рынки сбыта, но, конечно, не такие колонии, как те, которыми Германия обзавелась в действительности, а такие, которые по населенности и покупательной способности могли бы сравниться с английской или французской колониальной империей. Эта функция колоний для Германии была, конечно, далеко не так существенна, как первая, — колониальное сырье было для Германии нужнее, чем колониальные покупатели ее фабрикатов, — но все же иметь новые рынки сбыта (и притом рынки монопольные) было бы полезно. Наконец, колониальная политика должна была дать Германии военные опорные пункты, плацдармы для постепенного, в будущем, овладения тем или иным новым рынком. Таковы были задания, выдвинутые германскими промышленными кругами еще в 80-х годах.
Как известно, Германии удалось обзавестись всеми своими важнейшими (африканскими) колониями именно в течение 80-х годов, когда Англия была занята отчасти ирландскими делами, отчасти движением России к Афганистану, отчасти борьбой с махдистами в Судане, отчасти французскими успехами в Центральной Африке и когда, как в своем месте уже было мной оказано, ей вовсе не хотелось ссориться с Германией. Когда предприниматель из Бремена Людериц создал факторию в Юго-Западной Африке (Ангра-Пекенья) и предложил Бисмарку объявить германский протекторат над ближайшим гинтерландом [16] занятой им бухты, 24 апреля 1884 г. Бисмарк официально уведомил все державы о германском протекторате над обширной территорией между бухтой и Оранжевой рекой. В том же (1884) году Германия захватила Того и часть Камеруна, а вскоре затем, полюбовно разделив с Англией Новую Гвинею, Германия получила северо-восточную часть Новой Гвинеи. Наконец, в 1885 г. началось в Восточной Африке занятие владений занзибарского султана, а также сопредельных территорий. Большая часть всех этих земель в Восточной Африке была впоследствии (по англо-германскому договору 17 июня 1890 г.) отдана англичанам в обмен на остров Гельголанд. Но оставшиеся за Германией части восточноафриканских владений увеличились впоследствии некоторыми новыми аннексиями, и эта колония (немецкая Восточная Африка) считалась вплоть до 1914 г. одним из важнейших колониальных владений Германии. Наконец, Германии удалось укрепиться на некоторых островах Тихого океана и в 1911 г. получить часть Французского Конго, по соглашению с Францией (относительно Марокко).
Все колониальные владения Германской империи в совокупности достигали трех с небольшим миллионов квадратных километров с населением около 12 миллионов туземцев и 28 тысяч белого населения. Конечно, сравнительно с Британской (еще довоенной) колониальной империей (28 миллионов квадратных километров и около 375 миллионов жителей вне Европы) эти цифры очень скромны. Но также и по внутренней ценности своей германские колонии не шли ни в какое сравнение с английскими, включающими богатейшие части земного шара вроде Индии, Канады, Австралии, Южной Африки, бесчисленных островных владений и т. п. Даже с французской колониальной империей немецкие колонии не могли в отдаленной степени сравниться ни количественно, ни качественно, Германии достались обрывки и остатки. Бисмарк с неохотой начал эту эру колониальных завоеваний и брал колонии только там и тогда, где и когда это ни малейшего риска за собой не влекло. Его толкали финансисты, промышленники и судовладельцы, создавшие «Германское колониальное общество», но он шел в эту сторону нехотя, он ни за что не хотел делать Великобританию врагом Германии. «Кошмар коалиций» преследовал его все последние годы его канцлерства. Колониальные империалисты Германии испытывали глухое раздражение против старого канцлера, шептали о его дряхлости, робости, непонимании новых задач. Это обстоятельство тоже облегчило Вильгельму II выполнение давнишнего желания в марте 1890 г., когда оп, наконец, решился принудить канцлера к отставке.
И в самом деле, в области колониальных планов началась новая эра.
Но раньше чем мы перейдем к ней, коснемся еще одной важной стороны дела, без которой характеристика социально-политической обстановки колониальных предприятий 90-х и 900-х годов в Германии была бы неполна.
Когда мы говорим, например, о Франции или Италии или даже о Соединенных Штатах в 1890–1914 гг., то, конечно, мы должны считаться с тогдашними настроениями рабочего класса в этих странах. Но мы очень хорошо понимаем, что возможно было бы без труда представить себе весьма важные шаги правительства этих стран, резко расходящиеся с желаниями и интересами рабочего класса. Что же касается Англии и Германии, то, при всем различии их политического строя в указанный период, решительно невозможно вообразить себе, что в вопросах колоссальной важности, могущих поставить страну перед опасностью войны, английское или германское правительство могло бы годы и годы вести политику, решительно осуждаемую большинством рабочего класса. Удельный вес германского рабочего класса был так огромен, что рабочих еще можно было, выбрав удачный и вполне спокойный момент, провоцировать и оскорблять речами, но не действиями. Можно было ораторствовать (ни с того, ни с сего, в эпоху глубокого мира и спокойствия) перед новобранцами, приглашая их на будущее время стрелять в собственных отцов, как приглашал их Вильгельм II, приводя их к присяге, но в Германии никак нельзя было в самом деле стрелять без малейших поводов в рабочих, проводящих чисто экономическую забастовку в частном предприятии, как это сделал во Франции Клемансо в 1907 г., тотчас же подтвердивший, что и впредь будет так поступать, и оставшийся во главе кабинета.
Можно было разыгрывать из себя монарха, правящего божьей милостью и ответственного лишь перед небом, но нельзя было даже пытаться фактически нарушить конституцию, хотя бы в самом ничтожном вопросе. Если все это принять к сведению, то, даже не зная фактов, о которых сейчас будет речь, пришлось бы сделать сам собой напрашивающийся вывод: если вопрос о колониях и тесно с ним связанный вопрос о постройке военного флота могли занять такое место в германской политической жизни, если политика империи так же, как политика Англии, Франции, России, четыре раза за десять лет приводила к преддверию войны, а в пятый раз вызвала, наконец, катастрофу, то, значит, рабочий класс далеко не был единодушен ни в колониальном, ни в военно-морском вопросах, значит, имперское правительство могло не опасаться большого революционного протеста в случае любой вызванной им войны. И действительно, если бы кто начал только присматриваться к настроениям в недрах единственной партии, представляющей собой в годы империи германский пролетариат, то сейчас же увидел бы, что такое предположение совершенно правильно.
Здесь не место излагать историю германской социал-демократии в последние годы перед войной, а также историю ревизионизма и борьбы с ревизионизмом на партейтагах[17], в партийной прессе, на партийных митингах. Читатель, не знающий иностранных языков, может обратиться хотя бы, например, к указываемой в библиографии, переведенной на русский язык книге £ Франца Меринга или Лукина; при знании немецкого языка % можно обратиться, папример, еще к книге Dorzbacher'a «Die deutsche Sozialdemokratie und die nationale Machtpolitik» [18].
Мы тут постараемся лишь высказаться об основных исторических причинах, породивших ревизионизм, и так как для нас это по связи с только что сказанным более всего важно, мы рассмотрим в самых общих чертах, как эволюционировали взгляды части рабочего класса на колониальный вопрос и теснейшим образом связанные с ним проблемы международной политики. Мы не будем останавливаться здесь на всех побочных и сопутствующих явлениях, способствующих росту ревизионизма. Конечно, справедливы часто повторяющиеся и в немецкой и в русской литературе указания на роль громадного и влиятельного (по своему положению и функциям) бюрократического механизма партии, на проникновение отчасти мелкобуржуазной, отчасти специфически чиновничьей идеологии в этот особый мир, снизу доверху (а «верхи» при дисциплине и централизованности партии играли колоссальную роль); не могут быть обойденными молчанием и те нарекания на (правда, малочисленных) «академиков», т. е. на лиц из интеллигенции, прошедших высшую школу, — нарекания, которые слышались долгие годы из рядов левого крыла партии; слева обвиняли этих лиц в привнесении оппортунизма, в мелкобуржуазном страхе перед революцией и т. д.; наконец, бесспорно, часть средней и мелкой буржуазии и даже часть плохо оплачиваемого мелкого государственного чиновничества сплошь и рядом отдавали при тайной подаче голосов на парламентских выборах свои голоса социал-демократам. Эти элементы были настолько драгоценны, так как существенно способствовали избирательным победам партии, что с ними приходилось считаться, и, конечно, это обстоятельство тоже подкрепило ревизионистскую тактику, ревизионистские заявления и выступления. Но все эти и им подобные явления, за которыми нельзя отрицать известного значения, конечно, не могут сами по себе исчерпывающе объяснить, как случилось, что огромная партия германского пролетариата, еще в 1875 г. официально шедшая под флагом революционного марксизма, уже в 1891 г. на партейтаге в Эрфурте начала как бы раздваиваться в своих настроениях и убеждениях, прислушиваясь к речам Фольмара и его сторонников, затем с 1891 по 1898 г. пережила все более и более углубляющуюся раздвоенность настроений и тенденций, а с 1899 г. часть (и довольно значительная) устремилась за бернштейновскими лозунгами и покинула революционизм для «реформизма», и тактика парламентской борьбы и легальной оппозиции заняла первенствующее положение в партии, революционной не только по своему происхождению, но и по основам все еще официально принимаемой и повторяемой доктрины.
Основное объяснение явлений, конечно, следует искать в характерных особенностях того периода, который переживала вся германская экономика. Революционизм в германской социал-демократии в конце XIX и в начале XX в. стал уменьшаться в напряженности и в степени влияния по причинам, аналогичным тем, по которым в Англии в середине XIX в. бесследно исчез чартизм; и, параллельно, расцвет германских профессиональных союзов в конце XIX и начале XX в. был аналогичен расцвету английского тред-юнионизма в 60-х, 70-х, 80-х, 90-х годах XIX в. Профессионализм, экономизм, борьба за улучшение экономического положения, рост аполитизма, равнодушие к революционным лозунгам — все эти явления, которые пережила Англия раньше, Германия пережила позже, в те времена, когда промышленность страны шла от успеха к успеху, когда новые и новые рынки завоевывались чуть не ежедневно, когда капитал считал наиболее выгодным для себя помещением именно промышленные предприятия, когда часто не рабочий (особенно квалифицированный) искал нанимателя, но предприниматель искал рабочего, а иногда и заискивал перед рабочим. Как раз когда для Англии кончались эти времена, для Германии они начинались; и, как мы видели, именно отчасти потому это процветание и кончалось в — Англии, что для Германии оно начиналось и Германия отбивала у Англии рынок за рынком. Дело было не только в общем повышении благосостояния для широких категорий рабочего класса, но и в том, что с каждым десятилетием необычно быстро возрастала масса квалифицированных рабочих с сильно повышенной заработной платой, еще более живо и непосредственно чувствовавших тесную зависимость своего положения и всех перспектив своей карьеры от дальнейшего подъема и интенсификации промышленной деятельности. Профессиональные союзы, чисто экономические требования и чисто экономические забастовки, организационно и материально поддерживаемые профессиональными союзами, — вот что начинало явственно первенствовать в идейной и общественной жизни многочисленных и влиятельных категорий рабочего класса.
Социал-демократическая партия напоминала о себе по разу в пять лет: перед выборами в рейхстаг — и не во всех германских государствах — при выборах в местные ландтаги; она напоминала о себе время от времени митингами, парламентскими речами партийных членов, ежегодными партейтагами. Профессиональный же союз был ежедневно нужен и важен и часто касался самых жизненных интересов рабочего и его семьи. После отмены в 1890 г. закона о социалистах партийная пресса широко развилась в Германии, существовавшая степень политической свободы и личной обеспеченности не была так ничтожна, чтобы сама по себе могла вызвать революционный гнев рабочего класса. Восстать же немедленно, с надеждой на социальный переворот, при существовавших условиях, а главное при указанной экономической конъюнктуре, неблагоприятной для революционного движения, не считало возможным даже левое крыло партии, продолжавшее борьбу с ревизионизмом.
Мы можем тут ограничиться очень немногими фактическими напоминаниями. С самого эрфуртского партейтага 1891 г. ревизионистское движение не переставало усиливаться. В 1899 г. вышла книга Эдуарда Бернштейна «Die Voraussetzungen des Sozialismus und die Aufgaben der Sozialdemokratie» («Предпосылки социализма и задачи социал-демократии»). В этой книге Бернштейн в сущности совершенно отказывался от революционного марксизма и не только от «предпосылок», но и от логических последствий этой доктрины. Реформизм, профессионализм, сотрудничество с буржуазными партиями — вот что выдвигалось на первый план. Первый же партейтаг, собравшийся после появления книги Бернштейна (в Ганновере в 1899 г.), формально не стал на сторону этого «ревизионистского манифеста», но фактически реальная деятельность руководящих верхов партии все больше и больше строилась на ревизионистской, а не на революционной идеологии. Теория неизбежной катастрофы капитализма, учение о диктатуре пролетариата, частичный, но важный вопрос о возможности массовой политической забастовки как о первом этапе пролетарской революции — все это сдавалось Бернштейном и его последователями в архив, и все это руководящими верхами партии поминалось все реже и реже и все с большим и большим скептицизмом. Старому парламентскому бойцу и лидеру Бебелю удавалось ловкими формулировками на партейтагах при вотировании резолюций прикрывать теоретическое отступление от былых лозунгов, но это мало кого обманывало.
По выражению Шмоллера, кельнский социал-демократический партейтаг 1893 г. был «последней победой марксизма» над ревизионистскими течениями. Вождями ревизионизма на верхах партии окончательно становятся Фольмар, Шиппель, Бернштейн, Гейне. Южная (баварская, вюртембергская, баденская) социал-демократия заняла особенно боевую ревизионистскую позицию. Профессиональные союзы, эволюционируя вправо, сильно влияли на партию. Число членов профессиональных союзов еще в 1895 г. было равно 260 тысячам, а в 1912 г. их было уже 2 1/4 миллиона. Перед войной капитал, которым располагали профессиональные союзы Германии, доходил до 81 миллиона марок золотом, а постоянный капитал социал-демократической партии был равен одному миллиону марок (даже собственно несколько меньше одного миллиона). С могуществом профессиональных союзов социал-демократическим лидерам приходилось перед войной очень сильно считаться. А профессиональные союзы (и притом самые могущественные, самые влиятельные) все шире и глубже захватывались ревизионизмом. Конечно, левое крыло деятельно боролось против ревизионизма и отнюдь не сдавало своих позиций. Вожди были ярко талантливы и самоотверженны, но «армия» у левого крыла была невелика.
На последнем предвоенном социал-демократическом партейтаге в Иене осенью 1913 г., за год до войны, Фишер воскликнул: «Где тот товарищ, который еще верит теперь в крушение капиталистического общества… От революционизма не осталось ничего, кроме очень принужденно звучащих (gezwungen klingende) революционных фраз».
Тут, конечно, были налицо большое преувеличение и полемическая выходка: у левого крыла революционизм не был фразой, но был убеждением, за которое не одному и не двум из этого крыла привелось впоследствии заплатить своей кровью. Но характерно, что ревизионист Фишер чувствовал явственно опьянение «победой». Иначе он не посмел бы, без риска вызвать бурю негодования, произнести на партейтаге подобные хвастливые слова.
На этой экономической и идеологической почве вопрос о приобретении колоний неминуемо должен был подвергнуться очень значительному пересмотру. Еще в середине 80-х годов в партии господствовало воззрение, что колониальная политика есть политика разбоя, захвата и угнетения цветных рас. В 90-х годах стали говорить об экономическом использовании колоний.
С конца же 90-х годов ревизионистское крыло германской социал-демократии все решительнее и отчетливее переходило на точку зрения необходимости политического, а не только экономического завоевания новых колоний. Фольмар менее резко, Ротер более категорично говорили о необходимости при известных условиях поддерживать на высоте германский флот и заботиться об округлении колониальной империи. Конечно, слишком категорически защищать все это еще считалось ересью, руководящие верхи партии (правда, очень вяло) полемизировали с Ротером, но подобные воззрения с каждым пятилетием все ширились и крепли. Серьезным толчком к дальнейшему углублению этого течения послужили мароккские осложнения, начавшиеся в 1905 г. На сцену выступил Рихард Кальвер, уже и раньше один из заметных публицистов ревизионистского крыла партии.
Нужно сказать, что вообще мароккское дело поставило социал-демократию в трудное положение. С одной стороны, Жорес ежедневно говорит, что французские капиталисты ведут в Марокко чисто разбойничью, аннексионистскую политику, что германское правительство совершенно справедливо домогается «открытых дверей» в Марокко и что оно имеет все основания и логическую правоту в затеянной дипломатической борьбе. А с другой стороны, германская социал-демократия порицает активную политику своего правительства в мароккском вопросе. Кто же прав?
Рихард Кальвер и его единомышленники стали на ту точку зрения, что права Германия, а главное, что германский рабочий класс, помимо всего, существенно заинтересован в том, чтобы Марокко не перешло в монопольное владение французского капитала. Но вообще Кальвер и его единомышленники еще считали возможным со временем франко-германское экономическое сотрудничество. Что же касается Англии, то они думали, что, во-первых, неизменный, экономически и политически обусловленный интерес Англии не позволит ей никогда быть длительно в дружбе с какой бы то ни было европейской великой державой, а, во-вторых, часть английского рабочего класса непосредственно и существенно заинтересована в продолжении традиционной эксплуатации английским капиталом всех британских колоний и что английские рабочие в своей массе не могут и не хотят изменить английскую политику. Вывод Рихарда Кальвера (руководящего публициста «Sozialistische Monatshefte» в 1905–1907 и в следующие годы) заключался в требовании образования континентального союза держав, — нужно договорить: против Англии.
Как видим, если отбросить оговорки и недомолвки, внешнеполитический идеал в эти годы у Рихарда Кальвера и у официальных представителей и руководителей германской дипломатии был практически один и тот же. Ближайшим практическим выводом являлось требование, предъявляемое членам партии, — поддерживать усиление германского флота: «большие военные флоты, конечно, неутешительное явление культурного развития человечества, но они — налицо», а поэтому и Германия должна иметь сильный флот. Рихард Кальвер защищает и судостроительную политику фон Тирпица: Англия вовсе не потому враждует против Германии, что Германия пугает ее развитием своего флота, и даже не будь в Германии флота, все равно Англия не простила бы ей ее промышленных и торговых успехов. Англия — главный враг, и скрывать от себя этот факт бесполезно.
За Кальвером выступил Карл Лейтнер, редактор иностранного отдела венской «Arbeiter Zeitung» и тоже деятельный сотрудник «Sozialistische Monatshefto» в 1909 и в следующие годы. Лейтнер пошел еще дальше Кальвера. Он прямо склонен приравнивать слишком энергичную борьбу социал-демократов против внешней политики правительства к измене интересам пролетариата, ибо «русские панслависты и английские джинго» пользуются этими нападками для своих целой. На самом деле такая борьба социал-демократической партией вовсе в эти годы и не велась, и Лейтнер ломился в открытую дверь. Чем дальше, тем больше он усваивал себе не только мысли, но и ходячую фразеологию рядового патриотического германского публициста: у нас, немцев, нет достаточно сильного национального чувства, как у англичан и французов; мы, немцы, должны бороться против русских попыток захватить гегемонию; мы не хотим ослаблять свое правительство в его борьбе с врагами и т. д.; все, даже итальянцы, воюют и завоевывают (например, Триполитанию); только одним немцам ничего не перепадает, а их обвиняют в воинственности и т. д. Лейтнер решительно отвергает все попытки английского правительства достигнуть ограничения морских вооружений как Англии, так и Германии по взаимному соглашению. Нет, это значило бы, что Англия навсегда будет сильнее, чем Германия. Словом, и тут, в этом опасном и чреватом последствиями отказе Германии от соглашения, Лейтнер нисколько не отклоняется от воззрений Бюлова, Тирпица, Бетман-Гольвега, Вильгельма II.
Ничуть не уступая Лейтнеру в энергии, почти одновременно с ним, самыми щекотливыми и сложными проблемами партийной внешней политики занялись Людвиг Квессель и Гергард Гильдебранд. Оба — решительные сторонники широко поставленной колониальной деятельности; оба протестуют против обвинения Германии в империализме, так как экономическое использование внеевропейских земель вовсе еще не есть империализм, по их мнению. Квессель при этом оптимист или, может быть, по тактическим соображениям хочет казаться оптимистом. Он верит в возможность полюбовного размежевания сфер влияния между Англией и Германией вне Европы. Квессель подчеркивает, что и чисто политическим обладанием пренебрегать не следует, ибо оно имеет самые реальные экономические последствия, и что, фактически или юридически, но государство, владеющее колонией, всегда сумеет создать для своего ввоза (в эту колонию) монопольное положение. Гильдебранд смелее Квесселя: он не очень, по-видимому, верит в возможность мирным путем разрешить и примирить заострившиеся противоречия капиталистического мира и, по видимому, вряд ли имеет что-либо против войны. Он прямо признает, что существующее распределение внеевропейских земель крайне несправедливо, что Германия в этом распределении обижена, что Россия и Франция злоупотребляют своей силой на суше, Англия злоупотребляет своим могуществом на море, а мы, «немцы», «обязаны перед нашими детьми» обеспечить себе колониальное будущее. Гильдебранд писал уже перед самой войной, и, вспоминая, например, агадирский инцидент[19], он с укоризной ставил на вид товарищам по партии, что не посмели бы Англия и Франция оказать тогда такое сопротивление, если бы они не полагались на враждебное отношение германской социал-демократии к колониальным предприятиям германского правительства. Гильдебранд предвидит наступление (и довольно близкое) периода обостренной борьбы за рынки, ибо «крестьянские земли», в том числе Россия, земли, от которых тесно зависят промышленные страны, обзаведутся окончательно собственной промышленностью и перестанут служить для «западной» промышленности рынком сбыта и, что еще важнее, рынком сырья. Гильдебранду мерещится экономически-политический союз континентальной Европы против Британской империи, с одной стороны, и «русского колосса» — с другой.
Таков был круг идей, разделяемых перед войной некоторыми весьма влиятельными элементами партии[20].
Что же делало левое крыло? Левое крыло не переставало бороться с ревизионизмом, с колониальными вожделениями, с патриотической агрессивностью, которая стала все заметнее выходить наружу. Но тут необходимо сделать одно замечание.
Неудивительно после всего, сказанного выше, что ревизионизм все усиливался среди германской социал-демократии, и вплоть до самой войны, и в первые 1 1/2 года войны это направление было безусловно господствующим на верхах партии и очень, сильным в некоторых категориях рабочих масс. Но за этим бьющим в глаза и действительно преобладающим фактом обыкновенно забывается другое, в высшей степени характерное явление, которого я и коснусь.
Дело в том, что приблизительно с середины первого десятилетия XX в. как в германской, так и в австрийской социал-демократии вдруг начинает очень слышно звучать голос революционного меньшинства, так слышно, как не звучал ни разу с самого начала победного шествия ревизионизма. Казалось бы, это явление парадоксальное. Если революционное настроение среди части рабочих масс Германии уже в 90-х годах XIX в. шло на убыль, параллельно с усилившимся подъемом промышленности, то уж подавно в 1905–1914 гг. это настроение должно было почти вовсе замереть, потому что, как только что сказано, расцвет промышленности в XX в. далеко оставил за собой все, чего можно было ждать, судя по прошлому.
А между тем факт налицо. Раньше чем обратиться к объяснению этого факта, вглядимся в некоторые характерные его особенности. Группа Розы Люксембург, Карла Либкнехта (т. е. группа революционно настроенных социал-демократов) теоретически стояла на той же почве революционного марксизма, как и предшествующие поколения их единомышленников. Но практически у революционеров эпохи, предшествующей мировой войне, была одна задача, один основной мотив пропаганды, одна непосредственная платформа; они говорили на митингах, на партейтагах, писали в немногих газетах, которыми могли располагать, главным образом об одном и том же: о необходимости революционного протеста масс в случае войны. Далеко не все они и далеко не всегда утверждали, что это выступление кончится водворением социалистического строя, и вообще они избегали в эти годы часто развивать темы, касавшиеся социального переворота. Для этого они благоприятной почвы в те годы под собой не ощущали. Но о необходимости как можно скорее и как можно положительное связать себя и французских и английских товарищей по Интернационалу революционными обязательствами в случае объявления мобилизации, — об этом они неустанно говорили. И для этого почва у них была очень прочная; к этому лозунгу прислушивались и те слои рабочей массы, которые, казалось, вполне охвачены были во всех других отношениях ревизионистскими настроениями.
Объяснение этому факту мы найдем на ближайших страницах. Очень поздно, только за несколько лет до войны (а больше всего с конца 1908 г., со времени знаменитой беседы Вильгельма с сотрудником «Daily Telegraph» и вызванной этим страшной бури в Германии), рабочие массы и верхи партии начали с серьезным беспокойством убеждаться в том, что их жизнью и смертью играет неуравновешенный и ограниченный человек, что так называемые «ответственные» руководители германской политики весьма мало перед кем бы то ни было ответственны, словом, даже те, кто мечтал о колониях и умышленно закрывал глаза на очевидный факт близящейся войны, стали понимать, что добиться войны еще не значит добиться колоний, что хотеть колоний мало, — нужно уметь их взять, и что при том положении вещей, какое образовалось внутри и вне государства, лучше бы Германии повременить с решительными выступлениями. Другими словами: к Розе Люксембург, Карлу Либкнехту, Лео Иогихесу и их товарищам стали несколько больше прислушиваться не потому, что убедились в несоответствии войны и захвата колоний с принципами социализма, но потому, что кое-кто со страхом начал понимать, что при подобных Вильгельму руководителях имперской политики Германская империя может потерпеть поражение. Конечно, нечего много распространяться о том, что левое течение имело и иные корни и что далеко не весь германский рабочий класс был «рабочей аристократией» по положению. Низкая в некоторых отраслях заработная плата, тиски нужды, неуверенность в завтрашнем дне, давление налогового пресса, постоянные раздражающие известия о грубейшем обращении с отбывающими воинскую повинность — все это само по себе было почвой, питавшей левые настроения в обширных слоях рабочей массы. Но я тут хочу отметить, что именно внешняя политика стала все более раздражать и беспокоить также нерабочую аристократию» перед войной 1914 г.
Мы теперь подошли к теме, которой трудно было касаться без только что сделанных предварительных пояснений. В первом параграфе этой главы мы рассмотрели ближайшие требования германского финансового капитала в конце XIX в. и подчеркнули, что создание колониальной империи было основным из этих ближайших требований. Во втором параграфе мы напомнили, что единственный громадный и могущественный класс, который еще в момент вступления Вильгельма II на престол, т. е. в 1888 г., стоял на принципиально революционной точке зрения, пережил с тех пор довольно быструю эволюцию, круто изменившую настроения довольно значительной его части; мы видели, что это изменение, в частности, привело к усвоению некоторыми более или менее «положительного» или «смягченного» взгляда на расширение политическими средствами арены действий финансового капитала, на колониальную политику, на необходимость экономического использования и, если нужно, политического захвата новых земель. Теперь мы должны рассмотреть, как воспользовалось фактически германское правительство этими широкими возможностями, таким положением, когда наиболее влиятельные слои капиталистической буржуазии его прямо толкали на активную внешнюю политику, а наиболее влиятельные и многочисленные слои рабочего класса ему в этом не очень препятствовали.
«Путь свободен!» — как бы говорила история Вильгельму II. Но это ему только так казалось. На самом деле путь был полон явных, а еще более скрытых опасностей, одна страшнее другой.
Постараемся уловить характерные черты правительственного механизма, созданного Бисмарком, и его функционирования как при Бисмарке, так и в первые так называемые «счастливые» пятнадцать лет царствования Вильгельма II до образования Антанты.
Могущество Германской империи родилось 18 января 1871 г. в зеркальном зале Версальского дворца и погибло 28 июня 1919 г. в том же зеркальном зале Версальского дворца. Германская империя возникла во время войны и погибла от войны. Вообще, на всем протяжении своего полуторатысячелетнего существования германский народ больше и чаще других западноевропейских народов испытывал непосредственное и непреодолимое воздействие и влияние соседей. Ни одна европейская страна не имела (и не имеет) таких — и так много — могущественных соседей и ни одна в борьбе за свое экономическое и политическое существование не подвергалась такому серьезному риску, в случае неудачной войны, потерять свою самостоятельность. Исторические и географические условия сдавили Германию на сравнительно небольшой территории, и труден был ее долгий исторический путь[21]. Когда в 1871 г., в разгаре победоносной борьбы против Франции, за несколько дней до капитуляции Парижа, прусский король Вильгельм I возложил на себя в занятом им Версале императорскую корону, то этим актом, казалось, былая, многовековая раздробленность уступала место полному национальному единству германского народа, былая слабость сменялась могуществом и славой. Как ни был осторожен и мало склонен к оптимизму первый канцлер новой империи, Бисмарк, но если бы ему предсказали, что его детище просуществует всего 47 лет, то едва ли он этому поверил бы, хотя опасения никогда не покидали его.
В самом деле. Несокрушимо было только политическое единство германского народа, а вовсе не монархическая форма этого единства; ведь и в 1918 г., после военного разгрома, погибла только монархия, а единство уцелело и только изменило внешнюю свою форму. Действующая ныне германская («веймарская») конституция Гуго Прейса даже несколько более сплачивает германские «земли» («Lander») в единое целое, чем былая имперская конституция Бисмарка сплачивала германские «государства» («Staaten»). Бисмарковская Германия была могущественна, нынешняя — бессильна, разоружена, бедна, уменьшена в своей территории, подавлена победителями. Все изменилось, но единство осталось.
В чем тайна этого факта? В том, что и для торговой, и для промышленной, и для средней, и для крупной буржуазии, и для всего рабочего класса политическое единство открывало новые и широкие перспективы, и вовсе не случайностью было то, что вождь рабочего класса Лассаль был решительным сторонником объединения. Защищать германский вывоз, защищать интересы германского купца и промышленника могло лишь сильное, объединенное государство; сплотиться в могучую политическую силу рабочий класс мог только в большом едином государстве; наконец, непосредственная военная защита немецкой территории от могущественных соседей была сколько-нибудь надежна только при объединении. Все эти элементарные, но гнетуще сильные мотивы и соображения создали и поддерживали единство в эпоху блеска, богатства и славы — в 1871–1914 гг., продолжают поддерживать его в эпоху поражения, обеднения, унижения — в 1919–1926 гг. И если слабость централизаторского начала в германской имперской конституции бросалась в глаза задолго до войны и немцам, и особенно иностранцам[22], то иностранцы далеко не всегда отдавали дань тому капитальному факту, что могущественнейшие экономические и политические интересы делали все эти государственно правовые особенности германского строя безвредными для германского единства, так как не могло найтись ни одного класса, которому было бы выгодно воспользоваться указанными недочетами государственной машины для сепаратистских целей.
Но это единство получило в 1871 г. резко выраженную и намеренно подчеркнутую монархическую форму, внешнее обличие и внутренний дух которой так своеобразны, что на них стоит остановиться.
Бисмарк и не хотел, а отчасти и не мог объединить Германию вокруг Пруссии так, как, например, Италия объединилась вокруг Пьемонта, т. е. он не хотел и не мог уничтожить полностью власть всех монархов, царствовавших в отдельных государствах Германии. Конституция Германской империи была построена так, что до конца империи юристы и государствоведы спорили о том, чем считать Германию: «государственным союзом» или «союзом государств» («Bundesstaat» или «Staatenbund»)? Остались короли, великие герцоги, местные парламенты, полная внутренняя административная самостоятельность каждого отдельного государства, вошедшего в состав Германской империи, но вся внешняя политика, армия и флот, имперские финансы, чеканка монеты и выпуск кредитных билетов, почта и телеграф, таможенная политика и управление — все это отошло в ведение имперского правительства — канцлера и статс-секретарей, назначаемых императором и ответственных только перед императором. Бисмарк не хотел уничтожать старые местные династии, не желая нанести этим удар монархическим традициям и подорвать монархический дух в Германии, да кроме того, если бы он даже и хотел это сделать, то натолкнулся бы на жестокое сопротивление, особенно со стороны южных, больше земледельческих, чем промышленных государств, вроде Баварии, Вюртемберга, Бадена, где вообще идея объединения возбуждала меньше энтузиазма, чем в Средней, Северной и Западной Германии, где были сильны промышленная буржуазия и рабочий класс. Но зато, как сказано, все направление внешней политики оставалось всецело в руках императора, да и вообще все общеимперские дела всецело им направлялись и разрешались, поскольку для них не требовалось издания новых законов. Однако и на законодательство император мог влиять очень значительно. Законодательная власть принадлежала по имперской конституции двум учреждениям: рейхстагу, выбираемому чрез каждые пять лет всеобщей, прямой, равной и тайной подачей голосов и состоящему из 397 депутатов, и союзному совету, учреждению, составленному из сановников, назначаемых правительствами всех государств, входящих в Германскую империю. В этом союзном совете число представителей от Пруссии (назначаемых, таким образом, прусским королем) было так велико, что фактически без их согласия не мог пройти через союзный совет ни один закон. А так как всякий закон должен был пройти через рейхстаг и через союзный совет, то, значит, любой закон, неугодный прусскому королю, мог быть провален в союзном совете голосами прусских представителей, назначенных, как сказано, прусским королем. Таким путем прусский король мог фактически противиться воле рейхстага и провалить в союзном совете те законопроекты, которые прошли через рейхстаг. А прусский король по конституции был всегда вместе с тем германским императором. Мало того. Не только имперское правительство, с канцлером во главе, назначалось и смещалось императором и было исключительно пред ним ответственно, но и в Пруссии (самом большом из всех германских государств) король смещал и назначал министров, ни с кем не считаясь, кроме своей воли. Мы видим, какая огромная власть была отдана имперской конституцией в руки одному человеку, соединявшему в себе два звания: германского императора и прусского короля. «Я слишком укрепил всадника в седле», — говаривал к концу жизни Бисмарк, намекая на слишком большую власть, оставленную в руках германского императора. Так обстояло дело с точки зрения юридической, государственно-правовой. Но были налицо в течение всего существования этой империи такие обстоятельства, которые как бы сговорились, чтобы еще более «укрепить всадника в седле».
Постараемся вкратце охарактеризовать отношение отдельных классов германского народа к императорской власти, и мы увидим, почему за все 47 лет существования империи дело ни разу не дошло до решительного движения — хотя бы только парламентского — в пользу ограничения слишком огромных императорских полномочий.
1. В противоположность тому, что случилось в Англии, в Германии сельское хозяйство не только не было экономически задавлено промышленностью, но, напротив, земледелие и вся сельскохозяйственная культура необычайно расцвели именно в последние десятилетия XIX и в первые годы XX в. Капитал ушел не только в индустрию, но и в земледелие, и последствия сказались тотчас же. Умы сельских хозяев были заняты главным образом таможенной политикой. Кто же входил в состав охватившего всю империю «Союза сельских хозяев», оказывавшего чрезвычайно сильное влияние на весь правый сектор германского рейхстага? «Союз сельских хозяев» объединял в огромной степени земельных собственников и отчасти земельных долгосрочных арендаторов. Сюда входили и потомки старых дворянских родов, у которых еще оставались в обладании родовые поместья, и люди крупного и среднего торгово-промышленного класса, ликвидировавшие почему-либо свою деятельность в городе и перенесшие свои капиталы на купленную ими землю, и крестьяне-собственники. Для них всех «Союз сельских хозяев» был как бы огромной профессиональной организацией, призванной защищать их интересы, противопоставляемые интересам потребителя сельскохозяйственных продуктов, т. е. интересам всех городских классов и прежде всего рабочих и торгово-промышленной буржуазии. Партии, которым на выборах помогали «сельские хозяева», были партиями консервативными по преимуществу (консерваторы и свободные консерваторы и так называемая christlichsoziale Partei, а также — местами — католический «центр» тоже пользовались часто поддержкой «Союза сельских хозяев»). Конечно, это было не случайностью: именно дворянскими своими элементами «Союз сельских хозяев» соприкасался с придворными сферами, с династией, с личным составом высшей бюрократии, т. е. с наиболее консервативными элементами в стране, привыкшими отождествлять свои интересы с возможно меньше ограниченным произволом и личным усмотрением монарха. Пользуясь этими непосредственными связями, можно было сильно влиять на таможенную политику в интересах сельского хозяйства, а в рейхстаге, кроме того, консервативные партии, где руководящую роль играли именно крупные землевладельцы, но переставали настаивать на ограждении внутреннего рынка от ввоза сельскохозяйственных продуктов из-за границы.
2. Далее. Крупная и средняя промышленность, крупный и средний торговый капитал были представлены большей частью национал-либералами, которые еще в 70-х годах стояли на платформе «либеральных» реформ, расширения власти рейхстага и т. д. Но по мере усиления социал-демократии, либерализм национал-либералов все тускнел, и в 1878 г., после второго покушения на жизнь императора Вильгельма I, они окончательно перешли в лагерь правительства. Они вотировали «закон о социалистах» (в 1878 г.), лишивший социал-демократию до самого 1890 г. значительной части политических прав и конституционных гарантий. В последние годы XIX и в начале XX в. они были верными выразителями нужд и стремлений крупного промышленного капитала. Они стояли за активную колониальную политику, они приветствовали всякий шаг германского правительства, направленный против Англии; вообще воинственный и угрожающий тон Германии в делах международной политики встречал с их стороны полное сочувствие. Во внутренней политике они стояли прежде всего за сильную власть, которая могла бы пускать в ход всю полицейскую и военную силу государства для ограждения существующего строя от революционных выступлений рабочего класса. Ясно, что не могли они бороться против правительства с целью расширения прав рейхстага, потому что всякое увеличение власти рейхстага, где (под конец империи) из 397 членов было 110 социал-демократов, влекло за собой увеличение влияния социал-демократии.
3. Партия центра объединялась внешне и организационно идеей отстаивания интересов католиков в стране и была сильна именно на юге и на западе Германии, где большинство населения — католики. Классовый состав ее был очень пестрый. Мелкая и средняя буржуазия и крестьянство по преимуществу в Баварии, Вюртемберге и Бадене, мелкая и средняя буржуазия, отчасти некоторые рабочие и ремесленники, психологически близкие к мелкобуржуазной стихии, — в Рейнской области, — вот классы, поддерживавшие эту партию, всегда очень сильную в рейхстаге. Программа партии центра, в соответствии с ее очень пестрым социальным составом, была не во всех своих частях выдержана и последовательна, и никогда нельзя было с уверенностью предсказать, как себя поведет центр в трудную минуту. Иногда центр стоял за либеральные меры, иногда за реакционные, иногда склонялся к смягчению таможенной политики, иногда к повышению тарифных ставок. Был, однако, один пункт, относительно которого центр был непоколебимо тверд: он отстаивал всеми мерами гарантированную имперской конституцией внутреннюю самостоятельность отдельных германских государств от всяких поползновений имперского правительства нарушить их автономию. Эта католическая партия была заинтересована в том, чтобы католические южные государства Германии были по возможности ограждены от влияния протестантской Пруссии, король которой являлся в то же время германским императором. Что касается отношения к социал-демократам, то центр, конечно, готов был поддержать всякое мероприятие правительства, направленное против социал-демократов, за исключением тех случаев, когда сам центр по каким-либо причинам был не в ладах с правительством и желал либо сделать ему неприятность, либо подороже продать свою дальнейшую помощь. Во всяком случае ни для кого не могло быть сомнений, что во всех сколько-нибудь серьезных социальных конфликтах центр всегда будет на стороне правительства против социал-демократов.
4. Остается сказать еще несколько слов о так называемых свободомыслящих (freisinnige Volkspartei). Эта партия, отражавшая взгляды части мелкой буржуазии, части служащей интеллигенции и специалистов, части купечества и банкового мира столицы и больших городов, никогда не была очень могущественна в рейхстаге, но в 80-х и 90-х годах XIX в. ее талантливый вождь и большой оратор Евгений Рихтер пользовался большим влиянием и считался как бы главным представителем буржуазной оппозиции. Но эта партия уже к началу XX в. сильно потускнела и утратила свое значение. Дело в том, что во всех вопросах социального строительства свободомыслящие стояли на точке зрения старого либерализма («манчестерства»), проповедовали полное невмешательство государства в отношения между трудом и капиталом и в социал-демократах усматривали гораздо больших врагов, чем в стоящих правее национал-либералах. В колониальной политике и в вопросе об усилении вооружении империи они не шли так далеко, как национал-либералы, но и к последовательной борьбе за усиление власти рейхстага они оказались неспособными. Страх перед усилением социал-демократии сковывал их и останавливал перед каждым сколько-нибудь решительным шагом.
Таковы были партии рейхстага, стоявшие правее социал-демократов. Ни одна из них не желала дальнейшего ограничения императорской власти. Что касается социал-демократии и ее настроений, то об этом уже сказано было раньше. Тут речь идет только о партиях- буржуазных.
Император был им нужен также как вождь в борьбе за усиление международного положения Германии, в борьбе за колонии, за новые рынки. Если возникло за все существование империи действительно оппозиционное течение в консервативных и отчасти в национально-либеральных кругах, то это было уже перед взрывом мировой войны, когда со страниц правой прессы исходили нетерпеливые намеки и упреки Вильгельму II за его излишнее миролюбие, уступчивость, нерешительность. Эти попреки, как увидим, тоже сыграли впоследствии свою роль в июле 1914 г., когда бросался жребий войны или мира.
Итак, конституция, дающая монарху решающие, ничем не ограниченные права и полномочия в области внешней политики и очень мало ограниченные права в области общеимперской законодательной деятельности; экономическое процветание и связанный с ним известный упадок революционизма в единственной партии, опиравшейся на рабочие массы; отсутствие сколько-нибудь резко выраженной оппозиционности в какой бы то ни было из буржуазных партий; все более и более усиливающиеся и все шире и шире распространяющиеся в разных слоях народа, диктуемые рядом экономических соображений стремления к приобретению колоний и вообще к торговой, промышленной и политической экспансии — вот условия, среди которых пришлось действовать германской верховной власти от начала империи до взрыва мировой войны. Прибавим к этому второстепенные, но тоже очень важные моменты: прочный стародавний бюрократический строй в Пруссии и прочих германских государствах, превосходно (с технической стороны) организованная и дееспособная армия, многочисленное и очень спаянное корпоративным духом дворянство, заполнявшее все командные посты в армии и в бюрократии, весьма влиятельная как в крестьянстве, так и во всех слоях буржуазии монархическая традиция, овеянная славой побед 1864 г. над Данией, 1866 г. над Австрией, 1870–1871 гг. над Францией, славой блистательно совершенного объединения Германии.
«Всадник», о котором говорил Бисмарк, в самом деле очень прочно «сидел в седло». Посмотрим теперь, как он проявлял и на что употреблял свою силу.
С 1871 г. вплоть до отставки Бисмарка (17 марта 1890 г.) фактическим правителем внутренних и внешних дел Германской империи был канцлер империи, князь Бисмарк. С 17 марта 1890 г. до крушения империи 9 ноября 1918 г. все окончательные решения произносились Вильгельмом II, а временами ему принадлежала и вся фактическая власть.
Трудно представить себе двух людей, более непохожих друг на друга, чем эти два человека, которые в хронологической последовательности правили Германской империей в течение всех сорока семи лет ее существования.
Прежде всего Бисмарк понимал, что Германия, при всей своей силе, окружена страшными опасностями извне, что для нее проигрыш большой войны, вследствие географических и экономических условий, всегда опаснее, чем для любой другой державы, и что поражение для нее может стать равносильно уничтожению великодержавности. Вся его политика с 1871 г. была направлена к сохранению добытого, а не к приобретению нового. Даже когда в 1875 г. он опять подумывал напасть на Францию, это объяснялось громадными вооружениями французов и страхом Бисмарка пред несомненной будущей войной. Он намеренно старался сбросить со счетов все, что сколько-нибудь увеличивало вероятность войны Германии с какой-либо великой державой или коалицией держав. «Кошмар коалиций» — так определялось душевное состояние Бисмарка в последние 19 лет его правления. Он знал великую австро-франко-русскую коалицию, созданную в 1756 г. австрийским канцлером Кауницем, от которой чуть не погибла монархия Фридриха Великого, и он как будто предвидел еще более грандиозную коалицию 1914 г., от которой на самом дело погибла монархия Вильгельма II. Он неспроста повторял, что весь восточный вопрос «не стоит костей одного померанского гренадера» и что он, Бисмарк, будто бы «никогда не читает константинопольской почты», отстраняясь от восточного вопроса, от балканских недоразумений с Россией, единственной страной, которой он боялся даже и независимо от коалиций. Бисмарк заключил союз с Австрией в 1879 г., союз с Италией в 1882 г. (создав этим Тройственный союз), чтобы иметь опору на случай войны с Россией или Францией, но в 1887 г. он вступил в уже упомянутое в своем месте соглашение с Россией («договор о перестраховании»), по которому Германия и Россия обязывались не выступать друг против друга в случае войны каждой из них с какой-либо третьей державой. Он поощрял всячески завоевательную политику Франции в Африке и Азии, во-первых, чтобы отвлечь французов от мысли о «реванше», об обратном завоевании Эльзаса и Лотарингии, а во-вторых, чтобы способствовать этим ухудшению отношений Франции с Англией и Италией. Наконец, он очень скупо и неохотно шел на создание германских колоний, чтобы, в свою очередь, не рисковать опасными ссорами с великой морской державой.
Эта политика воздержания и осторожности требовала многих жертв и раздражала порой крупнокапиталистические круги, но Бисмарк, уступая им, старался все же уступить как можно меньше. Его взоры были устремлены исключительно на Европу, а еще точнее — на Францию, Россию, Англию как на вероятных врагов, на Австрию и Италию — как на нужных союзников. Уже с Балкан начинался тот далекий мир, который, пожалуй, мог интересовать, но не волновать князя Бисмарка. Что касается внутренней политики, то здесь стремления Бисмарка были так же консервативны (т. е. направлены на сохранение существующего положения), как и в политике внешней. Сначала, вплоть до 1878 г., он вел упорную борьбу против тех политических сил, в которых он видел опасность для созданной им империи; против сепаратистских течений в южных, католических странах Германии, а также на западе Пруссии — в Рейнланде — и в польских провинциях Пруссии — против католического духовенства, в котором он усматривал тайных подстрекателей против единства империи. Эта борьба не была по существу тем, чем ее называли сторонники Бисмарка и он сам, — «культуркампфом», борьбой за культуру (т. е. за светскую культуру против клерикального невежества и фанатизма), это была по существу борьба против сепаратистских течений. Но, с одной стороны, «сепаратизм» был явно неопасен, ибо в Германии не было ни одного класса общества, который желал бы распадения империи, и Бисмарк с каждым годом в этом все более и более убеждался; а с другой стороны, в 1878 г. он предпринял (впервые) яростный поход против социал-демократии. Вести разом борьбу на два фронта — и против католиков и против социал-демократов — он не мог. Нужно было выбирать, и Бисмарк выбрал без колебаний.
Ускорившим этот выбор внешним толчком оказалось то обстоятельство, что в 1878 г. произошло одно за другим два покушения на императора Вильгельма I. В обоих покушениях социал-демократическая партия была нисколько не виновата, и Бисмарк, разумеется, знал об этом.
После покушения Геделя Бисмарку не удалось провести общего закона против социалистов: его проект провалился в рейхстаге (большинством 251 голоса против 54). Это случилось в рейхстаге 24 мая 1878 г., а 2 июня произошло новое покушение на Вильгельма I: его тяжко ранил д-р Нобилинг. Хотя ни Гедель, ни Нобилинг не принадлежали к социал-демократической партии, но обстоятельства были использованы Бисмарком вполне. Рейхстаг был распущен спустя неделю после покушения Нобилинга, а новый рейхстаг поспешил принять «исключительный закон» против социалистов (большинством 221 голоса против 149). Смысл и прямые последствия этого законодательства заключались в том, что отныне агитационная деятельность социал-демократической партии как в легальной прессе, так и на митингах становилась до последней степени затруднительной, вернее, просто невозможной. Партия становилась в полунелегальное положение. При двенадцатилетнем господстве этого законодательства, правда, число социал-демократических депутатов в рейхстаге не переставало возрастать, но жизнь рядового рабочего, члена партии, была нелегка: сплошь и рядом он должен был старательно скрывать от полиции и от хозяев свою-партийную принадлежность, подвергался утеснениям и гонениям.
Но Бисмарк решил повести борьбу против социал-демократии не только путем полицейских притеснений, но и более сложными и утонченными методами. Осенью 1881 г. началась «эра рабочего законодательства», т. е. проведение по инициативе имперского правительства через рейхстаг ряда законов, направленных в той или иной степени к защите интересов труда.
В ноябре 1881 г. открылась сессия вновь избранного рейхстага.
17 ноября 1881 г. появилось торжественно составленное имперское послание к рейхстагу, в котором говорилось, что «исцеление социальных зол должно искать не исключительно в репрессиях против социал-демократических излишеств, но равномерно и в положительном споспешествовании благу рабочих».
Для начала правительство представило законопроект о страховании рабочих от несчастных случаев.
Существовавший в Германии закон 7 июня 1871 г. о страховании рабочих от несчастных случаев не имел в сущности большого практического значения: рабочий обязан был доказать, на деле, что он пострадал именно по вине предпринимателя или его уполномоченного, или приказчика, и тогда только мог рассчитывать на вознаграждение.
Закон, внесенный на рассмотрение рейхстага, в конце 1881 г. вошел в силу. Этот закон установил обязательное страхование рабочих от несчастных случаев во всех промышленных предприятиях. Вся материальная тягота по уплате пени и вознаграждений пострадавшим рабочим возлагалась на товарищества предпринимателей. Параллельно через рейхстаг проходил законопроект (внесенный в рейхстаг в мае 1883 г.) о страховании рабочих на случай болезни. Закон был построен так, что расходы несли как больничные кассы, содержимые на счет взносов рабочих, так и предприниматели. Пред войной (в 1911 г.) застрахованных от несчастных случаев рабочих и служащих в Германии числилось 24 1/2 миллиона человек. Бисмарк не скрывал мотивов, которые руководили им в проведении этих законов.
«Социал-демократии уж такова, какова она есть; но она во всяком случае — значительный симптом, «манифакел» (слова, начертанные огненными буквами на стене по время Валтасарова пира) для собственнических классов, напоминание, что не все обстоит так, как должно, и что можно приложить руку к улучшению», — так заявил Бисмарк в рейхстаге 26 ноября 1884 г. и прибавил еще яснее: «Если бы не было социал-демократии и если бы масса людей ее не боялась, то даже умеренные успехи (die massigen Fortschritte), достигнутые нами в области социальных реформ вообще, еще не существовали бы и поскольку это так, — страх пред социал-демократией для тех, у кого нет сердца относительно их бедных сограждан, вполне полезный элемент».
Он имел в виду оппозицию со стороны части консерваторов и свободомыслящих, которые довольно упорно противились этим законам. Социал-демократы усматривали лицемерие в этом законодательстве, проводимом в эпоху систематического гонения против единственной рабочей партии в стране, и уже потому отрицательно отнеслись к законопроектам. Третий закон — о страховании на случай неработоспособности и старости — прошел после очень долгого обсуждения в общей и специальной прессе только в мае 1889 г. весьма слабым большинством (185 голосами против 165), причем против закона голосовали социал-демократы, свободомыслящие и вся партия центра, кроме 13 человек, а за закон — консерваторы и национал-либералы. И в этом законе и в предыдущих двух есть много недостатков. Социал-демократы указывали на то. что пенсия выдается лишь с 70 лет, когда большей частью рабочие уже успевают умереть; что доля рабочих взносов слишком велика, что предприниматели все же несут (относительно) несоразмерно малую долю расходов сравнительно с получаемыми ими доходами и т. д. Во всяком случае такие законы о страховании были для тогдашней Европы большой новостью, и впоследствии социал-демократическая историография, продолжая подчеркивать лицемерие и политические задние мысли творца этих законов — Бисмарка, не отказывалась признать, что все три закона по существу являлись бесспорно крупным шагом вперед сравнительно с тем законодательством, которое в те годы существовало в остальных капиталистических странах. Но, возлагая на промышленников кое-какие материальные жертвы, Бисмарк в то же время не переставал деятельно содействовать увеличению их прибылей рядом законодательных мер, превративших Германию в страну последовательно проведенной покровительственной таможенной системы.
До 1877 г. в Германии во многих отношениях царил принцип свободы торговли. Страшный торгово-промышленный и финансовый крах 1873 г. произвел громадное впечатление на промышленников, на торговую буржуазию, на правительство. Кризис был объяснен не только легкомысленным основанием дутых предприятий, не только колоссальным, необдуманным, в самом деле вполне «анархическим» производством, но также и необеспеченностью «национального рынка для национальной промышленности». Когда (в июне 1876 г.) из имперского министерства ушел Рудольф Дельбрюк, правая рука Бисмарка в управлении имперскими финансами и во всем, что касалось экономической жизни империи, то стало ясно, что канцлер пойдет по пути протекционизма (Дельбрюк стоял за ту относительную свободу торговли, какая существовала еще с 60-х годов).
У Бисмарка были при этом также и чисто финансовые побуждения. Он желал сильно повысить таможенные доходы империи. В 1879 г. новый тариф, круто повышавший таможенные ставки, прошел через рейхстаг. Этот тариф почти закрывал германский рынок для иностранной конкуренции во всех главных отраслях промышленности. Но «аграрии» (сельские хозяева) требовали и для себя таможенного покровительства, и в 1885–1887 гг. прошел ряд крупных повышений таможенных ставок (иногда в 5 раз) на главные продукты земледелия. Конечно, это возбуждало ропот и в промышленном, и в рабочем классе (так как удорожало съестные припасы), но в эти годы германская промышленность уже шла от успеха к успеху и в конце концов примирилась до поры до времени с этими жертвами.
Бисмарк кончал свое долгое правление, неизменно придерживаясь принципа соблюдения внутри империи такого экономического равновесия, которое, с одной стороны, привлекло бы к правительству все собственнические круги, как бы противоречивы ни были их интересы, а с другой — уменьшило бы возможность революционного воздействия социал-демократии на рабочие массы. То и другое ему удавалось далеко не в одинаковой степени, и полностью никогда не удавалось до конца. Но частично он своей первой цели временами достигал. Упорно боролся он также с сепаратистскими стремлениями в Эльзас-Лотарингии, где часть торгово-промышленного класса и мелкого землевладения тяготела к Франции, и в Познани и восточных провинциях вообще, где польский элемент оказывался очень живучим и устойчивым. Все попытки опруссачения обеих этих окраин не удавались. И Эльзас-Лотарингия, и Польша интересовали Бисмарка прежде всего как форпосты будущей войны, как яблоко раздора с точки зрения внешней, а не внутренней политики.
Да и вообще внешняя, а не внутренняя политика приковывала до конца его беспокойные взоры. Воскрешение шовинизма и воинственного настроения Франции в 1886–1888 гг. в связи с блестящей и бурной карьерой генерала Буланже, первые признаки начинающегося франко-русского сближения, молчаливая, но несомненная враждебность императора Александра III, беспокойные пограничные инциденты на западе — все это волновало и беспокоило старого князя гораздо больше, чем он это хотел показать, и близко его наблюдавшие люди не обманывались его мнимым спокойствием.
Таково было положение вещей, когда в марте 1888 г. скончался 91 года от роду император Вильгельм I, а спустя три месяца скончался наследовавший ему сын его Фридрих III.
После смерти Фридриха III (который уже, вступая на престол, умирал от рака в горле) на германский престол вступил 15 июня 1888 г. его сын и наследник тридцатилетний Вильгельм II.
Попытаемся дать в самых кратких чертах характеристику этого человека.
После всего сказанного выше ограничимся лишь самой краткой формулировкой положения вещей, которое Вильгельм II застал, вступив на императорский престол: быстро богатеющая промышленная страна, обладающая в то же время цветущим сельским хозяйством; могущественнейшая в мире сухопутная армия, прочно налаженный и исправно действующий бюрократический аппарат; довольно сильные монархические традиции в буржуазии и крестьянстве; большой рабочий класс, не отказавшийся еще от революционной доктрины, но уже десять лет подчиняющийся исключительному закону 1878 г.; во внешней политике — союз Германии с Австрией и Италией, благосклонное отношение к этому союзу консервативного английского кабинета (вследствие вражды Англии с Францией и Россией); первые, уже совершенные шаги к созданию колониальной империи; явное нежелание какой бы то ни было буржуазной партии вести борьбу за расширение прав рейхстага и невозможность для социал-демократов с успехом вести эту борьбу без союзников; колоссальные полномочия императорской власти в области внешней политики и громадное влияние монарха в области политики внутренней; явная и полная готовность значительной части капиталистических кругов поддержать активную и приобретательскую колониальную политику, если ее захочет повести новый правитель, — вот общие условия, встретившие Вильгельма на пороге его царствования. Блеск, сила, растущее богатство, лучезарное для монархии настоящее, светлое будущее — вот как рисуется это время в воспоминаниях современников.
Как же случилось то, что произошло в действительности? Что легло между июньским днем 1888 г., когда молодой император, могущественнейший государь Европы, впервые показался на балконе берлинского дворца, приветствуемый толпами народа, и тем дождливым осенним утром 10 ноября 1918 г., когда около голландской пограничной станции Эйзден остановился забрызганный грязью автомобиль и вышедший из него бледный, как полотно, седой человек подошел к изумленному таможенному чиновнику и, сдав свою императорскую шпагу, просил его о пристанище? Почему после блестящего начала все окончилось неслыханным разгромом, полной гибелью, непоправимым позором, поспешным бегством?
Не в характере и уме Вильгельма было главное дело, потому что не личности делают историю. Но если далекие, копеечные исторические результаты не зависели ни от его свойства, ни от чьей другой индивидуальности, то внешнюю физиономию и сплетение событий нельзя вполне ясно уразуметь, игнорируя человека, тридцать лет подряд говорившего и действовавшего от имени Германской империи.
Много было попыток дать характеристику Вильгельма II. Писали о нем личные враги (например, Бисмарк в III томе своих «Gedanken und Erinnorungen»); писали простые, бесхитростные наблюдатели (вроде гофмаршала Цедлиц-Трюцшлера); писали явные льстецы, может быть, даже уверившие себя, что они беспристрастны (вроде покойного известного историка Карла Лампрехта в его книге «Der Kaiser», вышедшей в 1913 г.); писали шовинисты, находившие, что он недостаточно решителен во внешней политике (например, Paul Liman, «Der Kaiser»); писали социал-демократы, называвшие его «коронованным глупцом», «der gekronte Narr»; писал Лев Толстой — правда, в нескольких строках, — назвавший его «самым смешным, если не самым отвратительным представителем современного императорства»; писали талантливые и очень критические популяризаторы, вроде Эмиля Людвига и т. д. В этом кратком общем обзоре было бы совершенно не к месту пытаться дать сколько-нибудь исчерпывающую характеристику. Мы только отметим те черты его ума и характера, без которых непонятны многие (и притом самые значительные по последствиям) его действия.
Коренная черта его натуры — могуче развитое, все в нем побеждающее чувство самосохранения. Непобедимое, всегда настороженное, оно брало верх над всеми другими его наклонностями, и в последнем счете всегда оно и только оно определяло его поведение. Оно сказывалось и в личной, и в общественной его жизни. Конечно, он знал, что неловко ни разу не рискнуть совершить самый коротенький воздушный рейс или подводное путешествие, не переставая в то же время воинственными речами приветствовать полеты цеппелинов и спуск новых подводных лодок; что нельзя так себя распустить, чтобы ни единого раза за всю долгую войну даже и отдаленно не приблизиться к мало-мальски опасному месту, хоть на минуту очутиться поблизости от линии огня, когда и английский король, и семидесятисемилетний Клемансо это делали и сочли приличным и нужным хоть раз подвергнуться личной явной и непосредственной опасности. Вильгельм знал, конечно, что об этом говорят, что это его роняет. Знал, но пребыл непоколебимо тверд в ограждении своей безопасности. Что он непременно убежит, когда налицо будет возможность опасности, — это как-то твердо знали все, и друзья и враги, и его бегство в ночь с 9 на 40 ноября 1918 г. никого не изумило. Еще до войны Вильгельм всегда уступал, когда только наталкивался на отпор или решительное противодействие. Так он поступил, предав буров (которых он же подбивал к военному сопротивлению), когда сообразил, что англичане раздражены и все равно с бурами покончат; так он поступил в 1908 г., когда опубликованная в «Daily Telegraph» беседа императора вызвала против него бурю негодования в Германии: Вильгельм пошел на унизительное обещание рейхстагу, что впредь он будет вести себя осторожнее[23].
Второй его характерной чертой (но все же значительно менее сильной, чем первая) было самопревознесение, неуравновешенное стремление видеть себя и особенно представлять себя могущественнее, чем это было на самом деле, мудрее, проницательнее всех, с кем он был в сношениях. В тесной связи с этой стороной его характера было его «благочестие», которое состояло в том, что все, что он говорил и делал, он приписывал велению и внушению божества, перед коим он отвечает «за свой народ». Может быть, он даже и не вполне прикидывался, а в самом деле постарался внушить себе эту удобную теорию. Его «бог» никогда и ни в чем его не стеснял: все, чего хотелось Вильгельму, всегда хотел и «бог». Эта наиболее отталкивающая и наиболее вредная из всех форм суеверия давала Вильгельму полнейший душевный комфорт и полную уверенность, что все будет в конце концов прекрасно. «Я веду вас навстречу великолепным временам» (den herrlichen Tagen fuhre ich euch entgegen), — восклицал он в своих бесконечных и бесчисленных речах и прибавлял глубокомысленные соображения, что господь бог «не возился бы так» с пруссаками, если бы не предназначал их впоследствии для чего-нибудь великого.
Самохвальство, тщеславие и связанную с этими чертами лживость первая заметила в нем его мать, а потом и многие другие, кто с ним сталкивался. Все его провокационные речи, которыми он волновал и раздражал Европу в течение всего своего царствования, все эти заявления, что нужно порох держать сухим, все воинственные бряцания оружием — все это Вильгельм пускал в ход именно тогда, когда ровно ничего не грозило Германии. Самую неистовую речь, где он требовал, чтобы его солдаты вели себя, как гунны при Аттнле, он сказал, отправляя войска в совершенно безопасную для них экспедицию в Китай в 1900 г., где немцы действовали вместе со всей Европой против совсем плохо вооруженных и слабых боксерских отрядов. Но там, где в самом дело было возможно нарваться на отпор, Вильгельм, при всей словоохотливости, хранил всегда молчание. Его самохвальство кончалось там, где начиналась его боязнь за себя, а его боязнь за себя не кончалась нигде и никогда.
Постоянное выдвигание собственной особы, кстати и некстати, на первый план заставило наблюдателей сказать о нем крылатое слово: «Император Вильгельм желает быть на каждой свадьбе — невестой, на каждых крестинах — новорожденным, на каждых похоронах — покойником». Внешность, парад, мундир, широковещательный тост, газетная шумиха, торжества на гонках яхт, военные юбилеи, визиты к иностранным дворам, открытия новых учреждений, освящения новых замков, старых знамен, спуск броненосцев, прием депутаций, телеграммы с поздравлениями, соболезнованиями, увещаниями — вот что наполняло ого жизнь и было главными формами его деятельности. Теперь уже положительно известно, что делами он занимался очень мало и всегда плохо, когда брался за них: всегда все путал и всему мешал на маневрах и вообще в военном деле. Ума небольшого и неглубокого, хотя и быстрого, способностей очень посредственных, образования поверхностного и довольно легкого, конечно, не могло хватить на все те бесчисленные дела и интересы, за которые хватался и о которых пекся Вильгельм. И он заменял все эти качества дилетантским апломбом, самоуверенностью, с которой он говорил и о живописи, и о музыке, и о востоковедении, и о Библии, и об архитектуре, и об истории (о «героях», избираемых господом для руководительства человечеством), и вообще о чем угодно. На настоящую умственную работу, на серьезные усилия мысли, сколько-нибудь длительные, он был абсолютно неспособен. Он был суетлив, но совсем не прилежен, напротив, его близких серьезно беспокоила даже явная и всегдашняя лень императора, его болтливость и нежелание прослушать доклад до конца, не перебивая докладчика, а под конец и просто полная неспособность ни к какому усидчивому труду. Суетливость, легкая возбуждаемость, внешняя энергия речей, неслыханная самоуверенность плохо маскировали слабовольного, неуравновешенного, неумного человека.
Этот-то человек и стал волей случая и по праву родового наследования правителем Германской империи. Долго ужиться с Бисмарком он не мог никак. Только год и девять месяцев продолжалось их сотрудничество. Бисмарк именно в этот период, приглядевшись к новому императору, высказал в разговоре с Шурцом, что американская конституция хороша тем, что если глава государства — президент — окажется неподходящим для занимаемого им высокого поста, то через четыре года его можно убрать, а в монархиях — никак нельзя. Чтобы в такой короткий срок превратить старого консерватора и монархиста Бисмарка в «республиканца», — для этого нужно было уж очень постараться. Бисмарк разошелся с императором сначала по вопросу о слишком частых визитах Вильгельма к русскому двору (Бисмарк не видел в этом прока и боялся излишней словоохотливости и бестактности Вильгельма), а потом по вопросу о созвании (это была мысль Вильгельма) в Берлине конференции держав для урегулирования социального вопроса. Бисмарк утверждал, что решительно ничего из этой конференции не выйдет, — и из нее ничего не вышло. Но этот вопрос был лишь предлогом, как и другие (например, Бисмарк не желал, чтобы отдельные министры без его ведома и не по его поручению делали доклады императору). Главное же было в другом: Вильгельм желал самостоятельно управлять делами, что при Бисмарке было совершенно невозможно.
Вильгельм, конечно, не посмел бы посягнуть на Бисмарка, если бы обстоятельства ему не благоприятствовали в этом. Среди крупнокапиталистических кругов Бисмарк утратил часть своей популярности вследствие отмеченной выше сдержанности в деле приобретения новых колоний; среди социал-демократов, в рабочем классе его ненавидели за закон против социалистов; могущественная в рейхстаге католическая партия центра не забыла ему былых гонений против католического духовенства. Словом, были налицо такие сильные течения против Бисмарка, что Вильгельм наконец отважился довести ссору до разрыва. 17 марта 1890 г. Бисмарк подал в отставку. Последние 8 лет своей жизни он провел в имении, не переставая следить за политической жизнью, и часто весьма зло критиковал действия Вильгельма.
С этой поры и начинается «вильгельмовская эра» германской истории — «die wilhelminische Aera», как ее называют немецкие историки и публицисты.
Нужно сказать, что в области внутренней политики отмеченные выше свойства Вильгельма не принесли и не могли принести таких гибельных результатов, как в области политики международной. Начать с того, что в области внутренней политики настоящего вызова на бой он за все свое царствование не сделал: он очень много говорил о том, что он ни перед кем, кроме бога, не ответствен, что он один только распоряжается в Германии и не потерпит никого рядом, что «так хочу, так приказываю, да будет вместо рассуждения моя воля» (sic ѵоіо, sic jubeo, sit pro ratione voluntas) и т. д. Но он только на словах разыгрывал из себя самодержца. На деле же он за все тридцать лет царствования ни разу не посмел нарушить конституцию. Решиться же на то, на что, например, решился 2 декабря 1851 г. во Франции Луи-Наполеон, т. е. на государственный переворот с целью водворения самодержавия, Вильгельм никогда не смел и помыслить. Изредка с правых скамей рейхстага слышались слова об отряде гренадер, которые могут легко справиться с оппозицией, но никогда само правительство даже и угроз таких не пускало в ход, если не считать слов канцлера Бюлова уже в 1900-х годах, что «за Робеспьером всегда следует сабля Бонапарта» (он это сказал в 1906 г. по адресу социал-демократов). Это не значит, конечно, что самые речи Вильгельма с назойливым подчеркиванием симпатий к самодержавию не раздражали часть буржуазии. Раздражал также нелепый и навязчивый культ памяти Вильгельма I, которого Вильгельм II переименовал ни с того ни с сего в «Вильгельма Великого», причем и тут главной (явственной) целью этого культа было поддержание монархических и династических симпатий. Этого посредственного, сдержанного, по-своему честного и скромного человека, своего деда, Вильгельм II называл истинным основателем империи, а Бисмарка — лишь исполнителем державной воли «Вильгельма Великого». При Вильгельме II официальной доктриной сделалась теория, изложенная канцлером империи Бетман-Гольвегом в ноябре 1910 г. в рейхстаге, в ответ на запрос социал-демократа Ледебура по поводу одной речи Вильгельма: прусский король вовсе не ответствен перед народом, потому что не народ, а Гогенцоллерны сами, своими трудами и талантами, создали Пруссию. К слову замечу, что эти слова привели в полный восторг русского посла в Берлине, графа Остен-Сакена[24]. Эти вызывающие речи явно клонились к восхвалению и возвеличиванию чистейшего абсолютизма.
Все это раздражало либеральную часть буржуазии. О торжестве реакционных начал в Германии стали все громче говорить в прессе именно с начала 90-х годов. Но после всего сказанного выше незачем подробно повторять, что главная масса буржуазии в это время своими основными социально-экономическими интересами настраивалась на монархический, а вовсе не на оппозиционный лад. Поэтому слегка иронизировали над речами Вильгельма, но этим дело в первые годы и ограничивалось. Если где речи Вильгельма в эти годы оставили более глубокий след — это в рабочих массах.
Дело в том, что и к социальному вопросу Вильгельм II отнесся сначала так же порывисто, развязно, по-дилетантски, как и ко всем прочим вопросам, существующим на свете. Затеял он, как уже упомянуто, нелепую и ненужную конференцию представителей держав для обсуждения положения рабочих, и это окончилось ничем. Закон о социалистах был отменен в 1890 г., и социал-демократия опять получила возможность проявлять себя не только в рейхстаге, но и в прессе и на собраниях. И вот тут-то Вильгельм II решил занять против нее самую резкую позицию. Что социал-демократы очень далеки были в тот момент от каких бы то ни было революционных выступлений, что вся экономическая конъюнктура была такова, что профессионализм, экономизм, реформизм все больше забирали влияние и оттесняли былой революционный дух, — это было очевидно для всех, об этом писали и говорили, и Вильгельм это прекрасно знал и не считал революцию возможной. Но, следуя своей натуре, именно поэтому он стал безудержно груб и вызывающ, когда говорил о социал-демократах. В течение всего последнего десятилетия XIX и в первые годы XX в. Вильгельм постоянно находил случай для публичного поношения социал-демократии. Он их называл людьми, «не имеющими отечества», грозил, непристойно бранился и снова грозил. Эта грубая брань, на которую нельзя было отвечать той же монетой вследствие существования «закона об оскорблении величества», производила на рабочий класс впечатление, разумеется, прямо противоположное тому, на которое рассчитывал неутомимый оратор.
В 1903 г. однажды в рейхстаге Бебель даже заявил при общем смехе: «Я оцениваю каждую императорскую речь приблизительно в сто тысяч новых голосов в нашу пользу». Если это и преувеличено, то сказать, что поведение Вильгельма прошло совсем уже бесследно, никак нельзя: глубокое, неискоренимое недоверие и неприязненное чувство к личности императора и к монархии вообще внедрялось в рабочие массы этими провокационными выступлениями весьма усердно. Отчасти именно этим объясняется тот любопытный факт, что единственный пункт, в котором ревизионистски настроенные рабочие вполне сходились с товарищами, стоявшими левее их, было определенно отрицательное отношение к монархическому принципу. Напрасно некоторые вожди ревизионизма пытались и тут пробить брешь в революционной доктрине: в этом вопросе за ними мало кто пошел, и сами они этот пункт сочли целесообразным оставить в стороне. И когда настали грозные для Вильгельма ноябрьские дни 1918 г., то единственным пунктом, на котором Шейдеман и Эберт всецело сошлись с Карлом Либкнехтом и Розой Люксембург, было именно категорическое требование об отказе Вильгельма от престола. А быстрота и легкость, с которыми те же Шейдеман и Эборт приняли тогда республиканскую платформу, объясняются именно тем, что они ясно сознавали, до какой степени вся масса рабочего класса, без различия оттенков, отшатнется от них, если они этого не сделают.
Хуже всего для Вильгельма было то, что рабочие не только не любили его, но они его и не уважали и нисколько не боялись, невзирая на всю шумиху его грозных речей. Рабочий класс становился в Германии огромной силой не по дням, а по часам, таким же быстрым (и все ускоряющимся) темном, каким росла и ширилась германская промышленность. Еще в 1878 г. можно было провести против социал-демократии исключительные законоположения, еще можно было рассчитывать что-то с ней сделать, как-то справиться при помощи устрашения. Но в конце 80-х годов все труднее и труднее становилось применять на практике эти методы и в 1890 г. пришлось отменить исключительные законы. А уж восстановить их никак не было возможно. Не в том было дело, что в 1893 г. в рейхстаг было выбрано 44 социал-демократа (из 397 всех членов рейхстага): самый факт существования громадного и все растущего рабочего класса делал немыслимым слишком полное торжество реакции. В декабре 1894 г. правительство внесло в рейхстаг закон, направленный к усилению кар за стремление низвергнуть существующий социальный строй. Закон был так сформулирован, что в сущности чуть не все проявления деятельности социал-демократии можно было подвести под тюрьму; но в мае 1895 г. он был провален в рейхстаге. И не это любопытно, а то, что ни единого момента ни в прессе, ни в рейхстаге никто серьезно не думал, что этот законопроект пройдет. Только Вильгельм, пожелавший совершить эту попытку, да, может быть, покорный исполнитель его воли, тогдашний канцлер князь Гогенлоэ, уповали, что этот проект (die Umsturzvorlage) может стать законом. Второе поползновение подобного же типа (тоже всецело и исключительно направленное против социал-демократов) произошло в 1900 г., когда уже другой канцлер (Бюлов) внес в рейхстаг законопроект, каравший каторжными работами всех лиц, которые будут мешать силой или угрозой свободе труда. Другими словами, за активную борьбу против штрейкбрехеров рабочим грозила каторга. Этот законопроект был также отвергнут. Эти два примера показали, что методы действия против рабочего класса новыми исключительными законами уже невозможны. Третьей попытки не делалось.
Но, как сказано, другие глубокие экономические причины усиливали в некоторых влиятельнейших категориях рабочего класса реформистские и ревизионистские тенденции. Вильгельму в этом отношении повезло: его царствование совпало с действием этих общих экономических причин. Его провокационная брань против социал-демократов сама по себе была бессильна пробудить революционный дух, хотя, как сказано, кое-что в этом отношении Вильгельмом и было достигнуто. «Повезло» ему и относительно других классов — и по той же самой причине: головокружительный хозяйственный расцвет страны до поры до времени притуплял все углы, несколько облегчал улаживание (конечно, временное) самых острых классовых конфликтов.
Главным из конфликтов, происходивших в начале царствования Вильгельма не между рабочими и работодателями, а между разными категориями капиталистов и собственников, было столкновение аграриев с промышленниками на почве пересмотра таможенного законодательства в 1892–1894 гг. Эта борьба возгоралась и потом несколько раз, но никогда уже она не достигала такой остроты, как в указанные годы.
Канцлером тогда был генерал Каприви, получивший свой пост в 1890 г. после ухода Бисмарка и продержавшийся до октября 1894 г., когда он был заменен князем Гогенлоэ. Далеко не орлом был этот старый карьерист и царедворец, призванный Вильгельмом именно затем, чтобы быть послушным и беспрекословным исполнителем императорской воли, но и он твердо знал, что конечная победа непременно останется не за землевладением, а за фабрикой, не за аграриями, а за представителями промышленного капитала. «Германия уже не земледельческая, а промышленная страна», — провозгласил он в рейхстаге в 1892 г. Как всегда и везде в эту историческую эпоху, промышленный капитал оказался неодолим в борьбе, возгоревшейся в Германии. Речь шла о заключении новых торговых договоров с целым рядом стран: с Австрией, Италией, Швейцарией, Бельгией, Испанией, Румынией, Сербией и Россией. Не заключать вовсе договоров и, следовательно, пребывать в постоянной таможенной войне с другими странами — было для Германии абсолютной невозможностью: она уже тогда не могла жить без сбыта своих фабрикатов за границей. А с другой стороны, заключить выгодные для германской промышленности торговые договоры с земледельческими странами, вроде России, возможно было, лишь отказавшись от высоких, почти запретительных пошлин, которыми был (в особенности с 1887 г.) обложен ввоз в Германию продуктов сельского хозяйства из-за границы. Таким образом, промышленники и аграрии оказались в двух враждебных станах. Аграрии вопили о своем разорении, о предстоящем полном исчезновении хлебопашества в стране, если на внутренний рынок будет допущен дешевый русский хлеб; промышленники требовали крутого понижения ввозных пошлин на русский хлеб, чтобы одновременно обеспечить за собой колоссально важный русский рынок сбыта для германских фабрикатов.
Рабочий класс в этом вопросе тоже всецело был против аграриев. Социал-демократическая пресса указывала на вопиюще высокие цены на продукты, на митингах говорилось о систематическом грабеже всей нации сельскими хозяевами, о необходимости положить этому предел. Демонстрации безработных в Берлине в 1892 г. произвели тоже очень сильное впечатление, потому что именно высокие цены на продукты так страшно обостряли, делали такой трагической всякую заминку в работе или в получении жалованья служащими. Экономисты и публицисты, отражавшие взгляды и требования промышленного капитала, указывали также на полную необходимость ввоза иностранного хлеба и продуктов сельского хозяйства вообще с точки зрения удешевления рабочего труда, а потому и всего производства. Против такой коалиции, как промышленники и рабочие, конечно, никакая сила в Германии долго держаться не могла. Но борьба была отчаянная. Защищая интересы русского сельскохозяйственного вывоза, Витте повел таможенную войну против Германии. Аграрии развили огромную энергию. Именно тогда, в конце 1892 г., был создан упомянутый выше «Союз сельских хозяев», который повел грандиозную агитацию за сохранение покровительственных ставок на хлеб и на сельскохозяйственные продукты. После жестокой борьбы, продолжавшейся около трех лет (1892–1894 гг.), промышленный капитал победил на всех пунктах. Торговые договоры (особенно самый важный из них — с Россией, прошедший через рейхстаг в 1894 г.) понизили ввозные пошлины настолько, что русское сельское хозяйство получило возможность смотреть на Германию как на серьезный рынок сбыта; этот договор был одним из условий, создавших почву для укрепления русской валюты. Но зато германская промышленность получила широкий доступ на русский рынок, и, по признанию германских экономистов, Россия была для германской промышленности несравненно выгоднее, чем все германские колонии, вместе взятые.
Когда проходили эти торговые договоры, они встречали длительное и ожесточенное сопротивление со стороны консерваторов, на которых (как сказано выше) опирался «Союз сельских хозяев» и на которых он оказывал могущественное давление. Дело дошло до того, что Вильгельм II самолично выступил на защиту этих договоров (особенно договора с Россией), взывая к патриотическим и монархическим чувствам консерваторов и намекая на грозящее серьезное ухудшение отношений с Россией в случае, если договор не пройдет. В конце концов, конечно, консерваторы сдались. Но они ждали только случая, чтобы вознаградить себя и, как увидим, дождались этого случая через десять лет после заключения русско-германского торгового договора 1894 г.
Разорения германского сельского хозяйства, о котором кричал «Союз сельских хозяев», не последовало: германский рынок оказался таким емким, огромным, снабженным такой покупательной силой, что никакой катастрофы в этом смысле не последовало. А потому и гневное пророчество органа аграриев «Kreuzzeitung», сделанное в конце 1894 г., что «отныне германский земледелец будет смотреть на императора, как на своего личного врага», не оправдалось. Да и угроза была нелепа: в реакционно настроенной монархической власти «земледельцы» (т. е., другими словами, землевладельцы-собственники) видели оплот и защиту своих земель и своих привилегий от возможного напора со стороны как социал-демократии, так и более или менее радикально настроенной части мелкой городской буржуазии. Ссориться с императором надолго и всерьез им и в голову не приходило.
С другой стороны, торгово-промышленная буржуазия была очень удовлетворена договорами 1892–1894 гг. с иностранными державами и ролью, сыгранной императором во время парламентской борьбы за эти договоры против аграриев. А тут еще в 1896 г. последовало событие, которое также усилило и без того крепкую позицию монархии: закончилась работа, над которой больше двадцати лет трудились лучшие германские юристы, и в рейхстаг был внесен новый германский кодекс гражданского права — «Burgerliches Gesetzbuch». Этот кодекс устанавливал полное законодательное единство в гражданском праве империи, представлял стройную и продуманную, последовательную систему юридических норм, подводившую прочный юридический фундамент под господствовавший строй социально-экономических отношений. Выметались прочь все еще кое-где, в отдельных частях Германии, удержавшиеся обломки и пережитки обветшалых законов и форм былого полуфеодального быта, строилась новая просторная храмина для совершенно беспрепятственного дальнейшего развития капитализма. Конечно, классовый интерес буржуазии нашел себе полное выражение и удовлетворение в новом кодексе. Но и социал-демократия в общем не очень враждебно отнеслась к нему: в социал-демократической прессе проводилась та точка зрения, что при существующем строе этот кодекс, при всех своих недостатках, при всей буржуазноклассовой подоплеке, сравнительно меньше нарушает интересы рабочего класса, чем, например, те дробные и пестрые устарелые законоположения, какие действовали в разных частях Германии до 1896 г.
На чем настаивали социал-демократы — это на внесении в кодекс права рабочих образовывать повсеместно в Германии ассоциации и соединять эти ассоциации в общеимперские федерации, с отменой всех ограничений этого права, существовавших в законе. Князь Гогенлоэ (бывший канцлером с 1894 г. после ухода Каприви) воспротивился этому включению нового пункта в гражданское право, но обещал издание особого закона об ассоциациях, который удовлетворил бы требованию социал-демократов. И действительно, в 1897 г. такой закон прошел через прусский ландтаг и вошел в силу для Пруссии, а в декабре 1899 г. этот же закон прошел через рейхстаг и вошел в силу для всей Германской империи. Этот закон подводил прочный юридический базис под все профессиональное движение рабочего класса. Отныне «классовая юстиция», на которую справедливо жаловалась социал-демократия и в прессе и в рейхстаге, могла, конечно, сажать в тюрьму и штрафовать отдельных рабочих за те или иные действия во время стачек (против хозяев или против штрейкбрехеров), за те или иные правонарушения; судьи могли во время таких процессов явно несправедливо отдавать всегда предпочтение показаниям полиции и хозяев пред показаниями рабочих, могли временами (например, во время больших рурских стачек 1905 или 1912 гг.) особенно свирепствовать против рабочих, обвиняемых в «насильственных действиях» полицией или хозяевами, но уже не могли ни разу и нигде в Германии, даже в самых реакционных ее углах, закрывать профессиональные организации рабочих или препятствовать их деятельности. Бернштейнианское (ревизионистское) движение указывало на этот закон 1899 г. как на один из примеров и условий возможности легальным путем бороться за интересы рабочего класса на почве капиталистического строя. Левое крыло возражало, указывая на то, что все подобные уступки слишком малы, чтобы из-за них отрекаться от революционного марксизма.
Так вступила Германия в XX век. Мы видим, что первое десятилетие самостоятельного правления Вильгельма II (после отставки Бисмарка) окончилось в области внутренней политики вполне благополучно для императорской власти, несмотря на все бестактные, необдуманные, нелепые выходки и поползновения Вильгельма. Он по мере сил обыкновенно портил свое дело сам, но благоприятные обстоятельства были сильнее его: неслыханное процветание германской промышленности со всеми сопутствующими явлениями продолжало быть великолепным и грандиозным общим фоном, на котором сменялись политические события.
Но Германия не была робинзоновским островом: она находилась в центре боровшихся сил мирового капитализма. Распространяясь экономически, она теснила других; богатея, она разоряла других; мечтая вслух о колониальной империи, она беспокоила других. И эти «другие» были сами полны завоевательных планов и настроений, ничуть не меньше, чем Германия. На нее смотрели и ее слушали ее соперники несравненно внимательнее, чем ей это представлялось в те годы.
Вспомним же, что делали и говорили те люди, которым была дана власть и возможность выступать и говорить от ее имени.
Внешнюю политику Германии за все время существования Германской империи можно разделить на четыре периода: первый — от основания империи до отставки Бисмарка (1871–1890 гг.), второй — от отставки Бисмарка до зарождения Антанты (1890–1904 гг.), третий — от зарождения Антанты до начала войны (1904–1914 гг.), четвертый — политика во время войны, вплоть до разгрома и конца империи (1914–1918 гг.).
Первый период, как уже было сказано, может быть назван консервативным по преимуществу. Старый канцлер в течение последних двадцати лет своей деятельности стремился прежде всего сохранить то, что ему удалось приобрести в первые восемь лет. Лучше других он знал, как трудно было дело, каким случайным иногда казался успех; он никогда не забывал, что, по собственному признанию, он не вернулся бы живым с поля битвы при Садовой, если бы эта битва была проиграна пруссаками. Самоубийство ему казалось единственным в таком случае выходом, хотя бы в форме подставления своей груди под австрийские пули. Помнил он также, с каким беспокойством он смотрел на Петербург в зимние месяцы 1870–1871 гг. «Кошмар коалиций» преследовал его, и если этому нужны доказательства, достаточно прочесть его политическое завещание «Gedankуn und Erinnerungen».
Но нам теперь нужно говорить о времени, следующем за отставкой старого канцлера.
«Кто пишет историю глупостей германской политики со времени увольнения Бисмарка, а до известной степени со времени отставки графа Каприви, тот, к сожалению, пишет историю германской политики», — так выражается поседевший на службе выдающийся германский дипломат, барон Эккардштейн[25].
Прежде всего отметим, что все четыре канцлера, занимавшие этот пост между отставкой Бисмарка и началом мировой войны, т. е. и Каприви (1890–1894 гг.), и князь Гогенлоэ (1894–1900 гг.), и Бюлов (1900–1909 гг.), и Бетман-Гольвег (1909–1917 гг.), были в сущности орудиями и исполнителями воли императора, точнее — мысли стоявших за ним лиц, вроде барона Фрица фон Гольштейна, Эйленбурга и др. И именно в области внешней политики эта воля не имела ни малейшего противовеса в рейхстаге. Ведь единственным формальным поводом говорить о внешней политике было для рейхстага обсуждение бюджета министерства иностранных дел, да и то никаких резолюций, одобряющих или порицающих эту политику, рейхстаг по выносил. Вильгельм был на редкость лишен каких бы то ни было дипломатических способностей, это знали твердо и в Германии и в Европе, но сам император еще и теперь об этом не догадывается и из своего голландского уединения продолжает обвинять в ошибках кого угодно, но только не себя самого. Его попытки обмануть контрагентов поражали своей наивностью, прозрачностью и аляповатостью. Он всегда представлял себе противника (или «друга», все равно) гораздо глупее, чем тот был в действительности. Если, например, прочесть его письма и телеграммы к Николаю II, то можно поразиться, как наивно Вильгельм подделывается под предполагаемые им свойства русского императора: суеверие, страх перед революцией, нерасположение к республиканской форме правления во Франции, веру в теорию божественного происхождения царской власти и т. д.; как, например, он намекает, что им с Николаем можно беседовать по душе, ибо они оба получили власть от господа, а вот с каким-нибудь президентом Лубэ нельзя, так как Лубэ — человек обыкновенный, и т. п.: как будто действительно можно было расторгнуть или ослабить франко-русскую комбинацию этими соображениями.
Второй его характерной чертой (как дипломата) было доходящее до курьеза преувеличение значения разных внешних мелочей и пустяков, которые в дипломатическом обиходе еще могут иной раз подчеркнуть значение какого-либо уже состоявшегося соглашения или иного акта, но никогда не в силах создать новую дипломатическую ориентацию сами по себе. Вильгельм, например, искренне возмущался, когда после ряда любезных его визитов запросто к французскому послу, после двух-трех ласковых тостов, после внезапного посещения французского учебного военного судна и т. п. никаких изменений в пользу Германии во французской политике не воспоследовало. Он преувеличивал в связи с этим значение личных отношений. Неслыханно горячий, прямо восторженный прием Рузвельта, посетившего (уже в отставке) Берлин, долженствовал укрепить отношения Германии и Соединенных Штатов, а в эпоху мировой войны Рузвельт оказался одним из влиятельнейших и самых решительных агитаторов в пользу — сначала войны Штатов против Германии, а потом — полного разгрома Германии. Но самым роковым свойством Вильгельма (в этой области) была нетерпеливость, быстрая раздражительность, столь же быстро сменявшаяся растерянностью и внезапной уступчивостью, неумение держать себя в руках настолько, чтобы хоть как-нибудь замаскировать свое настроение. К этому всему прибавлялось довольно большое невежество и непонимание действительности. Достаточно вспомнить, что он в августе 1914 г. требовал, чтобы германские консулы разожгли среди магометан всего мира немедленную «священную войну» против англичан, и пресерьезно верил в это. Он, впрочем, и не хотел знать фактов, которые ему были неприятны: эту черту отмечают довольно единодушно все, приходившие с ним в соприкосновение. Роль канцлеров была в течение всего этого периода только ролью докладчиков. Но тут же отметим, к слову, что в 1890–1907 гг. за спиной императора стояло одно лицо, громадная роль которого только сравнительно недавно вполне выявлена, — барон Фриц фон Гольштейн, скрывавшийся в тени в качестве директора в министерстве иностранных дел. Этот человек, очень работоспособный и дельный, в сущности и составлял доклады, представлявшиеся канцлерами императору, и, в совершенство изучив натуру Вильгельма, искусно подсказывал императору его резолюции, подсказывал самим построением доклада. В 1925 г. выяснилось документально, что Гольштейн вел широкую биржевую игру и был в постоянных сношениях с биржей; он отражал в своих воззрениях интересы наиболее агрессивно, завоевательно настроенных сфер крупного капитала. Он был очень важной, хотя и скрытой пружиной, посредством которой капитализм создавал империалистскую внешнюю политику. Это — только деталь, конечно. Империалистская, агрессивная тенденция в германской внешней политике была неизбежна.
Как можно вкратце определить агрессивную внешнюю политику новейшего империализма? Империалистская агрессивная внешняя политика — это финансовый капитал, надевший военную форму и вооружающийся затем, чтобы победить мешающих ему соперников в непосредственной пробе сил уже не экономической только конкуренцией, а также и вооруженной силой, если это представляется выгодным. Германская внешняя политика неминуемо должна была принять агрессивный облик, потому что некоторые из потребностей финансового капитала (прежде всего приобретение новых колоний) не могли быть удовлетворены в предвидимом будущем одними только чисто экономическими средствами. Гольштейн сплошь и рядом вел к войне; канцлеры иногда, но не всегда, смягчали эти тона; император склонен был больше всех поддаваться Гольштейну, этому настойчивому проводнику наступательной империалистской идеи. Влиятельная, зависимая от крупной тяжелой промышленности пресса толкала его еще больше на этот путь.
В этот первый послебисмарковский период (1890–1904 гг.) германская империалистская политика нащупывала почву и как бы производила предварительные разведки по трем направлениям:
1) в Африке,
2) в Китае и
3) на Ближнем Востоке — в странах Турецкой империи.
1. В Африке Германия встретилась с необычайными трудностями. Во-первых, в 1890 г. (спустя несколько месяцев после отставки Бисмарка) решено было отдать Англии Занзибар, Пембу, Уганду и Виту, где незадолго до того объявлен был германский протекторат. За эти уступки Германия получила очень важный в стратегическом отношении островок Гельголанд у немецких берегов на Немецком море, принадлежавший до 1890 г. Великобритании. Правда, этот остров мог в случае англо-германской войны стать страшной угрозой для Германии, если бы он остался в английских руках, но в 1890 г. о такой войне еще никто не думал, и многим приверженцам активной колониальной политики Германии казалось обидным уступать колоссальные африканские земли, только что приобретенные, за этот ничтожный (в смысле территориальном) островок. Во всяком случае тут сказалась роковая раздвоенность в положении Германии: нужно было вечно думать о своей безопасности в Европе и приносить в жертву этой идее ценные части своих колониальных владений, а главное, компрометировать свое колониальное будущее. Достаточно взглянуть на карту, чтобы убедиться, что после этой сделки 1890 года германская Восточная Африка (т. е. та страна, что еще оставалась в руках Германии) уже не могла распространяться ни к востоку от озер Ниассы, Тангапайки и Виктории, ни за Килиманджаро, к северу, ни в сторону Бельгийского Конго, к западу. Единственной — довольно туманной — возможностью распространения оставался юг, т. е. Португальский Мозамбик. Нужно было добиться:
1) чтобы Португалия согласилась продать свою колонию Германии и
2) чтобы англичане позволили Португалии продать, а немцам купить.
До поры до времени и речи об этом нельзя было начинать. Таков был не очень обнадеживающий дебют самостоятельного правления Вильгельма II в области колониальной политики в Африке.
А между тем отношения с Англией в этот момент были еще дружественными; Англия еще смотрела на Францию и на Россию, а не на Германию, как на главных своих врагов. При вражде со стороны Англии колониальное будущее Германии становилось еще сомнительнее и загадочнее.
Мысль об Африке, однако, не покидала германскую дипломатию, и с 1893, а особенно с 1894 г., была поведена крайне рискованная игра на другом конце черного континента, не на востоке, а на юго-западе: от германских властей в юго-западной африканской колонии Германии (Sud-West Afrika) стали протягиваться тайные (по быстро обнаруженные англичанами) нити к президенту Трансваальской республики Крюгеру. Это как раз были годы, когда буры уже почувствовали занесенный над ними английский нож и искали помощи. Но в том-то и дело, что никакой реальной помощи немцы не могли им дать, да вовсе и не собирались. Это была та опасная манера, которая была свойственна Вильгельму: ободрять словами и жестами издали на борьбу, вовсе не собираясь оказать личной помощи. Он ободрял таким образом президента Крюгера, подстрекая его к сопротивлению, он писал мадагаскарской королеве Рановало как раз, когда французы завоевывали (в 1894 г.) остров Мадагаскар. Ни там, ни тут он ни малейшей помощи, конечно, не оказал. Мы уже рассказали выше о том, как Вильгельм II поздравил в начале января 1896 г. Крюгера с победой над Джемсоном, как в Англии с этого момента скрытое нерасположение к Германии из-за усилившейся торговой конкуренции перешло в политическую вражду, хотя тоже пока не очень откровенную, и как англо-бурская война прошла и окончилась без какого бы то ни было вмешательства со стороны Германии. Но для колониальных надежд Германии уничтожение бурских республик было тягчайшим ударом: и с этой стороны тоже перед дальнейшим распространением германской колонии вырастала прочная стена, отчасти с фронта, отчасти с фланга, со стороны сплошных уже теперь британских владений. Отныне приходилось до норы до времени отвести взоры от Африки.
2. Еще до начала англо-бурской войны, но уже тогда, когда было ясно, во-первых, что англичане в скором времени в том или ином виде наложат руку на обе бурские республики и, во-вторых, что они решительно никому не позволят вмешаться в это дело, германская дипломатия стала все с большим и большим вниманием и интересом следить за дальневосточными делами. Конечно, Китай мог бы, если бы обстоятельства сложились благоприятно для Германии, вознаградить ее за утраченные в Африке надежды. Нужно напомнить, что Китай играл тогда (и продолжает играть теперь) несколько своеобразную роль: европейский империализм не мог рассчитывать поглотить его путем, например, раздела. Этому прежде всего мешала торговая конкуренция между всеми заинтересованными в Китае великими державами, затем слишком выгодное, сравнительно со всеми прочими, географическое положение двух держав — Японии и России, которые еще могли иной раз подумывать о полюбовном между собой размежевании (да и то думала больше Япония, чем Россия), но уж во всяком случае подпускать на равных правах каких-нибудь третьих лиц не желали. Наконец, громадной помехой для всяких без исключения проектов раздела были Соединенные Штаты, которые желали сохранить торговые возможности во всем Китае и противились каким бы то ни было особым правам европейских держав в этой стране и дележу ее на «сферы влияния». Были и еще препятствия, мешавшие распорядиться с Китаем так, как в свое время было поступлено с Индией или с Африкой; но можно ограничиться и этими, главными.
Следовательно, нужно было придумать иные формы экономического использования, или, точнее, пришлось продолжать тактику, пущенную в ход англичанами в Китае еще в 40-х годах XIX столетия: захватывать очень небольшие (иногда совсем ничтожные в смысле территориальной величины) пункты у моря, прочно занимать их гарнизоном и делать из этого укрепленного пункта торговые экскурсы в прилегающую страну, не продвигаясь при этом дальше со своим военным отрядом. Это и есть экономическая экспансия, опирающаяся на присутствие» данных краях, в определенном пункте, военной силы.
Неожиданный толчок заставил европейских империалистских политиков обратить на Китай живейшее внимание: в 1894 г. вспыхнула война между Китаем и Японией (нападающей стороной явилась Япония, недооценившая тогда европейской заинтересованности в китайском рынке). Китай потерпел жестокое поражение, и Япония заняла Ляодунский полуостров. Китай, абсолютно неспособный противиться японцам, пошел на все условия, и подписанный в Симоносеки мирный договор удовлетворял всем японским желаниям. Но русское правительство обратилось к Франции и Германии с целью общим протестом заставить Японию отказаться от главных плодов ее победы. Это в самом деле произошло, и Вильгельм заручился секретным обещанием Николая II не противиться, если Германия займет где-нибудь на китайском берегу «угольную станцию». В 1897 г. Россия заняла Порт-Артур, и тогда же, воспользовавшись как предлогом убийством в Китае двух немецких католических миссионеров, Вильгельм II в свою очередь решил занять (в виде репрессии, а также возмещения) бухту Циндао — называемую часто неправильно Киао-Чау — в провинции Шан-Тунг. Канцлером в те годы был старый князь Гогенлоэ, а статс-секретарем (министром) иностранных дел — Бюлов, который с 1900 г. занял пост канцлера. Бюлов не скрывал, что смотрит на это первое занятие китайской территории как на шаг к утверждению Германии на Тихом океане. В прямую противоположность англичанам, которые поглощали целые империи, никогда об этом даже и не заикаясь и никогда вслух не хвалясь, — а так, будто между делом и нечаянно, — германские дипломаты школы Вильгельма II сами раздували всякий свой, даже маленький, успех, оповещая весь мир о своих широчайших замыслах и создавая этим вокруг себя атмосферу недоверия, зависти и опасений. Бюлов, сам себя явственно считающий (судя по его книге о германской политике, вышедшей еще перед войной) осторожным и проницательным дипломатом, именно был типичным представителем вильгельмовской эры. И Бюлов не только в качестве ловкого и послушного царедворца, но и по собственному убеждению старался обставить все это китайское дело как можно торжественнее. Что бы в этом направлении ни выдумал Вильгельм II, за Бюловым остановки не было никогда.
Уже после занятия Циндао германским отрядом в 1897 г. принц Генрих Прусский был назначен командующим второй морской дивизией, отправляемой в Китай. Как всегда в тех случаях, когда не было и тени реальной опасности, Вильгельм II обставил дело крайне грозно и торжественно и в тронной речи к рейхстагу при открытии осенней сессии заявил, что он «не поколебался» даже жизнью родного брата рискнуть во имя престижа отечества. Со своей стороны сам Генрих перед отплытием обещал Вильгельму понести в Китай «евангелие его величества». Даже и речи о сопротивлении со стороны Китая не было и быть не могло. Циндао осталось за Германией. Это было началом.
В 1900 г. вспыхнуло «боксерское» восстание в Китае, и германский представитель барон Кеттелер был убит. Летом того же года граф Вальдерзее был поставлен усилиями Вильгельма во главе соединенных отрядов европейских держав, и хотя беспорядки прекратились еще до его появления, вокруг этого похода в Германии поддерживался большой газетный шум: Вильгельм II склонен был очень преувеличивать этот второстепенный и случайный факт «немецкого предводительствования войсками Европы». Как всегда, шума вокруг этой экспедиции Вильгельм наделал очень много к прямому (тоже как всегда) вреду для Германии. «Пощады не давать! — воскликнул он 27 июля 1900 г. в напутственной речи к войскам в Бремергафене, — пленных не брать! Воюйте так, чтобы через тысячу лет ни один китаец не посмел даже косо взглянуть на немца!»[26] Целых пять речей — и все в таком же точно духе — произнес император, отправляя Вальдерзее. Любопытно, что, когда Вальдерзее, наконец, — прибыл в Китай, уже все было давно кончено, и восстание совершенно потухло.
Усмирителями, впрочем, явились все великие державы Европы и Япония. Мешая друг другу, они не позволили никому на этот раз продолжать раздел Китая, и статс-секретарь Соединенных Штатов Гей заявил, что Соединенные Штаты будут отстаивать принцип «открытых дверей» (т. е. свободы торговли) в Китае для всех наций при полном их равноправии. Пришлось на этот раз воздержаться от территориальных захватов.
Но первостепенный успех действительно ждал германское правительство на Востоке, и Бернгарду фон Бюлову, который с 1900 г. стал канцлером Германской империи, выпало на долю видеть осуществление стародавней мечты Бисмарка: Россия ушла из Европы на долгие годы. Уже после японо-китайской войны Дальний Восток стал поглощать все внимание русской дипломатии. Занятие Порт-Артура, происки в Китае окончательно поставили Россию лицом к лицу с Японией, а с 1902 г., после неудачи маркиза Ито, который приезжал в Петербург заключить соглашение с Россией, но уехал ни с чем и отправился тотчас же в Лондон заключать союз с Англией, война России и Японии стала на очередь дня. Происки Безобразова, полное присоединение весною 1903 г. императора Николая IІ к планам Безобразова, низвержение Витте, пытавшегося остановить это движение к пропасти, ошибочная мысль Плеве о «маленькой войне» и легкой победе как средстве против революции — все это быстро и неотвратимо толкало Россию дальше и дальше к войне. То, о чем Бисмарк лишь мечтал, осуществлялось воочию и в обширнейших размерах.
Подобно Бисмарку, который в конце 1876 г. при всяком удобном случае толкал Россию к войне с Турцией (и даже говорил о «русском национальном достоинстве» и т. д.), и Вильгельм в 1902–1904 гг. изо всех сил старался ускорить военное столкновение России с Японией. Правда, Вильгельму приходилось ломиться в открытую дверь, так как мысль о созданий «Желтороссии», о завоевании Маньчжурии и Кореи прочно засела в петербургских придворных сферах, где орудия Николая II, великосветские авантюристы с Безобразовым во главе, без труда совладали с сопротивлением, которое оказывал им Витте. Мы тут пишем не историю России и поэтому не будем говорить обо всех условиях, сделавших возможным это поистине безумное, самоубийственное выступление со стороны русского самодержавия и неизбежным поражение русских войск. Нам важно здесь лишь отметить, как эти события отразились на Германии и на дипломатической борьбе великих держав вообще.
Вильгельм, по своему обыкновению, не знал меры и вел себя так наивно и торопливо, что если бы в Петербурге не решились уже все равно идти напролом, рискуя даже войной с Японией, то, наверное, усомнились бы и стали бы осторожнее. Дело было не только в курьезной надписи к рисунку, изображавшему дракона: «Народы Европы, охраняйте ваши священные нрава». Вильгельм, сделавший эту надпись, повиновался в данном случае обычному своему влечению к позе и к фразе. Главное было в том, чтобы втравить в борьбу с «драконом» именно Россию и этим освободить свой «восточный фланг» и надолго развязать себе руки в Европе. Толкая Николая II на Дальний Восток, всячески одобряя завоевательные планы и идеи, оправдывая горячо все претензии русского правительства в Китае и Корее, лживо уверяя в возможности держать в руках Великобританию военными демонстрациями недалеко от индийском границы, наконец с готовностью повторяя свои обещания, что Россия может быть вполне уверена в его дружественном нейтралитете, пока будет длиться война, Вильгельм не считал даже нужным притворяться, не считал необходимым лицемерно утверждать, будто он хотел бы сохранения мира на Дальнем Востоке. Мало того, после первого года войны, когда русское дело уже явно было там проиграно, Вильгельм всячески старался побороть всякую мысль о «преждевременном» мире и в своей корреспонденции с Николаем не переставал настаивать на решительном продолжении борьбы, при этом прикидываясь (весьма неумело), будто он убежден, что России удастся в конце концов собрать новые огромные силы и сбросить японцев в море. Нужно прочитать только его переписку с Николаем в 1904–1905 гг., чтобы понять, как грубо, неумело, торопливо, по-детски наивно «хитрил» Вильгельм, как простодушно выдавал он себя при этом на каждом шагу.
Но дело делалось и без него так, что лучше он и пожелать не мог: только после Мукдена и Цусимы война, наконец, закончилась. Россия, казалось, была надолго выведена из строя. В следующей главе мы рассмотрим, как Вильгельм II этим воспользовался.
Тем не менее была одна темная сторона во всем этом счастливом для германского империализма развитии событий на Дальнем Востоке. Англо-японский блок, вытеснивший Россию, оказался настолько сильным еще до войны 1904–1905 гг., что уже с момента заключения англо-японского союза в 1902 г. всякие германские надежды относительно будущей экспансии в Китае должны были очень сильно потускнеть. Тем более, что с 1900 г., со времени усмирения боксерского восстания, правительство Соединенных Штатов не переставало из года в год все настойчивее подчеркивать свою доктрину «открытых дверей» в Китае, т. е., другими словами, президенты Соединенных Штатов (сначала Мак-Кинлей, а с 1901 г. — Теодор Рузвельт) наперед давали знать, что делить Китай они не желают и будут этому противиться. Значит, Англия и Япония, с одной стороны, Америка — с другой, становились в Китае стеной против Германии, и Китай тоже ускользал, как ускользала Африка. Но оставалась третья страна, третий шанс обеспечить за собой большие экономические возможности и даже, если повезет, расширить область своего непосредственного политического влияния. Ближний Восток, громадный конгломерат земель, подвластных турецкому султану, — вот что должно было вознаградить за неудачи или неполные удачи в других местах.
3. В начале XVI столетия Турецкая империя была величайшей державой мира, и хотя за четыреста лет, прошедших от начала XVI до начала XX столетия, она и потеряла очень много земель, но все-таки меньше, чем потеряла от 1911 до 1919 г. Та Турецкая империя, к которой стали приглядываться представители германского финансового капитала, а за ними и германское правительство, в конце 90-х годов XIX столетия во всяком случае более походила на империю Солимана Великолепного, чем на тот клочок земли на южном побережье Черного моря, который теперь называется Турцией. Турция в эпоху, о которой идет речь, — в конце XIX и начале XX в. — была равна 3896 тысячам квадратных километров с населением в 38 3/4 миллиона человек. Пространством, следовательно, она была почти в семь раз больше Германии; население же было, сравнительно с громадной территорией, редкое, и, значит, для колонизации являлся полный простор, а вместе с тем общее количество населения в империи было настолько велико, что Турция могла стать очень ценным рынком сбыта. Но, кроме того, она была и драгоценным рынком сырья, и нужно было только приложить капитал и труд, чтобы оплодотворить эти колоссальные территории. Еще в 40-х годах знаменитый германский экономист Фридрих Лист указывал на громадное значение, которое могут иметь турецкие земли для хозяйственной жизни Германии. Но, конечно, только после объединения Германии и заключения теснейшего союза с Австрией явились условия, когда германский капитал мог с большими надеждами на успех устремиться в эту сторону. При союзе (а со временем, быть может, и слиянии) с Австрией, при слабости балканских государств, прямой путь в Турцию был открыт: от Гамбурга и Берлина до Багдада и Персидского залива можно было проехать и провезти товары, нигде не рискуя встретиться на море с англичанами, да и вообще не встречая и самого моря (если не считать «ленту» узкого Босфора). Можно было, наконец, в случае, если обнаружится в том нужда, направлять именно сюда поток германской эмиграции; эмигранты селились бы в Малой Азии, в Аравии, в Месопотамии и являлись бы прочным авангардом Германии, ибо не теряли бы тесной и прямой связи с родиной.
Вильгельм II решил ускорить дело укрепления германского влияния в Турции личным визитом к султану Абдул-Гамиду. Нужно сказать, что почва для чисто политического сближения с Турцией была очень прочная и очень выгодная: не имея непосредственных границ с Турцией, Германия, во всяком случае в ближайшем будущем, не могла рассчитывать на присоединение той или иной части турецкой территории. Напротив, прямой интерес повелевал Германии действовать в духе сохранения целостности Турецкой империи именно потому, что при ее разделе львиные доли достались бы, конечно, России и Англии. Вместе с тем за эту политическую поддержку Германия могла бы требовать от султана обширных экономических льгот, концессий, и могла добиваться для себя в области торгово-промышленных отношений исключительных и преимущественных милостей.
В октябре 1898 г. Вильгельм II с необычайной торжественностью и произнесением, как всегда, речей приступил к своей поездке на Восток. Он обнаружил намерение посетить Иерусалим и по дороге видеться с султаном. Вся поездка была ознаменовала большими торжествами, встречами, приемами и носила явный характер обдуманной политической демонстрации. Демонстрировалось начало активной политики Германии на Балканах и в Малой Азии.
8 ноября 1898 г. в Дамаске, поминая (ни с того, ни с сего) падишаха Саладина, сражавшегося во время третьего Крестового похода против крестоносцев, и в том числе и против германского императора Фридриха Барбароссы, Вильгельм вдруг заявил: «Пусть султан и триста миллионов магометан, разбросанных по земле, будут уверены, что германский император во все времена останется их другом». Этот тост, обращенный по существу к магометанским подданным Англии и России, прозвучал как угроза. Именно тогда ни с Англией, ни с Россией никаких трений у Германии не происходило. Но Вильгельм II, как уже отмечено, именно и любил произносить угрожающие и воинственные спичи тогда, когда никакой опасности абсолютно ниоткуда не предвиделось.
Тотчас после этого путешествия начались доверительные переговоры между некоторыми крупными (металлургическими по преимуществу) фирмами и турецким правительством. Фирмам деятельно помогали германские власти. Речь шла о концессии на железную дорогу, которая соединяла бы Константинополь с Багдадом. Эта дорога должна была иметь колоссальное экономическое значение для всей Малой Азии, Месопотамии, Сирии, Аравии, Персии, так как предполагались ветки от магистрали в разные стороны.
Когда 27 декабря 1899 г. глава одного из могущественных германских сталелитейных концернов Георг Сименс заключил, наконец, с турецким правительством договор о концессии на постройку Багдадской железной дороги, Англия сделала вид, что это ее мало касается. Это было притворством: багдадское предприятие, как вскоре оказалось, рассматривалось Англией с самого начала как прямая угроза Индии, но в 1899 г. и в ближайшие полтора года, пока не прекращалась война с бурами, лучше было не начинать ссоры с Германией.
Что касается России, то и для нее дружба с Германией в тот момент была существенно необходима для продолжения дальневосточной наступательной политики, а поэтому никаких протестов против этого германо-турецкого соглашения но последовало.
Все значение этой Багдадской дороги отчетливо характеризовал (уже когда постройка шла полным ходом) русский дипломат Шебеко в доверительном докладе министру иностранных дел Сазонову: «В настоящем своем фазисе сооружаемый путь представляет уже прекрасный сбыт для изделий германских фабрик и заводов, так как весь железостроительный материал доставляется из Германии. В будущем законченном виде дорога даст возможность германской промышленности наводнить своими продуктами Малую Азию, Сирию и Месопотамию, а по окончании линии Багдад — Ханекин — Тегеран, также и Персию. Политическое значение дороги для Германии, заключается в том усилении и возрождении Турции, которое неминуемо должно повлечь за собой проведение железнодорожного пути через всю страну от Константинополя до Персидского залива с разветвлениями во все стороны. Усиление Турции и в особенности ее военного могущества является одной из главных задач германской политики последних лет, направляемой к привлечению Оттоманской империи в сферу Тройственного союза. Относясь с некоторым недоверием к роли, которую сыграет Италия в минуту опасности, Германия озабочена заменой этой союзницы другой, интересы которой более совпадали бы с ее собственными; таковой является Турция, и германский генеральный штаб неустанно работает уже давно над реорганизацией турецкой армии. По первоначальному проекту Багдадская железная дорога должна была прорезать Малую Азию в значительно более северном направлении, нежели нынешняя линия, а именно, она должна была проходить через Ангору, Сивас, Харнут, Диарбекир и Моссул. По этому проекту она представляла постоянную угрозу нашей границе, так же как Сирийская линия должна была служить угрозой против Англии в Египте. По осуществлении этого проекта Турция должна была иметь возможность при мобилизации концентрировать свои войска как на русской границе, так и на границах Египта… руководящая идея осталась все та же: с одной стороны, проведением мирового пути длиною в 2500 километров открыть новые рынки для германской промышленности, с другой — проведением стратегических дорог на севере и юге дать возможность окрепшей будущей союзнице оказать Германии содействие в случае войны, угрожая нашей границе и английскому владычеству в Египте»[27].
Успех германского капитала был блестящий. Мы не говорим уже о том, что, держа в своих руках железные дороги, немцы в самом деле могли рассчитывать сделаться хозяевами всех азиатских владений Турции; но даже в непосредственном будущем самая постройка этой железной дороги должна была принести столько прибылей, дать столько заказов заводам, потребовать такой усиленной и щедро вознаграждаемой работы, что, казалось, перед германской промышленностью открывается золотой век. «Мы счастливы, конечно, мы счастливы» (Wir sind glucklich, freilich, sind wir glucklich), — восклицал один из наиболее читаемых органов буржуазной прогрессивной прессы «Berliner Tageblatt». Ему вторил тот социал-демократ, который впоследствии, говоря с Бернштейном об этом (довоенном) периоде, с гневом и горечью сказал, объясняя легкость, с которой повышались претензии Германии: «Мы стали слишком пышными» (Wir sind zu uppig geworden).
На самом же деле все обстояло еще сложнее и еще опаснее для миллионов человеческих жизней, которые должны были погибнуть в случае катастрофы. Ибо самая катастрофа разразилась не потому, что германский капитализм оказался к 900-м годам окончательно удовлетворенным: он оказался лишь достаточно могучим и уверенным в себе, чтобы стремиться выбиться на мировой простор, чтобы стремиться к заполучению тех владений, которые ему были нужны для дальнейшего его расцвета. Его представители начали без страха думать о «пробе сил», считая, что исторический момент для этого благоприятен.
И тут-то оказалась роковая ошибка в счете[28]. Капиталистическое развитие соперников Германии выдвинуло и у них империалистский «бронированный кулак», о котором так любил поминать в своих речах император Вильгельм, и (в неодинаковой степени) у них тоже появились партии и течения, быстро свыкавшиеся с мыслью не только о неизбежности, но и о желательности большой войны. Германия была так могущественна, что ни франко-русский союз, ни Англия в отдельности напасть на нее не могли, она же могла с довольно большой вероятностью победы напасть если не на Англию, то на франко-русский союз. В то, что франко-русский союз может соединиться с Англией, ни Вильгельм II, ни канцлер Гогенлоэ, ни после него — канцлер Бюлов, ни стоявший за их спиной барон фон Гольштейн не считали возможным верить вплоть до того момента, когда это на самом деле произошло. «Бойтесь быть слишком сильными», — пророчески писал в 1871 г. великий историк Фюстель де Куланж императору Вильгельму I. А Германия Вильгельма II была неизмеримо еще сильнее и богаче, и этим самым облегчала образование враждебной коалиции.
Багдадская железная дорога была самым крупным по своим возможным результатам успехом германской внешней политики за все царствование Вильгельма II. Но этот успех, чем больше он с каждым годом развивался и обозначался, ставил все более и более четко обозначавшийся назревавший вопрос об англо-германском соперничестве. В обеих странах представители империалистской идеи стремились превратить это соперничество в более или менее близком будущем из экономического в военно-политическое; в обеих странах начала прорываться в империалистских кругах зловещая фраза: «Время работает против нас, ждать дальше бесполезно». Но обе страны еще не были готовы, и, прежде всего, у противников Германии отсутствовало представление о возможности специального комбинирования всех своих сил для борьбы с Германией: до такой степени сами они сознавали остроту разногласий, которые существовали между ними самими и которые заставляли порой одних бороться с другими еще больше, чем с Германией.
Короче говоря, к началу XX в. существовала уже достаточная экономическая почва для появления антигерманской коалиции, но еще отсутствовали идеологические и политические условия, нужные для скорейшего ее создания. Конечно, речь тут шла не только об обороне, но и о чисто завоевательных целях. Необходимы были большие усилия настойчивой воли, далекого расчета, ясного сознания цели, дипломатической выдержки, деятельной политической интриги, чтобы ускорить время наступления этого события в истории европейских международных отношений, создания этой политической комбинации, предрешенной всей игрой взаимно противоборствующих капиталистических сил. 22 января 1901 г. на английский престол взошел человек, которому суждено было связать свое имя с этим событием, повлекшим за собой такие неисчислимые и роковые последствия.