Сергей Михайлович знал все театры, все книжные магазины и мог по памяти нарисовать любое здание. Он знал пока город неизменяющийся. Но город изменился.
Петроград потихоньку начинал голодать.
Люди ездили в деревню, меняли вещи. Дом Конецких еще не беднел и не испытывал нужды; деревня жадно брала простыни, старые юбки, брюки, потом стала спрашивать гвозди.
Откуда достать гвозди? Фронт приближался, слухи становились все тревожнее; даже в Государственной думе депутаты, солидные люди с бородками, говорили, что паши генералы хотят залить русской кровью немецкие пулеметы.
К нашим пулеметам пуль не было.
Пушки давно онемели.
Но в Александринском театре подготовлялась премьера. Уже более пяти лет подготавливался «Маскарад» Лермонтова в постановке Мейерхольда.
Его ждали, удивлялись на сумму расходов, на количество холста, которое уходит на причуды художников.
Во время подготовки постановки умер замечательный актер Далматов, он должен был играть Неизвестного. Его заменили другим, тоже хорошим актером. Арбенина теперь должен был сыграть Юрьев. Нину – Рощина-Инсарова, тогда очень красивая. Тиме играла коварную баронессу Штраль.
Эйзенштейн ждал премьеры.
Сергей Михайлович в театре больше всего любил саму сцену, декорации занимали архитектора больше, чем актеры. Он любил статическую мизансцену, остановленную, но сопоставленную.
Слова театра казались ему неподвижными, хотя он любил монологи в их почти статической слитности.
Уже кончался февраль, последний февраль старого стиля, последний февраль императорской России. Год был невисокосный, число было 25-е. Российской империи осталось жить ровно три дня. Я был тогда солдатом-автомобилистом. Уже год, как перешел в броневой дивизион. До этого побывал на фронте. Был под Перемышлем. Разбил машину на Карпатах.
В середине февраля наши машины разоружили; сняли пулеметы, карбюраторы с машин. Мы не думали, что будет революция. Знали, что предстоят большие беспорядки. Солдаты думали, что надо бить полицию, бунтовать. Мы знали, что еще недавно рабочие с Путиловского завода шли с демонстрацией и дошли до Невского проспекта, потом их отогнали. Мы знали, что попадем на фронт и что на фронте люди живут недолго. Мы знали, как молчат наши орудия на фронте.
Солдаты были в отчаянии. Наши команды с заводами связаны не были.
Готовился солдатский бунт, грозный и беспомощный.
Городовые стояли на перекрестках по двое. Было холодно. Кроме круглых из фальшивого каракуля черных шапок городовые еще надели башлыки, тщательно спрятав концы, чтобы кто-нибудь не схватил за них сзади.
По улицам ездили казачьи разъезды, довольно спокойные, пересмеивающиеся.
26-го числа на площади Восстания казак убил офицера.
На перекрестках стояли пулеметы, у пулеметов – солдаты, а вокруг солдат – женщины, старые и молодые, мужчины, все немолодые, и дети. Войска жались и разговаривали с народом.
Маленькие пулеметы, которые здесь стояли не на окопе, не в гнезде, а прямо на мостовой, казались скорченными зверьками. Старые часы, заведенные властью, еще шли.
Был объявлен спектакль. Шел «Маскарад» с Юрьевым в роли Арбенина. Думали отменить спектакль. Но, как теперь мы знаем, министр двора Фредерикс, от которого зависели императорские театры, приказал играть.
Шел 25-летний юбилей Юрьева; отмена спектакля произвела бы нежелательное впечатление в городе, подумают люди: как будто в городе на самом деле что-то происходит.
Газет в тот день не было. Молодой Эйзенштейн пошел с Таврической улицы на Невский смотреть спектакль. Он давно уже купил билет, и очень дорогой – места за креслами.
В городе постреливали. Городовых – их звали в народе фараонами – не было видно. Улицы неубраны. Много ухабов, много подтаявших сугробов. Тумана нет. Небо высокое, весеннее.
Шел Эйзенштейн по тихим улицам, потом вышел к Литейному проспекту. На Литейном проспекте без дела и без порядка, прямо на рельсах стояли трамвайные вагоны. Рабочие входили в трамвай днем, заставляли вагоновожатых уходить, отбирали у них ручку регулировки и забрасывали ее.
Лишенные дыхания, трамваи никуда не шли.
Несмотря на позднее время, народ на улице был.
У подворотен ждали люди, совещались, как будто что-то должно произойти – например, должна пройти большая процессия – похороны, что ли?
Сергей Михайлович слышал, как стреляли. Но он торопился. Пошел на Семеновскую, перешел через мост. Фонтанка была в пятнах проталин.
Студент дошел до пустого Невского, до Александринского театра. Тут было спокойно и торжественно. Колонны подымались вверх. Скакала под руководством самого Аполлона квадрига бронзовых коней.
Подъезд театра не освещен.
Театр полон.
Этот театр с голубыми декорациями, с белой лепкой, с небогатой и очень красивой позолотой торжествен.
Вместо занавеса возвышался портал, огромный портал; шире обычного проема сцены.
По бокам большие бронзовые двери.
Это был сверхдворцовый вход. Два схода с перилами спускались в партер. Зал ярко освещен, и с началом спектакля свет не погасили. Это было новое слово в театральном искусстве.
Зал становился частью представления.
В императорской ложе сидела, лениво переговариваясь, группа великих князей.
Внутри сцены маленькие, завешанные легкими занавесами комнаты-интерьеры. Заговорили актеры. Действие происходило то на просторе большой сцепы, то переходило на просцениум, как бы приближаясь к зрителям.
Декорации были немыслимой величавости, парадности, высоты. Преобладали золото и пунцовый цвет, характерный для художника Головина, которого Эйзенштейн тогда любил.
Студент был захвачен зрелищем. Антракта было только три, но вся вещь была разрезана на куски; монологи разрезаны, перемещены. Декорации прекрасны, как Петербург. Великолепен маскарад: маски подымались прямо из зала. Занавес в глубине сцены перед маскарадом был с бубенчиками. А перед тем как он поднялся, сквозь щель занавеса смотрели в зал веселые участники маскарада, уже прежде пришедшие веселиться.
Юрьев в тот день играл замечательно. Рощина-Инсарова хорошо спела романс, специально написанный для спектакля Глазуновым.
Состоялся и бал с прекрасной музыкой.
Играл оркестр.
В городе стреляли, но в театре этого было почти не слышно.
Юрьев проехал на спектакль с трудом.
Его сперва задержал на Троицком мосту патруль. Потом задержали на мосту около Мойки. Но он добрался: слишком близка и дорога театру была постановка.
Всех поразили костюмы.
Юрьев, одетый в прекрасный белый халат с широкими пунцовыми полосами, разговаривал с Ниной.
Халат чуть ли не оказывался центром всей сцены.
Когда кончился спектакль, то Юрьев, все еще в костюме Арбенина, разгримированный и очень красивый, вышел на сцену. Его императорское величество государь император прислал ему золотой портсигар с императорским орлом и короной, украшенными бриллиантами.
Все это сопровождалось всемилостивейшим манускриптом.
Передал подарок какой-то великий князь.
Я не был на этом спектакле.
Мы в это время на Ковенском переулке в гараже, рядом с французской церковью, во дворе, вооружали автомобили.
Принесли запасные части.
Ставили на место карбюраторы. Снарядов у нас было мало. Хороши были стрелки.
Сергей Эйзенштейн вышел на улицу. Холодный предвесенний воздух. Среди редких голых деревьев Екатерининского сада видна бронзовая спина под императорской мантией. Внизу, под шлейфом императрицы, сидят любовники, советники, военачальники и писатели Екатерины.
Сергей Михайлович вышел на Невский.
В башне Адмиралтейства углом светил прожектор, освещая степы домов и не дотягивая до площади вокзала.
Где-то во тьме стреляли, прохожие жались к стенам.
Сергей Михайлович вернулся домой. Вокруг Таврического дворца ходили люди, сновали солдаты по двое, по трое с оружием, без офицеров; это восстал Волынский полк.
Утром оказалось, что революция овладела городом.
Еще не приехал Ленин, но дворец Кшесинской на углу Каменноостровского и Подьяческой – маленький дворец с каменной беседкой на переломе стены – занят комитетом большевиков. Сама Матильда Кшесинская ночью пришла еще во время спектакля «Маскарада» на квартиру Юрьева: они были соседи.
Балерина плакала, она принесла с собой фотографический портрет с надписью: «Матильде от Ники».
Утром войска заполонили улицы.
Началась стрельба с крыш. Городовые старались, им обещали по семьдесят рублей суточных; но военного опыта у фараонов не было.
Улицу нельзя обстрелять с крыш: тротуар, к которому примыкает дом, на чердаке которого поставлен пулемет, безопасен. Люди на улицах были уже стреляные.
Город был полон гулом машин. Солдаты ехали в грузовиках, лежали на крыльях машин.
Город был весел.
Никто не знал завтрашнего дня, не знал про то, что вот он сам впишет в свою жизнь, какую страницу перевернет.
Все было просто и по-человечески ясно. Думали, что революция повторится в Германии, пройдет во Франции; не считали, что Ла-Манш защитит Англию от революции.
Несколько дней люди верили в простое добро.
В Таврическом дворце собрался Совет солдатских и рабочих депутатов.
Все произошло легко.
27 февраля маскарад царского правительства кончился. Император Николай II снял корону.
С фронтонов зданий сбивали двуглавых орлов.
В Таврический дворец пришли старики – дворцовые гренадеры, они были спокойны и почти веселы.
Не думаю, что во время Февральской революции было убито больше тысячи человек. Сужу по похоронам.
Хоронили на Марсовом поле. Там похоронены далеко не все. Родные разобрали убитых по больницам, чтобы похоронить их по церковному обряду, вернее, похоронить по-обычному.
Обычное кончалось не сразу. Это было увидено по завтрашней боли.
Сейчас была радость. Радовались тому, что неизбежное совершилось.
Биография человека не состоит из переходящих друг в друга моментов.
Биография самоотрицается. Юноша хочет убежать от быта отца, хотя бы в табор цыган.
Свобода пришла и в квартиру на Таврической.
Эйзенштейн и Штраух мальчиками хотели убежать к индейцам.
Пушкин, прославленный поэт своей страны, отец семейства, помещик, писал стихи о побеге.
Стихотворение это начинается словами:
«Пора, мой друг, пора! Покоя сердце просит».
Написано оно было в 1834 году.
Усталым рабом считал себя Пушкин.
Невольниками воспитывали его друзья своих детей.
Труп поэта был похищен у славы и сослан под легким конвоем в деревню.
Путь к покою беспокоен.
Лев Толстой юношей хотел остаться среди гребенских казаков, и хотя вернулся в Ясную Поляну, но всю жизнь хотел уйти от своего прошлого, от комнат, в которых он так много написал. Он тяготился ложно прочной слаженностью жизни, он переживал ужас перед обыденностью.
Это участь не только величайших людей – такова была участь многих.
Сергей Эйзенштейн писал в автобиографии:
«Если бы не революция, то я бы никогда не «расколотил» традиции – от отца к сыну – в инженеры.
Задатки, желания были, но только революционный вихрь дал мне основное – свободу самоопределенья» (т. 1, стр. 73).
Он возвращался к этой теме много раз: «Итак, к семнадцатому году я представляю собой молодого человека интеллигентной семьи, студента Института гражданских инженеров, вполне обеспеченного, судьбой не обездоленного, не обиженного. И я не могу сказать, как любой рабочий и колхозник, что только Октябрьская революция дала мне все возможности к жизни.
Что же дала революция мне и через что я навеки кровно связан с Октябрем?
Революция дала мне в жизни самое для меня дорогое – это она сделала меня художником» (т. 1, стр. 72).
До революции он был восемнадцатилетним юношей, выращенным взаперти. Был весь в книге, как книжная закладка.
Сейчас он все начинал сначала.