Всего-навсего шутка!
Господин Векхерлин глупо пошутил, а Лабуде из-за его шутки умер. Это ведь только с виду было самоубийство. Мелкий служащий института убил его друга. Он по капле влил ему в ухо отравленные слова, точно мышьяк в стакан воды. Смеха ради он прицелился в Лабуде и спустил курок. Из незаряженного ружья последовал смертоносный выстрел.
Идя по Фридрихштрассе, Фабиан все еще видел перед собой трусливо улыбающееся лицо Векхерлина и, удивляясь, спрашивал себя: «Почему я накинулся на него с кулаками так, словно хотел уничтожить все и вся? Почему ярость во мне пересилила горе от бессмысленной гибели Лабуде? Разве человек, вроде Векхерлина, непреднамеренно ставший причиной такого несчастья, не заслуживает скорее сострадания, чем ненависти? Разве сможет он когда-нибудь спать спокойно?» Фабиан начинал понимать его побуждения. Не так уж непреднамеренно действовал Векхерлин. Он хотел попасть в Лабуде, не убить его, но ранить. Бездарный отомстил талантливому. Его ложь была детонатором. Он швырнул ее в Лабуде и убежал, чтобы издали злорадно наблюдать взрыв.
Векхерлина уволили, да еще он, Фабиан, избил его. Разве не лучше, если бы он остался на своем посту и не был избит? Разве не лучше, если бы ложь Векхерлина жила и дальше, раз Лабуде все равно мертв? Вчера смерть друга исполнила его печали, сегодня ввергла в душевный разлад. Правда всплыла на свет, но кому от этого легче? Может быть, родителям Лабуде, которые знают теперь, что их сын стал жертвою подлой лжи? Но прежде чем они узнали правду, лжи не существовало. Теперь справедливость восторжествовала, а самоубийство, задним числом, превратилось в трагическую шутку. Фабиан подумал о предстоящих похоронах Лабуде, и дрожь пробрала его, он уже видел себя шагающим в похоронной процессии, видел у гроба родителей Лабуде, где-то поблизости был и тайный советник. Мать Лабуде громко вскрикнула, сорвала траурный флер со своей черной шляпы и со стоном упала наземь.
— Осторожней! — досадливо сказал кто-то. Фабиана толкнули, и он остановился. Надо было, верно, не доискиваться правды, а замять все это дело с Векхерлином. Надо было не разглашать истинное положение вещей, а молчать обо всем, дабы уберечь родителей Лабуде. Почему Лабуде, вплоть до последнего своего письма, был так основателен, так любил порядок? Зачем он назвал мотив своего поступка? Фабиан пошел дальше. Свернул на Лейпцигерштрассе. Было двенадцать часов. Служащие всевозможных контор и продавщицы толпились на остановках и штурмовали автобусы, обеденный перерыв длился недолго.
Не встань ему поперек дороги этот Векхерлин, узнай Лабуде, как в действительности была оценена его работа, он был бы жив сейчас. Более того, успех окрылил бы его, облегчил бы ему муки разочарования в истории с Ледой и дал бы выход его политическому честолюбию. Зачем он просидел пять лет над этой работой? Верно, хотел доказать себе самому, на что он способен. Он рассчитывал на успех, мысленно взвесив все «за» и «против», он включил его в калькуляцию своего развития, и калькуляция эта была правильна. И все-таки он больше поверил лжи Векхерлина, чем собственному убеждению.
Нет, Фабиан не хотел видеть, как его друга препровождают в небытие. Надо бежать из этого города. Он посмотрел на одну из пронесшихся мимо машин. Не Корнелия ли сидит в ней? Рядом с толстым мужчиной? Сердце у него остановилось. Нет, не она. Он должен уехать, и никакие силы его не остановят.
Фабиан пошел на вокзал. Не заехал даже к вдове Хольфельд, бросив в ее комнате все, как есть. Не заглянул к Захариасу, к этому пустому изолгавшемуся человеку. Он пошел прямо на вокзал.
Скорый поезд отходил через час. Фабиан купил билет, запасся газетами и, усевшись в зале ожидания, стал их просматривать.
На заседании экономического совета было высказано требование значительно расширить международные связи. Вероятно, просто краснобайство. Или вправду начали понимать то, что давно уже знали все? Или догадались, что разумнее всего действовать разумно? Может, Лабуде был прав? Может, и в самом деле, не стоило дожидаться морального подъема падшего человечества? Выходит, что моралисты, а Фабиан был моралистом, могут достигнуть цели путем экономических мероприятий? Выходит, нравственные требования невыполнимы только потому, что они бессмысленны? И проблема порядка в мире не более как проблема порядка в делопроизводстве?
Лабуде мертв. Его бы это привело в восторг. Это соответствовало бы его планам. Фабиан сидел в зале ожидания, мыслил мыслями своего друга, но все в полной апатии. Чего хотел Лабуде? Чтобы жизнь стала лучше? Нет, он хотел, чтобы лучше стал человек. Чем была бы для него эта цель без пути к ней? Он хотел, чтобы у всех было в день на обед по десять кур, хотел, чтобы у всех был радиофицированный клозет и семь автомобилей, на каждый день недели. Но чего можно этим достичь, если достигнуто ничего, кроме этого, не будет? Или ему внушали, что люди станут лучше, если им будет лучше житься? Но тогда владельцы нефтяных промыслов и угольных шахт должны быть просто ангелами!
Разве он не сказал Лабуде: «В твоем раю люди еще будут бить друг другу морду!» Разве элизиум со средним доходом в двадцать тысяч марок на каждого варвара — достойный человека итог?
Покуда он, сидя в зале ожидания, оборонял свою моральную позицию от исследователей конъюнктуры, в нем вновь зашевелились сомнения, уже давно червячками подтачивавшие его душу. Стоили те гуманные, порядочные, нормальные люди, о которых он мечтал, того, чтобы о них мечтать? Не стал ли этот земной рай, достижим он или нет, адом уже в воображении? А можно было бы вообще жить в такой позолоченный благородством век? Не привело бы это к полному идиотизму? Возможно, что плановое хозяйство, основанное на безудержной корысти, было бы не только легче переносимым «идеальным» состоянием. Имела ли его утопия лишь руководящее значение и была ли в качестве реальности так же мало желанна, как и мало достижима? Или он просто обращался к. человечеству, как к возлюбленной: «Хочешь, я тебе звезды с неба достану?» Такое обещание достойно похвалы, но беда, если оно будет исполнено. Что стала бы делать его несчастная возлюбленная со звездами, если бы он их ей притащил? Лабуде твердо стоял на земле, опираясь на факты, хотел двигаться вперед, но споткнулся. Он, Фабиан, не имея достаточного веса, парил в пространстве, но остался жить. А надо ли ему жить, если он не знает зачем? Почему нет больше в живых друга, который знал зачем? Умирают те, кто должен был бы жить, а живут те, кому следовало бы умереть.
В приложении к бульварной газетенке, лежавшем у него на коленях, Фабиан опять увидел Корнелию. «Юристка стала кинозвездой» значилось под фотографией. «Известный кинопромышленник Эдвин Макарт, — стояло дальше, — открыл фрейлейн доктор Корнелию Баттенберг, и через несколько дней она приступит к съемкам фильма „Маски госпожи Z“».
— Будь счастлива, — прошептал Фабиан и кивнул лицу на фотографии. В другой газете он опять увидел ее. В элегантной легкой шубке она сидела за рулем автомобиля, который он уже знал. Рядом с ней — высокий толстый человек, по-видимому, первооткрыватель собственной персоной. Подпись подтвердила предположение Фабиана. Он казался грубым и хитрым, как черт, не окончивший гимназии. Эдвин Макарт, человек с волшебной палочкой, как утверждала газета. Его новейшее открытие зовется Корнелия Баттенберг. Бывшая стажерка, она олицетворяла собою новый модный тип — интеллигентную немецкую женщину.
— Будь счастлива, — повторил Фабиан, пристально глядя на фотографию. Как давно это было! Он глядел на фотографию, как на могилу. Незримые таинственные ножницы перерезали все нити, связывавшие его с этим городом. Работы не было, друг умер, Корнелия досталась другому, что ему еще делать здесь?
Он осторожно вырвал фотографии, положил их в записную книжку, а газеты выбросил. Ничто больше не держит его, он стремится туда, откуда пришел: домой, в родной город, к матери. Он уже давно покинул Берлин, хотя все еще сидел на Ангальтском вокзале. Вернется ли он сюда? Когда рядом с ним расположились несколько человек, он встал, вышел на перрон и сел в поезд, который ждал сигнала к отправлению.
Скорее отсюда! Минутная стрелка вокзальных часов передвинулась. Скорее бы!
Фабиан сидел и смотрел в окно. Поля и луга мелькали, точно на гончарном круге. Телеграфные столбы делали приседания. Иногда в пляшущем пейзаже попадались махавшие ручонками босоногие крестьянские ребятишки. На выгоне паслась лошадь. Вдоль забора скакал жеребенок и мотал головой. Потом они ехали через темный еловый лес. Стволы поросли серыми лишайниками. Деревья стояли, как прокаженные, которым запрещено выходить из лесу.
Вдруг он почувствовал, что кто-то ищет его взгляд. Он обернулся, его соседи по купе, равнодушные люди, были заняты только собой. Кто же смотрел на него? И тут он увидел в коридоре фрау Ирену Молль. Она курила сигарету и улыбалась ему. Так как он не двинулся с места, она поманила его рукой. Он вышел в коридор.
— Просто комедия, как мы с тобой гоняемся друг за другом, — сказала она. — Куда ты едешь?
— Домой.
— Ты мог бы быть повежливей, — заметила фрау Молль. — Хоть бы спросил, куда я еду.
— Куда же вы едете?
Она прошептала, прижавшись к нему:
— Я в бегах. Один из постельных мальчиков выдал мое заведение. Мне об этом сказал сегодня утром полицейский чиновник, которому я платила двойное жалованье. Поедем со мною в Будапешт?
— Нет, — отвечал он.
— У меня с собой сто тысяч марок. Нам не обязательно в Будапешт, мы можем через Прагу проехать в Париж. Остановимся в «Клеридже». Или снимем маленькую виллу в Фонтенебло.
— Нет, — сказал он, — я поеду домой.
— Ну, почему? — настаивала она. — Я прихватила с собой и драгоценности. Если мы промотаемся, можно пошантажировать старых дур, которые бегали ко мне переспать с мальчиками. Мне известны кое-какие интересные подробности, глазки сделали свое дело. А может, махнем в Италию? Как ты насчет Белладжио?
— Нет, — сказал он, — я поеду к матери.
— Осел несчастный, — прошипела она, — может, мне упасть перед тобой на колени и объясниться тебе в любви? Что ты имеешь против меня? Или, по-твоему, я слишком свободомыслящая? Тебе по вкусу глупые клуши? Мне уже надоело хвататься за первые попавшиеся штаны. Ты мне нравишься. Мы с тобой то и дело сталкиваемся. Это не случайно. — Она держала руку Фабиана и гладила его пальцы. — Прошу тебя, поедем.
— Нет, — сказал он, — я с вами не поеду. Счастливого пути. — Он шагнул было к своему купе.
Она его остановила.
— Жаль. Очень-очень жаль. Ну, может, в другой раз. — Фрау Молль открыла сумочку. — Тебе нужны деньги? — Она попыталась сунуть ему в руку несколько банкнот.
Он сжал руку в кулак, покачал головой и вошел в купе.
Она еще постояла перед дверью, глядя на него. Он смотрел в окно. Поезд проезжал деревню.
Когда Фабиан приехал, было около шести вечера. Он вышел с вокзала и взглянул на церковь Богоявления. Ему казалось, будто она смотрит на него сверху вниз: почему тебя сегодня никто не встречает? И почему ты приехал без багажа?
Он прошел по дамбе, затем мимо старого виадука, под которым нескончаемый товарный поезд громыхал так, что гудели каменные своды. Дом, где некогда жил учитель Шанце, был свежепокрашен. Другие стояли, вытянувшись в серую линию, привычную ему с детства. В угловом доме, принадлежавшем акушерке Шредер, открылась новая мясная лавка, в витрине стояли горшки с цветами.
Медленно подходил он к дому, в котором родился. До чего же знакома ему эта улица! Он как свои пять пальцев знал фасады, дворы, знал подвалы и чердаки — убежища своего детства. Но люди, входившие в дома или выходившие из них, были чужими. Он остановился. «Продажа мыла» — возвещала вывеска над маленькой лавчонкой. На оконном стекле белела записка. Фабиан прочитал ее: «Цены снижены и на высокосортное мыло. „Лаванда“ — двадцать пфеннигов вместо двадцати двух, „Торпедо“ — двадцать пять вместо двадцати восьми». Он подошел к двери.
Мать стояла за прилавком, две женщины перед ней. Она нагнулась, достала пакет стирального порошка и еще перерезала пополам брусок ядрового мыла. Потом взяла лист плотной бумаги и деревянную ложку, зачерпнула жидкого мыла из бочки, взвесила и запаковала. Фабиан, даже стоя на улице, ощутил его запах.
Он нажал ручку двери. Колокольчик зазвенел. Мать подняла глаза и в испуге уронила руки.
Он подошел к ней и дрожащим голосом проговорил:
— Мама, Лабуде застрелился. — Слезы вдруг хлынули у него из глаз. Он толкнул дверь в заднюю комнату, тотчас же прикрыл ее, сел в кресло у окна, бросил взгляд на двор, медленно склонил голову на подоконник и разрыдался.