Благоприятным для меня, как я думаю, обстоятельством является то, что я превосхожу людей среднего уровня в способности замечать вещи, ускользающие от внимания, и подвергать их тщательному наблюдению. Усердие, проявленное мною в наблюдении и собирании фактов, было почти столь велико, каким только оно вообще могло быть. И что еще более важно, моя любовь к естествознанию была неизменной и ревностной.
Перед лицом живой природы поспешность неуместна. Надо иметь время думать, видеть, размышлять, оценивать.
Медленно идут дни, быстро бегут годы… Рано было Анри повторять изречение, продиктованное опытом зрелых лет. И все же как бесконечно далек от него Сен-Леон! Казалось, оттуда, из окруженной хмурыми высотами воронки, нет выхода. Казалось, ему уготовано одно — доля безземельного горемыки. Могло ли быть безнадежнее и горше?
Оказывается, могло! Уже не первый год бродяжит молодой мауфатан в поисках работы. Но сейчас он в другом Провансе.
Здесь, на равнине, больше простора, больше горячего солнца, сверкают Рона и Дюранс. Необузданно пышен короткий праздник весны в долинах. Между бурями марта и апреля и жаром мая и июня все торопится отцвести, развернуть листья, выбросить побеги. Розово-белыми облаками окутываются сначала миндаль, за ним абрикосы, груши. Французы называют это пудрой весны. Тонко и сладко пахнет лимон; сияющие алебастром венчики соседствуют на нем с тяжелыми плодами. Поля тоже полны ароматов. Цветущие травы теснятся вдоль межей, у оград, переполняют овраги. Здесь не просто тимьян, а тимьян разных сортов; не чабер, а два десятка его разновидностей; не одна лаванда, а множество — от добела выцветшей синей до темно-фиолетовой. И кроме того, лавандин.
Однако прокормиться в этом, по словам поэта, «фантастическом царстве счастья и радости», что «одним именем своим чарует мир», не многим легче, чем в бесплодных горах. Не случайно зовут Прованс краем благоухающей нищеты. Те же силы, что отторгли отца от клочка земли, неотвратимо толкали теперь сына от селения к селению, от городка к городку. И что его ожидало? Не на этот ли вопрос ответил Жан Ришпен в «Кончине путника» — поэме, прочитанной им на открытой сцене в Оранже в дни 90-летия Фабра?
Ришпен говорил о состарившемся бродяге, который, умирая на дороге, вспоминает счастливые минуты, выпавшие на его долю. Когда он был еще ребенком, добрая хозяйка позволила ему в промозглый день посидеть у теплой печи. Юношей, в пору, когда цветет барвинок, он любовался издали белолицыми красавицами, гулявшими в тени деревьев. Случай оставлял для него сухой стожок на лугу; ему, бывало, подносили чашку молодого вина, подвигали на угол стола миску жирного супа, а зимой даже открывали дверь конюшни, чтоб не замерз ночью… Нет, нигде в мире, даже на небесах, не может быть бездомному лучше, чем на земле, вздыхал в последний свой час путник Ришпена.
Анри мечтал о другом. Конечно, земля прекрасна и для бродяги, но бродяжить не лучшее занятие для человека. Он хотел найти место, где можно дышать свободнее, нежели перед чужим порогом, который так трудно переступить, чтобы, сжимая в руке шляпу, спросить, нет ли какой работы.
Он вырвался с предначертанной ему орбиты, ушел от поджидавшей его судьбы. Попалось ли ему объявление, вывешенное на площади перед мэрией в Апте или Арле? Или подойдя к выложенному камнем фонтану глотнуть воды, услышал разговор двух женщин, наполнявших ведра? Или, возле Кавайона, собираясь заночевать в поле и присев на обочине, вынул из плечевого мешка завернутый в газету кусок хлеба с козьим сыром и, прочитав по привычке обрывок старого номера «Меркюр Аптезьен», нашел сообщение, от которого захватило дух. Конкурс на стипендии в авиньонскую Эколь Нормаль!
Эколь Нормаль! Три года бесплатной учебы, стол и кров, а по окончании — диплом учителя. Разве не головокружительная перспектива для юноши, который, перебиваясь случайным заработком, делит последний грош между хлебом и книгой?
Надо поспеть к началу экзаменов в Авиньон. Анри не впервые отмерять такие концы. Он попытает счастья.
Анри уже видел себя в Звонком Городе, как назван Авиньон его любимым Рабле. Те, кто писал об этом городе, утверждали, что нет ему равного по оживленности и обилию празднеств. Улицы засыпаны цветами, задрапированы коврами. Где-то настраивают органы, снизу, с моста Бенезет, — там пляшут фарандолу, долетает гром тамбуринов, а надо всем плывет гул колоколов. «Счастливое время, счастливый город! Время алебард, которые служили только для парадов и тюрем, в которых заключенным давали вино… Народ не знал тогда, что такое голод…»
Очень легко и не слишком правдоподобно выглядит многое в иных книгах. Но недаром говорят французы, что легенда — это красивая история, а история — часто тоже легенда, только далеко не столь красивая… Во всяком случае, теперь народ знает, что такое голод. Впрочем, неутоленная жажда знаний бывает злее голода.
…С волнением вступает в Авиньон семнадцатилетний бродяга, проходит мимо памятника персу Альтену, добирается по улице Петрарки к школе.
Предварительный отбор заканчивается в один день. Надо продемонстрировать умение читать и писать. Здесь школа г. Рикара и его каллиграфические упражнения с хорошо очиненным гусиным пером сослужили полезную службу. Затем маленькое переложение, счет, и Анри допущен ко второму туру. Эти испытания продолжаются целую неделю. Экзаменующиеся живут при школе, что, конечно, очень кстати, но питаются за свой счет, что гораздо менее великолепно.
Наконец и устные экзамены и оба письменных выдержаны. Анри сдал их лучше всех. Во всяком случае, остальные оказались подготовлены гораздо слабее.
Теперь у Анри надежный кров, его кормят сухими каштанами и горохом, и он может сколько угодно заниматься.
Впрочем, насчет учения не стоит обманываться. В Авиньоне уже нет трехсот колоколен, трезвонивших во времена Рабле. Многие давно умолкли. Добавился же не очень звучный, но весьма огорчительный колокольчик Эколь Нормаль, оказавшейся достойным продолжением школы г. Рикара!
Да. Почти пятьдесят лет прошло с тех пор, как «Декларация прав человека и гражданина» торжественно провозгласила отмену привилегий для избранных сословий. Почти пятьдесят лет прошло с тех пор, как революционный Конвент создал во Франции широкую сеть начальных и специальных школ, призванных открыть всем путь к знанию.
Но то пятьдесят лет назад.
Теперь, хотя официальная статистика и кичится успехами народного просвещения, ближе к истине негласные цифры: в 1830 году на сто рекрутов было 50 грамотных; вскоре число их упало до 35, дальше еще уменьшилось.
Школы, в которых по замыслу Конвента «ум и сердце молодых республиканцев научались бы практике общественных и частных актов добродетели», готовили теперь детей к первому причастию. После него одиннадцати-двенадцатилетние ребята попадали в поле, на скотный двор, на фабрику.
Женское образование полностью прибрано к рукам духовенством. Да и в каждом классе мужских светских школ висит распятие, обязателен ежедневный урок катехизиса, четырежды в день читают молитвы, учеников строем водят на богослужение. «Смесь казармы и монастыря», — писали об этой школе. Духовные компрачикосы стремились отучить подростков мыслить, воспитать смирение, привить веру в бога да выработать красивый почерк.
Так учили и будущих учителей. Особенно тщательно отсекали все, от чего пахнет материализмом, в первую очередь естественные науки, претендующие проникнуть в тайны мироздания. «Мы жили вне природы и вне истории», — вспоминал современник Фабра историк Лависс.
Трон царицы наук занимала грамматика. Грустные воспоминания остались у Анри и его однокашников от схоластических учебников Ноэля и Шапсаля, о которых впоследствии станут говорить как о двух злодеях. «Они на целое столетие задержали развитие педагогической мысли во Франции», — заключает Луи Матон в докторской диссертации о Фабре-преподавателе.
В условиях омертвляющей затхлости интеллект Жана-Анри неизбежно бы померк, не будь он на редкость целеустремлен, устойчив и уже закален многими испытаниями. Пушкинское «так тяжкий млат, дробя стекло, кует булат», кажется, особенно подходит к юности Фабра. Школа не смогла утолить его страсти к знаниям, но не смогла ее и погасить. Впрочем, тиски, в которые зажимали юные души, и тяжкие млаты, которыми их дробили, оставили отметины и на Фабре. Однако от природы его все же не оторвали.
Латынь он знал неплохо, и, когда вокруг шел разбор очередного диктанта и товарищи лихорадочно листали словари, Анри разглядывал в глубине парты плод олеандра и венчик львиного зева, жало осы и надкрылья жужелицы. Во время вакаций Анри ходил пешком за 25 километров к Фонтен-де-Воклюз. Валлис Клауза — Закрытая долина — так именовали эти места римляне. Тут бьет из земли холодный, прозрачный Сорг — отец здешних родников. Ночь Анри проводил в пещере, с нетерпением ожидая, когда вода спадет, обнажив скалы, одетые в черный мох и похожие на огромных зверей.
Все в Фонтен-де-Воклюз связано с Петраркой. Здесь он написал многие из сонетов, принесших ему бессмертие, и поэму «Африка», за которую при жизни был коронован в Риме лавровым венком и о которой почти никто сейчас не помнит. Анри упивается сонетами и с трудом одолевает поэму.
Отвлечения от занятий не прошли бесследно. Анри аттестован как лентяй, к тому же лишенный способностей. Самолюбие юноши задето. Он отложил все, за один семестр второго года закончил трехлетний курс и досрочно сдал выпускные экзамены. Летом 1842 года получен диплом, а на освободившееся место директор зачисляет Фредерика. Анри когда-то делил с ним нечетный орех, сейчас уступает стипендию.
До окончания учебного года еще несколько недель. Где провести их? Бежать из мрачных стен в лес, на реку, на склоны увенчанной снегом Ванту? Побродить по городу, вдосталь насмотреться на чудеса «Господствующего над водами» (так переводят с кельтского слово «Авиньон»)?
Нет, он использует время по-другому. Директор дает ему томики Горация и Вергилия, а также «Подражание Христу» — эту книгу приписывают Фоме Кемпийскому. Издано «Подражание» замечательно: на латинском и греческом. С помощью первого, вполне ему понятного, Анри разберется в греческом и пополнит свои знания, добытые при чтении басен Эзопа.
Кров, стол, античная поэзия, древние языки! Вот это удача! Пройдет несколько лет, и в письме Фредерику, за образованием которого Анри заботливо следит, он напишет: «Возьми Вергилия, словарь и грамматику и переводи на французский, еще и еще… Представь, что перед тобой полустершаяся надпись… Ты знаешь только корни слов, незнакомые окончания чужого языка скрывают суть, но твоим союзником является здравый смысл, и ты решаешь загадку».
Анри изучает греческий, увлекается Ламартином и Гюго, находит у Бернардена де Сен-Пьера волнующие мысли: «Жизни гения едва ли хватит, чтоб описать историю каких-нибудь насекомых… Где Тациты, которые откроют нам их тайны?..»
Давно заглядывал Анри в лабораторию, где священнодействует школьный химик, и очень обрадовался, узнав, что конец занятий будет отмечен демонстрацией получения кислорода. Приодевшись словно на парад, воспитанники собираются в здании, которое революция превратила в Дом народного просвещения. Под сводами бывшего храма гулко звучат их голоса.
Химик приступает к лекции, и вокруг него собираются добровольные помощники: один поддерживает реторту, другой раздувает огонь. Анри не переносит шума и толчеи. Пока его товарищи, орудуя локтями, пробиваются в первый ряд и мешают увидеть что-либо, он осмотрит лабораторию.
Под обширным карнизом камина стоят тигли, перепоясанные листовым железом. Короткие, длинные, высокие, в дырках, с глиняными крышечками, сложенные башней… В них, должно быть, можно разжечь адов огонь. Далее, похоже, орудия пытки, которыми вырывают тайну у допрашиваемых металлов. А реторты? С длинным клювом или с подобранным брюшком, с отверстием для трубки. Стаканы на коротких ножках, бутыли с двойными и тройными горлышками. За стеклом в шкафах ряды банок, наполненных разноцветными жидкостями и порошками. Но какие варварские названия на наклейках! Язык вывихнешь! Вдоль стен тянутся тонкие металлические трубы с кранами. По углам чаны, в них кипит, чавкает тертый в крошку корень марены. Из него приготовляют красную краску. Говорят, это любимая тема химика.
Размышления Анри прерываются громоподобным ударом, криками, топотом. Реторта взорвалась, разбрызгав кислоту, облив лица и костюмы. Пострадавших уводят к фонтану. А кислород? О нем и забыли! И все же то был счастливый день. Анри впервые вдохнул воздух химической лаборатории, прикоснулся к оснащению святая святых науки, прочитал названия соединений.
«В образовании, — напишет потом Фабр, обобщив свой опыт ученика и учителя, — важна искра, которая зажигает запас горючего, склад взрывчатки».
Подобной искрой и стал для Анри этот неудачный опыт. Придет день, Фабр добудет кислород, без помощи учителя постигнет тайны химии и законы многих других наук. Конечно, это не самая гладкая и не самая короткая дорога. Что поделаешь? Тем, кого судьба не балует, приходится продвигаться вперед вслепую, ощупью, на свой страх и риск…
Заканчивая школу, Анри опубликовал в газете «Л’Эндикатер д’Авиньон» свое программное «Обращение к музам». Печатая его, редакция отметила «счастливое поэтическое дарование автора». Современный критик обнаружил бы в стихах щедрую дань традиции, но также и свежее чувство природы, пантеистическое восхищение ее красотой, а главное — решимость не уступать «миру коррупции».
Покинул Анри школу уверенный, что обязан дать другим то, чего не получил в ней сам.
Утро. Рядом с мрачным зданием, смахивающим на исправительное заведение, лежит двор, окруженный высокой глухой стеной. Во дворе галдит орава разновозрастных сорванцов. Звенит колокольчик, и все устремляются в классы.
Солнце не заглядывает сюда. Хорошо хоть в теплую пору дверь можно оставлять открытой. Обычно же в классе сумрачно. Скрытые железной решеткой окна составлены из маленьких стеклянных ромбов в свинцовых рамках. У наружной стены школы — фонтан, и потому внутри все сочится сыростью.
Пока в класс входят дети вперемежку с взрослыми парнями, преподаватель стоит у двери, пропуская их. Он молод: пожалуй, моложе кое-кого из воспитанников.
Это Фабр. Ему девятнадцать лет. Он назначен в Карпантра. Во Франции Карпантра — символ глухой провинции, вроде дореволюционного российского Пошехонья или Царевококшайска.
Фабр ведет в местном коллеже один из начальных классов. Сохранив в душе признательную память о г. Рикаре, Анри старается не походить на него. Как поддержать внимание в классе? Как уберечь воспитанников от апатии и скуки? Учитель вооружен только словом и куском мела. Стоящий у доски стул с продранным сиденьем весь день пустует. Без отдыха вышагивает педагог по комнате, то и дело возвращаясь к черной доске. Его костюм из грубого сукна покрыт меловой пылью и белыми следами пальцев.
Какое высокое призвание — просвещать народ, такой же нищий, как и его учителя! Какая ответственная миссия — нести народу знания в надежде, что он будет жить лучше, чем живет учитель!
Чилийская сельская учительница Люсила Годой, она же поэтесса Габриэла Мистраль, породнившаяся псевдонимом с прославленным земляком Фабра Фредериком Мистралем, выразила мысли и чувства всех народных учителей, этих «пролетариев класса ученых», как назвал их Маркс. Вот она — «Молитва учителя»:
«Дай мне простоту ума и дай мне глубину; избавь мой ежедневный урок от сложности и пустоты. Дай мне оторвать глаза от ран на собственной груди, когда я вхожу в школу по утрам. Садясь за свой рабочий стол, я отброшу мои мелкие материальные заботы, мои ничтожные ежечасные страдания… Пусть порыв моего энтузиазма, как пламя, согреет бедные классы, пустые коридоры».
Фабр тоже стремится в преподавании к простоте и глубине, тоже хочет согреть бедные классы и пустые коридоры. Но рассчитывать на помощь и совет старших коллег нечего. Школой заведует аббат, бесстрашно читающий курс физики, хотя ему ни за что не удается запомнить, как там обстоят дела с концами трубки коленчатого барометра: который из них — верхний или нижний — открыт, а который запаян…
Проходит месяц за месяцем, неожиданно событие: классы разделяют на группы, преподавателю дают помещение для работы с начинающими. Появляются даже парты!
Анри получил старших и наиболее способных. Пока для них еще нет узаконенной программы, можно действовать по своему разумению и познакомить ребят кое с чем новым.
Курс физики занят директором. Ладно! Возьмемся за химию. Многие школьники вернутся в деревню, им полезно узнать, что такое почва, как питается растение. Другие станут кожевниками, винокурами, засольщиками рыбы. Их следует познакомить с перегонным кубом, солением, с дубильными веществами.
Как вести предмет, которого не знаешь? Нет ничего проще: изучить его! Откуда, однако, раздобыть оборудование? При коллеже есть лаборатория, но открыта она только для химика и его учеников, готовящихся к экзамену. Профану из начальной школы никто не даст сюда и носа сунуть. Может, попросить кое-что из лаборатории на время?
— Это помогло бы увеличить число учеников, повысило бы доходы школы, — уверяет Анри директора.
Аббат сдается.
С помощью добровольца из числа учеников приборы доставляются в подвал. Здесь-то и будут проходить занятия.
План действий продуман и уточнен по книгам. Прежде всего Анри получает кислород, проведя тот самый опыт, который на глазах у него кончился неудачей.
Аудитория очарована, учитель тоже. А когда в сосуд с газом вводится стальная пружина из старых часов с кусочком тлеющего трута на конце, возникает фейерверк. Треск, искры, ржавый дым… От горящей спирали отделяются красные капли. Пройдя сквозь слой воды в сосуде, они впиваются в стекло на дне.
Увидев эти жаркие слезы металла, ребята кричат, бьют в ладоши, стучат ногами. Ого, с химией не шути!
Относя после уроков оборудование в лабораторию, Анри чувствует, что вырос на голову. Он вызвал к жизни явление, которое два часа назад ему было известно только по книгам. Значит, можно продолжать!
В амбразуре окна — Анри живет при школе, в комнате, похожей на келью, — устроен склад химических веществ. Учитель покупает их на свои гроши. В печке оборудован тигелек; бутыль из-под засахаренного миндаля служит ретортой, банка из-под горчицы — сосудом для кислот. Анри проверяет дома звенья следующего опыта.
Теперь черед водорода, взрыв гремучей смеси; дальше — фосфор, натрий, хлор, углерод. Их свойства, соединения…
Слух об уроках расходится по округе. В класс приходят новые ученики, и аббат-директор, больше озабоченный доходами школы, чем прогрессом обучения, поздравляет Анри.
Впрочем, успех завоеван не одной химией, но и землемерной практикой — геометрией в открытом поле.
Правда, для таких занятий оборудования в коллеже нет, а учителю не по карману. Приходя в табачный киоск — надо же чем-нибудь набить трубку, когда сидишь, готовясь к занятиям! — Анри не раз извинялся, что забыл деньги. И все же землемерную цепь, вехи, колышки, отвес и компас пришлось купить самому. Крохотный графометр размером с ладонь нашли в школе.
Начиная с мая учитель с ребятами раз в неделю покидал тесный класс, уходил в поля. Какая это была для всех радость шагать со связкой колышков через плечо! Они пересекают город, чувствуя себя на вершине славы. Да и учитель, чего скрывать, гордится тем, что несет самый деликатный и самый дорогой прибор: графометр ценою в сто су.
Участок, где идут занятия, — пустошь. На ней — ни куста, ни живой изгороди. Равнина, покрытая камнями, среди которых цветет тимьян, служит полигоном для нарезки трапеций и треугольников, а старая голубятня вдали — вертикаль. Все идет гладко. Но странная вещь! Кого ни пошлешь к дальнему колышку, ученик по дороге обязательно остановится и, нагнувшись, чего-то ищет. Другой вместо колышка тайком подбирает камень. Третий возвращается с соломинкой во рту. В чем дело в конце концов?
Ребята довольны: наконец-то и они могут кое-чему научить учителя. На камнях пустыря гнезда большой черной пчелы. В них мед, его-то молодые землемеры и высасывают. Он терпковат, но вполне приемлем.
Так Анри впервые встретился с пчелой-каменщицей — халикодомой Реомюра. Это перепончатокрылое в черном бархатном одеянии, с темно-фиолетовыми крыльями показалось ему великолепным. Анри должен узнать о пчеле больше, чем могут сообщить воспитанники, умеющие только опустошать ячеи.
Как раз в то время в книжной лавке Карпантра появилась новинка: сочинение де Кастельно, Бланшара и Люка о насекомых. Во введении к первому тому профессор зоологии Брюле из Дижона излагал основы анатомии и физиологии членистоногих. Последний, только что вышедший том, в котором Анри тут же, у прилавка, нашел сведения о своей новой знакомой, составлен одним Эмилем Бланшаром из Музея естественной истории в Париже. Книга состоит из тысячи заметок, и в каждой сказано, кто, где и когда впервые описал данное насекомое, сообщены его приметы. В конце — подробный алфавитный указатель. А сколько отличных рисунков! Гравюры на стали, «отпечатано в Париже у Терзуоло, улица Мадам, 30».
Все заманчиво в этих трех томах по полтысячи страниц каждый. Но цена! Бюджет Анри не выдержит подобного удара, если даже он возьмет один лишь том. Впрочем, неужели о пропитании ума можно заботиться меньше, чем о прокормлении тела?!
Покупка сделана. Потребуется чудо бережливости и экономии, чтобы как-нибудь покрыть непозволительный расход. Толстенное сочинение проглочено одним дыханием. Анри впервые прочитал о нравах насекомых, впервые встретил сразу заблиставшие в его глазах имена Реомюра, Губера, Леона Дюфура… И в то время как он листал книгу, еще и еще пробегая взволновавшие его заметки, узнавая в описаниях множество до сих пор безымянных знакомых, внутренний голос — он признается в этом — внятно шептал ему:
— И ты, ты тоже будешь историком насекомых…
Позже в руки Анри попал том Туссенеля, который познакомил его с азами науки о поведении животных. Сколько ни пришлось ему потом полемизировать с автором, он очень полюбил книгу и до конца жизни хранил ее в своей библиотеке.
Одно время Фабр стал стрелять птиц. Глаз у него был меткий. А охота — тоже средство получать знания, выяснять, чем птицы питаются, как устроены их внутренние органы.
Заняться бы Анри всерьез животными, растениями! Но он учитель, и ему давно пора распрощаться с низшей, перейти в среднюю школу. К сожалению, естественной истории и здесь нет в программах. Взять химию и физику? Чтобы совершенствоваться в них, требуется оборудование, нужна лаборатория.
Ладно, начнем с математики! Из Эколь Нормаль вынесен более чем скромный багаж. И Анри один, без руководителя, без советчика, вгрызается в новый курс. Он пробирает себя за малейшую слабость, не позволяет отвлечься, отворачивается от каждой новой травинки, от неизвестного жучка. Книги по ботанике и зоологии, драгоценный томик Бланшара — все отставлено. Надо штудировать алгебру.
В то время Анри уже считался в Карпантра педагогом, умеющим расшевелить самых косных и сонных, таких именуют здесь сухофруктами. Его выпускники зачислены в Эколь Нормаль, в ремесленное училище в Эксе (городок этот увековечен Золя под именем Плассана).
Однажды пришел к Анри юноша, он собирается поступать в училище строителей мостов и дорог. У него туго с алгеброй, а экзамен, говорят, строгий. Много он заплатить не в состоянии, но, может, господин Фабр выкроит время?
Господин Фабр в тот же вечер берет тайком из чужого шкафа фолиант толщиной в три пальца, листает его. Взгляд останавливается на разделе «Бином Ньютона». Какое звучное название! Что это за бином и почему он Ньютона?
Локти на стол, концы пальцев в уши. Весь мир исчез из чувств и мыслей, весь — кроме этих строчек. И вдруг его охватывает радостное изумление. Черт возьми, понятно! Скорее к бумаге! Он приводит, перемещает, группирует…
Просто чудесно, если вся алгебра не труднее…
В будущем он избавится от сладкого самообольщения, но сейчас на его пути никаких препятствий. Незаметно бежит время за упражнениями. В семь утра звонок к утреннему супу у принципала, и Фабр спускается по лестнице, торжествуя. Пышная свита из всех этих А, В, С, похоже, сопровождает его.
Назавтра урок. Черная доска и мел на месте. Этого не скажешь о сердце. Однако Анри храбро заводит речь о биноме. Ученику и в голову не приходит, что репетитор начинает с того, чем полагается кончить. Вполне удовлетворенный, расстается он с учителем, почти ровесником.
Легкая победа над биномом вскружила Фабру голову, и он решает, вернувшись к началу, за три-четыре дня одолеть алгебру. Не тут-то было! Со сложением и вычитанием все шло гладко, но дальше следовало умножение, и здесь нечто ужасное: минус на минус дает, оказывается, плюс. Напрасно читал он и перечитывал текст, раздумывал, проверяя каждое звено в цепи размышлений. Парадокс оставался парадоксом.
Так впервые открылась для Фабра слабость рядового учебника. Кажется, иногда лишь словечка не хватает, чтоб выбраться, но именно его-то и нет в тексте.
А когда темно для учителя, каково ученику? Тем не менее Анри на уроке произносит:
— Вам понятно?
Пустой вопрос. В сущности, попытка выиграть время.
— Попробуем по-другому!
И Анри снова возвращается к загадке. Но вот глаза ученика вспыхивают. Они вместе столько искали, что эффект умножения минуса на минус открывается сразу обоим.
Все приходит к благополучному концу. Ученик выдержал экзамен, без спросу взятая книга возвращена на место, известность молодого педагога растет.
После алгебры — очередь геометрии. С ней Анри немного знаком по курсу в Эколь Нормаль. Благородная дисциплина! Отправляясь от ясного, постепенно погружаешься в неизвестное, а оно, в свою очередь проясняясь, становится исходным для дальнейших шагов вперед.
— Если мне вообще удались несколько понятных страниц, которые прочитываются без слишком большого напряжения, — написал Фабр в «Сувенир», — то я немало обязан этим геометрии, воспитывающей искусство руководить мышлением.
Забившись в уголок, часами сидел он с листком бумаги на колене, постигал свойства окружности, пирамиды, конуса.
Молодому человеку посостязаться бы в прыжках, размяться на гимнастических снарядах. Он видел вокруг многих, кто, упражняя одну поясницу, преуспел в жизни куда больше, нежели поклонники наук. Но нет, он продолжал свое.
Вскоре у Анри появился напарник. То был товарищ по коллежу, унтер-офицер, который, устав от муштры, подался в преподаватели и мечтал о дипломе бакалавра по математике.
— Спинной мозг усох в полку, — огрызался он, объясняя, почему уже дважды провалился на экзаменах.
Неудачи не расхолодили упрямца, он продолжал заниматься. Не то чтоб его восхищали красоты математики. Нисколько. Здесь говорили больше амбиция и выучка: повторять артикул с ружьем до тех пор, пока не отпустит ротный.
Однако в те годы получить право на сдачу экзаменов по математике можно было только тому, кто имел ученое звание по литературе. Анри проклинал инструкцию, которая требовала жертвоприношения из латыни и греческого, прежде чем открыть доступ к синусам и котангенсам.
Хорошо, что языки он знал и на первый диплом времени ушло немного. Потом под началом своего унтера он взялся за аналитическую геометрию. И тут оказалось, руководитель не слишком уверенно чувствует себя среди абсцисс и ординат. Пришлось взять инициативу и кусок мела в свои руки. Обменявшись ролями, оба работают, не жалея сил и не считаясь со временем.
Наступает полночь, веки тяжелеют. Унтер засыпает каменным сном. Анри же долго ворочается в постели, да и когда смыкает глаза, только дремлет. Нет-нет и блеснет перед ним решение задачи, которую с вечера не удалось одолеть. Тогда он вскакивает, зажигает свечу и торопится записать. Эти ночные прозрения держатся в памяти непрочно. Упусти их — и назавтра ничего не останется, начинай сызнова.
Если бы можно было промыть мозги, как грифельную доску! Впрочем, Анри все равно отказался бы от такой губки. Он сам постоянно поддерживает работу мысли, тренирует себя, непрерывно подливая масло в светильник. Хочешь сделать ум гибким и неутомимым? Постоянно думай!
Для Фабра число живет и в науке и в искусстве: алгебра — в астрономии, но астрономия — в поэзии, алгебра — в музыке, но музыка — и в поэзии. Циркуль становится в его руках волшебной палочкой, уравнение — ключом, открывающим дверь в строгий, полный гармонии мир. Он видит индивидуальности математических кривых, чувствует характер линии. Такую индивидуальность с полными внутреннего сопряжения свойствами одна за другой обретают для него геометрические фигуры на плоскости, потом другие — в трех измерениях.
Аналитическая геометрия полна коллизий. Эллипс — траектория планет с сопряженными фокусами, что посылают друг другу постоянную сумму радиусов-векторов. Гипербола с ее отталкивающимися фокусами — неприкаянная кривая; она погружается в пространство, все более и более приближаясь к прямой-асимптоте, но никогда с ней не сливаясь. Парабола тщетно разыскивает в бесконечности свой второй, потерянный фокус; это траектория бомбы, с которой запанибрата унтер.
Но бывший унтер только отмахивается от поэтических экскурсов в точную науку:
— Фанаберии, пустая трата времени…
Наконец друзья отправились в Монпелье и вернулись оттуда с дипломами бакалавров по математике. Бывший унтер потирает руки. Дело сделано — и гори она, математика, с небесной механикой! Это его больше не занимает.
«Теперь я совсем один, не с кем поговорить, посоветоваться», — вздыхает Анри. Однако верно это только отчасти. В газете «Эко де Ванту» он напечатал новую поэму «Цветы». Только ли о красоте цветов его стихи? Фабр уже не одинок: он любит и любим. Вопреки провансальской поговорке — «какую девушку меньше видишь, о той и тоскуешь» — избранница Фабра тоже живет в Карпантра. И она тоже учительница.
Но вот что на первый взгляд странно! Человек с таким трепетом радости, волнением, нежностью поведавший о встрече с фиолетовокрылой халикодомой, с энтомологией и ее создателями, человек, способный с воодушевлением говорить о свойствах параболы и гиперболы, — этот богатый чувствами человек ничего не сказал о женщине, ставшей его женой. Впрочем, можно ли упрекать его в том, что он не превратил воспоминания в автобиографию, а стихи — в исповедь? У нас нет, однако, оснований подозревать, что он мало любил Мари-Сезарин. Когда родители воспротивились браку, Анри был потрясен и отказался подчиниться их воле.
Он женился в октябре 1844 года, а в опубликованном «Эко де Ванту» 2 ноября стихотворении «Что дает золото?» (биографы прошли мимо этого факта) храбро написал: «Не золото дает счастье!» Конечно, молодой семье не помешали бы не только веселые желтые луидоры, с таким аппетитом описываемые Дюма, но и просто серебро, даже несколько лишних медных грошей — лиардов. Анри получает всего семьсот франков в год. «Для семейного человека это нищета!» — восклицал один из членов Законодательного корпуса, когда обсуждали вопрос о положении народных учителей.
Стихи Фабра сами по себе могут показаться пересказом старого афоризма Гельвеция, повторением сентенции Лабрюйера и уж, конечно, подтверждением народного «не в деньгах счастье». Но мы находим здесь прежде всего признание. Анри пишет: «Судьба выполняет любые прихоти богача, быть счастливыми дано другим».
Женившись, Фабр покинул свою келью в коллеже и переехал в предместье, где жилье дешевле и откуда из окна можно любоваться серебряной вершиной и зелено-рыжими склонами Ванту. В комнате стояла взятая напрокат за пять франков в год черная доска. Стоимость ее была несколько раз оплачена, но доска так и осталась некупленной: заплатить за нее сразу не было денег.
К ночи Мари, убаюкав сына, засыпала, а Анри опускал абажур, заслонялся черной доской и ниже склонял голову над книгой. Так каждый день, в четверг же и воскресенье — особо. Ведь воскресений (в церковь он не ходил) и четвергов, когда учителя свободны, в году 104 — вдвое больше дней, чем в отпуске. Не упускать же такое время!
Бывает, однако, только соберешься вникнуть в формулу первого закона Кеплера — одного из трех китов, на которых держится небесная механика, только мысль сосредоточилась, чтоб проследить рождение истины, и вдруг, как на грех, с улицы доносится пиликанье скрипок и буханье барабана.
— Будьте вы прокляты с вашим павильоном!
В нескольких шагах от дома, где живут Фабры, находится харчевня «Китайский павильон». По воскресеньям перед вечером сюда собираются парни и девицы с окрестных ферм. Чтобы привлечь побольше народу, кабатчик устраивает после танцулек беспроигрышную итальянскую лотерею томболу.
Уже за два часа до начала по улице кружит целая процессия. Верзила, опоясанный красным шарфом, держит в руках мачту, на которой развеваются длинные ленты. Мачта звенит, среди лент скрыты бубенцы. Дальше несут главные выигрыши: мелькают серебряные стаканчики, сверток фуляра, фигурные канделябры, коробка сигар. Перед большущим сараем, украшенным гирляндами зелени, собирается толпа. Как раз под окнами Анри. Теперь до поздней ночи будут реветь трубы и дребезжать цимбалы.
Анри убегает в степь. Он давно присмотрел километрах в двух небольшую площадку. Здесь тихо, разве птицы щебечут и стрекочут кузнечики. В скупой тени вечнозеленого падуба можно побыть один на один с кеплеровскими формулами. Если б только не жара: прежде чем добраться до законов мироздания, проходишь настоящее пекло.
Вскоре Анри с успехом выдерживает экзамены. Дважды бакалавр — по литературе и наукам, он становится теперь и дважды лиценциатом — по математике и физике. В эти же месяцы он успевает написать три поэмы. «Миры» опубликованы в «Меркюр Аптезьен», «Запад» и «Насекомые» — в «Эко де Ванту». В последней он говорит о тех насекомых, что живут общиной, как некогда спартанцы, трудятся каждый для всех и все для одного, сообща строят свою мудрую республику, возводят этаж за этажом общее жилье, заполняют общими запасами общие закрома. В «Западе» воспевает красоту неба и земли и находит случай укорить греков, которые, прославляя одного Одиссея, забыли воздать должное его спутникам, участвовавшим в тех же походах и совершившим такие же подвиги. Анри чувствует себя крупицей общины, частью «всех», он отказывается молиться на избранных…
То были последние стихи, написанные в Карпантра. Непоправимая беда обрушивается на молодую семью. После короткой болезни умирает первенец.
«Сердце разбито от слез, — пишет Анри Фредерику. — Все время думаю о нем, которому говорил: вырасти, и я вложу в тебя знания, которые мне так тяжело даются и которые я понемногу собираю».
Черные дни закрывают от Жана-Анри и Мари-Сезарин происходящее вокруг. Страна переживает события 1848 года. Отгремели бои на баррикадах, свергнута монархия. В коллеже все с обостренным вниманием прислушиваются к новостям. Ведь один из лидеров революционных событий, Франсуа Распай, уроженец Карпантра и когда-то преподавал здесь риторику. Сейчас его имя не сходит со страниц газет. Он герой борьбы за свободу, за права человека, за науку. Отголоски столичных бурь докатываются и до скромного домика на окраине, до погруженных в траур Фабров. Анри — сейчас ему столько лет, сколько было Распаю, когда тот здесь учительствовал, — возвращается к своим занятиям. Наука стала для него убежищем в несчастье, но все же он не может больше мириться с унижением, перебиваться как нищий. Этому должен быть конец!
Товарищи по коллежу и аббат-директор удивляются, почему педагог с четырьмя дипломами прозябает в начальной школе на самой маленькой должности и мизерном окладе. Жалованье выплачивают с опозданием на месяцы, по частям. «Надо сидеть в засаде за дверью, поджидая кассира, чтобы вырвать несколько грошей. Самому стыдно!» — негодует Анри.
Фабр обращается к ректору учебного округа: «То, что давали мне до сих пор, стало для меня невыносимым. Вы можете, г. ректор, располагать моим местом точно так же, как и мною. И пусть только все разрешится скорее». Это уже не просьба, а ультиматум. Невидимый противник сдается: Жан-Анри получает назначение на Корсику, преподавателем лицея в Аяччо. Победитель и не подозревает, что от этого места отказались все, кому его предлагали.
Фабр преподает на новом месте физику и химию. Он живет недалеко от лицея, в одном из небольших домиков, что прилепились на склоне, спускающемся к берегу прославленной бухты. В открытые окна слышен шум прибоя, льется горячий свет, доносится запах выброшенных морем водорослей.
Сегодня воскресенье, и Фабр собирается в очередную экскурсию. На континенте, в Карпантра, он крепко держал себя в руках, не отвлекаясь от математики. Здесь, на Корсике, искушение слишком могущественно. Большая часть досуга сохранена для математики — основы университетского будущего, остальное время он с трепетом расходует на изучение даров моря и сбор растений. «Что за страна, какие великолепные исследования можно бы делать, отдавшись полностью своим наклонностям!» — мечтает Анри в письме брату.
Внезапно к привычному голосу волн, шипящих на гальке и громыхающих у скал, примешиваются новые звуки. В них мелодия. Под окном стайка черноволосых загорелых мальчишек исполняет в честь Фабра серенаду. Одни поют, остальные аккомпанируют хору. Напружив щеки, дудят они в словно припухшие посредине зеленые трубки лука и свежие соломины трав. Торжественное вочеро, сохранившееся, быть может, еще со времен античной культуры, передает чувства школьников. Учитель и сам исполнен нежности к своим воспитанникам. Да, его профессия не доходна, зато одна из самых благородных, из тех, что всего больше подходят для сердца человека, любящего людей, думает Фабр, расставшись с ребятами.
Он шагает по горной тропинке, и в его ушах все звучит симфония луковых перьев. На соломине овса свистели буколические пастухи. Теперь для музыки требуются тромбон, медь, бубен, натянутая на барабан ослиная кожа и в момент наивысшего экстаза — пушечный выстрел! Чем не прогресс?
Анри еще не переварил оглушительные аттракционы «Китайского павильона». Теперь они далеко. По правде сказать, и здесь поначалу не все было гладко, а кое-кто из коллег поныне недоволен прибытием молодого человека, о назначении которого на Корсику газета «Эко де Ванту», прощаясь со своим автором и знаменитостью коллежа Карпантра, писала 10 февраля 1849 года: «Запоздалого и давно заслуженного вознаграждения удостоен ум, счастливо одаренный, единственно силой воли и трудом добившийся выдающихся успехов в изучении математики».
С волнением вглядывался он год назад в открывавшуюся перед ним новую землю, пока корабль подходил к острову.
Корсика, родина Наполеона…
Бывалый пассажир, подобно капитану из мопассановской «Жизни», кричал спутникам:
— Чуете, как пахнет, разбойница?
Природа разбойницы, за несколько километров дышавшей дикими ароматами, поразила Фабра. Здесь он впервые по-настоящему почувствовал море и упивается его близостью. Под стать этой могучей стихии и леса в горах, знаменитые маки. Вечнозеленый падуб, можжевельник, самшит, мастиковые деревья перепутаны, сплетены в колючий колтун вьющимся ломоносом, гигантскими папоротниками, жимолостью, терновником. Над морем зеленого руна поднимаются колонны каштанов бастелико. Гранитные скалы врезаются в темную лазурь неба розовыми, серыми, красноватыми вершинами.
Фабр не перестает восхищаться и только жалеет, что не может познакомить с великолепием Корсики отца и брата.
«Море, бескрайнее море сверкает у моих ног… Белый город рассыпал по берегу свои строения, а дальше чащи мирта струят опьяняющие ароматы; заросли, по которым никто не ступал, покрывают горы от вершины до основания. Залив бороздят рыбачьи лодки. Все вместе прекрасно».
Эта картина создана природой и людьми, а рядом полный разгул, торжество одной стихии.
«…Гранитные гребни, изъеденные суровостью природы, зазубренные, расщепленные ударами молний, расшатанные медленным, но верным действием снегов, головокружительные пропасти, куда отовсюду срываются воющие ветры. Огромные склоны накапливают десяти-, двадцати-, тридцатиметровые пласты снега, и оттуда, извиваясь, бегут ледяные ручьи, заполняющие своей водой зияние кратеров. В них лежат озера, черные, как чернила ночью, и синие, как небо днем… Не могу даже приблизительно описать хаос скал, разбросанных в ужасающем беспорядке. Когда, закрывая глаза, я вызываю в себе воспоминание об этом порождении конвульсий планеты, когда слышу клекот орлов, кидающихся в ущелья, в мрак, который не решаешься проследить взором, я снова и снова спрашиваю, не сон ли это?..»
Романтические крайности корсиканской природы очень по душе Жану-Анри. А его описания, похоже, навеяны стилем Гюго, которым молодой Фабр увлечен.
«Вершины, окружающие залив Аяччо, увенчаны облаками и убелены снеговыми шапками даже тогда, когда вся равнина прокалена насквозь и звенит, как обожженный кирпич, — пишет он в другой раз и восклицает: — Чего стоит рядом с этим скала в Пьерлате, где теперь обитает отец! То просто крупный гладкий голыш, поднявшийся со дна моря».
В середине XIX века Пьерлат, правда, был дырой, которой никто не интересовался. Корсика же только недавно стала французской провинцией, и природу острова лишь начинали изучать всерьез. Для этой цели туда прибыл из Авиньона выдающийся ботаник, знаток средиземноморской флоры Эспри Рекиян. Его картонная папка набита листами бумаги: Рекиян усердно гербаризирует. Фабр постоянный его спутник. Имя Эспри — оно взято не из христианских святцев, а рождено революцией и означает «Разум», — по мнению Фабра, как нельзя больше подходит Рекияну. Никогда Анри не встречал более образованного наставника. Рекияну достаточно увидеть травинку, прядь мха, кусочек лишайника, нить водоросли, и тотчас сообщалось научное — родовое и видовое — название растения, указывались места, где оно водится. Рекиян стал для Фабра не только учителем, но и другом. Внезапную смерть этого выдающегося ботаника — он скончался в мае 1851 года — Жан-Анри переживал глубоко, а память о нем сохранил на всю жизнь.
В письмах близким Фабр не ограничивается описанием острова и его красот. Он по-прежнему следит за работой брата, руководит его самообразованием, подсказывает, как раскалывать твердые орешки.
«Хорошо учиться можно тогда, — пишет он в Лапалю-на-Роне близ Оранжа, где Фредерик стал преподавателем, — когда усваиваешь все сам. Очень советую: откажись насколько возможно от любой помощи в учении, опирайся на собственные силы… Если в твои руки вложат готовый ключ к замкý, нет ничего легче и проще, чем открыть его, но вот второй замок, и ты перед ним так же беспомощен, как перед первым».
Вновь и вновь повторяет Фабр брату, что наука не средство прокормиться, но «нечто более благородное: способ возвысить ум для познания истины».
В других письмах он советует: «Возможно, тебе предложат в коллеже несколько предметов. Не выбирай легких и прибыльных, берись за самые трудные…» «Надо работать, собрав всю волю, чтоб она взрывалась, как мина, опрокидывая препятствия…»
После этих братских назиданий он сообщает Фредерику, что в комнатушках квартиры в Аяччо уже лежат первые сотни листов гербария корсиканских растений, морские раковины, старинные, эпохи владычества Рима, монеты и медали. Эти памятники, считает Анри, дают возможность заглянуть в прошлое земли и человечества, пережить его… «Если бы теперь пришлось уехать в какую-нибудь обыкновенную равнину, я погиб бы от скуки!» — восклицает он.
В голове Жана-Анри зарождаются дерзкие планы. Он приступает к работе над подробным сравнительным описанием корсиканских моллюсков — морских, пресноводных, почвенных, живых и ископаемых. Он обходит бухты, обследует отмели, собирает и чистит раковины, описывает, классифицирует, воспроизводит в акварельных рисунках оттенки их окраски, изящество их форм. Такие экземпляры и не снились никому в Сен-Леоне! Следует написать брату, пусть начнет собирать раковины в болотах Лапалю, в ручьях и оврагах вокруг Оранжа.
«Лейбницевские исчисления бесконечно малых покажут тебе, что архитектура Лувра менее содержательна, чем раковина улитки. Природа — строжайший геометр, идеально рассчитала развертку спиралей улитки, которую ты, как всякий профан и неуч, признаешь только со шпинатом и голландским сыром…»
Раковина, добытая из недр земли, бросает свет на происхождение почв, на геологическое прошлое планеты, убежден Анри. В этих произведениях природы живет ее величие. Справедливо поэтому редкие и особо интересные виды называют в честь наиболее выдающихся ученых. Взять к примеру улитку, которая встречается только на толокнянке в районе высокогорных пещер Корсики. Это — улитка Распая. Анри снова вспоминает о давнем преподавателе риторики в Карпантраском коллеже, чьи книги он еще в 1848 году рекомендовал брату.
Прервем здесь рассказ и напомним, что в это время смелый поборник всеобщего избирательного права, издатель газеты «Друг народа» и «Клуба друзей народа», ученый и врач Распай после поражения повстанцев в Париже был вновь брошен в тюрьму.
Удивительна судьба этого человека. Если другие одинаково процветали при Наполеоне и при Людовике XVIII, Распай был узником и казематов монархии, и тюрем буржуазной республики, и застенков империи.
Во время белого террора Распая приговорили к смертной казни. Ему удалось скрыться. Став исследователем, он работал без лаборатории, без инструментов и сделал ряд важных открытий. В 1830 году сражался на баррикадах. Новый король предложил Распаю службу, тот отказался, и его арестовали. В тюрьме он начал книгу о химии. О Распае писал Герцен. Имя Распая упоминается и в дневниках Н. Г. Чернышевского: «Выбрали Распая, и это очень хорошо». В мае 1848 года, когда Фабр учительствовал в Карпантра, Распай во главе рабочих, выступивших против политики Учредительного собрания, ворвался в зал заседаний. Распая приговорили к 6 годам тюремного заключения. В тюрьме он работал над книгой о биологии.
Как раз теперь Жан-Анри пишет брату о Распае, о том, что считает Распая замечательным ученым, восторгается его разносторонностью.
Фабр и сам стремится быть разносторонним. Физика и химия, алгебра и геометрия, ботаника и конхилиология, археология и строение земли, античные авторы и современные писатели… Оргия чтения, исследований, наблюдений… Словно вобрав в себя неутоленную жажду поколений тружеников, Анри спешит черпать из множества областей науки и литературы. Добытые знания сплавляются в цельное ощущение мира, в двуединый образ — Вселенной и Человека, стоящего с ней лицом к лицу во всеоружии ума, воли, чувств.
Фабр пишет поэму, названную по-гречески «Арифмос», — гимн числу, «господствующему во времени и в пространстве», гимн дерзающему разуму. В секстинах — стихотворной форме, которой пользовались трубадуры, Данте, Петрарка, — число воспето Фабром как пантеистический образ закона природы. Число, «поднимаясь выше Медведицы, выше Волопаса, пересекающего космос, сеет несчетные солнца в бороздах небес…»
Вскоре случай сводит Фабра еще с одним выдающимся натуралистом. Тулузский профессор Мокен-Тандон, как и Рекиян, будет изучать флору острова. В день приезда Мокен-Тандона все номера в гостинице Аяччо оказались заняты, и Фабр предложил гостю из Тулузы поселиться у него.
Предложение охотно принято, и для Фабра опять открывается новый мир. Сейчас перед ним не только безупречный знаток систематики, но натуралист широкого профиля, философ и одновременно литератор — автор известных сочинений о средних веках, поэт, «умеющий накинуть на голую истину волшебный плащ слова». Его книга «Мир моря», опубликованная впоследствии под псевдонимом Фредоль, стала настольной у Фабра. «Никогда больше мне не приходилось участвовать в таких интеллектуальных пиршествах!» — писал Анри, не подозревая, что встреча с приверженцем учения Кювье о постоянстве биологических видов оставит в его мировоззрении глубокий след, как оставило след и изучение греческого по спиритуалистскому «Подражанию».
— Бросьте вы математику, — уговаривал Фабра Мокен-Тандон. — Займитесь животным, растением, ведь вы больше всего ими и интересуетесь…
Фабр слушал с замиранием сердца: это было то, чего он хотел и о чем не позволял себе думать.
Новые знакомые совершили экскурсию в центр острова, на гору Монте Ренозо, где Фабру уже доводилось бывать. Он помогал гостю собирать заиндевелые зимующие бессмертники, что образуют удивительные снежные скатерти, искал траву муфлонов и пушистую царицу маргариток, словно закутанную в вату, но все же дрожащую на границе снегов. Здесь было множество и других ботанических сокровищ. Мокен-Тандон восторгался, Фабр же, плененный увлеченностью спутника, его верой в науку о живом, повторял себе: «Правильно! Надо идти туда, куда тебя влечет!»
Через несколько дней, вложив в конверт снежные иммортели и еще ничего не сообщая брату о своем решении, он написал: «Сохрани эти веточки в какой-нибудь книге. Когда будешь перелистывать ее, пусть бессмертники напомнят тебе о грозном великолепии их родины, о прекрасных картинах природы, среди которых они выросли». Лишь через год он скажет брату обо всем, что случилось: «Геометром можно стать, натуралистом надо родиться. Ты лучше чем кто-нибудь знаешь, что самой любимой моей наукой всегда была естественная история».
Вечером накануне отъезда, сидя с Фабром за столом и продолжая беседу, которая почти не прекращалась эти две недели, Мокен-Тандон говорил гостеприимному хозяину:
— Вы занимаетесь конхилиологией. Что же, улитки, устрицы, конечно, интересно. Но вам бы познакомиться с животными поближе. Хотите, я покажу, как это делается…
Хотел ли этого Фабр?
Вооружившись тонкими ножницами из швейной корзинки, взяв оттуда же две иголки и наспех всадив их в отрезки виноградной лозы, превращенные в держалки, Мокен-Тандон положил в глубокую тарелку с водой слизня и продемонстрировал операцию вскрытия. Ловко действуя импровизированными хирургическими инструментами, он объяснял каждое свое движение, потом, вдруг откладывая держалки с иголками, брал перо и набрасывал на листе бумаги схему расположения органов, говорил об их отличии от аналогичных органов у других существ.
То был необыкновенный урок. Позже Фабр и сам стал проделывать такие анатомические операции. «Мои скальпели — крохотные кинжалы, я сам затачиваю их из тонких иголок. Моя мраморная плита — дно миски. Мои пленники дюжинами хранятся в спичечных коробках. Наиболее мелкие твари — всех удивительнее. Maxime miranda in minimis».
Корсика окончательно превратила его в натуралиста, высвободила долго подавлявшуюся страсть. Здесь прожиты самые яркие, самые ясные и счастливые годы, писал позднее Фабр.
И все же ему пришлось покинуть остров.
Малярийные комары из болот маки, куда он ходил слишком часто, не пощадили его. А тут еще курс физики в лицее закрыли: муниципалитет урезал ассигнования. Бюджет Фабра вновь упал до карпантраского уровня. Не то что лечиться, жить стало невозможно, а лихорадка изводила его.
Обессиленный и измученный, Фабр направил в Париж письмо, прося разрешения вернуться на континент, и вскоре уехал, забрав с собой свои гербарии, коллекции раковин и монет.
«Переезд оказался кошмарным, — писал Фабр. — Никогда не видел я такого жуткого моря, и если судно не рассыпалось вдребезги под ударами волн, то лишь потому, что наш час еще не пробил. Было два или три мгновения, когда я говорил себе: все кончено. Можешь представить, что мы пережили. Обычно корабль, на котором мы плыли, — говорят, это лучшее судно на Средиземном море, — идет из Аяччо в Марсель около 18 часов. На этот раз рейс продолжался три дня и две ночи — 60 часов!»
Так после четырех лет пребывания на очаровавшем его острове Фабр вернулся в Прованс. Он получил назначение и, несколько поправившись, выехал к месту новой службы, в уже знакомый ему Авиньон.