Ему нравилась мирная провинциальная жизнь, он считал, что для ученого она полезнее парижской сутолоки… Глядя, как он по воскресеньям отправляется на экскурсию на Гарригские холмы с ботанической коробкой через плечо и геологическим молотком в руке, плассанцы пожимали плечами…
Насекомые, обнаруживающие в своих работах самое утонченное искусство, представляют зрелище в одно и то же время странное и имеющее своеобразное величие.
Итак, через десять лет Фабр опять в Авиньоне. Он будет в лицее помощником преподавателя по физике и химии.
Казалось бы, все то же, что и раньше: те же уроки, тот же курс, те же программы, зашнурованные так, что не вздохнуть, те же педантичные предписания.
Но нет, кое-что изменилось.
В свободное время Фабр, сопровождаемый толпой учеников, спешит за город: собирает растения, наблюдает насекомых. Ребята любят эти походы. Помощник преподавателя по физике и химии — единственный, кого пощадило насмешливое остроумие воспитанников, кто не имеет у них обидной клички. Зато коллеги гримасничают за его спиной:
— Муха!
«Мухе» исполнилось в то время 30 лет. Жалованье — 1600 франков в год. У щедрых хозяев конюху платили больше. Семья же росла: за стол садилось семеро. Нищета была не только по-провансальски благоухающей, но и оглушительной: рядом с Фабрами находились конюшни. Стук копыт и ржание, крики конюхов и кучеров не утихали день и ночь. При любой погоде Фабр готов сбежать из дому, отправиться в лес, в степь.
Казалось, и это уже было.
Но теперь Фабр все свободное время отдает живой природе, не отвлекаясь больше на математику.
Однако грохот конюшен заставил его попытаться сменить жилье. Он присмотрел квартиру поближе к лицею в пригороде Авиньона, Вильневе, у Феликса Гра, будущего писателя. И сам Гра, и дом, и весь пригород нравились Фабру.
В ту пору, когда Авиньон был резиденцией пап, Вильнев облюбовали кардиналы. Отсюда, с колоколен, с башен форта Сент-Андре, далеко видны квадраты полей и сады, цепи Альп Прованса и Дофине. Чуть ближе сверкает снежной шапкой Ванту. На другой стороне внизу серебрится Рона, над ней — освещенная солнцем и все же мрачная громада папского дворца и снова шпили, островерхие крыши, колокольни…
История пригорода полна романтических страниц. Камни Вильнева видели Карла IX и Генриха III. Здесь останавливался Ришелье, когда отвозил на эшафот за измену и сговор с испанцами фаворита Людовика XIII — Анри де Сен-Мара и его друга де Ту. Известна картина Делароша: Рона и на ней две барки — одна с кровавым кардиналом, вторая с его жертвами. В какой-то из темниц Вильнева, под крепостью, построенной Филиппом Красивым, томился в заточении герой несчетных легенд, поэм и романов Железная Маска. Но сейчас Фабра не слишком занимает история. Шум конюшен несносен, а нервы у помощника преподавателя стали совсем никуда.
Да ведь и у Гра будет не легче! Неподалеку на реке прачки вовсю молотят вальками и, перекрывая стук и плеск гамом собственных голосов, за полосканием белья перемывают кости соседям и друг другу. Труженицы задерживаются у реки допоздна, а выходят на прибрежные мостки с зарей…
Пришлось отказаться от Вильнева и поселиться на улице Делямас, в доме № 22. Ничем не выделяющееся с фасада сооружение — одна из достопримечательностей города. Внутри сохранились кое-где стрельчатые своды. Они подтверждают справедливость предания, что дом перестроен из знаменитой церкви Сен-Клер, где Петрарка впервые увидел Лауру.
Отсюда до кардинальского дворца — в нем расположен лицей — дорога длиннее, но здесь тихо. Рано утром Фабр спешит со связками тетрадей. Время распределено до минуты. Шутка ли, прокормить такую семью! И не захочешь, станешь господином Рикаром. Поначалу появились дополнительные должности в лицее: рисование, черчение. Потом и частные уроки.
Значит, все-таки опять то же?
Но нет, Фабр берет отпуск и отправляется в Тулузу. Здесь он держит перед местными светилами экзамен по естественным наукам. Диплом очень важен, Фабр надеется, что с ним он прорвется к преподаванию ботаники и зоологии, сможет полностью посвятить себя растениям и животным.
Экзамен оказался нелегким, но закончился успешно.
Возвращаясь из Тулузы, Фабр позволил себе отметить триумф заездом в Сетте. Ему захотелось еще раз встретиться со знакомыми по Аяччо флорой и фауной побережья. На рассвете вышел он к морю и сразу заметил на песке пляжа странные следы. Двинулся по цепочке отпечатков, но та вдруг оборвалась, будто существо, оставившее их, волшебным образом исчезло. Улетело? Нет, Фабра теперь не проведешь. Разметая аккуратно песок, он обнаруживает жука — блестящего, как темный янтарь, с телом, раздвоенным глубоким перехватом талии, и с мощными жвалами. Это скаритес гигас. Видимо, по ночам жук охотится на песке, а к утру прячется, да как искусно! И еще одно наблюдение сделал Фабр: если опрокинуть скарита на спину, тот сразу теряет подвижность. Жук поразительно имитирует смерть: когда спустя какое-то время он начинает двигаться, это кажется чудом.
Сколько вокруг таких чудес, чудес, ожидающих исследователя, думает Фабр, глядя на расшифрованные иероглифы — следы жука, артистически притворяющегося мертвым. Здесь, на пустынном пляже в Сетте, он вновь переживал свои первые открытия: блестящего жука, которого принес домой в раковине, заткнутой пучком травы; голубокрылых кобылок, которых находил в поле, батрача на г. Рикара; снова ощущал жесткие элитры жужелицы, которую разглядывал тайком на уроке; снова слышал гудение потревоженных халикодом, мед которых сосал с учениками на уроках полевой геометрии.
Но, вернувшись в Авиньон, он возвращается в будничное колесо лицейских обязанностей и забот.
«Выдержал экзамен как нельзя лучше. Получил диплом с самыми лестными оценками. Мне обещали даже возместить расходы на поездку», — сообщал он брату и тогда же рассказывал, что курс естественной истории остается недосягаемым.
Опять, казалось бы, старое? Но нет! Именно об этом времени Фабр писал: «Топливо в очаге было уложено. Не хватало только искры, чтобы его зажечь».
И вот искра сверкнула!
Наступила зима. Хоть она и коротка, а все же прерывает наблюдения энтомолога. В эту пору отлично читается. Забыв обо всех горестях и заботах, Анри бережно листал журнал с новой работой Леона Дюфура. Имя его знакомо Фабру еще по томику Бланшара.
В статье описываются нравы одного перепончатокрылого. Когда-то, будучи в Испании с войсками Наполеона, военный врач Дюфур обратил внимание на гнездящуюся в песчаном грунте осу церцерис. Вырытые в почве ячеи оса набивает жуками златками. Это очень заметная дичь. И такую заметную дичь — она блестит золотом и изумрудом надкрылий — пожирают поначалу совсем незаметные личинки, которые вылупятся из яиц, отложенных матерью-осою на теле златок. Вернувшись на родину, в Ланды, в Сен-Север, Дюфур встретил свою испанскую знакомую. И тут ее гнезда полны златок. Как одолевают осы одетых в латы жесткокрылых и как доставляют их в гнездо?
И выходит, они отличают златок от жуков других семейств! А самое удивительное, сколько ни пролежали златки в запечатанных извне подземных гнездах церцерис, они всегда выглядят свежими. Дюфур отнимал у церцерис добычу и тщательно осматривал ее. Никаких ран, а жуки неподвижны, как мертвые.
И вместе с тем они долго сохраняют гибкость членов, окраску покровов, даже свежесть внутренних органов…
Видимо, в данном случае, решил Дюфур, добыча как бы консервируется. Оса зажаливает златку и вводит в жертву какую-то антисептическую, противогнилостную жидкость.
Подкрепляя свою догадку, Дюфур напоминает: сохраняем же мы сардинки в прованском масле, коптим селедку, солим и сушим треску. Правда, консервированная или копченая рыба заметно отличается от свежей. Церцерис же с помощью капли яда делает плоть добычи неприступной для гнили, позволяет ей неделями лежать в земле и оставаться свежей. Дюфур считает этот факт чрезвычайно любопытным.
Фабр кое-что знал об убийцах златок, однако, решаясь проверить мнение Дюфура, кажется себе Давидом, выступающим против Голиафа.
В окрестностях Авиньона нет церцерис, о каких пишет Дюфур, и Фабр спешит в Карпантра, в давно исхоженные и дорогие его сердцу места. Здесь он принимается обследовать гнезда ос и видит: органы жуков целы, сочленения ножек гибки, внутренности не изменились. У жуков определенно продолжается пищеварение. Больше того, у них обнаруживаются и признаки раздражимости; опущенные в пузырек с опилками, смоченными бензином, жуки начинают шевелить лапками и усиками. Значит, это не трупы, сохранившие свежесть благодаря введению противогнилостной жидкости. Но это и не имитация смерти, подобная той, что он наблюдал у скарита на пляже в Сетте. Можно думать, что жуки в гнездах церцерис только оглушены и приведены в неподвижность. Но верно ли это?
Чтоб ответить на вопрос, нужно увидеть церцерис на охоте, проследить всю цепь действий, движение за движением.
С этой минуты мысль сосредоточена, концентрируется на тесном участке, счет времени меняется. Само нападение, когда оса поражает жука, совершается за секунды, но, чтоб обнаружить и рассмотреть его, расходуются часы, дни, недели. Надо уметь ждать и уметь не пропустить краткого мгновения.
Церцерис-златкоубийцы крайне редки в местах, где бывает Фабр, зато здесь сколько угодно церцерис другого вида — бугорчатых, самых крупных и сильных в роде. Наблюдение перенесено на них. Но нужно хоть немного распоряжаться своим временем, Фабр же привязан к Авиньону и в Карпантра отлучаться больше не может.
Приходится применяться к обстоятельствам.
В сентябре бугорчатая церцерис начинает строиться. В откосе дороги или оврага гнездится столько ос, что выходы из норок соприкасаются. Церцерис скоблят острыми краями ножек стенки коридоров, прессуют комочки почвы и, пятясь, выкатывают их прочь. Эти струящиеся по склону песчинки выдают присутствие церцерис. Едва ячеи готовы, осы начинают заполнять их кормом для потомства, провиантировать, говорят энтомологи. Заготовляя пищу для своих плотоядных личинок, оса-вегетарианка (сама она питается только пыльцой и нектаром) становится хищницей; землекоп превращается в охотника.
Сколько талантов в этом шестиногом!
Фабр не отводит взора от входов в гнезда. Оса вернулась, неся в ножках жертву. С помощью соломины наблюдатель отнимает у охотницы ее трофей. Это довольно крупный долгоносик клеон. Он весит почти вдвое больше церцерис.
Долгоносик кажется мертвым, но Фабр не обнаруживает на его теле повреждений. Как же одолевает оса долгоносика?
Между отлетом и возвращением церцерис в гнездо проходит минут десять, значит, радиус рейсов не слишком велик. За это время нужно обнаружить добычу, подавить ее сопротивление, поднять в воздух и долететь с ней домой.
Фабр обследует местность в поисках осы, атакующей долгоносика. В поисках мгновения… Безуспешно!
Попробовать приносить добычу к гнездам?.. Обнаруженная охотницей у самого дома, она должна соблазнить осу. Так, пожалуй, можно заставить ее выдать секрет. Мысль кажется прекрасной, и Фабр принимается обследовать виноградники, пшеничные и люцерновые поля, зеленые изгороди, каменные заборы. Два убийственных дня. Фабр не присел ни на минуту, а нашел, стыдно признаться, трех долгоносиков. И каких? Мятых, запыленных, один без усика, другой без ножки…
Возвращаясь со своим смехотворным уловом к гнездам, Фабр раздумывает о том, насколько успешнее охотятся церцерис. Ведь они регулярно приносят в гнезда жуков — целеньких и свеженьких, словно только из кокона.
Все же он предложит осам свою жалкую приманку.
Церцерис вернулась в гнездо, и Фабр кладет перед входом клеона. Тот уползает, но Фабр возвращает его на место. Наконец показывается широкая голова церцерис, Фабр не сводит с осы глаз и слышит — он признался в этом, — как бьется его сердце. Насекомое топчется перед входом, замечает ползающего поблизости клеона, толкает его, поворачивает, всползает ему на спину и улетает, не причинив ущерба.
Новые опыты перед другими гнездами и новые неудачи. Эти гурманы явно не интересуются добычей, которую им доставляют на дом. Но, может, клеоны слишком стары? Или прикосновение к хитину оставляет запах, который охотницам неприятен?
Все кажется возможным, когда не знаешь. Ладно, закроем осу и жуков в стакане, вдруг церцерис проявит тут свои таланты? Но в искусственных условиях получается нечто несообразное: долгоносик-дичь схватывает осу-охотницу, а та даже не защищается.
Ну и ну! Он ждал чего угодно, но не этого. И в мире насекомых, оказывается, может получаться все наоборот!
Что же делать? Не отнять ли у осы добычу возле самого гнезда и вместо нее предложить другого жука? Может, церцерис, увлеченная охотой, не заметит подмены? Сказано — сделано: охотница возвращается с долгоносиком, спускается вблизи гнезда на землю, и тут Фабр отбирает добычу, а вместо отнятого клеона кладет своего заранее приготовленного.
Ура!
Трижды повторен опыт, и трижды естествоиспытатель наблюдает дуэль насекомых. Так Фабр называл про себя то, чего еще не видел. Теперь-то он знает: никакая это не дуэль.
Заметив, что клеон подвижен, оса становится лицом к лицу с жуком, могучими челюстями схватывает его хоботок. Долгоносик изгибается, а оса передними лапками давит ему в спину, как бы для того, чтобы раскрыть сочленения брюшка. Потом конец брюшка осы скользит по брюшку клеона, и церцерис вкалывает свой ядовитый стилет между первой и второй парой ног в сочленение переднегруди со среднегрудью. Миг — и жук падает неподвижный.
Утирая пот, заливающий ему глаза, Фабр отгоняет воспоминание детских лет: бойню и быка, который упал, словно сраженный молнией. Но быка убили, а клеон остается живым, хотя он и неподвижен. Вот в чем секрет осы-охотницы!
Оса укалывает жалом нервные узлы — ганглии жука и таким образом парализует его. Неподвижный, он абсолютно безопасен для крошек-личинок, и в то же время мясо его совершенно свежее. Как корм для хищных, но беззащитных существ эти парализованные долгоносики сохраняют все преимущества живого и лишены его недостатков.
— Укажите мне академию анатомов и физиологов, которая придумала бы более изящное, экономное и надежное решение задачи! — восторгается Фабр.
Насекомое, с детских лет бывшее для него воплощением красоты природы, ее поэзии, предстает сейчас воплощением ее совершенства, ее глубины, ее законов.
Фабр проверяет себя, укалывая жуков в нервные узлы острой булавкой и вводя с ней каплю аммиака или другого яда. Так оно и есть! Первое его открытие, первый вклад в энтомологию… Гордость и воодушевление первооткрывателя понятны. Но скажем и о другом. Пусть Фабр нашел пока только крупинку, только каплю, главное, он нашел себя.
Занавес поднялся, открыв мир, полный жизни. Фабр попытается рассмотреть ее, постичь, понять. Отныне и до последнего часа его роль здесь одна. Свою жажду и свое терпение, упорство авейронского мужика и пылкость южанина-француза, все, что он приобрел в жизненной битве и обретет в будущем, всего себя отдаст он этому поиску!
Ловить насекомых и накалывать с этикетками на торфяное или пробковое дно ящиков, разбирать строение и анатомические подробности, как звал его Мокен-Тандон? Нет, он будет изучать их в естественной обстановке, в их поведении, в действиях — в этом он видит самое содержательное.
И второй раз пережил счастье первого открытия Фабр, описывая свое исследование. Отчет он направил в один из самых авторитетных тогда парижских журналов по естественной истории — «Анналь де сианс натюрель».
Отослав рукопись, он принялся приводить в порядок давно подготовлявшиеся диссертации на следующую — докторскую — степень по ботанике и зоологии. Ботаническая работа посвящена орхидеям, точнее, клубенькам гимантоглоссум хирцинум. Король ботаников великий Декандоль считал клубеньки корнями, Фабр доказал, что это видоизмененные ростовые побеги. Зоологическая диссертация представляет исследование органов размножения многоножек. Он до тонкости овладел искусством вскрытий и препарирования, хотя работает только на кухне, рядом с плитой, и то чаще ночью, когда все в доме угомонятся.
Закончив диссертации, Фабр повез их в Париж. Оставлены лицейские дела, прерваны наблюдения в природе. Теперь он позволяет себе целиком отдаться размышлениям о созданиях рук человеческих. Впервые в жизни едет он через всю Францию на север. Давно ли подростком любовался он литографией в Бокере? На ней был локомотив, и пассажиры выглядывали из окон. Неужели и у него сейчас такой торжественно-глупый вид? Давно ли, юношей, сам строил дорогу? С какой опасливой усмешкой посматривали на укладчиков пути сварливые кучера дилижансов и кондуктора. Кондуктора-то, пожалуй, нашли себе занятие: расхаживают на станциях по перрону с рожками; ну, а кучерам в пассажирском «Марсель — Париж» делать нечего. И идет поезд по расписанию — не то что вывернувший душу корабль, увозивший их с Корсики… Еще в Аяччо выступил Фабр оппонентом поэтов, ополчившихся на «противную природе» паровую машину. Поэмой «Се-бегемот» Фабр воспел «умелые руки, соорудившие железное чудо». и «разум, покоривший материю».
Конечно, сегодня ода «Железному бегемоту» может показаться наивной. Но не спешите подсмеиваться над автором. Вспомните, что в то же время другой художник в другой стране, где локомотив еще называли пароходом, также воспоет его: «быстрее, шибче воли поезд мчится в чистом поле». Ритм поезда ворвался в поэзию и в музыку, восторг перед человеческим гением слился со сладкими надеждами любви, с коварными наветами разлуки. Получившие бессмертие в глинковской «Попутной» строки могли бы стать подписью и к запавшей в память Фабру литографии: «Дым столбом, кипит, дымится пароход. Быстрота, разгул, волненье, ожиданье, нетерпенье…»
Но Фабр не только поэт, он еще и ученый, и не только ученый, а еще и крестьянин. И думает он, что топливо, пылающее под котлами локомотива, добывать нелегко, зато сколько сена и овса, выращиваемого на корм лошадям, оно заменяет! Сколько земли освобождается для других культур!
И вот Фабр в Париже, в городе, что манит к себе каждого француза, каждого европейца, каждого человека… Однако он приехал сюда не для прогулки. Пока до защиты есть время, он посетит своего корсиканского гостя и наставника, поблагодарит его за совет. Мокен-Тандон оставил Тулузу и заведует кафедрой на медицинском факультете. Взволнованный, поднимался по лестнице простодушный провинциал, но профессор и будущий академик встретил его рассеянно, как бы смутно вспоминая маленького педагога, у которого жил в Аяччо, которому советовал оставить математику и заняться естественными науками. Фабр спешит распроститься.
Жизнь не щадит восторженного романтика, заставляет спускаться с заоблачных высот на землю. Одни в такой школе черствеют, становятся циниками, другие стойко встречают невзгоды, разочарования, удары судьбы и ее невеселые шутки.
В назначенный день Фабр защитил свои диссертации перед жюри в составе Анри Мильн-Эдвардса (Дарвин называл его великим натуралистом), Исидора Жоффруа Сент-Илера и Пейе. Уж этот-то диплом даст ему возможность стать преподавателем естественных наук на факультете!
А пока он получает номер журнала «Анналь де сианс натюрель» со статьей о церцерис. Это вам не стихи о насекомых и не «Эко де Ванту»! Следом приходит сообщение, что академия присудила ему премию Монтиона по экспериментальной физиологии. И одновременно письмо из Сен-Севера: старик Дюфур поздравляет молодого критика с успехом и благословляет на продолжение блестяще начатых исследований.
Полное доброжелательности, широты и преданности общему делу, письмо обрадовало Фабра не меньше, чем академическая премия, рассеяло осадок от встречи с Мокен-Тандоном.
Тем временем муниципалитет возложил на Фабра обязанности хранителя музея. Основу этого учреждения составили коллекции и гербарии, собранные Рекияном. «Я могу, наконец, разделаться с отвратительными частными уроками», — облегченно вздыхает Фабр, делясь с Дюфуром приятной вестью. Конечно, новые обязанности тоже съедают массу времени и сил, но они ему гораздо более по душе, чем приватные занятия с сынками богатеев-лавочников.
Одно за другим пришли приглашения в университеты Пуатье и Марселя. Фабр отказался. Работа была совсем не та, о какой он мечтал, только увела бы от его исследовательской лаборатории из окрестностей Авиньона. Пусть, когда он спешит из лицея в Сен-Марциал, где разместился музей Рекияна, за спиной слышится шепот: «Смотри, куда наша Муха залетела», он продолжит начатое! Придет день, и он займется изучением насекомых на факультете!
Но вместо этого наступил другой, нежданный день. На урок начертательной геометрии к Фабру явился инспектор Роллье. В лицее этого угрюмого, насупленного человека называли крокодилом. Как бы то ни было, он хороший геометр, и быть не может, чтоб ему не понравился ученик, которого сейчас вызовет Фабр. Правда, юноша несколько вял, даже туповат, но у него золотые руки. Прикасаясь к бумаге линейкой, циркулем, рейсфедером, они творят чудеса. Что же, дорогой, покажем господину инспектору, как мы работаем, как получаем циклоиды, эпициклоиды, внешнюю и внутреннюю, простые и укороченные… Роллье только рассеянно скользит взглядом по листам, а после звонка, оставшись с Фабром в опустелом классе, и вовсе откладывает их в сторону, Усевшись верхом на скамье, он в упор спрашивает:
— Есть у вас средства, связи?
Фабр ошеломлен, но отвечает. Роллье хмурится.
— Так я и думал. Очень жаль и крайне прискорбно! — повторяет он. — Читал вашу статью в «Анналь». Вы прирожденный натуралист, у вас блестящее перо. Вам, конечно, снится факультет?
— Я мечтаю, — признается Фабр.
— Еще бы! — кивает собеседник. — И все же советую: забудьте, выбросьте из головы! Если хотите заниматься своей темой, вам нужен гарантированный доход.
И старик инспектор зло и желчно говорит о препонах, которые стоят на пути к факультету для плебея, если он не имеет достаточно влиятельных покровителей, да еще не умеет устраивать свои дела.
Фабр слушает, похолодев. Вот, оказывается, почему не давали ему хода в коллеже, почему так труден был путь в лицей, почему он до сих пор лишь помощник преподавателя! Он мужик, черная кость. Да еще не желает маскироваться под белую, не заискивает, не лебезит. Сколько ему попортили крови, когда на Корсике он не пошел встречать Новый год к принципалу! Он и теперь избегает светских сборищ и визитов, всего, что крадет время у науки. И этого ему тоже не прощают.
Когда-то юношей он написал стихотворение «Мыльные пузыри»: «Легкий глобус, одетый в сапфир и эмаль, золото и лазурь, раздувается, округляя брюхо, полное воздуха, сверкая яркими лучами и трепеща на полюсах…» Речь шла, конечно, о мечтах, таких же радужных и таких же хрупких, разбивающихся при соприкосновении с действительностью.
Жан-Анри возвращается мыслью к стихотворению не затем, чтобы похоронить надежды. Роллье раскрыл ему глаза. Он перестроит свои планы, но не откажется от цели. Франсуа Рюд, автор «Марсельезы в камне» — барельефа Триумфальной арки на Пляс д’Этуаль, — говорил, что, если его посадят в колодец, он и здесь не выпустит резца из рук. Фабр, размышляя, как жить дальше, скажет, что его любовь к насекомому уцелела бы среди разгрома и катастроф, что он не отказался бы от своего призвания и на плоту погибшей «Медузы».
По четвергам и воскресеньям он снова становится мауфатаном и похож на одного из батраков, что бродят от фермы к ферме, ищут, не надо ли работника марену копать. Но сборщики марены выходят в определенный сезон. Фабр же почти круглый год проводит свободное время под открытым небом.
В руках лопата, за плечами мешок, набитый коробками и баночками, ящичками и пузырьками. На груди в кармане лупа — неразлучный спутник экскурсий. Летом, когда на целые два месяца Фабр «из учителя превращается в ученика — в страстного ученика насекомых», он обязательно захватывает с собой еще большой старый зонтик.
Вот он идет, худой, долговязый, в потрепанном костюме, в черной широкополой шляпе, что носят в Провансе крестьяне. И глаза у него прищурены раз и навсегда, как у крестьянина, работающего в поле, на ветру, под солнцем, а может, еще и от крестьянской привычки ничего не брать на веру. Он уже почти такой, как на знаменитых фотографиях, но еще молод.
— Подумайте только, — говорит он шагающим с ним лицеистам, — где справедливость? Каждая профессия имеет у нас в Авиньоне покровителей. У угольщиков — святая Варвара, у мясников — Лоран, у булочников — Исидор, у портных и ткачей — Блаз, у возчиков и тележников — Элуа, у цирюльников, костоправов и умельцев пускать кровь — Козьма, даже у кабатчиков есть патрон — Арсений. Только естествоиспытатели на произвол судьбы оставлены. То-то нам и туго…
Ребята смеются, а лавочники, восседающие на плетеных стульях у своих порогов, провожают Фабра косыми взглядами. Подобно большинству его лицейских коллег, они не одобряют увлечений Мухи и теперь злословят насчет отца семейства, который кругом в долгу, а прогулочками занимается.
— На званый вечер к директору явился без цилиндра, в фетровой шляпе, наверно, в той же, что сейчас на голове.
— Да у него и сюртук всего один.
— Непоседа. Про них и поговорка: любопытные не домовиты.
— Охотник отца не кормит. Отец его работает у мосье Роберти в Понте, а ведь он в годах. Я его знаю, он за товаром для фермы частенько приезжает.
— Худое порося, — вступает в разговор еще один, — жирной свиньей не станет.
Фабр не слышит пересудов. Он шагает со своими спутниками по берегу Роны мимо стриженых и щетинящихся молодыми ветвями кряжистых тутовых деревьев, мимо садов и орошаемых огородов, лоснящихся всеми оттенками зелени. Кузнечики уже не то что звенят, а гудят здесь слитно и сильно, как колокол. Перебравшись на правый берег, экскурсия направляется к плато Англь. Это просторный участок, где меж каменистых россыпей медленно бродят, выискивая траву, овцы, звеня путами, прыгают стреноженные кони, резвятся жеребята.
Еще совсем недавно Фабр писал с Корсики брату, что умрет от скуки в обычной, банальной равнине. Но что может быть более плоского, более банального, чем плато Англь? Именно здесь, однако, нашел Фабр неисчерпаемое поле для наблюдений. Здесь проводит часы и дни. Сейчас его занимают навозники — золотари и санитары в хитиновых робах.
Какое оживление вокруг коровьей лепехи или овечьих катышков! Пожалуй, авантюристы, собравшиеся на золотые россыпи Калифорнии, менее рьяны, чем эти жуки копры, геотрупы, бизоны, гимноплевры, суетящиеся около своего пирога. Одни скребут находку с поверхности, другие вгрызаются внутрь, выискивая особо лакомые кусочки, третьи подкапываются снизу и, урвав свою долю, тащат ее в норку; самые мелкие убегают, подобрав крошки, оброненные более сильными. Некоторые поедают корм тут же, иные готовят запас впрок.
Кто это черный, громадный бежит рысцой, будто боясь опоздать? Движения длинных ног резки и нескладны, словно они на пружинах. Рыжие антенны шевелятся, выдавая тревогу и вожделение. Пока жук доберется до цели, он растолкает и сшибет с ног многих менее грузных собратьев. Как его не знать? Это священный скарабей древнего Египта, страны, где, по мнению историка, все в природе обожествлялось.
Дорвавшись к лепехе, жук орудует быстро и ловко. Щепотку за щепоткой переносит он навоз под брюшко и, придерживая четырьмя задними ножками, прессует комочек. Подгоняемый солнечным жаром, жук торопится. Только что в его ножках была небольшая пилюля, теперь это, пожалуй, орешек, а там и орех. Скатывая из навоза правильный шар, насекомое демонстрирует смущающее ум стереометрическое искусство.
Не всегда операция протекает благополучно. Вдруг возникают помехи: к шару подходит второй скарабей и явно стремится завладеть плодами чужого труда. Иногда шар катят два жука. В конце концов один из них закопает его в надежном месте и, наглухо запечатавшись в норке, съест.
Если найти в земле такого отшельника-обжору, можно видеть, как из него выходит, спутываясь в комок, нитка. Объемистый шар, что скатан жуком на солнечной поляне, тает во мраке и, пройдя пищеварительный тракт, возникает на другом конце тела в виде мотка.
— Аппетит делает скарабея великим ассенизатором, — говорит Фабр. — Смотрите, как прилежно он исполняет свою роль, и подумайте о чудесах естественной химии; она создает из отбросов полный изящества, благоухающий цветок; превращает отмершую материю в танцующих на весеннем лугу мотыльков.
Но не все свои тайны жук выдает так легко. Давно известны повадки скарабеев, изготовляющих и поедающих шар. А что происходит после? Схоронится ли жук в гнезде, где сжевал корм? Или оставит норку и часть запаса личинкам?
Перерыты и пересмотрены кубометры земли; никаких шаров с личинками! Наступает вечер. Приходится уходить. На обратном пути Фабр рассказывает ребятам о других жуках и объясняет, как узнать, получится ли из тебя натуралист?
— Вы идете с такой прогулки. На плече — тяжелая лопата. Поясницу ломит: полдня просидел на корточках. Солнце нажгло голову, глаза воспалены, терзает жажда. Впереди — несколько километров пути по пыльной дороге. И все же внутри что-то поет. Почему? Потому что несешь с собой даже не насекомое, а только жалкие обрывки оболочки какой-то облинявшей личинки. Если так, — Фабр весело оглядывает ребят, — продолжайте начатое: вы кое-что сможете сделать для науки. Но предупреждаю: это не лучшее средство преуспеть в жизни… Да к тому же не всегда находишь и личинку. Вот ведь мы не нашли…
Личинка скарабея не была найдена и в следующий раз. Зато до родителей лицеистов словно дошло предупреждение Фабра о том, что естествознание скупо кормит самых ревностных своих служителей. По этой ли или по какой другой причине не отпускают ребят в экскурсии с учителем?
— Только обувь треплют…
Но Фабру надо осмотреть сотни гнезд скарабея. Для массовой операции требуются руки и время. Приходится искать помощников. Он сзывает ребят из деревушки Англь, постоянно рыщущих на плешивом плацу. У них здесь своя забота. После того как пройдут гарнизонные учения со стрельбами, мальчишки принимаются собирать среди камней кусочки плавленого свинца. Если не жалеть босых ног и спины, можно заработать су, даже два. Этих-то добытчиков свинца и привлек к делу Фабр.
Условия изложены самым ясным образом:
— Вот жук, вот его шары, вот норка. Нужен шар с личинкой. За каждый такой шар — франк!
Слух о подземных обитателях, находка которых равнозначна находке сокровища, незамедлительно распространяется по округе. Никогда еще в истории энтомологии не совершались столь многолюдные и целеустремленные поисковые облавы, как те, что целую неделю с рассвета до ночи шли на плато Англь. Увы, ни одной личинки никто не нашел! Признав свое поражение и прекратив поиски, Фабр принес несколько скарабеев домой. Он соорудил в садике под окнами сетчатый вольер над искусственным песчанистым грунтом и выпустил жуков туда. Чтобы заставить их приняться за дело, надо доставлять под сетку корм. А в городе это куда менее просто, чем на пастбище.
Поначалу Фабр тайком покупал навоз у работника с соседней конюшни, но хозяин скоро проведал об этом и пресек расточительство. Пришлось Фабру выходить пораньше из дому с бумажным фунтиком в руках. Помощник преподавателя выжидал, пока дорога опустеет, и тогда поспешно подбирал дары, рассыпанные ослами.
Жуки, казалось, ни в чем не знали недостатка, но погибли, так и не выдав секрета. Однако начало истории скарабеев положено. Фабр сохранит в памяти результаты первых исследований и еще вернется к ним.
Сейчас он делит время между плато Англь и Иссартским лесом. Отсюда, с возвышения, видно, как желтая Рона принимает в себя голубую Дюранс, и два цветных потока, еще не смешавшись, текут в одном русле.
Лес!.. Высокие прямые стволы, влажный полумрак, упругая моховая подушка под ногами… Как бы не так! На выжженных солнцем равнинах таких лесов нет. Иссартский лес — это просто рощица из разбросанных редкими группами невысоких дубков.
Здесь тени нет, и Фабра выручает лишь старый зонтик. А место превосходное. Жгучее солнце, холмики сыпучего песка, обилие дичи и тишина — разве это не все, что нужно осе бембексу? Впрочем, тишина важна и для Фабра. В Иссартском лесу прохожие редки. Никто не мешает.
Бембекс — оса, но о потомстве заботится совсем не так, как церцерис. Церцерис, снабдив норку долгоносиками, нужными для прокорма личинок, запечатывает гнездо и больше сюда не возвращается. Бембекс же, подобно птицам, приносящим выводку корм в клюве, питает молодь изо дня в день. Охотник-кормилица не парализует жертву, а убивает ее самым заурядным способом. Личинки получают свежую, только что добытую дичь.
Отправляясь на промысел, бембексы, однако, не оставляют норок открытыми, но каждый раз засыпают вход.
Но увидеть бембекса на охоте нелегко. Разве уследишь взором за этими быстрокрылыми созданьями! И у норки напрасно будешь сидеть. Едва вынырнув из песка, осы взвиваются в воздух и исчезают. И все же Фабр, не отрывая глаз, наблюдал за входом в гнездо, а потом следил за бембексами в полете. Это требовало такого напряжения, что он не сразу обратил внимание на маленькие драмы под сводом зонтика, служившего ему укрытием среди песков Иссартского леса.
В самые жаркие часы дня под зонтик прятались разные слепни. Сверкая своими большими золотистыми глазами, эти кровожадные мухи лениво и важно переползали по разогретому матерчатому куполу. Вдруг: пам! пам! Будто кто швыряет в зонтик желуди. Но вокруг никого. Снова сухие щелчки. Оказалось, бембексы, не тратя больше времени на дальние полеты, атакуют слепней, приютившихся под зонтом.
Теперь смотреть во все глаза! Бембексы влетают под зонтик ежеминутно. Щелчок, мгновенная сутолока, и охотник уже исчезает, унося в ножках добычу. В такой горячке хищник, очевидно, разит жалом жертву куда попало.
Личинка бембекса развивается дней пятнадцать. Сколько же раз мать доставляет ей корм? Фабр сооружает искусственное гнездо и кормит личинку мухами собственного улова. За восемь дней — всего половину срока! — крошечная иждивенка успевает сожрать свыше восьмидесяти мух.
Но почему столь различно поведение церцерис-парализатора и бембекса-убийцы? Где здесь причина и где следствие? Потому ли бембекс так обращается с добычей, что его личинке консервы не по желудку, или, наоборот, бембекс не знаком с искусством парализации, и потому его личинкам, пока они растут, приходится мух насущных давать днесь? Да, насекомые, эти древние обитатели планеты, заключают в себе содержательнейшие уроки, поднимают мысль к самым важным вопросам. Конечно, настоящая удача, что его призванием и всепоглотившей страстью стали именно насекомые!
И потом, положа руку на сердце, лишь они ему и по средствам. При этой бедности, при этой нищете чем еще мог бы он серьезно заниматься? Растениями? Но ведь чтоб высадить хотя бы привезенные с Корсики диковины или редкостный злак, найденный на берегу Дюранс, нужна земля, разрешение хозяев. Целиком зависишь от их благорасположения. А уж с животными и вовсе никуда. Не всегда сводишь концы с концами в пропитании семьи; где тут содержать для опытов четвероногих? Другое дело — шестиногие. Конечно, приходится изворачиваться. Но в конце концов принести кучку свежего навоза или поймать несколько мух — это нам еще по карману.
Вот и получается, что, если уж бедняку приспичило заниматься естественной историей, самое верное обратиться к насекомым. Добывать их проще простого. Чего только не обнаружишь на кусте чертополоха! Загляни под любой камень на дороге, найдешь уйму диковин. И для них ни громоздких клеток не надо, ни аквариумов. Одного отсади в стакан, в пузырек, другого — в коробку!
А как много могут дать для начала одни только наблюдения в природе! Любознательность натуралиста всюду находит достойные внимания объекты. Дома ли, в пути ли, в гостях — везде могут попасться на глаза интересные насекомые.
Осу горшечницу, например, она носит звучное греческое имя — пелопей, Фабр увидел во время прилетов к очагу в кухне. Пелопей счел место подходящим для поселения будущего потомства и носил сюда свой строительный материал — комочки грязи. Хозяйка стирала, в котле кипело белье, и Фабр стал регулировать силу огня, чтобы заложенные осой ячеи не пострадали и пелопей не бросил работу. В другой раз он заметил пелопея на ферме Роберти, когда навещал отца. Повесив на стене барака-столовой кто блузу, кто шляпу, рабочие уселись за стол. Пока они хлебали суп, осы строили ячеи на висящем по стенам платье. Обед кончился, рабочие встают, одеваются, не замечая, стряхивают комочки грязи, склеенные горшечницами… После того Фабр открывает гнезда пелопея над паровой машиной в шелкомотальне, на стенах и на кухонной мебели, даже внутри походной фляги, в которой фермер держит охотничью дробь, короче, всюду, где достаточно тепло и куда не проникают прямые солнечные лучи.
Но, боже мой, как ненадежен успех наблюдений в присутствии посторонних! До конца жизни запомнил Фабр случай с желтокрылым сфексом, волочившим по дорожке не всегдашнюю свою добычу — сверчка, а кобылку. Фабр не верит глазам. Ведь желтокрылый сфекс кормит личинок только сверчками… Сфекс спокойно входит в норку, втаскивает за собой кобылку. Фабр садится около, терпеливо ждет следующей охотничьей вылазки. Он должен проверить, принесет ли снова сфекс необычную дичь.
Но тут слышны голоса. По дорожке шагают два новобранца. Предупредить их, попросить обойти это место? Не оберешься разговоров. Фабр предоставляет все воле случая и уступает им тропинку.
Черт! Тяжелые подошвы наступают как раз на норку сфекса. «Я весь вздрагиваю, — пишет Фабр, — словно сам получил удар подкованным сапогом».
И однако же Фабр извлек кое-что из этого искалеченного наблюдения. Он осторожно раскопал разрушенную норку и нашел там, кроме только что принесенной кобылки, еще двух. Значит, то была не ошибка. Позднее ему довелось убедиться, что желтокрылый сфекс действительно заменяет иногда свою любимую дичь — сверчка кобылкой, совсем на него не похожей, но, как и сверчок, принадлежащей к отряду прямокрылых. Можно ли отсюда заключить, что амплитуда отклонений от нормы в какой-то мере ограничена? Чем?.. Не внешним видом добычи, это уже бесспорно. Видимо, отряд прямокрылых — это не только плод ума систематиков…
В другой раз Фабр устроился рано утром перед гнездом сфекса лангедокского. Мимо прошли три сборщицы винограда. Они видят человека и почтительно здороваются, он им вежливо отвечает. После заката женщины возвращаются с полными корзинами на голове, а человек в черной фетровой шляпе сидит на том же камне, и глаза его устремлены в ту же точку, что и утром. Одна из сборщиц подносит палец ко лбу, что-то вполголоса произносит, потом все трое крестятся.
— Какая насмешка судьбы! — вроде бы и в шутку, но больше всерьез говорит Фабр. — Ты усердно изучаешь насекомое, стараешься выяснить, что у него инстинкт, а что разум, и именно тут берут на подозрение твою собственную голову, твой собственный разум…
Лучше всего Фабру на Пустой дороге вблизи Карпантра. Сюда не забредет новобранец, который, не зная того, растопчет взятый под наблюдение участок, здесь реже проходят сборщицы винограда, которые, не желая того, отвлекают исследователя. А главное, нигде не найти столько перепончатокрылых — любителей горячего солнца и мягкой почвы. Весной несчетные пчелы антофоры строят в глинисто-песчаных склонах свои подземные ячеи и сразу же принимаются заполнять их нектаром с осыпанного цветами кустарника.
В одном месте обрыв вдоль Пустой дороги на протяжении сотен шагов до того источен, что кажется громадной глыбой пемзы. Каждое отверстие, их здесь тысячи, через изогнутый коленом коридор ведет сантиметров на двадцать-тридцать в глубину, к ячейкам. Отложив яйцо в ячейку, антофора ее запечатывает. Запечатывает одну за другой ячейки, но не ход в коридор.
К концу лета все работы закончены. «Замер еще недавно столь многолюдный поселок, — пишет Фабр, применив одно из тех антропоморфических сравнений, которые ему потом поставят в вину. — В почве покоятся тысячи личинок и куколок антофор. Им предстоит лежать в глиняных ячейках до будущей весны».
Сейчас здесь снуют паразиты: мухи антраксы и жуки ситарисы — длинноногие, длиннокрылые, но именуемые, несмотря на это, плечистыми. — по-латыни ситарис гумералис. Самки их даже проникают в отверстия коленчатых коридоров, ведущих к ячейкам. Что манит сюда жуков? Корм, собранный антофорами, или плоть зреющих в земле перепончатокрылых?
Действуя карманной лопаткой, Фабр осторожно вскрывает гнезда.
Ячейки у поверхности не похожи на те, что глубже. Оказывается, часть галерей занята осмией трехрогой — тоже землероющей пчелой.
— Какая густота, какая плотность жизни! — дивится Фабр, добираясь до поселения антофор. Вот их ячеи: в одних еще личинки, там — куколки, в третьих уже — доспевают пчелы. Попадаются ячейки с паразитной пчелкой мелектой. Не то, не то… И вдруг странный хрупкий кокон янтарного цвета. За ним второй, третий. Они прозрачны, внутри ясно видны жуки. Это ситарис плечистый.
Ячеи совершенно целы, никаких повреждений. Как же сюда эти жуки проникли?
Потребовались годы наблюдений и размышлений, чтобы распутать сложный узел, в который сплетена естественная история нескольких видов. Но в конце концов Фабр расшифровал одну из самых удивительных глав книги, прочитанной на Пустой дороге.
Сначала домой унесен пласт почвы с гнездами антофор и несколько самок жука. Часть ячей антофор закрыта, некоторые раскрыты. Фабр дежурит у широких стаканов с пчелиными гнездами и жуками. И убеждается, что самки ситарис не пытаются проникнуть в глубь гнезд. Они откладывают яйца на пороге, у входа. Мать-ситарис ничего не делает для защиты потомства. Она даже не затыкает коридор, где набросала яйца. Дорога для мелких хищников открыта, и из рассыпанных у входа зародышей сохранятся немногие. Не зря так плодовиты самки ситарис. Одна из них откладывала яйца тридцать шесть часов подряд, не сдвигаясь с места!
Видимо, в гнезда антофор пробираются личинки жука.
Фабр ждет не дождется, когда сможет проверить свою догадку. К концу сентября — началу октября из яиц вылупляются в стаканах личинки. Но, несмотря на холода, ни одна не стремится в гнездо. Хоть силком подтаскивай их вглубь, они возвращаются к входу!
Может быть, на свободе личинки ведут себя иначе? Фабр спешит на Пустую дорогу к гнездовью антофор, присматривается к личинкам ситариса, которых теперь хорошо знает. Личинки сгрудились в кучку там, где появились на свет. Так они и зимуют! Только весной солнце вернет их к жизни. Фабр узнал об этом дома: к концу апреля личинки после семимесячного сна начали бегать по стакану.
Не ищут ли они корм? Ведь, вылупившись из яйца в сентябре, они до сих пор маковой росинки во рту не имели. Было время проголодаться! Или, свыше двухсот дней проведя на пороге гнезда, от ячей которого раньше убегали, они, наконец, почуяли к нему тягу? Или обе причины, действуя совместно, пробудили их активность?
Но нет, опыты ясно показывают: личинки по-прежнему не проявляют интереса ни к самим антофорам, ни к их медовому припасу. Те, которых Фабр помещает в ячеи, сразу выскальзывают оттуда, а положенные на самый мед или на плавающую по его поверхности личинку антофоры тонут в липкой массе. Если какие и выберутся на сухое, они все равно уже не оправятся.
«Чего им надо, этим переборчивым личинкам?» — ломал голову над своими стаканами Фабр. Сейчас бы отправиться на Пустую дорогу, заглянуть в настоящие гнезда антофор! Нет, он занят в лицее, отлучаться для дальних походов невозможно.
Наконец каникулы. Но теперь сроки ушли, осмотр гнезд в природе ничего не дает. Приходится ждать почти год.
Пока наступит следующая весна, Фабр успеет на тысячи ладов продумать самые невероятные варианты ответа на загадку и посоветуется со стариком Дюфуром; он напишет ему и о ситарисах и о других паразитах антофор из того же гнездовья. Отвечая на вопросы молодого коллеги, Дюфур расскажет, как он, занимаясь в свое время пчелами андренами, обнаруживал на них маленькие юркие существа, в которых узнал описанных англичанином Ньюпортом триунгулин. Они оказались личинками жука майки!
Письмо Дюфура открыло глаза Фабру. В самом деле, личинка ситариса во многом похожа на триунгулина майки; майка тоже паразитирует на пчелах антофорах; личинки жуков-паразитов схожи между собой и в то же время отличаются от личинок других жуков; есть основания предположить, что повадки маек и ситарисов также сходны. Но известно, что пчелы сами заносят личинок майки в свои гнезда. Не то же ли происходит и с личинками ситариса?
Подошел апрель. В стаканах проснулось новое поколение перезимовавших личинок. Фабр бросает в стакан пчелу осмию (антофор у него сейчас нет) и следит сквозь лупу за событиями. Ага! Пять юрких личинок впиваются в пушок, покрывающий пчелу. Фабр повторяет опыт дважды, трижды, десять раз — результат тот же.
Едва наступают весенние каникулы, он отправляется на Пустую дорогу. Холодно, моросит дождик. На немногих распустившихся цветках — ни одной пчелы. У входов в гнезда стынут окоченевшие антофоры. Одну за другой берет их Фабр своими легкими длинными пальцами. Каждую внимательно осматривает: у всех на груди личинки ситариса. И чаще тоже не одна. Вот минута, когда исследователь вправе сказать себе: эврика!
Теперь разрозненные факты и наблюдения легко и естественно связываются в цепь: самки жука ситариса откладывают яйца вблизи гнезд пчел антофор, у входов в галереи; личинки, вылупившись из яиц, упорно держатся места, где вышли на свет, и здесь зимуют; их будит весеннее солнце, но они, не уползая далеко, снуют у входов в коридоры; а когда антофоры выходят, личинки впиваются в опушение на груди молодых пчел.
Тут цепь обрывается. Антофоры с личинками почему-то самцы. Случайное совпадение? Да нет, какой же случай, раз все без исключения личинконосы — мужского пола? Скорее загадочный закон! Но что за прок от того личинкам? Самцы гнезд не строят, корма в ячеи не сносят. В холодные дни они ютятся в коридорах гнезда, а едва потеплеет, улетают. Проводя время в ожидании своих суженых, четырехкрылые женихи пасутся на растущих поблизости цветках. Нет, не самцы проложат личинкам жука путь в ячеи. К ячеям имеют доступ только самки. Но, может, в таком случае личинки перебираются с самцов на самок? Но как и когда? Что, если именно в минуту любви, призванную продлить род, с груди самца на самку проскальзывает триунгулин, несущий смерть роду?
Дикое предположение! Впрочем, в науке даже правдоподобные гипотезы не больше чем тема для исследований. Самцы антофор появляются весной первыми, и личинки ситариса, конечно, впиваются в их пушок. Через месяц из ячей выйдут самки. Когда самцы-антофоры их обнаружат, личинки жука и совершат свой цирковой номер.
Хорошо, пусть так! Личинки перекочевали на самок, а те вносят их на себе в ячею. Но ведь искусственно поселяемые в ячеях личинки тонут в меде. Отчего же в естественных условиях они остаются живы и благополучно окукливаются?
Натуралист ищет ответа в окрестностях Карпантра. Приходит 21 мая 1857 года — историческая дата для Фабра. Над Пустой дорогой живой нимб: перед обрывом висит облако антофор. Уже издали слышно их не предвещающее добра жужжание: тысячи пчел прилетают и улетают, кружат у входов в гнезда. Кто посмеет нарушить покой этого пчелиного заповедника? Фабр поеживается, вспоминая, как однажды слишком приблизился к гнезду шершней. И было их не так уж много… Что поделаешь? Кто хочет знать — должен терпеть! Изловив несколько самок, Фабр на многих находит личинок ситариса и принимает решение. Застегнувшись на все пуговицы, надвинув шляпу на лоб, он вступает в самую плотную часть облака, поднимает заступ и с силой ударяет по склону.
Гудение становится еще более грозным, но ни одна пчела не трогает нарушителя. Антофоры, ячейки которых не пострадали, продолжают работать. Те, чьи гнезда разрушены, принимаются чинить их или парят возле. Откалывая пласт с гнездами, Фабр весь в напряжении, однако какой-то стороной сознания привычно фиксирует: антофоры не нападают на врага роем, каждая живет своей жизнью. Это не шершни. Стоя среди мятущихся пчел, Фабр спокойно проверяет ячеи. Пожалуй, теперь ни один зевака не рискнет подступиться близко, а увидит издали, так от души пожалеет несчастного или заподозрит вмешательство нечистой силы.
Фабр, забыв недавнюю тревогу, всматривается в ячеи. В каждой на поверхности меда лежит яичко антофоры, во многих на яичке, как на плоту, плавает личинка ситариса. Но что за нечистая сила помогает личинке пробраться на яйцо, на единственную точку, спасающую ее от смертельного соприкосновения с медом? И почему она на яйце всегда одна, Фабр это знает, он просмотрел несчетное число гнезд. А ведь на антофоре личинок, как правило, несколько, обычно множество.
Снова ворох вопросов, и выбраться из него можно снова с помощью дикого предположения: личинка попадает на яйцо именно в тот момент, когда пчела его откладывает.
Собственно, прием не нов. По сути, такой же кульбит, что и первый, когда личинки перебираются с самца на самку. Вскоре Фабр увидел: в тот миг, когда яйцо антофоры выходило наружу, одна из личинок, избежав опасного соприкосновения с медом, проскользнула с конца брюшка пчелы на яичко.
Да, как удивительно насыщена и плотна жизнь, порождающая столь изощренные ходы, такие фантастические зигзаги!
Отложив яичко и оставив на нем врага, антофора запечатывает ячейку. Следующая — рядом, и в ней тоже может оказаться паразит.
Яйцо антофоры представляет для личинки ситариса не только спасительный плот на смертельно ядовитом медовом озере, но также и первую, единственно пригодную пищу. Лишь покончив с ней, личинка вступит в следующую стадию и сможет питаться медом.
Фабр тщательно проследил и в природе и в стаканах дальнейшую судьбу личинки и ее превращения. Через восемь дней, когда яичко антофоры высосано досуха и от него осталась только тонкая оболочка, а личинка ситариса увеличилась почти вдвое, кожица на ее спине лопается, выпуская на свет личинку второго возраста. Ее брюшная сторона вздута так, что личинка теперь похожа на маленький баркас. Новая тварюшка плавает в меде спиной кверху, дыхальца же собраны на спине, и липкая жидкость их не касается и не заклеивает.
Именно примером этих превращений Чарлз Дарвин в «Происхождении видов» подкреплял свою мысль о том, что различные стадии метаморфоза насекомых приобретаются путем приспособления: «Любопытный случай Sitaris, жука, проходящего некоторые необычайные стадии развития, служит хорошей иллюстрацией того, как это могло произойти. Первая личиночная форма описана Фабром как небольшое подвижное насекомое, снабженное шестью ножками, двумя длинными сяжками и четырьмя глазами… Когда трутни весной выползают из норок, что они делают раньше самок, личинки забираются на них, а потом с них, во время их спаривания с самками, перебираются на последних. Как только самки отложили яички на поверхности меда, наполняющего ячейки сотов, личинки Sitaris нападают на яйца и пожирают их. После этого они претерпевают полное изменение: глаза у них исчезают, ножки и сяжки становятся зачаточными, и личинки теперь питаются медом, более походя вместе с тем на обыкновенных личинок насекомых».
На медовом рационе личинка быстро растет. Покончив в июле с запасом провизии, собранным в прошлом году автофорой, она имеет в длину уже миллиметров тринадцать.
Теперь кишечник обжоры освобождается, личинка становится чуть меньше, тонкая кожица ее отстает, образуя мешок. В нем неподвижно лежит овальное, членистое, с плотными покровами рыжевато-бурое тело. Ничего подобного у других насекомых Фабр не видел. Это странное создание уже не личинка, но еще не куколка. Фабр называет его псевдохризалидой — ложной куколкой. Она чаще всего так и зимует, а в июне следующего года вновь превращается в обыкновенную личинку. Насекомое как бы возвращается назад, к своей прошлогодней форме. Третья фаза отличается от второй только менее толстым брюшком: кишечник у личинки совсем пустой.
Третья личинка, отделенная от второй состоянием псевдохризалиды, прожив, как и вторая, около месяца, становится настоящей куколкой — ровно через год после превращения второй личинки. Куколка — жук в пеленках. Тело его уже оформлено, но он еще не окреп и не окрашен. Покровы и ноги в дальнейшем довольно быстро чернеют, надкрылья становятся наполовину желтыми, наполовину черными. В этом состоянии он недели две крепко спит в коконе. Таких-то и увидел Фабр, впервые разбирая ячейки, выкопанные на Пустой дороге. Три года прошло, прежде чем он узнал, что в середине августа жук, разорвав кокон, просверлит крышечку пчелиной ячейки и по коридору без помехи выберется наружу. Таков конец одиссеи ситариса.
Дочитав эту головоломную историю до конца, Фабр вернулся к триунгулинам, которые, подобно огоньку маяка, указали ему выход из тьмы ситарисовых загадок. Он прослеживает их жизнь во всех ипостасях, дополняет наблюдения Ньюпорта и после этого сопоставляет естественную историю двух видов.
Только теперь он считает себя вооруженным для окончательных выводов и обобщений, а также для различения родов семейства нарывников-мелоид, к которым относятся ситарисы и майки, от прочих жуков.
«Мы знаем, что личинка каждого жука, — пишет Фабр, — прежде чем достигнуть состояния куколки, несколько раз линяет. Обычно эти линьки нисколько не изменяют строения личинки: она только растет. Правда, у таких личинок образ жизни все время один и тот же.
Предположим, что образ жизни личинки в разные ее возрасты различен. Тогда линька не только может, но должна сопровождаться теми или иными изменениями в строении личинки. Первая личинка майки живет на теле антофоры. Ее опасные странствования требуют быстроты движений, цепкости, и она обладает этими качествами. В ячейке пчелы нужно раньше всего уничтожить пчелиное яичко. Острые, изогнутые челюсти первой личинки прекрасно справятся с такой работой. Но вот пища становится иной: личинка начинает есть мед. Изменяется и среда, в которой она теперь живет: личинка плавает на поверхности липкой жидкости. Острые челюсти принимают форму ложек для черпания меда. Бесполезные теперь ноги исчезают так же, как и ненужные в темноте глаза. Другой становится и форма тела: юркая вошка превращается в толстенького малоподвижного червячка…»
Статьи Фабра о гиперметаморфозе, или сверхпревращении — так он назвал прослеженный им способ развития у жуков нарывников, — были напечатаны в № 7 за 1857 год и в № 9 за 1859 год уже знакомого нам журнала «Анналь де сианс натюрель». Французская академия отметила эти работы еще одной премией — Женье, которой удостаивались наиболее выдающиеся исследования, а Дарвин, как мы видели, использовал в «Происхождении видов» пример ситариса, приняв фабровскую трактовку начальных стадий развития этого жука.
Позже Фабр опишет первое звено гиперметаморфоза и в другом семействе насекомых, найдет, что личинковый диморфизм у мух-жужжал объясняется в принципе так же, как и различия в начальных стадиях развития жуков нарывников.
Сложнее оказался вопрос о более поздних стадиях, о «необходимости последующих превращений» второй личинки ситариса, которая сначала становится ложной куколкой, затем на короткое время опять личинкой и лишь после этого настоящей куколкой. «Для чего это нужно, нам не известно», — заключает рассказ Фабр.
Последнюю строку стоит выделить. Через пятьдесят лет автор классического свода «Насекомые» английский энтомолог Давид Шарп в главе о гиперметаморфозе (фабровский термин укоренился в науке) изложит суть работ Фабра, приведет его рисунки и повторит его заключение: «Для чего это нужно, нам не известно…» И еще полвека спустя, то есть уже через сто лет после Фабра, советский энтомолог Б. Н. Шванвич, рассказывая о не связанном с паразитизмом гиперметаморфозе у жуков-сверлил, отметит, что назначение последних фаз развития у этих насекомых не установлено, подобно тому как оно не установлено до сих пор у нарывников — мелоид и ситарисов.
Как видим, иными открытиями, совершенными на Пустой дороге, поставлены вопросы, все еще ожидающие решения.
Так, во всяком случае, получилось с гиперметаморфозом.
Теперь уже все семейство стало бродягой-мауфатаном, кочует с квартиры на квартиру. Не то чтоб Фабры были переборчивы или капризничали. Просто на деньги, которые удавалось выкроить для оплаты жилья, ничего путного не найти.
Из исторического здания по улице Делямас переехали на окраину. Рядом с остатками крепостных стен стоял унылый, казарменного типа дом, но в палисаднике нашлось место для редкостных растений, в том числе корсиканских. Папоротники, лютики, цикламены из маки! К Фабрам зачастили и местные любители и приезжие.
Гостил здесь Теодор Делякур — правая рука знаменитого Вильморена, чья династическая фирма уже тогда была известна своими семеноводческими и селекционными чудесами. «Как мне дождаться вас, дорогой друг! — звал Фабр Делякура. — Расцелую вас в обе щеки, и мы совершим очередную великолепную экскурсию».
Сюда наведывались Бернар Верло — главный ботаник Национального музея естественной истории, Бордон — врач и ревностный коллекционер из Карпантра, доктор Вейсьер — преподаватель зоологии из Марселя — все «молодые люди с горячим сердцем, блестящим воображением, полные жизненных сил, общительные и жадные к знаниям», — писал о них Фабр.
Конечно, Жана-Анри растения тоже интересуют, правда, теперь не сами по себе, а как стол и дом для насекомых.
— Ботаника замечательна, — признается он, — но меня занимают создания, которые кишат, копошатся, бегают.
Особенным праздником были походы на Ванту.
Южные склоны почти двухкилометровой горы, спускающиеся к Роне и Дюранс, сравнительно пологи, зато с севера лестницей гигантов застыли обрывистые террасы, а к западу от городка Малоуен — и вовсе неприступная стена. Лишь кое-где среди беспорядочного нагромождения осыпей, осколков, голых скал затерялись неясные тропинки. Сухо скрипит под каблуками известняк да, скрежеща галькой, бегут по каменистому ложу быстрые потоки.
Чего ради забираться сюда натуралистам? Между тем и здесь на каждом шагу видишь:
— Всюду жизнь! И как в общем немного ей требуется!
Внизу вокруг подножья Ванту нежатся в щедром солнце Средиземноморья зябкие оливы, а у вершины встречаются лишь немногие представители северной флоры. В течение дня, пока идет подъем, можно проследить смену растительных формаций, которую на равнине удается увидеть лишь в долгом путешествии с юга на север.
Ботаники из других стран охотно вели обмен с исследователями флоры Ванту, прославленной еще Эспри Рекияном, чьи гербарии приводит в порядок Фабр.
Весной из окрестных селений на поляны Ванту, заросшие розмарином, горчицей, мелиссой, лавандой, вывозят соломенные ульи. Их устанавливают у подножья скал летками на юг, и пчелы собирают корм с медоносов, цветущих в разное время на нижних и более высоких террасах. Тут производится знаменитый нарбоннский мед. Его отбирают из сотов перед холодами; ульи же в конце лета на ослах или на мулах, а то и на собственной спине спускают в долину.
На виду у этой горы прошла вся жизнь Фабра. Если не считать четырех лет в Аяччо, то где бы он ни был, на горизонте, разве только чуть правее или чуть левее, высилась ее серебряная зимой и бурая летом голова. Хотя одинокая вершина не слишком приспособлена для прогулок, Фабр поднимался на нее ни много ни мало 23 раза!
Он знает, когда цветет здесь пунцовый гранат и когда он, созрев, забрасывает сизый сланец взорвавшимися кровоточащими плодами. Знает, где голубеют незабудки, где растут испанские лилии и карликовая марена с красноватыми листьями, где можно встретить кизильник, из ягод которого приготовляется ароматная наливка.
Выше, за узкой полосой приземистых, чуть не стелющихся буков, он находит гренландские маки, серебристый мох и камнеломки. Меж их стеблями прячется пеший кузнечик, не умеющий прыгать, и гусеница парнассиус аполло, из которой выйдет белокрылая бабочка с красно-черными пятнами-глазками.
…Четыре утра. Во главе каравана Трибуле — старший и опытнейший из проводников. За ним цепочкой тянутся ослы в нарядной упряжи, с помпонами, медяшками и бубенцами на испанский манер. Они нагружены тюками одеял и прессами для сушки растений.
Дальше шагают гости. Вооруженные папками и записными книжками, лопатками и морилками, друзья продираются сквозь колючую ежевику, разгребают песок, поднимают камни, косят сачками. Вокруг находок вспыхивают короткие диспуты, Фабр между делом записывает показания барометра, что висит у него на груди. Диспут может быть очень бурным, Анри не забудет определить высоту, на которой обнаружено растение или насекомое.
Через несколько часов — привал у источника Делаграв. Время! Все уже давно жуют на ходу стебельки щавеля.
Около родника, что бежит по уложенным в ряд длинным корытам из стволов бука, стелют холстину. Из корзин извлекают начиненное чесноком жиго, острые сыры, пухлые арльские сосисоны, зеленые и зрелые черные маслины и, конечно, чеснок и лук — сырой, маринованный, жареный. Не зря говорится, что в Провансе даже известь пропахла чесноком!
Парижане в восторге от экзотических пиров, да и для Фабра это редкость. Когда он ходит один, в ранце у него, как во времена бродяжничества, хлеб и сыр из овечьего молока.
Коллеги по лицею не узнали бы сейчас всегда замкнутого и отчужденного Фабра. Угощая друзей, радуясь их аппетиту, он с удовольствием декламирует Беранже:
Безбожный, нечестивый век!
Утратил веру человек:
Перед обедом забывает
Молиться. Иль не успевает.
Но я молюсь, когда я сыт:
— Верни мне, боже, аппетит
И лакомствам в желудок дай дорогу!
«Когда я за столом сижу, то мир прекрасным нахожу», — отзывается Делякур, а Верло вспоминает Рабле и яства Гаргантюа.
Ночуют в пустой овчарне на подстилке из сухих листьев. Продолжая начатый рассказ, Фабр излагает историю тихони-жучка, которому надежное убежище, хороший желудок и сытная еда обеспечивают счастье. Речь идет о личинке баланина в лесном орехе.
— Ее жилище, — говорит Фабр, — не похоже на ветхую овчарню, оно не протекает. Ниоткуда не проникнет незваный гость! Стол, может, однообразен, но даже обильнее сегодняшнего. Личинка и жиреет. К счастью, нам такое счастье не угрожает.
Встают затемно, утро встречают на вершине. Внезапно из-за гребня Альп появляется солнце, и внизу сквозь тающий туман начинает проступать лента Роны.
Высота Ванту раздвигает пространство, помогает Фабру шире смотреть и мыслить. Да, горная флора меняется с каждой сотней метров подъема, вертикальная зональность бросается в глаза. Нет ли, однако, чего-то подобного в биологии насекомых? Может, здесь существуют другие оси?
Если взять, к примеру, вкусы насекомого, пищу, которую оно предпочитает? Во Франции три вида сфексов, и все кормят своих личинок насекомыми из отряда прямокрылых. Для одного вида сфексов добычей служат сверчки, для другого кобылки, для третьего эфиппигеры. А как в других странах? Фабр делает настоящий смотр провинциям сфексов, о которых прочитал все, что было когда-нибудь напечатано. В Алжире у сфексов бурокаемчатого и желтокрылого те же вкусы, что в Провансе. Разделенные морем, они одинаковы. Сфекс африканский, что водится вблизи Орана, кормит личинок лишь кобылками. Сфекс прикаспийских степей добывает для потомства тоже кобылок… Вокруг Средиземного моря — пять видов сфекса, и все выращивают личинок на парализованных прямокрылых.
Не говорит ли родство вкусов о некоем историческом родстве? Но тогда, может быть, ось, которую ищет Фабр, лежит не в двух плоскостных измерениях и не в вертикали, как зоны Ванту, а в четвертом измерении — во времени, в истории?
Не связываются ли тогда осы сфексы с убийцами златок — церцерис, например, и с другими насекомыми-вегетарианцами, питающими молодь животной пищей? В таком случае основанием ветви должны быть виды, поставляющие потомству каждый день только что изловленную добычу, вроде бембексов, что, охотясь на слепней, залетали под зонтик Фабра.
А усложнение метаморфоза — другая цепь, которую вроде бы завершают жуки нарывники с их дополнительными стадиями?
А искусство сооружения гнезда у перепончатокрылых? Не может ли в конечном счете и оно оказаться идущей от вида к виду лестницей усовершенствований?
А обеспечение потомства — заправка гнезд кормом?
Нет! Фабр отказывается видеть последовательность, преемственные связи, о каких говорит автор «Происхождения видов». Подобные усложнения все лежат в одной плоскости, принадлежат одной эпохе. Истории инстинктов не существует. Сам Дарвин считает: «Инстинкты вымерших видов нам совершенно неизвестны»; «мы не можем надеяться, что когда-нибудь будут найдены пути, которыми были приобретены различные инстинкты, так как у нас имеются только существующие животные, к тому же плохо известные, чтобы судить о ходе постепенных изменений».
Большинство зоологов занимается систематикой, анатомией, физиологией. Натуралистов, изучающих повадки животных, в пору пересчитать по пальцам. Еще меньше таких, кто посвятил себя, как Фабр, нравам насекомых. При этом он в центре внимания сразу поставил инстинкт, в котором видит вершину. Снова, как когда-то в алгебре, он начал не с азов, а сразу с бинома Ньютона.
Фабр не жалуется, что совершает свои восхождения в одиночку, без опытных проводников, без спутников и друзей. И сам несет на плечах все снаряжение и оснащение.
Здесь тропы еще более неясны, запутаны, извилисты, чем на Ванту. Часто приходится прокладывать их и вовсе в нехоженых местах, а каждый новый шаг вперед требует строгой осмотрительности.
Всех, кто работал до него, Фабр ценит, уважает, но чем дальше, тем меньше склонен принимать на веру чужие выводы.
Во французском издании книги Эразма Дарвина Фабр читает, к примеру, что сфекс напал на муху, почти такую же крупную, как сам. Разрезав ее тело на части, он попытался улететь, унося грудь с крыльями. Однако ветер помешал ему, тогда хищник опустился на землю, отрезал крылья и улетел, унося грудь. Эразм Дарвин увидел здесь доказательство разумности. Но эти насекомые на мух не охотятся, их постоянная дичь — мы только что об этом говорили — прямокрылые. К тому же сфексы уносят свою добычу целиком, а не по кускам, как другие осы. Видимо, то был все-таки не сфекс, и, значит, нет оснований делать из наблюдения вывод о сообразительности насекомого.
А любимый Бланшар? Он пишет, что навозник, по неосторожности закатив свой груз в ямку и не в силах достать его оттуда, улетает. Вскоре к ямке прибывают уже несколько жуков, и они, действуя сообща, быстро управляются с делом. Но Фабр провел достаточно наблюдений и знает: шар может переходить из ножек одного жука во владение другого — похитителя, но никогда жуки не выручают и не поддерживают скопом ни обиженного, ни обидчика.
Признанный знаток жуков Клервиль приписал такие же таланты жукам могильщикам, и тоже ошибочно.
Фабр находит, не у кого-нибудь — у Дюфура! — указание, что скорпион лангедокский обзаводится семьей в сентябре. Утверждение верно для Сен-Севера, где живет Дюфур, в Провансе же скорпионы не ждут сентября. Доверься Фабр авторитету, он упустил бы год, если не больше!
Что касается Эразма Дарвина, тот, как выяснилось позднее, неповинен в нелепице. Чарлз, вступившись за честь деда, написал Фабру.
«Уверен, — говорится в письме, — что вы не допустите несправедливости даже по отношению к насекомому, не говоря уж о человеке… Какой-то переводчик ввел вас в заблуждение, ибо мой дед — Эразм Дарвин — утверждает („Zoonomia“, т. I, стр. 183, 1794), что крылья крупной мухи отрывала именно оса (guêpe). Нисколько не сомневаюсь, что, как вы правильно утверждаете, крылья отрывают большей частью инстинктивно; но в случае, описанном моим дедом, оса, оторвав конечности тела, поднялась в воздух и была опрокинута ветром; затем она опустилась на землю и оторвала крылья. Должен согласиться с Пьером Губером, что насекомые наделены в какой-то мере рассудком. Надеюсь, что в следующем издании своей книги вы частично измените место о моем деде».
Фабр, конечно, сделал такое исправление. Но все же, сколько ему приходилось сталкиваться с неправомерно обобщенными случайностями, промахами наблюдения, неточностями перевода, односторонними заключениями! Ошибки эти не удивительны. Наука о поведении животных совсем молода, объект труден и скрытен, требует долгих наблюдений и тщательных опытов. Как же может Жан-Анри, который до всего в познании доходил собственным поиском, доверять тут кому бы то ни было больше, чем самому себе?
Встреча с Пастером, направленным в Прованс министром сельского хозяйства, неожиданно укрепила Фабра в его позиции.
— Я ничего в этом не смыслю, — взмолился Пастер, узнав, что ему поручено изыскать меры борьбы с болезнями шелкопряда.
— Тем лучше, у вас не будет никаких мыслей, кроме тех, какие вам подскажет собственная голова, — успокаивал своего ученика академик Жан-Батист Дюма, — а это часто бывает на пользу делу!
Все же Пастер успел до выезда проштудировать томик Катрфажа — наиболее полное сочинение о шелководстве. Однако он не нашел в книге ничего, что помогло бы ему понять, откуда появляется на червях неумолимая пебрина, которая в короткий срок извела один из самых богатых промыслов Южной Франции.
Приехав в Авиньон, Пастер обратился к Фабру. Химик пришел к преподавателю химии, уже известному энтомологу.
— Не могли бы вы раздобыть для меня коконы шелкопряда? — попросил Пастер.
— С удовольствием. В двух шагах отсюда живет человек, который выкармливает гусениц. Подождите, сейчас принесу.
Фабр возвращается с пригоршней коконов. Пастер берет один, рассматривает, потом трясет возле уха.
— Э, да там что-то стучит.
— Конечно, — конфузится Фабр, — там куколка.
— Да, да! — задумчиво повторяет Пастер, вертя кокон в руках.
Фабру не верится, что столь простые вещи могут быть в новинку для ученого.
Но Пастер и сам не скрывал, что отправился гасить огонь, не только не имея в запасе пожарных насосов, но и не представляя себе, что горит.
В первых же строках предисловия к отчету об изучении болезней шелкопряда он говорит: «Мне следовало бы начать эту работу с извинения, что я ее предпринял. Я был столь мало подготовлен к исследованию этого предмета, что, когда в 1865 году министр сельского хозяйства поручил мне заняться болезнями, истребляющими шелковичных червей, мне еще никогда не представлялся случай увидеть это ценное насекомое».
Ничего не знать о насекомом, которое призван спасти, и все-таки спасти его, — раздумывал Фабр над отчетом Пастера. — Подобно античному атлету, выйти на арену голым… Значит, и так можно сражаться, и так можно восходить на большие высоты? Есть от чего прийти в изумление. Есть от чего прийти в восторг!
Пастер занимался тогда также и вином. Сейчас пастеризация применяется очень широко. В те годы ученый еще только искал этот способ. Закончив разговор о шелкопряде, он попросил Фабра показать его винный погреб.
Какой француз на юге садится за стол без кружки вина? Им запивают соленый сыр, жаркое, фрукты. Когда этого не хватает, в вино макают черствый хлеб. Однако Фабр готовил вино сам, заставляя бродить выжимки с кислыми яблоками и горстью сахара.
«Мой погреб! — вспоминал Фабр. — Показать ему мой винный погреб! А может, подвалы, бочки и запыленные бутылки с этикетками, обозначающими год урожая и местность, где произрастает лоза? Мой погреб!»
Пастер, однако, настаивал, и хозяин отвел его в кухню: на стуле с изодранным соломенным сиденьем красовалась пузатая глиняная посудина литров на двенадцать.
— Мой погреб, вот он, милостивый государь!
— Это ваш погреб?!
— Вот именно!
— И все?!
— Представьте!
Фабр подумал, что посетителю, видно, не знаком голод — блюдо с острой приправой, которое в Провансе называют «бешеной коровой».
Конечно, «погреб» Фабра ничего не мог сообщить Пастеру о ферментах и их влиянии на качество вина. Зато Фабр почувствовал здесь другое: от проницательного взора знаменитого борца с бактериями определенно ускользнул губительнейший микроб, царивший в доме, — микроб нищеты.
В рассказе Фабра об этом эпизоде слышится горечь. Увлеченный своей миссией и своими мыслями, Пастер, не желая того, коснулся больного места, ударил по самолюбию хозяина, ранил его небрежностью.
Видимо, Фабр не совсем без основания бросил Пастеру укор, что тот не увидел микроба нищеты.
От проницательного взора энтомолога скрытыми оказались все учение о стерилизации, вся микробиология в прямом смысле этого слова, бескрайний мир существ, который могущественно влияет и на жизнь насекомых.
Несмотря на прививку против оспы, болезнь задела Жана-Анри, и теперь, когда речь заходит об искусственном иммунитете, он, ссылаясь на личный опыт, высказывал свои сомнения. После того как и дочь, несмотря на прививку, переболела оспой, скепсис Фабра окреп, распространился и на другие области науки о невидимом.
Фабр находил, что Пастер, с ходу вторгшийся в сферу энтомологии, вышел на арену, вступил в сражение голым. Но авиньонский натуралист не подозревал о подлинном научном оснащении своего гостя.
То было не только настроение, не просто чудачество. Здесь в отношении к Пастеру мы снова сталкиваемся с чертой, обнаруживающей одновременно и силу и слабость Фабра.
И вот, до конца жизни не забывая о перевороте, произведенном в шелководном промысле открытием простых и безотказных средств предупреждения болезней шелкопряда, Фабр, восхищаясь победой, перечеркнул для себя победителя, отказался в дальнейшем даже знакомиться с работами ученого, посетившего его когда-то в Авиньоне.
Но и Пастер нигде и никак не вспомнил об авиньонском энтомологе, прошел мимо него, как если б то был все еще продавец лимонов на ярмарке.
Первая встреча их стала и последней.
А ведь у них было так много общего! Оба неутомимые труженики, разносторонние искатели. Оба жили наукой, отдавали ей все силы ума и воли, оба умели видеть и утверждать новое. Не Моцарт и Сальери, но два Моцарта.
Сейчас, отдаленные от обоих, можно сказать, целым веком, мы понимаем: благодаря им в культурный обиход человечества вошли представления о двух новых мирах — мире микробов и мире насекомых. Не случайно имена обоих известны сейчас грамотным людям всех пяти континентов.
…Два биолога, свидевшись, не поняли друг друга и холодно разошлись, а первая же встреча Фабра с английским философом и публицистом Миллем стала началом их живого многолетнего взаимного интереса и дружбы.
Имя Джона Стюарта Милля стоит в одном ряду с именами Смита и Рикардо — классиков буржуазной политической экономии. Однако в то время, о котором мы рассказываем, важного, даже чопорного с виду англичанина в Авиньоне знали не столько по сочинениям, сколько по драме, заставившей его бросить родину и поселиться на юге Франции.
Этого «апостола рационализма», как называли Милля, привела в Прованс любовь. История его романа исследована, о ней существуют монографии.
Миллю исполнилось 25 лет, а Гарриет — 23, когда они познакомились. Гарриет была замужем. Молодые люди подружились, и это была, как писал Милль в «Автобиографии», «истинная дружба, основанная на взаимном доверии…»
О последовавших годах он вспоминал: «Я глубоко благодарен за силу характера, позволившую ей не обращать внимания на ложные толкования, которые можно было дать моим частым посещениям». Когда в 1849 году, через двадцать лет, муж Гарриет умер, «ничто, — пишет Милль, — не воспрепятствовало мне извлечь из этого несчастного события свое величайшее счастье, прибавив к уже существовавшей связи мыслей, чувств и литературных занятий еще новую, слившую воедино наши существования…»
Счастье Милля продолжалось менее восьми лет: во время путешествия по Франции Гарриет простудилась и умерла в Авиньоне. «С этого времени, — рассказывает Милль, — я стал искать утешения, насколько это возможно, в том, что устроил свою жизнь так, будто моя жена была еще около меня. Я купил маленький домик на окраине, как можно ближе к тому месту, где она была похоронена, и там с ее дочерью, разделявшей со мною мою печаль и оставшейся единственным моим утешением, проводил большую часть года».
Милль иногда по нескольку раз в день приходит на кладбище с цветами, вновь и вновь перечитывает длинную, в тридцать строк, высеченную на мраморной плите надпись — дань восхищения, обет верности. Если Милль не работал за письменным столом и не уходил к могиле Гарриет, он готовил труд о флоре Воклюза. «В естествознании я больше всего привязан к ботанике», — писал он.
Чтоб ближе познакомиться с растительным миром Прованса, Милль и пришел в Сен-Марциал к Фабру. Возможно, тут имела значение также диссертация об орхидеях, опубликованная в «Анналь де сианс натюрель» хранителем музея Рекияна. Не дошла ли до Милля и высокая оценка, которую Дарвин дал уже первым фабровским исследованиям парализаторов и гиперметаморфоза?
На эти вопросы нет ответа. Отношения Милля с Фабром совсем не исследованы. Майкл Пэк, автор наиболее подробного жизнеописания Милля, рассказывая о частых совместных с Фабром экскурсиях, утверждает: оба «шагали молча, и каждый думал о своем». Они по-разному читали даже одну и ту же математическую формулу, говорит Пэк.
Что же в таком случае стало основой их дружбы?
Милль был убежденным сторонником парламентской демократии. Как Распай, как Фабр, он стоял за всеобщее избирательное право. Как Фабр, он был решительно настроен в пользу эмансипации.
Но не сказывалось ли тут и нечто другое? Пылкий южанин, становившийся деревянным и замкнутым, буквально терявший дар речи, когда дело касалось личных чувств, и холодный сын Альбиона, который посвящал памяти жены книги и до конца дней считал, что не все еще сказал о душевном богатстве, красоте и высоком уме своей незабвенной Гарриет… Сходство крайностей? Может быть. Недаром они по-разному читали даже математические формулы. «Энтомолог и ботаник никогда не понимали друг друга», — сообщает Майкл Пэк. Да, ботаник и энтомолог, но хобби одного и главное дело жизни другого встретились.
Милль интересовался всеми работами Фабра, а в его наблюдениях над аммофилами сам принимал участие.
Значило ли это что-нибудь для не избалованного жизнью Фабра как для человека, значило ли как для натуралиста? Еще бы! Как в свое время на мировоззрении Фабра сказалось изучение греческого по спиритуалистскому «Подражанию», как сказались на формировании взглядов молодого ученого беседы с блестящим Мокен-Тандоном, который был последователем Кювье и не признавал постепенности в развитии органического мира, так теперь на него повлиял Милль. И когда Фабр в своих «Сувенир» клонит речь к тому, что в науке ценны не абстрактные обобщения — плод ума, которому так свойственно ошибаться, а только надежно установленные факты, разве мы не слышим в этих рассуждениях интонации Милля?
Вместе с тем в книгах, посвященных проблемам этики, Милль высказывает по поводу материнского инстинкта мысли, в которых можно опознать влияние авиньонского натуралиста. Он рассматривает работы Фабра в свете идей Дарвина, из трудов которого делает свои выводы. Если Фабр открещивался от эволюционизма, Милль обнаружил новые сферы, где идеи Дарвина и Фабра оказались созвучными.
Нам еще придется вернуться к этому вопросу, а пока заметим только, что, если б в свое время дружбе Фабра с Миллем была уделена хоть доля того внимания, с каким прослежены перипетии романа Джона Стюарта и Гарриет, эти страницы жизни Милля и Фабра, эти страницы истории науки были бы сегодня и полнее и яснее.
Оса церцерис — герой первой научной работы Фабра — обладает многими достойными внимания свойствами. Она прилежный землекоп и строитель. Сооруженные ею в почве норки глубоки и прочны: их не сразу берешь даже лопатой. Церцерис — неутомимая и бесстрашная охотница: в каждой ячейке гнезда церцерис бугорчатой лежит пять-шесть крупных жуков долгоносиков из рода клеонов. Любой почти вдвое тяжелее осы. А главное, церцерис тончайший анатом и искуснейший хирург: сложенные ею в гнездо долгоносики-клеоны не мертвы, впрочем, и не живы. Для церцерис нужно «нечто противоречащее само себе, — пишет Фабр, — неподвижность смерти и свежесть жизни». Нападая на жука, оса находит на закованном в хитиновую броню долгоносике ту точку, где только и можно пробраться к нервному узлу в глубине тела. Произведя своим ядовитым жалом единственный укол, церцерис надолго погружает жука в состояние «скрытой, пассивной жизни».
Все это важно для потомства церцерис, для ее детей, которых оса никогда не увидит. Отложив на кучке дичи в каждой камере гнезда яйцо, церцерис наглухо запечатывает снаружи вход и улетает. Отныне дни ее сочтены. Молодые церцерис, которые на следующий год выйдут весной из подземелья, не видели своей матери, ничему не могли у нее научиться. Однако они уже все умеют и, в свою очередь, передадут прерывистую и непрерывающуюся эстафету способностей и самой жизни следующему поколению.
Церцерис с ее материнскими талантами не исключение, даже не редкость в огромном и пестром мире перепончатокрылых. Первая же работа Фабра была вступлением в этот мир. В последующем каждый год параллельно с другими насекомыми изучались новые виды, новые роды перепончатокрылых. Фабр не уставал их описывать, не уставал восхищаться ими. Одиночные осы и пчелы были избранными объектами его исследований и любимыми актерами в комедии нравов животных, которую он увидел и воссоздал.
Вслед за осами церцерис Фабр занялся осами сфексами.
Желтокрылый сфекс выходит из подземных ячеек в конце июля и весь август питается нектаром, летая по колючим головкам чертополоха: других цветов в это время нет. В сентябре сфекс начинает строить гнездо. Этой осе подходит любое местечко с легкой почвой, было бы побольше солнца. Желтокрылый сфекс редко селится в одиночестве. На строительной площадке бывают десятки гнезд.
В окрестностях Авиньона — и около плато Англь и в Иссартском лесу — Фабр знал множество поселений сфексов. Французы называют такие согнездья бургадами. Особенно запомнилось ему одно — в спекшейся грязи у края проезжей дороги.
Холмик — около полуметра высотой — изрыт норками до того, что на нем места нежилого нет. Всюду кипит работа. Одни тащат за усики свою добычу — сверчков. Из многих норок сыплются струйки песчинок. То там, то здесь выглядывают запыленные головы землекопов. Некоторые выбираются наружу, чтобы почиститься от пыли, забившей глаза, усики, сочленения.
Вот бы унести к себе весь поселок! Но холмик слишком тяжел. Не один час пробыл около него Фабр, следя за работой, забыв о палящем солнце, обязательном для сфекса и вовсе не обязательном для наблюдателя. Предоставим теперь слово ему самому:
«Быстро скребут песок передние ножки сфекса: на собачий лад, как говорит Карл Линней. С таким пылом роет землю молодая играющая собака. И каждый работающий сфекс затягивает веселую песенку — пронзительный шипящий прерывистый звук. Это трепещут и жужжат крылья. Можно подумать, слушая нескольких работающих и поющих сфексов, что это кучка молодых подмастерьев, подбадривающих себя в работе. Песок летит во все стороны и легкой пылью оседает на сфексов и их дрожащие крылья. Зернышко за зернышком выбирает оса песчинки, и они катятся в сторону. Если песчинка слишком тяжела, сфекс придает себе силы резкой нотой: он гекает, словно дроворуб, ударяющий топором по толстому полену. Под ударами ног и челюстей образуется пещерка, и вскоре сфекс может уже почти целиком уместиться в ней. Теперь начинается быстрая смена движений: вперед, чтобы отбить новые кусочки, и назад, чтобы удалить их. Делая эти движения, сфекс не шагает, не ходит, не бегает: он прыгает, словно подталкиваемый пружиной. Оса скачет с дрожащим брюшком, колеблющимися усиками, трепещущими крыльями…»
Через несколько часов норка готова. Сфекс выходит на порог и принимается сглаживать неровности, «заметные только его проницательному глазу». Закончив, сфекс без промедления отправляется на промысел.
Пока охотница отсутствует, рассмотрим вместе с Фабром ее сооружение. Норка начинается горизонтальной галереей сантиметров в пять-семь длиной. Здесь насекомое пережидает плохую погоду, здесь ночует, отдыхает днем, «показывая наружу свою физиономию с дерзкими глазами». Заканчивается галерея яйцевидной камерой-ячейкой. Стенки ее не покрыты особым слоем, как у церцерис, но все же отделаны довольно тщательно. Песок словно просеян, нет никаких неровностей, которые могли бы поранить нежную кожу будущей личинки.
Снабдив первую ячейку кормом и отложив там яйцо, сфекс запечатывает ее и рядом — из той же галереи — роет вторую камеру, сносит в нее провиант, откладывает яйцо; потом принимается за третью, иногда и за четвертую.
После этого оса засыпает норку всем выброшенным на-гора грунтом, стаскивает по одной крупные песчинки и челюстями вкладывает их, скрепляя сыпучую массу. Если крупных песчинок на месте не окажется, сфекс ищет по соседству, выбирая, как каменщик, лучшие камни для постройки. Годятся и обломки былинок, обрывки листьев. Строительница замуровывает вход заподлицо.
Гнезда насекомых Фабр изучал, не жалея трудов. Привычка к тяжелой физической работе — за один выход в поле доводилось перекапывать и просеивать не один кубометр земли — оказалась здесь кстати. А знание геометрии и уменье чертить помогли анализировать конструкции и зарисовывать постройки.
Фабр устанавливает, что сфекс откладывает до тридцати яиц, следовательно, строит до десяти норок. А на все про все у него один сентябрь с нередкими уже пасмурными и дождливыми днями, когда работы прекращаются. Сфексам некогда придавать своим галереям ту «почти вечную прочность», которой отличаются норки церцерис бугорчатой. «Кстати, — замечает Фабр, — у этой — бугорчатой — церцерис жилища переходят от поколения к поколению и с каждым годом растут и углубляются. Сфекс же, хоть и селится на месте, выбранном предками, не получает в наследство фамильного замка с глубокими рвами и прочными подземными ходами. Все приходится делать сызнова и поскорее».
Зато личинки, которым мать не оставляет надежного жилища, сами защищают себя непромокаемым покровом. Их кокон несравненно крепче тонкой, пеленочки церцерис.
Тут вернувшийся с охоты сфекс отрывает исследователя от раздумий о том, как личинка своим сооружением компенсирует недостаток времени у матери, как взаимно дополняются их искусства.
«…Он возвратился с охоты и присел на соседний куст, придерживая челюстями за усик полевого сверчка. Огромная добыча во много раз тяжелее охотника. Утомленный сфекс с минутку отдыхает, затем подхватывает сверчка ножками, делает последнее усилие и перелетает канавку, отделяющую его от норки. Тяжело опустившись на площадку, он следует дальше уже пешком».
Фабр устроился на площадке, совсем рядом с бургадой сфексов. Осу нисколько не смущает присутствие постороннего.
«…Ухватив сверчка за усик и высоко подняв голову, сфекс движется вперед, волоча сверчка между ногами, словно сидя на нем верхом». Наконец «сверчок положен головой к норке, и его усики приходятся как раз у входа в нее. Тут сфекс оставляет добычу, и ныряет в глубину подземелья. Через несколько секунд появляется снова, схватывает сверчка за усик и быстро втаскивает в норку».
Чтобы узнать, как сфекс охотится, как справляется со сверчком, Фабр прибегает к испытанному приему. Отобрав у насекомого добычу, он заменяет ее другой — целой и невредимой. Это тем проще, что сфекс, оставляя дичь, спускается на минутку в норку, может быть, проверяет, не прокрался ли в камеру паразит. В это мгновение Фабр и забирает парализованного сверчка, а неподалеку от входа кладет другого, заранее пойманного.
Вернувшийся сфекс спешит схватить дичь. В пыли начинается бой. Сфекс побеждает. Как ни брыкался сверчок, как ни пытался кусать мощными челюстями, он по всем правилам положен на спину.
«…Я — весь зрение, весь внимание. Ни за что на свете не уступил бы своего места…» — восклицает Фабр.
Сфекс прижимается к брюшку противника, повернувшись головой к концу его туловища и удерживая передними ножками колючие задние ноги сверчка. Страшные челюсти поверженного раскрываются, но впустую. Чтоб не могло шевелиться само брюшко, сфекс схватывает челюстями одну из двух брюшных нитей, которыми заканчивается тело сверчка.
«…Самое богатое воображение не сочинит лучшего плана нападения. Несколько раз вкалывает сфекс жало в тело сверчка. Сначала под шею, затем в заднюю часть переднегруди и, наконец, у основания брюшка. В этих трех ударах кинжалом и обнаруживаются все великолепие и непогрешимость инстинкта».
Фабр сопоставляет действия сфекса с аналогичными действиями своей давней знакомой церцерис. Первой, чтобы парализовать златку или долгоносика, требуется лишь один удар: у этих жуков нервные узлы расположены слитно. Вскрытие же сверчка показывает то, чтó сфексу известно без консультаций анатомов: три нервных центра отстоят у сверчка далеко друг от друга.
В каждой снабженной кормом ячейке сфекса на спине, ножками к выходу лежат три-четыре сверчка. На одного отложено яичко, и не как-нибудь, но всегда поперек груди, немного к боку, между первой и второй парами ножек.
Через три-четыре дня из яичка вылупляется личинка — слабенький безногий червячок. Он сохраняет на теле жертвы то же положение, что и яйцо. Личинка прокусывает особенно тонкий в месте, где она прикреплена, покров лежащей под ней туши и, припав к крохотной райке, принимается сосать.
Но как же сверчок? Он, правда, парализован, однако в частях тела, не пораженных ядовитым жалом, еще сохранилась способность движения. Впилась бы личинка в какую-нибудь не утратившую чувствительности область, жертва вздрогнет от боли, сбросит личинку, и та погибнет. На груди сверчка эта опасность ей не грозит: здесь хоть иглой коли, насекомое не реагирует.
Фабр начинает сам выращивать личинок сфекса, скармливая им сверчков, взятых из ячей. За шесть-семь дней личинка съедает первого сверчка, потом линяет. Теперь личинка достаточно окрепла, и следующий сверчок поедается уже без особых предосторожностей с самой нежной и сочной части тела — с брюшка. Фабр подозревает даже, что второй и третий сверчки парализованы не столь тщательно, как первый, а всего двумя или даже одним уколом. Ведь приносит же бембекс, словно сообразуясь с аппетитом молоди, сначала маленьких мушек и лишь затем более объемистую дичь. Так и ужаления сфекса, может быть, соразмерны с крепнущими силами личинки? Ничего нет удивительного, что яд не тратится напрасно. Каждая его капелька драгоценна, «она хранитель их племени».
Съев последнего сверчка, личинка принимается ткать двухслойный шелковый кокон. Внутри он к тому же покрыт гладкой, блестящей темно-фиолетовой обмазкой. Однако в шелкоотделительных железах нет ничего похожего на фиолетовую жидкость. Этот цвет замечен только в пищеварительном канале и в комке испражнений в нижнем краю кокона.
«…Каково бы ни было происхождение лакового слоя, его полезность несомненна. Непроницаемая глазурь облицовки надежно защищает личинку от сырости… Желая выяснить, противостоят ли коконы сырости, я держал их в воде по многу дней и после того не находил внутри даже следов влаги».
Личинка сооружает свой кокон менее двух суток и, защищенная им, впадает в глубокое оцепенение.
«Начинается безымянное состояние — ни сон, ни бодрствование, ни смерть, ни жизнь, — которое длится месяцев десять».
В июне следующего года Фабр вскрывает ячейки сфекса и видит там «переходный организм» — куколок. Ножки, усики и свернутые крылья изготовлены, сдается, из самого прозрачного хрусталя. Все остальное опалово-белое, чуть оттененное желтым.
«…Таково деликатное существо, которое, для того чтобы сделаться сфексом, должно надеть черно-красное платье и сбросить с себя тесно окутывающие его тоненькие пеленки».
Прежде всего окрашиваются глаза. Крылья темнеют последними, когда освободятся из чехлов.
Настает день, и сфекс начинает шевелиться в коконе, потягивается, сокращает брюшко, выгибает середину туловища. После четверти часа таких упражнений «тоненькие пеленки» лопаются, сплошной покров превращается в лоскутья. Освободив голову, грудь, брюшко и немного отдохнув, сфекс вытаскивает из чехлов ножки…
Фабр склонился над коробочкой с куколками. Сам словно оцепенев, созерцает он эту тайную тайных, следит за созреванием, «более поразительным, чем развитие дуба из желудя».
Освобождаются крылья. У куколки они коротки и сложены продольными складками. Если их вытащить из чехлов, они останутся сморщенными недомерками. В естественном процессе они по мере того, как выходят, становятся больше, наливаются соками, которые их расчаливают, растягивают, расправляют.
Сбросив остатки чехла, сфекс еще хранит на себе влажность реторты жизни. Три следующих дня он снова неподвижен, за это время окрашиваются крылья и лапки. Наконец все кончено или только начинается: сфекс прокладывает себе выход в песке и на пороге норки чистит крылья и усики, трет брюшко, смочив слюной лапки, промывает глаза и, наконец, уверенно подымается в воздух. Насекомое, знавшее до сих пор только мрак подземелья, только ночь и неподвижность, спешит к дню, к свету, в полет.
«Прекрасные сфексы, появившиеся на моих глазах, выращенные в песчаной колыбели на дне коробочки из-под перьев и выкормленные моей рукой; вы, за превращением которых я следил, просыпаясь по ночам, чтобы не упустить минуту, когда куколка разрывает свои пеленки или крыло выходит из чехла; вы, которые научили меня многому, а сами не научились ничему, зная и без учителей все, что вам нужно знать, о мои прекрасные сфексы! Улетайте, не боясь пробирок, коробочек и пузырьков, летите к жаркому солнцу! Отправляйтесь, но берегитесь богомола, который замышляет вам погибель на цветущей головке чертополоха! Берегитесь ящерицы: она стережет вас на прогретом откосе! Летите с миром, ройте свои норки, пронзайте жалом сверчков! Размножайтесь! Пусть ваше потомство доставит другим то, что вы доставили мне: редкие минуты счастья».
Этим стихотворением в прозе, этим гимном природе заканчивает Фабр свой отчет о желтокрылых сфексах и об исследованиях, в которых он, не нарушая хода событий, сумел разглядеть, что происходит в черном ящике. Ученый воспевает четырехкрылого героя как источник радости, как летающий цветок, как материализованный сгусток солнечного сияния и одновременно рисует в деталях развитие и жизнь сфексов. Читатель становится здесь не только очевидцем, но и соучастником наблюдений, опытов, размышлений, переживаний.
Начав с церцерис и продолжив на сфексах знакомство с осами-парализаторами, Фабр нащупал здесь особо отчетливо биение пульса, открыл смотровой глазок, позволяющий заглянуть в глубины мира не только перепончатокрылых, не только насекомых, но животных вообще. Снова и снова проверяет он напрашивающиеся выводы. Проверяет на желтокрылом сфексе и на его близких родичах — сфексах белокаемчатом и лангедокском.
Найти лангедокского сфекса довольно трудно. Дело в том, что с большим или меньшим весом добычи разных видов сфекса связана такая важная черта повадок, как характер поселения: в компании или в одиночку. Заготовляющий для выкормки потомства эфиппигеру — грузного и громоздкого виноградного кузнечика, сфекс лангедокский в отличие от желтокрылого не устраивает бургад, но роет норку неподалеку от места охоты. А так как никогда не знаешь заранее, где и когда найдешь лангедокского сфекса, то к наблюдениям над ним невозможно подготовиться, когда же он попадется, все приходится имровизировать на месте.
Однажды, проходя по винограднику, Фабр заметил в кучке пыли сфекса, который строил норку. Едва приготовив ее, сфекс отлетел метров за десять, где в траве у него была припрятана уже парализованная добыча. Ухватив грузную эфиппигеру за усик, оса волоком потащила ее к гнезду.
Благоприятная минута, чтобы испытанным приемом отнять дичь и предложить вместо нее другое насекомое. Однако эфиппигер у Фабра в запасе нет. Скорее искать! Сфекс не успел унести жертву в норку, а Фабр уже раздобыл эфиппигеру и пинцетом придерживает добычу осы. Сфекс крепче ухватывает усик, тогда Фабр перерезает его ножницами.
Сфекс убегает с отрезанным усиком, но скоро останавливается и спешит назад. Его эфиппигера исчезла, вместо нее лежит пойманная Фабром. Сейчас секрет откроется, наблюдатель увидит, как оса парализует эфиппигеру.
Сфекс обходит подношение со всех сторон. Он явно не спешит схватить добычу. Фабр придвигает ее, чуть не вкладывает усик в челюсти сфекса. Но что это? Оса пятится и, просто глазам не верится, улетает, оставляя естествоиспытателя размышлять над случившимся.
Не сразу удалось выяснить, в чем дело: лангедокский сфекс охотится на одних лишь самок, а Фабр предложил ему как на грех самца. Ценное открытие, но сделано слишком поздно: в том году уже больше не удается застать сфекса на охоте. Остается изучать эфиппигер, уже принесенных сфексами в гнездо. Каждая лежит на спине, но брюшко пульсирует, подвижны щупики и усики, челюсти тоже. Фабр извлекает эфиппигеру из норки, она с силой отбивается. И тем не менее крохотная личинка сфекса пожирает свою жертву, не терпя никакого урона. Чем это объяснить?
Сфекс лангедокский, подобно желтокрылому, находит на груди жертвы место, где яйцу и вылупившейся из него личинке ничто не угрожает: ее не заденут ножки, не разорвут челюсти, не проткнет яйцеклад. Эфиппигера лежит на спине в ячейке, ей здесь не повернуться, не переместиться. Правда, сфекс лангедокский только частично ограничивает подвижность жертвы, он парализует дичь гораздо слабее, чем желтокрылый. Личинке лангедокского сфекса полупарализованная эфиппигера ничем не угрожает, однако сама доставка добычи в гнездо небезопасна для осы-охотницы, которая транспортирует эфиппигеру в то время, как ее челюсти еще сохраняют разящую силу. Потому-то в трудных случаях сфекс лангедокский подавляет сопротивление жертвы особым приемом.
«Нервные узлы, управляющие движениями челюстей эфиппигеры, помещаются в голове. Если их повредить, движения челюстей прекратятся. Как это сделать? Инструмент, которым сфекс пользуется при этой операции, не жало…»
Схватив шею жертвы челюстями, сфекс старается проникнуть поглубже в голову, но не прокусывает, нет, а только сдавливает головной нервный узел. Жертва сразу обмирает, становится неподвижной, и сфекс без помехи тащит ее в норку.
На следующий год Фабр, изловив несколько эфиппигер, проделывает подобную операцию: он сжимает пинцетом головной мозг, и насекомое впадает в состояние, схожее с состоянием жертв сфекса. Исследователь гордится успехом, но подопытные насекомые в первые же дни погибают. А сфексовым эфиппигерам хоть бы что, несколько часов спустя после операции к ним вернулась былая подвижность. Сфекс вызвал у них только временное оцепенение.
«…Я же, вообразивший себя его соперником, был только грубым колбасником и убил моих эфиппигер… — высмеивает себя Фабр. — Теперь понимаю, почему сфекс не колет головные узлы жалом. Капля яда, введенная сюда, уничтожила бы главный центр нервной деятельности и повлекла бы за собой смерть».
Занимаясь сфексами и эфиппигерами, Фабр выяснил еще один вопрос: как действует парализация на насекомое, приближает ли его естественный конец? Он запер в темноте и без пищи только что пойманных эфиппигер и эфиппигер, парализованных сфексом. Первые погибли от голода в среднем через 5 дней, вторые — через 18.
«…Значит, серьезно поврежденное насекомое живет в тех же условиях почти вчетверо дольше, чем неповрежденное. То, что, казалось, должно причинять смерть, в действительности продлевает жизнь».
Парадокс понятен Фабру: здоровое насекомое в его опыте движется, тратит жизненные силы, ничем не возмещая их; у неподвижного они сохраняются и тех же запасов хватает на значительно больший срок.
«…Значит, парализация вдвойне выгодна: свежесть насекомого обеспечивает личинке здоровую пищу, а неподвижность жертвы оберегает деликатную личинку от опасных случайностей. Человек со всей его логикой не придумает лучше».
Но эти действия, таким коротким и простым путем ведущие к цели, продиктованы не логикой. Они совершаются благодаря врожденному умению, инстинктивно. И пока действия не выходят из круга шаблонных поступков, для инстинкта нет ничего трудного, точность и совершенство здесь очевидны.
При первом же отклонении от нормы, от обычного все кардинально меняется.
«…Мудрость совмещается с не менее глубоким невежеством. Как только насекомое, восхищавшее нас минуту назад проницательностью, очутится в условиях, чуждых его повседневной практике, оно удивляет наблюдателя своей тупостью».
Абсолютно ли «невежество» инстинкта? Может ли быть гибкой его «мудрость»? Вот что попытается выяснить Фабр.
Наблюдение ставит задачу, а разрешает ее опыт: зоология — наука экспериментальная. В Московском университете профессор Карл Францевич Рулье отстаивает тогда же такие же взгляды и взволнованной статьей «Сомнения в зоологии, как в науке» утверждает те же положения, возражая всем, кто считает, будто главное — описывать виды и назначать им место в системе.
Фабр не слышал о Рулье, но думает так же и готов поспорить с противниками. Впрочем, разве не увлекательнее любых споров и не убедительнее любых доводов задуманные им опыты и ответы, которые будут получены от насекомых?
Натуралист находит сфекса, приступившего к заправке гнезда кормом. Охотница тащит в норку эфиппигеру, она уже близко от входа, и тут Фабр перерезает ножницами усики жертвы, служащие сфексу оглоблями. Охотница без колебаний берется за основание усиков — короткие пеньки, едва в миллиметр длиной, и продолжает тащить добычу. Осторожно, чтобы не поранить осу, Фабр отрезает оба пенька у самого лба эфиппигеры. Тут сфекс неожиданно схватывает длинный щупик — часть ротового устройства. Возле самой норки дичь оставлена, и оса спешит в гнездо. Воспользовавшись ее отсутствием, Фабр срезает щупики эфиппигеры.
Сфекс возвращается, ищет, за что бы ухватить добычу, и так и этак обследует голову — ничего нет. Тогда вторично происходит небывалое: раскрыв во всю ширину челюсти, сфекс — может быть, первый на планете — пробует ухватить эфиппигеру за голову! Не выходит. Челюсти сфекса для такой операции не приспособлены, они скользят по круглой гладкой голове виноградного кузнечика.
Почему бы осе, только что показавшей столько находчивости и изобретательности, не ухватиться за одну из шести ножек или за кончик яйцеклада? Фабр даже подсовывает их прямо к челюстям сфекса. Пустое! Может, присутствие наблюдателя мешает насекомому? Что же, Фабр уйдет…
Он вернется через два часа и увидит: сфекса нет, норка пуста, остриженная эфиппигера валяется на старом месте…
Казалось, чего проще? Взять добычу за ножку вместо усика и втащить в норку. Сфекс не смог этого: столь простое действие уже выходит из круга его повадок.
Следующий опыт предпринят, когда сфекс положил в норку добычу, на нее яйцо и мог бы начать заделывать вход.
Фабр осторожно отстраняет осу, кончиком ножа убирает уже наметенные ею пыль и песок; восстанавливает связь норки с внешним миром, потом пинцетом, не разрушая ячейки, извлекает эфиппигеру с яйцом сфекса на груди. Дальше наблюдатель уступает место действия наблюдаемому. Тот был все время тут же рядом. Едва получив доступ к открытому ходу, сфекс сразу проникает в норку, а выйдя, как ни в чем ни бывало принимается наглухо заделывать ход в теперь уже пустое гнездо.
«…Значит, инстинктивные поступки насекомых связаны между собой и два действия настолько зависят одно от другого, что первое влечет за собой выполнение второго, даже когда это второе стало никчемным… Охота окончена, дичь принесена, яичко отложено. Правда, и дичь и яичко вынуты из норки, но это ничего не значит: пришло время запирать жилье».
То же получилось со сфексом белокаемчатым, но он даже еще не отложил яйца, да и добычу только подтащил к входу.
Белокаемчатый сфекс нападает на кобылок средней величины. «Кинуться на нее и уколоть жалом — дело минуты. Несколько раз растопырив крылья, которые раскрываются пурпуровым или лазурным веером, кобылка оцепеневает».
Оставив парализованную кобылку на пороге гнезда, сфекс, подобно своим родичам, желтокрылому и лангедокскому, спускается в камеру. Фабр отодвигает добычу подальше от входа, а белокаемчатый находит ее и притаскивает обратно. Так повторяется несколько раз, пока Фабр вовсе не убирает кобылку. Сфекс настойчиво ищет, не находит, на несколько минут спускается в норку, а поднявшись оттуда, закупоривает вход. Причем не временной крышкой, не маленьким плоским камешком, который маскирует нишу, пока хозяин охотится. Нет, он замуровывает норку окончательно. Между тем норка (сфекс имел возможность ее видеть) пуста. Это снова повторение той бесполезной работы, которую совершал в прошлом опыте лангедокский сфекс.
Фабру становятся понятны факты, с какими он сталкивался, находя в только что запечатанных гнездах желтокрылого сфекса лишь двух сверчков вместо трех, даже четырех, необходимых личинке. И дело здесь не в величине: сверчки примерно одинаковы. Присмотритесь к подножию склонов, источенных норками: всюду валяются парализованные сверчки. Пока охотницы, оставив добычу, проверяли гнездо, ветер сдул неподвижных насекомых со склона, и они скатились вниз.
«…Это выглядит так, словно сфекс, совершив обычное число охотничьих экспедиций, дотащив добычу до норки, сделал все, что следовало. И гнездо закрывается независимо от того, достаточно ли оно снабжено провизией».
Тонкость и тупость, мудрость и бессмысленность инстинкта Фабр обнаружит позднее также у мирных одиночных пчел, сборщиц меда. И другие перепончатокрылые и насекомые прочих отрядов, а также паукообразные в опытах оказывались не способны разрушить шаблон, разорвать «последовательность неизменных действий».
И если сфекс лангедокский, встретившись с бритой эфиппигерой, пробует схватить жвалами ее безусую голову, отчетливо проявив находчивость, то он же, не умея схватить жертву за стилет яйцеклада или за ножку, показал границы изменчивости инстинкта. Сфекс желтокрылый, запечатывая опустошенную ячейку, свидетельствует невозможность «обратного хода». А когда сфекс белокаемчатый заделывает ячейку, еще не полностью загруженную, он словно перепрыгивает через какие-то ступени последовательных действий и завершает операцию, возвращаясь на рельсы шаблона. Во всех случаях раньше или позже сила типического, остойчивого обнаруживает себя.
Таков вывод из наблюдений Фабра.
Сама по себе парализация была известна давно. О ней писали Линней и Эразм Дарвин. Чарлз Дарвин, путешествуя на «Бигле», отметил бразильских ос, парализующих добычу. Об этом способе заготовки корма упоминали и другие натуралисты.
Фабр впервые охватил явление с необходимой широтой. В поле и под стеклянным колпаком изучал он ос-охотниц множества видов и их добычу. После сфексов годы ушли на аммофил, тахитов, одинер, помпилов, сколий и прочих, а также на бронзовок, озимых червей, пауков и мух, заготовляемых для личинок.
Внешний вид, строение всего организма и отдельных органов, место гнездования и устройство гнезд, яйцо, личинка, куколка и взрослое насекомое, выбор пищи и манера еды, сроки жизни и сроки развития — не перечислить всего, что изучил Фабр, занимаясь парализаторами и их добычей. С тем же изяществом и точностью, с какими Мокен-Тандон вскрывал на Корсике неподвижного слизня в тарелке с водой, Фабр препарирует сейчас поведение насекомых в движении, в трепете жизни, в диалектике бытия.
У каждого парализатора свой метод, свои точки атаки, но Фабр по строению нервной системы дичи без ошибки предсказывает, как будет проведено нападение.
Оса аммофила щетинистая заготовляет для потомства гусениц прожорливого вредителя — озимой совки, причем вес гусеницы в 15 раз превосходит вес охотника. Строение ее совершенно иное, чем у взрослых жуков златок и долгоносиков или у прямокрылых сверчков, кобылок и эфиппигер, которых промышляют церцерис и сфексы. В теле гусеницы голова и двенадцать колец, в каждом свой нервный узел. Уколотое в нервный узел, кольцо теряет чувствительность, но остальные сохраняют ее еще долго. Нет, двумя-тремя уколами гусеницу не парализуешь, прикидывает Фабр. Так оно и получается.
«…Я шел с одним из моих друзей, и нам встретилась щетинистая аммофила, чем-то очень занятая под кустиком тимьяна. Мы оба тотчас прилегли на землю вблизи от работавшей осы. Наше присутствие не испугало ее; на минуту она всползла на мой рукав и вернулась к своим делам. По моему давнему знакомству с роющими осами я знаю, о чем говорит такая фамильярность: насекомое занято важным делом. Подождем — увидим.
Аммофила царапает землю у шейки растения, выдергивает тонкие корешки злака, сует голову под мелкие комочки земли. Она торопливо бегает то здесь, то там у всех щелок, через которые можно проникнуть под кустик. Она не роет норку, а охотится за какой-то дичью, скрывающейся под землей. Это видно по всем ее приемам: она напоминает собаку, старающуюся выгнать кролика из норки. И действительно, толстый озимый червь, потревоженный возней, выбирается наружу. Тут-то и пришел ему конец. Охотник держит его за кожу загривка, и держит крепко, не обращая внимания на корчи гусеницы. Взобравшись на спину добычи, оса подгибает брюшко и размеренными движениями начинает колоть. Ни одно кольцо не осталось без удара стилетом.
Вот что я видел, лежа возле осы с теми удобствами, которых требует точное наблюдение. Аммофила знает сложное строение нервного аппарата своей добычи и наносит гусенице столько уколов, сколько у той нервных узлов. Я говорю: она знает, хотя должен бы сказать: она ведет себя так, будто знает. Оса всегда действует, повинуясь инстинкту, который ее толкает, и совершенно не отдает себе отчета в том, что делает…»
Фабр загорается желанием рассмотреть работу осы во всех деталях. Для этого нужно иметь в запасе нескольких озимых червей. Вся семья мобилизована на поиски. Ищут на пустыре, вокруг норки аммофилы, она и сама здесь сейчас охотится.
Три часа прошло, никто не нашел ни единой гусеницы. Нет ее и у аммофилы. Но в отличие от людей она на каких-то местах задерживается, приподнимает комки земли, иногда с абрикосовую косточку величиной. Может, озимый червь глубоко и аммофила чует его присутствие, но не в силах до него добраться? Надо попробовать рыть в этих местах.
Полный успех!
Дальше охота идет гладко и быстро: аммофила «указывает» точку, а Фабр выкапывает гусениц.
— Ну, Фавье, Клара, Аглая, что вы об этом думаете? — торжествует Фабр. — В течение трех часов вы не нашли ни одной, а оса доставляет их бесперебойно.
Почва может быть любой — и жесткой, и рыхлой, и каменистой, и заросшей травой, — нигде не видно приметы, которая говорила бы об озимом черве. Осой руководит, бесспорно, не зрение, а ищущий орган в усиках. «Их концами, изогнутыми дугой и все время дрожащими, оса быстро маленькими ударами исследует почву. Если встречается щель, дрожащие усики вводятся в нее. Если на поверхности земли оказалась сеть из мелких корешков, трепещущие усики начинают рыться во всех ее петлях и извилинах. Словно два странных подвижных пальца ощупывают почву».
Но скрывающегося в земле червя с помощью осязания не найти. Обоняние? Вроде червь ничем не пахнет, да его еще отделяет от аммофилы слой почвы. Слух? Днем озимый червь недвижим, в его подземелье полная тишина. Гусеница выползает только по ночам.
Что же дает осе возможность обнаружить озимого червя? Фабр не отвечает на вопрос, но, наблюдая, как изящная воздушная аммофила из-под земли вырывает сопротивляющуюся тяжелую гусеницу и парализует это громоздкое существо, справедливо заключает, что человеку еще не известны многие способы, «с помощью которых животное входит в общение с окружающим».
При этом Фабр особо подчеркивает изощренность и силу врожденного умения.
Повадки, перешедшие по наследству от предков, Фабр изучал и у семи видов некрупных ос тахитов. Все они воспитывают потомство на родственном корме — кобылках, сверчках, медведках, богомолах, эмпузах. Набор видов, составляющих корм тахитовых личинок, как видим, пошире, чем у сфексов, и у них добыча внешне не схожа, хотя принадлежит к одному отряду — к прямокрылым, в этом тахиты не ошибаются.
Тахит слаб, богомол силен, особенно мощны передние ноги с зазубренными, как пила, краями. Первым и парализуется первый грудной узел, управляющий движениями именно этих страшных ног. Двумя другими парами ног управляют два узла, сближенные между собой и удаленные от первого. Значит, здесь потребуются, думает исследователь, отдельные удары.
В тени терновника Фабр выслеживает тахита и богомола. Богомол, как всегда, «настороже, смотрит в оба, руки скрещены на груди с постным видом молящегося». Тахит летает у него за спиной из стороны в сторону. Богомол чует опасность и выставляет против врага смертоносные пилы. Ловко уклонившись от «хватательной машины богомола», тахит камнем падает ему на спину и быстро жалит в переднюю часть груди. Грозные пилы бессильно поникают. А оператор соскальзывает вдоль переднегруди, «словно скатывается с мачты» и парализует две пары задних ног.
Теория ученого и практика насекомого снова совпали, и Фабр особо подчеркивает перемещение тахита после первого укола. Почему привлекла натуралиста эта подробность?
«…Аммофила, парализуя гусеницу, тоже производит уколы, передвигаясь вдоль туловища, но делает это постепенно, колет кольцо за кольцом. Точность ее действий легко объяснить однообразием внутреннего строения добычи. Тахит же после первого укола совершает настоящий скачок. Он действует так, словно знает, где именно помещаются грудные узлы богомола».
Но даже вооруженный пилами богомол с его оригинальной дислокацией нервных узлов не идет ни в какое сравнение с дичью, какую заготовляет для потомства кольчатый помпил или каликург. Эта оса почти с шершня величиной охотится на чернобрюхого тарантула, чей укус смертелен для воробья и крота, небезопасен для человека. Изучив строение этого паука, Фабр решает, что осе потребуется всего один удар — в слитный нервный узел добычи в ее головогруди.
Увидеть единоборство четырехкрылого каликурга и восьминогого тарантула в природе не удалось, наблюдения под стеклом дали мало, и Фабр решает провести опыт на арене «более близкой к естественным условиям».
Широкая чашка наполнена песком. В нем углубление — норка тарантула; рядом положено пропитание — две кобылки. В песок воткнуты головки чертополоха, на которые Фабр капнул меда для каликурга. Прикрыв чашку колпаком из металлической сетки, исследователь впускает под нее паука и осу.
Проходит день за днем. Каликург мирно пасется на цветах, тарантул сосет свою кобылку. В искусственной норке тишь и благодать.
Значит, надо еще приблизить условия опыта к природным, устроить каликурга у входа в настоящее жилье тарантула. Сказано — сделано! Расчищенная вокруг норки площадка прикрыта вместе с каликургом металлической сеткой. Однако упрямец ползает по сетке, никак не реагируя на норку, со дна которой блестят глаза тарантула.
Тогда Фабр заменяет металлическую сетку стеклянным колпаком. По гладкой поверхности каликургу не подняться, а вынужденный бегать по земле, он натолкнется на норку паука. Так и есть! Но каликург проявляет неожиданную прыть. Он сразу спускается в логово страшилища. Из глубины слышен шум… Наконец наверх выбирается тарантул. А каликург? Убит?! Ничего подобного, выходит следом, и тогда тарантул снова шмыгает в норку.
Так три раза. Тогда Фабр меняет не только место действия, а и исполнителей. В опыт взяты каликург пестрый, почти такой же громадный, что кольчатый, а к нему паук эпейра, самый большой в Провансе после тарантула.
Здесь пора вкратце напомнить: в этом, как и в большинстве других случаев, Фабр описывает поведение только самок, потому что в основном они одни строят гнезда, охотятся, заготовляют корм, охраняют расплод. Самцы же лишь иногда попадают в поле зрения натуралиста, и ему впоследствии поставят это в минус. Так или иначе его внимание отдано главным образом широкому кругу явлений, связанных с материнским инстинктом.
Но вернемся к опыту. Оса одолела паука, она подгибает брюшко и выпускает жало.
«…Минутку, читатель! Куда вонзится стилет? — спрашивает Фабр. — Судя по тому, чему нас научили другие осы, — в грудь, чтобы уничтожить движение ножек. Не краснея за наше общее невежество, признаемся: оса знает больше нас». Около рта эпейры есть два ядовитых крючка, два острых отравленных кинжала. И каликург производит два укола: «первый — в рот паука, чтобы обезопасить самого себя, второй — в грудной узел для безопасности личинки».
Фабр еще долго занимается другими помпилами и их дичью, а также гнездами помпил. Он устанавливает, что некоторые из них усердно роют для потомства норки, помпил же черный — верх коварства! — затаскивает парализованного паука в его же паучью воронку и в этом шелковом гамаке, сплетенном жертвой, откладывает на ее брюшко яйцо. Кольчатый каликург норы не роет, он прячет потомство в случайную щель в стене, только закрывает вход двумя-тремя крошками штукатурки.
Другие осы, например гиганты сколии, с размахом крыльев больше десяти сантиметров тоже обходятся без гнезд. Сколия роется в перегное, в навозе, пока не найдет личинку жука бронзовки. Нервные узлы личинки слиты, и парализатор ограничивается одним ударом. Но нанести его не просто: дичь сильна, а ее нервный узел очень мал, к тому же сколия действует в тесном подземелье. На брюшко парализованной добычи сразу откладывается яичко, и все. Оса отправляется на поиски следующей жертвы.
В отличие от бездомовки и бродяги сколии мелкие осы эвмены тщательнейше сооружают уютные, даже комфортабельные детские. Попадаются они прямо на камнях, висят на тоненьких ветках, на сухих травинках. Когда гнездо на плоскости, оса начинает с колечка фундамента. Строительный материал она добывает на ближайшей тропинке, на укатанных дорогах. Почва тверда как камень, оса скоблит ее концами челюстей и, смочив слюной, уносит. Получившийся цемент водоустойчив. Потом оса ищет песчаные зерна, вертит в челюстях прозрачные блестящие крупинки, отбирает подходящие по весу, втыкает их в еще мягкий цемент строительной основы. Потом снова цемент и снова камешки; наружу они могут выступать как угодно, зато внутри стенка совершенно гладкая. Вскоре сооружение принимает форму правильного купола. На его вершинке оса оставляет круглое отверстие, а над ним возводит расширенное горлышко — воронку. Оно «слеплено из чистого цемента и похоже на изящное горлышко вазы». Когда в ячейку будет положена провизия, а там и яичко, оса закроет отверстие цементной пробкой, в которую воткнет камешек. Только один.
Эвмены Амедея часто утыкают сооружение крохотными пустыми побелевшими на солнце раковинками улиточки полосатой. Такие постройки напоминают Фабру «штатулки, сделанные терпеливой рукой». Другой эвмен, яблоковидный, пристраивает горшочек размером с вишню на ветке. Он из одного цемента, без камешков и тоже с горлышком на вершине.
Для своих личинок эвмены заготовляют мелких гусеничек, их в гнезде по нескольку штук, и они не вполне парализованы: бьются, едва до них дотронешься. Но мать и не откладывает яичко на провизию. Оно подвешено к верхушке свода на тоненькой паутинке. Провизия же сложена кучкой под яйцом.
Наступает «второй акт чудесного спектакля. Личинка вылупилась. Как и яичко, она подвешена к потолку камеры, висит головой вниз. Но паутинка, придерживающая ее, стала длиннее и состоит не только из тонкой нити, но также из продолжения, подобного кусочку ленты. Личинка обедает, вися головой вниз: роется в брюшке одной из гусениц. Соломинкой я заставляю ее прикоснуться к еще не тронутым гусеницам. Они шевелятся, и тотчас личинка удаляется от кучи. Но как? То, что казалось лентой, на самом деле оболочка яйца, сохранившая продолговатую форму; это трубка, и личинка втягивается в нее задом, как в футляр, и поднимается к потолку, становясь недоступной для копошащихся внизу гусениц. Едва все успокоится, личинка спускается и опять принимается за еду».
Пока личинка подрастает и крепнет, собранные матерью для ее пропитания гусеницы, напротив, слабеют. Приходит время, будущий эвмен падает на оставшуюся дичь и доедает ее уже запросто, без всяких маневров.
Изучая инстинкты и нравы одиночных ос, Фабр выделяет и тех, кто никак не парализует добычу, а сразу убивает ее жалом. Таков знакомый нам бембекс, изо дня в день доставляющий личинкам свежую пищу. Таков и филант — пчелиный волк, выкармливающий личинок свежими трупами медоносных пчел. Но, убив пчелу, филант не тотчас уносит ее в гнездо, а сначала выдавливает из брюшка и зобика жертвы нектар или мед, жадно его выпивает и лишь потом отдает личинке мясную пищу.
Фабр пробовал кормить личинок филанта медом, они его не брали. Он предложил обмазанных медом пчел. Личинки едва пригубили корм и все-таки через несколько дней погибли — то ли от голода, то ли отравившись каплей сладкого.
Медовая приправа принесла гибель и другим плотоядным личинкам — бембекса, тахита, церцерис.
«Но почему знает филант, что сироп, которым он лакомится сам, вреден его личинкам? На этот вопрос мы еще не имеем ответа. Мед, говорю я, опасен для личинки. Пойманную пчелу необходимо лишить меда, но так, чтобы не попортить самой дичи; она нужна личинкам свежей. Пчелу нельзя парализовать, иначе сопротивление внутренних органов не позволит выдавить мед. Пчела должна быть убита. И действительно, пораженная жалом в головной мозг, она мгновенно превращается в труп».
Подобно бембексу и филанту, оса пелопей, любитель полумрака, тоже убивает свою дичь — пауков. Ячейка пелопея только что достроена, и охотница доставляет первого паука. Она вносит его в гнездо и, прикрепив к брюшку жертвы яичко, улетает. Пока пелопей где-то рыщет в поисках второго паука, Фабр извлекает из гнезда первого с отложенным на него яичком. Оса появляется с новым пауком, старательно укладывает его в гнездо и улетает. «Потом приносит третьего, четвертого, пятого… И каждый раз входит в пустую ячейку. Два дня продолжаются попытки наполнить эту бездонную ячею, из которой один за другим изымались принесенные пауки». Только после двадцатого охотница, устав, запечатала пустую норку.
Фабр, однако, не прекращает допроса. Обычно пелопей, выстроив ряд из нескольких ячеек, наполненных кормом и запечатанных, покрывает все общей крышей из грязи. Застав пелопея при начале этой работы, Фабр снимает с оштукатуренной стены весь ряд ячеек.
«…Когда я снял гнездо, то на стене осталась лишь тоненькая полоска, обрисовывавшая контур снятых сооружений… Прилетает пелопей с комочком грязи. Без колебаний, сколько я заметил, садится на пустое место, где было гнездо, прилепляет сюда принесенную грязь и немного расплющивает комочек. Эта работа и на самом гнезде была бы такой же… Тридцать раз оса прилетала со все новыми и новыми комочками грязи и каждый раз безошибочно прикрепляла их внутри контура бывшего гнезда».
Какая слепота! Продолжать кладку стен уже не существующего дома, дома, от которого сохранился только след, контур…
Новые и новые факты ложатся в фундамент теории инстинкта. Собирать их куда труднее, чем те крохотные песчинки, сверкающие крупицы, что Фабр вылавливал когда-то на прудке с помощью соломины. И мгновенным взрывом, которым он мечтал открыть путь в глубь горы, тут ничего не добьешься. Десятилетия непрерывной работы пройдут, прежде чем Фабр посчитает себя вправе дать общее заключительное толкование всей серии наблюдений.
«…Насекомое строит, ткет ткани и коконы, охотится, парализует и жалит точно так же, как переваривает пищу, выделяет яд, шелк для кокона, воск для сотов, — не отдавая себе отчета в цели и средствах. Оно не сознает своих чудных талантов, точно так же как желудок ничего не знает о своей работе ученого-химика».
К такой трактовке инстинкта подходил молодой авиньонский натуралист, изучая сфекса и церцерис в окрестностях Карпантра. Этот вывод подтверждал зрелый ученый, когда вел опыты с халикодомами и галиктами в Оранже. Ту же точку зрения развивал исследователь из Сериньяна, уже три четверти века отдавший биологии. Взвешивая по степени важности значение «маленьких открытий, которыми энтомология ему обязана», он размышлял:
«Философ, занятый природой инстинкта, отдаст пальму первенства операциям парализаторов… И я разделяю такой взгляд… Я без колебаний готов отбросить весь энтомологический багаж ради этой находки, кроме всего, первой по времени и самой дорогой по воспоминаниям. Ни в чем не проявляется столь отчетливо, так ярко и выразительно врожденный характер инстинктивного знания, ни в чем трансформистская теория не сталкивается с таким количеством запутанных трудностей…»
Дальше мы увидим, что автор теории, которую Фабр именует трансформистской, Чарлз Дарвин в общем согласился со своим оппонентом по обоим пунктам: и в оценке содержательности явления парализации и по поводу трудности анализа инстинкта с позиций теории, развиваемой им в «Происхождения видов».
Но об этом позже, а сейчас вспомним, что писал академик И. П. Павлов в предисловии к вышедшей в русском переводе книге Цур-Штрассена «Поведение человека и животных». Основоположник учения о высшей нервной деятельности одобряет попытку автора исследовать «жизнь в ее крайнем пределе» — так характеризует поведение И. П. Павлов — и указывает, что активный ум, проникая на этот крайний предел, вновь видит перед собой жизнь «необозримо сложной и величественной, но вместе с тем постоянно воспламеняющей его энергию на неизбежное, неукоснительно подвигающееся вперед углубление в ее механизмы».
Именно эти глубоко запрятанные механизмы вскрывал И. П. Павлов, изучая ответы своих собак на самые необычные сигналы. Сами по себе подобные сигналы в нормальных условиях не требуют реакции, какую производят. Ее вызывает только искусственно воспитанная связь с существенными для животного воздействиями, в опытах чаще всего с кормом. И в ответ на стук метронома, которого обычная собака, по сути, и не заметит, у подопытной каплями начнет сбегать в пробирку слюна, как если б собака почуяла или увидела корм. Здесь в условном рефлексе, по Павлову, вскрыты та его шаблонность, тот его автоматизм, которые рассмотрел Фабр в инстинкте.
Разве в опыте с пелопеем оса не покрывала крышей контуры бывшего гнезда? Пелопей, по сути, производил работу такую же бесполезную, бессмысленную, какая совершается слюнными железами при стуке метронома.
Рассматривая жизнь насекомых как деятельность в окружающей среде, во взаимосвязях со всем живым и неживым, Фабр видит необозримую сложность и величественность предмета, и это постоянно воспламеняет его энергию, помогает углубляться во внутренние, сокровенные механизмы поведения.
Вспомним еще маленькую заметку по поводу книги профессора Б. Н. Шванвича «Цветы и растения». Книга представляет обзор трудов о поведении насекомых на цветах. И. П. Павлов писал в связи с рассматриваемыми в книге опытами о «стереотипной, врожденной, так называемой инстинктивной деятельности» и о «деятельности, имеющей в основе своей индивидуальный опыт». Он подчеркивал, что и у насекомых два вида поведения; высшее и низшее, индивидуальное и видовое. Павлов находил весьма полезным расширять круг объектов, вовлекать в исследование «новые районы животного мира», в частности насекомых, добавляя, что в этом «существенный ресурс» для решения всей проблемы. Вместе с тем главное, по его мнению, в анализе именно первого, то есть высшего, индивидуального поведения. Фабр — мы уже отчасти выявили обстоятельства, которые привели его к такому выводу, — рассматривал как неотложную задачу изучение именно видового, низшего, по И. П. Павлову, поведения.
Таким образом, Фабр и Павлов шли к одной цели, изучали две стороны процесса.
И нельзя сказать, что Фабр не представлял себе значения и места своих работ.
Размышляя по поводу опытов над пелопеями, он писал: «Стоит ли, действительно, тратить время, которого у нас так мало, на собирание фактов, имеющих небольшое значение и очень спорную полезность? Не детская ли это забава, желание как можно подробнее изучить повадки насекомого? Есть слишком много куда более серьезных занятий, и они так настойчиво требуют наших сил, что не остается досуга для подобных забав. Так заставляет нас говорить суровый опыт зрелых лет. Такой вывод сделал бы и я, заканчивая мои исследования, если бы не видел, что эти вопросы проливают свет на самые высокие вопросы, какие только нам приходится возбуждать.
Что такое жизнь? Поймем ли мы когда-нибудь источник ее происхождения? Сумеем ли мы в капле слизи вызвать те смутные трепетания, которые предшествуют зарождению жизни? Что такое человеческий разум? Чем он отличается от разума животных? Что такое инстинкт? Сводится ли эти две способности к общему фактору или они несоизмеримы? Связаны ли между собой виды общностью происхождения, существует ли трансформизм? Или виды лишены способности существенно изменяться и время воздействует на них только так, что рано или поздно их уничтожает?
Эти вопросы тревожат всякий развитый ум…»
Неустанно мобилизуются факты, подтверждающие категорическое заключение о природе инстинкта, но одновременно всю жизнь с тем же тщанием, добросовестностью и трудолюбием регистрируются и другие, свидетельствующие, как могло казаться, против сформулированного толкования. Мы говорим о примерах, освещающих не тупость инстинкта, а, наоборот, его гибкость, не видовой шаблон, а индивидуальные отличия, не постоянство, а, как искра, вспыхивающие изменения. Подобные факты не упускал из виду и молодой натуралист из Авиньона, их регистрировал зрелый ученый из Оранжа, их обдумывал седовласый исследователь из Сериньяна.
…Желткокрылый сфекс, принеся своего сверчка к норке, спускается туда один, оставив дичь у входа. Можно сколько угодно раз отодвигать, прятать сверчка — и Фабр делал это! — сфекс все равно будет спускаться в галерею один, рискуя добычей. Горький опыт ничему его не учит. Но вот встретилась Фабру еще одна бургада желтокрылых сфексов, и опыты с ее обитателями меняют прежний «слишком узкий взгляд». В этом селении в отличие от других все сфексы способны к быстрому научению. Потеряв по два-три сверчка, сфекс больше не позволяет себя обмануть: он садится на спину принесенного третьего или четвертого сверчка, схватывает его челюстями за усики и теперь уже прямым ходом втаскивает в гнездо.
Эта большая или меньшая легкость приспособления, зародыш рассудка, проблески способности к опыту, к научению пусть и редки, но они есть, и нельзя их не принимать во внимание, нельзя с ними не считаться.
…Лангедокский сфекс оставил эфиппигеру на земле у стены дома, а сам взлетел на крышу. Там под изгибом черепицы он за четверть часа вырывает в пыли норку. Вернувшись за дичью, он отправляется с нею вверх, карабкается по стене. Нелегкая это работа: эфиппигера тяжела, нить усика вот-вот вырвется из жвал, но сфекс преодолевает все. Положив добычу на край крыши, он отправляется к норке. В это время ветер сдувает неподвижную дичь, и она падает на землю…
И второй раз то же: вскарабкавшись с добычей к норе, оса кладет эфиппигеру у входа, но та снова скатывается вниз. Втащив тяжелую тушу по стене в третий раз, сфекс теперь не оставляет ее, но сразу уносит в норку под изгиб черепицы.
…А щетинистая аммофила? Наблюдения под стеклянным колоколом позволили Фабру уточнить детали схватки. Оса быстро жалит грудь гусеницы. После этих уколов добыча не столь подвижна, и аммофила — кольцо за кольцом — парализует остальные нервные узлы, наконец, мнет жвалами головной ганглий. «Так бывает обычно, — напоминает Фабр, — но не всегда. Насекомое не машина, колеса которой всегда работают одинаково. Ожидающий увидеть все акты описанной операции именно такими может ошибиться. Нередки случаи большого или меньшего уклонения от общего правила».
…Пчелы мегахилы вырезают для постройки гнезда кружочки и овалы из листьев некоторых деревьев и кустарников. У каждого вида мегахилы свой ассортимент растительных форм, из листьев которых они заготовляют строительный материал для дна, стенок, крышки. А что, если предложить им совершенно незнакомые растения?
Интересный опыт — загорается Фабр.
В саду, где летают мегахилы серебристая и зайценогая, привлекаемые сюда больше всего сиренью и розами, высажены эйлант из Японии и физостегия из Северной Америки. Эти зеленые переселенцы, конечно, не знакомы провансальским мегахилам, но пришлись им по вкусу. Мегахила немощная как ни в чем не бывало вырезает свои кружочки и овалы из лепестков герани, хотя это растение лишь недавно привезено, а родом оно из Южной Африки. Мегахила «портила цветки герани так, словно все ее предки всегда имели дело именно с геранью».
Видимо, в повадках мегахил шаблон не так устойчив, во всяком случае, строительный материал для гнезда они сменяют легко. Конечно, выбирается растение, сходное с привычным, но и тут какая-то перестройка поведения неизбежна.
«Полагают, — писал Фабр, — что инстинкты развиваются чрезвычайно медленно, что они результат многовековых однородных действий. Мегахилы доказывают мне противное. Они говорят, что их искусство, неподвижное в основном, способно к нововведению в мелочах».
Фабр регистрирует случаи не только отступления от стереотипа повадок, но и, смену пищи. Вспомним замеченного им сфекса, который ловил вместо сверчков кобылок. Ведь здесь сопряженно изменяются и охотничья повадка самок и кормодобывательные — личинок. Здесь перестраивается не одно какое-то звено цепи, но сразу несколько. Изучение подобных резких наследственных изменений — их впоследствии назовут психическими мутациями — составит целый раздел так называемой генетики поведения.
Широко известно, что иногда насекомые и вовсе не строят новое гнездо, а выбирают готовое — чужую норку, ход в земле, в дереве, трещину в камне, пустую раковину улитки…
Пелопей как раз пример того, что может меняться не только пища для личинок или строительный материал, но и самое место гнездования. Сейчас эти осы чаще всего селятся под навесом над печью, у теплого очага, «и чем сильнее он закопчен, тем охотнее занимает его пелопей». А где же они устраивали гнезда до того, как люди приручили огонь, до того, как вообще появился на земле человек?
Итак — еще одно итак! — Фабр, убежденный в автоматизме инстинкта, столь же убежденно утверждает: насекомое не машина!
Натуралист, неустанно возводивший здание учения об инстинкте, не считал его возведенным, а, наоборот, тщательно выделял все, что не укладывалось в общий ряд.
Изучая поведение насекомых, их «познавательные способности», нравы, обычаи, разрабатывая естественную историю инстинктов, Фабр добывал материал не только для себя, но и для будущих исследователей, их он имел в виду, «собирая факты для сравнения». Чернорабочий и архитектор, он протягивал руку тем, кто когда-нибудь использует его труд и пойдет дальше.
Миновали годы исканий, когда жажда знания всего обо всем бросала Фабра на штурм математики, геометрии, географии, химии, физики. Сейчас эти дисциплины поставлены на службу одному. Фабр действует без строгого плана, но целеустремленно, ведет работу на собственный страх и на личный кошт. Помощи не получает, ассигнований не имеет. Однако с каждым выходом в лес или на плато, с каждым подъемом в горы или спуском в долины число проблем умножается, поле зрения растет.
Похоже, миллиарды клеток под черепной коробкой безотказно фиксируют выхваченные из процессов разрозненные моментальные снимки увиденного, молекулы фактов, кванты явлений и реакций. Иногда насекомое знакомо Фабру сначала только по внешнему виду, в лицо. Иногда, ни разу не видев какой-нибудь гусеницы или жука, он опознает их по «почерку», по оставленным на растении отметинам. И все же в конце концов виновник найден, определен, изучен. Через годы, через десятилетия, случалось, через тридцать-сорок лет великолепный аппарат памяти приводит в систему разрозненные сведения, монтирует из них цельную картину, восстанавливает факты в естественной последовательности так, как они связаны в природе.
Рассказывая о своих наблюдениях, Фабр редко сообщает год, ограничивая обычно датировку указанием сезона. Зато говорит не вообще о весне, лете, но всегда уточняет: «в начале апреля», «в середине июня», «через две недели», «на следующий день», «не прошло и двух часов», «спустя десять минут». Перешагнув порог обжитого людьми мира, Фабр общается с созданиями, для которых важны в первую очередь показатели фенологические. Здесь свои циферблаты, свои стрелки часов.
«…В конце июня пятнистый ларин занимается семейными делами. Он пристраивает потомство в цветочные головки мордовника, еще зеленые, величиной с горошину, самое большое — с вишню. Две-три недели продолжаются хлопоты, и за это время колючие шарики становятся все больше и все синее…»
«…Галикты начинают рыть норки в апреле. Жилье готово ко времени, когда матери пора собирать мед и откладывать яйца. Тут уж не до строительных работ. Наступает веселый ясный май, и апрельские землекопы превращаются в собирателей жатвы. Пчелы испачканы желтой цветочной пылью. Каждую минуту садятся они на свои земляные бугорки вокруг входов в гнезда…»
«…На земле под дерезою среди упавшей и засохшей листвы бегает личинка в одеянии, красивее которого я ничего не знаю. Это маленькое создание, эта капелька молока, скрывающаяся в песке, как только хочешь ее схватить, совершенно очаровательна. Волнистый мех из великолепного белого воска, выделяемого кожей, придает личинке вид крошечного пуделя. Так ее и называли старые натуралисты. Сохраним это имя… В середине июня пудели, воспитанные в неволе, забиваются в складки сухих листьев и превращаются в ржаво-красных куколок. Они наполовину скрыты своим волокнистым одеянием. Две недели спустя появляется взрослый жучок. Это черная-пречерная божья коровка, слегка покрытая пушком и с большим красным пятном на каждом надкрылье…»
«…В семь-восемь утра раздаются первые звуки песни. Она не смолкает до поздних сумерек, часов до восьми вечера. Но если небо покрыто тучами или дует холодный ветер, цикада молчит. Другой вид — ясеневая цикада — ростом вдвое меньше, носит в нашей местности название „кан-кан“, что довольно верно передает ее манеру петь… Они сидят рядами на коре платанов, все обращены головой вверх. Впившись хоботками, неподвижные, они сосут. По мере того как солнце, а за ним и тени перемещаются, они так же медленно переползают по стволу или ветке и всегда усаживаются на самом припеке. И когда сосут и когда движутся — не переставая поют…»
…Рассматривая в полутьме подвала в лицейской лаборатории пробирки с красноватой жидкостью, Фабр думает о пении цикад и кузнечиков, выражающем, как он подозревает, радость жизни под ясным небом и жарким солнцем. Пора бы уже и ему если и не затянуть беззаботно веселую песенку, то, во всяком случае, иметь возможность спокойно трудиться в той области, которая его влечет.
Вместо этого помощнику преподавателя химии приходится совершенствовать технологию приготовления краски из марены. Рубиновая красящая, по-латыни — рубия тинктория, многолетник из семейства мареновых, возделывается в Провансе еще с XVI века, а сейчас это одна из наиболее распространенных здесь культур. Фабр помнит о марене еще с Эколь Нормаль. Это был любимый объект школьного химика, видимо, он тоже возлагал на нее большие надежды. Сколько раз потом, навещая отца на ферме Роберти, видел Жан-Анри на плантациях медленно продвигающиеся вдоль желто-зеленых рядков зонтичных растений пестрые шеренги рабочих и батрачек: они пропалывали или окучивали посевы. В сезон копки он встречал на дорогах чудовищные телеги с высокими бортами. Запряженные шестью парами мулов, они грохотали по булыжнику, высекая искры железом оковки и лязгая цепями, которые использовались как постромки.
Размолотые и измельченные в порошок корни — этот порошок называют «гаранс» — идут для окраски и шелка, и ситца, и других тканей. Горы его расходуются каждый год на материю, из которой шьют шаровары для французской пехоты.
В свое время Наполеон восстановил на знаменитых предприятиях Гобеленов школу окраски тканей. Но Фабр, еще только начав исследования, быстро обнаружил, что фабричная краска представляет грубую смесь всякой всячины: жуликоватые дельцы подмешивали в нее кто толченый кирпич, кто красную пыльцу растений, кто просто не поймешь какую дрянь. Фабр вызвал настоящий переполох, напечатав в 1859 году мемуар об анализах гаранса и подсыпаемых в него чужеродных веществ. С тех пор Фабр значительно усовершенствовал получение красящего начала — промышленники называют его краппом, а химики определяют как глюкозид ализарин с пигментами пурпурином и рубиадином. Правда, в корнях марены всего от трех до четырех процентов красящего вещества, но можно поставить добычу краппа на научную основу, можно освободить от ненужных человеку примесей то, что природа производит для себя.
Марена кормит добрую треть Прованса, и, если упростить и удешевить получение краски, работа десятков тысяч батраков, крестьян и мастеровых сразу станет производительнее.
Персу Альтену, он завез марену в Прованс и начал ее здесь выращивать, воздвигнут в Авиньоне памятник. Нет сомнений, что человека, который усовершенствует способ извлечения красящего начала, ждет богатство.
Это и был вывод, сделанный из разговора с инспектором-крокодилом после урока черчения.
Марена даст ему независимость, он сможет полностью посвятить себя любимым насекомым, любимой науке!
Почему не мечтать о таких заманчивых вещах химику, квартирующему на улице Тейнтюрье, что по-французски значит — Красильщиков? И он уже добился успехов. Деловые люди смотрели образцы краски, хвалили, прикидывали возможности использования. Правда, сам он еще не вполне доволен. Вот и приходится вновь и вновь с упорством античного раба, который копит гроши на свой выкуп, повторять анализы, промывать массу в поташе, отцеживать, менять фильтры…
Увлекшись, он не услышал скрипа двери. Только громко произнесенное приветствие заставило его оглянуться. Если бы руки не были так густо выкрашены мареной, он стал бы протирать глаза. Как этот человек оказался здесь? И один!
Гостю следовало предложить стул, но стулья колченогие, изодранные. Пришлось вести разговор стоя. Вошедший, сняв цилиндр, расхаживал по лаборатории, а Фабр то утирал фартуком красные руки, то помешивал деревянным веслом бурлящее крошево, от которого поднимался пар с приятным слабым запахом.
Если, описывая встречу с каким-нибудь перепончатокрылым или жуком на Пустой дороге, Фабр часто не называет год, ограничиваясь упоминанием сезона, то здесь в случае с неожиданным посетителем имеет значение именно год.
Год — 1867-й. Человек, спустившийся в подвал Сен-Марциала, в лабораторию, — не кто-нибудь из администрации лицея или муниципалитета, а Виктор Дюрюи, министр просвещения.
О том, что привело Дюрюи в темный подвал, где Фабр трудился над мареновыми отжимами, следует сказать подробнее. Надо хотя бы коротко объяснить и то, как случилось, что нелюдимый Фабр знал в лицо министра, занимавшего видное положение в Париже, и, как говорили, приближенного к самому Луи-Наполеону.
Говоря об эпохе второй империи, когда Луи-Наполеон возглавлял французское правительство, В. И. Ленин особенно подчеркивает, что для нее характерны «необходимость внешнего блеска», подслащивание реакции, напыщенная декламация «о равенстве, братстве, свободе, чести и достоинстве родины, о традициях великой революции…» Наполеон III положил не мало труда на «заигрывание с рабочими». внушал эксплуатируемым, что правительство стоит выше классов, что оно служит интересам не дворян и буржуазии, а интересам справедливости, что оно неустанно печется о защите слабых и бедных.
Политику в области народного просвещения режим Луи-Наполеона использовал как важный рычаг всей внутренней политики. Вслед за принятием закона против школьных учителей, подчинившего их произволу префектов, был утвержден закон против образования, которым, как писал Маркс, «партия порядка объявила невежество и насильственное отупление Франции необходимым условием своего существования при режиме всеобщего избирательного права». В 1859 году в статье «Франция при Луи-Наполеоне» Н. Г. Чернышевский говорит о том, как эта тактика насильственного отупления отразилась на школе. «Правительство старалось по возможности искоренить предметы, внушающие уму общие понятия, как, например, философию, историю, всеобщую литературу. Воспитанники, дошедшие до IV класса лицейского преподавания, могут освобождаться or слушания других курсов, объявив, что посвящают себя точным наукам. Эта мера, известная под именем бифуркации — подразделения курсов, осуждается просвещеннейшими и опытнейшими людьми, как смертельный удар умственным успехам нации… По общему суждению знатоков дела, вредные последствия этой меры уже обнаруживаются очень сильно, а если она продержится долго, сделаются еще более гибельными».
Призванный Луи-Наполеоном возглавить министерство просвещения, Дюрюи принял нелегкое наследство.
Он стал министром в 1863 году, а через 4 года, то есть именно в 1867 году, был принят, наконец, подготовленный Дюрюи «великий закон о начальном образовании». Так он именуется многими французскими исследователями.
Сын мастера-ткача, высокообразованный историк, человек прогрессивных взглядов, Дюрюи попытался исправить дело. Стремясь перестроить школу так, чтобы она выпускала глубоко образованных людей, он восстановил преподавание философии, ввел курс новой истории. Еще недавно этот курс обрывался на событиях 1815 года, и последние полстолетия как бы начисто вычеркивались из сознания учащихся.
Новый министр требовал от школы «сделать науку доступной для детей, устраняя все слишком абстрактное и непрестанно связывая изучаемые факты с явлениями, которые дети наблюдают в реальной жизни. Внимание учеников надо непрестанно направлять на реальность жизни, побуждать их разбираться в явлениях, которые происходят в той среде, где они находятся, — словом, развивать их наблюдения и суждения». Дюрюи создал сеть специального образования, а пресловутую бифуркацию ликвидировал. Было расширено и усовершенствовано бесплатное начальное образование, улучшено внешкольное просвещение.
«Дюрюи стал единственным популярным министром второй империи», — писал впоследствии Лависс. В монографии «Французская школа и борьба за ее демократизацию» советский исследователь С. А. Фрумов говорит: «Педагог и ученый, вышедший из демократической среды, Дюрюи проявил действительную заботу о развитии народного образования. Исторические обстоятельства сложились так, что он получил возможность некоторое время действовать. Но действия его были ограничены тем, что он был министром второй империи». Дюрюи понадобился в демагогических целях, когда Луи-Наполеон принял позу «государя-просветителя». Кандидатура нового министра устраивала его и в другом плане: Дюрюи был противник клерикализма, а правительство демонстрировало холодность к Ватикану.
…Несколько лет назад — Фабр хорошо помнит этот день — в лицей явились два инспектора из министерства. Обследовав классы, они выступили перед преподавателями. Инспектор по науке говорил долго и нудно, без чувства и мысли; инспектор по литературе с первых же фраз приковал к себе внимание. То была не чиновничья проповедь, но горячий призыв, крик души, полной беспокойства о школе и ее назначении.
— Кто это? — спросил Фабр коллег, информированных обычно лучше, чем он.
— Виктор Дюрюи, — ответили ему.
«Жаль, что он инспектирует литературу. Будь он по науке, мне, может, довелось бы с ним встретиться», — подумал Фабр.
И вот бывший генеральный инспектор, став министром, пришел навестить его. Он знает статьи в «Анналь де сианс натюрель» и обратил внимание на то, как просто и увлекательно пишет автор. Он читал и опубликованные за последние годы в трех парижских издательствах научно-популярные книги Фабра, порадовавшие его новизной тона и яркостью. Министр говорит Фабру, что нашел в его произведениях образец педагогического и просветительского мастерства, спрашивает о его планах, о работе в лаборатории.
Отвечая, Фабр демонстрирует маленький опыт. Он получает краску в крохотной капсуле, помещенной под воронкой в кипяток.
— Исследование обещает многое для промышленности. Скажите, в чем вы нуждаетесь, я найду способ помочь вам, — говорит Дюрюи.
Но Фабру ничего не надо.
— Странно. Все чего-нибудь просят, а вы отказываетесь от помощи, хотя бедность лаборатории бросается в глаза.
— Задача может быть решена и с таким оборудованием.
— И вам ничего не хочется получить для лаборатории? — настаивает Дюрюи.
— Зоологический сад в вашем распоряжении? — улыбается Фабр. — Когда подохнет крокодил, распорядитесь послать мне шкуру. Я сделаю чучело; в логове алхимика крокодил будет очень кстати..
…Дюрюи пора к поезду.
Фабр сбрасывает фартук, надевает сюртук, покрывает голову широкополой фетровой шляпой, и они медленно идут по улицам, потом выходят на знаменитую платановую аллею.
Фабр вспоминает об этой беседе коротко и скупо: «Я рассказываю о моих энтомологических исследованиях, о моих взглядах педагога, о положении преподавателя, о трудностях и надеждах. Он меня воодушевляет. Прогулка была очаровательной».
Увидев на перроне дожидавшихся его представителей власти: префекта, мэра, директора лицея, дивизионного генерала и других официальных лиц, министр представил им Фабра и попросил поддержать его деятельность по распространению знаний.
Вскоре после того в Авиньоне открыли общеобразовательную школу для взрослых и пригласили туда Фабра. В аудитории Сен-Марциала дважды в неделю собирались пекари, красильщики, каменщики, парикмахеры, возчики, рыбаки, точильщики. Прилежными слушателями Фабра были также владелец книжной лавки Руманий и знакомый нам Феликс Гра из Вильнева.
Следом возникли женские курсы. Светское образование для девушек было во Франции вещью неслыханной. Фабр — он и здесь был основным преподавателем — сразу оценил внимательность и серьезность слушательниц. Его уроки, каждый обязательно сопровождался опытами, вызывали глубокий интерес. И всегда лектор на одном и том же месте видел приемную дочь и воспитанницу своего английского друга Милля — Елену[1].
Возбуждение, вызванное организацией курсов и лекциями Фабра, со временем не улеглось, но, наоборот, росло. А тут еще особое отношение к Фабру самого министра!
Вскоре после возвращения Дюрюи в Париж министерство вызвало Фабра, но он решил не ехать: как-нибудь обойдется. Последовал второй вызов, Фабр и на этот раз пренебрег командой администрации. Тогда прибыло письмо, подписанное уже самим министром и с шутливой угрозой: не приедете, вытребуем с помощью жандармов!
Приходится ехать. Фабр снова на дороге, участок которой когда-то строил. Не прошло и пятнадцати лет с тех пор, как он в стихах «Се-бегемот» писал о поезде: «быстрее урагана пожирающий пространство». Сейчас поезда движутся почти в два раза быстрее.
— Это тебе не осмии, не мегахилы, не стрекозы, которые сегодня летают так же, как тысячи лет назад; не бегемот, который ходит по своим тропинкам в зарослях так, как ходил до фараонов. Тут другие системы отсчетов…
И вот снова Париж. У входа в министерство приезжий учитель протягивает важному швейцару письмо Дюрюи, и Фабра почтительно ведут по коридорам. Министр принимает его сразу и первым делом протягивает правительственный вестник — газету «Монитер».
— Смотрите, чем мы вас встречаем! — Дюрюи указывает в списке новых кавалеров ордена Почетного легиона строку: Жан-Анри-Казимир Фабр, преподаватель Авиньонского лицея.
Дюрюи поздравляет смущенного диковатого посетителя, расспрашивает о работе курсов в Авиньоне, вспоминает о новой книге, которую Фабр собирался писать.
— Вас ждет Шарль Делаграв, молодой издатель просветительной литературы. Он очень вами интересуется.
Делаграв… Да это же название горного источника на склонах Ванту…
— Посетите его сегодня, — продолжает Дюрюи. — А завтра мы вместе поедем на прием к императору.
Балы и приемы у Луи-Бонапарта способствовали созданию «необходимого внешнего блеска» режима. Вот что пишет о них «Социалистическая история» под редакцией Жана Жореса: «Празднества занимают внимание общества… Кое-кто, конечно, ропщет: время ли теперь задавать балы? „Монитер“ отвечает недовольным: расходы на большой бал обратно проливаются золотым дождем на все отрасли промышленности. Портные, декораторы, садовники соперничают друг с другом, даже устраивают конкурсы. Иностранные гости стекаются со всех сторон в Тюильрийский дворец, к изумлению зевак…»
А Эмиль Золя в «Добыче» рисует и общий вид «нового Лувра в миниатюре, одного из характерных образцов стиля Наполеона III, пышной помеси всех стилей», и отдельные сцены проходивших здесь парадов, когда, окутанные рокотом голосов, в теплом воздухе выстраивались в два ряда белые плечи, за ними, отступив на шаг, со скромным видом черные фраки, а вдоль рядов семенил на коротких ножках Луи-Наполеон с красной орденской лентой через плечо. Он движется между двух рядов дам, приседающих перед ним, и его тусклый взгляд, бросаемый то направо, то налево, скользит по корсажам…
Известная — она была выставлена в Лувре — акварель Г. Барона «Вечер в Тюильри» относится как раз к 1867 году. Здесь среди сверкания мрамора и хрусталя, колонн, ваз и люстр тоже видны черные фраки и дамы в туалетах, пожирающих состояния.
На пышное торжество — встречу императора с виднейшими учеными страны — попадает только позавчера расставшийся с лицеем помощник преподавателя в своем видавшем виды мундире.
Фабр с любопытством разглядывает придворных в коротких штанах и туфлях с серебряными пряжками. Натуралист верен себе: камергеры напоминают ему жуков, вместо элитр у них фраки цвета кофе с молоком; платья дам — цветочные клумбы. Он посматривает на ученых. Это геологи, историки, ботаники, археологи, физиологи. Многие известны ему по книгам и календарям. Здесь Клод Бернар, почти земляк, родом с берегов Роны; Мильн-Эдвардс, знакомый по защите докторской; автор учения о диссоциации химик Сен-Клер Девилль…
Входит император. Пухленький, с большими усами и полуприкрытыми веками, он будто дремлет. Его сопровождает Дюрюи, представляет гостей и называет их специальность. Каждому император задает один-два вопроса. Фабра он спрашивает о гиперметаморфозе мелоид. Дальше произносятся речи. Фабр, конечно, не выступает.
Улучив минуту, когда около Дюрюи никого нет, Фабр подходит и решительно прощается. Его ждут насекомые, рукописи, марена. Париж не для него, он не сможет задержаться ни на один день, не станет даже знакомиться с коллекциями Музея естественной истории.
Фабр нервничает: какой-то услужливый чиновник шепнул, будто есть план оставить его при дворце воспитателем принца.
Дюрюи не перебивает, потом, вздохнув, говорит:
— Пожалуй, вы правы. Но я очень об этом жалею.
Фабр спешит покинуть дворец. В тот день ему довелось еще побывать на знаменитом Пон-Неф, одном из самых оживленных мостов Парижа. Его резанула особенно тягостное после роскоши Тюильри зрелище. Старый, оборванный, провонявший духом всех ночлежек, нищий стоит среди клеток с собаками и кошками. Надпись, прибитая к одной из клеток, по русски выглядела бы примерно так:
«Пьйотр де Шамони
режит хвосты псам
кастрирует котов
расстояниями ни стисняемся».
…Он ехал в Авиньон, с ужасом представляя себе, во что бы превратилась жизнь, если б на него напялили фрак цвета кофе с молоком и лишили возможности заниматься навозниками, тлями, мухами, богомолами. Он радовался освобождению — «Я не пойду, друзья, к вельможе, вот как!», и повторял, что алая мареновая краска раньше или позже станет для него синей птицей, приведет к цели.