— Фред, если ты заложил, то не мели языком,— прерывает вожака один из его трабантов.
— Не капай на нервы, тут все свои,— успокаивает его Фредис.
— Свои? А рыжий? Кто знает, кому он присягал.
Трампедах поднимает стакан пурпурно-красного Sherry Solera и громко заявляет:
— Я присягал Уриану-Аурехану: ничего не слышать, не разглашать, ничего не требовать. И посему, друзья, выпьем этого прекрасного ликера, о коем Поликарп Понселе в 1751 году высказался с удивительной поэтичностью:
«Je regarde une liqueur bien etendue comme une sorte d’air musical. Un compositeur de ragouts, de confitures, de liqueurs est un symphoniste dans son genre et il doit connattre a fond la nature et les principes die l’harmonie s’(l sent exceller dans son art, dont l’objet est de produire dans I`ame une sensation agreable. Mais laissons les compositeurs chercher sur le clavecin des saveurs des accords parfaits...» (Цитата, которая на языке оригинала отличается редкостной музыкальностью выражения, взята из французской поваренной книги: «Я рассматриваю хорошо выдержанный ликер как своего рода музыкальное произведение. Композитор яств, сладостей и ликеров в своем жанре подобен творцу симфоний, который нашел в своем искусстве особый способ создавать своеобразные и неповторимые аккорды ароматов».)
Декламация прозвучала в напряженной тишине, присутствующие впали в замешательство. Что этот рыжий там витийствует? Больше всех разобиделся старый Цауна.
— Едрена вошь! Ты что, издеваешься надо мной? Что это за язык, шерше, перше. Шипшанго, танго, маланго... Ты, никак, смеешься над нами? Да я тебя как...
— Будет, папочка, это же было по-французски,— пытается заступиться за моего друга Дайла.
— Накалякаешься по-французски, а там, глядишь, и в политику вляпаешься! Знаю я этих шерше, перфе,— рычит Цауна и поворачивается к Янису Вридрикису спиной.
— Твой друг слишком образован,— присовокупляет Фредис.— Посоветуй ему поменьше хвастать своими знаниями, если он хочет ошиваться в высшем обществе. У нас не принято чем-либо выделяться. Главное, чтобы в кармане водились деньги. Есть у тебя капитал, есть и сила, а коли есть сила, единственное зло — этакие вон грамотеи, которые прикидываются, будто все понимают лучше других. Муссолини сказал: уберите философов, а с католиками я сам разделаюсь...
Янис Вридрикис нарушил принятый в лучших кругах стиль общения, поэтому я сразу заговорил, что нам с профессором, мол, пора, мы спешим (ах, такой молодой и уже профессор!). Никто не стал нас особо задерживать, мы попрощались и пошли. Одна Дайла осталась в глубокой печали, потому как успела «по уши влюбиться» в Альгиманта Амбрерода.
Зато Трампедахово заявление с великим интересом выслушала компания, которая сидела за соседним столиком. Там веселилось четверо седых и весьма представительных мужей, они вели свой разговор по-немецки, но когда услышали имя Уриана-Аурехана, тотчас навострили уши, как один человек повернули головы и с удивлением воззрились на Яниса Вридрикиса. Господа были из редакции «Rigasche Rundschau»,они только что получили известие, что мейстерзингеры в коричневых тельницах победили на выборах, и поэтому отправились в ресторан Отто Шварца обмыть и обсудить радостную весть. Теперь они глаз не спускали с Трампедаха. Когда мы вышли в гардероб, один из немцев уже нахально крутился возле портьер. У выхода он с нами заговорил. Господа, должно полагать, прибыли из-за границы? Нельзя ли, дескать, попросить небольшое интервью? Где остановился мсье, который за столом держал речь на французском языке? Хотелось бы нанести ему визит.
Делаю Янису Вридрикису знаки, чтобы он не связывался с незнакомцем.
— Нам некогда, у нас неотложные дела...
Господин из редакции не сдается, протягивает Трампедаху визитную карточку — Энгелберт Книрим, cand. hist., сотрудник «Rigasche Rundschau», curonus. Очень жаль...
В таком случае пусть господа окажут любезность и навестят его в редакции «Rigasche Rundschau», прямо напротив главного портала Домского собора. Или, если нм угодно,— рядом, в заведении Крепша.
Янис Вридрикис согласен, он только не знает, как туда попасть. Мне приходится обещать Книриму, что завтра же вечером приведу своего друга к Крепшу.
К.репш — старейший трактир столицы, в стародавние времена назывался гостиным двором Стурестепа, основан он в 1370 году в самом тесном лабиринте улочек между Домским собором и биржей. Когда-то там было настоящее гнездилище разврата, Сохо нашей столицы. Позже Диктатор распорядился весь квартал снести и среди развалин и битышей очистить площадь, откуда можно было бы обозреть собор, рижане, однако, за это прозвали великого преобразователя Домозадрателем. Великий муж приказал также слить в один союз все творческие объединения художников, писателей и прочих деятелей, по какому поводу цирковой клоун Рипсис разразился шуткой: двое исконно-посконных латышских героев Намей и Лачплесис-Медведезадратель объединились и получился из этого союза Намплесис-Домозадратель. Рипсис за эту шутку расплатился штрафом в 300 латов и месяцем тюрьмы. Но в месяце цветене 1930 года злачный квартал еще существовал и давал о себе знать издали.
Через этот парадиз я и хочу провести Яниса Вридрикиса. Откровенно говоря, какой уж тут парадиз — самое что ни есть пекло, за разноцветными газовыми фонарями стонет беда, лихоманка и беспросветная нужда,
Хочу, чтобы Дептфордский аббат спустился в этот ад, пусть он и не Данте, и не Орфей. Просто он еще никогда не видел живой уличной девки. Тут они шлендают сотнями, бесстыдно заговаривая с добропорядочными отцами семейств. Держава русалок простирается от площади Гильдии до набережной Даугавы. Вокруг Крепша развелось целое скопище сомнительного толка художественных мастерских и меблирашек, которые, говоря языком ночных пташек, можно нанять «на ночку» или «на времечко».
— Нам некогда, мы спешим по неотложному делу,— ответили мы Книриму и простились. Однако действительно, куда мы спешим? Янис Вридрикис настроен хватать жизнь точно рыба, которая, попав обратно в воду, глотает пузыри. Ригу ведь не сравнить с той застойной лужей, каким был городок в Нижней Курземе. Солнечный зной за день пропитал камни и мостовые, дышать нечем, аж во рту пересохло. Сколько впечатлений, сколько необычного! Знакомства, приглашения и всего за несколько часов. Счет у Шварца не надо было оплачивать: с властной миной на лице Цауна за все рассчитался сам. Если так пойдет и дальше, магистр заживет завзятым мироедом, может, даже накопит денег и купит автомобиль.
Когда мы вышли из гостиницы, начало смеркаться. Кругом мигали и светились цветные рекламы. В конце Театральной улицы у Янова подворья вертелись крылья красной мукомольни. Тут помещался старейший кинотеатр Риги «Moulin Rouge». Янису Вридрикису, хоть тресни, надо было посмотреть, что написано на огромной афише.
Боевик! Боевик! Боевик!
НОЧНОЙ СЕАНС
Начало в двенадцать часов ночи
Детям до 16 лет вход запрещен
Фильм разрешается смотреть мужчинам и женщинам
вместе
КАЛЕЙДОСКОП ЛЮБВИ В ТРЕХ ЧАСТЯХ
I. Любовь и секс в жизни
II. Нормальная и ненормальная сексуальная жизнь
III. Любовник леди Чатерлей до и после виселицы
КОРИНА ГРИФИТ. ЛИЛ ДАГОВЕР. ЧАРЛЗ МОРТОН.
РИЧАРД ДИК
Боевик!
Ганаб! Некогда нам сегодня заглядываться на чепуху, дорогой Вридрикис. Договорились же, что идем в «Алхамбру». Тебе откроет объятия Holy Red, святая блудница, да хранит тебя господь. Эту штучку ты не равняй с простодушной шалберницей Дайлой; стиснет тебя железными клещами, пламенем обожжет твои окорока, точно вампир высосет из тебя последний сок, смотри, как бы кондрашка не хватил.
— Да, Дайла оставила меня совершенно равнодушным,— признается магистр.
Солнце погрузилось в море, синее марево покрыло пространство, по которому мы бредем, в небе мечутся зеленые, рудо-желтые сполохи. Мы идем, окутавшись пледами сумерек. Янис Вридрикис чуть впереди, я за ним. Шуршат шины автомашин, звенят трамваи. Я малость припадаю на ногу: людишкам может казаться, будто я хромой колча,— это оттого, что левый каблук у меня подбит железной подковой, как у лошади. Встречные в Верманском саду и представить не могут, что я сам Сатана, а Амбрерод — обновленный Трампедах. Это — безумная шутка, и один из нас дорого за нее заплатит. Шагая за магистром, я про себя рассуждаю, что на этот раз платить надо бы ему. В конце концов должна же быть в мире справедливость: сегодня — ты, а завтра — я.
Мой внутренний голос учит: «Коль скоро хочешь иметь власть над Трампедахом, не заговаривай с ним о цели, не указывай ему меру вещей. Пускай вкушает от всего, что впопыхах от жадности сумеет нахватать. Пусть кидается в приключения — они полны боли, пускай в любви познает ненависть и обретет покой в печали!»
А мне? Что остается мне? Лишь сознание: я стою над всем, я выше этого, моя участь— хладнокровно регистрировать события. Какой нелепый калейдоскоп: ночной сеанс, уличные драки, на улицах потаскухи, импотентные хрычи. В чем смысл наслаждений? Где начинается ничтожество и куда исчезает радость? Пока же я гоню лошадей — хейя, хейса! Хозяин думает, кучер едет...
Дептфордский аббат принимает вещи прямо, реально: что видишь, то и есть! Но бога своего он не видит, бог с ним лично ни в какие дела не вступает, они могут связаться лишь через посредство Моисея. Зато Сатана в основном видит то, чего нет, поскольку он, черт его побери, романтик. Потому-то господь и прогнал его.
Выходим к углу возле «Рудзитиса». На мостовой пригорюнился извозчик — фурман, тощая лошаденка, опустив голову, думает свою печальную думу. Магистр, напротив, смотрит именинником, не чует под собой ног.
— Фурман, не спи! В «Алхамбру»! Господин платит '1 чистыми бумажными деньгами. Айда!
Сердце твое еще не высохло, как лужа на тротуаре, } мой милый Янис Вридрикис. До чего красиво ты умеешь кричать: «Фурман, в «Алхамбру»!» Почти как поэт Чак.
Начинается суматошный вояж: кляча хрома, у кучера в голове кураж. Хейя, хейса! Спустя полчаса мы останавливаемся у «Алхамбры», пешком на это ушло бы пять минут, но гулять так гулять. Здесь совсем иной размах, чем в «Роме», совсем иной дух. Мы направляемся в круглый зал. Отовсюду из скрытых глазу уступов, пазух в стене и альковов доносится обрывистый смех, звон бокалов, бульканье, а в углу сияет ниша алтаря, вокруг которого в позах тысяча одной ночи расположились двенадцать гурий: шесть темной масти и шесть светлой. Сама королева Holy Red, как блестящий черный мизгирь, стоит в изгибе бара, ждет не дождется, когда в её сеть заползет какой-нибудь состоятельный клоп. Нищую братию и всякую там шантрапу она не принимает всерьез, угощает сельтерской водой и отсылает спать, если они не слишком уродливы. Алтарь украшают зеленые, красные, желтые и белые кринки, амфоры и глиняные сулеи, вместо иконостаса двенадцать потаскух с намалеванными губами и удлиненными ресницами, фамилий у них не спрашивают, им даны только имена — святая Мери, св. Милия, св. Мелания, св. Марта, св. Магдалина, св. Мирьям и т. д.
Я перечисляю лишь черных, поскольку те считаются относительно страстными. Имена у всех начинаются на «м», видимо, в этом есть какой-то скрытый смысл. Сегодня у гурий неурожайный день: господа явились со своими секретаршами, госпожи со своими кузенами, девицы вынуждены томиться от безделья, у них еще и крошки во рту не было.
Наше появление вызывает неподдельную радость, тут же, как это водится у капиталисток, начинается коммерческое соревнование.
— Котик, где я тебя видела? Поставь мне стаканчик «порторико» и один кривой бананчик.
С другой стороны напирает Моллия:
— Ну ты, костлявая выдра, не трогай моего редактора! Альфредо, тебе же нравились дебелые и пышные. Помнишь, как однажды ты меня ущипнул?
Трампедах растерянно вертится, глупо улыбается.
— Holy Red,— шепчу королеве,— мой друг сказочно богат, бери его в свой альков и ублажай что есть мочи.— Она понимает меня с полуслова, я принадлежу к тем, кому она подает сельтерскую воду и улыбается даром.
Рыжая королева ласково приникает к Янису Вридрикису, берет его за руку и увлекает за портьеры, над которыми горит красный огонек с надписью Chambres separees, — да благословит господь твое восхождение, доктор алхимии Трампедах!
А Мери разражается бранью:
— Сука! Чуть попадется что-нибудь получше, так она хвать его себе.
Затем, вздохнув, поворачивается ко мне:
— Где ты так долго пропадал, котик? Мы уже решили: ты женился. Вчера внизу у «апашей» была жуткая драка, жалко, ты не видел. Пришли из оперы Либиг, Адамай гис, вышвырнули на улицу рояль. Я подумала, что ты тоже приложил руку — как-никак музыкальный человек. Слушай, не завалялся ли у тебя в кармане латик? Страшно есть хочется...
Они ждут от меня чудес, точно как в тот раз в погребке у Ауэрбаха. Там от меня требовали, чтобы я наворожил вина. Ладно, да свершится чудо!
— Садитесь, святые! — говорю.— Туда, за круглый стол. Сколько вас? Ешьте и пейте сегодня за счет моего друга Альгиманта, он празднует день своего рождения. Официант! Двенадцать тарелок с карбонадом и капустой, пирожные с начинкой — штофкукены, кофе и шерри.
Святые в мгновение ока преображаются. Двенадцать отощавших измученных созданий рассаживаются вокруг стола и словно испуганные дети смотрят в глаза, пытают: вдруг это опять какой-нибудь тупой розыгрыш? Мало ли что с ними проделывают подвыпившие джентльмены из высшего общества? Когда официант приносит чаемое, они разом веселеют:
— Джинарелла, как зовут твоего богатого друга? Он часом не из деревни?
— Альгимант. Запомните все — его зовут Альгимант.
— Хо-хо-хо! Из деревни, из деревни! В селу родился, пню молился!
Девицы чудовищно банальны.
— Жаль парня! Таким здоровым показался,— говорит святая Миньона.
— Будь только прыток, в больничной кассе получишьза убыток. Хи-хи-хи, ха-ха-ха!
Вот так они веселятся да несут всякий вздор.
IX. Сливки
Настоящее чудо «Алхамбры», сотворенное из сливок, представляют собой пирожные с начинкой, по традиции называемые штофкукенами, кои изобрел прежний владелец ресторана Шуман (старик был родом откуда-то из-под Сасмаки и спервоначала отличился на поприще начинения колбас, потом уже в Риге прославился как кондитер, стяжал капиталец и купил «Алхамбру»), Никому не удавалось выведать у него секрет изготовления сего сладкого хлебенного. Лишь я, хронический завсегдатай его заведения, или, как в те времена выражались, «штаммгаст», будучи в неплохих отношениях с одной из судомоек (это была голубоглазая литовка), подкупил славную девушку и попросил подглядеть, что делает в своем пирожном курне приспешник, этот недоступный magister artium liberalium — мастер свободных искусств, дабы испечь свои восхитительные угощения, чей тонкий вкус приближается к международным стандартам, которых сподобились уже топленые сливки и воздушные сливочные печения, изготовляемые в пирожне барона Энгеларта.
Познакомиться ближе с рецептом вы сумеете в новом издании исправленной и переработанной «П.П.П.».
Излишне распространяться, с какой быстротой штофкукены исчезли в двенадцати голодных ртах, а когда все было запито кофием да залито рубинно-красным шерри, двенадцати блудницам приказали разбрестись, потому как вот-вот должно было пожаловать высшее общество — рижские сливки.
Рижские сливки — второе чудо, сотворенное из сладких верхов молока. Не каждый день в «Алхамбре» удается потешить взор подобным зрелищем. Сегодня, однако, в десять часов вечера здесь начнется бал, устраиваемый благотворительным обществом и корпусом женской помощи в пользу нуждающихся детей. Приглашены лишь самые богатые и влиятельные особы, как-то: торговцы, политики, промышленники, журналисты, даже министры; такие, кто может и желает раскошелиться, распахнуть свой чемез, чтобы пожертвовать на расходы администрации, а также и на представительство обоих обществ.
Гостей, торчавших в круглом зале, почтенный мажордом вежливо, но решительно попросил перебраться в отдельные кабинеты, бар или спуститься вниз в погребок «апашей», там сегодня, как обычно, будет весело и жарко. Адамайтис уже явился.
Амбрерод как сквозь землю провалился, поэтому я имею все основания задержаться в зале. Стрелки показывают девять. Неужто этому прорве Альгиманту целого часа будет недостаточно?
Приглашаю Мери немного потрепаться,— сейчас проветривают помещение: хотят изгнать из него паскудный дух винного перегара. Мы залезаем в нишу, прикрытую пыльной плюшевой занавеской.
— Посидим посмотрим... Здесь хорошо, не дует.
Это, конечно, верно, но загвоздка в другом. Мери — девица из бара, а с подобной особой порядочному человеку сидеть вместе на глазах у всего честного общества не положено. Распространись слух, что Кристофер откровенно растабаривал с сестричкой из «Алхамбры», меня больше не примут ни в одно приличное семейство. Другое дело — chambre separee. Там гуляют напропалую и отцы этих семейств, и их сыновья, но упаси бог об этом заикнуться... О таком можно лишь шепотом... Велю Мери принести бутылку французского секта. С ума можно сойти: этакий Coq de bruyere стоит целых двадцать два лата. Английский «Муммс» и того дороже, но в данную минуту его в «Алхамбре» не достать. Запишем в счет Амбрерода. В конце концов таков договор, школа, старик, стоит денег.
Девушка пьет и ужасается: двадцать два лата цена её шелкового платьица.
— Да ну? Тогда давайте пропьем у мамочки это платьице!
Я становлюсь фривольным.
— Не надо так! Не надо...— шепчет Мери.— Ой, послушайте!
Улавливаю не то всхлипывания, не то стенания. Звуки долетают из зала. Осторожно приоткрываю занавеску.
В углу сидит один-единственный гость, уткнув голову в ладони и навалившись грудью на батарею опорожненных бутылок. Он одет в жутко заляпанный фрак, галстук развязался, вокруг плеши кольцо взмокшей щетинки. Гость вопиет, а посреди зала стоит молодой человек в двубортном сако и, ухмыляясь, записывает что-то в блокнот. Демонстративно, театрально. Сего хлыща я знаю,; это сотрудник журнала сплетен «Секреты» Саша Гринштейн. Другие собратья по ремеслу называют его револьвер-журналистом, кличут бандитом прессы, но Саша Гринштейн на титулы не обижается, даже малость Гордится ими. Гринштейна боятся как огня, как холеры. Его специальность — сбор объявлений.
Как это делается?
Заходят в контору, просят шефа. Будьте любезны, заходите... Благодарю, так вот: журнал «Секреты» желает поместить объявление вашей фирмы, стоимость публикации пятьсот латов, текущий счет такой-то и такой-то.
Шеф бледнеет.
— Почему так много? Плачу чистоганом, пожалуйста, получите: пятьдесят серебряных.
— Вставьте их себе... Очень жаль, уважаемый земляк! Наверно, передумаете, когда на страницах журнала «Секреты» прочтете новеллочку о ваших связях с «Ломбардбанком» и «Золотым латом», которые позавчера обанкротились, господа директора уже сидят в надежном месте. Небольшая такая новеллочка, а вдобавок фотокопия вот этого письма. Вы его адресовали директору Капусте, но странное совпадение: ваше сочинение почему-то было опущено в мой почтовый ящик, честное слово. Вы как полагаете — после такой новеллочки ваша фирма сумеет продолжить свое существование?
Шеф покрывается красными пятнами, хватает графин с водой, хрипло спрашивает:
— Сколько стоит письмо?
— Письмо — три сотенки, объявление — как мы уже условились — пять сотенок. Уступаю столь дешево лишь потому, что бесконечно вас уважаю, шеф! Можете на меня положиться, ради вас я готов в огонь и воду. Премного благодарен! Впредь в денежных делах будьте осмотрительней, упреждаю вас как латыш латыша! Мы ведь оба члены Национального клуба.
Мери выглядывает за край занавески и прыскает:
— Смотри-ка, Бурдай все еще тут. Теперь это конченный человек. Фу! Разбабился-то как, вячит, хнычет! — И она принимается рассказывать, кто такой Бурдай. О tempora, о mores!
Бурдай к бурде не имеет никакого отношения, это известный адвокат Штакелберг, которого обуяла мечта попасть в сейм. Пробовал он и так и сяк. Основал сам свою партию П.Ш.В.П. (Пострадавшие от Штормов на Видземском Побережье), но с большим треском провалился. Теперь примкнул к центру, измыслил еще один способ сесть в желанное кресло депутата и ревностно принялся за дело: нанял дюжину ражих детин (из интеллигентных безработных), чтоб разносили письма знакомым вдовам и старым девам. Работа в сдельщину, десять латов за столько-то адресов. Этими посланиями Штакелберг доводил до сведения мадам или мадемуазель Н., что он, адвокат Я. Шт., неженат и просит вышепоименованную особу отдать на выборах в сейм свой уваж. голос за него, потому что господин (Я. Шт.) давно пылает любовью к мадам или мадемуазель Н., созрел для брака и после избрания в сейм готов просить её руки.
С уважением, остаюсь Вашим покорным слугой.
Про операцию пронюхали соперники — христианские националисты. Нимало не медля дали указание револьвер-журналистам из «Секретов». Но, как ни старался Саша Гринштейн, ни одну из цидулек перехватить не удалось, все концы будто в воду канули.
И надо же было случиться, что сегодня утром, войдя в «Алхамбру», Саша увидел Штакелберга мертвецки пьяного храпящим в одном из кресел. Бандит прессы, естественно, рассудил, что сию забубенную тушу ему прислал сам бог: в тот же миг в голове у него родилась идея. Гринштейн уговорил Мери взобраться загулявшему адвокату на колени, прильнуть к нему в страстной ласке и в соответствующей позе при вспышках бенгальских огней обоих сфотографировал. Кто из барышень или барынь теперь поверит домогавшемуся её руки жениху? Где вы найдете дулебину, которая, узрев напечатанный в «Секретах» снимок и прочитав статью «Предстоящее бракосочетание адвоката Я. Шт. с девицей из бара «М», отдаст за этакого прохиндея свой «уваж. голос»?
Для револьвержурналиста настал великий день, он носился из «Алхамбры» к христианам и назад. Закипел аукцион. С утра Бурдай давал две сотни, а христиане — две с половиной. В обед Бурдай довел сумму до трехсот, христиане перекрыли — триста тридцать три лата! Тут вконец измученный адвокат зарыдал, пролепетал со всхлипом — четыре! — и рухнул на заваленный бутылками стол. Больше, мол, спрашивать с него нечего!
Кажись, Саша угомонился, больше никуда не побежит. Христиане скупы как черти: триста тридцать три были пределом их щедрости.
«Да ну его, пускай пролезет в сейм. Мне, что ли, жалко?—думает Гринштейн.— Мы все свои люди, латыш латышу не должен вставлять палки в колеса».
— И ты участвовала в этой грязной сделке? — спрашиваю Мери.
— Иди ты, в грязной! Нашел чистенького — Бурдая! Все вы грязные как свиньи.
— Я тоже?
— Еще не дорос. Когда подрастешь, будешь такой же куява. Прозит, поросенок!
Замолкаю, смотрю на Мери и дивлюсь, откуда у этой пигалицы такой самоуверенный язык. Барыни обзывают её потаскухой. Мать у нее наверняка прачка, отец — пьяница. У самой под глазами — синие круги, в этом вертепе она не протянет и до тридцати. И тоже ведь догадывается, что где-то есть синее небо, чистые облака, а над головой птицы с белыми крыльями.
Эти мысли дань моей сентиментальности и эгоизму, отвод для души. Дальше них мне не добраться. Исправить ничего нельзя, да и ленив я, люблю удобства: мыть руки через каждые полчаса... Забыться бы да упиться музыкой. Что подать господину сегодня? «Ноктюрн» Шопена или «Ночную серенаду» Моцарта?
Загремел джаз. Значит, Фомин со своей бандой уже тут, в эту секунду в нашу нишу просовывается бледный юноша во фраке с напомаженными волосами:
— Вы слишком откровенно тут сидите, из зала видно. Мери, дотяни тряпку до конца, в гардеробе уже полно дам,— говорит он, окинув меня подозрительным взглядом.
— Не таращись,— несколько натянуто смеется Мери.— Это хороший парень и музыкант, у меня с ним ничего нет.
— Музыкант? — незнакомец протягивает мне длинные желтые пальцы.— Я из балета. Мое имя Валтер.
— Мое Кристофер, я из ада.
Валтер долго хохочет, думает — шутка.
— Значит, вы сам Сатана! А я —Жиголо.
Я над его шуткой не смеюсь.
Жиголо! Так вот как выглядит Жиголо, уникум двадцатого века, уродливое дитя святой Терпсихоры, которого нанял владелец «Алхамбры».
Задача Жиголо — танцевать с одинокими дамами, оказывать им небольшие услуги, прилично себя вести, провожать домой и, буде потребуется, остаться у них на ночь. Жалованья он не получает, а за шанс заработать платит установленный договором процент своему шефу, он, понятно, жилит. Но попробуй уличи его. Никто ведь не может в точности дознаться, каковы возможности и щедрость дамы...
— Ужасно! — сетует Валтер.— Шеф хотел прогнать меня в шею, зол, как аспид; вчера я не явился. А меня, видите ли, Ласманиха требовала. У нас в балетной студии спектакль, у меня главная роль—властитель Сабы. Хоть плачь, хоть смейся. Там я король, но мне не платят ни су, здесь я подстилка для ног, а зарабатываю под стать королю. Самое великое искусство, однако, прожить так, чтобы кости остались целы,— как ты считаешь, музыкант? — И неожиданно присовокупляет: — Только в мой департамент не суйся, не то получишь по зубам...
Дездемона бледнеет и ждет, что теперь будет.
Бросаю взгляд на смуглые пальцы Отелло, на его хилые бицепсы, дрябло висящие под рукавами элегантного фрака. Разрешите улыбнуться! Жажда жить в самом наивном своем обличье. Но она так характерна для этого пекла, в котором я прописался.
И тут мавр начинает бахвалиться. Наверное, чтобы причинить боль Мери, поддеть ее, потому как по натуре он садист.
— Ума не приложу, почему всем госпожам подавай именно меня. Работает ведь еще и Яша Тейтельбаум. Но стоит мне один вечер не прийти, как чуть ли не конец света настает... Ласманиха гоняет ко мне Минну с цветами, шоколадом, мармеладом, господи, если б старик узнал... Интересуется, не заболел ли я, хватает ли у меня деньжат? Как же хватает, говорю, один фрак сколько стоит, лакированные штиблеты тоже протираются от танцев с вами...
Эх, чего уж! Всякие бывают. Я разделил их на четыре категории. Любую мадам, которая меня позовет, я прежде всего хорошенько изучаю. Первую категорию составляют дамы, для которых танец — спорт. Они приходят по субботам довольно рано-, часов в девять-десять, загоняют тебя точно скотину и не платят. От таких нужно скорей избавляться.
Вторая категория — госпожи, у которых семейная? жизнь не ахти... Приходят с мужем, скучают. Тут требуется распалить ревность! Четко и ясно объясняю условия, столько-то латов — и через пятнадцать минут ваш муж взбеленится, но денежки вперед. Эти платят средне и быстро смываются. Не успел взыскать — пиши пропало
Третья категория: дамы пожилые. Сначала желательно осведомиться, как они предпочитают танцевать, сдержанно, по-деловому или этак, ну, скажем,— поигривей? Обращаться с ними надобно с уважением, предельно: учтиво. Вскоре они попытаются заговорить о новой встрече. Предложат денег. От платы следует категорически; отказаться и с возмущением вскричать: мадам, я не могу взять у вас денег — во мне пробудились чувства, а чувства нельзя обменивать на мелочь! Оставим этот разговор.
После второй или третьей встречи они просто запихивают пачечку в мой грудной карман, но то уже не медь, не серебро, а свидетельство любви. Эта категория встречается сравнительно редко, зато она постоянна и этически полноценна.
Четвертый разряд поначалу очень трудно поддается расшифровке. К нему относятся дамы, которые рассказывают о себе трогательные небылицы, вымышленные биографии. Как правило, это якобы разорившиеся графини или великие артистки, жены послов, миллионерши инкогнито и т. д. Они врут и сами верят в свои россказни. Это больные, нагие и нищие, словом — шизофренички. Кончается тем, что я им одалживаю четыре сантима на трамвай. Боже милосердный, так ведь недолго по миру пойти.
— Жиголо! — зовет чей-то голос.
— Жиголо! Госпожа Камкина, третий столик налево, марш! — В нишу просовывается голова с седыми баками. Это мажордом.— Мери, прошу покинуть помещение. Вам, господин, может, подойдет chambre separee?
— Я останусь здесь, у меня приглашение,— вру я самым наглым образом.— Когда появится молодой человек, с которым мы вместе пришли, приведите его сюда.
— Как прикажете, господин,— говорит мажордом и удаляется.
Мери тем временем бесшумно исчезла, это хорошо. Я — один, теперь могу отдернуть занавеску. В высшем обществе я плаваю точно рыба в воде, потому что известен в сих кругах как «остроумный коммилитон Кристофер» (он изумительно играет на рояле, по секрету, даже сочиняет музыку!), умею слушать, когда дамы болтают, умею болтать, когда они слушают, короче, приспосабливаюсь к среде. Что тут говорить: захотел гонобобеля, лезь в болото, а коли попал к волкам, изволь выть.
Зал полон изысканной публики. Словно пионы, словно георгины, восседают почетные гостьи в вечерних туалетах, слышится сдержанный гомон, кабацкий дух вытеснен едва уловимым parfum des dames grandes. За круглым столом напротив ниши замечаю сударынь из благотворительного общества и корпуса женской помощи: мадам Мей, мадам Фришенбрудер, супружницу Шмерлиня, мадемуазель Около-Кулака, долговязую выдру госпожу Бнрзениек. Ох! Низко сгибаю выю: сиречь вонзаю подбородок в грудь и держу несколько мгновений — это верх изысканности... Веера одобрительно вздрагивают... Я прощен, несмотря на то что единственный пришел не во фраке. Ведал бы заранее, сбегал бы к Клявиню или Шнейдеру, взял напрокат. Думаю, Янис Вридрикис не отказал бы в пяти латах — фрак ведь спецроба музыкантов и прожигателей жизни. Вообще мне тут кое-что разрешается больше, чем другим: из-за моей безалаберности меня принимают за чудака. Госпожи снисходительно посмеиваются: ах, это же Кристофер, ему идет, он может себе позволить...
Хорошо хоть, дамы не догадываются, что вся моя так называемая безалаберщина от бедности. Этого недостатка они бы мне не простили. Перебиваюсь с хлеба на квас. Зимой, когда учительствую, еще ничего, а сейчас хватаю в долг, где только могу: у одного, чтобы отдать другому, у третьего, чтобы отдать второму. Мир полон долгов, скляным-склянешенек, крестные отцы не подписывают ни одного векселя, крестные матери ругают беспутным малым — разве это жизнь? Иной раз дохожу до того, что, купив на рынке за двадцать сантимов копченую треску, чещу со всех ног в студенческую столовую в Верманский парк. Там на столах — хлеб бесплатно, наворачивай, пока не лопнешь! Случается, что перед уроком музыки меня приглашают закусить. Вижу — в соседней комнате стол, на нем — яичница с кильками. О, спасибо, но вы, пожалуйста, идите в салон и начинайте играть, зачем терять время даром! И, оставшись один, уж я как навалюсь да натрескаюсь. Потому-то, наверно, меня влечет к поваренным книгам и утонченным блюдам, я никогда не бываю сыт, а под конец месяца — дайте мне полную до краев мису или скудель с кашей — мигом опустошу!
Теперь против прежнего — лафа: бог послал мн Трампедаха, только где он, черт, так долго пропадает'
— Кристофер! Барберина! Иди сюда, не чепорься, не чинись!
Меня заметили Фрош, Брандер и Цалитис. Они сидя посредине зала, перед ними сосуд со льдом и плоская сулея. Орут себе, надрываются:
— Барберина! Барберина!
Это уже становится неприличным. Не остается ничег иного, как протискиваться между столиками, иначе охальников не заткнуть.
Кличку «Барберина» я подцепил прошлой весной. Me ня наняли музыкантом в только что открывшееся кафе «Барберина», обещали неплохо платить. Ежедневно от; пяти до семи я должен был импровизировать в духе Гершвина и Уитмена на великолепном рояле «Стейнвейя. Таково было поветрие: играть приглушенно, чтобы не мешать посетителям вести беседу, и рояль звучал как бы; между прочим... Мне это занятие скоро наскучило, кроме того, владелец (ему, кстати, принадлежал и нотный магазин на соседней улице) с большим треском обанкротился... Так ушло в небытие славно задуманное предприятие, лишь прозвище — Барберина — осталось присно со мной.
— Сервус! — кричит Фрош.
— Присаживайся, Барберина! — впихивает меня в1 кресло Цалитис.— Брандер угостит тебя клоповой настойкой-коньяком.
«Неразлучное трио» — так называют они сами себя. Все трое отпрыски богатеев, силятся промотать деньги предков, да не могут. «Трио» принадлежит к той категории студентов, которые университетов не кончают, скорее университеты приканчивают их. У ребят нет своей жизненной цели, нет желаний. Бездарями их не назовешь, особенно Фроша, который восьмой год изучает филологию. Он довольно начитан, кое-что выучил, но знания впрок не пошли, в голове какая-то смесь и сутолока понятий. Это мрачный насмешник, натуральная язва. Критикует существующий порядок, издевается над высшим обществом, пишет рассказы и памфлеты, которые велит отпечатывать и издавать на свои деньги, он может себе это позволить. Чувствую, что Фрош не прочь завоевать мое расположение, одно время я жил у него в Межапарке (когда негде было приткнуться), с тех пор мы называем себя флаушами, то есть братьями по комнате. Мне по душе язвительный стиль Фроша, хотя наш «пятый» — Янка Сомерсет (он в последнее время стал что-то очень сдержан, должно быть, занимается) — говорит, что для Фроша это всего лишь дешевая поза. Цалитис, тот насквозь деревенщина, из породы серых баронов, в политике они с Фрошем не ладят. Цалитис стоит за землевладельцев, а Фрош на великом празднике, когда сам лидер помянутых землевладельцев на Эспланаде принимал парад айзсаргов,— выпустил из мешка черного хряка, каковая тварь с визгом кинулась вдоль поставленных в шеренгу стражей отчизны и перепугала вождя до такой степени, что тот приказал извести на корню всех черных свиней от Лиепаи до Алуксне включительно. Брандер простодушен, его девиз: «Любимое мое местечко — на бочке с пивом в погребке». Эту песню он поет, начиная низким басом профундо и кончая лирическим тенором, настолько широк диапазон его глотки, луженной жидкостями, кои получают в пивоварнях Кимеля, Тангейзера, а также в Кокмуйже и в Наукшенах.
Поднявшись из-за стола, держит речь седой очкастый старикан с розовой ряшкой. Это легендарная анекдотическая фигура, крупный промышленник, финансист и бывший министр Рейнхольд Озолинь, переменивший свое неоспоримо латышское поименованье на немецкий лад — Озолинг. Он знаменит своей скаредностью и тем, что зверски коверкает родной язык, не владея при этом никаким другим: человэк, котори знаит сэбэ цэн!
— Roma est imperare orbi universo! — начинает он с древнего Рима, чтобы доказать, как могущественна Рига и ея патриции. Для нуждающихся детей Рейнхольд Озолинг собственноручно жертвует один лат (вынимает из кармана кошелек, отсчитывает мелочью и протягивает председательнице благотворительного общества госпоже Мейер. Аплодисменты и веселое оживление!). Следуйте Древнеримскому образчику.
— Вы слышали, как Рейнхольд недавно вино покупал? Прямо анекдот,— спрашивает Фрош.
— Ничего мы не слышали. Выкладывай!
— Приходит он к Шару и Кавицелю, требует две корзины лучшего вина. Управляющий дивится: вы же сами, экселенце, в своем имении выделываете и отправляете в магазины лучшие сорта рябиновых вин.
«Такой гофно я не пить,— отвечает старик.— Дай что-нипуть здорофи, заграничны!»
«В таком случае могу предложить великолепное крымское вино. Только что получили»,— предлагает господин Кавицель.
«Я не пить совьетски фин! Я принципиаль отказываюс от вещ, котори присылайт комьюнист».
«Но вы же, экселенце, торгуете русским льном»,— вырывается у Кавицеля.
«Ну, лен другой гешефт, я у тебя спрашивайт не лен, я у тебя спрашивайт фин, прохвост!»
— Хо-хо-хо! Налей, прохвост!
Дамы из благотворительного общества почли за полезное возродить старинные обычаи и обряды, поэтому бал сего вечера решено открыть котильоном и в одеяниях, сшитых по моде 1860 года. Дамы претендуют на честь именоваться латышской аристократией — да поможет им бог. Фрош ухмыляется: повадки и поступь сударынь, мол, явственно показывают, что бабушки аристократок ходили в постолочках. Но не в этом соль.
Супруга генерала Шмерлиня своим элегантным туалетом — серым Crepe Georgette, вышитым золотом и с двумя воланами, разом затыкает рот всем завистницам. Соперницы имеют бледный вид. Но только где же сам генерал? Почему генеральша одна?
Мгновенно сближаются головы, шевелятся губы, шепотом передаются догадки... Последнее время это заметили все... генерал сильно постарел, стал рассеян, под глазами мешки...
— У него винтики разболтались, костей не держат,— хочет сострить Брандер, увы — кишка тонка.
— Уважаемый господин, вас ждут! — обращается ко мне мажордом, выразительно прищурив глаз.
Наконец-то! Нашелся Альгимант Амбрерод, мы сможем поужинать.
Следую за мажордомом из коридора в коридор, из пассажа в пассаж, пока не оказываюсь у дверей, которые охраняет тип с носом боксера. Страж хочет преградить мне дорогу, но провожатый роняет «это свой», отодвигает типа в сторону и распахивает дверь, которая ведет не то в переднюю, не то в вестибюль. Тут же появляется Holy Red, недовольная, насупистая, ну прямо — кислядь.
— Этот твой вахлак из деревни — настоящий выродок,—мечет молнии королева.—Как вошел, сразу стал расспрашивать о ценах, расходах, все основательно записал в блокнот... У меня аж ноги похолодели, ну, думаю, точно — из полиции нравов, синего креста или куратории по борьбе с пьянством. Чтобы подальше от греха, я его хвать за руку и прямым путем сюда — здесь уже с самого утра четыре межеумка, раздевшись до жилетов, забивают козла, посадила его рядом, пускай режется... Еще генерал Шмерлинь подъехал — как с лошади сошел, так сразу к столу. С ним телохранитель из тайной полиции, старик называет его шофером. Сейчас у них пошла крупная игра. Вначале твоему везло, он и распалился, начал удваивать ставки, потом утраивать, а тут счастье возьми да переметнись к Шмерлиню, только что восьмой банк сорвал. Поэтому я послала за тобой. Уведи своего Альгиманта, обчистят его как миленького, не останется денег на веревку, чтобы повеситься... Заходи и скажи, что Амбрерода зовет жена: тут никого не боятся, кроме как своих жен! Но другой раз такого растопырю ко мне не приводи, не то дружбе конец.
Holy Red оставляет меня одного и уходит, ворча—зря потрачен вечер. Ай да Янис Вридрикис Альгимант! Ну и тюфяк же ты, привел я человека в самый что ни на есть ад, а приходится вызволять его из адского предбанника. Стоило ли продавать душу, коль скоро в тебе нет ни малейшего дарования грешить, к пеклу у тебя больше иммунитета, нежели к гриппу.
Громко стучу и открываю дверь. Как принято писать в подобных случаях: дым стоит коромыслом, пол в окурках. Посредине накрытый зеленым рядном кривой стол. Вокруг него мужчины — пиджаки скинуты, рукава закатаны. Мой Альгимант туда же — сидит в одной тельнице и цыплячьего цвета портках. Руки дрожат, в глазах неестественный блеск.
— Здесь ли находится доктор алхимии, профессор Альгимант Амбрерод? Его срочно вызывает жена.
Ко мне с раздражением поворачиваются потные мурла. Альгимант осоловело спрашивает:
— Какая жена? Моя?
Вдруг кулаком по столу ударяет толстый мужчин с красным лицом, под глазами мешки, седые волосы торчат, как у ежа:
— Кто вас впустил сюда? Профессор не может идти! Тут не принято уходить как кому заблагорассудится.
Это и есть знаменитый генерал Шмерлинь.
— Срочно вызывает жена, наверное, что-то серьезное,— настаиваю я.
— Закройте дверь с другой стороны, молодой человек! Не то придет мой шофер и выкинет вас вон.
— В таком случае, господин генерал, я обращусь к вашей жене. Рядом как раз благотворительное общество дает бал. Мы только что танцевали,— вру я и делаю вид, будто отправляюсь за женой генерала.
— Стой, молодчик! — Старый грымза служил в царской армии, потом у Колчака. Хрен с ним, с твоим доктором, с профессором этим, пускай катится ко всем чертям... Кто сдает? Ставлю три лата, на все деньги!
Быстро хватаем шляпы и выходим на улицу. Янису Вридрикису медленно возвращается сознание. К сожалению, пробуждение для него мучительно и тошно.
— Итого, я потерял три сотни... Прекрасно! И вы, Кристофер Марлов, называете это развлечением... Это грабеж, притом абсолютно злонамеренный. Ваша расхваленная Holy Red! Прилично поужинать и то не дала, теперь назло есть не буду и вам не дам... Мой боже, мой боже, почто ты оставил меня: чего только не мог я сделать на эти три сотни! Сколько порций черной икры заказать... Какие там порции, да я весь мог вымазаться этой икрой с ног до головы... Зачем мне моя вновь обретенная молодость, моя мужская сила? Кому они нужны?! А что сделали вы, Кристофер Марлов, чтобы удержать меня от безрассудства? Где вы были, когда меня обыгрывали? Зачем сунули неопытного отрока в лапы этой бестии Holy Red? Неужели вы как старший товарищ по части разгула не могли дать мне совет? Вспомните, когда мы только вошли, как ласково встретила меня одна прелестная дева, вы еще сказали, будто это какая-то святая. Она обняла меня, назвала котиком и поцеловала,.. Запахло укропом. Вот кто создан для меня... Я понял это-е-первого взгляда. Девушка просила, чтобы ей купили бананчиков... Бананчиков!.. Ох я дурачина... Ну сколько могли стоить такие бананчики, от силы — десять, пятнадцать... Но не триста же латов? Я буду жаловаться... Что это за генерал такой? Да я сей игорный ад раздраконю в «Сатириконе»! Да я его в пух и прах... Под заглавием «Как генерал деньги зарабатывал»... Нет, хлеще! «Генерал злачных мест». Ха-ха! Это будет мое лучшее произведение — вы еще не читали его?
Отчаяние, гнев, запах белой сирени в воздухе, лунный крюк на зеленом небе, полночные тени лишили аптекаря рассудка, поэтому я не ответил на его легкомысленный вопрос. Мы шли мимо цветущих каштанов в сторону Бастионной горки.
— Я даже поесть не успел,— продолжал хныкать Янис Вридрикис.
Вдруг он остановился под газовым фонарем, излучавшим желтый мерцающий свет, прижал голову к рифленому чугунному столбу и зарыдал. Да, он рыдал! Пораженный, я услышал сдавленный шепот молитвы, едва ли не заклинания:
О ночь! Святая, великая, звездная ночь!
Пошли мне любовь! Ясную прозрачную, как розовый кристалл,
с маковыми лепестками, нежными в твоей лилейной белой рученьке...
Пошли мне Маргариту!
Я онемел. Поразительная негаданная модуляция. От Eier, Butter и Speck к сентименто сентиментиссимо! Но я видел слезы. Янис Вридрикис не играл, он просто являл собой феномен психической двуединости. Следовательно, надо быть готовым к подобным душевным извержениям и впредь.
Что же я наплел ему про Маргариту? Не знаю никакой Маргариты. Лишь один раз, когда пытался его соблазнить, я сболтнул, что познакомлю, дескать, со стройной дамой, блондинкой с золотым отливом, наполовину полячкой, с безупречными ногами (как у всякой славянки) и с умопомрачительной поступью. Вот те раз! А он взял да клюнул на голый крючок. Иезус Мария!
Надо как-то попытаться в притчах ему объяснить, что на сей раз Янис Вридрикис дюже оплошал. Присаживаемся на скамеечку среди зелени в разбитом по берегам канала парке. Напротив нас клумба с недавно посаженными маткиными душками и розанелами. Пока магистр вытирает слезы, я начинаю...
Стоит такая же ночь, как сегодня, хотя и не столь благоуханная, скорей, я бы сказал, зловонная...
Мы бродим по Истенду. Улочки тут сплошь кривоколенные, но в конце концов они выведут нас к Темзе, где расположился наш театр — пожалуй, даже не театр, с всего лишь шатер с труппой бродячих комедиантов. Тем не менее у нас выступают звезды. Ты помнить Бена Джонсона (да не докторишку из Цесиса!)? А Вильяма"? Он тоже не последнего десятка, о себе я самого лучшего мнения, но мое сердце принадлежит Мери, её называют еще Черной Мери. Это я тебе, аббат, говорю на ухо, я этим особо не хвастаюсь. Все из-за того же Вильяма..! О, какая это чудная актриса! Называй как хочешь — Мери или Маргарита, это не меняет сути: я люблю ее, а её не существует... Нет! Она выдумана, это образ, рожденный фантазией... Какой-то сочинитель пьес вымыслим её и назначил ей роль возлюбленной Вильяма. Оба мы попались на голые крючки, подброшенные незнакомыми писателями. Иезус Мария! Чтобы жить, необходимы идеалы, вот в чем суть. У тебя, аббат, есть свой, хотя и маловыразительный и бедный, поскольку воображение твое не поднимается выше «П. П. П.» издания 1880 года. Однако идеал есть идеал, какой бы он ни был, во имя его мы готовы стать посмешищем, от его имени творим чудеса, идем на преступления, идеалы служат прекрасным подспорьем для укрепления и обоснования личной! власти, идеалам следуют папы и карманные-воры. Простите, аббат, то было беззастенчивое сравнение. Я надеюсь, ты меня не выдашь пуританской инквизиции, не пошлешь письмо в Килмарнок моей крестной мисс Кемпбел, чтобы она лишила меня единственного пособия, которое мне необходимо для продолжения образования в увеселительных заведениях Ислингтона. Помолись за меня, преподобный аббат, непорочная твоя душа!
Не успел я закончить свой монолог или художественное отступление, как аббат, простите, Янис Вридрикис вскочил и ткнул пальцем в темноту:
— Вон! Она!
Я последовал глазами в указанном направлении.
В свете тусклого фонаря видна была женщина, она стояла на пешеходном мостике над каналом и, слегка склонившись над перилами, смотрела в воду. В руке зажат платочек, время от времени она его прижимает к лицу. По плечам разлилась волна светлых, беспорядочно рассыпанных волос. На голове черная шапочка с чем-то вроде вуали на лбу. В силуэте ясно очерчены ноги с округленными икрами, девственный стан.
— Она!
Янис Вридрикис делает несколько шагов в её сторону, незнакомка оглядывается, на какое-то мгновение сникает, затем срывается с места и пробегает мимо нас. Она в черном одеянии, почти что в трауре. Лицо бледное, глаза широко распахнуты...
— Она! — кричит магистр.— Я тотчас узнал: полячка, ноги... Маргарита!
Услышав его крик, женщина приостанавливается, затем прибавляет шаг и исчезает на улице Кальтю. Янис Вридрикис что есть духу тянет меня за ней.
— Нам нельзя её потерять! Пошевеливайтесь!
Вскоре мы догоняем ее. Она свернула на улицу Лайпу и теперь направляется к кафе Торчиани. В этом месте в полночь обычно собираются ночные птахи.
— Глупый аббат! Увязался за шлюхой, им тут несть числа, а ты поднимаешь шум.
— Нет, это не шлюха, это Маргарита!
Втолкуй ему! Наверняка опять ввяжется в какую-нибудь историю. Женщина резко поворачивает к Ратуше и, минуя Дом Черноголовых, статую Роланда, зеркальные двери магазина Якта, сияющие убранством фарфора и серебра, бежит прямо к набережной Даугавы. Янис Вридрикис за ней, вот-вот наступит на пятки. Не выдержав сальностей, коими встречные бродяги комментируют мою рысь, перебегаю улицу, стараюсь не отставать от Яниса Вридрикиса, Ну не идиотство ли? Сколько мы будем так чесать?
Но тут происходят нечто такое, что у меня еще и сейчас, когда вспоминаю, пробегают мурашки по спине. Откровенно говоря, я даже не могу восстановить в памяти и пересказать словами в точности, как все было, потому что действие совершилось молниеносно, словно в ускоренном кинокадре... Мы выскочили к Даугаве. Женщина легко взобралась на перила моста над правым понтоном, бросила на тротуар сумочку и, не издав ни звука, кинулась в воду. Высота была ничтожна, раздался легкий плеск, посредине взбурлившей волны взметнулись светлые пряди. Она барахталась в воде примерно шагах в пяти от берега. В это мгновение подоспел Янис Вридрикис. Он стянул свое двубортное сако, положил его аккуратно на мостовую и, как был в тельнице и в портках, осторожно спустился в реку. В несколько секунд магистр оказался возле несчастной, схватил её за шиворот, завязалась борьба:
— Пустите! Пустите! Я не хочу жить, пустите!
Женщина сопротивлялась, отбивалась, раза два вырвалась и исчезла под водой, однако Янис Вридрикис вскоре её обнаружил и вцепился в волосы так, что бедняжка жалобно вскрикнула.
Я тем временем лихорадочно развязывал трос, которым был прикреплен к мосту спасательный круг, бросил его через перила, оставив в руке просмоленный конец. Держитесь за круг!
— Почему вы не даете мне умереть? Пустите!
Я восхищался Янисом Вридрикисом. В эту минуту он и впрямь был достоин своего благоухающего имени — Амбрерод. Истинный бальзам для души, глаз и обоняния. Разве стал бы я сигать в воду и спасать чужую женщину? Как сказать... Стал бы я прыгать вслед за своим идеалом — Черной Мери? Да тоже как сказать... И вот я стоял на мосту и держал просмоленный конец, а Янис Вридрикис в воде цеплялся за круг, обхватив другой рукой теперь уже притихшую и вымокшую незнакомку. Вскоре оба стояли на понтоне. Мы долго мучились, пока вытащили незадачливую самоубийцу на берег и прислонили спиной к свае, она сидела на мостовой и тряслась, но не произносила больше ни слова...
И тут., надо же, Янис Вридрикис опустился перед ней на колени и нежно произнес:
— Маргарита, я люблю тебя!
Женщина всхлипнула—видимо, у нее все смешалось в голове — и потеряла сознание... В это время со стороны заречья на месту показался гнутый верх извозчичьей повозки. Это был тот самый старичок, чья колченогая кляча приволокла нас в «Алхамбру». Сидя на козлах, он выспался, протрезвился .и теперь медленно приближается, напевая глухим голосом единственную песню, которую знал и которую привез когда-то со своей родины — Смоленска:
Эх ты, ноченька,
Ночка темная...
Хоть бы поторопился, с Яниса Вридрикиса вода льется ручьем —что мне с ними обоими делать?
— Фурман!
Извозчик знать ничего не хочет. Те двое, говорит, слишком мокрые и подозрительные. Напоминаю ему, что мы те самые богатые и щедрые господа, которые несколько часов назад заплатили чистыми ассигнациями, и старик сдается. Помогает поднять в кибитку окоченевшую даму, накрывает попоной.
— Куда везти?
Да, куда везти? В шикарных апартаментах «Ромы» Янису Вридрикису в таком непотребном виде нельзя показываться. Мою комнатку в Гризинькалне за это время наверняка сдали другому (как-никак два месяца не платил и глаз не показывал), остается махнуть к незнакомке. Но она лежит без сознания. Мы даже не знаем, как её зовут. Что нам делать? Не ехать же в полицию...
Извозчик — душа-человек.
— Только не туда,— говорит,— не в полицию, это звери... Поезжайте ко мне. Моя старуха поворчит, поворчит для порядка и перестанет. Велю чай вскипятить с малиной, накроем матушку потеплее, чтоб прогрелась, а завтра видно будет, что и как. А ты, сударь, высушишь свое цыплячье ряженье и поедешь домой к мамаше за поркой!
Аптекарь втягивает голову в плечи и молчит. Сердце его ликует.
Маргарита! Маргарита!
Благодарю тебя, ночь, святая, великая, звездная ночь,
что ты принесла мне любовь
прозрачную, как розовый кристалл, с маковыми лепестками.
нежными в твоей лилейной белой рученьке.
Благодарю тебя, о ночь!
X. ТАИНСТВЕННЫЙ DOCTOR ORDINARIUS
Занавески слегка зыбятся, светясь розовыми брызгами, таковы мои утра, зато дни — серые кадры, наполовину — небытие... понедельники, вторники, среды... понедельники, вторники, среды... Самыми печальными бывают воскресенья, но за ними снова бегут понедельники, вторники, среды... Двадцать седьмое число, месяц листопад, 1940 год...
Миновал октябрь, a doctor ord. будто бы нашел у меня бациллы. Бациллы! Разумеется, работать с открытым туберкулезом в наше время никому не разрешается. Умереть — да, это пожалуйста. Я получил письмо от Янки Сомерсета, он меня успокаивает. Велит готовиться, дескать, я не забыт: место второго дирижера по-прежнему свободно. Как только выздоровею, так...
Читаю газеты, журналы. Мне открывается новый неведомый мир. Писатели, композиторы, чьих имен я никогда раньше не слышал: Шолохов, Эренбург, Шостакович, Хачатурян. По радио передают стихи Маяковского.
Прошу Леонору разыскать в санаторной библиотеке что-нибудь в этом роде. Но doctor ord., говорит она, хмыкнул и сказал, что для агитации, мол, средства пока не отпущены. И велел мне передать «Сказку про дурачка и ежа». Я слишком миролюбив и удручен одиночеством, чтобы усмотреть в поступке доктора насмешку и глумленье — он ведь всегда так доброжелателен ко мне, так мил...
Зибель только что восстановил «Травиату», пишут в «Яунакас Зиняс», поэтому «Тихий Дон» отложен до весны. Белый святой храм искусства воспрянул к новой жизни и обновился бессмертной «Травиатой», так сказать, «Дамой с камелиями». Шапку долой! Это они в своей башне из слоновой кости поистине здраво придумали.
Я получил от врача разрешение писать, сестричка снабжает меня нотной бумагой и письменными принадлежностями. Doctor ord. лично купил мне особый блокнот для заметок, расщедрился — не узнать.
Мой товарищ по палате — старый учитель — относительно сносный человек: много гуляет, много спит, много читает, между нами нет никаких трений, старикан даже не интересуется, что и как я пишу. Лишь в первый день, когда мы познакомились, пробурчал: а, значит, музыку сочиняете? Как вас угораздило? В мире и так шуму много, а вы еще добавляете — не понимаю. То ли под влиянием его здравомыслия, то ли по скудности музыкальных идей — я стал уделять главное внимание поваренной книге. Меня точно кто-то подстегивает: пиши да пиши! Наверное, потому, что все это время я тайно фантазировал и уже добрался в своих мыслях до того места, где мы с Янисом Вридрикисом спасаем у Понтонного> моста незнакомку. Кусок написан только наполовину, притом набросан впопыхах, кое-как, без стилистической элегантности, перенасыщен событиями, испещрен грубыми и нецензурными словечками. Когда допишу до конца, начнется главное: художественная отделка «П. П. П.», на это уйдут месяцы, а может, и годы.
Наконец мне разрешили прогулки! Санаторий стоял на замшелом береговом крутце Гауи. За рекой раскинулись синие боры, боры, боры... Где-то в далекой дали можно было разглядеть серые силуэты дюн Лиласте. Я имел право ходить час, полтора. Предписывалось бродить по ельнику, усыпанным шишками пешеходным дорожкам, низом не шастать и по отвесным скалам не лазить — мои грудные черева, дескать, еще слабы. Как назло, отвесный берег манил меня куда больше дорожек. В рыжем песчанике река выгрызла пещеру Велнала, внизу росли исполинские дубы, под дубами на опавших листьях с треском лопались «дубовые» орешки, выстреливали из-под ног пулеметной очередью. Словом, я с усердием проделывал все, что не разрешалось, чем вызволял себя из плена неполноценности и одиночества.
Стена песчаника была облупившаяся и мокрая. Пыхтя и цепляясь за густые побеги плауна, я вскарабкался на вершину. Макушка слоистого обрыва обросла белым ягелем, летом, наверное, он сплошь усеян горьковатыми лисичками. Боже мой, я начисто забыл привести в своей поваренной книге рецепт приготовления лисичек в сметанном соусе. Деревенский народ часто портит их отвариванием. А сваренные лисички теряют свой аромат: осенний запах сосновой коры, комьев лесного перегноя.
Я должен попасть к реке, сколько раз я уже бывал возле нее, несмотря на все запреты doct. ord. С берега можно увидеть, как посредине Гауи в коричневой заверти кружится вода. Там глубоко, попадись я в ту воронку, мне не выбраться, разом кончились бы все мои страдания и мучения — о-ля-ля!
По наваленным половодьем ольховым сучьям перебираюсь через ручей, иду по раскисшей елани, где трава присыпана легким инеем. Стоит глухая осень. Конец ноября, но снегом еще не пахнет.
Вдруг проваливаюсь не то в калугу, не то в мочажину... Вылезаю по колено заляпанный илом и грязью. Вот незадача! С мокрыми ногами возвращаюсь обратно, норовя потихоньку пробраться в свою комнату. Хочу незаметно переодеться, согреться, высушить штаны, но белое создание, как всегда, на высоте своего долга: перехватывает меня у входа. Леонора, святая Иоанна скотобоен, знаменосица армии спасения, доселе не раз закрывавшая глаза на мои прегрешения, вдруг поднимает скандал: стыдит, попрекает, все больше и больше распаляясь сердцем: своим поведением, мол, я нарочно рою себе могилу... Если жить так легкомысленно, не исключено, что у меня могут появиться бациллы.
Бациллы? Разве до сих пор у меня их не было?
Нет, до сих пор не было... сестричка спохватывается, что проговорилась... Наконец признается: бацилл нет уже второй месяц, но доктор велел это скрыть, чтобы я вел себя поосторожней. Doctor ord. желает мне только добра. Чтобы я блюл себя и берег, а не безобразничал как сегодня — вымазался в болотной жиже по уши. Что, если снова вспыхнет процесс?
Значит, меня тут зря продержали, я уже давно мог бы работать в опорном...
Требую доктора. В голове моей зреют кровавые замыслы. Но доктор, к своему счастью, отбыл в Цесис, вернется только через неделю. Вот тебе, Либерсон, троицын день!
Безрассудство наградило меня ангиной и высокой температурой, я почернел и скукожился, как червь. Леонора, однако, меня не предала, и происшествие мало-помалу забылось. Я решил дождаться удобного момента и поговорить с доктором начистоту. Спросить, доколе решил он держать меня колодником в этом остроге. Случай подвернулся очень скоро.
Я снова стал ходить на прогулки, теперь уже по суше. Но почему-то получалось, что всякий раз, когда я выходил на моцион, навстречу мне попадался доктор, первым здоровался, осведомлялся о самочувствии и некоторое время шел вместе со мной. Знать, приспела человеку охота поболтать, оттого и взял манеру подстерегать меня у выхода. Круг наших бесед касался музыки и изящной словесности, из композиторов, правда, он знал только Бетховена и Нико Досталя, зато о писателях имел твердое убеждение — они, дескать, соль земли. Что я пишу, спрашивал он, какие у меня задумки?
Я всегда терпеть не мог людей, что суют свой нос в чужие идеи и замыслы.
— В голове у меня одна задумка,— отвечаю со злостью,— по возможности скорее выбраться отсюда.
— Ну-ну! — по-отечески успокаивает он. Дирижировать и сочинять музыку, мол, никогда не поздно, а литературное дарование надобно развивать с младых ногтей, особенно человеку со столь хлипким и крушливым здоровьем. Я, наверно, питаю интерес и к химии?
— К химии? — спрашиваю я с изумлением.— Почему вам так кажется?
— Ну как же! Когда лежали в беспамятстве, вы бормотали какие-то формулы.
Неужто в горячке я проболтался о чем-то? Силюсь не выказать беспокойства, отшучиваюсь:
— Химия — пугало моих школьных лет, самая темная из всех премудростей. Когда меня вызывали к доске, я дрожал словно овечий хвост. Казалось, спасения не будет от всех этих реакций и диффузий. Должно быть, вспомнил в бреду своего учителя химии.
— Как звали вашего учителя химии? — въедливо спрашивает доктор.
— Дубина. Простите—Дуб... в школе был еще второй Дуб (тот преподавал закон божий), его мы называли Божьей палицей.
— Гм, гм., да..— недоверчиво покашливает доктор.
— Видите? — Я нагибаюсь и срываю растеньице, похожее на ромашку.— Это собачий ромень. Matricaria discoidea... Отвар его цветков успокаивает дух и унимает чрезмерное любопытство, его употребляли еще древние земгальцы.
— Занятно,— произносит доктор,— и все-таки о химии вы знаете больше, чем говорите.
— Исключительно о фармацее. Я питаю большой интерес к простейшим, почтенный доктор, я знаю даже, что у меня давно нет бацилл.
— В вашем положении нужно предполагать, что они есть... это значит: практически их нет, а теоретически существует опасность... опасность распространить болезнь.
Тут я рассудил: нечего мне больше канителить и тушеваться!
— A-а, вот почему вы отказались выписать меня из санатория?
— Да, поэтому... Здесь вы можете делать, что душа пожелает, здесь вы ни для кого не представляете угрозы. А там — здоровые люди. Я понимаю, если б возникли какие-то чрезвычайные обстоятельства, но господин Зибель, слава богу, держится великолепно, точно юный отрок, несмотря на свои семьдесят лет. Вы бы видели, как он выглядел на своем юбилее...
— Значит, я в ваших руках? — кричу страшным голосом.
— Отчасти — да! Успокойтесь, молодой человек! Эта новая чудесная власть требует максимального соблюдения санитарных правил. Сейчас в ходу девиз: человек — это главное. Человек с большой буквы, в дырявых штанах, но с большой буквы (доктор как-то странно скосоротился)... И я хочу оправдать доверие, которым она меня одарила и так далее, и так далее (при этих словах он скалится и острым взглядом вперяется мне в лицо), вы ведь тоже хотели оказать услугу новой власти, да вот не выгорает, не выгорает...
Чего этот гаер хочет от меня?
— Значит, зиму мне придется проторчать тут? — спрашиваю я, стиснув зубы.
— Гм... это зависит от вас, молодой человек... На мой взгляд... Поближе к весне... если все пойдет, как должно... надо слушать радио... вот ближе к весне...
Он снова непонятно скалится, затем пожимает мне руку и изрекает:
— Все будет хорошо! Старайтесь при ходьбе поглубже дышать. Задержите дыхание, а потом с силой вытолкните — так советует один индонезийский ученый... Эх, запамятовал его имя...— Doctor ord. демонстрирует, как это делается.— Скоро я переведу вас одного на верхний этаж. Там очаровательный вид на реку. Работайте себе, сколько влезет. Но на первом месте, не забывайте, здоровье и еще раз здоровье... Человек с большой буквы...
Он прищуривает око и удаляется, а я в ярости бью каблуком замерзшую землю и глотаю слезы.
На меня наползает туча подозрений: не Зибелю ли принадлежит та черная рука, которая удерживает меня в заточении? Я чую явную злонамеренность — это происки врага! Но тут же на память мне приходят слова Янки Сомерсета, и я пристыженный затихаю:
«Те, кто причины своих личных неудач объясняет кознями и заговорами ближних своих,— «конченые люди»!» Решаю молчать и не поддаваться отчаянию.
У меня есть свой отдельный закуток, работаю, записываю рецепты, выдумываю сюжеты — и черпаю в этом занятии духовное успокоение. Раз меня ;не выпускают туда, за дверь, живу в выдуманном мною мире. Люди — они разные, иной —скундыга, копит добро, набивает сундуки да коробьи, другой — обжора, ненасытная утроба, все, что наживает, проест, промотает. Но есть ведь еще и такие существа, которым дано лишь вегетировать, подобно растущим на камне лишаям или плавающей в воде ряске, о ужасающая неприхотливость! Хотя, пожалуй, нищенское прозябание все же во сто крат лучше самой роскошной смерти, самого дорогого надгробия из мрамора Санта Кроче... Ты бы могла подтвердить это, моя дорогая, незабвенная... Моя несчастная, погибшая любовь, лишь ты одна...
Ладно, забуду о тебе, погляжу лучше на Леонору, белое существо, она милое создание, святая Иоанна скотобоен, знаменосица армии спасения. Терпелива, вынослива, заботлива, самозабвенна. В разговоры не пускается, лишь трудится да молится богу.
Когда я валялся пластом, как последний заморыш, Леонора пеклась обо мне, будто сестра, но стоило мне чуть поправиться, и я почувствовал, что не устраиваю ее. Ей необходим хиляк, доходяга, тогда она расцветает белой лилией. Я, грешный, не прочь приволокнуться за нею, но она, когда ни посмотришь,— сама торжественность, и что-то меня останавливает. Должно быть, её прохладный взор. Глаза Моны Лизы не загораются от моих двусмысленных шуточек, напротив, подергиваются туманом, как бы говоря: прости ему, господь, прегрешения, ибо не ведает он, что творит. Леонора чувствительна, безумно чувствительна. Но именно эта её черта подбивает меня на еще большую подлость, я посвящаю ей свою сатанинскую улыбку — настоящий щучий оскал. И когда она в ответ мне улыбается, а потом теряется и бледнеет, я считаю, что забил один гвоздь в гроб, где покоится её непорочность, и, буде так пойдет дальше, сумею предать его земле с музыкой и подобающими почестями... Надо бы как-нибудь поцеловать ее. Но тут меня неизменно охватывает стыд: она же святая... Святая Иоанна скотобоен, возлюбленная Спасителя...
Так, мелким бисером, бусинка за бусинкой катятся мои дни. Уходит Новый год, проходит масленица, а вслед за ними Пепельный день. Это отличный день, когда посыпают голову пеплом в честь той субстанции, из которой ты вышел и в которую тебе суждено обратиться. Ныне в Пепельный день произошли удивительные вещи.
Вернувшись с прогулки, я шустро потопал по устланной мягкими коврами лестнице на третий этаж — к своей клетушке. Распахнул дверь и, пораженный, остановился на пороге. Doctor ord. рылся в моем письменном ящике, еле успел его захлопнуть. В первое мгновение он смешался, но тут же ударился в лицедейство.
— Слава богу, что вы пришли. Пропала «История болезни». Она должна быть где-то тут, на столе, что за беспорядок! Сестра! — кричит он.— Сестра!
Первый раз слышу, что «История болезни» хранится в моем письменном столе, вот так номер! Услышав докторский голос, вбегает Леонора.
— Что за безалаберщина, сестра! — выговаривает doctor ord.— Я помню, что «История болезни» лежала тут.
— Я не видела ее, господин доктор,— испуганно отвечает Леонора.
— Вы, как я замечаю, вообще перестали видеть. Была она или не была на столе? — Доктор пожирает сестру гипнотизирующим взглядом.— Была или не была?
— Да... Наверно... Нет! Определенно была...— побледнев, запинается белое существо,— я, вероятно, отнесла её в лабораторию! Я стала такая рассеянная,— шепчет она.
Инцидент улажен, нет сомнений: «История» сейчас же найдется. Но я утратил покой. Странные делишки, ничего не скажешь. Какого рожна доктору понадобились мои бумаги? Внимательно разглядываю манускрипт «П. П. П.»: страницы перепутаны, в запарке не успел вложить что куда надо. Значит, пришел вынюхивать... С чего бы? Заподозрил, что я замышляю политическую диверсию? Никак, листовку сочиняю. Доносом хочет смыть свое коричневое прошлое, свой айзсаргский мундир? Коли так, хватило бы простого сообщения: подозрительный хлыщ... Считаю долгом довести до вашего сведения... Я бы ничего, но...
Под вечер в комнату заходит Леонора. Спрашиваю, не может ли она для письменного стола достать замок поздоровенней. Висячий!
Леонора краснеет. Да, пожалуйста, она едет в Ригу и с удовольствием выполнит мою просьбу.
Спрашиваю, не может ли она оказать еще одну услугу. Дело в том, что у близкого мне человека, уже покойного, завтра день рождения, не будет ли она так добра и не отнесет ли цветы? На кладбище...
О, она может... Это даже её долг перед богом...
— Это была одна дама... совсем молодая... она похоронена на Мартинском кладбище,—-объясняю.— Недавно там поставили надгробие из мрамора Санта Кроче, его прислали из Германии, я, правда, еще не видел... Если бы вы были так добры и купили три красно-желтые розы, на памятнике должно быть её имя — Маргарита Шелла.
Леонора оживляется, она обязательно сходит, обязательно. Это в Пардаугаве, говорит она, в Заречье, кладбище небольшое, она найдет. Кем мне-Приходится дама? Родственницей? Не заказать ли молебен за упокой её души?
— Да, я был бы очень обязан,— говорю.
Под белым халатом проснулась женщина, она чует божественную тайну, горит желанием узнать ее, но я в дальнейшие объяснения не пускаюсь, зато, воспользовавшись её внезапным порывом, осведомляюсь, что за птица наш doctor ordinarius.
Доктор, оказывается, был богатым человеком. Но недобрые друзья обманули его, довели до банкротства, за что их несомненно постигнет божья кара...
Спрашиваю, как его фамилия,— до сих пор меня это не занимало, слишком бледной личностью казался мой лекарь.
— Зовут его Айвар Джонсон. В Цесисе ему принадлежал дом, а в Райскумской волости хутор. Когда его сняли с должности окружного доктора, он пришел к нам ординатором, случилось это в позапрошлом году.
— Джонсон? — вскрикиваю я.
— Да, теперь, правда, когда звонят по телефону, спрашивают гражданина Айвара Волдисовича,— наивно добавляет Леонора.
XI. СОБЫТИЕ, ВЗБУДОРАЖИВШЕЕ ГРАЖДАН
В то утро все газеты Риги разразились сенсационным сообщением: у Понтонного моста утопилась поэтесса Маргарита Шелла. Труп пока еще не найден, но дежурный полицейский принес в участок вещественные доказательства: брошенную на мосту сумочку и выуженную из Даугавы черную шапочку с вуалью. В сумочке обнаружили паспорт несчастной, ключи от квартиры и вырезанную из слоновой кости фигурку Будды.
Происшествие широко осветила вся пресса от христиан до умеренных левых. Версии были самые разнообразные. Поэтому в поисках объективной правды мы почли за нужное привести в этой главе выдержки из всех источников:
«Листок христиан»: «...довольно трудно догадаться, что подвигло М. Ш. на столь ужасный шаг. Нашему корреспонденту удалось установить, что в роковой вечер поэтесса сидела в круглом зале кафе Шварца, нервно курила и неотрывно смотрела в окно на большие часы, находящиеся перед колоннадой киоска. Около полуночи она вдруг поднялась и вышла, после чего её видели в районе Бастионной горки. М. Ш. принадлежала к группе левых поэтов, являлась членом организации «Чайка», и в связи с опубликованием одного аморального стихотворения (в коем богоматерь сравнивалась со стоящей на бульваре блудодейкой (!) с накрашенными губами) ей было отказано в месте машинистки в министерстве Н.
Вот наглядный пример, к чему приводит так называемый «левый фронт» и красная агитация. Мы можем лишь сожалеть о погибшей деве и просить Всевышнего, чтобы он на том свете простил несчастной её заблуждения».
Газета «Rundschau»: «...трагическое происшествие на набережной Даугавы — предупреждение всем балтийцам. Барышня М. III. родилась в семье уважаемого немецкого колониста крестьянина Иршской волости. После приезда в Ригу, всеми заброшенная, не получив никакой поддержки от Культурбунда, она попала под влияние чужой среды, утратила чувство национального единства, примкнула к враждебным силам, и вот — результат! Спрашивается, где был Kulturverein? Где руководители союза девиц IFK? Позор!
Корреспондент «Rundshau» побывал в министерстве, где работала покойница. Ширится слух, будто М. Ш. находилась в интимной связи с директором департамента господином Ф. Не тот ли это господин Ф., который в 1919 году с пеной у рта выступал против ландесвера? И по чьему приказанию в том же году была расстреляна баронесса Вальтер-Винтенхейм якобы за участие в шпионаже? Если так, то все ясно: М. Ш. очередная жертва зоологической ненависти господина Ф. к немцам. Свое слово по этому делу обязан сказать наш уважаемый земляк министр юстиции фон Берент. Наша фракция в сейме не преминет выступить с запросом».
«Голос центра»: «...нашим сотрудникам удалось выяснить биографию поэтессы М. Ш. Покойница родилась в семье бедного крестьянина. В возрасте шестнадцати лет начала самостоятельную жизнь в Риге, кончила вечернюю школу, одновременно трудясь то рассыльной в рекламной конторе, то продавщицей, то корректором. В последнее время она училась в университете, где познакомилась и сблизилась с левыми студентами. Долгое время числилась интеллигентной безработной, но затем небезызвестный директор департамента господин Ф. принял; М. Ш. секретаршей, назначив ей невиданно высокий оклад— 120 латов в месяц. Чем объясняется подобная щедрость?
Рассказывают, что господин Ф. сам имеет весьма красное прошлое: во время Керенского скупал иконы, провез их через границу и реализовал за валюту. ;
За день до смерти М. Ш. сказала: «В жизни я познала одни лишь разочарования, непостоянство, неверность... Мне опостылела жизнь, хочу покоя...»
«Бульварный листок»: «Новое сенсационное открытие! Вместо самоубийства — убийство! Сегодня к нам в редакцию вошел человек, который утверждает, что поэтесса М. Ш. не прыгнула в Даугаву сама, а её туда насильно толкнули. Вскоре после полуночи человек, который хочет, чтобы его имя временно оставалось неизвестным, увидел на мосту Бастионной горки бегущую женщину, описание внешности которой полностью совпадает с наружностью барышни М. Ш. За женщиной гнались два подозрительных типа. На одном из них — он смахивал на гомосексуалиста — были цыплячьего цвета штаны, а в руках — нож. Три раза прокричав имя несчастной, он стал угрожать ей финкой. Человек, который все это видел, поначалу не сообразил, что происходит. Думал, обычное выяснение отношений между супругами на свежем воздухе, но сегодня, когда он прочел газеты, его будто щелкнули по затылку: это они! Он убежден, что девица сначала была кокнута пятью ударами ножа, а уж потом брошена в реку.
Уваж. читатели! Наш сотрудник дежурит на набережной Даугавы, где проводятся спасательные работы. Сразу же после вскрытия трупа мы дадим специальный выпуск газеты, ждите его не позже 21.30. Цена— 10 сантимов».
Газета «Налево»: «Группа сотрудников нашей редакции посетила скромную комнатушку скончавшейся поэтессы Маргариты Шеллы на улице Вальню в Старой Риге, где покойница провела последние два месяца. Кто бы мог подумать?! Еще позавчера Гретхен пришла в редакцию веселая, улыбающаяся, как всегда остроумная, принесла стихотворение, нам и в голову не могло прийти, что оно последнее.
Иду мостом я хрупким из теней,
Внизу зеленый, холодно шумя,
К небытию поток широкий мчится...
При подробном осмотре жилища группа редакционных работников обнаружила, что Маргарита вместо обоев оклеила стены рукописными страницами своих стихотворений, Шелла недавно жаловалась, что обывательские издательства её не печатают, националисты поносят, а самой выпустить сборник стихов ей не по карману, и вот теперь после смерти — как оригинально! Будто в святилище.
На стене книжная полка... Книги, книги, книги... Да, поэтесса предпочитала не обедать, а покупать книги... Как оригинально!
На другой стене — небольшой финский нож, оплетенный засохшими розами. Несколько банально! Может, навеяно каким-то событием...
На третьей стене — изображение мадонны. Гм...
Трудящаяся девушка вешает над изголовьем кровати мадонну... Боттичелли. Да хоть четырежды Боттичелли, но это же богоматерь, притом над постелью!
Член союза «Чайка», а пишет стихи о четках. Странно... «Хоть давно не верю в бога я и в черта...» Да, такая она была. Неужто нам судить её после смерти... А вот и Будда из слоновой кости... О боже, сколько богов. И хотя небезызвестно, что была она безбожницей, ей-богу, убеждаешься,— не стопроцентной. Что ни говори, но в этом вопросе редакция не может присоединиться к покойнице... Не может!
И тем не менее группа редакционных работников поедет к лидеру своей партии, нынешнему владельцу центра бывшего Акенштакского имения, адвокату и директору банка Петерманису просить денег на памятник Маргарите, не будем излишне принципиальными в этот раз, поэтессу должны проводить в последний путь с подобающей честью — не правда ли, товарищи!»
Следует объявление «Чайки»:
«С глубоким прискорбием извещаем...»
Когда Кристофер Марлов, сидя возле печки в извозчичьей хибаре на острове Кливерсала, все это прочел, волосы у него встали дыбом. Янис Вридрикис не успел еще высушить штаны, а покушавшаяся на себя дева, ублаженная женой извозчика, напоенная лекарственными настойками, нанежиться в объятиях сна, как в комнату ввалился старый колча, швырнул на стол утренние газеты и угрюмо сказал, катитесь, мол, подобру-поздорову, делишки принимают дурной оборот, он-де не хочет наживать неприятности из-за всяких там убивцев и утопленников (при этих словах старик перекрестился), они, дескать, бедные, но порядочные русские люди, сделали, что могли, матушка осталась жива,— но боятся полиции, видит бог: ихний сын со дня забастовки портовых грузчиков в тюрьме гниет.
Янис Вридрикис и Кристофер переглянулись: положеньице — не обрадуешься. Полиция, наверно, давно рыщет по следам мужика в светозарных штанах. А тот сидит и в ус не дует, посматривает на белые руки спящей девы да расплывается в улыбках и сияет...
Янис Вридрикис праздновал победу: то была всамделишная Маргарита, притом поэтесса, мало того, немецкого происхождения.
Будь благословенна, ночь, в твоей лилейной рученьке...
О создатель, как же быть дальше, однако?
И, глядишь, ангел господень, вняв его мольбам, подсказал Трампедаху нужные слова:
— Кристофер Марлов! Встань и ступай. Сними в самом фешенебельном квартале Риги апартаменты для двух иностранцев, объясни: господа путешествуют инкогнито. Скажи, богатые Reichsdeutsche за ценой не постоят. Купи мне в самом дорогом магазине на глазок кетовей и черные окуляры в черепаховой оправе. Засим найди для этого ангела (он показал на спящую) самое роскошное манто и самую нежную шаль из брюссельских кружев, дабы, прежде чем приобрести туалеты по размерам и вкусам моей королевы, мы могли бы с достоинством, чинно и благородно, как подобает истинным Reichsdeutsche, перебраться в наше жилище люкс.
Янис Вридрикис вынул из кармана своего пиджака (перед тем как сигануть в воду, магистр позаботился о том, чтобы не подмочить деньги) пятьсот латов в крупных ассигнациях, потом, подумав, достал еще триста помельче и втиснул всю пачку Кристоферу в руки. Старый извозчик побледнел и вдругорядь перекрестился. Гости испросили у него разрешение остаться до полудня.
— Нет ли у хозяина еще какой-нибудь повозки? Побогаче на вид? — искушал старика Янис Вридрикис, держа в пальцах десятилатовую банкноту. Они, мол, заплатят небывалую цену.
Извозчику в самом деле принадлежало еще одно небольшое ландо — потешная старая калоша, в каковой по особой таксе он катал новобрачных и пьяных студенте В конце концов фурман согласился — лишь бы поскорее отделаться от окаянных заказчиков... Договорились, что старик подъедет с закрытой каретой (к счастью, зарядил мелкий бусенец), все трое сядут, спрячутся за кожаны пологом, и лошаденка перетянет их через железный мост, чтобы обойти стороной Понтонный, где в тот день колотились искатели трупа.
Когда Кристофер отбыл выполнять поручение, старик со своей колымагой уехал на заработки, а его половина со страху заперлась в дровяном сарайчике, проснулась Маргарита.
— Где я?
— Вы в надежном месте, Маргарита.
И, подойдя поближе, Янис Вридрикис воззрился на нее сияющими очами, протянул руку и помог встать со скрипучего ложа.
Дева с удивлением смотрела на приятного юношу, чье лицо светилось беспримерной кротостью и покорностью,
— Кто вы? Как вас зовут?
— Альгимант Амбрерод, писатель и доктор химии Кладу все, что имею: талант, богатство и безграничную преданность — к вашим ногам. Я обожаю вас, я вас люблю.
Маргарите смутно вспомнилась вчерашняя ночь. ,
— Как я сюда попала?
Амбрерод показал на разбросанные по столу листы утренних газет. На самом верху чернел жирный заголовок:
«С надломленными крыльями в пучине Даугавы».
Под ним фотография улыбающейся Маргариты с цветами в руках.
Дева, словно не веря, начала листать страницы и пробегать глазами некрологи, то и дело испуская стоны а хватаясь за голову, а под конец дико расхохоталась... Смеялась все громче и истеричней, пока из её глаз не полились слезы.
Рыдала она долго и безутешно.
Альгимант перепугался, жена извозчика в дровяном сарайчике повернула ключ еще на один оборот.
— Ну, полно, Маргарита! Не надо! Успокойтесь... все это позади, начнем новую жизнь, можете на меня положиться: я никогда вас не покину... Даю честное слово!
При этих словах на устах Маргариты мелькнула улыбка — короткий просвет в облаках.
— Почему вы меня спасли?
— Потому, что не хотел, чтобы вы погибли. Я вас увидел на мостике у Бастионной горки... Сердце подсказало: это Маргарита, моя единственная, моя «божественная возлюбленная», как у Бетховена... После всего того, что мне довелось испытать в «Алхамбре»... Ужас! Вначале я ошибся, полагая, что вы полячка... Но так еще лучше: могу вас в сем заверить на языке моей матери, она родом с Куршских дюн.
Маргарита сидела в ободранном халате извозчичьей жены, босая, и не знала, за что приняться. Увидела на столе деревянный гребень с поломанными зубьями, попыталась привести в порядок свои льняные волосы, которые в воде сбились в колтун... Со странным ощущением внимала она страстным речам молодого человека. Не сон ли ей снится? Будда учит, что после смерти человек возрождается в новом облике. Может, божок из слоновой кости решил над ней пошутить? Но нет, утренние газеты свидетельствуют, что Маргарита по-прежнему находится здесь же, в этой грязной, проклятой юдоли скорби. И чтобы после всего она возвратилась в жизнь? В общество, чьи нравы стояли ей поперек горла, в атмосферу, где она задыхалась? Никогда! К её беде прибавятся насмешки, изощренные анекдоты о незадачливой поэтессе Маргарите Шелле. О поэтессе, жаждавшей красоты, человеколюбия, справедливости...
Нет, ей нельзя туда возвращаться. Альгимант единственное спасение! Другого выхода в эту минуту она не видела...
И Амбрерод повел рассказ о себе. Он был достаточно умен, чтобы избегать откровенного хвастовства, тем не менее успел в самом начале как бы между прочим обронить, что его доходов хватит за глаза, чтобы зажить свободной и независимой жизнью. Маргарита, вероятно, возмутится, но Альгимант уже снял для нее замечательные апартаменты в самом фешенебельном районе Риги. Скоро вернется заведующий хозяйством, его импресарио, и принесет необходимые принадлежности туалета (такой помятой ей нельзя показываться прислуге), отведет её в новое жилище, и Маргарита сможет устраиваться по своему вкусу. Никому даже в голову не придет, что в апартаментах, жива и невредима, обитает знаменитая
поэтесса Маргарита Шелла. Пока не утихнет мерзки тарарам... В конце концов, за деньги, ежели понадобится, он в любое время сумеет достать ей иностранны" паспорт. У него есть знакомства в влиятельных балто-немецких кругах.
— Несколько месяцев, само собой, придется жить очень тихо и замкнуто... Нельзя будет показываться на людях. За это время мы разовьем наши таланты. Я себе оборудую небольшую лабораторию для химических исследований, вам — кабинет, где можно предаваться стихотворным занятиям и чтению... К вашим услугам будет большая библиотека. Словари, латышские дайны, кулинарные энциклопедии...
— Кулинарные энциклопедии? — пораженная, переспрашивает Маргарита.
— Они тоже нужны, поэту необходимы разные источники, чтобы черпать вдохновение. Разумеется, вы найдете там и Гёте.
— Вы, наверное, имеете в виду его «Фауста». Я лично предпочитаю «Фауста» Марло. О боже, до чего мне мил этот Марло. Как он умеет бичевать официальную мораль своего времени, хлестать пуритан! Всю жизнь мечтала перевести «Трагическую историю доктора Фауста», сегодняшние ханжи взвыли бы от его иронии. Да, я люблю Кристофеоа Марло!
Янис Вридрикис застыл с разинутым ртом, затем вспомнил об искусственных зубах, быстро замкнул его и проворчал «Гм!..». Что значит заявление: люблю Кристофера Марло! Может, это следует понимать как шутку? Аббату показалось, будто костлявая рука сжимает сердце и поворачивает наискосок. К счастью, чуть-чуть, так что его не совсем еще перекосило от ревности... Желая прервать недоуменное молчание, Амбрерод продолжил:
— Ваши стихи выйдут в самых элегантных изданиях на меловой бумаге с иллюстрациями Видберга естественно, придется взять псевдоним. О финансовой стороне позабочусь я... Ни слова, ша! Я сам тоже литератор, хотя мою лучшую работу у меня хитростью выманил и теперь собирается испакостить один дилетант-шизофреник. Но я не обделен идеями. «Сатирикон» скоро обогатится новеллами о выживших из ума генералах и усохших девицах из бара. Как верно вы это схватили в стихотворении «Мадонна на бульваре»!
— Вы знаете мои стихи? — обрадованная, спрашивает Маргарита.
— Да... Как бы вам сказать... частично. (Янис Вридрикис только сегодня утром узнал о существовании поэтессы по имени Маргарита Шелла.)
Все, что наговорил юноша, успокоило Маргариту. Сама того не замечая, она почувствовала доверие к рыжему идеалисту, стала проникаться нежностью, потому что Альгимант ни словом, ни намеком не дал ей понять, что у него могли бы быть какие-либо эгоистические, сугубо мужские цели, как это неизменно случалось каждый раз, стоило Шелле остаться наедине с мужчиной, который признавался ей в любви. Внешняя суровость богатого талантливого человека, его кроткий взгляд и аристократический нос показались Маргарите весьма и весьма привлекательными. Прошлое отодвинулось, точно дурной сон. Смешными представились те, из-за кого Маргарите пришлось так тяжко страдать.
— Почему вы это сделали? —спросил Альгимант, пересев к ней на скрипучую постель и робко взяв прохладную девичью ладонь в свою руку.
— Не нашла другого выхода...— печально ответила Маргарита.— Когда я удрала в Ригу, я была еще девчонкой, но планы вынашивала необъятные: работать, учиться, стать писательницей. Родители меня не поняли, поэтому не поддержали и бросили на произвол судьбы. Все эти годы, назло голоду и нужде, я трудилась свыше человеческих сил, дотянула до университета, собрала первый томик стихов, но беды мои лишь начались. Я стала интеллигентной безработной. Вы знаете, сколько боли и унижений вмещает это слово? Я искала себе единомышленников среди левых студентов, интеллигенции, но мне не повезло. Никто, никто мне не помог. Они боролись со злом и несправедливостью на словах: на деле лишь — если это сулило выгоду... Позднее я связалась с политиками. Люди осторожные, они сами себя называли умеренными левыми. Народ это был состоятельный: директора, владельцы хуторов, уполномоченные больничных касс, юристы. Как-то раз я не выдержала: вломилась в кабинет директора департамента господина Ф. в министерстве Н., он считался одним из самых прославленных рабочих вождей, ударила кулаком по столу и потребовала, чтобы он дал мне работу и хлеб, как сам пообещал всем в своей предвыборной речи. Сказала, что знаю иностранные языки, умею печатать на машинке, но уже полгода числюсь в интеллигентных безработных.
Господина Ф. мой поступок необыкновенно умилил. Он встал, сказал «Браво!», поцеловал мне руку и в весьма хвалебных выражениях отозвался о моей храбрости. У него, мол, как раз освободилось место машинистки. Господин Ф. будет счастлив, если я не откажусь занять его.
Я стала секретаршей директора с,приличным жалованьем. Работала на совесть, после службы много читала, регулярно посылала стихи почти во все газеты, они охотно их печатали.
Но тут господин Ф., считая, видимо, что я перед ним в долгу, стал все чаще и чаще оказывать мне знаки внимания: то букет цветов поднесет, то коробку шоколада. Иногда просил остаться после работы, помочь составить отчеты.
Господин Ф., старый пень, с золотыми зубами и голым черепом, пропахший одеколоном и коньяком. О боже, если б я могла вам описать, до чего мне противны старые мужчины, особенно такие, которые омолодились с помощью косметики, побрились, сияют, розовые как поросята, и думают, что стали неотразимы.
Тайно я любила известного художника, привязалась к нему всей душой. Пожениться мы не могли. Он женат, у него прелестная девочка. Воскресенья он проводил в семейном кругу, лишь в будни по вечерам приходил ко мне, потому что тогда мог оправдаться перед женой: задержался, дескать, на работе. И тем не менее я любила его безумно, безгранично.
Но затем разразилась катастрофа: я влепила господину Ф. пощечину в его же кабинете (шлепок наверняка был слышен в передней комнате, где сидели другие машинистки). Меня немедленно уволили, назвав причиной увольнения мое стихотворение, появившееся за день до этого в «Балсе», оно якобы восхваляет безнравственность. Уходя, я громко сообщила всем служащим, что директор Ф. в кабинете в грубой и непотребной форме приставал ко мне и потому получил по уху.
Я опять стала безработной... Левые круги критиковали меня за то, что воспеваю мадонну, христиане — за то, что богохульствую и поношу ее. Адвокат Петерманис, лидер рабочей партии, высказался, что таких религиозных фанатичек, как я, нужно гнать в шею из рядов трудящейся молодежи. Мои товарищи, левые студенты, перестали со мной здороваться и отвечать на мои приветствия.
Но самый болезненный удар, вернее сказать, пинок ногой я получила позавчера. Мой милый, мой единственный, художник, у которого дома красавица жена и хорошо воспитанная девочка и которого я до смерти любила и обожала, сказал мне в глаза, что я круглая дура: стоило ли поднимать крик, кусок бы отвалился от меня, что ли, если б директор, господин Ф., со мной... это самое... место уж больно хорошее...
«В твоем департаменте все знают, что ты совсем не такая уж недоступная. Да и я это знаю»,— сказал мой возлюбленный и убежал.
Я не понимала больше, что делаю... Написала записку и отнесла к нему домой, попросила служанку передать лично ему.
«Дорогой!
Я требую, чтобы ты в субботу (то есть завтра вечером) от десяти до двенадцати пришел в кафе Шварца, где я. буду ждать тебя в круглом зале. Требую, чтобы ты подошел ко мне, публично поцеловал и извинился за слова, которые я не в силах повторить.
Если ты не придешь, я сразу после полуночи покончу с собой, потому что тогда мне нет смысла больше жить.
М.»
Само собой, что он не явился, ибо по природе он трус. Что бы сказали его красивая жена и дочка? Завтра же воскресенье, его следует проводить в кругу семьи... Письмо он, надо полагать, сжег, пепел высыпал в клозет, спустил воду, после чего облегченно вздохнул: слава богу, он в этом темном деле не замешан.
Неизвестно, понял ли Янис Вридрикис печальную исповедь Девы, слушал ли он вообще... Он лишь глядел в необыкновенные, объятые темными тенями глаза (одна радуга зеленая, другая каряя), взгляд их то вспыхивал сдержанной яростью, то затуманивался. Рот был маленький, приятный, губы полные, два передних зуба чуть выдавались вперед, во время разговора иногда кокетливо обнажались, а когда она заканчивала фразу, прикусывали нижнюю губу — это выглядело на редкость трогательно и мило. Лицо кругловатое, чем-то смахивает лик мадонны, решил Янис Вридрикис, потому-то, видимо, у нее над кроватью и висел Боттичелли. Ей-богу, такая женщина способна на подвиг и на преступление. Пойти добровольно на смерть — тоже геройство. Большинству людей это не под силу: они трусы, предпочитают дожидаться конца, трясясь в постели.
Рассказывая, Маргарита куталась в поношенный ха лат, пыталась закрыть стройные босые ноги. Янис Вридрикис уже собрался было товарищеским жестом погладить нежное колено, которое строптиво вылезало из-под оторванного подола, но спохватился — слишком рано ...
Стрелки показывали первый час пополудни, когда явился Кристофер с здоровенными коробками в руках, узлом за плечами, кобеняком на шее и сумкой под мышкой. Пинком распахнув дверь, он встал на пороге и, смущенный, уставился на Маргариту, которая пыталась привести в порядок свою растрепанную гриву перед щербатым тусклым зеркалом.
Выглядел он до того бойким и стрёмным, что Маргарита невольно засмеялась. Начал смеяться и Кристофер, так и стоял он — неуклюжий, этакий ломыга, и заливался. Янису Вридрикису подобная резвость показалась неуместной, положение-то серьезное, какие могут быть шутки?
Магистр втянул Кристофера в комнату, плотно затворил дверь, освободил юношу от груза и представил своей королеве:
— Кристофер Марлов, музыкант!
— Кристофер Марлов? — потрясенная, воскликнула Маргарита.— Может ли быть! Вас, выходит, зовут точно так же, как...
Кристофер чуть приблизил к губам палец... Что могло означать лишь одно — молчите!
— Музыкант и странствующий студент,— сказал он с легким поклоном.
«Смотри какой,— думает про себя Маргарита,— странный. Шрам через всю правую щеку от глаза до уголка губ. Напали на него, что ли?»
Магистру, однако, что-то в этом не нравится. Надобно раз и навсегда поставить юнца на место!
— Марлов — мой импресарио... Ему вменялось без проволочек достать уважаемой поэтессе манто и кружевную шаль, дабы она, никем не опознанная, могла бы доехать до своей квартиры. Исполнено ли поручение? — спрашивает Янис Вридрикис.
— Да, мой господин,— отвечает Кристофер и, нахально лыбясь, ест глазами Амбрерода.
— А кетовей с полосатыми портками, серый жилет, крахмальная тельница и темный пластрон? Купили вы их?
— Да, мой господин! Надеюсь, будет как раз по вашей фигуре.
— Ах, вы надеетесь? Я весьма тронут. Будьте любезны, поднесите госпоже манто! Дайте мне мой сверток. Благодарю вас! А теперь ступайте со мной на кухню, поможете мне облачиться... Мы оставляем вас одну, madame. Одевайтесь, через полчаса вам будет подано ландо.
Маргарита скидывает халат. Туфли ссохлись, не напялить, темный костюм помялся, о Господи, на кого она похожа!
Ее бьет легкий озноб, вероятно, простыла в воде. Что будет, чем кончится эта сумасшедшая игра? Одно ясно: она переступила порог, за которым осталось её прошлое, туда ей больше не вернуться. Сегодня она уже не могла бы покончить с собой, ей даже не верится, что минувшей ночью без всякого раздумья и страха бросилась в воду. Теперь появилась надежда, не исключено, обманчивая, но забрезжило что-то... ради чего имело смысл продолжить игру. А может, заговорило упрямство?
Маргарита взяла так называемое манто: это было дорогое пальто из зеленоватой ткани, довольно длинное, такие в ту весну начали входить в моду — с накладными карманами и широким поясом. Накинула на волосы прозрачную кружевную шаль. Как приятно, тепло! Из зеркала на нее смотрела элегантная, но чужая дама, никто её не узнает.
Потрясающий малый этот импресарио: сумел купить пальто по размеру... Такой странный... (Подмигнул, чтобы я не произнесла имя Кристофера Марло. Тайна, что ли, какая? Или это его псевдоним? Вспомнить бы гравюры, не пересекал ли похожий рубец щеку несчастного поэта из Кентербери?)
Вот они идут: впереди Альгимант в визитке и в полосатых брюках. Зачесанные назад волосы ниспадают на высокий стоячий ворот, под ним черный пластрон со стеклянным глазком посредине. Господин Амбрерод похож на молодого дипломата: утонченные манеры, сдержанная поступь, но главное — в его глазах Маргарита видит безграничное обожание. Такому человеку, ей-бог; можно довериться. Импресарио рядом с ним — линялый воробей. Поношенный спенсер, штиблеты невесть когда чищены... От бедности или от безалаберности? Кажете, все-таки от бедности, а то не пошел бы служить к богатому писателю да еще рассыльным.
Альгимант нетерпеливо поглядывает на часы. С минуты на минуту должен подъехать фурман. Чтобы скоротать время, Кристофер продолжает сообщение, которое начал еще на кухне:
— Итак, апартаменты я снял в самом центре, на бульваре Райниса, рядом с английским посольством, со стороны двора. Сказал; господин и госпожа только что из Берлина, заправляются в гостинице «Рома» первым завтраком...
— О боже, когда мы наконец сумеем поесть? — испуганно спрашивает Альгимант.— В «Роме»-то нам нельзя! показываться... а желудок у меня прямо к хребту прилип.
— Скажем, чтобы принесли на дом,— успокаивает Кристофер.— Там же, за углом, в «Империале», на худой конец у Домовладельцев.
— Какая чушь, у Домовладельцев! Маргарита и — Домовладельцы! Нам необходимо»нечто небывалое, в. высшей степени изысканное. Ленч сегодня готовить вам, Кристофер, покажите, на что способны. «П. П. П.» теперь ваша... Ну, а завтрак, как только мы прибудем, пускай принесет прислуга из Малого Верманпарка... Es stimmt!
Столь резкий переход к теме насыщения вверг Маргариту в изумление, её нежный господин и повелитель заговорил точно мясник или повар, с глаз слетела пелена влюбленности, губы зашепелявили, то был отнюдь не душевный голод, которым глаголили его уста, ему, видимо, действительно хотелось есть... «Бедненький!» — подумала Маргарита и нечаянно глянула на Кристофера. В уголках его губ притаилась ироничная усмешка. Над чем он смеялся? Быть может, над Маргаритой в зеленом пальто и в кружевной накидке? Госпожа почувствовала легкое раздражение.
— Вы, господин Кристофер, говорят, музыкант?
— Да, уважаемая поэтесса, играю на рояле и на мандолине.
— И на мандолине? С такими длинными ногтями!
— Вы хотели сказать, грязными... Испачкал прошлой ночью, когда бросал в воду просмоленный канат. Но для мандолины чем длиннее, тем лучше.
«Шрам нисколько не портит его лица, Марлов — приятный парень»,— думает Маргарита.
— Кристофер, сходи посмотри, не подъезжает ли ландо,— ревниво приказывает Альгимант, после чего Марлову остается только скрыться.
— Он хороший музыкант? — спрашивает поэтесса.
— Да ну, дилетант!.. Притом нигилист. Если б вы знали, как он рассуждает о женщинах, о любви. Циник! Пробует руку в сочинительстве, голь перекатная. Живет на мои средства и моими идеями. Разумеется, когда вы поселитесь у меня, я откажу ему: наймем другого импресарио. Этот у меня уже в печенках.
— Вы сказали: пробует руку в сочинительстве. Пишет стихи? Или сочиняет роман?
— Нет, поваренную книгу.
— Что?! — пораженная, восклицает Маргарита,— Какую еще поваренную книгу?
— Перерабатывает уже однажды переработанную и пополненную поваренную книгу.
— Но это же идиотизм! Возиться с поваренной книгой.
— О нет, не скажите, сударыня... Важно только, кто перерабатывает. Если раньше мы сталкивались с проблемой, что пишут и как пишут, то в наше время в писательском деле добавилась еще одна — кто пишет. Очень важно знать позицию писателя и его отношение к высшим сферам.
— Вы серьезно? Ну и какова ваша писательская позиция?
— Я немец. Этим все сказано, комментарии излишни...
— Альгимант Амбрерод звучит не очень-то по-немецки.,
— Это временный псевдоним. По рождению я Трампедах, Йоган Фридрих. Разве вы не видите по моему носу?
— Я тоже немка. Но вы, по всей вероятности, читали в газетах, что я принадлежу к левым. Не хочу вводить вас в заблуждение. Я очень, очень, очень левая!
— Маргарита, милая, «бессмертная любовь» моя, как сказал Бетховен. Левая? Что за глупости: я люблю вас, а не ваши политические убеждения. Скоро мы все уподобимся друг другу. Будет новая Европа, новое человечество— сверхчеловечество. Именем Вотана, именем Зиглинде и Альбериха Нибелунгов...
При этих словах в комнату вошел Кристофер и объявил, что приехал извозчик.
Они сели в черное лакированное, местами облупившееся ландо, фурман облачился в поношенный пожарный мундир с блестящими пуговицами, напялил на голову цилиндр, из которого, как из старого зонтика, торчала проволока, взобрался на высокий облучок, стеганул кобылу кожаной ременницей, и ландо с помпой тронулось. Не путешествие — фантастика! Даже жена извозчика вылезла из дровяного сарайчика и несмело помахала отъезжающим вслед. Счастливого пути, дорогие гости! До не свидания!
Кому из стражей порядка и речной полиции, занятых поисками трупа, могло прийти в голову, что надо бы поинтересоваться счастливым женихом в очках «Гарольд Ллойд» и невестой в дорогой кружевной накидке и зеленом солнечном манто, которые в шикарном драндулете важно прокатили мимо? Все было сработано так, что лучше не придумаешь.
В апартаментах господина с госпожой встретили хозяйка квартиры, слуга и старая горничная. Разговор происходил на чистейшем немецком языке, посему Кристофер, как и подобает подчиненному, в нем не участвовал, а стоял в стороне. Хозяйка квартиры мадам Берзлапиня передала Янису Вридрикису ключи, получила деньги за квартиру за месяц вперед (сразу видать — иностранцы!) и оставила господ на попечение слуги и горничной. Чувствуйте себя как дома.
Кристофер долго и придирчиво разглядывал слуг, их особенно следовало опасаться: они могли опознать в новой госпоже несчастную поэтессу (фотографии Маргариты украшали почти всю латышскую печать) и сообщить об этом полиции. Но вскоре выяснилось: лакей — немец (маловероятно, чтобы он читал латышские газеты), а горничная — неграмотная деревенщина; на вопрос молодого господина, что это за журнал (Кристофер указал на «Отдых») и то не сумела ответить. Она-де не знает. Тем лучше!
Янис Вридрикис приказал слуге нимало не медля бежать на центральный рынок и купить продуктов согласно составленному им списку. Еще в дороге придумал он, что и как, отметил нужные рецепты и блюда. Такое занятие, пусть иллюзорно, но хоть как-то утолило неописуемый голод магистра. Проезжая мимо плавучего рыбного павильона Кезбера на набережной Даугавы, где, нанизанные на нитки, снаружи благоухали копченые сиги, золотисто-карие бока лососей, а в витрине виднелись груды красных вареных раков и серебристой кильки, Янису Вридрикису стало совсем невтерпеж, он едва не лишился сознания. Магистр хотел было рвануть дверцу, сигануть на ходу из колесницы и ринуться в павильон, но тут к нему вернулся здравый смысл: неразумно из-за живота терять голову, когда он еще не успел утвердиться в своих правах.
Сейчас они осматривали покои. Обитый Дамаском салон: посредине большая пальма, паркет, ковры, рояль красного дерева — Julius Heinrich Zimmermann, почти пустые полки, если не считать нескольких сотен журналов «Отдых» и «Сенсация». На стенах безвкусные олеографии, с потолка свисала люстра со стеклянными подвесками. Комната была светлая, с видом на Бастионную горку, прямо на то место, где они познакомились.
— Здесь надобно все перестроить,— заявляет Янис Вридрикис.— К черту эту пачкотню, купим ценные картины, сколько бы они ни стоили! Каких художников вы почитаете?
— Свемпа, Падегу, Тидемана,— в восторге выпаливает Маргарита.
— Гм... я полагаю, для пейзажа лучше подойдет Пурвит, на худой конец Свемп (Падегу он не знал, Тидемана терпеть не мог, а о Свемпе слышал лишь краем уха)...
«Альгимант разбирается,— думает Маргарита.— Тидеман действительно тут не вписывается, слишком ярок. И Падега чересчур оригинален».
— Ну а книги?
— Да, книги. Закажем! Все сразу. (Глупо, конечно, выбрасывать такую уйму денег... Можно бы послать экспресс-носильщиков за моими собственными книгами, приказать Керолайне, чтобы выдала. Да ладно уж.)
Затем они заходят в следующую комнату.
Рядом с салоном расположен будуар Маргариты сплошь в розовых и кремовых тонах. Зеркала и маленькие пуфики, туалетные столики. Все как в сказке!
Маргарита в полном восторге, она опасалась, что Альгимант покажет ей двуспальную кровать и семейную спальню. Но он — сама тактичность.
— Ну как? — спрашивает.
— Очаровательно, божественно! — со слезами на глазах отвечает Маргарита.— Навек ваша должница! (Ей хотелось бы подойти и поцеловать рыжего идеалиста в лоб, но импресарио всюду следует за ними и усмехается себе в усы... Над кем только он смеется?..)
Дальше — трапезный зал, небольшое помещение для лаборатории, рабочий кабинет и спальня Альгиманта, кухня, каморки прислуги. Две ванные комнаты, ватерклозет. Чудно, великолепно!
— За коридором есть еще одна комната, вход в нее с лестницы. её я, с вашего позволения, сниму для себя,— нахально сообщает Кристофер Марлов.
Как, разве Марлов тоже собирается здесь жить?
— Мне некуда деваться... Комнатка в Гризинькалне с кипятком по утрам и вечерам наверняка давно сдана другому. А денег у меня ни сантима, вам это хорошо известно, почтенный друг, доктор химии, оккультных наук et caetera, et caetera! Принимая в Соображение, что мы с вами находимся в договорных отношениях... (Тут Кристофер полез было в грудной карман своего спенсера за договором, но Янис Вридрикис знаками стал показывать, не надо, мол, я и так помню.)
— Ладно, ладно,— говорит Янис Вридрикис...— То, к чему я имел душевное рвение, исполнилось. Ваши услуги понадобятся мне, самое большее, месяц, от силы полтора... Затем я верну вам свободу, можете возвращаться обратно к вашему резиденту, предаваться литературным занятиям, музыке... Но в нынешней ситуации, по моему разумению, будет не совсем целесообразно, если вы останетесь жить в моей квартире. Сами понимаете: расследование, сплетни... В апартаментах остановились два Reichsdeutsche. А вы? Кто вы такой, какое отношение имеете к путешественникам? Свою «П. П. П.» вы получили? Получили. С жизнью познакомили? Познакомили, Что еще общего между нами?
— Я интеллигентный безработный! — с отчаянием восклицает Кристофер Марлов.
— Ну и что? Вы не единственный! Безработных—‘ сотни, тысячи, это еще не значит, что я, Альгимант Амбрерод, в ответе за них. Ответственны те, кто правит. Всякие директора Ф., министры X., художники с красивыми женами и послушными детками. Не правда ли, Маргарита?
— Истинная правда...— глубоко тронутая, отвечает дева, и на глаза у нее навертываются слезы.— Истинная...
— Ну вот... Образуется новый порядок, новая Европа... Тогда все будет иначе. Именем Зиглинде и Альбериха Нибелунгов. Однако как же вы так сплоховали? Разве у вас там тоже безработица? (Янис Вридрикис имел в виду геенну огненную и шишей.) Ладно! Не буду скаредом, между прочим, вы мне еще должны... Скоро пора готовить обед, он обязан стать шедевром кулинарной мысли двадцатого века. Покажем наивысший взлет нашего искусства. Маргарита это заслужила. Идите получайте мои апартаменты в «Роме», я вам дарю их... Вот мой паспорт и доллары, заплатите за месяц вперед... Я решителен, но добр душою. Через полчаса жду вас обратно...
Кристоферу Марлову не осталось ничего другого, как поклониться и уйти. Надо обернуться за полчаса, дабы своевременно приступить к торжественному ритуалу приготовления пищи, его место на кухне среди слуг. Да будет так!
Покамест он отсутствовал, старушка горничная в магазине Фейгельсона Jockey Club, что напротив бульвара, успела купить Маргарите лососинного цвета пижаму с белыми отворотами, шелковые рубашечки, трусики и красные тапочки с горностаевыми помпонами у щиколоток. После ванны поэтесса почивала в будуаре. Она в свою очередь отдала горничной старый помятый костюм и покоробившиеся туфли. Осчастливленная крестьянка благодарила со слезами на глазах — туфли были из пятнистой змеиной кожи, чем не царский подарок.
Янис Вридрикис шел навстречу Марлову и сиял — ему удалось удовлетворить свой титанический голод непритязательным и простым способом,— пробравшись в чулан и обшарив лавки, он сожрал половину тушеного свиного окорока и вылизал сметану. Почтенный слуга .лишь покосился да покачал готовой. Неужто в неметчине такой голод? Слыхал он, что там-де экономят масло на пушки, но чтобы положение было столь бедственным, этого он не мог и представить.
Теперь за работу! Надобно составить меню для первого «динера» в этом доме. Оно должно быть в равной степени утонченным и питательным. Трапезе надлежит стать эпиграфом ко всем грядущим трапезам за здешним столом. Какие имеются предложения, Кристофер Марлов?
Кристофер приметил, что в кладовке на крюке висит небольшой зайчонок.
— Что скажут господа, коль скоро для первой подачи (Der Vorschmack) мы выберем блюдо, упомянутое 9 одиннадцатой главе второй части капитального труда по поваренному делу «П.П.П.» под названием potage? Предписание гласит — potage из прошпигованного молодого зайца — смачное и полезное для здоровья кушанье.
Магистр, довольный, поддерживает предложение: в самом деле, для начала недурно. И напоминает, в<этот раз на латышском языке, на курземском диалекте, приведенный в книге рецепт:
— Возьми добротно прошпигованного зайца, рассеки его вдлинь, разрежь поперек на три-четыре куска, кроме того, прихвати кладеного петушка и несколько тушек хорошо протухших рябчиков? мякоть молочного теленка, все почищенное и на мелкие глызки порубленное. Швыр« ни в кастрюлю шматок масла, распусти, дабы оно подрумянилось, поклади туда кусок оного зайца и все прочив вещи, из коих то блюдо potage состряпать желаешь, Возьми чистого мясного взвару, поставь на сквару, чтобы закипел, и кинь туда мелко нарезанный кухонный овощ? как-то: савойскую капусту, сельдерей и шпинат, затем разлей все по маленьким серебряным мискам, дабы остыло. Подай блюдо на стол холодным.
«Sie sprechen ja glanzend hollandischb — произносит про себя лакей, в молодости он ходил на судах и жил в Антверпене.
Горничная тем временем понеслась искать оскопленного петушка и протухшую дичь, найдет ли? Здесь вам не городок на Венте, где все лежит под рукой. Тут столица, метрополия, тут никто рябчиков гноить не станет.,^ Старуха, однако, втиснулась в змеиные шарканцы и, припадая на обе ноги, улепетнула — бог с нею!
Кристофер разыскал белый халат и ревностно принялся за дело: схватил сверкающий колодей и набросился на бедного зайчонка, трудился он самозабвенно, с упоением, в конце концов и это было искусство! Симфония специй, музыка шипящих в масле жарких. Potage, опус 109, № 1, фа мажор. Кристофер вдруг вспомнил, что его дед служил поваром в имении, преуспев в своем ремесле, сделался фаворитом барона, ездил с ним за границу. Возможно, Кристоферу талант передался по наследству? Так и быть, покажем, на что мы способны. Слуге позволяется лишь рубить, крошить, помешивать, счищать, поддерживать огонь и подносить вароток; работать надо быстро, проворно. Маргарита скоро проснется, потребует есть.
Что на первое? Янис Вридрикис долго листает записную книжку, там у него было отмечено, как готовят бульон из бычьих хвостов. Этот харч он выбрал, еще сидя в ландо. О, склероз проклятый.
— Бульон из бычьих хвостов? — улыбаясь, переспрашивает Марлов.— Неострым ножом возьми и порежь ошпаренный хвост не вдосек, а так, чтобы обрубыши остались в одном куске, распластай на рашпере, ставь над горящими можжевеловыми углями и держи, покамест не закапает жир. Затем вари бульон с чесноком, морковью, сельдереем...
— Довольно, довольно! — бурчит магистр.— Зачем же по-немецки? Ишь, слуга все мотает на ус. Попрошу не разглашать секреты. Also, после супа жаренная в тесте телячья бризоль. Тихо, не надо! Пускай он лучше замешивает песочное тесто.
— Mensch, как тебя зовут?
— Антон,— отвечает слуга.
— Меня больше устраивало б, если б ты был Михаил.
— Могу стать Михаилом, если вам угодно, почтенный господин.
— Вот это ответ, ты, вижу, стопроцентный! Also, Михель, беги скорей за коньяком, вот тебе пестерь. Госпожа простудилась, выручить может лишь Huile de Venus Aunis et Saintogne пять звездочек, достань хоть из преисподней, но чтобы было. Он помогает от насморка, коли употребить в первые двадцать четыре часа. На обратном пути купи у Дашкова виноград и груши. Ясно?
— Ясно, мой господин! — говорит Антон, и след его простыл.
— Вы прогнали моего помощника; как я один справлюсь? — сетует Кристофер.
— Я помогу... Мне этот Михаил не нравится, у него слишком плутовские бельма, он у меня непременно что-нибудь да слямзит, я имею в виду рецепты,— говорит Янис Вридрикис, снимает пиджак, засучивает рукава и начинает мыть овощи. Маргарита, чай, проспит еще часок, потом наверняка потребует есть.
Хозяин моет овощи и думает о Маргарите. А Кристофер подсекает хвост и размышляет о переработанной и пополненной поваренной книге. Не получится ли она слишком нудной и однообразной, коль скоро так выпячивать яства и питие?
Все получилось на славу. Маргарита превозносила potage до небес, бульон из бычьих хвостов она вкушала первый раз в жизни, а бризоль уже не лезла ей в горло, однако на столе еще ожидали своей очереди ореховый торт, фрукты, кофе и французский коньяк. За обедом, само собой разумеется, сидели только Маргарита и господин Амбрерод. Кристофер Марлов и Антон перекусили на кухне, в то время как горничная не удостоилась даже такой чести, она свою тарелочку супа опустошила в девичьей. В этом доме господствовали феодальные нравы: в восьми комнатах обитали три разных сословия.