— Куда ты, сынок, без пиджака!

Я благодарю, но не беру. Без пиджака не так буду бросаться в глаза.

— Что-то будет, что-то будет,— тихо говорит старушка.— Неужели ты не мог пораньше уехать? Мой сын и внук взяли винтовки и ушли, они решили драться там, у эстонцев, бог им поможет, ушли стоять за правое дело. Одного не знаю, как мы обе тут выдержим?

Целый день я плутал по лесам и болотам, определяя но солнцу и запаху гари направление к Риге, а вечером достиг городской окраины, вышел к берегу озера к рыбакам. Добрые люди уговорили ночью в город не соваться: объявлен комендантский час, напорюсь на жандармов, а те цацкаться со мной не станут.

Был аккурат Петров день, как говорится, младший брат Иванова дня. В это лето песен лиго не пели, хороводов не водили: вместо лиго и хороводов выли юнкерсы, визжали пули, гремели пушки. Но девушки все же высыпали на берег: рвали рогоз и дубовые листья, плели венки и попытались было запеть, да старые рыбаки прикрикнули: «Плетите плетеницы, но жабры не раззевывай а то как бы вам не угодить в мережу, не те нынче вр мена!» Были среди них и старички, которые, приложившись к бражке, стали потягивать: «Немчуру я плясать заставил бы на горячих на камешках...» Но тех жены сразу потащили домой, уложили вниз ртом и на всякий случай придавили сверху подушкой — они такой могли каш наварить, что ввек не расхлебаешь. Поговаривают, кстати, что крупы больше не будет, все запасы из магазинов велено отдать немецкой армии.

Меня нарекли Петерисом, надели на голову дубовый венок и принялись величать, я был единственный молодой мужчина на десять километров окрест. Все юноши разбрелись: кто на войну ушел, кто выказывал рвение в волостном управлении, набивался в помощники новой власти, а большинство подалось в леса, потому что про шел слух, будто завоеватели всех мобилизуют в армию Так якобы сказал Адольф Бумбиер, сын владельца местной бумажной фабрики, который вернулся в первые дни войны — спустился с парашютом в тыл, чтобы сеять панику и показывать вражеским летчикам цели для бомбежки. Теперь наследник фабриканта сделался комендантом поселка, ходил в немецкой форме с красно-белым щитком на рукаве. Все боялись его, потому как он сулился учинить беспощадную расправу над оставшимися коммунистами. Особенно грозил он каким-то неарийцам. Кто из жен рыбаков мог поручиться — ариец её старик или не ариец, у всех бороды черные да лохматые.

Выспавшись в сарайчике на прошлогодней соломе, как следует умывшись у огороженного деревянным срубом родника, побрившись и причесавшись, следующим утро окраинными улочками я пробрался в Ригу. Какие картины я застал! Неубранные баррикады, раскопы, покореженные машины, выдавленные окна, выбитые гранатами щербины на стенах домов свидетельствовали об отчаянных оборонительных боях. Кое-где еще дотлевали пожарища. Собор святого Петра сгорел, стройная, живописна башня его обвалилась, кварталы старого города вокруг порушены. Дом Черноголовых, самое прекрасное здание Риги, уничтожен немецкой зажигательной бомбой, прям плакать хочется. Лишь Роланд стоит, как студент после дуэли,— с отсеченным осколком носом.

Вдруг словно ледяная рука стиснула сердце — моя партитура «Зеленый шум весны»! На том месте, где находилась нотная библиотека филармонии,— лишь стены и провалившиеся стропила. Может, библиотеку успели вывезти? Слабое утешение... Если не успели, то я лишился своего лучшего музыкального сочинения. Непроизвольно ощупываю засунутый за чресельник сверток, таскаю его, как кошка котенка, единственный свой уцелевший манускрипт — переработанную пополненную поваренную книгу.

На набережной еще дымился сгоревший танк, на люке я увидел опаленный труп. Жуткая картина. Люди, люди!

И все же — есть среди нас герои. Танкист сопротивлялся захватчикам до последнего, держал под огнем предмостье. Когда кончились боеприпасы, врезался в гущу врагов, рассказывает старичок-очевидец.

Я беру себя в руки, нужно решать, что делать дальше, где остановиться... Фред в тот раз сказал, если тебе когда-нибудь будет худо, иди к нам... Так и быть, пойду к Цаунам, пока раскину умом, что да как.

До Межапарка приходится топать пешком, трамваи не ходят. Но здесь, в зелени дач и особняков, никаких следов войны не видать, все чисто, ухожено.

Звоню в дверь цауновской квартиры. Высовывается какое-то отталкивающего вида мурло с зеленой лентой на рукаве. На ленте намалеван череп. Занятно, что за общество такое?

— Хочу повидать госпожу Цауну,— говорю.

— Они опять живут в бельэтаже,— отвечает мурло.— А здесь помещается штаб команды безопасности. Вы по какому делу?

— Личному. Я друг семьи.

— Ах, так... Сейчас позову.

Мерзкая рожа возвращается в квартиру, оставив дверь открытой. Оттуда доносятся голоса, похоже — спорят.

Выходит Фредис. Защитного цвета полувоенный китель, высокие лакированные сапоги, на поясе кобура с пистолетом, на рукаве такая же лента с черепом, как у того ублюдка.

— А, это ты,— недовольно говорит Фредис.— Знаешь, сейчас не до тебя, есть дела поважнее. Сегодня начинаем акции... всех красных по заранее составленным спискам. Евреев оставим на потом. Ты, наверное, по своему вопросу. Вообще, это больше относится к Херберту, он теперь начальник специальной латышской полиции безопасности, руководит оперативной частью... Жаловался, между прочим, на тебя: ты, говорит, участвовал в первомайском торжественном концерте, какой-то там гимн сочинил Надо бы тебя маленько потрясти. Я, правда, вступился: ты ведь тогда видел Херберта на улице, также и меня н чердаке и не выдал... Короче говоря, сейчас тебе лучше не показываться на глаза. Цалитис очень зол. Я тоже крут, но справедлив. Теперь не имеет значения — друг или коммилитон Сотрудничал с красными? К стенке, без длинных разговоров.

— Но могу ли я, по крайней мере, повидать госпожу Цауну?

— Мать наводит порядок в квартире, ты её сейчас не беспокой. Истопника-латгальца выбросили со всеми пожитками и детьми. Сам он уже в яме, в Бикерниекских соснах, с ним разговор был короткий. Теперь нужно выгрести дерьмо, все промыть, вычистить. Немцы пригнали евреек, пусть натирают полы. А матери приходится присматривать, легко ли старому человеку... Сейчас ей не мешай!

Цауна без лишних церемоний захлопывает дверь. Идти к мадам? Но там трудятся еврейки. Никогда еще я не чувствовал себя таким грязным, замаранным, как в ту минуту, когда закрывал двери цауновского особняка. И я был их знакомым, домашним учителем...

Что же дальше? Осталась меблированная комнатушка на улице Акае. Хозяйка прислала мне в санаторий несколько писем. Тогдашнее происшествие её страшно огорчило, она справлялась о моем здоровье, писала, что молит бога о моем выздоровлении и каждый раз напоминала: если захочу вернуться в Ригу, то могу опять поселиться у нее, комнатку она никому другому не сдаст. Она, видимо, чувствовала себя виноватой в том, что впустила тогда в квартиру убивца.

Я двинул на улицу Акае, хотя жить мне там не хоте» лось: слишком много тяжких воспоминаний... Да и помещение мрачное, свет в него проникал из глубокого колодца между каменных стен, лампы надо жечь днем и ночью. Но что поделаешь, другого выхода я не видел.

Звонок был сломан, поэтому я долго колотил и дубасил дверь, покуда она не открылась, правда, всего лишь на цепочку. В щель испуганно смотрела тетушка Амалия.

— Господин Кристофер! — шептала она.— Сегодня вас уже дважды искали. Такой длинный, в пенсне, с пышной шевелюрой... А с ним четверо вооруженных мужчин, па рукавах зеленые ленты с черепами. Разворошили всю комнату, бумаги, книги. Допытывались, не спрятано ли в ней каких-либо лекарств или бутылок. Заставили меня поклясться: как только вы явитесь, чтобы сразу сообщила в полицию безопасности. Так что я вас не видела и не слышала.— С этими словами тетушка Амалия тихо затворила дверь и повернула в замке ключ.

Я, обалделый, остался стоять на сумрачной лестнице. По ступенькам поднимались люди. Бесшумно, как летучая мышь, я взбежал на самый верх и прижался к чердачным дверям. Люди вошли в квартиру этажом ниже.

Когда я наконец выбрался на улицу, то понял, что дело мое швах. Ищейкой и взломщиком, несомненно, был доктор Джонсон. Он хотел вырвать у меня тайну «Рагги», завладеть эликсиром КМ-30. Одного лишь я не мог взять в толк, как сей авантюрист удостоился такой чести, что его сопровождает целый эскорт вооруженных громил. Может, потому, что он бывший командир айзсаргов? Выходит, айзсарги снова у власти? В прежние времена — самые ярые латышские националисты, а теперь — самые закадычные друзья и пособники захватчиков? Этого мой ум постичь не мог.

Я сообразил, что так запросто расхаживать по улицам мне нельзя. Меня ведь знает уйма народу, особенно свет и высшее общество. Рижские сливки снова вздулись, из раскисшей жижицы преобразились в хорошо взбитую сметану, правда, стали несколько пованивать. Мне там искать было нечего. Нужно сматываться, пока не поздно. Денег у меня осталось немного, я купил сигарет, бутылку белой, порядочный круг курземской колбасы и кусок свиного окорока. Пошел на Торнякалнскую товарную станцию: там формировались пустые составы военных эшелонов, пассажирские поезда больше не ходили. Показал толстому ефрейтору сначала сигареты, затем курземскую колбасу и сказал, что мне нужно домой к детям, в сторону Лиепаи. Это помогло, через час мы оба сидели в пустом товарном вагоне, я его угощал шнапсом, а он выражал уверенность, что раз я еду в тыл, то не могу быть опасным человеком. Все, у кого рыльце в пушку, бегу на Восток.

Когда я на чистом немецком языке запел: «Lebe wohl du stille Gasse, lebe wohl, mein altes Haus», ефрейтор с слезами на глазах затянул вместе со мной, поскольку один вылакал почти полштофа (это происходило между Елгавой и Добеле). Затем он начал изливаться и уверят меня, будто из-за всего, что творится, болит душа, ибо сам он, дескать, бывший социал-демократ.


Rot ist die Liebe und rot ist Tomat,

Rot ist der Schlips vom Sozdemokrat!—


пели мы, пока не подъехали к Салдусу. Сойти на останов ке мой друг мне не позволил, тут, сказал он, охраняема зона. Лишь когда поезд тронется и наберет скорость, во ; тогда пожалуйста... Чуть погодя ефрейтор раздвинул две ри и сказал:

— Ну, камрад, валяй!

Я прыгнул в кромешную тьму и, больно ударившись упал в заросли крапивы и чертополоха. Я был спасен!

В девяти километрах от Салдуса жила сестра моего отца. Муж её умер, и она одна тянула свое небольшое хозяйство. Я был желанным помощником — надвигались трудные времена.


XIII. СТРАДАНИЯ МОЛОДОГО ВЕРТЕРА

Когда Янис Вридрикис с Маргаритой уехали за границу, Кристоферу было всего двадцать два года. Иной юноша с художественными наклонностями в этом возрасте уже сумел себя проявить. О Марлове же, кроме того что он веселый малый, хорошо одевается и мило играет на рояле, никто ничего сказать не мог. Правда, Янис Штерн, вынужденный обстоятельствами, издал его сольные песни, но покупатели их не брали, они считались неудавшимися. Кристофер избегал соблазна сочинять музыку в духе знаменитой песни «Хотел бы тебя убаюкать», в единственном стиле, который в ту пору господствовал в Риге, не хватало ему на шее и тесемки с народным узором.

Юношу явно испортили импрессионисты: в его руки попали партитуры младофранцузов — Равеля, Русселя и Сати. Непостижимая легкость всей фактуры сопровождения, каскады параллельных квартаккордов, воздушная форма, близкая к декламации манера пения (Кристофер помнил наставления графа Верни и Винченцо Галилея) не оставляли никаких надежд на популярность. Учение в консерватории казалось сухим и нудным, но Марлов был достаточно разумным малым, чтобы, стиснув зубы, прилежно штудировать традиционные формы, постигать кашеобразную инструментацию и приобретать обширные знания по музыкальной энциклопедии, что ему как молодому писателю могло когда-нибудь пригодиться. Через два года он кончил курс фортепьянным концертом собственного сочинения в ми миноре (слащавая тональность, почти желтого цвета!) и удостоился степени свободного художника без права занимать оплачиваемую должность в субсидируемых властями учреждениях... Вот те, выкуси!

О правах, естественно, в дипломе не было сказано ни слова, но неписаные законы иногда соблюдаются куда строже, чем писаные.

Беда была в том, что Кристофер впал в немилость. Притом в величайшую. Все это время, пока он учился, велись скандальные фракционные войны. Старохозяева, подсмотрев, каким способом захватил власть в неметчине Уриан-Аурехан, рассудили, что пора и им взяться за дело. Депутаты грызлись и сшибались в лютых схватках, торговались и спекулировали своей корысти ради, процветала коррупция, граждане роптали: правительства приходили и уходили, роясь точно пчелы,— что ни месяц, то новая власть.

Вождь ударил кулаком об стол и сказал — хватит! Снесшись со своим другом, главнокомандующим армией господином Шмерлинем, однажды ночью устроил переворот и провозгласил вечное и неделимое государство новую Талаву (Талава — государство древних латгалов XII—XIII веков) иными словами — диктатуру.

Притихли мелкие лавочники, места за столом заняли крупные прожоры, воцарилась могильная тишина. Лишь в замке раздавались речи и песнопения во славу мудрейшего и светлейшего из вождей.

В этой-то атмосфере Кристофер имел счастье или несчастье получить степень свободного художника и на выпускном вечере лично исполнить свой концерт ми минор. Дирижировал Лео Шульц.

Случилось так, что концерт состоялся спустя неделю после великого сбора старохозяев, на котором вождь провозгласил свои принципы и в отношении к искусству в обще, и к музыке в частности. Это личное мнение воз мело силу закона, высказывания великого человека был застенографированы и перепечатаны во всех газетах старохозяев (потому как другие газеты за ненадобность были ликвидированы, а критики и редакторы за грехи посажены в кутузку). Смысл новых принципов был прост и ясен. В музыке необходимо пестовать старолатышский дух, воспевать почву, прославлять единство и дружбу классов (очень резко вождь высказался против ехидны опевальных песен!), но прежде всего — добиваться мелодичности, мелодичности и мелодичности!

Дабы реализовать сии принципы, надобно воспрепятствовать проникновению чужих влияний в наше искусство, например, применению несвойственных нам стилей — русского тягучего (Чайковский), итальянского щебечущего (Пуччини), но больше всего французского декадентского (Дюка, Дебюсси, Равель), не говоря уж о распространенной по ту сторону границы — в России манере Прокофьева и Шостаковича, из музыки этих сочинителей мелодия вообще изгнана, на то они и красные — вредный нам, старохозяевам, мир.

— Не имея возможности вредить нам прямо,— крича оратор,— они хотят своим искусством посеять в наши рядах смуту и сумятицу. Но я говорю: только до порога господа, и ни шагу дальше!

— Ура! — оглашали воздух воплями и рыками тело хранители.— Ура.

Критики, каковые желали и впредь писать в газетах подумали и сказали так, чтобы слышно было и другим:

— Гляди, как мудро рассуждает этот убеленный се динами муж, коего мы мнили всего лишь великим агрономом и знатоком народного хозяйства. Да будет единый латвийский стиль. Ступайте же и собирайте по весям старинные цимбалы, свирели и древние обычаи пастухов.

И явились на божий свет старатели, что пешком исходили сотни и тысячи верст до самой далекой Алсунги, извлекали там из хлама допотопные игральные орудия, основали капеллу суйтов (Суйты — латыши-католики, жили в окрестностях Алсунги, отличались особым национальным костюмом, обрядами, песнями) и каждое утро и вечер под окном спальни вождя бряцали на струнах «В ворота барин проскакал».

Дебют Кристофера в зале консерватории слушатели приняли с отзывчивостью, большей частью это были те самые студенты консерватории, которые, так же как и .Марлов, успели познакомиться не только с новейшей советской, испанской и французской музыкой, но равным образом и с произведениями венских атоналистов — Шенберга и Альбана Берга. На концертах исполнялись «Пасифик» и «Регби» Онеггера. Марлов, правда, продолжал придерживаться ладовой структуры, потому что писать иначе никто его не учил, а дело это было хитрое. В раздумье топтался он по ми минору, во второй части переводил на аквамариновый цвет ля бемоля, а финал выкрасил в кричаще красный до мажор, это звучало весьма оригинально.

Единомышленники скинулись по монетке и потащили Кристофера в артистический клуб на улице Вальню — к святому Лукасу отпраздновать успех под готическими сводами. Но увы! Радость победы оказалась преждевременной. На второй день газеты разнесли Марлова в пух и прах.

«Запущенность национально-идеологической подготовки у студентов консерватории». «На скользком пути». «Отсутствие таланта под прикрытием псевдомузыки». «На поводу у евреев и всемирного коммунизма». «Большое разочарование для рижских любителей музыки».

Заголовки говорили сами за себя. Кристофер даже не пытался читать дальше, судьба его была решена — свободный художник-интеллигент! Его музыку не будут ни исполнять, ни издавать — он перестал кого-либо интересовать. Это был конец всех творческих дерзаний, без моральной и материальной поддержки ни одна душа прожить не может.

Кристофер с удивлением поглядывал на некоторых единомышленников, на выдающиеся таланты: наученные его прискорбным примером, они всеми силами старались заплыть в указанный вождем тепленький водоем. Собственная карьера волновала их больше всего. С глазу на глаз они поносили хозяина, могли рассказать о нем анекдотец, но публиковали панегирики, песни на слова, составленные из его лозунгов, и жалкие подделки под народные мелодии — вечерние посиделки в духе предков при свете лучины.

Для Кристофера продолжалась все та же сладкая жизнь учителя музыки, странствующего тапера и танцмейстера. Кинотеатры перешли на звуковые фильм прежнее доходное занятие — сидеть в углублении сцены перед экраном, следить за кадром и сочинять к нему м зыку — после внедрения новой техники стало ненужны Жаль! Марлов набил руку в этом деле, вырос в крупно специалиста. Утехи любви, скажем, сменяют изображение грозы (тремоло на басах октавами, правая рука р бает ноны — такая лапа у Кристофера от бога, уникальная подвижность суставов — немцы это называют ein f nomenales Handgelenk), за медленным фокстротом следует лай собаки, да, да, даже тявканье пса умел он во произвести на рояле, а если инструмент был не бог вес какой справный, то лаял сам. Платили хорошо.

Так и влачил он пестрый груз своих дней, словно впрягшийся в бричку осел. Годы шли, уплывали, замыслы, забрезжив, исчезали — ничего не удавалось доделать до конца. Сам того не замечая, Кристофер превратился в так называемого трепача, вступил в общество болтунов.

Что оно из себя представляет? Это каста художников и артистов, которые ежедневно проводят определенны часы в кафе, курят, пьют мокко и спорят об искусстве путях его развития. Всемудрые, все понимающие, со временем из таких нередко вылупляются критики. Но пока что они еще тешат себя надеждой, что их ждут сияющие вершины: в один прекрасный день они поразят предков гениальным приемом, блистательным трюком. Лиха бед начало: поэту необходимо найти самое хлесткое название, живописец должен натянуть холст на мольберт, сделать кисточкой первый мазок. Мазнуть? А может, лучше брызнуть? Затеваются дискуссии: брызнуть или мазнуть Обстоятельной обработке подвергаются все, кто уж мазнул.

«Да ну его,— морковный кофе. Совершенно исписался. Ты читал его последний роман? Стерильно, жонглирует сюжетами, все на фокусах... Умишко гладенький как задница новорожденного младенца; подтексты, поток сознания — ни сном, ни духом. Я, например, это сделал бы так...» — и несостоявшийся молодой гений излагает свой вариант, которого вовек не напишет, даже не набросает, потому как завербовался в трепачи.

Кристофер за четыре с лишним года не начертил ни одной ноты (а ведь наступала его двадцать восьмая весна), ни одной фразы, хотя за куревом испустил столько интеллектуального дыму, что хватило бы на целые энциклопедические словари и еще бы осталось колбасы накоптить.

Но таков уж был удел молодых искателей того времени, и грешно над ними теперь насмехаться. Что им оставалось делать? Их книги не печатали, на концертах их произведений не исполняли, картины на официальные выставки не принимали. Наиболее предприимчивые увешнали своими полотнами и картонами забор Верманского парка на улице Меркеля под липами (напротив университета). Арендную плату там никто не требовал — сад никому лично не принадлежал, какая-то престарелая фрейлина в незапамятные времена преподнесла его в дар горожанам. А разве ребята в испанских шляпах с желтыми шарфами на шее и в лакированных штиблетах на босу ногу не были горожанами?

Полицейские обходили выставку и, если явно голых не обнаруживали, не приставали. Вообще-то они затруднялись сказать точно, что намалевано на картинах, а поэтому быстро успокаивались.

Свободные художники под липами были покладистым пародом, они не задавались и вместе со стражами порядка иногда пропускали по маленькой. С ними можно было поторговаться, так же как на Мариинской у Шмускина. Сколько стоит, например, эта вон картинка? Муж в испанской шляпе запрашивает баснословную сумму. Когда заинтересованный гражданин пугается и хочет дать деру, художник хватает его за пуговицу и сбрасывает с первоначальной цены восемьдесят процентов. А когда несчастный (он ведь спросил просто так, для интересу) в отчаянии показывает кошелек, в котором притаились всего лишь два лата, муж в испанской шляпе скатывает полотно и торжественно объявляет:

— Натюрморт ваш!

Таким манером кое-кому из обывателей достались картины, которые потом после смерти художника несказанно поднялись в цене. Большая часть колоритных полотен Падеги ушла именно этим путем, сам он умер от туберкулеза. А известный книгоиздатель устроил посмертную выставку его произведений. Бизнесмен, оказывается, тихо и терпеливо копил его вещи, кои приобретал на липовой аллее у забора.

Унижаться до такой степени, чтобы играть на скрипке под сенью деревьев, Кристофер не желал. Да он и не сумел бы конкурировать с ансамблями, которые ходили по домам и постоялым дворам на Мельничной. Ин скрипача сопровождала цыганка с тамбурином, а то и с шарманкой, другие за те же деньги точили ножи и ножницы.

У Марлова были свои преимущества: он мог греться в высших сферах, а там, как известно, денег за угощение ни с кого не требуют. Он был, как говорится, причислен к рангу номенклатурных денди. Приглашения на свадьбы, юбилеи, дни рождения шли потоками, особенно когда выяснилось, какие близкие отношения его связывают с Трампедахом.

Чета богачей уехала, но опекуном их апартаментов по-прежнему считался Марлов, хотя старый скупердяй только первые два года посылал обещанные десять лат в месяц. Теперь юноша просто так, без всякого вознаграждения, по старой привычке захаживал удостовериться, не взломана ли дверь, хотя куда лучше с этой обязанностью справлялась сама мадам — госпожа Берзлапин. Квартира находилась в её доме и принадлежала ей лишь мебель, картины и библиотека были собственность Трампедаха.

Кристофер снял комнату на улице Акае, она стоил двадцать пять латов в месяц, деньги он кое-как наскребал частными уроками. На столе покоилась раскрыта рукопись — дело его жизни «П.П.П.», двенадцатая страница... Уже который год! Дальше двенадцатой страницы он не продвигался, не хватало времени...

Сегодня — поездка студентов в Кокнесе. Еще со студенческих лет он считался душой всех песен — magist cantandi. Руководитель пения, сказитель и зачинатель Si mihi mollis fidu-cit! Без Кристофера они просто не могли.

В среду в корпусе женской помощи устраивается вечер для господ мужчин. Господ мужчин, господ мужчин — тра-ля-ля-ля! Нужно вести турвальс, полонез, никто не умеет пройтись таким кандибобером, как он.

В пятницу бал дает студенческая корпорация Имерия, надо взять напрокат фрак. Кристофер уже внес Шнейдеру пять латов, перебьется неделю всухомятку. Имерийки слыли самыми красивыми и элегантными студенткам поближе к утру там, говорят, понадобится играть Шопена и Шумана, то были девы экзальтированные — топили камин, пичкали пирожками, заставляли пить мерзкий глинтвейн, но больше всего обожали романтическую музыку! Иногда Кристофер порывался сыграть что-то свое, но всякий раз бывал жестоко осмеян. Имерийки были достойными дочерьми своего времени, напевали вполголоса «Хотел бы тебя убаюкать» или же «Мой милый — наездник, наездник лихой». На второй день Кристофера всегда мучило похмелье, он не понимал, с чего бы оно...

В воскресенье — свадьба. Замуж выходит сестра Фроша, красавица Кунигунде. Кристофер, само собой разумеется, один из семи маршалов, дружков жениха. Во фраке с белой лентой через грудь, с розой в петлице, со свечой в руке. Ему поручено сопровождать счастливую пару на церемонию, упаси бог облить парафином взятый напрокат фрак или наступить наряженным в шифоновые платья подружкам невесты на шлейф. Они похожи на белых ангелов, разве что крылышек не хватает, но не вздумай коснуться, даже пальцем дотронуться, девушки втискиваются в ландо вместе с маршалами, все едут в свадебный дом. Кристофер очередной раз оказался на высоте, провел все честь честью, браво!

Во вторник... дальше ему не хочется думать... Лучшие годы проходят словно в какой-то баламутной мистерии или в роскошной театральной постановке, где лично ему отведена роль статиста.

— Кристофер? — в кругу дам растабаривает барышня Около-Кулака.— Вот уж действительно веселый малый, сколько юмора... Пьет не пьянеет.

— Ну что ты, милая! — смеется вторая.— Он просто наловчился вовремя смываться, потому никто и не видит его пьяным.

— А мы однажды решили над ним пошутить,— говорит Нина Около-Кулака.— У фабриканта Нейланда была большая пьянка. Заключили пари: возьмем Кристофера в плен и не будем выпускать, пока его не развезет у всех на глазах. Заперли внутреннюю дверь, на входной повесили амбарный замок. Ждем, когда его потянет в бега. Под утро спохватываемся — исчез. Оказывается, сообразил, что попал в капкан, он вылез в комнате горничной из окна, спустился по водосточной трубе во двор, сшиб камнем замок на воротах и был таков. А утром смотрим — он уже тут, сидит за завтраком, опохмеляется. Занятно, на что он живет?

Да, Кристофер сам часто не понимает, на что он вет... И почему живет? Хорошо, что не остается врем на размышления.

Из такого полулетаргического-полуманиакального стояния утром пятого мая его вырвала потрясающая новость: Маргарита и Трампедах вернулись в Ригу. Сказать правду, вернулись еще в конце апреля, но Янис Вридрикис, найдя квартиру в образцовом порядке, решил, благодарить Кристофера необязательно; для него было лучше всего, если б тапера вообще не оказалось в Риге.

Беспечно насвистывая, Кристофер уже собрался бы отправиться на five o’clock tea dance в Общество прессы, как в дверь постучали, вошла хозяйка тетушка Амалия и протянула записочку.

— Тут, сынок, один человек письмо принес... На старого Визуля вроде бы смахивает...

Кристофер с неохотой взял сложенный вчетверо клочок бумаги. Уже целый год он был должен портному Визулю, теперь, наверное, тот извещал его, что чаша терпения переполнена и он передает дело в суд... (О tempora!)


«Многоуважаемый господин Кристофер!

Мы вернулись. Я не знала, где Вы и что с Вами. Наконец сегодня мы получили Ваш адрес — я послала Антона (он опять служит у Йогана Фридриха) в адресный стол. Буду рада видеть Вас у себя завтра в первой половине дня.

Маргарита Шелла»


На второй день Кристофер явился в апартаменты в бульваре Райниса. Его впустила сама госпожа. О боже, как она изменилась! Немудрено, семь лет минуло с того дня, как они простились. Кристофер тогда не чаял еще когда-нибудь увидеть ее. Лицо Маргариты заметно осунулось, на лбу над переносицей, а также возле уголков рта прорезались мелкие морщинки. Лишь губы остались прежние: лукавые, чуть выпяченные. На ней совсем простенькое черное шерстяное платьице (черное ей всегда шло). Янис Вридрикис, сообщает она, на службе, приехал в Ригу по делам репатриации, работает в Утаге.

— Репатриации? Что это такое?

Всем балтийским немцам предложено возвратиться на родину своих предков — в Германию, правительства уж договорились. В этой связи организовано общество Утаг.

Ее благоверному поручены хлопоты по вывозу немецкого культурного наследства, сами они, мол, уедут последними.

— Значит, приехали ненадолго? — спрашивает Кристофер, опускаясь в шикарное салонное кресло напротив госпожи, которая сидит на такого же стиля диване.

— Не знаю,— рассеянно отвечает Маргарита, разглядывая Кристофера. («Так вот какой он на самом деле»,— думает госпожа, и в глазах её отражается легкое разочарование.)

В тот раз Маргарита уехала в отчаянии, разбитая, не надеясь вернуться. Ах уж этот Кристофер! Долгие часы, проведенные вместе, прогулки, музицирование так сблизили их, а юноша все равно замыкался, вел себя сдержанно и с прохладцей. Маргарита втайне надеялась, что он затеет с ней легкий флирт. Все молодые люди, познакомившись с Маргаритой, рано или поздно теряли голову.

(«Я интересная женщина,— сознавала Маргарита,— я поэтесса, умна, красива».) С наслаждением разглядывала она по утрам в зеркале свое тело, упругую грудь, золотистые, ниспадающие на плечи волосы, а Кристофер притворяется, будто всего этого не замечает, ходит насмешливый. Никогда нельзя было догадаться заранее, какую колкость извергнет его щучий рот, госпожа часто обижалась.

Например, тогда — уезжая... Ну хоть какой-нибудь намек прочла бы она в серых глазах музыканта. «Не забудьте захватить кинжальчик Тимура». И все.

Семь лет Маргарита жила памятью о прошлом, она была одна среди чужих, больна и одинока, воспоминания стали её единственным развлечением, они вились вокруг вирджинальной музыки, сказок Кристофера о переселении душ и его бродячей жизни. Наконец, из воспоминаний выкристаллизовывались мечты, они обрели форму, и Маргарита принялась писать новеллы. Кристофера она в своем воображении наделила бесстрашием, гениальным талантом, сделала его идеалом мужественности, себя вообразила она вдохновительницей и добрым гением. Да, Маргарита стала экзальтированной мечтательницей. В Давосе она велела отвезти себя высоко в горы к лесорубам и прожила три дня в бревенчатой хижине, глядя на розовато-голубые вершины, там она сочинила посвящение «Вирджиналисту снежных Альп».

Но сейчас образ её мечты сидит перед ней в салоне и выглядит довольно потасканным. «Какие глаза, какие у него глаза, пустые, невыразительные! — с отчаянием видит Маргарита.— Куда подевались искорки смеха, пляшущие бесенята? На челе гримаса подавленности и мощи. Сидит вяло, привалившись плечом к спинке кресла. Выглядит буднично, вульгарно».

— Как поживает господин Трампедах? — устало и без интереса спрашивает Марлов.

— Спасибо, он очень занят,— отвечает Маргарита губы её вздрагивают.

Отношения с Янисом Вридрикисом стали совсем странными. Магистр относится к Маргарите, как собственник, который, покупая дорогую мебель, неосмотрительно переплатил. Его тщательно скрываемую скупость вдруг словно прорвало. Магистр начал экономить даже на еде. Косвенный намек, что он ее, как щенка, вытащил из воды (в переносном смысле, конечно) и устроил ей хорошую жизнь, а она только и знает, что улыбаться каждому встречному, у кого рожа посмазливей,— свидетельствовал о совершенно новом и поразительном свойстве, которое росло и увеличивалось обратно пропорционально интенсивности и частоте его любовных вспышек (все реже взывал он к ночи с молитвами благодарности, в реже вспоминал маковые лепестки в лилейной рученьке) — магистр разваливался на глазах... Временами Маргарите казалось, будто она спуталась с восьмидесятилетним старцем, хотя на вид ему можно было дать не более тридцати пяти — сорока. Три года назад он сделал Маргарите предложение. В Берхтесгадене они уже хотели пожениться, но, когда Яниса Вридрикиса попроси предъявить паспорт, он нигде не мог его найти, хотя о его арийском происхождении ни у кого не имелось ни малейших сомнений. Свадьба расстроилась. После это случая Трампедах своего предложения не возобновлял. Маргарита и не настаивала, несмотря на то что её общественное положение — быть метрессой миллионера — не делало ей чести, особенно в Германии, где на торжества и в гости приглашали одного только Вридрикиса. Приглашать любовницу считалось неприличным, могли обидеться порядочные жены господ обывателей. Маргариту это не задевало, так как спаситель ей опостылел. Яниса Вридрикиса временами обуревала какая-то паскудная подогретая страсть, тогда он как бешеный требовал от Маргариты ласки, но потом проходило полгода, и он даже не удостаивал её взглядом, лишь глотал сушеных мушек.

В Берхтесгадене Маргарита затеяла невинный флирт с одним альпийским стрелком, старшим лейтенантом Бенно. Разразился ужасный скандал. Янис Вридрикис тотчас отправил Маргариту скорым поездом в Давос, а там нанял шпиона, который повсюду ходил за красоткой, пока не выдержал, влюбился и пал к её ногам. «Ах, эти ножки, почти как у полячки!» — сказал павший, но Маргарита, которая догадывалась, что её воздыхатель — сыщик, не доверилась ему и предпочла предаваться мечте о прекрасной и нерасцветшей любви на оставленном ею севере.

И вот её мечта сидит перед ней и спрашивает, как поживает господин Трампедах, ничего лучше Кристофер придумать не мог.

Господин Трампедах чувствует себя хорошо, он жив, здоров, только стал не в меру ревнив, поэтому она, дескать, пригласила гостя в первой половине дня. Что господин Кристофер сочинил за эти годы? Сколько симфонии, опер? Конечно, та забавная поваренная книга уже вышла в свет? Маргарита засмеялась.

— Это так комично: серьезные люди и занимаются поваренными книгами,— говорит она.

Кристофер не смеется, он даже не улыбается.

— Уже пять лет, как я не написал ни одной ноты.

— Наверно, ушли с головой в литературу?.. О, понимаю! У меня теперь есть и новеллы... Хотелось бы вам их прочесть,— говорит Маргарита.

— Ни одной строчки не написал я с тех пор, как вы уехали. Я не читаю ничего и не хочу слушать вашу новеллу, потому что искусство, сочинительство — все пустое. Я мечтаю об истинном народном табачном и пивном заведении. Вы сказали — балтийские немцы скоро уберутся восвояси, наверное, освободится какой-нибудь трактир. На радость вам начну зашибать деньгу и сделаюсь почтенным толстопузым членом общества. Может, до этой славной поры вы мне одолжите пару сотенок,— говорит Кристофер.

Маргарита с досадой встает и вдруг замечает, что от гостя несет мерзким духом перегара, он пьян и у него красные глаза.

— Как вам не стыдно показываться мне в таком виде? - с болью спрашивает Маргарита.

— Я вам не навязывался: вы сами просили зайти. Итак, что госпоже будет угодно?

— Чтобы вы сейчас же встали, пошли домой и выспались,— кричит Маргарита.— Это уж слишком!

Кристофер молча поднимается, окидывает её долгим отчаянным взглядом и направляется к двери. Маргарита успевает заметить стоптанные каблуки и ужасные зеленые носки. Когда захлопывается дверь, госпожа запирается в своем будуаре, падает на постель и пустыми глазами смотрит в стену.

— Неужели это так? Неужели это так?..

Однако от правды не скроешься, на five o’clock t dance в Обществе прессы произошел чрезвычайно неприятный инцидент.

Танцы были в полном разгаре, когда к столику, которым сидел Кристофер с супругой ресторатора Кезбера и двумя его дочерьми, писаными красавицами, подошел издатель и директор старохозяевской газеты Элстынь, уже изрядно подвыпивший, и проехался волосатой лапой по декольте барышни Ирены от затылка до ягодиц, да так, что жвакнуло на всю комнату.

Кристофер как ужаленный вскочил и дал Элстыню в ухо. Элстыню! Тому самому, которому принадлеж особняк на улице Парка, боссу старохозяев и директору «Бекона». Звуковой эффект был потрясающ. Со всех сторон к месту происшествия неслись господа, спрашивал что случилось.

— Черная свинья! — не выдержал Кристофер.— Старохозяевский кабан!

— Вы ответите за это! Полицию! — задыхался Элстынь.— Оскорбляют правительство.

— Что за скандал? — интересуется подошедший господин.

— Сопляк, провалившийся музыкант осмелился поднять на меня руку. Полицию! Кто впустил его в Дом прессы? Вон, макаронина! Социк! Шляется тут, деньги вымогает!

— Вам мало, еще хочется? — кричит Кристофер с пылающими глазами, но сердобольные люди уводят пострадавшего, который, оглашая воздух воплями и стенаниями грозит издали музыканту кулаком:

— Вы еще у меня поплачете! Сопляк!..

— Ужас, как вы себя ведете! — шипит Кезбериха. От Элстыня зависят наши магазины... Идите немедленно извиняться, просите прощения...

— Я же защищал честь вашей дочери от наглеца,— говорит Кристофер.

— От какого наглеца? Что вы вмешиваетесь в мои дела, сами вы наглец! — негодует Ирена.— Ну, погладил меня слегка. А вы сразу нападать на человека. Не жених вы мне, не помолвленный... Да за такого голодранца я в жизни не пошла бы. Вы же действительно побираетесь, деньги выклянчиваете... Постыдились бы!

— Уходите скорее от нашего столика,— взволнованным голосом говорит мадам Кезберис.— Вон полиция идет, подумает еще, что мы с вами друзья... Просто несчастье с такими голоштанниками, стыд и срам навлек на нашу голову.

Кристофер встает, хочет удалиться, но к нему подходит полицейский и отводит юношу в соседнее помещение.

Страж порядка составил протокол, хотя Кристофер и уверял его, что зачинщиком беспорядка был директор, который оскорбил даму.

— Даму? — ухмыльнулся полицейский.— Знаете что, молодой человек. За свои деньги он может себе позволить и не то...

Статья закона, карающая за оскорбление правительства, отпала, поскольку обозначение домашнего животного «свинья» в те времена употреблялось исключительно в значении благородном. Свиней экспортировали в Германию, Англию, за них получали валюту. Элстынь сам был директором акционерного объединения «Бекон» и успел вопреки закону впихнуть на суда не одну сотню собственных свиней, отчего, узрев в протоколе слово «свинья», струхнул и приказал его стереть. «Был я также и бит!» — добавил для важности Элстынь, что полицейский, потрепанный и тщедушный человечишка, незамедлительно занес в протокол...

— Это удовольствие будет стоить вам пятьдесят латов,— сочувственно пояснил он Кристоферу.— Удивляюсь, что вам мешает начать добропорядочную жизнь? Я, например, кабы мне ваши годы, снял бы киоск и стал торговать пивом да табаком. Ведя разумный образ жизни, я вскоре разбогател бы. Возьмите хотя бы того же Элстыня, он аккурат так и начал, а теперь ишь какая шишка, живет, в ус не дует и не дерется, как фачист (полицейский краем уха слышал новое и, по его разумению, ругательное словечко).— С этим наставлением он н отпустил Кристофера, лишь напоследок тихо спросил:

— Как следует огрели?

— Куда там,— говорит Кристофер,— промазал, только и было что шуму!

— Эх, надо было хорошенько его вздуть! Деньги-то платить одни и те же,— поучает полицейский, оборванный, жалкий червь. Подмигивает Кристоферу и удаляется. Штраф надобно внести в двухнедельный срок.

Вот тебе, Либерсон, и троицын день! Визулю пятьдесят, префекту полиции пятьдесят, за комнату двадцать пять, долг Фрошу шестнадцать, об обеде и нечего мечтать. Придется с горя пойти к Широну. Там еще дают в долг. Хейя, хейса!

Такое вот выдалось утро, и так выглядел Кристофер, когда предстал пред очи Маргариты. Ему не следовало идти к ней, но он все-таки потащился.

К Маргарите, которая все эти годы была для него отдушиной, его мечтой в часы поражений. «Если бы Маргарита не уехала, из меня вышел бы человек»,— оправдывался он сам перед собой... «Если Маргарита когда-нибудь приедет, я приду к ней, пожалуюсь на свои беды, выплачусь, положив ей голову на колени... И начну новую жизнь...»

В действительности же все получилось наоборот. В это утро после семи лет разлуки он не мог выдавить из себя ни одного нежного слова, которые во сне и наяву шептал своей воображаемой Маргарите. Вместо этого наговорил грубостей и был выдворен из дома.

В высших сферах инцидент на второй день уладился. Ирена самолично пошла к господину Элстыню в редакцию, они провели в кабинете почти час за завтраком, после чего юная дева, раскрасневшаяся, убежала, а шеф приказал позвать заведующего отделом последних новостей Лау, сам вытащил из его папки статью «Криминалист — домашний друг известного торговца» и сказал! «Пока что modus suspendi» (Ирене полагалось еще два раза явиться на переговоры, а засим дело можно будет считать законченным). Как-нибудь особенно насолить Кристоферу шеф не мог, потому что музыкант и без того был вне закона: в печати давно запрещалось упоминать его имя. Марлов лишь удостоился прозвища Шрейенбушский Дон Кихот, это было недурно придумано, поскольку , он и впрямь ринулся в драку с ветряными мельницами,

В высших кругах от Кристофера не отшатнулись, нет,— Элстынь для многих был бельмом в глазу: они бы с удовольствием разыграли б этим музыкантом еще и следующий ход в партии против всесильного босса. Только семейство Кезберов заявило ясно и без обиняков, что не знает и знать не желает никакого Кристофера Марлова.

С этого дня музыкант перестал принимать приглашения. Одевался как попало, бродил небритый по улицам, вечерами торчал под деревьями на бульваре Райниса, в уже известном нам месте, откуда было видно окно Маргаритиной спальни. Он смотрел на него долго и безо всякой надежды, а когда поздно вечером оно погружалось в темноту, продрогший от ночной сырости возвращался домой, бросал взгляд на двенадцатую страницу открытой рукописи и, махнув рукой, валился спать. Не все ли равно!

Однажды утром он решительно встал, побрился, отправился на бульвар и дошел до парадной знакомого дома. Дальше идти не хватало смелости. Юноша рассудил, что лучше подождать внизу, прогуливаясь взад-вперед по тротуару. Таким образом он прошагал до обеда и собрался было уже бежать в студенческую столовку, чтоб подкрепиться хлебом (на треску не хватало), как увидел Маргариту. Госпожа вышла из парадной и направилась прямо в его сторону. У Кристофера замерло сердце, на всякий случай он ухватился за решетчатую ограду подвального окна. Когда Маргарита поравнялась с ним, музыкант сорвал с головы свой потершийся котелок и поздоровался.

— Ах, это вы, Шрейенбушский Дон Кихот! — (И до нее дошло его прозвище).— Что вы тут делаете?

— Жду вас...— с трудом выдыхает Кристофер.— Я последний, последний...

— Да? А мне и в голову не могло прийти... Она красива?

— Кто? — удивленно спрашивает музыкант.

— Ну, эта Дульцинея... ради которой вы были готовы стереть в порошок всемогущего шеф-редактора. Какая-то курочка Ирена хочет сделать из вас торговца пивом, браво! Надо же, что за идеалы у вас, Кристофер!

— Я должен с вами поговорить,— хрипло произносит музыкант,— нам обязательно нужно встретиться.

— Боюсь, у меня не хватит больше сил выдерживать ваши грубости.

— Я знаю, я ничтожен. Но выслушайте меня, а уж затем наказывайте!

Маргарита не слушает и продолжает путь, а Кристофер, как побитый пес, тащится за ней следом.

— Кто красивее: Ирена или я?

— Какая чушь! Ирена? Да она простая случайность. Этот самый шеф-редактор Элстынь пять лет назад напечатал критику, которая уничтожила меня... Я поддался чувству мести...

— Кто красивее: Ирена или я?

— Маргарита, только потому, что вы...

— С маковыми лепестками? — разражается безжалостным смехом Маргарита (ее лукавые губы растягиваются, бог ты мой, какие они алые).— Куда подевалось ваше остроумие, Кристофер? Вы сейчас заговорили в стиле Яниса Вридрикиса.

— Можно ли мне когда-нибудь навестить вас?

— Нет, нельзя! Мой друг и спаситель стал вдвое ревнивей, он нанимает частного детектива, видите, он идет... в десяти шагах за нами... Не оглядывайтесь так заметно! Прощайте! Привет! К счастью, вы стали похожи на бродягу, скажу Янису Вридрикису, что ко мне на улице пристал попрошайка, которому я дала лат на водку.— С этими словами Маргарита втискивает в протянутую для прощального приветствия ладонь Кристофера серебряную пятилатовую монету и быстро переходит улицу, оставив музыканта в полном смятении, тупо разглядывающего деньги.

— Серебряные пять латов,— потерянно бормочет Кристофер.— Серебряные пять латов за крах, плата за несчастье...

В этот же день к нему пришел Янка Сомерсет. Кристофер сидел на тахте в своей сумеречной комнатушке на улице Акае, уперев голову в ладони, и размышлял, как лучше покончить с собой: застрелиться, утопиться, повеситься или броситься под поезд.

Вешаться, пожалуй, мерзко! Лицо покрывается синими пятнами. Под поезд — неэстетично, паровоз ужасно изувечит. Утопленников он видел — тоже мало привлекательного... Уж лучше всего застрелиться. Кристофер будет лежать в гробу красивый, недоступный. Маргарита подойдет, взглянет и все поймет: музыкант пошел на смерть из-за нее... Из-за серебряных пяти латов... Со всхлипом Джульетта упадет на гроб, хотя, кажется, в той постановке в театре Блекфрейра было наоборот, падал как раз Ромео. В общем, один хрен... Труп есть труп, тут уж ничем не поможешь, рыдай не рыдай, о гордая жестокосердная Мери, плачь, черная Мери, плачь. Твои слезы не оживят одаренного Кристофера Марлова. Плачь, жестокая!

На этом месте внутренний монолог оборвался, в комнату вошел Сомерсет.

— Только что встретил Фроша; ты, говорит, дошел до ручки... Флауш, флауш! Что с тобой творится?

Кристофер опускает голову, все именно так, нечего прятаться.

— За твое геройство в Доме прессы я не дам и ломаного гроша,— продолжает Янка.— С подобными людьми нужно бороться другим способом... Ты почему не работаешь? Все ждали от тебя великих дел.

— Кто это — все? — спрашивает Кристофер.— Критика сделала из меня посмешище. Мои произведения запрещено исполнять, а ты говоришь — все.

— Все те, кто еще не разучился думать.

— За всех нас думает вождь,— отрезает Кристофер.

— Я не говорю о старохозяевах и их припевалах. Не имею в виду также и то общество, в котором тебе так нравится вращаться. Я говорю о тех, кто идет своей дорогой, не шарахаясь то в одну, то в другую сторону.

— Так что же я, по-твоему, должен делать?

— Пиши, работай!

— Для кого? Я убежден, что искусство предназначено для людей понимающих. Как мне добраться до них? Через какую дверь?

— Не думай, что такое мракобесие долго продержится! Катастрофа неминуема, молнии и громы очистят воздух, бой предстоит суровый. А ты? Истинные таланты всегда интуитивно предсказывали ход развития людского общества.

— Ты думаешь, что-нибудь изменится?

— Притом очень скоро... Не будь как те глупые девы из Библии, помнишь, наверное, по бабушкиным рассказам, когда надо было зажигать лампады, они еще только елей искали.

— Не хватает вдохновения,— говорит Кристофер. Еще вчера была надежда, но сегодня и её не стало, никому я не нужен.

— Коли так, ты не художник. Гений — это терпение это выдержка, это вера в себя. Если ты обделен этим тремя качествами, тебе не поможет самый блистательны талант, ты останешься пустоцветом. Что дает твое выпендривание в дамских салонах у рояля? Неужто ты раньше не чуял, что стал модным шутом? Хотел к ним: подмазаться?

— Янка, ты в точности положительный герой из скучного романа. Поучаешь других, а сам живешь независимой жизнью в мире каких-то странных идеалов. Да тебе и не трудно: богатые родители, нахватался французской культуры (тоже на отцовские деньги), изучаешь то философию, то математику, кончил консерваторию, все вперемешку, потому как можешь себе позволить все, что твой ум пожелает. Я родился бедным и посему пытаюсь, выбиться в люди и прошу к себе снисхождения. Тебе даны противоестественные преимущества, они меня раздражают.

— Ну а если я эти свои противоестественные (и, верно, нелогичные, поскольку у других людей таковых нет) преимущества использовал бы ради дела, которое в будущем должно устранить подобные нелогичности, что б ты тогда сказал? У каждого свой талант, мне кажется я выявил свой, стараюсь его усовершенствовать. Мне требуется неизмеримо больше терпения, выдержки и веры в свое дело, чем тебе, мой путь также не застрахован от опасностей: это все равно что ходить по натянутой веревке, по острию меча, и притом не своего удовольствие; ради, а чтобы честно служить идеалам. Вот тебе и мои преимущества!

Кристофер мало что уразумел из длинных тирад друга, он был поглощен собой. Слова Сомерсета о терпении, выдержке и вере не воспламенили его.

— Ты действительно полагаешь, что эта мрачная эпоха скоро кончится?

— Уверен,— говорит Янка.— Смотри в письмена! Ты вообще читаешь что-нибудь?

— Нет,— отвечает Кристофер,— ничего, кроме составленных официантами счетов, векселей от ростовщиков и угрожающих писем, которые мне присылают портные,

— Да, трудно тебе живется... И сколько у тебя долгов?

— Разве тебя это может интересовать?

— О, да! Допустим, я из своих неестественных преимуществ (мой отец по-прежнему мелет белые денежки) сколько-нибудь предложу тебе. Ты что, откажешься?

— Мне думается, нет... Иначе или зубы на полку, или вешайся. Таково мое положение на пятнадцатое мая (День фашистского переворота (1934) в Латвии), то бишь день сытых утроб. Врать тебе не имею права.

— Только с одним условием. Сегодня же начнешь писать симфонию.

— Нет, этого я еще не потяну... Начну с «Сарказмов» — так я назову цикл сонат. Сарказмы о счастье, о любви... гимн ко дню набитых утроб, сказ о пятилатовом сребренике.

— Пиши что хочешь. Но — правду. Одна внешняя форма и сарказм ничего не выразят. Проникни глубже: за сарказм... Что было бы, если б случилось невероятное и ты сумел бы удовлетворить свои духовные потребности. Опять только смех? Издевки? И ничего, что стоило бы воспринимать по-другому? В таком случае ты — лягушка, которой дано лишь квакать. Но я хочу дожить до того дня, когда ты закурлычешь, как лебедь в высоком полете.

— Эх ты, положительный герой! Deus ex mahina. Наверно, Фрош примчался к тебе на Кукушкину гору?

— Нет, я иду с Шишкиных гор (Шишкина гора — латышское название Чиекуркали — пролетарский революционный район Риги между Межапарком и центром). Живу теперь сам по себе. Вторая поперечная линия, номер пятнадцать.

— Значит, с Гималаев.

— Сколько тебе не хватает, чтобы выбраться к кисельным берегам?

— Префекту пятьдесят, Визулю пятьдесят, квартплата — 2x25, итого пятьдесят, Фрошу...

— Фрош велел сказать, что ему сейчас не к спеху.

— Pereat tristitia! Ну а коли я в этот месяц засяду за сочинительство, мне захочется раз в день пожевать, это выходит — тридцать.

— Красивая суммочка! Дражайший друг мой, хорошо, что старый Сомерсет мелет, на тебе два «дуба», круглые сотенки. Поклянись, что пива в рот не возьмешь!

— Клянусь!

— Клянись именем Тримпуса, Бахуса, Горация...

— Именем Тримпуса, Бахуса, Горация!

— Именем черной миноги...

— Черной миноги!

— Клянись, что весь этот месяц по салонам и гостя шляться не будешь...

— Клянусь!

— Именем Эвридики!

— Дики!

— Ну, тогда, сын мой, бери деньги, которые в пот лица заработали батраки моего отца. Они знают им цену

— Благодарю от имени комитета вдов при обществ взаимопомощи непризнанных гениев. У меня еще один вопрос.

— Спрашивай, сын мой, твой благодетель слушает тебя.

— Как насчет коньяка? Его тоже нельзя?

Янка влепляет Кристоферу увесистый тумак и уходит.

Конец первой картины.

Вечер утра мудренее: Кристофер бежит в цветочный магазин, расположенный напротив апартаментов Маргариты, покупает три желто-красные розы, небольшую коробочку с подкладкой и шелковой подушечкой, тщательно укладывает серебряную пятилатовую монету, выбирает кремовый конверт и надписывает: «Бескорыстной и щедрой госпоже Маргарите Шелле». Затем он нанимает на углу дежурного экспресс-посыльного с тачкой и железной бляхой-номером, проторчавшего весь день без работы чтобы тот за пятьдесят сантимов поднялся наверх и отдал дары в восьмую квартиру. Кристофер остается вниз ждать его возвращения. Узнав, что цветы и коробочку принял сам Янис Вридрикис Трампедах, Кристофер приходит в жеребячий восторг. Вернулся-таки к магистру его сребреник.

Сомерсет за эти годы неплохо изучил повадки своего флауша — только и знай, что подпирай его да тормоши. Леность Кристофера не поддавалась описанию. Но коли уж он попал в колею, то некоторое время тянул и трудился исправно. Выдержка у юноши была, не хватало характера, который эту выдержку регулировал бы да подстегивал. Теперь он целыми днями не выходил из своей кельи, писал музыку, силился нащупать свой собственный стиль, найти достойную форму. Рассчитался со своими кредиторами, тете Амалии за квартиру уплатил за месяц вперед. Словом, Кристофер почувствовал себя точно птица в поднебесье, осталось лишь взмахнуть крыльями и лететь.

Техника письма успела заметно поржаветь, он это тяжко переживал. Музыкальные идеи не желали укладываться в нужные объемы и конструкции, он вымарывал, безжалостно перечеркивал написанное, сердился, кричал. Ночью, когда наконец являлось вдохновение, мешали соседи. Стучали сверху и снизу в такт его музыке. Мещане! Спать, что ли, не могут? Колошматят по стенам как оголтелые. Дикари!

От уроков музыки Кристофер отказался, они тянули его обратно в высшее общество, откуда он только что сбежал. Средства на пропитание он добывал в церкви, играя на органе хоралы. Мошну для пожертвований, кою заполняли богомольцы, Кристофер делил поровну с пономарем и меходуем органа (воплощенными в одном лице, которое поэтому загребало две трети подаяний, в то время как господин артист получал одну) и влачил с горем пополам свое скромное существование.

Так в трудах и хлопотах Кристофер проработал все лето и осень. Чуть вперед продвинулась и рукопись «П. П. П.», главное — была преодолена тринадцатая страница, которая вселяла в молодого человека суеверный страх, ибо как раз на помянутой странице требовалось описать первую встречу с Янисом Вридрикисом. Кристофер только что приехал в городок на Венте, дабы извести старого грымзу соблазнами и покорить своей воле. А вышло наоборот. Посланец Люцифера, тяжко униженный, страдал по Маргарите, в то время как доктор Фауст, обретя демоническую власть, безнаказанно глумился над ним и потешался.

Примерно полгода Кристофер не видел Маргариты. Госпожа нисколько не интересовалась несчастным юношей. «Потеряна навеки»,— думал Кристофер. Свое горе и ненависть он постарался излить в «Сарказмах»: теперь они были готовы.

Его друг Фрош, желая подбодрить композитора, решил, что Кристофер должен в первый раз продемонстрировать свое детище на литературно-музыкальном вечере, каковой надумал устроить на рождество в своем межапаркском особняке отец Фроша, один из самых знаменитых рижских торговцев колониальными товарами. Фрош был наполовину немец, но водился с латышами — поэтами, художниками, музыкантами. Особую слабость питал к живописи. Особняк на Визбийском проспекте напоминал картинную галерею. Консерватор из консерваторов по своим воззрениям, старый Фрош в то же время души не чаял в современных ультрамодернистах — кубиста экспрессионистах и прочей братии: возможно, в пристрастии к авангарду проявлялся его снобизм, кто знает.

В салоне вращались лишь те дарования, которые держались в стороне от официального курса и академических направлений. Здесь свободно спорили, дискутировал случалось, отпускали и язвительные шуточки. Молодой Фрош, товарищ Кристофера студенческих лет, впитавший сызмальства атмосферу дома, пекся, дабы в салон не проникали старохозяевские парвеню, хвастуны и пустобрехи. Так что редко кому из рижских сливок удавалось погостить в этом изысканном артистическом обществе. Уж не указывало ли сие обстоятельство на близкий апокалипсис: крайние консерваторы раскололись на враждующих между собой торговцев и земледельцев, кубистов и наивистов?.. Да, такая парадоксальная мысль блеснула голове Кристофера, когда он переступил порог особняка Фрошей и через вестибюль, увешанный экспрессивными и почти абстрактными полотнами фовистов, направился в ярко освещенный салон.

Там уже стояли группами и переговаривались худо ники из «Синей птицы», известные, но преследуемые писатели и поэты, всех объединяло негодование: толстопузый диктатор закрыл «Синюю птицу», искусство модерн объявлено вне закона.

Поэтому сегодня в салоне особенно приветствовавали тех, кто обещал поразить утонченных потребителей прекрасного чем-то еще небывалым, экстравагантным и сногсшибательным. Много судачили о Кристоферовых «Сарказмах». Фрош уже кое-что прослушал — потрясающе, настоящий переворот в музыке, вызов академикам! Затем свои стихи будет скандировать Олаф Заляйскалн. А Зара Лея, тонкая и изящная еврейка, будет играть на скрипке, в первый раз в Риге прозвучит соната Прокофьева она её разучила вместе с Кристофером специально для этого вечера.

Марлов уже сидел за блестящим концертным роялем с поднятым крылом, когда открылась дверь и хозяин дома — седовласый негоциант — ввел Маргариту. Большая часть артистов уже знали её по имени, хотя в этом обществе она появилась впервые. Госпожа дала себя уговорить и согласилась прочесть несколько своих произведений, ходили слухи, будто Маргарита начала писать в манере немецких экспрессионистов, а экспрессионизм, как известно, был слабостью семейства Фрошей. Покровитель поэтессы в этот раз всемилостивейше отпустил ее, потому как полагал, что у бананового Ханса (так он называл старого Фроша) собираются лишь старые маразматики. Альпийские стрелки или охотники за сернами там не должны были попадаться, поэтому сам он почел за благо остаться дома и отдохнуть.

У Кристофера сперло дыхание, однако он заставил себя сдержаться. Надо было выждать, пока Маргарита перездоровается со всеми и займет место. Она была одета б короткое черное вечернее платье, вокруг шеи двойная нитка жемчуга, на плече желто-красная искусственная роза. Поэтесса двигалась свободно и властно, нарочно выставляя напоказ свои стройные необычайно красивые ноги. Госпожа была уже не так молода, глаза её казались темными, чуть печальными, зато губы по-прежнему растягивались в соблазнительной улыбке, обнажая при этом два белых зуба. У Кристофера просто сердце обмерло, эту улыбку он так хорошо знал. Она едва ответила на его приветствие издали, села рядом со смуглым художником-графиком, который рисовал виньетки для её первого сборника, весело, даже фамильярно поздоровалась с ним и умолкла. Хозяин дома попросил начать.

— Соната в трех частях, которую я назвал «Сарказмы»,— говорит Кристофер.— Часть первая — «Самоистязатель».

Марлов начинает mezza tasto, как далекие колокола, гудит мотив Джона Булла. Маргарита должна вспомнить: эту пьесу для вирджинала он играл ей много раз, теперь мотиву дана иная задача — создать фон, над ним, словно крик, раздается речитатив, фраза из двенадцати тонов, она повторяется назойливо и безжалостно. Затем акцент! — и музыка рассыпается. В следующее мгновение тот же душераздирающий крик поднимается из среднего регистра, вламывается в басы, как пламя перекидывается на дискант,— и больше не удержать его.

Доводилось ли вам когда-нибудь лицезреть полунатуралистические полуфантастические мясницкие картины Сальвадора Дали? Точно скальпелем художник разделывает живую плоть, вскрывает грудную клетку, препарирует сердце по жилочке, по волокну. Лишь бы было больно! Так обращался Кристофер со своим сердцем...

После первой части слышится одобрительный шорох, маститые старцы оживились.

— Ишь прохвост какой!

Кто-то со звоном роняет чайную ложечку. Тс! В этом салоне подают лишь чай и малюсенькие-премалюсенькие сандвичи, которые подцепляют палочками...

Вторая часть — «День набитых утроб».

Отвратительный пляс. Карикатура на шестнадцатый век, в которой обрисованы типы лондонского дна: мерзкие оскаленные рожи, слышатся характерные приемы моресок — закончился пост, толстопузые ногтями хапают свиной студень, все жрут, жрут, жрут!

Слушателю, который догадался бы, что в качеств материала здесь использован деформированный и изувеченный до неузнаваемости ригдон Вильяма Бёрда, следовало бы вскочить на ноги и крикнуть с негодованием: пощадите вирджиналистов!

В перерыве две экзальтированные художницы не могут сдержать стона, Маргарита сидит, закрыв глаза ладонью, Кристофер боится глянуть в её сторону.

— Третья часть — «Голодающие получают пятилатовый сребреник».

«Пустыня... бескрайняя пустыня. Ничего победного ничего бетховенского. Отощавшие люди вопиют, падаю на колени, простирают с мольбой руки. И глядишь, на ними начинает реять господь бог. Он дарит каждому по пятилатовому сребренику. Голодающие падают ниц, по сыпают головы песком. Людишки испускают дух, но у каждого в руках сверкает пятилатовый сребреник» эти слова Кристофер прочел как эпиграф к последне части.

К молодому гению ринулись седовласые мудрецы одни обнимали, другие трясли руки, третьи, наоборот были сдержаны и скупы на похвалу. Как-никак здесь собралось общество, которое могло себе позволить сказать в глаза то, что думало.

Некоторые заявили: Кристофер превзошел все, что до сих пор создано в латышской музыке. Старые вежи, однако, сошлись на том, что он, конечно, крепко лягнул Юрьяна и Мелнгайлиса, но ему еще далеко до Яниса Залитиса. ('Янис Залит и с (1884—1943), Эмил Мелнгайлис (1874—1954), Андрей Юрьян (1856—1928)—известные латышские композиторы.) Сдержанные и скупые на похвалу, в целом оценили работу Марлова как шаг вперед, но выразили сомнение, нуждается ли музыка в подобной литературности, музыка должна говорить сама за себя. Может, основу «Сарказмов» легло какое-нибудь автобиографиеское переживание? Откуда взялись столь странные названия частей?

— Нет, нет,— поспешил ответить Кристофер.

Маргарита в разговоры не вмешивалась, к Кристоферу не подходила, сидела и точила лясы с чернявым графиком.

Затем поднялся Олаф Заляйскалн — и салон притих. Он-де проскандирует поэму, которую отверг старохозяевский литературный журнал.

Олаф Заляйскалн был одним из самых любимых поэтов Кристофера. Стеснительный, с желтыми волосами, пятнистым лицом и голубыми детскими глазами. Кристофер как-то попытался сочинить музыку на его текст, но вскоре обнаружил, что не дотягивает до яркой и в то же время чрезвычайно нежной выразительности стиха. Марлов отказался от своих композиторских притязаний на поэзию Заляйскална, и правильно сделал,— знать, был достаточно умен, чтобы не обрекать себя на провал.

Олаф тихим, несмелым голосом объявляет:

— Лирическая поэма. «Червонная дама и бубновый валетик».

Просто уму непостижимо, почему литературный журнал отказался от столь тонкого художественного произведения. Тут следует особо заметить, что Олаф Заляйскалн раньше примыкал к умеренным левым, видимо, этого греха вождь не мог ему простить. Поэт, собственно, никакого прощения и не просил. Заляйскалн был слишком честен, чтобы угождать. Поэма его была убийственно хороша, публика аплодировала, и Кристофер вместе со всеми кинулся пожать автору руку и сказать ему несколько ободряющих слов.

Затем встала Маргарита Шелла, подошла к Олафу и поцеловала его в щеку. «Такая красота, такая красота!»— воскликнула госпожа, и робкий стихотворец покраснел, как свекла, он не очень понял, к чему относилась похвала Шеллы — к поэме или к нему самому. Маргарита выглядела возбужденной, стала оживленно разговаривать и смеяться.

Так одним-единственным бубновым валетиком Заляйскалн отправил Кристофера в нокдаун.

— Charmant!

— О-ля-ля! Червонная дама целует бубнового валета,— закуривая сигарету, недовольно говорит смуглый график. Ему все это не нравится. Маргарита побежала к Заляйскалну, бросив его на полуслове.

Но тут начинает настраивать инструмент Зара Лея, у нее карие миндалевидные глаза и иссиня-черные, коротко стриженные волосы, прямая противоположно мадонистой Маргарите. Кристофер ударяет — ля! Струны издают легкий звон. Лея улыбается, кивает. Звучит соната Прокофьева. Поначалу музыка кажется прост но вскоре под смычком Зары начинают потрескивать стаккато, спиккато и мелкие деташе; тонкие гибкие пальцы красавицы извлекают из скрипки прозрачнейшей чистоты флажолети и трели, затем она словно всем тел припадает к нижнему регистру струны «соль», и под смычком рождается величественное и строгое вибрато. У Зары солнцем подаренный талант, скрипачи завидуют после окончания консерватории она поедет совершенствоваться в Париж, девушке всего девятнадцать лет. Сколько чаяний, сколько надежд!

Снова аплодисменты и возгласы одобрения. Кристофер садится рядом с Зарой и целует её худую детскую ручонку. Их сблизил великий Прокофьев, они чувствуют себя точно старые друзья.

«Нечего коситься туда, где Маргарита воркует с Олафом, довольно! Эта женщина того не стоит!» — выговаривает себе Кристофер и начинает рассказывать соседке допотопный анекдот о музыканте, который, ударяя большими тарелками (в симфонии Брамса), прищемил себе бороду и заорал дурным голосом. Лея благодарная слушательница, готова смеяться над любым пустяком. «Оттуда» может показаться, что им здесь чертовски весело. Кристофер так и сыплет остротами.

Веселье, однако, приходится прервать — старый Фрош объявляет, что настал черед Маргариты. «Нашей за замечательной и любимой поэтессы»,— добавляет он. Так уже заведено: лучшее всегда приберегают под занавес. О Маргарите все слышали много, но её последних стихов никто не читал. Присутствующие задерживают дыхание — будет сюрприз!

Поэтесса взволнована, достает из сумочки знакомые сиреневые листки и читает:


На время я ушла из поэтического сада,

Училась всматриваться в ночь,

Сквозь камень видеть я училась,

Училась вниз спускаться к тем,

Кому невмочь к порогу моему подняться.

Когда же рухнул мост, воздвигнутый из света,

Я мост построила из теней хрупких...

В сад поэтический я снова возвратилась,

Меня узнали здесь,

Пришла оттуда я, где смерть врата открыла...


«Вот теперь она настоящая,— думает Кристофер,— я узнаю эти печальные строки, она больше не строит из себя госпожу. По сравнению с Олафом она необычайно проста, но простота её рождена богатством чувств, остротой ума и хорошим вкусом».

В салоне, где собрались одни лишь снобы, царит тишина. Дамы и господа разочарованы, они знают Фрейда, читали Кафку и Макса Брода, Ведекинда и Верфеля,— это никакой не экспрессионизм, а сахарная водичка, пусть не пробуют их взять на пушку.

Разумеется, никто вслух не выражает своего протеста, все они стоят за свободу взглядов, уважают мнение других, однако восторг звучит неискренне, овации больше адресованы прехорошеньким ножкам поэтессы — что есть, то есть!

Кристофер аплодирует подчеркнуто холодно и сразу же обращается к Заре. Девушка взахлеб рассказывает о гениальном Тибо, которого недавно услышала впервые в жизни. Этот скрипач произвел на нее неизгладимое впечатление. Вот так хотела бы она играть когда-нибудь. Кристофер все же предпочитает Цимбалиста. Затем у них завязывается спор о молодой знаменитости — Ойстрахе, который недавно гостил в Риге. Кристофер находит его ослепительным, но Зара считает, Пшихода — ослепительней. Зара мило смеется и сверкает белыми зубами. Кристофер чувствует, как сзади подходит Маргарита, стоит слушает.

— Сударыня хочет нас покинуть,— говорит седой Фрош, галантно целуя ей руку. Господа вскакивают, встает и Кристофер.— Надеемся еще раз увидеть вас в нашем салоне... Нет, нет! Мы никуда не уедем,— говорит хозяин дома.— Здесь наша родина, тут мой дом, моя крепость. В царство Уриана-Аурехана я ни ногой! Это варвар страшнее которых нет! Я бы дня не мог там прожить.

— Мой муж убежден: надо ехать. («Маргарита говорит: мой муж,— отмечает Кристофер.— Значит, они поженились?») Что касается меня, наверно, лучше, если уеду... Меня тут ничего больше не связывает... я никому не нужна.

— О, не говорите! — взволнованно возражает хозяин дома.— Вас все любят... Может, вызовем такси?

— Меня проводит домой господин Марлов,—неожиданно заявляет Маргарита.— Он ведь наш управляющий хозяйством.

— Да, верно,— отвечает старый Фрош,— я слыхал. У вас, молодой человек, как говорится, девять ремесел.

— Я импресарио,— подтверждает Кристофер и спешит подать Маргарите шубу, помочь натянуть красные сафьяновые сапожки. Раскосых глаз Зары, её сверкающих белых зубов он уже не видит (забыл даже проститься, не досказал до конца анекдот, таков уж этот вертопрах!).

На улице морозец, под ногами хрустит снег.

— Поищем такси? — спрашивает Кристофер.

— Нет. Дойдем до озера,— говорит Маргарита.— Мне торопиться некуда.

Они молча пересекают проспект и по узкой тропинке, протоптанной в снегах Межапарка, направляются к со новому мелколесью. Светлый вечер, иней сверкающей пылью падает с веток и наполняет воздух странным сиянием, повсюду разлит великий белый покой. Маргарит шагает рядом. Кристоферу приходит в голову, что он уже однажды так шли по набережной Даугавы... Только теперь Маргарита прижалась еще ближе: тропинка узка Сквозь одежду, сквозь шубу он чувствует её милое тел чувствует нечаянное прикосновение плеча, но не осмеливается притянуть её к себе, Маргарита — недоступна госпожа.

— Вам не холодно, Маргарита? — спрашивает Кристофер.— Помните, как кончилась наша прогулка семь лет назад?

— Вы? Разве мы не были на «ты»?

«Пожалуй, да,— думает Кристофер,— пожалуй, действительно на «ты».

— Да, мне холодно!.. Почему ты не догадываешься меня согреть, жестокий ты человек! — Вдруг она обвивает руками его шею, губы — красные, полные, чуть выпяченные губы её — приникают к губам юноши и пьют долго-долго, словно голодные, словно хмельные. Кристофер ощущает прохладные влажные щеки, дрожащие ресницы, сбивающиеся из-под шляпы волосы, полные снежной пыли: от них веет свежестью.

— Маргарита! — шепчет Кристофер.— Маргарита!

Тогда она легонько отстраняет его и говорит:

— Не будем терять голову... Я не имею права тебя целовать. Со здоровьем у меня хуже, нежели вы все представляете. Мои легкие — дырявое сито.

— Молчи! Именно поэтому я поцелую тебя,— говорит Кристофер и поднимает её как ребенка — под мышки,— Вот так!

— В тебе медвежья сила,— смеется Маргарита.— Ах ты медвежье ухо, я люблю тебя, хотя мне и не следовало бы это говорить,— ты моложе меня на шесть-семь лет. Не возражай! Женщины, как только состарятся, влюбляются в мальчишек, это древняя истина.

— Но я люблю тебя давным-давно... Тебе доставляло удовольствие унижать меня, доводить до отчаяния,— говорит Кристофер.

— А тебе — не обращать на меня внимания и презирать. Что ты сегодня нашептывал этой черноволосой скрипачке, над чем она так хохотала? Не надо мной ли? Над моими старомодными виршами? Ты думаешь, я не видела, как все они были разочарованы. Ты тоже?

— Я сказал Заре, что ты стала правдива, лишь когда начала читать свои стихи. Все остальное время ты играла, чтобы сделать мне больно.

— Ты так и сказал ей? — спрашивает Маргарита.

— Нет, только думал. Сказал бы, если б никого не было рядом.

— Ах ты лопоухий! — говорит Маргарита. Как котенок лапой, ударяет Кристофера рукавичкой по щеке.— Я знала, что ты будешь в салоне, иначе не пошла бы. Но то, что ты играл, меня убило... Ригдон Вильяма Бёрда, право, не заслужил, чтобы так над ним издевались, У тебя нет сердца, Кристофер! Это была не музыка, а злой кошмар. Почему ты добиваешься известности внешними трюками, манерностью?

— А серебряный пятилатовик?

— О, я тогда не соображала, что творю. Мне нужно было тебя унизить.

— Какая уж там манерность, то было отчаяние. Я думал, что потерял тебя...

— Да ты меня и не приобрел даже... Я предвижу трудные дни, если мы не возьмемся за ум.

— Маргарита, моя Маргарита! Я не хочу браться за ум.

— Может, продать шубу и пойти в служанки?

— Как ты можешь жить с этим выродком? Его душа и тело собраны из шурупчиков, как у робота.

— Молчи! Трампедах убежден, что я поеду с ним Германию. Но я решила — никогда. Клянусь тебе — никогда!

С закрытыми глазами Маргарита ищет губы Кристофера, целует, тихо повторяя:

— Никогда, никогда... Тебе трудно представить, какими они там стали. Это мой народ, но я его больше узнаю! Человеконенавистники, предатели — трудно описать, что я видела, что испытала. Уриан-Аурехан развратил всех, и Яниса Вридрикиса в том числе. Я решила в тот день, когда Трампедах соберется к отъезду, я убегу и спрячусь. Затем вернусь на бульвар Райниса и потребую свою комнату: считаюсь законной женой, у меня ведь должны быть какие-то права, господин импресарио?

— Женой?

— Да. На прошлой неделе я заставила Трампедаха официально зарегистрироваться.

— Маргарита! Значит, пойдешь обратно на бульвар Райниса? Обратно?

— Куда мне еще идти? Он мой благодетель и муж.

— Муж! Про этого мужа я мог бы тебе рассказа такие чудеса...

— Молчи! — говорит Маргарита.— Спи спокойно, буду думать о тебе. Янис Вридрикис целыми днями раб тает в своем кабинете, там и ночует. Я принадлежу тебе, лопоухий!

Кристофер вглядывается в потемневшие глаза госпожи, ему становится бесконечно грустно... Так это и есть то самое счастье?!

— Я принадлежу только тебе, медвежье ухо, но я н в состоянии отказаться от удобств. Мои легкие как сито сколько я протяну? Год-два? Дай мне хотя бы это времечко прожить беззаботно. Я убеждена, что Янис Вририкис будет поддерживать меня, если даже я наперекор его воле останусь в Риге. Этот человек болезненно ко мне привязан, и я этим воспользуюсь...

— Бог ты мой, что ты за женщина, Маргарита? — побледнев, говорит Кристофер.

— Я беспутница, которая вынырнула из пучины больше не хочет туда возвращаться.

— У меня есть комната на улице Акае, мы там могли бы довольно сносно устроиться,— умоляет Кристофер.— Это же невыносимо!

— Я видела тебя голодного, в зеленых носках и стоптанных башмаках, когда ты пришел в мой дом. Я сказала себе: берегись! От него веет бедой!

— Значит, ты меня не любишь, только жалеешь...

— Люблю! Если бы жалела, то оставила бы тебя сегодня с черноволосой скрипачкой. Она так прекрасна! Боже, я подумала, как они хороши вместе, какие они молодые и счастливые! Зара — одаренная, цветущая и здоровая, ты — гениален! Какие у вас были бы умные и красивые дети!

— Я хочу только тебя, тебя! — кричит Кристофер и душит Маргариту в объятиях, поднимает, как ребенка, под мышки и бросает в сугроб, поднимает и бросает. Маргарите приходит в голову, что лопоухий тронулся в уме, и она говорит: «Хватит, довольно!» А когда это не помогает, срывает с него шапку и забрасывает далеко в снег. Пока медвежье ухо её ищет, Маргарита уже повернула вспять и шагает по берегу в обратную сторону.

На противоположном краю белого простора мигают сотни огоньков, а небо усеяно большими и маленькими заездами, не поймешь, почему их так много. Вполне хватило бы двух, тех, которые должны принести счастье, говорят ведь — каждый человек рождается под своей звездой. Сейчас они молча возвращаются назад, на простор выскочил студеный ветер, треплет макушки сосен, иней прозрачными клубами катится по воздуху, оседая на плечи, на ресницы.

Они поймали последний идущий к центру трамвай. Окраинными улицами Кристофер вывел госпожу к бульвару, а сам, взволнованный и несчастный, еще долго бродил по заснеженной Риге. Маргарита показалась и скрылась. Как легко она с ним рассталась: спокойной ночи и так далее... Мой муж еще не спит, он ждет... Уходи побыстрей, держись ближе к стене: из окна видно, будь осторожен...

«Будь осторожен!» Маргарита заботится о том, чтобы Янис Вридрикис не заметил, с кем она провела вечер,— с горечью думает Кристофер, и в уголках его губ залегает кривая улыбка.— Муж!»

Этому мужу уже за восемьдесят.

— Гомункул! — Марлов разражается смехом.— Созданный мною гомункул! Я мог бы все рассказать Маргарите, но что бы это дало? У гомункула апартаменты и деньги: и, в холодную погоду нужна шуба, нужны дорогие сафьяновые сапожки, о Господи, в них еще краше выглядят ее прекрасные лодыжки и округлые икры.

Но, придя домой, Кристофер все забывает, его охватывает неистовая радость: он вспоминает теплые, немножко выпяченные вперед губы Маргариты, её тело, да, даже выпуклость грудей. Он, правда, ощутил их через пушистую шубу, но от одного воспоминания в голову ударяет жар. В это мгновение Маргарита принадлежала ему, ему одному... Еще несколько часов назад руки Кристофер обнимали ее, пальцы гладили лоб, щеки, глаза... Ещё пахнет ею ладонь. «Это запах Маргариты,— говорит юноша и касается губами своей ладони.— её аромат... Эх брат, пропала твоя головушка!»

И Кристофер бежит посредине ночи на бульвар Райниса, прячется за дерево и смотрит вверх на окно Маргариты. Окно темно, темны все окна на той стороне. Маргарита спит. «Спи, моя хорошая, моя святая! Я люблю тебя!

А в третьей комнате за коридором, где кабинет Трампедаха, иссохший гомункул натирает спину гексаметилэнтетраминовой мазью. В свете тусклой лампы виден его злобный перекошенный лик. Гомункул читает молитву.

— Всемогущая ночь! Ты, что с маковыми лепесткам в лилейной рученьке... Накажи, о, накажи! Она возвращается в полночь, и каждый раз её провожает какой-нибудь блудодей, она приказывает ему держаться поплотней к стене, дабы я не мог увидеть. На меня находит безумство, а она запирается в своей комнате, не открывает на мой стук, не отвечает на мольбу. Клянусь Фрейей и Фригг, я сойду с ума. Ночь с маковыми лепестками! Уж лучше пусть она принимает их здесь, а я буду подглядывать в замочную скважину...

Но бульвар был пуст, точно вымерший, близился третий час, черт, обернувшись ветром, выл под замерзшим ветвями лип, плакал дурным голосом, еще немного и он тоже стал бы молиться.

Днем Кристофер не находил покоя. Пытался работать — не получалось, мысли кружились вокруг Маргариты. Почему они не условились о встрече? Как жить в такой безвестности? Вчера Кристофер заговорил было о свидании, но Маргарита ответила: «Жди, когда позову... Сам ничего не предпринимай!»

Не предпринимай! Так, терзаясь в ожидании, можно умереть от тоски, безжалостная! Под вечер он больше не мог усидеть на месте, оделся и поехал в Межапарк. Отыскал уединенную тропинку, пошел по ней, пока рядом в снегу не увидел маленькие глубокие следы. Их проложили красные сафьяновые сапожки Маргариты — тут она остановилась и обвила руками его шею. «Я люблю тебя!»

Музыкант закрыл глаза, вытянул руки и что-то забормотал, он ведь был совсем простодушный мальчишка. (Дурень, ликовать бы тебе, а ты!)

Тропинка была плотно утоптана, видно, по ней прошло много людей, но странное дело — у озера она вдруг оборвалась. Дальше начинался замерзший простор. Тропинка выводила на маленький утоптанный пятачок под береговой кручей, где они оба вчера стояли, и там закончилась. Кристофер увидел сугроб, в котором искал свою шапку. Мгновение постояв, он обернулся и пошел назад той же дорогой, но не встретил ни одной живой души. Лес словно вымер, стало смеркаться...

Музыкант ждал день, ждал неделю. От Маргариты не было ни слуху ни духу. Хотя бы письмо прислала! А вдруг письмо по дороге пропало? Юноша, взволнованный, расспросил хозяйку квартиры. Нет, никаких писем на этой неделе не приносили, лишь счет за электричество... Как у него сейчас с деньгами?

— На следующей неделе,— говорит Кристофер. (Откуда возьмет, сам не ведает.) Может, сходить к Фрошу? Там остались ноты «Сарказмов», прекрасный повод... О «Сарказмах» больше не хотелось думать. Понял — неудавшийся опус... Такому дорога в печку — чем скорее, тем лучше!

О Господи, вторая неделя... Нет, дольше ждать он не в силах! Что делать? Вдруг Кристоферу приходит на память, что ключи, которые семь лет назад вручил ему Янис Вридрикис, лежат в ящике стола. Ключи от квартиры, целая связка — как и подобает управляющему барским домом с окладом десять латов в месяц. Янис Вридрикис, занятый трудами, забыл их забрать.

Каждое утро магистр спешит в контору, потом работает в заводской лаборатории... Кристофер тихо отопрет входную дверь, осторожно, чтобы не заметили слуги, проникнет в будуар. О боже, как она обрадуется его находчивости. Если паче чаяния Маргариты в этот момент не будет, он подождет. Почему его раньше не осенила такая прекрасная идея?

Решено. Он сделает это уже завтра!

Утром Кристофер нарядился (зеленые носки давно преданы огню, на каблуках новые набойки), взял связку ключей, дошел до бульвара и спрятался в телефонной будке. К счастью, никто не мешал: прохожим казалось, что молодой человек бросает в аппарат монеты и тщетно пытается кому-то дозвониться, плут, однако, одним глазом посматривал на дверь на другой стороне бульвара. Было без пятнадцати девять, прохожие неслись на всех парах, в девять начиналась служба в канцеляриях и бюро, и Трампедаху пора было поторапливаться. И вот он идет: по-стариковски аккуратный, шток с серебряным набалдашником в правой руке, толстый портфель — в левой. На мгновение остановился, зацепил шток за карман пальто, вынул часы, удивился и поспешным шагом направился в сторону Верманского парка. Почти тотчас же вышел Антон с рыночной сумой. Ну! Такого везения Кристофер не ожидал, будьте благословенны все добрые духи. Теперь можно пройти через черный ход — горничная явится только после обеда,— а затем темным коридором, никто не заметит.

Кристофер, как вор, прокрадывается на третий этаж отпирает дверь и, затаив дыхание, прислушивается... Тишина. Лишь сердце ужасно колотится: от счастья, что увидит Маргариту, и от волнения — как-никак вломился в чужой дом... В ванной кто-то включил душ, слышите легкий плеск... Это она... Кристофер кошачьим шагом пробегает коридор, легонько нажимает на дверную ручку дверь подается — да, комната пуста... Тахта с отброшенным одеялом янтарного цвета, снежноподобными перинами и простынями. На спинку стула накинуты какие-то одежки. «Только что встала,— проносится в голове у Кристофера.— Вероятно, ждала, пока гадкий гомункул уберется?»

Юноша припадает к золотистому одеялу, целует раскинутые одежды — в них тепло её плоти, отпечаток е тела. Подняв глаза, Кристофер замечает на стене блестящий Тимуров кинжальчик — коковяку, как однажды он назвал его (госпожа тогда долго смеялась). Коковяка обвита засохшими розами. Не исключено, теми самыми которые он послал вместе с серебряным пятилатовиком Кристофер осторожно снимает кинжальчик со стены и разглядывает: острый как бритва — почему Маргарита держит над самой постелью такое опасное оружие? Он едва успевает повесить ножик на место, как сзади с скрипом открывается дверь. Накинув на плечи купальный халат, входит Маргарита, от неожиданности вскрикивая и замирает на месте.

— Кристофер,— шепчет она.— Кристофер!

Госпожа не знает за что взяться.

— Как я выгляжу! — говорит она, кутаясь в свою роскошную накидку с пестрыми отворотами и манжетами и тщетно пытаясь прикрыть грудь,— О боже, да не смотрите вы! (На ногах у нее серебряные туфельки.)

— Мы были на «ты»,— говорит Кристофер.

— Да, конечно... Но именно поэтому тебе нельзя смотреть,— сердится Маргарита.

— Ты прекрасна, как мечта,— говорит Кристофер (звучит высокопарно, чувствует он и заливается краской) .— Я не могу сейчас найти точных слов, но я тебя обожаю (исправляет он свою оплошность)... Я вскарабкался по водосточной трубе и пролез к тебе через форточку (мальчишке мало взлома, хочет поразить её чем-то большим).

— Сумасшедший! —дрожащим голосом прерывает его Маргарита (она раздосадована, купальный халат слишком короток: не прикрывает белые колени).

Кристофер застыл в блаженстве и смотрит.

— Не подходи! — кричит Маргарита.— Останься там же, где стоишь, я прошу, не подходи!

Но Кристофер не слушает, он уже возле нее. Глаза Маргариты широко распахнуты, зрачки потемнели, лицо бледное-бледное. Хорошо видны мелкие морщинки над переносицей и в уголках рта. Лишь губы горят, яркокрасные, чуть вытянутые, соблазнительные. Когда Кристофер дотрагивается до них, он чувствует, что госпожа дрожит.

— Ты так побледнела...— шепчет юноша.— Что с тобой?

Он нежно гладит её лицо.

— Ты меня увидел такой, какой я не хотела тебе показаться. Некрасивой, больной, старой... Теперь можешь идти... Ты свободен,— глухим голосом говорит Маргарита.

— Нет! Для меня ты самая красивая, самая лучшая, самая благородная... Никуда я не уйду. Не смотри так, будто я причинил тебе зло. Без тебя я не могу. Будь моей!

— Ну тогда тебе самому за все отвечать,— говорит Маргарита, скидывая халат.— Бери меня! Это принесет мне смерть.

Обезумев, Кристофер поднимает Маргариту своими сильными руками и опускает на золотистое одеяло, целует и гладит нежную грудь, плечи. Милая, единственная!

Маргарита гибка, как змея, она умеет дарить ласку Кристофер совсем неопытный юнец, ему бы ликовать, а у него от счастья на глазах выступают слезы, э дурень!

На бульваре звенит трамвай... Госпожа лежит с крытыми глазами, Кристофер вытянул руку, а светлая головка Маргариты покоится у него на плече. Время времени с её уст срывается стон, Кристофер просит, чтобы она так не делала — ему страшно слушать.

— Этот день будет для меня роковым,— влажным голосом отвечает госпожа, и её начинает душить хриплый кашель. Кристофер обнимает ее, целует, но приступ не унимается... Когда наконец Маргарите удается совладать с кашлем, она говорит:

— Со мной гораздо хуже, чем вы все представляете. Мои легкие как сито.

В входную дверь звонят — Трампедах! Кристофер вскакивает, ищет свою одежду.

— Это не Трампедах,— говорит Маргарита со странным спокойствием и надевает серебряные туфельки.

— Антон?

— Нет. Антона я послала в Елгаву, он вернется только после обеда. Это другой; пойду поговорю, а ты сиди спокойно и жди меня.

Звонят второй раз. Дольше и нетерпеливей. Маргарита не торопится: поправляет волосы, подкрашивает губы, рассматривает себя в зеркало и, улыбнувшись, говорит:

— Скоро вернусь.

Кристофер поспешно одевается. Нужно быть готов ко всему. Он только что прочел «Три мушкетера», это вам не шутки! Может, придется дать отпор налетчикам?

Он слышит, как Маргарита открывает дверь, слышит какой-то голос... Мужской? Голос становится громче, госпожа вроде бы осаживает его, после чего до него долетает лишь бормотание и тихое воркование. Затем дверь захлопывается, раздаются легкие шаги — входит Маргарита. В руках у нее темно-красные розы.

— Мои последние розы,— говорит Маргарита и опускает цветы в бурую китайскую вазу, которая стоит подоконнике.— Я бы подарила тебе, но боюсь, ты не возьмешь. Их мне принес Олаф Заляйскалн.

— Олаф? — ревниво хмурится Кристофер.— На каком основании?

— На фундаментальном,— шутит госпожа.— На таком вот основании, что я позвонила ему и пригласила сегодня утром зайти ко мне. Послала Антона в Елгаву, а Янис Вридрикис вернется домой только поздно вечером. Прошлую неделю я встречалась с Олафом. Что ты скажешь на это, мой дуэлянт? — спрашивает Маргарита, поглаживая щеку Кристофера и его шрам, который он заработал в бою, сражаясь с Цалитисом на рапирах.

Кристофер, обессилев, откидывается на спинку кресла, руки его трясутся.

— Маргарита! Ты хочешь меня убить! Что ты за женщина?

— Беспутница!

— Что мне теперь делать? — восклицает он в отчаяния.

Маргарита опускается к его ногам, кладет голову ему на колени и говорит:

— Я хотела бы исповедаться... Выслушай меня...

Некоторое время стоит тишина, слышится лишь болезненное дыхание Маргариты.

— Я мучилась любовью к тебе уже тогда, когда стала ненавидеть,— начинает она через силу.— Ты смотрел на меня с презрением и с усмешкой... Но меня тянуло к тебе. Я догадывалась, что долго сопротивляться не смогу, наши души слишком близки. Затем — болезнь, отъезд... Надеялась: теперь-то забуду, но куда там! Я только и делала, что беспрерывно думала о тебе. Там был один альпийский стрелок. Хотела вскружить ему голову, отдаться и освободиться от тебя, но меня уличили и послали в Швейцарию. Когда я вернулась, то поняла, что ты становишься каким-то наваждением... Если так будет продолжаться, я снова попаду туда, куда однажды уже попала. У меня была только одна любовь, в молодости. Художник с красавицей женой. После этого я поклялась: никогда в жизни! В тот вечер в Межапарке я потеряла над собой власть. Но, вернувшись домой, решила: нет! Прекратить! Вокруг столько интересных мужчин. Меня обхаживают, каждый вечер домой провожает другой: по понедельникам и пятницам чаще всего Олаф, по вторникам чернявый график, по средам и субботам атташе посольства из соседнего дома, по четвергам один офицер, писаный красавец, он водит меня в фокстротдиле танцевать. У всех у них на уме — рано или поздно переспать со мной... Теперь с этим покончено: Олаф убежал, как сумасшедший.

Я призналась ему, что принадлежала тебе... «Кристоф сидит в моей спальне и ждет, лучше идите... Мой дорогой соскучился...»

Так это началось. Дни, месяцы пронеслись в блаженстве. Маргарита перестала считаться с Трампедахом, чуть магистр за дверь, она бежала на улицу Акае, в темную и неприютную каморку Кристофера, к своему лопоухому медведю. То были часы наивысшего счастья, по которым они исстрадались за эти годы. После обеда Кристофер носился по урокам музыки — он набрал столько учеников, что для композиции не оставалось времени. Мальчишка хотел доказать, что может заработать кучу денег. Это были отчаянные и совершенно напрасные старания и Кристофер понял это весьма и весьма скоро. Оба мечтали о счастье, а мечты свои строили на песке, впрочем, их это не волновало, они были как дети. Трампедах знал, что у жены водятся поклонники, он дознался, что таковых великое множество, но большого тарарама не устраивал, необузданную ревность свою запрятал подальше, потому как тешил себя надеждой, что время уладит все сам собой: через месяц они уедут в Германию. Янис Вридрикис лишь требовал, дабы жена ночевала дома, распоряжалась слугами и руководила упаковкой имущества, да и сама не тянула волынку, а помаленьку собиралась дорогу. На Наухеймских водах магистр рассчитывал вернуть утраченную мужскую силу — то была тяжкая утрата, даже укудик не помогал, а дух по-прежнему обуревал плотские желания. Воскресенья Маргарита обязана была проводить дома, таковы были установки — Янис Вридрикис желал вместе обедать, а затем он в кабинете разъяснял ей миф двадцатого века. Маргарита, мол, чистокровная немка, стопроцентная арийка, посему должна готовиться к новой миссии, коя будет возложена на нее в царстве Уриана-Аурехана.

Маргарита слушала и терпеливо отсиживала урок, не хотела себя выдавать. План бегства был уже тщательно продуман, она ждала лишь, когда настанет час и день.

Подоспело четырнадцатое апреля. Накануне вечером добро магистра было погружено на пароход, «зафрахтовано», как он сам изволил выразиться, лишь контейнер с одеждой и красно-черная дорожная сумка Маргариты остались в квартире, их Антон отправит завтра утром.

Янис Вридрикис, правда, требовал, чтобы они последнюю ночь провели в гостинице, но Маргарита не поддалась уговорам. «Хочу ночевать дома!» — и хоть кол на голове теши. В сумочке у нее лежали ключи от квартиры на улице Акае. Маргарита принялась упаковывать свои вещи, но Трампедах не отходил ни на шаг, у них даже завязалась небольшая ссора. Магистр своей рукой снял со стены Тимуров кинжальчик, хотя он принадлежал Маргарите— это был талисман и госпожа хотела, чтобы он находился при ней, в сумочке. Янис Вридрикис оправдывался: он, дескать, боялся, как бы Маргарита не забыла его на стене. Магистр, известно, был жуткий сколдыра — увидел кинжальчик и хвать себе: чистое, мол, серебро, не какой-нибудь там завалящий резак. Армянин, который всучил его Маргарите, недаром говорил, что кинжальчик носил сам Тамерлан. Они спорили и препирались до полуночи, а затем отправились на покой, как привыкли, каждый в свою комнату, каждый в свою постель.

Маргарита с дрожью в сердце считала часы... Два... Три... Сейчас все должно решиться.

Госпожа начинает собираться. Не забывает прихватить серебряные туфельки, Кристоферу они очень нравятся... Половина четвертого.. В коридоре раздается вялое шарканье. Маргарита гасит свет и застывает. Мимо! Обычная магистрова ночная прогулка, по четыре-пять раз в нужник и обратно. Хотя по вечерам он не употребляет жидкости, организм знает свое дело: течет да течет, а сам он все сохнет и сохнет. Захлебываясь и шипя, низринулась в ватерклозете вода, шарканье удаляется в сторону кабинета.

— Святая Мария,— шепчет Маргарита,— и чего это ему не спится?

Она считает часы... Четыре... Половина пятого... В пять она рискует высунуться в коридор и подкрасться к дверям кабинета... Слава богу — заснул. До Маргариты доносится знакомый скрип зубов и неистовое всхрапывание — услышишь невзначай, станешь заикой. Верный признак, что сон магистра глубок, теперь уже никто не разбудит его до утра.

Маргарита берет пальто и сумку, отпирает входную дверь, с оглядкой спускается по лестнице, выбирается на улицу и с облегчением переводит дыхание... Спасена! Солнце уже встало, в воздухе разлита легкая прохлада, молочники катят по улицам тележки с молоком, дворники подметают тротуары и с любопытством глядят вслед госпоже, которая спешит с ношей и пальто на руке... Ку это её так несет? Видать, на ранний поезд... Экая фидрилла!

Маргарита знает: Кристофер спит. О том, что собирается бежать сегодня ночью, она не обмолвилась ни словом, опасалась, что безумец надумает её встречать и сгоряча, или, как говорится, в зарях, чего-нибудь да натворит, поведение лопоухого никогда нельзя было рассчитать заранее.

Сейчас госпожа преподнесет ему сюрприз. Время половина шестого, судно отвалит в двенадцать — значит осталось целых семь часов... Они пересидят их здесь в темной клетушке на улице Акае.

— Милый...— шепчет Маргарита, подойдя к его постели. Кристофер спит, свернувшись калачиком, ладонь под щекой, дышит глубоко и тихо. Милый (господи, до чего он еще молод!)... Маргарита открывает черно-красную торбу, вынимает связку жемчуга, золотой браслет, обручальное кольцо, круглое украшение с брильянтом (кстати, его госпоже подарил секретарь посольства!) кладет рядом с постелью.

— Лопоухий,— трясет она спящего,— лопоухий! Достаточно ли нам этих даров, пока я найду работу?

Кристофер продирает глаза, видит Маргариту, хочет встать, но она не дает.

— Я всю ночь глаз не сомкнула,— говорит она.

О боже, как мне хочется спать. Все опасности позади. Я твоя раба.

«Раба» раздевается и ложится рядом со своим медведем. Они спят, обнявшись, блаженные. Как легко все устроилось! Кристофер поражен. Ей-богу, он родился в рубашке. Музыкант замечает рассыпанные на полу драгоценности и говорит:

— Вот этого тебе не следовало забирать.

— На них мы купим рояль,— говорит Маргарита. Этакий черный лакированный роялище «Стейнвей». Я хочу слушать, как ты будешь играть или сочинять музыку... Тебе придется ужасно много работать.

— Хорошая, хорошая моя...

Так они засыпают, счастливые, просветленные. Солнце поднимается все выше и выше, на улицах начинают грохотать кованные железом телеги ломовиков, то и дело падают, гремят молочные бидоны, приставные лесенки, ящики, из шахты двора несет дешевым оливковым маслом и кислой капустой, запашок, прямо скажем, препоганый, но счастливцы его не замечают — им снится забавный сон, и во сне они видят друг друга.


Буквы «П. П. П.» превратились в слова Pardoner, Роticary, Pedlar — мусорщик, аптекарь и дворник. Это комедия Хейвуда, вернее, моралите, каковую наш театр Earl of Leicester Men показывает во внутреннем дворе дворца графа Пембрукского Вильяма Херберта. Я играл аптекаря, который на самом деле был замаскировавшимся бесом. Кендел изображал собой мусорщика, бедного монаха из ордена нищих, который вызволил из преисподней и вернул дворнику его распутную жену. Содержание на редкость аллегорично, но это так, к слову...

До вчерашнего вечера я убивался в безутешном горе. Мери укатила в Лондон и не возвращалась целых три недели. Я знал, что она понеслась в очередной раз к Вильяму, накажи бог эту шлюху, развратницу и потаскуху из Джевсворта. Однако сейчас она снова у меня, божественная, сладкая, нежнейшая... И я не испытываю ни малейшей ненависти, читая 128 сонет Шекспира, в котором мой друг и приятель воспевает Мери Фитон, играющую пьесу для вирджинала примерно в таких выражениях: «Обидно мне, что ласки нежных рук ты отдаешь танцующим ладам».

Знаю я также, кто является прообразом Шекспировой Клеопатры. Тем не менее со вчерашнего дня это больше не имеет для меня никакого значения: черная Мери снова моя! Ночь накануне мы провели в одной гостинице, в одной комнате, в одной постели, ибо она выдает себя за отрока и носит мужскую одежду. Женщинам в пуританской Англии играть в театре возбраняется, поэтому сей веселый малый считается extemporally нашей труппы. Я спрятал её в дворцовой галерее, на коей висит надпись — Upper Stage. Это помещение— часть сцены, дворцовой челяди вход туда заказан, потому как мы там переодеваемся. Граф Вильям Херберт, однако, на вчерашнем спектакле что-то расчухал. Наша труппа показывала «Испанскую трагедию» Кида, и в исполнительнице Белимперии, дочери Кастильского герцога (которую играла моя возлюбленная), граф Пембрук учуял-таки женщину.

Перед спектаклем я, весь в мыле, тщился запихнуть очароровательный торс и восхитительные округлости Мери Фитон в корсет. Видать, не сумел. Две недели кряду роль Белимперии играли отроки из Олдгейта, плоские, как рыбья кость, шкеты, поэтому перемена так разительно бросалась в глаза. Граф Вильям Херберт после спектакля вломился в уборную (к счастью, Мери уже отбыла в гостиницу) и пригласил всех сегодня на ночь к себе дворец. В том числе и актера, игравшего дочь Кастильского герцога, в котором граф учуял женщину. Непременно и его тоже!

Весь остаток дня я уговаривал Мери бежать вместе со мной в Дептфорд: контракт с Earl of Leicester Men кончился, мы свободны, как птицы. Гостить у Пембрукского графа вместе с Мери означало вляпаться в немыслимую историю: Вильям Херберт не пропускал мимо ни одной красивой женщины. На сей раз вельможный граф не посчитался бы с узами благородной дружбы, которые связывали его с Марло, лорд привык удовлетворять свои желания, на то он и лорд. В Дептфорде живет крестная Мери, там мы нашли бы приют, пока не подыщем другую труппу комедиантов.

После спектакля мы поссорились: Мери все-таки тянет во дворец! Черная Мери никогда не имела любовник лорда, это я знаю достоверно, так что сейчас она не прочь его завести, боже, покарай эту шлюху, развратницу и потаскуху из Джевсворта! Выручили меня Джон Перкин, клоун Роберт Вилсон и Кендел. Мои дорогие коллеги и Leicester Men силой завернули Мери в шубу, запихнули в извозчичью кибитку, и теперь мы, счастливые, едем в Дептфорд.

...Она снова принадлежит мне и только мне — божественная, сладкая, нежнейшая. Спит, прижав головку к мое груди, и плачет о своих несбывшихся надеждах.

Кибитка спускается вниз по крутому склону, вниз течет широкая и глубокая река, а по реке движется пароход, еле видимый сквозь туман и сумерки. Беру бинокль и смотрю: это корабль с репатриантами, названный гордо «Steuben». Труба, на которой кошенилевой краской намазан белый круг и черная свастика, извергает струю дыма и пара — раздается длинный гудок; но, может, то взревела морская корова. Уезжают последние репатрианты... Когда Кристофер отводит от глаз бинокль, Meри больше нет...

— Куда ты делась? — зовет он.


Кристофер просыпается от зверского воя. Дверь широко распахнута, хозяйка квартиры зашлась в крике. К нему бежит какой-то человек с ножом. Сумасшедший, глаза вылуплены, кошмарная рожа! Это Дептфордский аббат, он срывает свой парик: череп гол, как колено, это он! Проснулась Маргарита. Она обвивает руками шею Кристофера, прикрывает его своим телом и кричит: «Иди, подлая душа, смотри, как я тебя презираю!» И в этот же миг испускает нечеловеческий стон и валится на Кристофера. Красная струя из её горла хлещет юноше прямо в лицо. Он хочет встать, но боль, острая как шило, ударяет в грудь, у него спирает дыхание, Кристофер протягивает руку, тут следует второй удар, и кругом все погружается во мрак... Где-то в отдалении угасает звук... долгий... зудящий... дрожит... замирает...

— Боже, помилосердствуй, что там творится наверху!— раздаются голоса во дворе.

С нижнего этажа несет тушеной капустой и дешевым оливковым маслом.


ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

XIV. «ARBEIT MACHT FREI»

Глядь, и разлилось тут небольшое озерцо с островком посредине, прозванное Ликайнис, стоит красный кирпичный дом — хутор «Ликайни», белый хлевок с сеновалом, сад и вокруг сада покосившийся прясельник. Лежу в клети и через тусклое оконце смотрю на лес. Вся военная суматоха отползла подальше на восток. Лишь поезда с танками, броневиками и амуницией все катят и катят мимо, иной, случается, взлетает на воздух, тогда бывают неприятности, не приведи господь! В «Ликайни» набегают жандармы и добровольцы в мятых пилотках со зверскими рожами, губы обветренные, в смаге, на локте зеленые повязки. Это те самые «славные латыши», только нынче и не узнать: заделались лиходеями, лютыми псами гончими. Их посылают прочесывать леса, сжигать дома — ° .п идут. Их посылают убивать, они стараются до седьмого пота. Кто это такие — хозяйские сыновья, фабриканты, лавочники? Как бы не так! Ремесленники, издольщики и пьяницы, иной нанялся со страху, что в советское время карьеры ради записался в активисты, таковых немного, но есть. Невероятный сброд, где только они все это время обретались? Меня хватают, толкают, допрашивают, требуют документы. Когда моя тетка, сестра отца, цыкает (ее покойный муж был волостным полицейским), чтобы лиходеи не смели трогать честных и порядочных людей, они отстают и бегут ловить тех, «настоящих». Раз Ликайниете ручается, какой может быть разговор...

Умываю руки, лицо (полицаи-доброхоты сбили меня в грязь) и иду работать, я уже ничему не удивляюсь. Злу не сопротивляюсь: раз дали по морде, знать, было за что.

Я утеклый и, быть может, меня разыскивают. В двухстах — трехстах километрах отсюда рвутся снаряды, льется кровь, гибнут люди, это куда похуже. А в нашей волости еще можно дюжить: отвези крейсландвирту столько-то масла, столько-то яиц, столько-то мяса и столько-то зерна, держи язык за зубами—Sieg heil — и трудись, в труде обретешь спасение свое. На тюрьмах и лагерях смерти висят транспаранты: Arbeit macht frei! Свободным? От чего свободным? От смерти? Работай, туземец, опосля подумаем, что нам делать с тобой... Вообще-то работник я был незавидный. Стоило мне взяться за косу или грабли, как меня тут же бросало в пот и я начинал хахать, словно пес. Зато запрягала и ездок я был хоть куда. Для хозяйки «Ликайней» наступили трудные времена — она осталась единственной труженицей, старый батрак Йост ни на что не годился, ему вот-вот стукнет восемьдесят. Прожив год на даровых хлебах (советская власть дала ему пособие и санаторий), он окончательно повредился и впал в ничтожество: только и делает что пыхтит и вспоминает былые добрые времена. А от меня проку мало — доходяга, и только. Вообще-то Ликайниете потихоньку подкармливает меня сметаной (я единственное оставшееся в живых родственное дитя), но это большая дерзость, потому как оккупанты в волостном управлении повесили приказ: всю сметану переработать в масло и сдать немцам. Тех, кого уличат в употреблении сметаны, ждет смертная казнь. Смертная! «Ну и дни настали,— дивится крестная,— сам свое добро не имеешь права издерживать. Поистине чумные времена!» Со злости она в тот вечер сбила все сливки, мы спрятались в тележном сарае и втроем их умяли. Волостному старосте поручено следить, выявлять неслухов и доносить. Он как истинный латыш посылает по домам ищеек и бдит, дабы никто не смел красть продукт правящей нации.

Прохожие, признаться, рассказывали, что в городе творятся дела почище, харч весь по карточкам: хлеб, крупа и жалкий кус колбасы. Селяне хоть как-то перебиваются: за поставки масла им выдают бумажки, в обмен на них можно получить водку и леденцы, что есть, то есть. Отцы хозяйства называют сии бумажки свиншайнами (Bezugschein). Водка, дескать, держит всех в повиновении и в постоянном помрачении рассудка. Не то поднялся бы лютый ропот: недовольство тлеет, точно угли под пеплом. Лютеране в волости, к примеру, шумели, будто явились та самая саранча и огненный воздух, кои предсказывались Библией, и что в скором времени нагрянет и сам князь тьмы.

— Вы имеете в виду Уриана-Аурехана? — уточнял прохожий, но лютеране пугливо потупляли очи: нет, мол, мы имели в виду того, другого, итальянца. Кого они имели в виду, знал разве что леший. Но что было, то было: в богатой Курсе потянулись четыре пустопорожних года! Вражеской рати подавай жратвы: уминают сине-серые, пьют коричневые, трескают черные, а больше всех наворачивают желтые. Фазаны! Не забудьте еще свору девиц с молниями на отворотах, сестер Зиглинде и Гудрун, ариек чистейшей пробы.

Мы же, туземцы, достаем из сундуков и ларей старинные поваренные книги и читаем, пока нужда не заставит бежать за угол. До того приспособились к духу времени, что умеем насыщаться одним только печатным словом. Правда, когда перечитываешь страницы «П.П.П.», все изложенное на них начинает казаться совершеннейшей фантастикой.

Взять хотя бы, к примеру, томленые сливки Энгеларта, я обвожу рецепт висельной петлей: в знак предупреждения, что оное лакомство запрещено законом. Лишь о жаворонках в циркулярах комендатуры ничего не сказано, тех, видать, лови и уплетай за обе щеки сколько влезет, равным образом ворон и галок. Только как их возьмешь? Всякое огнестрельное оружие, большое или малое, которое будет обнаружено у туземца, послужит достаточно веским основанием, чтобы сей же час поставить его к стенке или вздернуть на крюк. Поэтому те, кто поумнее, спрятали свои пистолеты в лесу и ждут, когда станет час и вся эта шатия желтых, черных и коричневых побежит восвояси. После Сталинграда (в этой кошмаре прошло уже два года) подобная перспектив видится каждому, у кого голова на плечах.

На Рейне, по слухам, кошки пожрали всех воркунов. Но в последнее время, говорят, перевелись и кошки. Зато собаки там в большой чести. Исповедующие веру Вотана причислили сию тварь к рангу святых. Что для индусов слоны, то для Уриана-Аурехана псы, он в них души не чает, пестует и лелеет. Бульдоги и шотландские овчарки помогают выискивать и уничтожать людей. Читай и дивись!

Далее — пупетоны. Это что за чудеса? Долой пупетоны и вообще к черту «П.П.П.», подайте мне Публия Вергилия (моя крестная два года проучилась в Дубулты у Берзиня и Шмитхе, с тех пор чтит античных классиков). Проскандируйте мне что-нибудь из «Буколик», хотя бы несколько строф. Вот наугад — третья строка сверху:


Ars optima ad faciendum vinegreti divini.

Други, сбегайтесь смотреть, как божественный харч здесь

готовят,

Яств и напитков рецепты Марон раздает преохотно,

Будь то файак перед ним или робкий простак из Мегары,

Словно богатства Приапа сияют дары огорода,

Радуя взор кабачками тугими и спелым люпином.

Лук и фасоль, что в стручках, да укроп колодеем нарежьте,

Лавра душистого лист в харч добавьте и масла оливок,

С Лесбоса трав ароматных, цветков майорана насыпьте,

Ставьте цукаты на стол и пахучие вина Хиоса.


Клянусь святым Эпикуром, грозным Лукуллой, это рецепт в стихах. Разве мог я подумать, что нечаянно наткнусь на секрет изготовления винегрета, который зафиксирован за двадцать два года до нашей эры, тысяча девятьсот шестьдесят лет назад, вот это везенье! Стих приписывают Марону, сиречь Публию Вергилию, в чем, между нами говоря, я далеко не уверен. Как бы то ни было, это самая антикварная поваренная мудрость, какую знает история, если не считать изобретенного Лукуллой фальшивого зайца и досужую кулинарную фантази; Эразма Ротердамского — «фальшивого Фауста» (имеете в виду опаленная на дегте брабантская утка). Хотелось бы в этой связи упомянуть также блюдо, весьма почитаемое нашим доморощенным Морицем Саксонским,— «пилтенских вальдшнепов под мордангским соусом», герцог впервые угощался ими посредине озера Усма на заповедном острове, нареченном его именем, где за нарушение правил противопожарной охраны местный инспектор оштрафовал его на два дуката с занесением в личное дело. Да ну, не может быть? Что вы говорите! Так или иначе, но величественный полет из древнего мира через Пнлтенское герцогство к нашим дням показался мне самому достаточно уважительной причиной, чтобы в «Переработанную, пополненную поваренную книгу» в качестве первого параграфа сразу за вступлением поместить рецепт Вергилия Публия, из-за чего я решил дать своему сочинению второе название — «Фальшивый Фауст», которое советую толковать исключительно в гастрономическом значении, в каковом воспринимается, к примеру, фальшивый заяц или фальшивый фазан, ни в коем случае не следует думать, будто я хотел надругаться над трудами тайного советника или же моего великого тезки Марло. Мне просто доставляет радость дразнить дам. Представляю, какое возмущение вызовет у них мое озорство: этот псевдописатель мешает стили, путает времена и события, он орудует, как слон в посудной лавке, для него нет ничего святого. А что для меня может быть-свято? Откуда взять эту святость? Я изгой, опальный пес, бегляка и скиталец, по всей стране меня ищет доктор Джонсон со своими мясниками; вы удивляетесь, почему я до сих пор не пойман? В связи с этим я должен открыть одну тайну, смею надеяться, вы, почтеннейшие, не воспользуетесь ею мне во вред.

Едва я приволокся в Салдусский околоток и выплакал тетке свои беды, как ей, ангельская она душа, сразу пришла в голову дельная мысль. Как известно, из санатория я драпанул в одной рубахе, пиджак остался там, а в пиджаке все мои документы, как-то: паспорт, свидетельство о рождении и справка о том, что бацилл не имеется... Моя крестная обратилась к начальнику кулдигской полиции (все это происходило в самом начале оккупации) — начальник оказался знакомым её покойного мужа. Сему вельможному начальнику Ликайниете и рассказала, что я потерял документы, и просила выдать мне новые— на основании её поручительства. Тетке это обошлось в одну свинью, прямо жаль было везти в город столь ставные окорока и вологу, но что поделаешь... Она выдала меня за своего пропавшего сына. Таковой у нее действительно когда-то был, лет пятнадцать назад подался море и исчез в неизвестном направлении. Благодаря её стараниям я стал наследником «Ликайней» и единственным сыном — единственных покамест в армию не забирали,— в кармане у меня лежала карта УК и назывался я нынче Кристап Бессер, что звучало намного лучше. Так обстояли мои дела в тот злополучный день, когда в «Ликайни» нагрянули волостные шуцманы и собрались пересчитать мне кости.

Загрузка...