Одно мгновенье промелькнуло, только одно мгновенье, неуловимое, страшное, и все струны оборвались. Замолкла музыка. Погасли огни. Бал кончился.
На другой день хозяйка Фанни пришла к ней. Она поднялась на все 135 ступенек с твёрдой решимостью объявить Фанни, чтобы та съезжала с квартиры на следующей же неделе. Расплатилась бы и съезжала, потому что она, хозяйка, нашла другую жилицу, хорошую, аккуратную и здоровую, от которой ей не будет никаких неприятностей.
И она вошла к Фанни.
— Смотрите, пожалуйста, какая неряха, — проворчала она, — не раздевшись, как есть в платье, так и спит на своём дрянном стуле. Свечка вон вся догорела. Пожалуй, ещё этак она у меня пожару наделает. Нет, просто вон её без рассужденья! — И она подошла к Фанни.
Она полулежала на своём стуле, слегка свесив голову. Исхудалое, осунувшееся лицо её было бледно, жёлто и на полураскрытых губах замерла горькая улыбка. Тусклые глаза были полуоткрыты. На правой руке был надет напёрсток, а у ног лежала юбка от платья Нины, совсем готовая, и в ней иголка с ниткой.
— Что это, как она странно спит и какая бледная, — подумала хозяйка и тут же сердито и громко закричала:
— М-еllе Фанни, m-elle Фанни! Эй! Я вам говорю! — Она даже толкнула её, но Фанни не пошевельнулась.
И тут только хозяйка разглядела, что Фанни не могла откликнуться, что она была мёртвая. Хозяйка испугалась и выбежала вон, но тотчас же оправилась, одумалась и снова вернулась к Фанни. Она осмотрела всё её имущество, перешарила все шкафы, что были в стенах, все ящики, но денег у Фанни нигде не было и все её вещи были — сущая дрянь. Только «несессер» ещё мог чего-нибудь стоить, притом он был такой новенький, и хозяйка собрала всё, что в нём было: ножницы, игольник, даже напёрсток сняла с мёртвого пальчика Фанни, и весь несессер положила к себе в карман, проворчав: «С лихой собаки хоть шерсти клок!»
Потом она посмотрела на портрет Адольфа, посмотрела на его рамку и, решив, что она гроша не стоит, тоже опустила портрет вместе с рамкой в карман. В эту рамку вставила она потом портретик другого господина, толстого и усатого, который был вовсе не похож на Адольфа, а портретик Адольфа отдала своему маленькому сынку. Сынок был очень доволен. Он тотчас же нарисовал на лице Адольфа очень замысловатые каракули, а погодя немного даже разорвал портретик, и притом как раз пополам.
Платья маленькой Нины и лент и цветов хозяйка не тронула. Она догадалась, что всё это, должно быть, чужое и что хлопот с этим не оберёшься. И действительно, в 12 часов за всем за этим пришёл всё тот же лакей в золотых галунах, уложил всё в картонку, даже с иголкой, которой шила Фанни, и отнёс куда следовало. И как были рады и Нина и её мама, что платье было кончено и как раз впору. Нина была в нём просто прелесть. Мама от радости чуть не заплакала. Впрочем, она пожалела о Фанни, сказала: «Бедняжка!» Только денег за шитьё не заплатила. Да и кому же было их платить? Не хозяйке же Фанниной? А родных у Фанни не было, кроме одной старой бабушки, про которую никто ничего не знал, и жила она где-то далеко, в деревне.
Фанни похоронили даром. Правда, её зарыли вместе с другими такими же бедными, как она, в одной общей могиле, но где тесно, там и весело!
А Нина была на балу, и ей тоже было весело. Музыка гремела, огни сверкали. Она смеялась, танцевала, ела вкусные конфекты, сливы, персики, ананасы, а картофель, который подавали за ужином вместе с ростбифом, не ела, потому что она вообще не любила картофеля. И так она была хороша в платьице, которое сшила Фанни, что всё ею восхищались. Даже старые, важные старики вставали из-за карт, чтобы на неё полюбоваться, а один поэт, смотря на неё, пришёл в такой восторг, что тут же написал стихи:
Вокруг тебя всё блестит и сверкает
И музыка громко гремит;
Твоё детское сердце заботы не знает,
И жизнь тебе радость сулит.
Пусть же она промелькнёт в упоенье,
В блеске, восторге и сладостных снах…
Верь, что цель жизни — есть наслажденье:
Одни его ищут в земных оболыценьях,
Другие найдут его — там в небесах!
И все хвалили эти стихи. Только многие спорили. Одни говорили, что наслажденье там нельзя сравнивать с наслажденьем здесь. Другие говорили, что никакого наслажденья там нет, не было и не будет. Третьи доказывали, что и здесь наслажденье наслажденью рознь. Нельзя же назвать наслажденьем какую-нибудь пьяную пирушку в грязном кабаке; нельзя её сравнивать с изящным балом, где всё так хорошо, возвышенно, где всё — поэзия и гармония. Четвёртые соглашались с этим и говорили: доведите же всех до того, чтобы они могли понимать и пользоваться этим наслаждением, всех бедных Фанни, которые теперь умирают от труда и голода, — и тогда жизнь всех будет одно наслажденье. Наконец, пятые кричали. что этого никогда не может быть, что не припасено ещё столько средств, чтобы доставлять всем Фанни какое-нибудь высшее, изящное наслаждение. При этом все пятые горячились и выходили из себя.
— Мы не хотим, — кричали они, — жертвовать для ваших Фанни ни одной каплей нашего наслажденья!
И мама Нины кричала громче всех:
— Пусть платье на моей Нине стоит ещё дороже, — кричала она, — только бы оно было изящно, чтобы она была хороша в этом платье, восхищала бы всех и вдохновляла поэтов. А! я вижу, чего вы хотите: вы хотите лишить нас самих наслаждений, отнять у нас музыку, поэзию, всё возвышенное, изящное. Вы желали бы весь мир превратить в кабачок с грубыми наслаждениями. И вы думаете, что мы будем счастливы, веселы, довольны? Нет, наше горе будет сильнее, чем горе всех ваших Фанни, потому что наши чувства развитее, восприимчивее.
— Нет! — кричала на это противная сторона, — попробуйте только отказаться от половины ваших наслаждений, и вы увидите, что другую половину вам доставит сознанье, что вы каждым вашим шагом не отнимаете чего-нибудь у других или не убиваете кого-нибудь!
— Это вздор! — кричала снова мама Нины, — никто не взвесил ещё наших чувств, никто не рассчитал, насколько нам доставит наслаждения общее благо.
И действительно, этого ещё никто не рассчитал.
Вот что! Поди ты к г-ну Считало и попроси его, чтобы он всё это рассчитал на своих больших счётах. Что ж? Может быть, он это и сделает, хотя, разумеется, не без выгоды для себя.