Фантастика, 1980 год Сборник

Повести и рассказы

Олег Алексеев Рассвет на Непрядве [1] Повесть

В ту осень меня приняли на первый курс института в Москве. Приемные экзамены закончились, до начала занятий оставалось три дня, и мне вдруг нестерпимо захотелось домой — в деревню, в псковские леса, к родителям, к друзьям, к одной необыкновенной девушке.

Лес встретил шумом, шорохом сухой иглицы. За десять дней в городе я истосковался по родине, шел, шатаясь, будто пьяный. Вот и деревня, вот и наш дом под тесовой крышей, отец возится с ружьем, мать идет с ведрами за водой… Увидела меня, бросила гремучие ведра.

От матери я узнал, что моя девушка выходит замуж в соседнюю деревню…

Не помня себя, добрел до поля, лег на копну, уткнулся лицом в горячее. Стало вдруг страшно. Так страшно, как было в войну, когда по мне и матери стрелял немецкий пулеметчик…

Смутно, словно издалека, долетел до меня чей-то голос. Пересилив себя, я привстал, а увидев, кто меня ищет, встал около копны…

Рядом со мной стояла хмурая женщина в темной юбке и черном платке, в мужском пиджаке, в яловых сапогах. Женщина, прихрамывая, подошла поближе. Левую руку держала неловко, будто птица подбитое крыло, в правой был холщовый узелок. Звали женщину Валентина-партизанка. В войну она жила в деревне за озером. Каратели сожгли деревню, а людей убили. Спаслась каким-то чудом одна Валентина. На ее глазах фашисты застрелили мать, сестру, брата и двоих детей Валентины — сына и дочку. Муж ее погиб в армии еще в сорок первом… У Валентины не осталось даже дальних родственников.

«Полная, круглая сирота…» — говорила о себе Валентина.

После страшного того дня она стала партизанкой. В деревне говорили, что она искала смерти, но и сама смерть ее боялась. От матери я слышал, что Валентина часто ходит на то место, где была ее деревня, садится около двух молодых елочек, называет их именами сына и дочки. Даже когда она улыбалась, глаза ее оставались пасмурными.

— В Москву, говорят, едешь? — хмуро спросила меня Валентина. — Попросить хочу тебя очень…

Торопливо, зубами развязала она холщовый узелок.

— Вот, погляди!

В холстине лежали награды: орден Отечественной войны II степени, медали «За отвагу» и «За оборону Ленинграда». Валентина отвернула уголок, и мне показалось, что рядом с наградами — раскаленный уголь, только что выхваченный из костра или печи.

На холстине лежал красный камень с медной цепочкой. Мой отец был учителем в деревне, он рассказывал, что такие камни-обереги были в древности у многих псковских воинов.

Валентина бережно взяла оберег, протянула мне.

— Говорят, он в двух страшных битвах побывал — на Чудском озере и на Куликовом поле… Далеко от Москвы Куликово поле?

— Не знаю… — пожал я плечами. — Наверное, не очень…

— В нашем роду оберег этот от отца к сыну передавали. Будто он от смерти спасает… Тот, что на Куликовом поле бился, так и не приехал на родину, раненый был, остался, а оберег с товарищем обратно послал. Мне это дедушка рассказывал, а он от своего деда слыхал… Узнать бы, может, кто-то уцелел из нашего рода? Ну хоть одна живая душа?

Протягивая оберег, Валентина смотрела с надеждой и болью. Я не мог не взять бесценную древнюю вещь.

— Не потеряй, — дрогнувшим голосом попросила Валентина.

В войну давнее время словно бы приблизилось; прошлые войны и битвы, показалось, были совсем недавно, встали в один ряд с Великой Отечественной. Оберег будил память…

Со мной была моя беда, я не мог забыть о ней ни на минуту, но огромное чужое горе заслонило эту беду, и она как-то вдруг потускнела. Острая боль ушла, осталась глухая, ровная…

Моим соседом по общежитию оказался кудрявый увалень с карими веселыми глазами. Звали его Антоном. Знакомясь, он так пожал мне руку, что я чуть не вскрикнул от боли. Появился Антон с огромным плетеным сундуком, который он нес без особых усилий, словно тот был пустым. Шел шестой послевоенный год, и одет мой новый знакомый был в армейские брюки и сшитую из трофейной шинели грубую куртку.

— Что это? Покажи, — заволновался Антон, случайно увидев оберег.

Я пересказал слышанное от Валентины.

— С Куликова поля? — Антон глянул на меня недоверчиво. — А разве псковичи были на Куликовом?

— Были. В Четвертой Новгородской летописи сказано: «Да еще к тому же подоспели в ту пору военную издалека великие князья Ольгердовичи, чтобы поклониться и послужить: князь Андрей Полоцкий с псковичами и брат его князь Дмитрий Брянский со всеми своими мужами».

— Наизусть помнишь? — удивился Антон. — А много воинов послала Псковская земля?

— Наверное, много. Есть документы, что были воины из Пскова, Холма, Гдова и Острова.

Антон осторожно взял оберег, посмотрел его на просвет.

— Здорово. Видно облака, зарю, дым, какие-то холмы. Погоди, я сейчас тоже чудо покажу.

Антон открыл плетеный сундук и что-то оттуда вытащил.

Сначала мне показалось, что в руке у Антона ничего нет, но там оказался шар величиной с крупное яблоко неправдоподобной чистоты и прозрачности. Сбоку часть шара была сколота.

— А-а, «видящий» шар… — послышался голос с дальней кровати.

Свесив ноги, на койке сидел с книгой в руках лохматый четверокурсник в роговых очках.

— Где достали-то? — весело спросил очкастый. — Оберег — сердолик, а это вещь ценная — горный хрусталь.

— Это шар моего дяди, — сказал Антон. — Нашли школьники в овраге, а дядя Сергей был учителем, ему принесли. Посмотришь в шар, задумаешь что-то, задуманное и увидишь. Когда я был мальчишкой — все зайцев во сне видел, только они почему-то были голубые…

— А дядя что, любил минералогию? — Старшекурсник встал, бросил на кровать книгу.

— Нет, историю любил. Собирал древние вещи, материалы про Куликовскую битву. Наша деревня совсем рядом с Куликовом…

— Великолепный шар. В древности такие шары были у волхвов… — Четверокурсник бережно взял хрустальное чудо в руки. — Это же линза. Можно разжечь костер, прижечь рану. Волхвы смотрели в шар, видели прошлое и будущее.

— Я битву видел… во сне, — глухо сказал Антон. — Только сразу проснулся от ужаса.

— Игра воображения, — усмехнулся старшекурсник. — Впрочем, научно доказано, что возможна передача информации по наследству. Гены памяти. Потом это будет целой наукой. Жаль, вещь попорчена.

Очкастый вернул Антону шар, спросил весело: — А съестного в корзине, кстати, не найдется?

Тронутый вниманием, Антон вывалил на стол целую гору провизии: полкаравая деревенского хлеба, кусок ветчины, кулек с ягодами, яблоки, полдюжины головок лука.

— Ну, спасибо, славяне, запируем!

В несколько минут бывалый студент расправился с провизией, нагрел на электроплитке огромный гвоздь, завил кок и, почистив одеялом ботинки, ушел в парк на танцы.

Мы с Антоном остались в комнате вдвоем.

— Антон, — спросил я, — а какое оно — Куликово поле?

— Обыкновенное. Только чувствуешь что-то такое. Жаркий день, а вдруг станет морозно. Понимаешь?

Я вспомнил, как отец взял меня на Чудское озеро и показал место великой битвы. Сидя в лодке, я долго смотрел в воду, словно на дне можно было увидеть древние щиты и мечи.

— Слушай, — оживился Антон, — айда в нашу деревню. В субботу махнем, к понедельнику вернемся. Может, и до вторника отпустят — только попроситься надо. Едешь, а?

— О чем разговор, это же здорово!

— Вот-вот… А оберег старикам покажем…

Общежитие размещалось в старинном доме с узкими окнами и низкими сводами. Вечером я читал книгу о Куликовской битве, и порой мне казалось, что вот-вот окажусь в неведомом давнем времени…

Но жизнь шла своим чередом.

На курсе и в общежитии мы с Антоном оказались моложе всех, оба выросли в деревне, оба писали стихи, и это нас крепко сдружило.

С виду Антон казался неловким и слишком уж добродушным, но, когда в воскресенье затеяли на спортплощадке футбольную игру, я не узнал товарища: Антон шел напролом, крушил, падал, вставал, рвался вперед, не чувствуя боли и усталости.

Все, кто приехал из деревни, робко держали себя на переходах, но Антона не пугали машины, он даже успел спасти нерасторопную женщину, которую чуть не сбил грузовик.

Кое-кто из студентов, поверив в свою взрослость, уже пил пиво, курил, Антон же все свободные деньги тратил на мороженое.

— И конфеты люблю, — признался Антон. — Понимаешь, у меня пять сестер и ни одного брата. Раньше даже говорил: «Я пошла. Я подумала…».

Антон первым понял мою боль и обиду. Но он позавидовал мне: — А я даже не целовал ни одну. Пусть бы бросила, разлюбила.

Вздохнув, добавил:

— Это я, наверное, из-за сестер так к девушкам отношусь — нерешительно.

«Видящий» шар лежал на подоконнике. Вечерело. От зари шар стал розоватым, а когда она погасла, туманно заголубел.

Случайно я положил рядом магнит, обычный магнит-подкову.

И вдруг я увидел родные места. По холму шли воины в кольчугах, на воде покачивались белые точеные струги. Словно наяву я увидел лица воинов, тяжелые мечи и брусничные щиты…

Рядом со мной был мой товарищ, удивительно похожий на Антона. На нас были надеты кольчуги и шлемы, на бедре товарища висел меч, у меня оттягивал пояс тяжелый боевой топор.

— На Мамая идем! — товарищ улыбнулся, показав белые, как озерная пена, зубы.

Меня мучило горе: девушку, которую я любил, просватали купцу-немчину, и купец увез ее в неведомый заморский город.

Мать пела по вечерам о белокосых пленницах, которых увозили в полон вражеские струги. А скольких русских девушек увели в полон ненавистные татаро-монголы, сколько лет стонала от их разбоя полоненная земля! Лишь каменные крепости Пскова и Новгорода не решилось взять дикое войско степи.

Все, что я видел, происходило там, где я родился и вырос.

Я узнал реку, узнал желтую песчаную косу, валуны на берегу, темную тучу бора. В разрыве леса, на покатом берегу стояла деревянная крепость. Стены крепости были невысоки, за стенами теснились тесовые крыши, белой елкой поднималась каменная церквушка.

Под берегом стояла толпа народа. Лица людей казались знакомыми, но говорили люди так, как говорят на Псковщине древние старики, и одеты все вокруг были по-старинному. Женские и мужские одежды из беленого полотна, лишь священник весь в черном, вороном среди белых куропаток…

Громко зазвонил колокол, и по реке покатились серебряные шары чистого звона.

Меня обнимала мать, в глазах у нее были слезы. Плакали и причитали женщины, сурово молчали мужчины.

Старая женщина протянула товарищу оберег — тот самый, я узнал сразу…

— Возьми… В битве, не в храме освящен. Помог ратнику на льду, поможет и тебе в чистом поле!

Воины медленно двинулись к стругу. Женщины хватали их за полы, становились на колени, ничком падали на песок.

В струге я оказался рядом с товарищем. Воины молчали, гудел льняной парус. Ослепила вода, поплыл мимо зеленый берег…

— Пойдем по рекам, — сказал товарищ. — Рыбьим путем…

Открыв глаза, я увидел, что ночь на исходе. Тускло, словно луна, на подоконнике светился «видящий» шар.

Я задумался, все еще переживая сон. Видимо, все так и было. Псковичи горячо откликнулись на призыв московского князя Дмитрия, вызвались помочь ему в битве с татарами. Без сомнения, псковичи приплыли, а не пришли к месту битвы. Могли они двигаться и путем птиц — пешком и на лошадях. Но путь этот был тяжел: мешали чащобы, болота, реки. Коням и всадникам нужен отдых, а под парусами можно идти днем и ночью. Осадка же древних стругов была такова, что они могли пройти даже по ручью, а на волоках струги легко передвигались по кладинам.

Видение древней Псковской земли так ошеломило меня, что ни о чем другом я уже не мог думать.

И снова увидел я узкую незнакомую реку. Ветра не было, плыли, отталкиваясь копьями. Мой товарищ с рогатиной шел вброд впереди головного струга, мерил глубину, показывая, где плыть.

Река петляла, справа и слева теснились холмы, но еловых грив на холмах не было — лишь березовые рощи и дубравы.

Незнакомые травы шумели по берегам, не по-северному щедро светило солнце.

Вдруг товарищ что-то заметил в кустах, бросился к берегу, вскинул рогатину, ударил в густую листву. На берег выскочил татарский лазутчик, пронзительно засвистел, подзывая коня.

Со стругов начали прыгать воины, кто-то вырвал лук, пустил стрелу, но конь уже мчался к лазутчику. Правая рука татарина была ранена, болталась словно плеть-камча. Не останавливая коня, лазутчик на скаку прыгнул ему на спину, повис и так и умчался за рощу.

Лицо друга стало темным от ярости. Вместе со мной он ходил на медведя, без промаха сажал зверя на рогатину. Медведь силен, страшен, но порой он медлит, а в татарском же разведчике было что-то рысье. В деревнях чудского поозерья медведей не боялись, но рысей береглись и самые отчаянные охотники.

— Рысь, оборотень, — только и сказал товарищ.

С трудом я открыл глаза. Хрусталь «видящего» шара казался раскаленным, по комнате разливалось сияние… «Может быть, шар сконцентрировал биополе предков, — подумал я, — и теперь его действие передалось мне?».

На родину Антона мы приехали поздней ночью. Поезд пришел на станцию засветло, но на большак долго не было попутной машины, мы продрогли на ветру, истомились.

Антон гулко забарабанил по кабине водителя, грузовик остановился, и мы оказались на огромной всхолмленной равнине.

Первым моим ощущением было то, что я вернулся в родные места. Светила круглая, словно щит, луна: в дымчатом ее сиянии лежали передо мной три покатых холма, долина, две реки — узкая и широкая, нивы, овраги и деревенские дома. Не было только леса.

— Айда напрямик, полем, — весело предложил Антон.

Перепугав нас с Антоном, вылетел из-за кочки заяц, заметался, пропал в темноте. Пролетела невидимая стая диких уток, пряно пахло привядшей травою.

— Звезд-то, звезд! — выдохнул Антон.

Волнуясь, я подумал, что в ночь перед великой битвой вот так же сияли луна и звезды, проносились утиные стаи, дурманило запахом травы…

Мы шли среди скирд и стогов. Может быть, некогда здесь стояли стога и ометы, ратники сидели под ними, с тревогой смотрели на звездные россыпи. Вокруг горели костры, и было их не меньше, чем звезд.

— А вот и наша хата. — Антон показал на приземистое строение.

Было уже совсем поздно, и, чтобы не будить мать, Антон с улицы открыл одно из окон, и мы один за другим забрались в тесную боковушку.

Мать все-таки проснулась, засветила лампу, принесла хлеб, кринку молока и кружки.

Взглянув на женщину, я невольно вздрогнул: она была удивительно похожа на Валентину-партизанку, даже глаза такие же пасмурные, суровые.

— Отец и дядя Сергей погибли, — негромко сказал Антон. — Отца убили в сорок втором, дядю — в сорок первом…

В молчании мы выпили по кружке холодного молока. Антон открыл сундук, достал толстенную тетрадь в черном кожаном переплете. На обложке золотой вязью было написано: «Страховое общество „Россиянин“».

— Дядины записи. — Антон осторожно положил тяжеленную тетрадь на стол.

Забыв обо всем на свете, я придвинул лампу, открыл рукописную книгу.

Записи были сделаны черными чернилами, строгим учительским почерком.

Я невольно вспомнил записные книжки и тетради моего отца. Отец записывал все, что ему казалось важным. На подоконнике у нас лежала стопка тетрадей. На обложках самых старых был тенистый дуб, поэт в черном плаще, кот, какие-то птицы и воины в мокрой броне.

В горнице царили чистота и порядок.

— Дядино богатство, — сказал Антон, показав на «Фотокор», подзорную трубу, треногу и фотопринадлежности.

Над столом висела фотография: похожий на Антона плечистый парень стоял около щелястой стены сарая, улыбался, уронив на лоб волосы. На другой фотографии текла река, горбился покатый холм.

— Куликово поле? — спросил я у Антона, и товарищ молча кивнул.

Присев к столу, я бережно открыл черную тетрадь «Россиянина».

«Князь Дмитрий знал, что в войске Мамая несколько тысяч генуэзских пехотинцев-наемников, это его не удивило: пехота в четырнадцатом веке приобрела новую роль…» «Пехотинцу было трудно бороться против всадника в чистом поле, зато у ворот крепости, за „твердью“, в лесу, в горах он чувствовал себя увереннее. Значение пехоты поднималось в период военных потрясений и катастроф. Так случилось и в годину монгольского нашествия. Нехватка профессиональных войск привела к тому, что смерды-„пешцы“ стали большой силой».

Я задумался. Конечно же, псковичи прислали пехотинцев.

Конников вообще у Пскова было мало. Ни в одном краю не было такого количества каменных крепостей, а ведь крепость — твердыня пехоты.

«Важнейшим оружием „пешца“ был топор. Хотя пехота и превышала по численности конницу, снарядить ее на войну не требовало особых затрат. В пешем бою употреблялись тяжелые копья, дубины, сулицы и длинные щиты. Пехотинцы разделялись на тяжеловооруженных пехотинцев — копейщиков и легковооруженных пехотинцев — лучников».

«Русские в бою дрались сомкнутыми группами на небольшом пространстве, в виду один у другого. Плотности боевого порядка придавалось особое значение: „Егда же исполчатся вои, полк яко едино тело будет!“». «Воины никогда не передвигались в кольчугах, панцирях и шлемах. Это тяжелое вооружение везли особо и надевали только перед лицом опасности…» «В летописях упоминается самострел…» С волнением я перевернул страницу…

«В эти бедственные годы на первое место выдвигается не полевая, а крепостная война. Сильно повысилась роль массового применения метательной и осадной техники, луков и стрел, арбалетов… На Руси впервые появился крюк для натягивания арбалетов.

Русские дружинники были вооружены не хуже, а лучше, чем татаро-монголы, у которых не хватало железа и мастеров».

«Пушки на Руси появились, видимо, в 70-х годах XIV века.

В 1382 году при защите от нашествия Тахтомыша на Москву защитники города уже применяли пушки…» Чуть ниже резкая приписка карандашом: «Пушки могли быть и на Куликовом поле».

В конце страницы было размашисто написано красным карандашом: «И все-таки — пехота! Князь Дмитрий оказался прав».

Я закрыл тетрадь, погасил карбидную лампу, долго лежал с открытыми глазами. «Видящий» шар Антон положил на подоконник; пронизанный лунным светом, шар неярко светился.

Вдруг я увидел заросли можжевельника, обрыв, глинистую, дорогу, повозку, карателей в голубоватых шинелях и касках. Я лежал между кочек, рвал кольцо рубчатой гранаты. Я узнал повозку, узнал карателей. Накануне они арестовали и увели моего отца. Кольцо не слушалось, я вцепился в него зубами.

И вдруг кто-то навалился на меня, отвел руку с гранатой.

Я повернулся, и на щеку мне упали волосы матери.

Очнулся, долго не мог прийти в себя. Видение войны было таким ярким, что я оцепенел, не мог шевельнуть рукой. Все было как наяву. Даже хвоинки на шинелях виделись с какой-то небывалой, резкой ясностью.

Я вновь посмотрел на мерцающий шар, стараясь представить совсем иную войну и себя не мальчуганом, а взрослым. И вдруг понял: ведь и мое собственное биополе, то самое биополе, о котором писали Кажинский и Чижевский, могло воздействовать на шар!..

…Псковичи жили на порубежье в постоянной опасности, и это отразилось на их характере. Быстрота решений и действий, порывистость, взрывчатость впитывались с молоком матери. На Куликово поле, конечно же, послали самых отважных воинов. Лес, холмы, поле открылись резко и неожиданно.

Товарищ, пригибаясь, перебежал луговину, я поспешил следом.

С холма мы увидели татарский стан. Будто снежные сугробы, белели юрты, вился над кострами дым, поблескивали на солнце котлы-казаны. Живым омутом кипел огромный табун, истошно ревели верблюды. Рядом с кострами, между повозок кружили всадники в малахаях.

Стан был так близко, что в нос ударил запах острой мясной пищи.

По полю проносились конные дозоры — сталкивались, но чаще резко разъезжались. Монгольские кони легко уклонялись от стрел, уходили от погони.

Пора было возвращаться, мы быстро отползли, сбежали по скату холма и вскоре были возле своего стана.

Товарищ тревожно оглядывался, видя какую-то опасность.

Оглянулся и я: по полю мчались пятеро всадников.

— О-о-о-о! — дико закричали враги.

Товарищ вырвал меч, я вскинул топор.

Но на помощь уже мчались свои — рослые воины в черной одежде.

Нас спасли черноризцы. Поверх черных халатов у них были кольчуги, вместо колпаков — кованые шлемы, каждый подпоясан мечом. Белые, как мох белоус, лики черноризцев резко выделялись среди загорелых и темных лиц конных дружинников.

Я не удивился: на Псковской земле монахов порой брали даже в набеги, а во время обороны крепостей ставили под оружие всех до одного. Псковитяне всячески старались подчинить веру целям обороны: псковские храмы были на деле крепостными башнями, звонницы — дозорными вышками.

Один из монахов выделялся ростом и шириной плеч. На бедре чернеца покачивался двуручный меч, левой рукой великан поддерживал щит, в правой держал копье.

— Брат Пересвет, — негромко сказал кто-то рядом. — Десница Сергия Радонежского, надежа князя Дмитрия.

— Чай, псковские, — весело посмотрел на нас с товарищем Пересвет. — Болотом бредоша, поршни потеряша…

Я снова не удивился: псковитян легко узнавали по одежде, обуви и оружию. Монахи даже коней придержали, чтобы рассмотреть наши арбалеты.

— Ливонские, свейские? — спросил молодой монах.

На боку Пересвета была огромная фляга, от бороды пахло медовухой. Псковские монахи тоже были любителями этого напитка.

— Зело грозна штука, — похвалил Пересвет наше оружие. — А я, браты, сосед ваш, из брянских лесов, с Десны-реки родом. Не боязно? Татарове люты…

— Русь надо спасти! — товарищ резко повел плечом.

— Аки стемнеет, гостьми ждем к костру нашему. — И Пересвет натянул поводья.

Конь у монаха был под стать хозяину: огромный, сильный, порывистый. За голенищем короткого сапога засапожный нож, на сгибе руки черная змея плети.

Возле самой Непрядвы, отражаясь в воде, пылал одинокий костер. Рядом сидели псковичи, негромко переговаривались.

— Беда бысть велика. Пришед немец под Остров, стреляша, огненные копья пускаша, а псковские воеводы смотреша и ничего не делаша…

— Мать начаши меня увещати: не ходи биться супротив поганых, татарове злы аки демоны…

— И воеваша псковичи пять дней и пять нощей, не слезя с конь.

— Бысть у нас чудо преславно: явися на небеси три месяца и стояху близ друг друга в ночи…

Река шелестела осокой, гнула камыши, билась о камни. В воде отражались звезды и костры. Река усиливала звуки, и я услышал сотни голосов сразу.

Где-то совсем рядом были новгородцы, я узнал их по строгой речи и оканью. Совсем близко говорили двое: — Меха продаша, взяша три московски. Лиса с надцветом, а не бура…

— Зрело, отче… Торговаша славно…

Я не любил новгородцев. Псков был городом-воином, Новгород — городом-торговцем. Псков считался младшим братом Новгорода, но издревле тянулся к Москве. Новгород богател, не ведая войн и нашествий, а Москва и Псков истекали кровью; Псков заслонил Новгородскую землю с запада, Москва — с востока и юга.

Вдруг я увидел Пересвета. Монах присел рядом с моим товарищем, протянул ему открытую флягу. Отхлебнув несколько глотков зелья, мой товарищ закашлялся, и лицо его посветлело.

Улыбаясь, Пересвет сказал, что хорошо знает псковичей, они богу молятся, а мечу веруют…

— Воистину! — улыбнулся товарищ.

Монах попросил еще раз показать арбалет. Хмуро обронил слово о том, что латинская церковь это оружие осуждает…

— А православная? — без улыбки спросил мой товарищ.

— Благослови тебя бог! — И чернец резко перекрестил моего друга.

Я наконец проснулся. Тикали ходики, в печи стреляли дрова: Антон сидел за столом, что-то писал. Кудрявые его волосы, чтобы не падали на лоб, не мешали работать, были схвачены ремешком, так когда-то делали на Руси мастеровые.

Не желая мешать товарищу, я долго лежал с открытыми глазами.

Задумался: были ли стычки перед Куликовской битвой?

Конечно, были. Поблизости встали два враждебных стана, велась торопливая разведка…

Еще во время похода князь Дмитрий послал в Придонскую степь сторожу — большой разведывательный отряд. Главной задачей сторожи было добыть «языка». Но связь с отрядом потеряли, пришлось послать вторую сторожу, а при подходе к Дону — третью, под командованием воеводы Семена Медика.

Этот отряд захватил пленного из свиты самого Мамая и до самой битвы продолжал давать сведения о силах и движении войска Мамая. Хан был так уверен в успехе, что пренебрег глубокой разведкой. Для татар было полной неожиданностью появление русских полков у ската Красного холма. Татары вначале подумали даже, что это войско Ягайлы…

— А, проснулся! — Антон бросил писать, позвал меня завтракать.

Горница оказалась тесной, но уютной и чистой. Между белой как лебедь печью и широкой кроватью стоял стол, покрытый льняной скатертью. Во главе стола сидела мать Антона, рядом с нею — четыре девочки, каждая на голову ниже другой. Четыре пары любопытных глаз, не мигая, смотрели на меня.

— Старшей не хватает, — сказал Антон, усаживаясь поудобнее. — В городе, вечером придет…

И уже совсем весело добавил: — Пять невест сразу. Самый богатый дом в деревне!

«Невесты» засмущались, мать улыбнулась, зарумянилась, но лицо Антона было вполне серьезным. И вправду: не домами и садами богата деревня, главное ее богатство — люди, а девочки и девушки — будущие матери, основа семей…

Разоряя русскую землю, татаро-монголы не зря уводили девушек, они знали, что это обескровит народ, без того измученный и обескровленный…

— Кушайте, кушайте… — Мать Антона пододвинула поближе ко мне тарелку борща и ломоть мягкого хлеба.

Неожиданно я увидел еще одну пару глаз — пронзительно зеленых и внимательных. Рядом с младшей из девочек сидел толстый серый кот. Мягкая его лапа бесшумно скользнула по скатерти, уволокла хлебную корку…

— Ух ты, а про подарки-то я и забыл!. — Антон метнулся из-за стола, нырнул в боковушку, вернулся с пакетом конфет и кульком крупной брусники. Все это мы купили вместе в магазине и на колхозном рынке.

Ни жестом, ни словом девочки не выдали восторга, но глаза их так и засверкали. Кот опередил хозяек, поймал выкатившуюся брусничину, торопливо раскусил, сморщился. Потом вдруг пушистая лапа уцепилась за конфету, и вместе с добычей огромный кот метнулся в подпечье.

— Ну, Васька, смотри! — рассмеялась хозяйка.

И вновь я склонился над записями. Порой дядя Антона, видимо, торопился, я с трудом разбирал его почерк.

Неожиданно пошли рисунки. Рисовал деревенский учитель цветными карандашами, неумело, по-мальчишески, но в рисунках были яркость и движение.

На скате холма стояли воины: плечо к плечу, щит к щиту.

У всех русые бороды, голубые глаза. Трава чуть ли не по пояс, зеленая, с россыпью белой кашки.

На следующей странице конный дозор. Пятеро всадников замерли на береговой круче, по воде плывут дикие утки. Камыш будто летящие стрелы, вода слепит блеском кольчуги.

А вот аккуратно наклеена вырезка со стихами, видимо из районной газеты.

По бокам акатники

Да трава шелкова.

Говорят, тут ратники

Шли на Куликово.

С вилами и косами

Шли, как на работу,

Золотою осенью

После обмолота…

Назывались стихи просто и коротко: «Дорога». Внизу стояли имя и фамилия автора — Анатолий Брагин.

— Ты его знаешь? — спросил я у Антона.

— Знаю, в школу ходили вместе. Невысокий такой, веселый, кудрявый.

Что-то в стихах насторожило меня. Поэт, конечно, написал правду, представив своих предков-землепашцев, идущих на помощь княжескому войску, но само-то войско было иным.

Князь Дмитрий собрал на Куликово всех лучших воинов русской земли. Пехотинцы и конники были в новых кольчугах и шлемах. По всей русской земле долго недосыпали кузнецы, чтобы одеть в броню и вооружить воинов.

Антон согласился со мной, на мгновение лицо его стало хмурым, но потом вдруг словно солнцем осветилось:

— Ты понимаешь, про кого написал Брагин? Эти вот люди стали проводниками и разведчиками в войске князя… Подвиг всего народа — во что произошло на нашем поле!

Теперь я согласился с Антоном. Не мог же поэт увидеть русское войско, вооруженное в основном вилами да косами. Хотя иные «историки» утверждали это… Утверждали они и другое: что Золотая Орда к тому времени ослабела. Но это внутренние дела Орды, а на скатах Красного холма стояло до зубов вооруженное войско, состоящее из татарской конницы и генуэзской пехоты и втрое превышающее по числу русское войско.

В полдень мы с Антоном вышли на улицу. С интересом смотрел я на большую незнакомую деревню. В сельце, где я вырос, дома были крыты тесом, за изгородями из окоренных жердей стояли столетние елки. Здешняя деревня тонула в садах, дома были крыты железом, рядом с деревянными домами теснились мазанки под огромными шапками соломы.

Я легко представил деревню и той давней поры.

Видимо, все дома были глинобитными, под соломенными и камышовыми крышами. Когда деревню выжигали татары, глиняные стены и печи оставались целыми. Стоило вновь настелить из тесин потолок, поставить стропила, сплести сени, покрыть крышу — и жилище готово.

Антон тронул меня за плечо: — Куликово посмотреть хотел? Пошли!

За околицей свернули на летник, наискось пересекающий скошенную ниву. Летник был узок, зарос травой-некосью.

— По этим местам воины проходили, — сказал Антон. — Однажды я тут пахал. Маленький был еще, на голову выше плуга. Чуть не перепахал летник. Старик прибежал, забранил… Полтыщи лет люди пахали — заповедные места не трогали.

Я заторопил Антона, думая, что до Куликова поля еще далеко.

— Да вот оно! Церковь видишь?

— Вижу…

— Куликово… — негромко сказал Антон.

Дон оказался нешироким и неглубоким, берега заросли ракитником. Непрядва не шире ручья, а Дубяка вовсе не стало — темнел заросший осокою ров. И поле было обычным полем, но сердце вдруг сдвоило, вернулся позабытый военный страх. Я замер на месте, не решаясь сделать и шагу.

Память страшной и жестокой битвы жила на этом обычном с виду клочке русской земли.

Антон достал из-за пазухи и бережно открыл черную тетрадь с записями. На одной из ее страниц была карта, перерисованная, видимо, из древней книги. Голубыми лентами кружили Дон и Непрядва. По берегу Дона зеленел лес. Куликово поле лежало между Непрядвой, Доном, оврагом, дубравой, болотиной и Красным холмом.

Татаро-монголы были страшны фланговыми ударами, конницы, на Куликовом же поле князь Дмитрий навязал войску Мамая фронтальное сражение.

Красными прямоугольниками на карте были обозначены русские полки: Сторожевой, Передовой, Большой, полк Левой руки, полк Правой руки и Засадный…

— Многовато прошло времени, — вздохнул Антон. — Тогда ведь здесь все по-иному было. Вот тут дубовый лес стоял, тут было огромное болото. Дон и Непрядва — поглубже, пошире. Даже трава другая… Старики говорили, в сенокос только шапки косарей было видно. Место глухое, дремучее…

Глядя на покатый холм и поле, я с трудом представил дубраву и заросли разнотравья. Воображение дорисовало глубокий овраг, заросшую камышом болотину…

Князь Дмитрий знал, что татаро-монголы любят биться на равнине и не любят озер, рек и болот. Страх перед водой остановил их на пути в Новгород и Псков, широкая Ока казалась трудноодолимой преградой.

— Посидим, — предложил Антон.

Мы присели на береговой откос, задумались каждый о своем.

— Айда на Непрядву, — сказал Антон.

Я спросил, почему река называется Непрядвой.

— Ну, очень просто догадаться. Прянуть — значит, рвануться, прыгнуть… Выходит, речку нельзя было перемахнуть, вброд переходили или по лаве.

— Выходит, и Мамай не перемахнул.

— Выходит! — рассмеялся Антон. — Смотри, граната…

В осоке лежала ржавая немецкая граната величиной с гусиное яйцо. Антон осторожно поднял ее, зашвырнул в омут…

Из куста Антон вытащил удочки и в первом же омуте выудил огромного голавля.

В полдень купались — хохотали, брызгали водой друг в друга…

Все это было чудом: ловить рыбу и купаться там, где когда-то русские воины переезжали на лошадях быстрый поток — купали коней, поджимали ноги, чтобы не замочить сапоги.

Со свистом пронесся над излукой кулик, опустился на береговой откос.

— Хозяин прилетел, — улыбнулся Антон. — Его поле, куликово…

Я вдруг представил себе небо над полем битвы: вверху кружили коршуны и вороны, проносились перепуганные кулики…

«И притекоша серые волцы от усть Дону и Непра, ставши на реци на мечи, хотят наступати на русскую земли. То было не серые волцы, но приидоша поганые татарове…» «Говорит Пересвят чернец великому князю Дмитрию Ивановичу: „Луче бы потятыми быть, нежели полоняными быть от поганых. Добро бы брате, в то время стару помолодиться, а молодому чести добыта…“». «И нукнув князь Владимир Андреевич с правыя руки на поганого Мамая с своим князем Волыньским 70-ю тысящами…» «Татарская баше сила видети мрачна потемнела, а Русская сила видети в светлых доспехах, аки некая великая река лиющиеся или море колеблющееся, и солнцу светло сияющу на них и лучи испушающи, и аки светлиницы издалече зряхуся…».

* * *

Русское воинство подступило вплотную к Красному холму, замерло, готовое к сече. В татарском стане гасли костры, ревели верблюды, ржали кони. Прошло несколько минут, и по скату лавиной двинулась живая сила врага. Впервые в жизни я видел столько конных и пеших воинов. Страшной лавине не было конца, все-новые ряды воинов появлялись из-за гребня холма, сползая угрюмой тучей к ее подножию.

…Татарские стрелы не летят, казалось, а льются сумасшедшим ливнем. Яростно ударили из тяжелых луков русские лучники.

Первый страх прошел: вырвав из тулы болт, я торопливо зарядил арбалет, резко оттянул крюк, прицелился с колена.

Всадники были уже совсем рядом. Низкорослые монгольские кони, по которым, когда они еще были стригунками, нарочно били тупыми деревянными стрелами, легко увертывались от боевых. Всадники прижимались к гривам коней, кричали, в упор били из луков.

Один из воинов пролетел совсем рядом. На сто шагов арбалет бил без промаха, я на бегу убивал кабана, сбивал дикого гуся. Вот он, татарин, лицо перекошено от злобы. Болт вошел в бок, вышел в другой, и всадник мешком рухнул в траву.

Псковские арбалетчики оказались сноровистее генуэзских, которые в ужасе начали пятиться. Но отступать им было уже некуда. Я стрелял, почти не целясь, как стреляют в налетевшую стаю диких гусей.

— Смотри: князь! — толкнул меня мой товарищ.

Князь брел по траве, сапоги его были мокрыми от росы.

За князем вели его коня, рядом с князем, стараясь не отстать, не шел — бежал младший его брат, что-то говорил, но было видно, что Дмитрий его не слушает, думает о своем.

Князь был в легкой кольчуге, без шлема, густые волосы стянуты сыромятным ремешком.

В битве князю полагалось быть в златоверхом шлеме. Часто сошедшиеся на бой рати были одинаково одеты и вооружены, и шлем князя служил в сече маяком: где князь — там и свои.

Но время междоусобных стычек прошло, рядом был враг, который и вооружен, и одет был иначе, чем русские, ошибок быть не могло. Враг был смел, и блеск княжьего шлема не испугал бы его, а привлек бы внимание. Русские воины знали, как метко мечут стрелы поганые…

Князь оказался в строю пехотинцев — с двуручным мечом, в короткой кольчуге. Многие воины были без шлемов, князь хотел ободрить их и тронуть сердца тех, кого защищала крепкая броня: боясь за князя, они готовы были биться, не ведая страха.

Ветер колыхал осенний ковыль, колыхал русые волосы воинов. За холмами глухо гудело татарское воинство, но строй русских был молчалив.

Псковичи стояли на откосе. Это был давний обычай: ждать врага на высоте — на крепостной стене, на угоре. От реки до оврага встало молчаливое пешее воинство. Князь Дмитрий построил пехоту не в ровную линию, а похожей на изогнутый лук дугой. Легко сломать толстую, но ровную дубину, но попробуй сломай гибкий лук. Не было видно лишь стрелы, но русичи знали — стрела наготове: в дубраве, в густой тени затаился Засадный полк воеводы Боброка…

В третий раз я увидел Пересвета. Его конь стоял рядом с конем князя Дмитрия, монах и князь о чем-то говорили, Чуть в стороне были пешие монахи с огромными щитами и тяжелыми копьями, похожими на рогатины. Видно, Сергий Радонежский наказал своим воинам быть рядом с князем, заслонить его, спасти, когда он окажется в самой гуще боя.

Русское и татарское войско разделяла лишь узкая полоса ковыльного поля. На середину его вылетел огромный богатырь в русской кольчуге и русском шлеме. Не русскими были только одежда и щит, обшитый воловьей кожей. Полудикий степной конь, выбиваясь из сил, нес на себе грозного, разъяренного всадника.

— Ну и голова! — выдохнул мой товарищ.

Князь резко взмахнул рукой. Пересвет ожег плетью коня, прилег к его холке, полетел прямо на кипящего яростью врага.

Тот словно ждал этого — направил коня навстречу.

Стало вдруг тихо-тихо, только дыхание коней, яростный стук копыт…

Вдруг затрещало. Копье Пересвета легко расшибло татарский щит, вошло в грудь всадника и сломалось посередине.

Копейщики делали древко копья сухим, ломким: если копье не ломалось, у всадника могло вырвать руку. Татарин ударил мимо щита, копье его было не таким, как копье Пересвета, после удара не сломалось, выскользнуло из рук ударившего и осталось в груди Пересвета. Монах с копьем в груди и его враг с обломком копья оказались рядом друг с другом. Обливаясь кровью, татарин рвал из чехла нож, но Пересвет опередил его, с левой руки в бешенстве бросил щит, попал в огромное лицо вражеского воина. Щит раскололся на части, татарин выронил нож, наклонился, и степной конь, одурев от ужаса, метнулся в сторону Дона с мертвым всадником на спине.

У Пересвета хватило сил вырвать из груди копье, хлынула кровь, и огромный вороной конь понес в сторону погибшего всадника…

Дико, волчьими голосами закричали татары…

— Прощай, брате. — Товарищ сорвал с головы шлем, в глазах его светились слезы…

Вдруг все пришло в движение, заржали кони, вздрогнула от дикого крика степь, бешеный стук копыт слился в глухой грохот.

Видение исчезло. Я увидел, что сижу над открытыми записями. Лиловато отсвечивал «видящий» шар, в открытое окно дул теплый ночной ветер, Антон спал на соседней кровати, с фотографии задумчиво смотрел его дядя.

И в который раз я склонился над его торопливыми записями.

В бурю на Чудском озере я видел, как стеной надвигается страшный черный вал. Там, на озере, не было защиты, но каким-то чудом я остался живым.

Копейщики изо всех сил держали рогатины и копья, крепко упирая в землю их древки. Словно в страшном сне, увидел оскаленные морды коней, лица в малахаях, будто лес в бурю, затрещали копья. Сшибка была бешеной и короткой, и сразу качалась сеча — злая, долгая. Первых убили или спешили копейщики, но за первыми были вторые и третьи — на боевых конях, с кривыми тяжелыми саблями — давили конями, бешено рубили…

Тяжелая моя рогатина раскололась, как сухая ветка, прямо перед собой увидел коня без всадника. Если бы у меня был меч, а не топор, конь просто подмял бы меня. Коротким ударом лесоруба хлестнул в лоб коня, сшиб и увидел морду второго. Всадник, визжа от ярости, ехал прямо на меня. Отец и братья всегда учили меня беречься сабли: полоса сабли крива, крив и непонятен ее удар. Нужно было открыться, чтобы враг, поверив в удачу, раскрылся сам, не ожидая подвоха.

Рука с боевым топором длиннее руки с саблей, и татарин рухнул с перерубленным правым плечом. Он еще рвал из-за пояса левой рукой кинжал, когда его смяли конем…

От страшного удара потемнело в глазах… Очнулся в трясине, рядом с другими ранеными. Щита и шлема на мне не было, голову ломило как от угара…

Топор остался со мной, опираясь на него, как на клюку, я встал и увидел небывалую сечу. Бой шел на всем огромном поле, на мочажинах и болотинах.

Что-то случилось со мной: я видел, как летят стрелы, как рвут кольчугу мечи; все как-то замедлилось, взгляд мой стал быстр и далек, как взгляд боровой птицы.

Татары старались поглубже вклиниться в русское войско, но ратники бились плечом к плечу. Кружился страшный водоворот битвы, мечи и сабли метались, как в бурю мечется озерный камыш. Низкорослые степные лошади в страхе задирали головы, дико ржали. От ударов мечей, сабель и топоров о броню стоял глухой звон…

В дикой тесноте, в толчее трудно стало действовать длинным оружием, в ход пошли кинжалы и засапожные ножи… Отбиваясь топором, рядом с собой увидел я товарища. Он врукопашную бился с огромным татарином, татарин намертво вцепился в него, кусал, словно сумасшедший волк. Я успел увидеть, как друг высвободил руку, дотянулся до голенища, коротко ударил великана в бок тонким ножом. Татарин оскалился от ужаса и ярости, мешком рухнул в траву. Но следом надвигался конный враг, торопился достать русского кривой саблей.

Товарищ приподнял насмерть раненного великана, бросил навстречу…

Передо мной бешено рубился незнакомый псковитянин. У него был двуручный немецкий меч. Отчаянный воин разваливал всадников, будто еловые плахи…

Вражеские конники накатывались волна за волной, их сбивали с седел и убивали, но ряд за рядом таяли и ряды русского войска. Все больше становилось убитых: чтобы продвинуться вперед, приходилось перебираться через лошадиные туши и погибших людей…

Прямо передо мной конник зарубил молоденького ратника.

Увидев меня, татарин вновь яростно вскинул окровавленную саблю, но я опередил его: ударил топором.

От деда я слышал, что и в старину на Чудском озере псковитяне рубили врагов топорами. Меч страшен, остер, но удар топора проламывает лучшую броню, от тяжелого топора не спасет и кольчуга.

Воины бились по-разному: кто с холодным отчаянием, кто горячо, с яростью; в глазах бьющихся были боль, страх, храбрость, отчаяние, иной дурел, потерянно шел навстречу гибели, другой цеплялся за жизнь, раненый, истекая кровью, продолжал размахивать мечом.

В самой гуще сечи увидел я князя Дмитрия. Светлые волосы его развевались, меч взлетал, как острое серебристое крыло. Князь умел воевать, знал трудную науку рубки мечом. Воины, что бились рядом с князем, были под стать ему. Будто молодую траву, косили татары ратников, а княжеские воины все еще продолжали биться, словно им не было смерти.

Я хорошо видел князя, потому что пробивался к нему, бил топором в спину спешившихся татар. Я знал древний способ усиливать удар топора: отец научил меня ему, когда валили деревья.

Мелькнуло окровавленное лицо моего товарища, он тоже пробивался на помощь князю…

Рядом с Дмитрием рубил врагов огромный монах — тот, что сидел ночью у костра вместе с Пересветом. Монах был левшой, рубил с левой руки. Ударив, коротко крестился правой.

Воины уже начали уставать, чуть медлили, задыхались, иной уже шатался как пьяный. Раненые молча ложились в траву, на них наступали, их топтали конями. Обезумев, метался среди людей конь без всадника. Кто-то ударил его мечом, ноги коня подломились, и он тоненько, будто жеребенок, заржал…

Сеча шла и в воде: на поле воинам уже не хватало места.

Летописец потом написал правду: вода кровью текла в Дону и Непрядве.

Вдруг я увидел всадника. Он был рядом, летел на моего товарища. Болото обманчиво, и воин пустыни не видел опасности. Конь оступился, осел, по брюхо ушел в мшистую топь. От ярости смуглое лицо всадника посерело. На мгновенье я увидел лук, изогнувшийся, как огромная змея, острую оперенную стрелу. Враг целился в грудь товарища, зная, что не промахнется.

Щита не было, спас крест под рубахой, мой друг покачнулся от тяжелого удара, но устоял. Крича, татарин бросил лук, вырвал из чехла нож. Но опоздал — тяжело, словно в огромный пень, в голову его вошел мой топор.

Вторым ударом я хотел прикончить коня, но вдруг по-крестьянски стало жалко скотину. Я вырос у реки, на болотах, знал, как спасать тонущего в трясине коня. Топором снес березу, подтащил, помог коню выбраться. Выбившийся из сил конь сбросил мертвого всадника.

Истекая кровью, упал товарищ. Я не смог выбраться из болотины, лег между кочек… Татары одолевали, пешее русское войско было уже почти разбито…

Творилось что-то страшное: крича, татары добивали раненых, окружали тех, кто еще отбивался. Татарские лучники спокойно расстреливали увязших в болоте. Я опустил голову, уткнулся лицом в волглый мох…

И вдруг тяжело вздохнула земля… Не понимая, что случилось, я с трудом поднял голову. Грохнуло снова, и над полем повисло белое облачко.

— Пушка! — обрадовался я. — Пушка!

Снова дрогнула земля, хотя пушка и молчала — гремя, сорвалась с места березовая роща. Нет, это были конные дружинники, из рощи вырвался Засадный полк…

Нет ничего в бою страшнее, чем быть рядом со своими, видеть, как они гибнут, и не иметь возможности им помочь… Что пережили дружинники в роще, знали только они сами. Теперь они были самой яростью, их нельзя было победить — можно было только убить… Отступить они бы не смогли.

Натиск был таким неожиданным и страшным, что несколько рядов татар было смято, а остальные начали пятиться, а потом и отступать.

Хрипло кричали татарские воины, но их крики уже никого не пугали. Закинув за спины щиты, прижимаясь к гривам коней, многие бросились наутек…

«Тогда князь полки поганых вспять поворотил и начал их бити гораздо… Князи их подаша с коней. Трупы татарскими поля насеяша, а кровию потекли реки… И отскочи поганый Мамай серым волком от своея дружины…». «И стал великий князь Дмитрий Иванович с своим братом с князем Владимиром Андреевичем и со остальными своими воеводами на костях на поле Куликовом на речке Непрядве: „Грозно бо и жалостно, брате, в то время посмотрети, иже лежат трупи крестьянские аки сенные стоги, а Дон река три дня кровию текла…“». Выписки эти были из «Задонщины», автор явно подражал безвестному воину-поэту, создателю «Слова о полку Игореве».

Видимо, и в войске Дмитрия был могучий поэт, но погиб, защищая отчую землю.

Почему же битва была такой жестокой, такой кровопролитной?

Князь Дмитрий хотел не просто победить войско Мамая — бой шел на уничтожение. И в Азии, и в Европе битвы часто кончались бегством побежденных, которым победители давали «золотой мост». Здесь было все по-другому: полк Боброка гнал остатки татарского войска тридцать верст — до реки Красная Меча. Через реку сумели переправиться лишь немногие татары и Мамай с остатками свиты. Остальные все были перебиты.

Лишь тех, кто сдавался в плен, и раненых русские воины не убивали.

Ярко сказано в одной из летописей: «Гнаша их до реки до Мечи, и тако множество их избиша, а друзии погрязоша в воде и потонуша…». От отца я слыхивал, что новгородцы и псковичи стояли на правом фланге, почти целиком составили полк Правой руки.

Полк этот не дрогнул.

В самом низу карты голубым шнурком вилась Красная Меча, было приписано: «От Куликового поля до Мечи — около пятидесяти километров».

Карта говорила о том, что князь Дмитрий был великолепным полководцем. Из книг я знал, что сам Дмитрий, передав свои богатые доспехи боярину Михаилу Бренку, занял место в Передовом полку…

В тетради красным карандашом была записана древняя песня:

Коковать буду, горюша, по околенке,

Как несчастная кокоша в сыром бору.

На подсушной сижу на деревиночке,

Я на горькой сижу на осиночке…

Про арбалеты сказано было кратко, но я не сомневался, что псковичи и новгородцы пришли на Дон и Непрядву с тяжелыми арбалетами. А у татар были только луки.

Князь Дмитрий был мудрым воином и уже в битве на Воже поставил свое войско за рекой. Причем не на самом берегу, а шагах в сорока от него. При стрельбе из луков тем выше успех, чем ближе противник, стрелять татаро-монголам пришлось издали, а когда войско перешло реку, началась сшибка и луки оказались бесполезными…

— Мама, — попросил вечером Антон, — расскажи про старое, про нашу деревню, про Поле…

— Что же я тебе расскажу? — Усталая женщина присела к столу, ласково посмотрела на сына. — В гражданскую войну девочкой была. Помню, как по Куликову шла конница… Тогда я еще ничего и не понимала-то… Это потом народ как будто проснулся.

От волнения лицо женщины помолодело, вспыхнуло румянцем.

— Ударницей я была, в Москву на слет посылали. Брат уехал в Воронеж, долго учился — не погибни на войне, был бы ученым. А ведь в глухой деревне родился…

— Мам, — смущенно проговорил Антон, — я про давнее спрашиваю. Может, ты что от стариков слыхала, песню какую-нибудь?

— Может, про эту войну рассказать? Как фашисты золотой крест хотели снять с нашей церкви? Так ты сам хорошо помнишь…

— Гостю расскажи, а я запишу…

— Слышим, самолет летает немецкий. Небольшой такой, наверно, разведывательный. К брюху петля проволочная привязана. Ходит кругами, норовит крест петлей зацепить, Раз промахнулся, другой раз промахнулся, потом зацепил, а провод, на тебе — лопнул! Видно, и в самолетике что-то повредилось, сразу пошел на снижение. Сел прямо в поле.

Женщина с охотой вспоминала прошлое:

— Недолго они тут хозяйничали. Помню, вечер, спать надо ложиться, а я всем своим одеться потеплей велела, на пол легли… Все люди знали, что наши наступать будут. Как ударят вдруг пулеметы, как задрожит земля — конница наша мчится… Летят, шашками блещут!.. — В деревне знали, что будет бой. Немцы не знали, а люди знали. Один старик в поле за соломой пошел к зароду, а за зародом — конные, четверо или пятеро. Лейтенант в бинокль на немецкие позиции смотрит. «Иди, — говорит, — дедусь, в деревню, скажи всем, чтобы не спали, ждали гостей желанных…» Мать продолжала: — Жутко перед боем. Мы в сарае жили — в доме-то фашисты хозяйничали. Легли, лежим, я ухо к земле приложила. И голоса слышу, топот глухой, подняла голову — ничего не слышу, будто вода в уши попала. Понимаешь, даже птицы не пели… Будто и они ждали… Ветер, и тот стих, лист не шелохнется, трава не прошелестит. Только осины и шумели, будто им всех страшнее…

— Мам, — сказал Антон, — а какой-нибудь древний рассказ помнишь?

— Слыхивала многое. Старики любят рассказывать, петь любят…

— Про Куликовскую битву что-нибудь?

— Говорили. Да ведь поди разбери, что быль, а что небыль. Говорили, что татары ночью деревни жгли, утром в Дону вода была черной от сажи… Говорили, что после битвы много раненых коней в округе осталось… Слыхивала, один татарин от страха в лисью нору залез — заступами откапывали. Много чего слышала. Воронов столько налетело — будто туча над холмом встала.

— А про ветер говорили? — Антон торопливо записывал все, что рассказывала мать.

— Говорили и про ветер. Сначала он дул в лицо нашим, а после полудня подул в лицо татарам…

— Мама, а песни?

— И песни про битву разные пелись. Одну даже помню.

Мать Антона сняла с головы темную шаль, распустила снежно-седые волосы. Тихо полилась песня:

Белый камень, белый камень,

Белый камень на горе.

Будто в воду милый канул,

А уехал в сентябре.

Может, он нашел другую

И в другой заходит дом?

На сережку дорогую,

Все поведай, быстрый Дон…

С битвы ехали герои,

Не сказали ничего…

Может, взят землей сырою,

Может, ранило его?

Вот еще одна сережка

Тихо канула на дно.

По воде бежит дорожка,

А в воде темным-темно.

Белый камень, белый камень,

Белый камень на горе…

Будто в воду милый канул,

Не вернулся в сентябре…

Допев песню, женщина посмотрела на меня:

— И в старину так было, и в наше время от горя слезы рекою текли. Двое у меня не вернулись — муж и братишка. Отец и дядя товарища твоего… Вот и пригодилась старая песня.

Антон зашелестел карандашом, по памяти записывал слова песни.

— От прабабки чудное слыхивала. Будто был один воин ранен тяжело, лечили его в здешней деревне. Сам он был с севера, тосковал по дому, все к реке ходил, смотрел на воду, а потом ему девушка полюбилась. Так и не вернулся на родину, только оберег на родину отослал, матери, чтобы знала, что не погиб. Прабабка говорила, что наш род от того воина и от той девушки, в которую он влюбился…

Достав из-за пазухи оберег, я положил его на стол…

— Такой, как этот?

— Может, и такой, кто знает… За веками — как за холмами.

— Это вещь Валентины, женщины из нашей деревни…

Я рассказал все, что знал, и мать Антона задумалась, низко опустив голову.

— Выходит, она вроде как родственница нам с сыном…

— Очень уж дальняя, — вздохнул Антон.

— Нет! — вскинула голову его мать. — Близкая, самая близкая. У нас тоже почти никого не осталось. И у нас весь род вороги погубили, война ведь за войной!

Женщина обернулась ко мне:

— Адрес, пожалуйста, скажи. Напишу Валентине, как могу — так и напишу. В гости позову, она одинокая, я одинокая, вдвоем веселее…

Антон весь ушел в себя, слова матери, видно, глубоко легли в душу.

Белый камень, белый камень…

Мать Антона вновь запела…

Совсем еще маленьким мальчиком я услышал рассказ о том, что рядом с нашей деревней, в кургане-могильнике, похоронены древние воины. Страшно было идти на могильник, но я пошел и, поднимаясь по скату холма, увидел вдруг убитых.

Рядом со мной лежали оброненные щиты, поблескивали кольчуги павших воинов, ветер развевал их волосы, рядом на кочках сидели черные вороны.

Страх прошел, и я увидел, что на могильнике расстелен лен, в стороне лежат еще не развязанные снопы, а черные вороны оказались обыкновенными головнями.

Трудно было даже представить Куликово поле после битвы.

На Куликово поле вышли лучшие сыны русской земли, и многие из них полегли в битве… Нужно было сберечь старых и малых — сберечь любой ценой. Если бы к Мамаю подоспела подмога — полегли бы все. Но воины князя Дмитрия были готовы и к этому.

Никто не думал о собственной жизни.

Псковичи, новгородцы — люди свободной земли — не убоялись плена, не убоялись рабства. Нужно было спасать русского человека, его тихую, добрую душу… Спасать любою ценой.

Битва ушла за холмы, и на Куликовом поле утвердилась страшная тишина, которую нарушали лишь стоны раненых.

Пленные и раненые татары бросали оружие, со страхом смотрели на русских, но тех, кто уцелел, воины князя Дмитрия не трогали и словно не замечали.

Убитых было в несколько раз больше, чем живых; мертвые лежали, сжимая оружие, в броне, в шлемах; живые стаскивали кольчуги, снимали тяжелые шлемы. По старым боевым законам доспехи надевались перед битвой и снимались сразу после нее…

Перепуганные лошади жались к лесу, к воде. Их ловили коноводы, навязывали в засеке.

Будто во сне, смотрел я на порванные кольчуги, на окровавленные повязки, брошенные мечи и разбитые щиты.

Убитые лежали на каждом шагу, но поле битвы не было мертвым, оно оставалось живым, и битва, казалось, еще не окончена. В позах погибших были отвага, решительность, ярость. Даже мертвый воин оставался верен своему характеру.

Среди груды тел боком, как-то неловко лежал чернец Пересвет. Кольчуга его была помята копытами, шлем сплющен; битва не тронула лишь лицо великого воина; оно было таким же бледным, как и перед битвой. Смерть не успела его обезобразить, лицо монаха дышало спокойной смелостью и отчужденностью.

Придавив врага, застыл воин в иссеченном шлеме, в кольчуге, похожей на изорванную выдрой частую сеть. Мертвое лицо было грозным и угрюмым, рука мертвой хваткой сжимала рукоять кованого топора. Пять убитых врагов лежало перед жестоким воином.

Огромный татарин лежал, разметав тяжелые руки, лицом вниз, крепко прижимаясь к земле, словно хотел отнять ее у кого-то…

Рослый чернец, товарищ Пересвета, увяз в груде убитых, окровавленный меч был воткнут в пожню почти по рукоять.

Волосы убитого смешались с травой, тускло поблескивал медный кованый крест. В лице погибшего можно было прочесть лишь жажду мести. Послышались радостные голоса: из дубравы, держа под руки, незнакомые воины вели князя. Дмитрий был без шлема, без меча, голова замотана полотняной повязкой. Князь прихрамывал, неловко держа левую руку. Перед битвой лицо князя было совсем юным, теперь же оно стало лицом взрослого мужчины.

Убитые лежали валами — убитый на убитом. Всюду валялись щиты — русские, татарские, оброненные, пробитые, разбитые. Рядом с погибшими людьми застыли погибшие лошади.

На самом Куликовом поле было много убитых русских, но рядом, в степи, лежали одни татары, перебитые воинами Засадного полка. Чтобы победить, врагу не хватило воинов. Татары были уверены в успехе: не щадя своих жизней, шли напролом. Даже на лицах мертвых татар были написаны злость и ярость. Но татары не думали, что русичи будут стоять так стойко, что они не бросят в битву все свои силы сразу…

Дико, отчаянно ржали раненые кони, бились в ужасе, калеча раненых людей. Отступая, татары бросались в воду, и теперь по течению плыли косматые малахаи. Вода в реке стала мутной, темной от крови. В крови были мечи и топоры, от крови потускнели кольчуги…

Войско татар было огромным, в сече они не щадили ни себя, ни врага. Ради того чтобы победить, Мамай готов был пролить реки крови. Хитрость послов и щедрые дары не могли его обмануть. Его дипломатия была проста: он повелевал, а русские должны были его слушать. Мамай видел себя властелином, русских князей — рабами, а остальных русичей — рабами рабов.

Дмитрий не знал, выиграет ли битву, не знал, что будет потом, но знал, что надо убить страшную мысль о рабстве, показать татарам и миру русскую храбрость, и не только храбрость — братское единение.

Поле битвы было похоже на лес после буревала. Погибли тысячи людей. Такой битвы не бывало и быть не могло, но она случилась.

Вновь пришли мы с Антоном на Куликово поле. Кулики проносились над Доном, слышались голоса диких уток.

— Слушай, — толкнул я под бок товарища, — а лебеди есть?

— Нет, и старики не помнят, чтобы жили.

— Значит, не гнездятся… А у Блока несколько раз в «Куликовом поле» про лебедей сказано… Блок был осенью, когда стояли стога. Помнишь:

Мы, сам-друг, над степью в полночь стали:

Не вернуться, не взглянуть назад.

За Непрядвой лебеди кричали,

И опять, опять они кричат…

— Тогда, видно, гнездились… Старики говорят, перед гражданской войной болотина была огромной, а совсем старые помнят, что в разлив вода как в озере стояла. И леса были — с волками, с медведями. Большие леса.

Я спросил у Антона, кем был его отец.

— Колхозником, землю пахал. Бегу к нему, а на тракторе флажок красный —.будто огонь горит… А дядя в школе учителем работал. Во-он в той деревне…

Я вспомнил о своем отце, который тоже был деревенским учителем. Отец мечтал поехать на Куликово, говорил мне об этом. Знаменитое поле представлялось мне огромным, с холмами-горами, с широкими реками, с темным лесом — такими были мои родные места…

Куликово поле оказалось иным. Я опустил плечи, словно на них вдруг лег тяжелейший груз.

Антон горячился:

— Ученые спорят, а место битвы — вот оно. В летописи сказано, что войско Дмитрия подступило к самому Красному холму. Бились вот здесь, а справа и слева были лес, засеки.

Мне больше всего хотелось найти место, где стоял полк Правой руки. Земляки стояли насмерть. И татарам не удалось их даже потеснить.

Странное чувство не покидало меня ни на минуту: будто я ходил здесь когда-то, перебирался вброд через Дон и Непрядву…

Нужно было возвращаться в Москву, но Антон медлил, водил меня по осенним полям около стогов.

— Пора, — сказал он наконец решительно.

Дома быстро пообедали, мать Антона вынесла на крыльцо рюкзак с картошкой и корзину яблок; Антон закинул за плечи рюкзак, я взял корзину, и мы по тропе зашагали к большаку.

Вышли на широкую луговину.

— Лебеди! — закричал вдруг Антон. — Вон, вон, над Непрядвой!

И тут я увидел вереницу больших белых птиц. Устало махая крылами, лебеди тянули в сторону Куликова поля. Я видел темные клювы летящих птиц, вытянутые шеи и снежные подкрылья…

Больно замерло сердце: лебеди, показалось, вернулись из того далекого-далекого времени.

Поздно ночью мы вернулись в Москву. Товарищи уже спали, и мы с Антоном, чтобы не разбудить их, сняли возле порога обувь, тихонько прошли каждый к своей кровати.

Я не заметил, когда Антон поставил на подоконник «видящий» шар, но едва голова коснулась подушки, увидел его на обычном месте, словно Антон и не брал его с собою.

Стихи пришли неожиданно. Мне даже поначалу показалось, что их мне нашептывает Антон:

Вороны летали семо и овамо,

Воины убиты в некоси лежали.

Горлица залетная глухо ворковала,

И трава поникла от туги и жали.

Я еще раз увидел поле древнего боя, раненых, прихрамывающих лошадей, убитых воинов, утонувших в траве.

На смоленом струге плыл я издалека,

Из лесного края, с озера Чудского.

Смерть на поле брани оказалась легкой…

Покачнулось поле — поле Куликово…

И душа, как птица, улетела в дымку,

И темно вдруг стало, как в закрытой скрыне.

С верным арбалетом я лежал в обнимку

На болотных кочах, будто на перине…

Две последних строки, как это часто бывает, опередили первую и вторую.

Будет вечно сниться мне одно и то же:

Что бежит Непрядва к озеру Чудскому.

На ощупь я нашел бумагу и карандаш, почти не различая буквы, переписал стихи, вписал недостающие две строки:

Слышен топот, кони мечутся на пожне.

Захлестнула сердце вдруг тоска по дому…

Это были точные строки: умирая, воин уже ничего не видел, а только слышал ржание коней; перепуганные, потерявшие хозяев кони носились по полю — храпели, стучали подковами.

Лишь вечером сумели их, наверное, сбить в табун коноводы.

Раненых лошадей, по преданию, воины оставили местным жителям.

Пленных и раненых татар победители пощадили, дали им землю, разрешили поселиться и жить…

Антон неожиданно проснулся, встал, присел на краешек кровати рядом со мной.

— Долго добираться до ваших мест? За половину суток успеем? Успеем… Вот и хорошо. Знаешь, пока все спят, расскажи про Чудское озеро, про вашу деревню… про Валентину… Да, а как ее отчество?

— Ивановна, — ответил я, улыбаясь.


Владимир Михановский Стрела и колос Рассказ

Это произошло на траверзе Эпсилон Эридана — захолустной звездочки, известной ныне разве что составителям каталогов да еще, пожалуй, курсантам штурманского городка, зубрящим эти каталоги.

У «Валенты» начали барахлить кинжальные дюзы, и капитан велел лечь в дрейф.

В качестве материнского тела выбрали оказавшуюся ближе всего небольшую красноватую планету, лишенную атмосферы, и вскоре пульсолет вышел на замкнутую орбиту. Вряд ли пустые небеса планеты видели когда-либо подобную рыбину, словно выхваченную из венерианских глубин, которая старательно вырисовывала вытянутый эллипс.

Первое время все, кто был свободен от вахты и от ремонтных работ, собирались перед капитанским экраном, наблюдая за всхолмленной поверхностью неведомой планеты.

Орбита «Валенты» была сильно сжата, и, когда корабль удалялся от планеты, приходилось включать инфразор. В глубине экрана сонно проплывали круглые кратеры, редкие зубцы пиков, отбрасывавшие черные тени, и холмы, холмы, холмы…

— Марсианские прерии, — заметил Вен, посасывая неизменную трубку.

Постепенно движение на экране ускорялось. Все быстрее наплывали кратеры, теснились холмы, обгоняли друг друга пики.

Затем в страшной близости, перед самым носом «Валенты», проносился кусок красной планеты. Иногда это был видимый до мельчайших деталей вздыбленный обломок базальта, а однажды промелькнула ощеренная пасть расселины, на краю которой зацепился крохотный не то кустик, не то моток мертвых металлоидных образований…

Корабль проходил перигелий — и все начиналось сызнова: бесконечная тянучка, нудное наплывание однообразных пейзажей, осточертевшая замедленная съемка.

Первым это заметил Вен.

Случилось так, что подле экрана был он один. Часть людей была занята, другим попросту приелось однообразное зрелище.

Вен задумчиво подкручивал настройку. Он думал о Земле, голубой планете, отделенной от него одиннадцатью световыми годами плоского пространства. Когда еще «Валенту» примут в надежные объятия крепкие руки земных станций наведения?

Дюзы корабля оказались поврежденными гораздо больше, чем думали поначалу. Их изъязвил кратковременный ливень из античастиц, в который «Валента» недавно попала.

Хорошо, что капитан не посадил корабль. Пока они оставались на орбите, у Вена еще теплилась надежда, что по возвращении на Землю его встретит то самое поколение, которое провожало «Валенту», а не преуспевающие потомки, которые будут рассматривать Вена как воскресшего неандертальца. Если же они сядут здесь, то при старте неизбежна свертка пространства-времени, и в результате пульсации люди «Валенты» по крайней мере на полвека отстанут от землян.

Из мерцающей глуби на Вена неторопливо надвигался зияющий кратер, заштрихованный косыми тенями окаймляющих его пиков.

Внезапно Вену почудилось, что по дну кратера что-то движется. Он поставил выборочное увеличение. Скачок — и весь экран превратился в циклопическую впадину с крутыми склонами и дном, испещренным извилистыми морщинами. Но внимание Вена привлекли не красноватые складки почвы. Из черной тени, распростертой на дне кратера, медленно выполз шар.

Он излучал слабое серебристое сияние. Шар двигался слабыми толчками.

На глаз трудно было определить истинные размеры шара, а подойти к измерительному пульту Вен не мог — он не желал и на миг оторваться от экрана.

Еще десять секунд — и чудесное видение исчезло. Шар пропал, растаял, хотя дно кратера было видно достаточно отчетливо. Сколько Вен ни теребил настройку, загадочный предмет не появлялся. Может быть, он спрятался в тени одной из скал?

Вен включил инфразор. Тщетно. Неужели шар впрямь растаял?

Может быть, он обладает способностью растворяться? А потом конденсируется, возрождается из распыленных частиц, как Феникс из пепла?

Если так, то немудрено, что до сих пор никто из экипажа его не обнаружил.

Вен потер глаза. Может, почудилось?…

Кратер потихоньку уплывал вбок. Искромсанная мертвая материя, застывшая в вечном сне. Почва, которой от века не касалось дыхание жизни.

«Оптический обман, — решил Вен, включая инфразор. — Идиотская шутка, которую сыграло неправильное преломление».

Своим открытием — действительным или мнимым — Вен ни с кем не поделился. Но через 44 минуты, — составляющих период обращения «Валенты» вокруг безжизненной, как об этом в один голос твердили все индикаторы, планеты, Вен снова был в обзорной рубке.

Как назло, перед экраном торчал долговязый Горт, второй штурман. Он развалился в кресле, выставив острые коленки.

Весь вид второго штурмана выражал безразличие, смешанное с легким презрением к тому, что мог предложить обзорный экран.

Вен с замиранием сердца ожидал появления кратера. Кажется, он так не волновался и тогда, когда «Валента» попала в ливень античастиц.

Вот оно, неровное дно первозданной ямы.

Как бы случайно Вен повернул верньер… И чудо повторилось. Полупрозрачный, на этот раз почти незаметный в лучах светила, которое почти достигло зенита, шар плыл над почвой, лениво воспроизводя в полете ее неровности.

Вихрь мыслей оглушил Вена. Живое существо наперекор всем индикаторам? Единственный комок жизни на мертвой планете? Но почему он в кратере? Свалился и не может выбраться? А может, если хорошенько поискать, то там, внизу, найдутся и другие шары? Может, этот, в кратере, один из аборигенов планеты?

Жизнь не обязательно разум. Возможно, шары — разумные существа. Но с тем же успехом можно предположить, что это полурастения-полуживотные наподобие медуз, лишенные малейших признаков разума.

Вен искоса посмотрел на Горта: заметил или нет? Но по виду Горта трудно было что-нибудь определить. Когда кратер ушел с экрана, Горт зевнул, затем потянулся так, что хрустнули кости. «Не заметил», — подумал Вен.

Ход мыслей Вена нетрудно было понять. Капитан «Валенты» был помешан на контактах землян с разумными формами, населяющими чужие миры. Послушать его, так чуть не на каждой планете, где имеются мало-мальски сносные физические условия, неизбежно должна возникнуть жизнь. Правда, для подобного оптимизма немного пищи. Сколько таких планет занесено в каталоги, сколько их добавляется туда каждый год, а вот о разумных существах, населяющих эти миры, он, Вен, что-то не слыхал. Недаром же кто-то сказал, что в общем процессе мироздания жизнь есть явление аномальное, нечто вроде опечатки, которой, в общем-то, быть не должно и которая появилась случайно, по недосмотру. Как это остроумно писал автор, Вен забыл его имя? Да, что-то вроде того, что если бы на каждой планете была жизнь, то вселенная уподобилась бы книге, состоящей из одних опечаток.

Да и бог с ними, разумными существами. Без них спокойнее. В глубине души Вен не верил в возможность контактов двух цивилизаций. Недаром в детстве на него наиболее сильное впечатление произвела война с марсианами, красочно, хотя и со многими непонятными словами описанная Уэллсом. Его книгу к тому времени археологи только обнаружили при раскопках в древнем книгохранилище.

Достаточно сказать о таинственном шаре капитану, и пиши пропало. Он как пить дать посадит «Валенту», велит заглушить двигатели и приступит к осуществлению тех самых вожделенных контактов, которыми он в продолжение полета все уши прожужжал.

И сидеть им на этой дохлой планетке до скончания века.

А какие там контакты! Может, этот шар и яйца выеденного не стоит. Мало ли знает история космоплавания случаев, когда целые экипажи становились жертвами миражей?

Горт подмигнул Вену с видом заговорщика. «Он видел», — понял Вен.

— Забавная штучка, — процедил сквозь зубы Горт.

— Что ты об этом думаешь? — быстро спросил Вен.

— Кто его ведает… Во всяком случае, спешить не надо, — сказал Горт.

— Верно, — обрадованно подтвердил Вен.

— С нашим кэпом только прилипни… Срастемся с планеткой…

— И не видать нам Земли как своих ушей, — докончил Вен и хлопнул по плечу новоиспеченного сообщника.

Вен и Горт решили потихоньку продолжать свои наблюдения. Их обуревали противоречивые чувства. Конечно, прилипнуть на долгие годы к захудалой планете — радости мало.

Но с другой стороны… А вдруг именно здесь, на затерянном островке, им суждено обнаружить то, что человечество тщетно ищет в открытом космосе в течение стольких столетий?

Ремонт кинжальных дюз «Валенты» продвигался своим чередом. Корабль исправно наращивал свои витки вокруг случайной планеты. Вен и Горт, пользуясь свободным временем, проводили долгие часы у обзорного экрана. По этому поводу над ними даже начали подтрунивать. Впрочем, тайна с шаром продолжала оставаться их достоянием. Экран с его однообразной информацией всем надоел, и охотников изучать повторяющиеся пейзажи не находилось.

Несмотря на все усилия, Вен и Горт обнаружили на поверхности планеты еще только один шар, правда, совсем непохожий на первый. Если первый шар был серебрист, то второй бледно-розово светился. Первый заметить было легче — он выделялся.

Второй шар был в масть красноватой почве планеты. Плавал он в том же кратере, что и первый.

Как жалели потом Вен и Горт, что не догадались снять микрофильм, самый паршивый, любительский, узкопленочный!

Это заткнуло бы рты всем умникам и положило конец насмешкам.

Но что упущено — того не воротишь, и поздние сожаления не самое полезное занятие…

Каждого приближения «Валенты» к кратеру Вен и Горт ожидали теперь с радостным нетерпением, словно дети, тайком проникшие на взрослый фильм и ждущие начала сеанса.

И шары не обманывали их ожидания. Всякий раз они вели себя по-разному. Шары то сходились, то расходились, но чаще всего они крутились один возле другого — «флиртующие дворняги», по определению Горта.

Однажды, когда Вен включил предельное увеличение, ему показалось, что на Серебристом шаре блеснула эмблема — стрела, а на красном шаре эмблема — колос. К сожалению, Вен был один — Горт был занят в кинжальном отсеке.

Второй штурман поднял Вена на смех.

— А еще астробиолог! — сказал он. — Уж не спутал ли ты увеличитель с пепельницей?

— Прибереги свои шуточки, — посоветовал Вен.

— Рассуди сам, — сказал Горт. — Откуда здесь могут вдруг появиться символы Земли?

Вен пожал плечами. Ему и самому теперь казалось, что он стал жертвой галлюцинации.

— Я понимаю: мысли твои на Земле, — продолжал Горт, — ты думаешь о ней все время… Мудрено ли, что тебе померещились стрела и колос?

Вен отвел глаза от длинной фигуры Горта, облокотившегося на пульт. Кажется, он в самом деле свалял дурака.

— Представь себе, что ты наблюдаешь извержение вулкана, — сказал Горт. — И вдруг дымовой султан начинает выписывать в небе слова. Ну, скажем: «Вен — славный малый». Существует вероятность такого события? Существует. Но она примерно такая же, как вероятность обнаружить эмблему Земли на подозрительном шарике, обитающем на планете, принадлежащей системе Эпсилон Эридана. И потом, заметим в скобках: самый факт существования двух шаров все еще находится под сомнением. Может быть, это не больше, чем оптический — обман; — закончил Горт.

Спорить с Гортом Вен не стал — он не любил пререкаться, даже когда был уверен в своей правоте. А тут… увеличитель на «Валенте» старый, оптика неважная. Давно бы пора заняться ею, да руки не доходят: капитан говорит, что есть дела поважнее.

Мудрено ли ошибиться при таких обстоятельствах?

Но если это и был оптический обман, то обман довольно стойкий. Они продолжали наблюдать фантастический танец шаров… И любой, кому не лень, мог бы к ним присоединиться, но этого не случилось.

Старый ученый довернул последний микроблок и выпрямился.

— Все, — сказал он и отошел от стенда, любуясь делом своих рук.

Окруженный хитросплетением монтажных нитей, на нейтритовой подставке красовался Серебристый шар двухметрового диаметра. В ячейках его памяти хранилась практически вся информация, накопленная человечеством за долгие тысячелетия эволюции. Все — от культуры и быта до новейших побед в завоевании космоса — хранил шар в бездонных ячейках своей памяти.

Это был полпред человечества. Идея заключалась в том, чтобы забросить шар в ту область пространства, где наиболее вероятно наличие разумной жизни. Обнаружив разумные существа, шар должен был, по замыслу конструктора, вступить с ними в контакт и обменяться информацией. В обмен на земные сведения серебристый посланец должен был собрать данные о том, как живут далекие существа, не просто собрать сведения, а осмыслить их с единой точки зрения. Именно поэтому шар имел одного лишь конструктора — старый ученый посвятил своему детищу всю жизнь.

Старый ученый… Не всегда он был старым. Дерзкая мечта воспламенила его воображение.

Совет Земли пошел ему навстречу. Тысячи ученых и инженеров в разных уголках Солнечной системы работали на Серебристый шар. К тому времени квалификационная комиссия дала ему высшую аттестацию. Он один координировал усилия тысяч, направляя их в общее русло.

И вот долгие годы, бессонные ночи — все позади.

Нечего и говорить, во что обошелся землянам блистающий посланец, замерший на монтажном стенде.

Старому ученому почудилось, что шар в нетерпении ждет, когда наконец можно будет приступить к выполнению предначертанной программы. Но ученый понимал, что это было не более чем игра воображения: атомное сердце шара было еще отключено.

Ученый нажал клавишу, и экран, стоявший особняком, засветился. Из глубины его выплыло лицо, знакомое всем землянам. Улыбка заставила морщинки сбежаться к уголкам глаз.

— Добрый вечер, — сказал старый ученый.

— Добрый вечер, — ответил председатель. — Точнее, добрая ночь. Опять не ладится? Нужна помощь?

Ночь была для кого угодно, только не для председателя Совета Солнечной — он бодрствовал, окруженный сонмом мерцающих экранов связи, не в кабинете, а в кабине звездного корабля, экипаж которого — все человечество…

— Я закончил, председатель, — сказал старый ученый. — Шар готов выполнить программу.

— Поздравляю, — сказал председатель. — Вчера на совете ученых обсуждали, куда запустить шар.

— Совет уже выбрал звезду?

— Да.

— Какую? — спросил ученый, стараясь, чтобы голос звучал ровно.

— Эпсилон Эридана.

С Серебристым шаром от ученого уходило навсегда что-то близкое, то, с чем он сроднился за долгие годы научного подвига, улетала прочь частица его собственного «я». До этой минуты возможность полета шара в открытый космос казалась далекой и нереальной. Но вот уже намечен район финиша ракеты-носителя — Эпсилон Эридана. До недавнего времени малопримечательная звездочка, от которой световой луч идет до Земли без малого одиннадцать световых лет. В последнее время оттуда стали поступать упорядоченные радиосигналы, и тысячи объективов нацелились на далекую звезду. Естественно, что именно ее выбрал совет ученых в качестве возможного очага разумной жизни. Уже, наверное, и дату запуска наметили…

— Старт через четыре дня, — сказал председатель, будто отвечая на взволнованные мысли старого ученого.

Председатель быстро нагнулся и сделал какую-то пометку.

— К сожалению, мы не научились еще свертывать пространство, — сказал председатель. — Полет вашего питомца будет долгим…

— Я знаю.

— Но, быть может, наши внуки получат от него победные сигналы, знаменующие великое завоевание нашей цивилизации — установление контактов с разумной жизнью иных миров. — Председатель на миг прикрыл глаза. — Мы, земляне, верим, что рано или поздно встретим во вселенной братьев по разуму. Так пусть честь первого знакомства выпадет на долю нашего общего питомца!

Оба, не замечая этого, говорили о шаре, словно о живом существе.

— Я включу сердце перед стартом, — сказал ученый. — Энергия понадобится шару в полете.

Председатель кивнул.

— А вы не забыли снабдить шар эмблемой? — спросил он.

— Какой эмблемой? — не понял ученый.

— Эмблемой землян.

— Стрела?

— Конечно. Пусть шар понесет нашим братьям по разуму символ Солнечной системы.

— Хорошо, я сейчас высвечу эмблему, — сказал ученый.

— Чем?

— Лазерным лучом.

— И пожалуйста, сделайте ее покрупнее, — сказал председатель. — Совет слушает! — Последнее относилось уже к вызову Сатурна, экран которого нетерпеливо мигал.

Ученый уронил лицо в ладони. Он старался мысленным взором пробить неподатливую толщу времени и угадать то, что ожидает посланца Земли там, на далекой Эпсилон Эридана.

Шар будет еще где-то на полпути, а он умрет, повинуясь неумолимому бегу времени. Неумолимому… Это пока что. Еще несколько десятков лет — и люди построят наконец кристалл инверсии, с помощью которого можно будет искривлять пространство-время. Какие блага принесет людям кристалл инверсии, сейчас сказать трудно. Об этом можно только гадать.

Быть может, корабль, вооруженный кристаллом инверсии, мог бы достичь Эпсилон Эридана за считанные часы? Быть может, с помощью этого аппарата люди взнуздают наконец строптивое время? Быть может… Но к чему пустые мечтания?

Через четыре дня Серебристый шар стартует к Эпсилон Эридана. Потомкам, возможно, эта звезда будет представляться на расстоянии вытянутой руки, но если лететь на обычной фотонной ракете, то она далеко, очень далеко…

Хочется верить, что выбор сделан правильно. И шар, наладив первый контакт с Иным Разумом, обессмертит имя ученого.

Давно ушли в прошлое времена, когда человек наивно ожидал встречи с разумными существами чуть не на каждой открываемой планете. Когда-то он ожидал, что встретит их на Марсе… Венере… Но не нашел там ничего, кроме самых примитивных форм жизни.

Техника астроплавания совершенствовалась, звезды становились ближе, но предполагаемая встреча с Разумом отодвигалась все дальше в космос.

В свое время много надежд связывалось с созвездием Центавра. Но космопланы землян, в конце прошлого века достигшие Центавра, обнаружили там лишь две планеты, поверхность которых была начисто выжжена радиацией.

Шли годы, но братья по разуму что-то не находились, и тоска человечества по родным существам оставалась неутоленной.

И когда ученые оповестили мир, что радиотелескопы обнаружили правильные радиосигналы, обладающие периодичностью, сердца забились сильнее. Источник сигналов находился в системе Эпсилон Эридана. Люди на все лады повторяли друг другу подробности: сигналы ритмичны. В них легко уловить определенный порядок. Лингвистические центры работают круглосуточно. Сигналы скоро расшифруют… Всюду: в соляриях, на бегущих лентах улиц, в салонах пассажирских бустеров — только и разговоров было, что о чудесных сигналах.

Общий смысл разговоров можно было выразить одним словом: наконец-то!

План был прост. Сначала к Эпсилон полетит автоматический разведчик. Он сообщит на Землю результаты первого контакта. После этого на первое свидание полетят отважные капитаны… Сегодня на осуществление этого плана нужны долгие десятилетия. Но кто может знать, что произойдет завтра? Какие открытия сделают физики? Какие конструкции изобретут кибернетики? Какую новую власть над временем и пространством даст людям кристалл инверсии?

Старый ученый хлебнул остывшего чая. Он стар, он вряд ли доживет до того блаженного дня, когда Серебристый шар возвестит с далекой звезды о долгожданном контакте. Но разве дело в том, доживет он или нет?

От долбленых плоскодонок и до гравитационных пульсолетов, которые появятся завтра, путь неблизок. Трудна спираль познания. Непрост эстафетный бег поколений, сменяющих друг друга. Пылающий факел разума передается бегунами из рук в руки. Ветры колеблют пламя, дожди гасят — и люди вновь и вновь возжигают его. И опять вперед, вперед! Придет время — теперь уже старый ученый не сомневался в этом, — и факел подхватят уверенные руки далеких братьев по разуму.

— Эпсилон Эридана, — произнес он вполголоса, упиваясь звучанием этих двух слов.

Мог ли знать старый ученый, что сигналы с Эпсилон Эридана будут расшифрованы землянами лишь через десяток лет?

При этом выяснится, что источником их, по всей вероятности, являются глубинные процессы в звезде. Периодичность? Но в этом нет ничего необычного. Мало ли периодических процессов известно на Земле. Достаточно вспомнить хотя бы камчатские гейзеры, иные из которых извергаются через настолько равные промежутки времени, что по ним можно выверять часы.

К тому времени, когда была выяснена истинная природа ритмичных радиосигналов с далекой Эпсилон, прервалась связь с ракетой, на которой стартовал серебристый посланец Солнечной системы. Вероятнее всего, он погиб. Как известно, опасностей в дальнем космосе больше чем достаточно…

После этого неудачная попытка с шаром была забыта — слишком много других событий и забот у человечества, штурмующего звезды.

Но старому ученому не суждено было дожить до разочарования. Он умер, когда ракета с шаром на борту миновала границы Солнечной системы.

Жители Лимены, благословенной планеты Семи Солнц, также уловили странные сигналы, испускаемые звездой, расположенной в чужой галактике. Для того чтобы уловить сигналы, им не понадобились искусственные сооружения в виде, циклопических радиотелескопов, необходимые землянам. Лименяне могли сами как заблагорассудится перестраивать собственное тело, и радиоуши их давно были открыты таинственным зовам вселенной…

Стоит ли удивляться тому, что киберпосланец, сооруженный ими для путешествия в дальнюю галактику, также имел форму шара, как и полпред Земли?

Шар — наиболее совершенная геометрическая форма, а законы математики неизменны, где бы ни находился и каким бы ни был мозг, познающий эти законы.

Это был не первый шар, посланный лименянами в пространство. Но до сих пор ни один из разведчиков не сообщил о собратьях по разуму.

Но лименяне не отчаивались. Следующий шар они собирались послать на окраину небольшой галактики, имеющей плоскую форму. Звезда, царящая в этой части вселенной, была относительно холодной, температура ее поверхности не превышала семи тысяч градусов. Нейтринные щупы, смонтированные лименянами, обнаружили несколько планет, обращающихся вокруг этой звезды. Особое внимание лименян привлекла голубая планета. Цвет ее, по-видимому, объяснялся богатой атмосферой, а где атмосфера — там наиболее вероятна жизнь…

Однако поначалу необходимо было дождаться, что сообщит шар, транспонированный к Эпсилон Эридана. Лименяне во всем любили методичность.

Вен и Горт зажили напряженной жизнью. В урочные часы они трудились вместе с другими в кинжальном отсеке «Валенты», занимаясь кропотливой, почти ювелирной работой, а каждую свободную минуту проводили у экрана, которым, кроме них, решительно никто не интересовался.

Каждый раз, когда «Валента» пролетала над заветным местом, Вен и Горт наблюдали одну и ту же картину: два шара, то сближаясь, то удаляясь друг от друга, продолжали свой таинственный бесконечный танец.

— Не могут разумные существа предаваться такому бессмысленному занятию, — сказал Горт.

— Если нам что-то кажется, это еще не значит, что так и есть на самом деле, — глубокомысленно заметил Вен.

— Так что, расскажем нашим?…

— Погодим еще один виток.

Этим обычно заканчивались все их разговоры о двух шарах, совершающих свои эволюции на дне кратера.

…Серебристый шар не мог просто записывать информацию, получаемую от Розового, прежде он должен был осмыслить ее, расшифровать хотя бы в общих чертах. Так человек не может глотать куски пищи, не разжевав их.

Логические блоки Серебристого вибрировали от крайнего напряжения. Омывая все системы, в бесчисленных капиллярах все живее циркулировала кровь — сверхтекучий жидкий гелий, охлажденный почти до абсолютного нуля. Лишь благодаря сверхнизкой температуре блоки его могли вместить колоссальную информацию, обобщающую многотысячелетний опыт землян, от первобытных пещер и кровавых войн до фотонных кораблей и разумного, справедливого строя, утвердившегося в пределах Солнечной системы.

В общем, Серебристый успешно долетел до Эпсилон Эридана, если не считать того, что шальной микрометеорит сжег радиоблок, предварительно протаранив защитную оболочку.

На подлете к цели шар отдал несколько точных команд, корректирующих полет, и катапульта выбросила его на круговую орбиту вокруг единственного спутника звезды — красноватой планеты, которая оказалась безжизненной. Полтора десятка витков, опоясавших планету в разных направлениях, — и поверхность небесного тела была как на ладони — так, наверное, сказал бы Учитель, окажись он здесь. Жив ли он? Вряд ли.

Но что с того, если все его знания, вкусы, черты характера, привычки — все сохранилось в памяти Серебристого. Он мог бы воспроизвести на сфероэкране Учителя, задумавшегося над формулой, или монтирующего замысловатую схему, или гуляющего с внучкой по осеннему саду…

В течение нескольких часов детальная карта планеты была готова. Ненужный труд! Ритмичные сигналы испускает светило, о жизни на котором, конечно, не может быть и речи. Что же касается этой планеты, с которой земляне связывали когда-то столько надежд…

Внутренний луч Серебристого медленно обошел модель рыжей планеты.

Одинокие голые скалы, потрескавшиеся от резких перепадов температуры.

Красный песок, от века не знающий ветра — планета не имела атмосферы.

Мир без полутонов, мертвый мир, в котором день соседствует с ночью.

Вот эта площадка залита палящими лучами звезды. Но шаг в сторону — и ты попадаешь в тень, отбрасываемую скалой, а тень — это непроглядная темень. Непроглядная, разумеется, с точки зрения человеческого восприятия. Но именно с этой точки зрения Серебристый трансформировал сигналы, поступающие от нейтриноглаза и прочих датчиков.

Участки, озаренные солнцем, раскалены — не дотронешься.

Теневые места словно лужицы пролитой туши.

И ничего живого! Ничего того, о чем говорил Учитель, напутствуя его перед дальней дорогой. Где братья по разуму, о которых мечтал он? Уверенность Учителя основывалась на ритмичных радиосигналах, поступающих на Землю именно отсюда.

Что же. Вот он — источник этих сигналов. Ритмичные извержения на звезде Эпсилон Эридана. Серебристый проверил — хронометр природы работал безукоризненно. Словно кто-то через разные промежутки времени бросал камешки в покойный пруд. Бросок — и круги бегут по воде… Основной рисунок ритмичных электромагнитных сигналов и нащупали земные радиотелескопы. Прихоть горячей материи. При чем здесь разум?

Электронный мозг пришел к умозаключению, что программа исследований выполнена. Звезда Эпсилон Эридана не имела больше планет, и эта, единственная, оказалась — увы! — мертва. Но Серебристый помнил улыбку, напутственную улыбку надежды, осветившую старое, словно вырезанное из потемневшего дуба лицо Учителя. Помнил его последние слова, обращенные к Серебристому, которому только что, перед самым стартом, включили сердце. Он вообще помнил все: забывать — свойство человеческой памяти, но не гелиевой.

И Серебристый, описывая круги вокруг розовой планеты, снова и снова прощупывал каждую пядь горячей почвы.

Безымянная планета шла своим извечным путем вокруг материнского светила, и не было ей никакого дела до новообретенного спутника, неутомимо вившегося вокруг нее.

Но что это? Из-под скалы выплыл странный предмет. Сомнений не было — он перемещался! Серебристый мигом сконцентрировал на движущемся предмете все внимание, погасил скорость и пошел на снижение. Это произошло интуитивно — недаром он столько лет общался с учителем, которого люди называли величайшим ученым…

В центральный мозг отовсюду стекалась информация о незнакомом предмете. Предмет такого же цвета, как окружающая почва. Может быть, поэтому Серебристый не различил его сразу? Чем объяснить цвет этого пылающего шара? Мимикрия?

Стремительно снижаясь, Серебристый решил, что шар — живое существо. Но затем пришел к выводу, что шар вряд ли мог появиться в результате эволюции. Вскоре Серебристый понял, что Розовый шар, по всей вероятности, дело рук, управляемых высоким разумом!

…И вот посланец далекой Земли каждой из своих бесчисленных клеточек ловит и пытается расшифровать сигналы, излучаемые Розовым шаром. И с каждым часом температура ледяной крови — охлажденного практически до абсолютного нуля жидкого гелия — медленно, но верно повышается. Таково было неизбежное следствие перенапряжения, испытываемого Серебристым.

Общий язык! Алгол-система! Универсальный язык разума!

Тысячи людей на Земле (говоря «на Земле», имеется в виду вся Солнечная) трудились над этой проблемой, целые институты от Зеленого городка до венерианского Лингацентра — усердно начиняли блоки Серебристого разнообразной информацией на этот счет, но вот он встретил представителя иного разума, и все предыдущие труды, связанные с общим языком двух цивилизаций, оказались бесполезными. Конечно, несколько десятков общих понятий у них нашлось.

Учитель оказался прав — существуют вещи, непреложные для любого разума, в каком бы уголке вселенной он ни возник и как бы ни отличался от человеческого: простые числа, законы сложения скоростей, формула, связывающая массу с энергией… Но это были ничтожные островки в море неведомого.

Весь человеческий опыт, собранный в серебристый сгусток, оказался недостаточным, чтобы понять то, что неустанно пытался сообщить Розовый шар.

Серебристый с трудом удерживался на предельном режиме.

Это было балансирование на краю пропасти. Каждый час термопара посылала в центральный мозг импульс о том, что температура крови, омывающей логические ячейки — температура сжиженного гелия, — поднялась еще на тысячную долю градуса.

Но мозг оставался глухим к этим тревожным сигналам. Все ячейки продолжали титаническую работу по дешифровке сигналов, испускаемых Розовым шаром.

Вот когда сказался характер того, кто по праву считался создателем серебристого посланца! За долгие годы воля ученого, его фанатичность, штурмом берущая преграды на пути к цели, не могли не отложить отпечаток на чуткие системы Серебристого.

Розовый шар проделывал динамические эволюции.

Но может быть, такое поведение было для Розового нормой? Этого электронный мозг Серебристого не знал, поскольку они так и не сумели выработать общий язык.

Они медленно двигались по выжженной всхолмленной равнине — одинаковые по внешнему виду, но такие бесконечно разные, руки двух разумных миров, протянутые для первого рукопожатия. Последует ли за первой попыткой контакта другая, более решительная? Кто мог сейчас ответить на этот вопрос?

Когда на пути двух шаров встретился широкий кратер, оба, не сговариваясь, нырнули в черную пропасть, зубцы которой были озарены рассветными лучами сурового здешнего солнца — звезды Эпсилон Эридана. Идея была ясна: для того чтобы сосредоточиться на взаимном общении, нужно было по возможности свести к нулю все внешние раздражители: любая картина меняющегося пейзажа отвлекала мозг от главного…

— Гляди-ка. Крутятся, как раньше. И не надоест!

— По-моему, они сблизились.

— Да куда уж ближе. Чуть не склеились!

Когда кратер скрылся из виду, на экран вновь наползли бесконечные холмы. Вен отвернулся от мерцающего прямоугольника и посмотрел на Горта. Под глазами Вена явственно обозначились мешки — свидетельство бессонной ночи.

— Я все время думаю, — тихо сказал Вен. — Не совершаем ли мы трагическую ошибку?

— Потише, — сказал Горт, оглянувшись.

— Вдруг это все серьезно? — продолжал Вен. — Что, если это не мираж и не случайные вихревые образования, как кажется тебе и мне, а нечто важное? Может быть, тогда необходимо немедленно…

— Посадить «Валенту»? — подсказал Горт.

— Да.

— А ты представляешь, что это будет означать? Для всех. И для тебя, в частности.

— Мы не имеем права хранить все это в тайне.

— Если мы сядем, то тем самым добровольно похороним себя, — негромко сказал Горт. — Похороним в прошлом. Это, надеюсь, ты понимаешь?

Вен вплотную подошел к Горту.

— И все-таки… несмотря ни на что… мы должны рассказать остальным, — сказал Вен. — Мы не имеем права. Понимаешь? Не имеем права скрывать.

— Наверно, ты прав, — вздохнул Горт. — Я тоже это понял. — Оба одновременно посмотрели на хронометр, поблескивающий в центре пульта.

— Кратер появится через двенадцать минут, — сказал Вен и потянулся к видеофону.

— Погоди, — остановил его Горт. — Охота тебе оказаться посмешищем? Я предлагаю вот что: давай понаблюдаем за шарами еще раз. Один-единственный раз. Если они на этот раз не исчезнут — тогда можно оповещать экипаж, а там уже как капитан решит.

— Хорошо, — сказал Вен. — Еще один раз.

Если бы второй штурман и астробиолог корабля знали, что потеряет человечество из-за их медлительности! Возможно, если бы экипаж «Валенты» принял срочные меры, беду можно было бы предотвратить. Возможно… Впрочем, рассуждения на тему «что было бы, если бы» вряд ли обладают большой ценностью.

Когда центральный мозг Серебристого шара спохватился, было уже слишком поздно. Регулятор температуры вышел из строя, и наладить его было невозможно. Каждая из миллиардов клеток, составляющих организм Серебристого шара, взбунтовалась, и гибель каждой из них была равносильна гибели целого мира — настолько огромную информацию несла каждая клетка.

С повышением температуры жидкий гелий начал превращаться в газ. Газ не находил себе выхода, и давление внутри Серебристого шара катастрофически повышалось.

— Вот они. Оба!.. — Как ни странно, Горт уловил в голосе Вена радость.

— Клянусь космосом, Серебристый вырос раз в десять, — сказал Горт. В душе он смирился уже с тем, что вместе с «Валентой» нырнет в глубокое прошлое. И когда корабль — усталая рыбина — вынырнет у благословенной Земли, Горт уже не встретит на ней ту, которая дороже всего на свете…

— Стрела и колос! — крикнул Вен.

Но Горт видел и без него. Сияющие эмблемы отчетливо красовались и на Розовом и на Серебристом шарах.

Стрела — символ вечной устремленности вперед, к звездам, к неизведанным тайнам, к новым мирам, где человека встретят — непременно встретят! — братья по разуму…

Колос — символ расцвета Солнечной, в которой утвердилось справедливое и свободное общество землян…

Гибель неизбежна — это Серебристый понял в неуловимые доли секунды. Надо сообщить Розовому шару — пусть отлетит подальше. Но как ему сообщить? Не поймет. А времени больше нет. Выход один — самому напасть как можно быстрее, пока еще двигательная система подчиняется центральному мозгу.

— Ну вот, теперь они в пятнашки решили поиграть! — невесело усмехнулся Горт.

Серебристый шар, раздувшийся до невероятных размеров, вылетел из кратера и теперь несся над красной равниной, похожей на застывшее море, он агрессивно мчался на Розовый шар.

Серебристый сиял, как маленькое солнце, так что смотреть было больно.

Еще несколько секунд — и они столкнутся.

— Давай, — сказал Горт.

Вен протянул руку к авральной кнопке.

В тот же миг ослепительная вспышка захлестнула обзорный экран. Безымянную планету потряс взрыв. Он был беззвучен, как все, что происходит в вакууме, и тем зловещее выглядел.

Просторная рубка быстро стала тесной. Люди столпились у экрана, наблюдая за белым султаном, протянувшимся высоко в зенит.

Видимость прояснилась. Потревоженная пыль быстро оседала. Еще какое-то время на экране можно было наблюдать пологую впадину, образовавшуюся на месте взрыва.

Странный рассказ Вена и Горта никто не принял всерьез, тем более что в долгом полете «Валенты» уже бывали случаи галлюцинации. Короче говоря, медицинский отсек не пустовал в последние дни пребывания корабля на замкнутой орбите…

«Дюзы починили. Пользуясь вынужденной задержкой, исследовали с орбиты единственную планету звезды Эпсилон Эридана. Признаков жизни нет».

Капитан задумался. Встретит ли когда-нибудь человечество братьев по разуму? Или людям суждено долгие тысячелетия жить в одиночестве?

Капитан поправил на висках клеммы и дополнил биозапись еще одной фразой: «На упомянутой планете отмечаю остаточную вулканическую деятельность».

Затем капитан пригнулся к мембране и сказал: — Всем, всем! Приготовить корабль к орбитальному старту!

* * *

Обладая мгновенной реакцией, Розовый шар в момент гибели Серебристого шара сумел передать на планету Семи Солнц несколько отрывочных радиограмм, сам он остался кружиться возле Эпсилон Эридана, которая вскоре покрылась изумрудной краской — расцвела. Лучшие умы Лимены не сумели доискаться в этом смысла. Председатель совета ученых догадывался, что, возможно, обрывки фраз, полученных от Розового шара, если их расшифровать, могли бы пролить свет на историю цивилизации, одно было ясно: многое в космосе развивается по неведомым законам.

Не один лименянский ученый пытался истолковать тексты: «Город — скопление большого числа индивидуумов на малом участке поверхности планеты при одновременном наличии огромных свободных пространств».

«Музыка — набор акустических колебаний различных частот, влияющих на психику индивидуума».

«Война — взаимное уничтожение организованных особей с целью доказательства своей правоты».

«Пища — энергия звезды, однако потребляемая не в виде излучения, а через посредство злаков, корнеплодов, животных, в основном же синтетическая».

«Танцы — ритмичные движения особей, чаще всего группирующихся попарно».

Было и еще несколько обрывков, столь же непонятных.

Поскольку все усилия расшифровать странные тексты ни к чему не привели, лименяне пришли к выводу, что, по всей вероятности, логическая система розового посланца нарушилась вследствие больших перегрузок.

Поэтому было решено приступить к созданию нового, более совершенного посланца, но направить его не к Эпсилон Эридана, а в район Голубой планеты, обращающейся вокруг большого желтого светила. Но вероятность удачи и здесь была чрезвычайно мала. Эта звезда была расположена на самой окраине далекой галактики, имевшей сплюснутую форму…

Игорь Подколзин Инспектор полиции Рассказ

У Джона Кребса, инспектора полиции центрального района города, очень болела голова. Он ходил по маленькому, неуютному, пропахшему мастикой для натирки полов кабинету, слегка постанывая, потирая средним и безымянным пальцами ноющие виски.

События последних дней начисто выбили его из привычной, как хорошо наезженная проселочная дорога, колеи. За двадцать пять лет государственной службы он никогда не сталкивался ни с чем подобным.

Время от времени он останавливался у низенького, на круглых растопыренных ножках журнального столика, на котором в беспорядке валялись пухлые, растрепанные пачки газет.

Вчера у инспектора состоялся далеко нелицеприятный и весьма определенный разговор с большим начальством. Нет, на него никто не кричал. Но без обиняков дали понять, что сейчас, когда до выборов всего месяц, его, Кребса, судьба висит на волоске. Оппозиция использует события для захвата голосов обывателей. И если он, инспектор, в округе которого творятся такие неслыханные доныне преступления, через две недели не обнаружит и не передаст суду виновников, его принесут в жертву политике.

Кребс подошел к письменному столу, снял телефонную трубку и срывающимся с диска пальцем набрал номер.

— Контора Грега? — Он переложил трубку, ставшую влажной от потной ладони, в другую руку. — Это инспектор Кребс, здравствуйте. Мне нужен Том. В отпуске? Он мне необходим. Да, да, именно необходим. Найдите его, пожалуйста, и сообщите — он нужен мне, Кребсу, как воздух. Спасибо.

* * *

Здание аэровокзала напоминало огромный голубоватый брусок льда, поставленный на длинные круглые и тонкие колонны-подпорки. Тучи сплошь закрывали небо. Еле-еле моросил дождь.

Том Грег благодарно улыбнулся молоденькой стюардессе, поднял короткий воротник плаща, легко сбежал по пологому трапу и по выложенной разноцветной плиткой мокрой дорожке направился к широкой стеклянной двери с яркой неоновой надписью: «Добро пожаловать в наш прекрасный город». Миновав турникет, он пересек холл и, нащупав в кармане десять центов, сунул голову в похожую на приклеенную к стене прозрачную плексигласовую раковину — кабину телефона-автомата. Грег набрал номер и несколько секунд спустя услышал знакомый глуховатый и родной голос: — Кребс.

— Здравствуйте, это Том. Что тут у вас стряслось? Надеюсь, ничего страшного с семьей? Я звоню с аэродрома. Где мы встретимся?

— Добрый вечер, Том. Очень рад, что ты приехал. Извини, пришлось побеспокоить, дело серьезное, а времени нет.

— Чепуха. Мне уже начинал надоедать отдых, и я, наверное, и так прикатил бы через недельку, а то и раньше. Где и когда мы встретимся? Как дела дома?

Кребс молчал.

— Может быть, у тебя? — неуверенно произнес Кребс.

— Отлично. Я еду домой, буду там минут через тридцать — тридцать пять, вы тоже выезжайте. До свидания. — Грег повесил трубку. Да, случилось действительно что-то из рук вон выходящее, если старик даже не поинтересовался его здоровьем.

Он подхватил мягкий полосатый чемоданчик с «молнией» и втиснулся в говорливый поток выходящих на квадратную, обсаженную серебристыми елями, блестевшую влажным асфальтом площадь.

Он свернул налево и быстрым шагом припустил к стоянке такси.

Машина тронулась, сделала большой круг, выскочила на широкую автостраду и понеслась к сияющему вдали огнями городу.

Через десять минут машина остановилась у небольшого четырехэтажного дома, окрашенного по штукатурке коричневой краской.

Том вылез из такси, расправил помявшийся плащ, расплатился, подхватил чемодан и побежал к подъезду. Он был рад, что сейчас увидит своего названого отца. Том ворвался в квартиру и с восторженным возгласом бросился к сидящему на диване человеку. Тот поднялся навстречу и протянул руки. Грег на миг замер. До чего же изменился Кребс! Голова стала совершенно белой. Он похудел. На лбу резче-обозначились складки. Глаза потускнели, он выглядел больным или смертельно усталым.

— Да что с вами? — воскликнул Грег.

— Плохо, мальчик, плохо. — Кребс положил свои большие руки ему на плечи. — Очень плохо. Давай присядем.

— Хорошо. Присаживайтесь, Я приготовлю кофе. Принесу шлепанцы.

Кребс снял мундир, сунул ноги в подставленные Томом тапочки, слегка постукивая горлышком бутылки о край рюмки, налил себе коньяк, выпил, облизнув губы и, отхлебнув из чашки горячий кофе, поставил ее на столик.

— Разговор, как я уже тебе говорил, предстоит долгий. Постарайся не перебивать меня, иначе я собьюсь. Мне понадобилась твоя помощь. Помощь криминалиста, сыщика, детектива и человека, которому я полностью во всем могу доверять. Да, да, не удивляйся, пожалуйста. И если уж я, бывший комиссар, один из лучших когда-то комиссаров, пришел за помощью, значит, действительно дело дрянь. Мне известно — ты с отпуска не читаешь газет, а тем более находясь далеко за океаном. Поэтому слушай. Все началось дней десять назад, в субботу. Если мне не изменяет память — сейчас это бы было неудивительно, — ты как раз только что улетел на Гавайи.

— Совершенно точно, — подтвердил Том. — Я проводил Джин и днем уже порхал в воздухе.

— Так вот. Я сидел, как обычно, дома, когда позвонил дежурный и передал приказ немедленно прибыть к собору Благодарения, ибо там, как он сказал, творится что-то неописуемое. Приближаясь к собору, я увидел огромную возбужденную толпу. Нет, это не была демонстрация, сборище хулиганов или что-либо подобное. Никаких флагов, плакатов, камней и пустых бутылок. Толпа зевак — лучше не назовешь. У подъезда впритык стояли полицейские и санитарные машины. Повсюду масса наших ребят — в форме и штатском. Как только я выскочил из автомобиля, ко мне подбежал младший инспектор Брайс. Если бы ты его видел! Этот безусловно храбрый человек был бел как молоко, трясся и заикался. Да, да, заикался. Ты только представь — заикающийся гигант Брайс. Он, сбиваясь, доложил мне следующее: в церкви состоялось бракосочетание известного мультимиллионера, короля химической промышленности, знаменитого Дика Робинсона и Кристины Хупер. Все было подготовлено по самому высшему классу. Среди друзей и знакомых, почтивших своим присутствием столь важную церемонию, находилось много весьма влиятельных особ нашего города, десятки журналистов, фото-, кино-, радио- и телерепортеров. И вот, когда наступил самый торжественный момент, в храме погас свет. Правда, он почти тотчас вспыхнул снова. Но по мне лучше бы он и не зажигался вовсе. — Кребс взял бутылку и налил коньяк, опять горлышко, предательски выдавая дрожь пальцев, стучало по рюмке. — Как только стало светло, ты даже не можешь вообразить, что там творилось. Боже мой!

— И что же там было? — спросил Том.

— Ни-че-го, — отчеканил Кребс и прикрыл на миг веки.

— То есть как ничего?

— Представь себе: на них ничего не было. На женихе, невесте, гостях и прочих. Они стояли, вернее метались, голые, в чем мать родила. Кто-то раздел их за те мгновения, покуда было темно. В церкви началась паника, некоторых в суматохе изрядно помяли, а иных и совсем задавили. Это был настоящий бедлам. Орали люди, орали полицейские, орали журналисты. Кто-то истерично хохотал, кто-то выл, кто-то исступленно чихал. Занимались своим делом фотографы и операторы телевидения, уж они-то погрели на этом руки. С огромным трудом удалось навести относительный порядок. На следующий день газеты пестрели броскими заголовками и пикантными, если можно так сказать, снимками. Разразился скандал, какого еще не видывал город. Оппозиция захлебнулась от восторга — уж такой шанс перед баллотировкой упустить нельзя.

Они несколько минут сидели молча. Затем Кребс опять потянулся к бутылке и тихо, почти шепотом произнес:

— Но на этом не кончилось. Как бы не так. Спустя два дня то же повторилось на выставке декоративных цветов, организованной этой самой Хупер, теперь уже миссис Робинсон. В павильоне экзотических растений одиннадцать человек — среди них восемь женщин — снова расстались со своей одеждой. Пресса визжала от восторга, заполняя прилавки киоскеров специальными выпусками и фотоприложениями. Оппозиция, наверное, ставила сотни свечей этим гангстерам, столь удачно и своевременно пришедшим им на помощь.

— Подождите, а не могли они это подстроить сами, кто-то из их рядов? Из тех, кто претендует на посты в новом правительстве?

— Я тоже сначала подумал так, — ответил Кребс. — Это было бы вполне закономерно. Но одно обстоятельство смешало мне все карты. Если о двух предыдущих происшествиях я информирован через других лиц, то третьему был свидетелем сам. Да, да, настоящим свидетелем с начала и до конца. — Он осушил одним махом рюмку и, вытерев губы ладонью, сказал: — Позавчера. В театре-варьете «Голубые тени». Излишне напоминать — всю полицию после этих событий поставили на ноги, шпиков, филеров. Даже вызвали несколько воинских подразделений: Всех инспекторов разослали в наиболее оживленные места, где обычно коротают досуг сливки общества и богатеи. Я очутился в варьете. Был в штатском, сидел в ложе осветителей, справа от сцены. Представление шло как обычно — все было нормально. На сцене три десятка девчонок исполняли бойкий танец. Опять погас свет. Правда, это никого не встревожило и не насторожило — все так и должно было следовать по ходу действия.

Вспыхнул свет.

— Я смотрел на сцену — ты знаешь, я не одобряю подобных зрелищ, но по долгу службы наблюдаю. Музыка гремела, а девахи не плясали. Да, мой милый. Они подошли к самой рампе и захлебывались от смеха. Гоготали во всю глотку, буквально ломались пополам и тыкали пальчиками в зал. Я взглянул туда и тоже захохотал, хотя, поверь, уж мне-то было никак не до смеха. Все смахивало на то, что зрители и актеры поменялись ролями. Первые два ряда — самые дорогие места — были сплошь заполнены голыми людьми. Они дергались, визжали, лезли под кресла, пытались чем возможно прикрыться. Это, я тебе скажу, была небывалая картина. Джаз наигрывал что-то очень быстрое, на сцене ржали артистки, а в партере мельтешили, не зная куда податься, обнаженные люди.

— Но почему же именно этот случай смешал все ваши карты и отвел обвинение от оппозиции? — спросил Том. — Мне думается, он их только укрепил.

— Да потому, что среди пострадавших находилась половина тех самых оппозиционеров и даже их лидер. Извини меня, конечно, в политике для достижения цели и все средства сойдут, однако выставлять себя на всеобщее обозрение в таком непотребном виде, тем более на смех, вряд ли решится даже самый оголтелый карьерист. Вот такие дела. — Он потер ладони и взглянул на Тома. — Что ты мне ответишь?

— Странный вопрос, отец. Я сейчас же начну расследование. Дело необычайное, но то, что творят одни, разоблачают другие. В различного рода дьявольщину я не верю. Не мог бы ты мне подробнее сообщить о всем происшедшем?

— В этом нет необходимости. Завтра утром я пришлю тебе с надежным человеком копии всех материалов по этому проклятому делу. Абсолютно все. — Он встал. — Сейчас мне надо идти домой.

Как сквозь вату в ушах, до Грега донеслись звуки шагов по лестнице, хлопок входной двери. Он медленно повернулся и побрел в комнату, на душе было пусто и тоскливо, как на похоронах или после посещения лечебницы, в которой находится близкий тебе неизлечимо больной человек.

Оставшись один, Том долго, в глубоком раздумье сидел в кресле. Что же это за банда, избравшая себе столь оригинальное амплуа массового раздевания, орудующая с таким блеском и такая неуловимая?

Том встал, подошел к письменному столу, открыл крайний ящик и из самого дальнего угла вынул маленькую картонную, коробочку, в которых обычно обывательницы хранят недорогие безделушки. В ней лежал серебряный доллар. Монета почти ничем не отличалась от миллионов себе подобных, если бы не одна небольшая деталь: в том месте, где стояла цифра, обозначающая номинал, виднелись три глубокие, длиной в четыре миллиметра, бороздки. Грег достал монету. Он вспомнил тот злополучный день, когда она попала к нему.

Это случилось весной, после суда над бандой Майка Черепа.

Суд этот, как палка о двух концах, с одной стороны, обернулся для Грега моральным триумфом, а с другой — крахом всех надежд-и успехов на поприще государственной службы. После оглашения приговора, по которому знаменитый Майк, к своему несказанному удивлению, вместо ада, а ему, несомненно, предназначалась дорога именно туда, направился благодаря Грегу в тюрьму, и на весьма незначительный срок, к Тому протиснулся ничем не примечательный человек. Чернявый, худосочный, с серым, болезненным лицом, скромно одетый. Тому даже показалось, что он его где-то видел или кого-то тот ему напоминал.

Но незнакомец представился сам — брат Майка. И протянул, улыбаясь, ему, тогда еще полицейскому, серебряный доллар, сказав при этом: мы ваши вечные должники, будет худо, поможем — монета пропуск всюду, где известно наше имя.

Грег еще раз подбросил доллар на ладони. Как он уцелел? Ведь тогда, в трагическую ночь в казино, он мог его истратить, так как твердо решил никогда не прибегать к услугам уголовников. А вот поди ж ты, теперь он пригодился.

Том спрятал монету в карман пиджака, прошел в спальню, вынул из тумбочки пистолет, осмотрел его, сунул в задний карман брюк, надел плащ, захлопнул за собой дверь и сбежал по лестнице вниз.

Автомобиль понесся по поблескивающему шоссе, словно финишные ленточки, разрезая желтые полосы света от фонарей на асфальте. Миновав центр, развернулся и осторожно въехал в узкий переулок между двумя стенами высоких темных домов.

По мере того как машина продвигалась вперед, становилось все темнее и малолюднее. Наконец перед небольшой аркой Том сделал знак притормозить. Он расплатился и вышел, автомобиль тотчас, рыкнув двигателем, тронулся с места и исчез за углом.

Кругом полная тишь и темень. Пересилив себя, он неторопливым шагом направился к темной, глубокой, как огромная труба, арке. Пройдя ее, он очутился в квадратном каменном дворе-колодце. Том опять осмотрелся по сторонам. Ни души. Он пересек двор по диагонали и остановился против ниши в стене, в конце ее была небольшая, но массивная дверь, на ней висел плоский синий почтовый ящик. Отодвинув его в сторону, он нажал на маленькую кнопку, утопленную в круглом, размером с банку из-под гуталина, вырезе. Том подождал ровно минуту и нажал еще три раза подряд. За дверью послышалась возня. Прошелестел отодвигаемый засов, в замке щелкнул ключ, и дверь приоткрылась. В образовавшейся щели показалась голова человека. Том молча протянул монету. Открывший пристально окинул цепким взглядом Грега и посторонился, пропуская его внутрь.

Том вошел. Дверь тотчас закрылась, человек задвинул засов, и сейчас же в узком коридорчике вспыхнул свет. За своей спиной, почти вплотную, Грег чувствовал дыхание стоящего сзади. А прямо перед ним, загораживая проход и уставившись в глаза Тому, возвышалась фигура второго. Никто не говорил ни слова. Грег опять показал доллар. Верзила взял его в руки, повертел и поднес к самому лицу, точно нюхал. Затем шагнул к Тому и немного хрипловатым, но сравнительно приятным, совершенно не гармонирующим с его внешностью, голосом произнес: — Поднимите, пожалуйста, руки, мистер.

Том поднял руки. Незнакомец обшарил его сверху вниз.

— Следуйте за мной. — Он, немного сутулясь, чуть не задевая широкими плечами стены, пошел по узкому коридору.

Кабинет был просторным, почти квадратной формы, без окон. По стенам стояли мягкие темно-зеленого цвета кресла.

В углу телевизор и небольшой бар с холодильником. Справа полированный коричневый столик, на нем телефон, а в кресле тщедушный брюнет с бледным до синевы лицом, с резко выпирающими скулами и провалившимися щеками, рядом с ним на низеньком диванчике сидели еще двое в строгих черных костюмах и белых рубашках с галстуками. Чернявый поднялся навстречу Грегу и протянул вперед обе руки.

— Вот это сюрприз. — Он как-то тихо-тихо захихикал, словно прошелестели страницы книги. — Откровенно говоря, я не ожидал, что вы когда-нибудь придете, мистер Грег, уж очень вы были щепетильны.

Это и был знаменитый Майк Череп. Том отметил, что он почти не изменился, разве стал чуть-чуть полнее — раньше вообще был худ как скелет.

— Здравствуйте, Майк. — Грег пожал протянутую руку.

— Садитесь. На остальных не обращайте внимания, считайте — их нет.

Но Том обратил внимание. Второй, тот, что сидел слева, был не кто иной, как Дылда. Он обрюзг, под глазами нависли отечные мешки, оттопырилась нижняя губа, вылезли еще больше и без того редкие волосы. Его было трудно узнать, но Грег запомнил негодяя на всю жизнь.

Как наяву перед Грегом промелькнул бросившийся на бандита Косой и девочка, зажавшая ручонкой выколотый глаз. Он даже услышал ее жалобный вскрик и исступленный вопль Косого.

— Не предлагаю вам спрыснуть встречу. Вы же не пьете, — зашелестел смехом Майк. — Что привело вас ко мне?

— Самые недавние события. Вы читали газеты? Происшествия последних дней заинтересовали меня. Уж вам-то, должно быть, известно, что происходит, — это же ваши владения. Мне необходимо, жизненно необходимо выяснить, кто так виртуозно ухитряется освобождать людей от их одеяний?

— Пять минут назад мы беседовали на эту тему. — Майк сделал жест в сторону застывших как манекены людей. — Мы бы сами щедро заплатили тому, кто объяснил бы нам, властелинам округа, что творится в нашей же вотчине. — Глаза Майка стали злыми, оскалились крупные желтые зубы, он уже не улыбался. — Если мы найдем этих каналий, не сомневайтесь — им не поздоровится. Это не наши. Единственно, чем они поживились, — драгоценностями, разными колье, брошками, кулончиками, но они не раздевали и не взяли ни одной шмотки, даже носового платка. Скажу больше, я уже связывался с коллегами из других районов, они в полном неведении. Скажу еще больше (я помню, что вы сделали для меня), наши трюкачи в этой области заявляют: то, что происходит, сделать простому смертному нельзя.

— Вы можете идти, — он кивнул партнерам. — Через полчасика ты, Дылда, — Том отметил, что бывшее прозвище главаря так и прилипло к нему, — пойдешь куда мы условились. Я встречусь с тобой позже.

Двое поднялись и покинули кабинет.

Майк подождал, когда за его друзьями закрылась дверь, встал и приблизился к Грегу.

— Я брошу вам небольшую, совсем небольшую зацепочку. Постарайтесь покопаться в делишках Дика Робинсона. Нюхом чую — именно в его алхимию ведут все дороги. Понятно?

— Спасибо, Майк, — сказал, вставая, Грег. — Можете на меня надеяться, я не проболтаюсь и в то же время последую вашему совету. Спасибо.

— Не за что. Дайте монету.

Том протянул доллар, Майк вынул изящный перочинный ножик с перламутровой инкрустацией на рукоятке и зачеркнул крестиком одну зарубку.

— У нас как в детской сказке о трех желаниях, — засмеялся он. — Монету с тремя надрезами мы даем как высшую награду. У вас осталось еще два. Будет плохо — приходите, всегда рад помочь. — Он похлопал Грега по плечу и подтолкнул к двери. — Ступайте, Грег. До свидания.

— Прощайте, Майк. — Том пожал протянутую бандитом руку и покинул кабинет.

Девушка провела его до выхода, ему вернули оружие и выпустили на улицу.

Проход, соединяющий двор с переулком, напоминал длинный, темный и узкий туннель.

Грег помнил: Майк приказал Дылде куда-то отправиться спустя полчаса, но он не знал, будет тот один или еще с кем, пойдет этой дорогой или другим путем, а может, разговор касался вообще встречи в помещении — ему это не было известно, но он решил подождать и встал за мусорным баком.

Ждать пришлось недолго. В глубине двора хлопнула дверь, кто-то выругался, очевидно, споткнувшись, затем раздались уверенные и твердые шаги, несомненно мужские.

Том осторожно, затаив дыхание, выглянул из своего укрытия.

На сером фоне проема он увидел четкий силуэт долговязой фигуры. Это был Дылда.

Дылда проскочил от него в каких-нибудь двух-трех метрах, Тому даже почудился запах крепкого мужского одеколона и табака. Он перешагнул через бак, выхватил пистолет и навскидку выстрелил в затылок бандита.

Грохнуло очень громко, Грег, вздрогнув, присел и пожалел, что забыл навинтить на ствол глушитель. Звук заметался в каменном туннеле, слегка заложило уши, от запаха пороха запершило в горле.

Дылда, даже не вскрикнув, рухнул лицом вниз, на землю.

Грег огляделся и, не выпуская оружия из рук, опрометью бросился из-под арки. На улице было тихо.

* * *

Домой Том возвратился поздно. Настроение было препротивное, но совет, данный Майком, вселил в него надежду — среди мрака, окутавшего это загадочное дело, засветился, словно светлячок в дремучем лесу, крошечный огонек.

Он намеревался назавтра побывать на местах происшествий: в церкви, в помещении, где происходила выставка цветов, и в театре.

Дома Том появился, не чувствуя ног от усталости, после полудня. Как он и ожидал, поездка, осмотр и беседа с несколькими на редкость бестолковыми и болтливыми свидетелями, дали очень мало, но все же кое-что удалось разузнать. Большинство очевидцев — а это были самые разные люди не только по характеру, но и общественному положению — в результате сводили весь разговор к присутствию каких-то сверхъестественных явлений.

На кухне, вытащив из холодильника расфасованные припасы, он быстренько приготовил еду. Из пакета с замороженным овощным супом, двух готовых нежно-розовых бифштексов и банки пива получился неплохой обед.

Когда он закладывал грязную посуду в мойку, в передней раздался звонок. Том, положив тарелки на кухонный столик, вытер руки полотенцем и побежал открывать.

На пороге стоял полицейский с большим серым, перетянутым шпагатом и опечатанным сургучными печатями пакетом.

Увидев Грега, он, почтительно откашлявшись, спросил:

— Мистер Грег?

— Да, это я, — ответил Том.

— Простите, пожалуйста, удостоверение, если не затруднит.

Том вернулся в комнату, вынул из кармана висевшего на спинке стула пиджака визитную карточку и отнес ее полицейскому.

— Все правильно. — Полисмен протянул ему пакет. — От инспектора Кребса. Извините еще раз. Всего вам доброго.

Длинные гудки в трубке нудно навевали сон. Он начал уже терять терпение, когда там, где-то далеко, низкий, чуть заспанный мужской голос недовольно произнес:

— Я слушаю.

— Извините, Кинг, я, наверное, разбудил вас, это Грег.

— Разбудили, ну да ладно, все равно пора вставать. Слушаю вас, шеф. — Голос постепенно зазвучал бодрее.

— Мне необходимо немедленно досье на Дика Робинсона.

— Химика?

— Да.

* * *

Наступил вечер. Хватит. Том отложил шариковую ручку, провел ладонями по лицу и потянулся в кресле, выгнув спину так, что затрещали позвонки. Теперь он мог привести все свои и чужие наблюдения в какую-то более-менее стройную систему и, хотя бы эскизно, в первом приближении, определить направление своих дальнейших поисков.

Дональд Робинсон, родные и особенно близкие друзья звали его Дик, родился на юге в очень богатой семье. Единственный сын владельца нескольких заводов по производству химических удобрений. Рос, как и все дети его круга, не зная ни в чем отказа.

В восемнадцать лет поступил в университет, где занимался на химико-физическом факультете. Успехами похвастаться не мог. Здесь сблизился, а впоследствии и подружился с сыном одного из профессоров медицины Робертом Смайлсом, которого все звали Роем, — одногодком Дика, серьезным, вдумчивым и способным студентом, единственным, кто получал особую стипендию. В этом месте Том сделал пометку в блокноте — уточнить, не тот ли это Р. Смайлс, статью которого о генной инженерии, о работе над «запрограммированными людьми» цитировал ему когда-то Бартлет.

Трудно сказать, кто на кого больше влиял, скорее всего это было обоюдно, так как в дальнейшем и у того и у другого произошло постепенно «сглаживание углов»: Дик начал отходить от обычных студенческих проделок и «шалостей», а Рой приобщаться к ним. Скоро молодые люди стали почти неразлучны, появилось что-то похожее на дружбу, несмотря на явное, даже бросающееся в глаза различие характеров. В конце концов в оригинальных студенческих работах Смайлса все чаще и чаще стало появляться имя Робинсона, сначала в роли помощника или ассистента, а затем и соавтора. Отмечалось: Смайлс параллельно с основным посещал и биологический факультет, где тоже проявил отменные успехи и способности.

Произошел резкий поворот в поведении: к пятому году обучения оба друга стали завсегдатаями уже не баров, кафе и ресторанов, а университетской и городской библиотек. В одной из них они и познакомились с первокурсницей Кристиной Хупер, шведкой по национальности, дочерью средней руки судовладельца, вице-президента Скандинавской морской компании.

С этого момента они начали появляться втроем, однако юная Кристи отдавала предпочтение Рою, а к моменту окончания им учебы — он защитил сразу два диплома — их официально считали женихом и невестой.

Грег отодвинул в сторону папку и из небольшого фиолетового с синими разводами водяных знаков конверта вытряхнул на стол три фотографии.

Снимки были сделаны, когда мужчинам едва исполнилось по двадцать два — двадцать три года, то есть перед их выпуском.

Грег вложил фото в конверт и снова приступил к досье.

За несколько дней до защиты диплома Робинсон-старший утонул на отдыхе в Майами, где ему принадлежала не только собственная вилла, но и личный пляж. Мать Дика умерла, когда ребенку не исполнилось и года, от рака желудка.

Робинсон-младший, узнав о несчастье с родителем, прервал учебу и вылетел на похороны. Защиту диплома он так и не завершил — пришлось возглавить огромное дело.

Само собой разумеется, после окончания университета Дик пригласил Роя работать к себе — он реконструировал производство, и теперь удобрения занимали в нем самое, незначительное место, основной продукцией стали пластики, пластмассы и оборудование для химической промышленности. Для Смайлса была создана специальная лаборатория.

С первых шагов самостоятельной деятельности оба товарища значительно преуспели: один на административно-коммерческом поприще, другой на научном. Однако тут в сведениях чувствовался пробел — не было ясно, над какими же научными проблемами работал Смайлс.

Дела и карьера шли в гору.

Вскоре кончилась учеба и молодой шведки. Опять же само собой разумеется — она приехала к ним и поселилась в квартире своего жениха.

Спустя неделю после ее прибытия стены предприятия потрясли весьма неприятные события, сразу выплеснувшиеся не только за высокую ограду концерна, но и на страницы местной и центральной прессы. При монтаже уникальной лазерной установки, конструктором которой являлся Рой, обнаружили хищение крупных алмазов; кто-то ловко заменил их обыкновенным хрусталем. События неожиданно приняли такой оборот, что Смайлс предстал перед лицом правосудия с обвинением в краже драгоценных камней.

Дик развел бурную деятельность по реабилитации своего приятеля. Он нанял самых дорогих и модных адвокатов. Снял иск предприятия к Смайлсу. Внес огромный залог, взяв его на поруки. В конце концов дело прикрыли, а вернее замяли, но работать здесь Рой уже не мог.

Через месяц, оставив квартиру невесте, он уехал в Египет в археологическую экспедицию знаменитого знатока древностей, профессора Эдвина.

Не прошло и года, как из Александрии прибыло скорбное сообщение: во время обвала свода одной из гробниц Рой Смайлс погиб, и указывалось место захоронения.

Минуло около двух лет.

Дик и Кристина объявили о своей помолвке в разделе светской хроники городской газеты — пожелтевшая вырезка прилагалась, — а ровно через год состоялось окончившееся таким невероятным конфузом бракосочетание.

Вот и все.

Материала было вроде бы и много, но никаких подходов или связей, зацепок или ниточек, ведущих к интересующему Грега делу, он пока не видел. Правда, оставался еще профессор Эдвин.

Том позвонил в бюро транспортного сервиса, заказал билет на ближайший самолет, заодно дал заявку забронировать одноместный номер с ванной в гостинице в Александрии и начал собираться в дорогу.

Грегу приходилось летать часто — в фирме незыблемо наблюдался девиз: самый большой капитал — время.

Реактивный лайнер плыл — или лучше висел — на высоте восьми тысяч метров.

Следовало торопиться, сегодня истекал уже пятый день расследования, а он прекрасно помнил: в активе осталось всего двое суток, поэтому, не заезжая в гостиницу, Грег направился к профессору домой. Ему было известно — ну как не вспомнить с благодарностью сервис-бюро! — Эдвин сейчас здесь и перед следующей экспедицией отдыхает.

— …Что же привело вас в такую даль? Уж не любовь ли к фараонам и археологии? Позволю также заметить: я не консультирую сыщиков, — мое амплуа Греция, Рим и Египет.

— Извините, профессор, но года три назад у вас в экспедиции работал некто по имени Роберт Смайлс.

— Никогда у меня не числилось такого сотрудника, — отрезал Эдвин.

— Этого не может быть — он погиб во время обвала при одной из раскопок. Припомните, пожалуйста.

— Если у меня не было такого субъекта, то, естественно, он не мог погибнуть.

— Одну минуточку. — Грег открыл портфель и вынул из, конверта фотографию. — Вам никогда не приходилось видеть раньше это лицо?

— Дайте взглянуть. — Эдвин взял снимок, пристально посмотрел на него и небрежно бросил на стол. — Не морочьте мне голову своим Робертом Смайлсом или как там его. Здесь изображен Чарльз Смит. Человек, которого к археологии нельзя подпускать на пушечный выстрел. Мы раскопали свод усыпальницы Рамзеса II, как предполагали, не разграбленной кочевниками. Его приставили на сортировку находок. Нашли тогда много интересного, представляющего исключительную научную ценность. И тут случилось: кто-то выломал алмазы из глаз статуэтки жены фараона.

— Вы говорите, у вас тоже пропали алмазы? — встрепенулся Грег.

— Почему «тоже»? Древние в глаза скульптур вставляли драгоценные камни. И мы обнаружили несколько таких изваяний. Правда, никто с точностью не мог сказать, украли алмазы или они вывалились сами. Но у четырех глаз не хватало, образно говоря — зрачков. Если вы намерены заподозрить в этом покойника, то зря. Его, насколько я знаю, интересовали в основном одежда и химия.

— Одежда? — Том даже подскочил.

— Да, именно она: одеяние мумий, материал пеленаний, покрывала и тому подобное. Над ними-то, мне думается, он и колдовал своими ядовитыми реактивами и склянками.

— А как же произошел обвал? — спросил профессора Грег. — Вы не можете рассказать поподробнее?

— Отчего же? Я это прекрасно помню. Меня разбудили под утро — всю ночь хлестал ливень — и сообщили: рухнул свод, ведущий в усыпальницу. Когда я пришел к месту обвала, там уже собрались все члены экспедиции, кроме Смита. Так мы впервые обнаружили, что его нет. Когда же убрали завал, нашли изуродованный труп человека, по одежде и цвету волос опознали в нем Чарльза. В его сумке лежало несколько писем с адресом какой-то женщины, ей-то мы и отправили извещение о его гибели.

— Вы не помните имя этой женщины?

— Нет.

— Не Кристина Хупер?

— Не берусь утверждать. У меня хорошая память только на лица…

— Вы не замечали за Смитом каких-нибудь отклонений от нормального поведения в людском, обывательском, что ли, понимании?

— Нет. К тому, что я уже сказал, добавить нечего. Всего доброго. — Эдвин пожал ему руку и проводил Тома до двери.

— Вы знаете, сейчас я припоминаю. — Он остановился на пороге и, прищурившись, покосился на Грега. — Год назад я приезжал в ваш город, и на 33-й улице мне показалось: в толпе мелькнул человек, исключительно похожий на Чарльза Смита. С уверенностью не скажу, был ли это сам покойник или его двойник, а может быть, и родственник.

В ушах все еще стоял надсадный гул турбин. Вероятно, от резкой перемены климата покалывало в висках, во рту сушило и горчило, словно он лизал пыльные полынные метелки.

Когда Том заявился в свою квартиру, он едва держался на ногах.

Том еле-еле добрел до кровати, непослушными, вялыми руками стянул одежду, не разбирая постели, свалился на покрывало и тотчас словно провалился в беспокойную глубину.

Однако когда он открыл глаза, то чувствовал себя почти бодрым. Было желание понежиться еще, но тотчас как током ударила мысль — время. Точно распрямившаяся пружина, он соскочил с кровати и побежал в ванную.

Грег прыгал под душем, когда услышал, как жалобно и тянуче заскрипела входная дверь. «Кто бы это мог быть? В такую рань. Хотя что я — уже полдень». Он быстро натянул трусы и, шлепая мокрыми ногами по полу, выскочил в коридор.

На пороге стояла улыбающаяся Джин. Увидев его, мокрого, с взлохмаченными волосами, небритого, с припухшими после сна глазами, она всплеснула руками.

— Да-а, — протянула она, вертя головой, — оставлять тебя одного нельзя — ты сразу дичаешь. Значит, ты так и не приступал к делам фирмы?

— Нет.

— А ведь еще до нашего отъезда накопилось много папок с цифрой 1. Ты не подумал, что клиенты могут поднять шум, а то и расторгнуть контракты?

— Нет, не подумал. Ты же понимаешь, дело идет о судьбе моего приемного отца.

— Понимаю. Но не следует забывать и о главном — о репутации конторы.

— Джин, дорогая, ну как ты не поймешь, мы можем потерять только часть доходов, а отец и его семья окажутся на грани нищеты, в безвыходном положении, они же и теперь по горло в долгах.

— Это, конечно, печально, ты поможешь им, но не забывай и о фирме, вот что я хотела сказать. Впрочем, хватит, завтра утром на свежую голову все обсудим.

* * *

Сквозь неплотно задернутые шторы, отбрасывая колеблющиеся тени через всю спальню, пробивалось солнце. Грег лежал, заложив руки за голову, и смотрел в потолок на люстру-фонарь.

В ванной комнате слышалось журчание воды и голос Джин, весело и фальшиво напевающей какой-то модный шлягер.

Закутанная в полосатую простыню, впорхнула Джин.

— Ты проснулся? Извини, родной, ты так хорошо спал, что я не хотела тебя будить. — Она присела на край кровати и, нагнувшись, поцеловала его в щеку.

Хлопнула дверь — Джин ушла. Грег поднялся и взглянул на телефон.

Том бросился к аппарату, сунул вилку в розетку и торопливо набрал номер квартиры Кребса. Ему ответил низкий мужской голос — он узнал комиссара Фокса.

— Мистер Фокс? — удивился Том.

В трубке помолчали, потом комиссар, чеканя слова, произнес:

— Сегодня ночью, мистер Грег, точнее в пять часов утра, инспектор Кребс покончил с собой…

В глазах Тома потемнело, горло перехватила спазма, трубка вывалилась из рук, ноги стали ватными, и он опустился на пол…

Грег сидел в машине, опустив голову на руль, и плакал, плакал горькими, безысходными слезами.

Затем поднял голову, достал из кармана платок и вытер глаза. Вместе с платком что-то, звякнув, упало на резиновый коврик. Том нагнулся и поднял серебряный доллар с тремя зарубками.

Он сразу стал совершенно другим.

«Так, — подумал он. — Дело почти закончено, необходимо разыскать Роя Смайлса, а уж он приведет меня к исполнителям. Будем искать бывшего покойника». Грег включил зажигание и, дернув рычаг скоростей, рывком тронулся с места…

Он ехал к Майку Черепу. Да, преследующий преступников, он обращался вновь за содействием к уголовникам.

* * *

Разговор с Майком получился неожиданно коротким. Когда Грег показал ему фотографию Роя и попросил, ничего не предпринимая, сообщить только о его местонахождении, гангстер долго вертел ее в руках, то приближая к глазам, то отдаляя, зачем-то перевернув, осмотрел обратную сторону. Затем швырнул на стол и, открыв ящик, вынул точно такую же.

— Видите? — Он протянул снимок Грегу. — Не один вы, оказывается, заинтересовались этим молодым человеком, нашлись люди, которым он тоже необходим.

— Кто же они, если это не секрет? — спросил Том.

— Конечно, секрет, но не для вас. Это молодчики Дика Робинсона.

— И как же вы теперь поступите? — Грег с напряжением, слегка приподнявшись со стула, ждал ответа.

— Разумеется, по-джентльменски, — усмехнулся Майк, скривив губы, — выполню взятые на себя обязательства, ведь денежки уже уплачены. Дик Робинсон получит этого Роя, я очень щепетилен в исполнении дел, за которые можно выручить пару тысяч монет.

— У меня нет денег, Майк, и я, конечно, не могу соперничать с миллионером, — начал Грег.

— Вам этого и не потребуется, — перебил его гангстер, — я обещал парням Дика адрес — они его получат, но, — он поднял вверх указательный палец, украшенный крупным перстнем, затем опустил его и ткнул в грудь Тома, — после вас. Правда, они мне тоже обещали кое в чем помочь — кто-то пришил моего помощника Дылду, — мне думается, эти парни в курсе дела, вот и получится баш на баш, но после вас. У нас не было договоренности с ними о сроках и о том, чтобы не давать его кому бы то ни было другому. Они хитрые бестии, но не оговорили этих условий. Отсюда вывод — я могу действовать со спокойной совестью.

— Спасибо. Майк. Я этого не забуду.

— Да ладно уж. К чему счеты!.. — Он опять полез в ящик стола и, достав длинную узенькую бумажку, сказал Тому: — Запишите: Семнадцатая улица, дом 9, квартира 19. Хозяйка мисс Клаузен. Живет он под именем Луиса Корда. И не забудьте, ровно через двадцать четыре часа, ни минутой раньше, ни минутой позже, аналогичный адрес получит Робинсон. Советую поторопиться и избежать встречи с этими пройдохами — с них взятки гладки.

— Еще раз благодарю, Майк. — Грег встал.

— Подождите. — Майк зачеркнул ножичком вторую бороздку на долларе и вернул его Тому. — Нате. Напоминаю, я человек деловой, у вас еще один шанс, не продешевите, не разменяйте на мелочь — как какой-то олух в популярной детской сказке. Впрочем, — гангстер захохотал, — после истечения всех трех у вас останется доллар — мы не отберем его, — на который вы сможете купить рюмочку. До свидания, мистер Грег, и не забудьте о времени, оно движется, сейчас четырнадцать десять. Завтра в эти же часы Дик станет обладателем адреса Роя.

Перескакивая через ступеньки, запыхавшийся Грег вбежал к себе в контору. Взглянув на него, Джин с удивлением встала со стула.

— Что случилось, Томми? — Она бросилась ему навстречу. — На тебе лица нет. Что с тобой, милый?

Грег остановился, посмотрел ей в глаза и жестко сказал: — Кребс пустил себе пулю в висок.

Джин стояла и с мольбой смотрела на Тома.

— Я поехал, — сказал он, стараясь избегать ее взгляда.

* * *

Узкий проулок упирался в высокую грязновато-коричневую кирпичную стену, заляпанную засохшим цементом. Справа небольшой проход вел в мощенный булыжником темноватый двор, образованный четырьмя мрачными, как тюремные постройки, пятиэтажными домами. На галереях, идущих вдоль окон, хлопало развешанное на веревке белье. В углу у сваленных в беспорядке чугунных, с отколотыми краями труб с криком носились друг за другом несколько мальчишек. На расчерченном мелом асфальте прыгали голенастые девчонки. Пахло сыростью и помойкой.

Он остановился перед коричневой дверью с черной цифрой 19 на белой эмалированной треснутой табличке и позвонил. Никакого эффекта — звонок не работал. Тогда он постучал.

За дверью раздались шаги, кто-то подошел и, вероятно, рассматривал его в глазок. Потом, очевидно, убедившись, что пришелец достоин доверия, лязгнул запором, и дверь приоткрылась. Перед Томом стояла пожилая, полная, растрепанная, неряшливо одетая женщина в очках, в какой-то неопределенного цвета то ли шали, то ли накидке-пончо и шлепанцах на босу ногу, из дыр на носах высовывались большие пальцы.

— Это вы, доктор? — Она приподняла очки на лоб и близоруко прищурилась.

— Да, — не задумываясь соврал Том. — Здесь живет мистер Луис Корд?

— Здесь. Ведь это он вас вызвал? Входите, пожалуйста.

Том потянул дверь на себя и очутился в маленькой сумрачной комнате, в которой стоял спертый запах лекарства, пота и чего-то еще резковатого и кислого. Разделенное на мелкие квадраты рамой окно выходило во двор, упираясь в глухую стену соседнего дома. Обои кое-где отстали от сырости, а местами висели клочьями. В углах громоздились покрытые слоем пыли стопки книг, свернутые в трубки чертежи, пачки перетянутых шпагатом рукописей. Кроме маленького столика и двух табуреток, не было никакой мебели. У стены, на постеленном прямо на полу матраце лежал человек. Под спину он подложил две подушки в грязных синих наволочках. Грег сразу узнал его — это был Смайлс. Вернее, то, что от него осталось. Его худые, почерневшие, ввалившиеся щеки покрывала седоватая щетина, редкие волосы всклокочены, на лбу выступила испарина. Он тяжело дышал, наполовину прикрытые веками глаза затянула болезненная муть, тонкие губы потрескались.

— Здравствуйте, — сказал Грег, — это вы больной, мистер Корд? Что вас беспокоит?

— Добрый день, — еле пошевелил запекшимися губами Смайлс. — Вы ошиблись, я хоть и неважно себя чувствую, но, не вызывал врача, платить мне нечем.

— А я и не доктор, не волнуйтесь. — Том закрыл дверь и присел на табурет. — С вашего разрешения, я сяду.

— Кто же вы тогда? — тихо произнес Смайлс. — И что вам угодно?

— Я детектив Грег из частной конторы «Гуппи».

— А-а-а, — безразлично протянул Рой и опустил веки, — и зачем же я вам понадобился?

— Я хочу, чтобы вы помогли мне, мистер Смайлс.

— Что? — Он вздрогнул и открыл глаза. — Какой Смайлс? Вы меня с кем-то путаете.

— Да, да. Я нуждаюсь в вашей помощи, мистер Роберт Смайлс. Как видите, мне известно ваше настоящее имя, да и еще многое другое. Я даже знаю: прежде чем стать Луисом Кордом, вы успели побывать Чарли Смитом и уже однажды умерли, а потом воскресли. Я не собираюсь вас шантажировать, а прошу оказать мне содействие в одном деле.

— Кто прислал вас?

— Никто. Я пришел сам. Если хотите, по зову совести и долга.

— Даже так. Интересно. — Смайлс невесело усмехнулся. — В чем же состоит ваш долг, объясните, пожалуйста, хотя я абсолютно не вижу, как могу быть вам полезен.

— Можете. Правда, у нас мало времени. — Том отодвинул рукав и взглянул на циферблат. — Через двадцать часов с небольшим сюда явятся молодцы Дика Робинсона, их очень заинтересовала ваша персона.

— Ах вот что, — глаза Смайлса сверкнули, лицо исказила презрительная гримаса. — Почему же они не пожаловали вместе с вами?

— Они получат адрес только через сутки, а ко мне эти субъекты не имеют никакого отношения, но, думается, их интересует то же, что и меня, во всяком случае, я так полагаю.

— А именно?

— Последние события с грабежом и раздеванием людей. Мне думается, вам известны какие-то обстоятельства, способные пролить свет на эти происшествия, наконец, исполнители столь невероятных деяний и соучастники. Я буду предельно откровенен: из-за этих событий погиб очень близкий мне человек, я поклялся отыскать виновника его гибели. Погиб мой отец, полицейский инспектор, его из-за этих преступлений вышвырнули со службы, а у него была семья, маленький ребенок и куча долгов. Он застрелился.

— Негодяи, — хрипло протянул Рой. — Да, негодяи, но не те, кто раздевал, а те, кто расправился с вашим отцом.

Смайлс долго лежал молча, прикрыв глаза худой, почти прозрачной ладонью. Потом он протянул руку и, пошарив под подушкой, достал небольшой стеклянный пузырек.

— Я приму лекарство, если вы не возражаете, у меня ужасная слабость. — Он ссыпал в дрожащую ладонь несколько красных таблеток и, бросив в рот, проглотил.

— Лекарство надо запивать. — Том окинул взглядом комнату: — Где у вас вода?

— Сойдет и так. — Смайлс сглотнул слюну и спросил: — Так сколько сейчас времени?

— Половина четвертого, — ответил Грег.

— Успею. Тридцать минут мне хватит. Вы, надеюсь, не торопитесь?

— Нет, у меня в запасе столько же, сколько и у вас, — почти сутки. Если эти бродяги застанут меня здесь, мне точно не поздоровится.

— Ну, у меня, положим, меньше времени. — Он хрипло засмеялся. — Вы, я вижу, хорошо информированы о моей жизни?

— Да. Я знаю почти все с самого вашего рождения и до настоящего момента.

— Верю вам. Но вы знаете, как обычно говорят, со слов летописца, то есть человека, составляющего жизнеописание, или, по-вашему, досье. А ведь он пишет не всегда объективно, чаще так, как оценивает события сам. Некоторые нюансы ускользают, а порой и вообще выглядят совершенно иначе, чем было в действительности.

— Отчасти вы правы, — подтвердил Грег. — Но общая канва, главная линия остается верной.

— К сожалению, иногда роковыми бывают мелочи и детали, а не ваша пресловутая линия. Вы бегло изложите все, что вам известно, а я буду поправлять при искажении истины. Так лучше, ибо самому рассказывать мне тяжело. Я болен. И положите, пожалуйста, ваши часы на табурет, чтобы я видел циферблат. Согласны? Только покороче, времени у нас гораздо меньше, чем вы предполагаете.

— Хорошо, — ответил Том, расстегнул браслет часов, положил их на табурет, незаметно включил магнитофон и начал излагать содержание черной папки, принесенной Кингом.

Смайлс, опустив веки, время от времени согласно кивал головой.

Когда Грег коснулся отношений между Роем и Кристиной, Смайлс поднял вялую руку:

— Стоп. Крис никогда меня не любила. Я ей был необходим, чтобы сблизиться с Диком. Она на редкость взбалмошная и честолюбивая женщина. Мне она нравилась, очень нравилась, Сначала, может быть, и ее влекло ко мне, но едва на горизонте замаячил Дик — фортуна повернулась ко мне спиной.

— Минуточку, — прервал его Смайлс, едва Том коснулся исчезновения алмазов из лаборатории и судебного процесса. — Никакой кражи не было. Робинсон инсценировал ее, чтобы подвести меня под монастырь. Вместе с Крис, с ее ведома, чтобы дать ей моральное право порвать со мной, — мы же помолвлены и надо было помочь развязать ей руки. Заодно и дискредитировать меня как ученого, а потом шантажировать. А привлечением лучших адвокатов обелить себя в глазах общественности. Кроме того, я категорически заявил ему — работу в области генной инженерии откладываю до поры до времени, Подождите, — опять остановил его Смайлс, едва разговор зашел о пропаже драгоценностей из гробницы. — Вот это моя работа. Признаюсь.

— Вы взяли алмазы? — удивился Грег. — Но зачем?

— Я взял, я. Они мне были необходимы как воздух для опытов, я и выковырял их из очей фараонши.

Когда Грег упомянул о мнимой гибели Чарли Смита, Смайлс снова прервал его.

— Видите ли, Дик Робинсон человек дела. Он все всегда доводил до логического завершения. Он не мог спокойно спать, зная, что где-то, пусть за тридевять земель, это безразлично, живет человек талантливый, у которого можно чем-то поживиться. Как люди без совести и чести, он подозревал всех остальных в тех качествах, которыми в избытке обладал сам. Он думал: рано или поздно, но я опять окажусь на его пути. И подослал соглядатая. Этот проходимец явился ко мне ночью во время проливного дождя, я собирался идти за оставленными в штольне образцами ткани — на ней я проводил эксперименты. Он сказал, что его прислал профессор мне в помощники. Я дал ему свой сухой костюм, и мы отправились в гробницу. Работы в ней уже были закончены, и я основал в одной из ниш свой научный уголок. Там он набросился на меня с кинжалом и хотел убить, сопротивляясь, я выбил ногой опорную стойку, свод рухнул на бедолагу и засыпал. Я понял — его подослал Дик, а мне надо исчезать. Второго такого случая не представится. Так испарился Смит и появился Луис Корд. Мой костюм и одного цвета волосы облегчили задачу.

— Но в извещении стояло имя Роберта Смайлса, я же сам читал бумагу.

— Правильно. Сделать это было трудновато. Я знал, что профессор Эдвин отправит сообщение. Почта с раскопок уходила раз в неделю. Скрываясь в барханах, я ждал трое суток, спасаясь от змей и скорпионов, изнывая от зноя, жажды и голода. Когда проезжал почтальон, он не знал меня в лицо, я выполз на дорогу, сказал, что заблудился и попросил меня подвезти. В городе я помог донести ему сумку. Разумеется, извещение оказалось у меня в руках, снять химреактивом фамилию и поставить другую было парой пустяков. Вот почему, получив эту бумагу, Дик и Кребс облегченно вздохнули.

— Что же дальше? — спросил Грег.

— Я приехал в Италию, жил там. Врачи обнаружили у меня неизлечимый недуг, связанный с тяжелыми нервными потрясениями. Там же я пристрастился к наркотикам. Часть украденных алмазов продал: денег, полученных за них, хватило. Потом, когда понял — жить осталось не так много, прибыл сюда. Выходил только по ночам, тщательно гримируясь. Правда, один раз, второпях выскочив за героином, я наткнулся на профессора, однако, кажется, он не обратил внимания на какого-то расхристанного, полоумного человека.

Он бросил взгляд на часы.

— Те таблетки, которые я проглотил при вас, смертельный, но безболезненный яд — его действие тридцать минут.

Через десять я умру.

— Вы с ума сошли? — Грег вскочил и заметался по комнате. — Я сейчас вызову «Скорую помощь». — Он бросился к двери.

— Остановитесь! — собрав последние силы крикнул Смайлс. — Это бесполезно, тем более людей раздевал я. Да, да, я один.

— Вы-ы? — протянул Том. Глаза его загорелись, а рука потянулась к карману. — Вы? Значит, это вы стали причиной гибели Кребса. Вы — его убийца. Я пристрелю вас как бешеную собаку. — Его рука судорожно дергала пистолет, зацепившийся за подтяжки глушителем.

— И поступите нелогично. Во-первых, я и сам скоро последую в мир иной, что уже само по себе освобождает вашу совесть от лишнего греха, а во-вторых, не я убил вашего отца, а те люди, которым нужен был козел отпущения. Я всегда был противником насилия и никого и никогда не убивал. Бедняга в склепе умер не по моей вине. Я мстил за загубленный талант, за поруганную чистую любовь, за исковерканную жизнь и оплеванные высокие идеалы. Без лишней скромности скажу — я стал большим ученым в области химии и физики. Еще в лаборатории Дика, прекратив исследования в области генной инженерии, я начал работу с лучами типа лазеров. Правда, взял от последних только принцип и добился, что они, выходя из линзы, рассыпались узким веером, сохраняя свои качества, самые разнообразные. Кроме того, я открыл принцип сверхмощного и в то же время миниатюрного аккумулятора энергии.

Сфабрикованное Робинсоном дело остановило эксперименты, но все формулы уже прочно запечатлелись у меня в мозгу.

Толчком для создания «лазера» и для всех моих размышлений на эту тему послужили факты столь древние, что на них никто не обращал внимания. В экспедиции мне довелось увидеть мумии трехтысячелетней давности, и я подумал: неужели эти египетские кудесники не могли достичь простого и желаемого результата — сохранить ткани, покрывавшие мумии и рассыпавшиеся в прах, сделать их неподвластными времени.

Ведь к этому они стремились, казалось бы. На это они рассчитывали.

Потом понял: материал рассыпался вопреки желаниям и расчетам.

Сначала мелькнула мысль: так и должно было быть. Много позже родилась гипотеза: пирамиды фокусировали неизвестное поле.

От меня совсем не требовалось найти источник этого поля.

Как не требовалось объяснить его природу. Достаточно было научиться применять его-практически. Я назвал это гипотетическое поле «Т-поле». Буква Т расшифровывалась так: трение. Поле уничтожало трение, во всяком случае ослабляло его.

Оно раскачивало диполи и молекулы, разъединяло нити любого материала. Действовало даже на полимеры. Тем самым я объяснил странный термин «старение материалов». Это поле как бы расшатывало вещество, стремилось сделать его жидкостью, текучей как вода. Но у естественного поля не хватало мощности, силы. Значит, надо было создать искусственный источник этого поля. Ночи я просиживал над чертежами пирамид, размышляя, как они могут конденсировать эту энергию, приходящую неведомо откуда.

Помог случай. В патентном бюро, разбирая одну из самых курьезных моделей «вечного двигателя», я вдруг понял: если он и работал, как уверяли эксперты, то только потому, что подпитывался именно этим полем.

Дальше было легче.

Я понял, что у природы только один источник этого поля — солнце, тот источник, который несет нам тепло и свет, который рассеивает в пространство пусть совсем слабенькое, но непрерывно струящееся от него излучение «Т-поля». Его не мог поймать пока ни один прибор.

Через два месяца модель моего прибора была готова. Достаточно импульса, равного долям секунды, чтобы вещество малой твердости рассыпалось в пыль. Гораздо дольше надо облучать сталь и другие металлы. Так я открыл бескровное орудие справедливого возмездия. Я хотел, чтобы ненавистные мне люди были выставлены на публичное осмеяние перед обществом, ибо у кого-то из русских писателей прочел: смеха страшится даже тот, кто вообще ничего не боится. Но вскоре я понял другое: мое изобретение, попади оно в руки военных маразматиков, могло стать и действенным оружием. Представляете, по снегу или льду наступает цепь солдат. Одно движение рукой, и они голые, голые на лютом морозе. Не говоря о воздействии холода, они еще и теряют способность к сопротивлению в чисто психологическом аспекте: лишенные одежды люди чувствуют себя беззащитными. — Он откинулся на подушки и несколько секунд лежал без движения. — Прибор там, в коробке из-под кукурузных хлопьев, на подоконнике, дайте его мне.

Грег подошел к окну и взял небольшую картонную коробку.

Он открыл ее и увидел похожий на портативный фотоаппарат прибор.

— Дайте его сюда и отойдите в сторону, — слабым голосом повторил Смайлс, — эту тайну я унесу… — Он не договорил, тело выгнулось судорогой. В последний миг он открыл глаза и попытался что-то сказать, видно, о чем-то предостеречь Тома, но не успел и замертво свалился на подушки.

Грег бросился к Смайлсу и схватил его руку — сердце не билось.

Роберт Смайлс был мертв.

Том повертел прибор в руках и заметил сверху над объективом две кнопки — черную и красную. Он направил объектив на висящий на гвоздике, вбитом в стену, заношенный пиджак Смайлса и нажал кнопку. Пиджак будто растворился, превратившись в серенькое облачко. Грег чихнул и тут же вспомнил: «Так вот, значит, почему они чихали». Да, это действительно гениальное изобретение. Он машинально нажал красную кнопку.

Грянул взрыв.

Стены запрыгали перед глазами, окно полетело куда-то вниз. Пол заходил ходуном. На миг в распахнувшейся двери мелькнуло белое как мел лицо хозяйки с широко открытым ртом и поднятыми в ужасе руками, и все исчезло…

После смерти Роберта Смайлса Грег тайно от соседей ночью переехал со своей квартиры в отель, который находился в пригороде. Он редко появлялся на улице, опасаясь попасть на глаза людям Дика Робинсона, у которых он, конечно же, был на подозрении и столкновение с которыми не сулило ему ничего приятного. Более года отсиживался он в своей «норе», выходя из комнаты только поздно вечером; бессонными ночами он вздрагивал от каждого шороха. И о многом передумал Грег. Необыкновенные возможности дарят людям наука, поиск, но плодами изобретателей чаще всего пользуются дельцы, корыстные проходимцы. И горько было сознавать Грегу, что ему, даже если бы он очень захотел, не навести ТУТ никакого порядка.

Юрий Медведев Куда спешишь, муравей? Повесть

Средь времен без конца и края,

В бесконечность устремлены,

Нивы звездные засевая

Лепестками вечной весны.

Виракоча. Странствия Лунных Ратников

1. Над поющим ручьем

— В древности тюльпаны цвели не в мае, а в июле. Даже не спорьте, мальчики, — сказала Лерка, пытаясь поймать на язык каплю росы из наклоненного клюва цветка. — Гляньте, к нам в гости пожаловал ручей…

И впрямь: из расщелины в нависшей над нами скале протянулись извивы живого сияния. Должно быть, полуденное солнце растопило в расщелине снег, и к нам подползло вздрагивающее, огибающее пучки прошлогодней травы, робкое существо — ручей. В углублении перед луковицей тюльпана он постоял в нерешительности, как бы набираясь сил, затем уверенно проскользнул мимо нас, разделив Андрогина и меня с Леркой. Своим рывком он наискось перечеркнул узкую, еле заметную нить муравьиной тропы.

— А почему в июле — угадайте, — предложила Лерка. — Кто первый?

Я молчал. Несколько мурашей, отрезанных от родного обиталища возле пня, сгрудились перед светоносной преградой.

Они посовещались и, как по команде, рассыпались вдоль ручья — видимо, искать переправу.

Андрогин сказал:

— При царе Горохе твои тюльпаны распускались в декабре. Притом махровым цветом. Их обожали слизывать мамонты. — Он опирался локтем на рюкзак и покусывал стебелек дикого чеснока. — Потом нагрянули братцы-инопланетянцы. Вроде тех, о которых ты мне все уши прожужжала, женушка. Из сопредельных, так сказать, миров. Со щупальцами вдоль хребта. Каждое щупальце чуть поменьше Южной Америки. — Тут он метнул в меня, как наваху, мгновенный взгляд своих черных выпуклых глаз, увенчанных тяжелыми веками. — Они всем скопом ухватились за земную нашу ось и слегка поднаклонили шарик. Климат сразу переменился, кхе, кхе… Тюльпаны решили распускаться в июле, к твоему, супруга, дню рождения. А мамонты от огорчения передохли. Между прочим, до сих пор у них в желудках находят букеты тюльпанов.

Андрогин говорил без тени улыбки, даже с некоторой скорбью.

— Тимчик, Тимчик, ни шута ты не понимаешь, хоть и пытаешься всю жизнь острословить. Только не всегда удачно, — вздохнула Лерка. — Ты вслушайся в перекличку созвучий: Тюль-пан! И-юль! Тюль-юль! Тюль-юль! Звуки-то как пересвист соловьиный! Нет-нет, моя филология здесь ни при чем. Каждый должен упиваться ароматом родного языка. Даже кандидат технических наук, одаривший коллег диссертацией о самовозгораемости торфа.

Она сорвала тюльпан и несколько раз ударила кандидата по его внушительному носу. Тот изловчился, откусил цветок, швырнул лепестки в муравейник.

— Не слишком захотела ты поупиваться ароматом фамилии Андрогин. Осталась при своей, девичьей, так сказать. Этого тебе земная наука не простит.

Я напряженно ждал ее ответа. Как никто другой, я знал, почему Лерка не переменила фамилию. Но она предпочла отшутиться: — Чтобы не покушаться на твое наследственное величие, Тимчик. А заодно и на фамильные драгоценности твоих сородичей. Так-то, Андрогин… А фамилия твоя берет истоки от старославянского слова «андо», что означает «между прочим».

Муравьи снова роились на пятачке возле набухающего серебристого жгута ручья. Они ощупывали друг друга усиками и, наверное, посылали тревожные зовы собратьям по той безвестной для меня жизни, от которой их отделяло три-четыре человеческих шага, не более. Я слышал, что они, как и пчелы, не найдя дороги к дому, погибают.

— Между прочим, все твои этимологические забавы отдают языческими суевериями, — сказал Андрогин. — Это не ты ли мне, голубушка, говорила, будто в древнем мире гадали по внутренностям животных и птиц?

— И по кометам. И по молниям. И по журчанию ручьев, — вздохнула Лерка.

— Ты же занимаешься гаданием по внутренностям слов. Пошамань-ка лучше своему школьному другу, язычница.

Лерка окунула кончики пальцев в ручей, потерла виски.

— Проще простого. Таланов — от старинного слова «талан», то есть «талант», «удача», «счастье».

— Ты счастливчик, Таланов, — сказал Леркин муж. — Ты счастливчик от рождения. Так сказать, генетически обречен на удачу.

Я сорвал стебелек мятлицы. Даже выстояв зиму под пластами снега, трава была как живая. Я не встречал ее розово-дымчатые, стелющиеся по ветру косички разве что в Антарктиде. Впрочем, в Антарктиде я не был. Там, где не проложены автомобильные дороги, делать мне нечего.

— Ты прав, Тимчик. Он переполнен счастьем. Его распирают удачи. Он готов делиться талантами с молниями, ручьями, кометами, ущельями, муравьями. По всему свету. В том числе и в городе своей юности, куда он частенько — раз в три-четыре года — заглядывает, хотя и ненадолго. — Лерка притворно вздохнула.

— И ты говоришь о счастье? — спросил ее Андрогин, но глядел он на меня. — Быть приглашенным бывшим сокурсником и бывшей одноклассницей в горы, трястись на автобусе в Чилик, потом в кузове грузовика до перевала, потом пёхом, навьючив на себя трехпудовый рюкзак, — разве это счастье? Это гораздо больше. Это есть невыразимое блаженство.

Я смолчал. Славно они поднавострились в словесных забавах, соузники.

— К чему слова? Кто молчит — не грешит, — подделываясь под Леркину интонацию, сказал Андрогин.

— Не задирай чемпиона континента, безгрешный Тимчик, — сказала Лерка и поводила рукой по наконечнику своего альпенштока. — Он уже тоскует по своим железкам, начиненным электроникой и бензином. Зимой я видела его в деле. Шел фильм об автогонках. По-моему, в Мексике или Колумбии, тамошние страны я вечно путаю. Так вот, представь: его машина, похожая на дельфина, на повороте трижды перекувырнулась и ухнула в пропасть. Я глаза зажмурила от ужаса. А ему хоть бы что: высовывается из кабины, в руках ружьище, вроде гарпунного, бах! — и стрела с тросиком уже торчит из глыбы базальтовой. По тросику этому дельфин мигом вскарабкался — и был таков. Жаль, выражение его лица я плохо разглядела. Они там все в скафандрах, как космонавты.

— Вношу необходимые уточнения, — сказал я. — Перевернулись всего лишь дважды. И не в пропасть ухнули, а скатились в овраг. И не Мексика или Колумбия, а Перу. Там во времена инков тоже гадали. По внутренностям живых еще людей.

Сорванный стебелек мятлицы я положил над тихо поющим ручьем, осторожно подвел кончик стебля к обреченным муравьям. Наслышанный об их недюжинном уме, я не сомневался, что они попытаются воспользоваться мостом, опустившимся прямо с небес. Ничего не случилось. Муравьи на мост не шли.

— Ты счастливчик, — не унимался Андрогин. — Ты объездил десятки стран, был в Нью-Йорке, в Рио-де-Жанейро, в Сингапуре, в Багдаде, в Калькутте, даже в самом Иерусалиме. Ты лицезрел красивейших женщин Земли, а может, даже с некоторыми из них, — он лукаво погрозил мне пальчиком и пощекотал свои огромные вислые усы, — коктейли распивал. Ты понавез небось кучу модного барахла. Да и в кубышке, я уверен, кое-что звенит про черный день. Ведь звенит, счастливчик, меня не проведешь!

Я не стал объяснять Леркиному мужу, что звенит у меня не в кубышке, а все чаще и чаще в голове, особенно если не спишь несколько ночей подряд, что по черным дням, когда сеется дождь, ноет позвоночник — напоминание о компрессионном переломе пятого позвонка; что лишь в этом году на гонках в Гималаях разбилось четверо: де Брайян, Омежио, Ту Хара, Виктор Голосеев.

— Ты опять прав: кое-что я оттуда поднатаскал, Тимофей, — сказал я, впервые за много лет назвав его полным именем. — В частности, навыки по спасению муравьев…

Муравьи не шли на мост.

Концом спички я попытался подогнать одного к спасительному стеблю мятлицы. Бесполезно. Он исхитрился юркнуть под бурый прошлогодний лист.

— Муравей не по себе ношу тащит, да никто спасибо ему не скажет, — загадочно проговорила Лерка.

Пришлось прибегнуть к насилию. Я расщепил ножом спичку надвое, одной половинкой поддел муравьишку, перенес его к мосту над поющей бездной ручья, а другой половиной спички пересадил, точнее, перегнал на мост. Насекомое крепко обхватило стебель лапками и не двигалось ни вперед, ни назад.

Я начал слегка его подталкивать, ощущая пальцами необычайную силу сопротивления упрямца.

И все-таки он пополз! Сперва медленно, неуверенно, потом осмелел, перевернулся вниз головой и в таком положении засеменил к берегу надежды.

Лерка опасливо наблюдала за моими манипуляциями, как если бы я разбирал гранату. Лишь теперь, сидя рядом с ней, при беспощадном свечении горного солнца я заметил, как она изменилась за минувшие четыре года после нашей последней встречи. Возле глаз и у висков явились еле заметные знаки морщин, брови она теперь выщипывала снизу, отчего ее глаза стали почему-то чуть уже, но теперь в них время от времени трепетало странное, неведомое мне сияние. Возможно ли, чтобы такое сияние было порождено этим Тимчиком с его уже выпирающим брюшком, с его анекдотами, с его одутловатым лицом, которому нелепые, как бы надутые воздухом бакенбарды, похожие на рачьи клешни, придавали приторно-нелепое выражение? «Постой, постой, — тут же одернул я себя, — ты, кажется, начинаешь злобствовать по поводу Тимчика Андрогина.

А злобствуешь ты потому, что ему завидуешь. Ларчик-то открывается довольно просто, чемпион континента!» Когда последний, девятый, муравей благополучно закончил переправу, меня озарило: а что, если вернуть его на прежнее место, к пятачку, где они только что толпились? Так я и поступил. К моему удивлению, подопытный смело двинулся к мосточку, ощупал стебель усиками и живо перекочевал по уже разведанной стезе. Научился!

Дважды еще пришлось мурашу проделать этот путь. Он бежал так уверенно, как будто самолично, с ордою собратьев создал мост над ручьем.

— Ты беспощаден, как гладиатор, Таланов, — сказала Лерка. — Тебе что машины, что муравьи, что людишки — все одно и то же. Материя, так сказать. Одинаково безответное содрогание атомов.

— Все еще предпочитаю людей. А среди людей ставлю выше прочих тех, кто ходит над пропастью, — ответил я и сразу же понял, что дал промашку. Во-первых, это походило на саморекламу. Во-вторых, больно задевало Лерку.

— И ты всерьез поверил одиссее этой горе-альпинистки? — Тимчик разглядывал небеса, изрезанные узорами вершин, холил свои бакенбарды. — Типичная хохма. Расчетливая красавица завлекла нас в лабиринт Заилийского Алатау, чтобы обоих подставить под лавину. Так она отделается и от осточертевшего мужа, и от бывшего поклонника, переметнувшегося к жгучим креолкам. Славный был парень Тимчик, но в автогонщики не годился.

Леркино лицо оставалось незамутненным.

— Один из вас достоин лавины. Но на этот раз обойдемся без трагедии. Повторяю: я не прошу мне верить. Все, чего я хочу, — показать вам то место. А шагать до него порядочно. Надо бы до вечера успеть. Скоро двинемся дальше, мальчики.

Андрогин не преминул воспользоваться моей оплошностью.

Я забыл, что с этим кандидатом надо держать ухо востро.

— Царица грез моих, — замурлыкал Андрогин. — Повели маэстро исповедаться, отчего это он души не чает в ходящих над пропастью. А может, над пропастью ездящих…

Это был запрещенный прием, хотя и отменно проведенный.

Все-таки он вытянул из меня кишки, этот гадатель по внутренностям: — В Андах, чуть выше линии вечных снегов, иногда встречается цветок. Я его не видел, но говорят, он похож на наши полярные маки, только побольше, — отрывисто, глухо, как всегда, когда злюсь, начал я. — Местные племена называют его гравестос. А может, гравейрос, за точность не ручаюсь. Говорят, кто выпьет его отвар, заболевает лунатизмом. Правда, ненадолго. С незапамятных времен жрецы использовали гравейрос, чтобы ходить ночью над пропастью — на устрашение своей паствы. По туго натянутому канату. Такие канаты сплетают из волокон агавы. До сих пор в Перу на них кое-где подвешены мосты…

2. Властительница Лунного Огня

Я не слишком верил легенде о гравейросе. Подобных россказней в Южной Америке переизбыток. Да и не только в Южной Америке.

Но вот в позапрошлом году на розыгрыше кубка «Золото инков» мы оказались в горах Карабайо, к востоку от древней столицы инков — города Куско. Помню, мы с напарником основательно вымотались за две недели гонок вдоль каньонов, по крутым серпантинам и были рады долгожданному отдыху.

Нам дали две ночи и день.

До обеда мы с Виктором спали, а потом решили порыбачить. Реки там похожи на наши тянь-шаньские: норовисты, пенисты, форель схватывает крючок намертво.

Бредем мы с удочками по городишку Ла-Пакуа, а навстречу Дончо Стаматов из болгарского экипажа. «Здравей, — говорю, — другарь Стаматыч. Опять ты Розетти на полрадиатора обошел. Эдак он от огорчения перезабудет весь набор своих неаполитанских песен». — «Пускай учится петь наши, славянские, — хохочет Дончо. — А вы, души рыбные, возвращайтесь засветло. Вечером скатаемся еще выше в горы, вон туда, к самым снегам. Там обитает не совсем еще цивилизованное племя индейцев, и сегодня, в честь новолуния, будет шумное празднество. Среди прочих чудес обещают полет красавицы над пропастью — то ли в когтях дракона, то ли, помнится, с подвязанными крыльями — я толком не разобрал. Никогда не слыхали про такое диво? Э-э-э, не раз еще услышите, другари. Но лучше увидеть своими собственными глазами. И учтите: приглашает нас здешний мэр. В виде особой милости. Он к автомобилям неравнодушен, как Розетти к прекрасному полу. Единственная просьба, даже не просьба, а требование мэра — никаких фотоаппаратов и кинокамер. Особенно это касается — я добавляю от себя — другаря Голосеева».

Мы выехали около восьми.

В горах темнеет рано. Последние километры пять наших машин, растянувшихся цепочкой, одолевали буквально на ощупь. Моторы ревели, задыхаясь, как всегда они ревут на большой высоте. Мы оседлали тропу, где обычно ходят с поклажей, наверное, лишь ламы, заменяющие здешним жителям коров, и лошадей, и овец, где по одну сторону громоздились отвесные скалы, а по другую — чернела нескончаемая пропасть. После одного довольно-таки заковыристого поворота мэр — он находился в Стаматовой «Пеперуде» — выскочил из кабины и подал знак остановиться. Смешно жестикулируя, он начал объяснять, что дальше тропа совсем суживается, что он в ответе за нашу безопасность перед прогрессивной мировой общественностью, что пешком тут добираться около часа, не дольше.

Розетти, не дослушав мэра, завел свой «Везувий», выпустил пневмоприсоски, въехал на вертикальную стену и пополз над головой ошарашенного хозяина Ла-Пакуа. Мэр продолжал что-то говорить, не без смущения бросая взгляды вверх, где на расстоянии протянутой руки проплывали в обрамлении разноцветных приборных огней кудри весельчака Розетти.

Лунной ночью в платье белом

И с гвоздикой в волосах —

Нет прекрасней Антонеллы

На земле и в небесах! —

выводил Розетти своим неподражаемым голосом.

«Везувий» сполз со стены на тропу перед «Пеперудой». Мэр расхохотался, пересел к Розетти. Мы двинулись дальше…

В индейское селение мы попали часам к десяти.

Еще издали стали заметны несколько костров. Удивлял цвет пламени: фиолетовый с переходом в палевые, даже желтые тона. Проезжая по селению мимо мрачных домишек с плоскими крышами, мы смогли рассмотреть, что костры горят на отшибе, у подножия внушительных размеров каменной башни. Над тремя кострами висели большие котлы.

По соседству, на другом холме, высилась точно такая же башня, освещаемая одним костром. Башни разделяла пропасть.

Мы оставили машины у подножия холма и мимо безмолвствующих мужчин в причудливых шляпах и разноцветных накидках направились к башне.

— Вождю следует поклониться до земли, — быстро говорил нам мэр полушепотом. — Это вон тому старику, на помосте, в красном покрывале. А тот, что слева, в орлиных перьях, с двумя колдунами, — это жрец. С ним разговаривать инородцам вообще запрещено. И никаких песенок, сеньор Розетти, умоляю вас.

Мэр первым картинно ударился вождю в ноги, за ним — не без смущения — все мы. Вождь поднялся с леопардовых шкур и ответил точно таким же поклоном — до земли. Вслед за тем он гортанно прокричал несколько слов, дав знак приблизиться.

— Верховный Владыка лунных ратников приветствует вас, восседающие в колесницах, — переводил мэр. — Да хранит вас лунный огонь.

Вождю было лет восемьдесят, не меньше. Глаза его из-под огромных разросшихся бровей сверкали молодо и проницательно. Вождя охраняли четверо свирепого вида юношей с пиками и луками.

У одного стражника в руках был винчестер.

По знаку обладателя винчестера на помосте разостлали леопардовые шкуры. Мы расселись, после чего каждый получил чашу с белой жидкостью и золотистое блюдо с дымящейся тушкой куй (так называют здесь морских свинок) — лакомой пищей в Андах.

Пока под взглядами телохранителей мы опасливо пробовали мясо, уснащенное листьями и травами, мэр неторопливо беседовал с вождем. Судя по тому, как он то показывал шевелящимися пальцами в сторону машин, то называл поочередно наши имена, шла церемония нашего представления.

Я отхлебывал кисло-сладкий напиток из глиняной чаши, смотрел на подпирающую небо башню, на фиолетовое дрожание костров, на молчаливых людей возле них, и мне казалось, что время, как исполинская возвратная волна, стягивает меня с берега сущего, настоящего, туда, в мерцающие глубины бывшего, что можно еще стать и дружинником князя Святослава, и мстителем Евпатия, и успеть к дымящейся рассветной дубраве у Непрядвы, чтобы увидеть, как два богатыря — один в лисьем малахае, с хищной улыбкой кочевника, другой в черной, как смерть, иноческой рубахе и с нательным медным крестом — сшибутся, ударят друг друга копьями и оба падут с коней мертвыми…

Меня вернул из прошлого крик с вершины башни за пропастью.

Жрец, до той минуты застывший как изваяние, поднялся, раскинул руки с привязанными к ним крыльями, двинулся по крутым ступеням к башне. Его поддерживали колдуны. Все трое запели.

Под их суровое однообразное пение костры гасли один за другим — их накрывали толстыми циновками, и пламя мгновенно укрощалось. Погас костер и за пропастью. Воцарилась кромешная тьма.

Мы с Виктором сидели недалеко от мэра. Я воспользовался темнотой, придвинулся к нему, спросил еле слышно: — Извините, о чем они поют?

— Духов лунных заклинают. Пока не подымутся на самый верх башни, — дыша мне в ухо, отвечал мэр. — Я вам буду переводить, как сумею, а вы все перескажете другим, попозднее.

— Спасибо за доверие, — сказал я, нащупал его руку и потряс в знак признательности.

— Кто готовится в путь над бездной, в чьих руках осиянная весть? — спрашивал жрец речитативом, видимо, уже с вершины башни.

— Властительница Лунного Огня, — отвечал молодой голос из-за пропасти.

— Кто несет на крыльях знак преображенья богини бессмертной?

— Хранительница Лунной Благодати.

— Чьи волосы — струны света, ростки зеленых побегов, струи молодых ручьев?

— Властительницы Лунного Огня.

— Чьи слезы — дождь, живительный и благодатный?

— Хранительницы Лунной Благодати.

— Кто линию смерти и жизни, зла и добра, света и тьмы прочерчивает на камне Вселенной?

— Властительница Лунного Огня…

Всех вопросов и ответов запомнить было невозможно, тем более в переводе на английский. Наконец после некоторого молчания жрец прокричал с высоты каким-то задушенным голосом:

— Лети же, лети к нам, твоим ратникам, дева света, Властительница Лунного Огня!

…И я увидел, как над вами, во тьме, в той стороне, где другая башня, явилась вдруг светящаяся человеко-птица. Она медленно махала фосфоресцирующими руками-крыльями, столь же медленно приближаясь к нашей башне. Подобие сияющего хитона плескалось между крыльями, лицо мерцало лунной белизной с голубыми ободьями вокруг глаз, а над головой она несла тонкий серп молодой луны. Зачарованный, я хотел потеребить Виктора, этого сурового реалиста, не верящего в чудеса, но его рядом не оказалось: должно быть, передвинулся поближе к Стаматычу.

Было тихо. Лишь слышался глухой далекий шум реки со дна пропасти, над которой парила Властительница Лунного Огня. Я сосчитал про себя до ста пятидесяти, прежде чем она достигла башни и скрылась в ней.

Тем временем на краю неба объявился новолунный серпик, точь-в-точь такой, какой несла она. Все племя лунных ратников запело. После довольно длительных песнопений разом вспыхнули костры, кроме того, единственного, за пропастью.

Как только костры запылали, я начал переводить взгляд от башни к башне. Я надеялся заприметить канат, по которому опьяненная отваром гравейроса, только что прошествовала Хранительница Лунной Благодати, но не увидел ничего.

Показался жрец, один, без колдунов. Он грузно спускался по ступеням. В правой руке он держал длинный блестящий нож, в левой — обезглавленного петуха. Жрец отвесил поясной поклон вождю, распорол петушиное брюшко, запустил руку внутрь, вынул сердце и съел.

Лунные ратники возликовали. Некоторые ударились в пляс.

Застучали барабаны. Стали раздавать варево из котлов.

— Ну как, Виктор? — спросил я Голосеева, который и вправду передвинулся к Стаматычу.

— Во! — Он поднял большой палец. — Эти куй, замечу тебе, объедение. Я своего уплел мигом, вместе с травой. Вот тебе и морская свинка. Жду теперь добавки.

И ни слова о полете призрачной птицы! Не характер — кремень.

В голове у меня шумело. Я ощущал во всем теле необыкновенную легкость. Казалось, поднимись я сейчас на башню, шагни в пропасть — и легко воспаришь, едва взмахивая руками. Такое чувство бывает иногда во сне, особенно в детстве, когда я зависал, как жаворонок, то над полем цветущего клевера, то над глухими заводями Ельцовки, то над родной деревней. Помнится, я отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты не только грядки в огородах или пасущихся на косогоре коз, но по необъяснимому свойству сонного зрения даже головки тыкв, даже рыбешек, резвящихся на плесе, даже мышей-полевок возле прошлогодней скирды, даже начинавшие чернеть ягоды смородины у нашего плетня. Позже, в автоакадемии, я увидел фотографию во всю стену. С высоты нескольких сотен километров спутник запечатлел старт планетолета «Иван Ефремов» к Сатурну. На фото были хорошо различимы мельчайшие детали пейзажа, русла высохших ручьев, суслики возле своих норок — метров за триста от стартовой площадки. Вот и начали сбываться сны детства, подумалось тогда…

— Приезжайте весной, — шепнул мне мэр. — Весною празднество ничуть не скучней. Представляете: между башнями растягивают сеть, куда ловят первые лучи солнца.

Розетти в самых изысканных выражениях поблагодарил вождя за сверхневероятнейший, как он выразился, подарок — зрелище летящей лунной девы и попросил в виде особой милости познакомить нас с ней. Если будет на то добрая воля владыки лунных ратников, он, Розетти, готов прокатить ее в своей колеснице, даже свозить в Ла-Пакуа, в прекрасный дансинг.

— Я выслушал тебя, восседающий в колеснице, — отвечал вождь и посмотрел на телохранителя с винчестером. — Желание твое невыполнимо. Властительница Лунного Огня не открывает свой лик чужеземцам. Даже если чужеземец случайно ее увидит, узнает ее небесную тайну, ему несдобровать. Он неукоснительно найдет смерть. На линии света и тьмы. В ночь лунного затмения.

— На линии света и тьмы… В ночь лунного затмения… — ошарашенно повторил Розетти.

И здесь в первый и в последний раз заговорил жрец.

— Это так же невозможно, как одному из вас, восседающих в колесницах, подарить Верховному Владыке лунных ратников, — поясной поклон в сторону вождя, — свою колесницу. Вашей колеснице негде бегать среди наших скал, в нашем лунном свете. Лунная дева умрет в вашей тьме.

Жрец величественно повернулся и вскоре скрылся в башне.

Чтобы как-то сгладить неловкость, я спросил вождя, часто ли навещает лунных ратников светозарная дева. Оказалось, это случается один раз в году. Да, лишь раз в году из башни Смерти Луны переносит она лунный огонь в Лунную Колыбель. В эту ночь людей по всей Земле подстерегают великие несчастья и беды, если они не принесут жертву Властительнице Лунного Огня. Малые злоключения нависают над смертными во все остальные новолуния и полнолуния. Злоключения можно отвести разжиганием костров с добавлением в пламя лунника — сухой лунной травы, барабанным боем, поеданием живого сердца жертвы. Так повелось исстари, с тех самых пор, как лунные ратники прилетели на Землю. Это произошло ровно 62 тысячи лун тому назад.

Я призадумался: 62 тысячи лун — это около 5 тысячелетий! Вот в какие непредставимые, догомеровские дали времен уходил обряд пришествия Хранительницы Лунной Благодати.

— Значит, в ночь прилета лунной девушки надо обязательно отведать сердце петушка? — спросил улыбаясь Виктор.

— Надо съесть живое сердце, — тихо отвечал вождь, и глаза его блеснули. — Еще при моем деде жрец съедал непетушиное сердце.

Мы замолчали. Я взглянул на часы. Было около полуночи.

Луна поднималась все выше, чуть освещая вечные снега вершин. Пора было возвращаться в город. Вождь с телохранителями проводил нас к машинам. Мэр подарил вождю несколько ящиков с вином и провизией, топор и двуручную пилу. Они быстро о чем-то переговорили, затем обнялись. Старый вождь заплакал.

— Зачем он плачет? — спросил Розетти. — Это я, болван, причинил ему горе. Будь я проклят со своим змеиным языком, черт меня дернул сболтнуть насчет поездки в дансинг. Разрази меня гром с Везувия!

Мэр сказал:

— Он плачет потому, что Властительница Лунного Огня отняла у него единственного внука. Три года тому назад он упал в пропасть. А за год до этого погиб его сын. Лунным ратникам нужен вождь только из рода Верховных Владык. Вот старик и зовет меня к себе, предлагая место Держателя Лунного Пера, с тем чтобы после отлета его души я стал вождем. А какой из меня вождь при врожденном пороке сердца и страсти к рулетке?

Как выяснилось, вождь был его дядей.

Я вытащил из багажника прозрачную коробку с точной копией «Перуна» — в десятую часть натуральной величины, поставил у ног вождя, снял крышку и объяснил, что это наш общий подарок Владыке лунных ратников.

Вождь заулыбался, потер в задумчивости лоб.

— Прозорлив и многомудр мой великий жрец, — изрек наконец вождь. — Большой колеснице негде бегать среди наших острых скал. А детенышу колесницы бегать не надо. Пусть он всегда спит на моем троне.

Он радовался как дитя, этот глубокий старик. Но главная радость ждала его впереди.

— О Владыка, детеныш колесницы тоже умеет бегать. И даже лазить по скалам. Надо только за ним присматривать. На этой доске — цветок с четырьмя лепестками. — Я протянул вождю пульт дистанционного управления. — Нажмешь верхний красный лепесток — детеныш бежит вперед, зеленый — назад, оранжевый — влево, синий — направо. А в центре доски — глаз, он всегда примечает, куда бежит детеныш. Скатится к ручью — видно ручей. Заберется на холм — видишь его на холме.

С помощью мэра вождь тут же позабавился маневрами нашей модели. Не скрою: давно я не встречал таких довольных вождей.

— Далеко ли может убежать детеныш колесницы? — спросил вождь.

— Он может бежать без передыху одну Луну. Но если доску днем держать на солнце, детеныш никогда не устанет. Но доску лучше не ронять.

— Я поручу охранять доску обоим моим колдунам, — торжественно провозгласил вождь. — Колдуны будут держать ее на солнце, от восхода до заката. И никогда, пока я жив, не уронят. Благодарствую, восседающий в колеснице. Никто так не радовал сердце Верховного Владыки лунных ратников, как ты. Какую награду хочешь ты увезти туда, — он сделал жест в сторону, противоположную белым вершинам. — Туда, во тьму?

Ко мне нагнулся Розетти и сбивчиво зашептал:

— Грандиозный момент, сеньор Таланов. Надо выклянчить хотя бы одно блюдо, на которых подавали этих зажаренных тварей. Лично у меня блюдо было золотое, я определил по весу, да и на зуб попробовал. Чистейшее золото, клянусь святым Януарием.

…И я вспомнил о гравейросе. Другого такого случая в жизни уже не представится, подумалось мне. Эх, была не была…

Вполголоса я растолковал мэру свою просьбу, но вместо ответа был удостоен долгого тяжелого взгляда.

— Если моя скромная просьба невыполнима, будем считать мне наградой ваш взгляд, — сказал я, глядя прямо в глаза мэру. — Его-то я и увезу туда, во тьму.

Мэр попытался улыбнуться.

— Некоторые награды можно и не успеть получить при жизни, — произнес он. — Во всяком случае, мой отец еще помнил времена, когда за подобную просьбу чужака спокойно прикончили бы на месте.

— В те замечательные времена не было ни таких колесниц, — я показал на «Перуна», — ни их бегающих детенышей. Между прочим, один из детенышей дожидается вас в Ла-Пакуа.

Давно я не встречал столь счастливых племянников вождей.

Владыка лунных ратников удалился с мэром, чтобы вскоре вернуться и объявить, что награда будет мне вручена там, внизу, во тьме.

А Розетти получил награду сразу. Камень, прожженный слезою Хранительницы Лунной Благодати, и пару живых куй в деревянной клетке.

3. Да не опустеет твой дом, человече!

На другой день закрутилась привычная свистопляска. В минуты отдыха не раз я вспоминал ночь на линии света и тьмы.

Иногда я доставал плоский сосудик из обожженной глины, осторожно вытаскивал деревянную пробку, принюхивался. Пахло скошенным лугом, цветущим анисом, полынным терпким настоем. И сразу накатывала тоска. Хотелось бросить все: безумную гонку по чужой земле, интервью, встречи, речи, поломки, промежуточные финиши, желтые шлемы лидеров — все хотелось бросить, сесть на самолет — и домой, к родным пенатам, к шуму сосен, к стогам, плывущим сквозь заречные туманы…

Мы выиграли с Виктором «Золото инков». Но то была наша последняя победа.

В Кальяо мы погрузили «Перуна» на теплоход «Тысячелетие России», разместились в каютах и вволю отоспались. До отплытия оставались считанные дни.

Как-то вечером, посмотрев в местном кинотеатре широко разрекламированный фантастический боевик «Осада Марса», мы вернулись на теплоход.

— Я заскочу к тебе, если не возражаешь, фантазер. Через полчасика, ладно? — сказал Виктор и заговорщицки подмигнул.

Он появился, держа в руке жестяную коробку с кинолентой.

— Отгадай, каким боевиком я порадую победителя? — спросил Виктор, потрясая коробкой.

— Финишным боевиком, — отвечал я. — Нас подкидывают в небеса, ты до ушей улыбаешься, из карманов у тебя вываливаются отвертки, реле, контргайки и все прочее, а я обвил, как удав, кубок, который, как ты точно подметил, переделан из самовара.

— Вот и не угадал. Перед тобою строго научное кинообвинение служителей культа, пользующихся отсталостью народных масс, чтобы напускать туману насчет порханья разного рода божеств над глубокими пропастями. Так-то, фантазер.

Он расхохотался, а я, ни о чем еще не догадываясь, спросил: — Дружище, неужто удалось заполучить какие-то кадры о хождении жрецов по канатам?

— Не заполучить, а заснять самолично, — сказал Голосеев. — Притом в инфракрасных беспощадных лучах. С ними, как ты знаешь, никакое очковтирательство не проходит.

Я удивился: — Когда ж ты успел, пострел?

— А тогда, у лунных ратников.

Оказывается, как только Властительница Лунного Огня явилась вдруг во тьме, в той стороне, где башня Смерти Луны, дотошный Голосеев незаметно пробрался к «Перуну», навел кинопанораму так, чтобы захватить обе башни, задействовал автостоп на 15-минутный максимум и сразу же вернулся назад.

Так вот почему я не обнаружил его рядом, когда подобие сияющего хитона плескалось у нее между крыльями, а лицо сияло белизной с голубыми ободьями вокруг глаз…

— И что же ты, смельчак, понаснимал? — тихо спросил я.

— Снимал не я. Я, как и ты, хотя в меньшей степени, подвержен страстям. Снимал бесстрастный прибор. И он, только не огорчайся, подтвердил мою правоту в нашем споре. Все твои гравейросы-гравестосы — красивая несуразица. — Голосеев снова потряс коробкой, как триумфатор сверкающим скипетром из слоновой кости. — Я вчера проявил и только что прокрутил на мониторе. Нет, не разгуливает по канату размалеванная пташечка. Чудес, как я тебе постоянно твержу, не бывает. Она привязана к кольцу, в кольцо продет канат, и ее тянут веревкой от башни к башне. А чтобы богиня не крутилась, на кольце сооружена удавка, как у воздушного змея. И заметь, фантазер: едва она долетает, ха-ха, долетает, значит, до башня, неведомые силы сразу же ослабляют канат, приспускают его в пропасть. И все шито-крыто.

— Вечно ты меня разыгрываешь. Но на этот раз ничего не выйдет, отважный пожиратель куй, — сказал я.

— Прошу к монитору, победитель. — Голосеев присел и галантно показал рукою на дверь. — Прошу. Убедишься собственными глазами, кто кого разыгрывает. Кстати, когда мы приплывем, я покажу пленку знакомым телевизионщикам. Сенсацию трахнем на всю державу!

— Ты умница, Голосеев, — сказал я как можно спокойней, потому что уже разбухал от беспричинной злости. — Ты настоящий естествоиспытатель. Из тех, кто сдирает кожу с живых лягушек, рефлексы созерцает. А как же иначе распутать тайну материи?! Но берегись, ее величество тайна мстит за насильственные забавы в ее владениях. Даже тому, кто лучше прочих проходит повороты на гонках.

Голосеев расплылся в улыбке до ушей.

— Насчет мести загнул ты здорово. А поощряет ее величество небось только за высокопарные выражения?

— Тогда считай поощрением угрозу гибели на линии света и тьмы, — подумав, сказал я. — Не забыл? Всякому, кто узнает тайну Властительницы Лунного Огня.

— Ты обрисовал нечетко контуры призрака, фантазер. Кондрашка должна хватить нечестивца не просто на подступах к вечным снегам, но обязательно в ночь лунного затмения. Сочетание, скажу тебе, редкостное для обитателя равнин. Так что у меня неплохие шансы увеличить количество долгожителей. Вместе с тобой, фантазер. Если не больше прочих рисковать на поворотах.

— Ладно, долгожительствуй, — сказал я. — А мне оставь пленку. Я хочу прокрутить ее один. Без твоих комментариев. Если не возражаешь. И больше не зови меня фантазером. Поднадоело.

Он положил коробку на столик, пожал плечами, ушел.

Иллюминатор заволакивала чернильная темь. На двух островах, загораживающих гавань от свирепых океанских волн, вспыхивали дрожащие огни. Я взял коробку и поднялся на палубу.

Потрепанный, изрядно побитый «Перун» был надежно закреплен тросиками к стойкам. Ничего, железный скакун, думал я, восседающие в колесницах наведут на тебя лоск за долгий путь на север.

В кабине, чтобы не привлекать лишнего внимания, я поляризовал стекла на полное внутреннее отражение. Теперь я остался один на один с проклятой коробкой. Необъяснимо, но главное, что я вынес из рассказа Виктора, — это чувство стыда, как если бы сегодня я случайно подслушал, что соперники еще перед началом гонки условились в силу мне неведомых причин нарочно уступить первенство именно «Перуну», так что все наши тактические ухищрения были напрасной тратой сил и нервов. Ситуация хотя и нереальная, но угнетающая. Угнетающая прежде всего невозможностью что-либо изменить. Комедия окончена. Упал занавес. Театр пуст.

Я достал пленку, заправил в монитор и уже потянулся включить, но рука остановилась на полпути.

А зачем мне это? Чтобы убедиться, что Голосеев прав?

Но в чем его правота? В том, что лунное чудо подчинено неодолимым законам земной механики? Но зачем мне знать до конца, по какому — железной или алмазной твердости — закону днем и ночью, стаями и в одиночку тянутся в высях над океанами перелетные птицы? Зачем мне знать до конца, почему в детстве, когда мы переехали из деревни в город и не взяли с собою собаку Нерку, она прибежала к нам спустя неделю, отмахав по осенней тайге свыше шестисот километров? Почему в ночь перед последним экзаменом в автоакадемию, когда все висело на волоске, мне приснился мой билет со всеми тремя вопросами и я вытянул наутро именно его? Почему иногда, особенно в лунные ночи, я предчувствую не только извивы и уклоны любой дороги, но и встречные машины за поворотом, за холмом, и не только машины — любые препятствия? А что, если странные, загадочные, не до конца распознаваемые явления — тоже неотъемлемая часть мировой жизни? Подобно тому, как обязательная странность в пропорциях пленительной красоты — частица самой красоты? Может быть, огни космических цивилизаций тогда и гаснут — одни, задуваемые атомными смерчами, другие, стиснутые рациональным бесплодием, когда в них наконец умирает последняя тайна. Как умирает деревенский дом, покинутый всеми обитателями. Как умирает человек, изгнавший из сердца чудо сострадания и любви…

Я вложил пленку в коробку, вылез из кабины, прошел на безлюдную корму, свесился через перила, разжал пальцы.

Плеска внизу я даже не услышал. Что ж, покойся на дне Тихого океана, оскверненная тень лунной девы. Пусть все так же летит над пропастью Властительница Лунного Огня! Да не опустеет твой дом, Человече!

На другой день я улетел первым самолетом на Кубу, а оттуда в Москву. Голосеев так и не поверил, что я утопил пленку. Я оставил ему на прощание собственный перевод одной статьи из какого-то затертого журнала. Чтобы сдирателю живой кожи было о чем поразмышлять, созерцая в инфрапанораму одиноких птиц над ночным враждебным океаном.

Статья была озаглавлена «ТАИНСТВЕННЫЕ СИЛЫ ЛУНЫ».

«Силы притяжения между Землей и Луной весьма значительны, поскольку оба небесных тела обладают сравнительно большими массами, а расстояние между ними по космическим масштабам невелико.

Словно исполинский магнит, Луна притягивает к себе воды Мирового океана, образуя на его поверхности целую водяную гору.

На многих побережьях, и прежде всего в закрытых бухтах северо-западных штатов США, приливная волна достигает высоты 20 метров. У побережья французской Бретани разница в уровне прилива и отлива столь значительна, что силы гравитации приводят в действие большую гидроэлектростанцию.

Однако лунному притяжению подвержены не только океаны, но и континенты. С помощью чувствительных приборов установлено, что под влиянием Луны они поднимаются или опускаются в пределах 23 сантиметров. Неудивительно, что подобные перемещения могут вызывать катастрофические разрушения в, тех местах, где земная кора напряжена.

Не остается без лунного воздействия даже воздушная подушка нашей планеты. И в атмосфере существуют своеобразные приливы и отливы. При полнолуниях и новолуниях атмосферное давление снижается приблизительно на три миллибара по сравнению с другими лунными фазами.

И еще одна закономерность. Хотя отражаемый Луною солнечный свет составляет стотысячную долю всего солнечного потока, устремленного на Землю, тем не менее он повышает температуру земной поверхности на 1/2000 градуса.

Может показаться, что приведенные величины ничтожны, чтобы оказывать какое-то влияние на погоду планеты. Прав ли был историк и естествоиспытатель Плиний, живший в I веке нашей эры, когда утверждал, что полная Луна повышает влажность воздуха и вызывает дождь? Или это обычное заблуждение? Правы ли те, кто твердо верит — а таких людей множество, — что с увеличением Луны погода улучшается?

Долгое время метеорологи старались вообще избегать подобных вопросов. Но вот в 1962 году группа американских ученых всесторонне исследовала 16 тысяч сведений о погоде в 1544 районах. США за последние полвека. Прежде всего обращалось внимание на закономерность выпадения дождей.

Оказалось, что чаще всего дожди шли на протяжении трех-пяти дней после новолуния и полнолуния.

Опубликованные материалы вызвали всеобщее недоверие.

Однако вскоре пришло подтверждение от австралийских ученых: да, дожди предпочитают лить после новолуний и полнолуний.

Другие исследователи, обработав данные 269 метеостанций, сразу же подметили закономерность возникновения тайфунов с силой ветра свыше 12 баллов. Выводы были обескураживающими. Вероятность подобных ураганов при новолуниях и полнолуниях выше обычной на 25 процентов!..

К сожалению, причины воздействия древней Селены на погоду наукой до сих пор не выяснены. Самая распространенная гипотеза такова. Мировое пространство отнюдь не пустота.

В нем движется огромное количество космической пыли, остатки метеоритов и погибших планет. Не исключено, что часть этой материи улавливается Луной, а затем перекочевывает на Землю — ведь земное притяжение значительно превосходит лунное. Попадая в верхние слои атмосферы и постепенно оседая, мельчайшие космические частицы становятся как бы конденсаторами влаги, сгущаются в облачные массы и в результате, — дождь.

Если Луна способна оказывать влияние на движение океанов, земной коры, атмосферное давление и температуру, не воздействует ли она и на поведение животных и людей?

Как, например, объяснить следующее явление? Давно известно, что моллюски открывают створки своих раковин при приливе и закрывают при отливе. За день они фильтруют около 65 литров воды и улавливают свыше 72 миллионов микроорганизмов, которые и служат им пищей.

Первоначально считалось, что движение створок раковин обусловлено перепадом давления воды при приливе и отливе.

Но вот был произведен такой опыт. Несколько моллюсков перевезли за 1600 километров от побережья и поместили в непроницаемые для света стеклянные сосуды, где были полностью воспроизведены температура и давление воды в привычной для моллюсков морской среде. Затем подключили устройство, контролирующее открывание и закрывание створок.

Поначалу моллюски сохраняли свой привычный ритм: они открывались и закрывались, хотя не было ни приливов, ни отливов. Но ровно через 14 дней случилось невероятное: ритм переместился на три часа. Это позволило сделать такой вывод: моллюски открываются и закрываются в точном сооответствии с приливами и отливами на их новом местонахождении. Иными словами — ритм моллюскам диктовала Луна…

Луна, несомненно, влияет и на поведение некоторых млекопитающих. В лабораторных условиях хомяки всегда гораздо бодрее при полнолуниях и новолуниях, а мыши — только при полнолуниях.

ПОЛНОЛУНИЯ И НОВОЛУНИЯ ПОГЛОТИЛИ 900 ТЫСЯЧ ЧЕЛОВЕК. СЛУЧАЙНОСТЬ ИЛИ ЗАКОНОМЕРНОСТЬ?

Это произошло 16 сентября 1978 года в 19 часов 28 минут.

Землетрясение с силой 7–8 баллов всего за три минуты слизнуло с карты цветущий город. Трагедия разразилась в тот самый миг, когда Луна, Солнце и Земля оказались как бы на одной оси, и тонкая земная кора одновременно испытывала воздействие масс Солнца и Луны.

Старое поверье гласит: при новолунии и полнолунии опасайся землетрясений. Научно это не доказано. Большинство геофизиков пожимают плечами. Однако существует множество фактов, которые не так-то просто объяснить случайностью.

Обратим внимание на самые крупные землетрясения последних десятилетий: 29 февраля 1960 года. Ужасающее землетрясение в марокканском городе Агадир. Под развалинами погибло около 12 тысяч человек., Было новолуние.

2 сентября 1962 года. При сильном землетрясении, продолжавшемся 4 минуты, в Иране погибло около 12 тысяч человек.

Полнолуние.

22 мая 1970 года. Страшной силы землетрясение значительно изменило весь ландшафт Перу. Катастрофа отняла 60 тысяч жизней. Полнолуние.

28 июля 1976 года. 800 тысяч жителей погибло под развалинами при землетрясении в Китае. Полнолуние.

90 3 сентября 1978 года. В 6.08 утра самое сильное землетрясение после второй мировой войны разразилось в Баден-Вюртемберге. Множество разрушений, повреждены транспортные магистрали. Новолуние.

16 сентября 1978 года. При полнолунии и лунном затмении страшное землетрясение буквально уничтожило иранский город Табас и свыше 40 окрестных деревень.

Случайности? Суеверия? Или же существует некая связь между земными и лунными силами?

Издревне человечество приписывает Селене таинственные свойства. Луна почиталась не только как богиня смерти и как богиня плодородия. Ее фазы принимали за символы рождения, роста, смерти и исчезновения. Еще древние римляне утверждали, что полнолуние предвещает дожди, а спартанцы начинали войну исключительно в полнолуния.

В основу первого календаря, составленного древними, был положен лунный, а не солнечный год. Давно подмечено, что в полнолуние некоторые люди не могут уснуть. В древности и даже в средние века твердо верили, что Луна может вызывать душевные болезни. Англичане до сих пор понятие „душевнобольной“ выражают словом „лунатик“ — от латинского корня „луна“.

Пытаясь выявить воздействие Луны на поведение человека, ученые длительное время наблюдали группу из 50 студентов.

Было установлено, что подопытные подвержены резким перепадам настроения с периодом около двух недель. Верхние и нижние „пики“ настроения соответствовали фазам полнолуния и новолуния. Более того, в точно таком же ритме у исследуемых колебался и электрический потенциал».

Я оставил статью в каюте Голосеева сгоряча, желая ему досадить, даже не досадить, а укорить друга за непрошеное вторжение в космический покой лунных ратников, и ни о чем теперь так не сожалею, как о своем поспешном бегстве. Меняющие свои очертания башни необъясненного, едва сбыточного не нуждаются в чьей-либо защите. Чудо явлений чрезвычайных умеет постоять за себя…

4. Зеркало в саду

Над поющим ручьем я рассказал эту историю скомканно, опуская многие детали. Собственно, рассказывал я для одной Лерки. И по глазам ее понял: она поверила мне во всем.

— У подобных героических былин один-единственный недостаток. Полное отсутствие вещественных доказательств, — сказал Тимчик и потянулся зевая. — Пленка утопла, а пузырек с приворотным зельицем… Не сомневаюсь, он тоже был с отвращением брошен в Тихий океан и посему стал добычей рыб. Они облизывают пробку и получают способность летать в воздухе. Некоторые даже наловчились пожирать перелетных пташек. Но только в новолуния и полнолуния.

Лерка стиснула голову руками как от нестерпимой головной боли, хотела что-то сказать мужу, но я ее предупредил:

— Он прав. Сосуд я тоже зашвырнул в воду.

— Твой супруг, Леруня, ясновидец, — не унимался Андрогин.

— А с Голосеевым помирились? — как бы не расслышав его, спросила Лерка.

— Мы с ним не ругались. Он приплыл с «Перуном» через месяц. Он клялся, что и в самом деле разыграл меня. Что в коробке была пленка с финишем «Золото инков» и церемонией, награждения. Но мне почему-то было уже все равно. Я готовился к «Ожерелью Пиренеев» с другим напарником. С Ашотом Мелкуяном. На «Серебристом песце».

— Тары-бары-растабары-серебристые-песцы, — забавно пропел Тимчик. — Не пора ли нам пора. Вперед, к мрачной пещере Леркиных тайн! Наши тайны русские, отечественные, маленько похлестче ихних перуанских-заокеанских. Но тоже без вещественных доказательств.

«Зря я злоблюсь на Тимчика, — подумал я. — Его привычка все осмеивать, все пародировать, надо всем острить — вовсе не прихоть, а жизненная потребность. Это его пища. Без нее он не сможет существовать вообще. Как не смог бы сочинять свои залихватские статьи в периодике без раскавычивания чужих цитат, без переваривания (и перевирания) чужих мыслей. Поглощает чужое, а получается вроде бы свое. И в этом, только в этом секрет несокрушимости кандидата технических наук».

Мы двинулись в путь.

Через полтора часа мы вышли к серному источнику. Струи горячей шипящей воды наклонно били прямо из скалы на высоте человеческого роста, и крутиться под живительным дождем было наслаждением. Тимчик купаться не захотел — он что-то записывал в блокнот. Здесь мы пообедали. Дальше нужно было подниматься вверх по ущелью Тас-Аксу. В переводе с казахского это означает «Река белых камней». Лерка перевела удачнее — «Белокаменная». По ее словам, отсюда оставалось ходу около двух с половиной часов. Следовало поторопиться, чтобы успеть к ночлегу хотя бы в сумерках.

Я шел за Леркой по скользким плоским камням. Река звенела. Несколько раз я замечал на перекатах быстрые тени рыб.

Жаль, что размотать удочку придется лишь завтра. В многоугольнике неба завис недвижно орел. Я начал мысленно перелистывать страницы красной ученической тетрадки в клетку, которую дала мне прочесть Лерка в первый же день моего прилета. Лерка сказала, что вызвала меня в Алма-Ату только затем, чтобы я прочитал эту тетрадь и помог ей в остальном…

«Почему лишь теперь, весной, в апреле, я решаюсь занести на бумагу все то, что следовало записать, притом незамедлительно, еще тогда, прошлым августом? Ведь недаром говорят, что уже через неделю после какого-либо события его подробности оскудевают в памяти наполовину. Впрочем, я не опасаюсь этого. Те подробности не оскудеют в памяти вовек, хотя случившееся не только Тимчику, но и мне порою представляется сном. Вернее, сном во сне. Как у Лермонтова в стихотворении „Сон“, где „в полдневный жар в долине Дагестана“ герой видит во сне самого себя смертельно раненным, спящим мертвым сном, а в том, другом сне, он созерцает заснувшую юную деву, которая также грезит во сне („И снилась ей долина Дагестана, знакомый труп лежал в долине той, в его груди, дымясь, чернела рана, и кровь лилась хладеющей струей“). Выходит, сон даже тройной, точнее, строенный…

После того как Тимчик поднял меня на смех (слава богу, ему хватило порядочности не трезвонить, как обычно), я решилась вообще отмалчиваться, даже отца обошла, хотя неустанно, навязчиво думала лишь об этом. В ноябре я не поехала с ним в Венгрию, промаялась всю зиму в библиотеке над диссертацией, сочинив, к ужасу Тимчика, страниц тридцать, не более.

Говорят, на Востоке существует болезнь с мудреным названием „смертельное томление от воспоминаний“. Человек способен даже умереть от невозможности еще раз пережить наяву событие, врезавшееся в память. Например, последнее свидание перед разлукой.

Теперь поняла: записываю, чтобы оставить какой-никакой документ. Как сказано в „Мастере и Маргарите“, рукописи не горят…

Но начну по порядку.

Середину августа я провела в альпинистском лагере. Мы готовились к траверзу трех вершин, включая пик Авиценны. Сборы проходили нормально. Наш тренер Джумагельдинов был доволен мною. Но буквально накануне штурма я слегка простудилась (тайно поплескалась в ледяном ручье, жара стояла страшенная). Наутро я захрипела, и меня — о ужас! — не взяли. Уверена, что Марат Иннокентьевич посмотрел бы сквозь пальцы на легкую простуду, но Цецилия Аркадьевна, эта толстая змеюга с красным крестом, уперлась, и ни в какую. Все-таки улучила момент подло отомстить за то, что ее Яков Борисович прислал мне двести больших садовых ромашек ко дню рождения, а простодушный Тимчик всех оповестил…

Утром они всемером ушли на траверз без меня. Я поплакала немного у ручья, опять искупалась и решила в отместку бросить альпинизм до конца моих дней. Во всяком случае, дожидаться их триумфального возвращения через неделю я не собиралась. В конце концов, до перевала Трех Барсов спускаться чуть больше суток. Дорога удобная, неопасная. Заночевать можно у слияния ручья с Тас-Аксу. Это немного выше серного источника. А от Трех Барсов легко уехать на машине: раз в день она приезжает к чабанам.

Положив в рюкзак одноместную палатку, спальный мешок, кое-что из еды (точнее, две банки тушенки, хлеб, сгущенку), я оставила на видном месте записку, где объясняла, что по неотложному делу возвращаюсь через Трех Барсов. Этим путем я ходила десятки раз, чаще всего с филфаковцами, сдающими нормы на значок „Альпинист СССР“.

Погода стояла изумительная, рюкзак совсем не оттягивал плечи. К заходу солнца я легко спустилась к месту ночевки.

Обычно мы разбивали палатки на левом склоне ущелья. Там был удобный выступ на скале, площадка метров шестидесяти, поросшая травою и шипигой, как у нас называют низкорослый горный шиповник. С выступа утром, на восходе солнца, хорошо было наблюдать, как лучи пробивают туман по всему ущелью, как внизу сливается узкий пенящийся ручей с большой речкой. Я говорю „большая речка“ условно, в тех местах Тас-Аксу не такая уж и широкая: в августе через нее перескакивают с камня на камень.

Я поставила палатку вплотную к скале, поужинала всухомятку и сразу же заснула как убитая.

Среди ночи меня разбудил грохот. Земля подо мной вздрагивала. Где-то рядом рушились камни. Но вскоре все успокоилось. Кто часто бывает в горах и видит (а еще чаще слышит), как сходят лавины, кто знает коварный норов каменных осыпей, тот не особенно нервничает при подобных звуках даже среди ночи. И я опять забылась.

Мне привиделась Земля из космических глубин. В хороводе среди других планет она светилась, словно купол одуванчика.

Она пульсировала как живое существо, я приближалась к ней…

Нет, сначала важно описать, как именно я приближалась к Земле в том сновиденье.

Я сидела в чем-то, похожем на глубокое кресло-качалку, а вокруг цвел диковинный сад. Ветви, листья, лепестки, бутоны неведомых мне растений переплетались так тесно, что представлялись единым цветущим организмом. Куда ни посмотришь, всюду клубящимися волнами простирались к близкому горизонту многоцветные кроны. Странность состояла в том, что, удаляясь, они становились все выше, все круче, как будто я оказалась на самом дне пестро раскрашенной воронки, причем чаша горизонта была не выпуклой, как у нас на Земле, а вогнутой.

По краям чаши слабо фосфоресцировало скрученное в жгут сияние, уходящее в отуманенные звездные дали. Волшебный сад приближался к Земле, несомый тихо крутящимся смерчем, и по мере приближения (а уже обозначились рваные края материков и среди них разводья морей) меня охватывало беспокойство. Я показалась сама себе дрожащим пламенем среди разгульных ветроворотов вселенной…

Беспокойство усилилось, когда повсюду на лике земном, даже на белых шапках полюсов, стали различимы сотни, тысячи ядовито-синих огоньков. Все они исторгали жесткие прямые лучи, какие испускают ядра звезд.

И явилось припоминание, что мой сад в тысячелетних странствиях по океану вечности время от времени устремлялся к подобным живым планетам, но если замечал такие страшные огни, всегда улетал прочь. Я пыталась вызвать в памяти те слова, следуя которым сад избежит опасности, и вспомнить не могла.

По всей оболочке смерча начали проступать коричневые пятна, которые сразу же чернели, пока сад не сокрыла блистающе-черная тьма…

И я проснулась. По крыше палатки били тяжелые капли дождя. Не вылезая из спального мешка, я слегка приоткрыла полог.

Рассветало. Пухлые тучи сползали вниз по ущелью. Прокатился гром. Синоптики, как водится, ошиблись. Ну что ж, придется топать под дождичком, нам не привыкать. Штормовка — защита надежная, не говоря уже про горные ботинки с шипами — в них не поскользнешься. Об одном жалела я: еще — вчера решила сначала искупаться в серном источнике, а уж потом завтракать. Говорят, можно сбавить вес сразу килограмма на два. Ладно, придется обойтись без купаний. Только вот ребят жалко: каково-то им там, на высоте! Наверняка у них завьюжило, притом дня на три, не меньше. В августе погода в горах портится исключительно редко, но уж если испортится…

Я быстро собрала палатку, надела рюкзак и двинулась туда, где от пышного куста боярышника начинался довольно крутой спуск в ущелье. К моему удивлению, сразу за боярышником оказалась пустота. Спуска больше не было. Землетрясением вырвало огромную часть скалы, она рухнула, запрудив Тас-Аксу. Сквозь клубящиеся тучи было нелегко разглядеть, насколько массивна плотина, но я не сомневалась, что Белокаменная прорвет любую преграду. Так просто ее, голубушку, не усмиришь, помню, подумала я, но сразу же резануло как скальпелем: а спускаться теперь где? Я оказалась на карнизе, в западне. Сверху скала метров на полтораста, без веревки и крючьев делать там нечего. Снизу пропасть метров семьдесят, попробуй сползи…

Я сняла рюкзак, присела на него. Спокойствие, прежде всего спокойствие. Как поступают в подобных передрягах бывалые альпинисты, ну, например, тот же Марат Иннокентьевич?

— Во-первых, надо набраться терпения и ждать помощи. Она обязательно придет, — сказала я голосом Джумагельдинова.

— В данном случае помощь придет не раньше, чем через неделю, — отвечала я Марату Иннокентьевичу. — Вы вернетесь с траверза победителями, запросите по рации Алма-Ату и кинетесь меня искать. Но за это время я умру здесь, возле боярышника. С моими запасами еды долго не протянешь, а главное — у меня с собою ни капли воды.

— Можно жевать плоды шиповника и слизывать воду с камней. Даже если нет дождя, утром на камнях проступают капли росы. А уж если льет дождь, проблем с водой никаких. Надо греться у костра, сжигая прошлогоднюю шипигу, и ждать помощи. Наверняка какие-нибудь „дикари“ пойдут от Трех Барсов вверх по ущелью, — обнадежил Марат Иннокентьевич.

— Надежды на „дикарей“ никакой, — вздохнула я. — Когда погода портится, „дикари“ скатывают палатки и возвращаются восвояси.

— В крайнем случае можно разрезать палатку, спальный мешок, даже рюкзак на полоски, связать их морским узлом и попытаться спуститься…

— Марат Иннокентьевич, у меня с собою только консервный нож. Им палатку не разрежешь. Кроме того, я никогда не решусь спуститься и на десять метров по связанным огрызкам, даже если б я нашла в себе силы рвать брезент зубами, — возразила я.

— Тогда остается спокойно сидеть в непромокаемой палатке и все-таки ждать помощи, — сказал после некоторых колебаний Марат Иннокентьевич.

Да, положение было незавидное.

Я взялась за толстую ветку боярышника и немного наклонилась над пропастью: а вдруг все же есть возможность проползти, как ящерица, средь расщелин? Конечно, без рюкзака.

В конце концов его можно просто спихнуть вниз, а потом отыскать среди камней…

Но недаром сказано, что благими помыслами вымощена дорога в ад. Подо мною блестела мокрая отвесная стена.

Справа из скалы, наискось в мою сторону нависла глыбина довольно-таки странной формы. Она напоминала часть скрученного в продольном направлении кристалла, расширяющегося к концу. Этот-то расширенный торец, вернее, какая-то часть его, поскольку глыба переходила в скалу, нижним полукруглым основанием упирался в заросли шипиги на моем карнизе. Кристалл в отличие от серой блестящей скалы был тускло-черным, точь-в-точь антрацит. В детстве наша семья жила на Кузбассе, в Осинниках, и я вволю налазилась со сверстниками по шахтным отвалам.

Помню, я обрадовалась необыкновенно. Пусть я прокукую на карнизе даже неделю, но зато я стану первооткрывательницей здоровенного угольного пласта.

А ведь еще неизвестно, насколько уходит этот закругленный пласт в земные недра. Кто может поручиться, что здесь не целое угольное месторождение! И это в условиях, когда планете грозит энергетический голод, о чем мне не раз рассказывал Тимчик. Сейчас каждая тонна угля и торфа на учете, даже старые, выработанные шахты вновь начинают действовать.

Я подошла к торцу, провела рукой по гладкой поверхности и удивилась: буквально в сантиметре от угля пальцы наталкивались на невидимую преграду. Более того, тускло-черный торец пласта под дождем оставался абсолютно сухим. Непонятно как, но струи дождя не касались этого угля. Они плавно отклонялись чем-то и соскальзывали вниз…

Само собой разумеется, дальнейшая моя запись никого ни в чем не убедит, но я подчеркиваю: пишу только правду, сколь бы фантастичной ни предстала она из последующих событий.

Я увидела их. Точнее, сначала одного из них. В торце обнаружился золотистый глазок и начал расширяться наподобие диафрагмы фотоаппарата. Как только глазок начал расти, я схватила рюкзак и отбежала к скале, хотя бежать, в общем-то, было некуда, а спрятаться негде.

Из глазка (а он расширился до размеров парашютного купола) медленно вылетел огромный скафандр, примерно такой, как для глубоководных исследований, тускло-черный, как и кристалл. Ростом (длиной? высотой?) он был — вместе с парой нижних конечностей — метров пять, не меньше, диаметр головы (то есть не головы, а скафандра, тут я до сих пор теряюсь) — больше метра. Это сейчас я спокойно пишу: пять метров, один метр, но тогда мне было не до вычислений и не до сопоставлений с куполами парашютов. Я вся сжалась от ужаса и бессилия в своей залатанной штормовке.

Он вылетел из глазка, который сразу закрылся, сомкнулся.

За скафандром тянулась тускло-черная веревка, даже не веревка, а жгут сгущенной черноты. Неуклюже переворачиваясь в воздухе, он поплыл вдоль кристалла по направлению к скале и… растворился в ней. Сначала в скале исчезла рука, затем голова, другая рука, туловище, ноги. В общем, скафандр весь исчез, остался только плавно перемещающийся черный жгут. Он нырнул в скалу, как мы ныряем в теплое море — без видимых усилий.

Вскоре через глазок выскользнули еще двое — точные копии первого. Скафандры тоже скрылись в скале, правда, в разных местах, но один сразу же возвратился и исчез в помутневшем глазке.

Так они путешествовали туда-сюда часа три, не меньше, и все это время я стояла как полоумная под дождем, у мокрого рюкзака, проклиная свою злосчастную судьбу и отказываясь верить происходящему. Удивляли меня даже не сами антрацитовые чудища — удивляло полное их безразличие ко мне. Они не предприняли ни малейшей попытки познакомиться со мною.

Да что я говорю — познакомиться! Хотя бы рассмотреть меня!

Не червяка, не букашку несчастную, не мерзкую рептилию! — меня, самое разумное существо во всей вселенной, как пишет в своих статьях Тим. Я была для них как камень, как струйка дождя, как колючка шипиги — без-раз-лич-на!

— И вы мне безразличны, угольные скафандры, — шепотом сказала я. — Мне все равно, как вы оказались со своим кристаллом в скале. Мне все равно, обитаете вы внутри земли, как кроты, или пожаловали к нам из небесной преисподней. Можете туда и убираться, я вас не держу.

Меня одолевал волчий голод. Я растянула палатку, вскрыла тушенку, честно отмерила полбанки и проглотила с хлебом, почти не жуя. А запила водою из лужицы возле рюкзака.

Все так же сеялся дождь, брели по ущелью тучи, ревела внизу набухающая, подпертая рухнувшей скалой река, все так же кувыркались у кристалла скафандрики, так я решила их окрестить. Иногда они появлялись, держа в лапах то несколько спиралей, то связку шаров, то вообще бог весть что — все черного цвета.

Так наступил вечер. Стемнело. Я промокла до нитки, но палатка изнутри оказалась сухой, спальный мешок тоже. Я доела тушенку, сняла мокрую одежду, но уснуть никак не могла.

Допустим, вы инопланетяне, рассуждала я. Допустим, у вас сверхважная работа, например, попали в катастрофу и теперь спешно ремонтируете свой корабль, если кристалл и есть ваш корабль. Но ведь корабль могут соорудить лишь высокоразумные существа. Так отчего же вы, братья по разуму, не поможете спастись гомо сапиенс — человеку разумному? К тому же женщине, притом молодой. Чего вам стоит перенести ее на другую сторону ущелья? Вам, свободным от уз тяготения земного? Опасаетесь последствий контакта? Или, как в рассказе Рэя Бредбери, которого, к сожалению, так не любит Тимчик, мы с вами из несовместимых миров и наши руки пройдут одна сквозь другую, как две живые тени? Но ведь я трогала ваш кристалл, я чувствовала его упругость, если не его самого, то хотя бы преграды, его стерегущей…

Разбудило меня сияние солнца, сопровождаемое раскатами грома. Было жарко, как на пляже. Часы показывали половину третьего. „Быть не может, чтобы я проспала чуть ли не целые сутки“, — подумала я, выглядывая из палатки.

Я ошиблась. Стояла глубокая ночь. Но над их кристаллом, над моим карнизом переливался великаний купол живых солнечных лучей. Я даже видела, как бисеринки дождя соскальзывают по краям золотого сияния, но сквозь купол они не проникали. Над ночным Тянь-Шанем плескались потоки дождя, молнии перепахивали небо, громыхал гром, а у слияния ручья с Белокаменной взошло маленькое солнце и быстро высушило досуха палатку, штормовку и даже ботинки той, что случайно оказалась под его лучами.

Их кристалл переменил свой цвет. Теперь он стал фосфоресцирующе-серебристым, а плавно изгибающийся торец был вообще прозрачный, и там, внутри, сквозь радужную перегородку просматривались ветви, листья, лепестки, бутоны неведомых мне растений. Они переплелись так тесно, что казались единым цветущим организмом. Не было верха и низа, не было отдельно пола, стен, потолков — везде роились, клубились волны многоцветных крон. Странность состояла в том, что по мере удаления в глубь кристалла они становились все выше, все круче, как бы предвещая просторы без края и конца…

Я чуть не вскрикнула от удивления: это был мой волшебный сад, но в чем-то (или чем-то) неузнаваемо преображенный.

Три моих скафандрика (они тоже стали серебристыми) летали над соцветьями, манипулируя своими шарами и спиралями.

Таясь, как зверек, обдирая лицо, коленки, руки о колючки шипиги, я подползла поближе. Они что-то делали со своим сладостно дремлющим садом, но что именно, понять мне было не дано.

Там, где в космических глубинах кристалла смыкались буйные кроны, мерцал сумеречный овал. „Как кружащиеся по своду земному созвездья охраняют покой Полярной звезды, так и кроны стерегут подобие зеркала“, — подумала я и сама удивилась прихотливости моей, но и как бы не моей мысли. В зеркале проглядывались сгустки туманностей, завихрения диковинных миров, двойные, тройные звезды, роящиеся планеты, спиральные рукава. Среди этих песчинок вселенского хаоса плавно перемещались серебряные вихри, чем-то похожие на те, что в пустыне Бетпак-Дала, где мы были на практике, предвещают смертоносный самум…

„Чудесный этот сад — двигатель их корабля-вихря, — как в озаренье, подумала я. — Почему-то он у них разладился, и они его чинят. Жаль, что я ничем не смогу им помочь“.

До сих пор для меня загадка, как мне приходили в голову все те странные мысли, когда я, залитая среди ночи лучами солнца, пряталась в траве, хотя прятаться было не от кого.

Помню, вслед за догадкой о саде-двигателе я начала размышлять, зачем к осени оплотняется среда земной биомассы, перед тем как смениться зимней пустотой? Зачем наливаются соком яблоки, тучнеют нивы, тяжелеют плоды? А что, если эта ежегодная пульсация растительных веществ — залог, движения земного времени?…

И сразу Земля представилась живым зерном в роднике вселенского бытия.

Я думала о высоте небесной, глубине земной, широте в беспредельности мироздания.

И мироздание раскрылось мне вдруг, как цветок, трепещущий среди солнечных дуновений.

И как в теле человеческом, во вселенной все было связано со всем, все отражалось в другом и другое в себе отражало — все предметы, явления, вещества, времена…

И небеса были частью меня, и я — небесами.

Кристалл был посланец непредставимо красивого мира, но почему-то сама мысль о соприкосновении наших двух миров показалась мне таинственно страшной и непостижимой…

Не помню, сколько я пролежала в шипиге, но это были лучшие минуты в моей жизни.

Пока снопы солнца не погасли и не хлынул вслед за тем дождь…

Я проснулась поздно. Ломило голову, особенно в висках.

Дождь барабанил по стенам палатки. Я ощупала рюкзак, штормовку, ботинки. Все сухо. Значит, то было наяву.

В черном кристалле глазок открывался и закрывался: садовники работали.

После обеда, не дождавшись верительных грамот, я уже твердо решила: если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе. В конце концов, откуда скафандрикам знать, что я существо разумное? Я должна им это доказать.

Я улучила момент, когда глазок начал расширяться, и с бьющимся сердцем подбежала к торцу.

— Приветствую вас, звездные братья! — завопила я вылетевшему скафандрику. — Спасите меня, пожалуйста!

Никакого внимания. Он прошествовал покачиваясь по воздуху и растворился в скале, — как привидение.

„Ну нет, просто так я не отступлю, господа-товарищи звездные садоводы. Я вам не птичка с подбитым крылом, — озлобилась я. — Мои предки во все времена почитали первейшей обязанностью помочь попавшему в беду. „Сам умирай, а товарища выручай“. Слышали такое? А если нет, то зарубите себе на носу или на чем там придется. Мои предки знали истинную цену дружественным контактам, о чем можно судить хотя бы по такой древней пословице: „Неправдою весь свет пройдешь, да назад не вернешься“. Тоже не слыхали? Гроша ломаного не стоит звездная ваша премудрость“.

Я вернулась в палатку, вырвала из блокнота несколько листков и нацарапала карандашом: на одном — модель солнечной системы, жаль, что не все планеты вспомнила; на другом — теорему Пифагора — треугольник с тремя квадратами на сторонах, как учили в школе, и модель атомного ядра (я перерисовала по памяти ее изображение с транспаранта над воротами республиканской выставки достижений народного хозяйства); на третьем — ракету и в ней маленького человечка (поразмышляв, точно такую же ракету я изобразила на первом листке — летящей с Земли на Луну). На четвертом листке еле улеглись два земных полушария. Материки я нарисовала приблизительно, только Австралия и Африка получились сносно. Но зато уж я не пожалела тюбик голубой импортной пасты для век и всю планету испещрила огоньками. „Получайте обратно ваш насильственный сон на тему атомных бомб! Попробуйте только не понять, что к чему, — бормотала я. — Разнесу альпенштоком в клочья и чудесный ваш сад, и вас самих заодно, истуканы!“ Оставшийся листок целиком вместил русскую пословицу, написанную латинскими буквами (боюсь, что с ошибками): Nepravdoju ves svet projdosch, Da nasad ne vern-joshsja!

Захотят — поймут!

Вот так, с альпенштоком и кипою листков, грязная, голодная, но полная решимости наладить проклятый контакт, я предстала перед торцом. Первого же скафандрика, поскольку он, конечно же, не соизволил удостоить меня вниманием, я больно тюкнула по ножище.

И ведь подействовало! Он перевернулся вверх тормашками, приспустился на уровень моей головы, застыл в воздухе, чуть раскачиваясь. Было страшновато, но я приложила ему листки прямо к черной его голове, поскольку рука его плавала метрах в двух надо мною. Странное явление: листки мои точно провалились в его шлем. Их просто не стало. Он сразу скрылся в глазке, и около часа они не появлялись вообще.

Наконец один явился, не знаю уж, который из них, подплыл к палатке, где я ждала результатов смелого своего опыта. В лапе у него была зажата лопатка, вроде тех, чем пирожное подают, размером, понятное дело, метра три, не меньше. Лопаткой этой начал он осторожно подталкивать меня в сторону кристалл а.

— Нечего меня пихать своей железякой, красавец скафандр, — сказала я ему. — Сама пойду к месту переговоров.

Но, как выяснилось, толкал он меня не к кристаллу, а к краю пропасти…

— Думай, что ты делаешь, звездный зверь! — кричала я. — Я не могу летать, как ты! Я разобьюсь. А тебе за меня отомстят!

Все же я сумела увильнуть и спряталась в палатку.

Но это меня не спасло. Видно, они единогласно решили меня погубить, не знаю уж за что.

Палатка оказалась, в воздухе вместе с колышками. Скафандрик опять погнал меня к краю карниза. Я попробовала объяснить жестами, как могла, что я не против оказаться на той стороне, но что пропасть для меня неодолима, что нужен канат, мост, все что угодно, иначе тело мое найдут на острых каменьях внизу, растерзанное хищниками.

Пока я на пальцах пыталась что-то объяснить, он ловко поддел меня своей черной лопатой, приподнял над карнизом, пронес над боярышником и метрах в трех от края, наклоняя лопату все больше, спустил меня в воздухе над пропастью.

— Будьте вы прокляты, мрачные пришельцы! — успела прокричать я перед смертью.

Но в пропасть я не упала. Я соскользнула на что-то упругое, невидимое, чуть дрожащее подо мною.

Помню странное ощущение, нет не страха, то было чувство стыда, как будто я внезапно оказалась обнаженной на ученом совете среди наших глупо хихикающих старцев.

Я попробовала вцепиться хотя бы в ту же гнусную лопату, но изувер отплыл от меня и спокойно наслаждался моим позором.

Я опустилась на четвереньки и как собачонка, да, как затравленная собачонка, поковыляла, но не туда, к спасению, а сюда, обратно, ведь карниз-то был вот он, рядом. Одной рукой я нащупывала эту штуку, а сама старалась не смотреть вниз, где шевелился туман.

Но он вернул меня. Лопата, как черная стена, встала предо мной и отодвинула меня от карниза. Я повернулась, заплакала и поползла.

— Ползи, карабкайся, собачонка, — бормотала я. — Сейчас они выключат это, чтобы позабавиться, как ты рухнешь в пропасть, вот туда, где ревет и перехлестывает через запруду Тас-Аксу. Пусть ревет и перехлестывает. Она сметет завал, и сразу вниз, в долину, покатится грозный сель — грязь, смешанная с камнями и стволами деревьев. Ну и ладно. Пусть тело мое поглотит грязный сель. Чтоб и косточек не осталось.

То, по чему я ползла подобно букашке, было на ощупь теплым и чуть шершавым, как плексиглас. И немного покатым с боков, как если бы я находилась в невидимой большой трубе.

Время от времени мне мерещилось, что труба слабо светится розовым, как люминесцентная лампа на морозе.

До противоположного склона ущелья ползти оставалось еще порядочно.

Ползти? А почему, собственно, я, Валерия Марченко, должна ползти чьей-то потехи ради? Кто дал мне право, мне, представительнице земной цивилизации, так унижаться неизвестно перед кем, из бог весть каких захолустий вселенских? А может, это беглые каторжники из созвездия Гончих Псов? Как и зачем очутились они со своей черной колымагой внутри скалы? От кого они там прячутся? Почему не показывают своих лиц, если у них вообще есть лица?! Почему столь бесцеремонно прогнали меня, заполучив кое-какую информацию на пяти страницах, блокнота?

Не беда ползать, было бы перед кем!

Я поднялась и маленькими шагами, хотя и неуверенно, шла по воздуху. Сердце билось так сильно, что от его ударов (так мне казалось) содрогалась невидимая дорожка, по которой я уже шла. Да, шла!

Последние метры были самыми тяжелыми. Каждый миг я ожидала этого. Но ничего не случилось. Там, где колеблющийся столб нежно-розового путеводного марева упирался в голую скалу, я спрыгнула на траву, бросилась карабкаться вверх по склону, пока не очутилась на знакомой туристской тропе. Здесь я упала вниз лицом под старой елью и вдоволь наплакалась.

Когда я пришла в себя и подняла голову, то увидела перед собою своего черномазого избавителя с лопатой. На ней лежали палатка и все прочее. Вися наискось в воздухе (полноги утопало в земле), он наклонил лопату — вещи соскользнули ко мне.

Я поднялась и сказала:

— От всей души благодарю вас за спасение, звездные кавалеры. Не знаю даже, чем отблагодарить.

Я заметила рядом, у орехового куста, мокрый красивый цветок, у нас их называют фазаньими хвостами. Я сорвала его под корень, положила на лопату. Помню, цветок притянуло как магнитом.

— Нюхайте на здоровье, этот желто-красный цветок и не поминайте лихом, загадочные садостроители, — сказала я. — Понимаю, что вы при всем желании не смогли бы вручить мне ваших цветов — ведь любой из них не меньше этой елки. Под него нужен не кувшин, целая цистерна. Зато фазаний хвост вполне уместится в вашем наперстке. И надеюсь, украсит ваш потешный сад. До следующей встречи!

Дождь совсем перестал. Я смотрела в сторону карниза, куда теперь летел над пропастью награжденный цветком мой спаситель. И вдруг поняла, на что похож тускло-черный, расширяющийся к торцу кристалл. На смерч. На вихрь. На столбовой ветроворот. Правда, большая часть смерча — в этом я была, непонятно почему, уверена — покоилась в скале, но подобно тому, как по обрывку фотографии (а мне случалось их рвать!) узнаешь знакомое лицо, так и я сразу распознала лик смерча.

Как же мне хотелось пить! Я слизывала капли с блестевших ореховых листьев, ощущая, как в меня вливается жизнь.

Тут раздался грохот, как при сходе лавины. Черный смерч исчез, будто его и не было. Вместе с карнизом. На том месте рушились глыбы. В центре скалы зазияло огромное отверстие.

Когда грохот двинулся вниз по ущелью, я поняла: Белокаменная разорвала свои цепи.

Через день я была в Алма-Ате…».

5. Подпирающие небо

Мы шли правым берегом Тас-Аксу. Склоны ущелья везде — метров на тридцать вверх — были ободраны, искорежены, будто вспаханы мотыгами исполинов. Ни деревьев, ни кустарника, лишь кое-где зелеными заплатами пробивалась молодая трава.

Приходилось обходить камни величиной со стог сена — их приволок сель. Житель равнин никогда бы не поверил, что говорливая безобидная река может натворить такое. Но я-то еще мальчишкой видел в краеведческом музее желтые фотокарточки начала века, где Алма-Ата до основания была раздроблена, целиком сметена с лица земного такой же разбушевавшейся речушкой. Не пострадал лишь деревянный многоглавый собор, возведенный без единого гвоздя гениальным строителем Зенковым.

В этом-то разноцветном, узорчатом храме, похожем на Василия Блаженного, и размещался музей, когда я был мальчишкой.

Всю неделю после приезда раздумывал я над Леркиной красной тетрадью. Что-то тревожило меня в этих кое-где тщательно зачеркнутых строчках, наспех набросанных ее пляшущим почерком. До конца я так и не мог определить свое отношение к ее сумбурной исповеди. Я слишком хорошо знал когда-то Лерку, чтобы задаваться вопросом: верить или не верить. Даже если она предложила игру — то одну из тех пар, что реальнее самой жизни. Беспокоило что-то другое…

«Допустим, путешественники по Пространству или по Времени сбились с пути, — размышлял я. — Оказаться они могут где угодно, об этом размышлял еще русский философ Федоров, учитель Циолковского. Действительно, при пространственно-временном переходе всегда есть риск очутиться где угодно, хоть в жерле извергающегося вулкана. Они оказались в скале. Допустим, земля и воздух для них в равной степени чужеродная среда, причем не существует даже границы перехода от твердого к газообразному, поскольку их собственная среда обитания совершенно другая. Отсюда скафандры. Далее. При всей парадоксальности Леркиной мысли, что сад в кристалловидном корабле-вихре представляет собою единый живой организм-двигатель, я готов был согласиться и с этим, хотя смутно себе представлял механику подобного движения. Но как бы они ни двигались, в какой бы среде ни обитали, почему эти, несомненно, высокоорганизованные создания не пожелали объясниться?» Да, вот это-то меня и тревожило: почему они не захотели вступить в контакт? Неужели мы такие уж примитивные твари?…

«А лунные ратники, — вспомнил я. — Разве их не считают примитивными? Туземцы, дикари, погрязшие в суевериях, — это слова самого мэра, выходца из их же племени. А ведь никто другой, как мэр рассказывал, что в ветхом дворце вождя на большой каменной стене выдолблен календарь, где помещены все солнечные и лунные затмения за несколько прошедших тысячелетий и еще на тысячу лет вперед. Что по этому календарю высчитывается ход всех планет солнечной системы, включая, например, Нептун, открытый человечеством лишь в прошлом веке. Что накануне прилета Лунной Девы жрец катает по деревянному желобу медный шар с изображением лунных морей, в том числе и тех, что на обратной стороне Луны. Что на их кладбище стоят каменные идолы с глазами и пупками из магнитного железа — возможно, тайна магнита была здесь проведана задолго до китайцев. Кому интересен великий эпос Виракочи „Странствия лунных ратников“ — загадочный свод предании о многотрудных перелетах среди звезд в крылатых сосудах, начиненных ртутью и неведомым „жидким магнитом“? Кто заинтересуется тем, что они вообще не болеют раком? Кто вступит, наконец, с ними в контакт? С ними, с нашими земными братьями, не унесенными галактическими вихрями в забвенье вечных звездных снегов? Почему они нам неинтересны?».

В ущелье заползали сумерки.

— Поднажмём, восседающие в колесницах, — сказала Лерка. — Ты, Тимчик, смотрю, совсем из сил выбился. Но ничего, вон за тем поворотом надо перейти на ту сторону реки, взять еще один подъемник — и мы у цели. Утром оттуда любоваться ущельем — ничего сладостней не придумаешь.

Подъем мы одолели около девяти. Было уже темно. Мы наломали сухого хвороста, развели костер. Пока Лерка готовила ужин, мы с Тимчиком поставили их палатку под огромной елью, а свою я разбил метрах в тридцати, в кустах орешника.

Перед тем как вернуться к костру, я все же натянул свитер: вдоль ущелья задувал довольно прохладный ветер. Звезды висели низко. Невидимая, перекатывала внизу камни река.

— А что, братья по разуму, спрыснем коньячком завершение паломничества ко святым местам? — задребезжал привычно Андрогин, уже отворачивая крышку. — До дыры инопланетной отсюда небось рукой подать, а, женушка? Ежели рука длиною метров триста с хвостиком, да?

— Напрямую здесь втрое меньше. Мы по правую сторону ущелья, а карниз был на левой. Солнце взойдет — я тебя разбужу, засоня, и сам все увидишь, — отвечала Лерка. Я позавидовал ее спокойствию.

— Покуда солнце взойдет, роса очи выест. Слыхала такое филологиня? Я тоже поднатаскан в пословицах, обожаю плоды народной мудрости. И поступлю мудро, отмерив себе двойную дозу пятизвездочного. Нет возражений? Принято единогласно… Устал я сегодня зверски. Отвык передвигаться на своих двоих.

Он опрокинул почти полный стакан, начал торопливо жевать мясо, но и жуя, не переставал балабонить. Слова вылетали из его пухлых губ, как пена из-под водометного катера.

— В другой раз, глубокочтимый месье Таланов, пожалуйте к нам на «Серебристом песце». Будем по горам ездить и охотиться на круторогих баранов. По горам по долам ходит шуба да кафтан. Муж с женой бранятся, да под одну шубу спать ложатся. Завтра высеку эту мудрость на скале. Латинскими буквами.

Вскоре после пятого тоста (он пил за прекрасных дам) Тимчик был готов. Хотя и не верилось, что настолько, чтобы ползти к палатке, приговаривая: «Кто утром на четырех, днем на двух, вечером на трех…» Прежде чем влезть в палатку, он повернул к нам голову и оказал довольно внятно:

— Я усну, а вы тут немного поразвлекайтесь… разговорами. Но глядите, не угодите в пропасть, не то придется обоих спасать, одноклассники.

Уже через минуту тишина огласилась его блаженным храпеньем.

Мы молчали долго. В костре сгорали и рушились фантастические строения. Я подбросил охапку ветвей.

— Не обращай, пожалуйста, на него внимания. И не злись на него, — сказала наконец Лерка. — Он любит поговорить, быть в центре любых событий.

— Он много чего любит, — сказал я.

— Прежде всего он любит меня. Без памяти. Как никто никогда меня не любил. Никто и никогда, — сказала твердо она.

— Никто и никогда, — согласился я. — Кроме того, он человек слова. Он сдержит обещание, чего бы это ему ни стоило. Благоговею перед теми, кто не нарушает обещаний.

— А я жалею тех, кто, заполучив обещание, ни с того ни с сего бросает свой дом, институт, друзей детства и, ослепленный ревностью, исчезает на целых два года. Так, что ни слуху, ни духу. А потом вдруг возвращается к своему любимому деревцу в надежде, что не сломана ни единая веточка, — сказала она и закрыла глаза.

— Таких мерзавцев нечего жалеть, — сказал я. — Завидя такого субъекта, даже если он не один, а в окружении друзей, надо влепить ему пощечину, вцепиться в волосы, обозвать позаковыристей и сразу же умчаться на попутном грузовике. Кое-какие словечки полезно кричать уже из кабины грузовика. Чтоб слышала вся округа.

— Ладно, Таланов, не будем ворошить веток. Голова немного кружится. Давай выпьем еще вот по столечку. — Она показала ноготь мизинца. — Ты знаешь, я пью два-три раза в году.

— Я тоже этой привычке не изменил, — сказал я с ударением на последние два слова.

Лерка сказала:

— Во всем есть сокровенный смысл, даже в горестях. Вот шла я сегодня и думала. Я думала: в сказке для двоих с хорошим концом ты не увидел бы лунных ратников, а я — волшебный сад. Жаль, что-ты выбросил ту склянку с отваром… цветка, о котором ты рассказывал…

— Гравейроса.

— С отваром гравейроса. Дело не в вещественных доказательствах, здесь Тимчика подводит его рациональность, да, он голый рационалист, это его недостаток… Я хотела бы глотнуть этого снадобья, чтобы во сне увидеть Лунную Деву.

Я сходил в свою палатку и принес ей сосудик из обожженной глины. Она зажала его в ладони и приложила к уху, как прикладывают дети пойманного диковинного жука.

— Дарю навеки, Лунная Дева, — сказал я. — Хотя ты и без гравейроса прошла над пропастью.

— Пропасть… пропасть… — в задумчивости повторила Лерка. — Помнишь то место, где они кажутся мне посланцами непредставимо красивого мира, но мысль о соприкосновении — таинственно — страшна и непостижима? Той ночью у меня в сознании выплыла не помню где читанная фраза: «Между нами и вами утверждена великая пропасть, так что хотящие перейти отсюда к вам не могут, также и оттуда к нам не переходят…» Что ты думаешь о красной тетрадке? Допускаешь, что я все придумала, от начала до конца? По неумелости не связав концы с концами?

Я объяснил, как мог, все, что думал на сей счет. Кажется, больше всего ей пришлась по душе мысль, что для них не существует наших пространственных условий.

— Лучше бы, Таланов, оказаться на карнизе тебе. А мне у лунных ратников, — неожиданно заключила Лерка.

Она вытянула пробку из сосудика. Понюхала. Закачала головой. В свете костерка ее русые волосы отливали медью. Она пристально посмотрела на меня.

— Пахнет вечными снегами. Как тогда, на леднике Туюксу…

В восьмом классе, впервые поднявшись на Туюксу, мы, помнится, долго разглядывали в подземной лаборатории ледовый керн — тонкий столб льда длиною метров в сорок. Как на срезе дерева, на нем пестрели годичные знаки, — нет, не десятки, не сотни, а тысячи полосок. Кое-где стояли маленькие деревянные таблички с приклеенными бумажками, а на бумажках тушью от руки: Договор Олега с греками… Разгром Хазарского каганата…

Битва на поле Куликовом… Смутное время. Переход Суворова через Альпы… Бородино… Смерть Пушкина… Оборона Севастополя… Путешествия Пржевальского… Цусимское сражение…

Подвиг Георгия Седова… Подвиг Чкалова… Подвиг Гагарина…

Таблички поставил одноногий старик гляциолог, похожий на волхва. Последние тридцать лет он безвылазно жил среди вечных снегов, рисовал акварели — фиолетовое небо, звезды, льды, слепящие взрывы лавин — и даже умудрялся кататься на лыжах.

У самого края керна мы с Леркой отыскали свой год рождения. До этого нам и в голову не приходило, что время что-то оставляет про запас: тают льды, уплывают вешние воды, ветер сдувает лепестки цветущих лип, умирают в земле опавшие листья. Все исчезает, чтобы явиться вновь, бесконечно повторяясь.

Оказывается, не всё. Я из-за дерева бросаю в тебя снежок, а он пересекает линию света и тьмы и становится частью этого керна вместе с омертвевшими каплями из недопитого бокала Моцарта. А в твоем альбоме остается листок пирамидального тополя, под которым мы впервые поцеловались. Меняю все блага мира на стереофото той июльской радуги, под которой ты бежала ко мне с букетом ромашек…

— Я тоже для тебя кое-что припасла, — сказала Лерка. — Сейчас достану из рюкзака.

Это был черный, скрученный, утолщающийся к торцам предмет размером с гантель. Удивляла его легкость, почти невесомость.

— Правда, он напоминает смерч? — спросила Лерка. — Я нашла его в рюкзаке наутро после… после того селя. Я сразу стала думать, что смерченыш — это подарок от них, сувенир, что ли. Я никому его не показывала — хватит с меня издевательств Тимчика. Считай смерченыша ответным даром, восседающий в колеснице.

— Значит, всю зиму ответный дар так и пролежал в рюкзаке? — удивился я. — Ты все же выучилась долготерпению. Похвально.

Она усмехнулась.

— Не издевайся, Таланов. Я его, конечно же, десятки раз вертела, как мартышка очки. И молотком по нему стучала, и щипцами пробовала, даже подержала немного над газовой горелкой. Ничем его не возьмешь, ни единой отметины. В воде не тонет, в огне не горит.

Я притворно вздохнул.

— Догадываюсь, чего ты от него добивалась молотком да клещами…

— Как чего? Должен же быть в этой тайне некий смысл, некая польза, потому что тайна… — Она запнулась.

— Польза — а зачем? — спросил я. — Какая польза, например, жителям Хиросимы от раскрытия тайны атома? Там даже тени расплавились. А тысячи ослепленных зверей и птиц, несущихся прочь от термоядерного грибочка в пустыне Невада? Об этом мне рассказывал очевидец, причем во всех подробностях.

— Замолчи, Таланов, сейчас же замолчи, — зашептала Лерка.

Но я сорвался.

— Вот так и у тайны любви хотят вырвать пользу. Вырвать, выдрать с мясом! Клещами и молотком! Над газовой горелкой! У любви, что правит солнцем и светила.

Она упала головою мне на колени и беззвучно зарыдала.

— Таланов, что ты сотворил, Таланов, — выдыхала она. — Ты променял меня на коллекцию мертвых «серебристых песцов». Ты несешься на них по всем дорогам мира, бессмысленно несешься, а по обочинам ползают голодные дети, а под колесами хрустят кости живых лисиц, неоперившихся птенцов, панцири черепах. Для тебя днем и ночью заливают асфальтом милую землю, скоро деревья останутся только в стенах разрушенных храмов да на неприступных кручах. Вы сметаете на пути все живое, железные роботы, восседающие в колесницах! А везде запустелые деревни! А реки отравлены! А уродов рождается все больше! Но вы слишком быстро летите, вам ничего не видно! Ничего! Ничего!

— Ничего, ничего, успокойся, — гладил я ее по плечу.

— Ничего ты не понимаешь! Даже наш город, наш лучший в мире город утопает в вонючем тумане, с гор видно только телебашню, а раньше мы с тобою любовались из нашего сада желтыми берегами Или, это за семьдесят километров от города! Где тюльпаны? Отступили, уползли высоко к снегам! Где наш сад? Когда он цвел, его было видно с других планет! Сад вырубили! А помнишь, что мы делали в нашем саду, когда ты, гордость школы, знавший наизусть всего «Евгения Онегина», еще не предал ни меня, ни себя?! Таланов, что ты делаешь, Таланов?

— Ничего, ничего, — только и повторял я…

В те времена, когда бушующее весеннее пламя нашего сада было видно с других планет, мы всем классом обычно готовились в его густой траве к выпускным экзаменам. Школа была рядом, в четверти часа ходьбы. В конце апреля трава вытягивалась уже по пояс. Около полудня тени яблонь прятались к стволам, пчелы зависали в жарком воздухе, как в патоке, и, когда ребята начинали раздеваться до трусов, девчонки дружно краснели: все были тайно друг в друга влюблены. В своих светлых простеньких платьицах они казались нам верхом совершенства.

Обычно мы засиживались в саду до заката. Расходились поодиночке, но все знали, что, если исчезла Надя Шахворостова, значит, вот-вот заторопится домой Вовка Иванов. И впрямь: он вдруг вспоминал, что обещал отцу натаскать в бочку воды для полива.

Однажды получилось так, что мы с Леркой уходили последними. Солнце погружалось в желтые заилийские пески. Из станицы — так по-старинному назывался наш пригород, где в добротных хатах с расписными воротами жили потомки семиреченских казаков — сюда, в предгорья, подымался запах кизячного дыма: хозяйки готовили ужин. Я начал собирать наши тетради, когда услышал откуда-то сверху Леркин голос.

— Глянь, какие горы. Они как будто ползут вслед за солнцем. Драконы! Чудища допотопные!

Она забралась на верхушку цветущей ветвистой яблони. Я подошел к стволу и снизу из травы впервые увидел ее всю.

Я увидел розовые ступни с тонкими длинными пальцами, как на картинах художников Возрождения. И ободочки мозолей на пятках, просвечивающие янтарной желтизной. И острые, начинающие округляться колени. И…

— Слезай вниз, ты разобьешься, — прерывающимся голосом почему-то выкрикнул я.

Она зажала платьице меж колен и молчала. Тогда с бешено колотящимся сердцем я, сбивая сучки, полез вверх.

Левой рукой она держалась за тонкий ствол, а правую протянула к горам, так что локоть был там, где только что скрылось солнце, пальцы же касались пика Абая в бледно-красных вечных снегах.

— Эти каменные великаны будут всегда смотреть на звезды в своих снежных плащах, — говорила она. — Даже если земляне улетят к другим мирам, как считаешь ты, горы останутся?… Но знаешь, чем они расплачиваются за бессмертие?

— Лерка, — в отчаянье сказал я и снял травинку с ее русых, чуть вьющихся возле висков волос.

— Они расплачиваются неподвижностью, и нет ничего печальней, — вздохнула она. — Ой, у тебя кровь у ключицы. Давай полечу.

Я видел, как влажно блеснули ее зубы, как кончиком розового языка она послюнила палец, его прикосновенье меня обожгло. Ветка у нее под ногою хрустнула, подломилась, я невольно обнял ее свободной рукою за спину и вдруг почувствовал ее всю. Я целовал ее плечи, родинку ниже уха, завиток волос, трепещущие крылья носа.

Наша яблоня тихо приподнялась над звенящим садом и как только что сотворенная планета, содрогаясь, поплыла средь бессмертных небес.

И сыпались, сыпались на траву розовые лепестки.

И лунная река затопляла уменьшающуюся Землю, брызжа и прорезая воздух.

И вскипали порывы ветра клубящихся дуновений вселенских.

И от непостижимого блеска открыть я не мог глаза.

— Таланов, что ты делаешь, Таланов? — только и спрашивала она.

— Ничего, ничего, — повторял я.

И догорел костер.

В полночный час в глухих горах Тань-Шаня лежал я в тридцати шагах от той, что меня обнимала в яблоневом саду. Ее муж храпел. А сама она лежала рядом с мужем и думала о другом человеке.

О человеке предавшем. И ее. И яблоневый сад. И обмелевшую реку Или. И свой дом запустелый в станице, где уже не мычат коровы, и не горланят петухи, и у ларька под обрывом не вспоминают войну инвалиды; люди добрые ларечек снесли, механизмы обрыв заровняли, обрели инвалиды долгожданный покой.

Даже мать свою предал тот, кого она обнимала. Даже мать, о которой он думал, что она будет жить вечно. Но ошибся, хотя ошибается редко, и в июльском черном пекле, на кладбище, далеко за городом, когда мать уже опускали на полотенцах туда, он выл как зверек, вымаливая чудо перед хмурыми вечными снегами. И не вымолил, и опять предал — теперь уже память о матери, предал за сребреники в австралийской гонке, за пластмассовые крылья славы, за коллекционирование диковинных стран, за бешеную жизнь, где терялось представление о времени, так что предавший всё и вся даже к могиле матери припадал не каждый год.

И ведь ни разу, ни единого разу не посетила его спасительная мысль: а куда ты спешишь? бежишь от чего? от родимых пенат и могил? от пресветлых лесов над излуками рек? от древних святых городов? А что, если реки мелеют, и пустеют просторы небес, и редеют леса, и не слышно в деревнях девичьего смеха только из-за одного тебя? Ты, один только ты в ответе за все. Земля и небо без тебя мертвы. Останься ты здесь, возле той, что тебя обнимала в яблоневом саду, — и не висел бы над городом серый туман, и тюльпаны цвели бы у крайних домов станицы, и фазаны, как прежде, садились бы на крышу школы, и бушующее весеннее пламя нашего сада было б видно с других планет. Так не дай захиреть, Человече, ни племени лунных, ни племени ратников Земных!

В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня стали смутно высвечиваться окаемки вершин, подпирающих небо. То свершалось шествие Луны. За шестьдесят восьмым камнем от слияния ручья с Тас-Аксу, вверх по ущелью, проснулась в норе рысь.

И сразу почуяла запах зайца, притаившегося меж корней серебристой ели. И заяц почувствовал на себе рысиный взгляд, просветивший, как луч, скалу и корни серебристой ели, вскочил и кинулся вверх по склону, поближе к людям, которые спали в двух палатках, вернее, спал лишь один и страшно рычал, отпугивая рысь.

Старая серебристая ель очнулась от темного забытья. От корней вверх по ветвям торжественно двинулась влага, притягиваемая Луной. Ель вспомнила, как пятьсот семьдесят семь лун тому назад под нею пол-луны прожил в палатке седобородый человек. Днем он спал, а ночами просвечивал ее лучами, приятно щекотавшими ствол и ветки, и с той поры всякий раз, когда над горами показывается Брат Луны, такой же круглый, но маленький и красноватый, от Брата исходят те же приятные лучи. Их посылают из холодных крон неба живущие в горах на Брате Луны серебристые ели.

А в старом двухэтажном доме работы гениального строителя Зенкова, в четырехстах восемнадцати метрах от многоглавого, похожего на Василия Блаженного собора работы гениального строителя Зенкова встающая за горами Луна разбудила правнучку Зенкова, которая была еще и внучатой племянницей знаменитого академика, всю жизнь проведшего за сравниванием спектрограмм серебристых елей и лучей от других планет. Правнучка гения сама уже была прабабушкой, но умирать не собиралась, пока не допишет «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях», которую она собирала по крупицам без малого восемьдесят лет. Она ужасно гордилась своей «Историей», а еще больше тем, что один из ее учеников, знавший в школе всего «Евгения Онегина» наизусть, вышел в люди, стал знаменитым на весь свет, но и став знаменитостью, не забывает свою учительницу истории и уже наприсылал ей открыток, сувениров и книг из сто одной страны. Этот ее любимый ученик был единственным, кому бы она не раздумывая передала из рук в руки все восемь томов «Истории семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях» и тридцать три тысячи сорок одну карточку с выписками, чтобы затем спокойно отдать богу душу, но ученик не появлялся у нее уже много лет. Глядя из старинного полукруглого окна на подступающую с той стороны к пику Абая и готовящуюся вот-вот засиять над городом Луну, племянница академика, сама не зная почему, прониклась уверенностью, что в следующий четверг ее знаменитый на весь свет ученик непременно явится к ней с любимым ореховым тортом и двумя морскими свинками в клетке из дерева секвойи. И она решила сегодня же вечером подкрасить волосы к его приходу, чтобы не столь была заметна седина над высоким лбом.

А знаменитый ученик внучки, племянницы и прабабушки лежал в палатке, смотрел на высвечивающиеся окаемки вершин, подпирающих небо, и мысли, одна другой прихотливей, проносились и гасли, как проносятся и гаснут августовские летучие звезды. Хотя то, что ему пришло на ум о рыси, зайце, серебристой ели, о Зое Ивановне, не было мыслями как таковыми. То были догадки, граничащие с уверенностью, причем облаченные в рельефные картины. В старину это называлось видениями, а в наши времена — явлениями чрезвычайными.

«Чрезвычайные явления вовсе не чудо, — спокойно подумал, вернее увидел я. — Ибо чудо — вся вселенная. Смысл ее безграничности в том, что нет границы возможного и невозможного, граница чисто условно проведена нашим слабым разумом, и мы с незапамятных времен ее отодвигаем, планомерно повышая уровень возможного. Но уже теперь, хотя и немногим, ясно, что конечное и условное не может противостоять безусловному и бесконечному».

Край луны показался над зазубринами пика.

И опять я подумал, увидел, что они, антрацитовые пришельцы из кристалловидного вихря, никакие даже не пришельцы.

Заурядные звездные странники, состязатели, светогонщики.

Зря обижалась Лерка, что они, мол, контактом пренебрегли.

Он им не нужен вовсе. Им не нужны наши знания, наша история, наши боли, муки и радости, наш коллективный разум. Оки другим заняты — выигрывают вселенские гонки, дерутся за желтые или какие там скафандры лидеров. Мо-лод-цы! Молод-цы!..

В полдневный жар у разлившейся горной реки стоит старый согбенный креол. Завидя нас, он показывает рукой на противоположный берег: надо, мол, переправиться. «Давай перебросим старичка, — говорю я Голосееву. — Все равно нам придется ползти по дну не быстрее краба». Взяли старикана. Задраились.

Тянем-потянем поперек русла, камни бьют в бок «Перуна», желтая вода за стеклами. Старик рыдает, совершая какие-то замысловатые жесты, потом начинает гортанно причитать.

Не понимаем ни слова, но догадываемся: заклинает духов. Выбираемся на берег. Дверцу настежь. Молись на белых богов, погрязший в суевериях человечек. Благодаришь? Не за что, чао, ауфвидерзеен, гуд бай, покедова! Что ты там суешь? Книжицу из листов папируса? На память? Спасибо, удружил! «Таланов, время, время поджимает, плакали наши льготные полторы минуты!» — морщится Голосеев. Ладно, за книжицу спасибо. Получай-ка модель нашего суперзнаменитого «Перуна». Нет, не электро, те для птиц поважней. Обычную, в любом магазине игрушек можно приобрести. Внизу, во тьме. Чего ж ты бухаешься в ноги, дедушка, держи еще одну, пусть правнуки играют. Витя, газуй! Мы еще им покажем, «Пеперудам» и «Везувиям»! Давай. Шай-бу! Шай-бу! Не сорвись на вираже! Держись! Эх, пронесло! Ура! На этапе мы вторые! Значит, шансы еще есть! Да брось ты меня стискивать! Чего мусолишь щетиной? Лучше поищи книжицу старикову. Чего, не можешь отыскать? Завалилась? Где-то выпала? Постой, постой, я вчера листал на ходу.

Там спирали, закорючки, какие-то штуковины вроде фаз Луны и что-то еще такое несусветное… Чего-чего? Может, секрет гравитации? У кого, у этих? Которые в штанах из шкуры ламы?

Извини, брат, нас на пушку не возьмешь!

— А как они все-таки затащили на гору тот камень, помнишь? Ты сам прикидывал с логарифмической линейкой — в нем полторы тысячи тонн…

Несколько дней дуемся друг на друга. Болваны. Недоноски.

Ладно, не то еще встретим. И впредь будем умней. Ура! Гонка наша! Молодцы! Мо-лод-цы! Теперь отдохнем. Ну, славно по горам прокатились!

Прокатились славно — мимо секрета гравитации…

Так и скафандрики: наладили двигатель — и прогромыхали в молниемечущие, опаляющие взор миры. Будто смерчи.

И раскрылась во всем блеске и величии Луна. В полночный час в глухих горах Тянь-Шаня я очнулся, ворочаясь с боку на бок, потому что в сердце мне уперся твердый край смерченыша.

В тонком лунном луче, случайно прорвавшемся сквозь щель палатки, смерченыш серебристо засветился. Я хотел отложить его в сторону и поразился: и без того странно легкий, он как бы вообще потерял вес. Я расстегнул палатку, вылез в лунный поток.

В лунном потоке вокруг смерченыша восстало сияние, усеянное отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами. Я оказался как бы под куполом чужих небес, сжатых до размеров кроны яблони. Надо мною в подернутой дымкою сфере светились жгуты таких же смерченышей. Они прокладывали пути к неведомой цели.

Осененный догадкой, я прикрыл смерченыша ладонью. Чужесветный купол погас. Я взял смерченыша двумя пальцами, как берут кораблик перед тем, как пустить в ручей, протянул руку и разжал пальцы.

Он завис в воздухе.

Он не двигался.

Какие-то неуловимые изменения стали совершаться в залитых луной окрестностях. Сначала земля под ближними кустами, затем холмы над ущельем, затем и дальние вершины гор начали проясняться, осветляться, делаться все прозрачней, ослепляя хрустальной прозрачностью и чистотой. Я невольно зажмурил глаза, а когда вновь открыл — белозорным, прозрачным стал весь шар земной. Сквозь него просвечивали звезды другой стороны планеты, стерегущие покой брата Полярной звезды — Южного Креста. Здесь, на ночной стороне, фосфоресцирующими медузами шевелились города. Между ними, как ртутные капли, катились огни самолетов, поездов, пароходов в извивах рек.

Вулканы подпирал белокипенный пламень магмы.

Освещенная солнцем половина планеты исходила водным голубоватым светом. Как тогда, в детских полузабытых видениях, вновь завис я жаворонком над полем цветущего клевера и отчетливо, до мельчайших подробностей, различал с высоты:


И китов в океанах,

И змей средь барханов в пустынях,

И стрелу, рассекавшую свет и тьму вдоль хребта Карабайо,

Древнечтимые города, что дремали в сумраке волнородительных вод,

И мосты через пропасти,

И хлеба на полях отступающих в вечность ужасных сражений,

Лепестки космодромов,

Изгибы изящных, как арфа, плотин,

И в степях суховейных — распускающиеся тюльпаны,

И влюбленных в садах,

И детей, что вели разговор с облаками, китами, космодромами,

Суховеями, лебедями, драконами, василисками и васильками.

Все увидел я, имя чему — Человек.


И восславил я, жаворонок звенящий,

Полноту, полногласие, нескончаемость бытия.


Но повсюду, везде, повсеместно —

В океанских пучинах, в ущельях, в пустынях, в снегах,

Глубоко под секвойями, елями, лаврами, пальмами, мхами,

За стальными скорлупками лодок подводных,

Под коркой полярного льда, —

Затаясь, поджидали урочного часа

Ядовитые сгустки

Неправдоподобного

Мертвенно-синего цвета.

Свет такой исторгают лишь ядра звезд.


И погасло видение: овальное облако набежало на кромку Луны, подмяло, поглотило ночное светило, лишило его холодных чар.

Тут смерченыш утратил сияние, почернел, опустился плавно в траву. Я отнес его в палатку, положил на дно рюкзака. «Мы еще полетаем с тобой по лунным волнам, вихреносный кораблик, дар — возможно, случайный — созерцателей звездных садов», — подумал я и едва подумал — захотелось сию же минуту, сейчас посмотреть на скалу, где они задержались тогда на мгновение: то ли сбились с пути, то ли вправду, как думает Лерка, у вихря забарахлил вечно живой пестроцветный мотор.

Откочевало облако. С веретена луны снова сыпалась, сыпалась пряжа на вечные снега. Через полсотни шагов стихли наконец победные трубы Тимчикова храпа.

И впрямь: по ту сторону ущелья чернело в скале большое отверстие.

Тут над ущельем — от одного склона к другому — еле заметно затрепетал розоватый жгут сияния, как если бы включили непомерной длины люминесцентную лампу. Сразу вспомнился Леркин рассказ о путеводном дрожащем мареве, что упирался, как в клемму, в обнаженную скалу. Мыслимо ли так уплотнить пространство, чтобы… Хотя кто знает! Ведь еще в начале века на Всемирной выставке в Париже публика изумлялась большому пустотелому шару, висящему в воздухе. Его поддерживал мощный магнит…

Ночная птица показалась над краем пропасти и медленно заскользила вдоль дрожащего жгута. Внутри дрожащего жгута, чье мерцанье временами сходило на нет.

Я вгляделся — и остановился пораженный.

То была Лерка. Раскинув руки, она уходила от меня по еле видимому мосту. Она смотрела в сторону Луны, и Луна играла ее развевающимися волосами.

…Но не на Луну смотрела она, нет не на Луну. Взгляд ее был прикован к Млечному Пути. Туда, где от угасающей Башни Старой Вселенной — к рассветающей Башне Вселенной Новорожденной приближалась ее, Леркина, тень — Звездная Дева.

И были раскинуты руки ее над всеми пространствами и временами.


Над отрогами туманностей, медленно вращающимися спиралями, двойными, тройными звездами, роящимися планетами.

Над содрогающейся в муках, рождающейся и погибающей Материей.

Над шелестом крон живого плодоносящего Сада Вечности.

Над несметными стаями Звездных Колесниц, лучшие из которых — а их большинство — странствуют

Средь времен без конца и края,

В бесконечность устремлены,

Нивы звездные засевая —

Лепестками вечной весны.

Худшие же — захлестнуты петлями бесполезных гонок, завалены горою бессмысленных призов.

Земная Дева шла в глухих горах Тянь-Шаня.

Над последним пристанищем Архимеда в Сиракузах, у Ахейских ворот.

Над слиянием Непрядвы и Дона.

Над собакой, забытой хозяином и бегущей к нему сквозь ночную тайгу.

Над серебристой елью, тянущей ветви к далекой небесной сестре.

Над сибирской деревней Ельцовкой, где я появился на свет, — чтобы дописать «Историю семиреченского казачества в песнях, легендах и поверьях».

Над пирамидами, небоскребами, космодромами, термоядерными полигонами.

Над дворцами торгашей-кровососов и халупами бедняков.

Над селеньем в горах Карабайо, где пасется детеныш «Перуна» под присмотром дряхлеющего Владыки лунных ратников, у которого отняла единственного внука Властительница Лунного Огня.

И хотел я окликнуть Ту, что Меня Целовала в Яблоневом саду.

И боялся спугнуть удаляющееся видение.

И пошел ей вослед.

Михаил Пухов Терминатор Рассказ

Кто будет его компаньоном по дороге к Европе, Двинский узнал за три дня до вылета, когда начальник сказал:

— Полетите с компьютером.

— С кем? — удивился Двинский.

— С компьютером. На Европе нужны не только специалисты. Компьютер, с которым ты полетишь, необычный. Самая последняя модель. Заодно его собираются лишний раз испытать. Да сам увидишь.

Оставшиеся три дня Двинский не вспоминал об этом разговоре. Он прощался с Настей. Вечером накануне вылета сказал ей:

— Теперь две недели я буду думать о тебе, и никто мне не помешает.

— Разве ты летишь один?

— Не считая компьютера.

— Бедный. Роботы добрые, но бесчувственные. Затоскуешь. Ведь правда?

— Нет, — не согласился Двинский, — со мной будешь ты.

Наутро он был на космодроме, Европа не только часть света. Еще это спутник Юпитера: там филиал института. Рейсовый караван малой тяги ходит к Юпитеру раз в год — полгода туда, полгода обратно. В другое время пользуются экспрессами — сжатый объем, никакого комфорта и грандиозные энергетические затраты. Но ожидание дороже.

Астровокзал. Граница земли и неба. Две группы — улетающие и провожающие. Насти не было, так договорились. Грустно, когда провожают. Еще грустнее провожать… даже если на время.

На орбите Двинского ждали. Не каждый день кто-то стартует к Юпитеру, тем более на экспрессе. Проводили в ангар.

Экспресс без разгонного блока был мал, вроде бескрылого истребителя.

У открытого люка Двинский попрощался с провожатыми.

В который раз выслушал последние инструкции — как вести себя при взлете и особенно при посадке. Потом поднялся по лесенке в кабину и опустился в кресло перед пультом управления.

Створки сошлись, отгородив Двинского от людей.

— Здравствуйте, — произнес голос. — Двинский Владимир Сергеевич, ведь правда?

Голос звучал ровно, бесцветно, как у обычного автомата.

«Ведь правда?» — Настя тоже всегда так говорит. Удивительно: ты прощаешься с женщиной и приходишь к машине, и слова, сказанные машиной, те же, что произнесла женщина при прощании. Философский смысл: машина связана программой с будущим, человек связан памятью с прошлым. Прощание с человеком — аналог встречи с машиной. И поэтому одинаковые слова? Чушь какая-то!

— Здравствуйте, — ответил Двинский.

— Теперь приготовьтесь, — сказал голос. — Скоро старт. Вы не боитесь одиночества?

— Нет.

— Правильно. Есть вещи, которые сначала надо пережить. Ну ладно. Две недели я буду для вас всем — и пилотом и собеседником. Еще буду о вас заботиться. Вместо мамы. Или девушки. У вас есть девушка, ведь правда?

— Невеста.

— Видите, Володя, я умею угадывать. Вы разрешите называть вас так? Вам тридцать, я немного старше. Но мы ровесники. Как вам нравится предложение?

— Нормально, — сказал Двинский. — А в каком смысле мы ровесники?

— Это долгая история, — бесцветно сказал компьютер, — но впереди у нас две недели. Вашей невесты здесь нет, и позаботиться о вас некому. Кроме меня. Поэтому застегните ремни. Мы отлетаем. Можете курить, хотя это запрещено. Мне дым не мешает. Если возникнет пожар, мы с вами его потушим.

— Не курю.

— Вот и чудесно, — произнес компьютер. — Дым мне не вреден, но он плохо пахнет. И тушить пожары мало приятного.

— Действительно, радость небольшая.

— Вы умный, Володя. Все понимаете. Ну ладно. Вы уже пристегнулись? Прекрасно. Сейчас отлетаем.

Перегрузки были небольшие и не доставляли ему неудобств.

В этом прелесть старта с орбиты. Перегрузки слабые, но длительные. При взлете с Земли все наоборот.

Легкий толчок сообщил, что разгонный блок отделился и, сменив траекторию, идет на приемную базу.

— Ускоритель отошел. Приготовьтесь к невесомости.

— Готов, — сказал Двинский.

— Хорошо. Вы как ее переносите?

— Неплохо.

— Славно, — сказал компьютер. — Я читал, многие боятся. Сам я этих чувств не испытываю. Кстати, как вам нравится выражение «испытатель чувств»? Тот, кто испытывает разные чувства. В этом смысле каждый из нас — испытатель…

Из-под Двинского выдернули кресло. Он падал на пол.

Но падение затянулось, и Двинский разумом осознал, что кресло на месте, он все еще к нему привязан. Ничто никуда не падало. Невесомость.

— Вероятно, это забавно, — сказал компьютер. — Я читал, что из-под тебя будто выдергивают кресло. Но это быстро кончается, если ты тренирован.

В свое время Двинский тренировался достаточно. Он надавил кнопку на подлокотнике; ремни, скользнув, исчезли. Двинский придерживал кресло, чтобы оно никуда не уплыло. Да, непривычно.

— Никакого комфорта, ведь правда? — сказал компьютер. — Обедать, к сожалению, рано. Что будете пить? Есть чай, кофе, разные соки…

— Я бы предпочел кофе, — сказал Двинский.

— Правильно. Когда я был человеком, — сказал компьютер, — я тоже предпочитал кофе.

Шли вторые сутки полета. Двинский, разговорившийся было с компьютером, теперь избегал бесед. Последняя фраза его обескуражила. «Когда я был человеком». Шутка конструкторов? Нет. Что-то жуткое было в словах компьютера, будто на Двинского повеяло холодом из чужого, скрытого прошлого.

«Когда я был человеком…» Вечером компьютер сказал:

— Вы зря стесняетесь. Не думайте, что меня можно обидеть. Не думайте, что о чем-то жалею. Все считают, что я потерял. Потерял что-то большое, а приобрел немногое. Наоборот. Я почти ничего не потерял, а приобрел очень много. Мозг, очищенный от эмоций, чистое мышление без примеси унижающих человека страстей… Спрашивайте, я отвечу на ваши вопросы.

Он умолк. Двинский тоже молчал. Он уже понял: его спутник киборг — кибернетический организм, человек, сращенный с машиной. Такие уже сто лет разгуливали по страницам романов. Но что они есть в действительности, Двинский не слышал.

— Собственно, я киборг, — продолжал невидимый собеседник. — Знакомое слово?

— Да.

— Но вы не знали, что оно произносится с ударением на «и». Наверняка ударяли на «борг».

— Да, — сказал Двинский.

Вот она, человеческая трагедия. Теперь ему важно одно: правильно расставить ударения.

Впрочем, зачем трагедия? Если человек на это пошел, то добровольно. Как он сам признает, его положение ему нравится.

— С Европы меня высадят на Юпитер, — продолжал невидимый собеседник. — Представляете? Разве это не чудо? Я буду работать там, где побывали только роботы. Под вечно бушующей атмосферой, на дне океана газов. Один во веки веков. Это прекрасно, ведь правда?

Двинский молчал.

— Для вас, наверное, все равно, что я, что робот, — сказал его собеседник. — Вы в чем-то правы. Все правы. Только не думайте, что я об этом мечтал, что добровольно пошел на это. У нас впереди много времени, и вы все узнаете, если захотите слушать.

— Смерть — это одиночество. Вы ни разу не умирали. Никогда не ощущали, как замедляется и останавливается время. Вечность проходит в этом состоянии — больше чем за всю жизнь. Но интересно ли вам это? Или я зря стараюсь?

— Наверное, интересно, — помедлив, сказал Двинский. — Ведь этого и вправду почти никто не испытывал. Точнее, некому об этом рассказывать.

Разговор происходил, естественно, в той же кабине, там же, если забыть, что за ночь экспресс переместился на много миллионов километров. Собственно, Двинский ни о чем не расспрашивал киборга. Как обычно, тот вел разговор сам.

— Это коллапс времени, — сказал киборг. — Вы и все остальное оказываетесь в разных временных рядах. В субъективном времени смерти нет, ибо по другую ее сторону нет сознания. Мир же проскакивает мимо. Реальна только чужая смерть, собственной для индивидуума не существует.

— Это удобная теория, — сказал Двинский. — Думаю, многие с нею согласятся, если вы всем это расскажете. Приятно чувствовать себя бессмертным, пусть даже в собственном времени.

— Ну, бессмертие в застывшем мире не так уж сладостно. Но бояться смерти не стоит. Вселенная останавливается в сознании умирающего точно так же, как для вселенной застывает коллапсирующая звезда. Знай я это раньше, меня бы тут не было. Правда, мой выбор оказался лучше, чем я полагал. Теперь, как видите, я понял массу вещей. Вы не представляете, насколько это мощный инструмент — мой теперешний мозг. Впрочем, возможности человеческого воображения ограниченны.

— А ваши? — спросил Двинский.

— Я другое дело. Ведь то, о чем я сейчас говорил… Я этого не испытывал. Все было спокойнее. Несчастный случай, я без сознания. Потом прямо на столе мне предлагают выбор: или — или. Не смерть мне предлагали, конечно. Но… Жизнь калеки почему-то всегда меня устрашала. Тогда я решил, что пусть уж лучше вообще ничего не будет, никакой оболочки. Незадолго до этого я разошелся с женой. Под ее влиянием, наверное, и родилась у меня эта мысль. Ты, говорила она, добрый, но бесчувственный. Как робот. Тебе только компьютером быть.

— Жизнь у нас не сложилась, — рассказывал киборг. — Мы были женаты пять лет. Я ее любил, но был слишком ревнив. Это сейчас я понимаю, что слишком. Тогда мне казалось, что она чересчур легкомысленна.

— Казалось?

— Конечно, — сказал киборг. — Она была очень красивая, умница… Естественно, пользовалась успехом. Ну а на меня иногда находило. Говоря кратко, я был готов убить каждого, кто осмелился хотя бы подойти к ней. Дикая это штука — ревность. Внутри возникает тревога, пустота, а потом эту пустоту затопляет что-то черное, из глубины. И ты уже совсем другой человек. И ты совершаешь поступки, о которых потом жалеешь. И как жалеешь! Но ты сам убиваешь все… Постепенно совместная жизнь становится невыносимой, и остается только один выход.

— Что вы имеете в виду?

— Развод, — объяснил киборг. — Конечно, это было нелегкое решение для нас обоих. Переживал я ужасно. И она, как я думал, тоже. Но всего через несколько дней — представьте себе это! — еду куда-то по делам, а она стоит на тротуаре. Не одна. Стоит с мужчиной, и оба смеются. Вот здесь на меня опять накатило. И понесло куда-то за город, а очнулся я уже на хирургическом столе…

Киборг помолчал, потом заговорил снова:

— Да, ревность — дикая вещь. Теперь я многое понимаю. Если бы в моей власти было вернуть те времена, все было бы по-другому. Нельзя смотреть на женщину как на собственность. Я сто раз клялся ей, что это не повторится. И себе клялся. Но все повторялось.

— Вы уверены, что действительно любили? — помолчав, спросил Двинский.

— Конечно. Уверен, и она любила. Она ведь такой же человек. Конечно, любила. По-своему, разумеется. Она об этом почти не говорила, но есть вещи, которые ты знаешь сам. Ведь правда?

— Пожалуй, — согласился Двинский.

Со старта прошла неделя. Заполненная разговорами с киборгом, она пролетела незаметно. Экспресс проходил пояс астероидов. Пояс традиционно считался зоной повышенной метеорной опасности. По сравнению с другими районами солнечной системы вероятность столкновения действительно повышается здесь в тысячи раз, но все равно остается ничтожной.

— Можно, я сам сварю себе кофе? — спросил Двинский.

— Вам не нравится мой метод?

— Нравится. Но я никогда не варил кофе в невесомости.

Сейчас мне кажется, что вы варите его почти так, как кое-кто на Земле. Возможно, когда я сам его сварю, ваш мне понравится еще больше.

— Действуйте, — сказал киборг. — Правда, это не по правилам. Мы в поясе астероидов, и пассажирам полагается сидеть по местам. Могут быть ускорения, толчки. Экспресс уходит от метеорита, а вы влетаете во что-нибудь головой. Но что нам правила? Не можете же вы сорок часов подряд не вставать с кресла.

Двинский возился у кухонного автомата. В принципе экспресс мог нести в себе пять человек. Сейчас четыре кресла сняты, и места достаточно. Кухонный автомат размещался позади, справа от кресла Двинского. Рядом с автоматом был иллюминатор. За прозрачным стеклом начиналась пустота, заполненная чернотой неба. Окно в черноту, посыпанную мелкими звездами, как порошок кофе с сахаром перед тем, как его заваривать по-турецки.

Как это делается в невесомости? Очень просто, Настенька.

Элементарно, любимая. Жидкость слегка намагничивается. Или электризуется. Это раз. Джезва тоже электризуется. Или намагничивается. Это два. Теперь это уже не джезва, а магнитная ловушка. Магнитная чашка. Сейчас мы будем пить кофе по-турецки из магнитных чашек…

Джезву вырвало из рук Двинского. Самого его бросило вперед — мимо иллюминатора, головой к пульту управления. Но он не ударился о пульт. У самого пульта его подтормозило, остановило, поставило на ноги. Потом его бросило в кресло.

На этом неприятности завершились.

Двинский осматривал кабину. Немного кофе, две маленькие чашки. Но кабину испачкало основательно. Теперь он с тряпкой в руках ползал по полу, отмывая кофейные пятна. Киборг ему помогал.

— Должны быть две лужи в углу. Правильно. Еще правее.

— Точно, — сказал Двинский, снимая пятно тряпкой. — Как вы их находите? Разве у вас есть глаза внутри кабины?

— Нет, — сказал киборг. — Они глядят во вселенную. Но у меня есть инерционные датчики.

— Вы хотите сказать, что реагируете на смещение центра масс?

— Естественно.

— На смещение из-за пролитого кофе?

— Почему нет?

— Нужна потрясающая точность.

— Что вы знаете о моей точности?

— Ничего, — сказал Двинский. Он нашел второе пятно в углу. — Нет, нет, нет. Я ничего не знаю. Но каждый сравнивает с собой. И еще — как вам удалось сманеврировать так, что я очутился в кресле? По-моему, вы спасли мне жизнь.

— Не стоит благодарности. Нам угрожал метеорит. Есть множество траекторий, уводящих экспресс от опасности. Бесконечное множество. Оно содержит бесконечное подмножество траекторий, на которых инерционные силы бросают вас в кресло. Что остается? Выбрать путь, оптимальный по какому-либо параметру? Например, по величине ускорений.

— Но ведь это очень сложная вариационная задача! — воскликнул Двинский. — Ее нужно решить, и практически мгновенно! Разве это возможно?

— Почему нет? — сказал киборг. — Если решение однозначно, процесс его нахождения сводится к переводу. Это чистая лингвистика. Вы переводите задачу с языка начальных условий на язык решений. Естественно, все переводят с разной скоростью.

— И вы быстрее всех?

— Нет, — сказал киборг. — Как пишут в анкетах, я владею обоими языками в совершенстве. Мне не нужно переводить. Если задача поставлена, я сразу знаю решение.

— Слова-то я понимаю, — сказал Двинский. — Впрочем, если вы делаете такие вещи инстинктивно, как я перехожу улицу, мне очевидна и суть. Только почему я не оказался в кресле вверх ногами? Впрочем, для вас это тоже просто.

— Естественно, — сказал киборг. — Я могу придать вам любое положение относительно кабины. Могу усадить в кресло, прижать лицом к иллюминатору, положить вашу руку на пульт, заставить нажать какую-нибудь кнопку. Наш ручной пульт — фикция. Когда кораблем управляет робот, пилот всегда может перехватить управление. У нас такое возможно лишь в принципе. Сигнал с пульта перебивает мои команды, но от меня зависит, чтобы пульт молчал.

— Почему так сделано? — спросил Двинский. Вновь на секунду он ощутил, будто на него повеяло холодом. — Зачем?

— Никто этого не предвидел, — сказал киборг. — Все думали, что у пилота есть возможность взять управление на себя. На деле получилось не так. И правильно. Человек всегда во власти эмоций. У него могут возникнуть галлюцинации, он может сойти с ума, его может затопить черная волна из глубин психики. Я знаю это на опыте. Мало ли что может случиться с человеком!..

— А с вами?

— К моему глубокому сожалению, — монотонно произнес киборг, — ничего.

Двинский любовался Юпитером. Более величественного зрелища он не видел. Земля тоже впечатляет, но мы привыкли к Земле. Юпитер — другое дело. Никакая кинохроника не в силах передать вид на Юпитер с расстояния в миллион километров. Бездонные глубины атмосферы, выпуклости тайфунов, полосы облаков, круглые тени спутников. И то, для чего в языке еще нет подходящих слов.

Экспресс догонял Европу. Основная скорость была сброшена.

Даже наиболее сложный маневр — гравитационное торможение при пролете Каллисто и Ганимеда — был завершен. Сейчас экспресс, почти погасив скорость, приближался к Европе. Ее пятнистый диск висел впереди, превышая Землю, наблюдаемую со Стационарной орбиты. И увеличивался на глазах.

— Вы не забыли, как вести себя при посадке? — спросил киборг. — Через несколько минут мы войдем в атмосферу. Когда скорость упадет до тысячи километров в час, я выпущу крылья. Вернее, сначала тормозные парашюты. Ленточный, потом обыкновенные. Их четыре. Они очень красиво смотрятся на фоне неба — как букет из четырех цветов. Хотя я бы предпочел, чтобы их было три.

— Почему?

— Ну, четные букеты кладут на могилы, — сказал киборг. — Парашюты напоминают мне, что я… не совсем жив.

Некоторое время они молчали.

Европа стала больше Юпитера. Ее вогнутая чаша занимала полнеба. Она уже не увеличивалась в размерах, но рисунок пятен медленно укрупнялся.

— Пора прощаться, — сказал киборг. — Надеюсь, наши беседы не пропадут впустую. Вы нравитесь мне, Володя. Главное, берегите свою невесту. Не поддавайтесь ревности. Мужчина должен уметь прощать. Сейчас я никогда бы не поступил так, как раньше. Мне бы хотелось, чтобы вы всегда ее любили. Пусть моя печальная история не повторится.

— Ваша жена тоже была не права, — сказал Двинский. — По-моему, ей нравилось вас мучить. Женщина должна быть другой. Если любит, конечно.

— Она меня любила, — сказал киборг. — Есть вещи, которые ты знаешь. Кстати, обратите внимание на пейзаж, скалы Европы — это вам не какие-нибудь Альпы! А какой, по-вашему, должна быть женщина?

Небо в иллюминаторах окрасилось алым: экспресс накалял воздух. Скалы были далеко внизу, дикие, нетронутые цивилизацией. От них тянулись длинные тени. Экспресс приближался к линии терминатора — внизу была вечерняя заря, там заходило Солнце, хотя на ста километрах оно стояло еще высоко. Еще немного — и будет видна темная сторона спутника. Там обитаемый центр, и ночь, и люди уже засыпают.

— Женщина должна быть доброй, — сказал Двинский. — Как моя Настя.

— Ее зовут Настя?

— Да. А почему вы спросили?

— Так, — монотонно произнес киборг. — Действительно глупо. Она у вас, наверное, красивая.

— Очень, — сказал Двинский. — Хотя почему-то ее лицо ускользает, я не могу удержать его перед собой. Отчетливо помню лишь родинку на щеке.

— Родинку на щеке?

— Да. У нее небольшая родинка возле левого глаза. Но она ей идет. Только ее фамилия мне не нравится. Но это дело поправимое. Ведь правда?

— А как ее фамилия? — помедлив, спросил киборг.

— Фамилия? — Двинский назвал фамилию. — Зачем она вам?

Киборг не ответил. Несколько мгновений висела тишина.

И внезапно оборвалась — в репродукторах замяукало и засвистело. Это Двинский уже слышал радиоголос Юпитера, превращенный в звук.

Но почему киборг включил приемник, не ответив на заданный вопрос?

Экспресс во что-то уперся — это пошли за борт парашюты, гася оставшуюся скорость.

Опять невесомость. Без предупреждения, без приглашения затянуть ремни. Поверхность спутника метнулась вверх, запрокинулась, перевернулась. Экспресс падал. Мелькнуло небо: пустота, заполненная черным. В отдалении возник причудливый — разноцветный букет. Четыре небесных цветка, отделенные парашюты.

— Почему вы не выпускаете крылья?…

Киборг молчал. Или ответ потонул в грохоте радио.

— В чем дело? — закричал Двинский. Спутник медленно поворачивался в иллюминаторах. Снизу. Слева. Справа. Сверху. Опять снизу. Экспресс вращало.

— Что случилось?

Никакого ответа.

Что могло случиться? «К сожалению, ничего». За иллюминаторами лишь небо и скалы. Скалы все ближе, и небо все ближе. И жуткий хохот радио.

Двинский дернулся к пульту. Еще не поздно. Включить двигатель и выпустить крылья. С киборгом что-то произошло. Там разберемся.

Двигатель ожил сам. Корабль вздыбился. Двинского вырвало из кресла и швырнуло вперед.

Это уже когда-то происходило.

Он не ударился головой о пульт. Его подтормозило в воздухе. Нет — он висел неподвижно, а кто-то уводил от него пульт, медленно поворачивал вокруг него кабину и приближал к его глазам иллюминатор. И давил, давил, давил иллюминатором на лицо.

Перегрузка была оглушительной. Двинский не мог шевельнуться, но мысль работала. Были фразы, которые все объясняли: «Роботы добрые, но бесчувственные», «Я сто раз клялся, что это не повторится», «Что-то на меня находило», «Я готов был убить каждого», «Теперь я бы так не поступил», «Со мной ничего не случится», «Ее зовут Настя?», «А как ее фамилия?», «И у нее родинка на щеке? Ведь правда?» Совпадение? Нелепое совпадение? Нет. Нет. Нет!

Налитый свинцовой тяжестью, Двинский лежал лицом на прозрачном стекле не в силах пошевелиться. Что-то рыдало в динамиках.

Внизу скалились камни.

Андрей Дмитрук Скользящий по морю космоса Рассказ

I

Перед рассветом 14 мая 19… года «ночные люди» из магической общины Пра Бхата, уже потрясшей страну невиданными злодеяниями, ворвались на одну из важных стратегических ракетных баз…

База была одной из важнейших. «Аякс», в просторечии «спейс фортресс» — космическая крепость. Вы слышали об этом драконе последних лет перед разоружением? В брюхе дракона притаился, сжавшись до размеров железнодорожной цистерны, радиоактивный пустырь чуть поменьше Бельгии.

Пра Бхат, выходец из Южной Азии, называвший себя «воплощением Шивы», держал членов секты под настоящим гипнозом. Хором скандируя тексты мантр, они бегом пересекли границу электронного контроля. Трелями зашлись пулеметы.

Падая с гордой улыбкой на устах, будущие святые успевали включать под халатами кумулятивные петарды…

Ворвавшись через свежие проломы ограды, «ночные люди» сменили супертермит на кривые ритуальные ножи с резными рукоятками слоновой кости. Жизнь сохранили только персоналу командного пункта. «Ночные люди» согнали солдат и офицеров к главной панели управления и держали их там, покалывая для острастки. «Ракшас», то есть начальник отряда, связался по радио с Пра Бхатом, а тот из своего логова в трущобах многонационального мегаполиса — с президентским дворцом.

Под угрозой атомного удара по столице президенту было предложено освободить из тюрьмы всех осужденных членов секты и самому явиться для переговоров к «воплощению Шивы». Президент попросил шесть часов на размышление. Пра Бхат дал ему один час.

Мгновенно было созвано селекторное совещание.

Командующий военно-воздушными силами заявил, что хранители «Аякса», видимо, не успели вскрыть конверт «ноль», а может быть, успели, но не смогли выполнить инструкцию. Оборудование центральной шахты пока в целости. Президенту подобает крайняя оперативность; нужно небольшое время, чтобы подготовить ракету к пуску, и это время уже идет. Лично он, генерал, предлагает накрыть базу с воздуха.

Министр юстиции забеспокоился о персонале.

Генерал ответил, что фанатики вряд ли оставили кого-нибудь в-живых.

Министр высказал сомнение. Самостоятельно сектанты не осуществят запуск: кто-нибудь им поможет, хотя бы и под пыткой.

Генерал напомнил, что малая кровь предпочтительнее гибели столицы.

Госсекретарь опасался обстрела базы. «Аякс», даже взорвавшись в шахте, может выбросить радиоактивную тучу, губительную для ближайших городов.

Кабинет президента огласился бурным спором. Выиграл командующий ВВС, доказавший, что обстрел уничтожит только электронику и коммуникации, а больше ничего и не надо.

Президент, очень не хотевший военных действий, заикнулся было о переговорах. Тут уже на главу государства разом набросились все телефонные голоса: его-де возьмут заложником, а шантаж с помощью «Аякса» не прекратится, и страна станет вотчиной «воплощения Шивы», начинавшего карьеру вышибалой в курильне опиума.

На двадцать четвертой минуте совещание закрылось.

Командующий авиацией выслушал краткое распоряжение своего верховного начальника.

…Надо полагать, Пра Бхат предвидел возможность такого ответа. Когда над ближайшим к базе военным аэродромом встала дымная пятерня со стремительно удлиняющимися пальцами, «спейс фортресс» уже была готова к старту.

Громовые молоты ударили по приморской степи севернее базы. Белыми фонтанчиками зарябил окрашенный восходом залив. Пять ракетоносцев, обескураженно ревя, как по невидимой горке скатились к горизонту и стали там разворачиваться для нового захода.

Говорят, один из программистов умер, искромсанный ножами, но так и не согласился выстроить траекторию, называвшуюся «овермун», от базы до столицы. Другой все-таки произвел стартовые расчеты. Навеки останется неизвестным: то ли мысли офицера спутались от боли, то ли нарочно передал он машинам такую программу…

Будем считать, что нарочно. Давайте думать о человеке хорошо.

II

Смена у Алексея Гурьева получалась на диво спокойная.

Ни звонков из Главной диспетчерской, ни срочных грузов, ни вздорных дальнорейсовиков, свихнувшихся от многодневного одиночества в кабине и требующих «немедленной, вы слышите — немедленной» техпомощи и отправки на Землю.

Алексей даже позволил себе минут сорок поболтать с Вероникой по служебному коду — в более напряженное время такая забава стоила бы выговора. Как всегда, говоря со станции, он искренне тешился тем, что на каждую его фразу Ника отвечает не тотчас, а запаздывая на пару секунд. Вопреки пылкому, порывистому характеру подруги, казалось, что она обдумывает свои слова.

Когда наконец было переговорено обо всем на свете, когда Ника до мельчайших подробностей описала погоду в Томске, поведение кота Митрича и туалет, в котором она отправится на встречу выпускников родного экологического учцентра, Алексей высказал ревность к Никиным коллегам-экологам, почмокал в микрофон и, дождавшись ответа, отключил связь.

Сделав несколько приседаний, он вышел через гермотамбур на обзорную палубу. Картина привычно завораживала простором, сиянием и неподвижностью. Серебряный купол ныне пустующего профилактория под ногами; далеко вынесенный в пропасть елочный шарик топливного резервуара; затененный изгиб кольца ремонтных причалов. А кругом — россыпи бездны, алмазная крупа, напоминающая о средневековых космогониях. Тысячекратно продырявленный бархатный шар, впускающий снаружи лучи рая. Совсем рядом — выеденный ломоть Луны, ржавым цветом похожий на ветхую фотокарточку. Он, Алексей, один на спутнике, начиненном автоматами; и он — в центре шара, в центре Вселенной.

Обернувшись, долго созерцал над собой бирюзовую вспененную Землю — словно океан по законам невесомости свернулся в чудовищную каплю. Хорошо. Из других положений станции можно видеть только скупой серп или лоснящийся бок, а то и вовсе упереться в черноту «новоземлия».

Спину царапнул зуммер. Пришлось вернуться в кресло — подвижное, как розовый язык, оно изменяло форму при любом движении сидящего, всегда облегая тело.

Сигналила, проходя Внутренний Пояс со стороны Луны, флотилия транзитных грузовозов. На сводном табло бежали золотом по черному знаки автоматического рапорта: количество судов — шесть, тип — термоядерный сухогруз СТ-088, строй кильватерный, режим торможения. Интервал, скорость — все в пределах нормы. Груз — метано-аммиачный лед, самородные металлы, почта с Плутона и Юпитера. Заправка, естественно, не требуется, ремонта тоже не просят. Вполне обычное прохождение флотилии «грузовиков» из колоний.

Левой рукой Гурьев коснулся биопанели, чтобы компьютер подтвердил командиру флотилии прием рапорта, правой — через другой квадрат панели — предупредил Землю-Грузовую о подходе судов.

На экране локатора луч развертки рисовал ползущую световую гусеницу — флагманское судно. Гравиприемник показывал размытый овал с алым центром, тускнеющим до темно-вишневого и черного. Видеокуб обладал наименее острым зрением — в нем билась, разгоняя вязкую темноту, бабочка термоядерного «факела».

Теперь оставалось лишь проследить, чтобы все пять «гусениц» благополучно миновали Внутренний Пояс и были приняты диспетчерами дежурного космодрома Земли-Грузовой. Конечно, устав есть устав, но с этим, право же, легко справилась бы любая из почти живых машин станции. Алексей, имея натуру непоседливую, часто удивлялся: зачем на станциях Поясов, хороводами кружащихся вокруг Земли, сохраняют диспетчеров? Да еще нередко таких, как Гурьев, практикантов-преддипломников пилотских школ. Подумать только: парней и девушек, бредящих субсветовой разведкой, заставляют провожать и встречать сухогрузы, танкеры, баржи; вести станционный журнал, клянчить у Главной диспетчерской лишнее планетарное горючее и внушать какому-нибудь озверевшему, разбивающему кулак о пульт навигатору с Нептуна, что дезактивация займет всего три часа, а пока можно посмотреть мультфильмы.

В такой практике больше пустой муштры, чем пользы. Дескать, учись терпению, аккуратности, учись дотошно исполнять самые скучные обязанности…

Пусть привычные глаза следят за гусеницами, мерно прогрызающими ходы в листе экрана, — память может вернуться к реке Томи, к ломящему зубы холоду воды, струнному оркестру сосен: к Нике, тормошащей среди камней лукавого увальня — щенка лайки.

…Он по-детски протер глаза кулаками. Шестой сухогруз не был одиноким. Под углом к его непреклонному курсу, явно отставая, бежал продолговатый светляк.

На станциях любят пощекотать себе нервы россказнями о локаторных призраках, якобы заставляющих диспетчеров гоняться за несуществующими судами, а пилотов подчас и гибнуть в погоне. Но светляк призраком не был — либо врал весь видеоблок. Гравиприемник тоже показывал вторую массу.

Блуждающий камень, что ли, — здоровенный космолит, почему-то не расстрелянный на Внешнем Поясе?

Ответ пришел прежде, чем пальцы Алексея успели коснуться квадрата анализаторных устройств. Смоляной видеокуб, где тонуло, мерцая все слабее, увязшей бабочкой пятое судно, озарился новой вспышкой. Стреляя синим, вплыла оса чужого «факела».

Вот уж этого просто не могло быть. Ни одно из судов Системы, будь то аннигиляционный великан-межзвездник, рейсовый грузовоз, пассажирский лайнер с оранжереей и танцпалубой или парусная баржа, набитая приборами космофизиков, ни одно судно не прошло бы без рапорта мимо диспетчерской. Корабль с погибшей командой и испорченной биоэлектроникой? Но кто же тогда управляет двигателем?

Давно миновал сумбурный двадцатый век, удивительно сочетавший практицизм с расцветом религий и суеверий; окончился сентиментально-рассудочный двадцать первый. Никто уже не ждал всерьез послов, других цивилизаций. Надеялись только на собственные силы, на звездный флот. К тому же первые данные универсального анализатора были куда как прозаичны. Жидкостный ракетный пращур, даже странно, что такие еще ползают, — ему ли покорять световые годы?

Впрочем, расчет траектории удивил Алексея еще больше, чем тип судна. Гигантская парабола, словно этот монстр действительно падал из межзвездья.

Но двигатель могли запустить и недавно, где-нибудь за Луной. Скорее всего так и произошло: ракета охлаждена почти до абсолютного нуля (кстати, это говорит об отсутствии экипажа) и только начинает нагреваться… С корабля-«матки», что ли, остановившегося на рубежах Системы, падает этот зонд? Да уж очень высокая техническая оснащенность для разума, путешествующего между звездами…

Бред какой-то.

Он послал запрос на общепринятой служебной волне: «Судну, следующему курсом… (Цифры координат.) Прошу полетный рапорт. Дежурный диспетчер Гурьев».

Без толку.

А сводное табло пишет как ни в чем не бывало: длина тридцать два метра, масса тысяча шестьсот восемьдесят тонн, режим поворота.

Поворота?!

Ну да. Еще минута, другая — и бесстрастный биокомпьютер печатает: «Поворот окончен. Режим ускорения».

III

Во всем огромном теле «Аякса» не спали только уцелевшие элементы солнечных батарей да питаемый ими очажок возбуждения среди кристаллов мозга.

С тех пор, как огненная ладонь бережно подняла над приморской пустошью башню «спейс фортресс», а затем яростно швырнула ракету в глубь рассветного неба, — с тех давних пор остыло сердце «Аякса». Ледяная тьма сковала его клапаны, стояла в камерах, в толстых и тонких сосудах.

Когда-то стаей перепуганных голубей шарахнулись самолеты, пытавшиеся — накрыть пусковую шахту: «ночные люди» в подвалах базы и столица, где над многомиллионной паникой надрывались сирены, напрасно ждали падения монстра. Не дождались — будто растаяла «крепость» вместе с остатками ночи…

Оправившись от ужаса, народ, как разгневанный слон, растоптал фанатиков в лемурьих личинах. А через несколько лет, вопреки усилиям хозяев улетевшего «Аякса», грянуло разоружение. Сначала ядерное. Затем, после ряда кровавых попыток притормозить время, — всеобщее и полное…

По мере удаления от Земли все глубже погружалось в мертвый сон сердце «Аякса». Миновав ловушки тяготеющих планет, «спейс фортресс» выплыла далеко за пределы Системы.

Обгоревшая, изъязвленная титановая башня, подобно киту, дрейфовала в пустыне пустынь, неся под мертвым сердцем зародыш неслыханного взрыва. Солнце монеткой поблескивало за кормой. Еще ни один земной корабль не бывал в этих местах.

Повинуясь власти Солнца, «Аякс» выполнил параболическую орбиту, равную дорогам самых вольных комет. В положенный час он вернулся к Земле, окруженной двойным кольцом обитаемых спутников — лабораторий, заводов, энергостанций, которые больше не загромождали зеленую планету.

Возможно ли осмотреть и ощупать каждый кубический километр околоземья? Диспетчеры Внешнего Пояса не заметили темную, холодную, молчаливую «крепость».

Оказавшись вблизи Луны, вышел из летаргии мозг; в хитросплетении кристаллов зазмеились первые импульсы. Такова была воля давно почивших конструкторов: «овермун», лунная петля. Обогнув Луну, включить двигатель и поразить земную цель, неуязвимо для антиракет ударив из открытого космоса — вот что помнил и неукоснительно выполнял мозг «Аякса». Офицер-программист исказил траекторию, окровавленной рукой выбросив дракона в сторону от Луны. (Давайте думать о человеке хорошо.) Но он не мог предусмотреть все последствия. Удар был только отсрочен — правда, больше чем на столетие. Параболическая орбита вернула смерть к заданному пределу. Получив сигнал приборов, измеряющих тяготение и магнитную активность, вспыхнул мозговой очажок. Давно забытая лихорадка работы охватила джунгли кристаллов, проникла в сердце.

Словно помолодев от стадвадцатилетнего сна, сердце закружило едкую кровь, подожгло — и плеснуло в замороженные сопла.

«Спейс фортресс» уверенно шла на цель.

IV

Гурьев тщательно, как перед экзаменационным полетом, срастил швы скафандра и шагнул в наружный тамбур.

Когда он потревожил Главную диспетчерскую Пояса, ему ответили, чтобы он хорошенько проверил показания приборов, потому, что во всем Флоте давно уже нет ни одного жидкостного ракетного двигателя, а если есть, то это чья-нибудь личная инициатива, и дело Гурьева — передать рапорт «вниз», Земле.

Руководству полусотни станций, следящих за тысячами судов, было не до мелочей, не до каких-то неведомых умельцев, воскрешающих историю космоплавания.

Он предупредил Землю-Грузовую и Землю-Главную. Там занялись измерениями, а потом поблагодарили Гурьева и сказали, что ракета действительно идет из чертовой дали, а значит, при ее ничтожной скорости запущена очень давно. Может быть, она несет погибший экипаж, а машина, построенная в ином столетии, просто не знает, что надо отдавать рапорт.

Во всех случаях Гурьев совершил значительное открытие. Диспетчера благодарят за бдительность. Монстра же подхватят силовым каналом в атмосфере и благополучно посадят.

Тогда бы надо Алексею успокоиться и даже возгордиться, но он и не подумал.

В глубине его голубоглазой, влюбчивой и дисциплинированной души, возможно, попав туда не по адресу, жила, как щука в ясном озере, безошибочная интуиция. Подтверждая выкладки парапсихологов, малоопытный Гурьев маялся предчувствием. Когда трещал зуммер личной связи, он уверенно говорил первым, не дожидаясь никаких «алло»: «Здравствуйте, богиня Ника», или «Я вас слушаю, Ахмед Касымович» (так звали шефа), или «Я повторяю — причалы заняты до особого распоряжения». Знал по звонку, кто вызывает!

Вот и теперь: не успокоили Алексея ни силовой канал, ни похвалы. Вещий голос нашептывал тревогу.

Он еще раз набрал код Земли-Главной. Координатор космодромов ответил вроде бы менее приветливо.

— Вы видите объект, о котором я докладывал?

— Разумеется, во всех подробностях.

— Вы использовали для идентификации систему памяти Космоцентра?

— Использовали, — с подчеркнутой кротостью сказал координатор.

— Ну и что?

— Точных аналогий нет… Но общая конструкция соответствует восьмидесятым-девяностым годам двадцатого века.

— Двадцатого?!

— Да, это какой-то зонд-автомат, случайно или намеренно выведенный на очень вытянутую орбиту и включивший двигатели вблизи Луны. Еще раз огромное вам спасибо, Гурьев.

— Да я не о том… Раньше… раньше бывали такие случаи?

— Подобные. Ловили станции, ракеты-носители, зонды, но, конечно, не вековой давности и не в активном полете. Вас еще что-нибудь интересует?

В последних словах лязгнул откровенный начальственный металл: «А занимались бы вы своим делом, диспетчер». Но если деликатный Гурьев срывался, остановить его было трудно.

— Но почему, почему машина не определила точно?! Ведь в Космоцентре должны быть данные обо всех запусках, от начала космонавтики!

Молчание.

Шуршащий, бормочущий эфир подобен некоему громадному колодцу, где долго бродят причудливо искаженные отзвуки твоих слов. Бродят, пока молчит собеседник.

— Часть документации утрачена, Гурьев. Особенно той, что касается конца двадцатого века. Вы же знаете, что тогда творилось на Земле… Ничего, скоро разберемся. А почему вас, собственно, так волнует тип ракеты?

Профессиональное терпение координатора оказалось большим, чем ожидал Гурьев. Кажется, на Земле-Главной смирились с допросом. А может быть, решили, что переполох на кольце спутников имеет основания.

— Не знаю… Мне подумалось… только вы не смейтесь! Мне подумалось: а вдруг это боевая ракета? Может быть, даже с атомным или термоядерным зарядом?

Там как будто улыбнулись.

— Исключено. Земля не вела войн в открытом космосе.

— Вы ведь сами говорите, что часть документации погибла!

Шептались, посмеивались, безмятежно текли эфирные волны.

— Извините, диспетчер, мне пора вернуться к моим прямым обязанностям. А вам, вероятно, к своим.

Щелчок отключения.

Наверное, уже разливали шампанское историки космоплавания — шутка ли, сама валится в руки жидкостная колымага эпохи первых экспедиций!

«А вам, вероятно, к своим».

Правильно, к своим, непосредственным!

Есть право, дарованное уставом для крайних случаев: временно передать власть автоматам и догнать судно на сторожевом катере, обычно праздно пылящемся в ангаре любой станции.

Потому-то и срастил Алексей швы скафандра и через гермотамбур-7 шагнул под своды безвоздушного ангара. Услужливо зажглись прожекторы, скрестив лучи на плоской, напоминающей портсигар машине с двумя соплами по бокам. Под закругленным лбом катера сидели глубоко утопленные глаза объективов.

Гурьев еще с главного пульта проверил готовность двигателя, открыл кабину. Оставалось только забраться в кресло, что он и сделал без помощи трапа, словно всадник, вскакивающий в седло. Захлопнул колпак. Катер тронула нервная дрожь, стали выскакивать знаки на табло перед видеокубом.

Расползлись бронированные створы. Свет прожекторов был обрублен на пороге, точно станция уперлась в эбонитовую стену. Но глаза мигом освоились, ощутили провал, нащупали звездную пыль.

Тут вещий голос разом зашептал в уши Гурьева такое, что Алексей чуть было не усыпил двигатель. Он даже пальцы убрал подальше от панели — вдруг сверхчуткий пульт воспримет биотоки, искаженные страхом? Уже, спеша обосновать отступление, вступила логика: да кому он нужен, кроме историков, этот глухонемой паровоз космоса, который меньше чем через пять часов будет подхвачен силовым каналом космодрома? Он, диспетчер, рядовой сотрудник Пояса, сделал все, что мог, всех предупредил, получил благодарность. Погоня является только его правом, но уж никак не обязанностью. Кто посмеет осудить?

…А за что, собственно, осудить? Можно подумать, что, не погнавшись за ракетой, Гурьев совершит страшное преступление!

«Совершишь», — сказал голос.

Ни к селу ни к городу захотелось услышать Нику. Чтобы она опять рассказала, как Митрич принес ей в постель задушенного воробья, был бит и недоумевал: за что? За лучшие побуждения?

Вспомнился еще младший братец, имевший наглость взяться за трехактную пьесу и теперь изводивший отца и мать чтением очередных сцен. После полушутливых жалоб матери Гурьев сообщил мальцу, что литературная деятельность начинается обычно с лирических стихов, а уж прозу и особенно драму может писать только человек опытный, много переживший, знающий людей и их отношения…

Что-то мучительно знакомое вдруг заскреблось в памяти — в отдаленной связи с прозой и драмой: «Демон… демон… великий демон, скользящий по морю жизни». Откуда это?…

Вздрогнув, словно морозный ветер обжег его спину, Алексей положил пальцы на зеленый стартовый квадрат. Вернулись нужные биотоки, катер выполнил приказ.

Две пленные фиолетовые молнии зазмеились у сопел. Почти лишенный веса на время взлета, «портсигар» скользнул над цельнометаллической плитой пола и исчез. Челюстями сомкнулись створы, погасли прожекторы, только волоски ламп долго тлели под потолком.

Курс на сближение был проложен безукоризненно. Весь путь занял около трех часов. Все это время Гурьевым владела холодная лихорадка всепоглощающего стремления к цели. Глаза цепко вбирали в себя летящие огни видеокуба; руки словно независимо от сознания плясали по биопанели. Но и самый придирчивый «кэп» из пилотской школы не нашел бы ни единой ошибки! Он никогда не был честолюбив. Разумеется, почел бы счастьем отправиться куда-нибудь за тридевять световых лет, покорить фантастические миры и вернуться со сказочной, сверхчеловеческой славой Язона или Одиссея. Однако не представлялась ему черствой и судьба доброго, всеми уважаемого штурмана внутрисистемных трасс, имеющего в тылу озорную красивую жену Нику, дом, полный любимых книг, и двоих-троих здоровых сорванцов, от коих эти книги придется до поры беречь.

Вряд ли жажда отличиться, прославиться гнала Гурьева вслед за подозрительным бродягой. Скорее всего то была подсознательная, внушенная матерью тяга к ясности и порядочности — позвоночник гурьевской души. Плюс интуиция, конечно…

«Великий демон, скользящий по морю жизни…» Да откуда же это, наконец?

Скорости уравнены. Совсем рядом висит, постреливая синими газовыми языками, сплошь покрытая узловатой коростой ожогов, утолщенная к носу туша. У нее круглая слепая голова и веера солнечных батарей, истрепанные, как крылья мельницы после урагана.

Вот оно! Поймал, вспомнил!..

«Белый Кит плыл у него перед глазами, как бредовое воплощение всякого зла, какое снедает порой душу глубоко чувствующего человека, покуда не оставит его с половиной сердца и половиной легкого — и живи как хочешь… Белый Кит неожиданно всплывал смутным и великим демоном, скользящим по морю жизни…» Это Мелвилл, «Моби Дик», опаленная диковинными страстями исповедь китобоя-философа, Ника побаивается Мелвилла.

Интересно, посвящал ли какой-нибудь китобой царственную жертву любимой женщине?

Еще сорок, от силы пятьдесят минут — и ракета войдет в силовую воронку космодрома.

Словно пар над круглым бассейном, ходит пузырями веселая атмосфера близкой планеты. Сквозят, плавая по океанам, рыжие шапки горных массивов.

Меняются цифры на табло… Тормозит! Не хочет сгореть, со всего размаха вонзившись в воздушное одеяло!

А все-таки зловеща эта непреклонность слепой головы; жутковат маниакальный бег живого мертвеца к Земле!

Сблизиться… Еще сблизиться…

Кто сказал, что у Времени каменный лик? Наверное, стареющий джентльмен в кресле перед камином, сквозь дым верной трубки философски взиравший на будущее. Время — бешеный ночной поезд, с грохотом несущийся в тоннеле, пробуравленном его собственным прожектором. Короток освещенный клинок рельсов, и мрак бежит впереди, оборачиваясь и дразня.

Зуммер. Торопливый, прерывистый голос. Что это с координатором?

— Земля-Главная вызывает диспетчера Гурьева.

— Гурьев слушает.

— Немедленно меняйте курс. Уходите.

— Почему?

— Выполняйте приказ.

— Почему?!

Молчит эфир. Нет — стрекочет, посвистывает, щелкает серебряными язычками далеких соловьев, соек, дроздов и прочей лесной мелочи. Алексей, несмотря на все старания Ники, научился узнавать только дятла — по красной грибной шапочке да синиц — по грудке с аккуратным галстуком. Так же плохо знал он и лесные цветы и травы. Стыдно.

— Вы были правы, Гурьев. Мы привлекли системы памяти Института истории материальной культуры и Музея войн. Это космическая ракета военного предназначения, с боеголовкой… в общем, термоядерной, но особой. Ее называли гамма-бомба. Приказываю вам уходить!

Гамма-бомба? Это ж надо — какое щупальце протянулось из прошлого!..

Там живут птицы — на занимающем уже полнеба лазоревом, зеленом, белопенном, клубящемся вихрями куполе. Там — Ника, мама, отец и братец…

— Координатор, что вы намерены делать?

— Применить лазер.

— Не успеете. Линейные размеры цели ничтожны. Поиск рассеянным лучом и наводка сфокусированного займут много времени.

— Другого выхода нет. Земля еще раз благодарит вас, Алеша, ваши заслуги бесценны, мы были бы совсем не подготовлены… Может быть, часть населения угрожаемого района успеет… успеет спуститься в подземные горизонты… Уходите же, чего вы ждете? Рассеянный луч уже ведет поиск.

— Поздно, координатор, поздно.

Там что-то закричали, Гурьев отключился.

«Прямо навстречу тебе плыву я, о все сокрушающий, но не все одолевающий кит; до последнего бьюсь я с тобой…» Зажмурившись и больно прикусив губу, чтобы не успеть передумать, Алексей прижал пальцы к биопанели.

Правым двигателем катер смял и разорвал, как фольгу, обугленную кожу «спейс фортресс». Нервы «Аякса» не выдержали.

Мозг отдал последний приказ — о самоистреблении.

Радужный сполох был хорошо виден с орбитальных станций; роскошной падучей звездой явился он сумеречным странам у границы дня.

Давайте думать о человеке хорошо.

Альберт Валентинов Разорвать цепь… Рассказ

Мохнатые языки солнца, высовываясь из-за холмов, шарили по пронзительной глади небосклона, будто слизывали остатки не успевших растаять за ночь облаков. Совсем как на Меркурии, только там нет неба. И солнышко там пожарче. Впрочем, и это дай бог… Даже не верится, что не так давно закончилось пятое оледенение.

Андрей нерешительно повертел в руках широкополую войлочную шляпу и со вздохом водрузил ее на макушку. Это повторялось каждое утро как некий ритуал. Все его существо сопротивлялось, но без шляпы наверняка схлопочешь солнечный удар. Даже за те десять минут, которые надо затратить, чтобы принести воду. Собственно, он ничего не имел против этого головного убора, кроме одного: очень уж он не гармонировал со всем остальным. Как, скажем, водолазный шлем с дипломатическим фраком. Такие курортные войлочные покрышки со свисающими полями появятся только через пятьдесят тысяч лет. Незадолго до того, когда на месте этих холмов и ручья раскинутся тридцатиэтажные, сверкающие стеклянными боками здания института. Удивительное дело: все здесь казалось к месту, все вписывалось в исторический период — и машина и панцирь, а вот шляпа не вписывалась. Она из другой эпохи. Он зажмурился и с наслаждением представил теплое ласковое море и белый, будто просеянный через самое мелкое сито, песок.

А на нем тела. Шеренгами. Все коричневые и все в шляпах…

Представил, хотя и знал, что этого делать не следует. Челюсти свело сладкой судорогой, и что-то в душе дрогнуло. Поспешно открыв глаза, он помотал головой и решительно замкнул магнитную застежку воротника. Ну вот, теперь он в полной готовности, можно выходить. Ах да, синие очки и воздушные фильтры…

Солнце уже выкатилось из-за холмов. Теперь это был обычный ослепительный шар, совсем как у нас на экваторе. Не жарче. А если и жарче, то чуть-чуть. Жаль только, что Андрей никогда не был на экваторе и не мог сравнить. На Меркурии был, а вот на экваторе не пришлось. Теоретически за пятьдесят тысяч лет солнце не должно измениться, для него это ничтожно малый срок. Как для нас пять минут. Но теорию создавали в уютных прохладных кабинетах… Андрей чертыхнулся и вышел из машины.

Панцирь плотно обтягивал тело, заставляя держаться прямо, развернув плечи, как на параде. Только вот походка становится какая-то чудная — с подпрыгиванием. Черт бы побрал того инженера, который врастил пружинки в ткань под коленками! Конечно, инженер все рассчитал, но попробуй побегай в такой одежке! Это неважно, что здесь бегать не надо. Андрей повернулся к солнцу спиной и посмотрел на свою тень. Ничего тень, мужественная. Широкие плечи, узкие бедра, длинные ноги…

Спортсмен. И, говорят, с задатками. Только вот скорчер на правом боку нарушает симметрию. Он улыбнулся, вытащил из тамбура пузатую десятилитровую флягу и поволок ее к ручью.

Днем холмы — каменистые, лишенные растительности — имели тот неопределенный цвет, который называют песочным.

Но сейчас, под утренним солнцем, они были ярко-розовыми, и очертания их слегка размывались, словно холмы раскалились и медленно оплывали от вершины к подножию. Их невысокая гряда загораживала первобытный лес, не давая ему прорваться дальше. Справа холмы загибались широким полукругом, открывая ровную, чуть поднимавшуюся к югу равнину, по которой струился ручей.

Вода здесь великолепная. Что называется, хрустальная. Только вот микроорганизмы… Но для этого существуют таблетки.

Две штуки на флягу. Говорят, вкус они не портят.

Андрей присел на корточки и положил флягу на желтое дно, придерживая ее пальцами, чтобы не всплыла. Вода с бульканьем стала заходить в горловину. Справа были кусты, но за четыре дня он отучился их бояться. Днем из кустов никто не показывался — ни пещерные медведи, ни волки, ни саблезубые тигры, чей громадный след он обнаружил прямо перед тамбуром на следующий день после прибытия. Раньше он почему-то думал, что к этому периоду махайроды уже вымерли. Серьезный был след. Окружность больше моей головы. Интересно, каков же сам тигр? К счастью, зоологи по ископаемым остаткам определили, что саблезубые охотились по ночам, днем они почивали. Правда, Барсик у меня дома днем кушает. Но Барсик — отдаленный потомок, развращенный цивилизацией…

А вообще здесь все чужое, все опасное. Даже воздух, даже солнце, даже трава. Хотя и трава, и кусты, и деревья уже наши, современные. Ведь всего-то пятьдесят тысяч лет! Каково же тем, кто дальше — за сто миллионов? Саблезубый — это все-таки млекопитающее свое, понятное. И то, что природа обделила его хвостом, оставив нелепый обрубок, представляет этого хищника в каком-то даже легкомысленном, несерьезном свете. А динозавры? Так называемые пресмыкающиеся, восемь метров в высоту? Тиранозавр-рекс, например. Его засняла на кинопленку предыдущая партия… Андрей невольно поежился, вскинул флягу на плечо и чуть ли не бегом потащил ее в машину.

Теперь сутки он будет сидеть взаперти, в крохотной каютке с поляризованными стенами. Хотя машина превосходит размерами трехэтажный дом, но человеку в ней отводится весьма скромная площадь: все остальное пространство занимает генератор. Снаружи стены серые, непрозрачные, но, находясь в каюте, он видит все, что делается вокруг. Спасибо хоть об этом позаботились! Иначе тут вообще можно сойти с ума. Он и так уже два дня не притрагивался к книгам, которые самонадеянно захватил с собой в прошлое. Захватил, несмотря на скептические улыбки более опытных товарищей. В первый день он только смотрел. И через стены, и снаружи, не отходя от машины.

И все время ждал, что вот-вот появятся кроманьонцы. Ждал, чтобы рассмотреть их с тем острым любопытством, с каким рассматривают неожиданно обнаруженный портрет своего отдаленного предка. Выискивают, так сказать, фамильные черты… Потом два дня читал запоем. Вчера он просто угрюмо валялся на койке, заставляя себя не глядеть на часы. Он и без того ощущал каждую из бесконечных, будто застывших, секунд. Ничего не поделаешь — такая работа. Искус, который проходит каждый, прежде чем попадает в головную группу. Машины времени еще очень несовершенны. Они могут переноситься только в прошлое. Будущее пока скрыто от людей. Жалко: в будущем интереснее. Но, может, в этом определенный смысл? Нельзя заглядывать в будущее, не изучив досконально своего прошлого.

Не вскрыв подспудную логику событий, не проанализировав всех ошибок. Да, наверное, в этом главное. Человечество должно понять свои прошлые ошибки, прежде чем являться к потомкам. И до малейших деталей знать свою историю. Для этого и уходит в прошлое цепочка машин-ретрансляторов, как столбы на шоссе. Сейчас эта цепочка насчитывает две тысячи «столбов», где каждый отстоит от соседей на пятьдесят тысяч лет. Самый последний — «стомиллионник» — в мезозое. И в каждом ретрансляторе человек. Дежурный. Машины могут уйти в прошлое и вернуться только вместе. Сразу. Одновременно: Если с одной что-либо случится — останутся все. Это как цепь, которая рассыпается с потерей любого звена. Командуют те, кто «внизу». Остальные ждут. Ждут и не отлучаются. От каждого зависит существование остальных. Когда-нибудь это станет излишним. Это когда ретрансляторы усовершенствуют настолько, что суммарная вероятность аварии в сложнейших цепях управления всех двух тысяч машин станет меньше одной миллионной. Пока что она больше. А одна миллионная — это риск при дежурных. Человек с его чувством ответственности оказывается надежнее машины. Поэтому ты вынужден ждать, пока кто-то там, за «стомиллионником», выясняет, отчего вымерли динозавры. Ждать все двадцать четыре часа в сутки, позволяя себе только утреннюю десятиминутную пробежку за водой. Это тоже риск — вылазка за водой. Но риск необходимый.

Если ты не будешь ждать этих десяти минут, ждать целые сутки, твоя «надежность» резко упадет. И ты ждешь, стиснув зубы, хотя неизвестно, сколько еще продлится это ожидание. Каждая вылазка рассчитана на две недели, если… если не произойдет непредвиденное. Тогда оглушительно завоет сирена… Эти тиранозавры, судя по фильму, были отчаянными задирами. Да и не только они. В мезозое полно всякой гадости — и летающей, и прыгающей, и плавающей.

Андрей лежал на узкой жесткой койке, закинув левую руку под голову. Правая свесилась через край, прижавшись ладонью к прохладному полу. Наступал вечер. Он это понял без часов, хотя вокруг было еще совсем светло. Дневная жара спала. Кондиционер под потолком перестал жужжать и заработал бесшумно, вполсилы. Ещё несколько часов, и пятые сутки дежурства уйдут в прошлое. Смешно — в прошлое.

Дома сейчас, наверное, тоже вечер. Мать с отцом вернулись с работы, переоделись, забежали в сампит и… Нет, никуда они не пошли. Ни на театральную арену, ни в вечерний парк, ни на спортивные зрелища. Сидят в сампите над нетронутыми блюдами и переживают. И мама опять твердит, что у нее предчувствие… Чудаки! Путешествия во времени уже давно обходятся без жертв. Было, конечно, когда-то… Но тогда только нащупывалась конструкция машины, разрабатывались правила поведения. А сейчас машины безотказны. И люди… Они еще безотказнее. На второй «пятидесятке», у неандертальцев, дежурит Ленка, отличный парень. Это ей он сказал перед отправлением, что она отличный парень, и Ленка не протестовала. Только усмехнулась загадочно, как она одна умеет… И каждый раз, когда он бежит за водой, у него сжимается сердце от страха, потому что в это время Ленка тоже бежит с флягой. И его нет рядом, чтобы защитить…

Он вздрогнул и вскочил на ноги. На него глядела Лена.

Нет, конечно, она глядела не на него. Она только скользнула измученным безнадежным взглядом по громадному серому кубу машины, и именно этот взгляд Андрей успел поймать. И конечно, это была не Лена. Это была кроманьонка. Так сказать, прапрапра…

Удивительно, что она не испугалась машины. Впрочем, вовсе не удивительно. Первобытные люди не всегда умели строить цепь логических заключений и не боялись неподвижных предметов. Неподвижное неопасно. Они еще очень плохо знали свой мир и потому безоговорочно принимали все, что оказывалось в поле их зрения. Поэтому двенадцатиметровая махина вовсе не показалась кроманьонке чем-то удивительным. Она просто не знала, что в ее времени таких сооружений быть не должно.

Ей было лет семнадцать, и она была такая же стройная, высокая, как Лена. Даже прически у них одинаковые — волосы свободно распущены по плечам. Только у Лены это называется укладкой. И одета кроманьонка была, разумеется, не в панцирь, а в пятнистую звериную шкуру, совершенно не закрывающую руки и ноги. Худенькие, но крепкие руки, длинные ноги.

А все же лицо другое, не как у Лены, хоть и очень похоже.

Впалые щеки, огромные глаза.

Андрей затряс головой. Болван, о чем я думаю? Это же человек, самый настоящий. Что в ней первобытного? Страх в глазах, даже не страх — отчаяние. Так вот какие они, кроманьонцы! Неведомо откуда взявшиеся гомо сапиенс, люди современного типа, совершенно необъяснимо, всего за пятнадцать тысяч лет вытеснившие пропавших без вести неандертальцев. Не предок человека — человек!

Девушка остановилась у самой машины. Очевидно, она прошла долгий путь, ноги ее подкашивались, в лице не было ни кровинки. Она тяжело дышала полуоткрытым ртом и тихонько всхлипывала. В машине было отлично слышно.

А ведь она погибнет, вдруг понял Андрей. Должна погибнуть. Первобытный человек не мог выжить в одиночку. Очевидно, заблудилась, отстала от племени… А может, напали враги и она кинулась прочь без памяти?… Ах черт побери! Безоружная, беспомощная, ни от зверей отбиться, ни огня развести. А ведь могла бы стать чьим-то предком. Может быть, даже моим… или Лены. Недаром она так похожа на нее. Взять бы ее с собой, но нельзя. Не имею права. А жаль. Представляю, какие глаза сделаются у ребят! Вот это было бы вмешательство так вмешательство! Только меня мигом турнут из института.

А ее… что ж, ее оставят. Не отправлять же обратно на гибель.

Научится читать, привыкнет к нашей кухне, полюбит телевизор, все вечера будет перед экраном просиживать. Выдержит ли изобилие информации? Нет к нам ее нельзя. Здесь бы чем-нибудь помочь, но чем? Скорчер же ей не дашь, а другого оружия у меня нет, даже перочинного ножа. И огня нет. Пища подогревается в инфракрасной духовке. Разве что затащить ее в машину и хотя бы накормить?

Это было безумием. Это было грубейшим нарушением правил путешествия во времени, но Андрей двинулся в тамбур.

Он ничего не мог поделать с собой. Вид этого измученного, истомленного отчаянием, голодом и усталостью существа всколыхнул и поднял из самых потаенных уголков души что-то такое, чему он не мог даже подобрать названия. Какая-то волна захлестнула его.

Внезапно, уловив за спиной легкое движение, девушка резко обернулась и пронзительно вскрикнула. Вопль оборвался на самой последней ноте, и девушка, запрокинув голову, привалилась к машине и стала медленно сползать по ее стенке. Она была еще жива, но она была уже мертва, потому что из кустов у ручья к ней направлялась смерть. Нет, зоологи ошиблись, она не спала днем — страшная смерть, саблезубая, со струящимся меж клыками волнистым языком, неторопливо надвигающаяся на пружинистых лапах, возбужденно подергивающая обрубком волосатого хвоста. И Андрея охватил восторг.

Это удача! Ах, какая это великолепная удача! Он торопливо расстегнул кобуру скорчера, автоматическим движением руки ввел в ноздри фильтры. «Я прошибу его на лету в прыжке. Тигр всегда прыгает на жертву. А потом затащу ее сюда и накормлю. И никто ничего не скажет, не посмеет сказать. Потому что я спасу жизнь человека. Разве нас с детства не учили, что самое ценное — это жизнь человека? И пусть это будет вмешательством, но меня все поймут, потому что каждый сделал бы то же самое».

Махайрод был уже в двадцати метрах. Андрей толкнул створку тамбура… в этот миг взвыла сирена.

Это было невозможно, невероятно, но это случилось. Андрей замер, будто натолкнулся на глухую стену. Красная сигнальная лампочка панически мигала над рычагом. Это не обычное предупреждение к возвращению, это сигнал к бегству. Сирена будет выть, пока во всех двух тысячах машин дежурные не нажмут на красные рукоятки и генераторы не закрутятся бешеными силовыми смерчами, сминая время. Значит, там, «внизу», что-то случилось, и людям приходится спасаться. Может, они даже пустили в дело скорчеры. Это разрешается как исключение, когда ничто другое уже не может спасти. Потому что это вмешательство. И хотя его последствия не скажутся в будущем, рассосутся во времени, как затухает волна от брошенного в озеро камня, не достигнув берега, все-таки это вмешательство.

Пять секунд дается на то, чтобы добежать до рычага. Значит, остальные 1999 генераторов вот-вот заработают. И только его машина окажется вне цепи… Андрей повернулся и бросился в каюту. Ладонь натренированно легла на красную рукоять… но не нажала на нее.

Эта девушка… Она не упала лишь потому, что прислонилась к машине.

Он обязан выполнить свой долг перед людьми, которые ждут сейчас в машинах… Но девушка тоже человек. Слабая тростинка на берегу необъятной реки жизни, защищенная только искоркой разума. И никогда не сумеет простить он себе, что дал погибнуть человеку. И тут внезапная мысль поразила его — Лена!

Не может такое сходство быть случайным…

Так не оборвется ли к тому же с гибелью этой кроманьонки целая эволюционная цепочка?

…Он рванул рычаг и ринулся из машины. В его распоряжении было, наверное, полсекунды. И хотя он знал, что все кончено, что успеть невозможно, он действовал так, будто намеревался успеть. Выстрел дробным эхом запрыгал по холмам. Зверь перевернулся в воздухе и шмякнулся рядом, раскинув лапы.

И в этот момент кроманьонка начала падать, потому что опора исчезла. Андрей еле успел подхватить ее и заставил себя обернуться. Заставил, хотя безошибочно знал, что увидит. Он обернулся и увидел, что машины нет.

И никаких следов, даже трава не примята.

Разумеется, его будут искать. Но машина редко попадает дважды в одну точку времени. Они разойдутся — на сутки, на час, на минуту…

И все же их найдут, не могут не найти.

На его руке лежала кроманьонка.

До ближайшей цивилизации сорок тысяч лет. Есть только они двое, и еще саблезубые, мамонты, медведи… И девяносто девять зарядов в магазине скорчера. Было сто…

Он думал только об этих девяноста девяти зарядах. Намеренно сузил мысли вокруг них. В этом сейчас было спасение.

Позже придет отчаяние, наконец, фатальное успокоение, когда смиряешься с последствиями своих поступков.

Он заметил, что девушка очнулась. Она переводила взгляд с него на мертвого зверя и опять на него, и страх исчезал из ее глаз. Он был человек, и он спас ее. Потом она встала на ноги и без страха взглянула на него. Андрей смутился. Он расстегнул магнитную застежку шлема и выбросил из ноздрей фильтры.

— Ничего, — сказал он, засовывая скорчер в кобуру. — Ничего. Главное, что цепь не разорвана. А так все в порядке.

Вода есть, пища есть — он ткнул носком тушу зверя, — огонь добудем трением, лук изобретем… Только вот костюмчик не подходит. Не из этой эпохи. Пожалуй, шкура будет мне больше к лицу…

Он стал искать подходящий кусок кремня, чтобы сделать из него нож.

Ольга Ларионова Солнце входит в знак Девы Рассказ

— Чертова планета, — причитала Вики, выходя из душевой. — И чтоб я еще хоть раз согласилась лететь на планету с таким солнцем, провалиться ей на этом самом месте…

— Не надо было рождаться рыжей, — наставительно заметил Рычин.

Вики даже не взглянула в его сторону. Она подошла к распахнутому во всю стену иллюминатору, вытащила круглое зеркальце и стала беззастенчиво себя рассматривать. Рычин со Стефаном флегматично за ней наблюдали.

— Не счесть, — коротко резюмировала Вики, пряча зеркальце.

Она посмотрела в иллюминатор — утреннее голубоватое солнце заливало поле, на котором стоял их корабль, и узенькую тропинку, ведущую к люку, и тоненькие вешки ограждения с трогательными плакатиками, на которых по-юнитски было написано: «Просьба гостям не докучать». Никто и не докучал — поле было пусто. Вики гулко вздохнула и пошла в кают-компанию.

— Кормите, — сказала она, усаживаясь за стол и отодвигая локтем стопку юнитских книг. — Кормите меня с ложечки — я вконец расстроенная. Кто у нас сегодня мамочка?

— Я мамочка, — отозвался Стефан и побежал в камбуз.

Рычин взял стул, уселся напротив Вики и принялся демонстративно ее разглядывать.

— Изыди, — буркнула Вики.

— И не подумаю, — сказал Рычин. — Я еще не насмотрелся. Уж очень они тебе к лицу.

— Хочешь, чтобы я тебя окончательно возненавидела?

— Куда уж окончательней — гулять по Юне не пустил, засадил корабль сторожить, а сам сижу напротив и веснушки твои считаю.

— Истинно зверь, а не начальник.

— Ваша ма-ама пришла, — запел Стефан, появляясь с полным подносом. — Молочка принесла тутошнего, юнитского, по жирности что наше китовое. А вы опять цапаетесь?

Он сгрузил тарелки на стол, обошел Викин стул и присел перед девушкой на корточки:

— Вики, маленькая, так ведь с веснушками же лучше! Тебе их просто недоставало. Вон спроси Рычина — он старый ругатель, комплиментов делать не будет…

— Уже воздействовал, — отмахнулся Рычин.

Вики благодарно потрепала Стефана по волосам, отчего его льняные кудри сразу же стали похожи на паклю.

— Ну, давайте завтракать, утешители. — Несколько минут все молча жевали, но сегодня Вики была не расположена так быстро успокаиваться. — Нет, какая подлость! И почему именно у меня, почему не у Степки?

Мужчинам эта тема надоела, оба сдержанно молчали.

Вики это уловила:

— Вы не подумайте, что во мне говорит атавистическое кокетство. Вовсе нет. Мне просто неловко перед юнитами. Обратили внимание, какие у них женщины? Да? А теперь посмотрите на меня. Вот-вот, прямо на нос. Облупленная картошка, да еще и в веснушках. Стыдобища! Это против ихних-то Афин да Афродит с Артемидами впридачу…

— Ну, это ты хватила, Вики! — не выдержал Стефан. — Я приглядывался к тутошним дамам — ты знаешь, далеко не богини…

— Между прочим, я тоже обратил на это внимание, — задумчиво проговорил Рычин. — Мужчины все как на подбор: огромные, смуглые, черногривые. И красавцы. Так, Вики?

— Да уж не чета вам.

— Ага, компетентный пол подтверждает. А тутошние женщины словно другая этническая группа. И чертовски разные, ни одна не похожа на другую. Когда они нас встречали, прямо в глазах рябило… м-да…

— Смакуешь воспоминания? — не без ехидства ввернула Вики.

— Просто жду. Жду связи с Темиром. Пора бы.

Все невольно скосили глаза на дырчатую плошку внешнего фона.

— Прошло только две минуты, — беззаботно отмахнулся Стефан, — и потом, если Темка там, в юнитском городе, решает аналогичную задачу — я имею в виду антропологическое несходство полов, — то он очень даже просто может проморгать сеанс связи.

— Позавчера ведь минут двадцать ждали — и ничего. Так что вернемся к нашим неподражаемым аборигенкам… или аборигеншам?

Рычин зыркнул на нее своими цыганскими глазами — ага, и ты заволновалась. А ведь волноваться надо было уже вчера, после вечерней связи с Темиром Кузюмовым.

Теперь один Стефан, казалось, был спокойным:

— Красятся твои юнитки неподражаемо — вот что. Между прочим, у нас на Земле прелестный пол отягчал себя когда-нибудь голубой или сиреневой гривой?

— Лет триста-четыреста назад запросто, а в рыжее красились еще до прошлой эры. Правда, это уже в незапамятные времена считалось непозволительным баловством, поэтому таких женщин называли причудницами или блудницами.

— Ох, — застонал Рычин, — и эрудитов же я набрал к себе в экипаж! Причудницы — это из салонов времен Сирано де Бержерака, а что касается блудниц, то тебе о них вообще знать не положено. По возрасту.

— Интересно, а где это ты набрался эрудиции в таких вопросах?

— Во дале… далеких во краях, — пропел Рычин. — Не слышу Темира. Даю еще десять минут, чтобы разыскать и подать мне Темира Кузюмова.

— Кому даешь-то?

— Действительно, мальчики, а неужели у космолетчиков нет собственного покровителя — ну не обязательно божества, а хотя бы чертика какого-нибудь завалящего?

— К сожалению, Вики, — рассудительно завел Стефан, — звездоплаванье и религия так же несовместимы, как…

— Все чушь, — оборвал его Рычин. Мы, грешные, практически остались без пригляда. Живой пример — исчезновение нашего Темира.

— Что ты дергаешься — десяти минут не прошло.

— А я жду спокойно. И за те пять минут, которые я еще отпустил всем нам на это самое спокойствие, могу объяснить, что действительно несовместимыми мне кажутся только две вещи: это высочайший уровень тутошней цивилизации и примитивная косметика, в применении которой наш грубый Стеф заподозрил юниток. Они не красятся, дорогие мои, но я много бы отдал за то, чтобы разгадать загадку Юны.

— То есть стереотип ее прекрасных мужей?… — уточнила Вики.

— Отнюдь. Загадку разнообразия и, если хотите, странного несовершенства юнитских женщин.

— И девушек, — ввернул Стефан.

— Нет, — сказал командир. — Их я в виду не имел…

Было очевидно, что он усиленно думал о чем-то своем. Хотя что значит: о чем-то? О Темире он думал, не о девушках же, в самом деле.

— А почему? — привязался Стефан. — Если говорить о женщинах, то с кого и начинать, как не с…

— Я не видел на Юне ни одной девушки. И девочки — тоже! — отрезал Рычин.

Пять минут были на исходе.

— Действительно?! — изумился Стефан. — И как я сразу этого не…

Мелодичный звон прервал его на полуслове — сработала система предупреждения, включавшаяся в том случае, когда к кораблю приближался кто-нибудь из юнитов. На неодушевленные предметы — летящие по ветру перекати-поле, осенние листья и частые здесь шаровые молнии — она не отзывалась. На животных, по-видимому, тоже, но пока земляне не видели на Юне ни одного зверя. Может быть, их здесь вовсе не было.

Вики включила экран внешнего обзора, и все увидели хрупкую женскую фигурку, которая, чуть прихрамывая, но все же удивительно легко скользила по тропинке, протоптанной в бурой юнитской траве.

— Ну вот, — не унимался Стефан, — через полторы минуты загадка юнитской косметики будет решена: беру я эту очаровательную ле Бом ле Блан де Лавальер поперек живота, переворачиваю вверх тормашками и окунаю в ванну… Кстати, командир, что мы скажем ей о Темире?

— Все, абсолютно все. У нас нет основания не доверять юнитам.

Вики пожала плечами.

— Я войду? — послышался из динамика шелестящий голосок.

— Да, да, прошу вас!

Тоненько взвыл мотор подъемника. Вики как-то механически пригладила волосы и затем с сомнением оглядела свои далеко не аристократические руки с обломанными ногтями.

Двери лифта раздвинулись, и мужчины разом вскочили — несколько более резво, чем того требовали элементарные правила вежливости. У них это получалось само собой каждый раз, когда их переводчица входила в комнату, — как они признались друг другу, у них синхронно возникало естественное желание подхватить ее на руки.

— Добрый день, гости! — старательно выговаривая слова, произнесла она.

Каждое утро она приходила к ним, и, пока Темир Кузюмов на практике осваивал все чудеса юнитской цивилизации, она проводила с оставшимся на корабле экипажем своеобразные телеэкскурсии, по просьбе землян выбирая то один, то другой уголок громадного полупустого города, двухсоткилометровым кольцом охватывавшего заросшую лужайку космодрома.

— Добрый день, Леа! — хором отозвались земляне, не перестававшие удивляться той легкости, с которой эта молодая женщина всего в несколько дней овладела их языком, в то время как они сами и поздороваться-то толком по-юнитски не научились. Это, правда, было не так просто, как могло показаться на первый взгляд, — сутки юнитов делились на тридцать шесть часов, и для каждого часа приветствие должно было звучать по-иному.

— Гости тревожны и беспокойны? — скорее даже не спросила, а констатировала Леа.

— М-м-м… собственно говоря… — протянул Рычин.

Стефан и Вики остолбенело воззрились на него: командир мямлил, как проштрафившийся салажонок. Командир заикался.

Да что же творилось с командиром?!

А командир сам не знал, как определить и тем более объяснить свое состояние. Едва только маленькая юнитская переводчица появилась в рубке, как у него пропали все опасения и тревоги. Ну не могло ничего случиться с Темиром, просто органически не могло. Забарахлил фон, помехи там непредвиденные атмосферные. Но несчастья нет. В мире, где могут существовать такие вот женщины, ничего случиться с человеком просто не могло.

Вот и тянул командир, с тоской и последней надеждой косясь на молчащий транслятор, — может, еще отзовется Темир и не придется беспокоить это бесконечно хрупкое существо, рассказывать которому о своих опасениях просто нелепо.

Но транслятор, чуть потрескивая, не отзывался.

— Так что же?… — повторила Леа.

— Темир пропал, вот что, — проговорила с вызовом Вики. — Он и вчера уже что-то подозревал…

Глаза у Леа раскрылись так широко, что верхние ресницы, казалось, вскинулись выше бровей.

— Почему же вы не связались со мной еще вчера? — прошептала она так тихо и укоризненно, словно ее саму в чем-то глубоко обидели.

Рычина от этого голоса прошиб холодный пот. Если бы не Ана Элизастеги, смуглая неистовая Ана, оставшаяся на Земле, он давно сказал бы себе, что безнадежно влюбился в эту крошечную пепельно-призрачную юнитку. Но любовь исключалась, и поэтому единственным разумным объяснением необычного состояния командира было извечное и естественное благоговение человека перед истинно прекрасным.

— Простите, — сказал Рычин, изо всех сил стараясь понизить сколько возможно раскаты своего цыганского баритона, — но наш второй пилот, находящийся в городе, действительно не вышел на связь в назначенное время.

— Если б только это! — Вики вызывающе вскинула острый подбородок. — Вчера он успел передать… Стеф, вруби!

Стефан пожал плечами — может, и не стоит? — и включил где-то с середины запись вчерашнего диалога Кузюмова с командиром.

«…сморозил какую-то глупость, что ли. Показали мне мужскую школу, я говорю: а в женской в принципе все то же? Я чего-то недопонял, но выходит — нет у них женских школ. Вообще. Может, их в каких-нибудь монастырях обучают? Только по нашей Лавальер этого не скажешь. (Рычин смущенно хмыкнул.) Тогда я попросил их главного… Минуточку, друзья…»

Минуточка растянулась на двенадцать с половиной часов — Кузюмов связи так и не возобновил. И потом — только сейчас Вики со Стефаном поняли, что было самым необычным в этой вечерней беседе: уже вчера всегда оживленный, темпераментный Темир мямлил и заикался точно так же, как Рычин сегодня.

— Действительно, — сказал Стефан, — а какой грех в том, что Темка попросился в женскую школу? Ну не принято, так объяснили бы, чтоб вел себя поприличнее. А тут нате вам: пропал!

Взоры присутствующих невольно обратились к переводчице, словно она была непосредственной виновницей исчезновения Кузюмова.

С переводчицей тоже что-то стряслось: вроде бы никто ничего крамольного не произнес, но она была в настоящем смятении. Лицо ее, слишком нежное и хрупкое для того, чтобы покраснеть, казалось, оттенялось изнутри всеми возможными бликами перламутра, словно на него падал отсвет огромной раковины. Ресницы трепетали, но не так, как у земных женщин, все разом, а каждая по отдельности; пепельные волосы тихонечко, как трава под ветром, колыхались.

— Сейчас… — лепетала она, — сейчас-сейчас…

Она торопливо рылась в своей серебряной сумочке, от непонятного смущения не находя какой-то нужной вещицы, и из-под ее пальцев время от времени выпархивали небольшие радужные пузыри наподобие мыльных, которые взмывали к потолку рубки и, не достигнув его, таяли, оставляя в воздухе аромат юнитских подснежников. Наконец она нашла свой микропередатчик, напоминающий маленького морского ежа, и торопливо заговорила на своем удивительно певучем языке, в котором утроенные и учетверенные гласные, да еще и в различной тональности, давались пока одному Темиру. Настоящее имя их переводчицы звучало как целая музыкальная фраза, так что Рычин с первых же минут контакта взмолился и оговорил всем право обращаться к юнитам только в рамках доступных сокращений. Таким образом их переводчица и приобрела земное имя Леа.

Из колючего комочка доносилось ответное басовитое пение на сплошных, гласных, Леа обрывала его, явно протестуя и оправдываясь, общее волнение нарастало, как вдруг на середине фразы Леа вдруг бросила колючий комок обратно в сумку, взметнула вверх легкие ладошки (характерный призывный жест — едем!).

— Что с ним случилось? — упрямо мотнул головой Рычин, уже прикидывая, какая там у Кузюмова группа крови.

— Нет, нет, ничего. Вы тревожитесь? Едем!

— Ехать так ехать, — сказал командир. — Вики на вахте, Стеф за мной. Если к четырнадцати часам по корабельному времени мы не объявимся, найти нас по биоволновому индикатору и пробить по прямой оси защитный коридор. Все.

Вики не в первый раз и не на первой планете получала подобное указание, но пока, слава богу, пробивать защитный тоннель не приходилось ни разу. Страшная это была штука — прокладывать через живой город защитный тоннель.

Они втиснулись в кабинку скоростного лифта, и повернуться было негде. Рычину со Стефаном пришлось, чтобы не задевать Леа, поднять руки и упереться в стенки под самой крышей кабинки, так что конурка лифта приобрела вид античной часовенки с двумя застывшими Теламонами. Потом они выскочили на поле и побежали по нему напрямик, по тонкой вьюнковой траве. Легкая хромота не мешала молодой женщине двигаться плавно и бесшумно, и Стефан, чуть поотстав и скосив глаза на командира, не удержался и прошептал:

— Чур меня, чур! — Рычин сделал страшные глаза, но не помогло. — Сила нечистая… И трава под ней не сгибается, и тени рядом не стелется. Дух бесплотный, наваждение бесовское…

Они подбежали к маленькому кораблику-вездеходу, который Леа бросила на краю космодрома, и внутри было так же тесно, только тут уже нельзя было стоять, и кораблик рванулся в чистое, не замутненное никакими дымами небо над огромным городом, и пошел вдоль его южной окраины, уверенно и стремительно скользя в нижней, свободной зоне экстренных трасс.

Но пространство, как уже наблюдали земляне, подлетая к посадочной площадке, перегружено не было — город был выстроен как бы на вырост, в нем было просторно и безлюдно, — большая редкость для такой сравнительно невысокой цивилизации, едва-едва освоившей собственную солнечную систему и уже пережившую какую-то глобальную катастрофу. Город поражал удивительной плавностью линий, какой-то изящной локальностью, словно он и строился только для того, чтобы любоваться им с высоты птичьего полета. Нелепо и немыслимо было даже представить, что в таком городе что-то могло случиться с Темиром.

Кораблик неожиданно взял вправо, пронесся над необозримым окраинным парком — а может быть, уже загородным лесом? — и приткнулся к ажурной башенке, напоминающей доисторическую мачту, к каким где-то в начале двадцатого века швартовались дирижабли.

— Прошу вас выходить, — извиняющимся тоном произнесла Леа, — здесь машинам спускаться нельзя.

Они вошли в какую-то подозрительно шаткую корзину, которая мягко пошла вниз своим ходом, — навстречу взмыл бетонный куб противовеса. Чернобородый гигант, подстраховывавший спуск, лениво перебирал руками шершавый канат. Когда кабина коснулась земли, он помог гостям выбраться, а потом протянул руку и вынул оттуда молодую женщину, как вынимают из клетки птицу.

— Ваш друг здесь, — проговорил он, застенчиво улыбаясь. Вы тоже хотите видеть… это?

Рычин со Стефаном энергично закивали, хотя, честно говоря, не представляли себе, о чем идет речь. Зато Леа, которую гигант продолжал держать на руках, уткнулась ему в плечо и зашептала горячо и просительно. Чернобородый красавец (все они тут были чернобородые и отменные красавцы) выслушал ее внимательно, потом, не возразив ни слова, водрузил обратно в корзину подъемника и медленно, как поднимают флаг, вознес ее на вершину причальной мачты. Когда женщина перебралась в кораблик и, чуть шевельнув на прощание узенькой ладошкой, захлопнула за собой створку люка, он обернулся к землянам и, выразительно разведя руками, скорчил какую-то гримасу, которая начисто пропала под сенью бороды. Но было и так ясно: они остались без переводчицы, придется объясняться в рамках того словарного запаса, которым располагали аборигены, — на лингвистические способности землян тут было мало надежды.

Смущенный великан откашлялся, но все-таки решил начать с жестов и широким взмахом руки пригласил гостей к маленькой дверце. Рычин взялся за металлическую ручку, распахнул дверь и чуть было не сделал шаг вперед, но вовремя остановился: перед ним была коробка сейфа. Нате вам!

Парк, шелест деревьев, буколическое журчание ручейка, и в сплошь затканной плющом стене современный стальной сейф.

На поблескивающих полочках какие-то небольшие приборчики вроде ручных часов, коробки со стрелками, небольшие катушечки самодельных трансформаторов… и, между прочим, часы и рация Темира. Ошибки быть не могло — на пластмассовой коробочке среднедистанционного фона четко виднелись инициалы Кузюмова и реестровый номер корабля.

— Пожалуйста, гости, — проговорил хозяин сейфа, делая над собой усилие, чтобы не растягивать гласные. — Пожалуйста, все приборы!..

Рычин, не раздумывая, сложил на нижнюю полку все, включая маленький дамский десинтор, который так уютно умещался в нагрудном кармашке. Стефан сделал то же самое, потом подумал немного и для убедительности присовокупил еще и авторучку.

— Теперь, пожалуйста, сюда!

Еще одна дверца внезапно обнаружилась в зеленой стене, но за ней круто убегали вниз довольно потертые каменные ступени.

Они начали спускаться, и вскоре в этом лабиринте лесенок, площадок, поворотов и галерей перестали ориентироваться, и теперь не могли уже судить о том, как глубоко под землей они находятся. Так же непонятно было и назначение небольшой овальной комнаты с гладкими песочными стенами, но зато необыкновенно уютными диванами. Здесь не на чем было остановиться глазу, кроме небольшого щелевого отверстия напротив двери, зато хотелось вытянуть ноги и возможно дольше не подыматься, а сидеть, вдыхая удивительно чистый прохладный воздух, и предаваться мечтам.

— Спрашивайте, пожалуйста! — предложил хозяин подземелья.

— А что, собственно, спрашивать, — улыбнулся Рычин, — когда мы не знаем, с чего начать?

Брови юнита горестно сложились уголочками.

— Тогда начинать надо с катастрофы…

И он начал с катастрофы.

Собственно говоря, сама причина бедствия так и осталась загадкой — юниту не хватило слов. Но было очевидно, что на всей планете не осталось ни одного живого человека. Ни одного.

Было ли это несчастным случаем или намеренным преступлением — в любом случае юниты были виноваты в том, что они сделали возможной эту катастрофу. Излучение — или болезнь — поразило не только их, но и большинство животных и птиц; уцелели глубоководные жители и, как и можно было предположить, насекомые. А людей на Юне больше не было — остались в живых только экипажи космических станций, которые собрались на самом крупном околоюнитском искусственном спутнике и долгое время ожидали, когда передвижные автоматические зонды обследуют поверхность Юны и сообщат, что опасность миновала и им можно возвращаться домой.

Они дождались и вернулись, но то, что они нашли у себя на родине, было выше человеческих сил. Почти половина из них сошла с ума, в том числе и единственная среди них женщина.

Тридцать два человека остались на Юне, тридцать два человека, обреченных стать последними жителями планеты.

Все тридцать два были мужчины.

И тогда они решились на единственный способ, оставляющий им мизерную надежду: проблема клонирования была уже в принципе решена на Юне, опыты ставились уже на высших животных, но никому в голову не приходило создать методом клонирования живого человека.

Но лаборатории стояли нетронутыми, инструкции пока еще не обратились в прах, и последние мужчины Юны рискнули.

Несчастная сумасшедшая, за которой не смогли уследить, покончила с жизнью, но она и дала возможность за счет ее клеток вырастить первых искусственных женщин. Хотя почему они походили друг на друга, как близняшки? Да они и были ими, но они были живыми юнитками, развивавшимися гораздо быстрее обычных благодаря стимуляторам и несколько затянутому периоду термостатного развития.

Так или иначе, но не прошло полутора десятков лет, и юниты взяли себе в жены девочек-подростков, хрупких и бледных, как сугубо несовершеннолетние мадонны средневековья.

Можно было представить себе, как все они были горды, — люди, победившие не только собственную смерть, а гибель всей своей цивилизации.

И они были просто по-людски счастливы, что избавились от надвигающегося одиночества, потому что молодые юнитки обещали стать матерями.

Первые младенцы все были мальчиками, что поначалу обрадовало отцов и матерей — планету приходилось поднимать из пыли и праха, и для этого требовалось все больше и больше сильных рук.

Но прошел год, другой, и юниты с ужасом поняли, что по необъяснимым причинам их рукотворные жены почему-то рожают одних мальчиков.

Пришлось вернуться в лаборатории, благо некоторый опыт уже был накоплен, и подрастающие юноши снова получили себе подруг, обязанных своим рождением не женщине, а приборам и установкам. И они родили мальчиков, для которых снова пришлось создавать юных жен… Это стало бедой и проклятьем Юны, бедой настолько непоправимой, что о ней было не принято говорить вслух. Ученые бились в своих лабораториях, стараясь перешагнуть заколдованный рубеж, и мало-помалу накопленные знания и опыт стали превращать проклятье в… Неверно было бы сказать — в счастье: но нет, наверное, такого зла во вселенной, которое оставалось бы в сути своей непобедимым, не могло быть хотя бы отодвинуто, или смягчено, или даже использовано.

Высокая степень развития генной инженерии на Юне позволяла вырастить не просто женщину, а женщину совершенную, прекрасную, как все древние богини, вместе взятые. Мало того, от этого общего совершенства юниты перешли к совершенству субъективному, и если для одного юноши по его просьбе выращивали Геру, то для другого нужна была не меньше чем Психея. Тем более что сам процесс роста теперь укладывался в какие-то три-четыре года, за которые будущая юнитка, все еще находясь в лабораторной стадии развития, достигала уровня тринадцатилетней девочки. Затем следовал год в стационаре, гипнопедическое обучение и продолжение стимулированного роста — в конце этого года девушка достигала уровня развития на шестнадцать-семнадцать лет. И тогда они уже могли выйти в широкий мир — к тому, кто создал ее не по образу и подобию себя самого, а по образу и подобию своей мечты…

— И это происходит здесь, — закончил с нескрываемым облегчением юнит. — Наверное, не все вам понятно, но нам ведь ни разу не пришлось это кому-то рассказывать: на Юне и так все в курсе, да и обсуждать такие проблемы как-то не принято — ведь это, собственно говоря, самое сокровенное, что у нас есть. Самое дорогое. И если вдруг что-нибудь разладилось бы…

— Действительно! — простодушно изумился Стефан. — А вдруг какой-то сбой, нарушение программы, и они… ну… перестали бы расти? Уж не лучше ли заранее выращивать побольше женщин, а потом выбирать себе по вкусу?

— А та, которая никому по вкусу не придется? — возразил юнит. — Всю жизнь одна? Или охотиться за чужими мужьями? Впрочем, лет пятьдесят тому назад на Юне был проведен всепланетный опрос по этому поводу. Так вот, мужчины еще кое-как согласились на свободный выбор, а женщины — нет. Поголовно. Никто из них не мог представить себе, как это жить нелюбимой…

— Да, — сказал, подымаясь, Рычин, — насколько я знаю женщин, любая из них предпочла бы вообще не появиться на свет. Но все-таки, где же наш Кузюмов?

— Видите ли… — замялся юнит, — когда ваш друг пришел сюда, вместе с ним входил один юноша… есть такие… нерешительные. Никак не мог создать образ. Это ведь нужно представлять себе совершенно четко — о чем ты мечтаешь. Вот он и попросил нашего гостя Темира показать ему самую прекрасную женщину Земли… Не его любимую женщину — нет, нет, а вообще… не знаю, как сказать…

— Идеальный вариант, — подсказал Рычин.

— Это неважно, — сказал юнит. — Вы смотрите, пожалуйста…

В овальной комнате, за стеклом, стало вроде темнее — противоположная стена посинела, но одновременно стала как-то легче, прозрачнее, как будто открылось огромное окно прямо в ночь, но не здешнюю, с темно-зелеными рыхлыми облаками, а ночь земную, надстепную, наполненную стоячими волнами полнотравного дурмана, и шорохом ошалевших птиц, опутанных этим запахом, и тоненькой капелью звезд, тающих в предрассветном, едва еще занимающемся зареве. Тихо, неспешно таяла эта ночь, оставаясь не тронутой лишь в синеве колдовских, Незакрывшихся цветов, порожденных ночью и обреченных исчезнуть вместе с рассветом, ибо непредставимы они были, несовместимы и невероятны в свете дня.

А там, за кружевом редких цветов, величаво и стройно высилась она — женщина Земли, окутанная покрывалом неприкасаемости, увенчанная невесомой короной негаснущих звезд, неподвластных рассвету: и все они были одного естества — и ночное небо, и зачарованные травы, и Она, бесшумно и неузнанно проходящая по спящему миру, чтобы никогда не встретиться наяву…

Они тихо отошли от своего узенького оконца, словно боясь спугнуть это видение, и снова двинулись по бесчисленным переходам и лесенкам, теперь уже наверх. Молчал Рычин, потрясенный той глубиной проникновения в Прекрасное, которую он никак не мог угадать в своем друге.

Молчал и Стефан, напряженно посапывая, словно какая-то неотступная мысль прицепилась к нему и он не мог просто выразить ее в словах. Наконец они вышли наружу и остановились у заросшей плющом стены, вдыхая суховатый, совсем не такой свежий, как на Земле, воздух.

— Четверть второго, — сказал Рычин. — Свяжись с Вики.

— Сейчас, — ответил Стефан, нащупывая дверцу сейфа. — Сейчас свяжусь, только…

Было видно, что неотвязный вопрос не даст ему спокойно вернуться на Землю.

— Я понимаю, у вас об этом не принято, но я все-таки спрошу, а?

Рычин пожал плечами; чернобородый гигант не выразил ни согласия, ни удивления — он задумчиво вперился в суховатую юнитскую травку, словно пытаясь углядеть в ней колдовские ночные цветы, которых на самом деле никогда не росло на Земле.

— Вон Темир нарисовал деву, — сбиваясь и краснея, торопливо заговорил Стефан. — Это ж обалдеть можно, какая красота! И вы ведь можете такую создать, ну во плоти, в жизни, не на стенке… Ведь можете? Так почему же для себя вы… Нет, нет, я ничего плохого не хочу сказать, ваши девушки тоже… Любая наша позавидует, вон Вики, к примеру! Но все-таки — почему вы не делаете своих жен безупречными? Зачем каждой вы оставляете какое-то несовершенство?

Юнит медленно поднял руки, словно на них лежало что-то легкое и бесценное, так же, как и тогда, когда он переносил из подъемника свою маленькую жену.

— Да затем, — проговорил он совсем тихо, — чтобы было за что их любить.

Владимир Рыбин Ошибка профессора Громова Рассказ

— Посмотри, что это?

Редактор всемирно известного еженедельника «Планеты» Уво Бенев, к которому было обращено восклицание, человек, по слухам, знавший все, что происходит в Солнечной системе, заинтересованно повернулся к иллюминатору и целую минуту смотрел вниз. Под аэробусом текла река. То есть было полное впечатление настоящего потока, хотя какие могли быть реки среди лунных пропастей, где для того, чтобы выжать стакан воды, нужно переработать тонну руды.

— Пыль течет, — спокойно сказал он, — здесь это бывает.

И все, сидевшие в салоне, улыбнулись: Уво есть Уво, недаром говорят, что он удивился только раз в жизни — когда родился.

Уво Бенев не обращал внимания на подобные шутки. Он-то знал себя. Приходилось ему и удивляться и восхищаться сверх меры. Чего стоили хотя бы встречи с профессором Громовым.

Когда он беседовал с ним первый раз, то никак не мог отделаться от ощущения, что ученый как хочет копается в его мозгу, выуживая даже те мысли, которые журналисту хотелось бы спрятать от чужих глаз. Тогда профессор начинал строить свою лунную обсерваторию, которую все на Земле называли не иначе как Город Громова. После той первой встречи, с легкой руки Бенева, и пошла знаменитая шутливая поговорка: «Нет бога на Земле, бог — на Луне, и фамилия его — Громов».

С тех пор они виделись много раз и, кажется, подружились.

И всегда Бенева поражала неиссякаемая энергия уже вовсе не молодого профессора, но, как и прежде, переполненного идеями и преисполненного желания воплотить их в жизнь…

— А все же тебя заинтересовал этот поток, — сказал Беневу его коллега, фотокорреспондент еженедельника, которого, несмотря на почти пенсионный возраст, все в редакции называли фамильярно — Руйк. Он не обижался на это, отговариваясь любимой фразой: «Фотокорреспонденты, как артисты, до ста лет молодые».

— Скажи, нет? — приставал Руйк.

Бенев с улыбкой посмотрел на него.

— День сегодня такой, особенный.

— День-то день, но лунные пейзажи это все же…

Руйк не договорил, восхищенно приник к иллюминатору.

В серебряной дали, меж острых расступающихся горных пиков, поднимался сказочный город, напомнивший один из школьных кабинетов, где вдоль стен стояли самые замысловатые тригонометрические фигуры. Казалось, создатели этого города задавались целью не забыть ни одной из конструкций, которые нарисованы в учебниках. Были здесь шары разных размеров, стоявшие на таких тонких основаниях, что казалось, вот-вот упадут, были пирамидальные вышки, трапециевидные и куполообразные дома. А над всем этим собранием фигур, четко выделявшихся на фоне черного неба, возвышался усеченный конус главного чуда лунной обсерватории — сильнейшего во всей Солнечной системе оптического телескопа, тридцатиметровое зеркало которого шесть лет изготовлялось здесь же, на лунном нагорье Города Громова.

Аэробус прилунился в пяти километрах от обсерватории, механические руки отцепили салон с пассажирами, перенесли его на платформу, и люди впервые за полутора суток путешествия смогли отстегнуть ремни и встать на ноги, не держась за магнитный луч. Некоторые, должно быть, попавшие сюда впервые, прыгали как дети, испытывая слабое лунное притяжение. Другие сидели на своих местах, завороженно смотрели на черную ленту дороги, на серую, бесконечно монотонную пыльную равнину, исчерченную длинными тенями от разбросанных повсюду камней. Местами через равнину тянулись цепочки следов, ни на что не похожих, рождавших в воображении образы неведомых обитателей неведомого мира. И только один Уво Бенев смотрел в небо, усыпанное блестками звезд, все искал среди них ту единственную искорку, из-за которой он и прилетел сюда и которая через несколько часов должна будет превратиться в новый астрономический объект.

Никогда еще лунный город не знал такого перенаселения, как в эти дни, предшествующие эксперименту. Беневу не досталось даже отдельного прозрачного туристского блока, на который он рассчитывал, и ему пришлось разместиться вместе с Руйком в одной квартире, предназначенной для практикантов. В ней имелось все, что могло понадобиться человеку, но не было над головой естественного звездного купола, и эта маленькая неурядица вначале расстроила Бенева.

— Буду лежать в постели и считать звезды, — всю дорогу мечтал Руйк. Теперь, посмотрев на голубоватый потолок, имитирующий земное небо, он поморщился, но тут же и утешился, побежал, как он выразился, «искать точки».

И Бенев тоже подумал, что это, может, и к лучшему: теперь у него будет повод осуществить давнюю мечту — побродить в одиночестве по лунной пыли и, как в той древней песне, оставить свои следы на пыльных тропинках чужой планеты. Он даже взволновался от этой мысли и не лег отдыхать, как собирался, подошел к стеке видеотелефона, вызвал диспетчерский пункт.

И увидел рядом с собой голографическое изображение очень красивой молодой женщины.

— Слушаю вас, — сказала женщина, откровенно любуясь его замешательством.

— Я хотел бы… — Он замялся, подбирая слова.

Женщина ободряюще улыбнулась и сказала неожиданно: — А я вас знаю. Меня даже голографировали для вашего еженедельника, но изображение так и не опубликовали.

— Это мы не правы, — сказал Бенев, удивляясь непонятно почему нахлынувшей радости и сердясь на себя за это неделовое, праздное чувство. — Попросите у профессора Громова хотя бы полчаса для меня.

Женщина исчезла, оставив в комнате обычный для голографической связи легкий аромат озона. Бенев потянулся и вдруг быстро опустил руки, потому что снова увидел у стены женщину.

— Громов очень занят, — сказала она. — У него есть для вас только десять минут.

— Связи или встречи?

— К сожалению, связи. — Женщина снова приветливо улыбнулась, и Бенев подумал, что потом, когда все кончится, надо будет задать этот вопрос ей самой.

— Подождите, пожалуйста, он скоро включится.

Когда она исчезла, Бенев тихо засмеялся, потер ладонями щеки и ужаснулся, вспомнив, что уже целые сутки не подходил к зеркалу. Он направился в ванную комнату, но вдруг услышал за спиной мелодичный гонг и, обернувшись, увидел у стены невысокого, чуть сгорбленного человека в старомодной профессорской шапочке над белым нездоровым лицом.

— Здравствуйте, дорогой мой! Очень рад вас видеть.

— Громов! — с неожиданной нежностью в голосе сказал Бенев. — Вы, как всегда, молодец. Держитесь, лунный бог. Мне будет очень недоставать вас, если вы захвораете.

Профессор рассмеялся, вытирая пальцами уголки глаз.

— Ох, уж эти словесники, вроде комплименты говорят, а хоть в гроб ложись.

— Простите меня, но я так давно вас не видел.

— Ничего, правда спасает от паники. В любой ситуации говорят: держитесь, поможем. И мы так привыкаем к этому, что ждем того же и в старости. Хотя отлично знаем: в борьбе со старостью никто не может помочь. Держитесь, говорят старикам, и помогайте себе сами.

— Вы все-таки молодец. Как и прежде, обезоруживаете двумя словами. — Что ж, придется мне же и вооружать. Ведь у меня и в самом деле нет времени.

— В таком случае ответьте только на один вопрос: что вы думаете об этом эксперименте?

— Ничего себе вопрос. — Громов помолчал, поглаживая белый, чисто выбритый подбородок. — Вы знаете, что все это и зачем?

— В общем и целом.

— Людям надоело жечь фонари на ночных улицах, и они решили повесить одну лампу на всех — в космосе. Приволокли астероид на соответствующую орбиту и собираются взорвать его, чтобы образовалось пылевое облако — своего рода экран, отражающий солнечные лучи. Но вот вопрос — как взорвать? Очень трудно рассчитать орбиту будущего облака. Ядерный взрыв может и увеличить и замедлить скорость, и тогда око или совсем уйдет от Земли, или, как выражаются мои коллеги, запылит околоземное пространство. Чтобы не ошибиться, было решено ударить по астероиду двумя взрывами. Две ракеты подойдут к нему одновременно с противоположных сторон, строго перпендикулярных орбите астероида. Расчеты показывают, что пылевое облако при этом локализуется, а одинаковые взрывы, направленные навстречу друг другу, взаимно погасят ускорение. Такова техническая суть эксперимента. Она не представляется особенно трудной, и весь шум вокруг него сводится к удовлетворению нашего тщеславия: как же, впервые человек вмешивается в космогонию!..

— Я не слышу особого восторга в ваших словах! — улучив момент, спросил Бенев.

— Не знаю, дорогой, сам не знаю. Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо. Но как подумаю, что ночей не будет, начинаю сомневаться; не заскучаем ли мы по темноте?…

— Но ведь нет выхода. Земля и так опасно перегрета. — Бенев усмехнулся. — Когда-то люди боялись энергетического голода, теперь мы не знаем, куда девать избытки энергии.

— Разве я спорю? — Громов развел руками. — Мне предложили руководить проведением эксперимента, и я, как вы знаете, согласился. Да душа не лежит. Мне будет недоставать ночи, лунных дорожек на морской глади, таинственных шепотов в тенистых парках. Не понимаю, почему поэты не возражают? А влюбленные? Куда им деваться?…

— Вы еще и поэт! — удивился Бенев. — Вот не ожидал.

— Зачем вы меня обижаете, — сказал Громов, грустно улыбаясь.

— Вас? Как я могу!

— Извините. Только я должен сказать, что сомневаться в способности к переживаниям, все равно что сомневаться в умственных способностях.

— Это вы меня извините. Право же, не хотел…

— Если человек не способен зачитываться стихами, страдать и радоваться, слушая музыку, значит, у него дефект наследственности или воспитания. — Профессор говорил так, словно ему было больно произносить слова эти. — Внутренний мир человека неделим. Если он ущербен эмоционально, то неизбежно ущербен и умственно.

— Извините…

— Да это я так, не принимайте на свой счет. Однако мне пора. Надеюсь побеседовать с вами после эксперимента. Знаете, чертовски приятно разговаривать с толковыми журналистами вроде вас. Честное слово. Вы не скованы обручами гипотез и убеждений, как мои коллеги, для вас ничего не значит связать то, что, по нашему мнению, никак не связывается. Вы свободны в суждениях — вот ваше преимущество…

— И наш недостаток.

— И недостаток, — согласился Громов. — Но что не имеет своей противоположности?…

Оставшись один, Бенев долго стоял перед рифленой, стеклянно поблескивающей стеной голографического экрана, вспоминая профессора, его слова, вновь и вновь переживая свою неловкость. Потом неожиданно для самого себя вызвал диспетчерскую. Стена исчезла, и Бенев снова увидел перед собой знакомую женщину. Она смотрела на него без удивления и без прежней насмешливости.

— Вы где будете во время эксперимента? — спросил он.

— Где и все — на смотровой площадке.

— А не хотели бы увидеть это со стороны?

— С вами? — просто спросила она.

— Со мной.

— Но там не будет телескопов, и мы не увидим зарождение этого нового светила. — Что за беда, покажут потом, на экране.

— Ладно, — просто сказала женщина. — Через четыре часа я свободна.

— Как вас звать? — спохватился он.

В гараже Бенев выбрал самый маленький двухместный луноход, в котором была одна-единственная кабина, не разгороженная, как обычно, на герметические замкнутые отсеки. Однако робот, контролирующий выезд луноходов, потребовал надеть скафандры, и близости, которой так желал Бенев, не получилось.

Энна сидела рядом, но была такой же далекой, как и там, на экране.

Они ехали по шоссе до тех пор, пока серебристые постройки обсерватории совсем не исчезли за острыми гребнями гор, потом свернули на лунную целину и со скоростью десяти километров в час поползли между каменных глыб, выбирая место поживописнее.

— Давайте на ту гору, там красиво, — сказала Энна.

— Вы не впервые здесь? — спросил он и покраснел.

— Я везде бывала. — Словно желая успокоить его, она положила тяжелую в перчатке руку ему на колено, и Беневу показалось, что он почувствовал тепло ее руки через толстый многослойный пластик скафандра.

— Если при встрече двоих случается чудо, это запоминается на всю жизнь, — сказал он.

— А если благодаря чуду состоялась встреча?

— Все равно. У памяти свои законы.

Энна лукаво улыбнулась одними глазами.

— Что из этого следует?

— Еще не знаю. А вы знаете?

Она покачала головой и погрустнела.

Оставив луноход у скалы, они пошли по лунной пыли, оставляя глубокие следы. Идти было тяжело. Бенев остановился, машинально поднял руку, чтобы вытереть пот, и засмеялся, наткнувшись на прозрачный пластик шлема.

— А вы прыгайте, легче будет.

Она запрыгала по пыли, обернувшись к нему, улыбаясь поощряюще. Он попробовал и понял, что так передвигаться гораздо легче. Держась за руки, они запрыгали рядом, хохоча как дети, радуясь, что этот смех, это забавное прыганье рука об руку сближает их все больше.

С уступа горы, на который они вышли, открывалась широкая панорама лунного нагорья. Все было одинаковым в этом мире светотеней, без земных красок, без радующей глаз мозаики цветов. Но суровость пейзажа привлекала. Первозданный хаос, неподвижный, завороженный безмолвием, представлялся картиной гениального художника или, может быть, таинственным видением из детских снов, порожденных какой-нибудь старинной волшебной сказкой о царстве Снежной королевы. Сколько раз видел Бенев лунные пейзажи, но еще никогда так не волновался.

Может, на него влияло предстоящее чудо, которое вот-вот должно было вспыхнуть в звездном небе? А может?… Он взглянул на свою спутницу и залюбовался ею. Стройная даже в скафандре, она походила на изваяние среди хаотического нагромождения камней, как вызов слепой Природе. Подняв голову, Энна смотрела на огромный затуманенный диск Земли и улыбалась чему-то своему. Солнце заходило, последние лучи его блестели на прозрачном пузыре шлема, и казалось, что вокруг мягкого восточного профиля Энны сиял серебряный нимб.

— Вы знаете, где это будет?

— Кажется, в том созвездии. — Она мягко подняла руку, указала куда-то в сторону горных пиков, пылающих в лучах заходящего солнца.

— Чуть выше. — Полуобняв ее, Бенев показал на едва заметную искру, затерявшуюся среди звезд, чем-то напоминавших начищенные до блеска шляпки гвоздей, вбитых в черный бархат.

И не снял руку с ее плеча, забывшись, смотрел в пространство, ожидая обещанного чуда.

— Еще минута. Вот сейчас!..

В черной пустоте ослепительно вспыхнула вдруг новая звездочка и в отличие от своих неподвижных соседок зашевелилась в пустоте, словно примеряясь, устраиваясь поудобней на новом месте. Яркий блеск ее не ослаб сразу же, как предполагал Бенев, а все усиливался и уже через четверть часа затмил все другие звезды на небосводе. Солнце погасло за горами, и теперь только бледный свет Земли освещал нагорье.

— Недели через две свет этой звездочки поспорит со светом полной Земли, — оказал Бенев.

Энна ничего не ответила, стояла все так же неподвижно, смотрела на разгоревшийся в пространстве живой уголек, зажженный людьми.

— Пылевое облако растечется на сотни тысяч километров, оно будет двигаться вокруг Солнца по собственной орбите и всегда находиться над теневой стороной Земли. Представляете, как будет? Заходит Солнце, и сразу же восходит этот наш искусственный светильник…

Беневу показалось, что Энна не слушает, он погладил ее по плечу и увидел, как она закрыла глаза, доверчиво склонив голову в его сторону. И он тоже подался к ней и дрогнул, услышав сухой удар шлема о шлем. Теперь лицо Энны было совсем близко, он даже видел, как мелко-мелко дрожат ее ресницы. Он рассматривал эти ресницы миллиметр за миллиметром и страдал от невозможности прикоснуться к ним.

И вдруг он засмеялся беззвучно. Энна испуганно открыла глаза.

— О чем ты подумал? — спросила она, удивив Бенева, впервые столкнувшегося с такой, почти неестественной, женской проницательностью.

— Так, пустяки.

— Скажи, — потребовала она.

— Да глупость одна.

— Пожалуйста. Это очень важно.

— Понимаешь, мне вдруг показалось странным, что у космонавтов иногда рождаются дети…

Бенев думал, что она рассердится, но Энна только опустила глаза. Но уже через мгновение снова вскинула их к искусственной звезде в небе.

— Растет новое солнце! — сказала она восторженно.

— И будет расти. — Беневу было радостно в этот миг, как никогда в жизни. Ему вспомнилась древняя поговорка об испытании верности в разведке, и он спросил: «Энна, а ты полетела бы к звездам? Со мной?».

— Не знаю, — засмеялась она.

Но Бенев не поверил словам, ему больше сказали ее глаза, засветившиеся вдруг, словно бы затянувшиеся влажной мечтательной пленкой…

Они не спешили возвращаться. Взявшись за руки, прыгали по мягкой податливой пыли, подолгу стояли, прислонившись жесткими прозрачными шлемами, все не хотели уходить от этих гор, казавшихся им такими необыкновенно красивыми. А когда выехали на шоссе, помчались с такой скоростью, что автомат лунохода вынужден был включить ограничитель…

— Когда мы снова увидимся? — спустя час говорил Бенев, с удовольствием впервые пожимая живую мягкую руку Энны, стоявшей перед ним в своем золотистом цветастом платье. (В лунном бесцветном мире люди любили яркие одежды).

— Через шесть часов.

— Так долго?

— Ничего, мой друг, у нас в запасе — вечность.

Она улыбнулась и исчезла с легким галантным поклоном, в котором было что-то и дружеское и официальное.

Немного обиженный Бенев пошел в свою «практикантскую» квартиру с твердым намерением выспаться, чтобы через шесть часов предстать перед Энной сдержанным и по возможности спокойным. Как ни старался, не мог уснуть. Не помогали ни успокаивающие коктейли, ни вкрадчивые шепоты «электросна».

Перед ним не исчезало видение: мягкий профиль в ореоле сияющего шлема, длинные вздрагивающие ресницы, стройная серебристая фигура на фоне пестрого хаоса камней. Он долго мысленно умолял ее оглянуться. И она оглянулась, но заговорил вдруг торопливым голосом Руйка:

— Уво, да проснись же, Уво, подвел я тебя…

Бенев открыл глаза, увидел своего коллегу с кипой голографических пластинок в руках.

— Не вышло, — сокрушенно жаловался Руйк. — Аппаратура подвела.

— Ладно, — сказал Бенев, быстро просмотрев пластинки и еще не понимая, что именно не получилось. — Обойдется.

— Чего обойдется? Снимал звезду, а вышел крендель какой-то.

— Может, так надо?

— Кому надо? Попробуй опубликовать это облако с дыркой — засмеют.

— Я говорю, что, может, дело не в аппаратуре, может, облако такое и есть?

— Чего ему таким быть? — Руйк задумался на минуту. — Шут его знает, пойду погляжу.

Он вернулся быстро.

— Что там творится, что творится! — с порога закричал Руйк. — В самом деле, вместо булки крендель сделали. Громов, говорят, за голову хватается.

— Ну ты скажешь! — Он знал за Руйком такой грешок — «преувеличения на базе увлечения» — и не поверил.

Но Руйк, обычно не обращавший внимания на насмешки, на этот раз обиделся.

— Иди да посмотри. Или я тебе диспетчера вызову.

— Не надо! — испугался Бенев и, вскочив с постели, подошел к стене-экрану.

— Что-то не так получилось, не по рассчитанному. В самом деле, говорят, будто сам Громов растерялся.

Такая настойчивость была несвойственна Руйку, и Бенев принялся одеваться, чтобы быть во всей форме перед вызовом диспетчерской.

Но диспетчером оказалась совсем другая женщина, холодно ответившая, что Громов находится в башне главного телескопа, что он очень занят и просил его ни с кем не связывать.

«Значит, и в самом деле что-то случилось», — подумал Бенев и решил сам отправиться в башню, чтобы на всякий случай быть поближе к Громову.

Он увидел профессора, маленького, сгорбившегося, под огромным, как гора, телескопом. Тихо сел в сторонке и стал наблюдать. Перед Громовым ярко горел экран, куда проецировалось изображение, сфокусированное телескопом. На экране колыхалось, жило, переливалось студенистой медузой ослепительное кольцо с угольно-черной серединой. Профессор неотрывно, смотрел на это кольцо, потирая узловатыми пальцами блестящую свою лысину, куполом возвышавшуюся над седенькими волосами у висков. Его неизменная черная шапочка на этот раз лежала на столе. Потом профессор поднялся так тяжело, будто на его плечах лежал груз, шаркая ногами, подошел к пульту связи, поискал пальцами нужную кнопку. Стена перед ним посветлела, и на ее месте возникли рубиновые глаза электронного мозга.

— Кольцо-то растет, — сказал профессор.

— Так и должно быть, — мягким бесстрастным голосом ответил динамик.

— Теперь я и сам знаю, что так должно быть. Но почему ты не предупредил о такой возможности?

— Меня об этом не спрашивали, — все с тем же убийственным бесстрастием ответил голос.

— Но ты ведь знал, что такое может случиться?

— Вероятность была ничтожна, и меня об этом не спрашивали.

— Ты должен был сказать все.

— Я сказал все, что вас интересовало.

— Машина, она машина и есть, — в сердцах сказал Громов. — Во все надо ткнуть носом.

Он снова пошевелил пальцами на пульте, и опять пропала стена, и вместо нее возник хорошо известный Беневу кабинет Президента Всемирного ученого совета. Президент что-то быстро говорил, глядя прямо перед собой. Но вот он оглянулся и с тревогой посмотрел на Громова.

— Что ты решил? — спросил он.

— Я заварил эту кашу, я ее и должен расхлебать.

— Сначала мы пошлем автоматы.

— Я не имею права верить автомату, — неожиданно громко воскликнул профессор. — Без человека в непредвиденной ситуации он будет как тот гениальный дурак, у которого чем гениальнее, тем хуже. Да и нет времени на новые эксперименты.

— Мы будем все контролировать.

— Контроль не отменяется. Но я сам полечу. Это мой долг и… мое право!..

— Подумай еще, не торопись, — сказал Президент. — Я соединяюсь с тобой через час.

Громов снова посмотрел на экран телескопа и, оглянувшись, увидел сидевшего у двери Бенева.

— Теперь не до вас, голубчик, — почему-то жалобно сказал он.

— Я не отвлекать пришел, а помогать.

— Теперь никто не поможет. Даже этот красноглазый, — он сердито кивнул на пульт электронного мозга, — и тот ничего не обещает.

— А что случилось?

— Что случилось?! — Громов изумленно уставился на журналиста. — Вам никто ничего не рассказал?

— Я ни с кем не разговаривал — прямо к вам.

— Да, голубчик, случилось непредвиденное.

— Эксперимент не удался?

— Более чем удался. Я бы сказал, что еще ни один эксперимент, когда-либо проводимый людьми, не оканчивался таким выдающимся открытием. И такой страшной катастрофой.

— Говорить так журналисту, все равно что быку показывать красную тряпку, — усмехнулся Бенев.

— Увы, голубчик, положение куда трагичнее, чем вы можете себе представить. В результате двух колоссальных встречных взрывов образовалось сверхплотное вещество. В том состоянии, которое нам известно лишь теоретически. Иными словами, мы, вероятно, сотворили «черную дыру».

Он замолчал, вопросительно уставился на Бенева, но тот сидел все такой же спокойный.

— Вам это ничего не говорит?

— По-моему, это даже неплохо. Наконец-то мы решим проблему отходов.

— И тем увеличим ее гравитационное поле?

— По крайней мере, мы теперь имеем возможность изучить этот космический феномен.

— Нет, не имеем. Она будет расти независимо от нас, поглощая космическую пыль, метеориты, энергетические излучения. И мы не знаем момента, когда эта «чертова дыра» дотянется до земной атмосферы. Вы понимаете?!

— Так взорвать ее! — воскликнул Бенев.

— Вы не пробовали тушить пожар бензином? — серьезно спросил Громов. И потому, что он задал этот вопрос без тени иронии, Бенев вдруг понял, что перед человечеством разверзлась бездна.

— Что же делать? — растерянно спросил он.

— Есть один шанс. И я хочу им воспользоваться. Через четыре часа вылетаю.

— Куда?.

— Туда. — Он кивнул на экран телескопа, где по-прежнему трепетало огненное кольцо. — Вы проводите меня?…

Бенев вышел в центральный зал обсерватории, над которым был прозрачный купол, остановился у входа. В зале было много людей. Они стояли кучками, громко переговаривались, даже спорили, то и дело взглядывая вверх, где, затмевая звезды, висело необычное небесное тело.

— Уже такое большое?! — сказал Бенев, ни к кому не обращаясь. И хоть не назвал то, о чем спрашивал, его тотчас поняли, и несколько человек обернулись к нему, словно обрадовавшись возможности высказаться, заговорили, перебивая друг друга.

— Сама «черная дыра» крошечная.

— Но у нее мощное гравитационное поле.

— Оно где-то в самом центре, а кольцо — это что-то материальное, неизвестно — почему раскалившееся перед тем, как утонуть в «черной дыре».

— Неясно, — не удержался Бенев от привычного скепсиса. — Почему мы видим кольцо, а не просто шар? Ведь это «материальное» — вокруг, то есть со всех сторон?

Он думал обескуражить вопросом, но люди, жаждущие поговорить на больную тему, только ухватились за подкинутые сомнения, и Бенев невольно стал центром еще одной группки спорщиков. Его окружили, начали толковать не столько ему, сколько каждый себе, непонятное явление. Уверяли, что все очень просто: если мы видим свет, значит, он излучается в отличие от совершенно черного центра, что природа излучения неизвестна, поскольку-никто во всей обсерватории не может объяснить его.

Кольцо же никого не удивляло, потому что в космогонии немало подобного: в одной плоскости движутся планеты вокруг Солнца, да и сами галактики не шары, а сплюснутые звездные скопления… А Бенев, по своей журналистской привычке обобщать, думал в это время вовсе не о звездах, о том, что вот и он со своими вопросами стал собирающим центром, как песчинка в перенасыщенном растворе, рождающая кристалл, что, может, от этого земного и привычного не так уж и далеко до законов мироздания?…

А над прозрачным куполом равнодушно горели мириады звезд и сверкало, шевелилось в вышине белое кольцо — огненная свита страшного демона, случайно созданного людьми.

Бенев выбрался из толпы, которая продолжала все так же спорить, даже не обратив внимания на его исчезновение, и пошел к себе. Еще от дверей увидел Энну, сидевшую в кресле у пульта связи.

— Я тебя не могла найти, — с тревогой в голосе сказала Энна.

— Энна, — сказал Бенев. — Я сейчас уезжаю в космопорт. С профессором Громовым.

— Почему ты? — испугалась она.

— Громов просил.

— Он не мог об этом просить.

— Почему же? — Бенев удивленно посмотрел на нее.

— Уво! — Она впервые назвала его по имени и покраснела, но не опустила глаз. — Помнишь, я сказала себе: «Не знаю». Это была неправда. Я хотела бы полететь с тобой к звездам.

Он опустился на пол, положил голову ей на колени. Пощелкивал, шелестел в углу «регулятор эмоций» не в силах понять, какие для этого случая требуются шумы и запахи, чтобы ослабить нервное напряжение, переполнившее комнату. Сколько времени просидели так, они не знали, может, три минуты, а может, и три часа. Опомнились, когда томно зазвучал гонг и за пультом связи показалось усталое лицо профессора Громова.

— Ну вот, как всегда, — сказал он, увидев Бенева у ног Энны. — Одни думают о конце мира, другие — о начале жизни… Так я вас жду…

Громов дожидался Бенева в большом экспедиционном луноходе. Рядом с ним сидели два робота, положив манипуляторы на титановые контейнеры, словно их надо было от кого-то охранять.

— Вы надолго летите? — спросил Бенев.

— Боюсь, что навсегда, — ответил Громов, недоброжелательно косясь на Энну. — Потому и хотел, чтобы вы меня проводили.

— Я тоже поеду, — Энна сказала это таким решительным тоном, что Громов махнул рукой.

Уже выезжая из лунного города, они увидели Руйка, стоявшего на дороге с длинным объективом, похожим на лучемет звездолетчиков.

— А меня-то забыли, — сказал он просто.

Бенев кивнул ему, чтобы скорей забирался в свободный кормовой отсек, и луноход, сорвавшись с места, помчался по пустынному шоссе, далеко впереди вонзавшемуся в темную стену гор.

— Значит, такое дело. — Громов откинулся на сиденье, поднял голову, посмотрел на светлое колечко в звездном небе. — Шанс такой: как можно скорей попытаться стащить «черную дыру» с устойчивой орбиты. Расчеты показывают, что можно приблизиться к ней на некоторое безопасное расстояние. Она, естественно, потянет корабль к себе, а он все время будет лететь впереди, как бы стремясь уйти. Есть надежда, что ее скорость на орбите может при этом возрасти, а она начнет по спирали уходить от Солнца. Понятно?

— Нет, — сказал Бенев. — Почему такой сложный вопрос решаете вы один?

— Этим заняты сейчас все. Но нужно торопиться. Пока «черное тело» еще мало. И нужно изучать его вблизи. Если кто-то должен лететь первым, то только я.

— А потом?

— Когда потом?

— Если удастся увести «черное тело» от Земли?

— Куда? В Солнечной системе его оставлять нельзя.

До Бенева вдруг дошло, что это не просто эксперимент со своим началом и концом, а трудная, опасная и очень долгая работа, может быть, рассчитанная на многие годы.

— А если его подтащить к Солнцу, кинуть в огонь?

— Мы не знаем, что станет с Солнцем.

— Но это же ужас что такое! — вырвалось у него.

— Именно так, — сказал Громов. — Потом, наверное, его поведут автоматические корабли. Но доверить машинам первую попытку я не могу. К тому же, повторяю, надо спешить: «черный демон» будет непрерывно расти…

Впереди показались серебристые строения ракетодрома, над которыми словно лунный пик возвышался космический корабль.

— Когда его успели подготовить? — спросил Бенев.

— Корабль предназначался для дальней экспедиции. Я настоял, чтобы его отдали мне.

— Вы полетите один?

— Риск слишком велик.

— Я полечу с вами.

— И я тоже, — вдруг сказала Энна, побледнев от волнения.

— Не исключено, что мы не сумеем вернуться.

— Я это понял.

— Ну и пусть, — упрямо сказала Энна.

В другое время это простоватое замечание, достойное непоследовательности древних женщин, могло бы рассмешить, но теперь и Бенев и Громов, одновременно посмотрев на нее, поняли, что она ничуть не шутит, что ее решение не порыв, а вполне сознательный, уже обдуманный шаг.

— А если будут дети? — спросил Громов. — Как им расти на грани гибели?

— Всякий дальний перелет — на грани гибели.

— Я не знаю, что нас ждет.

— Узнаем…

Луноход подошел вплотную к трапу, окруженному роботами, обслуживающими ракетодром.

— И никто не провожает? — удивился Бенев.

— Я об этом просил. Кому надо, тот нас видит.

Громов повернулся и помахал рукой слабо поблескивавшим на мачтах выпуклым глазам системы Всевидения.

— Знаете, о чем я теперь жалею? — сказал он. — Что нет у меня, как у наших давних предков, возможности лишить вас права подниматься на корабль…

— Я не могу отпустить вас одного.

— Энну жаль.

— Меня? — удивленно сказала Энна. — Но я просто счастлива!

Они засмеялись все трое и по мягкому трапу пошли к входному люку.

Бенев видел в иллюминатор, как, обгоняя луноход, помчались прочь от ракеты черные пауки — роботы. Еще через минуту качнулись темные громады гор и начали валиться в разные стороны. Потом внизу ярко вспыхнуло — ударили главные двигатели корабля, на миг ослепили весь ракетодром, покрыли серебряным панцирем просторы каменной пустыни и словно бы начертили на горных кряжах угольно-черные трещины, провалы, зигзаги глухих ущелий. И еще, последний раз, он поймал взглядом распластанную кляксу тени от лунохода, на предельной скорости мчавшегося по пустынному шоссе, и вдруг вспомнил своего верного коллегу, так, должно быть, ничего и не понявшего, сидевшего в герметическом отсеке на корме лунохода.

— Жаль, забыл с Руйком попрощаться, — вслух подумал он.

— Это ты еще успеешь.

Обернувшись на голос, Бенев увидел своего Руйка в соседнем кресле. И мгновение ошеломленно смотрел на него, холодея от мысли, что тот забрался в корабль, подчиняясь одной только своей привычной пронырливости и совсем ничего не зная, куда они летят и зачем.

— Ты… как тут? — с трудом выговорил он.

— Как и ты. Хотел без меня обойтись? Не выйдет.

— Да знаешь ли ты… куда мы летим?

— Это я еще узнаю. Не впервой сначала снимать, а потом выяснять, что же, собственно, снял.

Испуганно улыбаясь, Бенев смотрел на него и молчал. Он знал, что возвращение невозможно, но знал также, что нельзя и оставлять на борту человека, не осознавшего своих действий, самостоятельно не решившегося на риск.

— Я должен тебе… кое-что объяснить… Я ведь отвечаю за тебя…

— Перед кем? — удивился Руйк.

— Перед самим собой.

— Каждый человек отвечает за каждого человека перед самим собой.

— Тут особый случай. Ты ведь не знаешь, что мы никогда не вернемся.

— А куда мы денемся? Это же не межзвездный корабль.

— Это корабль в неизвестность. Слушай и не перебивай.

Он начал рассказывать ему об опасности, нависшей над планетой, о решении профессора Громова первым приблизиться к «черной дыре», о том, что возможна неудача и тогда корабль просто сгорит в огненном кольце, чтобы перейти в какое-то другое состояние перед тем, как превратиться в ничто, что надежда на возвращение почти исключена, потому что система «корабль — черная дыра» в лучшем случае станет устойчивой, что нарушать эту устойчивость будет нельзя, да и вырваться из гравитационных лап черного чудовища, вероятно, не удастся…

— Ну что ж, — перебил его Руйк. — Буду первым репортером при «черной дыре»…

Тихий мелодичный гонг они услышали совершенно ясно, несмотря на гул двигателей. Засветилась переборка в глубине отсека, и показалось чуть искаженное ускорением озабоченное лицо профессора Громова.

— Извините, профессор, но так вышло, — виновато улыбнулся Бенев, кивая на Руйка.

Громов внимательно посмотрел на него, сказал сердито:

— Если уж так вышло, то лучше сказать все до конца. Еще не поздно пожертвовать спасательной капсулой и выбросить вас в космос. Когда приблизимся к кольцу, будет поздно. Говоря так, я имею в виду не только спасательную капсулу, но даже и сигнал о ее выбросе. Я вовсе не уверен, что в условиях гравитационных аномалий нам удастся поддерживать связь с Землей. Скорее всего мы просто исчезнем для людей, и они узнают о том, живы ли мы и продолжаем ли бороться с «черным демоном», только косвенно — по изменениям его орбиты. Так я думаю…

Громов замолчал, переводя насупленный взгляд с Бенева на Руйка и обратно. Ровно гудели двигатели, и вибрация слабо чувствовалась через толстые подошвы скафандров, через воздушные амортизаторы кресел. Сверкающий край Луны висел под иллюминатором, проваливался.

— …И вам придется расстаться с мечтой о первом репортере при «черной дыре». Вы просто не сможете передать снимки, если их вообще возможно там сделать, — с беспощадной суровостью в голосе добавил Громов.

— Жаль.

— Если жаль, то уходите немедленно.

— Жаль, — повторил Руйк, — жаль, свои аппараты не захватил. Каких бы я вам портретов наделал!..

Андрей Балабуха Должник Рассказ

Хотя было уже начало седьмого, кафе все еще оставалось полупустым, и Ганшин увидел ее, едва вернувшись в зал. Час назад, когда она шла к нему, Ганшин тоже смотрел на нее, но тогда — сидящему — она казалась выше, строже, пожалуй, даже недоступнее. Или нет, отчужденнее. Впрочем, можно ли говорить об отчужденности, видя человека впервые? Когда Ганшин поднялся ей навстречу, оказалось, что не так уж она и высока — чуть выше ганшинского плеча. А сейчас, сидящая, чуть ссутулившаяся, она казалась и вовсе маленькой, хрупкой, и потому еще более привлекательной. И почему красивые женщины вечно достаются таким, как Йензен? Ганшин даже замер на полушаге, сообразив, что думает о Йензене как о живом.

Да что же это?

Женщина за его столиком шевельнулась, и в движении ее Ганшину почудилось нетерпение. Он ускорил шаг: — Договорился, — сказал он, садясь. Столики здесь были необычные, треугольные с вогнутыми сторонами. Массивная колонка подающего канала, служившая одновременно единственной ножкой, придавала им сходство с какими-то невиданными грибами. — Теперь весь вечер наш.

— Спасибо. Ваш друг не обиделся?

— Нет, — не испытывая особых угрызений совести, соврал Ганшин. — Он понятливый, и знаете что? По-моему, нам обоим стоило бы выпить.

Женщина вопросительно посмотрела на него.

— Чего-нибудь покрепче, — уточнил Ганшин.

— Здесь этого не подают.

— Ну, это не беда. — Ганшин поймал себя на том, что ему почему-то трудно называть ее по имени и фразы сами собой организуются в этакие безличные обороты. Чтобы пересилить себя, он старательно вдавил в разговор ее имя: Ора. — Это-то, Ора, не беда. Нам подадут. Главное — было бы желание. А оно у нас есть?

Ора кивнула. Она вообще говорила мало, короткими, четкими фразами, но не от скованности, а скорее от избытка силы.

Причем Ганшина сила эта не подавляла, хотя обычно он сторонился таких вот женщин, под чьим взглядом вечно чувствуешь себя нашкодившим школьником, мучительно доискиваясь, когда и что сделал не то и не так. С Орой он сразу же почувствовал себя уверенно и спокойно. Потому, наверное, что был в ее немногословии интерес — пусть не к нему, а к тому, что он должен рассказать. Интерес, помноженный на редкостное умение слушать.

— Эт-то, Ора, не беда, — повторил Ганшин, запустив руку под стол и нашаривая кнопку запора. — С этим мы управимся. Нам подадут. — Кнопка наконец нашлась. Ганшин выдернул шплинт, вдавил ее, потом подцепил ногтем крышку податчика. — Знаем мы эту систему. «Ауста» называется. Знатоки говорят, что от «аустерии» — были во время оно заведения такие. Только вы, Ора, им не верьте, снобы они и все врут. Потому как на самом деле это всего-навсего АУ-100. Она, между прочим, единая, «Ауста», — и сюда выходы имеет, и в «Эксцельсиор»… — Ганшин привстал и посмотрел схему. — Так что мы сейчас ограничитель того… долой, и все в порядке будет. — Он порылся в карманах. — Ора, а шпилька у вас есть?

— Есть. — Впервые за полтора часа их знакомства в голосе ее промелькнуло что-то похожее на удивление. Она вытащила из прически шпильку, слава богу, — металлическую, потому что окажись она пластмассовой, — и горел бы Ганшин синим огнем вместе со своим электронным гусарством. Он согнул шпильку скобой и обошел ею ограничитель.

— Ну вот и все, Ора. И вся недолга. — Ганшин закрыл крышку и воровато оглянулся. Вроде бы его самоуправства никто не заметил. Впрочем, столик их был угловым, да и сидел Ганшин спиной к залу. — Что же мы будем пить?

— Коктейль, пожалуй. Только не слишком сладкий.

Из мимикрических соображений лучше и не придумаешь: бокалы одинаковые, поди отличи алкогольный коктейль от безалкогольного. И что несладкий тоже хорошо. Почудилось в этом Ганшину какое-то доброе предзнаменование. Словно неявное обещание. Эх, зря назначила она встречу здесь, в этом дурацком пригородном кафе, где даже выпить нельзя по-человечески! Но в другом заведении он лишился бы возможности вот так тянуть время, исподтишка любуясь сотрапезницей и демонстрируя ей свой технический гений. Ганшин прокрутил карту напитков, чертыхнулся про себя, — конечно же, вымарано все крепче лимонада! — по памяти набрал код. Через минуту крышка податчика утонула и тотчас возвратилась с двумя искрящимися сахарным ободком фужерами.

— Браво, — сказала Ора. — Сразу видно специалиста.

Ганшин попробовал. Не «солнышко», конечно, но вполне прилично. Итак, антракт окончен. Продолжим наши экзерсисы. Ора сосредоточенно гоняла в фужере соломинкой-ягоду, которая то всплывала, то медленно шла ко дну. В молчании Оры Ганшин явно ощущал ожидание. Господи, «у зачем ей это нужно? На кой черт красивой молодой женщине так себя травить?

Ведь давно же разошлась она с Йензеном. Четыре года ведь.

И лучше бы не ворошить ей сейчас это старое, отболевшее.

Лучше бы потанцевать сейчас, а потом…

Бра на стенах потускнели и сникли, как увядшие колокольчики. Ударили цветные прожектора, высветив в центре зала эллипс, в котором уже замерли в ожидании две или три пары.

Разом, безо всякой постепенности зарождения, упала музыка — что-то похожее на свинг, только помедленнее и поголубее. Ноги Ганшина невольно напряглись, ловя ритм, но тут Ора посмотрела на него, просто скользнула по лицу взглядом, быстрым и легким, и он сразу же понял, что сейчас нельзя, ни в коем случае нельзя.

Не торопись, сказал он себе. Не торопись. Отдадим долг прошлому. Мертвому прошлому. А потом — потом будет все.

Потому что мы-то живы, и наше дело — жить.

Но все равно ладони Ганшина ощущали упругость ее талии, он чувствовал щекой тепло ее дыхания, а выбившийся из прически волос озорно щекотал висок. И чтобы прогнать это наваждение, он начал наконец рассказ, ради которого Ора разыскала его, позвонила по телефону и пригласила сюда.

Приглашение было неожиданным, и Ганшин долго не мог взять в толк, чего, собственно, хочет от него незнакомая женщина на другом конце провода, так бесцеремонно ворвавшаяся в его сон. Телефон в этой заштатной гостинице был старинный, безэкранный, и это раздражало, хотя, с другой стороны, было совсем неплохо, что собеседница не может увидеть Ганшина — в полосатой не по росту Витькиной пижаме, с опухшей то ли со сна, то ли после вчерашнего физиономией. Потом до него наконец дошло, и он заколебался, потому что вовсе не горел желанием вспоминать эту историю, в которой так и осталось что-то непонятое, недосказанное, смутное. И он уже совсем было приготовился повежливее соврать что-нибудь подходящее: простите, мол, срочная командировка, мы же энергетики-международники, сами знаете, жизнь на колесах, так что с удовольствием, но как-нибудь в другой раз…

— Мне нужно знать, как все было, — сказала Ора. — Мне нужно знать.

И столько требовательности прозвучало в этом „нужно“, что Ганшин сдался, чему откровенно радовался теперь, здесь, в кафе, сидя рядом с женщиной по имени Ора, при виде которой очень хочется жить… И раз ей нужно — пожалуйста, он расскажет, он все расскажет, особенно если сообразит, с чего же начать.

Но ничего путного в голову не приходило, и Ганшин начал от Адама, то есть с того самого момента, когда в иллюминаторе межорбитального подкидыша сперва стремительно вырос, а потом, заслоняя Землю, скользнул вниз диск полей гелиостанции и совсем рядом оказался полосатый борт ее корпуса, освещенный мощным корабельным прожектором. Тогда наступила невесомость, и они с Юлькой поплыли в кессон, где здоровенный бортмеханик с неснимаемой — от уха до уха — улыбкой помог им надеть скафандры, проверил жизнеобеспечение и гулко хлопнул по спинам (Юлька отлетела к стене и взвизгнула, а механик, зардевшись, с неожиданной при такой массе прытью смылся внутрь, так и не сказав им на прощание традиционного „хоп!“).

Ганшин надеялся, что Ора перебьет его, попросит поскорее перейти к тому, главному, хотя бы каким-то наводящим вопросом введет его рассказ в нужное русло. Но она молчала, молчала и слушала, и лицо ее при этом было удивительно живым, остро и быстро реагирующим на каждое его, Ганшина, слово.

Только вот не всегда можно было понять, истолковать ее реакцию, но сейчас Ганшин не придавал этому большого значения. Она слушала, и, значит, ей было нужно все, о чем он говорил. А раз так, надо было продолжать, продолжать столь же подробно и пространно, и это было хорошо, потому что Ганшин, как ни крути, не очень-то понимал, что именно хочет она от него услышать.

Он подробно описал станцию. Ни к Йензену, ни тем более к этой женщине орбитальная гелиоэлектростанция никакого отношения не имела, если не считать того, что погиб Йензен именно здесь, точнее — по дороге сюда, а женщину эту интересовала гибель Йензена, которого она бросила четыре года назад.

Станция на суточной орбите висела над Сейшельскими островами — этакий паучок с махоньким туловищем и двухкилометровыми ножками. Из брюшка паука высовывался параболоид передающей антенны, а на ажурных фермах ножек была натянута пленка, превращавшая солнечный свет в пятнадцать тысяч мегаватт даровой энергии, непрерывным потоком микроволнового излучения низвергавшейся вниз, в пасть энергоприемника на Сейшелах. Конечно, внешнее сходство это было весьма отдаленным, и, чтобы уловить его, требовалась фантазия древнего звездочета, узревшего в ковше профиль Большой Медведицы. Но кто-то все же его заметил, и обе запущенные в рамках программы Международного года развивающихся стран орбитальные гелиоэлектростанции были названы „Арабелла“ и „Анита“ — в честь крестовиков, когда-то первыми очутившихся в Приземелье на борту „Скайлэба“. Полностью автоматизированные, станции лишь раз в два года требовали профилактического осмотра и замены вышедших из строя солнечных батарей, если количество поврежденных ячеек превышало расчетные семь процентов. Вот на такую-то профилактику, пятую в жизни „Арабеллы“, и прилетели сюда Ганшин с Юлькой, более известной в управлении как „инженер-инженю“.

Профилактика — это курорт. Рабочий день — прелесть! — семьдесят две минуты в сутки, пока станция проходит тень Земли. Остальным временем каждый распоряжается по своему усмотрению. Как распоряжалась им предыдущая пара, Ганшин выяснил, едва войдя в жилую каюту: он добрых четверть часа ловил порхающие по ней карты (добро бы еще просто карты, а то ведь эта… сингапурская продукция!), твердо решив сразу же по возвращении узнать имена предшественников и дать им хорошего дрозда, а заодно благословляя предусмотрительность, с которой он оставил Юльку наводить порядок на складе.

О самой профилактике рассказывать Ганшин не стал: рутинка это. Скукота. Иное дело гостевание. Гостевание было плодом его собственных вдохновенных исканий, и он со смаком живописал Оре, как мучил компьютер астронавигационной службы запросами об орбитах спутников ближайших горизонтов, ловя моменты наибольшего сближения. Среди спутников, которые в моменты противостояния (за точность применения термина Ганшин поручиться не мог, но Ора вряд ли уловила бы эту его вольность) оказывались в пределах достигаемости для маленького двухместного скуттерка „Арабеллы“, была обсерватория — орбитальный филиал Памирской. И уже на второй день они с Юлькой отправились туда с визитом. Бездельники в Приземелье — не то что редкость, а попросту явление уникальное, и потому их неожиданный визит застал астрономов врасплох; но ведь в космосе даже месячная вахта — это срок, и любой свежий человек воспринимается чуть ли не как ближайший родственник, по которому до смерти истосковались. И потому радушию хозяев не было предела, тем более что Юлькины охи и ахи умасливали их сердца, в то время как Ганшин с двумя инженерами из техобслуги расписывал в кают-компании „пульку“. Вот тут-то из случайно оброненной кем-то фразы, Ганшин и узнал, что на „СОС-третьем“ (это ж рукой подать, километров сто в противостоянии!) начальником… Кто б вы думали? Ашотик Антарян собственной персоной! Бог ты мой, Ашотик, семь лет за одной партой, нога, сломанная на западном» склоне Аханари, а в девятнадцать — бросок на плотах по Урте…

Ну дела: на Земле в одном городе месяцами, да что там — годами времени встретиться не находим, а стоило в Приземелье вылезти — на тебе, сосед, заходи, дорогой, гостем будешь!

Во всяком случае, именно так сказал назавтра Ашот, когда Ганшин связался с ним по радио. А без четверти шесть по среднеевропейскому Ганшин уже оседлал скуттер, и, подстраховав Юльку для вящей надежности коротеньким фалом, повел его, повинуясь командам астрогационного компьютера, к той точке, где через четверть часа должен был оказаться «Третий-СОС». Здесь Ганшин дал себе передышку. Ора слушала его по-прежнему внимательно, но теперь он уже и сам чувствовал, что подходит к главному, к тому, что и нужно ей, этой упорной тоненькой женщине с необычным именем. Вот только зачем? Ведь быть не может, чтобы до сих пор любила она Йензена. Бывает, конечно, — бросают, продолжая любить… Но здесь другое! Ганшин нутром чуял это, чуял какую-то противоестественность в настырном ее стремлении знать, да и та Юлькина фраза всплыла вдруг и упорно не хотела уходить. Какая там любовь! Это было любопытство, холодное, хирургически-острое, болезненная почти потребность убедиться в чем-то, может быть, для нее очень важном.

Танцы кончились, и в зале вспыхнул свет. Ганшин хотел было заказать еще по коктейлю, но тут сообразил, что обедал он часа в два, а посему сейчас самое время поужинать. Он поделился этой мыслью с Орой, и та признала ее полную обоснованность. Тогда, предоставив ей разбираться в меню («Только миног, пожалуйста, не надо. И синтикры тоже»), Ганшин чуть убавил свет ближайшего бра, затем утопил в торец столешницы голубую кнопку изола. С потолка упала тонкая завеса, упершаяся в неширокий желобок, дугой опоясывавший столик. Завеса была почти прозрачная, но не настолько, чтобы сквозь нее можно было смотреть, она была тонкая и живая — пленка воды, непрерывно падавшей с легким, гасящим все посторонние звуки шорохом.

Теперь они были только вдвоем, и заполнившийся уже зал перестал для них существовать. Ора сидела напротив, совсем близко, она склонилась над прорезью, в которой строка за строкой проползало меню. Правая ее рука изредка нажимала клавишу заказа, а левая свободно лежала на столе — узкая кисть с тонкими нервными пальцами и лекально вычерченными лунками на удлиненных ногтях. Еще час назад Ганшина так и подмывало бы положить на эту руку свою, чтобы почувствовать ее бархатистое тепло, но сейчас что-то сковало его, не только в поступках, но и в желаниях; бессознательно он боялся оказаться этаким Пигмалионом навыворот, ощутить вместо теплой плоти искристый холод мрамора.

Заметив, что Ора уже закончила заказ и теперь сгоняет меню на ноль, он быстро сунул в прорезь свой кредитный жетон.

Поршень податчика засновал вверх-вниз, Ора быстрыми и удивительно экономными (так, наверное, действовал бы идеальный робот) движениями расставляла по столу приносимые им тарелочки и чашки, и Ганшин снова залюбовался отточенным совершенством ее рук, которые и ласкать, наверное, умели с таким же совершенством. Но одновременно с этой мыслью выросла перед ним взлохмаченная тень Йензена, которого эти руки ласкали, и где-то в глубине души зашевелилась ревность, древняя и дремучая, особенно болезненная потому, что изменить уже было ничего нельзя, все было в прошлом, только в прошлом, над которым не властен никто, кроме мертвого Йензена.

Ганшин собирался за ужином вести разговор светский и легкий, оставив в стороне воспоминания, но теперь ему стало ясно, что с этим надо кончать, кончать как можно скорее, хотя именно эти воспоминания и соединяли их, а потом связь могла оборваться столь же быстро и неожиданно, как возникла. И Ора тоже, как видно, почувствовала это, потому что подняла на Ганшина свои карие с золотистыми искрами глаза и спросила:

— Тогда вы и познакомились с Хорхе?

— Да. Но не сразу.

Потому что в кессоне по всем правилам приземельского гостеприимства их встретил Ашот, и они пошли в его каюту, а двое ребят завладели Юлькой и тут же потащили ее осматривать все, куда можно было сунуть ее курносый нос. И куда нельзя — тоже. Был у Юльки такой дар — пожелай она, и для нее сняли бы даже защитный кожух с реактора, чтобы показать, как оно там внутри…

А тем временем Ганшин сидел с Ашотом в тесной каютке, которую тот делил со своим заместителем, доктором Йензеном из Исследовательского центра имени Эймса. На экране, заменявшем здесь иллюминатор, клубилась под координатной сеткой Земля, то есть, конечно, не вся Земля, а кусок Южной Атлантики, закрытый разводами почти непроницаемой облачности. Изображение было сильно увеличенным, но Ганшина это не удивляло: ведь «СОС-третий», как и оба других спутника Службы охраны среды ООН, занимался наблюдением земной поверхности. Появление орбитальных гелиостанций, потоками микроволнового излучения сильно осложнивших приземельскую астрогацию, вынудило поднять орбиты постоянных и обитаемых спутников почти до уровня стационарных, и наблюдения теперь приходилось вести не столько визуально, сколько инструментально. К тому же нижние горизонты были сильно захламлены старыми, отслужившими свой век спутниками, носителями и их частями, которые сейчас «мирмеки» недавно созданной Службы очистки, в просторечии именуемые мусорщиками, сволакивали в Лагранжевы точки, ставшие первыми в истории внеземными свалками.

Ганшин с Ашотом проболтали часа полтора, не меньше, а потом в дверь просунулась чья-то лопоухая голова, возвестившая что «ужин подан, джентльмены», и они поплыли в салон, как именовали здесь кают-компанию, где был уже сервирован стол и где собрались все свободные от вахты, а центром внимания — ну как же иначе?! — была Юлька, глядевшая на всех своими хлопающими глазищами, и Ганшину в который уже раз стало чуть-чуть тоскливо, потому что на него она никогда не смотрела так.

Ашот представил всех Ганшину. Обладатель лопоухой головы оказался старшим оператором комплекса ЕРЕП, доктором Рихардом Вильком из Познаньского института экологии; тощий верзила, в патрицианской позе повисший у стола, как выяснилось, был ни много ни мало сэр Роберт Чарлз Ренделл, семнадцатый граф Кроуфорд, эрл Саутбриджский, причем этот самый сэр и эрл нахально и противно ржал, пока Ашот с каменной физиономией произносил неудобоваримую титулатуру; впоследствии, впрочем, сэр и эрл, откликавшийся в быту на гораздо более банальное обращение «доктор Ренделл», оказался парнем общительным и свойским.

О третьем, докторе Йензене, Ашот уже успел кое-что порассказать. В Службе охраны среды он был притчей во языцех.

Полуиспанец-полудатчанин по происхождению и американец по подданству, Хорхе Йензен окончил Колумбийский университет, получил стипендию Национального фонда поощрения и три года стажировался у Мрнявчевича в Дубровнике. Потом его пригласили в Центр имени Эймса, откуда впоследствии он и был откомандирован в распоряжение Службы охраны среды ООН.

Первые года два он работал как и все, три раза нес месячные вахты на спутниках — тогда как раз проходил Международный год охраны среды. А потом начались чудеса. Как Йензен этого добился — осталось тайной, разгадку которой знал только он сам да еще старик Эбервальд. Известно одно: вот уже три года, как Йензен не возвращался на Землю, за исключением коротких спусков для медицинского переосвидетельствования.

На спутниках Службы, где каждый проводил не больше месяца, а своей очереди дожидались многие, это было даже не ЧП, а чудо.

Ганшину Йензен не понравился. И в словах, и во всем его облике, в манере держаться сквозила какая-то поперечность, этакое ерничанье, от которого Ганшина передергивало, и он мог лишь дивиться долготерпению Антаряна, не только уживавшегося с этим типом, но и относившегося к нему с явным уважением.

— Он превосходный специалист, Коля, — сказал Ашот. — Превосходнейший, Ну а характер. Тут все мы не без греха.

В конце концов, не зря же я, психолог, ем хлеб Службы: вот и уживаемся. И неплохо уживаемся, поверь.

Стычка началась внезапно, и Ганшин, увлеченный болтовней с Ашотом и салатом из крабов (к тому же из натуральных, а не синтетических), даже не понял, с чего именно. Вполуха он слышал, правда, как Юлька вытягивала что-то из доктора Вилька, которого уже запросто называла Рыхом. Тот, стосковавшись по женскому обществу и млея от Юлькиного любопытства, рассказывал ей об облысении автострад, наблюдением за которыми он занимался, а Юлька, хитрюга, конечно, таращилась на него и — вся внимание — даже чуть-чуть высовывала кончик языка, ни дать ни взять школьница, увлеченная списыванием.

Тут-то Йензен и встрял в разговор, причем с ходу в повышенном тоне, словно продолжая какой-то старый спор.

Ну и что? К чему все эти вздохи скорби? Ему, Йензену, например, совершенно непонятно, из-за чего тратить столько эмоций. Ну, облысение автострад. Лес, видите, ли, гибнет… Да, гибнет. Ну и что? Это же естественно. С того самого часа, как человек стал человеком, он начал создавать вокруг себя вторую природу. И с этого самого момента первая была уже обречен.

Это диктуют законы развития нашей цивилизации, столь же объективные, как Ньютоновы. Ибо наша цивилизация — цивилизация технологическая.

Агония первой природы? Ну и что? Ведь на ее месте вырастает вторая, которая и есть единственная настоящая, естественная среда обитания человека. Вот, например, здесь, на спутниках. Где здесь первая природа? Нет ее. А он, Йензен, живет здесь уже три года и жаловаться ему пока ни на что не приходилось.

Юлька пыталась возражать, ее поддержал сэр и эрл, а с ним еще один из наблюдателей, имени которого Ганшин не запомнил. Но Йензен спорил, и в логике отказать ему — было нельзя, хотя то ожесточение, почти озлобление, с которым он говорил, невольно отталкивало, потому что было необъяснимо, словно бы этот достаточно отвлеченный спор задевал в Йензене что-то глубоко личное, интимное и больное.

И когда разошедшийся Йензен стал живописать блестящее человеческое будущее, лирическую сценку из жизни двадцать второго века, любовное свидание парочки, облаченной в изящные скафандры, возлежащей на полиэтиленовой горе у берега радужно-нефтяного океана, Ганшин почувствовал, что больше не может его слушать. Ему было тошно. Он встал, и вместе с ним ушел Ашот, они вернулись в каюту, и Ганшин как-то упустил из виду Юльку, которая снова исчезла с кем-то, удовлетворяя ненасытное свое любопытство.

На борт «Арабеллы» они вернулись всего за полчаса до начала своего семидесятидвухминутного рабочего дня.

Следующие трое суток им все же пришлось потрудиться всерьез, потому что, кроме замены поврежденных ячеек солнечных батарей — квадратных, десять на десять метров полотнищ пленки, покрытой арсенидом галлия, — нужно было еще подготовить станцию к очередной консервации. Уставали они изрядно, к тому же Ганшин был обижен явным Юлькиным невниманием к своей особе. В общем-то ему было наплевать на это, конечно, но и немного царапало по самолюбию.

А в субботу вечером Юлька вдруг уединилась в каюте, чтобы через час выйти оттуда в таком виде, что Ганшин аж застонал: куда делся его «инженер-инженю»? Вместо него появилась этакая юная принцесса, перед которой невольно хотелось преклонить колено, салютовать шпагой и вообще… как это?…

«Дайте мне мантилью, дайте мне гитару…» Как она ухитрилась протащить с собой такое платье, да еще и приделать магнитные подковы к серебряным туфелькам с какими-то хитрыми блестящими пряжками? Куда, ну куда смотрит космодромный контроль?!

Вот оно что! Оказывается, это невинное создание умудрилось договориться об ответном визите, который через час должен нанести им Йензен… Прекрасно. Особенно если учесть, что Ганшин, ее непосредственный начальник, об этом ничего знать не знал.

— А вы слышали о существовании субординации, инженер?

Ганшин чувствовал, что, рассказывая все это, причиняет Оре боль, но не мог уже сдержаться, даже больше, чем стоило, акцентируя этот эпизод. Делать этого явно не следовало, но должен же он был хоть как-то сквитаться с Йензеном, счастливчиком Йензеном, который манил женщин, как манит чаек маяк, мертвым Йензеном, даже сейчас сидевшим за этим треугольным, столиком рядом с ним.

В сердцах Ганшин напялил скафандр и вышел в кессон, тем более, что вчера забарахлил механизм внешней двери. Может, это даже и помстилось, но Ганшин решил все же для очистки совести поковыряться в нем. Он ковырялся с полчаса, нашел, в чем дело, но тут — бог знает, как это получилось — у него выпала из рук универсальная отвертка, да еще поводок соскочил с карабина, и она — махонькая серебряная рыбка — улетела куда-то, и ловить ее теперь имело смысла не больше, чем злиться на Юльку. Ганшин вконец рассвирепел: ведь об этой ерунде придется докладывать теперь всем и вся, потому что это ЧП седьмой категории, и компьютер астрогационной службы, оценив предварительно силу и направление броска, рассчитает гипотетическую орбиту этой злосчастной отвертки, и включат ее, грешную, в Женевский каталог под каким нибудь номером 11788493, где и будет она значиться до тех пор, пока не попадет в трал одного из мусорщиков и сортировщик не сообщит куда следует, что отвертка универсальная с клеймом Московского инструментального завода поступила на свалку Лагранж-2… Ганшин задвинул крышку приводного механизма двери и сел на комингс, свесив ноги наружу. Собственно, он, конечно, — не сидел, просто такая поза казалась привычнее и естественнее. Непринужденнее. Так он и сидел, глядя, как глубоко внизу медленно проползают позиционные огни не то межорбитального буксира, не то мусорщика, — в таких тонкостях он разбирался плохо. Потом он взглянул на часы: по расчету времени Йензену пора бы уже появиться. Ганшин поднял глаза и тотчас увидел три огонька — красный, зеленый и белый пульсирующий, — стремительно несшихся прямо на него. Йензен в самом деле был асом малого пилотажа, — его скуттер шел прямо на открытый люк кессона.

Только почему он не снижает скорость? Сбрось, сбрось, болван! Адмиральским подходом блеснуть хочешь, что ли?

Ганшин сам не понял, в какой момент до него дошло, что затормозить Йензен уже не сможет. То ли с двигателем что-то случилось, то ли… Ганшин рванулся, с ходу дал максимальный импульс, потом был удар, его закрутило, понесло, он обеими руками вцепился в раму скуттера и только жал и жал на клавишу своего ранцевого движка. Затем он почувствовал, что удалось, что борт «Арабеллы» скользит под ними, и, значит, они избежали-таки самого страшного. Наверное, на несколько секунд он все же потерял сознание, потому что позиционные огни станции оказались вдруг уже далеко. Боль чуть-чуть отошла, и Ганшин смог перебраться к пульту управления скуттера. С двигателем все было в порядке. Йензен явно был без сознания.

Ганшин примостился сбоку на раме и начал разворачивать скуттер к станции, попутно благословляя судьбу за то, что во время этой скачки с препятствиями они не изорвали солнечных батарей. То-то работы было бы! Потом он перетащил Йензена в кессон, кое-как стянул с него скафандр и только тогда — вдруг, разом — понял, что Йензен мертв. Мертвее, чем вакуум Приземелья.

Все завертелось, потому что смерть — это ЧП первой категории. Через сорок минут примчался Ашот, потом прибыл со старт-спутника врач, который смог лишь констатировать то, что было ясно и так, вскрытие же на «Арабелле» проводить было невозможно, и тело (теперь уже просто тело) увезли на старт-спутник, откуда ближайший подкидыш должен был доставить его на Землю, и еще была Юлька, в какой-то совершенно нечеловеческой позе вжавшаяся в угол. Она смотрела на Ганшина, но не видела его, и Ганшин не стал подходить к ней.

А когда с ней попытался заговорить Ашот, она вдруг негромко, но очень отчетливо произнесла: — Все-таки она его добила…

— Кто — она?

— Неважно. Теперь уже неважно. Но и вы — вы тоже.

Юлька вдруг дернулась, вскочила, — боже, до чего неуместны было сейчас ее платье и эти туфельки со сверкающими пряжками! — уткнулась носом в Ашота и заплакала, совсем по-девчоночьи, всхлипывая и хлюпая носом, и от этого Ганшину вдруг стало легче.

— Ашот, — бормотала Юлька, — вы же психолог, Ашот, как же вы… Ведь он же… Сломанный он был. А вы… Вы его должны были… на Землю. Давно уже на Землю. А теперь…

Потом она кое-как успокоилась, выпила какое-то зелье, которое подсунул ей врач со старт-спутника, и Ганшин уложил ее в сетку в каюте, и она так и заснула в этом своем платье с высоким стоячим воротником.

Им пришлось задержаться на «Арабелле» еще на два дня, потому что назавтра прибыл с Земли старший инспектор космического отдела Интерпола, до безумия вежливый и обходительный не то индиец, не то непалец по имени Рахия Бадхидарма, присланный потому, что умер Йензен, как показало вскрытие, от асфиксии, в то время как баллон был цел, а запас кислорода в нем был полным. Ганшин давал показания, потом повторял их уже на Земле, и лишь много позже узнал, что все дело было в манометре: крошечный микрометеорит, силы которого едва-едва хватило на то, чтобы пробить стенку манометра и заклинить собой канал, этот микрометеорит убил Йензена, потому что манометр показывал ноль при полном баллоне, а Йензен оказался не в состоянии не поверить прибору, безгрешному регистратору второй природы. И случай этот теперь войдет во все учебники космопсихологии и космомедицины, где появится какой-нибудь «синдром Йензена» или что-нибудь в этом роде.

До самого возвращения на Землю все разговоры Ганшина с Юлькой ограничивались самыми необходимыми бытовыми фразами. И только уже в корабле (со старт-спутника на Землю их прихватил рейсовый лунник) Юлька вдруг заговорила.

Они сидели в креслах в самом конце салона, далеко впереди над рядами голов на световом табло горели слова: «Внимание! Пассажиров просят пристегнуть ремни», а ниже выскакивали цифры, показывавшие время, оставшееся до начала посадки: «17, 10», «17, 09», «17, 08»… Голос у Юльки был тихий, но каждое слово она выговаривала своим звучным, низким контральто, так не вязавшимся со всем ее обликом инженю, отчетливо и точно.

— У одного из древних народов, африканских народов, не то в Великом Бенине, не то в Великом Бушонге среди пантеона богов, обычного пантеона, в котором были боги войны, судьбы, любви, был еще один, особо почитаемый — бог Ненастоящего. Каждому, кто поклонялся ему, он давал все. Только ненастоящее. Но кто может всегда отличить настоящее от ненастоящего? Это был великий бог. И страшный бог. Ему ставили идолов — вытесанных из черного базальта огромных истуканов, в глаза которым вставляли агаты. Идолы смотрели на запад, и заходящее солнце кровавило их черные руки и лица и багровыми огнями полыхало в глазах. Он давал все, этот бог. Только попроси. Но он и брал. Брал жизнь. Настоящую.

Ганшин хотел спросить что-то, но промолчал. Молчала и Юлька — уже до самого Мурзука. Молчала так же, как теперь молчала Ора. Ганшин в упор смотрел на нее, потому что теперь он сказал все, что мог, и было непонятно, что же делать дальше.

* * *

— Спасибо, — сказала наконец Ора.

Ганшин молча кивнул. Они сидели втроем: Ора, Ганшин и мертвый Йензен — за маленьким треугольным столиком с вогнутыми сторонами. Но теперь уже Йензен не мешал Ганшину — человек, так веривший во вторую природу, что это убило его. «Все-таки она его добила…» Кого имела в виду Юлька?

Вторую природу? Веру в нее? Ору?

Ору. Ганшин понял это вдруг, не умом, а чутьем, которому поверил сразу и до конца. Вот сидит она и молчит, женщина, которой так нужно было узнать, как умер человек, брошенный ею четыре года назад. Она узнала. И теперь спокойна, потому что знает, потому что все ясно, потому что… Ганшин не додумал до конца. На миг почудилось ему, что это она, Ора, стоит лицом к закату, и последние солнечные лучи кровавят ее узкие пальцы и багрово отблескивают в почему-то не карих, а черных глазах.

— Еще раз спасибо. — Ора задумчиво крутила в пальцах пустой фужер. — И простите, я отняла у вас столько времени…

По тону ее, по взгляду Ганшин понял, что перестал существовать для нее.

Он встал.

— Пустяки. Прощайте, Ора.

Он плечом прорвал тонкую водяную пленку и пошел через зал, снова погруженный в полумрак и наполненный танцующими парами. Только танцевали сейчас что-то быстрое, четкое.

Он шел, лавируя между людьми, стряхивая на ходу брызги, орденской перевязью осевшие на пиджаке, а там, позади, оставалась женщина, хрупкая и сильная, влекущая и убивающая.

«Все-таки она его добила…» Ненастоящая женщина с ненастоящей любовью. Женщина, с которой можно умереть от одиночества.

Ганшин вышел в холл. Здесь было светло и прохладно. Он похлопал себя по карманам, потом подошел к стоявшему у стены автомату, сунул в прорезь кредитный жетон и, подождав секунду, вынул из лотка хрустящую целлюлозой обертки пачку.

На ней был изображен череп с дымящейся сигаретой в зубах.

Почти Веселый Роджер. Ганшин хмыкнул, распечатал пачку и закурил.

На улице было уже темно. Ганшин с минуту постоял на ступеньках, потом зашагал по извивающейся дорожке, выложенной белыми квадратными плитами. По сторонам матово отблескивали корой в свете повисших над шоссе «сириусов» березы.

Ганшин остановился и приложил ладонь к стволу. Кора была нежная, чуть бархатистая и прохладная. Настоящая.

Ганшин вспомнил руки Оры, руки, двигавшиеся с таким нечеловеческим совершенством, каким мог бы обладать робот или ангел; ее лицо, напряженно-внимательное и такое чужое… Что же надо сделать с человеком, чтобы он перестал верить даже себе… И в Приземелье нашел он своего должника. Ганшин бросил окурок и растер его подошвой. Метафизика! Юлькины бредни.

Хватит! Задел он эти чужие судьбы, и будет. Незачем копаться в них. Все равно никогда и никто не узнает, что же получил — пусть ненастоящее — от этой женщины Йензен и за что он заплатил такой ценой. Или — вернуться?

У самого выхода на шоссе стояла телефонная будка — плексигласовый колпак на трубчатых стойках, похожий на пузырек паука-серебрянки. Ганшин нырнул в этот пузырек, набрал номер. Ему долго не отвечали. Он насчитал восемь, девять, десять гудков… Потом трубку сняли.

— Слушаю.

Ганшин молчал.

— Алло! — потом требовательнее: — Алло! Ну, говорите же!

Ганшин подождал еще секунду, потом повесил трубку. Что он мог сказать сейчас Юльке?

Ганшин вышел из будки и медленно, а потом все быстрее и быстрее зашагал по шоссе к городу. Он убегал, зная, что прав, что так и надо, и зная, что никогда не простит себе этого бегства, убегал, гоня перед собой то исчезавшую, то выраставшую чуть ли не до бесконечности тень.

Кир Булычев Чичако в пустыне Рассказ

Осенью в Пустыне наступает пора внезапных, злых, ледяных пыльных бурь. Осенью новичкам не следует удаляться от базы. Даже если неделю стоит тишь. Буря обязательно случится. И чем дольше затишье, тем злее буря. И уж конечно, лишайники Ступенчатого каньона, какими бы редкими и желанными они ни были, не стоят того, чтобы на седьмой день затишья садиться в легкий флаер и нестись к каньону. Рассчитывая вернуться к обеду, так, чтобы никто на базе не заметил твоего отсутствия.

…Регина постучала обломанным ногтем по циферблату. Если верить приборам, кислород в резервном баллоне кончается и регенерационная система работает на голодном пайке. Регина до отказа открыла вентиль. «Не экономьте собственную жизнь, молодые люди», — как говорил профессор… как его звали?

Такой маленький, седой, и уши торчат?

По принципам, разработанным в художественной литературе, ты должна сейчас вылезти из этой тесной пещерки, встретить лицом пыльную пургу и, клонясь навстречу ветру, из последних сил брести к цели. Упасть в ста метрах от нее и красиво погибнуть. Но этот путь исключался, так как Регина совершенно не представляла, где цель, и не хотела красиво погибать.

Она полетела к каньону, чтобы доказать геологам, что ее не-зря к ним прислали. Куда это годится — уже год их просят добыть эти лишайники и отправить на Первую — от силы два часа работы, но у них не доходят руки. То дела, то снега, то бури. А запрет, который они наложили на ее самостоятельные действия, объяснялся, как решила Регина, комплексом вины.

Неловко получается, если приезжая девушка сделает то, чего вы не собрались сделать за год.

Дальше все проходило в лучших традициях. Буря, начавшаяся как справедливое возмездие ослушнице. Прекрасная незнакомка, бредущая с сумкой лишайников неизвестно куда.

Какие-то холмы и обрывы, встающие на пути. И, в конце концов, яма, где можно завершить свой скорбный путь. Где флаер, где база, куда брести из последних сил — неизвестно.

Можно было бы всплакнуть. Но это лишний расход влаги. Влагу следует беречь. Регина подумала, что рациональность крепко впиталась ей в кровь. Какая-нибудь Красная Шапочка, заблудившись в лесу и опасаясь встречи с Серым Волком, могла безбоязненно дать волю слезам, не задумываясь о расходе влаги. А впрочем, что ей за дело до влаги? Все равно никто не успеет ее найти и спасти. Дышать уже почти нечем…

В желтой стене пыли, затянувшей отверстие пещеры, показалась темная фигура. В лицо ударил слишком яркий луч фонаря. Регина обрадовалась, что, не успела заплакать, и попыталась встать, чтобы достойно встретить своего спасителя, но воздуха совсем не осталось, и она, хватая ртом его жалкие остатки, упала на руки мужчине.

…Как сквозь звенящий туман донесся голос:

— Самоубийца.

Это не было осуждением. Это была констатация факта.

Регина пыталась сказать, чтобы он отдал ей свой резервный баллон. Но, видно, спаситель и сам догадался.

Было похоже на то, как выныриваешь из глубины, — воздуха уже нет, кажется, вот-вот вдохнешь воду — а вместо этого весь свежий воздух Земли влетает тебе в легкие. Успела.

— Спасибо, — прошептала Регина.

— Не за что, — сказал спаситель. — Я позволил себе подключить ваш же запасной баллон. У вас оставалось кислорода часов на десять.

— Но ведь я смотрела…

— Какое умение устроить трагедию на пустом месте, — заметил спаситель.

Разглядеть его Регина не могла. Она сказала: — Уберите фонарь. — Наверно, в ее голосе прозвучало раздражение. Нелепо быть щенком, которого тычут носом в лужу.

Луч фонаря сдвинулся в сторону, уперся в стену пещерки.

— Можно идти, — сказал спаситель. — Держитесь за меня. Мой вездеход в лощине. Для лучшего эффекта вам стоило бы выключить аварийный передатчик. Раньше, чем через сто лет, В эту дыру никто бы не заглянул.

Регина непроизвольно взглянула на кнопку передатчика.

Она глубоко вздохнула. Пожалуй, нет смысла исповедоваться спасителю в том, что передатчик она не включала. Он работал только потому, что она час назад упала в овраг и так неудачно…

— Пошли, — сказала Регина.

В вездеходе он сразу уселся впереди и, включая мотор, предупредил: — Не снимайте шлем. Кабина не герметизирована. Некогда добраться до базы и разобраться, в чем дело. Потерпите еще десять минут.

Профиль у него был острый, крупный, словно у ворона.

И брови слишком густые, черные.

— Разве вы меня не отвезете на базу?

— Не добраться, — сказал спаситель. — Переждете бурю на моем посту.

Он включил рацию и связался с базой.

— Нашел, — сказал он. — Без особого труда. Можете давать отбой.

Рация забормотала что-то в ответ. Регина смотрела в иллюминатор на желтый, непрозрачный занавес пыли.

Тон у него был насмешливый, снисходительный. Тон бывалого следопыта. Чичако, подумала Регина. Я — чичако. Такие не выживали на Клондайке.

Спаситель выключил связь и впервые обернулся к Регине.

Его брови были изломлены посредине, а глаза оказались очень светлыми. В фас он не был похож на ворона, скорее на Мефистофеля.

— Они спрашивают, не нужен ли врач. Я ответил отрицательно. Я не ошибся?

— Вы не ошиблись.

— Ну и отлично. Держитесь крепче. Будет качать.

Это было вежливым преуменьшением. Вездеход не качало.

Его подбрасывало, мотало, чуть не опрокидывало. Регина большую часть пути провела в подвешенном состоянии, порой взлетая к потолку кабины. Хорошо еще, что здесь небольшое притяжение — движешься сравнительно медленно.

Наконец вездеход остановился. Спаситель выскочил первым и протянул Регине руку в блестящей, жесткой перчатке.

Словно схватил клещами.

Сделав шаг, Регина обернулась — вездеход уже казался призраком, отделенным несколькими слоями летящей кисеи.

Когда они раздевались в микроскопическом тамбуре поста, спаситель сказал:

— Вы правильно сделали, что потерялись в начале бури. Сейчас вас труднее найти.

Мелкая пыль висела в воздухе.

— Погодите несколько минут, — продолжал спаситель, а то мы напустим полный пост пыли. Приборы ее не любят. Кстати, раз уж мы теперь будем жить вместе, как вас зовут?

— Регина.

— Очень приятно. Станислав.

Пыль нехотя оседала на пол и на стены, щекотала в ноздрях.

— Потерпите, — сказал Станислав без улыбки, заметив, что гостья сморщила нос. — Чихнете внутри. А то поднимете тучу. Почешите переносицу. Говорят, помогает.

И такова сила убеждения: Регина послушно почесала переносицу, хоть это и не помогло. Пришлось снова ждать, пока; усядется пыль, спаситель молчал, хотя Регина ожидала выговора за то, что чесала переносицу не по правилам.

Внутри все было, как и следовало. Порядок почти монастырский. Она представила себе, как этот Станислав все свободное время бродит с тряпочкой по двум тесным комнаткам к туалету поста и вытирает пыль с приборов и мебели. Хотя мебели было мало. Две типовые откидывающиеся койки в жилом отсеке, два стола. Один рабочий, другой у мойки, кухонный, он же обеденный.

— Знаете, как делать душ? — спросил Станислав.

— У нас такие же курятники, — сказала Регина.

Мефистофельские брови картинно приподнялись.

— Мы типовые посты курятниками зовем, — сказала Регина, краснея. Как будто ее уличили в детской шалости. Может, сказать ему, что «курятник» — неологизм профессора Вегенера? Ни в коем случае.

Станислав извлек из стенного шкафчика полотенце.

— Мыло в тюбике на полочке, — сказал он. — Там же и щетка для волос.

Ну и терзается он сейчас! Его любимое чистое полотенце!

Его обожаемая щетка для волос! Его драгоценный тюбик с мылом…

Регина задернула пластиковую занавесочку, присоединила шланг к крану.

— За занавеской раздался многозначительный кашель.

— Что случилось? — В голосе Регины звучал металл.

— Может, вам нужно…

Рука Станислава появилась из-за занавески. Он протягивал — даже сразу не сообразила — мужское белье. Чистое, как и все в этом курятнике.

— Спасибо, не надо, — сказал Регина, безуспешно стараясь придать голосу строгость. — Надеюсь, что буря к ночи прекратится и за мной пришлют флаер.

— Белье лежит в правом верхнем ящике, — сказал Станислав. — Буря сегодня не прекратится. Постарайтесь не очень разбрызгивать воду. Живу на замкнутой системе. Должны были подвезти бак, но вот буря…

Станислав успел быстро приготовить обед. Раздобыл откуда-то два высоких бокала, протер до блеска, тонко порезал картошку. Регина вытирала волосы и смотрела, как лучи солнца, прорываясь сквозь завесу пыли и влетая в окно, искрились на стенках бокалов. Индивидуальность дома, сошедшего с конвейера, воплощается лишь в мелочах. Бокалы были первой медалью. Картинка на стене — резкий пустынный пейзаж — второй.

Обычно здешние жители старались повесить на видном месте изображения березок или прохладных озер. Станислав был не сентиментален.

— Как вы себя чувствуете? — спросил он, ставя на стол шипящую сковородку с яичницей. Редчайшее угощение. Регина могла это оценить.

— Как будто и не выходила на улицу.

Господи, он извлек откуда-то белую сорочку. Представляете, притащил сюда, через половину Галактики, белую сорочку.

— И давно вы здесь? — спросил Станислав голосом вежливого хозяина. Оказывается, он умеет принимать гостей.

— В Пустыне? Третий день. Я работаю на Первой базе.

Он больше не иронизировал. Регина подумала, что у него очень приятно вьются волосы.

— Вы задумались? — спросил Станислав.

— Нет. Ничего. У нас там океан, скалы, брызги до самой базы долетают. И видно километров за десять. Вы не были на Первой базе?

— Нет, никогда. Я тут почти безвылазно, четвертый месяц. Вот кончу через две недели серию опытов, может быть, побываю и у вас. Хотя вряд ли. Меня ждут на Ваяле.

— Я тоже полечу на Ваялу. Не знаю, скоро ли? Наверно, здесь одному очень скучно?

— Мне некогда скучать. Скука — это занятие для бездельников.

— Я не так выразилась. Я хотела сказать — грустно.

Станислав улыбнулся. Пожал плечами.

— Вы ешьте, а то остынет.

У него были красивые кисти рук. Сухие, с длинными плоскими пяльцами.

— Простите, — сказал Регина, — что я заставила вас выбираться в такую бурю.

— Вы же не нарочно заблудились, — сказал Станислав.

Видно, это было единственное оправдание для нее, которое он смог изобрести.

Мирная атмосфера чаепития в гостях — вот уж чего Регина час назад подозревать не могла. Во всем виновата она одна.

Зачем винить геолога, который вынужден был бросать свои дела и разыскивать в пустыне чичако?

— Вы геолог? — спросила Регина.

— Да. Ваги чай покрепче?

И чай у него был душистый. И настоящий фарфоровый чайник для заварки.

Сам хозяин к чаю почти не прикоснулся. Да и яичницу не ел.

— Я не люблю апельсинов, — сказала Регина.

— Не понял.

— Я читала как-то исторический роман. Там была бедная семья, и мать говорила детям: «Я не люблю апельсинов». Ну, чтобы им больше досталось.

— А я в самом деле не люблю яичницу, — сказал Станислав. — Держите яйца для гостей?

— Дом всегда должен быть готов к приему гостей.

Для него это дом. И все курятники, палатки, пещеры, где ему приходится жить, — все это дом. Бывают же на свете люди, которые умеют придать любому жилью нормальный человеческий вид.

— Возникает новая проблема, — сказал Станислав. — Вам ведь здесь придется ночевать.

— Но, может быть, еще…

— Я уверен в буре. Она вас не выпустит.

Регина понимала, что он прав. Буря разошлась так, что от ее порывов вздрагивали стены вросшего в скалу курятника.

— Так в чем же проблема? — сухо спросила Регина. — У вас есть свободная койка.

— Понимаете, — Станислав смотрел ей в глаза серьезно, словно собирался предложить ей руку и сердце, — обычно я сплю на нижней койке, и я даже привык к этому. Но если вам лучше внизу, я перенесу свое белье наверх.

— И в этом вся проблема?

— Разумеется, — сказал Станислав.

Он собрал со стола и принялся мыть посуду.

— Давайте я вам помогу, — сказала Регина. — И это сделаю лучше.

— Вы гостья, — сказал Станислав. — Кроме того, я не понимаю, почему вы умеете мыть посуду лучше, чем я? Вы специально этому учились?

Он не шутил. Он просто интересовался.

— Нет, — засмеялась Регина. — Я следую традиции.

— Вы не ответили мне о койке, — сказал Станислав.

— Я очень люблю спать наверху, — сказала Регина.

— Этим вы сняли с моих плеч большую проблему, — сказал Станислав. — Я открою вам правду — я боюсь спать наверху. Боюсь упасть.

И опять непонятно — шутит или слишком серьезен. Где у него грань между юмором и наивностью?

— Я не упаду, — в тон ему ответила Регина.

— Если вы не возражаете, я бы теперь немного поработал, — сказал Станислав.

— Разумеется. У вас не найдется какой-нибудь женской работы для меня?

— Что вы имеет в виду под женской работой?

— Штопка, шитье, стирка…

— Вон там, на полке, последние номера «Биологического вестника Ваялы». Вы их, наверно, еще не видели.

— Нет. Вы их привезли с собой?

— Полистайте. — Наверно, это лучший вид женской работы.

Регина рассеянно проглядывала номера журнала, беззастенчиво исчерченные, с восклицательными знаками на полях, с загнутыми углами страниц…

— Вы интересуетесь и биологией?

— Умеренно, — сказал Станислав. — Это плоды деятельности моего брата. Он работает на Ваяле, прилетал ко мне и оставил.

— Тогда понятно, — сказала Регина. — Не в вашем характере так обращаться с журналами.

— Это не зависит от характера, — возразил Станислав. — Брату так удобнее.

— Но не вам.

— Не мне.

Семейная сцена, подумала вдруг Регина. Он за рабочим столом, она в кресле. За окнами буря, бессильная нарушить уют и спокойствие… И что за чепуха лезет в голову?

— Хотите, я вас постригу?

— Что?

Станислав не сразу смог переключиться — видно, предложение пришлось некстати.

Покачал головой.

— Если будет нужно, — сказал он, — сам справлюсь. Вам скучно?

Регина хотела было согласиться, но тут же вспомнила, как Станислав относится к скуке.

— Нет, что вы, — сказала она. — Где моя сумка с лишайниками? Наверно, от них ничего не осталось.

— Я ее поставил в тамбуре. Достать?

— Не надо. Я вам постараюсь больше не мешать.

— Мешайте, — сказал Станислав. — Я ничего не имею против. Мне приятно, что вы ко мне пришли.

К вечеру буря внезапно прекратилась. Станислав сказал, что надо выйти поглядеть, надежно ли стоит вездеход.

— Вы отвезете меня? — спросила Регина.

— Нет. Через час, а может раньше, буря разыграется куда сильнее. Мы сейчас с вами попали в глаз тайфуна. Вам приходилось слышать о таком?

— Это самый центр бури? Глаз тайфуна — это почему-то связано у меня с Конрадом, Эдгаром По…

— Ветер в снастях, сломана грот-мачта, во втором трюме помпы не справляются с течью…

— Правильно. А можно с вами выйти наружу?

— Я буду рад. Только позвольте мне самому проверить ваши баллоны.

— Вы злопамятный.

— Я осторожный.

Они сидели на большом плоском камне у входа в пост. Было очень тихо, лишь над низинами висела, никак не могла улечься сизая в вечернем воздухе пыль. Блики заходящего солнца скользили по округлому забралу шлема и, попадая в серые глаза Станислава, превращали зрачки в маленькие круглые прозрачные озера.

Он сказал:

— Когда я получил известие с базы, что вы потерялись в моем районе, то сначала рассердился. Извините, но именно так: рассердился. Ну как же можно взять легкий флаер и отправиться в Пустыню, когда в любой момент может начаться буря? А буря такая, что по доброй воле я бы и на сто метров от поста не отошел… Нет, я рассказываю не затем, чтобы вызвать в вас раскаяние. Наоборот, я виноват в том, что был груб. А потом вы пришли ко мне, и я обрадовался тому, что вы здесь.

Солнце исчезло за краем стены пыли, стало темно. Порыв ветра подхватил горсть песка и кинул его в лицо Регине. Песчинки взвизгнули, царапая забрало шлема.

— Пора прятаться, — сказал Станислав и протянул ей руку.

Регина поняла, что ждала этого. Чтобы он протянул ей руку. Она не могла почувствовать теплоту его ладони, но это не так важно…

В тамбуре, ставя на полку шлем, Регина спросила:

— Вы любите свою работу?

— Вряд ли это вопрос любви или нелюбви, — сказал Станислав. — Но, очевидно, я получаю удовлетворение от процесса исследования.

— И от результатов?

Его лицо было совсем близко. В полутьме тамбура глаза были светлее кожи. Регина непроизвольно подняла руку и дотронулась кончиками пальцев до щеки Станислава.

Его глаза расширились удивленно.

— Простите, — сказала Регина. — Я нечаянно.

— Нечаянно?

Он улыбнулся. И добавил: — Я думал, что испачкал щеку. Или вы соринку сняли…

— Считайте, что соринку.

Регина бросила на полку перчатки.

— Ужином занимаюсь я, — сказала она. — Могу я за вами поухаживать?

— Вряд ли, — сказал Станислав, открывая внутреннюю дверь. — Это неразумно. Мне легче самому сделать ужин, чем рассказывать, где что лежит.

И конечно, он настоял на своем.

Ночью Регина долго не могла заснуть.

Маленькая каютка — спальный отсек, — казалось, плыла по бурному морю. Если приложить к стене ладонь, то ощутишь, как бьются о стену волны песка и ветра. С верхней койки виден освещенный прямоугольник двери и угол стола, за которым работает Станислав. Вот он откинул голову, переворачивает страницу, поднялась рука, поправила лампу. Вот он взглянул в сторону Регины — он не видит ее, не знает, что встретился с ней глазами. Прислушивается, спит ли она. Окликнуть его? Зачем? А может быть, он догадается, придет, скажет ей «спокойной ночи», можно будет опустить руку и найти в темноте его пальцы… Он снова отвернулся, подвинул к себе спектрограф. Он не придет пожелать ей спокойной ночи, разве это принято, когда у тебя случайный гость, заблудившийся чичако, который исчезнет вместе с бурей? Последняя мысль вдруг разозлила Регину неравноправием чувств. Не думай глупостей, приказала она себе и отвернулась к стене. Но пока не заснула, старалась представить себе, что сейчас делает Станислав.

Проснулась она поздно. Станислав не стал ее будить.

— Выспались? — спросил он, услышав, что она соскочила с койки.

За иллюминаторами несется желтая мгла. Круглые часы над рабочим столом показывают 11.34. Регина задержалась в жилом отсеке, вспоминая, где щетка для волос, — меньше всего на свете ей хотелось появляться перед Станиславом взъерошенной, как щенок после драки. Но щетка лежит у мойки, в том отсеке…

Широкая ладонь Станислава возникла в дверном проеме.

На ладони лежала щетка.

Станислав сказал из-за двери:

— Я пойду приберу в тамбуре. Вернусь через десять минут.

Чтобы к этому времени вы были в полном порядке и готовы завтракать. Вы едите манную кашу?

— Ем! Обожаю! — сказала Регина, принимая щетку и со сладкой безнадежностью понимая, что безумно, безнадежно влюблена в этого вежливого сухаря…

— А потом что? — Стас закурил, и Станислав, не любивший табачного дыма кашлянул, разгоняя дым перед лицом.

— Она прожила у меня в курятнике еще два дня. Вернее, два с половиной дня.

— Кончилась буря?

— Нет. Мимо шел большой вездеход. Они завернули к нам и взяли Регину.

— И что она сказала на прощание?

— Ничего. Она вежливо попрощалась. Как и принято. Поблагодарила меня за гостеприимство.

— И все?

— Она была сердита на меня.

— Почему?

— Мне кажется, в глубине души она полагала, что я нарочно вызвал вездеход, чтобы отделаться от нее.

— А ты вызывал вездеход?

— Нет, я тут совершенно ни при чем. Но если бы я мог вызвать его, я бы это сделал. Так что ее догадки были недалеки от истины.

— Ты испугался?..

— Мне было жалко девочку.

— Она не девочка. Она взрослый человек. Ей подошло время полюбить. И тут попался ты. Не очень красивый, но вполне самостоятельный мужчина, притом спаситель. Ты же не проявлял никакой инициативы: безотказный капкан.

— Не старайся показаться циником.

— Я не стараюсь. Это не цинизм, брат. Это констатация факта. Вполне вероятно, что, увидь она тебя здесь, на Ваяле, прошла бы мимо, не обратив внимания. Таких мужчин, как мы, здесь тысячи.

— Она бывала на Ваяле, она выросла на Земле. Но полюбила меня.

— Она о тебе уже забыла.

— Нет.

Станислав достал письмо, протянул его брату.

Стас развернул его и заметил:

— Банальный почерк..

— Не в почерке дело, — терпеливо сказал Станислав.

Стас небрежно пробежал глазами строчки, перевернул лист на другую сторону — не написано ли там чего-нибудь.

— Что ж, — сказал он наконец, — очень трогательно.

— И все?

— Что же еще я могу сказать? Не я внушал ей эти чувства.

— Ты шутишь?

— Нет, я серьезен.

— Порой я не знаю, когда ты шутишь, а когда серьезен. Я видел ее глаза, когда мы прощались. Она писала искренне.

— Ни на минуту в этом не сомневаюсь. Да и не мои сомнения тебя тревожат.

— Нет, не они. Но, клянусь тебе, я не предпринял никаких шагов для того, чтобы…

— Соблазнить ее?

— На этот раз ты шутишь.

— Шучу.

Станислав поднялся с кресла и подошел к окну. Там копьями поднимались небоскребы Ваялы, на фоне большого красного солнца роем мошкары мельтешили флаеры. Станислав приблизил лицо к стеклу, глядя вниз, в пропасть улицы.

— Послушай, брат, — сказал Стас. — Ты бессилен ей помочь. И, клянусь тебе, пройдет неделя, месяц, она утешится, она молода и обо всем забудет. Пусть же тебя не мучат угрызения совести. Я повторяю: ей пришло время полюбить, и ты вовремя попался ей на пути.

— Ты не видел ее, — сказал Станислав. — Она очень милая и умная. Она искренняя. Мне очень жаль ее.

— Иному на твоем месте я предложил бы на ней жениться.

— Опять шутишь?

Станислав резко обернулся. Густые черные брови сошлись к переносице одной изломанной черной линией.

— Ты сердишься, Цезарь, — сказал Стас. — Значит, ты не прав.

— Ты должен увидеть ее, — сказал Станислав.

— Я ждал этой просьбы.

Брови Стаса сошлись в такую же черную изломанную линию.

Те же серые глаза с секунду выдерживали взгляд андроида, метнулись в сторону, рука с длинными плоскими пальцами отыскала на столе пачку сигарет.

— Не кури, — сказал Станислав. — Я не люблю этого. Мне вредно..

— Ты унаследовал мои достоинства, но знаешь, чего тебе не хватает, чтобы стать человеком?

— Знаю. Слышал. Недостатков.

— Я повторяюсь.

— Да. Порой я задумываюсь о жестокости людей. Нет, не отдельных индивидуумов, а людей в целом. Я понимаю, что, создавая андроида, вы идете по пути наименьшего сопротивления — максимальное дублирование оригинала. Замечательного, выдающегося оригинала. И забываете о недостатках. Забываете о том, что я не только неполноценен, но и настолько совершенен, что сознаю свою неполноценность. Мне претит тщеславие биоконструкторов. Я должен быть примитивнее. Биоробот, и все тут. Робот, от слова «работать».

— Станислав, не пытайся быть несправедливым к людям.

— Почему я несправедлив?

— Потому что ты человек.

— Андроид. Почти человек, притом без недостатков.

— Хорошо, андроид. Возьми письмо обратно. Оно адресовано тебе.

— Неужели ты до сих пор не понял, что не мне, а тебе. Я же не могу испытывать любви…

— А ты задумывался, как близка к любви жалость?

— Жалость — функция мозга. Это доступно даже моему, наполовину электронному, мозгу. — Стас погасил сигарету.

— Она пишет, что ждет тебя…

— Да.

— Хотя бы на минуту…

— Да.

— У входа в зоопарк…

— Да.

— А на сколько процентов твоя филиппика против жестокого человечества была театральным представлением?

— Не более чем на десять процентов, — улыбнулся Станислав. — Не более. И не хмурься, брат. Я не лгу. Это мне не по зубам.

— Ну уж что-что…

Станислав сказал:

— Она будет там через десять минут. Ты только успеешь дойти до зоопарка.

— Как ты все рассчитал, — сказал Стас. — Я бы не смог.

— У тебя нет нужды заставлять свой оригинал действовать по-человечески.

— Как я ее узнаю?

— Она тебя сама узнает.

— И все-таки?

— Твое сердце тебе подскажет.

— Твое ведь не подсказало?

— Оно не могло подсказать. Оно почти синтетическое. Зато я функционирую надежнее тебя. Как почка? Побаливает?

— Чуть-чуть.

— Трансплантация займет три дня.

— У меня нет этих трех дней.

— Я тебя заменю. Я в ближайшую неделю свободен.

Стас накинул куртку.

— Нет, — Станислав подошел к нему, — возьми мою.

— Ты боишься, что она меня не узнает?

— Ей приятнее будет увидеть меня… то есть тебя в старой куртке.

— Ну и знаток женского сердца!

Стас открыл дверь в коридор. И остановился.

— Слушай, а что я ей скажу?

— Извинись, что был занят… ну, скажи что-нибудь. Можешь даже разочаровать ее в нас. Только не обижай.

— Жалеешь?

— Иди-иди. Я бы на твоем месте не колебался.

— Регина?

— Да, да, Регина. У нее светлые волосы, прямые светлые…

Стас пошел к лифту.

Станислав сел в кресло, рассеянно вытащил из пачки сигарету. Посмотрел на нее, словно не мог сообразить, что делать с этой штукой, потом сунул сигарету в рот, щелкнул зажигалкой. Закашлялся и расплющил сигарету в пепельнице.

— Берегите составные части, — пробурчал он чьим-то чужим голосом. — Они вам дадены не для баловства.

Он посмотрел на часы.

Стас уже у входа в зоопарк.

Станислав снова поднялся, подошел к окну и, упершись лбом в стекло, смотрел вниз и направо, в темную зелень парковой зоны. Словно мог разглядеть кого-то за три километра. Ничего он, конечно, не увидел. Вернулся к столу, раскурил еще одну сигарету и затянулся. А когда откашлялся — затянулся еще раз.

Спартак Ахметов Алмаз «Шах» Повесть

1. Первая надпись

Положение алмаза подобно положению господина, которому подчиняются низы и чернь.

Абу-р-Райхан ал-Бируни

Глубина алмазной копи достигала ста зиров [2], даже в полдень лучи солнца не освещали ее дна. Рабочие кайлили забой по колено в воде, потому что гирлянда тростниковых ковшей, приводимая в движения высоким колесом, не поспевала вычерпывать ее. Вода была повсюду: стекала с каменистых стен, била холодными струйками из дырявых ковшей, ледяным дождем проливалась из большой корзины с алмазоносной породой. Верхние рабочие медленно поднимали корзину воротом, и она, покачиваясь на лохматой веревке, ползла мимо сторожевых ниш.

Забой был наполнен плеском стекающей воды, хлюпающими ударами кайл, непрекращающимся сиплым кашлем. Многократное эхо умножало шум, наполняло уши болезненным гулом.

И все-таки Суних сразу услышал, когда алмаз тонким голоском позвал: «Я здесь!» Юноша замер на мгновение, бросив косой взгляд на ближайшую нишу. Стражники стояли с обнаженными мечами и следили за рабочими. Но что они могли разглядеть в сырой полутьме? И Суних продолжал с силой опускать двуклювое кайло, а острый алмаз под пяткой все кричал: «Я здесь! Я здесь!» Юноша сжал камень пальцами правой ноги и медленно, не прекращая работы, отодвинулся к дальнему от стражников концу забоя. Здесь он закашлялся, перегибаясь пополам, выхватил камень из воды и, захлебываясь в кашле, быстро рассмотрел его… Это был алмаз! Неправдоподобно громадный алмаз, длинный как палец! Перст аллаха! Даже в темноте он сиял теплым желтоватым светом, и Суних поспешно погасил сияние в складках мокрой набедренной повязки. А потом его руки сделали то, чего не сразу осмыслила голова. Они вложили камень в рот Суниха, запихнули его подальше к глотке, и юноша, давясь и раня язык острыми ледяными ребрами, судорожно глотнул.

Боль обожгла пищевод, но голова наполнилась радостным звоном: «Мой алмаз, мой!» Незаметно истекло время работы. Нижних рабочих одного за другим извлекли на поверхность. Здесь их по обыкновению долго обыскивали. Суних безропотно стоял перед надсмотрщиком, который копался в его набедренной повязке, смотрел между пальцами рук и ног, заглядывал в ноздри, уши и рот. У надсмотрщика вдруг загорелись глаза:

— Собака! У тебя изранен язык! Ты проглотил алмаз!

— Нет. Клянусь аллахом, нет! — испуганно запричитал юноша.

Два стражника схватили его и оттащили в сторону. Суних задергался в грубых руках. Мертвея от ужаса, он смотрел, как подходит к нему кривоногий надсмотрщик. Блеснул изогнутый кинжал…

…Устад Суних вздрогнул и проснулся. Тело было мокрым от пота. Из узкого окна тянуло свежестью раннего утра. Мастер судорожно перевел дыхание, освобождаясь от ночного кошмара.

Ликующие вопли ахмаднагарских петухов развеяли остатки наваждения.

Устад стер ладонями пот с лица и груди. Кряхтя, привстал на циновке, вынул из деревянной шкатулки у изголовья продолговатый кристалл.

Поистине неисповедимы пути аллаха! Давным-давно устад Суних нашел этот камень в копях Голконды, сумел утаить его и принести в Ахмаднагар [3]. Перекупщики дали за алмаз не очень много, но денег хватило, чтобы открыть мастерскую.

И Суних продолжил дело своего деда, нашедшего способ вылущивать из бесформенных алмазов сверкающие октаэдры, и дело своего отца, который научился гранить непобедимые алмазы, но умер от голода. Через пять лет слава о молодом мастере вышла за пределы Ахмаднагара, и устад Суних раздавил конкурентов, погубивших отца. О длинном алмазе он вспоминал лишь изредка.

И вот волей аллаха удивительный камень снова в его руках, и на самой твердой грани, грани октаэдра, вырезана надпись — дело неслыханное доселе в мусульманском мире!

Каждое утро в лучах солнца и каждый вечер при свете свечи устад Суних разглядывал буквы, которые сначала едва распознавались в виде ничтожных царапин и только после многих недель работы приобрели глубину и резкость. И хотя буквы складывались в имя Бур-Хана, ничтожного и капризного правителя Ахмаднагара, присвоившего себе титул Низам-Шаха [4], устад Суних любил многократно перечитывать надпись, вырезанную собственными руками. Мастер спешил насытить взор, ибо алмаз придется вернуть в сокровищницу Бур-Хана. Работы же осталось немного: вырезать текущий год, всего лишь вертикальный штрих и три точки — тысячный год со времени переезда пророка Мухаммада (да святится его имя) из Мекки в Медину [5]. Устад Суних временно отрешился от суетных мыслей, совершил омовение и утренний намаз. Потом наскоро позавтракал куском лепешки с изюмом, запил чистой водой и подошел к низкому рабочему столику. Все на месте, но алмазный порошок кончается. Недовольно ворча о задержке, мастер вытащил ящичек с камнями-сырцами. Самые крупные из них весили полтора и два дирхема [6], имели неправильную форму и выщербленные ребра. А зазубренный алмаз — дурная примета, ибо он побежден. Суровое правило мастеров гласило: «Алмаз высшего качества должен иметь вершины, грани, ребра в числе 6, 8 и 12, острые, ровные, прямолинейные». Требуются великая осторожность, верный глаз и точная рука, чтобы из бесформенного камня вылущить «хаваи ал-мас» — алмазный октаэдр или хотя бы «нарийа» — тетраэдр. Этими достоинствами и сверх них многими другими наделили устада Суниха дед и отец. А теперь он сам обучает искусству подмастерьев и учеников.

Мастер набрал полную горсть камней и дышал на них, пока они не согрелись. Затем погрузил алмазы в чашу с рассолом, в котором промывали серебро. Когда поверхность воды разгладилась, стало видно различие между камнями. Одни — и таких было мало — казались белыми, иные — красными и желтыми, но больше всего оказалось серых и черных. Устад Суних извлек все белые камни и разложил их на шерстяной тряпице. Затем взял один, вставил острым концом в свечу и посмотрел сквозь камень на солнце. Яркие желтые и красные искры ослепили глаз, маленькое лицо устада сморщилось от удовольствия. Да, это брахман, алмаз отборного сорта. После исправления им можно инкрустировать меч, или вставить в ожерелье, или украсить чалму. Для других, низших сортов тоже найдется место: красные кшатрии пойдут на перстни, запястья и браслеты, желтые вайшьи — на пояса, черные шудры — на ножные украшения. Поистине велик аллах, усыпавший русла рек Голконды столь разнообразными по цвету алмазами! Понемногу начали собираться ученики и подмастерья, работа в мастерской потекла своим чередом. Самую рискованную операцию — раскалывание камней по плоскостям спайности — выполняли опытные подмастерья, которые через несколько лет сами станут устадами. Острыми алмазными осколками они прочерчивали линию раскола, вставляли в него лезвие ножа так, чтобы его плоскость совместилась с плоскостью спайности, и резко били по тупею. Камень распадался на две неравные части, выявляя сверкающую грань октаэдра.

Последовательно обнажались остальные семь граней, и бесформенный кусок превращался в камень высшего качества — «хаваи ал-мас».

Менее опытные подмастерья бережно собирали непригодные для изделий осколки, закатывали их в свинцовые лепешки или вместе с воском набивали в тростниковые трубки и легонько били сверху, пока сила ударов не одолевала алмаз и он не раскрошивался. Затем свинец или воск плавили в тигле. В жидком воске алмазный порошок тонул, в расплавленном свинце всплывал на поверхность. Его тщательно, до крупинки, собирали, смешивали с наждаком и полученным порошком полировали драгоценные камни.

Мальчикам-ученикам мастер показывал, как обращаться с камнями, как из алмазного порошка и смолы изготавливать абразивные круги, как вращать эти круги с помощью ручных дрелей, имеющих вид натянутого лука. Однако большинство учеников тупы и нерасторопны. Они пригодны лишь для того, чтобы подметать глинобитный пол, бегать на базар за лепешками или сидеть с опахалами над алмазной пылью и отгонять мух, дабы те не унесли в хоботках драгоценный материал. Устад Суних обессилевал, вкладывая в учеников трудолюбие и знание: бил их тростниковыми трубками, подвешивал к потолку, обливал жидким воском. Но чаще всего усилия пропадали даром. Редкие ученики выходили в подмастерья, прочих же отправляли на алмазные копи Голконды или Коллура, благо они могли отличить алмаз от кварца или граната.

Среди будничных забот устад Суних продолжал выполнять заказ Бур-Хана — заканчивал гравировку надписи на длинном алмазе весом в шесть дирхемов. На кончик стальной иглы, смоченной маслом, он набирал немного алмазной пыли и без конца царапал по треугольной грани камня. Медленно, медленно углублялась надпись, текли дни, разделенные пятью намазами на четыре части, незаметно проскакивали короткие душные ночи. А в голове зрели дерзкие мысли. Вот есть он, устад Суних, великий мастер и знающий, что он — великий мастер. И есть Правитель Ахмаднагара, называющий себя Низам-Шахом. Оба они всю жизнь провели среди драгоценных камней, найденных рабочими и отобранных надсмотрщиками за кусок лепешки. Таков порядок в стране «Владыки Порядка»…

Жизнь и поступки каждого мусульманина предопределены.

Народ увязает в нищете, шахи и султаны купаются в золоте.

Так угодно аллаху. Великий мастер, знающий только радость работы, слепнет над алмазом, вырезая имя ничтожного владыки, не свое. Так угодно аллаху… Зачем же всевышний (да святится его имя!) вкладывает в голову устада смутные мысли? Почему он указывает путь, который хотя бы частично восстанавливает справедливость? Значит, это угодно ему…

Так пусть же исполнится воля аллаха!

И вдохновенный устад Суних покрыл готовую надпись на треугольной грани кристалла тонким слоем воска и острейшей иглой вывел еще три буквы, хитроумно соединив ими выгравированную дату. Затем по восковому трафарету принялся вырезать их, не жалея алмазной пыли. Он забывал о сне, урывками молился, не следил за порядком в мастерской. Никогда в жизни он не работал так усердно и терпеливо, никогда раньше его рука не была так сильна и точна. И когда заключительное слово было готово, устад Суних тщательно очистил надпись от алмазной пыли, вымыл камень и на тонком шлифовальном круге отполировал треугольную грань. И еще раз обмыл алмаз в воде, окуная его, как младенца.

Теперь грань сияла отраженным солнечным светом и внутренним золотистым пламенем самого камня. На ослепительном фоне резко выделялась надпись, при небольшом повороте на гибких буквах вспыхивали красные и желтые искорки. Последнее слово под годом гравировки в соответствии с правилами арабской грамматики не содержало кратких гласных и выглядело как «снх». Непосвященные узнавали в нем слово «санах», что, в переводе означало «год». Но оно было наполнено другим смыслом — тайным, подлинным и справедливым.

Через века и страны царственный алмаз нес на своей грани имя великого Устада Суниха.

2. Остерегайтесь блондинок!

Пламя во дворце пылает — здесь алхимия царит,

Пепел превращает в яхонт[7], огненный алмаз творит.

Мансур Муваррид[8]

День начался с аварии. Усманов стоял у лабораторного пресса и следил за тем, как медленно и плавно опускается пуансон, прикрывая пресс-форму с шихтой. Марат уже хотел затворить бронированную дверцу, но тут раздался резкий треск, и мимо его головы что-то со свистом пронеслось. От неожиданности Усманов присел. В ту же минуту около пресса оказалась Светлана и вырубила электроэнергию. Марат выпрямился и, вымученно улыбаясь, похвалил быструю аппаратчицу:

— Молодец!

— Что случилось? — громко спросила Светлана.

— Что, что! — внезапно рассвирепел Усманов. — Прессформа ахнула, вот что!

— Марат Магжанович, ваше ухо в крови!

Аппаратчица сбегала за флаконом БФ-6.

— Смотри, Светик, не проболтайся, — попросил Усманов, морщась от жгучего прикосновения медицинского клея к ранке.

— А вы не нарушайте технику безопасности!

— При чем здесь техника безопасности? Уши у меня слишком далеко торчат, вот и все…

Светлана осуждающе покачала головой.

— Там вас к телефону кличут, — вдруг вспомнила она. — Из секретариата. Сказать, что вышли?

— Не надо.

Усманов прошел по огромному залу алмазного участка, оглядывая работающие прессы, аппаратчиков и стажеров. Из-за постоянного вибрирующего гула никто не услышал треска раздавленной пресс-формы. «Ну и слава богу, — подумал Марат. — А Светик смолчит». Он прижал трубку к раненому уху, чертыхнулся и перебросил ее в левую руку: — Усманов.

— Марат Магжанович, — защебетала секретарша. — Вас ожидают.

— Кто?

— Корреспондент районной газеты.

Усманов вздохнул. Корреспондент, а точнее — корреспондентка с магнитофоном через плечо сидела в кресле у витрины с продукцией института: кристаллами кварца, аметиста, рубина, слюды, разно, цветных гранатов. Мелкие усмановские алмазы, упрятанные в небольшие ампулы, терялись среди этого сверкающего великолепия. Марат поздоровался, опустился в кресло напротив и воззрился на представительницу прессы с интересом и одобрением.

Некоторые женщины тратят много времени и средств, чтобы хоть издали казаться белыми, а перед ним сидела блондинка милостью божьей, без единого косметического штриха.

— Чем могу быть полезен?

— Мы готовим цикл очерков к двухсотлетию нашего города. Мне поручено написать о лаборатории высоких давлений.

— Кто вас ко мне направил?

— Директор института.

Ну что ж, все как будто по правилам… Марат застегнул белый халат на все пуговицы, развернул широкие плечи и зажег в раскосых, татарских глазах два коричневых огонька.

— Спрашивайте — отвечаем!

— Прежде всего мне хотелось бы узнать, как образуются алмазы. Только, пожалуйста, популярнее…

— Популярнее? — Марат прищурился на включенный магнитофон. — Пожалуйста! У древних индусов был бог Бала, владыка преисподней. Он постоянно пакостил добрым богам, замораживал реки и озера, не давая крестьянам нормально трудиться. Возмущенный бог Индра метнул в саботажника молнию. Бала сначала окаменел, а потом рассыпался на мелкие кусочки. Вся эта местность стала алмазоносным районом. Кстати, и молнию и алмаз индусы называют одним словом — ваджра… Так вот, из того или иного участка тела поверженного Балы добывают алмазы разных сортов. Самые ценные камни называют брахманами, они имеют цвет жемчужной раковины и происходят из головы божества. Руки Балы стали источником кшатриев — камней с красновато-коричневым оттенком. Чрево бога превратилось в палево-желтые алмазы — вайшьи. — И наконец, шудры, самые дешевые камни цвета отполированного клинка, находят там, где были ноги божества. Между прочим, четыре основные касты индусов носят те же названия: брахманы, кшатрии, вайшьи и шудры… Я освещаю вопрос достаточно ясно?

Корреспондентка с серьезным видом кивнула.

— А откуда алмазы берете вы?

— Мы еще маленькие. — Марат осторожно потрогал мочку поврежденного уха. — Мы копошимся в ногах алмазного божества… Простите, я не запомнил вашего имени.

— Песцова… Валерия Валентиновна.

— Давайте, Валя, все посмотрим на месте.

Гибкая Песцова, затянутая в джинсовый костюм, и массивный Усманов спустились со второго этажа и вышли на солнечный институтский двор. Газоны уже нежно зеленели молодой, травкой, почки на яблонях и рябине вздулись, готовые вот-вот лопнуть, а на густом кустарнике вдоль аллей проклевывались липкие листочки. Солнце превратило волосы Песцовой в золотые невесомые нити, высветило каждую веснушку. Марат щурил глаза, поглаживал коротко остриженную голову и неторопливо рассказывал:

— Впервые крупный октаэдр искусственного алмаза получил герой рассказа Уэллса. Взрыв динамита в стальном цилиндре читали? Как известно, герой плохо кончил. Это не помешало директору нашего института стать приверженцем его метода… Американцы же давление до ста тысяч атмосфер и температуру до двух тысяч градусов решили получать на мощных прессах. В конце 1954 года исследовательская группа компании «Дженерал электрик» синтезировала первые караты алмаза… Вы, конечно, знаете, что алмаз и графит состоят из одного и того же элемента — углерода?

— Это проходят в школе.

— Правильно. В алмазе расстояния между атомами одинаковые, а в графите атомы расположены слоями. Отсюда разница в удельных весах и в твердости. Алмаз — самое твердое вещество в природе.

— И его ничем нельзя поцарапать?

— Ничем! — категорически заявил Усманов.

— Но ведь существует алмаз, на гранях которого не просто царапины, а три арабские надписи!

— Вы говорите об алмазе «Шах»? — Марат улыбнулся. — Но это случай особый… Потом расскажу. Кстати, мы пришли.

Прикрывая плечом автоматический замок, Усманов набрал шифр, распахнул дверь и пропустил впереди себя Песцову. Валерия оказалась в огромном светлом зале с высокими окнами, под которыми стояли массивные металлические конструкции.

В самом центре зала высилось огромное сооружение, похожее на церковные врата.

— Господи, что это за триумфальная арка? — спросила она.

— Наш новый пресс, рассчитанный на усилие в шестнадцать тысяч тонн, — горделиво ответил Усманов. — Собираемся выращивать на нем ювелирные алмазы.

Он подвел Песцову к конструкции у окна, которая тоже оказалась прессом, но менее мощным. Обслуживала его миловидная полная женщина в белом халате.

— Наш лучший аппаратчик, — представил Марат. — Специально приспособлена для работы в аварийных ситуациях.

— У вас и аварии бывают?

— Нет, что вы! Мы соблюдаем технику безопасности… Как дела, Светик? — поспешно обратился к аппаратчице Марат. — Когда кончаешь цикл?

— Камера уже остыла, — громко ответила та, перекрикивая низкий вибрирующий гул, который наполнял зал. — Через десять минут снимаю давление.

— Вам повезло. — Усманов обернулся к Валерии. — Сейчас увидите наши алмазы.

— Прямо здесь они растут?

— Прямо здесь. Мы набиваем вот такое широкое кольцо, — показал Усманов, — шихтой, слоями графита и металла. Устанавливаем его в стальную полусферу, а сверху герметично прикрываем другой полусферой. Затем создаем нужное давление — поднимаем температуру до необходимого уровня. Металл давится и растворяет в себе графит. В созданных условиях растворимость алмаза меньше, чем растворимость графита. Поэтому он и начинает кристаллизоваться, как сахар из чая.

— И до каких размеров?

— Сейчас увидите…

Миловидная Светлана наклонилась над пультом и принялась нажимать на разноцветные кнопки. В средней части установки дрогнула массивная округлая плита, медленно пошла вверх и остановилась. Светлана задвинула ее вглубь. В центре лежал черный камешек, похожий на уголь. Усманов взял его, ушел куда-то и через минуту вернулся, неся в руках угловатые обломки. Рассмотрел их, щуря и без того узкие глаза. Протянул Песцовой.

— Вот они, наши алмазы.

Валерия наклонилась, предвкушая ослепительный блеск сияние, как в Алмазном фонде, но увидела только темную плотную массу, в которой чернели меленькие зернышки.

— Не вижу…

— Да вот же они, — показал ногтем Марат. — Черные кубики.

— Такие мелкие? — разочарованно протянула Песцова.

— А вы хотели бы величиной с алмаз «Шах»? — Усманов нахмурился. — Размеры самых крупных искусственных алмазов не превышают пяти миллиметров.

— Простите, я думала, что алмазы должны играть всеми цветами радуги.

— Играют только ювелирные камни. А мы выращиваем технические алмазы — для абразивных кругов, буровых коронок, пил, сверл и так далее. Вот запустим эту махину, — Марат кивнул на триумфальную арку, — тогда и ослепим вас радугой.

— Марат Магжанович, а вопрос о происхождении алмазов в природе уже разрешен?

— Давайте выйдем на воздух, здесь несколько шумно.

Они поблагодарили Светлану и снова окунулись в солнце и зелень.

— Дело в том, — Марат говорил и поглаживал коротко остриженную голову, — что алмаз стабилен только при огромных давлениях и температурах. Стоит понизить эти параметр как он становится неустойчивым и может превратиться в графит. Однако такое неустойчивое равновесие длится тысячелетия, чем мы и пользуемся, — Марат помолчал, соображая, доходят ли его научные рассуждения до Песцовой. — До сих пор происхождение алмазов для ученых загадочно. Некоторые считают, что они образуются при внедрении магмы в углеродсодержащие пласты. Другие — что они кристаллизуются на огромной глубине из кимберлитового расплава. Находят алмазы и в метеоритах, на что особенно упирает наш директор… Если бы знать, как растут алмазы в естественных условиях, мы бы давно завалили рынок бриллиантами.

— Я читала, что самый крупный из найденных алмазов весит полкилограмма.

— Да, знаменитый «Куллинан» весил шестьсот граммов. К сожалению, при огранке его разрезали на несколько кусков.

— Вы так много знаете об алмазах…

— Работа такая. — Усманов не заметил лести. — Кстати, средневековых арабов глупости о происхождении алмазов волновали. Они считали, что все ныне существующие драгоценные камни добыты Александром Македонским — по-восточному. Искандаром Зуль-Карнайном — в Долине Алмазов. Долину охраняли пестрые змеи, взгляд которых обращал людей в камень. Но Искандар перехитрил змей. Он приказал воинам нести перед собой отполированные щиты. Змеи смотрели на себя, как в зеркало, и падали замертво. Войска вошли в долину и попали в зону вечного мрака. Они медленно продвигались вперед, то и дело спотыкаясь о лежащие повсюду камни. Зуль-Карнайн сказал: «Это камни сожаления. Те, кто подберет их, и те, кто пренебрежет ими, будут равно удручены». Ну, дальнейшее вы уже поняли. Камни оказались алмазами, и одни воины жалели, что не взяли их, а другие — что взяли мало.

— Как интересно! — Валерия тряхнула распущенными волосами. — Вы обещали рассказать о надписях на алмазе «Шах».

Усманов взглянул на часы.

— К сожалению, у меня через пять минут семинар.

— Тогда я приду завтра, можно?

— Завтра суббота.

— В понедельник?

— Договорились. В понедельник утром я вас жду.

Песцова кокетливо улыбнулась, поправила лямку магнитофона на плече и пошла в сторону главного корпуса. Марат посмотрел ей вслед, отметил гибкость стана и упругость походки.

«Вах, какую девушку послал мне аллах! — подумал он саркастически. — Небось кто-нибудь уже доложил Ирине о нашем рандеву». И заспешил к себе на семинар.

3. Алмазы из картошки

Случайно на ноже карманном

Найди пылинку дальних стран —

И мир опять предстанет странным,

Закутанным в цветной туман.

Александр Блок

Обещая рассказать историю «Шаха», Марат надеялся на Ферсмана. Года три назад, готовясь к сдаче кандидатского минимума, он довольно внимательно пролистал объемистую монографию. В конце книги, помнится, приводилось научное описание исторических алмазов «Шах» и «Орлов». Вот пусть основоположник геохимии и поможет блеснуть эрудицией перед представителем прессы.

После окончания семинара Марат набрал внутренний номер телефона жены.

— Мать, сходи, пожалуйста, в библиотеку и возьми книгу «Кристаллография алмаза».

— Хорошо… — Голос Ирины удивительно похож на голос сына. — С кем это ты прогуливался по двору?

— Мною, как всегда, интересуется пресса! Домой идем вовремя?

— Да. Не забудь зайти, я в буфете набрала молока и огурцов.

— Обязанности свои знаю, — недовольно пробурчал Марат. Было не по-весеннему жарко. Пока они добрались до своего микрорайона, Марат основательно взмок. Дома он немедленно полез под душ, а потом, остывший и умиротворенный, залег на диване. С привычной гордостью окинул взглядом две стенки стеллажей с книгами и уткнулся в ферсмановские алмазы, по обыкновению мысленно комментируя прочитанное.

— Итак, форма «Шаха» настолько загадочна, что его даже отказывались считать алмазом… При чем здесь форма? Ничем не царапается — значит, алмаз! Вес 88,7 карата… Ого! Это почти восемнадцать граммов! Цвет — белая вода [9]с желтоватым оттенком от примесей железа… Ну, это вряд ли. Скорее всего цвет связан со структурной примесью азота. Камень поразительной чистоты и безукоризненной прозрачности. Имеет форму удлиненной призмы, притупленной на концах пирамидальными плоскостями… Впрочем, Ферсман прав, форма алмаза необычна. В природе и в лаборатории алмазы растут в виде кубиков или правильных восьмигранников-октаэдров… Грани октаэдра (ага, все-таки и в «Шахе» нашлись эти грани!) мягко-округлые. Самая широкая грань разделена на длинные узкие фацеты [10], одна из которых недоработана и исштрихована. Камень охвачен бороздой, прорезанной на глубину полмиллиметра… Зачем?… Блеск алмаза поражает. Скульптура поверхности целиком сохранилась в виде нежночешуйчатого строения… Ох и эпитеты позволяют себе классики!.. Весь кристалл пронизан мельчайшими пластинками двойников, которые едва вырисовываются на поверхности граней в виде тончайших дуг… Углядел-таки!

Далее шли рисунки шести главных граней; сумма углов между ними 360 градусов. Дальше — надписи на гранях… Погодите, погодите! Почему такая странная сумма углов? Только в четырехугольнике сумма внутренних углов может составлять 360 градусов, а шесть граней «Шаха» в сечении дают гексагон?

Из школьной геометрии известно, что сумма внутренних углов любого шестиугольника всегда равна 720 градусам! В чем же дело? Ага, вот Ферсман приводит промеренные углы. Ну, проверим: 73, 37 и 70 — это будет 180; 75, 85 и 20 — тоже 181. Действительно, всего получается 360, а не 720… А-а-а! Он же измерял истинные углы между гранями. А их сумма может выражаться любым числом… Удивительно вырос этот «Шах» — три подряд идущих числа в сумме составляют 180 градусов, следующих три угла — тоже 180. В целом, если учесть все три суммы, даже геометрическая прогрессия получается: 720, 360, 180. Каждая последующая сумма углов ровно вдвое меньше предыдущей. Матушка-природа что хочет, то и вытворяет! Попробуй в лаборатории воспроизвести такое… А может, это не матушка-природа? Впрочем, чушь, не следует отвлекаться.

— Что у тебя с ухом? — спросила подошедшая Ирина.

— Поцарапался, — отмахнулся Марат.

— Ужинать пора, зови Камилку.

Жена отобрала книгу и положила на столик в головах дивана.

Марат укоризненно посмотрел на маленькую Ирину в нарядном вышитом переднике, закряхтел недовольно и вышел на балкон. На широком пространстве между параллельно поставленными многоэтажными домами резвилось молодое поколение.

Девочки в ярких коротких платьицах скакали по очерченным мелом квадратам, играли в мяч; голенастые мальчишки висли на перекладине, с криком гонялись друг за другом, скатывались с железных горок.

Вот в чем прелесть подмосковных городков — в широких дворах. Да еще лес с грибами и ягодами, река с рыбой и раками. И никаких машинных грохотов, вони и асфальтового пекла.

Марат, сощурив глаза, высмотрел с восьмого этажа черную голову сына и щелкнул языком. Услышав знакомый хлесткий звук, который во всем городе мог произвести только папа, Камилка замер на месте и задрал голову. Марат призывно махнул рукой — ужинать, мол. Через пять минут запыхавшийся и, естественно, мокрый от пота сын ворвался в квартиру.

За ужином Камилка, как обычно, размахивал вилкой, крошил хлеб и после каждого съеденного куска выстреливал вопрос: — Пап!

— Ась?

— А чем кардинал Ришелье лучше Мазарини?

— Ну, видишь ли… — рассеянно объяснял Марат.

— Пап?

— Сынок, ешь живее, все стынет, — вмешивалась Ирина.

— Пап!

— О?

— Почему это я не вижу спутников Юпитера, хотя мой телескоп мощнее, чем у Галилея?

— Потому что он сам шлифовал линзы, а ты их купил в аптеке.

— Пап!..

После ужина Ирина принялась мыть посуду, Камилл убежал с самодельным телескопом во двор, а Марат опять уткнулся в ферсмановские алмазы.

Итак, все грани октаэдра в «Шахе» имеются, причем шесть из них заостряют концы удлиненного кристалла. Марат рассмотрел рисунок — один конец в плане выглядел шестиугольником, другой — пятиугольником. Любопытно… Пятиугольная симметрия присуща только живым организмам. Например, морским звездам. Академик Чернов любил говорить, что этот вид симметрии является способом борьбы белковых существ против кристаллического оцепенения. Значит, алмаз «Шах» тоже наполовину живой. Черт, опять его заносит в сторону… Марат перевернул было страницу, но вернулся к рисунку — было в нем что-то странноватое. Присмотрелся внимательнее: вроде бы пятиугольник и шестиугольник самые обыкновенные, разве что несколько неправильные… Ах, вон оно что! Если продолжить вот эти три стороны шестиугольника, то должен получиться равносторонний треугольник. Ну-ка, ну-ка…

— Пап, я только что видел кратер Тихо!

— Ты почему до сих пор не в постели?

— Так полнолуние же!.

— Ну и что?… Принеси транспортир и немедленно ложись спать! Куда только мать смотрит…

Камилл принес требуемое и немного постоял, просительно сопя. Но папа уже его не видел. Сначала он убедился, что построенный треугольник действительно равносторонний. Потом перемерил все углы шестиугольника. Что за черт?… Три угла подряд в сумме составляли 360 градусов, и три оставшихся — опять 360! Если принять во внимание общую сумму углов шестиугольника и сумму углов равностороннего треугольника, то снова возникала геометрическая прогрессия: 720, 360, 180. Не слишком ли много каких-то непонятных закономерностей для одного-единственного кристалла, пусть он даже будет самим «Шахом»? Ну, аллах с ними, с гранями. Более притягательны сейчас надписи на них. Еще с детства религиозная бабушка обучала Марата по Корану разбираться в арабских буквах: «Ба-би-бу, ха-хи-ху». Интересно проверить — насколько крепка мальчишеская память. И Марат медленно потащил палец справа налево по гибким письменам. Первое слово читалось как «брхан», за ним следовало «нзмшах». А так как краткие гласные в арабском письме не изображаются, то все вместе следует читать «Бурхан-Низам-Шах». Дальше следовало непонятное слово «сани», потом палочка и три точки, что, конечно, означало тысячный год мусульманского календаря, и снова непонятное слово «снх»… Все правильно! Вот ниже Ферсман приводит перевод надписи, сделанный академиком С. Ф. Ольденбургом: «Бурхан-Низам-Шах второй. 1000 год».

«Ай да я! — мысленно похвалил себя Марат. — Хоть и не академик, а почти все прочитал сам. Странно только — зачем неведомый мастер вырезал слово „снх“ — „год“. Оно здесь лишнее, все понятно и без него».

Откуда-то издалека донесся голос Ирины.

— Что? — переспросил Марат.

— Я спрашиваю — спать собираешься или нет? Первый час уже.

— Отдыхайте, Ираида Петровна, не обращайте на меня внимания.

Ну, раз дело дошло до Ираиды, то мужа сейчас трогать нельзя. Ирина вздохнула, заплела на ночь платинового цвета косу, заглянула к Камилке, поправила на нем одеяло. И пошла спать.

На другой день она поднялась рано, приготовила завтрак, разбудила сына и проследила за его утренней гимнастикой. Накормила и отправила в школу, а сама принялась за уборку.

Перетерла стеллажи влажной тряпкой, вымыла полы во всех трех комнатах, собрала белье для завтрашней стирки. А Марат все изучал Ферсмана (спал ли он ночью-то?), время от времени звучно щелкал языком и только приподнял ноги, когда она мыла возле него. К часу дня пришел развеселый Камилка с полным портфелем пятерок, и они втроем пообедали. Потом Ирина с сыном пошли в лес, оставив Марата обложенным томами энциклопедии и книгами по кристаллографии и минералогии.

Домой вернулись усталые и пропитанные весенними запахами.

Их ожидала загадочная картина: дорогой папочка сидел на кухне и вырезал из моркови нечто продолговатое и граненое как карандаш. На столе грудилась искрошенная морковь и картошка.

— Что с тобой? — удивилась Ирина. — Не хочешь ли ты к ужину нажарить моркови?

— Не мешай! — Марат погрозил ножом. — Я делаю алмаз «Шах».

Мама и сынок недоуменно воззрились на отца.

— Ступайте, — покосился Марат. — Я стою на пороге грандиозного открытия.

— Из картошки делать алмазы — действительно грандиозно! — Ирина засмеялась. — И как, получается?

— Не совсем. Хочу вырезать объемную модель, чтобы повертеть в руках. Да вот у Ферсмана маловато данных… Эх, хорошо бы посмотреть на настоящий «Шах»!

— Может, я помогу? — спросила Ирина. — Мое пространственное воображение сам Чернов хвалил.

Ее взгляд сразу наткнулся на арабские каракули, сплетенные в удивительно тонкий орнамент.

— Что это?

— Надписи, вырезанные на гранях тремя владельцами «Шаха». Но не в них суть. У кристалла очень странное соотношение между реберными углами.

— А что они означают? — не слушала Ирина, показывая пальчиком на центральный орнамент.

— «Сын Джихангир-Шаха Джихан-Шах. 1051».

— Ого! Так давно?

— Это по лунному календарю. А от рождества Христова — год тысяча шестьсот сорок первый.

4. Вторая надпись

Мир — лестница, по ступеням которой шел человек.

Мы осязаем то, Что он оставил на своей дороге.

Максимилиан Волошин

На тридцатом году правления странная болезнь поразила владыку Индии. Временами в животе начиналась такая боль будто по нему полосовали кинжалами. Джихан-Шах перегибался пополам, катался на широкой постели и все-таки не мог удержаться от жалобных стонов. Преданный лекарь-брахман прикладывал к животу нагретые камни, поил разведенным в вине мумиё, окуривал дымом, от которого першило в гортани. Но все было тщетно. Боль набрасывалась внезапно, как тигр, и независимо от лекарств отступала, оставляя Джихан-Шаха обессилевшим и иссушенным. Истерзанное тело отказывалось служить, но голова оставалась трезвой и ясной.

Шах понимал, что от непереносимой боли может умереть, и тревожился за судьбу страны. Кто сменит его на троне? Аламгир жесток с иноверцами и сребролюбив. Он истощит государство, созданное кровью и потом тимуридов. Кроме того, соглядатаи донесли, что он готовит покушение на жизнь шаха. Пришлось удалить его из столицы и назначить наместником в Декане. Мало отличаются от Аламгира Суджа и Мурад. Умней и дальновидней всех четвертый сын — Дара-Шах. Только он может стать, достойным преемником, только он умножит добрые дела отца..

Добрые дела и злые дела… Что хорошего и что плохого сделал поседевший шах за свою жизнь? Возвеличил государство Великих Моголов? Но для этого пришлось убить старшего брата Хосрова, воевать с отцом Джихангир-Шахом и вырезать претендентов на престол. Строил оросительные каналы в Пенджабе?

Но ведь и налоги увеличил вдвое! Изгнал португальцев из Бенгалии? Но и разрешил английским купцам хозяйничать в стране. Семь тяжелейших голодовок перенес народ, пока воздвигали несравненное творение устада Исы — беломраморный мавзолей!

Тадж-Махал под пятью куполами. В нем покоится любимая жена Мумтах-Махал, рядом с ней найдет успокоение и шах… Что еще? Счастливые часы работы в гранильной мастерской… Борьба с непокорными князьями… Покорение Биджапура и Голконда… Сдача Кандагара персам… Все перемешалось — плохое, хорошее. Что останется после смерти?

Усобицы и могущественные соседи растащат страну по кусочкам. Пересохнут каналы в Пенджабе. Время и люди разрушат мрамор мавзолея Тадж-Махал…

Алмаз!

Вот что сохранится, вот перед чем бессильно время — алмаз! На его сверкающей грани шах собственноручно вырезал свое имя.

Этот камень из покоренного Ахмаднагара привез великий Акбар, дед Джихан-Шаха. Более сорока лет алмаз пролежал в сокровищнице, пока не попался на глаза внуку. Из всех камней, которые прошли через мастерскую Джихан-Шаха, он стал самым дорогим и любимым. Загадочная продолговатость, родниковая прозрачность, цвет — будто он вобрал в себя золотое сияние солнца. И только одна грань покрыта матовым налетом.

Шах собственноручно разделил ее на шесть фацеток и пять из них уже отполировал. Осталось завершить последнюю, и тогда алмаз будет безупречным и останется таким навсегда.

Джихан-Шах осторожно поднялся и прислушался к себе.

Боли не было. Он накинул халат, вдел ноги в мягкие туфли с загнутыми носами, обмотал голову легкой чалмой и направился в мастерскую.

Осторожное покашливание остановило шаха у порога. Он оглянулся и увидел брахмана-лекаря, поспешающего к нему со сложенными у груди ладонями.

— Что случилось?

— Я не осмеливаюсь, повелитель…

— Приказываю: говори!

— В поисках источника болезни величайшего я решился проверить подаваемое к столу питье. Вот это найдено на шелке, сквозь который процежено любимое вино владыки. — Лекарь достал из-за пазухи и протянул шаровидную склянку с сероватым порошком.

Шах вытряхнул несколько крупинок на ладонь, рассмотрел и, бледнея, потер между пальцами:

— Алмазная пыль!

— Так, повелитель! — наклонил бритую голову брахман.

— Откуда вино?

— Его прислал наместник Декана.

— Иди.

Джихан-Шах резко повернулся и пошел через множество дверей, не глядя на застывших стражников. Ноздри тонкого крючковатого носа раздувались, редкие седые усы тряслись. Аламгир, его сын, прислал отравленное вино! И как тонко продумал — не имеет ни вкуса, ни цвета, ни запаха. Он накапливается в теле, и жертва умирает от прободения кишок и печени. Слава аллаху, причина болезни определена, и теперь следует усилить бдительность. Распознанный же яд не страшен, не так много выпито…

А неверного сына вызвать в Агру и зарезать!

Джихан-Шах вошел в мастерскую и из владыки превратился в мастера-устада. Кивком головы приветствовал подмастерьев, приблизился и уважительно — обеими руками — пожал сильные руки старого гранильщика. Потом прошел к своему месту и принялся за дело.

Он внимательно проверил плавность вращения абразивного круга, подергал струну дрели — все было надежно. Из золотой шкатулки извлек удлиненный алмаз и прикинул, насколько удобно тот зажимается пальцами и хорошо ли ляжет полируемая фацетка на поверхность круга. Потом глянул на мальчика-ученика, и тот ловко задвигал дрелью — будто перепиливал ось, на которую насажен абразивный круг. Устад обрызгал поверхность круга водой — веером разлетелись сверкающие капли, раз примерился и мягко прижал камень к вращающейся плоскости.

Круг вращался туда и обратно, шах часто взглядывал на камень, окунув его в кувшин с водой, и опять полировал фацетку.

Губы его шевелились, будто приговаривали: «Гранись, гранись, гордый алмаз, наполняйся светом. Все изменчиво в подлунном мире — пересыхают реки, разрушаются горы, умирает человек, но дело его, воплощенное в сияющих гранях, будет жить и жить, изумляя потомков и вызывая преклонение!» На остром уголке фацетки уже пылал солнечный луч. Устад развернул руку, ну, еще немного… И вдруг из глубины дворца, донесся гулкий грохот, лязг мечей и гортанные выкрики. Руки ученика дрогнули от неожиданности, алмаз недовольно вскрикнул. Джихан-Шах поспешно поднес его к глазам: на правый округлый край фацетки легли тонкие штрихи царапин. Устад сердито покосился на замершего мальчика. Тут дверь мастерской распахнулась, и в комнату упал стражник с обнаженным мечом. Лицо его было разрублено, кровь струйкой стекала с бороды.

— Спасайтесь! — прохрипел он.

Но через него, оскалив зубы, уже перешагивали убийцы, заполняя комнату. Увидев и узнав повелителя, они замерли.

Джихан-Шах посмотрел на окровавленные сабли, на закатанные правые рукава халатов, спокойно снял с углей тигель расплавленного воска и бросил в него алмаз. И оглянулся на гранильщика — старик понимающе кивнул головой.

Толпа воинов расступилась, пропуская потного человечка лет сорока. Он был облачен в парадный халат, отделанный жемчугом. На островерхой шапке переливались самоцветы.

— Ты?! — гневно вскрикнул Джихан-Шах. — Ты посмел?

Аламгир покривил в усмешке толстые губы и почтительно поклонился:

— Владыка болен и немощен, он не способен управлять государством. Я приглашаю тебя жить в агринской крепости, отец, да светятся твои глаза и да успокоится старость…

Джихан-Шах погладил по голове испуганного ученика, прощально оглядел мастерскую и медленно пошел к двери навстречу десятилетнему — до самой смерти — заключению. Пошел расплачиваться за кровь брата Хосрова…

Той же ночью старик гранильщик проник в разграбленную мастерскую, вытопил из воска алмаз и закатал в чалму. Путь его лежал далеко — на север, к Дара-Шаху, законному наследнику.

Вскоре началась междоусобная война, которая продлилась год. Аламгир не был великим военачальником, но, интригуя, провоцируя и подкупая, он пленил и зарезал своих братьев, Суджу и Мурада. Последней покатилась голова Дара-Шаха, который предлагал в обмен на жизнь продолговатый алмаз, но потерял и то и другое. Когда все претенденты были уничтожены, Аламгир воссел на престоле и повелел называть себя Ауренг-Зебом — Украшением Трона.

Прошло семь лет. Во дворец шаха в Джихан-Абаде, приседая и размахивая перед собой широкополой шляпой, вошел купец Тавернье. Заслуги француза перед Ауренг-Зебом неясны. Однако он единственный из европейцев, кто был допущен к осмотру драгоценностей короны. Четыре евнуха на больших деревянных блюдах, обитых золотыми листочками, принесли и показали самые прекрасные в мире камни, самоцветы первейшей воды, чистые и красивые формой. Купец держал в руках и алчно разглядывал голубоватые алмазы, ограненные розой и таблицами [11], жемчужные бутоны, изумрудные броши. Весело скрипя пером (один из алмазов Ауренг-Зеб пожаловал ему), Тавернье описывал трон Великих Моголов: сто восемь громадных кабошонов [12] благородной шпинели, около шестидесяти крупных изумрудов, бесчисленное количество мелких бриллиантов.

Балдахин над троном тоже сверкал и переливался драгоценными камнями, а перед ним, на уровне глаз Ауренг-Зеба, на шелковой нити свисал желтоватый алмаз удлиненной формы в окружении изумрудов и рубинов. Арабские письмена на его гранях с двух шагов не различались, но отполированные фацетки слепили глаза.

Камень был испорчен глубокой бороздой, охватившей один из его концов, и висел безжизненно, как удавленник.

5. Хитрый татарин

К воде, обильной растениями, собирается много птиц; в юрту, где живет мудрец, собирается много гостей.

Монгольская пословица

Весь субботний вечер Марат читал Ферсмана, Костова, Кокшарова, Нараи-Сабо, знаменитую «Голубую книгу» Чернова.

Рылся в энциклопедиях, справочниках и словарях. Сын Камилка несколько раз пытался вытащить его на балкон, где, как он уверял, одновременно видны Венера и Юпитер, Марс и Сатурн.

Но ни острый серп Венеры, ни предполагаемое соединение Марса и Сатурна не соблазнили папу. Он читал до поздней ночи, а утром, когда Ирина пошла на кухню, уже что-то вычислял, резко двигая бегунок логарифмической линейки. Так продолжалось весь день, и к вечеру Марат созрел для того, чтобы задавать глупые вопросы.

— Мать! А зачем, собственно, нужны алмазы?

— Привет! — Ирина удивленно подняла густые брови. — Из них гранят бриллианты, ими заправляют буровые коронки…

— Я не о том, — Марат поморщился. — Я тебя как физика спрашиваю: можно из алмазов делать лазеры или еще какую-нибудь сверхнужную и сверхмощную аппаратуру?

— Нет, — Ирина покачала головой. — Нельзя. Размеры маловаты, да и безумно дорого.

— А если я тебе дам килограммовый дешевый монокристалл?

— Это что — мысленный эксперимент?

— Пусть будет мысленный.

— Ну, я бы исследовала его физические и химические свойства. Многое уже известно: алмаз диамагнитен, флюоресцирует, фосфоресцирует, устойчив при высоких температурах, не растворяется в кислотах и щелочах. Что еще?… Да, он наименее сжимаем из всех известных минералов.

— Какие свойства кристалла могла бы исследовать ты?

— Я могу посмотреть, как он пропускает видимую и невидимую области спектра, как через него проходят ультразвуковые волны.

— А лазеры?

— Если из алмаза выточить достаточно длинный цилиндр нужного диаметра, то можно проверить — способен ли он работать в качестве лазерного тела.

— И можно получить мощное излучение?

— Не знаю… Алмаз настолько уникален, что большие количества крупных и дешевых кристаллов произвели бы переворот в технике. Но у тебя нет таких кристаллов.

— Я их выращу!

— Когда?

— Завтра поеду к Чернову, а потом выращу.

— Завтра заседание ученого совета.

— Какой смысл держать тебя ученым секретарем, если ты не можешь отпустить родного мужа?

В понедельник Усманов прибежал на работу пораньше, быстро просмотрел операционные журналы на установках, отдал необходимые распоряжения и заспешил на девятичасовую электричку. В вестибюле ему встретилась блистательная Валерия Песцова.

— А я к вам, — улыбнулась она.

— К сожалению, срочно уезжаю в Москву, — сказал Марат. — Я предупредил в лаборатории: вас ждут и ответят на все вопросы.

— А как же алмаз «Шах»? — разочарованно протянула Песцова.

— Как-нибудь потом…

Усманов едва успел вскочить в последний вагон, как двери с шипением сошлись и поезд тронулся. Шатаясь из стороны в сторону и хватаясь за скобы на сиденьях, Марат прошел во второй вагон и сел у окна. Дорога до черновского института (электричка, метро, троллейбус) занимала почти три часа, и Усманов подробно обдумал план разговора с Николаем Ивановичем.

Марату повезло: у подъезда он увидел черновскую «Волгу», а взбегая по институтской лестнице, заметил характерную квадратную фигуру академика. Чернов, несмотря на свои восемьдесят лет, поднимался довольно бодро, размахивая стареньким обшарпанным портфелем. Голову он нес несколько набок и поглаживал ее маленькой ладошкой. Совершенно седые волосы были коротко острижены, такую прическу студенты называют «канадкой».

— Здравствуйте, Николай Иванович! — выпалил Усманов, догоняя академика.

Тот, не замедляя шага, повернул голову и улыбнулся — на круглом лице собрались многочисленные складки и морщинки.

— А-а-а, хитрый татарин! Здравствуй, здравствуй.

— Я к вам…

— Вижу. Что случилось — вырастил сантиметровый кристалл?

— Почти.

Они поднялись на третий этаж и пошли по длинному узкому коридору, слабо освещенному шарообразными светильниками.

Чернов шагал вразвалку, здороваясь направо и налево и не обращая внимания на растущий сзади людской хвост. У кабинета тоже толпились сотрудники, но Николай Иванович сделал жест рукой — ждать! — позвенел ключами, отпирая дверь, пропустил вперед Марата. Прошел к столу и сел, поставив портфель у ножек кресла.

— Жарковато нынче, — сказал он, откидываясь. — Садись…

Марат сел и быстро оглядел тесный кабинет. Со времени последнего визита здесь ничего не изменилось: за стеклами трех шкафов теснились книги, на широком столе ничего лишнего.

— Читал последнюю статью своего многоуважаемого директора? — ехидно спросил Чернов. — Ох, какую ерунду он написал!

— Ваш аспирант! — тихим голосом напомнил Усманов.

— Самый первый, — уточнил Николай Иванович. — А первый блин всегда комом… Весьма негибкое мышление. Уперся в ударный способ синтеза алмазов, и ничем его не сдвинуть. Он и «Голубую книгу» до сих пор не понял. Ну да бог с ним… Что у тебя?

Марат выпрямился, погладил голову и хорошо поставленным баритоном продекламировал:

— «Кристалл неизбежно несет на себе следы предыдущих моментов своего существования, и по его форме, по скульптуре его граней, мелочам и деталям его поверхности мы можем читать его прошлое»!

— Ферсман, — кивнул седой головой Николай Иванович. — «Кристаллография алмаза», страницу не помню. Дальше!

— К сожалению, в своей практике мы редко пользуемся этим золотым правилом. Физики и химики не поспевают исследовать полученные кристаллы, и мы ставим новые опыты почти вслепую. Да и как исследовать нашу мелкоту?… А плановики подстегивают: давай технический алмаз, и как можно больше! Тылы отстали, а мы все гоним и гоним. Я уже не ученый, я — производственник!

— Излагаешь верно, хотя излишне страстно, — прервал Марата Чернов. — Однако кто тебе мешает…

— Простите, я не кончил. Плохо не только у нас, плохо везде. Взять такое простое и все-таки до конца не объясненное свойство алмаза — анизотропность. Казалось бы, поскольку алмаз кубический, постольку он изотропный и в поляризованном свете должен быть абсолютно черным. Однако все давно знают, что под микроскопом в поляризованном свете во многих кристаллах наблюдаются интерференционные фигуры — черные кресты, гиперболы и всякие извилистые линии на сером фоне. Этот факт связывают с наличием напряжений в кристаллах, которые получились в результате резкого изменения термодинамической обстановки в процессе роста. Но какого именно изменения? Точного ответа нет, потому что исследовано недостаточное количество природных алмазов.

— Марат, ты слишком тенденциозен! — опять перебил Чернов. — Вспомни хорошую монографию о якутских алмазах. Да и в ферсмановской монографии описан сто тридцать один кристалл.

— Ну и что? Для статистического анализа этого мало. A между тем в хранилищах лежат сотни неизученных алмазов. Алмазный фонд забит кристаллами, которые сверкают без всякой пользы!

Николай Иванович поднял маленькую ладошку:

— Стоп! Говори прямо: чего добиваешься?

Марат отвел глаза в сторону и быстро произнес:

— Мне нужно исследовать алмаз «Шах».

— Та-а-ак… — протянул Чернов. — Почему именно «Шах», а не «Орлов»?

— Как же, — заволновался Усманов, — во-первых, противоестественная для алмазов форма, во-вторых, размеры, в-третьих, я выявил в нем столько странных закономерностей…

— Камень детально исследован Ферсманом.

— Ну да, на уровне двадцатых годов: лупа и прикладной гониометр. Ни показателя преломления, ни удельного веса, не говоря уже об интерференционных фигурах.

— Двадцать второй год, — раздумчиво произнес Чернов. — Да, это не сахар… Александр Евгеньич рассказывал мне о перевозке драгоценностей русской короны из Петрограда в Москву… Да… Так ты считаешь, что на «Шахе» написано, как следует растить крупные алмазы неправильной формы?

— Это утверждает Ферсман!

— Да… — Чернов принялся поглаживать голову. — Да… Симметрия среды обязательно влияет на форму… Да… А если алмаз продолговат, то, следовательно, питающее вещество поступало неравномерно…

— Чернов, — кивнул головой Марат. — «Голубая книга», страницу не помню.

— Не язви… Да… А как мы получим к нему доступ? — вдруг спросил Николай Иванович.

Марат пожал широкими плечами.

— Ладно, это моя забота. У тебя все? — Не дожидаясь ответа, встал и подал руку: — Привет Ирине.

6. Хорошо быть академиком

Все, что видим мы, — видимость только одна.

Далеко от поверхности мира до дна.

Полагай несущественным явное в мире,

Ибо тайная сущность вещей — не видна.

Омар Хайям [13]

Прошел месяц. От Николая Ивановича не было никаких известий. Усманов злился, но напоминать о себе не решался. Тут районная газета опубликовала очерк Песцовой. Заголовок, разумеется, гласил: «Рукотворный алмаз». В очерке Марата называли алхимиком, который из сажи делает бриллианты. Кроме того, там было написано, что за спиной кандидата наук Усманова — что бы вы думали? — кандидатская диссертация.

Камилка закончил четвертый класс с одной лишь четверкой по пению и ежедневно требовал от папы выполнения обязательств. Еще зимой было обещано купить телескоп в случае хорошей успеваемости сына. Денег на большую покупку, конечно, не оказалось, а слово следовало держать. Пришлось пойти на заем.

Дни тянулись в бытовых неурядицах, в выращивании мелких и темных алмазов, в скучных семинарах и субботних налетах на книжные магазины Москвы. И в ожидании черновского сигнала.

Звонок Николая Ивановича все-таки застал врасплох.

— Марат, — кричал в трубку Чернов, — завтра вечером ты должен быть у меня!

— Зачем? — растерялся Усманов.

— За тем самым, — веселился академик. — Захвати с собой пикнометр, все остальное я приготовил.

Марат положил трубку мимо аппарата, пошел на кухню и долго пил ледяную воду, которую водохлеб Камилка держал в холодильнике.

Назавтра Усманов примчался в Москву, долго слонялся по черновскому институту, невнимательно читая стенные газеты, и еле дождался приезда Николая Ивановича. Потом перетащил в черновскую «Волгу» поляризационный микроскоп в ящике, микрофотонасадку, гониометр, радиометр. Колбочку со спиртом и пикнометр поставил в заднем окне машины, а усевшись на сиденье, взял их в руки, чтобы стекло по дороге не разбилось.

— Весы, — спохватился он. — Весы забыли.

— Весы там есть, — успокоил Чернов.

Тронулись наконец.

По дороге Николай Иванович рассказывал что-то о Ферсмане. О том, как Александр Евгеньевич в голодном и холодном двадцать втором году пришел в Оружейную палату Кремля. Как раскрыл тяжелый ящик с драгоценностями, небрежно завернутыми в простую бумагу. Как восхищался техникой гравировки на алмазе «Шах», исключительной и малопонятной по совершенству, резкости и изяществу исполнения. Все это Николай Иванович слышал от самого Ферсмана, когда в конце двадцатых годов сотрудничал в его журнале «Природа». Марат слушал невнимательно. Он прижимал к груди пикнометр и колбочку со спиртом, мысленно подгоняя машину.

Вот наконец кончился шумный и по-летнему зеленый Ленинский проспект, вот промелькнул мост через Москву-реку, и вот он — Кремль. В Боровицких воротах они остановились.

Чернов протянул дежурному какие-то бумажки. Милиционер козырнул, сходил в свою будку, поговорил по телефону и, возвратившись, снова козырнул. «Хорошо быть академиком, — подумал Марат. — Хорошо быть лауреатом всех мыслимых премий, Героем Труда и почетным членом европейских и заокеанских минералогических обществ. Все двери открыты. Надо будет самому попробовать».

«Волга» медленно прошла мимо Дворца съездов, развернулась и прижалась к малоприметной двери Алмазного фонда СССР.

Их встречала серьезная женщина в строгом костюме, похожая на английскую королеву, и два молодых человека в таких же, как и на Марате, легкомысленных распашонках. «Королева» чуть заметно кивнула, здороваясь, поговорила вполголоса с Черновым, строго поглядела на Марата и пошла к двери. За ней двинулся квадратный Николай Иванович и Усманов со своими склянками. Замыкали шествие молодые люди, которые в четыре руки несли аппаратуру. Они спустились по узким ступенькам, прошли темный коридор, опять пересчитали несколько ступенек, но уже вверх, и остановились у закрытых дверей. Ведущая позвонила, и ей открыли. На пороге стояли еще два молодых человека, которые внимательно-осмотрели всю компанию и расступились, пропуская.

Николай Иванович и Марат вошли в средних размеров комнату. В центре ее размещался стол, покрытый толстой, как одеяло, скатертью. На столе стояли весы. В комнате Марат заметил еще одну дверь, но не нашел окон. Молодые люди поставили приборы на стол, Марат тоже освободился от колбочек.

Марат раскрыл ящик, извлек и собрал микроскоп, установил по уровню гониометр, расчехлил радиометр. Николай Иванович помогал ему как мог, остальные наблюдали издали.

Торжественно неся темную шкатулку, вернулась «английская королева». Поставила шкатулку на стол, критически оглядела легкий костюм Николая Ивановича и распашонку Марата.

— Вам придется надеть нарукавники, — велела она Чернову.

— Как прикажете, — с шутливой покорностью согласился тот.

— Алмаз руками трогать не разрешается, — не смягчилась «королева».

— А как же мы будем… — удивился Марат.

— Все манипуляции с алмазом совершаю я. Вы только показываете — куда и как его поставить. В течение работы из комнаты выходить нельзя.

Она открыла шкатулку, выстланную красным бархатом, извлекла и выложила на стол камень. И комната сразу преобразилась, будто наполнилась тихой музыкой. Марат умом понимал, что перед ним лежит обыкновенный кристалл. Но что-то — может быть, волшебная золотистость, а может быть, блик с арабскими письменами, который от грани камня лег на темную скатерть, — наполнили Марата предчувствием чего-то необычайного. Ему стало холодно, и он поежился. Потряс головой, отгоняя наваждение, включил радиометр и поднес его к алмазу. Так…

Только фон и никаких эффектов, что означает отсутствие радиоактивных примесей. Потом Усманов налил в пикнометр спирт, взвесил и попросил «королеву» опустить камень в жидкость.

— Спирт? — спросила хозяйка Алмазного фонда.

Марат утвердительно кивнул. «Королева» наклонила пикнометр и осторожно опустила сквозь горлышко алмаз. Камень беззвучно скользнул в жидкость, уровень который тут же поднялся.

— На весы, пожалуйста, — попросил Марат и наклонился, беря отсчеты. — Вес 17,74 грамма, объем — 4,73 миллилитра.

Чернов в заранее приготовленном блокноте принялся вычислять. В плотных нарукавниках он был похож на бухгалтера.

«Чего копается? — нетерпеливо подумал Марат. — Делить разучился?» — Повторите измерение, — неожиданно попросил Чернов.

Марат пожал плечами и вместе с «королевой» заново проделал все манипуляции с пикнометром и кристаллом. Цифры, конечно, получились те же.

— Удельный вес камня три и семьдесят пять сотых.

«Слава богу, разделил!» — подумал Марат и вдруг громко щелкнул языком от удивления. Удельный вес алмаза, приведенный во всех справочниках, не превышал 3,56.

— Это не алмаз? — нерешительно спросил Марат.

— Это «Шах»! — строго заявила «королева». — Продолжайте, пожалуйста, не теряйте времени.

Марат унял дрожь в руках и принялся мерить углы между гранями. Результаты получались те же, что и у Ферсмана. А вот эти углы корифей не мерил… И Усманов внимательно брал отсчеты, называя грани и числа, а Николай Иванович аккуратно заносил их в блокнот. Дикая мысль о том, что им вместо алмаза подсунули имитацию, постепенно рассеивалась. А когда камень лег на предметный столик микроскопа, Марат окончательно успокоился. Нет, скульптуру поверхности, вот эти тончайшие дуги двойников, описанные Ферсманом, подделать нельзя. Усманов менял объективы, сбивчиво и многословно описывал виденное, и Чернов еле успевал записывать. Истратив почти всю катушку на микрофотографирование поверхности, надписей и тончайших трещинок, уходящих в глубь камня, Марат включил анализатор, чтобы взглянуть на интерференционные фигуры.

Он смотрел на совершенно черный фон, расчерченный яркими, желтыми линиями-паутинками на правильные квадраты, и ничего не понимал. Повернул столик микроскопа вокруг оси — паутинки погасли и тут же вспыхнули опять.

— Положите кристалл на другую грань, — попросил Усманов, не отрываясь от окуляра.

Паутинный узор дрогнул и переменился. На этот раз все поле зрения заполнила мозаика из шестиугольников, похожая на пчелиные соты. При следующем повороте кристалла появились равносторонние треугольники, сложенные опять же гексагональной мозаикой.

— Николай Иванович, — жалобно попросил Марат, — посмотрите, пожалуйста. Я ничего не понимаю.

Чернов спрятал блокнот в карман и сел за микроскоп. Он смотрел долго, движением руки показывая, чтобы алмаз перевернули на другую грань.

— Очень, оч-чень любопытно, — пропел академик и оглянулся на Усманова, который сопел у него за плечом. — Уже сообразил?

Марат растерянно покачал головой.

— Это же объемное изображение кристаллической структуры алмаза! Трехмерная кольчуга из тетраэдров!

Усманов все еще не понимал.

— Да посмотри же, это вовсе несложно. Квадраты видны, когда с оптической осью микроскопа совпадает ось четвертого порядка кристалла, а равносторонние треугольники — при совпадении оси третьего порядка. Понимаешь? Представь, что ты смотришь с разных сторон на объемную модель алмазной решетки.

— А! — До Марата наконец дошло. Он даже языком щелкнул от восторга. — Но как может получиться такое?

— Черт его знает! Да… Непонятным образом тонкая структура алмаза проявилась в интерференционных фигурах. Да… Впрочем, эти фигуры всегда связаны с элементами симметрии кристаллов. — Чернов опять прильнул к окулятору. — Но такого феномена еще никто не наблюдал… Поистине кристалл находится в состоянии решетки! А ты обратил внимание на то, что в вершинах некоторых треугольников и квадратов, то есть на том месте, где расположены атомы углерода, светятся округлые пятнышки? В их расположении нет никакой закономерности…

— Товарищи, заканчивайте, — вмешалась вдруг «королева». — Ваше время истекает.

— Фотографировать! — приказал Чернов.

Марат принялся поспешно щелкать затвором, меняя увеличение и выдержку. Пленка кончилась, он быстро перемотал ее, сменил кассету и снова фотографировал. Хозяйка Алмазного фонда осторожно переворачивала кристалл. Тот показывал то отполированные фацетки, то чистые сверкающие грани, то грани с изящно вырезанными именами Бурхан-Низам-Шаха, Джихан-Шаха и Фатх-Али-Шаха…

7. Третья надпись

Полночных солнц к себе нас манят светы…

В колодцах труб пытливый тонет взгляд.

Алмазный бег вселенные стремят:

Системы звезд, туманности, планеты.

Максимилиан Волошин

Во имя аллаха, справедливого, милосердного!

Отрешись от земных забот, Фатх-Али-Шах, владыка Ирана, и посмотри вверх. Черный бархат небосклона усеян тысячами мерцающих звезд, словно праздничный плащ блестками. Голубым пламенем полыхает Риджл, рубиновым светом сияет Ибт-ал-Джауз, оранжевой яростью тигриного глаза наливается ал-Дабаран [14]. Много звезд на небе, не назвать их, не перечесть — и все-таки нет среди них лишней. Если даже самая слабая звездочка погаснет — опустеет и почернеет в этом месте небосклон…

Спокойно мерцают звезды, спят мусульмане. Но не спится старому Фатх-Али-Шаху. Нет ни особых забот, ни тревог, ни огорчений — а не спится. Шах покряхтел, поднялся с постели и запахнул на груди тонкий халат. Пойти разве проведать строптивую жену? Юная армянка пыталась убежать из гарема, но была поймана у городских ворот.

Мягко ступая по коврам, шах прошел в соседнюю комнату мимо застывшего у двери евнуха. Жена лежала на широкой доске, тонкое лицо ее ярко освещала масляная лампа. Маленькую голову охватывало грубое деревянное кольцо, загруженное свинцовыми шарами. Свинцовые шары сдавливали лоб, виски, темя и затылок жены.

Фатх-Али-Шах сочувственно поцокал языком:

— Больно?

Жена молчала. Выпуклые черные глаза были полуприкрыты воспаленными веками, искусанные губы плотно сжаты.

— Не надо убегать, — наставительно молвил шах. — Убегать нехорошо. Разве я тебя обижал?

Он не дождался ответа, покачал головой и вернулся в свою комнату. Кряхтя, взобрался на постель, уставился на звезды.

Щедро рассыпал аллах по ночному небу небесные светильники, и кажется, что нечем затмить их блеск. Но вот взошла луна — и померкли звезды. Почтительно расступаются они, давая дорогу золотисто-желтому диску. Если звезды можно уподобить и блистательным красавицам, и стремительным полководцам, и непоседливым купцам, и тусклым простолюдинам, то луна, конечно же, звездный шах. Луна властвует на небе, как Фатх-Али-Шах — на земле.

Владыка Ирана повернулся на другой бок и поправил бороду. Роскошная борода начиналась почти от самых глаз, сбегала на грудь и двумя белейшими клубами дыма уходила к ногам.

Опершись локтем о мягкую подушку, шах прикрыл покрасневшие от бессонницы глаза и снова задумался. Мысли его устремились высоко.

Приближается тридцатилетие славного правления, это событие требует увековечения. Правда, имя владыки запечатлено в сердце каждого подданного, но хотелось бы материала подолговечнее. И тут шах вспомнил об огромном алмазе из сокровищницы. Вот поистине царственный камень! Два века он несет на гранях имена двух индийских владык, и за это время ни одна черточка не стерлась. Счастливая мысль, внушенная аллахом, так поразила повелителя, что он даже сел в постели, подобрав под себя ноги.

Сто лет назад грозный Надир-Шах вторгся в Индию и разгромил государство Великих Моголов. Число сокровищ, захваченных в Джихан-Абаде, превосходит вероятие. Списки свидетельствуют, что одними лишь алмазами, яхонтами, изумрудами и лалами [15] набили шестьдесят ящиков. Украшенные драгоценными камнями сабли, кинжалы, щиты, перстни, перья к чалме, кресла едва уместились в двадцати одном вьюке. Только для того, чтобы увезти трон Великих Моголов, потребовалось восемь верблюдов. Число же золотых динаров не поддавалось никакому учету. Среди привезенных в Хорасан сокровищ оказался и желтоватый алмаз. «Такие неслыханные сокровища видя, — восклицает летописец, — все обезумели!» Шах вздохнул и снова прилег на подушки. Увы, где все эти сокровища? За сто лет беспутные предшественники растранжирили большую половину, а оставшееся поглотили неудачные войны с кяфирами [16] и гарем…

Гарем — украшение престола. Самое сладостное олицетворение власти — гарем. Светлые северянки, пламенные дочери франков, капризные и нежные арабки, черные телом эфиопки и черные в страсти испанки обнимали его ноги, исполняли любое желание, выражаемое одним лишь шевелением пальцев. Среди юных жен Фахт-Али-Шах чувствовал себя не только владыкой, но и поэтом. И нередко посреди ласк он отодвигался от пылкой жены, торопливо хватал приготовленные калам и бумагу и, брызжа чернилами, словно кровью, торопливо записывал витиеватые строки газели:

Локоны твои струятся, словно райский водопад.

Стрелами звенят ресницы, душу уязвляет взгляд.

Предвещает взор бессмертье юношам и старикам,

Яхонт губ твоих вливает сладостно-смертельный яд.

Гурия! Меняю душу на один лишь поцелуй,

А потом я вместе с жизнью поцелуй верну назад! [17]

А игривое рубаи, которое он придумал только вчера наедине с юной эфиопкой, даже не надо записывать, ибо такие стихи забвению не подвластны:

Ты черна — и слава богу!

Чернота угодна богу!

Ночи черные в Иране,

Буквы черные в коране [18].

Бездетных царей и султанов мучит мысль о престолонаследии. Им некому передать управление государственным кораблем. Такие тревоги чужды Фатх-Али-Шаху. Свыше сотни детей родили его жены, а количество старших внуков приближается к тремстам! Не оскудеет и не пресечется род Каджаров!

Шах-заде Аббас-Мирза — достойный преемник. Он неугоден кяфирам, но тем хуже для них! Хитрый и непоседливый, он с помощью друзей-инглизов реорганизовал армию, ввел регулярные полки сарбазов. Увы, военное счастье редко улыбается Аббас-Мирзе. Русские громили его при Канагире, в Карабахе и на Араксе. Из-под Мегри он тоже убежал разбитый. И Эривань едва не потерял. Пришлось вмешаться самому шаху, под зеленым знаменем которого сарбазы стремительно и неотвратимо вторглись в район Гумры — Артик.

Глаза старого шаха зажглись — уж не сам ли аллах вложил в его голову светлую мысль? Может быть, на царственном камне вырезать ту же надпись, которая украшала победоносное знамя? «Каджар-Фахт-Али-Шах Султан, сын Султана»!

Нет, не надо обманывать потомков. Все-таки он не сын султана, он вырос в бедности и голоде. Наследником его сделал евнух Ага-Мухаммед-Хан, первый из Каджаров. Он научил племянника непреклонности и владению саблей. Эти качества пригодились, когда в борьбе за престол пришлось с помощью аллаха зарезать брата соперника.

Итак, решено — надпись на камне будет гласить: «Владыка Каджар-Фатх-Али-Шах Султан». Ну и, конечно, год. И надпись эту вырежет искусный мастер, выписанный из Индии, имени которого в ночной бессоннице шах не смог припомнить.

Владыка удовлетворенно откинулся на подушках и расправил на груди роскошную бороду. Он вежливо думал о том, что Надир-Шах, бесспорно, был велик, но его правлению недоставало блеска. Он был лишен мудрых советников и умелых мастеров. Он не смог оставить своего имени на крепчайших гранях бесценного алмаза. Потом эту мысль сменили смутные образы, но они были так неясны и расплывчаты, что не могли быть выражены словами.

Фатх-Али-Шах спал…

Он не знал, что через пять лет сарбазы неугомонного Аббас-Мирзы будут опять разгромлены кяфирами. Стране навяжут обременительный Туркманчайский договор, который вызовет недовольство подданных. В Тегеране толпа фанатиков растерзает посла Грибоедова, и во искупление его крови продолговатый алмаз с тремя искусно выгравированными надписями придется поднести российскому самодержцу.

В 1898 году в описи драгоценностей русской короны под номером 38/37 появится надпись: «Солитер [19] Хозрев-Мирза неправильной фацеты — 86 7/16 карат. Поднесен в 1829 г. персидским принцем Хозрев-Мирзой и доставлен на хранение от г. министра Имп. Двора при письме за № 3802».

8. Усманов и пришельцы

— Свистнуто, не спорю, — снисходительно заметил Коровьев, — действительно свистнуто, но, если говорить беспристрастно, свистнуто очень средне!

Михаил Булгаков

На другой день после приезда из Москвы Усманов проявил и отпечатал пленку, снятую в Алмазном фонде. Почти все кадры оказались четкими, и он мысленно погордился своими способностями фотографа. Снимки Марат принес домой и показал Ирине. Увидев картинки с интерференционными фигурами, жена спросила:

— А модель алмазной решетки зачем снимал?

— Сразу виден физик-структурщик. — Марат завистливо вздохнул: — Это не модель, это алмаз «Шах».

— Микрофотография? — удивилась Ирина.

— Именно!

— И как ты объясняешь феномен?

— Даже Чернов в нокдауне, что уж говорить обо мне! Но это еще не все. Удельный вес «Шаха» больше положенного.

— Может, примеси тяжелых элементов?

— Ты скажешь! Какие атомы можно втиснуть в решетку, чтобы увеличить удельный вес на две десятых?

— Да. — Ирина задумалась. — Здесь структурный запрет… — Она покусала полные губы. — Надо подумать…

Из соседней комнаты прибежал сын и, как всегда бесцеремонно, влез в разговор:

— Пап, а пришельцы на самом деле бывают или нет?

— Какие еще пришельцы? — Марат досадливо поморщился.

— Камилл! — возмутилась Ирина. — Видишь, мы с папой разговариваем? Почему ты мешаешь нам? Это невежливо.

Сын пожал тонкими плечами, обиженно засопел, но остался на месте. Ирина как могла строже посмотрела на него карими глазами и продолжала, обращаясь к мужу:

— Давай рассуждать логически: повысить удельный вес «Шаха» можно либо колоссальным давлением, либо…

— Это отпадает. Сама говорила, что алмаз несжимаем.

— Тогда все-таки примеси.

— Примеси чего?

— Того, что может войти в решетку в больших количествах.

— Не разводи мистику, таких элементов нет.

— Нет? — Ирина наморщила лоб. — А углерод-13?

Марат, прищурившись, смотрел на круглое лицо жены и вдруг хлопнул себя по лбу.

— Елки-палки, как же я сам не догадался! Химически он неотличим от обычного углерода…

— …А атомная масса на целую единицу больше!..

— …А из литературы известно, что алмазы стремятся вобрать в свой состав больше тяжелого изотопа, в то время как графит почти нацело состоит из углерода-12!

— Папа! — опять влез Камилка.

— Сынок, помолчи!.. Послушай, мы можем вычислить атомную массу элемента, составляющего «Шах». Все исходные данные есть… — Ирина вытащила из-под бумаг логарифмическую линейку и принялась считать. Марат посмотрел на взъерошенные волосы сына, на рубашку, выбившуюся из шорт.

— Стричься тебе пора, вот что!

Камилл не обратил внимания на отцовские слова.

— Папа, можно мне наконец спросить?

— Валяй, спрашивай.

— Все писатели пишут, что на других планетах есть жизнь: и Алексей Толстой, и Казанцев, и Уэллс, и Ефремов, и Врунов…

— Не Врунов, а Бруно, — поправил Марат.

— Они пишут, что на Землю прилетали пришельцы.

— И что?

— Так прилетали они или нет?

— Науке это неизвестно.

— А Баальбекская плита и рисунки в пещерах?

— Они ничего не доказывают, потому что могли быть сделаны человеческими руками и по другому поводу. Нужно найти такую штуку, про которую точно можно сказать: она сделана пришельцами и только пришельцами. Понял?

— Жалко, — тяжело вздохнул сын и ушел, шаркая подошвами.

— Тапки надень! — крикнул вслед Марат. — Бруно он читает, а к тапкам никак не приучится… Ну, чего насчитала?

— Интересно получается, — ответила Ирина. — Вот смотри: рассчитанная атомная масса равна 12,76. То есть «Шах» примерно на четверть состоит из углерода-12, остальное — тяжелый изотоп. Если только в составе алмаза нет углерода-14…

— Исключено, — возразил Марат. — Радиоактивных примесей в «Шахе» нет. — Он помолчал, поглаживая ладонью голову. — Ну, спасибо тебе. Надо обмозговать эту идею.

Марат думал долго, до конца месяца. При его скоропалительности это было очень много. Но решение так и не пришло.

Полученные факты никак не хотели увязываться, они были слишком разнородны. Как увязать продолговатую форму алмаза с изотопным составом? Какой смысл заложен в скачкообразном уменьшении суммы углов между гранями — 720, 360 и 180 градусов? Где «Шах» набрал столько тяжелого изотопа?

А интерференционные фигуры, складывающиеся в объемное изображение кристаллической решетки алмаза, вообще ни в какие ворота не лезли. Да еще эти загадочные светлые пятнышки в вершинах квадратов и треугольников…

Откуда-то издалека, из самых глубин сознания, просачивалась дикая мысль. Но Усманов загонял ее обратно — ученый он или беспочвенный фантазер?

Да, все вышло не так, как предполагалось. Он думал, что стоит исследовать алмаз «Шах», как все станет ясным. А тут еще большая темнота и бессмыслица. Если только не та безумная идея… Надо звонить Чернову, а то до понедельника не дожить.

Николай Иванович позвонил сам. Это случилось в субботу вечером. Голос академика был серьезным и даже озабоченным.

— Марат, ты разобрался в изотопном составе «Шаха»?

— Да, Николай Иванович. Мы с Ириной выяснили, что он на семьдесят шесть процентов состоит из углерода-13.

— И что ты предпринял?

— Написал в Киев заявку на десять граммов.

— Знаешь, сколько это стоит?

— Из магазина «Изотопы» сообщили: восемьсот двадцать рублей за грамм. Но это не страшно, у меня есть деньги на теме.

— Уж не собираешься ли ты выращивать технические алмазы про триста рублей за карат при нынешней цене — трешка?

— Николай Иванович, если мы вырастим трех-четырехкаратные ювелирные алмазы, то получим экономический эффект. Ведь цена бриллиантов достигает шестисот рублей за карат.

— Правильно. — Чернов помолчал. — Как ты объясняешь патологические свойства «Шаха»?

— Пока все темным-темно…

— И никаких идей? — Голос Чернова поскучнел.

В голове Марата пронеслось: «Сказать или промолчать? Засмеет ведь… А с кем же еще делиться?»

— Есть одна дикая идея. Сын на нее натолкнул.

— Излагай! — оживился академик.

— Да чушь собачья… Будете смеяться.

— Давай-давай, — подстегнул Николай Иванович. — Иногда безумные идеи — самые верные.

— Только, пожалуйста, не перебивайте. — Марат — глубоко вздохнул и словно с кручи бросился: — В общем алмаз «Шах» — это письмо пришельцев, отправленное несколько тысяч лет назад.

— Письмо, значит…

— Николай Иванович, я вас просил!.. Гипотеза о пришельцах объясняет все странности «Шаха». Только вне земных условий мог вырасти продолговатый алмаз, состоящий в основном из углерода-13. Помните индусский миф о превращении Балы в груду алмазов? Я думаю, статую отрицательного бога пришельцы разрушили специально, чтобы это событие осталось в памяти людей. На месте обломков они оставили множество алмазов, а среди них кристалл-письмо. Необычная форма «Шаха» поражала воображение индусов, арабов, персов. Поэтому они не решились резать или гранить его, как это случилось с «Куллинаном». Пришельцы достигли своей цели — алмаз передавали из поколения в поколение нетронутым. Фацетки и надписи не в счет, они не нарушили формы кристалла и не исказили содержание письма. Что же хотели сообщить нам пришельцы? По-видимому, они закодировали в «Шахе» технологию синтеза крупных алмазов, поскольку этот минерал имеет большое значение для развития цивилизации… Информация записана на трех уровнях, на что указывает ступенчатое уменьшение суммы углов между гранями: 720, 360 и 180 градусов. Первый уровень — странная форма алмаза, закономерность в углах и удельный вес; второй уровень — наличие углерода-13 и фигуры интерференции; третий уровень, до которого мы еще не добрались, — тонкая структура «Шаха».

Продолжая говорить, Марат взял аппарат, прошел из коридора в комнату и сел на диван. Он почти успокоился и не обращал внимания на знаки, которые делала ему Ирина.

— Информация с предыдущего уровня подсказывает пути расшифровки информации последующего уровня. Действительно, удельный вес «Шаха» указывает на наличие углерода-13, а интерференционные фигуры — на способ кодирования основного письма…

— Ну-ну? — не выдержал Николай Иванович.

— Помните светлые пятнышки в узлах решетки? Я думаю, что ими обозначены атомы углерода-12. Во всех остальных узлах находятся атомы углерода-13, поскольку его в «Шахе» больше. Алмаз — это одна громадная молекула, состоящая из бесчисленного количества тетраэдров, соединенных друг с другом вершинами. В одних тетраэдрах есть углерод-12, в других — нет. Получается запись из нулей и единиц — двоичный код, известный любому пятикласснику. Все ЭВМ работают на двоичной системе счисления… Следовательно, чтобы прочитать послание, необходимо расшифровать тонкую структуру «Шаха». Необходимо точно указать, в каких тетраэдрах есть углерод-12, а в каких нет… Все!

— Вздор! — немедленно отреагировал Чернов.

Марат промолчал и покосился на Ирину.

— Форма «Шаха», — несколько понизил голос академик, — объясняется экранировкой кристалла и неравномерным поступлением питающего вещества. А что касается углерода-13 — мало ли какие флюктуации могут быть в магме!

— Товарищи! — послышался резкий голос телефонистки. — Вы занимаете линию уже десять минут. Заканчивайте!

— Еще минуточку, — попросил Чернов. — Так вот, Марат, приезжай в понедельник, потолкуем. У меня есть более правдоподобные объяснения причины патологии алмаза «Шах». Заодно составим план экспериментов с углеродом-13.

— Хорошо, — осевшим голосом согласился Марат.

— До свидания. Привет Ирине!

Марат посидел немного, слушая короткие гудки. Медленно положил трубку на рычаги аппарата.

— Съел? — спросила-Ирина. — Пришелец!..

Марат не ответил. Он заперся в ванной и долго умывался ледяной водой. «Подумаешь, академик! — думал он. — Может быть, я тоже стану академиком… Сам не умеет определять координаты атомов, а я виноват!.. А может, я зарапортовался? Пришельцы!.. Нет, нутром чую, что с двоичным кодом ошибки быть не может. Но как его расшифровать? Сто или двести лет пройдет, пока прочтут письмо пришельцев. Мне до этого не дожить… Ан нет! — оборвал он себя. — Я еще не спекся. Я еще поэкспериментирую с углеродом-13!»

— Камилка! — весело закричал Марат, выходя из ванной. — Где твой телескоп? Айда смотреть пришельцев!

9. Небо в алмазах

Черепа шкатулку вскройте — сверкнет драгоценнейший ум.

Есть ли чего б не мог я!

Владимир Маяковский

Посылка с заказанными десятью граммами углерода-13 пришла из Киева весной следующего года. Странное чувство испытал Усманов, когда вскрыл ящик, распеленал обернутую многими слоями ваты коробочку, выбросил из нее кучу упаковочной бумаги и наконец извлек запаянную ампулу с сажей. Сажа была как сажа, внешне она ничем не отличалась от бедной родственницы из печной трубы, но в то же время в ней чудилась избыточная тяжесть. Ощущение это, конечно, было ложным, потому что вряд ли в таком небольшом количестве порошка можно было почувствовать увеличение удельного веса на десять процентов. И все-таки атомы киевской сажи содержали нейтронов больше, чем отпущено природой обыкновенному углероду. И это придавало ей некую аристократичность.

План проведения опытов с новым видом шихты был составлен давно и многократно обсужден с Черновым. Предусматривалось варьирование и размерами добавок тяжелого изотопа, и металлом-растворителем, и общим весом шихты, и параметрами режима. Кроме того, был буквально вылизан, отлажен и несколько раз опробован лучший пресс. Кроме того, Усманов договорился со всеми руководителями исследовательских подразделений института об экспрессном проведении необходимых анализов. Когда не хватало его напористости, он беззастенчиво пользовался авторитетом жены, к словам которой прислушивался сам директор. Таким образом, сложный институтский механизм был подготовлен, и посылка из Киева запустила его в работу.

В первом опыте выросли желтоватые кристаллики толщиной с иглу и длиной миллиметра три. В лаборатории их рассматривали, отталкивая друг друга от микроскопа. Единодушно решили:

— Это не алмазы!

Усманов сохранял непроницаемый вид. Молча собрал иголочки в пакет, ушел к рентгенщикам и вернулся через три часа.

Сотрудники слонялись по лаборатории, отказавшись от обеда, Усманов, опустив глаза, сел за свой стол.

— Ну?! — не выдержал кто-то.

— Алмазы, — небрежно молвил Марат, бросая пакетик на стол.

Все дружно завопили.

Эксперименты ставили каждый день. Количество иголочек в спеках раз от разу увеличивалось, а на прессе с усилием в шестнадцать тысяч тонн их диаметр достиг миллиметра. Уже можно было налаживать бриллиантовое производство, но тут десять граммов бесценной сажи подошли к концу. Усманов с письмами от директора института и Чернова улетел в Киев и вернулся через неделю с килограммом углерода-13. Дома его нетерпеливо дожидалась Ирина.

— Я нашла для наших алмазов крупное техническое применение! — заявила она радостно.

— Ну? — ироническим тоном воскликнул Марат. Успешная поездка в Киев вселила в него самоуверенность. — Молодец!

— Ты будешь слушать или нет?

— Извини, пожалуйста. — Марат посерьезнел. — Я слушаю.

— Я проверила иголочки алмаза на прохождение в них ультразвуковых волн. Обнаружилась интересная закономерность: чем больше в кристаллах углерода-13, тем меньше затухание волн.

— Иголочки, целиком состоящие из тяжелого верили?

— Да. В них затухание ультразвука очень велико. A в кристаллах с добавкой углерода-12 — уменьшается.

— Погоди, я не уразумел. У тебя то легкий изотоп уменьшает затухание волн, то тяжелый…

— Чего тут непонятного? Затухание ультразвуковых волн уменьшается в двух случаях: если в обычный алмаз добавлять углерод-13 и если в «тяжелый» алмаз добавлять углерод-12.

— Значит, задача состоит в том, чтобы вырастить кристаллы с оптимальным соотношением изотопов?

— Правильно. Только это соотношение еще неизвестно.

— Ничего, вырастим — узнаем, — успокоил Марат жену. — А где ты хочешь применять такие алмазы?

— В ультразвуковых линиях задержки.

— Что это такое?

— Эх ты, односторонний специалист! Да, без линий задержки немыслимы телевидение, радиолокация, кодирующие и запоминающие устройства, электронно-вычислительные машины, космическая техника.

— Ладно, ладно! Посмотрим еще, что скажет Чернов.

Николай Иванович, когда Марат сообщил ему результаты исследований жены, неожиданно побледнел. Долго разглядывал график Ирины. На чертеже были изображены две кривые линии, приближающиеся друг к другу и к оси абсцисс.

— Это тебе не пришельцы, — хрипло произнес Николай Иванович. — Если кривые встретятся на оси абсцисс, ваша работа получит Нобелевскую премию. Нулевое затухание ультразвука в кристаллах равносильно открытию сверхпроводимости и сверхтекучести. Не говоря уже о колоссальном экономическом эффекте. Это тебе не бриллиантовое производство!

— Ну?! — удивился Марат. — В таком случае мы сведем кривые не только на оси абсцисс, но и гораздо ниже!

Но кривые так и не соединились. Усманов пускался на всяческие ухищрения: менял давление и температуру, перепробовал все металлы-растворители, вообще отказывался от них, увеличивал навеску шихты, менял катализаторы. Все было тщетно.

Правда, длина алмазных иголок увеличилась, но это уже никого не волновало. Каждый новый опыт Марата будил надежды, но промеры Ирины давали неутешительные результаты. Работы зашли в тупик.

Шло время. Камилл учился в шестом классе и переписывался с журналом «Земля и вселенная»; Марат отпраздновал тридцатипятилетие покупкой романа Булгакова «Мастер и Маргарита». Директор института прекратил работы по ударному способу синтеза алмазов и высвободившихся сотрудников передал Усманову. Но у Марата оставалось всего сто граммов тяжелого изотопа. Он забросил эксперименты и принялся за анализ полученных кристаллов. Так как содержание углерода-13 в алмазе можно определить только по удельному весу, он усадил сотрудников лаборатории за пикнометры.

Результаты измерения удельного веса всех полученных иголочек заставили Марата плаксиво сморщиться. Оказалось, что изотопы углерода, растворенные под давлением в расплавленном металле, вели себя по-разному. Легкий углерод-12 всплывал и концентрировался в верхней части пресс-формы, а более тяжелый углерод-13 собирался на дне. Гравитационная дифференциация… Только она, проклятая, мешала вырастить алмазы с оптимальным соотношением изотопов, необходимым для нулевого затухания ультразвука.

Печальный Марат поехал к Чернову. Долго они сидели друг против друга. Голос Николая Ивановича был минорен.

— Да… Надо как-то изворачиваться. Надо… Но как?…

— На земле от гравитационной дифференциации расплава нам не избавиться, — угрюмо заявил Марат. — Никогда и никак. — Вздохнул и поднялся. — Вот что, Николай Иванович. Мне нужна невесомость.

Чернов взглянул на него исподлобья.

— А еще что нужно? Не стесняйся, выкладывай. Предлагаю большой ассортимент: Луна, астероиды, планеты. И кольцо Сатурна в придачу… Сядь.

— Луна не нужна. Мне нужен равномерно перемешанный расплав. И вам он тоже нужен. И технике нашей, науке, черт возьми!

— Сядь, я сказал. — Чернов поморщился, как от зубной боли. — Впрочем, ладно, ступай.

У двери Марат обернулся и глухо спросил: — Так что же нам делать, Николай Иванович?

— Думать. Да, думать. Искать.

Усманов слепо шарил рукой в поисках дверной ручки.

Через месяц Чернов снова вызвал Марата в Москву. Ирина ждала мужа к вечеру — они договорились пойти с Камиллом в лес, чтобы встретить там Новый год и полнолуние. Луна взошла точно по расписанию, лыжи были натерты соответствующей мазью, но Марат не приехал. Не появился он и на следующий день. Встревоженная Ирина звонила в Москву, но Николая Ивановича не было ни дома, ни в институте. И никто не знал, где он. Наконец Марат приехал, переполненный загадочности и многозначительности.

— Ты где пропадал? — спросил Ирина.

— Загулял. — Марат подмигнул.

— Мог бы позвонить!

— Не догадался… Знаешь, Чернов — гений! — добавил он ни с того ни с сего.

Ближе к весне в лаборатории высоких давлений появились стажеры, два плотных паренька. Один был чернявый, другой белобрысый, звали их Сергей и Георгий. Они как привязанные ходили за Усмановым, лазили с ним во все щели прессов, рылись в технологической документации. Институтские девицы сразу отметили у добродушных и жизнерадостных новичков отсутствие обручальных колец. Однако Жора и Сергей их красноречивых взглядов не замечали. Целыми днями они работали, а вечера проводили в доме Усмановых. Копались в уникальной библиотеке Марата, играли в шахматы с Камиллом и совершенно покорили его знанием астрономии. Вооружившись телескопом, втроем спускались во двор, долго смотрели на звездное небо. Возвратившись, рассуждали о планетах, туманностях и межзвездной пыли. Ночевать уходили в гостиницу, отдав должное кулинарному мастерству Ирины.

— Очень современные ребята, — одобрительно отзывалась Ирина. — И головой умеют работать, и руками. Меня лаборантки замучили вопросами — кто же они?

— Обыкновенные стажеры, — темнил Марат. — Мало ли их у нас перебывало!

Стажеры уехали через две недели, подарив растроганной Ирине коробку с редкостными конфетами, а Камиллу — спектрографическую приставку к телескопу.

— Вот каким должен быть настоящий мужчина! — попеняла Ирина.

— Авось и я неплох, — засмеялся Марат.

Потом Усманов зачастил в командировки. Он летал то в Ленинград, то в Киев, то в Новосибирск, то куда-то в Казахстан.

— Камилл кончил седьмой класс с похвальной грамотой, — информировала Ирина.

— Молодец! — хвалил Марат. — Весь в меня. А где он?

— В походе… Мы в этом году в отпуск идем?

— Давай зимой, а? На лыжах покатаемся!

— Ну давай, — вздыхала Ирина.

Лето выдалось пыльное, жаркое. Все были в отпусках, и она откровенно скучала. Потом Марат перестал ездить и впал в задумчивость. Казалось, он чего-то ждал. В шахматы играл невнимательно, постоянно проигрывал и даже не сердился на подначки сына.

Как-то раз, вернувшись из института, Ирина и Марат застали Камилла в большом возбуждении.

— Почему не сказал, — набросился он на отца, — что дядя Сережа космонавт?

— С чего ты взял? — Марат нахмурился.

— Так ракету же запустили! А в экипаже дядя Сережа!

Марат обмер и прислонился к косяку. Потом засуетился и, не раздеваясь, бросился к телевизору. Передавали сообщение о выводе на орбиту очередного корабля «Союз» с тремя космонавтами на борту. Позывные — «Алмазы», самочувствие экипажа хорошее. В программе полета стыковка с орбитальной станцией «Салют», проведение технологических и медико-биологических экспериментов, спектральные исследования звезд, фотографирование земной поверхности. Потом на экране появились улыбающиеся космонавты и среди них — Сергей Скворцов.

— А почему дядя Жора не полетел? — спросил Камилл.

— Он дублер… Помолчи, не мешай слушать.

Утренние газеты сообщили биографии космонавтов. Было также опубликовано заявление экипажа перед стартом. Информация о программе полета повторяла вчерашнюю.

Миновало еще пять суток. Марат мучился неизвестностью, глядя на него, нервничала Ирина. Камилл аккуратно собирал газеты с портретами дяди Сережи, а радио и телевизионные сообщения записывал на магнитофон. Вечером записи прокручивал отцу.

На седьмой день система Интервидения начала прямой репортаж из космоса. На экране — рубка орбитальной станции, уставленная приборами. Все три «Алмаза» в палевого цвета костюмах плавали в невесомости и улыбались. Репортаж вел Сергей Скворцов.

— Дорогие друзья! — Голос его был несколько искажен и, как показалось Марату, взволнован. — Вы знаете об успешной работе советских ученых по получению необычных сплавов, исследованию роста кристаллов в космических условиях. Космическая технология основана на использовании свойства невесомости для лучшего перемешивания материалов разного удельного веса. Вы помните, что только во внеземной лаборатории удалось получить, например, сплав кадмия, ртути и теллура — лучший материал для детекторов инфракрасных приборов. В программу нашего полета включен эксперимент по синтезу кристаллов, которые в условиях земной гравитации расти не хотят. Инженеры и ученые подготовили уникальную аппаратуру и шихту, запаянную в специальных капсулах, и мы провели эксперименты. Докладываю: мы получили эти кристаллы!

Он протянул к камере руку и разжал кулак. На ладони, посверкивая гранями, лежали продолговатые кристаллы величиной с палец. Цветной экран отчетливо передавал их золотистую желтизну и прозрачность.

— Алмаз «Шах»! — ахнула Ирина и повисла на шее у мужа.

Марат обнял ее и Камилла. Сергей Скворцов продолжал:

— Конечно, работы еще не закончены. Мы успешно завершили первый этап. Дальнейшие исследования кристаллов будут проводиться в земных лабораториях. Ждите нас на Земле!

Он убрал руку, и кристаллы медленно поплыли в невесомости, как стайка рыбок в воде. На острых ребрах вспыхивали красные и желтые искорки, грани поблескивали отраженным светом… Один из кристаллов так близко подплыл к передающей камере, что заполнил собой весь экран. Но и сквозь него были видны ликующие лица «Алмазов»…

Леонид Панасенко Покоряющий пространство (Пер. с укр. Л. В. Куценко) Рассказ

«Упрямая вещь — инерция надежды. Еще вчера я сказал себе: „Оставь, наконец, эту телепатию. Побереги свои нервные клетки“. А сегодня, повертевшись около получаса у экрана обозрения, где в вечной пыли звезд так соблазительно горит недостижимая вишенка Солнца, я снова устроился в кресле и с тупым упрямством стал мысленно повторять коротенький текст то ли телеграммы, то ли мольбы, то ли какой-то современной молитвы: „Попал в катастрофу. Координаты такие-то… Заклинаю — помогите!“ В радиограмму это „заклинаю“ я, конечно же, не вставил бы. А для телепатического вещания — подойдет. Я где-то читал, что в экспериментах по выявлению биологической связи пользовались именно такими понятиями: эмоционально-экспрессивными…» Алексей выключил диктофон, поднялся, чтобы размяться.

Он и сам толком не знал, зачем надиктовывает все это. Дневника он никогда не вел, а для тех, кто когда-нибудь наткнется случайно на обломок его ракеты, технология надежды и подавно не нужна.

Он гнал от себя воспоминания о катастрофе, потому что мозг подсознательно снова начинал выискивать варианты спасения, но это было тщетно: на протяжении этих десяти дней обо всем было думано-передумано, все шансы, даже намеки на них пересмотрены. Да и пересматривать нечего. Об этом позаботился господин Случай.

Катастрофа произошла неожиданно, когда автоматика производила очередную коррекцию траектории корабля. Раньше, чем Алексей успел увидеть тревожный блеск индикаторов кибернетического штурмана, неожиданное ускорение швырнуло его в кресло, заныло в каждой клеточке тела.

«Опасность! Корабль маневрирует», — мелькнула мысль.

В следующий момент мощный удар едва не расколол каюту.

Алексей проехал лицом по всем клавишам управления, и наступила тишина. Это была страшная тишина. Уже через минуту он знал все: случайный метеор-привидение настиг его корабль, автоматы не успели сманеврировать, и пришелец вывел из строя двигатели и направленные антенны связи. Он знал, что это конец, что за орбитой Плутона с этого момента путешествует в безвестности мертвый обломок прекрасной машины для покорения пространства… Алексей знал все это в первую же минуту после катастрофы, и все же последующие дни спал и ел впопыхах: упрямо и последовательно отыскивал выход из ловушки судьбы.

«Кажется, больше уж ничего не придумаешь, — пришла тихая и грустная мысль. — Я боролся до конца, даже телепатию вытащил на свет божий… Остается ждать. Системы жизнеобеспечения будут работать еще долго, продуктов хватает… Ждать! Рация на прием работает… Если я перехвачу поблизости чьи-нибудь позывные, то…»

Что он сможет сделать в таком случае, Алексей еще не знал. Он сердито сдвинул брови, заходил по каюте. Потом, переборов вспышку раздражения, снова сел в кресло, взял диктофон: «Я люблю говорить со звездами. Они хорошие собеседники — лучисто помалкивают, а величие мироздания подтверждает самые дерзновенные мечты. И кроме того, они всегда побуждают меня к откровенности… Так вот. Может быть, это кому-нибудь покажется странным, но я, космонавт, не особенно верю, что пилотируемым полетам принадлежит будущее. Мы едва достигли границ солнечной системы, а что уж говорить о межзвездных путях, где даже свет путешествует десятки, а то и сотни лет… Я верю во всемогущество разума над природой, а конкретнее — в наши органы чувств. Если человек сотворен эволюцией как существо космическое (сомневаться в этом за орбитой Плутона у меня нет оснований), то мы усовершенствуемся не только духовно, но и конструктивно, то есть резко возрастет свобода действий организма, спектр его возможностей. Это вовсе не означает, что мы должны сложить руки и ожидать подарков от эволюции. Свое дело она сделала: дала нам разум. И тем самым возможность для самоусовершенствования. Зачем, скажем, строить радиотелескопы и микроскопы, если можно вторгнуться в механизм генов и сделать так, пусть не сразу, пусть преодолев сотни трудностей, чтобы зрение человеческое само достигало при необходимости и далеких галактик, и смятения молекул. Чтобы голос человеческий пробуждал не только дремоту воздуха на какую-то сотню шагов вокруг, но, подхваченный солнечным вихрем, мчался в глубины вселенной. Эх, мечты, мечты…».

И вдруг. Какое-то странное движение на экране обозрения привлекло внимание Алексея, заставило его отбросить диктофон. В черной бездне, затмевая звезды, плыло облачко светящегося тумана. Вот оно приблизилось, грациозно скользнуло в сторону, охватывая поврежденный корабль. Из бессловесной еще со времени аварии рации послышался спокойный голос:

— Здравствуй, неумелый пловец.

У Алексея бешено заколотилось сердце. «Галлюцинации, — промелькнула мысль. — Дожил до галлюцинаций…».

— Ошибаешься, — как будто ощущая его страхи, возразил голос. — Я — Покоряющий пространство. Ты просил о помощи, спасении. Я принес их тебе…

— Старший брат по разуму? — изумленно прошептал Алексей.

— Нет. — Покоряющий пространство уже успел овладеть интонациями человеческой речи, и в голосе его зазвенела легкая грусть. — Это ты — старший, я же только другой. Есть что-то похожее и на Земле. Поищи аналогию.

— Животные? — спросил у самого себя Алексей.

— И да и нет. У вас, скажем, дельфины. Проведи параллель между земным и космическим…

На экране обозрения появились серебристые струи, начали закручиваться в спираль.

— Я спешу, человек, — снова откликнулась рация. — Ведь в звездном море купается много существ. И тонешь в нем не только ты… Приготовься, будет немного необычно.

— Не понимаю, — растерянно проговорил Алексей.

— Ты не можешь передвигаться в пространстве. Поэтому я отнесу твой корабль к «берегу». Прощай. Я тороплюсь…

Очнулся Алексей от дерзких посвистываний ветра, долетавших из наружных звукоуловителей. Глянул на приборы, включил наружный браслет связи на сигнал всеобщего оповещения.

…Он лежал в разливах степного разнотравья у черного огрызка корабля и наблюдал, как неугомонный ветер погоняет в вышине табуны туч.

Услышав далекий шум санитарных гравипланов, Алексей устало сомкнул веки и подумал, что для него начинается необыкновенно интересная жизнь. Доказать существование Живущих пространством будет, наверное, нетрудно. Невероятность его возвращения — раз… И потом — неужели так трудно поверить, что у звездного моря также есть свои дельфины? А вот убедить даже ученых-биоников в том, что нужно не только строить звездные корабли, но и учиться самим покорять пространство, будет нелегко…

Когда кто-то большой и сильный подхватил космонавта на руки и понес к гравиплану, Алексей еще смог улыбнуться и подумать: «Они такие живые — степные цветы… Они ласкали мое лицо росистыми ладонями…».

Александр Тесленко Инкана Рассказ

Он медленно закрыл за собой дверь и опустил на пол небольшой черный портфель. В номере гостиницы стояла такая глубокая тишина, что казалось, и его самого не существовало.

Мертвая тишина. Лакричнику стало страшно. Он медленно подошел к отельному киберону и нажал на красную клавишу «музыкальный транслятор». Из поднебесья заструились мягкие звуки, словно скрипки. Потом он включил все три окна, где спроектировалось море и солнце на закате, а на окне слева и горный хребет. Лег на топчан и закрыл глаза.

— Чем вы так обеспокоены? — спросил отельный киберон.

Виоловая лампа освещала причудливый орнамент на желтоватых стенах отельного номера, дверь стенного шкафа и экран телеинформатора, мереховый стол с вазоном искусственных цветов и полидикроловый триген киберона. Лакричник открыл глаза, ничего не ответил.

— Вы не нуждаетесь в моей компании? — опять спросил киберон.

— Просто не представляю, чем ты можешь мне помочь.

— Напрасно. Расскажите мне о себе. Вы уже вторую неделю живете в этом номере и еще ни разу не обратились за моей помощью.

Лакричник приподнялся и сел на топчане:

— Уже вторую неделю? Я потерял ощущение времени. Сделай музыку потише…

— О чем вы сейчас думаете?

— Галлюцинации… Я не могу отличить их от реальности.

Перед глазами стоят контуры того желтого тела, что словно желтый листок…

— Может, действительно то был желтый листок?

— Я думал об этом, но был еще длинный белый свадебный шлейф, он развевался в воздухе, а сквозь его сумеречную прозрачность угадывались контуры человеческого тела в причудливой, неестественной позе. Было похоже на желтый кленовый листок, а у него на виске — кровь тоненьким ручейком…

И кто-то тихо смеялся водянистым смехом, который словно вытекал изо рта…

— Водянистым смехом? — громко рассмеялся киберон.

— Рад, что тебя немного потешил. — Лакричник грустно улыбнулся. — Но я в отчаянии. Может быть, у меня повышена чувствительность к энергии Прея? Не могу понять, как здесь, на Инкане, живут люди?

— А почему бы им и не жить? — опять засмеялся киберон. — Люди везде могут жить. Я так считаю.

— Правда твоя. — Лакричник коснулся рукой мерехового стола и, ощутив прикосновение, немного успокоился. — На Земле не было возможности даже толком изучить это излучение…

— Да, я знаю, — перебил его киберон. — Я знаю, что двадцать седьмой астероидный поток, как выяснилось уже после создания сто сорок второго звездного, имел очень высокий уровень излучения энергии Прея, энергии, которая освобождается вследствие природной или искусственной аннигиляции. Я все это знаю. Но давно известно, что влияние этой энергии на человеческую психику в свое время было очень преувеличено. Конечно, есть субъекты более уязвимые… Вы, собственно, откуда прилетели?

— Я землянин.

— Физик?

— Нет, исследователь-психолог. Моя тема — изменение психики в условиях инканского биопланоциноза.

— Интересная тема, — рассудительно сказал киберон. — Однако вам не следует акцентировать на энергии Прея. Ведь на Инкане на людей действует много различных факторов: изменение привычного стереотипа, отдаленность от естественного светила со всем комплексом его излучения, спектр нового искусственного солнца, новые почвы и новые, непривычные для землян химические соединения. А энергия Прея? Вот увидите, интерес к ней скоро пропадет. Я бы не советовал вам уделять ей слишком много внимания. Напрасный труд. Эта тема скоро потеряет свою актуальность.

— Почему ты так считаешь?

— Потому, что это вообще не самостоятельный вид энергии. Это комплекс различных излучений — корпускулярных и эманационных непостоянного спектра, — освобождающийся при аннигиляции.

И вдруг словно кто-то застонал. Потом крик:

— О, как интересно! Я сейчас отрежу себе руку! — Это очень интересно!

Значит, снова галлюцинации. На этот раз слуховые. Лакричник зашагал по комнате, нервно кусая губы, глубоко дыша.

Посмотрел на экраны окон и грустно улыбнулся морю, горам и солнцу на закате. Он пожалел, что это были ненастоящие окна. Даже если бы через них и были видны только окна соседнего дома, или трубы неокомпенсаторов, или магистрали с однообразным мельканием геликотремов? Все равно было бы лучше, чем придуманное море и небо безоблачное, лучше, чем галлюцинации на экране. В тех трубах и быстрых машинах есть своя красота, красота человеческой силы. Но за окнами одна за другой белопенно накатывались на берег морские волны.

— Лучше бы поговорил со мной, — настырно продолжал киберон.

— Не люблю говорить, не видя собеседника.

— Вам трудно угодить, — рассмеялся киберон. — Одним не нравится, если мы похожи на вас, людей, а другим нужно видеть собеседника. Мне, может быть, тоже было бы приятнее разговаривать с полидикроловым тригеном, но я же не намекаю вам лишний раз, что вы только человек и к тому же не: приспособленный к напряженному функционированию.

— Прекрати! — отчаянно закричал Лакричник, а стены отеля с жадностью поглотили его крик. — Ты ведешь себя дерзко! Я отключу тебя от энергосети!

— С разрешения центрального диспетчера, — молвил киберон уже почти ласковым тоном. — Ведь я здесь не только для того, чтобы развлекать вас, но и для контроля, чтобы вы не сделали никаких глупостей. Вы у нас человек новый, очутились в непривычной обстановке и к тому же, сами видите, вы очень чувствительны к энергии Прея… А если вам не нравится мой тон, то извините. Я просто хотел угодить вам, создавая разногласие. Люди преимущественно не любят, если киберы им во всем угождают. Но у вас, вижу, иные взгляды, и я вас понимаю. Достаточно в мире разногласий и без киберов… — киберон тихо засмеялся. — Так останемся друзьями. А если хотите видеть собеседника — пожалуйста.

На экране одного из окон Лакричник вдруг увидел фигуру человека, идущего от моря. Человек быстро приближался. Его белая рубашка ловила отблески заходящего солнца, волосы были мокрые, словно он только что купался в море. Но что это? Лакричник узнал в той фигуре самого себя.

— Привет! — весело сказал Лакричник с экрана, подходя так близко, что его лицо заняло почти весь прямоугольник окна. — Что это ты захандрил? Рассказывай!

Лакричник молчал, с отчаянием глядя на экран.

— Тебя беспокоит потеря ощущения границы между реальным и вымышленным? Ведь правда? — улыбался с экрана двойник. — Я знаю, меня это тоже беспокоило первые дни. Но сегодня все иначе. Сегодня я впервые пошел к морю. Вода теплая и такая прозрачная. Я бы советовал и тебе не мучиться попусту в номере, а поехать к морю, развеяться. Я даже мог обождать тебя здесь, на побережье. От «Дзябрана» это десять минут. Слышишь, старик?

— Кто ты? — хрипло спросил Лакричник.

— Ну вот тебе, и не стыдно такое спрашивать? — рассмеялся Лакричник, который на экране. — Да ты переутомился! Разве можно так много работать?! Или думаешь, если прилетел сюда для научных исследований, то нужно хвататься за все сразу? Никогда не нужно спешить. Слышишь? Послушайся доброго совета: не выискивай лишних проблем, но постоянно имитируй деятельность. Припоминаешь, как в нашей старой сказочке кто-то там связывал быков хвостами, чтобы понести всех вместе, потому что не мог понести даже одного? Понимаешь? Я вчера это понял…

— Оставь меня! — крикнул Лакричник. — Оставь меня в покое!

— Нет, я не смогу оставить тебя в покое.

— Почему?

— Покой очень трудно имитировать. — Двойник отошел чуть дальше, и на экране окна снова появилось море, на белой рубашке опять заиграли отблески заходящего солнца. — Очень трудно имитировать. Но не грусти. Лучше послушай, что со мной приключилось вчера.

— С тобой?

— Да, со мной. И с тобою. Это все равно.

— Я помню все, что было вчера.

— А хочешь, расскажу такое, чего ты не помнишь?

— Будешь выдумывать?

— Вспоминать или выдумывать. Разве не все равно. Ты очень странный, — улыбнулся с экрана. — Вчерашнее существует только придуманным. Потому что оно было и его уже нет. Понимаешь? Я тебе открою маленькую тайну. Как ты думаешь, почему люди умирают? Не знаешь?

— Знаю.

— Нет, не знаешь. Они уходят во вчера, чтобы ты мог придумать их такими, как тебе хочется.

Лакричник долго неподвижно сидел на топчане, потом резко поднялся.

— Достаточно! — сказал, решительно подошел и выключил все три окна.

— А говорили, что хотите видеть собеседника, — затаенная ирония слышалась в голосе киберона. — Как посмотрю, у вас с самим собой нет ничего общего.

Лакричник выключил свет и какое-то мгновение смотрел, как в сумерках комнаты желтовато светятся, словно два глаза, телекариусы киберона.

— Далеко собрались?

Не ответив, закрыл за собой дверь. Он спустился скоростным лифтом со 127-го этажа. Вышел из отеля. Нашел среди множества машин на стоянке свой оранжевый трансагуляр.

Совершенно бесцельно, но очень решительно он открыл люк и, словно спеша, сел в мягкое кресло кабины. Включил двигатель. Его движения были быстрыми и уверенными. От последовательной смены движений словно приходило ощущение собственной реальности. Взглянул на шкалу спектросублиматора, сверил показания прибора со стандартной шкалой. Потом проверил заполненность баков топливом Бакса, включил синхронизатор гелиогенератора и нажал на красную кнопку «пуск».

Машина завибрировала, ожидая следующей команды. Щелкнул тумблером «горизонталь», положил руки на руль, нажал ногой на акселератор.

Вот уже который день подряд он имитировал деятельность. Изображал озабоченность и от этой игры чувствовал себя действительно озабоченным.

Какое-то время медленно объезжал отель «Дзябран». Смотрел на прохожих — озабоченных или театрально спокойных.

Неожиданно для самого себя нажал на кнопку «вертикаль», и машина начала послушно подниматься, слегка завалившись на правый бок, продолжая описывать круг. Потом с максимальной скоростью он набрал высоту, вышел в открытый космос.

Долгое время даже не оглядывался на Инкану. Смотрел на звездные узоры и думал о черной бесконечности, словно о живом существе, словно о громадном городе. Но ни разу не спросил себя, куда он летит, зачем напряженно сжимает руль своего трансагуляра.

Потом, тоже неосознанно, внезапно завалил машину на левый бок и сделал крутой разворот. Услышал — стучит по обшивке коннектор гелиогенератора.

Его давно нужно было приварить или заменить новым. Прошлый раз, когда коннектор повредило метеоритом, Лакричник просто зафиксировал его монодиртом. И вот опять он стучал по обшивке. Пришлось надеть защитный комбинезон, который всегда лежал у Лакричника на заднем сиденье, и выйти из кабины.

Автопилот держал обратный курс на Инкану.

Пытался делать все очень быстро, ибо понимал, что автопилот скоро переведет машину на режим торможения. Кое-как прикрепил коннектор и уже собрался возвращаться в кабину, как вдруг сперва спиной, которая даже через защитный костюм ощутила огненное дыхание, а потом и разумом понял, что случилось.

Его траектория совпала с траекторией искусственного солнца, громадной ракеты с топливом Бакса, дарующей тепло и свет для сто сорок второго звездного метакаскада. Лакричник резко обернулся и увидел ее, еще такую далекую и уже близкую. Понял, что не успеет возвратиться в кабину, что приходит его конец, но почему-то не было волнения и страха. Наоборот, с каким-то интересом, до боли прищурив глаза, рассматривал громадную скипетровидную головку ракеты. Поймал себя на мысли, что жалеет о том, что такое интересное зрелище ему больше никогда не придется увидеть еще раз. Смотрел как интересный кинофильм и понимал, что смотрит в последний раз. Однако хватило трезвости мышления спрятаться за корпус своего трансагуляра.

Ему казалось, что он закипает в собственных испарениях.

Но сгореть было не суждено. Тело машины взяло на себя основной тепловой удар. Солнце прошло на расстоянии всего нескольких километров. Обезумев от боли, инстинктивно пытался спасаться: судорожно перебирая ребристую дакроновую тролею, которой был связан с машиной, добрался до кабины, смог ее открыть, даже выключил мотор деклиматора и уже после этого упал на дно кабины. Это длилось считанные секунды, но потом в его сознании растянется на часы. Нестерпимо болело обожженное тело. Напряженным, судорожным движением Лакричник сорвал с себя шлем. Какое-то мгновение отдыхал.

Потом удалось снять и комбинезон. Из аптечки достал тюбик ФИР-7 и быстро растер мазью тело. Спешил, пока на коже не появились волдыри, тогда ФИР-7 уже не поможет. На ладонях остались кровавые отпечатки от ребристой тролеи.

Тем временем Инкана приближалась. Лакричник быстро пришел в себя. Опять уверенно положил руки на руль. Чувствовал себя счастливым, но не оттого, что остался жив, а от остроты пережитого. Словно посмотрел интересный фильм.

Тело уже не болело, а только приятно покалывало после мази, как после холодного душа.

И вдруг Лакричник громко рассмеялся и резко повернул руль налево. Машина завалилась на левый бок, крутой вираж, глаза налились кровью от перегрузки.

Лакричник догнал ракету-солнце. Подлетел к ней совсем близко. Словно бабочка к свече, снова и снова возвращался к скипетровидной, пышущей огнем головке ракеты. Безумно смеялся, когда огненные языки лизали брюхо машины. Подлетал к искусственному солнцу все ближе, но не сгорал, как мотылек, и ему захотелось пролететь через самый ад. Машина выдержит семь тысяч градусов. Нужно только удачно пролететь между арками колосников ядерной топки и вырваться наружу с противоположной стороны.

Лакричник уже направил машину навстречу смерти, описав очередной круг, но какая-то сила заставила его опомниться и взять курс на Инкану. Высокомерно, победно улыбаясь, он смотрел, как яркие протуберанцы в последний раз лизнули брюхо корабля.

Через несколько минут включил режим торможения.

Посадил машину на небольшой поляне на берегу реки. Рядом был лес. Лакричник долго не выходил из кабины. Смотрел на реку, на вечно-желтый лес — выдумку биологов, на зеленую траву. Потом открыл люк и долго сидел, свесив ноги. Слушал тишину. Потом соскочил на землю, лег в густую траву и утонул в ней, словно растворился.

Где-то далеко словно ударил колокол. Потом еще раз, еще раз… Лакричник приподнялся и посмотрел вокруг. Колокола ударили снова, и Лакричник понял, что этот звон рождается в его мозгу.

Обессиленно, в отчаянии упал в траву. Опять галлюцинации. Нужно как можно быстрее возвращаться на Землю, пока не привык к постоянным имитациям. Здесь, на Инкане, имитации деятельности спасали его от болезненных срывов. Но ведь он еще не потерял способности понимать, как это ужасно — превратить свою жизнь в постоянные имитации работы, любви, счастья. Нужно как можно быстрее возвращаться.

— Добрый день, — услышал звонкий голос над собой, а потом словно эхо повторило несколько раз. — Добрый день… обрый день… брый день… рый день…

Захотелось плакать.

— Добрый вечер, — опять тот же голос, и опять эхо повторило уж тише: — Добрый вечер… обрый вечер… брый вечер… рый вечер…

— Вы заснули? — ласковый женский голос.

Лакричник лежал неподвижно.

— Может быть, это биокибер? Поврежденный кибер? — мужской голос.

— Его нужно убрать отсюда, — женский голос. — Отправить на комбинат.

Лакричник перевернулся на спину и тупо смотрел в одну точку, не надеясь никого увидеть. Однако перед ним стояли юноша и девушка. Он был уверен, что они существуют только в его воображении.

— Нет, это не кибер, — сказала девушка и села на траву рядом с ним. — Добрый вечер, — сказала тихо.

Лучи заходящего солнца оранжево освещали ее золотистые волосы.

— Кто вы? — наконец спросил Лакричник.

— Ярутка. — Улыбнулась.

Лакричник протянул руку и прикоснулся к девушке.

— Через несколько минут на этом месте… — сказала Ярутка и удивленно посмотрела на него, — …начнется строительство Инканского исследовательского центра проблем долголетия. Мы вынуждены вас побеспокоить…

— Я только что был там! — воскликнул Лакричник, смотря на оранжевую тарелку искусственного светила на горизонте.

— Где — там?

— Там, — показал рукой на солнце. — И я там не думал о вас. Мне было хорошо там.

— Вы бредите? — испуганно молвил юноша.

Лакричник молчал, только смотрел воспаленными, мутными глазами.

— Однако же вы дерзкие галлюцинации… Вы не дали мне и минуты отдыха… Вы заставляете меня снова лететь туда… — устало смотрел на заходящее солнце. — Только постоянная деятельность спасает душу. — Лакричник медленно пошел к своей машине, вдруг неожиданно остановился и закричал: — А вы кто такие?! Почему я должен вам подчиняться, словно ВЫ действительно существуете?!

— Вам здесь опасно находиться, — сердито сказал юноша. — Это строительная площадка. Через несколько минут…

И в это время долетел шум множества мощных моторов.

С неба в густую высокую траву начали спускаться большие грузовые тригуляторы, из них выбегали люди, выезжали машины. Вмиг все смешалось в один круговорот — грохот машин, хриплые, усиленные мегафонами голоса людей. Лакричник еще пытался понять — существует ли виденное на самом деле или только представляется ему. Со всех сил закричал:

— Остановитесь! Эй, вы! Вы все! Остановитесь! Хоть кто-нибудь остановитесь!

Но на него никто не обращал внимания, его голоса вообще никто не услышал за грохотом. И Лакричник победно улыбнулся:

— Вы не существуете! Вы только мираж! Я разговариваю с миражем. Я говорю сам с собой.

Обходя большие машины и людей, дошел до своего трансангулятора, сел в кабину и дрожащей рукой нажал на клавишу экстренной связи с Землей.

— Земля?

— Седьмая на канале девятого, — ответил безразличный голос кибера из динамика.

— Земля, я девятый. Я не могу продолжать программу исследований. Галлюцинации. Прошу о помощи.

— Информация принята.

Он еще смог запрограммировать траекторию к отелю «Дзябран», нажал на кнопку «вертикаль». Закрыл глаза и заснул мгновенно, словно умер.

Проснулся он так же неожиданно. Солнце светило прямо в глаза. Посмотрел на часы — он спал два дня в машине на стоянке возле отеля.

В душе царило непонятное равновесие. Покой. Лакричник не узнал сам себя. Словно родился во второй раз.

— Вот и миновал кризис, — сказал вслух.

Уже не проверял материальность окружающего. Степенно пошел к центральному входу отеля. Вдруг вспомнил ту девушку, ярутку. Ту, которую видел возле реки, и уже не волновало его, реальна ли она или-порождена его больным воображением.

Ощущал прикосновение ее волос, ее дыхание и даже упругость молодого тела. Чуть не возвратился назад к машине. Хотел лететь снова к реке, на строительную площадку. Он не сомневался, что встретит там ярутку. Ему захотелось опять быть средь суматохи, в толпе, объединенной общей для сотен имитацией деятельности. Но увидел на пороге больших прозрачных дверей своего старого друга, Тереста. Удивленно остановился, встрече не обрадовался.

Терест подбежал к нему.

— Ну как ты? Я прилетел два часа тому назад, тебя нет… Как ты?

— Великолепно, — улыбнулся Лакричник. — Все нормально.

— Ты говорил с Центром. Напугал нас. Если уж ты просишь о помощи, значит, дела плохи. Ты говорил о галлюцинациях.

— Пустяки, — улыбнулся Лакричник. — На Инкане прекрасно, только нужно немного освоиться и не выискивать проблемы, старик, — самодовольно потрепал Тереста по плечу. — Понимаешь? Не нужно докапываться — галлюцинации или нет, умно или не умно. Хочешь, поедем сейчас к одной крале? Или пошли в мой номер, выпьем по стаканчику инканского.

Терест достал из кармана очки, протянул их Лакричнику.

— Пожалуйста, надень их, тогда мы и поговорим, и пойдем в отель, и выпьем по стаканчику. Я захватил с собой. Надень очки.

— Зачем? — безразлично спросил Лакричник.

— Не выискивай лишних проблем, — улыбнулся Терест. — Надень…

— Ты зануда, Терест. — Но очки все же небрежно нацепил на переносье.

Некоторое время оба напряженно молчали, смотрели друг на друга. Потом Терест достал еще одни очки, спрятал и свои глаза за синими стеклами.

— Ну как? С тобой уже можно говорить по-земному?

— Ты давно прилетел?

— Я же сказал: два часа тому назад.

— Что это за очки?

— Новинка. Экспериментальная модель. Со временем это может быть и не в форме очков. Защита от энергии Прея благодаря генерации квазирезистивного поля. Полностью снимается влияние на центральную нервную. Скоро начнется массовое производство. Слышишь? Тема твоего исследования превратилась в чисто теоретическую. Скоро у каждого будет такой генератор, как есть теплая одежда у каждого на холодных планетах. Раскусили мы этот орешек!

Лакричник склонил голову Тересту на плечо и заплакал.

— Спасибо, что ты не задержался, — вымолвил сквозь слезы.

Александр Щербаков Джентльмен с «Антареса» Рассказ

Куда Балаева судьба ни забрасывала, нигде Балаев в последних не ходил. Бывали, конечно, смешные истории, но, если по совести разобраться, смешного со мной происходило ничуть не больше, чем с другими. Только я об этих случаях рассказываю, а другие, видимо, стесняются.

Рассказать я мог бы и о серьезных вещах, все это специальный материал. Мигом упремся в какой-нибудь вектор Бюргера — и рассказу конец. Вот я и толкую о космических злоключениях, но вы не думайте, что я какой-нибудь Епиходов — двадцать два несчастья. Просто я жизнерадостный человек, и чувством юмора меня, по слухам, бог не обидел.

Вот не рассказывать же вам, как мы с Валерой Слесаревым и Светочкой Пищухиной кварцевые колечки для «Антареса» отливали. Работа была незабвенная! Атом к атому подбирали. Печь в тридцать мегаватт целый год круглосуточно крутилась. Первое колечко угробили, второе вышло так-сяк, третье — на загляденье, а четвертое — чуть-чуть похуже. Все как надо: пять метров в диаметре, высота — четыре, идеальный цилиндр, абсолютная прозрачность по всем заданным окнам спектра.

Конечно, шло это все под маркой Ледовского. Вокруг нас начальство, рубли, киловатты, километры, приказы с такой полосой, приказы с сякой полосой, шуму, грому — всего этого выше головы. Но не будь Валерки и Светочки Пищухиной, ни черта бы из этого не вышло, и все эти милли-трилли, все это прахом пошло бы. О себе не говорю, другие скажут. Но свои сто двадцать ночей я при этой печуре отстоял, и все на нервах, и все — «давай-давай!». Один раз, когда в Светкино дежурство табло входа погорело и пошло завирать, так это ж — надо ей памятник поставить! — сообразила она, что к чему, повела процесс вручную и ни малейшего сбоя не допустила.

А ведь ей заодно пришлось еще по телефону ежеминутно кому-то мозги вправлять, потому что всякие долдоны вокруг забегали, начали руками махать: «Брак в шликере! Подсудное дело!» И т. д., и т. п.

Простите, увлекся. Я же совсем не об этом собирался рассказывать.

Вот, значит, госкомиссия приняла наше третье колечко на все двести баллов, четвертое — на сто семьдесят пять, решили в запас еще два отлить, накал уже не тот. Валеру со Светой у печи оставили, а меня при кольцах отправляют на монтаж.

Груз негабаритный, спецтрейлера нам дают, автоинспекция дорогу перед нами на пятьдесят километров вперед вычищает, скорость нам — сорок в час, движение только в светлое время суток. Кто-то там в комиссии перестарался. В колечках напряжения в нулях, об наш кварц в лепешку расшибись — ему ничего не будет. Но на вид стекло, конечно. Ничего не скажешь.

Все три тысячи верст прошли мы, как по ковру. Две недели ехали. Я, как положено, от колечек наших ни на шаг, а по приезде первым делом проверяю порядок монтажа.

Посмотрел я на чертежи, и волосы у меня дыбом на голове встали! Забил я во все колокола и вломился к самому Нимцевичу. «Как же можно, — кричу, — такие вещи делать?!» Он: «А что?» Я ему: «У вас герметизующий контакт чем обеспечивается?» Он, понятно, в этом деле ни в зуб, — правильный мужик, честно признается, — вызывает кучу народу, и те холодно мне заявляют: «Диффузной технологией». — «Это я и без вас знаю, — говорю. — Только это не технология, а техномагия. И не герметизация у вас будет, а „черная дыра“!». И пошел скандал. Де, я не в свое дело путаюсь! Де, в Дартфорде «Вестингауз» применял диффузную! Де, нечего ломать порядок, и вообще что вы можете предложить? Я с ходу предлагаю инвертирование и требую, чтобы вызвали наших: Игоря и Веру. Нимцевич послушал-послушал, покачал своей круглой головой и говорит: «Два дня задержки — это для нас не катастрофа. Это я беру на себя. Вызывайте специалистов. Даже если он (то есть я) прав на двадцать процентов, надо в этом поглубже разобраться». И кончает весь этот базар слабым мановением руки, а мне дает на два часа телетайпный канал.

Игорь мне, конечно, в два счета доказывает, что я олух.

«У тебя, — говорит, — Саня, получается так: чтобы гвоздь в стену забить, стучи по нему стеной, а молотком придерживай. Но в общем гвоздь ты вбил, и вбил к месту. Инвертирование здесь лучше диффузной технологии на порядок… Только оно не стандартизовано, а диффузная технология полностью обеспечена документацией, хоть и грош ей цена, этой документации. И в этом весь фокус». Я отвечаю, что пусть я буду последний дурак и тупица, но колечек наших в обиду не дам.

Приехали они, и в три-то голоса мы так спели, что Нимцевич нам поверил и пробил в Москве замену технологии. Нас перевели к нему на пять месяцев, и Вера с Игорем колечки наши в «Антарес» заделали великолепно. Я помогал, конечно, как мог, но в основном был на ролях кухонного мужика: посчитать темп перерождения, сфокусировать каскады, подтвердить плавность перехода. Попутно там еще пара таких же дел подвернулась, короче, Нимцевич нас возлюбил.

Именно из-за этого и случилась та история, о которой я хочу рассказать. Кончились все монтажные работы, пошли поузловые приемные комиссии, по частям идет запуск, а тут прибывает к нам из-за океана депутация, всего человек десять, половина из них — нобелевские лауреаты, и при них три переводчицы из «Интуриста». Соответственно, собирает Нимцевич бригаду для встречи гостей и меня в нее включает, поскольку, говорит, товарищ Балаев отчетливо представляет себе установку в целом и обладает даром просто говорить о сложных вещах. А товарищ Балаев приманку эту глотает, и леска натягивается.

Я, конечно, объясняю гостям, что «Антарес» — установка грандиозная. Сам, слава богу, каждый день бегаю пять километров туда, пять обратно. Убеждаю, что она на полкилометра упрятана в землю, общую блок-схему растолковываю. Но гостей наших все это мало трогает. Им подавай конкретный материал по самым мельчайшим вопросам: «А как вы то? А как вы се? Каков режим? Чем обеспечивается? За какое время? Периодичность контроля? Система отсчета? Сколько стоит?» Короче, узкие специалисты.

Два дня мы осматривали внешний овал, а на третий, когда пошли на внутренний, у меня вся охота говорить по-английски прошла. Накрепко прошла, на всю жизнь. Устал я все эти неуклюжие фразы клеить без привычки. И стараюсь это я немножко поотстать, хотя здесь, на внутреннем овале, самое интересное и начинается. Нимцевич впереди всех, он в восторге оттого, что рассказывает понимающим людям о таком диве, катится, как колобок, вверх, налево, вниз, направо! «Давайте сюда зайдем, там посмотрим! Вот разделители, ловушки, подготовка инжекции, выводные лабиринты».

А ко мне пристраивается мадам Элизабет Ван-Роуэн, статная такая, интересная женщина лет сорока, виднейший специалист по нейтронной баллистике. Она уже все свои мишени, антимишени и коллиматоры отсмотрела, все остальное ее не особенно привлекает, и мы, слава аллаху, ведем с ней общий разговор на отвлеченные темы.

И проходим мы как раз мимо нашего экспериментального зала. И вижу я сквозь стекло Игоря, как он командует разборкой стендов. Я его приветствую, он нас тоже, мадам Ван-Роуэн спрашивает из вежливости, кто это, что это, я ей из вежливости объясняю, и, вы сами понимаете, увлекаюсь и начинаю лекцию про наши колечки.

Идем это мы час — делегация метрах в десяти впереди, а я все рассказываю, чем мы добивались принципиального исключения дефектных доменов. Вдруг мадам заинтересовывается, просит объяснить поподробнее, я начинаю чертить на стенке, краем глаза вижу, что делегация сворачивает налево, мы с мадам добиваемся полной ясности, торопимся вдогонку, поворачиваем налево, я вижу приоткрытую толщенную дверь, открываю ее пошире, пропускаю мадам в какой-то темный коридор, вхожу следом за ней, дверь машинально дергаю, чтобы она закрылась, дверь меня толкает, я толкаю мадам, извиняюсь, пробую сообразить, куда ж это нам двинуться, ищу глазами какую-нибудь лестницу, но тут дверь захлопывается, и мы с мадам Ван-Роуэн оказываемся в полной темноте!

Я говорю, конечно: «Это недоразумение, сейчас разберемся». А мадам мне отвечает: «О да, мистер Балайеф, разберемся, и, хотя я уверена, что мистер Балайеф — джентльмен, но на всякий случай я предупреждаю мистера Балайеф, что у меня имеется при себе устройство, которое может лишить человека агрессивных намерений на 48 часов». До меня медленно, но доходит.

И как-то так с толку меня сбила ее тирада, что я отступаю на пару шагов и чувствую, что пол у меня под ногами загибается, словно мы в трубе. А из-за спины мадам я слышу какой-то неясный говор. Естественно, я решаю, что надо идти туда, прошу ее повернуть и несколько поторопиться, уверяя, что все будет в порядке. Делаем мы десяток шагов, и вдруг из-за своей спины я тоже слышу разноголосый говор, какие-то искаженные фразы. И узнаю свои собственные уверения насчет порядка, поворота и так далее. Я механически продолжаю идти, и на ходу меня вдруг осеняет: «Батюшки-светы! Мы же попали в главный канал! И это наши собственные слова, обежав всю его четырехкилометровую восьмерку, возвращаются к нам из-за наших спин, искаженные до неузнаваемости тысячекратным отражением!» Видно, Нимцевич похвастал перед гостями полировкой стенок восьмерки и пошел дальше по наружным коридорам, пост у двери на это время деликатно сняли, а я с мадам Ван-Роуэн преспокойно проследовал в самую святая святых! И мы кощунственно топчемся в канале, где через неделю в вакууме забушует основной процесс! Слава богу, у нас на ногах спецобувь, хотя и не первой свежести!

Я все это, несколько разбавляя краски, рассказываю мадам Ван-Роуэн, а она ничего, молодец, никаких истерик, спрашивает: «Что же нам следует предпринять, мистер Балайеф?» Что предпринять! Кабы я знал! Искать дверь в темноте бессмысленно, ее шов автоматически заплавляется галлием. В канал ходят с передатчиком, который запрещает закрытие двери.

Раз дверь закрылась, значит, в канале никого нет. Остается ждать, пока нас начнут искать. Но кому придет в голову искать нас здесь? Может, через сутки сообразят, а тем временем как включат восьмерку на предварительную откачку! Я же хронограммы запуска точно не знаю.

Стою я, соображаю, и вдруг мадам Ван-Роуэн говорит: «Мистер Балайеф, здесь есть свет!» И впрямь, гляжу, глаза привыкли к темноте, и я так слабо-слабо, но различаю ее силуэт!

Конечно же! Наши-то колечки как раз в эту восьмерку заделаны! Я прошу минутку, представляю себе общий план восьмерки и вспоминаю, где мы находимся. Выходит, что до нашего колечка надо идти полкилометра, если я правильно ориентируюсь. А если неправильно, то полтора.

«Хорошо, — говорит мадам Ван-Роуэн. — До прозрачных секций мы доберемся, но каков шанс, что нас там заметят? Выходят ли кольца туда, где есть люди?» «Нет, — говорю, — не выходят. Они выходят в камеру датчиков. Вот если бы у нас был с собой какой-нибудь источник излучения, то датчики его засекли бы, поскольку они уже работают. Но у нас нет с собой источников излучения».

«Почему же нет? — возражает мадам Ван-Роуэн. — Пока мы живы, мы испускаем инфракрасные лучи…» Меня даже в краску в темноте кинуло. Как я мог об этом забыть! А она продолжает: «Хотя, впрочем, датчики, видимо, рассчитаны на большие энергии излучения».

Я лепечу, что да, видимо, на большие. Сбивает меня с толку эта мадам чем дальше, тем пуще.

«Я убедилась, что мистер Балайеф — джентльмен, — заявляет мадам Ван-Роуэн, — и как джентльмену я открою вам маленький секрет. Дело в том, что у меня имеется стимулятор мозговой деятельности с питанием от радиоактивного источника в свинцовой капсуле, которую я ношу в кармане. Капсулу эту можно снять, сориентировать на датчик излучения, а затем открыть и закрыть несколько раз, имитируя сигнал. При соблюдении элементарной осторожности ваше здоровье, мистер Балайеф, никакой опасности не подвергнется. Но мое состояние подвергнется серьезному испытанию, и поэтому у меня есть три просьбы к мистеру Балайеф. Первая: так как для манипуляций с капсулой мне придется отсоединить источник, то я, вероятнее всего, приду в беспомощное или даже критическое состояние, а источник окажется в руках мистера Балайеф; поэтому я прошу мистера Балайеф дольше одной минуты источник у себя не задерживать и подключить его снова ко мне во избежание печального исхода. Пусть обморок, в который я впаду, на протяжении одной минуты мистера Балайеф не смущает. Вторая просьба: так как, находясь в беспомощном или даже критическом состоянии, я не смогла бы должным образом защитить свою честь, то предварительно мистер Балайеф как джентльмен для спокойствия дамы обязан испытать на себе действие устройства, которое лишит его агрессивности, свойственной мужчинам, на 48 часов, не причинив ему в дальнейшем никакого вреда. И третья просьба: мистер Балайеф, пока я ему не разрешу, обязуется никому не открывать подлинной принадлежности и назначения источника».

Я переспрашиваю, так ли уж мадам Ван-Роуэн убеждена в необходимости применения своего оружия и так ли уж она гарантирует его безвредность.

«Так указано в проспекте, — отвечает мадам. — Я не убеждена, что это полностью соответствует действительности, но согласитесь, что распределение общего риска между нами в какой-то мере справедливо».

И говорит она это все спокойно-спокойно, как будто не она будет на грани смерти, не я буду на грани кретинизма, и обсуждаем мы вопрос о том, кому пить нарзан, а кому просто воду из-под крана.

Азбуку Морзе я знаю, три точки — три тире передам, и кто-нибудь это поймет по диаграммам датчиков. Во всяком случае, ЭВМ поднимет тревогу, потому что сейчас на датчиках должны быть сплошные нули.

Что мне делать? Я в принципе соглашаюсь, и мы бредем к нашему колечку, поскольку там светло и мадам сможет приставить мне к левой скуле свое оружие. Ничего себе перспектива!

Добрели мы до кольца, и вижу я сквозь кварц камеру датчиков. Большущий зал, в зале ни души, но — о счастье! — видно, что сигнальные лампы горят. Значит, аппаратура включена. Под ногами у нас раструбы приемников излучения, и осуществление нашего плана входит в завершающую стадию. Мадам Ван-Роуэн достает из сумочки что-то вроде авторучки и предлагает мне подставить левую скулу. «Послушайте, — говорю, — мадам! Уверяю вас, в этом нет необходимости».

Мадам сразу подбирается и сухо объявляет мне, что необходимость есть. Дьявол бы ее, психопатку, побрал со всей этой неврастенией! «Но, с другой стороны, — убеждаю я себя, — она-то подвергнется, лишившись капсулы, гораздо более неприятным ощущениям, чем я». Укорил я себя за малодушие и подставил скулу.

Прижала она к моей скуле кончик этой авторучки — вроде ничего. И вдруг ноги у меня ослабевают, я сажусь на кварц, упираюсь в него руками, а руки меня не держат — подгибаются. Смотрю я на эту мадам и испытываю к ней крайнее отвращение. Хочу высказать его и не могу: забыл английский язык. Она что-то говорит, наклоняется ко мне, а мне даже слушать неохота. Лежу, смотрю сквозь кварц на цветные лампочки приборов, и больше мне от жизни ничегошеньки не требуется. Смотрю, как будто это не я смотрю: смотрит кто-то другой, а я при сем присутствую, причем безо всякого интереса.

И вижу я, как открывается дверь камеры датчиков. Вижу я, что он всплескивает руками, губами шевелит. И все соглашаются к нам, начинается общая суматоха, кто-то бросается к телефону… И стало мне так радостно, так весело. Сделал я Нимцевичу ручкой — он утверждает, что не было этого, — улыбнулся — он утверждает, что улыбка была удивительно глупая; что ж, ему видней! — и… И заснул.

Проснулся я через сутки как ни в чем не бывало, а через неделю меня на «Антаресе» уже не было. Удрал. Каюсь, удрал.

Еще бы! На меня все пальцами показывали! Балаев от нервного напряжения брякнулся в обморок! Да-да, именно так определили наши медики. Никто не докопался, а мадам, конечно, ни гугу. И я тоже. Слово джентльмена давал? Давал. Ну и держи. Она цветочки мне в санчасть прислала с переводчицей и благополучно отбыла домой.

Нимцевич очень уговаривал меня остаться, предлагал перейти к нему насовсем. Будь я самим собой, Саня Балаев, я бы обязательно переплел, но, видно, крепко окосел я от той дряни, которой мадам Ван-Роуэн угостила меня в заботе о своем целомудрии.

Потом прошло. Ничего. Последствий не было.

А пять лет назад получаю я письмо от поверенного мадам Элизабет Ван-Роуэн. Она, оказывается, ушла на пенсию, упоминание о стимуляторе ее карьере больше не грозит, готовятся к выпуску ее мемуары, и мне предлагается ознакомиться с соответствующим местом в корректуре и либо согласиться, либо возразить против опубликования. Я прочитал корректуру — все правильно мадам описала, только добавила, что — увы! — у меня не было никаких агрессивных намерений, чем и объясняется столь сильное действие ее оборонительных средств.

И фамилию мою изменила, назвала меня «мистер Булуйеф».

Я ответил, что против публикации не возражаю.

Так что, рассказывая вам эту историю, я своего заслуженного с риском для жизни джентльменского звания никоим образом не порочу.

Ион Мынэскуртэ Завтра, когда мы встретимся (Пер. с молд. В. Балтаг) Рассказ

Неделя первая

Это было прекрасно, как полет стрелы. С веселым свистом в ушах, с тихими беседами в салоне корабля.

Потом появился черный снаряд, и полет по программе был прерван…

Какой невероятно глупый случай, — сказал он себе, закуривая. Надо же, при возвращении, после стольких лет шатания в космических пустынях… Спаслись от монстров планеты № 2467, остались целыми и невредимыми при столкновении с этими ужасными призраками планеты с тремя солнцами… Ему хотелось ругаться, но подходящего ругательства не находилось, и он махнул рукой — что еще было делать?

Он не верил в чудеса, отлично понимая, что на помощь рассчитывать нечего. Вокруг одна звездная пустыня, бесплодная, как миллионы Сахар, если не больше. Несколько дней он наблюдал за роением солнц, методично описывающих круги и движимых дьявольской небесной механикой. Теперь они тоже попали в колесницу этой машинищи, сами стали колесиком гигантского механизма или же пылинкой, которую будет мотать туда-сюда, пока она не превратится в ничто.

«SOS!» — он подал сигнал, абсолютно не веря, что кто-то услышит его-в межзвездной целине. Да если бы и услышал, вряд ли он успеет помочь. «SOS!», «SOS!» — было пустым звуком…

Неделя вторая

Всходившие один за другим солнца были бледны, лили мутноватый свет, а он все пытался подыскать им сравнение. Должны же они быть хоть на что-нибудь похожи. Пожалуй, на тугодумных и холодных черноморских медуз. Он вспоминал море, ослепительное солнце, затем желатиновые тела, мокрые щупальца, и его колотил неприятный озноб. Самое плохое, заключил он, в том, что эти набитые плазмой чучела и их водянистый свет будут сопровождать нас вечно… И он захохотал — подумаешь, велика важность! И поморщился — подумаешь, велика важность! И нахмурился, и даже было хотел поднять руку…

Но, как бы посмотрев на себя со стороны, он увидел всю курьезность, неуместность жеста.

«Мне всю жизнь фартило, — заставил он себя переключиться на другие мысли. — Должно здорово повезти, чтобы отсрочить смерть. Нам повезло. Значит, один из нас родился под счастливой звездой. Как мы только остались в живых? Что ни говори, а этот валун летел на сумасшедшей скорости… Но валун ли это?» И на него вдруг нахлынуло былое, то самое время, когда он, мальчишка из Попешт, частенько отправлялся в долину Булбочь. Это был большой луг, длинным коридором соединявший Попешты и Булбочь. В высокой, по самые колени траве его ровесники пасли коров. Порой они задирались, бросались камнями. Однажды кто-то угодил ему камнем прямо под коленную чашечку, и он упал как срезанный. Наконец боль приутихла, но ходить было нельзя — нога не слушалась, вдруг став чужой. Подчинялась она не ему, а синяку, расплывшемуся под коленом. Помнится, это ужасно его обескуражило. Было все при себе — руки, ноги, голова, небо, деревья, воздух, и все же что-то неуловимо переменилось, и он беспомощно озирался, стараясь постичь — что же именно переменилось?…

Вот и сейчас он был беспомощен. Устремив глаза в пустоту, казнился мыслью — откуда тут быть радости? Правда, радость скорее походила на страдание, но все же была радостью.

Стало ясно как при свече — положение безвыходное, отчаянное. Но ведь вот же теснится в груди это неуместное чувство радости! Может, потому что удалось остаться в живых? — снова подумалось ему. Но что за штука — жизнь? И что это за жизнь, если ты закупорен в консервной банке? Ты можешь двигаться, пить, курить, отвечать на вопросы — но это еще далеко не жизнь. С чего бы вдруг возрадоваться? А может, жизнь — возможность мыслить, и мой разум радуется, что у него достаточно времени хорошенько поразмыслить над тем, над чем стоит поразмышлять. Собственно, подумал он, довольно любопытная вещь, да, весьма любопытная, как это мне раньше не пришло в голову: в юности человек либо вовсе не думает о смерти, или же думает о ней с ужасом. Ближе к старости он начинает привыкать к этой мысли, а к концу жизни (если только умирает естественной смертью) совершенно спокойно относится к уходу в небытие. Разум уже не возмущается, он подводит итоги — все, что надо было сделать, сделано, продумано, завершено и больше ничего не остается. Есть поверье, если человек не доделал что-то до конца или же кого-нибудь ждет, он не спешит умереть. Любопытно, не правда ли? Но что же нам еще делать, кого нам ждать? Нет слов, один вопрос пока не утрясен. Что ни говори, в этой идее есть рациональное зерно. Давно, когда меня и в помине не было, люди жили что-то около пятидесяти-шестидесяти лет. В мок мальчишеские годы они доживали до восьмидесяти и девяноста. А теперь живут сто пятьдесят лет и даже больше.

— Жан! — крикнул он в другой конец салона. — Отчего люди так долго живут?

Ответа не последовало, и он снова погрузился в мысли.

Конечно, тут дело в обеспеченности, в условиях жизни, медицине и прочем. Словом, нам впору все блага современности.

Но только в этом ли дело? — не давал покоя вопрос. Только ли? Если для прадеда весь мир представлял собой одно село, значит, и дум у него было поменьше. Вот он думал, думал, все передумал, собрался да и помер. Что ему еще оставалось делать? Дед помер в семьдесят, но дед обошел пол-Европы, участвовал в самой страшной войне, войне с фашистами, и ему надо было прожить долго, чтобы успеть поразмыслить надо всем, что было увидено и услышано. Отец прожил еще больше, но отец еще не знал о существовании иных цивилизаций, не знал, что эти цивилизации имеют такую же большую культуру, как и мы, культуру, которую предстоит познать…

«Довольно, — приказал он себе. — Довольно, пока не выдумал новую грань экзистенциализма. И потом, даже завалящей аудитории не найдется, чтобы оценила мою риторику».

Он выбрался из кресла и беспокойно зашагал по кабинету.

Подошел к иллюминатору, всмотрелся в звездную пустыню.

Солнца были на своих местах и лили такой же мертвенный свет на этот мир, прежде ничей, а теперь принадлежащий только им.

И все же радостно сознавать, что валун не разнес корабль в порошок. Как-никак передышка. Остаться в живых — это ведь тоже шанс. Единственный. В этом, правда, ничего утомительного, но и трагичного тоже не усмотреть. Есть еще шанс вернуться. «Вернуться», — горько усмехнулся он…

И вдруг осознал, что его вовсе не занимает мысль о смерти.

Ему как-то все равно — останется ли в живых, умрет — но вернуться хотелось. Любой ценой.

Из звездной пустыни выкатилось новое солнце. Он безотчетно погрозил ему кулаком, погрозил и почувствовал приступ ярости.

«SOS! SOS!» — волны радиосигнала терялись в мертвой пустыне космоса.

Неделя третья

Он передал Жану капсюль, расправил плечи и улыбнулся широко, как уже давненько не улыбался.

— Послушай, Жан, — ни с того ни с сего сказал он, — прочел я когда-то стих…

— Стих?…

— Славное стихотворение, — подтвердил Октавиан.

— Ну И ЧТО?

— Нет, правда, славное стихотворение, — не отступился он.

Он хотел рассказать, где и когда прочел эти прекрасные строки. Был жаркий день. Он ненароком забрел на Армянское кладбище, старое кладбище, на стенах которого можно было писать элегии. Он брел по тенистым аллеям, пока не увидел надгробный камень, изображающий дочитанную или же написанную до половины книгу с загнутым листом. Под ним покоился поэт двадцатого века. Имя как-то не запомнилось, но остались строки, высеченные на камне и в памяти строки.

Правда, сейчас не время и не место рассказывать Жану, где именно прочел он эти строки.

— …это были славные стихи, — сказал он, — и написал их мой земляк, еще в прошлом веке. Если хочешь, я прочту строфу…

Жан не отозвался, и Октавиан размеренно прочитал:

За грань нелюдимого завтра

Далекий забросит нас миг,

Но, вставши над суетным прахом,

Как песня останется мир.

Еще не договорив стиха, он понял, что свалял дурака. Ему просто хотелось говорить. В последнее время это становилось острой необходимостью. Слова так и просились на язык, но как-то не находилось случая, и стихи уже несколько дней звенели в ушах, рвались наружу. И он их сказал, сказал в самую неподходящую минуту.

— Чего молчишь? — спросил он.

— Чтобы дать тебе поговорить.

— Сердишься?

— Чего там, — ответил Жан, но было видно, что он просто кипит от злости.

— Но пойми, я думаю, что нам именно так и следует поступить. — Жан не отвечал, и Октавиан продолжал: — Они мне очень дороги, — и он похлопал ладонью по большому капсюлю. — Вот здесь двадцать философских трактатов, столько же математических, сорок романов, тысяча стихов и почти все песни с планеты № 1208. А здесь, — кивнул он на другую, — копии гениальных картин с планеты № 913. Здесь, — и перед его глазами вдруг встали обрывистые горы на Молде, планете с двумя солнцами, которую населял гордый и мудрый народ. — Здесь, — повторил он, но заметил, что Жан его не слушает…

И Октавиан смолк, не выказывая ни обиды, ни удивления.

Он протянул руку, осторожно взял следующий капсюль, бережно положил на пюпитр и принялся составлять тщательную опись. Вот уже четыре дня они были заняты этой работой.

Упаковав капсюли, они погружали их в специальные сейфы и отвозили на борт космической лодки, чудом уцелевшей при столкновении с метеоритом. Наткнулся на нее Жан, когда в начале недели вылетел узнать размеры катастрофы. Завтра крохотный корабль должен был вылететь к Земле.

Октавиан почувствовал на себе взгляд француза, поднял голову. Лицо Жана было неузнаваемо. Оно выражало не то лютую ненависть, не то боль. Октавиан так и не понял, истинктивно отступил на шаг. Таким он никогда не видел Жана, но знал, уже четвертый день знал, что эта минута наступит, и надо будет выдержать натиск. Он знал еще, что космическая лодка полетит к Земле, и на ее борту две тысячи капсюль. Она полетит, а они останутся здесь.

«SOS!» — волны разбегались в космосе… и вдруг он услышал какие-то шорохи в наушниках. Неужели кто-то за миллионы километров уловил сигнал бедствия? Неужели? Он стал настраивать приемник.

Неделя четвертая

Они стояли лицом к лицу. Вышли из кабины Ганса и стали друг против друга. Октавиан никак не мог совладать с тиком левой щеки, и Жан Фошеро глядел на него с ясной издевкой.

Октавиан вскинул глаза, решившись довести разговор до конца: — Опять за свое?

— Может быть, — прищурил глаза Жан. — Почему бы и нет?

— Как бы то ни было, помогаешь…

— Надо же чем-нибудь заняться. Не ровен час, как бы с тоски не завыл, глядя на звезды.

— Только и всего? Но ведь это значит… Ты знаешь, что это значит?…

Из каюты донесся глухой стон, и Октавиан Маниу вздрогнул. Лицо француза снова приняло ехидное выражение.

— Ты, наверное, невероятно глуп, — сказал Жан. — Хотя почему же глуп? Ты просто дико наивен. — И он захохотал.

Смех полоснул ножом по сердцу. Октавиану оставалось только молчать. А француз все хихикал:

— Знаешь, что я себе представил? Как два мертвеца пытаются оживить третьего… Да, да! Красиво, не так ли?

Маниу смотрел на него с жалостью, даже с состраданием.

Жан вдруг схватил его за грудь, затрясся в ярости:

— На что рассчитываешь? Что ты ждешь, что ты ждешь? Ведь знаешь — никто не придет. Никогда! Знаешь? Нас слышат, но я не могу передать наши координаты, и наш гроб будет летать…

Он смолк на полуслове. Они оба знали, сколько будет лететь «гроб». Он мог лететь хоть тысячу лет и стать настоящим гробом, потому что припасов, воды и воздуха было еще на два месяца. Но все могло кончиться и в следующий миг. Все зависело от воли случая и судьбы.

Октавиан положил руку на плечо француза.

— Ладно, — сказал тот, несколько успокоившись. — Ганс счастливее нас…

— Кто знает…

— Ты ему ничего не говорил?

— Нет. Зачем? Он по-прежнему уверен, что случайно свалился с борта машинного блока, когда я, дескать, был вынужден сделать резкий поворот. О столкновении он ничего не знает. И не должен знать.

— Уж лучше бы сразу умер. По меньшей мере, не знал бы правды. Иной раз лучше не знать правды.

— Нет, не лучше, — убежденно возразил Октавиан. — Он рядом с нами, как всегда…

— Он с нами только благодаря реаниматору. Думаешь, его можно вечно поддерживать в таком состоянии?

— Так оно лучше, — повторил Октавиан. — Успокойся и займись делом, передай координаты нашего местонахождения…

— Думаешь, Ганс спасибо скажет? За то, что ты его терроризировал три месяца? Чтобы в конце концов он все-таки умер? Задыхаясь, умер от голода, холода, жажды?…

— Нет, — сказал Октавиан, — у нас появилась надежда на спасение…

— Ты ведь доктор, — крикнул ему в лицо Фошеро. — Ты ведь-доктор, понимаешь? Ты мужчина, и должен смотреть правде в глаза!

— Правде? Но у нас возникла надежда!

Разговор стал его раздражать. Он знал, что за этим последует. Француз снова скажет о кубических сантиметрах воздуха, воды и еще что-то об идеализме, который рука об руку с идиотизмом и беспросветной тупостью, о считанных днях, которые остались на их долю. Уже четыре дня обсуждалось одно и то же, это просто надоело, и Октавиан раздельно сказал:

— Он не умрет. Пока он верит, что мы летим, он не умрет. Он семь лет ждет возвращения, и он не может умереть.

Неделя пятая

В полночь ему послышались шаги в коридоре. Он прислушался, застыл в лихорадочном ожидании, точно действительно могло что-то стрястись или кто-то мог навестить их в этой звездной пустынности водянистого цвета.

В наушниках какие-то шорохи и обрывки фраз. Сигнал бедствия поймал какой-то корабль, но он не знает местонахождения корабля, потерпевшего аварию.

Он снова опустил голову на подушку. Уже засыпая, явственно услышал скрип двери. Вскинулся, мурашки побежали по телу. Скрип повторился, словно только что открытую дверь затворили. И снова тишина, гробовая тишина.

«Бред, — подумалось ему. — Что же еще? Нервишки пошаливают. Надо бы взять себя в руки, пока не поздно. Если человек не знает, когда взять себя в руки, он не стоит и ломаного гроша». Октавиан изо всех сил старался успокоиться, и все же чувствовал, как медленно, но неотвратимо охватывает его беспокойство. Так обставляют зверя… «А вдруг, вдруг… — молнией сверкнула догадка. — Неужто он способен? Нет, невозможно. Надо быть последней дрянью, чтобы пойти на такое. Он не из тех, руку на отсечение даю, не из тех. И все же…» Тут его обожгла новая мысль. «А вдруг?… Вдруг Жан прав? Ведь и я было так подумал. Только я не хочу себе признаться, просто боюсь признаться. Слишком уж большая скорость была у метеорита. Не увернуться, как ни старайся. Столкновение с метеоритами было исключено в самом начале, когда корабль был еще в стадии проекта…»

Он вскочил с постели, лихорадочными, скрюченными пальцами схватил пистолет. И тут же опустил его. «Да, нервы явно не в порядке, — сказал он себе. — Какие только глупости не приходят в голову! Еще немного, и, глядишь, в панику ударишься. Но нет…» — Он подошел к двери и осторожно, без малейшего шума, потянул ее на себя. Дверь плавно отворилась, Октавиан скользнул в проем, прокрался вдоль стены к каюте Ганса. С той же осторожностью надавил на дверь, заглянул в каюту. Ганс спокойно спал.

Октавиан пошел по коридору, прислушиваясь к каждому шороху. Уже было уверился, что дело в слуховых галлюцинациях, как вдруг где-то далеко, в глубинных отсеках корабля раздался резкий металлический скрежет. Откуда? Из какого отсека?

Он знал корабль как свои десять пальцев. Пойдя на ощупь, ускорил шаги. Теперь стало ясно, куда идти. Скорее, скорее, так, осторожней, без шума, скорее, еще скорее. Как же ему раньше в голову не пришла такая мысль? Жан так настойчиво утверждал присутствие кого-то третьего, особенно в последнее время. Кто-то третий, несомненно, кто-то третий…

Он вышел из-за угла и увидел спину Жана. Тот наклонился над дверью герметической камеры, за которой стелился космический холод, и силился ее открыть.

«Давненько он тут возится, — подумал Октавиан. — Наверное, хотел войти в герметическую камеру и выкачать в нее весь воздух корабля, чтобы не потерять и молекулы кислорода…» Это было похоже на дурной сон или же на кошмар с привидениями. Он совершенно один в этой бездне.

— Какая встреча! — громко воскликнул он. — Какая неожиданная встреча! Я было тоже подумал, что один из нас — лишний. — И его губы дернулись в кривой усмешке. — А тут вон какие дела. Надеюсь, я тебе не очень помешал? — Голос Октавиана стал жестким.

Жан медленно обернулся, выпрямился. Скроен он был на диво, к тому же в руке у него был железный брус. И откуда он его только достал?

Октавиан сделал еще шаг.

Фошеро совершенно спокойно поднял над головой брус.

Октавиан сделал еще шаг.

Брус поднялся выше. Фошеро изобразил довольную улыбку.

— Не подходи! — сказал француз. — Иначе… Я совсем не шучу.

— Ты прав. Один из нас лишний. Втроем мы не доживем до спасательной экспедиции. Ты и сам это знаешь.

Он сделал еще шаг, и улыбка окаменела на его лице как маска.

Фошеро наклонился, как бы готовясь к прыжку. Дурной сон продолжался.

— Ну, подходи, — прохрипел он.

И Октавиан стал подходить, и нее происходило как во сне.

Шаг, другой, третий… Еще один…

Рука Жана беспомощно повисла.

— Никак мне от тебя не избавиться, — в изнеможении произнес он. — Все осточертело, понимаешь? Я не могу больше, нет сил…

— Неправда.

— Все, — повторил он. — Здесь уже нет ничего такого, что могло бы меня задержать.

— Нет, есть, — сказал Октавиан со всей твердостью, на которую только был способен. — Нас кто-то слышал.

— Я подсчитал. До последней мелочи. Резервы самые ограниченные. Если корабль даже пойдет спасать нас, он все равно опоздает.

— Я тоже все подсчитал самым скрупулезным образом. Месяц туда, месяц сюда, и в запасе еще десять дней. Так ведь?

— Ну! Чего же ты еще хочешь? Разве не лучше, чтобы кто-то из нас пожертвовал собой и дал один, два или десять шансов на спасение? И почему именно ты взял на себя задачу отвечать за других? Почему ты решил, что Ганс должен жить? Ты решаешь за меня,…

— Это ведь тоже предательство, — задумчиво проговорил Октавиан. — Семь лет мы были вместе. Не семь дней — семь лет.

— Семь лет, — горестно повторил Фошеро. — Семь лет! Как трудно возвращаться домой после семи лет.

— Очень трудно, — подтвердил Октавиан. — Очень трудно, но нужно, Жан.

Он стер со лба холодный пот, ощутил, как бешено бьется кровь в висках, как ноги стали ватными, и тяжелыми шагами тронулся по коридору. Через каждые два шага иллюминаторы, эти водянистые солнца, смахивающие на медуз и еще невесть на что, мерцали сквозь хрустальное стекло, словно издеваясь над ним. Они, эти небесные тела, стали ему ненавистны. «Впрочем, — размышлял он, проходя длинными коридорами, — чем они виноваты, что они именно такие, что с ними случилось именно то, что случилось…» В конце коридора, прислонившись к тяжелой герметической двери, Жан Фошеро слушал удаляющиеся шаги. Закрыв лицо руками, он скользнул вниз по стенке.

Октавиан возвратился в отсек управления кораблем. Он включил радиосвязиста. В отсеке зазвучала записанная электронным радистом на пленке незнакомая речь. Какой-то корабль засек их, идет к ним на помощь. Из-за помех трудно было установить, как далеко находится от них этот корабль и стоит ли тешить себя надеждой на его помощь.

Неделя шестая

«Помнишь? — спросил он себя. — Помнишь?» — «Да, — отвечал он, — помню…» Все же ему не до воспоминаний. Но Октавиан сделал усилие и снова сказал себе: «Да, конечно же, я все помню, не забыл и былинки, не забыл, как трава заостряется к небу; и не забыть все эти звуки, которые можно услышать только в одном-единственном, только в моем родном селе; и запахи, со всеми их оттенками, начиная от благоухания цветущей акации, от запаха полыни, созревающей пшеницы, от тяжелого духа болотного; стоит только захотеть, и тут ж вспомню вкус леса и неповторимый аромат ночей, проведенных на берегу озера у Поноаре, орехов у Больших виноградников и яблонь. Да, — сказал он, — я бы мог вспомнить все это, и еще многое другое: разбитое в детстве окно; усталую мать, приходящую с работы; наши кроткие и многоводные реки, летом прозрачные, а по весне вышедшие из берегов, разлившиеся, как море; льдины, на которых ребята путешествовали, как на плотах; высокую черешню, с которой упал; коня, резвящегося на самом юру, и еще… Видишь, — сказал он себе, — как все это просто? Стоит только воскресить в памяти то, что некогда было любо, и спокойствие тут же вернется к тебе».

Он знал, что это не совсем так, но ничего другого, кроме воспоминаний, у него сейчас под рукой не было, поэтому он снова сказал себе: «Помнишь? В силах ли припомнить сейчас, после стольких лет? Да, — уверил он себя, — я помню, я помню все, могу даже собрать крупица за крупицей, и не останется ни одного незаполненного часа… Мы были детьми, по это была не игра, я помню расцветшую сирень, и ивы, и прихотливые улочки на другом краю села, и записки, летавшие по классу, и школьные вечера, и мучительное беспокойство, и грандиозные планы на будущее, тайные взгляды, соприкасающиеся, минующие множество лиц, и… да, особенно ту самую ночь, когда родители ушли из дому, и мы лежали рядышком с открытыми глазами и притворялись, что сладко спим… Нет, я не забыл, да и как бы я мог забыть самого себя? Я ничего не забыл, потому что не могу забыть, да и не хочу, понимаешь? Да, — отвечал он себе. — Это так. И ту большую любовь, которая ждет меня сейчас, и сына, который ждет меня… Это совсем не воспоминания, и я для них тоже совсем не воспоминание… Нет, — сказал он, сжимая кулаки, — нет! Как может стать воспоминанием то, что еще не стало прошлым?»

…Он уже много дней сидел перед экраном, сидел в одиночестве, как призрак на покинутом погосте. Экран делила надвое тонкая ниточка, и у него временами создавалось впечатление, что эта же ниточка проходит через его мозг. В известном смысле это так и было. С правой стороны экрана на него неотрывно смотрели глаза Жана, с другой виделся задумчивый профиль Ганса. Он опасался, что в таком отчаянном положении они могли бы сотворить глупость, и не отрывал глаз от экрана.

Октавиан далеко не был уверен, что им ничего не известно про это непрерывное бдение, но уже было все равно, одобряют они это или нет. Он думал, что исполняет свой долг, и этого было достаточно. Когда один из них, скажем Жан, отправлялся бродить по коридорам, видеокамеры пробуждались одна за другой и шаг за шагом шли за ним.

Ганс почти оправился. Он знал всю правду, но вел себя достойно.

Он сидел перед экраном, все следил за двумя другими призраками. Призраки читали, писали, ели, ложились спать и зарывали лица в подушку, делали гимнастику, словом, все возможное, чтобы не встречаться.

Поначалу их объединяла забота о здоровье Ганса. Когда же он поднялся, продолжали встречаться в силу тягостной привычки, но им нечего было сказать друг другу, и это страшно угнетало их, как преступление, и тогда они, не сговариваясь, решили оставаться в своих каютах, иначе дошли бы до того, что испытывали бы ужас один перед другим, стали бы ненавидеть друг друга лютой ненавистью. Итак, каждый из них спрятался в свою раковину, в своей каюте, а он, Октавиан, определил себя здесь, перед экраном с ниточкой посередине, проходящей сверху вниз, как ручеек. Ему казалось, что здесь он находится вечность, но на самом деле прошла лишь неделя и завтра должна была начаться другая, седьмая. Завтра…

«Помнишь? — спрашивал он. — Помнишь? Да, — отвечал он, — помню… Помнишь все наяву или только кажется? Наяву, — отвечал он твердо. — Во мне живет каждая секунда всех тридцати лет, прожитых на Земле, и всех семи лет странствий по бездонностям Большого Космоса».

Спасательный корабль летел к ним, а им ничего не оставалось, как ждать своей участи.

Неделя седьмая

Их корабль агонизировал. Внутренности разлагались медленно, как в теле, пораженном гангреной. Нервные центры остались нетронутыми, и катастрофа неспешно стекалась от периферии к центру, к зрению, к слуху и мозгу корабля. Это было как рак, как проказа или еще что-то пострашнее. Ночь за ночью были слышны стоны агонизирующей гигантской птицы.

Она умирала, и умирала куда мучительнее, чем люди. Когда уже было не в силах слушать томительный стон металла, Октавиан затыкал уши, но стон продолжал сверлить его мозг, и он понял, что находится на пороге помрачения рассудка.

Оставалось недолго. Но он решился ждать конца. Он уже не верил, что спасательный корабль застанет их живыми. Великой милостью казался каждый глоток воздуха, каждый стук сердца, божьим даром казалось каждое воспоминание. Он смертельно ненавидел время, такое мучительное и быстротечное. Он не знал, будет ли после этого еще какая-то жизнь. Он хотел прожить эту. До конца. До последнего вздоха. До последнего глотка воздуха. До последней крошки хлеба. Вместе с Гансом и Жаном Фошеро. Назло драконам и космическим бабам-ягам, назло метеориту, который мог оказаться вовсе не метеоритом.

И особенно — назло этим солнцам со своим дурацким светом.

Вдруг он понял, что ему уже не вынести одиночества.

Неделя восьмая

Агония продолжалась.

Ночью было особенно невыносимо слушать бесконечный стон металла. Десятки автоматов делали отчаянные попытки приостановить или же отдалить катастрофу, но все их усилия ни к чему не приводили.

Он не покидал своего поста. Отключил экран, но продолжал оставаться перед ним. Как каменная баба. За кем он наблюдал? За Гансом? За Фошеро? Октавиан криво усмехнулся. Скорее всего смотреть надо было за ним самим… Удивительно, но иногда на экране всплывала тень как бы какого-то приближающегося к кораблю тела. Но это могло быть и галлюцинацией. Он не знал, будет ли потом еще какая-то жизнь, и хотел продолжить эту. Вечность, а то и две, и три вечности назад, когда Жан Фошеро не нашел спецлодки, когда уже все было потеряно, он уже решился. И когда огненный столб метнулся к Земле, неся с собой две с лишним тысячи капсюль, и еще одну, самую маленькую, в которой находился лишь листок из записной книжки с нацарапанным номером сектора, в котором они застряли, да с двумя-тремя короткими объяснениями, Октавиан по-прежнему оставался верен своему решению. И теперь он боялся идти к ним, боялся, что не выдержит.

Но жизнь надо было прожить до конца, и ему неоткуда было знать, будет ли еще другая жизнь, и не мог объяснить, почему жизнь надо прожить до конца, и что такое сама жизнь, и почему они должны вернуться. Он боялся синевы в глазах Ганса, боялся едкости Жана. Они смотрели на вещи с другой точки зрения, они были не в состоянии понять его. Когда-то Жан даже сказал ему, что у него ужасное чувство самосохранения. Но это было не совсем так. Он хотел вернуться.

Он хотел вернуться. Только и всего.

«Я — клетка того большого сообщества, называемого человечеством. Я — это не только те, что существуют сегодня, а и те, которые жили сто и тысячу лет назад. А это значит, что две тысячи предков живут во мне, и смотрят на мир моими глазами, и слышат моими ушами, а я думаю, исходя из их опыта, и если меня не станет, не будут и они. Но во мне живет еще тысяча или десять тысяч наследников, и я живу в них, и если не будет их, не будет вообще никого, — лихорадочно рассуждал Октавиан Маниу, ясно ощущая, что к нему прибывают силы. — Да, — сказал он себе, — мне надо вернуться на Землю и поклониться могилам предков, чтобы они знали, что существуют; пойти к могиле того самого поэта XX века и сказать ему, что вспомнил стих, вспомнил его стих на краю мироздания, которое никогда не знавало, что такое стихи, и которое отныне будет это знать: да, надо вернуться, да, ради тех, кто живет сегодня, и кто будет еще жить…»

Он был готов вернуться и в огненном вихре, был готов обрушиться на Землю в объятом пламенем корабле, только бы знать, что вернулся, что уже там, превращенный в щепотку глины, и через тысячу или через две тысячи лет, когда ветер в миллионный раз развеет этот комок, и ровно столько же раз омоет его дождь, проведя сквозь артерии цветов и деревьев, он снова станет человеком. И тот человек, который будет Октавиан и не будет им, никогда не узнает, что в нем живет и движется атом, а то и два, и три атома того, кем был он когда-то. Да, не будет знать. Но это уже не имеет никакого значения. Важно рыло то, что он будет там. Навсегда. Во веки веков. Он принадлежал Земле, и не мог не вернуться на Землю.

Этих вещей он не мог себе объяснить. Октавиан перемалывал их каждый день в своем мозгу, перемалывал давно, даже не сознавая это. И все же никак не мог отдать себе отчет в происходящем.

А агония корабля подходила к концу. Кровь исполинской птицы все медленнее пульсировала в артериях, и ее тело все чаще содрогалось в конвульсиях.

…В понедельник погасли огни в заднем отсеке, во вторник воздух стал нагреваться.

Аппаратура изо всех сил старалась сохранить уголок тепла в этом пространстве с мутным светом и солнцами, напоминающими медузы. Но агония подходила к концу; фатальная, ужасная, неотвратимая, как судьба; бесконечность и небытие подстерегали их мутными и жадными глазами. Они заманили их в этот уголок мироздания, сильных и непобедимых, и теперь позволяли себе поиграть с ними.

— За грань нелюдимого завтра, — прошептал он.

Достал из нагрудного кармашка три пастилы, взвесил на ладони и снова положил в карман. Улыбнулся, провел ладонью по лбу, поднялся, прошелся по каюте, снова улыбнулся, на этот раз иронически, вызывающе. «Ну и что, — сказал он себе, — ну и что?» Пощупал пастилы в кармане. Они были на своем месте.

Это все, что у него есть, абсолютно все, и их надо приберечь для последнего часа.

«Я — „Сокол“, я — „Сокол“, — услышал он в наушниках. — Держитесь!»

Конец девятой недели

В четверг они разделили последний кусок хлеба, в пятницу выпили только по стакану воды, в субботу — по полстакана.

И тогда он решился. Он сделал все, что от него зависело, и теперь понимал, что пора положить конец этому долгому кошмару. Верить в то, что какой-то корабль отыщет их в бездне, ему уже не хотелось.

Он включил экран.

— Жан, Ганс! Поднимитесь к пульту управления!

Не дожидаясь ответа, он выключил аппаратуру.

Через две секунды они вошли. Он долго смотрел на них, точно хотел удостовериться, что на них можно положиться, затем стал говорить, долго говорить.

— …это как сон, — сказал Жан. — Я не знал… я не верю…

— Какая разница…

Он расстегнул нагрудный карман и достал три розовенькие пастилы. Ганс попросил их понюхать, и все трое захохотали…

— … в этом случае наш организм не будет нуждаться ни чем, ни в чем. Потребуется разве что немного кислорода. Для этого надо будет надеть скафандры. Понятно?

— Конечно, — ответил Ганс. — Даже чудесно, я бы сказал, — но не договорил. В заднем отсеке что-то случилось: нечто врезалось в корабль, шатнуло его обессиленное тело. Впрочем, и сам корабль мог не выдержать собственной тяжести. Во всяком случае, металл стонал и ревел. — Они дождались, когда снова стало тихо.

— …в скафандрах мы сможем удерживать постоянную температуру в течение трех месяцев, — продолжил Октавиан.

— Почему именно три месяца? — спросил Жан Фошеро. — Они должны прилететь скорее.

— Мы этого не знаем, — ответил Октавиан.

И посмотрел им в глаза. То, что он прочитал в них, заставило его забыть все кошмарные недели, забыть обо всем. Они снова были вместе, и это было главное. Им предстояло бросить последний вызов этой необъятности… Теперь Октавиан Маниу зная, был уверен, что исполнил свой долг до конца, и исполнил так, как этого требовала совесть.

Электронный радиосвязист отключился, в наушниках было глухо.

День шестьдесят шестой

Утомленные, но воспрянувшие духом, три космонавта легли и спали не просыпаясь до утра. Им снились сны, прекрасные, должно быть, были сны. Правда, к утру они как-то забылись, хотя по глазам космонавтов было видно, что они все еще ощущают вкус и аромат этих снов о Земле и о звездах, об исполненных надеждах — мало ли еще о чем. О выполненном до конца задании, о близких и любимых, о возвращении, о роднике с ключевой водой, о лесном перегуде…

Поутру они несколько часов подряд прогуливались по коридорам корабля, вошли в каюты, чтобы еще раз взглядом и ладонью дотронуться до множества аппаратов и вещей, сопровождавших их до самого края света. Они не прощались, они надеялись вернуться вместе с ними домой. Исполинская птица все еще дышала, галлюцинировала, и это наполняло их души печалью. Они вернулись в верхний отсек корабля, где их дожидались три скафандра.

— Ну? — спросил Жан Фошеро, но никто не отозвался.

Тогда он нажал на кнопку, и скафандр плотно облег его плечи.

Жан Фошеро подмигнул и снова нажал на кнопку.

Глаза Ганса были синие-синие и спокойные. «Как всегда спокоен этот немец, — констатировал Жан Фошеро. — Точно находится в своей квартирке».

Октавиан метался по коридорам корабля. Он бросался от одного иллюминатора к другому, прижимался к ним лицом, настойчиво что-то высматривал, словно дожидался чего-то, и то самое чего-то почему-то запаздывало. Он ждал огненного столба, грома и молнии, но все вокруг было водянисто, мутно и лишено тепла.

И его душа стала наполняться безмятежностью — медленно, но неостановимо, как живой водой.

Оставались считанные часы. Корабль душераздирающе стонал, испуская душу, лихорадочно мигали лампочки. Дышать становилось все труднее.

Октавиан нажал на кнопку и оказался в скафандре. То же самое проделали Жан и Ганс.

— Десять минут, — спокойно сказал он.

И опустил забрало.

До большого сна оставалось девять минут.

— Восемь минут.

— Октавиан, — донеслось до него из наушников. — Я вижу в иллюминаторе сверкающую птицу…

Октавиан затаил дыхание.

— Вижу, вижу! — продолжил Жан.

— Мне вспомнились стихи Ливиу Делеану, — сказал Октавиан, стараясь отвлечь внимание немца: у того галлюцинации. Впрочем, что могло сказать Жану это имя — Ливиу Делеану, если он и сам вспомнил его случайно?

— Посмотри! Он приближается! — закричал Жан. — Мы спасены!

— Шесть минут…

— Отдыхай, — громко произнес Октавиан. — Тебе приснится дом.

— Четыре минуты…

— Долгожданный, — не отставал Жан. — Долгожданный миг! Это не через день и не через месяц. Он рядом!

Боль спала. Октавиан чувствовал, как слипаются веки.

— Он делает разворот, — горячо проговорил Жан. — Это прекрасно… Когда мы встретимся…

— О чем вы там? — спросил Ганс.

Корабль вздрогнул, точно его коснулась чья-то гигантская рука.

Геннадий Разумов Находка Рассказ

Геофизик Северо-восточносибирской геологической экспедиции Геннадий Блинов выехал на объект рано утром. Вернее, вышел, так как старая слепая лошадь, которую ему давали вместо автомашины, могла осилить только телегу с приборами, а самому Геннадию приходилось идти рядом, изредка подергивая вожжами. Вообще-то лошадка так свыклась с ежедневным маршрутом, что, приближаясь к перекрестку, сама замедляла ход и ждала команды. Когда Блинов говорил: «Девон!», она послушно поворачивала налево, а услышав: «Триас!», двигалась направо. «Геологиня, — смеялись практиканты из геологоразведочного, — ей бы за нас экзамены сдавать».

Аномалия проявила себя резко и сильно. Сначала ее почувствовала лошаденка, когда Геннадий свернул с дороги, решив для пробы сократить путь к объекту. Пройдя с полкилометра по болотистой почве, Геологиня вдруг остановилась, затопталась на месте, потом неожиданно стала сдавать назад и вбок, так что колеса забуксовали по мокрой траве. Геннадий взялся за уздечку и хотел повернуть закапризничавшую лошадь обратно, но вдруг сам вздрогнул, всем телом ощутив необъяснимый наплыв волны какого-то мощного поля.

Геннадий вообще хорошо владел биофизическим методом, который ему часто помогал в работе. Когда-то еще студентом он прославился тем, что с помощью так называемой «волшебной палочки» (оструганного ивового прутика) обнаружил под полой Останкинского дворца в Москве древние средневековые дренажные трубы, которые многие годы не могли отыскать архитекторы-реставраторы и археологи. Дома отцу он мерил давление обручальным кольцом, подвязанным к шерстяной нитке.

Геннадий забил в землю щупы-электроды, разложил на траве провода и включил приборы. Счетчики щелкнули, их зашкалило — мощность аномалии была слишком высокой.

Но странное дело: стоило только отнести хотя бы один прибор в сторону, стрелки сразу же возвращались к 0. Это могло означать лишь одно — источник возмущения был локальным, почти точечным.

Блинов был геофизиком до мозга костей, он всю жизнь работал дистанционными инструментальными методами. Это было его дело — обнаруживать. Для того же, чтобы доставать, приходили другие. И все же он знал, что никакие его самые модерновые радиологические, гравиметрические и другие пеленгующие методы исследования не могут заменить простого и совершенного способа — «пощупать» землю руками. Так уж устроен человек…

Значит, нужен шурф, нужно бурение, иначе из-под земли загадочное тело не достать. Но легко сказать — бурение. Более сложной задачи и придумать нельзя. Северо-восточносибирская экспедиция имела в том году целый ряд срочных «сдаточных» объектов. А на этот, самый заурядный, даже простого «газика» для него не выделили…

Вдруг что-то прервало ход мыслей Блинова. Какое-то неясное беспокойство охватило его. Он подбежал к приборам. Так и есть: стрелки стояли на нуле. Что за черт? Геннадий покрутил регуляторы настройки, переключил тумблеры гравиометрии, но ничего не изменилось. Аномалия исчезла.

Можно было усомниться в собственных ощущениях, в замешательстве лошади, но приборы… Геннадий присел на край телеги, закурил. Что делать? Наверно, пора сматывать удочки.

Он встал, подошел к щупам, выдернул один и хотел было уже разобрать проводку, но, случайно бросив взгляд на магнитометр, чуть не вскрикнул от удивления — стрелка снова подпрыгнула.

До самой ночи просидел Геннадий у загадочной аномалии, ведя замеры необычного магнитного поля. Его изменение оказалось строго периодичным: каждые 7,38 минуты исчезало и каждые 1,42 минуты появлялось вновь. Ничего подобного никто в природе не наблюдал, никакие известные магнитные аномалии не вели себя таким вот образом. Докурив последнюю сигарету, Геннадий собрал приборы, погрузил их в телегу и отправился обратно на базу.

Утро.

В экспедиции царила обычная деловая суета. В длинных коридорах — табачный дым, многоголосый гул. Поисковики и разведчики, командированные и полевики, буровые мастера, крановщики и шоферы громко обсуждали свои дела, спорили, выбивали у снабженцев транспорт, горючее, буровые инструменты, трубы.

Начальника Блинов встретил в приемной. Он, как всегда, куда-то спешил и сообщение о необычной находке выслушал здесь же на ходу и без всякого интереса.

— Точечная аномалия? — произнес он, думая о чем-то своем. И, глядя куда-то в сторону, добавил: — Никакого промышленного значения не имеет.

Он столкнулся с настойчивым взглядом Геннадия и, видимо, поняв, что в данном случае так просто от него не отделаться, сказал решительно:

— Ладно, бери КШК и больше ко мне не приставай. Только смотри, на один день. Лабораторию сделаешь на полигоне, я Маргарите Васильевне позвоню. Пока!

Копатель шахтных колодцев (КШК), конечно, не очень подходил для серьезных дел: сил у него маловато и глубины большой он не дает, но настоящего бурового станка все равно не выхлопочешь. Поэтому привыкший удовлетворяться тем, что дают, Геннадий спорить не стал, махнул рукой и пошел оформлять заявку.

На следующий день вместе с буровиками Николаем Сергеевичем и Эдиком он приехал к таинственному месту. Северное солнце низко ходило над горизонтом, белесое небо было подернуто облачной пеленой. КШК подъехал к точке бурения, развернулся, и его шнек мягко врезался в землю. Сначала лопасти выбрасывали на поверхность влажную торфянистую почву, потом пошел плотный черный суглинок, а за ним темный илистый песчаный грунт. Это и был тот аллювиальный песок, который принесла сюда миллионы лет тому назад Прарека, текущая теперь восточнее почти на 50 километров. Где-то в нем и лежало загадочное тело с пульсирующей аномалией.

Первый шурф не дошел до расчетной глубины. Рабочие нарастили шнек и снова погрузили его в грунт. Однако второй шурф тоже не попал куда было нужно — шнек переуглубился и прошел мимо уровня аномалии.

— То недолет, то перелет, — огорчился Геннадий, перекладывая сеть проводов и щупов. — Сейчас подсечку сделаем.

— Это тебе не окуня ловить, — заворчал Николай Сергеевич. — Мы тут с твоими артиллерийскими пристрелками ничего не заработаем. Давай последнюю точку, и кончаем эту волынку.

Геннадий опять переставил приборы, установил резистивиметрический зонд и наметил ось новой разрубки.

Но и третий шурф оказался неудачным, хотя прошел где-то совсем рядом.

— Ладно, бери лопату, полезли вниз, — сказал Блинов Эдику, — старый способ вернее.

Они спустились в шурф, закрепили обсадную трубу, и работа закипела. Лопата за лопатой, метр за метром прощупывали они стенки шурфа. Николай Сергеевич подстраховывал их с поверхности и оттаскивал ведра с землей.

— Кладоискатели! — ворчал он. — Зря время только теряем.

Проработали около часа и ничего не нашли. Потом хотели уж вылезать, как вдруг Эдик закричал: — Есть клад!

Геннадий ткнул лопатой в стенку шурфа, и она звонко стукнулась о что-то твердое. Осторожно стали они расчищать участок расположения таинственного тела черенком лопаты, чтобы не поцарапать, прощупывали его края и окапывали со всех сторон.

— Николай! — крикнул Геннадий. — Спусти-ка пару досок.

Он воткнул доски в песок и скомандовал Эдику:

— Давай, подкапывай снизу. Потихоньку только.

Прошло еще с полчаса, и загадочный предмет в стенке шурфа зашевелился. Потом он потерял равновесие, качнулся, выскользнул на доски и почти бесшумно рухнул на утоптанное дно шурфа.

— Эй, что там? — закричал сверху Николай Сергеевич.

Геннадий снял рукавицы и медленно одними пальцами стал очищать упавшее тело от влажного глинистого песка.

Это был обыкновенный камень, ничем особенным не отличающийся от простого булыжника. Подняли его наверх, рассмотрели внимательнее. Твердая темно-коричневая многогранная поверхность неправильной формы, вес — килограммов восемь-десять.

— Чухня какая-то, — ругнулся Эдик. — Целый день потеряли из-за такой ерундовины.

— Не скажите, — возразил Геннадий. — Разве не тайна: одиночный камень в сплошном песке. Сколько мы с вами тут ни бурим, всегда нам встречались только глина или песок. А камень первый раз встретился. Откуда ему тут быть? Разве что древняя река принесла…

— Хватит, кончайте треп, поехали, — заторопился Николай Сергеевич, — надеюсь, никто не собирается пачкать нашу КШК — этой булыгой?

— Не только собираюсь, но сейчас это и сделаю, — ответил Геннадий, — и вы довезете меня с ним до полигона, где я его сдам на исследование. Еще посмотрим, что это за простая булыга…

До полигона добрались поздно вечером. Сбросили камень во дворе лабораторного корпуса и поехали в поселок по домам.

В девять Блинов был уже на полигоне. Заведующая лабораторией Маргарита Васильевна сама взялась провести все необходимые опыты.

— Просветим ваш камень рентгеном, — сказала она, — загадки не будет, узнаем точно, что это у него там внутри.

Геннадий затащил камень в операторскую, а сам вернулся в кабинет заведующей. Он сел за стол у окна и, чтобы отвлечься, стал было заниматься обработкой полевых материалов, которые скопились за неделю. Но делать ничего не мог. Походил по комнате, выкурил сигарету, опять сел. Поймал себя на мысли, что волнуется точно так же, как тогда в больнице, возле ренгентовского кабинета, где решалась судьба его отца…

Мучительно долго тянулось время.

Наконец дверь операторской открылась, и вышла Маргарита Васильевна.

— Ну что, нашли что-нибудь? — бросился к ней Блинов.

Она взяла у него сигарету, прикурила от зажженной им спички и присела на край стола. Потом посмотрела на него долгим, внимательным взглядом и сказала:

— Вы что-то, Гена, путаете. Или, может быть, разыгрываете? Вроде бы серьезный человек, всеми уважаемый, а шутки какие-то странные.

— Что такое? В чем дело?

— В вашем камне ничего нет. Ровным счетом ни-не-го!

— Как так ничего? — воскликнул Геннадий. — Откуда же тогда магнитно-гравитационное излучение, да еще такое сильное?

— Вот этого я не знаю, — Маргарита Васильевна сбросила пепел с сигареты и пересела за свой стол. — Это ваши дела, геофизиков. Со своей же стороны повторяю: ни рентгенологическое, ни изотопное, ни ультразвуковое обследование ничего не обнаруживает. Камень однороден во всем его объеме. Никаких включений там нет, тем более каких-то там приборов-излучателей.

Блинов насупился, поник головой, огорченно поджал губы.

Долго молчал. Поднял голову.

— Вот невезуха! — сказал он, потом опять помолчал и с надеждой спросил: — Но, может быть, плотность особая, а? Состав химический, физический необычный?

— Камень, конечно, для своих размеров несколько тяжеловат, — ответила задумчиво Маргарита Васильевна. — Вы что же, предполагаете, что камень может иметь метеоритное происхождение? И у вас, наверное, есть какая-нибудь захватывающая дух гипотеза?

Геннадий усмехнулся, на мгновение задумался, потом взял из угла комнаты стул, подсел к столу и неожиданно спросил:

— Вы когда-нибудь видели, как на побережье работает морской маяк?

— Ну конечно, горит-горит, затем гаснет на время, потом опять зажигается. Кажется, это для того, чтобы мореплаватели не спутали свет маяка с другими источниками. — Она улыбнулась и внимательно пригляделась к Блинову. — А-а-а, теперь я понимаю причину вашего волнения. Вы предполагаете, что это космический маяк, да?

— Вот именно! — Геннадий достал из бокового кармана куртки сложенную гармошкой длинную узкую перфоленту, развернул ее и вытянул на столе. — Это сейсмограмма, которую я снял в поле. Смотрите, с какой строгой периодичностью повторяются пики и паузы излучения. Прямо настоящий «пульсар». Но и этого мало: в каждом периоде интенсивность поля изменяется по какому-то необычному закону. Видите, вверх-вниз, сначала плавно растет, потом падает. То ли синусоида, то ли что-то другое. А вот рядом прослеживается еще один сигнал, уже другой частоты и силы. И тоже пульсирующий.

— Что же это значит? — спросила Маргарита Васильевна, внимательно разглядывая зубчатые графики.

— А то, что перед нами не просто маяк или дорожный знак, указывающий звездолетам направление движения. Это еще и информационный пункт, сообщающий путникам необходимые сведения. Может быть, именно так космонавты на ходу «заправляются» знаниями об окружающих звездах, планетах и так далее.

— В общем, информационно-заправочная станция обслуживания в космосе, — усмехнулась Маргарита Васильевна, — и это в простом-то кремнистом камне. Ничего более солидного ОНИ найти не могли. Согласитесь, Гена, это немного наивно.

— Не верите, — огорчился Геннадий. — Но почему внеземные цивилизации должны обязательно быть похожими на нас и строить всякие сложные и громоздкие молибденово-титановые межпланетные сооружения? Почему не наоборот, чем выше уровень развития цивилизации, тем она проще?

— Согласна, — задумалась она. — Тогда что означают все эти ваши сигналы?

— Эх, если бы можно это узнать, — вздохнул Геннадий, — ведь мы с вами находимся сейчас в положении неандертальцев, которым попала каким-то образом в руки напечатанная в типографии книга. Они догадываются: систематическое расположение знаков что-то означает, но прочесть книгу не могут. Не пришло их время быть грамотными.

Маргарита Васильевна встала из-за стола и, глубоко погрузив руки в карманы халата, стала медленно расхаживать по комнате. После долгого молчания она остановилась перед Блиновым и сказала решительно:

— Когда мало знаешь, то много предполагаешь. Нам даже минералогический состав камня неизвестен. Надо хотя бы геохимическое и физическое обследование провести, а потом уж фантазировать. Так давайте начнем со статистической нагрузки. Помогите поставить объект на установку.

Прошли в операторскую. Геннадий поднял камень, подтащил его к стоявшей в середине зала станине, уложил под пресс и закрепил струбцинами.

— Давление давайте постепенно, — сказал он Маргарите Васильевне.

— На всякий случай поставим опыт на программное управление, — ответила она, — пусть нагрузка растет автоматически. А сами уйдем отсюда.

Вышли из лаборатории и направились к лесу. Прошли по хорошо утоптанной дорожке к сделанной из двух бревен скамейке, сели. Солнце просвечивало сквозь листву осин, и солнечные блики прыгали по земле, как мячики. Будто продолжая свои раздумья, Маргарита Васильевна сказала:

— А почему не предположить, что информацию в камне инопланетяне оставили для нас? И она ждет прочтения?

— Предположений может быть много, — ответил Геннадий, — например, не обязательно им было посещать Землю самим. Они могли каким-то узконаправленным лучом вроде лазера «зарядить» камень прямо со своей планеты. Или… еще смелее: это и есть форма существования самой этой инопланетной материи. Почему не предположить, что какая-либо высокоразвитая цивилизация (или даже то, что осталось от нее после ее гибели) существует лишь в виде такого вот мощного магнитно-гравитационного поля, посылающего информационные сигналы во вселенную? Возможно? Конечно! Мы еще ничего не знаем.

Он замолчал.

В этот момент воздух разорвал оглушительный взрыв. Деревья на опушке леса склонились почти до земли, сверху градом посыпались шишки, сухие ветки, листья. Маргарита Васильевна и Блинов бросились к полигону. Со всех сторон к зданию лаборатории, где вылетели все стекла в окнах, бежали люди.

— Никого не пускайте, — громко крикнул Геннадий, вырвавшись вперед. Он всех обогнал, первый вошел в здание и закрыл дверь на засов. Взглянул на контрольные приборы у входа в операторскую, убедился, что никакого опасного излучения в помещении нет. С волнением распахнул дверь и замер: под прессом установки статических испытаний, куда он только полчаса тому назад своими собственными руками положил камень, было совершенно пусто. Не веря своим глазам, Блинов подошел к станине, потрогал ее руками. Камень исчез.

Опустошенный и разбитый, как после тяжелой болезни, Геннадий вышел на улицу. Небольшая толпа работников полигона потянулась к нему, ожидая объяснения. Он повернулся к Маргарите Васильевне, развел недоуменно руками и пошел в сторону леса.

Что он мог им объяснить?

Геннадий Максимович Связной Рассказ

Иногда я жалею, что их уронил. Не было б тогда ничего — часы по-прежнему исправно показывали бы время, а я был бы совершенно спокоен и ничего не знал. А потом перестаю жалеть: ведь только из-за этой неосторожности мне — именно мне — выпало на долю то, с чем сталкивались пока лишь очень немногие, считанные единицы… из всех людей на Земле. Вот сейчас я ни о чем не жалею и, замирая, смотрю на циферблат. Но он пуст, электронные часы безжизненны.

Так что же случилось? Все больше мне кажется, что этого теперь никогда не узнать. Остался всего один день. Зимняя ночь за окном густеет. Часы лежат передо мной на столе. Я вглядываюсь в темно-синий циферблат и вспоминаю, как все произошло.

Началось все просто. Дядя-ученый полгода назад подарил мне электронные часы. И, конечно, часы тут же вызвали зависть всех приятелей. Ведь ни у кого из них таких не было.

Слегка шероховатая поверхность корпуса рассыпала вокруг себя мириады искр. Овальный циферблат, семигранный корпус, на нем — маленькая кнопочка. Браслет, казалось, сам застегивался, стоило только надеть часы.

Я даже не успел поблагодарить, сразу же нажал на кнопку.

На циферблате зажглось — «27.5.1982. 21.31.47». Для небольшого циферблата информации было, пожалуй, слишком много: вверху — число, месяц и год, под ними — время. Но больше всего меня удивили сами цифры. Округлые, красивые, а ведь обычно на электронных часах они кажутся ломаными, угловатыми. И второе отличие — цвет. Не красный или зеленый, а темно-синий, слегка мерцающий. Долго еще, не отрываясь, я с восторгом смотрел на слабое мерцание быстро меняющихся цифр, показывающих секунды и минуты. И только потом догадался все-таки поблагодарить дядю, который смотрел на меня с улыбкой.

А вскоре, я настолько привык к своим новым часам, словно других у меня и не могло быть. Не снимал их даже, когда играл в волейбол. Привык-то привык, но иной раз меня так и подмывало разобрать подарок, посмотреть, что там внутри. Обычные часы мне случалось разбирать и даже ремонтировать. Но электронные часы легко испортить, дядя не простил бы легкомысленного отношения к своему подарку.

И все-таки настал день, когда пришлось их разобрать. Я разбил часы по нелепой случайности, уронив на пол в ванной. Звук удара был таким, что сердце у меня упало. Внешне, правда, часы нисколько не изменились, даже стекло не разбилось. Но, конечно, больше они не работали.

Дней десять я то и дело грустно доставал часы из стола, надеясь на чудо. Нет, часы не работали, и наконец я решил пойти в мастерскую.

Вы пробовали когда-нибудь найти мастерскую по ремонту электронных часов? Мне это удалось не сразу, а когда я ее наконец разыскал, первое, что бросилось в глаза, это большой плакат. «Часы с браслетом не принимаются» — гласил первый пункт. «За качество устанавливаемых батареек мастерская ответственности не несет» — не менее лаконично сообщил плакат дальше. Из третьего пункта можно было узнать, что «Правильность хода часов после обмена батареек мастерская не гарантирует». Но последний, четвертый пункт, поразил меня окончательно. Черным, а вернее, синим по белому там обозначалось: «Мастерская не несет ответственности, если в процессе смены батареек будет повреждена электронная схема часов». Да, электронные часы, судя по всему, чинить еще не научились, кроме того, и мастер, которому я все-таки показал часы, сокрушенно объявил, что впервые видит часы такой конструкции и что вряд ли вообще кто-нибудь починит. Я понял, что в мастерской мне больше делать нечего. И я ушел. Наверное, надо было все же где-то искать другого мастера, который взялся бы их починить, не сомневаясь в успехе. Но я уже перестал верить, что та кой существует.

А дома — даже не знаю, что именно меня подстегнуло, — я решительно вдруг стал снимать с часов крышку, чтобы своими глазами посмотреть, как они устроены и что случилось. Терять мне теперь было нечего.

Крышка сначала не поддавалась, потом с легким щелчком снялась. За ней оказалась еще одна блестящая металлическая крышка с небольшим, размером с маленькую таблетку, пазом для батарейки.

С трудом вынув батарейку — может быть, в ней все было дело? — я на всякий случай протер ее и снова поставил на место. Часы по-прежнему не работали. Тогда я снял и вторую крышку.

То, что было под ней, мне, конечно, ни о чем не говорило.

Какие-то маленькие незнакомые детали, кажется, их и называют интегральными схемами. Я долго всматривался в переплетение тончайших деталей, с отчаянием сознавая, что ничего не понимаю… Теперь трудно сказать, показалось мне тогда, или так и было на самом деле, один из крохотных проводков вроде бы немного отошел в сторону. Взяв тонкую иглу, осторожно, чтобы не задеть другие детали, я попытался вернуть его на место, и тут же рука вдруг дрогнула, и игла сорвалась, острие угодило прямо в хитросплетение деталей…, А дальше… дальше мне оставалось только убрать часы в стол.

Я понял, что теперь, должно быть, я испортил их совсем безнадежно. Быстро захлопнув крышки, я начал нажимать на кнопку и, конечно же, бесполезно. Вздохнув, я открыл ящик и засунул часы в самый дальний угол. И конечно, я даже не подозревал в тот момент, что уже стою на пороге невероятных событий.

Несколько дней я старался даже не вспоминать о часах. Но как-то вечером все-таки не выдержал и снова, надеясь на чудо, стал нажимать на кнопку. И вдруг чудо случилось — циферблат зажегся, и стало твориться что-то невероятное.

Сначала в бешеном темпе замелькали цифры — не только секунды, но даже цифры, показывающие годы. Потом ни с того ни с сего они сменились буквами. Затем опять пошли одни цифры. Чуть позже — какая-то совершенно непонятная смесь из букв и цифр. Потом появились почему-то одни семерки. Оторопев от неожиданности, в этот момент я отпустил кнопку, но семерки продолжали светиться и становились все ярче.

Так же неожиданно, как и появились, они исчезли. Потом циферблат вновь засветился. Сначала на циферблате по порядку промелькнули цифры от 0 до 9. Потом прошли буквы — весь алфавит, который завершился знаками препинания. Наконец циферблат снова погас, но я смотрел на него как завороженный: происходило то, чего быть не может.

Минут через пять циферблат опять засветился. Прежде всего появились те же семерки, вслед за ними стали зажигаться ряды букв. Буквы складывались в слоги, слоги образовывали слова.

И, не веря глазам, я прочитал: «Здравствуй, мы поздравляем тебя, вступившего с нами в контакт. Нам еще не совсем ясно, как ты вышел с нами на связь…»

Невероятно, но в этот момент я, помню, оторопело, растерянно подумал: «Наверное, я что-то испортил в часах, сдвинул или замкнул какие-то схемы. Вот и получился из них… радиопередатчик…».

«…теперь ты стал связным между землянами и нами, — прочитал я дальше. — Мы давно наблюдаем за вашей планетой, изучаем ее. Но в контакт с Землей пока не вступаем; это может изменить ход вашей истории. Пока рано вступать в широкий контакт. Так гласит наш Устав…». Я смотрел на циферблат испуганно и завороженно. Наверное, я все еще не осознал до конца, что же происходит. Не знаю, как вели бы себя в такой момент на моем месте другие люди. На циферблате продолжали возникать слова: «…Правда, иногда, волей случайностей или крайней необходимости, мы вступали в кратковременные контакты с некоторыми из землян. Но это не противоречило Уставу, так как, насколько нам стало ясно, локальность и кратковременность таких контактов не позволяли потом их участникам — землянам привести хотя бы какие-то вещественные доказательства того, что это было на самом деле. Нас такое положение вещей вполне устраивало, так как не являлось нарушением Устава. Когда ты вышел на нашу волну, по сигналам было ясно, что произошло это случайно. Мы решили использовать эту возможность, потому что сейчас нужна дополнительная информация о Земле. Жди связи завтра в это время».

Циферблат погас так же неожиданно, как и начал светиться.

Какое-то время я не мог даже пошевелиться, продолжая всматриваться в него. О чем я тогда думал? Это я плохо помню. То, что произошло, словно бы лишило меня всяких мыслей, я просто сидел и тупо смотрел на темный циферблат.

Помню, как весь следующий день я не находил себе места.

Что же произошло накануне? Было ли все это на самом деле?

А быть может, все это только приснилось, потому что моим любимым чтением была научная фантастика? Если же было на самом деле, почему все это случилось именно со мной? Неужели все дело в цепочке случайностей: сначала уронил часы, потом стал чинить и невероятным образом превратил их в космический радиопередатчик?

Но вечером я достал часы из стола и с замирающим сердцем стал ждать.

Все повторилось, как и в первый раз. Сначала замелькали цифры и буквы, потом — семерки и только после этого началась новая передача.

В тот вечер они рассказали мне, как изучали Землю, что им известно о ее происхождении, природе. Я вчитывался в короткие, лаконичные тексты, удивляясь, как можно в столь корявых фразах дать так много информации. И вновь мне казалось, что это происходит не со мной, а с кем-то, кого я наблюдаю со стороны… На этот раз передача оборвалась неожиданно. Казалось, будто кто-то помешал Им. Они наскоро попрощались, даже не закончив предыдущей фразы, и попросили меня ждать новой передачи на следующий день, в то же самое время.

А третья передача на несколько часов задержалась. Она была самой короткой и… последней. Они сообщали, что 25 февраля вступят со мной в непосредственный контакт.

Вот о чем я думаю, не отрывая взгляда от темно-синего циферблата. Может быть, и не было никакой связи? Может быть, все это почудилось — ведь каждый раз я видел слова на циферблате поздно вечером, когда уже глаза слипались от сна…

Но в это мне не хочется верить. Наверное, став на короткое время космическим передатчиком, испорченные часы теперь перестали работать и в этой новой роли.

Загрузка...