«Среди вещей, отмеченных знаком вечности, первая из них — и главнейшая, запомни это, — есть любовь…»
Почему-то строки эти, читанные когда-то Сергеем в ранней юности в какой-то старинной кем-то когда-то написанной книге о Леонардо, вспомнились ему сейчас, когда и сам он стоял, выражаясь прекрасным и старомодным языком этой книги, на пороге вечности. Желанием страстей размучен, я вечности в дверях стою…
Было тихо. Шел дождь. Где-то далеко прошумела и исчезла последняя электричка. Сергей оставался совершенно один на садовом участке с маленьким домиком, где прошло его детство. Сергей любил побыть здесь в одиночестве. Но сегодня одиночество было особенно нестерпимым, горьким и неприкаянным. Исполнялся ровно год с того страшного и дивного дня, который подарил ему вечность и отнял у него Лизу.
Что это было? Он и сейчас, после всего происшедшего, не смог бы ответить на этот вопрос вопросов.
Надо было разжигать костер. Сергей пошарил в карманах и вытащил отсыревший коробок. Нечего было и думать пытаться зажечь огонь такими спичками, а Сергею сегодня требовался долгий костер, собеседник лучший и превосходный слушатель к тому же. Сергей пошел к дому поискать сухой коробок. Мысли то трудные и тяжелые, то легкие и стремительные — неотступно следовали за ним.
С чего все началось? Быть может, с той далекой летней — детство как образ вечного лета, подумалось ему, — поры, когда услышал он своего деда, вероятно, последнего из могикан того естествоиспытательства, которое всегда сохраняло привкус фаустовской игры с неведомым, эту чудесную старинную легенду о разрыв-траве.
Что, собственно, мы знаем о жизни деревьев и трав, живущих рядом и связанных с нами какой-то незримой и прочной связью? Мы уже знаем, что растения чувствуют, но почему мы говорим «древо познания»?
В этой легенде говорилось — она, между прочим, была связана с именем одного замечательного русского ума (каким был богат XVIII век), состоявшего в переписке с Ломоносовым и Риманом, Болотовым и Гауссом, — что музыку сфер можно подслушать, оставаясь на земле и прислушиваясь к ее внутренней жизни. И подобно тому, как в капле воды собраны все законы физики, так и в единой травинке сокрыты следы всех космических сил.
Сергей помнил и старинную тетрадь в сафьяновом переплете, где была записана и сама легенда, и судьба ее владельца, записана кем-то из друзей и соседей, здесь же где-то, в подмосковной тишайшей глуши проживавшего, с трогательными изъявлениями дружбы и восхищения умом и добродетелями своего «несчастного друга».
Но только почему же несчастного?
А вот это уже особая статья.
«Несчастный друг» был счастливым наследником богатого состояния, позволявшего своему владельцу существовать довольно-таки небедно и уж во всяком случае нескучно. Но случилось так, что молодой наследник меньше всего интересовался псовыми охотами и похищениями из сераля.
Это был странный и прихотливый ум. Неутомимый исследователь натуры, как называли своего чудака-соседа местные обитатели, он и одевался, и жил как-то странно и прихотливо.
Завел лабораторию для физических опытов, гербарий, собрал чуть ли не все травинки и лечебники, что вышли в России еще со времен Невского, и прибавил к ним еще и труды заморских чернокнижников. Но при всем том нисколько не стал — да и никогда не был — книжным червем и буквоедом.
Напротив, превосходно знал, любил и ценил искусство. Вот эта самая любовь к искусству и стала причиной его погибели, по уверению его безымянного, по каким-то своим причинам пожелавшего остаться в безвестности биографа и летописца.
Косминский — так звали героя легенды — особенно увлекался итальянским искусством, живописью в частности, в которой самым большим чудом считал Леонардову «Джоконду». Он собирал всяческие раритеты и ратитетцы, связанные с эпохой Леонардо, и нашел нечто в высшей степени любопытное, как мы бы сказали сегодня, проливающее дополнительный свет на жизнь и мнения великого итальянца.
Косминский был, например, совершенно уверен в том, что Леонардо — молодой Леонардо — принимал участие в работах по перестройке Московского Кремля, но это даже еще и не самое главное. А самое главное — тут уж вольно было соглашаться или не соглашаться — именно жизнь и любовь. Да, именно так — любовь, причем любовь горькая, безнадежная и несчастная, родила великую тоску Леонардову, сделавшую его несравненным, величайшим живописцем натуры: в точности так и говорилось.
Ссылался же он, Косминский, при всем при том на один малоизвестный документ, попавший случайно в его руки. Впрочем, не так уж и случайно: сказано же кем-то, что на ловца и зверь бежит.
Это были записки одного старинного русского итальянца, современника Леонардо, товарища и свидетеля его юношеских скитаний по миру.
Сами записки не сохранились, но остались предания о них в архиве одного московского семейства, дарившего Косминского своей дружбой. От него-то Косминский и узнал печальную повесть о несчастной любви Леонардо к молодой москвитянке, сначала полюбившей его, а потом сбежавшей с ним. Как молния была та любовь, вспоминает о них легенда, как молния она и поразила влюбленных.
Но самое поразительное то, что Косминский нашел-таки подтверждение своим предположениям в одной старинной рукописной итальянской хронике, листы из которой пошли на переплет любопытнейшего и курьезнейшего сборника анекдотов XVIII века под названием «Товарищ веселый и замысловатый».
А надо вам сказать, что Косминский имел целую библиотеку ценнейших манускриптов, доставшуюся ему даром — из одних переплетных «кусков». Там были и старинные рецепты, и трактаты алхимиков, и поэмы бесцветных и очень известных поэтов, и много чего еще, но для Косминского-то самым дорогим оставалось это маленькое, в пядь размером, свидетельство из итальянской хроники. «Как знали, — говорил он, — что я здесь искать буду, вот и спрятали».
Что же там говорилось, в этой итальянской хронике?
А вот что:
«Сказанный Леонардо работал в Московии третий год, когда встретил там великую тоску своей жизни (буквально так и сказано). Хозяйка дома, в котором он жил, вызвала его любовь и сама полюбила его. Но они не могли быть счастливы. И хотя она ушла с ним в скитания — так велика была сила страсти, но вскоре вернулась. Женщина эта была средоточием добродетелей и совершенства. И быть может, поэтому была похищена богами. Леонардо уже никогда не мог ни любить кого-нибудь так же сильно, ни утешиться от своей великой печали. И в память о ней решил он, Леонардо, создать Нечто поистине бессмертное. Тоска и печаль, снедавшие его сердце и рассудок, побудили его в самом конце жизни дать выход воспоминаниям о молодости. И он работал над этим портретом больше, чем над всеми работами своей жизни, никого не пуская к своей работе и никогда не делясь ни с кем своими мыслями о ней. Так он и сделал портрет той, которой имя сегодня известно каждому — Мона Лиза. О ней же говорили разное, но никто не сказал истинного, ибо Леонардо никого не впускал в сердце своей тоски. И подобно тому, что книги его записей должны читаться с помощью хитроумных зеркал, так и его картины должны смотреться, рассматриваться и быть увиденными с помощью внутреннего зрения. Если же его нет, то и сами картины как бы завешены занавесом незнания…»
И еще одна редчайшая рукопись Леонардо была в собрании Косминского, «Трактат о возвращении со звезд» — так называлась она. В ней говорилось о множестве странников и вестников Вселенной на Земле, к которым причислялись и камни, и травы, и растения.
Всего на девяти страницах написанный, трактатец сей включал одну преудивительную главу (все трактаты Леонардо были разбиты на главы) с поразительным для русского слуха знакомым наименованием «О разрыв-траве». Там говорилось, в частности, что именованная разрыв-трава, хорошо знакомая жителям Московии, в действительности должна бы именоваться связь-травой, ибо знаменует собой великую связь всего сущего в небесах и на небе. Так, по мнению местных колдунов, пишет Леонардо, врачевателей, кузнецов и других сведущих в науках и ремеслах людей, трава эта сковывает цепь великой связи человека с миром растений, трав, камней и вод, то разрушая, то возрождая силу этой связи в зависимости от свойств и особенностей самих людей и важнейших событий их жизни.
«Означенная разрыв-трава, — пишет Леонардо, — врачует все раны, и не только телесные, но и душевные, а больше всего сердечные раны от несчастной любви». Здесь разговор о разрыв-траве внезапно обрывается и автор как бы без всякой связи переходит к трудному и темному рассуждению о горькой участи смертью разлученных влюбленных. Он пишет о скитаниях одиноких душ в поиске таинственного способа вернуть обратно похищенное небом. И пишет о себе, что и сам некогда блуждал как безумный по этой причине в чужих краях. И вот однажды встретил сведущего старца, кузнеца и врачевателя. Он же дал ему кров и ночлег и в ночь на Ивана Купалу повел с собой в сад при доме, и они вместе смотрели на звезды, и он стал свидетелем странного опыта. Кузнец оставил его подле старой большой яблони в саду и ограничил его неким железным кругом, сам же стал косить траву и выбирать и складывать некую часть ее, выкладывая вокруг круга. «И небо переполнилось тучами, и пошел дождь, какого не было со времен потопа, и ударил гром, и с неба пришел огненный шар, и он приблизился к кругу и вошел в него, и вспыхнул холодным светом, и возникла та, написано в трактате, которую любил я больше жизни и горько оплакивал по смерти ее и видел во сне и наяву днем и ночью скорбящей о нашей разлуке. Прекраснейшая моя вошла в круг ко мне, и мы всю ночь проговорили со звездами».
Этими словами и завершается рассказ Леонардо и самый его трактат о разрыв-траве и о возвращениях со звезд.
Сергей нашел спички на старом столе. Веранда молчала. Было тихо и грустно. Сергей поставил чайник, зажег керосиновую лампу. Он любил посидеть вот так в одиночестве в обществе керосиновой лампы еще в детстве, когда приезжал на дачу со взрослыми. Когда все засыпали, он уходил на веранду с кипой старых журналов и смотрел их часами, до поздней ночи, а то и до рассвета. Он помнил старые комплекты журналов. Там были и научные журналы отца, и дедовы «Вестники Европы», комплекты дореволюционного еще «Вокруг света», сойкинские «Миры приключений», «Природа и люди», «Всемирный следопыт» и довоенная. «Техника — молодежи». И еще масса старых книг и брошюр «по всем знаниям», как говорил отец, россыпь часто без обложек и без страниц (дед покупал их когда-то у букинистов на вес). Там были и брошюры Циолковского, и «Пещеры Лейхтвейса», и дневники Цыбикова, и путешествия Ливингстона, и почти вся старая естествоиспытательская классика от имен известнейших до весьма скудно знакомых читателям.
Посмотрев на часы, он увидел, что до полночи ровно час. Вполне можно еще что-то посмотреть. Хотелось стихов. Но стихов не было. Почему-то жизнь складывалась так, что стихов давно не было. А была скучная и грустная история с диссертацией, которую не зарубили, но и не дали ей ходу. В своем институте (бывшем своем — там он давно уж не бывал) работу Сергея сочли слишком теоретичной и посоветовали сходить с ней в Институт Астрономии, что ни к чему не привело.
Ах, как трудно было ему, как ему тогда было трудно!
Тогда-то он и встретил Лизу. Она была лаборанткой в его институте. Работала на кафедре экспериментальной физики. А ему как раз нужен был эксперимент. Видеть ему ее приходилось довольно часто. Институтские остряки называли скромную, тихую и приветливую молодую лаборантку Джокондой. Она и вправду походила на Джоконду своей совершенно обычной внешностью. А в придачу ко всему этому явному внешнему сходству ее и звали-то Лиза. Никогда до того Сергей с ней ни о чем не говорил. А тут попросил о помощи. Может быть, потому, что добрая, вот и попросил.
Она согласилась помочь ему. Работали много. Сергей проводил в лаборатории целые дни. Сначала он вообще ее не замечал. Может быть, вот потому, что не замечал, она и согласилась помогать ему. А потом он почувствовал, что без ее помощи не Может ничего, ни шага в своем эксперименте. Ее простота, доброта, отзывчивость и чуткость были так ему нужны, что не встреть он ее утром в институте, он ничего не мог, все валилось из рук.
В общем, он в нее не то что влюбился, а просто сроднился с нею бесконечно. Он пришел к ней, когда она заболела, и с того дня они стали мужем и женой.
Он занимался проблемой шаровых молний. Сомнительной, на взгляд многих физиков, и бесперспективной. Считалось, что сегодня для решения ее нет ни научного, ни экспериментального аппарата, а значит, пусть ею занимаются безответственные авторы популярных брошюр и фантастических романов.
Пробить эту почти трехсотлетнюю стену научной косности в одиночку Сергей не смог, как ни старался. Расплачиваться за дерзость пришлось расставанием с альма-матер, к слову сказать, давшей Сергею очень много. Диссертация была сделана, в целом сочтена интересной и рекомендована к доработке. На том дело и кончилось. Сергей прочно выпал из графика защит, а житейская неустроенность (надо было как-то жить) одолевала.
И тут произошло событие, внезапно заставившее Сергея по-новому посмотреть и на себя, и на Лизу, и на свою работу.
В комнатке у Лизы (она жила в коммуналке) была масса всяческих картин, рисунков, масок, эскизов декораций. Оказалось: предки ее кочевали по России с бродячим театром, причем театром кукольным и драматическим одновременно. Были они итальянцами. Жили в России чуть ли не со времен Алексея Михайловича, а может, и раньше. Откуда и когда приехали — в точности никто не знал. Но вот что поразительно: куда бы их ни заносила судьба, повсюду они возили с собой старинную, ветхую и почти истершуюся от времени гравюру с портретом молодого человека и упорно считали, что это молодой Леонардо. У этой актерской семьи была приобретена в Астрахани в XIX веке замечательная «Мадонна Бенуа». С гравюрой же они не расставались, как ни трепала их нужда. Впрочем, заглядывали к ним искусствоведы, смотрели гравюру, ничего в ней особенного не нашли: во-первых, копия с оригинала, любительская, во-вторых, кто там на ней изображен — неизвестно. На том и заглохло. Но гравюра — ладно. Сергей увидел в комнатке Лизы портрет женщины поразительной красоты. Представьте, если можете, огромные печальные глаза, высоченная прическа наподобие гейнсборовской герцогини де Бофор и глубочайший синий с золотом фон вокруг.
У Сергея фазу упало сердце: Рокотов! Кто же еще так мог?
Стал расспрашивать Лизу. Ну, уж тут целый роман. Была такая модная актриса из крепостного театра, между прочим, итальянка, муж у нее была крепостным актером. Слава о ней гремела по всей России. Играла она в прадедушкиных классических трагедиях так, что зрители только что не на золотых коврах ее в театр вносили и выносили. Но — суров восемнадцатый век: барин заставил мужа ее зимой на медвежьей охоте Расина играть! А тот возьми и умри на другой день. Впрочем, так оно, видать, и было задумано, чтобы муж от простуды сгорел, а барин фазу же сделал интересное предложение итальянке и получил — нет. Итальянка бушевала добрых три часа, обвинив барина в преднамеренном убийстве, в покушении на ее честь, в бессовестном обращении с актерами, да во всех смертных грехах фазу. Барин слушал-слушал, а потом велел слугам своим замуровать бунташную актерку в холодном подземелье — была такая барская забава с непокорными.
И умереть бы ей страшной смертью, если бы не сосед — помещик, большой оригинал и чудак. Он эту итальянку спас, отбил у барских слуг и увез в Питер — просить защиты у императора. Там он ее и похоронил да и правду сказать: кто ж такое вынести сможет? Говорят, убивался и страдал необыкновенно. А вернулся — от всего его замка один флигель только полуразрушенный и полусгоревший. Говорили, молния ударила в мастерскую, где занимался он физическими опытами. Фамилия его была, кажется…
— Косминский, — тихо подсказал Сергей, и Лиза удивленно кивнула.
— А портрет этот, — закончила она свой рассказ, — написан был уж после смерти итальянки, одним знакомым художником, большим поклонником ее драматического таланта.
— А ты? — спросил неожиданно Сергей.
— А я приехала сюда в Москву к тетке из провинции, издалека, из Астрахани, здесь и осталась. Я ведь одна, сирота. Родители бродяжили с театрами, им было не до меня, с, бабушкой выросла. А потом в детском доме жила. Так и школу закончила. Там и тетка меня отыскала. Вот и все.
— Ну а итальянка эта, она тебе кто?
— Да как же, эта итальянка и Косминский — мои прямые, хотя и дальние, предки. Это мне тетка все и рассказала, с ее слов об этом и знаю. Тетка, помню, уговаривала ни за что не идти в театральный. Сама-то она геологом всю жизнь проработала. Меня уже потом разыскала. Она одинокая была. А я и не думала в театральный. Зачем это мне?
…Сергей вышел из домика, и звездный холод охватил его. Полночь приближалась. Все небо, усыпанное точками звезд, казалось, смотрело на него миллионами глаз, как будто именно ему и решать загадку вечности. И он такой маленький, беспомощный в своей беде, помнил себя еще ребенком здесь, на этих дорожках, и помнил цветы, которые дарили всем, кто приходил сюда. И отец, и дед его, и прадед были провинциальными учителями физики. Этот флигель был его домом, его эпосом, его историей и археологией. Какие-то прошлые жизни оставались в нем жить глубокими тенями. И то, что было с Косминским, и то, что было с итальянкой актрисой, то, что жило в легендах о Леонардо, все это было его, было с ним, было всегда. И жизнь, какие бы странные и случайные параллели всему ни приходились под рукой, жизнь обещала открытия и новости еще более удивительные. Сергей лег на траву, стал смотреть на звезды, вспомнил Лизу — ровно год тому назад, ох, этот год без нее, нет, но что же это все-таки было? — и сами собой пришли стихи, каких ждал долго, может, год или вечность.
Сначала пришла одна строчка, за ней вторая. Это было похоже на то, как если бы он строил дом. Это завораживало и уносило куда-то на немыслимую высоту, к тем самым звездам, откуда лился на него этот удивительный свет, куда-то, все может быть в мире! — ушла его Лиза…
Он до мельчайших подробностей запомнил тот день. Это была необыкновенная тишина во всей природе, все стихло, и зной растекался в воздухе. Какая-то обреченная ходила по дому и саду Лиза, молчаливая, грустная и печальная. Все смотрела на него, и невыносим был этот горестный взор родных бесконечных глаз ее. Все было приготовлено для опыта. Большая старая яблоня в самом центре сада была окружена железным кругом, обвитым травой. Машина стояла в доме. Нитки проводов тянулись к яблоне. Сергей работал в тот день как проклятый. Он ждал результат сейчас, немедленно, сразу. Риск, считал он, конечно, был, но как же без риска? Иногда он подходил к Машине и молча стоял возле нее. Ровно в полночь Сергей вышел в сад, Машина уже работала, небо над яблоней странно светилось. Светилась и каждая травинка в отдельности, обвитая вокруг железного круга. Сергей встал прямо под яблоню и стал смотреть вверх, как будто оттуда должен был кто-то появиться. И вдруг ледяной ветер пронесся по саду. Рухнул внезапный и сумасшедший ливень. Завертелись под ногами сбитые с дерева на землю, ручьем уносимые листья.
И раскололось, как-то странно раздвинулось, будто театральный занавес, небо. Вдруг Сергей оказался, как в комнате, в картине Клода Лоррена «Золотой век», которую они с Лизой так любили, только сложенной вчетверо как книжка-раскладка. И рядом с ним была его Лиза. И кто-то шел им навстречу, быстро и легко побеждая пространство, седобородый и юный одновременно. И вот уж оказался он рядом, и знакомым было лицо его, и он говорил с Лизой, и Сергей слышал чужую, нежную и поющую речь, и сам что-то говорил. И вдруг лицо Лизы побледнело от страха, и она заплакала. И тысячи молний сразу прошли через Сергея, ослепили и оглушили его, и исчезли стены дома-картины, и небо вверху стало сливаться в сплошную синюю ткань рассвета. А потом все погасло.
Когда Сергей проснулся, было уже утро. Одиноко темнел неподалеку старенький флигель. Чуть шевелилась трава у лица, и воздух был на удивление прозрачен, будто наступила осень. Тяжело было дышать, трудно вставать и идти. Но, лишь войдя в дом и взглянув на себя в зеркало, Сергей понял, что прошла не ночь, а вечность.
Как же я теперь один, без Лизы? — стучало в висках. Нет, это невозможно, это невозможно, это невозможно. И тупая боль навалилась на голову, и оглушительно тикали ходики на столе.
Сергей прожил этот год как во сне. Одна только мысль о том, что надо вернуть Лизу или вернуться к Лизе, или что-то сделать, чтобы Лиза вернулась, одна только мысль эта и спасла его.
Он шел через этот год как через проклятое гиблое и гибельное болото, зная лишь одно: что надо пройти.
Было без пяти двенадцать, когда Сергей вышел из флигеля. Тихая звездная ночь простиралась над миром. Как живые дышали, то приближаясь, то отдаляясь, звезды. Гул Машины позади заставлял Сергея спешить. Возле яблони, перешагнув через обвитый разрыв-травой обруч, Сергей запрокинул голову вверх, широко раскинув руки, глубоко вздохнул. Почему-то вспомнился ему ясный осенний день его первого студенческого сентября и то, как он случайно встретил и тут же купил у букинистов огромного Даля — не словарь, нет. Это был компендиум русских пословиц, своего рода энциклопедия России в мыслях, приметах и замечаниях.
…Четыре черных маленьких слепящих солнца в пульсирующей сетке ослепительно белых молний возникли с неба, и мир превратился в негатив. Чья-то белая фигурка побежала к нему, и вспыхнул день в красках лета. Это была она. Ее лицо было так близко, что казалось, что она — вот, руку протяни. Она бежала небыстро, как в замедленной съемке, и он боялся, что она оступится, упадет, и спешил к ней навстречу.
И чей-то голос, чужой и знакомый, читал стихи как читают письмо:
У старой яблони в саду
Тебя, мой друг, опять найду.
И будут снова дом и сад,
Как много, много лет назад.
И утра будет снова свет,
И солнце выглянет опять,
И тех, кого уж с нами нет,
Мы снова будем вспоминать.
Родной земли не позабудь.
Родные лица и слова.
Нам в звездный мир укажет путь
Разрыв-трава, разрыв-трава.
Катя миновала бульвар и вступила на чернеющую мостовую. Все, что затем произошло, осталось у нее в памяти с отчетливостью резкой фотографии. До слуха донесся пронзительный визг тормозов, Катя оглянулась и увидела надвигавшийся на неё темно-вишневый капот машины с холодно поблескивающими фарами. Изумленно, еще без всякого страха, смотрела она на испуганное лицо человека в кабине за рулем. Через мгновение инстинкт самосохранения толкнул ее вперед, Катя рванулась и почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног. «Только бы не задела!..» Падая, она успела осознать, что поскользнулась на припорошенной снежком замерзшей лужице.
Мелькнуло строгое лицо профессора, принимавшего последний экзамен, печально и ласково улыбнулась мама — блеснул ослепительный свет и погас.
Тишина… Какая тишина! Вспыхивают в непроглядном мраке яркие звезды, плывет из темных глубин таинственный гул, рождая ощущение огромного гулкого пространства.
Катя жадно, как губка, впитывала поток разрозненных ощущений, способность ощущать пришла к ней раньше осознания своего «я». Она не утратила способности удивляться — возникшая в сознании мысль была окрашена этим чувством. «Что со мной?.. Где я?» Катя напряженно вслушивалась в окружающую ее тишину, вглядывалась в мерцающий мрак, но мрак и тишина не торопились выдавать свои тайны. Первым сигналом, проникшим к ней из внешнего мира, был тихий шорох, может быть, осторожное движение чьей-то руки по поверхности стола. Затем мягкий мужской голос отчетливо произнес:
— Вы меня слышите?..
— Слышу, — ответила Катя и не узнала своего голоса, он прозвучал резко и громко — неожиданно для нее самой.
— Вы можете назвать свое имя?
— Да… Катя… Катя Скворцова, — прежним резковатым голосом отвечала она. Ей вдруг вспомнилось морозное утро, улица, темно-вишневый автомобиль, коварный ледок под ногами, — наверное, она угодила в больницу, положение ее серьезное, возле нее дежурит врач, Катя содрогнулась и, желая предупредить самое страшное, поспешно спросила:
— Где я?.. Что со мной?
Ей показалось, наступившей паузе не будет конца. Катя не выдержала молчания и заплакала.
— Доктор, скажите правду. Только правду… — Катин голос осекся — она слышала свой плач как будто со стороны и долго не могла прийти в себя.
— Успокойтесь, прошу вас. Вам нечего бояться… Самое страшное для вас уже позади.
Дежуривший возле Кати человек, казалось, проникся ее волнением, участливые нотки в его голосе тронули Катю и родили в ней надежду.
Самое страшное позади! Она жива!.. Какое счастье жить!
— Спасибо, доктор! Вы спасли мне жизнь. — Катя пыталась приноровиться к своему голосу, но он все еще плохо подчинялся ей — звучал излишне громко там, где ей бы хотелось перейти на доверительный шепот.
— Как вы себя чувствуете? Расскажите, пожалуйста, о своих ощущениях. Это очень важно, — мягко попросил Доктор.
Катя собралась с мыслями. Старалась терпеливо разобраться в потоке ощущений. Это было невероятно. Она могла поклясться, что чувствует себя здоровой и невредимой. Казалось, каждый нерв, каждая клеточка ее тела посылают сигналы о своем благополучии, но странно, напрасно она пыталась ощупать себя и окружающие предметы рукой — вокруг была пустота.
— Это удивительно! — наконец сказала Катя. — Я чувствую себя совсем здоровой. Но мое тело будто сделалось невесомым и бесплотным. И потом этот непроницаемый мрак… Отчего здесь так темно?
— С этим вам придется смириться. — Кажется, Доктор почувствовал, что Катя потрясена, он поспешно добавил: — Некоторое время, разумеется…
Страх оставил Катю. Она с удовольствием стала отвечать на дотошные вопросы собеседника. Порой они смешили ее своей наивностью, словно были адресованы пятилетней девочке. Доктор спрашивал, какого цвета у нее волосы и с чем бы она сравнила запах фиалки, любит ли она животных и как зовут ее двоюродных братьев и сестер. Потом Доктор стал предлагать ей несложные арифметические задачи. И тут пришлось удивляться самой Кате: она обнаружила у себя математические способности, которых прежде никогда не замечала. Начав с таблицы умножения, они перешли на действия с числовыми великанами, и каждый раз Катя безошибочно находила верный ответ. Как это ей удавалось, она не могла объяснить; ей казалось, умение обращаться с огромными числами было у нее всегда. «Наверное, это последствие аварии, в которую я попала», — с грустью подумала Катя и сказала об этом Доктору. Тот согласился.
Потом Доктор сказал, что на сегодня довольно, поблагодарил Катю и пожелал ей спокойного отдыха. Она хотела о чем-то его спросить, но вдруг неожиданно для себя сладко зевнула- ей неодолимо захотелось спать, она что-то пробормотала сквозь сон и тут же уснула.
…Она проснулась так же внезапно и снова услышала знакомый голос:
— Доброе утро, Катя!
Катя представила улыбающееся лицо Доктора и улыбнулась ему в ответ. В этот раз Доктор был не один. Катя уловила голоса: дребезжащий старческий, принадлежащий, наверное, пожилому человеку, — она тут же про себя окрестила его профессором, — и другой, подвижный и нетерпеливый. «Врачи, — подумала Катя, — пришли на консилиум».
Ей снова довелось отвечать на дотошные расспросы, напоминавшие пространные психологические тесты. Врачей, как видно, заботило состояние ее психики, они проверяли Катину память и способность логически мыслить. Среди вопросов попадались шутливо-каверзные, напоминавшие детские головоломки, вроде этой: «На что похожа половина яблока?» или: «Что было вчера, когда сегодня было завтра?» Потом последовали математические упражнения, и снова Катя дивилась своей способности проделывать в уме громоздкие вычисления.
— Все! Больше не хочу, — наконец решительно заявила Катя.
— То есть как? — искренне удивился обладатель подвижного голоса.
— Надоело. Я вам не счетная машина. — Катя представила, как сложились в капризную гримаску ее губы. Ей стало досадно от ноток удивления, прорвавшихся в голосе экзаменатора. Что, они и в самом деле принимают ее за какую-то не знающую усталости машину?!
— Простите нас, Катя, — услышала она дребезжащий «профессорский» голос. — Мы несколько увлеклись, не подумали, что вы могли устать. На сегодня достаточно. Мы вам очень благодарны.
Врачи, попрощавшись, ушли. Остался только старый знакомый, дежуривший возле нее Доктор. До Катиного слуха доносился легкий шелест бумаги и шорох торопливого пера.
— Доктор, мне можно поговорить с вами? — робко спросила Катя. Она попыталась представить своего собеседника: он казался ей высоким молодым человеком с усталым умным лицом, в белоснежном халате и очках.
— Разумеется, можно, — ответил Катин собеседник.
— Доктор, скажите… Мое лицо… Я очень изменилась?
— Ваше лицо?.. — переспросил Доктор. Катя отчетливо представила, как ее собеседник пожал плечами. — Уверяю, вы нисколько не изменились. Все ваши веснушки остались при вас.
Катя порывисто вздохнула и тихо всхлипнула.
— Мне страшно, Доктор… Вокруг меня пустота. Это невыносимо — человек не может, не должен жить в пустоте.
— Я уже объяснял, — донесся терпеливый рассудительный голос Доктора. — С вами случилось несчастье. Мы вернули вам слух и речь — это пока единственное, что связывает вас с внешним миром. Со временем мы постараемся вернуть вам все. Нужно только запастись терпением.
— Какое сегодня число? — Катя рассеянно слушала доктора и пыталась унять растущую тревогу.
Она услыхала ответ и ужаснулась — прошло уже больше месяца с того несчастного дня!..
— Скажите, Доктор, моя мама знает о том, что со мной случилось? Я хочу ее видеть… — Катя осеклась, вспомнила об окружавшем мраке и печально поправилась: — Слышать… Только бы услышать мамин голос.
Настала томительная пауза. До Катиного слуха доносилось сдержанное дыхание молчавшего Доктора. Тишину нарушило шипенье зажженной спички.
— Поймите, Катя… — начал Доктор, и в его уверенном прежде голосе прозвучали нотки сомнения. — Ваша мама, конечно, знает о вас то, что ей можно и нужно знать. Но видеться вам сейчас нельзя. Поверьте, для этого имеются веские основания.
Катя безутешно заплакала, и Доктор, понимая состояние девушки, не пытался ее утешить. Невидимые слезы щекотали Катины щеки, она ощущала их тепло и соленый вкус, подносила руку к лицу, а, может быть, ей только казалось, что она совершает рукой такое простое непроизвольное движение: рука и все тело по-прежнему пребывали в бесплотном недвижимом «ничто».
— Я понимаю вас, вам нелегко. — Доктор старался говорить как можно убедительней — ему было важно успокоить Катю и уберечь ее от слез. — В вашей жизни произошли большие перемены. Вы потеряли многое, но не все. Главное, вы живы, жив ваш неповторимый мир, ваш рассудок и чувства. Вы способны мыслить, анализировать, рассуждать. У вас есть запас жизненных впечатлений, молодая цепкая память. Вы можете учиться, развивать свои способности, совершенствоваться.
— Нет, Доктор! Я не могу жить во мраке. — Катя воспользовалась секундной паузой и заговорила, волнуясь: — Верните мне мир, в котором я жила. Я хочу видеть людей, звезды и солнце, бегать по росе, любоваться закатом и рвать цветы… Я очень люблю цветы… — Катин голос задрожал и сник.
— Успокойтесь, прошу вас! — Доктор угадал Катино настроение и боялся новой вспышки. Чтобы утешить Катю и отвлечь ее от тяжелых мыслей, он спросил с надеждой: — Вы любите музыку? Я принесу вам интересные записи из своей коллекции.
— Спасибо… Мне нравится Григ.
Катя ушла в свои мысли и как-то незаметно для себя задремала. В этот раз ее сон был неглубокий, со сновидениями. Она бежала по цветущему полю, в ушах ее свистел пахучий ромашковый ветер, кто-то знакомый бежал рядом с ней, она чувствовала на щеке горячее дыхание, отвечала на пожатье дружеской руки…
Катя проснулась — и первое, что она услыхала, были мокрые шлепающие звуки. Прислушавшись, она догадалась — в комнате делали уборку.
Наверное, уже утро — Доктор еще не пришел, а может быть, она не слышала его прихода — он где-то рядом.
— Доктор! Вы здесь? — позвала Катя.
Раздался громкий стук — кто-то уронил швабру.
— Господи!.. Кто тут? — послышался напуганный женский голос.
— Это я. Катя Скворцова… Разве вы меня не видите?
— Господи, страхи какие! Да куда ж тебя сунули, милая?.. Стрекочешь, а где не пойму.
— Странно… Разве вы не в одной палате со мной? — озабоченно спросила Катя.
— Да что ты там лопочешь: Палата, палата?!» Не пойму никак, — с досадой отвечал женский голос. — Я уборщица тута второй год, никаких палат не знаю.
— Так где же я? — чуть не крикнула Катя.
— Да кто ты, милая!.. В толк никак не возьму, не вижу я тебя. Тут этот самый… институт. Кибер… Кибернетики. Кругом шкафов понаставлено, с машинами этими, что считают…
— А Доктор?.. Возле меня дежурил Доктор. Он должен быть здесь.
Катя чувствовала, что теряет опору, и, как утопающий за соломинку, ухватилась за последнюю надежду.
— Нету тут никаких докторов. Не больница, чай… А заходит сюда Багров Игорь Иваныч. Часто их вижу. С бородкой который. Ну еще и его начальство, академик и заведующий Павел Васильевич… Напарница моя расчет взяла, так мне работы прибавилось — комнаты тута большие…
Уборщица постукивала шваброй, что-то говорила, говорила. Катя уже не слушала, сознание ее сверлила мысль: это не клиника, не больница — ее обманули!.. Но зачем?.. И вдруг страшная догадка поразила ее. Ей вспомнился многолюдный шумный диспут, свидетельницей которого довелось ей однажды быть: шел спор об искусственном разуме. Молодой ученый с рыжей бородкой и в очках утверждал, что нельзя искусственным путем создать мозг во всем подобный человеческому, человек — общественное животное, он сформирован общественной средой, с которой связан миллионами прихотливых трудноулавливаемых связей. Смоделировать эти связи искусственным путем, видимо, не удастся. Но если нельзя взять крепость в лоб, ею можно овладеть, совершив обходный маневр. Ученый с рыжей бородкой предлагал ввести в память ЭВМ информацию живого человеческого мозга (при условии, что ее удастся записать и перевести на язык машины). Созданный гибрид, утверждал рыжебородый, будет обладать всеми свойствами человеческой личности, наделен индивидуальностью, иметь свое «я». Качества человеческого мозга, помноженные на возможность быстродействующего электронно-вычислительного устройства, создадут невиданный по своей эффективности мыслительный орган.
Катя лихорадочно размышляла. Так вот откуда открывавшаяся в ней удивительная способность оперировать гигантскими числами! Страшная мысль предстала перед ней со всей пугающей наготой: она, охваченная ужасом Катя, и есть тот самый гибрид, о котором мечтал на диспуте рыжебородый ученый. А настоящая Катя уже отделена от нее навеки, живет другой независимой жизнью, а может быть, ее и нет в живых, той настоящей Кати, осталась лишь Она, ее тень, запечатленная на гладкой поверхности магнитной ленты. Пройдут года, десятилетия, века, а она — тень некогда жившей девушки, будет жить наедине с собой, в тесном кругу навсегда застывших воспоминаний, и будет пробуждаться к слепой призрачной жизни по прихоти экспериментатора, вставившего магнитную ленту в память вычислительной машины. И она не в силах противиться этому непрошеному воскрешению из небытия, ей будет отказано в естественном праве всего живого — дождаться своего смертного часа и умереть.
Кате вдруг вспомнилось полузабытое видение далекого детства: она, маленькая девочка, пробирается по тонкому бревну, переброшенному через глубокую канаву. Она старается не смотреть в черную пугающую бездну под ногами, но против воли бездна, как магнит, притягивает взгляд, сердце ее останавливается, тело цепенеет, становится непослушным — она чувствует, что падает в яму, и в ужасе кричит… Сейчас Катя испытывает подобное чувство страха, страх все растет, заполняет все уголки сознания, она летит в страшную бездну, и нет рядом спасительной руки, чтобы удержать от падения.
«Я схожу с ума!» — мелькнула лихорадочная мысль. Холодея от ужаса, Катя закричала и вдруг увидела свет. Нет, это не бред, она отчетливо видела яркое световое пятно на фоне белой стены. Она видит. Зрение вернулось к ней — Доктор оказался прав! Тут же Катя услыхала звуки шагов — человек в белом халате с рыжей бородкой вошел в поле ее зрения и приветливо произнес знакомым голосом:
— Доброе утро, Катя!.. Как вам спалось?
Выписка из истории болезни.
«Доставлена в клинику в бессознательном состоянии. Головная травма и нервное потрясение вызвали глубокое торможение мозговых центров. На восьмые сутки у больной восстановились слух и функции речевого аппарата. Память и интеллект без видимых изменений, обнаружена не проявлявшаяся прежде способность производить в уме сложные арифметические вычисления.
Под влиянием неподвижности, потери зрения и осязания у больной развился комплекс собственной неполноценности, возникло стойкое чувство страха, что могло существенно повлиять на восстановительный характер нервных процессов. С помощью психологического эксперимента больной внушили, что ее сознание — продукт электронного мозга. Последовавший вслед за этим эмоциональный взрыв привел больную в состояние, близкое к шоковому, что, как и предполагалось, способствовало эффективному расторможению зрительного центра. После этого выздоровление больной пошло гораздо успешней… Выписана из клиники в удовлетворительном состоянии».
— Маша-а-а! Машка-а-а!
— Это Катька Свиридова, — подсказал Маше отчетливый шепот, но она и сама узнала голос Свиридовой и остановилась.
Свиридова улыбалась, отдуваясь после пробежки. Она была бледной и так похудела, что коленки над белыми гольфами торчали сильнее, чем прежде. Наверное, не поправилась до конца, и Машу это внезапно рассердило: могла бы полежать еще недельку, но нет, нужно встать и пойти на репетицию. Тоже мне Джульетта!
— Как наши ребята? — спросила Катя.
— Как Вадим Киселев? — шепотом перевел автофон ее потаенную мысль.
— Нормально, — ответила Маша после паузы. С тех пор, как ей вручили автофон, приходилось каждую секунду быть настороже: ведь она слышала и слова и мысли, а отвечать нужно было только на слова.
Они дошли до перекрестка и остановились.
— Светофор, наверное, сломался. Слишком долго горит красный, — шепотом доложил автофон Катину мысль.
«Торопится, — подумала Маша, — соскучилась… А нос острый, глазки маленькие. Что Вадим в ней нашел? Читает много? А я что, читать не умею?» Светофор был исправен. Красный свет сменился желтым, затем зажегся зеленый. Они перешли улицу.
— Сегодня все придут? — спросила Катя.
И без автофона Маша понимала, что интересует Свиридову опять же только Вадим. Раздражение ее стало еще сильнее. От автофона она знала: сама она Вадима нисколечко не интересует, и это было особенно обидно и, как ей казалось, несправедливо.
Она понимала, что бессильна что-либо изменить, но смириться с этим не могла. Зная, что краснеет, когда говорит неправду, Маша подошла ближе к витрине булочной, наклонилась и, будто поправляя ремешок босоножки, сказала, стараясь, чтобы голос прозвучал безразлично:
— А разве тебе не звонила Кузя? Сегодня репетиции не будет.
Маша вдруг почувствовала, что автофон выскальзывает из нагрудного кармана кофточки, но подхватить его не успела, он негромко звякнул об асфальт. Это было ужасно. Маша встала на колени, поддела непослушную пластинку ногтями, потерла о юбку и торопливо осмотрела с обеих сторон. С виду приборчик казался целым. Она облегченно вздохнула и поднялась.
Свиридова все еще стояла рядом. Глаза ее блестели.
— Значит, идти нет смысла? — негромко спросила она. — Это даже хорошо. У меня тысяча дел!
Это было вранье и еще раз вранье. Маша могла в этом поклясться, но автофон почему-то молчал.
Директор впервые держал автофон в руках, хотя прежде видел фотографии в отчетах. Розовая керамическая медалька. Легкая, почти невесомая… И такая страшная!
Будь его, директора, воля, изобретатель мог бы долго еще объяснять, что автофон — это просто усилитель. Что человек все чувствует и сам, а память его хранит всю информацию буквально с первых часов появления на свет — все, что когда-либо видел, слышал, читал. Все до слова, до буквы, звука! Автофон лишь усиливает неясные ощущения и бессвязные воспоминания, превращает их в точную информацию. Словом, помогает человеку полностью овладеть тем, что ему и так принадлежит.
Может, это и верно. Но лишь отчасти, думал директор, слушая доводы Короткова. Хорошо, конечно, иметь при себе что-то вроде карманной энциклопедии, готовой при любом затруднении дать точный, взвешенный совет. И если бы возможности автофона этим ограничивались, директор пожал бы изобретателю Короткову руку и дал бы на эту тему любые деньги, даже оторвал бы от собственных исследований. Но возможности изобретения были гораздо шире. Автофон усиливал мысли не только хозяина, но и тех, кто его окружал.
Директор не хотел, чтобы кто-то копался в его мыслях, и не хотел знать чужие. И не потому, что ему было, что скрывать. Нельзя отнимать у человека право выбора между тем, что говорить вслух и что умалчивать. Нельзя полностью обнажать его душу. Ведь определенная и необходимая закрытость — часть того, что делает человека человеком. И даже будь все люди абсолютно чисты, директор был бы против того, чтоб автофон появился на свет.
Но исход споров с Коротковым был уже предрешен. Представители Космоцентра, давая заказ, заверили: использоваться автофоны будут в космосе, и только в космосе, причем за этим будет установлен строжайший контроль, исключающий любые злоупотребления.
Это было заявлено вскоре после того, как при посадке на космодроме в Теплом разбился Волощенко. Автопилот корабля вышел из строя, и космонавт спешил вручную сдвинуть рычаг управления, забыв, что его по-прежнему держит автомат, и некому было напомнить, что нужно переключить управление с автоматики на ручной режим, а когда он об этом вспомнил, времени уже не было… Директор хорошо знал Волощенко. Перед тем, как уйти в отряд космонавтов, тот работал у него в лаборатории.
— И куда его? — спросил он, подбросив автофон на ладони. — В карман или на шею?
— Если шея не очень длинная, можно в нагрудный карман, — пошутил Короткое.
Он произнес это скороговоркой, и директор подумал, что они беседуют уже минут пятнадцать. Поколебавшись, он поднес автофон к уху и услышал шепот:
— Как бы ему повежливее?.. Вот незадача, люди ждут, а я тут болтаю… Ах да, он же слышит!..
— Работает, — сказал директор и улыбнулся. — Не смущайтесь, я не обижусь. Дела есть дела. Один вопрос. Испытания начались?
Короткое кивнул.
— Сегодня второй день.
Директор не знал, кто первым предложил испытать восемнадцать готовых автофонов на детях. Об этом заговорили все сразу.
Дети физически активнее взрослых! У них очень подвижная психика! Гейзеры эмоций, и никаких стрессов! Двойная система кровоснабжения сердца! Месяц испытаний заменит год проверки даже в космосе! Дети — испытатели «в квадрате»!..
Директор сдался лишь после того, как ученый совет проголосовал за. Но месяц он не дал. Неделю — и ни часа больше. И вот уже второй день восемнадцать девчонок и мальчишек — дети сотрудников Института — испытывали автофоны.
И второй день автофоны испытывали их.
Белый мяч с черными пятиугольниками бежал чуть впереди. Митька мог гнать его так хоть на край света, и никуда бы он не делся.
— Справа, — коротко шепнул автофон. Митька машинально провел рукой по груди и почувствовал медальку под мокрой футболкой. Терять автофон было нельзя. Бегать с ним, прыгать, купаться, ходить на голове — можно, даже нужно. Но терять — ни в коем случае.
Справа, как и подсказал автофон, бежал Ипполит. Здоровый лось, с ним сталкиваться ни к чему. Митька подождал, когда Ипполит окажется ближе, и послал мяч вперед.
— Быстрее к воротам, — подсказал шепот.
За шесть дней Митька убедился, что автофон не ошибается. Поначалу было даже странно: вроде фитюлька и фитюлька, но с ним не промахнешься — почище рентгена просвечивает, сразу видно, что кругом народец не очень, любви к нему не испытывает.
Впрочем, он и раньше это подозревал. И думал, что причину знает: так уж устроены люди, казалось ему, они не любят, когда кто-то высовывается. Вот отнеси он квадро- и видеоаппаратуру в мусоропровод, раздави каблуком часы с телевизором, что отец привез из командировки в подарок, надень вместо фирменных кроссовок «Кимры», тогда сразу все полюбят, тогда будешь «свой парень».
Такая точка зрения казалась ему бесспорной, и даже в мыслях к этой теме он не возвращался, иначе автофон дал бы ему знать, что не любят его лишь потому, что он сам никого не любит.
Митька оказался впереди в самое время. Достаточно было подставить ногу, и мяч свернул в ворота. Вратарь подобрал с земли палку и начал выкатывать мячик из коричневой жидкой грязи.
Кому-то придется отмывать, подумал Митька про мяч, и автофон с готовностью подсказал:
— Хомутову.
Митька удовлетворенно кивнул. Хомутову не вредно. Таких людей не жалко. Впрочем, предатели вообще не люди. Когда совет класса обсуждал, кому ехать в Крым, в молодежный лагерь, и весь класс, вся эта шушера насыпалась на Митьку: он, мол, плохой товарищ, ненадежный человек и так далее, Хомутов, Хомут, с которым он дружил с первого класса, встал и сказал, что Митька заносчив и на него положиться нельзя. Из класса не взяли двоих — его и двоечника Ипполита.
…Снова началась игра.
— Вперед! — скомандовал автофон, и Митька рванулся вперед, перехватил мяч и ударил. Он сделал это не сознательно. Просто злость искала выход и нашла. Нога повернулась и послала мяч на автостраду. Кто-то громко ахнул, когда самосвал накрыл мяч. За ревом мотора хлопка (слышно не было, самосвал прошел, а на бетоне остался белый плоский блин с черными пятнами.
— Ох, сейчас я ему врежу! — шепнул автофон. Митька понял, что сейчас он транслирует чьи-то мысли, покрутил затравленно по сторонам головой и по лицу придвинувшегося Ипполита понял: думает он. Ипполит крепко взял Митьку за футболку, притянул к себе и, шумно выдохнув воздух, спросил:
— Нарочно?
На миг Митьке стало стыдно, но Ипполит добавил:
— Пошел отсюда вон!
И злость вернулась.
— Да плевать я на вас хотел, подонки! — крикнул Митька, вырвался и пошел с поля. Он сделал несколько шагов, когда автофон скользнул с оборвавшейся цепочки по животу и звонко ударился о камень.
Больше он не работал.
Края у ящика были неровными и больно резали руку. Сейчас бы кого в помощь, но неудобно. Сам ведь сказал, что не тяжело.
Интересно, сколько этот сундук весит, мысленно спросил Слава, и автофон ответил:
— Шестьдесят семь килограммов.
Слава спускался по лестнице спиной вперед и видел, что ящик густо покрыт пылью. Видно, на чердаке он провалялся очень долго. На панели торчали рыжие от времени головки болтов.
Они развернулись на лестничной площадке и продолжили спуск. По ступенькам колотился упругий конец кабеля. Точно такой же ящик Слава Короткое где-то уже видел. Где? Слава остановился, подставил под ящик колено, перехватил руки поудобнее и перевел дух. Точно! Это — блок памяти машины, такую он видел у отца в институте. Внутри полным-полно электроники, которой нет цены: логические микросхемы, за которые можно выменять все, что угодно, сверхбыстрые транзисторы…
— Конденсаторы, диоды, ферритовые кольца, — зашептал автофон.
Слава спиной толкнул дверь, ящик выволокли на улицу и взвалили на тележку, прихваченную из школы.
— Ну, все! Мы — впереди! — Кто-то хлопнул Славу по плечу. — Что нам полагается за первое место? Кто помнит?
Кто говорил — Слава не обратил внимание. Не до того было. Он пытался сообразить, что делать дальше. Отдавать в металлолом? Глупо… Там, конечно, разберутся и все, что можно пустить в дело, используют. Но что за радость, если кто-то где-то выдерет из ящика детали? К нему-то они не вернутся!
Выдрать самому? Вечерком, скажем, когда на школьном дворе никого не будет?.. Нельзя. Лучше выволочь за территорию. Да, так и надо. Только за вечер не управиться, тем более в темноте. На пустыре ведь нет фонарей. А затягивать это дело нельзя. Завтра утром весь металлолом увезут… Без ящика, без шестидесяти двух кило.
Славе Короткову стало стыдно.
С тех пор, как в кармане лежал автофон, Слава не смотрел на часы. Прибор сообщал время с точностью до секунд. Слава мысленно спросил его, который час, но ответа не услышал.
Потом, уже вытащив на пустыре детали из ящика, он написал в отчете, как ему казалось, чистую правду: автофон перестал работать ни с того ни с сего. И указал приблизительно время, когда это случилось.
— Три из восемнадцати. Неплохо, — сказал директор и посмотрел на Короткова-старшего через стол. — Тем более что два отказа не в счет. Приборы тонкие, хрупкие…
Короткое перестал крутить в руках автофон, с секунду смотрел на него, потом размахнулся и с силой, как костяшку домино, ударил о стол. Затем толкнул автофон через стол директору.
Тот поднес автофон к виску и услышал знакомый шепот:
— Автофоны были испытаны на устойчивость к ударам и вибрациям. Выдерживают ускорения до четырехсот «же».
Получалось… Директор разжал кулак и посмотрел на керамическую медальку. Получалась ерунда. Пусть сверхсложные волновые эффекты, сверхтонкие поля, но не могут же они, самые сверхсложные и сверхтонкие, судить о том, что хорошо, что плохо, что почетно, а что стыдно!
Стыдно… Директор повторил это слово про себя и все понял. Автофоны ничего и не решали. Они могли просто усиливать стыд своих хозяев, как чувствовали и усиливали многое другое, и это чувство, возведенное невесть в какую степень, могло их же разрушать. И в самом деле, мог ведь возникать какой-то резонанс. От него мосты и то рушатся.
Складно, очень складно, если ни при чем удары и сотрясения. Но бывает ведь и так, что дед бил-бил, баба била-била, а мышка пробежала…
— А что с третьим? — спросил директор. — Разобрались с отказом?
— То же, что с первыми двумя, — ответил Короткое, и по его глазам было видно: он тоже докопался до причины. — Мой Слава солгал в отчете, — сказал он, подтверждая догадку директора. — Он мне признался, что вечером того же дня выволок блок памяти на пустырь, чтобы вынуть детали.
Вот так, подумал директор. Трое из восемнадцати не выдержали. Шестнадцать процентов. Много это или мало? Много. А испытания были несложные, жизнь подбрасывает и не такие.
— Что будем делать с автофоном? — спросил Короткое. — Дорабатывать?
— Нет, — коротко сказал директор. И если бы Короткое приложил автофон к уху, он понял бы, что дорабатывать автофон директор не даст, выступай против него хоть сто ученых советов института.
Впрочем, автофон, который директор все еще держал в руке, не смог бы ничего сказать: он сгорел от стыда взрослых за своих детей.
Температура в бане резко летит вверх, и вот горячий пар уже рвет легкие, освобождая от болезни. А у девушки в руках огромный веник. Она торжественно омывает его водой, что-то приговаривает про себя, шевеля губами, словно заклинание. А потом раскаленные иголки впиваются в мою спину. Жгучая боль раздирает кожу, проникает все глубже в тело. Веник хлещет с интенсивностью парового молота. Хочется безоглядно кричать, но стон лишь прорывается сквозь стиснутые зубы. По лицу течет: то ли слезы, то ли пот, но чувствую, что с каждым мгновением боль уходит куда-то далеко-далеко… И я возрождаюсь из небытия.
Поворачиваю голову и вижу, как девушка замахивается веником, парит меня… От жары она скинула с себя одежду. Лицо ее сосредоточено, она, как бегун на стометровке, выкладывается полностью.
Заметив мое движение, она бросает веник и выливает на меня пару тазиков теплой, сдобренной ароматом трав очищающей воды, смывая саму болезнь.
И, о чудо! Я сам, самостоятельно, свободно встаю, возвращаюсь из непроглядного забытья, можно сказать, с того света.
Девушка смотрит мне в глаза совершенно беззащитным взглядом. На лице — ожидание, словно она боится, что я снова могу упасть и потерять сознание. А потом, стряхивая оцепенение, кидает мне полотенце:
— Вытирайтесь побыстрее, Слон, и в дом — самовар уже, наверное, поспел.
Я хочу спросить, откуда она знает, как звали меня в детстве мои друзья, но не успеваю. Девушка распахивает дверь бани и бежит нагая к дому под яркой луной.
Одеваюсь медленно, стараясь не делать резких движений. Сейчас надо особенно поберечься. Ведь мой организм еще слаб, работает неустойчиво и готов в любое мгновение перекинуться за ту черту сознания. Но постепенно ощущаю, что приступ окончательно миновал и я воскрес и в этот раз.
И только тогда выхожу во двор. Таких крупных звезд на летнем небосклоне еще никогда не видел. Все они — с кулак величиной, весело, мигают мне из своего непостижимого далека. А Млечный Путь, словно фата невесты, нежно полощется на ветру.
Чай сильно отдавал незнакомым привкусом, но напиток радовал язык, а организм жадно впитывал влагу. Девушка, ее звали Вера, уже дважды меняла содержимое заварного чайника, и я разглядел, чем же она меня потчевала: какие-то листочки, веточки, стебельки заливались крутым кипятком и настаивались.
И тут я вспомнил, как несколько лет назад после соревнований возвращался из Орджоникидзе. И там, совершенно случайно, купил в приаэродромной лавочке сувенир. Это был так называемый «Горный чай» — симпатичная фабричная упаковка, наполненная вместе с чайным листом травами зверобоя, душицы, живицы… Другой аналогичный сувенир привез себе из Белоруссии. Он назывался «Фирменный напиток «Заря» и содержал запах чебреца и тмина, витамины шиповника.
— Это верно, — соглашается Вера. — Только у меня средства гораздо сильнее — вас надо побыстрее на ноги поставить, Слон.
— Знаешь же, как меня зовут, а называешь Слоном, — говорю я.
— А мне так больше нравится, — замечает девушка. Она с удовольствием грызет сушки, которые я достал из рюкзака, обильно запивая чаем. На вид ей лет шестнадцать—семнадцать, невысокая, худенькая, совсем непохожа на деревенскую. Поражают глаза — большие, карие, в которых хитринкой светятся зеленоватые искорки. Русые волосы коротко стрижены — издали вполне можно принять за мальчишку.
— И, по-моему, никогда не надо делать то, что не нравится, — провозглашает девушка. И неожиданно спрашивает: — Вот вам ваша работа нравится?
— Как тебе сказать? — замечаю я, лихорадочно пытаясь найти максимально правдивый ответ. — Все не так однозначно в жизни, как ты себе представляешь. Я — журналист, работаю в молодежной газете. К этой работе себя готовил, учился в университете… Но есть мешающие факторы, которые не позволяют, если так можно выразиться, трудиться с максимальной отдачей. Ну, и отдельные моменты бывают… тоже не очень интересные…
Наши взгляды встретились. Я вновь поразился, насколько беззащитно смотрела она на меня. Но все ее существо выражало мне такое доверие и спокойствие, что хотелось в этих глазах утонуть и раствориться. Словно сама судьба сидела передо мной… И надо было сделать в это мгновение душевного единения лишь немногое — протянуть руку, погладить девушку по щеке и повести рядом по жизни. Такие глаза не могут лгать, даже если надеть на них темные очки.
Сознание вновь вернуло меня за стол, за которым мы пили чай, и я вновь увидел свою хозяйку, максималистски требовавшей от людей совершенства: — Вы ведь журналист, Слон!
— Сколько тебе лет?
Она посмотрела на меня своими большими глазами и ответила:
— По метрике — семнадцать. А по-настоящему — даже и не знаю. Возраст- это ведь прожитые годы, это события, которые помнишь, мелкие детали, оставшиеся в памяти…
— Тогда сколько же? — спрашиваю очень серьезно, обоснованно боясь иронии в своем голосе.
Глаза у Веры сейчас задумчивы, она погружена в себя. Кажется, даже не замечает, что рядом есть кто-то. Я жду, терпеливо жду ответа, и тут комната начинает кружиться в малиновом круговороте, сначала медленно, а затем все быстрее, быстрее, и я понимаю, что начинается новый приступ этой непонятной болезни, что сейчас мое тело начнет ломать боль, от которой нет спасения; Ее можно пережить, лишь погрузив сознание за край бытия. Но сквозь малиновый круговорот я еще успеваю запечатлеть, как через плотно сомкнутые губы Вера выдыхает тягучим старческим языком:
— Запомни, отрок, лето тыща триста восемь десятое — знамение нашей победы!
Комната исчезает в темноте. Я сижу у костра, огонь лениво лижет толстые поленья. А рядом высохшая и побеленная временем старуха. Волосы паклей торчат во все стороны, но большие глаза разумны и серьезны. Рот старухи медленно открывается в такт словам. Но она очень внимательно смотрит, как ее внучка, худенькая бледная девушка, длинной деревянной ложкой помешивает варево в котелке.
Девушка боится смотреть на меня, знаю, ей очень не хочется, чтобы я завтра ушел в свою деревню. Я благодарен ей за это, ведь мне тоже совершенно не хочется возвращаться домой — с огромной радостью остался бы в этой семье. Но ничего не могу поделать: мои малолетние дети без меня просто погибнут от голода.
Слова старухи проходят мимо меня. Они лишь рождают образы-воспоминания. Я вижу события совсем недавних дней: кишащую неприятельской конницей степь, оскаленные лица, слышу рвущие душу звуки боя. Небо черно от стрел, они водопадом сыплются на русские дружины, укрывшиеся толстыми щитами. Под прикрытием такой защиты вперед продвигаются стрельцы с неуклюжими самострелами. Мои пальцы тянут неподатливую тетиву, вкладывая в углубление тяжелую металлическую стрелу… Она способна пробить не только щит кочевника, но и прочные доспехи. Есть у нас оружие и пострашнее: гигантскую тетиву натягивают десятки людей, и швыряет она в нападающих огромные бревна…
Я ухожу на рассвете. Спину мне сверлят влюбленные глаза девушки, которая спасла меня — залечила мне глубокую рану на шее, но не оглядываюсь. Знаю: стоит мне еще хоть раз их увидеть, то не смогу сделать дальше ни одного шага. И чувствую: я, конечно, переживу эту невысказанную обиду, но потом буду жалеть всю свою жизнь об этом.
Время летит галопом… На сельской улице, во дворах и на своих клочках земли падают от голода люди. Хлеб сгорел — было знамение небес, но люди не послушались и сеяли. А земля обманула, она прокалилась от солнца, зной выжег последнюю влагу, и всходов не было. Люди ели жухлую траву и кору деревьев, почерневших от жары, а воду доставали, спускаясь в самые глубокие колодцы. Весь скот попадал, лишь в соседском дворе каким-то чудом уцелели две курицы.
А мы врываемся в усадьбы помещиков, пускаем красного петуха, забираем добро и уходим в леса. За нами снаряжают войска, мы гибнем тысячами, но нам все нипочем. Мой товарищ постоянно пытается что-то мне сказать, но я не понимаю его мимики. А слов у него нет — вырван язык. Тот тоже клеймен — разорваны ноздри, у другого — нет уха.
Вдоль дороги на деревьях тесно от повешенных, птицы трещат день и ночь, но мы сидим в засаде: верный человек сообщил, что по этой дороге пойдет преследующий нас отряд.
…Пуля меня миновала, а сыпняк ударил в спину. Я мечусь в бреду, в госпитале, и врач, стоя надо мной, говорит: он до утра не доживет! Но сестричка в белом халате, лицо которой я иногда вижу сквозь туман в глазах, выхаживает меня.
Но судьбе еще недостаточно испытывать меня. Я увижу и газовые камеры с зарешеченными сверху окошками, и жирную копоть из труб крематория. Успеваю еще насладиться сладким воздухом победы и покайлить замерзший навечно грунт… И всегда, когда боль снедала тело, кровоточили раны и болезни рвали меня, всегда рядом появлялась добрая девичья душа. Она исцеляла меня, ничего не требуя взамен, лечила лишь по праву долга и сострадания. И уходила, наверное, туда, где люди больше нуждались в ее помощи.
…Я открываю глаза и вновь вижу напротив себя Веру, подперевшую кулачком щеку. Девушка задумчиво молчит давая мне прекрасную возможность прийти в себя. И лишь через несколько минут, когда сердце вошло в нормальный ритм и перестало испуганно трепетать в груди, я начинаю задавать вопросы.
— Так это была крапива… — начинаю я, совсем глупо начинаю. Но ничего с собой поделать не могу. Еще не отошел от бешеной скачки времен, мне нужен разбег. Да и при виде ее прекрасных глаз совершенно не знаю, какой надо взять тон., какие найти слова. Интересно, как бы вы смотрели на исцелившую вас фею, как бы вы с ней говорили, совершенно обоснованно боясь вспугнуть в себе зарождающееся чувство любви к ней?
— Крапива… — усмехается девушка. — Но не думайте, что она сорная трава и только на веники для бани годится… Ее и в щи кладут, и салаты из нее делают… Вкусно!.. А что это вы про крапиву спросили?
— Да только сейчас сообразил, чем ты меня так отстегала. Пригрезилось… хотя и не спал. И еще много разного видел, — я говорю никчемные слова, совершенно проходные, а мне хочется носить на руках это нежное создание, прижать к себе, целовать ее длинные ресницы. Разве о крапиве должен быть разговор, когда ты восстал из мертвых, начал жить сначала, и разве надо эту новую жизнь начинать с пустяков?
Но девушка серьезна, она хочет, чтобы я ее понял до конца:
— Так это все правда, было на самом деле… И с вами, и с вашими предками, какая разница? Вы же помните все в деталях?
— И что же это?
— По-разному называют. Ученые толкуют, что — генная память. Один писатель назвал «памятью предков»… Только они не правы. Это — просто жизнь, где все соприкасается: и старина, и сегодняшний день. Разве человек, умирая, исчезает навсегда? И его мысли, стремления? Такого быть не может… Мы просто не помним, как перерождаемся из одной оболочки в другую, как обогащается наш разум опытом прежних поколений. Природа слишком бережно относится к своему потенциалу — она даже старые деревья «перерабатывает» в уголь, а уголь — в алмазы. И чтобы губить интеллектуальное богатство? Это только человек, противопоставляя себя Природе, может сделать… Но она старается исправить его ошибки.
Вера потихоньку втягивала меня в серьезный разговор. Она открывалась мне с другой стороны, и от этого я начинал любить все сильнее и сильнее, и моя воля уходила неизвестно куда, словно стиснутая паутиной ее слов.
— Вы думаете, сказки все врут? — воодушевилась девушка. Наверное, у нее давно не было такого благодарного слушателя. — Ничего подобного, это — мудрость веков. Вот, к примеру, легенда о живой и мертвой воде… Последней сейчас просто полно — Природу сильно загадили, во всех газетах пишут. От ядохимикатов и удобрений масса заболеваний, вплоть до генетических, наследственных. Сточные воды переполняют водоемы — пожалуйста, кишечные болезни…
Еще примеры нужны? Пожалуйста: мы обрабатываем сейчас пестицидами 87 процентов сельскохозяйственных земель — больше всех в мире. И подавляющая часть препаратов до «мишеней» — сорняков и вредителей не доходит, зато губит ни в чем не повинных соседей, отравляя окрестную почву, реки, озера. Ущерб рыбному хозяйству страны от химического загрязнения водоемов выражается многомиллионными цифрами. Оно повинно в трети гибели рыб в наших пресных водоемах. Пчелы опыляют большинство цветковых растений, но гибнут от пестицидов. Ежегодный убыток для нашей казны — еще два миллиарда рублей.
— А если сдобрить воду травами? Знать надо только, какими и в каких количествах, вот в чем наука. Тогда не просто живая вода — эликсир получается! И он нам совершенно необходим, — говорит Вера.
Она вскакивает из-за стола, наклоняется к кровати и тащит из-под нее тяжелый чемодан. Раскрывает, показывает:
— Вот она — мудрость веков!
Чемодан полон книг, есть среди них и совсем ветхие. По названиям на обложках вижу- травники, справочники по лекарственным растениям, научная литература… тоже о травах.
— И что, травы от всех болезней помогают?
— Конечно, — девушка бережно закрывает чемодан и задвигает его обратно под кровать. Возвращается к столу, потирая руки, и наливает себе новую чашку чая. Пьет мелкими глотками, внимательно смотрит на меня.
— Не верите, да?
— Да как сказать? — Мне совершенно не хочется обижать ее. — Просто не сталкивался с этим… До сегодняшнего дня.
— Так давайте устроим маленький экзамен. Вы будете называть болезнь, а я говорить — какой травой ее лечить.
— Хорошо, — соглашаюсь я. Проверить мне ее, конечно, трудно, справочников не налистаешься, но обманывать она, чувствуется, не умеет. — Давай. Чем больное сердце исцелить?
— Адонисом, боярышником, пустырником, валерианой, земляникой, ромашкой, спаржей, огнецветом, шиповником, гречихой посевной, хвощом полевым…
Вера говорит без запинки, ясно, знает хорошо. В необычном экзамене ее ничто не смущает, девушка в своем усердии спокойна и естественна. Ну что ж, посмотрим дальше: — Ас ангиной как бороться?
— Береза, душица, земляника, лук репчатый, ромашка, черника, ноготки…
— Белокровие?
— Донник, вербейник, окопник, сосна сибирская, морковь, земляника, крапива…
— И зрение можно улучшить?
— Кровяк, черемуший цвет, вороний глаз…
— И камни в почках ликвидировать?
— Синяя юбочка, вереск, калина-ягода…
— Да ты просто молодец! А можно еще вопрос? Вот есть такое растение-элеутерококк…
— Он имеет названия и попроще, — мгновенно стала отвечать девушка. — Чертов куст, дикий перец, нетронник — потому что кусты колючие. У растения сильные тонизирующие свойства, противосклеротическое действие, понижает содержание сахара в крови… плюс к этому широкий спектр защитного действия, не хуже антибиотиков.
— Шалфей?
— Регулирует деятельность желудка, при хроническом бронхите очищает дыхательные пути, оздоровляет печень и почки. Полезен при воспалениях горла, при ангине. Очень хороши шалфейные ванны — при радикулитах, невритах, ревматизме…
Наша оживленная беседа начинает затухать. Оно и понятно, дело к полночи, да и я отяжелел от выпитого чая — все-таки мы почти весь самовар опорожнили. Ну и конечно, слабость после болезни давала о себе знать.
Вера еще рассказывала, как она собирает травы, как сушит их, как готовит сборы для сельчан. Заметив, что у меня постепенно слипаются глаза, она быстро постелила мне на кровати отца, которого ждала весь вечер. А папаня отправился еще утром на соседний хутор, это рядом — километров десять, двоюродный племянник женился. Так что теперь наверняка не придет ночевать, поздно ведь! Вера же, конечно, осталась присматривать за пчелами, и я вяло, но вполне умиротворенно подумал, что это очень хорошо — завтра опять смогу поговорить с этой милой, славной девушкой, душа которой не испорчена цивилизацией и столь щедра… Вера помогла мне лечь поудобнее, заботливо укрыла одеялом. Я закрыл глаза и сразу же провалился в сон.
… Мне сильно давили на ноги. Открыл глаза и увидел: Вера забралась на мою кровать, забилась в угол, подальше от странного явления в противоположном конце комнаты.
«Пожар?» — мелькнула острая мысль. Да нет, не пожар. Приглядевшись, понял, что это больше походило на гирлянду маленьких лампочек, на колонию светлячков, устроивших сбор.
— Что это? — шепотом спросил я, потому что говорить громко казалось кощунственным, словно голос мог разрушить это нагромождение огоньков.
— Это зацвел тысячелетник, — также тихо, но совершенно спокойно ответила Вера. — С детства была уверена, что мне доведется это увидеть. Предчувствие не обмануло. Нам необычайно повезло. Ведь тысячелетник — старший брат алоэ, он цветет раз в десять веков… Есть и предание: кто съест кисть этих желтых цветочков, напоминающих маленькие трубочки, тот обретет совершенно необыкновенные для человека качества…
— Так, цветы уже налились в полную силу, — девушка вскочила с кровати. — Ну что же ты? — Вера как-то совершенно органично перешла со мной на «ты».
— Бред какой-то, — непроизвольно вырвалось у меня.
— Ну что же ты, Слон? — еще раз, совсем жалобно, просяще проговорила Вера. — Да ты действительно просто толстокожий! Давай руку, быстрее, быст…
Все смолкло. И свечение пропало. Точно, бред, порождение моей непонятной болезни.
Я встал, чиркнул спичкой. Слабый огонек с трудом разогнал тьму. Никаких цветов, естественно… Правда, у горшка с засохшим алоэ в углу отсвечивал какой-то налет, но это мог быть и рассыпавшийся табачный пепел, и обычная бытовая пыль. Хотя… на ней еще виднелись небольшие следы босых ног… но и эти следы постепенно покрывались налетом, и через несколько секунд их уже нельзя было различить.
Чертовщина какая-то! Чего только в кошмарном сне не привидится. Болезнь выходит, точно.
«Вера, наверное, давно спит, — подумал я. — Ладно, завтра с ней еще успеем наговориться… Интересно, кстати, а что ей снилось?»
Я ощупью нашел свою кровать, лег и накрылся одеялом с головой.
Меня разбудил автомобильный гудок — приехали мои друзья. Одеться было делом минуты. Вышел во двор, но девушки нигде не увидел. Зато дождь хлестал вовсю, и мои друзья даже не вылезли из «Нивы».
Валерка сквозь приоткрытое окно прокричал, чтобы я собирался поскорее, иначе дорога через поле окончательно размокнет и нам тогда до холодов отсюда не выбраться. Я кивнул и пошел в дом за рюкзаком.
Несколько минут просидел за столом, пытаясь сообразить: что это? сон? или было? Нет, наверняка просто бред от очередного приступа моей непонятной болезни. Дом выглядел внутри явно нежилым: пыльный пол, усеянный отпечатками моих башмаков, пустая полка на стене, прокопченный, давно не чищенный потолок. Даже в керосиновой лампе на непонятно когда мытом столе не было признаков горючего. А алоэ стоял весь поникший в углу, видно, его сто лет никто не поливал.
Я встал, вскинул на плечо рюкзак… И все же… Чем черт не шутит… Достал из кармана блокнот, выудил визитную карточку, написал на обороте:
«Спасибо за гостеприимство. Если приедете в город, буду рад вас видеть».
И оставил на столе.
Усаживаясь в машину, огляделся — ведь Вера говорила что-то о пасеке. Но ни одного улья не увидел. Точно, просто чертовщина.
Дорогой друзья надо мной посмеивались, говорили, что я слабак, раз так быстро сломался в пешем переходе, и больше они меня в поход не возьмут. А я, как всегда, помалкивал насчет своей болезни, у нас не принято ее поминать.
Когда подтрунивание над моей слабостью достигло апогея, невольно огрызнулся: — Пока вы мотались в город, я познакомился с такой девушкой!
— Да какие здесь люди… — усмехнулся Валерка. — Дом уже сколько времени брошен… Да если б там кто-то жил, зачем нам спешно, на ночь глядя, было такие концы крутить, а? Вышли б с утра, поймали попутку…
— Ага, — влез в разговор Сашка. — Удивляюсь, Слон, как ты еще голых баб там не увидел?
Ребята стали громко смеяться. Валерка включил передачу, и машина медленно пошла вперед по вязкой земле.
Где-то в октябре ко мне на прием попал человек лет шестидесяти. До меня добрался довольно странным образом: показывая всем в редакции мою визитную карточку, он искал ее владельца.
Мужчина, его звали Юрием Александровичем, пояснил, что нашел ее в своем заброшенном зимовье. Там у него раньше была пасека, но по причине больных ног ходить в такую даль стало тяжело. Но летом, вот уж поистине повезло, теща здоровье немного подправила — бабка Матрена травки знает, а нынешний год на них богатый был, вот и помогла. Поэтому под осень и решил проведать зимовье, вдруг на зайца все же соберусь. Там и нашел мою визитку.
— Очень рад, — сказал я. — А мы в поход ходили, заблудились немного, да и дождь еще…
— На здоровье, — заметил Юрий Александрович. — У меня претензий к вам нет. Я с просьбой пришел.
— Пожалуйста, чем могу.
— Слышал, что ваша газета печатает заметки о всяких там происшествиях…
— Есть такое дело.
— У меня дочка пропала, давно, правда, лет пятнадцать прошло. Училась она в городе, в медучилище… Но на каникулы не приехала как-то… Понятно, дело молодое, поехали куда-нибудь в путешествие… Потом смотрю: писем от нее долго нет. Приехал в общежитие, узнал: нет ее, пропала. Как обухом по голове, не знал, что и делать. Ну, понятно, в милицию обратился. Они розыск объявили. Сколько годов искали, а все без результата… Так и жил без надежды… А тут ваша карточка. Может, посодействуете?
— Конечно, какой разговор. У вас есть ее фото?
— Да-да, обязательно, — засуетился мужчина. У меня от предчувствия заныло сердце.
Гость полез в карман старенького пиджачка, достал конверт, завернутый для верности в носовой платок, аккуратно разложил фотографии на столе. Снимков было много, все — любительски недодержанные и немного тронутые желтизной от слабого фиксажа и времени. И со всех них на меня смотрела Вера.
Кто не слышал присказку: весь мир — театр, вся жизнь — игра. Но вещи разные — стоять на сцене или наблюдать за действием из зала. Это уж кому как повезет. Особенно если никудышный режиссер…
Первое, что бросалось в глаза зрителю, — шесть деревянных столбов. Их только что очистили от коры и они глянцевито сверкали в лучах солнца. Лишь прищурившись и присмотревшись, можно было увидеть на верхушках столбов перекладины, а на помосте — человеческие фигурки, стоящие на табуретах. Руки у человечков связаны за спиной, головы просунуты в петли.
Если же окинуть общий план, становилась видна покрытая снегом деревенская площадь, за ней — избушки с подслеповатыми окнами. Площадь оцепили эсэсовцы в черных как смоль тулупах и новеньких финских шапках. Внутри кольца, ощерившегося стволами автоматов, толпились, жались друг к дружке местные жители.
Офицер, надменный пруссак с моноклем и стеком в руке, манерно расхаживал взад-вперед по настилу, чуть волоча левую ногу. Лишь на секунду остановился он возле первого столба, где ожидал своей участи самый юный из партизан — мальчик лет двенадцати. Высоты табуретки ему не хватало, и мальчик стоял на цыпочках, вытянув шею и закусив губу от напряжения. Это была «изюминка» представления — заранее продуманная, хладнокровно подготовленная деталь.
Начало казни задерживалось, и офицер был неспокоен. Он уже бывал в передрягах и знал, что заминки ни к чему хорошему не приводят.
Ждали переводчика. Бывший учитель немецкого языка, продажный холуй, на этот раз предусмотрительно «заболел». Но солдаты подняли его с постели и полуодетого погнали на площадь.
Роль палача исполнял Рыжий. Хотя сказать по правде, этому двухметрового роста богатырю-варягу больше подходил средневековый топор, чем веревка. И уж, конечно, Рыжий чувствовал себя на помосте не в своей тарелке… Его стихия — море и ветер, отвага и сила. А тут — экзекуция. Безоружные да еще со связанными за спиной руками. Уж если боитесь вы их, мрачно думал варяг, то порешите втихомолку, где-нибудь в овраге. Не выставляйте собственное ничтожество напоказ.
Привели переводчика.
— Ахтунг. — поспешил начать офицер.
Переводчик перевел, запинаясь, но от фразы к фразе его голос звучал все увереннее; он пересиливал свой страх и злобу на тех, из-за кого его подняли с постели, привели на площадь под немецкие и партизанские пули.
— Тов… тьфу, граждане! Немцы учат нас, что партизанами быть плохо. Партизан и тех, кто им помогает, господа немцы будут строго наказывать…
А заканчивал он вдохновенно, даже прибавляя кое-что от себя.
Офицер театрально взмахнул стеком и ткнул Рыжего в спину:
— Начинай!
Он совершил ошибку. Так обходиться с Рыжим было нельзя. Варяг слегка повел плечом, и стек лопнул, словно бамбуковая палочка.
Пруссак бешено сверкнул глазами и потянулся за пистолетом. Но вытащить его не решился: под шинелью у Рыжего заиграли, вздулись мускулы. Еще мгновение — и офицер окончательно передумал сводить счеты. Он сам выбил табуретку из-под ног мальчика.
У второго столба стояла девушка. Она копила слюну, чтобы плюнуть в холеную офицерскую рожу. Из-под разорванной рубахи виднелась упругая, незрелая грудь. Девушка была очень юна. Ее лицо за последние часы заострилось, но не утратило выражения детской непосредственности. Исключение составляли глаза: горящие словно угли, полные ненависти и презрения к врагам.
Рыжему девушка приглянулась. Он любил таких, непокорных, кусучих. Эх, если бы он мог забрать ее как военный трофей…
Офицер подошел ко второй табуретке. Вдруг переводчик, хмелея от собственной наглости, на ломаном немецком произнес:
— Герр официр, битте их видь диезе цу махен.
Он просил офицера уступить ему почетное право…
— Битте! — усмехнулся офицер.
Переводчик мягкой кошачьей походкой подкрался к девушке, легонько постучал носком ботинка по табуретке, ни дать ни взять — лесоруб, и вдруг, осклабившись, о… знали бы вы, как долго мечтал он об этой минуте, пуская слюни на школьных уроках, — засунул потную ладонь в разрез девичьей рубашки.
Девушка, казалось, готовая ко всему, этого не ждала. Она вскрикнула, в испуге откинулась назад. Табуретка опрокинулась.
И тотчас переводчик был убит. Всю силу богатырского удара обрушил Рыжий на его голову, лопнувшую словно гнилой орех.
Вместе с переводчиком приказал долго жить отработанный сценарий. Рыжий перестал замечать каски и шинели. (Девушка — драгоценный трофей — лежала у него на плече). Площадь стала морем, помост — ладьей. А уж на корабле порядок варяг наводить умел.
Охранный взвод редел на глазах. Окрестности огласились воплями раздавленных, изуродованных фашистов. Офицер — с него разом слетела вся спесь — уткнулся лицом в настил. А эсэсовцы оцепления, до которых Рыжий еще не добрался, стрелять не решались. Они отчаянно трусили.
Вот Рыжий перевернул мотоцикл с коляской, придавив заодно зазевавшегося пулеметчика, в два замаха вышиб дух из четырех не в меру ретивых солдат, и, не встретив больше сопротивления, двинулся через площадь.
Жители деревни расхлынулись, образовав широкий проход. Рыжий прошел мимо них и уже приближался к оцеплению. Еще немного, и загипнотизированные эсэсовцы уступили бы ему дорогу…
Вдруг над притихшей площадью что-то гулко треснуло. Это офицер, приподнявшись на локте и не спеша, словно в тире, прицелившись Рыжему в затылок, выстрелил из парабеллума.
Голова Рыжего дернулась, свесилась набок, но он не сбавил шаг, продолжал мерно идти к цели — черным полушубкам. Правда, теперь его немного покачивало, как моряка, сошедшего после шторма на берег. Чтобы не потерять равновесия, варяг понес девушку на руках.
Эсэсовцы расступились… и начали стрелять Рыжему в спину. Шинель покрывалась рваными строчками, но Рыжий все шагал, словно пули были ему нипочем. Ему, наверно, казалось — попутный ветер несет его в море. И, переполненный отвагой и счастьем, он во всю мощь гаркнул победный скандинавский клич.
От его рева полопались окна в избах. Мирные жители улеглись вповалку, как при бомбежке. Даже зрители, прибывшие на спектакль по приглашениям, наблюдавшие за происходящим из надежных укрытий-бункеров, на какое-то время оглохли…
Очереди автоматов сошлись в одной точке. Рыжего развернуло на месте, и он, jie выпуская из рук девушку (она принадлежала ему по праву — по праву сильного — других прав варяг не знал и не признавал), упал лицом в снег.
Партизаны появились на площади внезапно. Возы, прикатившие со стороны леса и прикрытые для маскировки сеном, лихо разворачивались. С них на ходу соскакивали мстители и бросались в бой.
Сражения, впрочем, не получилось. Деморализованные эсэсовцы не сопротивлялись. Казалось, они спешили быстрее покончить с постыдной ролью, бросали автоматы, тянули вверх костлявые руки. Лишь офицер не выпустил парабеллум, но тут же уткнулся лицом в настил.
Не вышло и задуманного режиссером кровавого, но благородного возмездия. Фашисты не походили на отъявленных злодеев — смахивали больше на трусливую уличную шпану. Опасаясь жителей деревни, они жались к партизанам, искали у них защиты.
Было не ясно, как станут развиваться события дальше. Расстреливать безоружных у партизан пока не хватало духу. Да они просто не готовы были к подобному повороту событий. Все Рыжий. Это он провалил сценарий. Это он во всем виноват. Только женщинам, обступившим тело вынутого из петли мальчика, не было дела ни до Рыжего, ни до сценария. Горе, как известно, в зрителях не нуждается.
И тут, воспользовавшись неразберихой, офицер снова «ожил» и вскочил на единственный уцелевший мотоцикл. Мотор завелся с полуоборота. Офицер наддал газ и, выполнив рискованную петлю на утрамбованном снегу, устремил машину к лесу.
Вдогонку защелкали выстрелы. Стряхнув оцепенение (но поздно! Офицер уже выскочил из зоны прицельного огня), партизаны были готовы разорвать в клочки любого фашиста.
— Ушел, гад, ушел! Сволочь! Фриц поганый!
Мотор неистово трещал, заходился в истерике. Каждый такт цилиндра приближал наиболее удачливого из фашистов к спасению. Но разве удачливого? Просто офицер предусмотрел все возможное, чтобы выбраться из очередной передряги живым. Опыт у него все-таки был. Сколько раз его загоняли в спектаклях в, казалось, безвыходные положения. А он ухитрялся выжить. Назло Режиссеру! Не возникало, однако, упоения удачей, радости избавления. Он слишком хорошо знал, что скоро все повторится сначала.
Сейчас он мчится в гарнизон за помощью. А потом его же поставят во главе карательной экспедиции, прикажут вешать через одного жителей деревни. Ну а чем такие забавы по сценарию заканчиваются, офицер помнит. Вот почему он ощутил тяжелый, тягучий, липкий страх. С ним офицер за последнее время сроднился. Страх терзал его постоянно, становился все острее, мучительнее. Но всему на свете должен быть предел!
Перед лесом (за ним гарнизон) на дороге была развилка. Неожиданно для себя офицер свернул с наезженной колеи на незнакомую дорожку, упиравшуюся в сплошную стену деревьев. Что за нею скрывалось — неизвестно. Ясно было одно: там нет ни карателей, ни партизан. Это была Запретная Роща. В нее нельзя было не то что входить — участникам представления не полагалось ее замечать.
Но инстинкт повиновения исчез. Словно кто-то вынул из головы офицера старую программу, а новую поставить забыл. И от этой стерильной пустоты стало на душе легко-легко. Он уже не офицер. Он дезертир. Вопреки сценарию, вопреки всем правилам игры он спасает собственную шкуру.
С высоты птичьего полета видны как на ладони и деревня, и Запретная Роща: игрушечные дома, игрушечные деревья, игрушечные виселицы. Фигурки людей похожи на игрушечных солдатиков. Один из них, оседлав мотоцикл, мчится к границе игрового поля…
На мотоциклиста, уже поверившего в избавление, откуда ни возьмись падала огромная птица. Перед самой землей она распахнула трехметровые крылья, пронеслась над головой беглеца (того чуть не сшибло ударной волной) и круто ушла вверх.
Еще яростней давил мотоциклист на газ. Еще пронзительней трещал мотор. Только бы успеть! До Запретной Рощи так близко. А птица пошла на второй заход… На этот раз она не промахнулась- ухватила седока и подняла его вместе с мотоциклом в воздух.
Набирая высоту, хищница медленно разворачивалась в сторону площади. Удивительное дело, страх прошел. Как только бывший офицер (теперь уже просто сценический робот-андроид СР-А-13998-Ф) почувствовал, что из 242 птичьих лап ему живым не выбраться — интуиция и на сей раз его не подвела, — он перестал мучиться трусостью. Это было избавление от еще одной — второй и главной программы. Страх оказаться недостаточно убедительным, исполнительным, жестоким — вот что заставляло его играть отменно хорошо. Любое отклонение от правил поведения, заложенных программой, каралось немедленно и беспощадно. Ведь проще было построить нового андроида, чем выискивать поврежденные элементы в сложнейшем клубке нервных узлов капризной машины.
Страх в сознании робота СР-А-13998-Ф прочно был связан с образом Режиссера. Хоть и видел он его лишь однажды, когда в лесу догорала немецкая автоколонна, в полном соответствии со сценарием разбитая партизанами. Режиссер шел от машины к машине и отбирал среди раненых тех, кто, по его мнению, обладал актерскими способностями. Остальных же на месте приканчивали. Вырывали из груди сердца — энергетические трубки.
Офицер (СР-А-13998-Ф) был слегка контужен взрывом, наполовину вывалился из штабного «мерседеса». Лежал спиной на земле, руки раскинуты, фуражка плавает в грязи, парабеллум — сантиметрах в пяти от растопыренной ладони. Все, кажется, по классическим канонам. Все как и требуется. Послышались голоса:
— А это что за фрукт?
— Класс Ф, модификация экспериментальная, играет начальника штаба полка. По роли — пулевое ранение в живот.
— Нет, кричал ненатурально. Разве так орут с распоротыми кишками? Списать!
Раздался противный чавкающий звук — это ассистент Режиссера вырвал трубку из груди лежавшего рядом с офицером отработавшего робота. Режиссер сделал еще шаг. Теперь СР-А-13998-Ф его увидел. Среднего роста, пухлый, круглолицый. Этакий пышущий здоровьем крепыш. Одет в синий рабочий комбинезон. Грязь к такому не пристает, кровь следов не оставляет. На лоб спущен берет с большой круглой кокардой — на серебристом фоне искусно нарисованный, словно живой, человеческий глаз. Бр-р! Страшный глаз! Сверлит душу. Это знак Режиссера. Символ власти на игровой площадке. Впрочем, два таких же пронзительных глаза выпучились по обе стороны переносицы владельца берета.
Взгляды офицера и Режиссера встретились.
— Кто такой? — спросил трехглазый в сторону.
— Та же модификация. Играет роль офицера связи при штабе. Контузия.
Режиссер ничего еще не сказал, но офицер уже прочитал у него в глазах приговор. Он попытался встать. Скривившись от боли (спина была содрана), уперся правой ногой в пол кабины, левую согнул, но вытащить не смог — уронил на сиденье.
Обивка горела. Ноге стало нестерпимо горячо. Режиссер молчал и смотрел офицеру в глаза. Тогда тот закусил губу и стал терпеть. А Режиссер стоял и ждал, когда офицер закричит. Но тот терпел. Кричать было слишком страшно. А вдруг получится неестественно?
Режиссер улыбался. Ему нравилось, что офицер боится кричать, а еще пуще боится — вытащить ногу из огня. Щегольский сапог покоробился, прокоптился, вот-вот вспыхнет.
Никогда не забыть роботу СР-А-13988-Ф синий берет, серебряную кокарду, три жестоких, радостных глаза. А еще осталась на память хромота. С тех пор офицер обзавелся длинным стеком, которым было можно пользоваться как тростью…
Птица набирала высоту. Стало видно, что находится в Запретной Роще. Муляжи деревьев скрывали роскошные легковые глайдеры, на которых приехали в Ретро-Парк пресыщенные, жаждущие острых впечатлений зрители. Что ж, они их получили. Ретро-Парк — театр под открытым небом. Исторические постановки, максимально приближенные к действительности (это значит: если кого-то убивают по ходу действия, так взаправду), здесь играют роботы.
Зрители прячутся в бункерах. Вот они — серые размытые пятна, «проталины» в снегу между рощей и площадью. В одном из бункеров должен сидеть Режиссер. Но теперь-то он, гад, вылезет из норы! Ведь сценарий пошел прахом.
СР-А-13998-Ф был машиной, предназначенной для убийств. И ему жутко захотелось учинить напоследок еще одно злодейство. Пускай это будет самое страшное преступление за всю историю Ретро-Парка. Немыслимое, невообразимое для робота преступление. Он застрелит… Режиссера! Вот это будет номер! Не партизаны, а он, неудавшийся беглец, свершит сегодня настоящее возмездие!
Птица парила над центром площади. Внизу суетились маленькие фигурки, совсем как игрушечные. Офицер вытащил парабеллум. Как заправский снайпер он скрупулезно выискивал среди них фигурку в синем берете.
Но спеть свою лебединую песню офицеру не удалось. Птица выпустила добычу, и мотоцикл вместе с седоком рухнули на помост. От взрыва мотора настил вспыхнул, на головы статистов полетели обломки досок, ошметки металла, прочая рвань. Корежился, извивался как живой у крайнего столба офицерский сапог.
Через минуту—другую взорвался помост. Он вспучился, заходил волнами и разлетелся огненным бензиновым вихрем. Похоже, под ним был склад ГСМ.
Вся площадь горела. Уцелевшие роботы катались по снегу, сбивая пламя с одежды, — уже не разберешь, где немцы, где партизаны, где местные жители… Зрители, не дожидаясь сигнала о конце представления (их тоже чуть не залило), спешно покидали бункеры.
Площади больше не было. На ее месте простиралось грязевое поле. Снег растаял и, смешавшись с землей и сажей, медленно стекал в огромную воронку, возникшую на месте помоста. Зловещими островками в грязи чернели обугленные трупы. Все. Спектакль окончен. И закончился он, безусловно, полным провалом.
Ассистент Режиссера выбрался из бункера, когда все зрители уже ушли. Его кабинка находилась у самой границы площади, в первом ряду, и зрелище горящих заживо людей подействовало на него очень плохо. А знал ведь, что это не люди, а всего лишь роботы, играющие роль людей. Что они могут? Работать и умереть на сцене. Пусть каждый занимается тем, для чего предназначен.
Но с детства усвоенная истина почему-то не помогла. Ассистента вывернуло наизнанку, прополоскало так, что еле пришел в себя. Такой вот получился у молодого человека дебют в качестве ассистента Режиссера. Пусть каждый занимается тем, что может.
Обогнув грязевое поле, ассистент остановился возле того места, где, нафаршированный свинцом, лежал Рыжий. В свое время этого робота построили по спецзаказу на роль главаря шайки викингов, опустошавших побережье озера, что примыкает к. Ретро-Парку. Но, судя по всему, конструкторы ошиблись. Рыжий получился настолько дюжим, выносливым, живучим, что достойный отпор ему дать не мог никто. Игра потеряла интерес, и Рыжего потихоньку убрали на склад. Там его и откопал ассистент. Разве так уж важно, что Рыжий не принадлежит к классу «Ф»? — подумал он. Робот обязан сыграть любую роль, которую впишут ему в программу.
Огненно-рыжие, перепачканные кровью волосы викинга переплелись с золотистыми, на удивление чистыми девичьими локонами. Смерть стерла с Рыжего звериный оскал. Ощущение силы осталось, но появились в его облике спокойствие, умиротворенность.
Ассистенту хотелось посмотреть, жива ли девушка, но он не решался тронуть Рыжего. Тот заслужил право на покой.
Встрепенулись рыжие волосы-кудри. Захлопали крылья. Рядом с ассистентом приземлялась огромная птица. Вернее, махолет, которым управлял… эх, знал бы офицер, что за «птичке» он в лапы попался!
— А я уж подумал, что вы убежали вместе со зрителями, — сказал Режиссер, сердечно улыбаясь. — Коллега, помогите, пожалуйста, отстегнуть эти несуразные крылья.
Режиссер — милейшей души человек. Вместо того, чтобы отругать ассистента за сорванную постановку, принялся его успокаивать. Мол, задумка с Рыжим была хороша. Колоритней фигуру на роль палача подобрать было невозможно. Однако впредь, молодой человек, не устраивайте подобных сюрпризов, советуйтесь со мной. Я все-таки опытнее. Совместными усилиями мы бы вовремя обезвредили недоноска-офицера, испортившего нам игру. Чертов стрелок! Ну, он у меня получил!
Темпераментно встряхнув кулачком и переведя дух, Режиссер продолжал:
— Представляю, какой боевичок можно было закрутить с помощью вашего людоеда. — (Мечтательный вздох.) — Нет, психологическую драму! Заметили, палач собирался пойти именно по той дороге, по которой ехали партизаны. Вот была бы встречка! Как вы думаете, отдал бы он свою добычу без боя? — Режиссер шлепнул себя радостно по пухлой ляжке. Да он бы размазал наших косолапых мужиков по дороге ровным слоем! Он воплощает в себе бунт индивидуальности против общества не потому, что оно чересчур плохое или хорошее, а потому, что оно ограничивает его личную свободу. Наш герой — великий анархист!
А на зрителей не обращайте внимания, — перевел тему Режиссер. Эти потребители культуры только задним умом сильны. Не было еще скандала, который бы я не обратил себе на пользу. Подождите, критики еще скажут: находка с палачом-бунтарем гениальна. О прощальном же нашем фейерверке напишут следующее: он символизирует апокалипсис войны, в огне которой сгорают все — и жертвы, и палачи. Спектакль — гимн пацифизму. На войне победителей быть не может!
Но тут ассистент сказал:
— Ничего я от вас не скрывал. Никакой у меня задумки с Рыжим не было.
Режиссер изменился в лице:
— Как? Вы не меняли ему программу?
— Конечно, нет. Ума не приложу, что с ним случилось. Он не мог, не должен был ослушаться офицера.
— Вы… уверены, что ничего не меняли? Может, напутали чего-нибудь? Случайная ошибка…
— Нет, — сказал ассистент и жестко посмотрел в глаза Режиссеру. Никакой ошибки. Перед спектаклем я все проверил. У него стояла программа «Ф».
— Так… я давно подозревал, что они опасны. Вы не представляете, с кем приходится работать. Уже давно жду — кто-нибудь из них «случайно» в меня выстрелит. У меня предчувствие. Вот, посмотрите, хожу в бронежилете. Но чтобы они так нагло, в открытую начали нарушать сценарий… Всех спишу, всех! Закажу новых, с тройным контролем, с реле самоуничтожения.
Со стороны площади шел робот. Это был робот-партизан, по прихоти судьбы переживший своих товарищей. Он сильно обгорел, ничего не видел. Он был слеп. И — надо же такому случиться — налетел на Режиссера.
Удар получился в спину, не очень сильный, но Режиссер пронзительно (ну как свинья под ножом) завизжал и в мгновение ока очутился за спиной ассистента. А партизан, даже ничего не почувствовав, продолжал идти. Он старательно зажимал руками пустые глазницы.
— Ах ты, бандит! Видели, что творят!
— Бандит… Вы назвали его так же, как фашисты.
Ничего не ответив, Режиссер в два прыжка догнал робота, грубо вывернул ему руку, и затем с видимым наслаждением вырвал у него из груди энергетическую трубку.
— Так-то вот!
— Когда-нибудь они до вас доберутся, — сказал ассистент, и кулаки его непроизвольно сжались.
— Вы так считаете? — Глаза Режиссера вдруг стали бешеными, такими же, как третий, сверлящий душу глаз на берете. — А за себя не боитесь? Ведь вы выполняете мои приказания. Допустим, я бы поручил отобрать у этого людоеда, — он пнул ногой тело Рыжего, — девчонку. Вас бы он пощадил? Кстати, посмотрите, пожалуйста, не раздавил ли он ее. Мне она еще пригодится. Хочу поставить спектакль про офицерский публичный дом. Ну, чего вы ждете?!
— Нет, — прошептал молодой человек. — Нет.
— Хорошо, справлюсь сам, — внезапно успокоился и деликатно улыбнулся Режиссер. Он опустился на- колени, ухватил Рыжего за плечо и с неожиданной даже для такого, как он, крепыша силой рванул на себя.
И снова девушка увидела небо. Она лежала на спине, не в силах пошевельнуться, но живая. Рыжий надежно укрыл ее собой от пуль, от огня.
— Проверим, что у нашей красавицы с сердечком…
Спектакль начинался снова. На этот раз — для одного зрителя. Режиссер (случайно или нет?) в точности повторил движение рукой, которое погубило переводчика.
— Не смейте!
Режиссер ухмыльнулся откровенно нагло. Нет, его движение было далеко не случайно!
— Не забывайтесь, молодой человек, на игровом поле я командую.
И тут ассистент впервые в жизни ударил человека. Они были с Режиссером примерно одного роста, но владелец берета намного шире в плечах, раза в полтора тяжелее. Ассистент против него казался щуплым мальчишкой.
Удар пришелся в скулу, скользящий. Не удар — всего-то шлепок. Ассистент напрягся, приготовился выдержать ответный удар и в свою очередь суметь на него ответить.
Но оказалось… Режиссер не умел давать сдачи. Его лицо вытянулось — вот-вот заплачет. Он провел рукой по щеке, и, узрев на ладони капельку крови, сказал по-детски плаксивым голосом:
— Что вы наделали? Мне же больно.
— А я хочу, чтобы вам стало еще больнее. Вы — садист. Вы — садист и фашист.
Режиссер попятился. Он прочитал в глазах ассистента такое, что заставило его забыть о царапине. Перед ним стоял не робот, а человек. В него не была заложена программа-ограничитель. Этот человек мог, мог и хотел ударить Режиссера во второй раз. Он мог его убить!
Режиссер испугался так сильно, как лишь однажды в детстве, когда был совсем маленьким. В ту пору у него был котенок — рыжий пушистый проказник. Его подарила будущему Режиссеру мама, чтобы ребенок, пока она находилась на работе, не скучал.
И правда, наблюдать за котенком было очень весело. Ни минуты звереныш не мог усидеть на месте. Но однажды, когда усатый баламут чуть было не разбил мамину любимую китайскую вазу (сорвавшись и шлепнувшись в нее с голографического гобелена), мальчик вдруг осознал, сколь опасна живая игрушка. За все, что натворит котенок, отвечать придется его хозяину. Укоров, наставлений, нравоучений не оберешься, а то и шлепнут по мягкому месту.
Уходя на прогулку, будущий Режиссер «поставил котенка в угол» — засунул в щелку за печь. Когда же вернулся, по всей квартире разносился запах паленой шерсти. Автоматическая плита, принявшись готовить ужин, разогрелась и сильно обожгла котенка.
Получив обезболивающее, несчастное животное затихло, а потом, набравшись сил, лизнуло мальчику палец. Обработать рану было нетрудно. Ожоговая мазь застывала на боку зверька плотной коркой. Через час—другой отвалится. На месте раны останется только широкий уродливый шрам.
И тут мальчик подумал, что сделает с ним мама, когда вернется с работы и увидит изувеченного котенка. Она своего ребенка… шлепнет. Нет, выпорет ремнем! В тот раз, когда он вымазал грязью, посадил в лужу соседскую девочку, не пожелавшую расстаться с бестолковыми механическими человечками, обитавшими в коробке-общежитии, мать не выполнила угрозу лишь потому, что с ним и без того приключилась истерика. При виде ремня — семейная реликвия принадлежала, кажется, еще прадедушке — виновник затрясся, начал кричать, и вопли его были такими пронзительными, словно с него живьем сдирали кожу. И тогда орудие возмездия, так и не пущенное в ход, повесили на стене в детской в качестве предостережения.
Мальчик смотрел на покалеченного котенка, но перед глазами вставал ремень — толстый, кожаный, с массивной металлической пряжкой, на которой была оттиснута пятиконечная звезда. Ремень внушал ему ужас. Будущий Режиссер абсолютно не терпел, не выносил собственной боли. Сама мысль о том, что его могут отшлепать, была для него нестерпима. Ведь это, наверно, очень, очень-очень-очень больно…
Вернувшись с работы, мама застала сына в слезах.
— Котенок, мой котенок! — всхлипывал он.
— Что с котенком?
— Он про-о-пал!
Долго мама искала пропажу, но так и не узнала, куда исчез веселый рыжий баламут. Весь вечер она утешала ребенка, успокаивала как могла и даже предложила принести другого котенка. (Сын отказался наотрез.) Жаль, не заглянула она в плазменную духовку под печью. Все, что осталось от Рыжика- горстка пепла…
Ночь будущий Режиссер провел плохо, кричал, просыпался, но всякий раз видел склонившуюся над ним маму. Он хватался, как утопающий, за ее руку, и мама вытаскивала его из кошмара. Ему становилось спокойно и хорошо. Однако наутро, переболев, он стал другим. Теперь он знал: чтобы избежать наказания за проступок, нужно совершить проступок намного худший предыдущего. Боль, хотя бы малую, которую должны причинить тебе, можно с выгодой обменять на пускай очень сильную, но у другого живого существа. Для человека, который страшится собственной боли пуще всего на свете, это прекрасный выход из положения. Будущий Режиссер пользовался подобным приемом не раз. А со временем у него выработался условный рефлекс — причинять боль другому стало приятно само по себе.
Проще всего мучить, унижать, убивать — роботов. Это можно делать, не задумываясь о том, как оправдаться в глазах окружающих. Да и зачем оправдываться? Существует ведь правда жизни. Чтобы ее показать, нужно быть жестоким, нужно иметь мужество увидеть страшное там, где, казалось бы, все хорошо, а затем вытащить на свет божий темные силы человеческого естества.
По нюху на «мрачную правду жизни» Режиссеру не было равных. (Удивительно, как легко вводить в заблуждение людей, прикрываясь высоким искусством!) Среди знатоков обязательно находились два или три умника, которые замечали в кровавом садизме нечто, в душе у кого он получал затаенный, пещерный отклик. А в зрителях недостатка не было. Их интриговало, что Режиссера нарекли «великим гуманистом». Они добросовестно пытались проникнуть в смысл его работ и… некоторые проникались.
Что ж, по отношению к роботам Режиссер действительно был гуманистом. Он — человек, роботы — нет. Он себя любит, а роботов не задумываясь приносит в жертву собственным прихотям…
И его — великого — по лицу? Если бы мог, Режиссер бы разорвал своего ассистента на кусочки, но вся жидкая кровь этого выскочки не стоила и маленькой царапины на лице Режиссера, не говоря уже о том, что царапиной здесь могло не обойтись. Ассистент — бешеный, а значит, смертельно опасный щенок.
Режиссер правильно сделал, что побежал. Надо бы ему уносить ноги еще быстрее, да они увязали в уголно-черном месиве. Режиссера понесло к центру площади. Зачем? Может, как и всякого преступника, потянуло на место преступления, а может быть, просто он себя чувствовал уютней в грязи. Не каждый в нее полезет. Чистоплотный побоится испачкаться. А у Режиссера стихия — не ветер, не море. Грязь, грязь — вот его родная среда. Это, можно сказать, основной продукт его жизненной деятельности.
Но ассистента грязь не испугала. Он прыгал за Режиссером буквально по пятам.
Преступник остановился у края воронки. Понял, что очутился в западне. Остановился и ассистент. Солнце находилось у него за спиной. Потому его фигура, ставшая вдруг намного внушительнее, излучала золотисто-рыжее сияние.
Режиссеру показалось, что это рыжий варяг — воскрес и пришел расквитаться за… ну за тот жест… и зачем я трогал девчонку? — отругал он себя. Но фигура на глазах начала покрываться волосами-лучиками, и вот уже не варяг, а огромный рыжий кот стоит перед ним на задних лапах, и не видно (полыхающая шерсть слепит глаза), то ли он в улыбке щерит пасть, то ли та перекошена болью. Вот и поймало наконец его проклятое животное. И уже не проснуться, никуда не деться.
Рыжий кот шагнул вперед, поднял лапы-руки, чтобы заключить хозяина в Объятия. Режиссер отступил назад и… плюхнулся в воронку.
Он сразу же погрузился в вязкую жижу по пояс. Вонючая бездна, причмокивая, разверзалась все глубже. Она явно почувствовала в Режиссере родное существо. Тому, чья стихия — грязь, легко в ней остаться навсегда.
— Мама, мамочка! — закричал так и не возмужавший мальчуган. Теперь как никогда ему была нужна надежная рука. Он ведь слабый, беспомощный. Самому ему из ямы не выбраться.
— Помогите! Спасите! Кто-нибудь!
Грязь подступала к горлу. Режиссер уже не кричал. Он судорожно елозил руками по скользкому откосу воронки. Зрачки трех его глаз расширились от ужаса.
Мстители — ассистент, варяг, рыжий кот — трое в едином лице стояли на краю воронки и смотрели на гибнущего врага. Вот-вот все будет кончено. Мир избавится от никчемного, подлого, мерзкого существа Самым слабым (мягкосердечным) среди мстителей оказался ассистент.
У него в груди шевельнулась жалость к утопающему. Он попробовал бороться с нарастающим чувством, но понял, что пересилить себя не сможет. Как человек, он был надежно и бесповоротно запрограммирован на жалость.
Ассистент опустился на колени и протянул Режиссеру спасительную руку…
Линза была что надо: размером с чайное блюдце, толстая и тяжелая. Замечательная линза. Мишка сидел на скамейке, держал ее в руке и ждал, когда же вновь выглянет солнце. Требовалось закончить начатую надпись: «Козел — козел». Козла сегодня во дворе не было, уехал с родителями в деревню, поэтому писать правду было легко и приятно. Пока что Мишка дошел только до буквы «о» в первом слове.
Стоял июль, только недавно отцвели тополя, грязный, прибитый дождем пух еще лежал по краям тротуаров. Тополя росли, конечно, везде, но их двор в этом смысле давал сто очков вперед любому другому: там где по три, где по пять деревьев, стриженых, как пудели, а тут- целых восемнадцать, старых, кряжистых, разлапистых и развесистых, по ним лазали, на сучья подвешивали качели, к стволам привязывали веревки для белья и гамаки, а осенью баба Катя из седьмой чуть не на четвереньках ползала между ними, собирая плотненькие коричневые грибочки. Да и пух, которым тополя снабжали весь двор в изобилии, беспокоил только взрослых. Малышне он даже нравился, что-то они из него творили, а люди постарше сгребали пух в кучки, бросали спичку и смотрели, как он горит.
Взрослые к этому занятию относились настороженно. Черт их поймет, этих взрослых: лежит пух — им не нравится, жжешь его — тоже не нравится…
— Ух ты! — сказал кто-то рядом. Мишка посмотрел — это подошел Филька из второго подъезда, он подходил всегда бесшумно и всегда сзади и подглядывал; не сказать, что он прихвостень Козла, но приятель. Поэтому Мишка спросил достаточно неприветливо:
— Чего надо?
— Линзочка у тебя — класс! — сказал Филька. — Давай меняться, а?
— Нет, — сказал Мишка. — А на что?
— Смотри, — сказал Филька и достал из кармана ножичек. Впрочем, не совсем ножичек, скорее крохотный, на ладони весь поместится, меч. Крохотный, но совсем как настоящий: витая рукоять, а в набалдашник вделан зеленый блестящий камешек, и еще несколько камешков по крестовине, и лезвие настоящее, голубоватое, а по лезвию тонюсенькими буковками какая-то надпись.
— Острый — жуть! — сказал Филька. — Я за лезвие схватился — вот! — Он сунул под нос Мишке ладонь. Порез был глубокий, но кровь уже не шла.
— А где взял? — спросил Мишка.
— Где-где, — передразнил Филька. — Где-то. Места знать надо. Меняешь?
Мишка знал, что если попросить, дядя Саша даст еще — у него несколько таких линз от какой-то старой штуки.
— Давай, ты мне в придачу еще свою «Авиапочту» отдашь, — предложил Мишка.
Теперь замялся Филька. Отдавать две вещи за одну ему не хотелось.
— Дай еще посмотрю, — сказал он.
Мишка дал ему линзу. Филька навел ее на скамейку — дерево сразу задымилось.
— Здорово! — сказал Филька. — Ладно, давай. Только она у меня дома. Я тебе потом принесу.
— Нет уж, — сказал Мишка. — Потом забудешь. Пошли.
Они поднялись на третий этаж, Филька ключом открыл дверь, и они, вошли. В квартире было прохладно и пахло обедом.
— Ты подожди тут, — сказал Филька. — Я сейчас.
Он разулся и босиком пошлепал в комнату. Там он возился, пота закричал:
— Баб! Ты убирала — где мой кляссер?
— Не знаю, все там, — ответили ему. — Ищи!
Из комнаты в коридор вышла Любка — троюродная Филькина сестра из города со смешным названием Пневск, ее родители уехали в Африку строить там ГЭС. Любка была въедливым существом семи лет.
— Привет, — сказал Мишка.
— Привет, — сказала Любка. — Это ты пускал позавчера самолет с резиновым моторчиком? Мне Филька говорил.
— Я, — сказал Мишка.
— А где он теперь? — спросила Любка.
— Потерпел аварию, — сказал Мишка. — Разбился.
— А летчик?
— Летчик спасся с парашютом, — сказал Мишка. — Успел. Теперь пробирается к своим через линию фронта.
— Он у тебя тоже маленький?
— Кто?
— Летчик.
— Маленький, — сказал Мишка. — А почему тоже?
— А Филька и Толик говорили, что у них спрятаны маленькие человечки и они их теперь будут всему учить: Они в тополях живут, в дуплах. Там у них ходы проделаны, много, целый город, только никто про это не знает. И ты никому не говори.
— Почему?
— А какой интерес, когда все знают? Надо, чтобы был секрет. Когда секретов нет, неинтересно.
— Нашел, — сказал Филька. Он подошел, как всегда, бесшумно. — Ты что это ему разбалтываешь?
— А что, нельзя?
— Я ведь тебе говорил, что это секрет! — Филька дернул Любку за ухо. Любка надулась, но — Мишка удивился — бабушку звать не стала и даже не пикнула, хотя Филька дернул ее довольно сильно.
— На, — сказал Филька, протягивая Мишке меч и марку.
— Видишь, какая штука у меня теперь есть? — Он показал Любке линзу. — Зашибись!
— Ты этот меч у своего отобрал? — спросила Любка.
— Я тебе говорю — помалкивай! — прикрикнул Филька. — А то!..
— Я пошел, — сказал Мишка. — Пока.
— Пока-пока!
На лестнице Мишке вдруг пришло в голову: надо посмотреть на меч через увеличительное стекло. Но линза теперь у Фильки, придется возвращаться.
Он подошел к Филькиной двери. За дверью возились. Он постучал. Возня стихла, Филька приоткрыл дверь.
— Чего тебе? — спросил он недовольно.
— Дело одно есть, — сказал Мишка. — Пусти.
— Ну?
— Надо посмотреть на меч через увеличилку.
— Ага, — сказал Филька и пропустил его в дверь.
Любка стояла, насупившись. Левую руку она спрятала за спину. Мишка старался не замечать этого.
Меч под увеличительным стеклом стал совсем как настоящий, такие точно мечи Мишка видел на фотографиях и открытках. Буквы на лезвии видны были отчетливо, но все же они были незнакомые.
— Не по-русски написано, — сказал он.
— Хочешь, я за словарем сбегаю? — предложил Филька.
— Непонятно, на каком языке, — сказал Мишка. — Где ты его взял?
— А вот где-то, — вредным голосом сказал Филька. — Не скажу.
— Отобрал, — прошептала Любка.
— У кого? — спросил Мишка.
— Тебе-то какое дело? — сказал Филька грубо. — Взял — и иди себе. Иди, иди. А с тобой мы еще поговорим, — повернулся он к Любке.
Заступаться за девочек — думал Мишка, спускаясь по лестнице. Как тут заступишься? Ты же и виноватым будешь. А он ей, гад такой, руки выкручивает…
Дома он положил меч на стол и долго его разглядывал, представляя, каким должен быть воин, владеющий этим мечом. Потом пришли мать с отцом.
— Обедал? — спросила мать. — Суп ел?
— Ел, — сказал Мишка. Суп он действительно ел.
— Никакой он не дурак, этот твой Лесников, — сказала мать отцу. — Помести он твой материал — его тут же взгреют, а так он тихо-мирно будет на страницах газеты вести борьбу с грязью в общежитиях да хаять молодежные танцы…
— Правильно, — сказал отец, — он не дурак, через три года он уйдет куда-нибудь с повышением, а через пять лет придется для всего города возить воду за сто километров, а я буду страшно гордиться, что еще во-он когда все это предвидел… Просто обидно, когда на твоих глазах из газеты делают настольный календарь пополам с миндальным сиропом.
А хорошо бы иметь маленьких человечков, думал Мишка. Строить им дома, а они бы ездили на заводных машинах, а еще можно было бы делать для них корабли и самолеты, и чтобы еще они бы воевали — понарошку, конечно. Он представил себе, как на ковре сходятся две армии. Только им надо дать деревянные мечи, а то этот слишком острый…
А ведь весной кто-то говорил о маленьких человечках — будто видел их на тополях. Тогда пускали в луже у забора новую Димкину яхту, ну и заговорили, что хорошо бы на нее экипаж; и кто-то сказал, что видел человечков на тополе. Не поверили — то есть не то чтобы не поверили, а решили, что выдумывает для интереса. Кто же это говорил?..
— Я еще пойду на улицу, — сказал Мишка. Меч он спрятал в ящик стола — не стоит брать с собой, потеряется.
— Только не допоздна, — сказала мать.
— Ладно, ма.
Не было смысла искать на тех деревьях, что около дома. Если лезть, то на те, которые в глубине двора, у каменного двухэтажного сарая, где раньше держали дрова, а теперь, когда в дом провели отопление, — всякое барахло. Попробовать на этот? Сучья высоко… Мишка притащил от сарая доску, приставил к стволу — держится. Ну и занозистая, черт! По доске он добрался до нижних сучьев, подтянулся и оказался на дереве. Дальше легче, дальше по сучьям — как по лестнице. Здесь был свой мир, зеленый, воздушный, ажурный. Отсюда, от ствола, тополь выглядел совсем не так, как с земли, со стороны, этого даже не объяснить, но только был момент, когда Мишка почувствовал, что может не спускаться, может остаться здесь, остаться и жить… Никого он, конечно, не нашел. Дупла были, и много, но узкие и глубокие, и, как Мишка ни заглядывал, как ни светил фонариком, так ничего и не увидел. Руку тоже просунуть нельзя было, ход шел узкий и извилистый, рука так не гнулась. Потом он увидел сквозь листья, как по галерее второго этажа сарая прошел Филька, за ним еще кто-то, потом еще — трудно было разобрать сверху, кто именно, несколько ребят прошли а потом прошел Козел со стеклянной банкой в руках. Мишка, торопясь, стал спускаться. Козла он не любил и побаивался, но все же…
В сарае было светло, горела электрическая лампочка, и все стояли, окружив большую ржавую железную бочку, и смотрели в нее. Стараясь держаться незаметно, Мишка подошел к бочке и заглянул через край.
Лампочка висела прямо над бочкой, и весь свет падал прямо в нее. На дне бочки был насыпан песок и набросаны камни и сучья. И на одном сучке, как на бревне, сидели, опираясь спинами о стенку бочки, два маленьких человечка. Два настоящих человечка, с белку размером. Оба были одеты в синие штаны и черные куртки. У одного на голове была шляпа.
— А у лили-лилипутика ручки меньше лю-ти-ка! — пропел Филька. — Ловите! — и он, перегнувшись, через край бочки, сронил с ладони под ноги человечков заточенную велосипедную спицу и выструганный из щепки меч. Человечки шевельнулись, но не встали со своих мест и голов не подняли.
— Не будут они сражаться, — сказал кто-то.
— Гордые, — презрительно сказал Козел. — Ну, мы вас расшевелим. Ап!
Он опрокинул свою банку над бочкой, и из банки на песок плашмя шлепнулась крыса! Человечки вскочили. Один быстро схватил спицу, ладонью проверил острие и взял ее наперевес, как пику. Второй взял меч. Рукоять меча была остругана скверно, пальцы ее не обхватывали.
Крыса шевельнулась, приподнялась, шмыгнула к стене и там замерла. Усики ее шевелились..
— Два дня не кормил, — сказал Козел. — Как уехал, так и…
Крыса, прижимаясь к стене, двинулась по направлению к человечкам. Тот, что со спицей, сделал шаг вперед — так, чтобы прикрывать своего почти безоружного товарища. А тот, подняв меч над головой, закричал:
— Это же подделка! Люди вы или не люди? Это же подделка!!!
— Убери крысу! — закричал Мишка и бросился на Козла. Что-то темное вдруг поднялось в нем, подкатило к горлу и глазам, и он уже не видел Козла, а только огромную ненавистную рожу, а под рожей — голубое пульсирующее горло, в которое нужно вцепиться и не отпускать… Он не достал Козла — тот поспешно отскочил назад и два раза ударил Мишку кулаком в губы. Мишка упал, но тут же вскочил, бросился — ему поставили подножку и стали пинать ногами. Он опять вскочил, повалил кого-то, кого-то отшвырнул, ухватился за край бочки, но опрокинуть ее не смог, бочка устояла; Мишку оторвали от нее и пинками и кулаками выбросили за дверь. Позвать, понял Мишка, кого-нибудь позвать! Отца!
— Зуб выбили! — закричала мать, увидев Мишку такого — в крови и грязи. — Больше на улицу не пойдешь!
Мишка молча пробежал мимо нее в комнату. Отец сидел за столом и печатал на машинке.
— Папка, пойдем скорее, — заговорил Мишка быстро, — папка, она их загрызет, скорей пойдем. У них мечи поотобрали, понимаешь, — и дали Деревянный…
— Миша, ты же видишь — я работаю, — сказал отец. — Мы же договаривались с тобой. И вообще — с кем это ты дрался?
— Папка, это же неважно, ну скорее, их еще можно успеть спасти!
— Кого — их?
— Маленьких человечков!
Отец, уже начавший было подниматься со стула, снова сел.
— Сын, ты бредишь. Ну подумай сам, ты же уже большой — какие могут быть маленькие человечки?
— Настоящие человечки, а они пустили к ним крысу, а меч у меня в столе лежит, ты понимаешь?
— Скажи лучше, кто тебе губу так разбил. Дай-ка посмотрю…
— Папка! Поздно будет, не успеем!
Мишка бросился в свою комнату, схватил меч и вернулся:
— Вот, видишь? Они у них отобрали, им теперь нечем сражаться, пойдем скорее!
— Все. И я никуда не пойду, и ты никуда не пойдешь.
То же самое темное снова взметнулось в Мишке.
— Проклятые! — закричал он и кинулся к двери. — Проклятые!!!
Но в дверях стояла мать.
— Пусти!!! — простонал Мишка.
— Ах ты… На мать с кулаками! Мерзавец маленький! А ну!..
Совсем без сил лежал Мишка в постели. Плакать он больше не мог — все выплакал. Саднила разбитая губа, во рту было еще солоно от крови.
Саднила порезанная ладонь. Но меч он им не отдал. Меч лежал под подушкой. Из-за двери глухо доносился голос диктора программы «Время». Потом мать сказала:
— Господи, что же в мире творится. Вот ведь ни газет читать не хочется, ни телевизор смотреть. Хоть бы на острее какой необитаемый перебраться, что ли… Чего людям надо?
Мишка лежал и думал. Чего людям надо? Много надо, а главное, наверное — чтобы не отбирали настоящие мечи и не давали взамен щепки, да еще накануне сражения… Тьма обступала его. Мишка повернулся на бок, сунул руку под подушку, нащупал меч. Ему показалось, что рукоять меча растет, становится как настоящая, вот ее можно обхватить как следует… «Спи, мальчик», — обещающе сказала темнота. Таким же голосом говорит Козел: «Иди сюда. Иди, иди…»
Ну все, я сгорел. Попался как безногий головастик. А ведь был убежден, что давно стал неуловимым конспиратором. Научился менять внешность и походку. Наловчился в беге по подворотням и проходным дворам. На трамвайные подножки прыгаю как газель, сквозь автобусные давки змеей проскальзываю. Могу ночевать на чердаках и питаться кооперативным пловом. Однако оплошал я где-то, попался словно кур в ощип. Как говорится, и на старуху бывает проруха.
Взяли меня тепленького в заштатном кинотеатре, где я собрался посмотреть новый научно-фантастический фильм. Мог ли я подумать, что преследователь заберется так далеко от центра? Засек он меня в тесном фойе, когда я рассматривал фотографии киноартистов. Подкрался сзади, трахнул по затылку, связал по рукам и ногам. И приволок к себе домой. Тут-то все и началось.
Сначала он месил меня как тесто. Мял, крутил и кулаками молотил. Потом принялся лепить меня по своему образу и подобию. Сделал угловатые плечи и грушевидную голову. Фигуру умудрился изваять одновременно худощавой и упитанной. Про глаза, нос и губы вообще забыл. Зато вырядил как на банкет: черный костюм, строгий галстук, гвоздика в петлице, лакированные мокасины. И в таком виде засунул меня в ракету, которую выдавал за звездолет.
Да, совсем забыл предупредить. По профессии я — герой научно-фантастических произведений, рукописных и опубликованных. А мой палач — типичный автор таких произведений.
Итак, сижу в ракете. Нажимаю на разные кнопки, двигаю рычагами. Создаю видимость, что готовлюсь к старту. И тут выясняется, что автор еще не выбрал вид топлива. Баки пусты. Пришлось поднапрячься и взлететь на честном слове. Хорошо еще, что в пути пробыл недолго — всего одну страницу. На посадке, правда, натерпелся страху. Иные авторы любят аварийные ситуации, взрывы аннигиляторов и переломанные ребра. Но на этот раз, хвала аллаху, обошлось. Зарылись в грунт по иллюминаторы — и все.
Ну, думаю, повезло с автором. Зря на него грешил. Все-таки какойникакой, а инженер человеческих душ. Вот тут-то он себя и показал. Не теплый душ, а целый водопад радиоактивного дождя обрушился на корабль. И тянулось это три дня и две страницы.
— Эй! — кричу автору. — Ты что там себе думаешь? Продукты еще в пути кончились, о неприкосновенном запасе ты забыл. Помру ведь от голода! Без меня рассказа не будет, гонорара не получишь! Давай, делай что-нибудь!
Смотрю в иллюминатор — дождь кончился. А к кораблю ковыляет какой-то абориген, хилый старикашка. Обрадовался ему, как родному. Выскочил навстречу, по спине хлопаю. Он тоже хлопает, но только глазами. И бледно улыбается, потому что нас разделяет высоченный языковой барьер.
— Как общаться будем? — шепчу автору. — Нарисуй-ка машину-переводчика или дай мне способность к телепатии.
— Мой творческий метод запрещает использовать расхожие приемы плохой фантастики, — гордо заявляет автор. — Сейчас придумаю что-нибудь посвежее…
Пока он тужился, абориген вдруг оказался в халате и чалме. Погладил заскорузлыми ладонями желтоватую бородку и заговорил на чистейшем узбекском языке.
— Хорош творческий метод! — ехидно шепчу автору.
А он отводит глаза и делает вид, что это его не касается.
Потом мы со старикашкой, который на поверку оказался довольно прытким, гонялись за небольшим динозавром. Еле-еле поймали и съели. Только присели под развесистым рододендроном отдохнуть и пообщаться, как на нас напала орда дикарей. Во главе ее прыгала и размахивала каменным топором Баба Яга — точь-в-точь такая же, как в известном кинофильме. На поясе у нее болтались скальпы (наверное, их автор стащил у Фенимора Купера).
Дикари схватили старикашку и повесили на рододендроне вверх ногами. А рядом приспособили меня. Висим мы день, висим второй. Не так страшно, как скучно. Подозреваю, что автор хочет женить одного из нас на прелестной Бабе Яге. Но твердой уверенности нет, поэтому помалкиваю, чтобы случайно не подсказать. И все эти два дня (полторы страницы) дикари беснуются под нами. Рожи корчат, скальпами размахивают. Кричат что-то, правда, не по-узбекски.
Потом старикашку куда-то уволокли, а меня спустили на землю и привязали к стволу того же развесистого рододендрона. Баба Яга клыки скалит, ладони потирает. Неужели съесть хочет? Так и есть! Вприпрыжку приближаются ко мне дикари с наточенными до блеска ножами (это автор перебросил нас из каменного века в железный). Корча мерзкие рожи, дикари намыливают мне голову. Потом быстро и аккуратно обривают наголо. «Слава аллаху! — думаю. — Теперь скальп снимать будет трудновато».
Но действительность оказалась ужасней.
Представьте себе картинку: космонавт при полном параде (черный костюм-двойка, галстук, мокасины) привязан к рододендрону. На бритую голову с раскидистых листьев капают остатки радиоактивного дождя. Гвоздика из петлицы выпала, рожа тоскливая. К космонавту подплывает прекрасная Баба Яга с желтыми клыками на изготовку. Минуту любуется своей жертвой, а потом бросается ей на шею и с размаху кусает (или целует?) в щеку. Потом в другую.
Взвыл я не своим голосом и отпал, то есть потерял сознание. Когда очнулся, то увидел, что лежу на носилках. Рядом сидит прелестная Баба-Яга. А дикари на высоко поднятых руках несут нас сквозь густой лес. Испуганно кричат попугаи, макаки швыряются ананасами. Вот впереди послышался ужасный грохот, и скоро я увидел беснующийся водопад — весь в водяных брызгах и переливах радуги. Он срывался со скального ложа и низвергался в пропасть, наполненную мраком и туманом. Полный страшных предчувствий, я сел в носилках. Баба Яга все так же скалила клыки и смотрела на меня с вожделением. Меня передернуло. В это время дикари остановились у края пропасти и, не задумываясь ни на секунду, обрушили носилки в бездну. Вместе со мной!
«Ну, ты даешь! — подумал я об авторе. — Пора свою судьбу брать в собственные руки!»
Я несколько раз перевернулся в воздухе и вошел в бурлящую воду ногами. Затем быстро растворился в бешеных струях, утекая как можно дальше от глаз автора. В тихой заводи я выпал в осадок, сгустился, сколлапсировался до размеров электрона, испустил квант энергии и со скоростью света выскочил из рассказа. Автор стоял у окна и смотрел в небо. Губы у него шевелились. Видно, придумывал для меня новые мучения. Тогда я отрастил себе мощную ногу, как у бывшего спартаковца Вагиза Хидиятуллина. Разогнался и пнул что есть силы автора в зад.
И впервые в жизни почувствовал полное удовлетворение.
«Выдается горе! Настоящее горе! Безутешное… Выдается за деньги! Чем больше вы горя у меня возьмете, тем больше денег за него получите!» И чем громче выкрикивал старик-выдавала, предлагая свой необычный товар, тем печальней и безнадежней звучал его срывающийся одинокий голос. Народ бодро подваливал к чудо-предпринимателю, заинтересованный получаемым, но, потоптавшись около него в нерешительности и подумав немного о предлагаемом, уныло отваливал в сторону. Сгорбившись под тяжестью огромного сундука, свисающего на лямке, перекинутой через вызывающе худое плечо, старик напоминал когда-то мощную, но уже сухую ветку вишни, склонившейся к земле, не в силах противостоять появившейся у ее основания трещине. И, как подпорка в ее безнадежном положении, напротив старика наконец остановилась пара типичных прохожих с явным намерением заключить сделку.
— В чем дело, старик, из сил выбивающийся? — удивился один из них. — Ты продаешь или покупаешь?
— Если меняешь, то на что? — спросил другой.
— Трудно ответить… — задумался старик. — Предлагая вам горе, выходит, что я продавец… Заплачу деньги — покупатель… Взамен мне ничего не нужно… Я напрасно стараюсь и не знаю, как это называется, заключил старик; и груз не по плечу заставил его согнуться еще ниже.
— Так ты, что же, психически ненормальный? Душевнобольной, стало быть?..
— У меня болит душа, но психически я нормален.
— Разве так бывает?
— А чего не бывает на белом свете? — в свою очередь удивился он.
— Ну да ладно об этом… Взять у него копейку, что ли? — спросил один из горе-клиентов.
— Тогда уж рубль… — заметил другой.
— Или сотню?
— Может быть, тысячу?
— Несколько…
— Десятков…
— Сотен…
— Миллион! — выкрикнули они одновременно.
— Пожалуйста, пожалуйста… — согласился старик.
Он поставил сундук на землю и, попытавшись выпрямиться, перевел дух. Откинув крышку, вынул из сундука потрепанный зонт, чистую рубашку, две коробочки с необходимой в обиходе мелочью, письма, бумаги, еще что-то в матерчатом кульке, и, наконец, — на дружелюбные лица двух прохожих беззастенчиво взглянули аккуратно уложенные пачки купюр.
— Сто пачек, в каждой сто штук сторублевок, — пояснил старик и жестом пригласил подойти поближе.
Взглянув и затем приглядевшись к столь для них ненаглядному, тот прохожий, с копейки начавший, почесал затылок и спросил:
— Чем же вы оплачиваете горе дешевле ста рублей?
— К сожалению, вы у меня не первые… — печально пояснил старик, — и я знаю спрос…
Тишина. Тишина на миллион рублей. Практически полная тишина. И неожиданно робкий, прямо-таки дешевый в этой тишине, диалог:
— Тебе нужно горе на миллион?
— Лучше на копейку…
— Тебе нужно горе на копейку? — удивился один из сбитых с толку прохожих.
— Мне и на копейку горя не нужно, — ответил не менее такой же.
Старик вздохнул, провожая взглядом удаляющуюся парочку, и прошептал:
— Спасибо вам и на этом…
Он снова перекинул через плечо лямку и, напрягаясь до дрожи в ногах, оторвал сундук от земли.
«Выдается горе! Настоящее горе! Безутешное…» — начал было выкрикивать старик, но внезапно замолчал. К нему подходил молодой, но уже поседевший человек. Он шел, казалось, лишь для того, чтобы нести боль, которая застыла в его глазах.
— Вы не отдадите мне горе? — спросил он старика, четко выговаривая каждое слово.
— На сколько вам?
— Все горе, которое у вас есть.
— На миллион?
— Все горе, какое у вас есть.
Старик внимательно посмотрел на него и тихо, но твердо ответил:
— Тебе, парень, я не дам ни копейки.
— Но почему же? Вы же сами только что предлагали?
— Проходи, дружок, проходи… — посоветовал старик, положив руку на мощное плечо молодого человека, — будь умницей, иди…
Затем, сморщившись, подавив стон, заковылял в сторону, шаг за шагом, с трудом переставляя ноги.
— Я могу вам помочь нести сундук! — прозвучало сзади, заставив старика остановиться и оглянуться.
— Ты?.. — удивился старик и нахмурился. Крепко о чем-то задумавшись, но, наконец, ответил: — Ты можешь…
Уже вдвоем, подставляя под одну лямку такие неравные по силе плечи, они несли свой тяжкий груз. «Выдается горе! Настоящее горе! Безутешное…» — начинал выкрикивать старческий голос. «Выдается за деньги! Чем больше горя вы у нас возьмете, тем больше денег за него получите!» — подхватывал молодой сильный, но еще неуверенный голос.
И в тот момент, когда два странных человека начали горе мыкать сообща, неожиданно сверкнула молния, раздался гром и хлынул фонтан.
«Дождь пошел кверху ногами! Дождь пошел кверху ногами!» — раздавались крики на улице, и заметавшиеся в панике прохожие по привычке раскрывали зонтики, но от этого, понятно, становились мокрее. Наиболее быстросоображающие и предприимчивые из них вскакивали на лавочки и, обращаясь друг к другу, не скрывали своей радости: «Хорошо, когда есть крыша под ногами!»
— Дождь пошел, — обратился молодой человек к старику, посмотрел вверх, подставляя лицо крупным теплым каплям.
— Да… да… — ответил тот, улыбнулся и поправил своего спутника, не дождь, a целый ливень…
Приоткрыв крышку сундука, он достал зонт, раскрыл его, и капли самого настоящего летнего ливня бойко застучали по крыше над их головами.