Жила одна женщина. У нее не было детей. И чем больше она желала детей, тем больше их у нее не было.
Сперва она мечтала о маленькой дочке. Чтоб волосы у нее были как пружинки, толстые и в любой миг готовые свернуться змейками и, распрямившись, нанести удар. А глаза чтобы темные и посередине зрачка — звездочка. Вот такую дочку хотела бы иметь эта женщина.
Но дочка все не рождалась, и женщине было одиноко.
Женщина жила в большом городе, там никто не обращал внимания на то, что у нее нет детей. Поэтому у женщины хватало времени мечтать дальше. И она стала думать о другой дочке.
Эта вторая дочь выглядела старше первой на несколько лет. «Красивая и странная девочка», — думала женщина, представляя себе ее длинное лицо, узкие желтые глаза и острые скулы. Она воображала себе вторую дочь до тех пор, пока та не стала такой же реальностью, как и первая.
Теперь у женщины не было уже двоих детей, но на этом она не остановилась, хотя и понимала, что избранная ею стезя весьма опасна.
Ей придумался сын, белозубый мальчишка, который — редкое свойство! — просыпался всегда в хорошем настроении, даже если его будили насильственно. Он был храбрый и, кстати, почему-то любил кошек.
Последнее обстоятельство немало озадачивало женщину. Сама-то она кошек терпеть не могла. Но уж коль скоро сын их любит, следовательно, он — не плод воображения (ну в самом деле, для чего ей такое выдумывать!), а действительное существо. Матери остается лишь высвободить его из небытия и, взяв за крепкую смуглую руку, привести в этот мир, где, к слову сказать, полным-полно всяких кошек.
Но и сын никак не рождался, хотя в нем женщина не сомневалась даже больше, чем в дочерях.
У нее было теперь трое детей, и никого из них до сих пор не было, отчего горе женщины стало почти невыносимым.
Но она худо-бедно справлялась со своими печалями и ходила на работу, в продуктовые магазины и домой, где не ждали ее две дочки и один смешливый сын.
Когда она почувствовала, что начинает мечтать о четвертом ребенке, то не на шутку перепугалась. «Это уж слишком, — подумала женщина, — я ведь могу и не выдержать. Нужно выяснить, как это делается в большом городе у людей».
И она отправилась на рынок.
Она нарочно отправилась на рынок, а не в продуктовый магазин, чтобы по дороге ей пришлось смотреть по сторонам.
Обычно она вообще не замечала, где идет и с какими людьми сталкивается, потому что всегда ходила одним и тем же путем, а это не требовало от нее никакого внимания. Но на сей раз, решила женщина, все будет иначе. Она попробует рассмотреть окружающих и угадать, как они справляются со своими обстоятельствами.
Она обошла все торговые ряды, один за другим, придирчиво разглядывая не выложенные на прилавке овощи и фрукты, пряности и поношенные туфли, а продавцов. Она гадала по их лицам так, как другие гадают по рукам или сморщенным яблокам.
У одних были золотые зубы и темная кожа — эти ей нравились, однако в них она чуяла истинных разбойников. У других кожа была землистая, а глаза тусклые — этих она сочла слишком большими жуликами, чтобы пускаться с ними в откровенности.
Наконец она приблизилась к прилавку, где продавалась тончайшая белая лапша и тончайшая оранжевая морковь, и причудливые грибы, и палочки, чтобы все это брать. За прилавком стояла молодая девушка, похожая на фарфор: ее щеки белоснежно светились, а глаза она благоразумно скрывала под веками.
Девушка, торгующая лапшой, вызвала у бездетной женщины полное доверие.
Женщина решилась заговорить с ней.
Она подошла к прилавку и долго стояла, вспоминая, с чего обычно начинаются разговоры. Девушка не мешала ей думать. Глядела на нее невидимыми глазами и улыбалась так, что этого не было заметно.
Наконец женщина вспомнила правильное начало для любой беседы и сказала:
— Здравствуйте.
Фарфоровая девушка сразу ожила и ответила:
— Здравствуйте.
Это немало приободрило женщину, и она продолжила:
— У меня нет детей.
Девушка молчала.
«Только что у нас получалась настоящая беседа, — подумала женщина с печалью, — и вот все оборвалось. Я нарушила какое-то важное правило».
Она попробовала исправить ситуацию:
— Видите ли, у меня совершенно нет детей, как я ни стараюсь. И с каждым месяцем их все меньше и меньше.
Девушка открыла глаза пошире — подобное усилие стоило бы оценить, учитывая толщину ее век, — и проговорила:
— Это очень жаль, не так ли?
«Я справляюсь! — обрадовалась женщина. — Все-таки мне удалось завязать настоящий разговор!»
До сих пор она ни с кем толком не разговаривала, потому что ни одна из обсуждаемых тем ее не занимала.
Ни повышение зарплаты.
Ни женские болезни.
Ни бессердечие врачей.
Ни чужие родственники.
Ни чужие мужья.
Ни чужие дети.
Ей хотелось думать и разговаривать только о своих собственных детях.
Девушка сказала:
— Дети очень важны. Жаль, когда их нет.
И улыбнулась так, что это стало заметно.
А потом она прибавила:
— А как относится к этому ваш муж?
— У меня нет мужа, — ответила женщина растерянно. И вдруг насторожилась: — Что, для того чтобы иметь собственных детей, обязателен еще и какой-то муж?
Девушка кивнула:
— Это непременное условие.
Женщина страшно разволновалась:
— Но я совсем не хочу, чтобы в моей квартире жил какой-то муж! Я знаю, что такое «муж». Я слышала разговоры на работе. Муж живет в твоей квартире, он постоянно мусорит, он ест прямо из кастрюли — ну, это, положим, говорит о его манерах и вкусе, но многих раздражает, ведь в большом городе все поставлено с ног на голову, — еще он громко включает телевизор, он всегда тратит больше, чем зарабатывает, и он непременно глупее своей жены.
— Ничего не поделаешь, — сказала девушка. — Для того чтобы иметь детей, муж необходим.
— Это прямо как некоторые продают здесь картошку, — огорчилась бездетная женщина. — Нарочно к пяти хорошим картофелинам подсунут одну гнилую. Да я бы лучше подороже за хорошую заплатила, лишь бы гнилье не тащить, сперва домой, а потом на помойку.
Женщина очень гордилась тем, что сумела запомнить и повторить такое длинное рассуждение, которое только что подслушала прямо здесь, на рынке.
— Ничего не поделаешь, — повторила девушка, и ее улыбка погасла. — В мире существуют законы, которые невозможно обойти. Они касаются мужей и гнилой картошки — и еще нескольких менее существенных вещей.
Женщина наклонила голову в знак грустной признательности.
— Я благодарна вам за все, что вы для меня сделали.
И купила много тонкой белой лапши, потому что лапша казалась фарфоровой и светилась так же, как кожа девушки-продавщицы.
Таким образом, для женщины началось новое время — время, когда она неустанно искала себе мужа.
Но никто из тех, с кем она об этом заговаривала, не соглашался стать ее мужем, даже на время, даже из притворства. Напрасно она уверяла, что ее не будут раздражать ни громко включенный телевизор, ни привычка хлебать суп прямо из кастрюли. Она даже охотно соглашалась с тем, что ее муж будет тратить в полтора раза больше, чем зарабатывает, — ничего не помогало. Одних мужчин отпугивала ее прямота, других — ее манера красить зубы синей или оранжевой краской, третьих — ее хвост.
И в конце концов она снова отправилась на рынок.
Там уже не было фарфоровой девушки, продающей лапшу, но нашлось много других интересных людей. И женщина снова всматривалась в лица, пока не заметила одно, которое почему-то привлекло ее внимание.
На сей раз из всех продавцов женщину заинтересовала худенькая старушка с тонкой, обвисшей кожей. У старушки было лицо печальной аристократки, чьи сыновья погибли на войне, и руки крестьянки, чьи сыновья постоянно голодны и требуют еды.
Она продавала разноцветные пакетики.
Женщина подошла к ней и, памятуя о том, как надлежит вступать в беседу, вежливо проговорила:
— Здравствуйте.
Старушка молча посмотрела сквозь нее тусклыми глазами и ничего не ответила.
Женщина поняла, что поступает неправильно. Очевидно, законы разговоров со старушками совершенно иные, нежели законы разговоров с фарфоровыми девушками.
Поэтому женщина попробовала еще раз.
Она сказала:
— Извините. Что вы продаете?
Старушка медленно перевела взгляд на свои пакетики, потом шевельнула синеватыми губами и очень тихо прошелестела:
— Всё.
— Всё? — обрадовалась женщина. — Совершенно всё?
— Всё, что угодно для души, — повторила старушка.
Женщина была отважна и не побоялась верить своей удаче. Она рассмеялась и несколько раз звучно хлопнула себя по бокам.
А старушка быстро перебрала пальцами свои пакетики, как бы проверяя: не упустила ли она чего-нибудь и не солгала ли по случайности: вдруг у нее чего-либо из потребного для души не окажется?
Разворошенные пакетики лежали на прилавке такие заманчивые и яркие, и они были похожи на очень большие почтовые марки.
Женщина взяла один.
— Там внутри что-то очень маленькое, — заметила она, пощупав.
— Семена, — пояснила старушка.
— А для чего они? — Теперь женщина совершенно не опасалась, что старушка замолчит и не захочет ей больше отвечать, хотя, конечно, ожидать можно было чего угодно и в любой момент.
— Семена мы обычно сажаем в землю, — сказала старушка. Каждое слово прорастало на ее губах неспешно и терпеливо, как маленькое семечко. — Мы сажаем их в землю и ждем, пока они прорастут. Их нужно поливать, за ними нужно ухаживать. И тогда они вырастут и станут спелыми.
— А что вырастет? — жадно спросила женщина.
Старушка посмотрела прямо ей в глаза. Глазки у старушки были выцветшие, водянистые, но зрачок — очень твердый, сжатый в единую точку. Женщина подумала, что так выглядела бы бездна, если бы ее скрутили и сунули в наперсток.
— А что посадишь, то и вырастет, — сказала старушка. — Что угодно для души.
Женщина быстро взяла четыре пакетика и показала ей, держа их на ладони. Старушка пошевелила губами, назвала цену, и женщина ушла.
Еще она купила большой деревянный ящик, выкрашенный поверх заусениц зеленой краской, и посадила туда четыре семечка из четырех разных пакетиков. Два семечка были дочками, один — улыбчивым сыном, а последнее семечко женщина посадила просто так, ничего не объясняя и не загадывая: что вырастет, то вырастет, лишь бы это был ребенок.
Тут Аргвайр замолчала и посмотрела на свою доченьку. Девочка уткнулась макушкой матери в колено и давно уже спала. Белое, похожее на подушку лицо дочки-подменыша было безмятежным, мокрые губы улыбались. Аргвайр наклонилась и поцеловала девочку в лоб.
Аргвайр была троллихой очень знатного рода, о чем легко было догадаться при первом же взгляде на нее. Свои темно-синие волосы она разделяла на длинные пряди, каждая из которых оканчивалась золотым бубенцом. Ее лоб украшал узор из золотых бусин, приклеенных к смуглой коже. Ослепительно синяя краска подчеркивала плавную линию раскосых зеленых глаз, а белые вертикальные полосы рассекали пухлые бледно-розовые губы.
Мы не будем обсуждать здесь хвост Аргвайр, потому что на данных страницах подобная тема представляется весьма неуместной. Но поверьте на слово — хвост у этой троллихи имелся, и она хорошо соблюдала его.
На ее землях трудились сотни работников. Все они были весьма усердными и толстыми.
Аргвайр обитала в просторном и ярком шелковом доме, возведенном посреди огромного фруктового сада. В своем шатре она хранила великое множество расчудесных вещичек. Все они лежали в сундуках с незапирающимися крышками и в шкатулках, что стояли вдоль дышащих шелковых стен, и были развешаны на стенах, и разложены на коврах, что Аргвайр расстилала на земляном полу своего жилища.
Дочка-подменыш любила рыться в этих сокровищах, но она мало что понимала. Она была человечком, ребенком каких-то безвестных крестьян. Знатная троллиха никогда не попрекала ее этим.
Иногда Аргвайр тайком пыталась представить себе, как выглядит ее собственная, родная дочка, которую у нее забрали, обменяв на эту, теперешнюю.
Родная дочка Аргвайр небось похожа на звереныша — темнокожая, быстрая, с яркими глазами, ленивая и злобная, настоящий тролленок. И глупая крестьянка бранит ее с утра до вечера: «Моя-то настоящая дочка беленькая, а ты черна, как головешка, моя настоящая дочка ласковая, а ты так и норовишь укусить». И она бьет ненавистную маленькую троллиху и заставляет ее трудиться с утра до вечера.
Совсем не так обращается Аргвайр со своим подменышем. Низкий лоб и плоские скулы делали эту девочку похожей на тролленка из самой низшей касты, однако молочно-белая кожа и тусклые светлые волосы напрочь уничтожали сходство: тролли низших каст все смуглы и темноволосы. Аргвайр гладила ее по голове, а девочка во сне пускала слюни и сладко сопела. Она была недоумком, как и все подмененные человеческие дети.
Аргвайр рассказывала ей сказки, но девочка-подменыш почти не слушала. Впрочем, троллиху это не слишком-то беспокоило, потому что на самом деле Аргвайр всего лишь выпускала истории на волю. Долго-предолго бродили они причудливыми путями и в конце концов находили дорогу к черноволосому тролленку, запертому в душной крестьянской хижине, у людей.
В дверь позвонили. Женщина была хорошо научена, как поступать, поэтому, прежде чем пускать гостя, она спросила:
— Кто там?
Ей ответил резкий высокий голос:
— Жилконтора.
Женщина приоткрыла дверь, но цепочку не сняла, как ее и научили, а попросила показать документ.
Из темной щели просунулась бумажка, на которой чернело длинное слово. Оно начиналось успокоительным «жил-». Впрочем, «жил-» могло оказаться и довольно зловещим, если учесть, что бывает с живым существом после того, как вытащить из него жилы. Но ведь, с другой стороны, в «жилах» содержится жизнь, как и в «квартире», поэтому два этих слова женщина сочла однокоренными, вполне близкими друг другу и достойными доверия.
Итак, неожиданная гостья имела отношение к жизни и смерти, что явно требовало более серьезного отношения к ней самой и к ее длинному слову.
И женщина стала читать дальше.
А дальше следовало ватное «-ком-», что, несомненно, говорило о неопределенности нравственных установок (впрочем, в большом городе дело обычное), и кусачее «-строй-», от которого у женщины почему-то сделалось уксусно во рту.
Все это ее насторожило, а последняя часть слова — «-сервис» — вообще привела в панику, поскольку эти звуки звенели, звякали, брякали и приводили душу в полнейшее расстройство. Они были как цепь, где все звенья разные, и почему-то женщине сразу представилось, что цепь эта — рабская и сковывает руки. Ибо чем же еще занимается «сервис», если не вопросами свободы и рабства?
«Ого, — подумала женщина, — ко мне явилась та, которая мнит себя хозяйкой моей жизни и моей смерти, моей свободы и моего рабства… И она дребезжит, и от нее укусусно во рту, и у нее вместо сердца комок ваты… Очень плохо».
Но ей пришлось открыть дверь, потому что бумага все-таки была настоящая, с печатью.
— У вас не заплачено за два последних месяца, — сказала гостья, втискиваясь в прихожую.
— Да, — призналась женщина, — но это только потому, что я потратила все деньги на детей.
Гостья смотрела в какие-то свои невнятные записи и, казалось, совершенно не слушала.
— Дело в том, что у меня в последний месяц родилось четверо детей, — продолжала женщина.
Разумеется, она понимала, что глупо вот так, с порога, выбалтывать сокровенную радость человеку абсолютно чужому, человеку, в котором что-то металлически лязгало и от которого сводило зубы. Но радость оказалась гораздо больше самой женщины, больше ее рассудка и едва ли не больше ее сердца, хотя сердце — тут уж признаемся сразу — было гораздо больше самой женщины и во многом превосходило ее рассудок.
Вот она и сказала:
— У меня теперь четверо детей.
— Подпишите здесь, — показала гостья из «жил…виса». — И здесь. Это Предписание. Вы должны заплатить в течение трех суток. Иначе с вас вычтут судебным порядком.
Женщина поставила подпись, и гостья ушла.
Бумажка осталась лежать, ужасно ненужная, просто вопиющая, как пластырь на гладкой смуглой коже.
Дети прибежали из спальни, где прятались от чужого человека, и разом все повисли на матери. Они ни о чем не спрашивали, просто висели. А их мать, счастливо смеясь, обняла их всех разом, и огромным живым комком они заковыляли прочь из прихожей.
Большой зеленый ящик для рассады стоял теперь не на подоконнике, как раньше, а посреди комнаты. Там лежали игрушки и крохотные спальные принадлежности. Впрочем, дети уже переросли ящик настолько, что туда помещалась разве что нога младшего из сыновей. Но выбрасывать его они не хотели, потому что это ведь была их общая колыбель.
Первой выросла младшая дочь, та, которую женщина намечтала себе с самого начала. Волосы у нее были как распрямленные пружинки, а глаза темные, со звездочкой посреди зрачка. Эта дочка была крепенькая, со спокойным нравом, но при случае запросто могла бы дать отпор любому обидчику. Кулачки у нее — ого-го! Как засветит в нос или в глаз — будешь потом плакать постыдными слезами.
Она выросла в полночь. Женщина не спала — смотрела, как набухает бугорок на поверхности земли, как высовывается оттуда крохотная ручка с настоящими пальчиками, — и даже дышать боялась. А потом она все-таки вздохнула и моргнула, и как раз в это самое мгновение девочка нащупала край ящика, ухватилась за него и выбралась на поверхность.
Она была совсем маленькая, но уже сейчас можно было рассмотреть в ней настоящую троллиху с изящным, слегка загнутым задорным хвостиком, который самой природой предназначен дразнить и сводить с ума.
Увидев над краем ящика верхнюю часть лица своей матери — застывший лоб, подрагивающие брови, заполненные влагой глаза, — девочка потянулась к ней, коснулась пальцами скул, царапнула веко.
— Моя младшая, — прошептала женщина. И посмотрела на второй бугорок, набухающий рядом с первым.
Уже родившаяся девочка проследила за ее взглядом и тоже заметила бугорок. Она хмыкнула, очень тихо (ведь она была совсем крохоткой!), и уселась на корточки, голенькая, возле этого бугорка. Когда земля расступилась и явилась макушка старшей дочери, младшая вцепилась в ее желтые волосы и помогла сестре преодолеть землю и явиться на свет.
Старшая дочь женщины тоже полностью соответствовала ожиданиям (не обманула старушка, которая так ведь и обещала, что вырастет все, что угодно для души!). Вторая юная троллиха казалась немного странной — отстраненной, если точнее, как будто здешний мир она рассматривала, стоя в сторонке и прикидывая, стоит ли вообще иметь с ним какие-либо дела. У этой девочки было удлиненное лицо, узкие желтые глаза и острые скулы.
Как и мечталось женщине, старшая сестра сразу же взялась заботиться о младшей и заплела ее пружинки-волосы в торчащие косички.
«Интересно, — подумала счастливая мать, — как много можно сказать о женщине, глядя на ее хвост. У старшей хвостик длинный, волосы на нем приглажены и глядят в землю. Такая женщина потребует от мужчины, чтобы он полностью отдался ей. В его жизни не будет ничего, кроме его любви к ней. Подвиги, пьянство, драки, поединки на обглоданных мослах, бешеные скачки на лошадях-людоедах, разграбленные деревни и сожженные замки — все это во имя любви к холодноватой, желтоглазой женщине с хвостиком, глядящим в землю. А у младшей хвостик загнут, он нахально и дерзко уставился в небо, и любовь ее будет совершенно другой. Она сама захочет скакать бок о бок с верным любовником на лошади-людоеде, она сама захочет сражаться с ним в поединке на обглоданных мослах — и горе ему, если он вздумает одержать верх!.. Ах, какие же разные они, мои дочки, и как же я люблю их!»
Тем временем родился и сын; ночь заканчивалась, близился рассвет. Мальчик был смуглый, с медовыми глазами и белозубой улыбкой, по-мужски ласковый и по-мужски солнечный. И это понравилось женщине даже больше, чем ее мечта.
А четвертое семечко, посеянное женщиной, пока что не прорастало. Но трое ее детей не знали об этом. Они уселись, сбившись в кучу посреди земляного ящика, и уставились на свою мать. Она сказала им:
— Я припасла для вас красивые носовые платки. Вы может завернуться, чтобы вам не было холодно. А когда вы подрастете, я куплю вам хорошую одежду, — и дала каждому по батистовому платку с узорами. Потом она спросила: — Дети, что бы вы хотели съесть? — И прибавила, видя, как они недоуменно переглядываются: — Я купила для вас хорошего, свежего фарша.
Она накормила их сырым мясом, и они начали расти.
Когда дети стали достаточно большими — а случилось это через полтора дня, — женщина строго сказала им:
— Я должна идти на работу, а вы играйте и кушайте дома и никому не открывайте дверь, потому что за порогом полным-полно всякой дряни и она вечно лезет в дом. Такова уж ее природа — распространяться, но мы положим ей преграду.
Дети заверили мать, что сделают все, как она приказывает, и она спокойно пошла на работу.
А когда она вернулась, ее ожидал четвертый ребенок.
Он народился позднее остальных потому, что мать не придумала, каким ему следует быть, и ему пришлось решать это самостоятельно.
Четвертый был мальчиком… Но какое разочарование! Он оказался троллем самой низшей касты: с серой кожей и неопрятной темной шерсткой по всему телу. Лоб у него был низкий, как у обезьянки, глаза совсем узкие, черные, как будто заплывшие, а нос расплющенный. И в довершение всего у него был горб.
Мать улыбнулась и прижала его к себе.
В деревне не нашлось бы никого, похожего на Енифар. Люди здесь светлы и дебелы, трудолюбивы и спокойны. Местные крестьяне платят малую дань замку и не сожалеют об этом: солдат ведь надобно кормить. Кто же иначе защитит земледельцев от троллиных набегов? В последние годы, впрочем, набеги эти случаются все реже; и уже давно не слышали в деревне о том, чтобы тролли сожгли урожай или угнали кого-то в рабство.
Вот такой и должна быть жизнь — круглой, чтобы день цеплялся за день и все катилось неспешно и без задержки.
Вот такой и должна быть жизнь — светлой и дебелой. И все в деревне были превосходно приспособлены именно для такой жизни, кроме одной девочки по имени Енифар.
Одна только Енифар совершенно не подходит для круглой и гладкой жизни. Она похожа на звереныша: темнокожая, быстрая, с яркими глазами. Родители с ней намучились, особенно мать, да все без толку. Можно и ругать Енифар, и оставлять ее без еды, и даже бить, что угодно можно делать с Енифар, но трудолюбивой и ласковой от этого она не становится. И при каждой удобной возможности сбегает из деревни куда-нибудь в рощу, чтобы там побездельничать в собственное удовольствие.
Вот она, полюбуйтесь. Стоит на ветке старого дерева, крепко вцепившись в кору пальцами ног. Ноги у нее черны — и от грязи, и по природе, с длинными цепкими когтями, которые девочка не позволяла срезать.
— А ну слезай! — кричит ей снизу костлявая баба со скучным лицом. — Слезай, кому говорят!
Енифар молча смотрит на нее и улыбается.
— Слезай да ступай чистить котел! — надрывается бедная крестьянка. Ее жилистые руки напряглись от гнева, а глаза остаются потухшими. — Дармоедка! Подменыш! Надо было утопить тебя в той самой канаве, где тебя и нашли!
Енифар совсем не хочется слезать с дерева и чистить здоровенный котел, в котором вытапливали свиное сало. Мать еще и прибьет вдобавок, чтобы дочка шустрее работала. А кому охота, чтобы его прибили? Поэтому девочка остается на ветке. Она по-птичьи ходит вправо-влево, да так ловко, что глядеть страшно.
Мать заплакала и сказала:
— Лучше б ты и вправду утонула или куда-нибудь сгинула, все не так обидно. Все мне самой делать приходится. Никакой от тебя помощи. Злая ты! Настоящий подменыш. Моя-то родная дочка небось не так бы себя вела. Моя — добрая, она бы мне помогала.
«Моя родная мать тоже иначе бы со мной обходилась, — подумала Енифар, но вслух этого не сказала. — Моя не стала бы меня бить, не кричала бы на меня, она бы не заставляла меня чистить у нее котлы. Она бы любовалась, какая я сильная и хитрая, и говорила бы мне хвалебные слова».
Енифар совсем не жалела крестьянку, хотя та плакала от усталости и обиды, когда уходила прочь от дерева. Девочка даже не посмотрела ей вслед. Она дождалась, пока мать скроется из виду, после чего спрыгнула на землю, забралась в удобную ямку между корнями дерева и горько задумалась. Она знала, что рано или поздно все равно вернется в тот крестьянский дом, который упорно не желала считать своим, — к попрекам и побоям. Как проголодается, так и всё… Не сразу, конечно, а вот когда уже тошнить от голода начнет. Мир очень огромный, думала Енифар, оглядывая густую, полную солнца листву. В мире есть и более яркие места. Не такие тенистые, как эта деревня. Дайте только срок! Енифар научится сама добывать еду и уйдет навсегда. Мир поглотит ее. Там, внутри мирового желудка, бывает и страшно, и весело. Во сне она уже много раз видела ночь, по которой рассеянно бродят две луны. Две ленивые луны, понимаете? А вовсе не одна, такая бледная, скучная и целеустремленная. Там, куда уйдет Енифар, нет ни скуки, ни цели, а только лень и блуждание. В этом и заключен смысл царственной ночи у троллей. На самом деле Енифар очень мало знала о троллях. В раннем детстве она вообще считала это слово ругательством.
Она, наверное, задремала, потому что не заметила, как рядом появились всадники. Они совсем было уж проехали мимо, когда лошадь одного, едва не наступив на девочку, попятилась и зафыркала. Всадник натянул поводья. Енифар сразу же проснулась и открыла глаза.
— Ох! — воскликнул всадник. — Да разве можно так прятаться! Я мог раздавить тебя.
— Не мог, — ответила Енифар, даже и не подумав подняться на ноги. Она огляделась, высунувшись из своей норки, и увидела отряд человек в десять. — Ну надо же! — поразилась девочка. — Да тут целая армия.
Она нисколько не боялась, потому что там, где стояла их деревня, сейчас не велось никакой войны. Это были люди из замка, люди, которые защищали деревню, если случалась беда.
— Ты никогда не видела армий, иначе бы не говорила так, — засмеялся всадник. — Хорошо, что ты не испугалась.
— Меня трудно испугать, — отозвалась Енифар, зевая.
— Почему ты не дома? — спросил всадник. — Все маленькие девочки сейчас дома и помогают родителям. У тебя нет родителей?
— У меня их больше чем достаточно, — отрезала Енифар. — Только я в них не нуждаюсь. И я вовсе не маленькая девочка. Мне будет десять лет, хотя еще не исполнилось.
Всадника позабавил ее важный, серьезный тон. Он наклонился с седла:
— Так не принесешь ли ты мне питья?
Во всех историях солдат просит у девушки напиться — с этого и начинаются приключения.
Но такая история вовсе не нравилась Енифар, потому что Енифар не такая, как другие.
— Неподалеку есть ручей, — сказала девочка, неопределенно махнув рукой. — Там и напьетесь, и вы, и ваши лошади. Буду я еще ради такой малости бегать домой! Да меня мать сразу отдерет за волосы, едва лишь увидит. Нет уж, я лучше здесь пока посижу.
— Твоя мать дерет тебе волосы? — удивился всадник. — Разве матери так поступают?
— Моя — точно, — сообщила девочка и тряхнула головой. — У меня-то волос много и все крепкие, но и ей много чести — за них дергать.
Всадник нахмурился:
— Странно ты рассуждаешь о своей матери.
— А чего ж тут странного, если я ей не родная, — объяснила Енифар. — И мне совсем не хочется, чтобы обо мне так думали, будто я ей родная.
Солдат немного поразмыслил над этими словами.
— Почему ты так решила?
— Потому что меня подобрали в канаве, — сказала Енифар. — Вот почему! Об этом вся деревня знает. Все видели.
— Как тебя зовут?
— Енифар.
— Красивое имя… Неужели мать, которая тебя не любит, дала тебе столь красивое имя?
— Ты какую мать имеешь в виду? — прищурилась Енифар. — Ту колотовку, которая мне хочет руки изувечить? — Она показала свои тонкие смуглые пальцы с розовыми ногтями. — По-твоему, вот этими руками я должна выдергивать из грядок кусачие сорняки и стирать грязную одежду? Ты видел, какая толстая одежда у крестьян? А если видел, то сам подумай, разве могли такие люди дать мне подобное имя!
— Откуда же оно у тебя? — улыбнулся солдат. Он все еще был уверен в том, что девочка его разыгрывает.
— Меня подобрали вместе с именем, вот откуда, — уверенно ответила Енифар. — В первые два дня я была у этих крестьян совсем без имени, потому что как раз в то время оно ненадолго отошло от меня — искало поживы. Ему хотелось и вкусно поесть, и сладко попить, и вообще посмотреть на красивое. А когда оно вернулось, насытившись, меня в канаве уже не оказалось. И оно побежало искать меня, а я тем временем все кричала как сумасшедшая, без перерыва, и надрывалась, покуда оно ко мне не вернулось. Ну а уж после этого мы стали жить-поживать, не так чтобы совсем уж счастливо и спокойно, но без громких воплей… Я и теперь никогда не кричу, даже когда меня бьют.
Тут Енифар окончательно проснулась, зевнула еще несколько раз и рассмотрела отряд хорошенечко. Среди всадников Енифар заметила весьма странную фигуру: некто сидел на лошади, сгорбившись, и угрюмо смотрел на свои руки. Этот некто, в отличие от светловолосых солдат из замка, был черен как головешка; его засаленные патлы свалялись и в беспорядке падали на спину и плечи. Почувствовав на себе взгляд Енифар, он поежился и вдруг резко обернулся к девочке.
— Ой! — воскликнула она удивленно. — Вот это да! Это же тролль! Где вы его подобрали?
— Неподалеку отсюда, — ответил солдат. — Поэтому я и говорил тебе, что девочкам лучше находиться дома и помогать маме.
— А я тебе уже ответила, почему не намерена этого делать, — заявила Енифар. — Ну надо же, настоящий тролль! Впервые вижу вот так, чтоб близко.
Она подошла к пленнику вплотную. Он закрыл глаза, чтобы она не могла заглянуть в его душу, и сжал губы. Енифар подобрала с земли палку и с силой ткнула пленника в живот. Тут-то он живо распахнул глаза, и рот его тоже сам собою раскрылся.
— Ага! — обрадовалась Енифар. Она внимательно рассматривала его, посмеиваясь от удовольствия, а если он отворачивался, снова тыкала в него палкой. Он красил свои длинные зубы ярко-синей краской, а на скулах нарисовал спирали, только теперь эти узоры разъело жгучим троллиным потом.
Потом Енифар повернулась к солдату:
— А что вы собираетесь с ним делать?
— Отвезем в замок.
— Он там умрет?
— Наверное… Они все там умирают, — ответил солдат равнодушно.
Тролль неожиданно вздрогнул, но вовсе не от этих слов, как можно было бы заподозрить, а оттого что впервые увидел Енифар по-настоящему.
Не жалкую деревенскую дурочку, ни на что из крестьянской работы не годную, и вовсе не уродку и замарашку, какой считали ее люди. Нет, он увидел Енифар такой, какой она была на самом деле: тролленок самых лучших кровей, маленькая принцесса с пылающими угольными глазами, с неистовыми волосами, с запястьями, которые не ждут, не просят, но требуют браслетов, и притом самых красивых и таких, чтоб звенели. За право укусить шелковистый хвостик Енифар прольется кровь лучших и самых знатных, а брызги ее смеха ни один из них не посмеет стереть с лица, так драгоценны они.
Потому что в мире, где две луны лениво ползают по ночному небу, не ведая ни цели, ни маршрута, нет ничего более драгоценного, чем троллиха знатного рода.
Пленный тролль опустил веки, стыдясь Енифар, и сколько она ни колотила его после этого, не посмел больше взглянуть на нее.
Второй раз неприятная гостья из «жил…виса» явилась через несколько дней.
Ее пришлось впустить в квартиру, потому что она уже один раз была здесь и доказала свое право переступать порог.
Дети тайком выглядывали из комнаты и видели, как она входит. А она их не видела.
Она не видела желтоглазую девочку четырнадцати лет, в джинсах и топике со шнуровкой на груди. Она не видела одиннадцатилетнюю крепко сбитую смуглянку в розовом платье с оборками. Она не видела худенького улыбчивого подростка в шортах и смертоубийственной черной футболке с черепами, которая доходила ему почти до колен. И наконец, она не видела горбатого уродца с лохматым личиком — этот носил нелепый джинсовый комбинезон с вышитыми ягодками на груди.
Она стояла в прихожей и смотрела на сей раз не в свои бумаги, а прямо на мать четверых спрятанных детей. Смотрела и молчала.
«И что же та мама? — спросила бы сейчас Енифар, если бы она, а не подменыш, слушала эту сказку. — Как она поступила?»
Потому что Енифар была бы чрезвычайно взволнована: приближался тот самый момент в повествовании, когда злая воля должна разлучить мать и ее деток, и это — самый горький момент, но без него и сказки бы не случилось.
«Мама, говори же скорей, как поступила та мама, когда злая гостья с дребезжащим сердцем и смятой в комок душой вошла в квартиру?»
Да, Енифар дергала бы мать за рукава и за волосы и заставляла бы все бубенцы в ее прическе вздрагивать и звякать, пока Аргвайр не заговорила бы снова.
Вот что вышло из всего этого, Енифар, слушай…
Гостья носила деловой костюм с квадратными плечами. От всего ее облика разило женским неблагополучием. Иногда так пахнет в старых нотариальных конторах с линолеумными полами. Входишь и сразу понимаешь: все женщины, которые здесь работают, несут на себе печать женского старения, все они заклеймлены этим. Их лица покрыты неопрятными пятнами, их одежда бунтует, не желая облегать столь некрасивые тела, и поэтому ерзает и сползает, а под мышками вдруг обтягивает и идет морщинками. И хотя разные предметы женской гигиены рекламируют по телевизору красивые молодые девушки, именно при взгляде на этих женщин сразу же приходят на ум разные штуки, которые «дарят» свежесть, уверенность в себе и прочие блага. Эти женщины просто нашпигованы такими штуками, но ни свежести, ни уверенности у них нет и в помине.
Вот такая особа стояла сейчас перед мамой четверых детей и разглядывала ее, словно товар, не выставленный на витрине, но спрятанный под прилавком.
А потом она резко выбросила вперед руку и чем-то брызнула в лицо хозяйке квартиры.
Дети быстро переглянулись.
«Что это?» — подумала старшая сестра.
Младшая подумала: «Это какой-то яд. Она отравила маму!»
Брат растерялся, побледнел. Раньше он даже не догадывался о том, что иногда случается нечто, чему нельзя улыбнуться.
А самый младший ребенок, в комбинезоне с ягодками, подумал вот что: «Мы должны спрятаться и проследить за тем, что происходит».
Между тем чужая женщина подхватила их маму, которая вдруг сделалась совсем мягкая, как ненастоящая. Дети заметили, как мелькнуло мамино лицо, бледное, с очень черными бровями и губами. Незнакомка выскочила из квартиры и утащила маму с собой.
Дети выбрались в прихожую и стали оглядываться, как будто теперь, когда чужачка ушла, рассчитывали увидеть свою мать на прежнем месте. Но мамы не было. Остались бумага-Предписание и едва заметная вмятинка от каблука на паркете.
Горбатый мальчик опустился на колени, приложил щеку к паркету и принюхался. Потом поднял голову и сказал:
— У мамы изо рта капнула слюна.
Старшая дочь всхлипнула, а младшая сердито сказала:
— Для чего ты говоришь нам это?
— Мы найдем ее по запаху, — объяснил горбатый мальчик.
Тут все присели рядом на корточки и стали шумно сопеть, втягивая в себя воздух, но никто не различал родного запаха, такой резкой была вонь чужой женщины.
— Не имеет значения, — сказал старший из сыновей. — Мы ведь можем идти и по чужому запаху.
Они кивнули друг другу и посмотрели на младшего братца с завистью. Еще бы! Из них четверых он один пойдет не по отвратительному следу, оставленному похитительницей, а по родному, по следу их матери.
Дети подошли к зеркалу, поправили одежду, взялись за руки и вышли на улицу.
На них не обращали внимания, и они приободрились. Время от времени младший сын опускался на четвереньки и нюхал землю.
— Что это с ним? — спросила вдруг какая-то толстуха, проходившая мимо с авоськами.
Младшая дочь нахмурилась и ответила:
— А вам какое дело?
А старшая покачала головой:
— Он потерял пуговицу.
Толстуха с неудовольствием заметила:
— Нужно лучше следить за братцем, — и поковыляла дальше. Казалось, это авоськи волшебным образом влекли ее вперед, как два надутых мотора.
Уродец поднял голову и прошептал:
— Нам туда, — и показал направление.
Все четверо побежали дальше.
«Кем была та чужачка? — спросила бы сейчас Енифар. — Кто она такая?»
А вот беленькая девочка-подменыш ни о чем не спрашивала. Она перевернулась на другой бок, во сне больно пощипывая запястье матери.
«Та чужачка? — Тут в рассказе полагалось выдержать страшную паузу. — А ты разве еще не догадалась, Енифар?» — «Нет, мама, может быть, я и догадалась, но ты должна сказать это сама… Ну, говори же!» — И Енифар топнула бы ногой. Черной, с нестриженными когтями. Хорошо бы подарить ей красивые звенящие браслеты, чтобы звонче топалось.
«Эта отвратительная особа была охотницей на троллей, Енифар. Такие есть в любом из миров, кроме нашего. Она выслеживала троллей по рынкам, барам и станциям метро, она ходила по квартирам и везде, везде высматривала, не попадется ли тролль. Ведь троллей гораздо больше, чем принято думать, и в том большом городе они тоже водятся. Вот их-то она и ловила и утаскивала в один большой, страшный подвал… Ты все еще хочешь слушать эту сказку?» — «Больше чем когда-либо, — сказала бы сейчас Енифар, разрумянившись от негодования. — Я желаю узнать, как дети спасли свою мать и что они сделали с этой гнусной охотницей на троллей!»
Отряд уехал, пыля, и увез с собой пленника.
Енифар продолжала смеяться, хотя солдат, ее собеседник, здорово на нее рассердился. Он вырвал из рук девочки палку и, сломав о колено, выбросил прочь. И притом изругал Енифар:
— Зачем ты это сделала? Зачем ты била его? Мы не бьем пленников! Глупая девчонка!
Енифар не отвечала, ее душил смех.
Солдат никогда не встречал подобных девчонок, хотя, казалось, немало повидал их на своем веку, да и дома у него остались целых три сестренки, и все три, что называется, были «с присыпочкой».
И вот отряд скрылся из глаз, а Енифар вдруг перестала смеяться. Она как будто спохватилась и побежала вслед за всадниками. Конечно, девочка знала, что не догонит их, но этого и не требовалось. Все равно скоро придет ночь с ее яркой скучной луной, которая точно знает, куда идти и какой следует быть. Скоро придет ночь и расставит все по местам.
Чтобы тролль не удрал, его хорошенько огрели по голове, да так, что он потерял сознание, а потом привязали к дереву. Охраняли пленника вполглаза. Кому бы, в самом деле, вздумалось вызволять тролля — поблизости от замка, в землях, принадлежащих людям? Здесь все желали этому разбойнику лишь одного — смерти.
И скоро уже весь отряд поддался усталости. Строгая белая луна, как бы приподняв брови на круглом, немного скособоченном лице, созерцала в просвет между деревьями, как медленно угасает плоский, жмущийся к углям костерок — крохотный плевок преисподней, укрощенный, с вырванными зубами. Вокруг огня спали солдаты. В темноте ощущалось присутствие лошадей: громадные тени, сгустки жизни, такие теплые и могущественные.
Тролль пробудился от обморока, когда было уже за полночь. Кто-то стоял рядом с ним, скрываясь от лунного света. Тролль морщился, но этого никто не мог видеть. Болела голова, слабость от голода и жажды уничтожала самую малую надежду на освобождение. Пленник попытался перегрызть ту веревку, что стягивала его ноги, но даже этого не смог.
А невидимка по-прежнему таился в темноте.
— Кто ты? — прошептал тролль.
Ответа не последовало.
Тролль закрыл глаза и задышал ровно, спокойно. Он хотел отдохнуть.
— Эй! — донесся до него возмущенный шепот. — Ты что, спать вздумал?
— Почему бы и нет? — отозвался тролль еле слышно.
Невидимка не отвечал. Очень медленно он обошел пленника со всех сторон. Теперь тролль мог рассмотреть силуэт, маленький и хрупкий. Ему пришлось прикусить себе язык и нижнюю губу, чтобы не рассмеяться. Он узнал девочку.
Она догадалась об этом в тот же миг, когда он задержал дыхание.
Он почувствовал, как лезвие впивается ему в руки, и скрипнул зубами.
— Ой, — пробормотала девочка, — я тебя, кажется, поранила.
Она разрезала веревки на руках и сунула ему нож.
— Дальше ты сам.
Он посмотрел на лезвие, по которому тускло стекал лунный луч. Девочка, скрытая в темноте, наблюдала за ним. Отблеск угасающего пламени прополз по ее круглой, смуглой щеке, но она отвернулась, и все погасло.
Тролль наклонился вперед и, пачкая веревку собственной кровью, освободил себе ноги.
— Готов? — спросила девочка нетерпеливо. — Я заберу одну лошадь. Ты умеешь их ловить?
Тролль не ответил, но, когда Енифар направилась к лошадям, еле слышно свистнул сквозь зубы. Она мгновенно замерла.
— Что?
— Не надо, — не то сказал, не то подумал тролль. — Я пойду пешком.
Он поднялся на ноги, сделал несколько шагов на пробу, потом побежал. Енифар погналась за ним.
Они отбежали от спящего лагеря почти на полет стрелы, когда тролль позволил девочке догнать себя.
— Что тебе от меня нужно? — спросил он.
Она остановилась в нескольких шагах, тяжело переводя дыхание.
— Ты быстро бегаешь.
— Ты тоже, — кивнул он. — Так зачем я тебе понадобился?
— Кто я? — спросила она.
В третий или четвертый раз он внимательно оглядел ее с головы до ног.
Чужая луна, возможно, и сбивала с толку тролля, привыкшего к совершенно другим ночам, но так сильно не обманывается никто, даже тот, кто хочет обмануться.
И тролль открыл девочке то, что увидел в ней еще днем:
— Ты — знатного рода.
— Я ведь не родная дочка этим… — Енифар мотнула головой, как бы показывая на деревню, откуда она явилась.
— Нет, — тотчас же сказал тролль, даже не дослушав. — Это немыслимо. Об этом даже думать — и то смешно.
— Я не человек, правда? — настаивала Енифар.
— Правда, — сказал тролль.
— А как мне в этом убедиться? Ты сумеешь найти доказательства?
— У тебя есть хвост? — спросил он.
Она густо покраснела и вскинула гневные брови:
— Ты не смеешь задавать мне такие вопросы!
— Ну так задай себе этот вопрос сама, — предложил он. — А мне можешь ничего об этом не рассказывать.
— У тебя вообще нет понятий о стыдливости, — отрезала Енифар. — Удивляюсь, как я решилась заговорить с тобой о подобных вещах.
— Ты и не заговаривала, — заметил он, ухмыляясь. — Я сам. — В лунном свете его синие зубы казались совсем черными, но оттого не менее кусачими.
Енифар покачала головой:
— Есть вещи, которые остаются непристойными даже в мыслях.
— Это правда, — согласился наконец тролль. Он высунул язык, очень длинный, и пошерудил им у себя в носу, а затем уставился на Енифар, прикусив кончик языка так, чтобы он трепетал между губами.
Енифар подошла к троллю вплотную и резко ткнула его кулаком в бок.
— Давай отвечай! — приказала она. — Кто я?
— Ты знатного рода, — повторил тролль. — Ты не человек.
— Еще раз спрашиваю: ты можешь доказать это? Без… ну, без хвоста?..
Тролль долго молчал, обдумывая вопрос. Потом он встретился с Енифар глазами и кивнул. Он больше не ухмылялся, ведь речь шла теперь не о жизни и смерти, а о чести знатной троллихи.
— Да, — обещал он. — Да, я докажу тебе, что это чистая правда.
— Вы, тролли, — омерзительные создания, — говорила женщина в деловом костюме. Ей доставляло громадное удовольствие произносить все эти слова. — Вас не должно быть в нашем мире. Вам вообще не следует существовать, вы — ошибка мироздания, неудачная раса, бред демиурга. Вы — пустые телесные оболочки, у вас нет души, у вас нет сердца, у вас ничего нет, кроме упитанного туловища. Вся ваша любовь, с которой вы так носитесь, — это физическое обладание. Вся ваша жизнь — это поесть да размножиться. И вы еще смеете проникать сюда, в наш мир, вы решаетесь осквернять его своим присутствием!
«Но ведь это вы крадете наших детей, — подумала пленница. Тяжелые обручи стискивали ее запястья, цепь не позволяла ей даже поднять руки. — Ведь это вы воруете маленьких троллят и обмениваете их на своих белобрысых недоумков, которые никому здесь не нужны, даже собственным родителям. Ведь это вы заставляете наших детей работать на себя, и бьете их, и браните, и считаете уродами, и даже отрезаете им хвостики… Мы-то не так поступаем с вашими детьми, если уж нам их подсунули. Мы жалеем их, и сытно кормим, и никогда не бьем, и уж точно никогда не заставляем работать. Они все равно, бедняжки, умирают, не дожив до зрелых лет, — но в этом нет нашей вины. А вот наши детки, как бы с ними ни обращались, вырастают ладными и крепкими и живут долго, и в этом нет никакой вашей заслуги».
Они находились в подземелье. Вдоль всего темного длинного коридора были устроены клетки, как в зверинце, и там содержались разные пленники. От каждого из пленников пахло по-особому. Смешиваясь с вонью охотницы на троллей, эти запахи составляли единый оглушительный запах всего подземелья, такой сильный, что из ушей начинала вытекать сера, из глаз выдавливались слезы, а в носу что-то взрывалось.
С потолка там капало, а под ногами хлюпало, и изредка пробегали крысы.
— Что ты морщишься? Неужели тебе здесь не нравится? — насмехалась над женщиной злая охотница в деловом костюме. — На всех сайтах про вашу мерзкую расу пишут, что вы избираете для жилищ сырые и темные пещеры. Мы постарались создать для вас привычную обстановку. Чтобы вы чувствовали себя здесь как дома. Неужели у нас так плохо получилось? — Она вынула сигарету и закурила.
Пленница не ответила, а кругом послышалось сердитое ворчание. Охотница за троллями хмыкнула, бросила, не потушив, сигарету и ушла.
— Что это за место? — после долгого молчания спросила пленница. — Как мы все сюда попали? Кто вы? Сколько вас? Чего они от нас добиваются? Как я должна вести себя, чтобы все было хорошо? Есть ли тут кто-нибудь, кому можно довериться, или все кругом — негодяи?
Она толком даже не знала, к кому обращает вопросы. Было темно, а выглянуть в коридор и посмотреть мешали цепи и решетки.
Вокруг опять заворчали, зашевелились, но отвечать не спешили. Новенькая должна была все понять сама. Таковы, очевидно, здешние правила. Везде есть правила. Это как с мужьями и гнилой картошкой. И некоторые из этих правил невозможно отменить.
Пленница честно попыталась разгадать все здешние загадки разом, не перебирая их по одной, но представляя их в виде единого шара. Однако она так устала после всего случившегося и так была огорчена разлукой с детьми, что почти сразу же заснула.
Стоило ей закрыть глаза, как невнятный гул внезапно соединился в слова. Эти слова бухали, как удары кулаков по барабанам, они проникали в ее сон и пропитывали все ее мысли.
Они твердили одно и то же:
— Ты пропала.
— Ты пропала.
— Ты совсем пропала.
А четверо ее детей между тем шли по улицам, входили в подворотни и подъезды, перебирались через проезжую часть, останавливались, нюхали землю и воздух, переглядывались, обменивались прикосновениями и снова шли и бежали, пока наконец не оказались в небольшом парке в самом центре большого города.
Здесь было мирно, спокойно и даже весело. Запахи постоянно смешивались и искажались, поэтому младшему братцу приходилось идти на четвереньках почти всю дорогу, а старшие над его головой наперебой объясняли — и тем, кто оглядывался на дикого ребенка, и тем, кто просто шел себе мимо, уже просто так объясняли, без разбору, лишь бы их не вздумали остановить и спросить о главном — что это они делают здесь, в парке, в этом маленьком парке в самом центре большого города:
— Мы играем.
— Он играет в собачку.
— Это наш братец, он чуть-чуть больной.
— Мы за ним следим, чтобы он не поранился.
— Это у нас такая игра — будто мы охотники.
— Он сам вызвался быть собакой, мы его не заставляли.
— Вы не думайте, мы хорошо к нему относимся.
— Ему нравится быть охотничьей собакой.
— Мы любим охотничьих собак.
— Мы любим собак.
— Мы вообще любим животных.
Жили однажды Зверь Лесной, Зверь Степной и Зверь Домашний, и все трое взаимно охотились друг на друга и с того жили: кто кого поймает, тот перед тем и молодец, а кого кто поймает, тот перед тем и добыча.
Вышел однажды Зверь Лесной на охоту, долго он шел и забрел в степь. А там все так странно: кругом пустота, под ногами трава несъедобная и вдалеке скачет Зверь Степной. Этот-то явно съедобный, но догнать его — первая забота, одолеть — вторая, и сожрать — третья; как бы он сам тебя не сожрал между первым и вторым, а то и между вторым и третьим!
Но голод брал свое, и Зверь Лесной помчался догонять Зверя Степного. Бежал он по пустому пространству, спотыкаясь о комки сухой травы и отбрасывая в стороны старые кости, над которыми даже задумываться не хотел.
Зверь Степной между тем тоже заметил Зверя Лесного и развернулся к нему навстречу всеми своими клыками и рогами, да как зарычит!
От этого звука все старые кости, и все комья сухой травы, и сухая земля, и еще много чего мелкого, такого, что забивается в глаза, в уши и ноздри, полетело навстречу Зверю Лесному.
А потом из клубов пыли выскочил и сам Лесной Зверь и как вцепится в горло Степному — только брызги кругом, и веером, и струями, и все сделалось красным и бурым.
Грызут они друг друга, и каждый думает: «Сейчас сожму потуже челюсти, авось враг и околеет, и тогда я его съем».
И вдруг небо над ними померкло: это вышел на охоту Зверь Домашний, а был он лютее двух предыдущих зверей и не в пример им свирепее, потому что жил он дома и много пил молока. Услышал он шум борьбы и сразу понял, что сейчас будет ему легкая пожива. Стоит над сражающимися и облизывается в ожидании.
И вдруг слышат все три зверя громкий крик:
— Эй вы, звери! Что это вы тут затеяли, а? Ну-ка признавайтесь!
Все три зверя рычанье и клацанье зубов прекратили и разом повернулись на зычный этот призыв. И видят они: тролль Нуххар стоит перед ними. Рожа Нуххара лукава и черна, вместо глаз у него — кинжальные разрезы, вместо рта — щель, как от удара мечом. Жуткий, в общем-то, видом тип, даже для тролля.
А Нуххар поэтому и сторонился других троллей, да и зверю не всякому показывался.
Родился Нуххар семнадцатым у матери-троллихи, которая, во-первых, никогда не имела мужа, во-вторых, никогда не производила на свет девочек, и в-третьих, никогда не любила своих детей. Она была самого низкого происхождения, отчего все рожденные ею дети оказались как на подбор, во-первых, уродливы, во-вторых, глупы, и в-третьих, нигде не желанны.
Нуххар, семнадцатый (а имелись, кстати, еще и восемнадцатый и девятнадцатый, но с ними, как и с шестнадцатью старшими, он не общался), в первые годы жизни от своих братьев ничем не отличался. На лицо урод уродом, нравом — себе на уме, и вообще — молчун и драчун. Таковы уж все они, сыновья той троллихи, — разговаривали не языком, а кулаками, доходчиво.
Как-то раз увидел себя Нуххар в гладкой воде лужицы, собравшейся в каменной ложбинке посреди большого булыжника; вода была черна и чиста и хорошо отражала Нуххарову образину.
Поначалу Нуххар даже глазам своим не поверил: неужто можно быть таким безобразным! До сих пор он как-то о подобных вещах не задумывался. А тут разглядел себя во всей красе — и поневоле задумался. Любой бы на его месте задумался.
Пошел Нуххар в деревню, от него все шарахаются.
Только одна троллиха не убежала, остановилась посреди улицы и прямо на Нуххара посмотрела.
— Что тебе надо? — спрашивает она.
— Хочу увидеть свое отражение, — ответил он.
— Только-то и всего? — засмеялась троллиха. — Ну так смотри!
И раскрыла глаза пошире, а он рожу приблизил и прямо в зрачки ей уставился.
«Может быть, вода в луже солгала? — думал Нуххар. — Ну так глаза троллихи не солгут. В чём в чём, а в них всегда отразится полная правда».
Но черные зрачки показали Нуххару в точности то же самое, что и черная влага на камне.
— Ух! — вырвалось у Нуххара. — Неужто я и впрямь так некрасив, как вижу?
Троллиха пожала плечами.
— Ты и безобразен, и низкого рода, и нравом груб, — сказала она. — Однако с этим тебе придется жить, и вряд ли найдется женщина, которая захочет разделить с тобой такую жизнь.
— Я понял, — проговорил Нуххар, — и благодарен тебе.
Троллиха засмеялась и пошла прочь, а Нуххар заплакал и зашагал совсем в другую сторону.
Вот так Нуххар оставил своих соплеменников и начал жить среди животных. Те не попрекали его ни внешностью, ни происхождением; что до глупости, то от нее Нуххар очень скоро избавился и сделался хитрее, чем многие из диких тварей.
Все звери чрезвычайно уважали этого тролля.
Вот почему не разорвали его Зверь Лесной, Зверь Степной и Зверь Домашний, когда он вмешался в их свару.
— Послушайте-ка, звери, — сказал им Нуххар, — гляжу я на вас и понимаю: неправильно вы поступаете.
— А откуда тебе знать, как мы поступаем? — огрызнулись звери, однако на Нуххара нападать не спешили. Знали, что он хитер, силен и ловок.
— Да я ведь вижу, — хмыкнул Нуххар. — Впились вы друг другу в горло без всякого смысла.
— А какой должен быть в этом смысл? — удивились звери. — Мы голодны, и нет у нас другой цели, кроме как насытиться друг другом.
— Вы все погибнете, — засмеялся Нуххар, — и я заберу ваше мясо, вот и вся польза от вашего единоборства. Не вам, но мне. Что ж, продолжайте, продолжайте, а я подожду, пока от вас останутся три куска мяса мне в котел.
— Для чего ты говоришь нам все это? — спросили звери.
— Для того, что не хочу вашей бесславной погибели, — ответил Нуххар. — У меня ведь тоже есть понятие о чести, а говорят ведь, что бесчестно добытый кусок быстрее гниет и может испортить всю похлебку. Поэтому сделаем так: сперва бейтесь двое, один на один, а третий пусть стоит в стороне. Когда же победит один другого, я заберу к себе побежденного, чтобы он не совершил какой-нибудь подлости и не попробовал отомстить за себя, пока победитель будет занят новым поединком.
Звери переглянулись и снова уставились на Нуххара.
— И с чего мы начнем?
— Пусть сперва сражаются Зверь Лесной и Зверь Степной, — распорядился Нуххар.
— Да мы ведь так и делали! — зарычали раздосадованные звери. — Выходит, не очень-то мы нуждались в твоих советах, чтобы поступить правильно.
— Нет, вы нуждаетесь и в моих советах, и в моем присутствии, — возразил Нуххар. — А я намерен судить ваше сражение. Чтобы все вышло без подвоха и обмана.
— А как ты будешь судить нас? — удивились звери. — Ты ведь не зверь!
— Поэтому я и буду судить честно. Мне ведь безразлично, кто из вас победит.
— Да ты ведь голоден, как ты сможешь судить честно!
— Поверьте мне, я буду судить честно, — повторил Нуххар, лукавый тролль, который всегда знал чего хочет и умел добиваться этого.
Звери были глупее тролля и потому согласились.
Нуххар уселся на корточки и махнул рукой. Тотчас же Зверь Лесной опять вцепился в горло Зверю Степному, и долго они рычали, и плевались шерстью, и даже откусывали друг от друга большие куски мяса. Зверь Домашний весь трясся от возбуждения, так ему хотелось ввязаться в эту драку, но Нуххар удерживал его, показывая ему нож.
Наконец Зверь Степной дернулся в челюстях Зверя Лесного и распростерся на земле. Его мутнеющий глаз уставился на Нуххара, а лапы затряслись в агонии.
Нуххар вскочил и замахал рукой с ножом, ярко сверкающим на солнце.
— Эй, стой! Как уговорено, побежденного я забираю.
Зверь Лесной разжал челюсти и сказал, обращаясь к Нуххару:
— Для чего мне отдавать тебе этого зверя, если я его почти уже убил и сейчас ничто не помешает мне его съесть?
Зверь Домашний зарычал от негодования, а Нуххар засмеялся:
— Не будь меня, Зверь Домашний уже вцепился бы тебе в загривок! Отдавай-ка мне побежденного, как мы условились, и готовься к новой схватке.
А Зверю Домашнему Нуххар сказал:
— Пора.
Тотчас взлетела пыль из-под лап Зверя Домашнего, так стремительно кинулся он на Зверя Лесного, оскалив все свои клыки и выставив острые винтовые рога.
А Нуххар подобрал Зверя Степного и уложил его рядом с собой на травку. Зверь был серьезно ранен, но его можно было спасти. Нуххар разорвал свою одежду и заткнул тряпками его зияющие раны. Потом они вместе стали следить за поединком.
Как уже упоминалось, Зверь Домашний был сильнее Зверя Лесного, потому что он жил дома и пил очень жирное молоко и лизал сметану. И еще у Домашнего Зверя были рога, а у Лесного — только когти.
А клыки имелись у них обоих.
Вот сцепились они, глядеть страшно. Рычанье поднялось такое, что облака на небе разогнало. Живое мясо они отгрызали друг от друга и выплевывали по сторонам, и куски плоти так и прыгали везде, точно лягушки.
Нуххар даже в ладоши захлопал, таким удивительным показалось ему зрелище.
А Звери боролись не на жизнь, а на смерть, и не в последнюю очередь потому, что каждому из них хотелось оказаться победителем и выйти на поединок с самим троллем.
Кровь у троллей, на вкус зверей, очень сладкая, густая и хорошо ударяет в голову. Она для зверей — точно хмельной мед для человека, особенно если выпить не в меру.
Когда звери думали об этом лакомстве, у них текли слюни, и они принимались урчать животами.
В конце концов одолел Зверь Домашний.
Тролль тотчас же вскочил и закричал:
— Эй, Домашний Зверь! Не убивай Зверя Лесного. Отдай-ка ты его мне, как и сговаривались. Я хочу залечить его раны, а ты, если не боишься, получишь в противники меня.
Зверь Домашний тихо ворчал, припав к земле и сверкая желтыми глазами. Его хвост лупил по земле с такой яростью, словно земля в чем-то перед ним провинилась.
Тролль без страха подошел к Лесному Зверю, оттащил его в сторону и приказал Зверю Степному:
— Полижи его раны.
А сам повернулся к Зверю Домашнему и сказал:
— Я готов.
Зверь Домашний прыгнул на Нуххара и выбил ему рогом один глаз.
Нуххар упал на землю, а Зверь Домашний встал над ним так, что правая его лапа оказалась у одного Нуххарова плеча, а левая — возле другого. У Нуххара из одной глазницы текла кровь, а из другой — ядовитые слезы, так что видел он, по правде сказать, очень немногое. Зверь Домашний капал на него слюной, бил его по ногам хвостом и рыл когтями землю, оставляя возле ушей Нуххара глубокие бороздки.
Ни один зверь, даже Домашний, не может просто так сожрать тролля; ему непременно нужно сперва поглумиться, хотя бы самую малость, иначе пищеварение нарушится и зверь может умереть от заворота кишок.
И вот пока Домашний Зверь кобенился и праздновал победу, два других зверя, спасенных Нуххаром, набросились на победителя и вцепились ему в холку. Они терзали его, как могли, слабыми челюстями и сломанными когтями. Все же их было двое, а Домашний Зверь остался в одиночестве. И в конце концов те два зверя отогнали Домашнего, и он убежал.
А Нуххар облизал свое мокрое лицо длинным фиолетовым языком — у всех троллей очень длинный и очень сильный язык, которым можно пользоваться даже как хлыстом, — и попробовал встать, но ничего у него не получилось.
Нуххар со стоном упал на четвереньки, а выбитый глаз откатился в сторону и закопался в пыль, так что Нуххар его больше никогда не видел (этот глаз потом склевали птицы и два дня летали пьяные).
Звери увидели, что тролль, как и они, ходит теперь на четырех конечностях, а не на двух, и засмеялись.
Нуххар вцепился левой рукой в шерсть Лесного Зверя, а правой — в шерсть Степного, и они, спотыкаясь, падая и рыча, все-таки дотащили его до дому.
В хижине Нуххара было удобно и тепло, там имелось укрытие от дождя и ветра, а в кладовке стояли бочки с едой. Все трое побежденных, усталые, так и рухнули на пол и проспали несколько дней, а когда они проснулись, то были совершенно здоровы, только у Нуххара с той поры остался лишь один глаз, и тот подмигивающий.
Зажили они втроем: одноглазый тролль Нуххар, Зверь Лесной и Зверь Степной. А Зверь Домашний бродил неподалеку, охотился, рычал тоскливо и яростно, оставлял везде свои погадки, но близко к Нуххаровой хижине подходить не решался.
Однажды Зверь Лесной спросил одноглазого тролля Нуххара:
— Как это вышло, что мы доверили тебе судить наши поединки?
— Я уговорил вас, вот вы и согласились, — ответил Нуххар. — Разве я судил вас не по справедливости?
— Это так, — согласился Зверь Лесной, — но в конце концов ни один из нас не остался в выигрыше.
— Точно, — ответил Нуххар.
— А почему? — опять спросил Зверь Лесной.
— Потому что я — хитрый тролль Нуххар, а вы — глупые звери, — ответил Нуххар.
— Но мне-то ты можешь объяснить, как тебе удалось обмануть нас! — горячо сказал Зверь Лесной. — Мы ведь с тобой теперь друзья. Я помню, как ты спас меня от клыков Зверя Домашнего, и никогда не подниму на тебя лапу.
— В твою дружбу я верю, — кивнул Нуххар, — но объяснить, как я обманул вас троих, не смогу.
— Почему? — спросил Зверь Лесной.
Нуххар показал ему сперва на левое свое ухо, потом на правое.
— Две причины, видишь?
Он отогнул пальцами левое ухо.
— Хитрец не раскроет своей хитрости — первая причина.
Зверь Лесной кивнул, недоверчиво глядя на его уши.
Нуххар взял двумя пальцами правое свое ухо и подергал за него.
— А вторая причина: ты хоть и друг мне теперь, но остаешься зверем и потому не поймешь.
Лесной Зверь обиделся, но ненадолго; поразмыслив, он понял, что Нуххар совершенно прав.
Однажды Нуххар вышел поутру из хижины и увидел, что прямо перед порогом сидит Зверь Домашний.
— Эй! — воскликнул Нуххар. — Чего тебе надобно? Только не говори, что пришел порвать меня на куски, ведь ты однажды уже одолел меня в честном поединке и выбил мне один глаз.
— Это так, — сказал Зверь Домашний и горестно вздохнул. — Но вот что не дает мне с тех пор покоя, Нуххар: отчего вы, побежденные, живете так весело и сытно, в то время как я, победитель, шастаю по лесам один-одинешенек, и часто голодаю, и мокну под дождем, и мерзну на ветру?
— Потому что мы живем втроем в моей хижине, — ответил Нуххар, — и когда у нас выдаются неудачи на охоте, мы берем из моих запасов, а когда у нас удачные дни, мы восполняем то, что съели из бочек. Таким образом, у нас всегда хватает еды.
— Это умно, — признал Зверь Домашний. — Но почему же я так не могу? Ведь я сильнее вас всех!
— Ты не умеешь так потому, что ты — зверь, а я умею так потому, что я — тролль, — сказал Нуххар. — И пока ты не признаешь этой очевидной истины, голодать тебе, и мерзнуть, и мокнуть, Зверь Домашний, несмотря на то что в сражениях ты одолел нас всех.
Тут Зверь Домашний растянулся на брюхе и улегся перед Нуххаром, шевеля хвостом.
— Я тоже хочу жить в твоей хижине, — сказал Зверь Домашний.
— Что ж, — ответил на это Нуххар, хитрый одноглазый тролль, — добро пожаловать!
Вот так и стали служить Нуххару Зверь Лесной, Зверь Степной да Зверь Домашний. Всех он привязал к себе своей хитростью, ну и еще добротой своего сердца (ведь Нуххар и сам был некогда и уродлив, и глуп, поэтому жалел всех, в ком усматривал с собой хотя бы малое сходство).
И еще Нуххар говорил, что никого нельзя держать в неволе, ни хитрых, ни глупых, и оттого никогда не терял друзей.
Когда женщина открыла глаза, то увидела темноту и решетки. Потом она пошевелилась, потому что всегда, просыпаясь, потягивалась, и вспомнила, что ее руки прикованы.
— Эй, — позвала она.
Наверное, это неправильно — сразу говорить «эй». Надо как-то иначе.
Она задумалась. «Здравствуйте» — так говорят, когда видят собеседника, а она никого не видит. «Привет» — слишком радостно, а в этом подземелье совсем не радостно. «Кто-нибудь!» — чересчур много отчаяния. Это может огорчить тех, кто ее услышит. Вот и выходило, что «эй» — лучше всего. И она снова позвала:
— Эй!
— Что раскричалась? — услышала она отдаленный голос.
И сразу же, как по команде, темнота оживилась, забубнила, загремела цепями, зарычала, затрясла тяжелыми патлами.
— Где мы? — спросила женщина. Ей казалось, что ответ на этот вопрос поможет разгадать все остальные загадки. Она долго обдумывала, какое слово лучше употребить: «Где я?» или «Где мы?» И в конце концов пришла к выводу, что «я» прозвучит слишком самонадеянно, а «мы» будет и по-дружески, и близко к истине. — Где мы?
— Под землей, тебе ж сказали, — пробурчал другой голос.
— Зачем мы здесь? — снова спросила женщина.
— Ты тролль? — рыкнул третий голос. — Ты сгниешь здесь!
«В этом „ты“ очень много от „я“, — подумала женщина. — Кажется, тот, кто сказал мне это, отчаялся и не боится заразить отчаянием остальных. Но ведь это неприлично!» Она против воли почувствовала приступ высокомерия.
— Я нигде не сгнию, потому что у меня есть дети, — заявила она.
Маленькая молния блеснула перед ее глазами, когда она это произносила, — таким сильным было ее счастье при мысли о детях.
— У меня их целых четверо, — похвасталась женщина.
Но никто из прочих пленников этой молнии не видел. Все их молнии, должно быть, погасли уже очень давно.
— Мы тролли, а они нас ловят, — промолвил угрюмый бас. От звука этого голоса все звенья на цепи затряслись и наполнились пчелиным гудением. — Они ловят нас, вот и все тебе объяснение.
— Охотники.
— Охотницы.
— Они нас ловят.
Женщина не поняла, что это было — эхо или множество голосов. Но чем бы это ни было, у баса, несомненно, имелись и мощь, и власть. Поэтому когда женщина заговорила снова, она обращалась именно к нему:
— И что они с нами делают? Зачем держат нас в заточении? Если они считают, что мы — их враги, то почему бы им просто не убивать нас?
Бас расхохотался, а вслед за ним засмеялись и остальные. Но это был неправильный смех. Тролли не должны так смеяться. Тролль вообще смеется чаще, чем человек. Он смеется над смешным, над удивительным, над грозным, над опасностью, над колыбелью, над врагом, над котлом с добрым варевом. Тролль не смеется только над троллихой, потому что это против правил хорошего тона и к тому же может оказаться чрезвычайно опасным. А эти тролли смеялись над женщиной. Над той, которая попала в беду и теперь задавала вопросы. Они посмеялись над троллихой, и это лучше всяких слов свидетельствовало о том, как же низко они пали в своем несчастье. Женщина понимала все это, поэтому она рассердилась и приказала:
— Объясняйте!
Тогда они устыдились и заговорили по-другому. Они стали ей все объяснять:
— Они нас ловят.
— Ты уже поняла, что они нас ловят?
— Они поймали нас.
— Они научились нас ловить.
— Они ловят нас, ловят и притаскивают сюда.
— Они запирают нас здесь.
— Они заковывают нас в цепи и сажают под замок.
Женщина молчала, вынуждая тех, невидимых в темноте, продолжать, и они послушно продолжали, потому что провинились перед знатной троллихой и теперь изо всех сил заглаживали свою вину.
— Но они не убивают нас.
— Мы бы тоже не стали убивать их сразу.
— Мы бы сперва заставили их страдать и мучиться.
— Они бы работали на нас.
Для троллей слова «работа», «страдание» и «неволя» были однокоренными. Да и для других народов это обстоит точно так же, но одни только тролли признаются в этом открыто.
— Мы делали бы их толстыми.
— Толстые рабы — вот кем бы они у нас были.
— И они бы страдали и мучились нам на радость.
— Вот как бы мы с ними поступили.
— Совсем не так поступают они с нами.
— Они не получают удовольствия, захватив нас.
— Мы сидим в темноте, а они даже не видят наших несчастий.
— Они не приходят полюбоваться.
— Они не умеют злорадствовать! — выкрикнул резкий металлический голос, судя по всему, принадлежащий молодому троллю. — Я оскорблен!
— Мы все оскорблены, — задумчиво произнесла женщина. — Но для чего же все-таки они ловят нас и держат взаперти?
— Нам не место в их мире, так они утверждают, — после очень долгой паузы произнес молодой тролль.
Троллиха громко фыркнула:
— Какая чушь! В любом мире найдется место для тролля. И они это тоже знают, иначе для чего бы им обменивать своих детей на наших?
Некоторое время все переговаривались на эту тему, и чем дольше другие пленники соглашались с троллихой, тем яснее она понимала, что они что-то от нее утаивают. Поэтому она позволила им побурчать и поразглагольствовать вволю, а потом просто спросила:
— О чем же вы так упорно не хотите мне говорить?
Тут-то они и взорвались. Осыпали всевозможными проклятьями тех троллей, что осмелились посмеяться над женщиной! Как будто не все они были в этом виновны, а только некоторые. Мол, это из-за глупых насмешников вина перед знатной троллихой выросла настолько, что теперь даже солгать ей — и то будет преступлением (а лгать женщине у троллей дозволяется и даже считается за добродетель). И отмолчаться не получится, ведь она задала прямой вопрос.
— Да не заставит же она нас силой, — высказался один из троллей, но остальные на него зашикали.
— Хочешь умереть в бесчестье?
И наконец они сказали ей правду:
— Из нашей крови люди делают какое-то особое лекарство, очень для них важное. Они обменивают его на большие деньги. Вот почему они держат нас здесь.
И всё разом намертво смолкло. На мгновение женщине показалось, будто все ее товарищи по несчастью разом исчезли и она осталась в подземелье одна. Женщина дико перепугалась. Она закричала:
— Эй! Эй!
А когда кругом зашевелились другие тролли и звякнули чужие цепи, она сразу же успокоилась и даже засмеялась от облегчения.
— Вы здесь!
— Куда бы мы делись, — сказали другие пленные тролли.
Женщина успокоилась и продолжила свои расспросы:
— Но как же они делают свое важное лекарство из нашей крови, если содержат нас в такой невообразимой грязи и сырости! Я видела их больницы по телевизору, там всегда должно быть чисто, и у всех специальные шапочки и перчатки.
— Наша кровь так чиста, что ей не требуется ни шапочек, ни перчаток, — сказал один тролль.
А другой добавил:
— Наша кровь разъест любые шапочки и перчатки.
— У них есть потребное оборудование для этой работы, — сказал третий тролль. — Не прокусишь, очень прочное.
— Бесчестные существа, — проговорила женщина презрительным тоном. Ей стало значительно легче, когда она сумела почувствовать презрение.
— Они делают из нашей крови лекарства, чтобы стать сильнее и моложе, — прибавил владелец металлического голоса, молодой тролль.
Троллиха сразу вспомнила запах, исходивший от охотницы, и поняла, что теперь другие тролли говорят ей правду. Она откинулась к стене и опять задремала. Она совершенно обессилела, а разговор ее измучил. «Это потому, что у меня забрали много крови», — поняла она, и ей стало дурно.
Дети стояли в парке и смотрели на странное сооружение из земли и необработанного булыжника. Это была искусственная гора. Небольшая горка, если говорить точнее. Небольшая даже для детей, которые и сами-то были пока что невелики.
Странной была ее неестественность. Здесь не сама земля сочла нужным обзавестись утолщением, а какие-то люди, вопреки природе, постарались. Навезли песка и камней, насыпали и утрамбовали.
На плоской верхушке горы те люди устроили площадку с ограждением в виде цепей. В такие цепи запросто можно заковать тролля. Наверняка строители нарочно все так спланировали, чтобы, не вызывая подозрений, заказать на каком-нибудь металлическом заводе длинные и толстые цепи, гораздо длиннее, чем требуется для ограждения площадки. Вот эти-то цепи и используются теперь в тайной темнице для троллей, там, под горой, глубоко в земле.
Детям не понадобилось произносить свою догадку вслух: мысль была достаточно очевидной и носилась между братьями и сестрами, как ополоумевшая муха в банке, попеременно ударяясь то об один лоб, то о другой.
Внутри горы имелся безнадежно закрытый бар. При создании горки считалось, что бар этот будет постоянно открытым, день и ночь. Туда будут приходить люди, чтобы выпить: днем — в полутьме и прохладе, а ночью — в сырости и сумраке. Иногда хочется поменять солнечную зелень парка на подвальную влажность подобного бара — ради контраста. Что до ночной тьмы, то человек, в отличие от тролля, охотно повернется к ней спиной и войдет в любую дверь, лишь бы только она была открыта.
Но сейчас тяжелая дубовая дверь подгорного бара была заперта на огромный, проржавевший засов. Под дверь намело много мусора. Сюда давно никто не входил, ни днем, ни ночью. В засоренном фонтане возле входа валялись обломки летних стульев.
Дети долго смотрели на горку и бар. Они даже отошли подальше, чтобы впечатление было более полным.
«Парк такой веселый, а это место — жуткое, — подумала младшая дочь, покусывая губы. — Оно неприятное. Его хочется обходить стороной. Все вокруг приятное, а это — нет».
На самом деле тролли вовсе не предпочитают сырые и темные места. Тролли любят яркий солнечный свет. Только в троллином мире солнце светит иначе, и там больше красного и оранжевого, такого, от чего у людей заболели бы глаза. Но и зеленое солнце человеческого мира для троллей предпочтительнее, чем сырость и тьма. И особенно — чем такие заброшенные и грязные места, как этот бар, где никогда не происходило ничего хорошего и даже выпивка действовала отвратительно.
«Здесь всегда ощущалась опасность, — подумала старшая дочь. — Поэтому люди и обходили это место стороной. Поэтому и разорился бар». Она кое-что знала о барах и разорении, потому что смотрела телевизор. Мама разрешала детям это.
Младший брат сел на корточки, тряхнул кистями лохматых рук, шумно втянул ноздрями воздух. Остальные дети наблюдали за ним.
— Ой, обезьянка! — сказал какой-то проходивший мимо посторонний ребенок. — Обезьянка, мама!
Он потянул родительницу за собой и скоро уже стоял перед осиротевшими детьми и смотрел на младшего братца. А младший братец, подняв мордочку, смотрел на него.
— Можно сфотографироваться с вашей обезьянкой? — вежливо спросил у детей посторонний мальчик.
Дети переглянулись, и старшая сестра сказала:
— Да.
А потом приказала младшему братцу:
— Обними этого мальчика за шею, как будто ты его любишь.
Так они и сделали. Родительница сфотографировала своего мальчика в объятиях тролленка, дала старшей девочке пятьдесят рублей и поскорее ушла, уводя с собой отпрыска.
Младший братец обнюхал пятьдесят рублей и сморщился. Ему не понравился запах.
— Обменяй это поскорее на еду, — жалобно протянул он. — Я хочу съесть эти деньги и выбросить их вон.
Младшая сестра спросила:
— Ты нашел то, что мы искали?
— Да, — ответил лохматый братец. — Наша мама — внутри горки. И я думаю, что там, внутри, — очень опасно.
Они обошли горку со всех сторон в поисках входа, а потом старший брат сказал:
— Дождемся ночи и вломимся через бар.
Енифар не умела бегать так, как бегал тролль, ее спутник: быстро и ровно, всегда с одинаковым дыханием. Она то обгоняла спасенного пленника, то отставала от него. Если она обходила его, то громко над ним потешалась, а если отставала, то помалкивала и сердито сопела у него за спиной, так, что у тролля щекотка ходила между лопаток. Он, конечно, все слышал, но никак не показывал виду.
Они возвращались в ту сторону, откуда пришел отряд. К границе, к троллиным землям. Деревня оставалась по левую руку, они нарочно обходили ее по широкой дуге, чтобы избежать ненужных встреч.
Наконец Енифар совершенно выбилась из сил, тогда тролль остановился, повернулся к ней и сказал:
— Я очень устал. Передохнем.
Она повалилась на землю прямо там, где стояла, и проворчала:
— Вы, мужчины, всегда бросаете дело на половине.
— Случается, — согласился он.
Ее лицо заливал такой горячий пот, что ей казалось, что кожа ее вот-вот оплавится, а кровь под кожей закипит и пойдет из носа пузырями.
— От этого все беды и невыигранные войны, — продолжала Енифар, с жадностью глядя в холодное небо.
— Войны ведутся вовсе не для того, чтобы их выигрывать, — возразил тролль, — а ради удовольствия. Если война такова, что ее непременно надо выиграть, значит, дело совсем плохо. Но такое, к счастью, происходит очень редко.
Енифар разрыла ногтями землю, вытащила клок травы вместе с корнями и положила себе на лицо, чтобы охладиться.
— Когда ты спал в плену, — снова заговорила она, — что тебе снилось?
Тролль задумался, пересчитывая собственные пальцы: такая у него была манера собирать мысли воедино; потом признался:
— Плохо помню. Меня ударили по голове. Для чего тебе знать мои сны?
— Хочу понять, одно и то же снится тебе в плену и на свободе или разное, — объяснила Енифар. — Мне все кажется, что свободные сны — совсем без видений или легкие, непонятные, без всякого смысла. Просто отдых, понимаешь? А вот сны рабские или пленные — эти, наоборот, сочные, полные подробностей и приключений, в них много прикосновений и сердечной боли; они тяжелые и хорошо запоминаются. Из таких снов и берутся все истории для рассказов.
— Откуда тебе известно о рабских и пленных снах? — спросил тролль.
Енифар не ответила, только надулась, но в темноте, да еще с комком травы на лице она могла бы и не трудиться корчить гримасы, ее все равно не было видно.
— Ты не знала никогда настоящего плена, — сказал ей тролль, которого она освободила. — Подумаешь, люди, которые должны тебя кормить, ругаются и дерутся! Эдак всякий, услыхав дурное слово, сочтет себя порабощенным и начнет плакать…
Они оба засмеялись и хохотали вволю, пока не насытились; спешить им было некуда. Потом тролль сказал более серьезно:
— Пока твои руки не связаны и ты можешь подпрыгнуть и не удариться макушкой о потолок, считай себя свободной. А вот когда ты сидишь в глубине горы, и над тобой навалена целая толща земли, и тебя приковали цепями к каменной стене — вот тогда начинай беспокоиться. Знаешь сказку о женщине, которую поймали охотники на троллей и спрятали внутри горы?
— Ну, — сказала Енифар, — возможно, кое-что я и слышала. А может быть, я сама все это и придумала.
Она вытащила еще один комок земли и взгромоздила себе на лицо, поверх первого. Какой-то муравей или жучок, определенно, проползал по ее виску, равнодушный к тому, где ползет и кого щекочет.
— Эту историю рассказывают храбрым детям, чтобы они не сомневались в своей храбрости, — сказал тролль.
Енифар прищурилась:
— А ты ее откуда взял? У тебя ведь нет детей!
— Не были, так будут, — возразил тролль, — да я же и сам когда-то был ребенком. Но ты права, — признался он тотчас же вслед за этим и размяк, — про женщину в плену у горы я узнал совсем недавно. Побежденным и пленникам снятся странные сны, — ты угадала, Енифар.
Девочка громко фыркнула, и земля с корней вырванных ею растений посыпалась ей в глаза.
— Я и сама погребена под землей, смотри, — сказала она. — Меня ли удивить историей о женщине, спрятанной внутри земляной горы!
Когда стемнело, четверо детей собрались возле тяжелой дубовой двери и стали руками разгребать мусор, заваливший вход. С наступлением сумерек многое изменилось. Днем люди ходили по парку в одиночку или парами. Эти люди были общительны и любопытны и легко могли привязаться к детям, играющим возле закрытого бара. Но в темноте люди начали сбиваться в стаи, а это гораздо более замкнутые сообщества, и туда не принимают посторонних, разве что из желания превратить их в жертву.
Однако стаи не только жестоки, они еще и предусмотрительны и наделены крепким, правильным инстинктом, которого напрочь лишены одинокие существа. Поэтому ни одна из стай не останавливалась возле четверых тролльских детей, не наблюдала за ними и, уж конечно, не задавала им никаких вопросов. Только один раз над ними посмеялись, очень громко, но издалека, и дети сочли, что это вполне безопасно.
Когда дверь была освобождена, старший мальчик подошел к ней и улыбнулся. У него были отличные зубы, белые и крепкие, и он принялся грызть дубовую древесину. Сказать по правде, пришлось ему изрядно потрудиться! Он погружал лицо в тяжелые доски и мазал их слюной, так что со стороны могло бы показаться, будто он лобызает дверь, — ну что за глупость! Разве двери целуют?
— Еще как целуют, — уверенно сказала младшая дочь и передернула плечами так, что все розовые оборки на ее платье встрепенулись. — Особенно если за дверью спит возлюбленная, а сама дверь заперта!
— Не говори о том, о чем тебе говорить рано, — остановила ее старшая сестра. Но при этом она мечтательно улыбнулась.
А их брат продолжал грызть дверь, и острые занозы застревали у него в деснах. Губы и язык его кровоточили. Однако он упорно размачивал древесину слюной, скреб ее резцами и, набрав полный рот щепок, выплевывал их.
Младший братец сидел на корточках, раздувал ноздри и кивал: запах их матери становился все сильнее.
Когда отверстие оказалось достаточно большим, чтобы туда можно было просунуть руку, старшая сестра подошла к брату, обняла его за плечи и отодвинула в сторону.
— Довольно, — строго проговорила она.
Мальчик обратил к ней распухшее, испачканное кровью лицо и улыбнулся. Улыбка открыла целый лес щепок, вонзившихся между зубами. И еще несколько заноз торчало из щек, а одна оказалась прямо под носом.
Старшая сестра сказала:
— Приведи себя в порядок. Что за вид!
И пригладила пальцем его брови.
Она вложила руку в отверстие, проделанное в двери, и, прихватив край доски, с усилием выломала ее. Затем пнула дверь, и та треснула пополам.
Перед детьми открылся черный зев, и они быстро вошли внутрь.
В брошенном баре оказалось душно и мокро, а темнота стояла такая, что дети почувствовали себя упавшими в пропасть.
Тогда младшая дочка с глазами-звездочками плюнула себе в ладонь, и ее рука загорелась, как факел. Сразу же пространство стало обыденным и довольно тесным, и дети увидели пустую стойку бара и треснувшее зеркало за ней. На стенах висели скособоченные картинки, заплывшие от сырости и старости.
Младшая дочь женщины подняла руку и медленно обвела ею весь бар, чтобы высветить каждый закуток. И наконец они увидели то, что хотели: низкий лаз сразу за стойкой, в углу. Очевидно, там и начинался вход в подземелье.
— Я пойду первым, — сказал младший братец после долгого молчания.
Дети молчали — не потому, что каждый боялся идти вперед, а потому, что они попросту не знали, какими словами выразить происходящее. Но младший братец, хоть и был похож на тролля из самой низшей касты, нашел правильные слова.
— Я хорошо ползаю, — прибавил он. — И у меня есть нюх.
— У нас у всех есть нюх! — возмутилась старшая сестра. (На самом деле она была благодарна меньшому тролленку за то, что он оказался умнее всех.) — А я еще и сильная.
— Я пойду первым, — повторил младший братец.
— А я — последней, — подхватила младшая сестра. — Чтобы освещать дорогу тем, кто впереди.
Старший брат молчал, выдергивая изо рта занозы, но когда сестры посмотрели на него, он улыбался, и зубы у него были красными, словно он их выкрасил, как и подобает настоящему троллю.
И они нырнули в лаз.
Гора сжимала их со всех сторон и норовила раздавить, но когда такое случалось, старшая сестра приподнимала земную толщу, упираясь локтями в пол и выгибая по-кошачьи позвоночник. В эти мгновения ее хвостик напрягался и вытягивался, как стрела, так что в конце концов ее джинсы лопнули сзади. Раздосадованная девочка разодрала их когтями, и они превратились в юбку, состоящую из десятка лохматых лент, наподобие дикарской одежды. К слову сказать, обычно так и одеваются настоящие троллихи, только ленты их одежды, причудливо перевитые, сотканы из самого лучшего шелка и украшены бубенцами и узорами.
Дети ползли под землей целую вечность, а на земле прошло всего сорок минут. Таково свойство жизни в пещерах: время здесь идет совершенно иначе, нежели на поверхности, и с этим следует смириться.
Наконец навстречу им потек широкой полосой воздух — не сдавленный, как в тоннеле, а разжиженный. И в этом воздухе ощущался едва различимый запах их матери.
Дети замерли возле выхода из тоннеля. Младшая сестра сжала руку в кулак, и свет погас. Очень долго они прислушивались, пытаясь определить, где же они находятся и кто таится в темноте, кроме них.
«Я слышу бряканье, — подумала младшая сестра, почесывая пальцем зудящую серединку ладони. — Похоже на то, как звенят вилки и ножи, когда моешь посуду».
«Я слышу вздохи, — подумала старшая сестра и вздохнула сама. — Такие глубокие, словно кто-то объелся и теперь смотрит по телевизору чувствительный фильм».
«Я слышу, как скрипят зубы! Здесь тролли!» — подумал младший братец.
Забыв об осторожности, младшая сестра раскрыла ладонь, и все вокруг озарилось мягким светом. Огромная пещера словно расцвела, а свет разливался все дальше, ни одной подробности не позволяя оставаться спрятанной в тени.
Дети увидели разом всё: и решетки, и камни, и троллей, прикованных к большим железным кольцам, и низкие потолки, такие, чтобы самым рослым давили на макушку и заставляли втягивать голову в плечи. Всё там было плохо, даже еда в некрасивых, расплющенных тарелках.
— Что это за место? — спросила младшая сестра, обводя вокруг себя рукой. — Мне здесь очень не нравится.
А старшая пронзительно закричала:
— Мама!
Троллиха, дремавшая на земляном полу, встрепенулась и бросилась к решетке. Из-под ее ногтей сочилась влага.
Лохматое существо свернулось в комок и стремительно покатилось по полу. Младший сын троллихи не боялся ни удариться, ни испачкаться — он ощущал запах своей матери и спешил к ней, как только мог. Грязь, что скопилась на полу в пещере, впитывалась в его шерстку, и таким образом образовалась чистая и ровная дорожка. Вот по ней-то и ступали остальные дети, родившиеся в зеленом ящике для садовой рассады.
Когда чумазый комок ударился о решетку, троллиха вскрикнула, а комок распался, разжался и оказался ее меньшим сынком. Старшие дети тоже подбежали к клетке, где была заперта их мать, и схватились руками за прутья.
Они были так разгневаны, что прутья под их руками раскалились. Дети принялись колотить по ним руками и ногами, и их кожа покрылась волдырями от ожогов.
— И тут, конечно же, на шум явилась охотница на троллей, собственной персоной, и с ней еще дюжина охотников, и все они были хорошо одеты, и с дубинами в руках, и еще с разным оружием, и все они набросились на детей и попытались их убить, да? — сказала Енифар и села, отряхивая обеими руками лицо и волосы. — Так всегда бывает, и хорошего в этом мало.
— Напротив, в этом было много хорошего, — возразил тролль, — ведь у них имелись при себе ключи от всех замков.
— Это очень глупо — постоянно носить такие важные ключи с собой да еще держать их на поясе или в кармане, — заметила Енифар. — Если бы мне поручили охранять пленников, я бы никогда не допустила подобной ошибки.
— Эту ошибку допускают все тюремщики, иначе в мире не осталось бы подобных сказок, — ответил ей тролль. — Впрочем, ключи были только у охотницы, а двое мужчин, которые пришли с ней, сжимали в руках пистолеты.
Они прицелились в детей, которые, ошалев от ярости и боли, всё лупили и лупили по решеткам, так что помещение наполнилось звоном, грохотом, воплями, вонью раскаленного железа и запахом паленой кожи.
Люди открыли стрельбу, однако попасть в троллят оказалось не так-то просто, ведь те все время перебегали с места на место, приседали или подпрыгивали и притом выкликали самые разнообразные и ужаснейшие ругательства, а старшая девочка еще и размахивала своим шелковистым длинным хвостиком.
Все это создавало в пещере страшную сумятицу.
Пленные тролли рычали и напрягали свои цепи, стараясь вырвать их из гнезд. Двоих пленников случайно ранило выстрелами, а один, кажется, и вовсе погиб и теперь свешивался в оковах со стены, косматый и бессильный, как огромный лишайник.
Старший из мальчиков набросился на женщину-охотницу и впился зубами ей в плечо, пачкая своей кровью ее одежду. Пока та отбивалась, младшая из девочек сжала руку в кулачок и изо всех сил ударила злодейку в нос.
Это она умела, потому что родилась уже готовой драчуньей; уж такой ее изначально задумывала мама.
Охотница вскрикнула, а ее спутники-мужчины разом повернулись и нацелили пистолеты на старшего брата и младшую сестру.
Тогда самый маленький из всех, косматый тролленок взмахнул руками и прыгнул на одного из этих сильных, вооруженных мужчин. От неожиданности охранник сдуру пальнул и попал в своего товарища; тут-то все повалились друг на друга, смешивая человеческую кровь с троллиной. Охотница кричала как безумная, потому что косматый мальчик выдергивал у себя шерсть и запихивал комки в нос и в глаза ненавистной женщине, укравшей его мать. А шерсть у тролленка была очень грязная.
Мертвый охранник всем мешал, и об него все спотыкались. Живой охранник продолжал размахивать пистолетом, но тут с пушечным грохотом лопнула одна из цепей, и здоровенный тролль — обладатель басового голоса — с размаху ударился всем телом о раскаленную решетку. На его коже остались вертикальные полосы, ярко-красные и дымящиеся, однако прутья выскочили из гнезд и празднично запели на полу, а тролль вырвался на свободу.
— Я знаю, что случилось дальше. Он увидел старшую сестрицу в лохмотьях, которые едва прикрывали ее тело, да так и застыл на месте, — сказала Енифар. Она кивнула, отвечая своим грустным мыслям, и прибавила: — И охранник сразу же застрелил этого тролля. Но зато тот умер, любуясь прекрасной женщиной, поэтому его последний вздох был счастливым.
— Откуда тебе известны такие вещи? — удивился тролль, который рассказывал девочке эту сказку.
— Наверное, видела во сне, — ответила Енифар. — А ты разве нет?
Он пожал плечами:
— Смерть на глазах троллихи — лучшее доказательство любви, если другие доказательства запрещены или невозможны. У людей это по-другому. Когда люди говорят, что «умирают от любви», это просто-напросто означает, что им скучно.
— Если бы люди действительно умирали от любви и больше ни от чего другого, — презрительно сказала Енифар, — они бы жили вечно.
Жила однажды красавица, ее звали Бээву. У нее были толстые косы, каждая толщиной в ляжку. Когда она укладывала волосы баранками вокруг ушей, то казалось, будто у нее три головы вместо одной.
У нее был отец, а у отца было четыре коровы. Бээву очень любила этих коров и ходила их пасти. Однажды на коров напал Зверь Лесной, но Бээву схватила Зверя за переднюю и заднюю лапы и разорвала на кусочки, а его внутренности скормила своим коровам.
Вечером она отправилась доить коров.
Коровы встретили ее веселым мычанием, а Бээву поставила ведро, уселась на маленькую скамеечку и взялась за дело. Она надоила целое ведро отборнейшего и густейшего молока, процедила его сквозь толстую сеть, сплетенную из ее собственных волос, перелила в кувшин и понесла в дом.
Тем временем к отцу приехал в гости один тролль по имени Хонно. Это был очень красивый молодой тролль, с густыми синими волосами и одной белой прядью на затылке. У него были черные глаза и розовые губы, такие нежные, что впору было принять их за раздавленные лепестки, прилипшие к лицу.
Когда Хонно увидел Бээву, то потерял дар речи, а она поставила молоко на стол перед гостем и своим отцом и сама уселась рядом, сложив руки на коленях.
На самом деле мысленно она насмехалась над Хонно, и уж он-то об этом сразу догадался, потому что Бээву ему очень понравилась. А отец девушки ничего не понял. Для начала он посмотрел на молоко и увидел, что оно розовое.
— Разве наши коровы доятся розовым молоком? — строго спросил отец Бээву.
Бээву сказала:
— Как видишь.
— Но это очень странно, — продолжал ее отец, — сколько я держу коров, их молоко всегда было белым.
— А сегодня оно розовое, — упрямо сказала Бээву, — потому что наши коровы наелись окровавленных внутренностей Зверя Лесного.
Отец разгневался на Бээву; он встал и хлопнул кулаком о ладонь.
— Как ты могла так поступить с нашими коровами! — вскричал он. — Ведь теперь они захотят питаться только свежим мясом, уж я-то знаю. Стоит скотине отведать окровавленных внутренностей, и уже не заставишь ее есть траву, как раньше. Где я найду столько зверей, лесных и степных, чтобы прокормить четырех коров да еще пятую корову в придачу?
Бээву затрясла своими пышными волосами и затопала ногами, не вставая, впрочем, со скамьи. Левым коленом она проломила стол, а правым ухитрилась ударить гостя, причем совершенно того не желая.
— Не называй меня коровой, отец, потому что у меня нет рогов и я не даю молоко!
— Зато ты глупа, как корова, и у тебя есть хвост! — сказал отец. — И за то, что ты испортила мое чудесное стадо, я приказываю тебе уйти из моего дома и не попадаться мне на глаза десять лет.
Бээву сказала:
— Сам уходи, если не любишь розовое молоко, а мне и такое нравится.
Тогда отец схватил ее за волосы и силком вытащил из своего дома, а под конец наградил хорошим пинком, так что Бээву пролетела через весь двор, протаранила стену сарая, снесла ворота и только на краю пастбища упала на землю.
Тролль Хонно выпил все розовое молоко, какое только было на столе, включая и лужицы от разлитого, вежливо облизал кувшин и сказал отцу девушки:
— Если ты позволишь, я догоню ее, поймаю и женюсь на ней.
— Хо-хо, — проговорил, пыхтя, отец Бээву, — что ж, давно я не видывал молодых троллей, разорванных пополам. А мои коровы, сам видишь, приохотились теперь к живому мясу, так что недолго тебе осталось ходить в женихах. Ступай, если так хочешь, догони Бээву и попробуй укусить ее за хвост, авось она размякнет и согласится стать твоей женой.
Получив, таким образом, согласие отца девушки, Хонно выбежал из дома. Он торопился догнать Бээву, но той уже и след простыл.
Хонно долго бегал по окрестностям, а отец Бээву стоял на крыше своего дома, откуда хорошо было видно на много полетов стрелы вокруг, и громко смеялся.
Наконец Хонно устал — и от насмешек, и от беготни — и пошел в лес. Он брел не разбирая пути, заблудился, проголодался, захотел пить, проклял все на свете и больше всего — розовое молоко, потом подумал о косах Бээву и громко завыл.
И словно бы в ответ донесся чей-то отчаянный вой. К первому голосу прибавился второй и третий, а четвертый голос скулил и рыдал на все лады.
Хонно приободрился и начал продираться туда, откуда доносился этот хор. И скоро он увидел одноглазого тролля, который застрял в зарослях, и притом застрял намертво.
Волосы этого тролля запутались в густых ветках кустарника, и чем больше бедняга мотал головой и дергался, тем хуже ему приходилось. На его голове, по правде сказать, не осталось уже ни одного волоса, который не обвился бы вокруг какого-нибудь прутика, и к тому же не по одному разу.
Одежда этого тролля зацепилась о колючки. Она была прочной и потому не хотела рваться, и чем яростнее злополучный пленник бился в своих путах, тем хуже ему приходилось: все больше и больше колючек впивалось в его тело.
Ноги тролля увязли в трясине почти по колено, и только гибкие ветки кустарника, к которым он, можно сказать, прирос, не позволяли ему провалиться туда по пояс, а то и ухнуть с головой. Он пытался высвободить ноги, но обувь у тролля была хорошая, крепкие ремни обвивали колени и бедра и надежно удерживали сапоги на месте, так что выдернуть ноги из западни тролль также не мог.
А рядом с этим троллем сидели Зверь Лесной и Зверь Степной и жалобно выли…
— Погоди-ка, — прервал тут Енифар ее собеседник, — так ведь Зверя Лесного только что поймала та троллиха, Бээву. Поймала и разорвала его на куски голыми руками! Как же получилось, что он, целехонький, сидел рядом с попавшим в ловушку троллем и выл?
— Да так и получилось, — с досадой отвечала Енифар, — что это был другой Зверь Лесной. Что, один только на свете Зверь Лесной? Их много! И когда я говорю «Зверь Лесной», я имею в виду одного из множества… Чего ж тут непонятного?
И она продолжила рассказывать историю.
Хонно остановился на безопасном расстоянии, чтобы самому не угодить в ту же беду, и закричал:
— Эй, тролль! Что с тобой случилось?
Теперь становится совершенно очевидно, что этот Хонно был куда как глуповат. Можно подумать, он и сам не видел, что случилось с этим троллем.
Тот тролль закричал ему в ответ:
— Я тебе не «эй», а Нуххар, потому что у меня один глаз!
Какая связь между «Нуххаром» и «одним глазом» — неизвестно, потому что эти слова не родственные; впрочем, с определенностью можно сказать лишь: жил тогда такой тролль по имени Нуххар, и у него действительно был один глаз.
В общем, это был он, Нуххар. О чем и узнал Хонно в тот самый миг, когда Нуххар сказал ему об этом.
— Эй, Нуххар, — окликнул его Хонно более спокойным голосом, потому что кое-что начало проясняться у него в голове, — а что это с тобой случилось?
— Я угодил в западню, — ответил Нуххар. Он уже догадался, что перед ним полный дурак. — Мои волосы запутались в ветках, моя одежда нацепилась на колючки, а ноги увязли в болоте.
— Как это вышло? — опять спросил Хонно.
— Я потерял Зверя Домашнего и пошел его разыскивать, — объяснил Нуххар и с ненавистью плюнул в Зверя Домашнего, рыдавшего тут же неподалеку. Слюна тролля ожгла спину Зверя, и он с визгом отскочил подальше. Там он уселся, обиженно посмотрел на хозяина и принялся чесать лапой ухо. — А тем временем завяз в болоте. Стал выбираться — зацепился одеждой. Дернулся повыше — угодил волосами куда не следует.
— Я должен помочь тебе, — после некоторого раздумья решил Хонно.
— Да уж хорошо бы, — вздохнул Нуххар. — А то от моего зверья толку никакого, только воют.
— Если я помогу тебе, ты мне поможешь? — спросил Хонно, который вздумал вдруг проявить некоторые проблески ума.
— Разумеется, — заверил его Нуххар. — Давай освобождай меня поскорее.
— Погоди, зачем так спешить? — рассудительно проговорил Хонно. — Сперва выслушай, в какой помощи я нуждаюсь. И еще следует заранее понять, в состоянии ли ты помочь мне. Потому что если я попрошу тебя о чем-то невыполнимом, то это будет просто нечестно с твоей стороны.
— С моей? — нахмурился Нуххар (кажется, этот Хонно оказался умней, чем притворялся, а Нуххар такого не любил).
— Ну да, ты ведь в любом случае мне пообещаешь помощь, потому что хочешь на свободу, — объяснил Хонно. — Но если моя просьба окажется непосильной для тебя, то вот и получится, что ты меня обманул. В твоем возрасте, да еще имея только один глаз, обманывать нехорошо.
— Обманывать хорошо в любом возрасте и с любым количеством глаз, — возразил Нуххар. — Так что помогай мне скорее, а я сделаю все, что ты ни попросишь.
— Я хочу жениться на одной девушке, — сказал Хонно. — Ее зовут Бээву. Она пасет коров.
Тут Зверь Лесной громко зарычал, потому что он знал уже о той участи, которая постигла его сородича. (Вот видишь! Лесных зверей не один, а несколько, и тот, погибший, приходился этому, здравствующему, каким-то близким сородичем!)
— Цыть! — прикрикнул на Зверя Нуххар. — Хорош выть! — И обратился к Хонно: — Бээву — могучая девица с тяжелым нравом. Из нее получится добрая жена. Я помогу тебе. А теперь — давай вытаскивай меня.
— Я отрежу твои волосы, порву твою одежду и под конец сниму с тебя сапоги, — рассказал ему Хонно. — Вот ты и окажешься на свободе.
— Ты полный дурак! — загремел Нуххар. — Ты хочешь погубить меня! Едва ты освободишь мои волосы и тело, как ноги утянут меня в трясину. Нет, сперва сними с меня сапоги, чтобы я смог выдернуть ноги из болота и поджать их под себя, потом срежь мои волосы, а уж после этого отбегай в сторону и жди.
Так Хонно и поступил.
Сперва он настелил ветки, чтобы можно было подобраться по трясине к самым ногам Нуххара. Лежа на животе, Хонно отрезал ремни, удерживающие сапоги на месте, и Нуххар принялся сучить ногами пуще прежнего, и дергался, как муха, прилипшая к сладенькому, и наконец вытащил ноги на волю, очень синие и сморщенные от долгого пребывания в заточении и сырости.
— Теперь волосы! — потребовал Нуххар.
Хонно забрался на куст, прогибавшийся под его тяжестью почти до самой земли, и принялся отпиливать ножом спутанные патлы Нуххара, причем Нуххар корчил при этом ужасающие рожи и широко раскрывал рот, но не кричал, терпел боль молча, а Звери — Лесной и Степной — хватали Хонно за ноги дико разинутыми пастями. Зверь же Домашний жалобно скулил и поглядывал на происходящее издалека.
Когда волосы Нуххара оказались на свободе, ветки распрямились и, разрывая одежду тролля, выбросили его вперед, как катапульта бросает камень. Вместе с Нуххаром пролетел по воздуху и Хонно, пролетел и грянулся о землю всем телом, так что из него чуть весь дух не вышел.
Оба тролля полежали некоторое время в неподвижности, чтобы прийти в себя и обрести дыхание, а потом зашевелились, приподнялись на локтях, наконец уселись, уставились друг на друга и начали смеяться, причем у Нуххара еще и текли из единственного глаза слезы.
Хитроумный тролль Нуххар был обстрижен глупым Хонно так криво и коротко, что напоминал теперь скорее заросший лишайником камень, нежели тролля. От долгих криков, слез и смеха нос у него съехал на одну сторону, а рот — на другую. Нуххар знал, как он выглядит, а Хонно это видел, вот они оба и смеялись.
Потом Нуххар стал серьезным и спросил Хонно:
— Для чего тебе жениться на Бээву?
Этот вопрос застал Хонно врасплох. Он думал довольно долго, как лучше ответить, и наконец сказал:
— Она красива и желанна. Она сварливая, у нее толстые косы. Любой здравомыслящий тролль захотел бы такую женщину себе в жены. К тому же ее отец мне посоветовал это сделать.
— Ты прав, — сказал Нуххар, усмехаясь. — Для тебя не найдется жены лучше, чем Бээву, и я охотно помогу тебе заполучить ее. Слушай. Когда она бежала прочь из дома, то так торопилась, что не остановилась, чтобы помочь мне. Хоть она и видела, в какое я угодил положение, да и я умолял ее всеми возможными умолительствами, чтобы она задержалась и спасла меня от неминуемой смерти.
— Умереть от голода и жажды, застряв в кустах и трясине, — очень неприятная смерть, — сказал Хонно, которому не хотелось обсуждать жестокое поведение его будущей невесты.
— Ха! От жажды и голода! — сказал Нуххар. — Да ты совсем наивный юнец. Я умер бы от жажды — да не своей, от голода — да от чужого. Попросту говоря, парень, меня бы съели.
— Съели? — изумился Хонно и зачем-то оглянулся, но ничего нового у себя за спиной не заметил. — Кто бы съел тебя?
— Мои Звери — Лесной, Степной и Домашний, — ответил Нуххар. — Вот кто!
— Но ведь они же твои Звери, — не понял Хонно, — как бы они стали тебя есть?
— Голод взял бы верх над преданностью, как оно всегда и бывает, — ответил Нуххар. — А когда они проголодались бы как следует, непременно набросились бы на меня — и всё, поминай как звали.
— Они же могли пойти охотиться в другое место, — предположил Хонно.
— Плохо ты знаешь животных, — поморщился Нуххар. — Зачем им идти куда-то в другое место, когда здесь, у них под носом, уже готовая добыча?
— Но ведь они… твои… — пробормотал Хонно.
Нуххар подобрал палку и швырнул в Лесного Зверя. Тот отскочил и оскалился, однако далеко не ушел.
— Они мои, и поэтому оставались со мной, — объяснил Нуххар троллю Хонно медленно, как маленькому. — Но они голодные, и потому бы меня съели. Они не уходили, потому что не хотели бросать меня одного, и еще потому, что я был готовой добычей. Это уж как повернется судьба. Освободился я — вот я и хвалю их за преданность. А не освободился бы — они сами похвалили бы себя за догадливость. Ты очень плохо разбираешься в животных, так нельзя, Хонно, ведь ты собираешься стать мужем Бээву, а она — опаснее всех трех моих зверей вместе взятых.
— Одного она точно не станет делать, — сказал Хонно, — она не станет меня есть.
И снова Нуххар подумал, что этот парень умнее, чем выглядит. Но на сей раз Нуххару это понравилось.
Беленькая девочка-подменыш проснулась, увидела свою мать и сразу потянулась к ней. Тонкие светлые прядки рассыпались по шелковому полу шатра, когда девочка приподняла голову, так что казалось, будто пряди удерживают ее и не позволяют ей встать. Но на самом деле все было не так.
— Хорошо ли ты спала? — спросила ее Аргвайр, грустно улыбаясь.
Девочка не поняла ни слова, но она была очень рада, когда красивая мать помогла ей сесть и одеться в новую одежду. Девочка мешала матери одевать себя, она толкалась лбом и тихо смеялась, думая, что все это шутки.
Переодев дочь и накормив ее сладкой кашей, Аргвайр позволила ей играть с драгоценностями из сундучка, а сама уселась скрестив ноги и взялась за шитье: она расшивала золотыми бусами головной убор, для которого сама нарисовала узор в виде трех зверей, сцепившихся в схватке. Этих зверей в природе не существовало — ни в мире людей, ни в мире троллей, ни в мире большого города, где на троллей велась охота и где их томили в подземной темнице, если удавалось поймать. Аргвайр сама придумала, как должны выглядеть эти звери, а назывались они Зверь Лесной, Зверь Степной и Зверь Домашний, все трое — кровожадные и хищные твари, любители пожрать красное, основательно перемазав при этом морду. «Самый подходящий головной убор для юной невесты, — думала Аргвайр, продевая золотую нить в серебряную иглу и приступая к работе. — Жаль, что никакая моя дочь не наденет его — ни эта, добренькая и беленькая, ни та, злющая и чернущая, ни эта, полоумная, ни та, многохитрая; ну да ладно, пусть хранится, может быть, потом народится еще какая-нибудь дочь, вот для нее и сгодится». Троллиха разложила бусины в нужном порядке, чтобы брать их не думая и не глядя, но тут подошла дочка-подменыш, села рядом на корточки и принялась трогать бусины пальцем. Она касалась этих бус очень осторожно, очевидно понимая, что нарушение порядка огорчит ее красивую мать.
— Бусы, — сказала Аргвайр. — Бусы, головной убор и туфли — вот что необходимо юной невесте. И клянусь тремя зверями, которых я придумала и нарисовала пальцем на речном песке, я сделаю все три подарка, а уж кому они достанутся — это совершенно не мое дело.
Беленькая девочка смеялась и кивала головой, а ее волосы плясали так весело, словно жили собственной жизнью и, по какому-то их тайному волосяному календарю, у них был сегодня большой праздник с выпивкой и танцами.
— Когда она убегала, — рассказывал Нуххар троллю Хонно (они добрались до хижины одноглазого и пили там густую брагу), — когда эта твоя Бээву убегала от своего отца, от порченых коров, от тебя и от моих зверей, она потеряла кое-что. Наверняка она теперь горюет из-за этой потери. Потому что такие вещи не так-то просто отыскать и уж тем более — непросто завладеть ими.
Хонно молча моргал. Густая брага подействовала на него сильнее, чем он предполагал. И криво и коротко остриженный Нуххар все еще казался ему странным, поэтому Хонно подливал и подливал себе в кружку. Нуххар был слишком пьян и чересчур счастлив, чтобы замечать это. В противном случае он бы, конечно, остановил безудержное пьянство своего молодого гостя.
— Ты меня спросишь, — сказал Нуххар заплетающимся языком, — что же она потеряла, кроме отчего дома, коров и будущности? — Он поднял палец и посмотрел на него. Потом покачал пальцем перед носом у себя, медленно передвинул руку и покачал тем же пальцем перед носом у Хонно. — Она потеряла бусы. А какая невеста без бус?
— Какая? — спросил Хонно, завороженно следя за движением черного скрюченного пальца одноглазого Нуххара.
— Нищая! — отрезал Нуххар. — Ну виданное ли дело, чтобы троллиха выходила замуж как нищая? Да еще такая богатая троллиха, как Бээву! У нее одни только волосы весят больше, чем целая корова.
— Это справедливо, — сказал Хонно и закрыл глаза.
Нуххар убрал палец, предварительно поцеловав себе ноготь. Затем он выбросил вперед кулак.
— Вторая вещь, — сказал он, — это башмаки. Я сам видел, как они летели с ее ног, когда она катилась по склону, — у ее отца очень тяжелая рука, доложу я тебе! Никогда еще не доводилось мне наблюдать такого замечательного отцовского тычка.
— Мне неприятно слышать такое о Бээву, — проговорил Хонно, но Нуххар только отмахнулся:
— Я не о Бээву говорю, а об ее отце. Многие троллихи ходят босыми в знак того, что не намерены покидать седло, разве что для того чтобы перейти на шелковый пол шатра или на мягкие ковры, но Бээву — другая. Она любит бегать пешком, и у нее отличнейшие башмаки из пестрой кожи, вышитые по краю и с крепкими каблуками.
— Ты следил за ней! — воскликнул Хонно. — Теперь я понял. Наверное, ты и сам не прочь был бы на ней жениться. Иначе для чего тебе так внимательно к ней приглядываться?
— Я — настоящий тролль, — гордо сказал Нуххар, — хоть у меня и только один глаз. Такому, как я, довольно одной только моей любви, и моя любовь может существовать без обладания. Она кормится собой, как девочка, грызущая ногти, и не содержит в себе ни малейшей толики себялюбия. Если есть в моей любви какое-либо отдельное «-любие», то это лишь бээвулюбие, которое подразумевает, что я желаю ей счастья. Я хорошо узнал ее, пока подглядывал за ней на пастбище и у нее дома. Ей нужен такой муж, как ты: влюбленный, глуповатый и рохля, но при этом с благородным сердцем. Ты отвечаешь всем ее требованиям.
— Она пока что ничего от меня не требовала! — сказал Хонно, несколько уязвленный. Ему, естественно, не понравилось, что его называют рохлей.
— Она просто еще не знает, что может потребовать от тебя все потребное и получить это, — ответил Нуххар. — Но она узнает; а пока что ты должен отыскать ее бусы и башмаки.
— Угу, — сказал Хонно.
Нуххар поднялся, громко икнул, провел ладонью по остриженной голове, крякнул, качнулся, едва не своротил собственную хижину, засмеялся и вышел наружу. Хонно откинулся к стене, закрыл глаза. У него сильно кружилась голова — и от браги, и от мыслей о Бээву. Он облизал губы и ощутил вдруг вкус от розового молока испорченных коров.
Вернулся Нуххар; он нес с собой еще один кувшин с брагой, а под мышкой у него был здоровенный кусок плохо прожаренного мяса, так что вся одежда Нуххара пропиталась жиром, кровью и копотью.
— Перекусим, — предложил Нуххар.
Они уселись рядком, толкаясь плечами, и впились зубами в один кусок. Это сблизило их еще больше.
Несколько раз в щели между дверью и косяком Хонно ловил голодный взгляд блестящих звериных глаз. Все три зверя сидели там и следили за тем, как тролли едят плохо прожаренное мясо, но врываться в хижину не смели.
Неожиданно Нуххар выпустил мясо из зубов и стукнул себя кулаком по голове.
— Третье, — сказал он. — Я совсем забыл рассказать тебе про третью вещь, которую потеряла Бээву.
Хонно открыл глаза и мутно посмотрел на своего собеседника. Тот что-то говорил: шевелил губами, двигал бровью над живым глазом, моргал и кивал весьма убедительно… Но ни одного слова Хонно не услышал.
Когда старшая дочь женщины увидела, как охранник застрелил тролля, она пришла в настоящую ярость и с кулаками набросилась на убийцу. Он, не задумываясь, выстрелил в молодую троллиху: ведь она не была человеком и к тому же угрожала его жизни. Если бы этот охранник был троллем, он не посмел бы даже поднять руку, чтобы закрыться, вздумай девочка его ударить. Но охранник, как только что упоминалось, был человеком, и это говорило отнюдь не в его пользу.
Старшая дочь женщины подпрыгнула очень высоко, да еще повернулась прямо в воздухе, так что вся ее одежда распахнулась и разлетелась веером. Поэтому пули, выпущенные охранником, растерялись и не знали, какую мишень им поражать, и они пронзили каждый лоскуток на одежде девочки-троллихи, однако не задели ее тела.
А она упала прямо на своего врага и вонзила ногти ему в горло.
Пистолет дернулся еще один раз и бесцельно пальнул в пол, а потом вывалился и издох.
Тем временем младшая дочь уселась верхом на поверженную охотницу и принялась разбивать ей лицо кулачками. Девочка попадала то в глаз врагини, то в ее скулу, то в губу и воинственно вскрикивала при этом. А потом она вскочила, сорвала с охотницы связку ключей, которую та носила на шее (голова охотницы звучно стукнулась об пол), и побежала к решеткам.
Обжигая пальцы, девочка в розовом платье открывала клетку за клеткой, все ближе подбираясь к матери: та могла подождать, ведь она потеряла сознание и не видела большей части из происходящего. Тролли выбегали наружу и, ополоумев, рвались к выходу, и скоро уже они забили собой весь тоннель. Земля под горой тряслась и вздрагивала, так много троллей лезло по подземному ходу одновременно.
А дети вытащили из клетки свою мать.
Она уже пришла в себя и уселась на полу.
Молодые тролли стояли перед ней: девочка в розовом платье с пламенем на середине ладошки, девушка в одеянии из лохматых джинсовых лент, мальчик с кровавой улыбкой и горбатый уродец с опаленной и грязной шерсткой.
Мама поцеловала их всех по очереди, и младшего, испачканного ребенка — крепче всех.
А охотница, чуть живая, смотрела на них с ненавистью.
— Как ты думаешь, — сказала Енифар своему собеседнику-троллю, — почему та женщина, та троллиха, мать четверых детей, вдруг очутилась в большом городе? Было бы куда проще для нее, если бы она жила в мире троллей. Судя по всему, она была храбрая, вежливая и хорошо воспитывала своих детей. Она прожила бы там, у вас, в большом почете.
— Я думаю, — ответил тролль медленно, — что она тоже была подменышем. Когда-то давным-давно какого-то безвестного человеческого ребенка обменяли на троллиного. Человеческое дитя в троллином мире обычно не доживает до зрелых лет. Что-то не так обстоит с нашим солнцем, оно сжигает белокожих, как бы мы их ни оберегали. А вот троллиное дитя — другое дело; в мире людей оно может считаться некрасивым, или неприспособленным, или сущеглупым, но умирать оно не умирает и становится взрослым и старым, а иногда даже делает неплохую карьеру.
— Думаешь, и я могла бы в конце концов приспособиться к жизни среди людей? — недоверчиво спросила Енифар.
Тролль покачал головой.
— Никогда я такого не думал, Енифар! Ты слишком знатна для того, чтобы навсегда оставаться с людьми, да еще с крестьянами… Так ведь и та женщина, подумай-ка хорошенько, тоже приспособилась весьма плохо, хоть и жила не с крестьянами, а в большом городе, где все дома каменные и гораздо меньше грязи и тяжелой работы. И все-таки она оставалась там совершенно чужой. Будь иначе, с ней не случилось бы всех этих приключений.
— Для чего же люди крадут наших детей? — спросила опять Енифар.
— Ни один мир, Енифар, не может обходиться без троллей, — ответил ее спутник. — Без нас жизнь была бы пресной и невозможной.
— Тогда почему люди истребляют вас по эту сторону границы?
— Потому что мы грабим их деревни, — ответил тролль, ухмыльнувшись.
— Ну, это я знаю, — проговорила Енифар задумчиво. — Если бы вы вздумали напасть на мою деревню, я бы тоже вас убивала.
— Иногда дружба или вражда — вопрос расстояния, — сказал тролль. — Знаешь историю о Быроххе и Скельдвеа, королеве фэйри?
Жил однажды тролль по имени Бырохх. Он был рослый и рыжий, с огромным горбатым носом, и это делало его красивым и привлекательным. Когда он ел, брызги летели из его рта, когда он смеялся, поднимался ветер, когда он спал, земля под ним шла пузырями, а когда он однажды спрыгнул с дерева, на том месте, куда он приземлился, образовалась вмятина такого размера, что в ней потом похоронили двоих друзей, убивших друг друга на поединке.
Как-то раз Бырохх заблудился на охоте. Впоследствии он утверждал, что и не думал терять дорогу, а просто ветки за его спиной переплелись особым образом, чтобы он перестал узнавать привычные места и в конце концов заплутал и очутился в совершенно незнакомом месте.
Он увидел хорошенькую полянку с белыми и голубыми цветами. Голубые цветы отмечали те земные пятна, где имелась влага, а белые — высокие, густые, с трубчатыми стеблями — были, несомненно, ядовитыми.
Бырохху так понравилась эта поляна, что он сразу уселся там и вытащил из-за пояса флягу.
И тут земля перед ним расступилась, и наружу вышла Скельдвеа, королева фэйри.
Скельдвеа была мала ростом и так хрупка, что ее самое впору было принять за стебель. И совершенно очевидно, что она была так же ядовита, как и цветы на ее любимой полянке.
— Охо-хо! — закричал Бырохх. — Вот это да! Неужто ты — настоящая фэйри? Да если бы мне сказали, что со мной такое случится, я в жизни бы не поверил.
— Почему? — спросила Скельдвеа, уязвленная его словами.
Глаза у Скельдвеа были ярко-зеленые, а волосы такого же рыжего цвета, как и у Бырохха. Только одно это их и роднило, а во всем остальном они являли собою полную противоположность.
— Да потому, — сказал Бырохх, которому нечего было терять, — что вы, фэйри, терпеть не можете нас, троллей, и никогда перед нами вот так запросто не выскакиваете.
— Как я погляжу, — заявила Скельдвеа, — ты слишком много знаешь о нас, фэйри.
— Да уж, наслышан, — фыркнул Бырохх.
— И что о нас говорят? — полюбопытствовала Скельдвеа.
— А вот что вы любопытны, как все грызуны, — ответил Бырохх.
Скельдвеа покраснела и от негодования потеряла дар речи.
А Бырохх продолжал как ни в чем не бывало:
— Еще у нас говорят, что у некоторых фэйри по две души, своя и чужая, а у некоторых и вовсе ее нет.
Скельдвеа молчала, и Бырохх подумал: «А я-то попал не в бровь, а в глаз! Гляди ты на эту фэйри — покраснела и молчит. Точно, угадал я. И у нее наверняка несколько душ вместо одной, она ведь жадная».
Бырохх хлебнул опять из фляги и принялся насвистывать, всем своим видом показывая, что ему безразлично негодование, которое он вызвал у собеседницы.
Между тем Скельдвеа спросила:
— Хочешь ли ты покушать?
— Не отказался бы, — ответил тролль.
— В таком случае, идем, — позвала Скельдвеа. — Я провожу тебя в мой чертог.
— Ух ты! — обрадовался тролль. — А что это такое?
— Это подземная комната, — ответила Скельдвеа, — там накрыты столы, и играет музыка, и полно рабов, которые подносят блюда с мясом и хлебом, и спелыми фруктами, и всем, что тебе захочется.
— И даже с сердцем Зверя Домашнего? — недоверчиво спросил Бырохх.
А Домашний Зверь, самый дикий и хищный из всех зверей, обладал огромным сердцем, очень сочным и питательным, и все тролли время от времени охотились на Домашнего Зверя ради его сердца.
— Наверное, — поморщилась Скельдвеа. — Я никогда не спрашиваю, что я ем.
— А вдруг тебя отравят? — удивился Бырохх. — Нельзя так безоглядно доверять поварам и охотникам, среди них тоже могут быть негодяи.
— Меня невозможно отравить, ведь я — королева фэйри, — ответила Скельдвеа. — Если что-то меня и отравит, то только чужая любовь, а я стараюсь до такого не доводить.
— Хватит разговоров! — оборвал ее тролль. — Я ужасно голоден, а ты своими разговорами еще больше раздразнила мой аппетит.
Скельдвеа хлопнула в ладоши, земля опять расступилась, и они с Быроххом провалились в подземный чертог.
Там все было так, как описывала королева фэйри: накрытые столы, музыкальные инструменты и десятки незримых рабов (видны были только их руки, подающие кувшины с вином, молоком, брагой, сметаной и едва забродившим соком растений, где большую часть составляли пузыри; деревянные подносы с разной мелко нарезанной и потому трудно определяемой едой, а также краюхи, высушенные свиные ушки, копченые ребрышки, нанизанные на веревку фрукты, фаршированные бычьи кишки, копытца в маринаде и другие яства).
— Садись, — пригласила Бырохха Скельдвеа.
Тролль окинул взглядом чертог, и горящие лампы, и зависшие в воздухе руки с угощеньями, и музыкальные инструменты, которые сами собой начинали трепетать, подрагивать и испускать звуки, едва лишь тролль поворачивал в их сторону глазные яблоки. Наконец Бырохх уставился прямо на Скельдвеа.
— А ты что же не садишься? — спросил он. — Может быть, тут у тебя какие-то ловушки приготовлены, а я и не знаю.
— Никаких ловушек! — ответила Скельдвеа и преспокойно устроилась на скамье.
Видя, что с ней действительно ничего не произошло, тролль больше не раздумывал. Он плюхнулся на ту же скамью, в десяти шагах от королевы фэйри, и потянулся к огромному блюду, на котором лежал зажаренный кабаний бок.
— Ты уверен, что хочешь это съесть? — спросила Скельдвеа.
Бырохх не ответил, поскольку считал, что поступки всегда говорят яснее любых слов.
Он схватил кабаний бок обеими руками и впился в него зубами. Тролль был так голоден, что умял кабаний бок в считаные минуты и только об одном пожалел: что здесь не было ни одного тролля, чтобы сразиться с ним на обглоданных мослах.
А предлагать подобный поединок фэйри он не решался — и не потому даже, что фэйри с презреньем отвергла бы древний обычай, исстари развлекавший троллей на их пиршествах, но потому, что Скельдвеа была слишком уж мала и тонка. «Ее, пожалуй, с одного удара костью перешибешь», — не без сожаления думал тролль, оглядывая королеву фэйри с головы до ног, наверное, уже в четырнадцатый или пятнадцатый раз.
А Скельдвеа сказала:
— Что ж, ты съел то, что находилось на расстоянии десяти шагов от меня, и теперь ты никогда не посмеешь удалиться от меня дальше, чем на десять шагов.
— А, — сказал тролль, обтирая рот своими рыжими волосами, — так вот в чем была ловушка!
Скельдвеа не ответила, только сощурила глаза, внимательно наблюдая за Быроххом.
— А я-то думал, пока я здесь пирую, на земле проходят века, — сказал Бырохх.
— Может быть, и проходят, — не стала отпираться Скельдвеа.
Бырохх вздохнул:
— Хорошо бы так и было, а то слишком уж много всяких дел я натворил. Вернусь — а там уж все давно быльем поросло, можно начинать сначала.
— Больно ты хитер, Бырохх, но я не глупее, — сказала королева фэйри.
Она хлопнула в ладоши, и музыкальные инструменты сами собой заиграли. Следует отдать должное фэйри: хоть она и не любила грубую музыку троллей, но понимала, что никакая другая не возбудит у Бырохха аппетит надлежащей силы. Поэтому королева фэйри морщилась, инструменты тряслись от негодования и дребезжали, но послушно исполняли любимые троллиные напевы и плясовые. Что до Бырохха, то он был просто счастлив. Он гладил себе живот и щеки, он охал и хрюкал в тех местах, где песня казалась ему особенно смешной.
Скельдвеа наблюдала за ним с холодным презрением, но ничего не говорила.
А Бырохх вдруг почувствовал лютый голод и, чтобы насытиться, передвинулся, ерзая по скамье, на пять шагов ближе к Скельдвеа. Именно там на столе находились свиные ушки и маринованные копытца, не говоря уж о фаршированных потрохах.
— Берегись, — предупредила Скельдвеа, — если ты отведаешь этих яств, то не сможешь отойти от меня дальше, чем на пять шагов.
— Подумаешь! — ответствовал тролль. — Это заботит меня меньше всего, ведь я голоден, а здесь такая вкусная еда, и ее так много! Я просто обязан все это выпить и съесть.
С этим он сунул в пасть целую связку фаршированных кишок и принялся жевать, причем темно-красная разбухшая гирлянда свешивалась из его рта, слева и справа, и тянулась через весь стол.
Скельдвеа сказала:
— Скоро ты попадешь в рабство ко мне, глупый тролль.
Королева фэйри не считала нужным скрывать свои цели, ведь ее нынешний гость был такой легкой добычей!
Тут Бырохх повернулся к ней, весь испачканный еще не слизанной с лица пищей, и сказал с набитым ртом:
— А ты не думала о том, что и сама можешь попасть в собственные ловушки, Скельдвеа?
Она покачала красивой, царственной головой:
— Вот уж нет, Бырохх, этому не бывать! Я слишком хорошо знаю собственные ловушки… А сейчас — не хочешь ли ты отведать этого мясного пирога?
Она указала на огромный пирог, стоявший совсем близко от нее, всего в двух шагах.
— Охотно! — воскликнул Бырохх. — Только вот расправлюсь с этими колбасами, больно уж они вкусны.
Он продолжал жевать и, жуя, поглядывал на Скельдвеа.
— А скажи-ка мне, королева фэйри, есть ли среди твоих невидимых рабов тролли? — спросил вдруг Бырохх.
— Разумеется, — ответила фэйри высокомерно. — Я ведь поселилась на этих землях неспроста. Одни фэйри предпочитают залучать к себе людей, потому что именно людей они находят и забавными, и полезными, и даже необходимыми. Я же считаю, что от троллей больше пользы, потому что в них куда больше жизненной силы.
— А ты, кажется, пытаешься польстить мне, шалунья, — сказал Бырохх. — Что ж, это мне так нравится, что я, пожалуй, отведаю и мясного пирога… Но дай твоим фаршированным кишкам удобнее устроиться в моих кишках, ведь в правильном расположении еды по всем внутренностям едока — залог долголетия.
— Как хочешь, — ответила Скельдвеа с наигранным равнодушием. — Рабство у королевы фэйри — вещь совершенно добровольная, и никого я к этому не принуждаю.
И снова заиграла музыка, только на сей раз не разудалая, а немного даже печальная. Она тоже возбуждала аппетит, но по-другому, более тонко и хитро. Другим способом невозможно было заставить тролля съесть огромный жирный мясной пирог после того, как он уже умял, считай, полкабана и целую гору фаршированных кишок.
Тролль сказал Скельдвеа:
— Мне просто плакать хочется, такая замечательная играет у тебя музыка! — и засмеялся.
Скельдвеа пожала плечами:
— Ты не видел и тысячной доли тех богатств, которые спрятаны в моих чертогах.
— А что, — спросил Бырохх, — ты живешь тут одна?
— Да здесь полным-полно слуг, — ответила Скельдвеа. — С чего ты взял, что я живу в одиночестве?
— Да кто же считает слуг за компанию! — ответил Бырохх.
— Эй, поосторожнее, — предупредила Скельдвеа, — ведь мы говорим о твоих соплеменниках.
— Мне они, может, и соплеменники, а то и близкие родственники, — ответил на это Бырохх, — да тебе-то они никто. Вот я и удивляюсь, как ты выдерживаешь.
— Так ведь я их не вижу, — объяснила Скельдвеа. — Я нарочно погрузила их в туман, чтобы на виду оставались только их руки.
— Я бы поглядел на кого-нибудь из твоей родни, — сказал Бырохх.
Он подмигнул пустоте, и вдруг музыкальные инструменты зарыдали почти как люди, и весь чертог наполнился такой печалью, что по сметане, налитой в широкую глиняную плошку, пробежала рябь, как по песку после того, как море схлынет.
Скельдвеа сжала губы, превратив их в красную точку на очень бледном лице.
А Бырохх передвинулся к мясному пирогу и преспокойно принялся чавкать. Теперь он находился в двух шагах от Скельдвеа и знал, что ни при каких условиях не сможет увеличить это расстояние. Но тролль не слишком-то волновался: ведь если он не мог покинуть Скельдвеа, то и Скельдвеа, в свою очередь, оказывалась намертво привязанной к нему.
Скельдвеа проговорила мстительно:
— Теперь только одна вещь освободит тебя от моего общества, тролль: если ты согласишься стать моим рабом и прислуживать мне до конца твоих невидимых дней.
— Ну вот еще, — сказал тролль. — Может быть, я еще и не захочу этого. Мне нравится, когда ты так близко, Скельдвеа.
Она скрипнула зубами и делано рассмеялась.
— Все так говорят поначалу, а потом соглашаются.
— Посмотрим, кто первым из нас не выдержит, — предложил тролль, продолжая запихивать в рот огромные куски пирога. — Сдается мне, это будешь ты, Скельдвеа. Неужели ты согласишься долго выносить близость тролля? Я ведь в зубах ковыряю, и ножом, и ногтями, а вы, фэйри, такого не переносите.
— При всем желании я не сумею увеличить расстояние между нами, — сказала Скельдвеа. — Это может произойти лишь единственным способом, тем, о котором я тебе уже говорила.
— Стать твоим рабом? Превратиться в невидимку? Ну уж нет, ни за какие блага обоих миров и третьего мира в придачу! — возмутился тролль. — Ты только глянь на мои прекрасные рыжие волосы, на мои замечательные мышцы! А ты еще не видела, как они лоснятся, когда я раздеваюсь по пояс, раскрашиваю тело узорами и смазываю его маслом! У меня есть специальная меховая тряпочка, которой я себя натираю, чтобы блестеть, и клянусь тебе всем святым поднебесным, что после этих процедур я сверкаю, как настоящий бриллиант! И если ты намерена превратить эту драгоценность в нечто незримое и недоступное взору, ты просто злобная жаба и величайшая преступница по обе стороны границы, вот что я тебе скажу.
Скельдвеа пропустила всю эту тираду мимо ушей. Она внимательно смотрела на тролля, озаренного светом факелов, — толстого, с сальными губами и слипшимися от жира ресницами, и во рту у нее сделалось липко.
Однако кое-что из сказанного Быроххом не давало Скельдвеа покоя, и она поинтересовалась:
— Почему ты заговорил о моей родне?
— Может, жениться хочу! — сказал Бырохх дерзко. — Мало ли с кем ты окажешься в родстве! Не хотелось бы, знаешь ли, брать за себя проходимку. — И он принялся ковырять грязным ногтем в зубах.
Вид этого действа показался Скельдвеа отвратительным, она поскорее закрыла глаза и заткнула уши. Бырохх что-то проговорил в добавление к уже сказанному.
Скельдвеа переспросила:
— Что?
Бырохх схватил ее за руку, выдернул ее палец из уха и заставил слушать.
— Мне доводилось встречать твоих родственников, Скельдвеа, точно тебе говорю. У тебя ведь было… э… что-то вроде сестры?
— Да, — призналась Скельдвеа, не открывая глаз.
— Ага, — обрадовался Бырохх, — ну, я так и подумал. — (На самом деле он никакой сестры не видел, а просто угадал.)
— Где ты видел ее? — напустилась на него Скельдвеа.
— Там, и там, и там… — Бырохх сделал несколько неопределенных жестов, как бы желая охватить движением руки половину обитаемого мира. — Не помню где.
— У меня больше нет сестры, — произнесла Скельдвеа печально.
— Ну да? — удивился Бырохх. — А кто же тогда была та фэйри, что подарила мне свой ноготь?
Он не ожидал, что угадал настолько хорошо. Королева фэйри так и вспыхнула!
— Где ты его хранишь? — Скельдвеа вцепилась в руку Бырохха с такой силой и яростью, что тролль даже крякнул. — Где ты держишь ноготь моей сестры? Да отвечай же, громила!
— Я всегда говорил, что маленьким существам нельзя доверять, у них очень цепкая хватка, — недовольно пробурчал Бырохх.
Тролль долго шарил у себя за пазухой и наконец вынул орех.
— Я держу ее ноготь вот здесь. — Он показал орех Скельдвеа на раскрытой ладони, но когда она потянулась, быстро убрал руку. — Это моя вещь, не трогай.
— Если там ноготь моей сестры, я должна убедиться… — пробормотала Скельдвеа, жадно глядя на орех.
— Ладно, — разрешил Бырохх, — забирайся внутрь, если тебе так охота.
Скельдвеа нырнула в орех и принялась бродить там.
— Тут ничего нет, кроме шелухи, — донесся из скорлупы ее недовольный голос.
— Наверное, жучки съели ядрышко, — добродушно проговорил Бырохх. — Ищи лучше, ноготь должен быть где-то там.
Некоторое время Скельдвеа еще шуршала внутри ореха, а потом потребовала:
— А ну, выпусти меня наружу! Ты все наврал, злодейский тролль. Здесь нет никакого ногтя. Ты небось и в глаза мою сестру не видывал!
Тут Бырохх захохотал так громко, что со стен чертога посыпались арфы и барабанчики.
— Это точно, Скельдвеа, я все тебе наврал! — прокричал Бырохх. — Но ведь у тебя точно была когда-то сестра и ты ее потеряла, вот я догадался об этом и наплел тебе, будто встречал ее и храню у себя ее ноготь. Ловко придумано, а?
— Выпусти меня, — рассердилась Скельдвеа и застучала кулачками по скорлупе изнутри ореха.
— Ни за что! — воскликнул Бырохх. — Ты ведь помнишь наш первоначальный уговор: я не смею отходить от тебя дальше, чем на два шага, иначе становлюсь твоим рабом-невидимкой. Я выбрал первое — и теперь ты всегда будешь находиться при мне, Скельдвеа, внутри ореха, который я стану носить за пазухой.
И он поскорее залепил отверстие в скорлупе куском мясного пирога.
В общем, Хонно был глуп, но влюблен. Влюбившись, всякий тролль становится умнее, не навсегда, правда, а только на время изначальной влюбленности, покуда не будут сняты первые сливки.
Проснувшись в хижине Нуххара наутро после попойки, Хонно первым делом вспомнил о Бээву и о том, что она потеряла какие-то три важные вещи.
Первая, подумал он и прикусил большой палец левой руки, была бусами.
Ему представились большие круглые бусы, красные и синие, прыгающие на груди Бээву, когда та бежала очертя голову прочь из родительского дома. Он думал о том, как сыпались из глаз Бээву большие круглые слезы, красные и синие, как плясали в этих слезах отблески оранжевого солнца троллиного мира, как отражались в них попеременно бусины, то синие, то красные. И вот сорвались бусы с шеи Бээву и улетели в болото. Они упали среди больших ягод, растущих всегда на таких болотах, среди красных и синих ягод. «Стало быть, — решил Хонно, — первое, что мне следует сделать, — это отделить бусины от ягод и собрать их на нитку».
Ему понравилось, как ловко он начал соображать. Он выпустил из зубов прикушенный палец и вместо того заткнул языком правую ноздрю. Такая последовательность действий помогала ему думать.
«Она потеряла башмаки — вот вторая утраченная вещь».
Красные кожаные башмаки, которые так весело хлопали Бээву по круглым пяткам! Вот они сорвались с ног и упали, перевернувшись подошвами к небу, а Бээву так была разгневана и огорчена, что даже не заметила пропажи. Башмаки повисли на молодых ветках старого пня, неподалеку от того болота, где рассыпаны бусы. Там они и остались, и роса пропитывает их, а птицы их клюют.
«Что же было третьим из утраченного Бээву?» — Хонно вынул язык из ноздри и принялся вздыхать, но это совершенно не помогало ему вспомнить то, чего он не расслышал. В конце концов, он решил, что неплохо будет для начала подобрать хотя бы те первые две вещи. С башмаками и бусами тоже достанет хлопот.
Он встал, сунул за пазуху два куска жирного мяса, поклонился спящему Нуххару и выбрался за порог. Звери уже ожидали его. Едва завидев Хонно, они подбежали к нему с разинутыми пастями и стали ластиться, хоть и умильно, но с явственно различимым намеком на угрозу. Хонно отдал им мясо. Пока они ели, он ушел.
Ему не составило труда отыскать следы Бээву. Везде на траве лежала роса, кроме тех мест, где ступала обиженная троллиха: там все было сухо. По этим-то следам Хонно скоро вышел на болото. Оно было сочное и яркое, полное влаги и ягод, а из ближайшей кочки торчал старый пень, весь поросший лишайником. Это был почтеннейший пень, который вскормил тысячи поколений жуков и червяков и служил пьедесталом для тысяч лягушек. Его древесина пахла съедобным, а между щепочек собиралась вода, которую сладко было пить. Несколько веток выросли из того же корня. Они торчали вверх, строгие, как стрелы, и такие же глупые. И на двух из них висели красные башмаки, убежавшие с ног троллихи.
Хонно очень обрадовался, когда увидел их. Он скорее подбежал к ним, схватил и попытался снять с веток.
Да не тут-то было!
Каждый башмак Бээву весил не меньше, чем молодой теленок, и сколько ни старался Хонно, ничего у него не получалось. Он уж и так бился, и эдак, и пытался сверху напрыгивать, и подлезал снизу, и тряс ветки, и стукался лбом — все без толку.
Тогда он решил на время оставить башмаки и поискать лучше бусы. С тем он и вступил на болото, а оно представляло собой не что иное, как нарядный гамак, подвешенный над бездной. И очень скоро Хонно увидел первую бусину. Памятуя о том, каковы оказались башмаки, он прикоснулся к бусине с большой осторожностью. На ощупь она была теплой и гладкой, такой, что приятно трогать ее пальцами.
Хонно поднял ее — и тотчас ухнул в болото по пояс, такой тяжелой она оказалась.
И тут он понял, что положение у него безнадежное…
— Ты уверена, что поступаешь правильно? — спросил тролль у Енифар.
Они стояли возле самой границы между владениями людей и владениями троллей. Как всегда, вдоль всей границы клубился густой серый туман. Это было очень тихое и немного жуткое место.
— Мы могли бы вернуться, — сказал тролль и оглянулся назад.
— Зачем? — насупилась Енифар.
— Они убили бы меня, — объяснил тролль.
— Ну, такое убийство — не самое лучшее, что могло бы случиться, — сказала Енифар. — Я вовсе не хочу этого. И я, кстати, не предательница людей, потому что одна жизнь, даже твоя, ничего не решает. Ты ведь не самый главный военачальник?
— Нет, — сказал тролль.
— Вот видишь! — обрадовалась Енифар. — Если ты не умрешь, люди в деревне не пострадают.
Он помолчал, а потом уставился на Енифар так, словно видел не теперешнюю девочку, а будущую женщину.
— Умереть у тебя на глазах, — проговорил он, — вот самый верный способ доказать, что ты действительно знатная троллиха. Я хотел сдаться… коль скоро ты запретила мне даже думать о твоем хвостике.
— Хорошо, ты меня вынудил сказать это! Да, у меня есть хвостик! — Енифар топнула ногой. — Довольно об этом. Я достаточно знатна, чтобы не нуждаться ни в каких доказательствах. Когда я захочу, чтобы ты умер за меня, я так и скажу.
— Вот и Бээву так говорила, — кивнул тролль, поглядывая одним глазом на Енифар, а другим — на границу. — Она была очень гордая, эта Бээву, и очень сильная, но Хонно любил ее без памяти. Угодив в трясину, он счел, что единственный способ проявить свои чувства к ней, — это утонуть в болоте с бусиной, прижатой к груди. И вдруг появились руки.
— Руки? — переспросила Енифар.
— Да, одни только руки, без туловища, без ног и головы… Руки эти принадлежали невидимым слугам, которые некогда были рабами королевы фэйри… как ее звали? Скельдвеа? Ну вот, это были ее рабы, и они пришли на помощь Хонно, когда он меньше всего ожидал спасения.
— Но разве после того, как Скельдвеа была заточена в ореховую скорлупу, все ее рабы не получили свободу? — удивилась Енифар.
— А я разве говорил о том, что они получили свободу? — в свою очередь удивился тролль. — Не припомню такого!
— Ты же сам говорил, что тролль перехитрил королеву фэйри! — напомнила Енифар. — Коль скоро он это сделал, то и всех рабов-троллей отпустил на свободу.
— Может быть, троллей и отпустил, — вынужден был согласиться рассказчик, — но там были, конечно же, не только тролли. Вот все они, и еще те из троллей, кто уже отвык от любой другой жизни, — эти остались в услужении и сохранили свою невидимость.
— Тогда понятно, — вздохнула Енифар.
— Невидимые руки протянулись к Хонно и помогли ему выбраться из болота, а потом собрали и принесли все бусины. И они же сняли башмаки с веток.
И вот Хонно шествует по лесной дороге, а за ним по воздуху плывут красные башмаки и бусины, попеременно красные и синие, и все они покачиваются, словно бы кивают. Хонно выступает так важно и горделиво, что любая троллиха залюбуется!
— Но ведь Хонно понятия не имел о том, где ему искать Бээву, — напомнила Енифар. — Как же он ее нашел?
— Это-то и было самое интересное, — объяснил тролль. — Ведь третья вещь, которую потеряла Бээву, была она сама. Но когда она увидела, как хорош Хонно, как он влюблен, как ловко он собрал все ее утраченные сокровища, — тут-то она сразу и нашлась. Она бросилась к нему навстречу и обхватила его шею, она поцеловала его шестнадцать раз: в лоб, в правый глаз, в левый глаз, в правое ухо, в левое ухо, в правую бровь, в левую бровь, в правую ноздрю, в левую ноздрю, в верхнюю губу, в нижнюю губу…
— Я поняла, — поморщилась Енифар. — Они стали целоваться.
— И кусаться, — добавил тролль.
Она затрясла головой:
— Ничего не хочу про это слышать!
— Ты права, — смиренно согласился он, и она сразу же перестала трясти головой (по правде сказать, ей и самой это не нравилось: перед глазами все прыгало и скакало, так что начало тошнить). — Об этом я ничего говорить не буду… Мне пора.
Он шагнул в сторону границы, но Енифар удержала его:
— Погоди-ка еще немного… Говоришь, руки невидимых слуг спасли Хонно?
— Да, и доставили ему невесту, — подтвердил он.
— Но ведь эти невидимые слуги принадлежали Бырохху! Как же они могли найти Хонно? Они совершенно из другой сказки.
— Бырохху? — удивился тролль. — Кто говорит о каком-то Быроххе? Королеву фэйри перехитрил самый хитрый из троллей — Нуххар. Тот, который подчинил себе Зверя Лесного, Зверя Степного и Зверя Домашнего. Разве кому-нибудь другому под силу было обмануть Скельдвеа?
— А ты раньше говорил, что это был Бырохх, — упрямо повторила Енифар.
Тролль засмеялся, поцеловал Енифар в макушку, повернулся и нырнул в туман, обволакивающий границу.
— Дурак, — сказала Енифар, с досадой глядя в туман. — Это был Бырохх вовсе, а не Нуххар. Все сказки перепутал!
И тут ее настигли всадники. Впереди ехал тот солдат, с которым Енифар разговаривала под деревом. Увидев девочку, он спешился и подбежал к ней.
— Ты цела? — спросил он, задыхаясь, и Енифар увидела, что он очень взволнован.
— Да, — ответила она и украдкой посмотрела на свои пальцы, как будто опасалась, что тролль, убегая, прихватил на память, например, мизинчик.
Солдат обнял ее и прижал к себе.
— Когда мы увидели, что он сбежал и украл тебя… — Он не закончил.
Енифар вздыхала, чувствуя щекой металлические пластинки на его кожаном доспехе.
Солдат спросил:
— Ты все еще не хочешь возвращаться домой?
Девочка не ответила.
Он сказал:
— Мы должны вернуть тебя матери. Она все поймет и не будет наказывать тебя.
Солдат погладил ее по волосам, взял за плечи, заглянул ей в лицо.
— Будь умницей.
Случилось однажды одноглазому хитрецу, троллю Нуххару, прийти на рынок в большую деревню.
Когда я думаю об этой деревне, мне видится плоский, сильно размазанный по земле блин, но это оттого, что я гляжу на нее с высоты птичьего полета. Или, лучше сказать, моего полета, потому что я не птица и вообще не уверена в том, что у меня есть крылья. Но я летаю, определенно.
Ну так вот, та деревня была очень большой, в основном за счет рыночной площади, где раз в месяц проводились ярмарки.
Нуххар пришел туда больше от нечего делать, чем ради каких-то определенных покупок. Ему хотелось посмотреть, чем занимаются другие тролли, когда у них появляются лишние вещи и лишнее время.
У самого-то Нуххара в избытке было только время, а за всем остальным ему приходилось гоняться, и не всегда успешно.
И вот он приходит на рынок и видит там веселого толстого тролля по имени Бырохх. А у Бырохха от достатка рожа пополам трескается, и притом рожа эта была довольно симпатичная, веселая, и с первого же взгляда делалось очевидно, что тролль этот обладает отменным нравом, никогда не бывает угрюм и всегда готов выпить, поболтать и подраться, что и создавало ему хорошую репутацию не только у мужчин, но и у женщин.
И еще он был щедрым — так и сыпал подарками.
Купит пять корзин яблок и три корзины тут же раздаст. Особенно нравилось ему раздавать яблоки девушкам — уж больно забавно хрустели фрукты у них на зубах. И особенно он ценил таких, которые умели сразу откусывать половину яблока и потом съедать не раскрывая рта.
Или купит Бырохх пять кувшинов браги и три тотчас же выпьет со случайными знакомцами.
Особенно ему нравилось пить брагу со стариками, потому что они очень смешно пьянели и начинали рассказывать всякие истории, по большей части страшно лживые, и это Бырохха чрезвычайно радовало.
А вот, к примеру, купит Бырохх пять связок булок и давай их раздавать направо-налево, и особенно сварливым женщинам. Как раскроет такая рот, чтобы обругать, а Бырохх ей р-раз! — и булочку между зубами. А та ведь, известное дело, троллиха, пока не прожует, дальше говорить не будет. Тролли никогда не выплевывают еду.
Вот так забавлялся Бырохх, и Нуххар, наблюдая за ним, сразу же понял о нем две вещи.
Во-первых, он понял, что Бырохх сказочно богат, и что богатство свалилось на Бырохха недавно, и что Бырохху не пришлось ради этого сильно трудиться.
Во-вторых, он понял, что у Бырохха есть что-то за душой, кроме богатства, и это «что-то» представляет собой некую тайну, разгадав которую, можно подобраться и ко всему остальному.
И очень захотелось Нуххару взять Бырохха за горло и выведать все его секреты.
Поэтому одноглазый тролль стал ходить за троллем-весельчаком след в след, стараясь ничего не пропускать и видеть даже то, чего не замечают другие. И скоро он заметил, что Бырохх не сам носит свои тяжелые корзины с покупками, а делают это за него какие-то таинственные существа. Прислужники Бырохха оставались невидимками, и можно было разглядеть только их руки. Весьма трудолюбивые и сильные руки, всегда наготове, чтобы помочь, поднять, поддержать, ухватить, оттолкнуть, приласкать, подобрать, дать тычка, откупорить, развязать, уложить, накрыть, завернуть и тому подобное.
Стоит ли говорить о том, что Нуххара весьма заинтересовали эти загадочные слуги, и стал одноглазый тролль соображать и прикидывать про себя: а нельзя ли ему каким-нибудь хитрым способом заполучить этих слуг себе. Для начала он решил сойтись с Быроххом поближе и выведать у него как можно больше его секретов. Поэтому он с Быроххом познакомился.
— Не дашь ли ты мне выпить? — спросил Нуххар, как будто случайно столкнувшись с Быроххом на рыночной площади. — Как я погляжу, многих ты угощаешь, так не угостишь ли и меня? Характер у меня веселый, а если я выпью, то начинаю рассказывать разные смешные истории о моих зверях, особенно о Домашнем.
Бырохх сразу же пленился возможностью послушать истории и простодушно налил Нуххару целую кружку отменной браги. Нуххар выпил и сказал:
— Хороша твоя брага! Пожалуй, сохраню ее вкус во рту подольше и пока помолчу, а лучше съем что-нибудь горькое. — С этими словами он вытащил из-за пазухи сверток, а в свертке оказалась большая горсть лесных орехов. И давай он эти орехи разгрызать. Скорлупу Нуххар бросал прочь, а ядра засовывал себе за щеку, чтобы они пропитывались запахом чудесной браги.
Когда Бырохх увидел, как Нуххар грызет орехи, он даже в лице переменился. Нуххар, разумеется, это сразу приметил и подумал: «Ага». Потому что он догадался о том, что главная тайна Бырохха каким-то образом связана с ореховой скорлупой. «Ага, — подумал хитрый одноглазый тролль Нуххар, — почему-то ему сильно не нравится, что я так обхожусь с этими лесными орехами…» Вслух же он сказал:
— Должно быть, тебя раздражает хруст, с которым я грызу орехи, ну так извини меня. Если хочешь, я выброшу все эти орехи вон, и не будем больше вспоминать о них.
— Отчего же не вспомнить! — ответил Бырохх. — Напротив, мне очень приятно бывает вспомнить об орехах, потому что не будь на свете орехов, я не одолел бы королеву фэйри Скельдвеа и не завладел бы всеми ее богатствами и слугами.
И он, разгоряченный выпитым, съеденным и раздаренным, тотчас же поведал случайному собеседнику всю свою историю: как он повстречал Скельдвеа, как пировал в ее подземном чертоге и, наконец, как перехитрил ее и спрятал в орехе.
— Она теперь всегда со мной, и притом ближе, чем на два шага, — посмеиваясь, заключил Бырохх. — Так что все условия договора строго соблюдаются. А уж нравится это ей или нет — интересует меня еле-еле, а может быть, и вовсе не интересует.
Нуххар все это выслушал чрезвычайно внимательно, покивал, посмеялся, похлопал Бырохха по плечу и ушел пошатываясь, но на самом деле почти совершенно трезвый.
Той же ночью к гостинице, где остановился на ночь Бырохх, постоялец богатый и беспечный, явилась фэйри. Ее никто не видел, кроме двух деревенских пьяниц, которые шатались по улице и пуще чумы, от которой по всей шкуре идут гнойные прыщи и клочьями выпадает шерсть, боялись фэйри. Хорошенькое дело! Поцелуешь женщину — и очнешься спустя триста лет, когда во всех лавках кредиты тебе уже закрыты и ни в одной питейной не помнят ни имени твоего, ни лица, не говоря уж о репутации!
Поэтому-то пьяницы и шарахнулись от фэйри и даже и не вздумали приставать к ней.
Она же остановилась под окном гостиницы, так, чтобы ее хорошо было видно при свете факела, горевшего всю ночь. И скоро уже она почувствовала, как ее обступают незримые существа. Они толпились неподалеку, не решаясь прикоснуться к ее одежде или хотя бы к ее обуви. Их руки то высовывались из воздуха, то боязливо прятались обратно, в тень невидимости. Эти руки подрагивали, и трепетали, и шевелили пальцами, и тянулись, и отдергивались, как будто обжегшись.
По всем этим признакам фэйри поняла, что обладатели рук испытывают восторг и ужас, и тихо засмеялась:
— Не нужно меня бояться! Подойдите, приблизьтесь. Можете дотронуться до моих волос или до моей щеки, но не забывайте о том, кто вы и кто я.
Они тотчас же воспользовались ее милостивым разрешением и принялись гладить ее по щекам, по вискам, по волосам, по шее, по плечам и по коленям.
— Я фэйри, — тихо шептала незнакомка, и руки похлопывали ее в знак согласия и полного доверия. — Я принцесса фэйри, младшая сестра Скельдвеа, та, что пропала много лет назад. Скельдвеа была злой и суровой, она была коварной и властолюбивой, но я совсем на нее не похожа. Я — веселая и добрая, я люблю троллей и людей, я не бываю суровой со слугами и всегда позволяю к себе прикасаться. — Тут она хихикнула, и воздух огласился едва слышными смешками. — Меня зовут Фреавеа, — продолжала принцесса фэйри. — Как видите, у меня красивые волосы, — по правде сказать, не так-то просто их причесывать, когда у тебя нет прислуги. У меня шелковое платье, и честно говоря, не так-то просто его надевать, когда никто тебе не помогает со всеми этими крючками и завязками. И ноги у меня очень хороши, а на ногах — сапожки из самой лучшей кожи, украшенной золотым тиснением. Но если уж во всем признаваться искренне, тяжко мне приходится, когда я начинаю просовывать шнурки во все эти бесконечные дырочки, чтобы получше затянуть сапоги.
Руки соединяли ладоши, как будто аплодировали, и прищелкивали пальцами. Они вполне понимали затруднения Фреавеа и готовы были помогать ей.
Но оставалось еще кое-что, и Фреавеа поняла, что именно беспокоит невидимых прислужников Бырохха.
— Вы хотели бы знать, что случилось со мной во время моих странствий и куда подевался мой глаз?
Руки повисли в воздухе, застыв неподвижно. Они действительно были обеспокоены отсутствием у принцессы фэйри одного глаза.
— Я храню этот глаз в орешке, — сообщила Фреавеа. — Так мне удобнее присматривать за моей старшей сестрой.
Несколько слуг развели руками, другие явно схватились за голову, третьи принялись чесать ладони. Всех крепко озадачило это объяснение.
Тогда Фреавеа добавила:
— Одним глазом я смотрю на день, а другим — на ночь, одним глазом я вижу то, что происходит наяву, а другим — то, что происходит в моих снах. Мы, фэйри, проводим свои дни не так, как вы, тролли. Больше всего на свете мы любим спать и танцевать, и многие из нас танцуют во сне или спят, когда танцуют, и поэтому, если какая-то фэйри упала во время пляски, не нужно показывать на нее пальцем и ржать во всю глотку, потому что такое падение означает лишь глубокую мечтательность, и ничего более.
— А, — сказали руки, — ну тогда нам все понятно.
И они поклялись перейти на службу к Фреавеа, потому что она объявила себя законной наследницей своей сестры и пообещала никогда не освобождать Скельдвеа.
— Так вы клянетесь, что оставите Бырохха и будете отныне моими вернейшими рабами навечно? — вопросила Фреавеа.
— Клянемся! — дружно крикнули руки и сжались в кулаки.
— Хорошо, — сказал Нуххар и сбросил личину.
Вот как вышло, что часть незримых слуг перешла от Бырохха к Нуххару. Не случись всего этого в большой деревне в рыночный день — не видать бы глупому троллю Хонно прекрасной троллихи Бээву!
— Ты спишь? — спросил солдат у Енифар, когда девочка тяжело привалилась головой к его груди.
Он обнял ее покрепче, чтобы она не упала с седла. Енифар пробормотала, не открывая глаз:
— Нет, нет, я не сплю — просто придумываю…
Ей не хотелось смотреть на солдата, потому что он вез ее обратно, к приемной матери, к крестьянке с узловатыми пальцами и грязным, заплаканным лицом, и считал, что совершает благое дело.
— Ничто не разрушит любовь детей к матери, — рассказывала троллиха Аргвайр белокурому ребенку, который происходил от племени, где все обстояло совершенно не так. — Эта любовь — как крепкая стена, где все камни скреплены слюной, слезой и кровью. Эта смесь крепче любого другого раствора. Сама подумай, — она придвинула к девочке блюдо с растертыми фруктами, и девочка, радостно смеясь, принялась обмакивать в кашицу пальцы и облизывать их, — сама подумай, — продолжала троллиха, — как можно развалить такую стену? Ни добрые солдаты из замка, ни охотники на троллей, ни даже кровные враги — никто не в состоянии извлечь оттуда хотя бы один камушек. Им не взломать этого дома, не вытащить оттуда ни одного ребенка, не отобрать у детей их мать.
Аргвайр легла щекой на край стола, уставилась на девочку блестящим зеленым глазом, и та, поймав этот ласковый взгляд, весело засмеялась в ответ. Разноцветные слюни потекли из ее рта.
— Ты спросишь меня, — сказала Аргвайр, — что случилось дальше с той женщиной и четырьмя ее детьми? Конечно, ты хотела бы узнать об этом!
Малышка взяла другое блюдце, с молоком, и опустила туда лицо. Она отпила немного, и вокруг ее рта появились белые потеки. Это тоже было смешно.
— Подземный ход обрушился, когда на волю выбрался последний из пленных троллей, — сказала Аргвайр. — Мать, четверо детей, охотница на троллей и двое мертвых охранников оказались погребены под землей.
Но ты не бойся, это не навсегда! Они пошли в другом направлении. Меньшой братец опять передвигался на четвереньках и внимательно нюхал все вокруг, и в конце концов он унюхал близость железной дороги. Он поднял голову и, повернувшись к остальным, сказал:
— Тут рядом проходит ветка метро.
Они знали, что такое метро, потому что смотрели телевизор. И один раз мать возила их на метро в зоопарк, но там никому из них не понравилось.
Они нашли проход к тоннелю метро и спустились туда. Охотница, наверное, кралась за ними, — этого никто из них не выяснял. Спасать ее дети не собирались. Впрочем, и убить ее у них руки не дошли. Они так устали и переволновались, что вообще забыли о ней. Поэтому и неизвестно, уцелела ли охотница после той схватки под горой и что она делала потом.
Они прошли по рельсам и выбрались на платформу прежде, чем появился поезд. А потом преспокойно уселись в вагон и со всеми удобствами поехали домой. Это обстоятельство так смешило их, что они давились от хохота всю дорогу. Люди поглядывали на них, но ничего не говорили. В этот день играла местная футбольная команда, и город лихорадило, как во время наводнения. Все были в том вагоне странными, не только четверо детей троллихи. Даже девочка в порванных джинсах не слишком-то обращала на себя постороннее внимание. Разве что кто-нибудь мельком подумает: «Что за дурацкая мода, и ведь находятся идиоты, которые выкладывают за рванину, купленную в бутике, огромные деньги!»
Вот так дети освободили свою мать, когда она попала в руки охотников на троллей. Ты, наверное, сейчас спросишь меня, чем они занялись, эти дети, когда подросли? Я тебе расскажу, хоть ты меня ни о чем и не спрашиваешь…
Младшая дочь стала садоводом. Она и сейчас покупает разные семена у старушки, похожей на аристократку, у которой все сыновья пали на войне, а все дочери рано овдовели. Из этих семян у младшей девочки вырастают удивительные суккуленты, и все они цветут два раза в год и выглядят так, словно понятия не имеют ни о какой ботанике, ни о Менделе, ни о Дарвине, ни о Тимирязеве, а растут как им вздумается и принимают самые причудливые формы, под настроение или в зависимости от музыки.
Старшая дочь больше всего на свете любит ездить на метро. Это началось после того, как они с матерью выбрались из преисподней целые и невредимые и на самом обычном метро запросто вернулись домой. Девушка-троллиха садится в первый попавшийся поезд, делает пересадки наобум, с закрытыми глазами и заткнутыми ушами, чтобы не слышать объявления остановок. Она твердо верит в то, что рано или поздно поезд окажется на правильной станции, откуда можно будет добраться до троллиного мира. В своих снах она часто видит ту самую станцию, так что, очутившись там, она не заблудится.
Старший сын, тот, что всегда просыпался с улыбкой на лице, пошел служить государству и сделался спасателем. Это тоже началось в тот день, когда они пробирались сквозь толщу земли, чтобы вызволить запертых и закованных в цепи троллей. Мальчику нравилось вытаскивать пострадавших из-под завалов, из тоннелей, из колодцев, из шахт, из обрушенных зданий. Теперь он носит форменный комбинезон с большими яркими буквами на спине. У него всегда включен мобильный телефон, и ему могут позвонить в любое время дня и ночи, и тогда он берет свой заранее собранный рюкзак и отправляется в аэропорт, по зябкому синему рассвету, по мокрому асфальту, мимо праздничных фонарей, мимо дворцов, похожих на гробницы, в которых мерцают зомби.
Младший сын рисует комиксы. С каждым годом ему снятся все более яркие сны. Поначалу, когда эти сновидения приходили в пастельных и приглушенных тонах, он пытался изображать их акварелью. Он нарисовал целую серию картинок со сценами из фэнтезийных миров.
Но постепенно краски его видений сделались ядовитыми. В том мире, куда он уходил каждую ночь, солнце светило совершенно иначе и ночное небо тоже было другим. И он начал рисовать комиксы.
В кругах комиксистов он пользовался большой популярностью. Там никому, кстати, не было дела до того, что у него лицо заросло черной шерсткой, не говоря уж о горбе и маленьком росте; напротив, многие считали, что эти вещи косвенно свидетельствуют о его гениальной одаренности. Ведь это он создал замечательную графическую серию про деву-богатыршу Бээву, которая кормила своих коров сырым мясом диких зверей и носила такие бусы, что поднять их было под силу лишь целой армии невидимых слуг. У этой Бээву был муж, глупый тролль Хонно, который вечно попадал в дурацкие истории, так что Бээву приходилось вызволять его.
Однажды Хонно решил угнать корову своего тестя. Он прокрался в дом отца Бээву и дождался, чтобы тот обожрался до полного изумления и заснул мертвым сном (а после ссоры с Бээву ее отец частенько обжирался, потому что скучал по дочери, но признаваться в этом не хотел). Ну вот, когда отец Бээву заснул, Хонно выбрал самую толстую из его коров, быстро оседлал ее и поскакал на ней прочь. Но корова отчаянно брыкалась и мычала так злобно, что ее хозяин в конце концов проснулся. По каплям молока, падавшим из вымени, он выследил и корову, и Хонно. Он бросил камень и сбил Хонно на землю. И пока бедный Хонно лежал без сознания, тесть связал его руки и ноги и подвесил на дереве, а сам верхом на своей корове вернулся домой.
Утром Бээву проснулась и увидела, что Хонно не спит рядом с ней, как бывало, а где-то бродит. Бээву очень рассердилась и пошла разыскивать Хонно. Сперва она зашла в хижину к одинокому охотнику Нуххару, одноглазому хитрецу, который в свое время и помог Хонно жениться на Бээву. Но Нуххар ничего не знал о судьбе, постигшей ее глупого мужа. Они отправились на поиски вместе и долго бродили по скалам, болотам и лесам.
В изображении пейзажей, кстати, художник достиг большого мастерства, и все дружно сходились в том, что его картинки так и дышат и в них много забавных подробностей и тщательно прорисованных деталей. Но детали нужны не всегда, а только при обозначении общего места действия. Потом же основное внимание устремляется на лица персонажей.
Вот Нуххар — до чего забавная у него рожа! Один глаз скрыт повязкой в виде кленового листа, другой глядит весело и усмешливо, и его окружают морщинки. Нос у него с вывороченными ноздрями — это от привычки постоянно принюхиваться, а изо рта торчит один клык, но это не жутко, а тоже как-то добродушно и забавно.
А вот и Бээву, суровая красавица с мощными косами и стройной, как Александринский столп, шеей. Она часто хмурится или грозно кричит: «Арргх!» — но уж когда улыбнется, тут просто солнышко восходит, такая ясная и милая у нее улыбка. И сразу становится понятно, что Хонно любит ласкать ее, когда они в постели.
— Куда же он мог запропаститься, этот простофиля? — спросила Бээву у Нуххара.
А тот ответил:
— Понятия не имею… Но вот погляди-ка на тот странный кокон, висящий на дереве в поднебесье!
— Наверное, это гнездо злых лесных ос, — предположила Бээву.
— Если ты права, то нам лучше убираться отсюда, — сказал Нуххар. — Никогда не видел таких больших гнезд! Тут столько пчел, что хватит закусать до смерти не одного тролля и не двух, а целую армию!
Но тут сверху донесся голос Хонно:
— Бээву, жена моя! Это не гнездо, это я, твой муж!
Тут Нуххар расхохотался и даже повалился на землю от смеха, он держался за живот и дрыгал ногами. А Бээву очень рассердилась.
— Что ты там делаешь, глупый муж?
— Я свисаю, — ответил Хонно. — Что же еще!
— Кто тебя туда подвесил, дурья башка?
— Твой отец, дорогая супруга!
— Как такое вышло?
— Я угнал у него корову!
— Удачно?
— Нет, милая, совсем неудачно: он догнал меня, отобрал корову да еще вот так со мной поступил.
Бээву на некоторое время погрузилась в раздумья, усевшись прямо на лицо Нуххару, чтобы хоть немного заглушить его громовой хохот, а потом закричала:
— Знаешь что? Я считаю, пора нам с тобой завести детей, Хонно. Надеюсь, дети будут умнее тебя. И тогда ты сможешь сидеть дома и спокойно пить брагу, а дети будут совершать подвиги и прославлять твое имя.
— Хорошая мысль, Бээву, — покорно согласился Хонно, — только сперва ты сними меня отсюда.
— Может быть, лучше я поднимусь к тебе? — предположила Бээву.
Она встала и полезла на дерево, но ветки оказались слишком тонкими и начали ломаться под ее ногами. Тогда Бээву уселась верхом на сук и метнула в мужа свой башмак. Она перешибла ветку, на которой висел бедный Хонно, и тот, связанный, стал падать, а над ним летел тяжеленный башмак Бээву и грозил вот-вот размозжить ему голову.
Бээву протянула руки и поймала мужа. Башмак же упал на землю рядом с лежащим без сил Нуххаром и проделал яму глубиной в два человеческих роста.
Было много смеху, когда этот башмак вытаскивали!
А на других комиксах художник рисовал детей Бээву: мальчиков и девочек, и все эти троллята были самыми обычными, кроме младшей дочки — та родилась богатыршей, и мать подарила ей свои бусы.
Енифар медленно отодвинула полог и остановилась перед порогом шатра.
Красивая женщина подняла голову и посмотрела на девочку своими яркими зелеными глазами. И Енифар сразу же с особенной остротой ощутила всю себя: свои исцарапанные ноги, свои обломанные ногти, руки в цыпках от возни с домашней скотиной. Вся она, Енифар, казалась воплощением несовершенства рядом с этой женщиной, которая носила бубенцы в волосах и причудливый узор из золотых бусин, приклеенных к смуглой коже. У красавицы троллихи были пухлые бледные губы, как у ребенка, и неподвижные брови, как у полководца.
Возле ног женщины сидел белокурый ребенок одних лет с Енифар и сосал палец.
— Подойди, — обратилась к Енифар женщина, показывая свое рукоделие. — Посмотри, что у меня есть. Я приготовила это для моей дочери.
Енифар переступила порог и уселась рядом с женщиной. Девочка осторожно коснулась кончиком пальца чудесных бусин, разложенных так, чтобы удобнее было вышивать узор. Троллиха принялась распутывать пыльные волосы Енифар.
— Ты полюбуйся только, — приговаривала она, — как ладно у меня получилось вышить этих зверей! Я сама придумала, какими они должны быть, и вот это — Зверь Лесной, а это — Зверь Степной, а вон тот, который наблюдает за схваткой, готовясь наброситься на победителя, — это Зверь Домашний, самый свирепый и кровожадный из всех.
— Был еще тролль, который стравил их всех, а потом ухитрился завладеть ими всеми и подчинить их своей власти, — сказала Енифар.
— Этим троллем будешь ты, когда убор украсит твою голову, — засмеялась женщина.
Енифар взяла ее руки в свои, всмотрелась в прекрасное лицо, затуманенное дымкой расстояния… и проснулась.
А сказки продолжали бродить по трем мирам: по миру троллей, миру людей и миру большого города. Они перебирались из комиксов в сновидения, из сновидений в карту города и схему метрополитена, из карты и схемы — в мечты и мысли, а из мыслей — в жизнь, и где граница между ними — не определил никто: ни девушка, которая до сих пор ищет правильную ветку метро, ни юноша, который спасает людей из завалов, ни девочка, которая сажает растения, ни мальчик, который рисует комиксы.
Петр Иванович Лавочкин обладал стопроцентно русским именем и совершенно нерусской наружностью: он был грязновато-смуглым, с жесткими черными волосами и длинными мускулистыми руками. Короткие кривоватые ноги довершали облик.
Кроме того, в его выговоре слышался странный, режущий слух акцент. Последняя особенность Петра Ивановича была обусловлена как физическим дефектом (неправильный прикус), так и упрямством, которое при других обстоятельствах было бы названо «консерватизмом».
Все это в совокупности время от времени вызывало недоверие у служителей правопорядка на улицах и в метрополитене. Несколько раз Петра Ивановича даже задерживали и спрашивали объяснений.
Объяснения исправно приходили из местного отделения, где господина Лавочкина хорошо знали. Петр Иванович, коренной петербуржец, числился стопроцентно русским и действительно был прописан.
И его, недовольно ворчащего, отпускали, зачастую даже не извиняясь за причиненное неудобство. Впрочем, он и не требовал извинений. Петр Иванович все понимал и сочувствовал властям. Он не являлся террористом, и более того, никогда не бывал на Кавказе и в других горячих точках, даже на курорте. Он проживал на Большой Посадской улице и нечасто выбирался за пределы Петроградской стороны. Он был стойким домоседом.
Петр Иванович держал небольшой магазин. Это был довольно странный магазин, в принципе мало предназначенный для покупателей. На витрине стояло несколько манекенов, обернутых блестящей бумагой и перевязанных пышными лентами, — эдакие роскошные человеческие тушки, деньрожденский подарок людоеду, — а между ними были разложены разнообразные абстракции: завязанная узлом никелированная трубка, металлическая клякса, похожая на амебу или инопланетянина из советского мультика, пластмассовый радужный шар, вложенный в прямоугольник из меди. И на особом пьедестале — очень крупные серебряные башмачки. В подобном окружении башмачки выглядели стопроцентно нереальными.
Мимо витрины ходили люди, поневоле скашивая глаза на странные предметы, сверкающие оттуда. В магазин прохожие никогда не заходили. Глядя с улицы, трудно было понять, что там продается: одежда? обувь? запчасти для иномарок? аксессуары и косметика? Судя по концептуальному оформлению витрины, цены в этом магазине в любом случае запредельно высокие.
Название магазина — «Антигона» — тоже не проливало света на происходящее внутри. Большинство прохожих, в общем-то, понятия не имели, что обозначает это слово.
Петра Ивановича такое положение дел совершенно устраивало. Ему вовсе не требовался магазин как таковой: он держал здесь не столько товар, сколько коллекцию. Однако объяви он свою собственность музеем, сюда тотчас же начнут таскаться посетители. Купив билет за полтинник, с глупыми лицами они будут бродить по помещению, которое Петр Иванович любил и устроил с таким вниманием и вкусом. Начнут высказывать суждения, украдкой трогать выставленные предметы и бессмысленно фотографировать друг друга на фоне здешних интерьеров.
Нет уж. Пусть лучше это будет «бутик». Вход — совершенно бесплатный, любой экспонат продается. Такое место люди с гарантией будут обходить стороной.
Так оно и случилось. И Петр Иванович спокойно проводил дни за своей непонятной витриной, среди вещей, которые были ему дороги, в блаженном одиночестве, никем не тревожимый.
Петр Иванович вовсе не был таким уж нелюдимым и злобным, как можно было бы вообразить, глядя на завязанную узлом никелированную трубку. За жизнь он даже обзавелся одним настоящим другом, а это уже, согласитесь, немало.
Коренной петербуржец, Петр Иванович вырос в приюте. Там имелось много странных детей, например, мальчик без левой ушной раковины, дикий мальчик, полунегр-полукитаец, мальчик неизвестной кавказской народности, языка которого никто не понимал, а также дюжина обычных русских беспризорников с акварельно-тонкими лицами и льняными волосами. Эти последние были красивы странной, неброской красотой вырождения: едва лишь детская абсолютная чистота сменится подростковой угловатостью, как в облике русского ангела роковым образом проступит русский же алкоголик, существо порочное, хитрое и плаксивое.
Петька жалел таких. Сам он был коренастый, с каменно-крепкими мускулами, с некрасивым, но удивительно здоровым лицом. В его облике не угадывалось ни эфемерности, ни хрупкости; кем он казался, тем и был: прочно стоящим на коротких, кривоватых ногах, черномазым, хватким.
Он никогда не придумывал себе родителей, не мечтал о том, что рано или поздно объявятся красавица-мать и богач-отец и все-все объяснят: про кораблекрушение, про многолетние поиски, про коварную няньку, укравшую барчука из колыбели и продавшую в рабство, про то, как отчаяние родителей сменялось безумной надеждой.
Вместо этого юный Петр раздумывал над тем, как бы ему обзавестись собственным обувным магазином. Название «Антигона» он увидел во сне. Слово пришло к нему, как приходит женщина, и сперва оно казалось недостижимым. Оно шествовало сквозь темноту, источая легкий аромат. Следовало основательно постараться, чтобы пахнуть вот так, естественно и вычурно-ненатурально в одно и то же время. Это был какой-то очень изысканный и дорогой запах.
В первый раз Петька проснулся именно из-за этого запаха. Он долго лежал в темноте, наслаждаясь воспоминанием.
Вторично слово проникло в его сновидения с большей легкостью. Едва уловив знакомое благоухание, Петька с радостью распахнул слову свой сон, и оно выступило на свет, сверкающее, переливающееся, серебряное. Оно было ласковым и красивым.
Петька знал, что это не женщина, а слово, потому что в явлении все время оставалось нечто отвлеченное, нематериальное. Его нельзя было потрогать, подергать за край рукава или подол, потыкать пальцем в бок. Оно не взвизгнет, не обзовется. Оно вообще не может говорить, потому что оно — одно слово, не несколько.
Одно, зато заветное. Антигона. Как удар колокола, когда он, приплыв издалека и наполнив целительным звоном широкие пространства, уже успел растерять часть своей могучей силы. Звон, который можно взять на ладонь, вложить в уши и сохранить в себе.
Антигона. Колокол, настолько растративший себя, настолько ослабевший, что ему стала необходима поддержка другого живого существа.
Мысль о подобном колоколе растрогала Петьку, и он проснулся в слезах. Он облизал свое лицо длинным языком — таким длинным, что Петька без труда доставал им до кончика глаза. Слезы оказались сладкими и обильными. «Просто компоту не нужно! — подумал Петька в восхищении. — Вот это слезищи! Вот бы так всегда!»
Естественно, этими историями Петька ни с кем не поделился. Он сберег их для себя. Два волшебных сна. Этого ему хватило на целых десять лет.
Петру исполнился двадцать один, и он только что потерял работу. Он жил в комнате в общежитии. Под окном бугрился пустырь, а за пустырем стояло второе общежитие, точная копия первого: трехэтажное здание барачного типа.
Несмотря на молодость Петра, обстановка вокруг него выглядела так, словно его жизнь уже заканчивалась. Он с ужасом посматривал на соседа, который прожил в этом общежитии пятнадцать лет.
В коридорах было безнадежно даже по сравнению с приютом, взрастившим Петра.
Оставшись без работы, он не слишком горевал. Ему не нравилось на заводе.
Внезапно у него появилось свободное время. Больше ему не нужно было торчать по девять часов там, где стоял механический шум и повсюду находились люди, а потом не требовалось тащиться «домой», в барак, где даже стены, кажется, ополчались на человека и вместо того, чтобы придавать ему сил, отнимали последнее.
Петр просто ходил по улицам, втягивая расширенными ноздрями запах города.
Город окружал его, высокомерный, молчаливый. Город уважал безумие Петра, его одиночество. Город пестовал его странности и вопиющую непохожесть на других людей. Город был настолько строг и строен, что то и дело позволял себе внезапные квазимодовские гримасы: ведь никто не посмел бы заявить прилюдно, что некто, обладающий Эрмитажем и Петропавловским шпилем, не имеет права на «эксцентричность».
И Петр очень быстро понял: этот город имеет право на что угодно. И если стать плотью от плоти этого города, то частица его права — на безумие, на снобизм, на безобразные выходки, на изысканность, на страстную любовь, на ледяной холод — перейдет и к тебе.
«Проклятье, я должен был догадаться об этом раньше», — подумал Петр с досадой на самого себя. Он никогда не читал «Медного всадника», ему было не до того.
Во время одной из прогулок Петр внезапно уловил давно забытый запах, острый, возбуждающий. Наконец-то он понял, что это был за запах: так пахнет кожа дорогих ботинок.
Слово «Антигона» приближалось, в этом не оставалось никаких сомнений.
Петр остановился и начал ждать.
Он был терпелив и мог ждать часами — как прежде ждал годами.
Теперь Антигона предстала перед ним в образе женщины, но все равно она оставалась словом: для реальной женщины она была слишком условна с этими ее длинными черными прядями, каждая из которых заканчивалась серебряной папильоткой, с раскосыми черными глазами и раздутыми, словно в сладострастном порыве, ноздрями.
Она размеренно шагала по мостовой. Их встреча произошла в одном из тех чумазых питерских переулков, что совершенно неожиданно отходят от какой-нибудь улицы-красавицы и ползут на задах, открываясь подворотнями на безликие желтоглазые флигели. Забытый мусор был единственным пестрым пятном в каменной подворотне.
Антигона была одета в растрескавшееся клеенчатое пальто, как будто вытащенное из мусорного бачка, а на ее босых ногах, словно святотатство, хлопали гигантские мужские ботинки без шнурков.
Все то время, пока она приближалась к нему, Петр слышал отдаленный, уставший звон колокола и все более отчетливо сознавал, что перед ним — Антигона.
Она шла очень медленно, позволяя ему в полной мере насладиться старым сном. И когда их разделяло всего десять шагов, она вдруг остановилась и чрезмерно длинным языком слизнула слезы, выступившие в уголках ее глаз.
А потом она сказала:
— Петр Лавочкин — ты, и это не ошибка.
Он молча кивнул. От волнения у него перехватило горло.
В здешнем мире слово «Антигона» все-таки превратилось в женщину, которая держалась так неуверенно, так неловко, что в груди щемило и жгло глаза.
Она как будто стояла на веревке, натянутой в метре над землей, и размышляла о том, как бы не свалиться на потеху толпе, как бы не сверкнуть в падении панталонами и не потерять с ног ботинки.
Петр молчал, чтобы не смущать ее еще больше.
Она взяла одну свою прядку и сунула папильотку в рот. Ее крупные желтоватые зубы с хрустом разгрызли серебряную вещицу. Антигона выплюнула кусочки себе под ноги, но прядка осталась у нее во рту, красиво оттеняя смуглую щеку.
Потом Антигона сказала:
— Ты имеешь возможность видеть ту женщину, мать.
Она протянула руку, как будто просила о помощи, и Петр схватил ее. До самого последнего мгновения, пока их руки не соприкоснулись, Петр не знал, каким будет это прикосновение, нежным или крепким. Но когда он дотронулся до Антигоны, то понял: эту женщину нужно держать изо всех сил, иначе она захочет вырваться.
И вцепился в ее ладонь изо всех сил, даже помогая себе ногтями.
Она зашаркала по переулку и нырнула вместе с ним в подворотню.
Лифты ползали по желтым стенам дома.
С натугой они карабкались все выше, к невозможному небу над двором-колодцем, к недостижимой цели. Они были похожи на паразитов, внедрившихся под кожу и двигающихся вдоль позвоночного хребта, как в фильме ужасов.
Петр впервые ездил в таком лифте. Он понял вдруг, что слишком мало успел за свою жизнь, чтобы позволить ей закончиться в общежитии.
— Здесь.
Они очутились перед крашеной дверью без номера.
Антигона позвонила, потом постучала, и дверь тихо раскрылась, и в полумраке проступила бледная женщина в стареньком халате. У женщины не было возраста. Она как будто находилась за пределами собственной судьбы. Петр восхитился, потому что это было хитро придумано — жить потихоньку, предоставив судьбе возможность самой вершить свой жестокий и страшный суд!
Не обращая внимания на вопрошающие глаза женщины, Антигона повернулась к Петру и сказала:
— Вот эта — мать, Петр Лавочкин. Ты получаешь возможность глядеть.
Петр оглянулся на Антигону, но она уже входила в лифт, готовая растаять в нереальной вселенной «колодца», а между тем женщина шагнула к двери с явным намерением изгнать Петра и не допустить его в свое обиталище.
Поэтому Петр быстро шагнул вперед и схватил женщину за локти. К этой женщине следовало прикасаться нежно и бережно, ее кости ощущались как нечто чрезвычайно хрупкое.
— Хотите чаю? — слабым голосом произнесла она.
Она заварила для него на кухне слабенький чаек. На поверхности чашки плавали чаинки. Они были такими жалкими, что у Петра пропало всякое желание задавать этой женщине какие-либо вопросы.
Она заговорила сама:
— Я сразу узнала тебя. Ты и был таким — грязнокожим. Я ни у кого не видела такого ужасного оттенка кожи. Прости.
Петр покачал головой. Он вовсе не считал свою внешность ужасной и в словах матери не видел ничего обидного. К тому же некоторые девчонки уже находили его весьма интересным. «В тебе есть опасность и тайна, — сказала ему одна из его подруг. — Если бы у тебя была еще своя жилплощадь, то я бы даже не задумывалась».
Поскольку Петр молчал — а молчал он потому, что думал о множестве разных вещей, и все они разом захватывали его воображение, — женщина торопливо продолжила:
— Я отказалась от тебя прямо в роддоме. Я не могла принести тебя домой. Мой муж… — Она судорожно вздохнула. — Он сказал, что ты — не от него. Мы потом все равно развелись.
Петр подумал о муже этой женщине, о ее любовнике, о том, как она ложится в постель и смотрит на мужчину в ожидании. Он почти въяве видел ее печальное лицо, слышал ее вздохи. Есть женщины, которые в постели смеются, а эта — вздыхает. И в конце концов ее любовникам это начинает казаться пресным.
Он посмотрел на ее руки и увидел, что они увяли.
«Наверное, нельзя думать такое о матери», — мелькнуло у Петра, и в тот же миг он понял, что эта женщина ему не мать.
— Ты не простила его? — спросил ее Петр. — За то, что он заставил тебя оставить ребенка?
Она пожала плечами.
— На самом деле это он не простил меня.
— Но ведь ты ему не изменяла!
— Изменяла.
— Ну, он же не знал…
— Знал.
Ее быстрые уверенные ответы сбили его с толку, и он замолчал.
Она принялась пить чай как ни в чем не бывало. Петр с интересом смотрел, как она вытягивает губы трубочкой и высасывает содержимое чашки, точно птичка. «И целуется наверняка как клюет, — представил Петр. — У таких губы в момент поцелуя твердеют, а соски остаются мягкими…»
— У тебя есть дети? — спросил Петр.
Она кивнула.
— Значит, ты счастлива, — сказал Петр.
Она пожала плечами.
Петр сказал:
— Знаешь, я только сейчас понял одну вещь.
Она испуганно смотрела на него.
Он накрыл ее ладонь своей.
— Ты не настоящая моя мать. Поэтому никогда больше не печалься из-за того, что сделала.
— Я не понимаю… — произнесла она медленно.
— Это правда.
Он встал.
— Я рад, что мы увиделись, — сказал Петр. — Ты хорошая.
Антигона ждала его во дворе. Он даже надеяться не смел, что она там окажется, но она бродила по мостовой и слушала, как разношенные ботинки шлепают ее по пяткам. Эхо, обитавшее в этом дворе, старое разжиревшее эхо делало этот звук гулким.
Заслышав шаги, Антигона обернулась.
— Ты понял? — спросила она, увидев, что лицо Петра сияет.
Он кивнул ей, еще издалека, а потом добавил словами, чтобы не оставалось сомнений:
— Не она — моя мать.
Антигона расхохоталась:
— Да, ты это понял!
Петр взял ее лицо в ладони и, поскольку Антигона попыталась вырваться, ухватил ее покрепче за уши.
— Кто ты?
— А ты как думаешь? — засмеялась она и ударила его прядью волос с тяжелой папильоткой.
— Скажи!
— Сказать твои мысли?
— Ты была словом — «Антигона». Давно.
— О, я — слово! — кивнула она, заставляя его выпустить ее уши. — Я слово «Антигона», и я слово «сестра». Ты видел меня во сне?
Он молча улыбнулся ей.
Она с восхищением посмотрела на его зубы, а потом сказала:
— Я тоже. Ты был в моем сне. Но ты не был словом.
— Кем же я был?
— Кусок мяса.
— И я молчал?
— Ты молчал и был мой брат. Ты — немой, ты — никто. Называется — подменыш.
— Почему?
— Необходимость. Жертва.
— Почему? — опять спросил он.
— Это в крови, — ответила Антигона. — Понимание сроков. Женщины знают, когда пора это сделать. Если не добавлять людей, наш род прервется. Нужен был человек. Она подменила детей. Ты — подменыш.
— А тот, второй… мой двойник? — не выдержал Петр.
— Что? — удивилась Антигона. Ее черные глаза сияли, как будто в них налили по ведру света.
— Какой он? На кого он похож?
Антигона удивленно подняла брови.
— Он похож на человека. Он не похож на брата.
— Он слабый? — жадно поинтересовался Петр.
— Ты — очень сильный, — сказала Антигона.
— Он слабый! — повторил Петр.
Антигона пожала плечами:
— Он человек. Он — мешок со свежей кровью. Он не похож на брата. Ты — другой. Ты больше не кусок мяса.
— Кто же я? — допытывался Петр.
Самым важным для него было сейчас понять, каким видит его Антигона.
— Ты — кусок камня, — сказала она важно. — Идем. Мои башмаки скоро закончатся.
Он покачал головой, показывая, что не понимает смысла последней фразы.
Она показала на свои ботинки.
— Башмаки. Я должна вернуться домой до заката, иначе застряну. Ты любишь обувь? Подумай над этим. Это важно.
Она шагнула вперед, потом еще и еще — и вдруг исчезла.
Петр остался один во дворе-колодце, под окном дома, где жила его не-мать, грустная женщина без судьбы. И место это, и знакомство не несли в себе ровным счетом никакой отрады, но Петру казалось, что ему подарили нечто огромное и чрезвычайно важное.
Он раскинул руки в стороны и медленно закружился по двору. Он знал, что не-мать наблюдает за ним из окна. Она часто смотрит на людей и вещи, не понимая их смысла и не впуская их в душу, — она лишь следит за тем, как жизнь проходит мимо.
Распахнулось совершенно другое окно, не то, о котором думал Петр, и оттуда показалась растрепанная старуха.
— Пошел вон! — заорала она. — Пьянь! Бродяги! Шляются тут! Здесь приличный дом! Я милицию позову! Убирайся, тебе говорю!
И она разразилась бранью, в которой Петра больше всего удивило слово «проститутка». Он так и не понял, к кому оно было отнесено.
Не переставая кружиться и подскакивать, он пересек двор и выбежал в переулок, а оттуда в два прыжка добрался до роскошной улицы-красавицы. Здесь город встретил его, словно подвыпившего джентльмена, и с легкой иронией вопросил: «Неужто допустимо посещение подобных мест? Если бы вы, милостивый государь, вздумали пуститься в пляс на Невском, вам никто бы и слова худого не сказал, так нет, угораздило вас забраться в эдакие трущобы! За трущобы я, милостивый государь, совершенно не отвечаю».
И хоть это было сущим лицемерием — город сам развел эти трущобы и, уж конечно, нес за них полную ответственность, — Петр послушно поник головой и степенным шагом добрался до общежития.
Той ночью он не спал. Он понял о себе сразу три важные вещи: во-первых, он должен разбогатеть; во-вторых, он обожает обувь, а это верный признак скорого богатства; и в-третьих, у него есть способ добыть деньги.
«Антигона, — прошептал он под утро, когда вселенная, измученная мириадами искапризничавшихся снов, была хрупка и беззащитна и свободно пропускала слова из одного мира в другой. — Антигона. Сестра».
Второе слово было сладким, первое — гудящим. Петр никак не мог для себя решить, какое из них лучше.
Сергея Николаевича Михайлова все знакомые и даже прораб называли Михля. Он был рыжий — весь, с головы до ног. Его покрывали расползшиеся по всему телу веснушки. Его глаза были желтыми, а волосы — цвета пожара на ярком солнечном свету.
В юные годы Михля закончил институт и намеревался до конца дней своих проектировать турбины. Но тут в стране что-то случилось и стало не то чтобы совсем плохо, но как-то крайне странно с работой и вообще, — и Михля, махнув рукой на свои турбины, начал работать на стройках.
Из всех богатств у Михли было одно — автомобиль «жигули». Старую машину, жертву множества ремонтов, подарил Михле младший родственник, вовремя сообразивший закончить юридический факультет и получивший работу в банке.
Михля ездил на своей машине на работу, а вечерами немного подрабатывал извозом и тем «оправдывал» бензин. Домой он не торопился: дома у него ничего интересного не было, ни предметов роскоши, ни близких людей. Телевизор он тоже, как правило, не смотрел — сразу засыпал.
Вот такой был скучный человек Михля.
Город бежал перед «жигулями», такой же будничный, как эта раздолбанная машинка. Михле никогда не приходило в голову попытаться представить, каким выглядит этот же самый город из окна сверкающего джипа. Может быть, просторным, как саванна, полным загадок и опасной дичи? А из окна «мерседеса»? Обманчиво услужливым, изысканным, готовым в любое мгновение вонзить нож в спину?
Внезапно Михлю посетил редкий гость — одно воспоминание из очень далекого детства. Воспоминание о том, как он впервые услышал слово «жигули» и еще несколько незнакомых, новых слов.
Всезнающий дядя, старший мамин брат, сказал за чаем:
— Между прочим, наши «жигули» за границей называют «лада». Экспортный вариант.
— Почему «лада»? — удивилась мама.
— Ну, такое русское название, — объяснил дядя.
— Почему не «жигули»?
— Потому что «жигули» в переводе с ихнего означает «сутенер», — последнее слово дядя произнес сквозь зубы как нечто неприличное.
Михля (в те годы его называли Сержиком) робко подал голос:
— А что такое сутенер?
Мама поспешно сказала:
— Это мужчина, который живет за счет женщины.
Михля не находил в последнем обстоятельстве ничего неприличного. Его отец зарабатывал в полтора раза меньше, чем мать. Но по взгляду, который мама устремила на старшего братца, Михля-Сержик мгновенно сообразил, что продолжать расспросы не стоит, иначе дядя Сережа долго потом не придет к ним в гости.
Прошло много лет (или Михле так показалось, а на самом деле их было всего четыре или пять), прежде чем Михля узнал истинное значение слова «сутенер». Он еще раз удивился — для чего было так называть машину, — но потом все это вылетело из его головы. Вместе с другими бесполезными вещами вроде школьного курса литературы, школьного курса химии, физики, географии. Остались только четыре действия арифметики и немного чистописания.
И вот сейчас, возвращаясь домой по скучному серо-желтому городу, Михля вдруг вспомнил тот разговор. «Жиголо» — вот на что похоже слово «жигули». Но жиголо — вовсе не сутенер. Совсем другой смысл. Жиголо — красавчик с напомаженной головой, и он с женщинами танцует и вообще им всячески угождает, а сутенер — нервный бандит в мятом пиджаке, и он бьет проституток по щекам и отбирает у них деньги.
Михля даже покачал головой. Давненько его не посещали такие странные мысли. Он не вспоминал свое детство уже очень много лет. Наверное, лет десять — практически вечность.
Мама знала слово «сутенер» и не знала слова «жиголо». Как печально, если вникнуть в истинный смысл этого знания-незнания. Ведь даже продажные мужчины бывают различны, и не все они дурны. Но мама привыкла думать иначе. Она привыкла видеть в мужчинах только врагов, а это непоправимая ошибка для женщины.
Михля отвлекся всего на несколько секунд… На дороге прямо перед Михлиной машиной, перед его милым, безотказным «жиголо», внезапно возникла высокая человеческая фигура. Михля вцепился в руль, но было поздно: столкновение произошло.
Михля увидел свет, потом он увидел тьму и погрузился в нее, как в спасение.
Постепенно тьма сделалась неудобной. Внутри нее определенно было жестко и холодно. Михля открыл глаза и определил, что лежит на мостовой, а рядом, скрестив ноги, восседает человек с неподвижным уродливым лицом. В первое мгновение, узрев незнакомый профиль, Михля испугался: торчащие скулы, узкие, глубоко посаженные черные глаза, выдвинутая вперед челюсть — тут любой поневоле бы струхнул.
Человек почувствовал на себе Михлин взгляд, потому что повернулся к нему и уставился на него в упор.
— Я не хотел убивать, — сказал он. — Ты не убит?
— Нет. — Михля пошевелился. — Помоги! — сказал он, вдруг рассердившись. — Что с машиной?
— Ты ехал, — бесстрастно сообщил незнакомец. — Я шел. Ты виноват.
— Ну уж нет! — выкрикнул Михля. — Дудки! Ты должен был смотреть, куда идешь.
— Нет свидетелей, — ответил незнакомец.
Он помог Михле сесть, и тот наконец увидел свою машину. Несчастная груда железа скомкалась гармошкой, как будто налетела не на человека, а на стену. Даже без предварительного осмотра было очевидно, что «жигули» погибли навсегда. Восстановить машину после такой аварии дороже, чем купить новую.
Ужас придал Михле сил. Он вскочил и сразу ощутил острую боль — в голове, в ноге и в боку. Преодолевая физическое страдание, он несколькими кособокими прыжками подобрался к машине, обхватил ее руками и зарыдал. Незнакомец встал, чтобы лучше видеть всю картину, и воззрился на плачущего Михлю. Черные глазки чужака с любопытством поблескивали.
Михля выл над машиной, как деревенская баба — над павшей буренкой-кормилицей. Он водил по ней ладонями, припадал щекой, покачивал головой. Наконец он повернулся к незнакомцу и горестно воскликнул:
— Что ты наделал, урод!
Рослый широкоплечий человек с длиннющими руками мог прихлопнуть Михлю одним шлепком, если бы захотел, но Михле сейчас это было безразлично.
— Ты мне должен, — объявил незнакомец, весело ухмыляясь.
— Что должен?
От удивления Михля поперхнулся посреди слова.
— Денег, — пояснил незнакомец.
— Да ты просто какой-то больной… Ты разбил мою машину. Это ты мне должен, — осенило Михлю. Он еще раз посмотрел на «жигули», на сей раз безнадежность отступила. На короткий сверкающий миг Михля поверил в возможность чуда — ремонта.
Незнакомец пожевал губу. Потом он положил ручищу Михле на плечи и произнес задумчиво:
— У тебя ведь денег нет, а?
— Посмотри на меня, — сказал Михля горестно. — По-твоему, у меня есть деньги?
Незнакомец перевел дух, как бы сожалея о собственной наивности, и вдруг спросил:
— Тебя как зовут?
— Сергей.
— А я Петр Иванович. У меня тоже ничего нет, даже дома.
— Вот и познакомились, — глубоко, от всей утробы вздохнул Михля.
Они уселись на парапет, спиной к мостовой и разбитой машине, лицом к Неве. Река была огромна и полна света.
— Здесь нужны корабли, — сказал вдруг Петр Иванович. — Без них пусто, как в семье без бабушки.
— Что ты имеешь в виду? — удивился Михля. Он не поспевал за Петром Ивановичем.
— Всегда необходим кто-то в углу. Щелкать спицами, вязать то свитер, то носки, — объяснил Петр Иванович. — Что-нибудь бесполезное. Можно шарф.
— Корабли мало похожи на бабушку, — высказался Михля.
Петр Иванович пожал плечами.
— Я все равно никогда не видел ни кораблей, ни бабушки, — равнодушно промолвил он. — Так что разница невелика.
— Пожалуй, — согласился Михля.
Они помолчали, а потом Петр Иванович уточнил:
— Так ты не будешь мне платить?
— Нет, — сказал Михля.
— Ага. Я так и понял.
— Если понял, то зачем спрашиваешь? — вдруг разозлился Михля.
— А почему ты сидишь здесь со мной? — осведомился Петр Иванович. — Разве не для того, чтобы заплатить?
— Просто домой неохота, — ответил Михля. — А ты?
— И мне неохота.
— Ясно, — сказал Михля.
Петр Иванович блеснул черным глазом.
— Что тебе ясно?
— Что ты здесь сидишь, потому что идти домой тебе неохота. Больше ничего.
Петр Иванович перевернулся на парапете и уставился на разбитую машину.
— Не рассчитал я сдуру, — признался он. — Слишком хрупка машина, стара. Бабушка. Нужно лучше обратиться взглядом к джипам.
— Слушай, — произнес Михля, — а как ты это сделал?
— Просто сошел на проезжую часть и встал вперед, — откликнулся Петр Иванович. — Ты этого не заметил?
— Я заметил, — горестно подтвердил Михля. — Я заметил, что ты выскочил неизвестно откуда и я в тебя врезался. А когда я в тебя врезался, моя машина разбилась в лепешку, а тебе хоть бы что. И вот этого-то я не понимаю.
— Чего не понимаешь?
— Почему машина разбилась, а ты целехонек. Ты должен был пострадать.
— Если бы я пострадал, ты дал бы денег? — жадно осведомился Петр Иванович.
— Пришлось бы…
— Ладно. Ты — хороший. Тебя как зовут на самом деле?
— На самом деле меня зовут Михля, — сдался Михля.
— Я так и подумал, — заявил Петр Иванович. — Но ты не дашь денег.
— Нет.
У Михли исчез последний страх, исчезло даже сожаление о разбитой машине. Он просто сидел на парапете рядом с новым знакомым, с этим Петром Ивановичем, и расслабленно поддерживал бессвязный разговор.
Обычно в тех случаях, когда Михля не был заинтересован в том, чтобы участвовать в разговоре, — за семейным столом в доме родителей, например, — он создавал видимость. Вставлял «угу», «это точно», «с ума сойти». А сам плавал умом в некоей пустоте вроде лимба, где изредка возникали и тут же теряли форму безымянные тени и молчаливые призраки. Когда это состояние окончательно становилось Михле в тягость, он произносил бодрым голосом: «Выпью-ка я последнюю на посошок, а то завтра рано вставать», — и мама принималась хлопотать, наливая «на посошок», а потом, уже в прихожей, кутала его в шарф, шептала на ухо: «Когда ты все-таки женишься? Где же мои внуки, Сержик?» — и со всхлипом крепко целовала в обе щеки.
Разговаривать с Петром Ивановичем, как с мамой, не получалось. Единственное сходство заключалось в том, что в обоих случаях Михля лишь смутно догадывался, о чем идет речь. Слушать Петра Ивановича и поддакивать было все равно что мчаться по головокружительным лабиринтам, каждый из которых может оборваться пропастью или выскочить в тупик.
Впрочем, кое-какие улочки Петр Иванович проезжал уже не по первому разу, так что Михля постепенно успокаивался и подтверждал свое нежелание дать ему денег уже вполне твердым голосом.
— Объясни мне, почему у тебя даже царапин нет, — сказал Михля.
— Разве нет? — удивился Петр Иванович. Он поднес к глазам свою руку и воззрился на нее так, словно лицезрел этот непонятный предмет впервые в жизни.
— Нет, — сказал Михля.
Петр Иванович со вздохом уронил руку на колени.
— И впрямь нет. Это нехорошо. Должны быть.
— Но их нет.
— Нет.
— И денег я тебе не дам, — отважился Михля.
— Нет.
Помолчали.
— Так как ты это сделал? — снова привязался Михля. Он так расхрабрился, что даже взял инициативу в свои руки и начал задавать вопросы. Чем бы ему это ни грозило.
Помолчав, Петр Иванович ответил просто:
— Я каменный.
Михля стал единственным другом Петра Ивановича. Никогда прежде у Петра Ивановича не заводилось друзей. Он не доверял своим ровесникам, люди постарше его жалели, люди помладше — боялись.
А Михля не боялся, не жалел. И даже как будто был достоин доверия.
— Каменный? — переспросил он и уважительно потрогал бицепс Петра Ивановича.
Петр Иванович отдернул руку.
— Это ерунда, — нетерпеливо сказал он, — мышца у многих на ощупь тверда. Любой качок. Нет, я — везде. Везде каменный.
Он взял Михлю за запястье и поводил его пальцами по своему лицу. Михля обнаружил, что его новый приятель говорит сущую правду: скулы, лоб, нос воспринимались на ощупь точно так же, как парапет набережной.
— Но как такое… Ты мутант? — сообразил Михля.
Петр Иванович выпустил его запястье и самодовольно ухмыльнулся.
— Мутант? Выше бери!
— Каменная болезнь?
— Каменная болезнь — это в печени, — блеснул познаниями Петр Иванович. — Я весь каменный, потому что это натурально.
— Фэн-шуй? — предположил Михля, уловив слово «натурально» и сопоставив его с последними разговорами у мамы.
— Чего? — Петр Иванович нахмурился. — Глупость! Нет, это национальное. Натуральное национальное.
— А какой ты нации?
— А на кого я похож? — прищурился Петр Иванович.
— Не знаю… на эскимоса.
— Мутант-эскимос? — Петр Иванович вдруг расхохотался. Смеясь, он откинулся назад и завис головой над бездной Невы. Михле показалось, что его новый знакомец вот-вот опрокинется в реку. Он сполз с парапета и на всякий случай отошел подальше.
Но Петр Иванович перестал смеяться и выпрямился.
— Я скажу правду, но только тебе, — предупредил он. — Никому не передавай.
— Да мне некому, — успокоил его Михля.
— Я тролль.
— Ты кто?
— Тролль. Я подменыш. Понял?
Михля посмотрел в раскосые черные глаза Петра Ивановича и медленно кивнул.
— Знаешь, я тебе верю. В стране, где возможны мутанты-эскимосы, тролль-подменыш стопроцентно реален. А что говорит твоя мать?
— Она мне не мать, — ответил Петр Иванович с оттенком горькой гордости. — Я вырос в приюте.
Бизнес, открытый друзьями, был чрезвычайно прост и не требовал никаких затрат, а только некоторой доли уверенности в себе. Для Михли это стало в своем роде школой самосовершенствования, поскольку как раз уверенности в себе ему и недоставало.
Они били машины.
Точнее, бил их Петр Иванович, а Михля выступал свидетелем.
Время было странное. Всё в мире неожиданно получило цену, в том числе и то, что несколько десятилетий считалось абсолютно бесценным. И цена эта оказалась в некоторых случаях шокирующе низкой, а в других — шокирующе высокой.
Но люди каким-то образом ориентировались среди этих плывущих, расползающихся, как ветхая ткань, реалий. В те годы развилась телепатия. Начав торговлю, человек точно знал, на какой сумме они с противником остановятся. И тот, второй, это знал тоже.
Деньги были реальны и эфемерны в одно и то же время. Их было очень много и вместе с тем их не было вообще.
Петру Ивановичу это нравилось. Он втягивал своими расширенными ноздрями воздух, напоенный авантюрой, и ощущал, как толстеет.
Когда он впервые рассказал Михле о своем замысле, Михля ужаснулся:
— Могут пострадать люди!
— Тебя волнует? — удивился Петр Иванович. — Это?
Михля пожал плечами. Он был воспитан в убеждении, что человеческая жизнь является высочайшей ценностью на земле. Петр Иванович расхохотался, когда Михля напомнил ему об этом.
— И что из происходящего, — он сделал широкий жест, словно хотел обнять весь город, — убедило тебя в том, что это не неправда?
Михля набычился, его веснушки потемнели.
— Мы должны сохранять человеческое лицо, иначе мы погибнем.
— Ты вычитал это из газеты левых демократов?
— Ты знаешь такие слова?
Они отвернулись друг от друга, недовольные тем, как повернулся разговор.
Потом Петр Иванович сказал:
— Ты же знаешь, Михля, я — не человек. Вовсе и совершенно не человек. Попробуй осознать себя как тролля. Это просто.
— Это совсем не просто, потому что я — человек, — уперся Михля.
— Ладно, — сдался Петр Иванович, — ты человек. Трудно. Но «они» — другая раса. Первый закон охоты. Жертва — всегда другая раса.
— Ты расист?
— Реалист.
— Сколько ужасных слов ты знаешь, Петр Иванович.
— Я читал газеты. Много газет. — В мыслях Петра Ивановича отчетливо встала его берлога в общежитии, гора мятых газет, неопрятных, с прыгающим шрифтом и опечатками. Опечатки мешали ему читать, он не узнавал слова, поэтому проговаривал некоторые статьи вслух. — Я читал в газетах Гиппиус.
— Кто это?
— Думаю, тролль, — ответил Петр Иванович. — У нее слог как у тролля. Выразительный, злой и по-хорошему тупой. Русские плохо пишут, мяконько. Они даже злятся как размазня — сопли по битой роже.
— Да? — обиделся за русских писателей Михля. — А кто, по-твоему, умеет злиться? Может, американцы?
— По-настоящему жестоки в своих текстах только евреи, — сказал Петр Иванович. — Их жестокость — от понимания, как сделан мир. Евреи помнят, как делался мир, поэтому они так жестоки. Остальные — нет.
— А японцы? — рискнул Михля. — Камикадзе, харакири?
Петр Иванович с презрением покачал головой.
— Японцы не смыслят. Они просто не знают. Немцы — не умеют. Только щеки надувают. — Петр Иванович надул щеки, потом спустил их. — Я изучал вопрос. Но Гиппиус пишет как тролль. Она не боится быть тупой. В этом — стиль! Сильно!
— Я так и не понял, тебе понравилось или нет, — сказал Михля, сдаваясь. Он только сейчас сообразил, что спорить с Петром Ивановичем — все равно что пытаться переубедить камень. Тролль меняет свои убеждения раз в тысячу лет, и то постепенно.
— Понравилось? — Петр Иванович покачал головой. — Нет. Просто прочитал. Много интересного. Можешь не читать. Главное — понимать, что раса другая. «Они» — другая раса. «Они» не пишут как тролли, не читают как тролли, не живут как тролли.
— Ты живешь как человек, — напомнил Михля. Просто так, ради справедливости. На самом деле он уже сдался.
Маленькая темная комнатка, где из всех предметов роскоши были мятые газеты, отразилась в черных раскосых глазах тролля. Михля как будто вошел в нее, так яростно надвинулись на него бездонные зрачки приятеля.
— Я живу как человек? — переспросил Петр Иванович. — Это означает — жить как человек?
— Ну, как бедный человек… Как человек, которому не повезло…
— Я хочу жить как тролль. И ему повезло, — твердо произнес Петр Иванович. — Раса, Михля, это от нас не зависит. «Они» тоже не виноваты, — добавил он, подумав. — Но ты посмотри: они похожи друг на друга и не похожи на нас. Круглая голова — раз. В круглой голове — круглые мысли. Как ядро. Ты был в музее? Там есть ядро.
— Каменное? — попытался понять Михля. Смысл разговора опять уполз от него, как ленивый питон, и теперь Михля не без тоски созерцал его извивающийся, исчезающий в дебрях хвост.
— Чугунное! — огрызнулся Петр Иванович. — Круглое ядро.
— В голове?
— В голове — мысли. Как ядро. Голова круглая. Плечи — много мяса. Почему? — Он поднял палец. — Я знаю причину. Все едят курицу. Курица изменена генетически.
— Почему? — изумился Михля.
— Что? — Петр Иванович уставился на приятеля так, словно тот разбудил его посреди крепкого сна с увлекательными приключениями.
— Почему курица изменена генетически?
— Прочел в газетах, — лаконически ответил Петр Иванович и с облегчением вернулся к своей теме: — Одни пожиратели куриц реагируют на измененные гены, другие — нет. Это определено расой. Кто реагирует, превращается в другую расу. Мутанты.
— «Новые русские» — это мутанты? — понял наконец Михля.
Петр Иванович с облегчением стукнул его по плечу рукой.
— Точно. — И добавил: — Я никогда не куплю себе машину.
— Почему?
— Угадай!
Они прошли сперва всю Петроградскую за этими разговорами, потом почти весь Васильевский. Постепенно темнело. На Стрелке Петр Иванович приметил иномарку и, подпустив добычу поближе, вышел на проезжую часть. Тормоза завопили, но было поздно: машина врезалась в каменное туловище Петра Ивановича. Петр Иванович ощутил горячее тело двигателя. Из-под смятой крышки пошел пар, как в Долине гейзеров.
На лобовом стекле образовалась красная клякса. Михля с ужасом смотрел на происходящее с тротуара. Он видел кляксу.
Петр Иванович высвободился из мятых объятий машины и, волоча по асфальту порванный пиджак, подошел к дверце. Заглянул внутрь, потом перевел взгляд на Михлю.
— Надо выбирать с меньшей скоростью, — сказал он.
— Ты убил их? — пролепетал Михля.
— Его. Я все продумал, — сказал Петр Иванович. — Нужен один свидетель. Ты. А этот мчался. Чересчур большая скорость.
— Ты убил человека, — повторил Михля.
В машине застонали.
Петр Иванович уловил этот звук обостренным слухом тролля. Он всунулся в салон и сказал прямо в окровавленное лицо:
— Сволочь. Ты превысил скорость и не пристегнулся. Ты мне должен деньги.
Затем он вытащил раненого человека из иномарки и на руках отнес в больницу Марии Магдалины, находившуюся неподалеку, на Первой линии.
Человек то терял сознание, то возвращался к реальности. Он видел безобразное смуглое лицо и обреченно моргал: этот чертов кавказец непременно желает получить мзду. Но как он оказался перед машиной? И почему он не пострадал? А иномарка — всмятку…
Петр Иванович остался в приемном покое вместе со своей жертвой. Время от времени он поглядывал на добычу и криво ухмылялся. Выждав момент, когда они остались наедине, Петр Иванович сунул бедняге пейджер:
— Компаньоны есть?
Тот моргнул.
— Отправь сообщение. Они должны мне денег. Иначе — всё.
— Что «всё»? — пробормотал бедняга. Ему было очень больно.
— У меня есть свидетель. Ты мне должен деньги.
Страдая от боли и мучительной бессмыслицы происходящего, раненый продиктовал распоряжение выдать предъявителю пейджера сумму в десять миллионов.
— Давно бы так, — сказал Петр Иванович. Он забрал пейджер и ушел из больницы.
С этих десяти миллионов началась жизнь.
Мелких бандитов — поедателей мутированной курятины — в городе водилось много. Петр Иванович выходил на охоту приблизительно раз в неделю. Иногда они с Михлей ездили в Ольгино, а потом и в другие места. Перед вылазкой непременно посещали какой-нибудь музей и несколько раз были в Петергофе. Петергофское шоссе вообще на некоторое время стало у Петра Ивановича любимым. Он называл это место «мои любезные угодья». Музейные экскурсии существенно пополнили его лексикон и представления о прекрасном.
Деньги он не тратил. Только на еду и билеты в музей.
А потом неожиданно купил небольшую квартиру на Большой Посадской.
Михля спросил Петра Ивановича:
— Как тебе удалось не размотать все деньги?
— А ты бы размотал? — удивился Петр Иванович. Некоторые вещи изумляли его до сих пор — так, словно Петр Иванович все еще оставался ребенком и каждый день приносил ему какое-нибудь новое ошеломляющее открытие.
Михля покаянно кивнул:
— Конечно. У меня нет такой силы воли.
— У меня тоже нет силы воли.
— Так как же ты противился соблазнам?
— Не было соблазнов, — махнул рукой Петр Иванович. — Никаких. Я не человек. Я могу ждать. Люди — нет. У людей тяжело со временем. У людей тяжело с деньгами. Трудные отношения. Мучение. Как роман с капризной женщиной. Читал Достоевского? Я тут прочел. Пишет как человек, но все понятно. Ты прочти. Тоже поймешь. А вот у троллей нет романов с капризными женщинами. У троллей нет романов со временем. У нас не бывает секса с деньгами. Никакой романтики, понял? Тогда все получается как надо. Нет секса. Вот и весь секрет. — Он ухмыльнулся, довольный тем, что отыскал, как ему казалось, правильное определение.
Они находились в новой квартире Петра Ивановича и в четыре руки дружно срывали со стен старые обои. На полу росла титаническая гора обрывков. Уму непостижимо, как много ненужного и лишнего обнаруживается в доме, стоит лишь ковырнуть пальцем стену! Постепенно обнажались вперемешку газеты, сообщавшие о визитах товарища Брежнева в Индию; являлись свету разрисованные давно выросшими детьми желтенькие обои шестидесятых, с абстрактными полосочками, имитирующими березку; проступали темно-красные с золотом выпендрежные обои семидесятых — их наклеили после того, как выросшие дети покинули дом и не могли воспрепятствовать «этому ужасу»; возникали уродливые обои восьмидесятых, несущие на себе отпечаток душевного убожества «эпохи застоя»… В девяностые последние жильцы дома налепили на стены что попало, и в этом тоже ощущался определенный стиль: клей был жидкий, обои шли пузырями. От них избавились легко и в первую очередь.
Уничтожив до последнего клочка все следы своих предшественников, Петр Иванович собственноручно наклеил на абсолютно голые стены самым прочным из всех клеев очень дорогие обои. Чудовищно дорогие. Они имитировали те шелка, которыми были затянуты покои изощренных дам восемнадцатого века: нежно-палевые, с китайскими птичками и маленькими розочками.
Затем Петр Иванович заказал картину. У настоящего художника. Это было частью его плана. Картина должна быть подлинной, нарисованной на настоящем холсте настоящими масляными красками.
Для осуществления своей идеи Петр Иванович отправился на Невский, где тучи художников с голодными лицами выкликали клиентов предложением написать портрет.
Петр Иванович обошел их всех и наконец остановился возле тучного человека, чрезвычайно мрачного. Он сидел на складном табурете и с отвращением перерисовывал с фотографии лицо Мерилин Монро. Его пальцы были испачканы углем.
Когда тень Петра Ивановича упала на художника, тот некоторое время не обращал внимания на любопытствующего. Многие подходят и глазеют на чужую работу. Но тень оказалась настойчивой и не уходила. Тогда художник поднял голову и встретился взглядом с блестящими глазками тролля.
— Это копия? — осведомился тролль, указывая на рисунок.
Художник пошевелил измазанными углем пальцами и сказал:
— Да, это копия.
— Ты умеешь делать копии? — продолжил расспросы тролль, теперь уже с нажимом в голосе.
Художник сказал:
— Очевидно.
— Мне не очевидно, — возразил тролль. — У тебя есть Елизавета Петровна?
Художник медленно встал. Он был почти с Петра Ивановича ростом. Его толстое, похожее на подушку лицо затвердело, челюсть угрожающе зашевелилась. Художник осведомился тихим голосом:
— Вы больной?
— Я клиент, — объяснил Петр Иванович важно. — Спасибо, что спросил. Мое здоровье отменно. А твое? Я не люблю больных.
Художник помолчал немного, потом опять уселся на свой складной стульчик, как будто надеясь, что назойливый и странный человек сейчас исчезнет.
— Так есть Елизавета? — повторил Петр Иванович, нависая над ним. — Петровна?
— Царица, что ли? — догадался художник.
— А что, бывает другая? — поразился Петр Иванович.
Художник опять поднял голову и долго-долго рассматривал своего странного собеседника. Что-то в его облике настораживало художника. Какая-то особенная неправильность в пропорциях лица. Такое строение черепа просто невозможно, думал он, у него должны быть лишние лицевые кости, а так не бывает… Но без лишних костей не было бы этих выступающих углами скул. Нечеловеческая физиономия. Но только если анализировать. Если просто смотреть, мельком, — то ничего особенного, просто некрасивый.
— Простите, как вас зовут? — спросил художник.
— Петр Иванович, — с готовностью ответил тролль.
— Так вот, Петр Иванович, если у вас когда-нибудь родится дочь и вы решите дать ей имя Елизавета, то ее будут звать Елизавета Петровна.
— Правда? — Похоже, мысль об этом никогда прежде не посещала Петра Ивановича. Он просиял, когда до него дошел смысл изреченного художником. — Правда? Вы не представляете себе! — Он схватил художника за плечи и сильно тряхнул. — Голубчик! Она — мой кумир! Понимаете? Кумир! И тут — дочь… — Он замотал головой и сильно зажмурился. — Но пока — не дочь. Пока что мне нужен портрет. Так у вас есть Елизавета Петровна?
— Вам нужна живописная копия портрета императрицы Елизаветы Петровны? — уточнил художник. Как только взбалмошный собеседник высказал наконец свое реальное пожелание, художник совершенно успокоился. — Я поищу. В старых «Огоньках» наверняка что-нибудь да найдется. Вам в каком возрасте? Молодую, наверное?
— Нет, не из журнала, нет, — забеспокоился клиент. — Поезжайте в музей.
— Хорошо, — сказал художник. — Так какой вам именно портрет?
— Самый красивый.
— Понятно.
Петр Иванович сунул ему в руку газетный сверток. Художник удивленно ощупал сверток пальцами.
— Это деньги?
— Да. Да. Поезжайте сейчас. Здесь на дорогу и на билет. Я знаю цены.
— Мне еще потребуется на холст и краски, — предупредил художник.
— Здесь миллион рублей. Этого хватит.
Художник молча закрыл глаза. Он ощутил — только на миг, но все же — желание поцеловать руку дающего и назвать его своим сюзереном. Потом ему просто стало тепло. «Черт побери, — подумал он, — это волшебно».
— Это волшебно, я знаю, — сказал Петр Иванович. Очевидно, он прочел мысли художника. — Я был в вашем положении. Хотя без таланта. Деньги. Сделайте мне Елизавету Петровну.
Художник уже пришел в себя.
— За миллион я вам сделаю не только Елизавету, но и всех ее фрейлин и подружек, — заверил он полушутя. Ему хотелось поскорее забыть то странное мгновение.
Но тролль уверенно, как бы сознавая свое право сюзерена, положил свою тяжеленную руку ему на плечо.
— Не надо всех фрейлин, — сказал Петр Иванович. — Не надо всех подружек. Только Елизавета Петровна.
— Хорошо, — смирился художник. — Только Елизавета.
В те лихорадочные годы Петр Иванович почти не вспоминал ни о своей сестре, ни о своих снах, ни о том слове, которое было ему подарено. Слово «Антигона» означало мечтательный зов далекой родственной крови. Елизавета Петровна — дщерь Петрова с пышной розой меж пышных грудей, с ярким круглым румянцем на наливных щеках, с дерзкими глазами и птичкой в прическе — означала здешний мир, чужой, но доступный. У подменыша не может быть родины — это Петр Иванович усвоил уже давно, — но никто не запрещает ему предаваться обожанию. Елизавета Петровна как раз и воплощала в себе все то, что он обожал.
Ее портрет висел в комнате на широкой синей, разрисованной голопопыми амурами ленте, купленной в магазине «все для новорожденных».
— Главное, Михля, — избегать курятины, — сказал Петр Иванович, когда они с другом отмечали новоселье. — Тролль-мутант еще хуже, чем «новый русский». Нет данных. А я все-таки эмигрант.
— Ты подменыш. Это совсем не то же самое, что эмигрант, — возразил Михля. Он выпил немножко водочки и очень раскраснелся.
Петр Иванович обхватил его своей лапищей и удушающе прижал к себе.
— Еще пара лет удачной охоты — и у нас будет все, что мы хотим.
— А что мы хотим? — пискнул Михля.
Петр Иванович выпустил его из объятий и удивленно заморгал, крепко вжимая ресницы в щеку.
— Обувной магазин! Что же еще?
— Обувной?.. — Михля быстро проглотил еще один стопарик водки.
— Ты разве не хочешь?
— Н-не знаю…
— Зато я знаю, — с облегчением захохотал Петр Иванович. — Эх ты… Михля!
Постижение сущности обуви приходит к троллю в период полового созревания, поэтому для каждого тролля в стремлении обладать обувью заключается нечто от сексуального влечения.
— Вот чего я совершенно не понимаю и, наверное, никогда не пойму, — признал Михля, когда Петр Иванович поделился с ним этим откровением о себе и своем народе.
— Например? — Петр Иванович пошевелил бровями. — Например, чего ты не понимаешь конкретно?
— Сексуальное влечение, — расхрабрился Михля и тотчас покраснел, хотя у него, разумеется, уже бывали разные отношения с женщинами, — это такая штука… Определенная.
— Обувь, — сказал Петр Иванович, — еще более определенная штука.
— Я хочу сказать, что влечение — оно всегда к определенной женщине, даже если ты с ней не знаком. Даже если это Мерилин Монро, понимаешь? Это невозможно и в то же время совершенно реально.
— Нет ничего, что противоречило бы обуви, — отрезал Петр Иванович. — Ты думаешь о женщине и тут же думаешь об обуви. Одновременно. Это как запах любовницы, когда она в соседней комнате. Все очень реально.
Михля, как всегда, утонул в рассуждениях приятеля и просто покорно кивнул.
Некоторое время Михля не без напряжения размышлял об обуви, а потом просиял лицом при мысли о том, что и ему довелось сделать открытие, пусть даже худосочное, касающееся не «обуви-женщин» вообще, а его, Михли, в малой частности.
— Мне кажется, — произнес Михля, — я только что открыл, в чем главная разница между мной и тобой.
— Говори! — потребовал Петр Иванович. Было очевидно, что его это тоже взволновало.
— Я всегда относился к обуви как к врагу, — сказал Михля. — Я ненавидел обувь с самого детства. Я видел в ней источник множества бед. Она всегда подводила меня. Она то промокала и служила причиной простуды, то рвалась. Сколько раз у меня в самый неподходящий момент отлетала подметка!
— Не существует подходящего момента для отлетания подметки, — заметил Петр Иванович философски. — Но ты прав: когда случается так, это чрезвычайная гнусность. — Он нахмурился.
Михля продолжал:
— Вечно приходилось тратить на обувь то, что было отложено на какие-то другие, более интересные вещи… Более интересные для меня, — пояснил он торопливо. — И не было еще ни одной пары, которая бы мне по-настоящему нравилась. Я всегда покупал то, что подходило по размеру.
— Почему? — удивился Петр Иванович. — Это нереально!
— Реально, — вздохнул Михля. — Я стесняюсь разуваться при посторонних. Знаешь, некоторые женщины стесняются есть при посторонних, а я — снимать обувь.
Не говоря ни слова, Петр Иванович схватил Михлю за ногу. Это произошло так внезапно, что Михля опрокинулся назад и едва не упал, стукнувшись затылком. Петр Иванович поймал его в последний момент.
— Что ты де… — задохнулся Михля.
Петр Иванович сдернул ботинок с его ноги и некоторое время созерцал Михлину ступню в носке. Потом отпустил его и сунул ботинок ему в руку.
— Обувайся. У тебя не безобразные ноги. Бывает — кривой мизинец или шишечка у большого пальца. Но у тебя — обычные. И плоскостопия нет. Или есть? — Он с подозрением прищурился.
Михля, красный, с растрепанными желто-морковными волосами, молча натянул ботинок. Он разозлился.
Петр Иванович сказал примирительно:
— Мы ведь друзья.
— Ты не должен был так делать, — пробормотал Михля.
— Я тролль, — важно произнес Петр Иванович, — я мог так делать.
— А мой друг — не мог!
— «Тролль» — «друг». «Тролль» — важнее, — сказал Петр Иванович.
— А я думал, что «друг» важнее, — с горечью отозвался Михля.
Петр Иванович сказал, пропустив последнюю реплику приятеля мимо ушей:
— Будет небольшой магазин. Витрина должна отпугивать.
Михля молчал. Он не желал продолжать разговор, потому что обида еще не покинула его сердца, но уходить тоже не решался: слишком многое связывало его с Петром Ивановичем, чтобы можно было рискнуть его дружбой и пойти на ссору. И потом, неизвестно, какой у троллей кодекс дружбы-ссоры. Может быть, после первой же размолвки всякие отношения между бывшими друзьями прекращаются навсегда. Если судить по сказкам, характер у троллей раздражительный и их отличает злопамятность.
Поэтому Михля безмолвно внимал речам Петра Ивановича. Он ждал.
— Если не отпугивать, они будут входить и трогать. Исключено.
— Мы не можем до конца жизни заниматься охотой на автомобили, — сказал Михля, не выдержав.
Петр Иванович блеснул глазами.
— Конечно нет! Мы будем заниматься большими поставками. Оптовая торговля. Я изучил. Скоро будет реально. Но единичные пары — нет. Единичные будут только у меня, в магазине.
— Зачем такой магазин, в котором нет оборота?
— Ты плохо слушал! — Петр Иванович набрал полную грудь воздуха, подержал себя в надутом состоянии, потом медленно выпустил пар через ноздри. — Еще раз слушай. Деньги — через большие партии. Я не увижу того, что в коробках. А магазин — для души. Малая часть, но лучшая. Понял?
Михля кивнул.
— Бизнес реален, — сказал Петр Иванович. — Обувь — не враг, обувь — возлюбленная. Она пахнет. Она имеет ощупь. Ею надо обладать. Без корысти, просто из страсти. Если она мала, или велика, или жмет, или натирает — это надо терпеть. Она определяет твой характер, твое настроение, весь твой день, твою походку, она задает тебе ритм дыхания. Ты не тролль, но ты поймешь.
— Интересно, как это я пойму, если я даже не тролль? — вконец разобиделся Михля.
— Ты — человек, — с хитрым видом проговорил Петр Иванович. — Для тебя «друг» важнее.
С некоторых пор Михля всерьез тревожил Петра Ивановича. Тролль часами бродил по своей квартире, повторял слово «Антигона» и, вслушиваясь в его гудение, думал о своем приятеле. В звучании этих мыслей ощущался нехороший диссонанс с мощным и ровным звуком имени сестры.
Какое-то время Петр Иванович пытался уговаривать себя. Считать, что этот диссонанс — признак его скорой и вполне благополучной разлуки с Михлей. Тролли наверняка уже завладели тем, к чему стремились, — потомством от похищенного человеческого отпрыска, — так что теперь ничто не препятствует им избавиться от чужака и призвать своего потерянного собрата на его законное место в сообществе троллей.
Или Михля женится.
Вот и все.
Но в глубине души Петр Иванович знал, что этого никогда не случится. Тролли не выпускают добычу. Не в их характере.
А имя «Антигона» гудело все сильнее и настойчивее, и в нем совершенно терялось представление о Михле. И означать все это могло лишь одно: скоро Михли не станет вовсе.
Дурные предчувствия охватывали Петра Ивановича все сильнее. Михля выпадал из континуума. Все эти годы Петр Иванович был слишком беспечен. Небытие успело подобраться к Михле слишком близко.
«Антигона, — бормотал Петр Иванович, перемещаясь из комнаты в прихожую, а оттуда — в кухню и ванную, — Антигона. Антигона».
Он уже начал собирать свою коллекцию обуви. В спальне стояла коробка, где в постельке из шелковой бумаги покоилась пара ботинок из натуральной кожи, со стельками тонкими, точно лепестки. Петр Иванович благоговейно взял в руки ботинок, поднес к носу и, зажмурившись, втянул в себя терпкий запах.
— Антигона, — прошептал он, ощущая невероятную близость сестры. Он даже как будто увидел ее въяве, в черных кожаных одеждах с длинными разрезами, с дикими раскосыми глазами, пьяными от чарующих запахов. Он подумал о том, как шевелятся ее ноздри, как поблескивает ее смуглая кожа.
— Брат, — издалека проговорила Антигона, и внезапно отвратительный запах гари заполнил комнату. На мгновение Петру Ивановичу почудилось, что загорелись ботинки у него в руках, но это оказалось не так: ботинки, по-прежнему холеные и прохладные, с достоинством покоились — один в коробке, другой — в ладонях тролля.
Петр Иванович сильно моргнул, надавив веками на глазное яблоко, и мир вокруг него раздвоился: первое зрение наблюдало комнату, обои в цветочек, портрет Елизаветы Петровны в широкой раме, а второе уплывало на грань миров. В мутной дымке Петр Иванович различал чьи-то лохматые, вздутые пузырем рукава, затем — гневные глаза, полные черного света, и, наконец, растопыренные пальцы, указывающие куда-то в сторону.
Он послушно глянул вторым зрением в том направлении, куда смотрели длинные серые ногти, и увидел клубы дыма. Неожиданно его поразило сходство дыма и тех рукавов, в которых обитали руки его первоначального видения; затем эти мысли отступили, будучи неуместными, и Петр Иванович закрыл глаза, добровольно отказываясь от всякого зрения, и от первого, и от второго. Чуть-чуть он простоял в полной темноте, а потом громко, с протяжным стоном позвал:
— Антигона!
Сейчас имя сестры звучало как смерть: оно вообще не имело никакого отношения к миру, где находился ее брат.
Петр Иванович взвыл и бросился в ванную. Он плеснул холодной воды себе в лицо, затем накинул на плечи плащ и выскочил из квартиры.
Михля обитал в доме, расположенном через две улицы от Большой Посадской. Он жил в большой, неудобной, темной комнате в гигантской квартире. Кроме него там обитали еще четверо соседей, и все четверо пили горькую. В основном они были тихими алкоголиками и не слишком досаждали Михле.
Едва лишь Петр Иванович покинул пределы Большой Посадской, как запах дыма бросился к нему навстречу, точно забытый родственник после долгой разлуки.
Петр Иванович побежал.
Большая красная машина уже перегораживала улицу, и люди в комбинезонах, с твердо перепоясанными талиями, разматывали шланг. Несколько зевак стояли на тротуаре. Им было скучно, но, очевидно, где-нибудь в другом месте было еще скучнее, вот они и оставались здесь, возле пожара.
А из окон Михлиной квартиры рваными шарфами выползал черный дым. Чуть поодаль от дома он становился белым и непостижимо заканчивался. Одно из окон лопнуло. Черные стекла посыпались на асфальт.
Двое пожарных глянули на окна, потом мельком обернулись на прохожих, но, увидев, что те не пострадали и даже не дрогнули, с полным равнодушием отвернулись от них.
Поползла длинная лестница. Из подъезда выходили люди — те немногие, кого пожар застал дома. Большинство сейчас находились в офисах или на иных промыслах.
Петр Иванович обошел пожарных, слишком занятых своей работой, и приблизился к подъезду. Несколько секунд он медлил, тревожно втягивая в себя воздух. Что-то было в этом воздухе не так. Не удушливая вонь, не отчаянный лай собаки, запертой в квартире двумя этажами ниже, не чьи-то торопливые шаги на лестнице.
В этом воздухе Петр Иванович больше не слышал дыхания Михли.
Перепрыгивая через ступеньки, Петр Иванович мчался наверх, на пятый этаж, навстречу пожару и неизбежной беде. Он выкрикивал: «Антигона!» Он ощущал себя каменным, как никогда. Он был троллем.
— Хо-хо! — рычал Петр Иванович. — Антигона!
На четвертом этаже дверь одной из квартир приоткрылась, и оттуда высунулась ветхая старушка. Она подслеповато моргнула в темноту голубыми глазками.
— Бегают, хулиганют, — сказала она шелестящим голосом, хрупким, как сгоревшая бумага. — Опять газеты в подъезде жгут. Хулиганы.
— Антигона! — заорал Петр Иванович, проскакивая мимо.
— Ой! — сказала старушка и быстро захлопнула дверь. Своим нечеловеческим слухом, до крайности обострившимся в минуты опасности, Петр Иванович улавливал, как она шебуршится у самой двери, пытаясь в дверной глазок рассмотреть происходящее на лестнице.
Петр Иванович выбил дверь Михлиной коммуналки в тот самый момент, когда лестница пожарных доросла до окна и, сопровождаемая радостным звоном стекол, влезла в квартиру с другой стороны.
Петр Иванович побежал по коридору.
Здесь все было объято пламенем. В ярком оранжевом огне корчились толстые шубы, десятками лет обитавшие на вешалках. Шкуры, из которых пошили эти шубы, были так стары, что за долгие годы на них опять наросло мясо, и они на глазах у Петра Ивановича возвращались к своему первобытному состоянию.
Из пламени вырывались огненные белки со странно искаженными мордочками и распушенными хвостами, над ними летели, растопырив чрезмерные уши, инфернальные кролики, припадала к паркету и стелилась под ноги чернобурая лисица со слепыми стеклянными глазами…
Огненное звериное воинство захватывало все большее пространство, оно бросалось на закрытые двери, проникало сквозь щели, царапало когтями стены и жадно лизало обои и вещи.
Две рыжие собаки накинулись на Петра Ивановича в самой гуще пламени. Тролль пошире расставил свои каменные ноги и гулко захохотал:
— Кыш, глупые твари!
Он пнул одну из собак. Та с визгом отлетела к стене, стукнулась спиной и рассыпалась на множество длинных искр. Вторая между тем впилась Петру Ивановичу в лодыжку, но зубы ее, наткнувшись на камень, хрустнули, и собака опрокинулась набок, тряся лапами.
Петр Иванович наступил ей на шею, и она покорно закрыла глаза. Огонь охватил тролля с головы до ног. Собака растворилась в оранжевом сиянии.
Петр Иванович как следует приложился плечом и высадил дверь Михлиной комнаты.
Михля лежал на вытертом ковре посреди комнаты. Со всех сторон он был окружен огнем. Пылали занавески на окнах, горел стол, стоявший возле окна, и обои по всей комнате. Вся мебель с громким треском предавалась запретному сексу с ликующим любовником — пожаром. Вещи вели себя так, словно всю жизнь только и мечтали, что очутиться в смертоносных объятиях пламени.
Петр Иванович схватил Михлю. Одежда на бесчувственном человеке была горячей, она дымилась и другому человеку прогрызла бы ладони.
В соседней комнате уже шипели струи воды из пожарного шланга. Оттуда мощно тянуло вонючим кипятком. Приглушенно доносились голоса, бухали сапоги.
С Михлей на руках Петр Иванович выбежал в коридор. Огненные звери уже обуглились и умирали. Они бессильно клацали зубами ему вслед и скребли слабеющими когтями паркет.
Петр Иванович выскочил из квартиры и поскакал вниз. На третьем этаже почему-то сохранялся парадный ход, хотя на всех остальных этажах его давным-давно заколотили, оставив только «черный», выводящий во двор.
Остаток пути Петр Иванович проделал по широкой лестнице и выбрался на улицу с другой стороны дома, так что ни пожарные, ни зеваки его не видели.
Он уложил Михлю прямо на клумбу и вызвал «скорую».
После спасения из пожара Михля временно облысел. Его густые рыжие кудри обгорели и истончились, так что при первом же прикосновении они просто рассыпались невесомым прахом. Очевидно, Петр Иванович, увлеченный своей битвой с огненными зверями, просто не заметил, как у друга загорелась голова. Немудрено, утешал себя Петр Иванович, ведь Михля такой оранжевый.
Пострадал он не столько от ожогов, сколько от углекислого газа.
— Ему очень повезло, — сказал врач, закончив осмотр Михли и устремляя на Петра Ивановича холодные глаза. — Остальные соседи сгорели заживо.
— Все? — удивился Петр Иванович.
— Те, что были дома. — Врач кивнул на четыре тела, лежавшие на соседних носилках. — Один умер уже при нас. Остановка сердца.
Он не сводил с Петра Ивановича взгляда, как будто обвинял его в чем-то.
— Вы вовремя вытащили его, — добавил врач. — Еще немного, и изменения стали бы необратимыми. А сами вы не пострадали?
— Нет, — сказал Петр Иванович.
— Может быть, стоит все-таки осмотреть вас?
— Мы не в Америке, где каждую царапину зашивают под общим наркозом! — огрызнулся Петр Иванович. — Не надо тратить на меня время.
— И все-таки это удивительно, что вы не пострадали, — сказал врач, пока Михлю грузили в машину «скорой».
— Вы мне не верите? — Петр Иванович сорвал с себя почерневший, изгрызенный огнем пиджак и остался в грязной, закопченной рубашке.
Врач поморщился:
— Без истерик. Не пострадали — и хорошо.
— Я каменный, — сказал Петр Иванович, со злостью глядя вслед уезжающей «скорой». — Понял ты? Я каменный.
Он топнул несколько раз по своему испорченному пиджаку и в одной рубашке отправился домой. Его ботинки дымились при каждом соприкосновении с мостовой.
Новая квартира для Михли находилась в Купчино. Цены на жилье возросли, так что накопленных денег на уютную норку в центре города уже не хватило. Но Михля был страшно рад и купчинским хоромам. Две комнаты, и потолки по-московски низенькие, нависающие.
— Удивительно, — сказал наконец Михля. — Значит, у меня имелся собственный счет в банке?
— На самом деле это был мой счет, — уточнил Петр Иванович. — Но для тебя. Да.
— Почему? Почему твой?
— Потому что ты бы все потратил.
Михля вздохнул. Он теперь дышал с особенным ощущением, каждый раз воспринимая чистый воздух в своих легких как некое избавление, как чудо.
— Для тебя «человек» важнее, — прибавил Петр Иванович.
Михля не без удивления понял, что тот давний разговор о дружбе до сих пор не дает Петру Ивановичу покоя.
Он хотел было сказать своему приятелю, что каждый имеет полное право оставаться собой и идти собственным путем, как диктует ему раса и воспитание. Но не успел.
Петр Иванович взял его за руку и торжественно провозгласил:
— Если бы «тролль» не было главным, ты бы сгорел.
Михля кивнул.
— Я же не спорю. Если бы «тролль» не было главным, ты бы давно отдал мне мои деньги.
— И ты бы их потратил.
— И я бы их потратил.
— И был бы сейчас без дома. В бараке для погорельцев.
— Это ужасно. — Михля вдруг понял, что никогда не верил в подобную возможность, а ведь она так же реальна, как и любая другая, включая мировую войну. От этой мысли у него мороз прошел по позвоночнику.
— Мебель потом, — прибавил Петр Иванович. — Я потратил остаток твоих денег.
— Да? — ревниво удивился Михля.
— Я оформил витрину.
Михля еще немного повздыхал, а потом признался:
— Тебе, как всегда, видней… Витрина, наверное, важнее, чем мебель. Я и на полу могу пока поспать.
— Да, — кивнул Петр Иванович, явно обрадованный. — Витрина важнее. Они из серебра.
— Кто? — Михля, как обычно, не улавливал последовательности в рассуждениях приятеля, и это его странным образом успокаивало. Всегда на душе становится тепло и уютно, когда обнаруживаешь вещи, неизменные от начала времен. Такие, как разведенный на привале костер, глоток воды в жаркий день или скачущую логику тролля.
— Ты понял! — восхитился тролль. — Они — «кто», а не «что». У них есть душа. У всякой хорошей обуви есть душа, а эти… — Он задохнулся от восторга и, чтобы прийти в себя, несколько раз быстро произнес: «Антигона, Антигона, Антигона!» Затем, когда все ритмы выровнялись, тролль продолжил: — Я заказал башмачки из чистого серебра. У ювелира. Очень дорого, но!.. — Он поднял палец. — Это абсолютно.
— Что абсолютно? — Михля смутился (ему польстило, что тролль восхитился его мнимой догадливостью, и он не хотел разрушать этого впечатления). — То есть кто абсолютен?
— Их красота абсолютна, — ответил Петр Иванович. — Это туфельки. Для женской ножки. — Он облизнулся, обтирая языком капли пота, выступившие на переносице. — Для узкой, стройной ножки. Для недоступной, капризной ножки. Каблучок… — Он показал пальцами нечто очень, с его точки зрения, хорошенькое, и брови его умиленно задрожали над глазами.
— Ты хочешь сказать, что эти… сабо из серебра можно носить, как самые обычные туфли? — поразился Михля.
Петр Иванович торжественно кивнул.
— Очень удобная колодка. Я проверял.
— Ты мерил их на свою ногу?
— Нет, на руку. Тролль может рукой определить, будет ли удобно ноге.
— Это такой троллиный секрет?
— Это вообще не секрет, потому что все об этом знают, — заявил Петр Иванович. — Более того, — прибавил он заговорщическим хриплым шепотом, так что Михля поневоле придвинулся ухом к его губам, — некоторые люди это тоже умеют.
Михля недоверчиво посмотрел на приятеля.
— Ты редко шутишь!
— Я вообще не шучу, — Петр Иванович дернул плечом, — я каменный.
Михля провел ладонью по голой голове. Он обрился и теперь на ощупь воспринимал свой череп как замшевый.
— Ты всегда был каменным?
— А что?
— Я просто подумал… — После больницы у Михли действительно появилась склонность анализировать некоторые вещи, прежде представлявшиеся ему очевидными. — Я подумал, что тебя, наверное, в детском доме осматривали. Ну, врачи. Детей всегда осматривают врачи.
— Всегда?
— Это обычай. Постоянно что-то щупают, берут на анализ то кровь, то что-нибудь похуже, взвешивают, измеряют, изводят горы бумаги. Детство — это ужасное время, — сказал Михля. — Это время, когда ты постоянно считаешься больным и только тем и занят, что либо делаешь уроки, либо сидишь в очереди к врачу в поликлинике.
— Надо же, — сказал Петр Иванович и вдруг заплакал.
Михля испугался:
— Что с тобой?
— Я не знаю, — сказал Петр Иванович и, длинно всхлипнув, замолчал. Потом он шумно высморкался в газету, бросил ее, скомкав, в угол и объяснил: — Я понятия не имею, каким бывает детство у троллей. А когда я думаю о детстве Антигоны, у меня сердце падает в желудок и там растворяется.
— Сильное чувство, — согласился Михля.
— В детском доме я не был каменным, — признался Петр Иванович. — Был мягонький, как рукавичка. Любую кишку можно было пальцем нащупать. Только не говори никому, — предупредил он, отводя глаза.
— Да никто и не спросит, — заверил Михля. — Кому это интересно?
— Возможно, тролли в детстве вообще не сразу каменные, — прибавил Петр Иванович задумчиво. — Меня занимал вопрос. Долго занимал. Но я никого не спросил. Ты понимаешь! Невозможно.
— Да, — сказал Михля. — Тяжко тебе пришлось в детстве. Один из своей расы среди чужих ребятишек.
— Но я все же был тверже их всех, — сообщил Петр Иванович не без гордости и покивал каким-то своим далеким воспоминаниям.
Воспоминания выступили из густой дымки настоящего и радостно закивали Петру Ивановичу в ответ, замахали руками, заплясали на месте: мы тут, мы никуда не исчезли!
Петр Иванович отослал их обратно, в ясные дали минувшего, и вернулся к своей прежней мысли:
— Или, гипотетично, только те тролли в детстве не вполне каменные, которые предназначены для обмена. По этому признаку мать и узнает подменыша. Трагично! Антигона, наверное, родилась каменной, и мать смеялась от радости. А я родился мягким, и она плакала. — Он свирепо шмыгнул носом. — Но потом я тоже стал каменный. Все устроено мудро и правильно, не только для людей, но и для троллей.
— Наверное, все вышло полностью по-дурацки только с динозаврами, — вставил Михля. — А с людьми и троллями полный порядок.
Михля как раз недавно посмотрел по погибшему телевизору документальный фильм про вымирание динозавров. Ученые мужи обсуждали резкое изменение климата и неспособность ящеров к адаптации. Из просмотренного и услышанного Михля твердо усвоил, что динозавры были созданы значительно халтурнее, чем люди, и что глобальное потепление не в силах убить человека с той же легкостью, с какой глобальное похолодание расправилось с трицератопсами.
— Я стал каменный потом, — гнул свое Петр Иванович. — Когда опасность врачей миновала. Понимаешь?
— Это ты точно подметил, — кивнул Михля. И быстро сменил тему: — Плохо, что холодильника нет. Без холодильника я вымру. Ты ведь понимаешь — глобальное потепление…
— Питайся пока альтернативно, — распорядился Петр Иванович. — Ты не динозавр. Сухофрукты, крупа, суп в пакете. Умные люди изобрели.
— Холодильник очень нужен, — настаивал Михля. Он подозревал, что у Петра Ивановича еще остались деньги, просто тролль по неизвестной причине жмотится. — Его тоже умные люди изобрели.
— Холодильник потом, — строго произнес Петр Иванович. — Пока — засушенные. Макароны, молоко в порошке.
— Это не полезно для здоровья, — сказал Михля.
— Сгореть заживо — не полезно, — сказал Петр Иванович. — Спорить с троллем — не полезно. Сухофрукты — полезно. Я привез тебе. Много. Долго не погибнешь.
И он кивнул на туго набитый рюкзак, лежавший в прихожей.
Михля похолодел. Судя по количеству подготовленных Петром Ивановичем припасов, существовать без холодильника Михле предстояло очень долго.
К ноябрю Петр Иванович обзавелся шубой, и это определило для него весь характер наступившей зимы.
Он много размышлял над тем, что каждый год и каждый сезон внутри каждого года могут обладать собственным привкусом. Этой теме он отдал несколько напряженных дней жизни, которые провел безвылазно в магазине, устремив неподвижный взор на серебряные башмачки.
Взор тролля был таким интенсивным, что серебряные башмачки начали звенеть, сперва тихо, потом все громче: они резонировали. Услыхав этот звук, Петр Иванович ощутил первый в своей жизни прилив бешеного восторга. Он по-настоящему осознал, что является истинным троллем, без дураков, и что ему теперь доступно абсолютно все, на что вообще способны тролли как таковые.
Огромная волна счастья пришла, как цунами, из другой реальности и была так же осязаема, как имя Антигоны или два куска серебра, преобразованных в башмачки.
Существуют люди, которые дают женские имена ураганам: Алиса, Бетси, Грэйс, Джой, Ирма, Камилла, Люсиль, Катрина. Каждое из этих имен прекрасно. Каждое обладает собственным вкусом, который ложится на язык и пикантно его пощипывает, начиная с самого кончика.
В наименовании ураганов заключено глубинное понимание женской природы: самое хрупкое может оказаться самым сокрушительным из возможного на земле, и это — оборотная сторона того, что есть женщина.
Не без удивления, путем сопоставления женщины и урагана, Петр Иванович вывел их экзистенциальное сходство, а затем пришел к закономерному итогу: природа любой женщины несет в себе элемент троллиного, и притом гораздо в большей степени, чем принято считать. И уж конечно, любая женщина неизбежно будет ближе к троллю, нежели к мужчине-человеку.
Взять, например, проблему обуви. Женщины способны страдать из-за обуви. Это заложено в их природе, как и ураганы.
Сейчас, впрочем, многое попортил унисекс. Если существовало на земле нечто, что Петр Иванович ненавидел всеми силами своей нечеловеческой души, так это так называемые кроссовки и их производные. Нога погружается в них, как в могилу, и перестает быть личностью, перестает быть Ногой в высшем понимании слова: хрупкой женской ножкой, которую не сокрушить никаким шпилькам, изящной и сильной мужской ступней, закованной в ботинок, как в сверкающий доспех.
От ураганов и каблуков Петр Иванович перенесся мыслями к сезонным изменениям погоды и остановился на идее давать каждой зиме новое женское имя.
Потому что существуют влюбленности весенние, такие же эфемерные, как юность или цветение черемухи, и существует зимняя страсть, тяжелая, как лед, таинственная, как снегопад, сладкая, как разогретое вино в непогоду. Ради весенних увлечений нет смысла поименовывать весны — это все равно что составлять генеалогическое древо бабочек (проще пришпиливать их к коре — так, по крайней мере, будет наглядно); но зимняя страсть нуждается в имени и гербе, ибо зима сама по себе обладает щитом.
Эта мысль разволновала Петра Ивановича. Он принялся расхаживать по магазину взад и вперед, водя кончиками пальцев по бесценным образцам.
Движение внутри магазина было замечено кем-то с улицы. Обычно прохожие лишь скользили глазами по странной витрине и с полным равнодушием проходили мимо, но тут Петр Иванович своими хождениями привлек чье-то внимание, и дверь в магазин внезапно открылась.
Вторжение в святая святых и полный разгром стройного течения мыслей потрясли Петра Ивановича. Всем своим могучим телом он развернулся навстречу дерзкому пришельцу.
— Что?! — рявкнул Петр Иванович.
— У вас ведь открыто? — произнесли с порога полувопросительно-полуутвердительно.
— Закрыто! — заорал Петр Иванович.
— А по-моему, открыто, — уверенным тоном заявил пришелец и вторгся на священную территорию. — Позовите заведующего, если не хотите меня обслужить.
Петр Иванович смерил его взглядом. Перед ним стоял молодой человек лет двадцати, веселый и нахальный. На ногах у него болтались отвратительные кроссовки, или как там это сейчас называется.
— Наглец! — сказал Петр Иванович. — Я — владелец. Что вам нужно?
— Да так, посмотреть, — развязно произнес молодой человек. — А что, нельзя?
— Убирайтесь, — приказал Петр Иванович. Камень внутри него набух, выступил явственно, и на миг перед молодым человеком явился истинный монстр, с комковатым серым лицом, крохотными, пылающими красной злобой глазками, с гигантскими плечами и длиннющими руками.
— Ух ты! — сказал парень. — Гоблинс!
И он рассмеялся.
— Тролль! — возразил Петр Иванович, несколько задетый.
— А как вы это делаете? — полюбопытствовал молодой человек.
— Лучше сразу уйди, ты, унисекс, — посоветовал Петр Иванович.
— Ладно, мужик, чего ты распереживался, — пожал плечами парень и вышел из магазина.
Петр Иванович запер дверь. Ему пришлось приготовить себе чашку кофе с корицей, чтобы вернуться к прежнему состоянию. Но незваный гость уже спугнул его мысли. Теперь они больше не текли приятным потоком, а заскакивали в голову отрывочные, неизвестно откуда и без всякой логики.
Отилия — хорошее имя для зимы, подумал он. Но нынешняя зима еще не наступила, так что невозможно определить заранее, в точности ли подойдет ей это имя. Однако же, с другой стороны, для женщины-тролля оно подходит идеально.
Петр Иванович начал мечтать о зиме Отилии. Какой она окажется? Будет ли впрямь похожей на женщину-тролля?
И вдруг он понял: необходима шуба. Иначе никакой Отилии может и не случиться. Все прошлые зимы оставались безымянными именно потому, что он встречал их кое-как, выражаясь фигурально — спустя рукава.
«Я работал, — попытался оправдаться Петр Иванович. — Я охотился. Разве можно охотиться в хорошей шубе? Охота требует плохой одежды, такой, чтобы не жалко потом выбросить. Эти проклятые машины, — он погрозил кулаком пустоте, — очень портят одежду. Но ни одной пары обуви я не испортил!»
Он закрыл глаза и попытался представить себе будущую шубу. В далеких лесах проснулись и обреченно заметались пушные звери, ощутив на себе тяжесть троллиной мысли. «Скоро», — сказал им тролль.
Сперва нужно было выждать, чтобы закончилось лето.
Это был последний безымянный сезон в жизни Петра Ивановича, и ему не терпелось распрощаться с ним и войти в новую полосу.
Лето закончилось неожиданно, в одночасье, как это обычно и случается в Петербурге. Один-единственный дождь проложил границу между сезонами, разверз непроходимую пропасть между весельем и грустью.
Дождь этот захватил Петра Ивановича на улице. Тролль остановился, поднял голову и широко разинул рот, чтобы капли попали ему на язык. По их вкусу он многое мог сказать о том мгновении, в котором находился; а ему нравилось чувствовать себя живым, погруженным в конкретный миг пространства-времени.
Капли обожгли его холодом. Они больше не напоминали кипяченую водичку, которой пичкают хворенького, они сделались холодными, крупными, тяжелыми; в них явилось зрелое мужское начало — да только не оплодотворяющее, не семенное, а убийственное, пришедшее уничтожать. Тот невинный и беспощадный, почти детский деструктив, который заложен в природе всех бесплодных мужчин — и тех плодоносных мужчин, которые уже успешно посеяли свое семя везде, куда дотянулись, и теперь могут наконец заняться чем-нибудь интересным, для души.
Тролль догадался о близости новой волны истинного счастья. Его душа созрела для любви, и теперь он торопился приобщиться мужской жестокости.
Петр Иванович далеко высунул язык и принялся ловить все капли, какие только оказывались в пределах досягаемости. О да, сомнений не оставалось: пришел дождь-убийца и холодным мечом проложил дорогу осени.
Он смывал запах летней пыли, жары и дыма горящих за городом торфяников. Он не растворял эти запахи в себе, как делали до него теплые, мягкие летние дожди; он жестоко топтал их, вбивал в землю и уничтожал. За полчаса они были изгнаны из города.
А из раскрытых дверей магазина «Головные уборы» на этот дождь таращились летние шляпки. Десятки выпученных от ужаса глупеньких соломенных глазок наблюдали за тем, как некто разоряет весь их крошечный бесполезный мирок. Подобно бабочкам, они и ведать не ведали о существовании другого, холодного мира за пределами их привычного бытия: они ведь родились весной и весь свой век провели на солнышке. Зима означала для них смерть.
И они умерли.
В тяжелой шубе, но без головного убора Петр Иванович выкарабкался из такси. Уверенно утаптывая снег, двинулся к дверям театра. Фальшивое сияние тысячи бриллиантов слепило глаза. Сокровищница стояла распахнутой, и это само по себе настораживало тролля: как могут преломленные на свету грани снежинок сверкать так бесстыдно, когда этот свет падает на них от вывески «Фрикадельки»!
«Снежинки не умеют читать, — сказал он себе. — Любой, кто не умеет читать, не будет смущаться надписью, но увидит просто свет».
Эта мысль примирила его с происходящим. Шуба, купленная ради прихода зимы Отилии, была осыпана бриллиантами. Снег лежал в городе по-хозяйски, прочно, уверенно. Когда настанет ему пора уходить, он не начнет плакать или ужасаться; он с достоинством покинет дом, чтобы в свое время вновь занять там законное место. В отличие от бабочек и шляпок, снег никогда не сомневается в собственных правах на Петербург.
Зима Отилия начиналась с праздничных морозов, она наполняла отравленные легкие Михли свежестью, и когда Петр Иванович думал об этом, он и сам обостренно ощущал эту ледяную чистоту.
Шуба была доставлена Петру Ивановичу в середине ноября. Он тщательно обнюхал эту вещь от подола до воротника и несколько дней носил ее по всем комнатам, куда бы ни направлялся, — приручал. Он все еще слышал приглушенное рычание зверей и клацанье их зубов, когда надевал шубу впервые.
А затем он вышел в этой шубе в город. Звери притихли — были напуганы.
«Вот как?» — обрадовался Петр Иванович.
Он понял, как убить в шубе остатки одушевленности. Обуви, с его точки зрения, позволялось обладать чем-то вроде элементов самостоятельной личности и даже обмениваться характеристиками со своим носителем, будь он человеком или троллем; но любая другая одежда обязана подчиняться. Рабски и беспрекословно. Она должна облегать тело или красиво драпироваться, укрывать, согревать, колыхаться на ветру — в зависимости от покроя и назначения. Но в любом случае у одежды не может быть изменчивого настроения и уж тем более — персональных желаний.
Поэтому Петр Иванович принял решение окончательно сломить дух независимости, еще гнездившийся в недрах шубы, и для того взял билеты в театр на балет «Золушка» — этот оказался ближайшим.
Пусть-ка повисит в гардеробе рядом с другими шубами, молчаливыми, сломленными, убитыми, — авось это научит ее уму-разуму! Музыка, совместное порожденье человеческой фантазии и божественного дыхания, есть нечто зверям неведомое, повергающее их во прах.
Потому что звери знают о музыке лишь одно: она — боевой клич. Она — рычанье врага. Совершенно не догадываясь о том, что люди способны улавливать тайное пение небесных сфер и передавать это знание намеком, в своих мелодиях, особенно для флейты и фортепиано, звери с их немой, безмолвной душой, в ужасе бегут от музыки и простираются на земле, уронив голову меж обессиленных лап, в то время как охотники настигают их на летящих конях и наносят удар сверху. Столь убийственна музыка, и всякий зверь рождается с неосознанным знанием этого.
В тролле тоже всегда сохраняется нечто от зверя, малая, но ощутимая частица, и Петр Иванович ясно отдавал себе в этом отчет. Однако он вырос среди людей и считался по паспорту русским, образование среднее, прописан в Петербурге на Большой Посадской улице. Словом, тролль Петр Иванович был вполне респектабельным человеком.
Поэтому он с высоко поднятой головой вошел в театр и как ни в чем не бывало сдал шубу в гардероб, где ей предстояло поучиться уму-разуму, а сам поднялся в ложу бельэтажа и расположился там.
Ему мешало общество других людей. Да и сам Петр Иванович, массивный, не способный подолгу сидеть в неподвижности, изрядно им мешал. В минуты волнения от тролля исходит резкий мускусный запах, и никакие дезодоранты или одеколоны не в состоянии перебить этот дух, ибо он — порожденье сильных эмоций существа более примитивного, нежели человек, и гораздо более мощного.
Петр Иванович выдвинулся к бархатному бортику, поставил на него локти, поднес к глазам смехотворный бинокль и устремил взгляд на сцену.
Сперва балет не слишком его занимал. Рослая балерина с косичками, в некрасивом платье, расхаживала по сцене со шваброй. Это обстоятельство чрезвычайно возмутило Петра Ивановича: что, не могли прибраться до начала представления?
Однако никто из зрителей вроде бы не проявлял недовольства, и Петр Иванович поневоле подавил негодование. В конце концов, хозяину театра видней, когда и как затевать здесь уборку.
Появление причудливо разодетых мачехи и сводных сестер Золушки отчасти примирило Петра Ивановича с происходящим на сцене, и он начал смотреть внимательнее. И тут музыка Прокофьева наконец настигла его.
Дело в том, что первые минут приблизительно пятнадцать Петр Иванович вообще не слышал никакой музыки. Она не успевала дойти до его слуха и бесцельно расточалась в каком-то далеком, недостижимом мире, за гранью здешнего бытия.
В том, что касалось порождений человеческого таланта, восприятие тролля всегда оставалось замедленным. Петр Иванович далеко не сразу вникал в произведения искусства — для этого ему требовалось гораздо больше времени, нежели обыкновенному человеку.
С другой стороны, тролль умел мгновенно реагировать на вещи, которые для человека так и остались бы незамеченными. Словом, в одних случаях тролль превосходил человека, а в других, наоборот, выглядел по сравнению с ним ущербным.
Эта-то характерная особенность Петра Ивановича и обнаружилась, когда он впервые оказался лицом к лицу с живой музыкой, а не с записью. С музыкой, которая не существовала уже заранее, зафиксированная на каком-либо носителе, например на диске, а возникала из ничего прямо в его присутствии.
Тролль прилагал огромные усилия, чтобы поймать то, что рассеивалось по вселенной прежде, чем он успевал ухватить это и вложить в свою память.
Петр Иванович ерзал на кресле, вдавливал бинокль в мясистую переносицу, отчаянно моргал глазами и двигал скулами так сильно, что лицевые кости начали поскрипывать.
А потом он сдался, расслабился, откинулся на бархатную спинку, положил бинокль на колени… и в это самое мгновение музыка внезапно ворвалась в сознание тролля и заполнила его без остатка.
Он вздрогнул, ощущая, как запах мускуса поплыл по всему театру: волны аромата отчетливо были заметны в темном помещении зрительного зала, — синеватые, свивающиеся наподобие китайских драконов, они хватали людей за шеи, проползали по их рукам, стелились под ногами, а затем взлетали к потолку и выплясывали вокруг люстры.
С этим ничего нельзя было поделать. Музыка вошла в троллиное естество как сильнодействующее средство, она в нем пробудила ошеломляющие чувства. Музыка воспринималась острее, чем голод. Под ее влиянием тролль начал отчаянно вожделеть всю вселенную и даже то, что за ее пределами. Ему хотелось взять в ладони нечто нежное и невидимое и подуть на него, чтобы оно затрепетало. Ему хотелось заглянуть в те потаенные миры, что скрываются за зрачками, и утонуть в бездне чужой, неизведанной личности.
Клокотание родилось и умерло в его горле. Хотя бы это он сумел сдержать.
Музыка теперь была повсюду, и каждый камень, таящийся внутри тролля, отзывался неслышной вибрирующей нотой.
Музыка заполняла Петра Ивановича как блаженство. В отличие от человека, он воспринимал ее не эмоционально, а физически, и наслаждение было почти непереносимо.
А затем он увидел хрустальные башмачки.
Если бы Петр Иванович наткнулся на эти башмачки, будучи в обычном своем состоянии, то есть оставаясь рассудительным, флегматичным существом, то он сумел бы оценить их красоту, изящество замысла, мастерство исполнения. Но и только.
Но сейчас Петр Иванович был тем, что у троллей называется Поющий Камень, — погруженным в состояние экстатическое, почти обморочное. Явление башмачков перед возбужденным троллем оказало на него поистине сокрушительное действие. Петр Иванович впился ногтями в бархатный барьерчик ложи и глухо застонал. Его горло вибрировало, зубы скрежетали.
Балерина в белом и воздушном одеянии медленно проплывала по воздуху над башмачками, и Петр Иванович наконец-то обратил на нее внимание. Пока она оставалась уборщицей в неопрятной одежде и со шваброй, Петру Ивановичу мало было до нее дела, но теперь она выглядела иначе, и он поневоле принялся наблюдать за ней.
Глядя на ее танец, Петр Иванович понял, в чем вообще заключается смысл балерины: женщина на сцене служила воплощением музыки, ее физическим обликом. Люди, очевидно, в своей чудовищной наивности полагают, что балерина всего-навсего «танцует под музыку» и служит своего рода живой иллюстрацией; но они прискорбно заблуждаются, поскольку им не доступен истинный смысл происходящего. То, что творилось с Петром Ивановичем в потаенных глубинах его троллиного естества, балерина с поразительным, детским бесстрашием являла всему миру. «А чего бояться? — подумал Петр Иванович в тот краткий миг, когда к нему вернулась способность рассуждать (она вскорости опять пропала). — Некоторые тайны можно держать у всех на виду, просто потому, что в них все равно никто не верит. Но эта женщина — она знает всё».
Никогда в жизни Петр Иванович не предполагал, что найдется человеческое существо, которое окажется в состоянии так точно выразить самые тонкие и самые сильные движения его души. Ибо душа тролля есть его физическое тело — тот камень, который является стержнем его и основой. Говоря иначе, душа Петра Ивановича была в определенном смысле гораздо более земной и физической, нежели легкое тело танцовщицы.
К концу второго действия Петр Иванович ухитрился взять себя в руки. Во всяком случае, он перестал источать мускус в таких количествах. Он даже овладел собой настолько, чтобы не вонзать когти в обивку кресла. Более того, он начал улавливать сюжет сценического действия. И обрел способность критически оценивать увиденное, а это говорило о недюжинной внутренней работе, проделанной Петром Ивановичем за последние сорок минут.
Все танцовщики восхищали и радовали Петра Ивановича, потому что они были красивы и охотно помогали Золушке исполнять ее партию. Все, даже те, кто по сюжету считался ее недругом, например мачеха.
Однако никто из них не шел ни в какое сравнение с самой Золушкой. Балерина была крупной женщиной. Все в ней приводило Петра Ивановича в восторг: рост, смелая грация движений, но более всего — ее способность к абсолютному пониманию всех его чувств.
В момент объяснения Золушки с принцем сзади Петра Ивановича тихо прошипели:
— Вы не могли бы, по крайней мере, не менять положения? И так из-за вашей спины ничего не видно!
Петр Иванович чуть обернулся к говорившему. В темноте ложи ярко пылали красные глаза тролля и светились бледным светом болотной гнилушки его обнаженные зубы.
Затем Петр Иванович опять повернулся к сцене, и больше уже никто не смел его тревожить. Петр Иванович самозабвенно погрузился в созерцание и слушание.
В последнем эпизоде балерина вышла на сцену босая. Ее нагие ножки как будто жили собственной жизнью: они подбирали пальцы, вытягивались, осторожничали, сгибались и выпрямлялись. Казалось, они разговаривают, и речь их была ясна и выразительна.
А прямо перед Золушкой стояла пара хрустальных башмачков.
И только теперь, когда она разулась, Петр Иванович наметанным глазом сразу определил: эти башмачки балерине катастрофически малы. Не просто малы — они, что называется, и на нос не налезут. «У нее, надо думать, размер сорок второй, — прикидывал Петр Иванович, наслаждаясь изгибом Золушкиной ступни, — а эти фитюльки — тридцать пятый, тридцать шестой максимум. И они еще пишут в программе (он все-таки прочитал „краткое содержание балета“), что только Золушке подошли крохотные хрустальные туфельки, изготовленные по приказанию крестной феи… Если уж по-честному, то они бы налезли только на мачеху и еще на вон ту девицу из кордебалета…»
Мысль о хрустальных башмачках всецело завладела троллем. Это была одна из тех мыслей, которая и по силе, и по объему гораздо больше того, кто с нею столкнулся, так что одолеть ее Петр Иванович даже и не пытался: он сразу узнал, с чем имеет дело, и покорился, погибая.
Когда спектакль закончился, Петр Иванович опрометью кинулся в гардероб, схватил свою присмиревшую шубу и выскочил под снегопад.
С того дня у Петра Ивановича появилось важное занятие: он думал о босых ножках балерины и о хрустальных башмачках. Он представлял их в воображении: вот длинные пальцы молодой танцовщицы подбираются и вновь выпрямляются, как крохотные стрелы, вот ее ступня изогнулась аркой — как тверда ее пятка, хоть иглы об нее ломай! — и миг спустя она расслабленно опускается возле крохотного башмачка.
Умом Петр Иванович понимал, что для Золушки это позор — ведь зачарованные туфельки, красноречивые свидетели ее триумфа, определенно не придутся ей впору. Но было нечто волнующее в том, что Золушка никогда их не наденет. Ведь пока она боса, остается возможность мечты о ней, остается сводящая с ума неопределенность. Женщина за мгновение до взлета абсолютного счастья: уже наполненная любовью, но еще не потерянная для тебя безвозвратно.
А Золушка обречена балансировать на этой грани вечно, и грань эта слишком тонка и остра, чтобы когда-либо утратить свою смертоносность.
Несколько дней кряду Петр Иванович ходил как пьяный. Все свои мысли он переместил в Золушкины пяточки и в пару башмаков, стоявших на сцене так одиноко, так обреченно!..
В конце концов Михля сумел вломиться в магазин, где погибал от любви его приятель.
— Нужно ответить на несколько звонков, — сообщил Михля. — Ты что тут заперся, как сыч?
Петр Иванович медленно повернул к нему голову и заворчал предостерегающе из полутьмы своего угла.
— Нет, — сказал Михля, — я ведь тебя знаю. Ты должен ответить на несколько звонков, Петр Иванович, потому что это надо для дела.
К Михле протянулась длинная рука. Длинные черные ногти на пальцах отросли и начали загибаться книзу твердыми крюками.
— Список, — хрипло выговорил Петр Иванович.
Михля наколол листок бумаги с логотипом на один из ногтей.
— Четыре звонка, — добавил он. — Номера записаны.
— Без ошибки?
— Пфф! — презрительно фыркнул Михля. — Я же не блондинка, хоть и секретарь.
— Блондинки тоже ошибаются, — непоследовательно произнес Петр Иванович и погрузился в меланхолию.
После долгого молчания (все это время Михля спокойно и терпеливо сидел в кресле посреди магазина и листал каталог) Петр Иванович вновь пошевелился в своем углу.
— Невеста — самый страшный персонаж фильма ужасов, — подал он голос.
В горле у тролля что-то хрипнуло, и он кашлянул.
— А мне монстры нравятся, — сказал Михля, откладывая каталог. — Особенно когда они подкрадываются, а потом вдруг хватают!
Петр Иванович продолжал сипло, то и дело прерываясь, чтобы откашляться:
— Женщина в последние секунды свободы обладает особенной силой. Эта сила нисходит извне. Она капризна, она способна убить любого, кто посягнет на невесту, но иногда она убивает саму невесту — просто из ревности.
— Но ведь бывает же, что невеста бежит из-под венца? — вставил Михля.
Петр Иванович долго смотрел на него из темноты тяжелым, мрачным взором. На Михлю это не произвело впечатления. Он снова уткнулся в каталог.
Наконец Петр Иванович сказал:
— Если невеста убежит из-под венца, она больше никогда не будет истинной невестой. Эта охраняющая сила оставит ее навсегда.
— Понятно, — проговорил Михля.
Петр Иванович подумал вдруг: «А что я, собственно, знаю о Михле? Мне, конечно, известны обстоятельства его жизни, но что я знаю о его личности, о его душе, о его внутренней работе? Кто он такой? Я замкнут в моем эгоизме — это вполне обычно для тролля — и люблю Михлю так, как любил бы хорошую еду или домашнее животное, не интересуясь им самим. Люблю его просто для себя, для того, чтобы было с кем разделить бизнес и эмоции. А вдруг это опасно? Я ведь никогда прежде не заводил друзей и понятия не имею о механизмах человеческой дружбы».
Михля сказал:
— Я познакомлю тебя с ней. Скоро. Она пока стесняется. Она боится богатых людей.
Петр Иванович поперхнулся:
— С кем?
— С моей невестой.
Петр Иванович поднялся и вышел к Михле, на середину магазина. Десятки обожаемых пар обуви поблескивали так, словно и им был известен Михлин секрет и теперь они, не без иронии, сочувствуют Петру Ивановичу, которому все открылось в последний момент.
— С какой невестой? — пробурчал Петр Иванович. — Откуда взялась невеста?
— С Катей. — Михля положил каталог на столик, встал. — Что ты так набычился, Петр Иванович?
— Я не… И ты?.. Но это же… — проскрипел Петр Иванович.
— Сядь. — Михля подставил ему стул. Петр Иванович сел. — Катя — просто девушка. Ей двадцать шесть. Она дизайнер. Она добрая.
Петр Иванович обессиленно свесил руки и принялся ласкать кончиками пальцев гладкий прохладный пол своего магазина. Слишком много переживаний за один раз.
— Но невесту не просто сопровождают сокрушительные силы, — сказал наконец Петр Иванович. — Дело еще в том, что любая невеста может оказаться ведьмой. И это открывается сразу же после свадьбы. Поэтому так страшна невеста.
— Но почему непременно ведьма? — Михля растерянно смотрел на макушку тролля, который свесил голову на грудь, точно раненный стрелою богатырь Дунай Иванович.
— Что означает слово «невеста»? — вопросил Петр Иванович, созерцая свои вытянутые ноги в блестящих благородно-коричневых ботинках сорок седьмого размера.
— А это слово что-то означает, кроме «будущей жены»? — изумился Михля.
Петр Иванович стрельнул в его сторону глазом. Рыжеволосый, с золотой от веснушек кожей, Михля глупо улыбался, и Петр Иванович понял, что его компаньон сейчас абсолютно счастлив и, как следствие, совершенно глух и глуп.
— Слово «невеста», — тщательно выговаривая каждый звук, изрек Петр Иванович, — обозначает «не-ведомая». Все эти страшилки с невестами появились в ту пору, когда человечество, — последнее слово прозвучало с оттенком пренебрежения, — додумалось до экзогамных браков.
Михля пару раз недоумевающе моргнул желтыми ресницами, чем доставил Петру Ивановичу несказанное удовольствие.
— То есть до браков с чужими, — пояснил Петр Иванович. — Чтобы не было кровосмешения. Понял?
— Ну, — сказал Михля. Ему было все равно.
Петр Иванович это понимал и поэтому с особенным наслаждением продолжал:
— Если бы люди продолжали жениться на собственных сестрах, как это зачастую делают тролли, то не возникало бы и страха невесты. А так им поневоле приходится приводить в дом чужого человека. Да еще из чужой семьи, если не из чужого города. Понимаешь? Откуда нам известно, что эта «не-ведомая» — не ведьма?
Михля подумал (а думал он честно, даже покраснел) и сказал:
— Ниоткуда.
— Правильно! — обрадовался Петр Иванович. — Поэтому страшней невесты зверя нет. Фильмы ужасов это ясно показывают.
— И еще фильм «Килл Билл», — добавил Михля, гордый тем, что сумел внести хотя бы малый вклад в ученую беседу.
— Наверное, — буркнул Петр Иванович. И с тоской посмотрел на серебряные башмачки, стоявшие в витрине его магазина.
Михля сел рядом с Петром Ивановичем, взял его за руку и спросил:
— Да что происходит, Петр Иванович?
— Ты женишься, — проворчал он.
— Ты не поэтому такой, — сказал Михля (все-таки он умел быть наблюдательным). — Ты был такой уже, когда я пришел.
Петр Иванович долго молчал. Раздумывал, стоит ли рассказывать Михле обо всем, что произошло в театре. Наконец он выговорил:
— Ну, я сходил в театр.
— Это многое объясняет, — серьезно кивнул Михля.
Петр Иванович посмотрел на него с робкой надеждой.
— А что это объясняет?
— Наверное, тебе понравилось, — сказал Михля. — Когда я первый раз был в кино на фильме «Черная гора» — это про слонов, — у меня потом была температура под сорок. Я две ночи бредил.
— Не понравилось?
— Наоборот, понравилось! Мама говорит, что я бредил слонами.
Петр Иванович задвигал челюстями — переваривал новую информацию. Наконец он спросил:
— То есть от сильных впечатлений можно заболеть?
— Да, — кивнул Михля.
— А как это лечится?
— Либо ждать, пока само пройдет, либо сходить еще раз. Второе впечатление будет другим и отчасти погасит первое.
— Но я не хочу, чтобы оно гасло! — воскликнул Петр Иванович и стукнул кулаком себя в грудь. — Я хочу, чтобы оно горело! Горело! Горело!
— Да сходи ты туда еще раз, — повторил Михля. — И все встанет на свои места, сам убедишься.
И вдруг Петр Иванович обмяк в кресле:
— Значит… — прошептал он. — Значит, «Золушку» возможно увидеть снова?
До сих пор эта мысль даже не приходила ему в голову. Петр Иванович всерьез полагал, что спектакль неповторим, как неповторим каждый день жизни, и отныне может существовать лишь в памяти обезумевшего от любви тролля.
Идея вернуться в театр и ощутить все заново — пришествие музыки, сотворение хрустальных башмачков — захватила Петра Ивановича. Он испустил грозное рычание, вскочил из кресла и схватил Михлю ручищами.
— И ты пойдешь со мной! — закричал он.
— Может быть, мы и Катю возьмем? — предложил Михля, бесстрашно глядя в разинутую пасть тролля. — Заодно и познакомитесь.
— И Катю! — заревел Петр Иванович. — Хо-хо! И Катю! Ужасное имя, — прибавил он миг спустя, — совершенно не рычащее. Для хорошего секса не подходит.
Михля густо покраснел, еще раз показал пальцем на листок с номерами телефонов и быстро вышел из магазина. Петр Иванович безжалостно хохотал ему в спину.
Катя оказалась эффектной блондинкой на полголовы выше Михли. Петру Ивановичу она, против ожиданий, понравилась. Несмотря на всю опасность «невест» вообще и собственное неподходящее имя.
Она очень хорошо воспринимала спектакль. Так, как будто ее, Кати, не существует. И вселенной тоже временно не существует. Остался лишь хрупкий, в любое мгновение готовый исчезнуть мир, изготовленный людьми из звуков и блестящих тканей.
Для Михли же, напротив, не было ничего важнее Кати, и даже «Золушка» не могла заставить его считать иначе. Но Петра Ивановича это не занимало.
Он весь был поглощен балериной.
Сегодня она была немного другая, но все-таки это была она. Он с замирающей радостью узнавал каждый ее жест, каждую особенную мелочь в ее движениях, каждый изгиб ее фигуры. Ему нравилось думать о ней: «верзила», — это слово страшно волновало его и вместе с тем почти до слез умиляло.
«Верзила, верзила», — думал он, глядя, как Золушка вальсирует со своей шваброй. Потом он запретил себе так думать, чтобы острота ощущений не притуплялась.
В антракте Михля отправился в буфет за шампанским, а Катя осталась в ложе с Петром Ивановичем.
Тролль сидел с закрытыми глазами и слушал зрительный зал: гудение голосов, редкий стук каблучков, шарканье подошв.
Катя сказала:
— Какой волшебный вечер! Спасибо вам, Петр Иванович, а то Сержик ни за что бы не додумался.
Не открывая глаз, Петр Иванович спросил:
— Вы его любите?
— Конечно, если собираюсь за него замуж! — засмеялась Катя.
— Ну мало ли, — сказал Петр Иванович, — может быть, вас привлекла его квартира.
Катя произнесла очень серьезно:
— Что-то мне подсказывает, что на вас невозможно сердиться.
Тролль открыл глаза, в них блеснуло красное.
— На меня опасно сердиться, — подтвердил он. — Но вы можете. Немножко.
Она засмеялась и постучала кулачком его в плечо.
— Вот так?
— Приблизительно, — сказал тролль. — Вы на редкость правильная девица.
Тут в ложу вошел Михля с бутылкой пива.
— Шампанского нет, — виновато сообщил он. — Я взял пиво. Оно тоже с пузыриками.
— Да, — сказала Катя, отбирая у него бутылку. — Никто и не заметит разницы.
Петр Иванович снова закрыл глаза, и на его веки легла мягкая тень: свет начал гаснуть.
Михля оказался прав: второе впечатление не убивало первое, но оттеняло его, прибавляло ему красок. Лихорадка постепенно отпускала Петра Ивановича, сменяясь теплым, спокойным чувством, растворяющим в себе весь мир. Это просто восхитительно, подумал Петр Иванович.
Теперь он заранее знал, что сейчас танцовщица выйдет босая. Ее появление не станет шоком, как в первый раз, но от того, что свершится ожидаемое, оно не будет менее прекрасным. «Вот в чем отличие супружеской любви от преступной, — подумал Петр Иванович. — Ты закрываешь глаза и можешь быть уверен в том, что тебя сейчас поцелует прекрасная женщина. А с любовницей тебя вечно ожидают сюрпризы, и это в конце концов надоедает».
Он неспешно впитывал в себя каждое мгновение балета. «Антигона», — прошептал он, отсылая имя сестры танцовщице как самый дорогой подарок.
И она как будто услышала: в тот самый миг, когда имя долетело до сцены, молодая женщина вздрогнула, по ее лицу и шее разлился розовый румянец. Тролль довольно улыбнулся.
Сегодня он не станет убегать в гардероб, едва лишь последний звук музыки покинет зрительный зал. Сегодня он останется и вволю поаплодирует.
— Великолепно, — сказала Катя и повернулась к Михле. — Тебе понравилось?
— Очень, — искренне отозвался тот и принялся старательно хлопать.
Катя улыбалась, глядя на сцену. Петр Иванович украдкой наблюдал за ней. В улыбке Кати была некая таинственность: как будто она о чем-то догадывалась. Это тоже расположило Петра Ивановича к будущей Михлиной жене.
«С такой девицей Михля не пропадет», — подумал Петр Иванович и отвернулся опять к сцене.
Настал выход квадратных бабушек в зеленой униформе. Бабушки шествовали одна за другой, как гномы в процессии, и несли букеты с записками. Самые большие букеты вручили мачехе и одной танцовщице из кордебалета — очевидно, в зале находились ее муж или родители.
А затем, после паузы (Петр Иванович уже несколько раз обтирал потный лоб платком), явилась еще одна зеленая бабушка с большой атласной подушкой на вытянутых руках. Поверх этой подушки (обшитой золотым витым шнуром с кисточками по углам) покоились серебряные башмачки. Бабушка пыхтела, потому что весили эти башмачки немало. Свет театральных фонарей отражался от их блестящей поверхности, и в искусственном мире театра настоящее серебро стало выглядеть бутафорским.
Золушка растерянно посмотрела на подарок, когда бабушка не без облегчения переложила подушку ей на руки.
В зале взревели от восторга. Петр Иванович ничем не выдал себя. Он созерцал происходящее на сцене со спокойной отеческой улыбкой.
Балерина прижала подарок к груди и сделала еще один грациозный поклон, а потом убежала со сцены. Занавес упал в последний раз.
Петр Иванович поднялся, оглядел своих спутников.
— Ну что, отправляемся?
И первым покинул ложу.
Домой ехали на такси.
Катя сказала:
— Я видела их на витрине. Мне Сержик показывал. Туфли.
— Красивые, правда? Чистое серебро, и работа очень хорошая, — похвастался Петр Иванович. — И к тому же ей по размеру, я прикидывал. Как, по-вашему, все прошло?
— Знаете, Петр Иванович, — сказала Катя, — по-моему, это было безупречно.
В эту зиму Петр Иванович еще несколько раз был в театре. Он даже решился немного расширить кругозор и посмотрел «Эсмеральду», которая утвердила его во мнении касательно волшебной роли обуви: ведь если бы затворница пораньше показала своей дочери детскую туфельку, которую хранила на груди, то не случилось бы всего этого кошмара. Петр Иванович очень огорчился и больше на «Эсмеральду» не ходил. К тому же и балерина там танцевала другая.
Он сердито взял билет на «что попало», как будто тянул жребий, и это оказалось «Лебединое озеро». Из театра он вышел с твердым убеждением в том, что не ошибся: нынешняя зима непременно должна называться Отилией.
Образ зловещего черного лебедя, торжествующего, как ложь, преследовал Петра Ивановича, и он начал видеть во снах странные города — с очерченными сотней огоньков силуэтами соборов, с монолитными глухими громадинами крепостей, с крохотными площадями, где может уместиться разве что наперсток. Где-то в этих мирах обитал черный лебедь Отилия, истинный оборотень, женщина из мира троллей.
Среди улиц, в безднах соборов, в ловушках крепостей таилась эта Отилия, смертельно опасная, как всякая невеста. В ее имени ощущалось беззвучное падение крупных снежных хлопьев, которые обманчиво превращают черного лебедя в белого.
Теряясь в лабиринтах, Петр Иванович то страдал от невозможности выбраться и обрести ясность, то наслаждался ею.
В дразнящих играх сновидений незаметно прошло время холодов, и наступило лето. Театр закрылся.
Петр Иванович был настолько поглощен поисками обманчиво близкой Отилии, что не успел дать имени новому сезону. Лето осталось безымянным и побежало, перескакивая с одного дня на другой.
Михля женился на Кате. Свадьба была светской и деловитой, без банкета и разных глупостей вроде поездок на «лимузине».
Михля выглядел полным ослом, а это, как определил Петр Иванович, для женатого мужчины служило верным признаком стопроцентного довольства.
«А я? — думал Петр Иванович, без цели гуляя по городу и погружаясь в свои неодолимые грезы. — Счастлив ли я? Отилия!»
Он подарил Золушке башмачки, которые были ей впору.
Он спас Михлю от смерти и участи бездомного и поддержал его с идеей женитьбы.
Он стольких людей осчастливил!
«Отилия!»
Но зимнее имя не отзывалось, и та зима миновала, а будущая обретет другое имя. И так, от грезы к грезе, от имени к имени, будет он идти, покуда не встретится с женщиной лицом к лицу, покуда очередное имя не зазвучит совсем близко из неведомых уст — из уст невесты.
Эта мысль показалась простой и обнадеживающей. Петр Иванович остановился и огляделся по сторонам, пытаясь определить, куда занесли его странствия.
Он находился на Васильевском острове. Он редко здесь бывал. Почти никогда. Это открытие удивило его так сильно, что он очнулся от своих мечтаний и впервые за несколько месяцев по-настоящему вернулся в здешний мир, в мир Петербурга, оптовых поставок, пыльных мостовых, зеленых деревьев, по-летнему раздетых женщин.
Он стоял посреди Большого проспекта, всегда нарядного благодаря деревьям, высаженным в центре щедрой, широченной магистрали. Этот бульвар был как людское поселение на спине гигантского кита. Зверь странствует себе по морю и ведать не ведает о тех, кто обитает на его хребтине, а те, в свою очередь, даже и не догадываются о том, что обиталище их — не на острове вовсе, а на чудо-рыбе.
Тролль нарочно потоптался по земле газона, чтобы убедиться в том, что она не качается и бульвар никуда не плывет. Впрочем, ни в чем нельзя быть уверенным полностью, особенно в Петербурге. То, что почва под ногами притворяется твердой, еще ничего не означает.
И тут Петр Иванович заметил некий неуместный предмет.
Он наклонился и поморгал, чтобы убедиться в том, что зрение его не подводит и что это не следствие общей мечтательности и не выпавшее наружу сновидение.
Затем Петр Иванович сел на корточки и коснулся предмета рукой.
Пара женских туфелек, прелестно сношенных, смятых по чьей-то ножке. Они еще дышали теплом, их каблучки были слегка сбиты.
Он взял их в руки, чтобы лучше ощущать. Какая-то женщина прошла в них по множеству дорожек — домой и из дома, к возлюбленному и прочь от него; сколько всяческих услуг оказали ей эти туфельки! Но потом ее настигло такое огромное счастье, что даже туфли стали ей не нужны, и она ушла куда-то прочь босая.
«Отилия!» — закричал Петр Иванович, вспугнув двух старушек на отдаленной лавочке.
Он схватил туфельки в горсть и быстро зашагал прочь. По дороге он несколько раз оборачивался, как будто опасался погони, и на всякий случай обнажал зубы, но желающих отобрать у него талисман почему-то не оказалось.