Маша и Михалыч Юлия Зонис

Скрипи, скрипи, нога липовая…

Русский народный кафка

Юлия Зонис

4 ноября 1977 г.

Михалыч был мирным зомби, хоть и бирюк бирюком. Жил он на отшибе, верстах в пяти от ближайшего поселения — а все потому, что природу любил и покой. В поселении было слишком много шума, не говоря уж о молодых. Молодые вместо того, чтобы соблюдать рацион, ели всякое, а потом шлялись через границу, то и дело напарываясь на патрули. Границу-то пересечь раз плюнуть, полкилометра по верховому болоту, заросшему осокой, а дальше шли уже заграничные фермы. И с ферм порой поступало всякое. А ещё иногда фермеры, тоже молодые, на вездеходах катились через лес к поселениям, стреляя со всей дури из винтовок. И, конечно, попадались патрулям. В общем, вся эта суета была Михалычу неприятна. Он занял старую егерскую сторожку в лесу и охотился. На мелкое зверье, вроде хорьков, ласок и прочей кусачей швали, охотиться было проще простого: пошел на полянку, разлегся и лежи. Через некоторое время сами набегут, начнут уши грызть, щеки покусывать. Тут их и скрадывай. Кабаны и волки, бывало, тоже подходили, но они опасливей — чуют какой-то подвох. Однако к зиме голод побеждал хитрое звериное чутье, и можно было полакомиться кабанятинкой. Но сегодня Михалыч охотился на своего тезку, косолапого. Тут уже пришлось пустить в ход винтарь. Огнестрел в поселениях был запрещён, конечно, и винтарь Михалыч добыл довольно темным путем. Когда молодые фермеры нагрянули однажды в лесную сторожку, посчитав одинокого зомби легкой добычей, Михалыч и разжился винтовкой. Но всякого есть не стал, не такой он зомби. Прикопал в огороде. Теперь там картофля знатная росла, крупная, желтоватая на разрезе. Фермеры, те, что постарше и поумней, очень хорошую цену за нее давали. Михалыч, бывало, сам на ту картофлю смотрел и жалел, что не впрок ему такой вкусный овощ.

Медведь возился в малиннике, что твоя свинья в огороде. Кряхтел, сопел, ломал колючие ветки. Михалыч, сидя в зарослях лещины на краю малинной полянки, все примеривался. С медведем не всякий зомби потягается. Если не убить с первого выстрела, так ранить надо сильно, а то ведь раздерет. Потом шатун заразится, попрет через границу, наделает на фермах всякого. Михалыч не столько себя жалел, потому что, скажем прямо, жизнь его — или смерть, это как посмотреть — была не из лучших, просто ему непорядок не нравился. Через границу шляться, всякое жрать, зверей заражать — если каждый такое делать повадится, к чему же мир придет? А мир, несмотря на михалычево положение, ему, в общем и целом, нравился. Вот паук, немудреная тварь, а какую паутину-то хитрую спроворит, а потом на ней утром роса капельками, так и переливается, так и блестит — смотреть любо! Первые цветы когда из-под снега пробиваются — хорошо. Хорошо, когда весна сменяется летом, лето — осенью. Это перемены правильные, на них от века все держится. Зиму Михалыч меньше любил, и за бескормицу, и за то, что мало солнца и зелени. А все же и зимой бывали светлые, искристые деньки. Снег так и скрипит, так и сверкает под полозьями, и едет себе Михалыч на своих автосанях на ярмарку, куда фермеры еду привозят, и хорошо ему, и привольно, век бы так ехал.

Михалыч медленно думал все эти приятные мысли, ловя медвежий глаз в перекрестье прицела. Винтовка ему хорошая досталась. И зачем, спрашивается, тем молодым было прямо к сторожке подъезжать? С такой винтовкой затаились бы где-нить на дереве, выцелили бы голову, ба-бах! — и нет Михалыча. Нет, им, вишь, покуражиться захотелось. Силу показать. Ну вот, показали. Участковый, конечно, заезжал, допрашивал, но особо не усердствовал. Видать, те молодые и его достали. Да и какой допрос, когда Михалыч в ответ мычит только и башкой мотает — совсем никакого разговора не получается. Напоил хозяин участкового, чем бог послал, да и поехал тот к себе обратно, за границу.

Михалыч повел дулом винтовки, примериваясь, как бы половчее уложить тезку — и вдруг в перекрестье прицела скакнул платочек. Красный, в горошек. На грязной довольно-таки и тощей шее. Михалыч аж моргнул от удивления, хотя почти разучился моргать. И тут это, с платочком, как ломанется из зарослей, да как завизжит пискливым девичьим голоском: «Медвеееедь!».

Мишка, не будь дурак, помчался за девчонкой, широкими лапами ломая малину. Михалычу ничего не оставалось, как из кустов вылезти и замахать: беги, мол, сюда. Вредная девка бежала так, что никак не давала прицелиться. Заметив Михалыча, она сначала припустила, только коленки разбитые засверкали, а потом вдруг резко затормозила и тоже в голос: «Ой, зомбииииииии!». И в сторону метнулась. А Михалычу только того и надо было. Плавно нажал на спуск — и все, и грохнуло. Мишка ещё метра три по инерции пробежал и зарылся мордой в траву. А с морды кровь потекла. Оченно потянуло Михалыча на пожрать, с утра-то не позавтракал, с ранья на охоту выбрался. Но негоже. Сначала девка. Девка-то из фермерских, а фермерские, даром, что рядом с лесом живут, недотыкомки. Как на джипах рассекать, это они мастера. А в лесной науке ничего не смыслят и не чуют. Вот и спасай ее, дуреху, теперь.

Михалыч, закинув винтарь за плечо, побрел туда, куда девчонка ускакала. Долго идти не пришлось. Споткнулась, глупая, о корягу, и лбом прямо в сосновый корень. Так и лежала: штанишки короткие, ноги тощие, голова растрепанная, а на шее платочек тот самый, красный, в белый горошек. Вот непутевая! Недовольно замычав, Михалыч взвалил девку на плечи и попер до сторожки. Надо было управиться до темноты — а то как бы волчецы того медведя не обгрызли до самых косточек.



Девка сидела на столе и ногами болтала. Стол добротный, дубовый, сам тесал, сам доски выглаживал. Девка лопала малину и пальцем в стенку тыкала. А на стене фотография в рамочке. Михалыч ее давно нашел, ещё когда в поселении жил. На помойке валялась. На фотографии женщина, крупная, светловолосая, в платье синем, а рядом с ней мальчонка лет пяти. Конечно, не родня они были Михалычу, и не помнил он свою родню, как и все в поселениях. А все же с земли поднял и, уходя, с собой прихватил, а в сторожке на стенку повесил. Ещё и рамочку на ярмарке сторговал, хорошую, латунную и со стеклом. Красиво чтобы. Чужие, свои ли, а глянешь — сердце отогревается.

— Это твоя жена? — спросила девка.

Щеки красные от малины, глаза блестят, патлы торчат во все стороны. Сразу видно, шебутная. И чего в лес поперлась, да через болото?

Михалыч в ответ замычал и головой замотал, в смысле нет.

— А-а, — протянула девка, облизывая замаранные малиновым соком губы. — Вспомнила, вы же не говорите. Твари бессловесные — так вас отец Фёдор называет.

Михалыч на всякий случай оскалил зубы. Девка только хихикнула. И откуда такая бесстрашная? Сначала стрекача задала, а теперь сидит, как у себя дома, и ногами бесстыдно дрыгает.

— А я Машка, — сказала она, отводя с лица волосы. — Хотя дед Муркой кличет. Но мне Машка больше нравится. Мне двенадцать лет, я из дому убежала. А ты… ах да, ты ж не говоришь.

Михалыч, кряхтя, полез в буфет и вынул документ, выданный участковым. Мол, зомби зарегистрирован, мирный, приписан к такому-то поселению, на учете состоит. Зовут Михалыч. Сам Михалыч своего имени не помнил, как и роду-племени, но участковый Семёнов быстро сообразил: живет в лесу, как медведь, значит, будет Михалычем.

Машка удостоверение ухватила, так и сяк повертела, чуть не обнюхала. И Михалыч понял, что читать девчонка не умеет. Вот те раз. Совсем они, что ли, у себя на фермах одичали и умом кукукнулись?

— Деда зомби, — сказала между тем девка, бойко спрыгивая со стола. — А пожрать у тебя чё-нить, кроме малины, есть? Ну, то есть, не человечину…

Михалыч посмотрел на нее укоризненно, и гостья, кажется, смутилась. Отвела глаза, ногой по половице заелозила.

— Прости. Ты меня от медведя спас и все такое. И ты мирный зомби. Я понимаю. Это отец Фёдор вас не любит, и дед Роман тоже… гадости всякие говорит. А я понимаю. Граница, поселения. Все о кей.

Зомби покачал головой. Ну что за молодежь? Окей да окей, строят из себя городских, а чего в городе хорошего — сплошная резня и кровопролитие. То ли дело в лесу. Михалыч вздохнул бы, если бы мог, но вздохнуть он не мог и потому, шаркая, побрел на кухню — поискать девчонке хоть какой человечьей еды. Может, вяленого мясца чутка завалялось. Понятно, не всякого, а кабанятины. А потом за медведем идти надо. И с волокушей. Тезка здоровый попался — на плечах не утащишь.



А девка-то хозяйственной оказалась! Пока Михалыч за медведем мотался — вернулся уж затемно — Машка веничек из березовых веток спроворила и всю сторожку чисто вымела, от огрызков там всяких, объедков, ну, чего в жилище зомби бывает. А сейчас почему-то скуксилась. Сидела опять на столе, поджав ноги и коленки обняв. Когда хозяин вошел, грохнув дверью, вздрогнула и чуть вскрикнула. Михалыч замялся, но быстро сообразил: человеки-то в темноте не видят почти, так что девчонке явился громоздкий силуэт с горящими желтыми глазами. Страшновато, особенно если с зомбями раньше дел не имел.

Михалыч замычал успокоительно и потопал к печке. Ему печка ни на что не была нужна, но все же он дымоход прочистил и держал ее в аккуратности. Вдруг участковый зимой заедет, что ему мерзнуть зря? И дровишки имелись. Только вот огня Михалыч не любил. Выкопал из-за печи коробок спичек, Машке протянул. Та боязливо сначала подошла и дотронуться не хотела, потом быстренько спички цоп — и скок к печке. И там, озадаченная, остановилась.

— Ой, деда зомби, — сказала она. — Я думала, вы холодные и склизкие. А ты теплый, прямо как уголек.

Михалыч тихонько и довольно хмыкнул. Мол, знай наших. Не все отца Фёдора слушать, девица-краса, пора и собственного ума-разума набираться.

Сноровисто разведя огонь, девка присела у печки. Острые коленки выставила, кузнечик-кузнечиком.

— Дед Роман говорит, зомби ночью приходят и детишек крадут. Но я не верила. Ночью вовсе не зомби приходят, а дружки его…

Она резко обернулась, и темные глазищи зло сверкнули печными отблесками. Михалыч аж оторопел.

— И детишек они сами крадут. В мешки сажают, и…

Из ночи за стенами дома послышался шум двигателя. Резкий такой, стреляющий, Михалыч сразу его узнал. Это трофейный мотоцикл Семёнова так шумел. Девка, вскочив, дико заозиралась. Михалыч рукой помахал: садись, мол, не бойся, это тебя нашли, скоро уедешь на свою ферму. Но девчонка, кажется, на ферму не хотела. Метнувшись к Михалычу, впилась ему в руку, словно клещами:

— Ой, деда зомби, спрячь меня. Я ведь от них сбежала. От Романчика и отца Фёдора. И ещё. Обратно не поеду, лучше съедай меня прям тут.

И так отчаянно, будто убивают ее прямо. Ну, что делать? Раз спас, навек ответчик. Михалыч грузно прошагал на середину кухни и откинул люк. Там виднелся спуск в подпол. Туда он и отправил девицу. А сам поспешно принялся угли в печи водой заливать. Всё равно дымом тянуло, но пойди разбери, зачем он, дым.



— А ведь ты, Михалыч, печку топил, — проницательно заметил Семёнов.

Сидели за столом. Михалыч в честь такого дела свечки не пожалел, на ярмарке выменянной. Перед Семёновым стояла бутыль желтоватого первача, тоже с ярмарки. Сам Михалыч не пил, но порядок знал. Участковый опрокинул стопку, глотнул, дернув щетинистым кадыком, и снова на хозяина уставился. Очень так проницательно смотрел.

— Есть у меня заявленьице, — как бы ненароком сообщил он. — От Романа Седовского. Известный в наших местах авторитет. Будто бы внучка от него в лес сбежала. Мужики с собаками искали, да след в болоте затерялся. Вот я и думаю, Михалыч — не к вам ли девка подалась?

Тут он резко перегнулся через стол, так, что Михалыч чуть со стула не навернулся.

— Седовский личность темная, у меня на него самого заявлений штук пять. Но из городских. Цыганский барон. А ты знаешь, чем цыгане промышляют?

Михалыч поморщился. Цыгане промышляли всяким. Хуже не придумаешь, чем такая родня.

— Вот и рассуди. С другой стороны, бабка эта, баронесса цыганская, Изольда, ко мне в участок заявляется — и в слезы. Ой, съели зомби мою Машеньку, ой, поминай как звали, ой, изгрызли ее белые косточки.

Семёнов вдруг занес кулак и, немного подумав, врезал по столу. Бутыль с первачом подскочила и звякнула.

— Говори, зачем печь топил?

Михалыч поманил участкового на задний двор, где стояла волокуша с медведем. Медведя он ещё в лесу ободрал, чтобы девку таким зрелищем кровавым не травмировать. Шкура, свернутая, тут же лежала. Взял Михалыч топор, рубанул хороший медвежий окорок. Взял шкуру. Семёнов на то поглядел, на другое, и снова на то и на другое — да и махнул рукой.

— Ну и черт с тобой! Романчик этот всё равно гниль-человек. Уморит девку. Но ты у меня смотри! — погрозил пальцем. — Если начнешь тут всякое…

Михалыч обиженно замычал. Участковый примирительно кивнул.

— Верю. Ты мирный зомби. Но к девчонке, если она у тебя, присмотрись. Глаз да глаз за ней нужен, с такой-то роднёй. Если чего удумает, тебя же в первую голову и подставит. И тогда уж мне придётся… смотри!

Снова погрозив пальцем, Семёнов погрузил шкуру и окорок в коляску, завёл свой драндулет и газанул в ночь, светя жёлтой фарой. Михалычу снова захотелось вздохнуть. Вместо этого он выпустил девку из подпола, указал на лавку, где спать, и, наконец-то, занялся медведем.

Иллюстрация к рассказу Игоря darkseed Авильченко

Так они и стали жить-поживать. Девка дом прибирает, окна моет, песенки поёт. Михалыч еду добывает. Хорошо, в общем, жили. Хозяин уж и привыкать стал. Иногда сидел за столом часами, смотрел, как Машка по хозяйству хлопочет, и мерещилось — доча она ему. И сказать что-то такое хотелось, путное и ласковое. Но выходило мычание одно. А Машка как будто понимала — подходила и тряпочкой пыль с фотографии протирала, той, где женщина с сынишкой. Заботилась.

Только вечерами грустная бывала. Растопит печку, сядет, коленки свои острые обнимет и давай рассказывать:

— А отец Фёдор нас в старом коровнике запирал. Меня-то ладно, я некрасивая. А Фимку, Серафиму, сестрёнку мою, к себе забирал. А деда Роман, если я чё поперек ляпну или ругаться-драться начну, меня цепью сёк. Цепь, такая, вроде колодезной. Раньше во дворе колодец был, только дед Роман его не чистил. Он эту ферму купил, типа как для хозяйства, но хозяйства никакого — ни коров, ни коз. Только ночью люди на фургонах приезжают и груз привозят. И сгружают у дальнего загона в сарай. Потом, тоже ночью, увозят на лодках через болото, за границу. Мы с Фимкой однажды пробрались, а там плачет кто-то, карапуз какой-то. Скулит и скулит… мы убежали.

Синяки у неё на ногах и на бедрах медленно сходили. Одежонку стирала в лохани, воду Михалыч таскал из реки. И вроде хорошо всё, и весело, и солнце светит, и малины набрали вёдер пять, и варенье взялись варить — а она всё вечерами грустит.

— Я слышала, участковый дядя Семёнов приезжал, обзывал нас сектантами. И ещё по-всякому. Говорил, погранцов на нас натравит. А дед Роман говорил — а давай. А у самого нож в сапоге. Давай, говорит, натравливай, мы тут запрёмся и себя сожжём, только сначала вас с чердака к зомбям постреляем. Дядя Семёнов его боялся. Он вообще ссыкло. А вот ты не ссыкло.

Она поглядывала на Михалыча, и Михалыч согласно кивал. А чего ему бояться? Пока живой был, отбоялся своё, хотя ничего и не помнил.

— У тебя тут клёво, — подытоживала Машка. — Только Фимку жалко. Раныне-то меня секли, а теперь её — цепью. Но она со мной бежать сдрейфила. Может, пойдём, деда зомби, киднэпнем ее?

Михалыч не понимал, что значит «киднэпнем», но идти никуда не хотел. Через границу! А вдруг патруль? Это они с молодыми с ферм цацкаются, а как увидят, что зомби, пускай и мирный, через границу прёт, так сразу очередями посекут.

Машка недобро щурила красивые тёмные глаза.

— Эх ты. Мёртвый — а всё равно ссышь.

Михалыч виновато разводил руками. Он не боялся. Он просто не хотел ещё раз умирать.

После этого разговора Машка надулась и три дня с ним не разговаривала. И фотографию в рамке не протирала. Ходила вся такая набыченная, лавку пинала или часами смотрела в огонь. Ну, Михалыч и плюнул — мысленно, конечно, слюны-то у него во рту давно не было — и пошёл на охоту на кабана. Всё равно мясо у них кончалось, да и на мену бы надо. Муки (её Михалыч с большим трудом нашел на ярмарке у одного фермера, который остановился в поселении проездом, а дальше в город катил) оставалось негусто. Фермер на него при мене странно косился. Правильно, зачем зомби мука — пирожки со всяким печь?



На кабана охотятся почти как на ласок и горностаев, только с большей опаской. Лето уже кончилось, настал сентябрь. Жёлуди созрели, и кабаны повадились со своей молодью в дубняк. Подсвинки, родившиеся в апреле, подросли, нагуляли жирку — самое время их брать. Ходили они по знакомой Михалычу тропе от водопоя на рассвете, так что зомби явился туда затемно. Расположился в подсохших с лета папоротниках у самой тропы. И стал ждать. Вот сова, мягко хлопая крыльями, отправилась на днёвку, вот завозились в кустах первые пичуги, а вот и застучали по мягкой земле копытца — туп-туп — и раздалось глухое похрюкивание.

Дикий зверь бежал либо от человека, либо на человека, а зомби им интересны примерно как древесные стволы, чтобы клыки поточить, или как еда. Не чуяли они в зомби живой души. Михалыча это иногда огорчало. Но сейчас он думал не об этом, а о том, как справиться с горбатым седым секачом, возглавлявшим кабанье семейство. Его крутая спина и рыло со страшными жёлтыми клыками выступили из рассветного тумана, и Михалыч понял — будет дело. Несмотря на нож, который зомби прятал под собой. Обычно он охотился на вепрей честно, сила против силы, но тут подумал — вдруг понесёт его зверь на клыках, размотает по лесу. А как же там без него Машка?

Секач подошел, нюхать стал. Свинки его и потомство расположились кругом. Михалыч лежал себе, как мертвый, да и был мертвый. Но вепрь, видать, почуял что-то, или опыт уже имел — фыркнул, развернулся. Тут зомби и прыгнул, и ножом — под ребро. Вошло глубоко. Руку кровью окатило, и Михалыч не удержался, лизнул пальцы. Сразу захорошело от горяченького. Захотелось впиться зубами, но нельзя, нельзя живое грызть, а потом людям заразу скармливать. Зомби вырвал клинок и всадил ещё раз. Кабан завизжал, захрюкал, загарцевал, и всё это кинулось по лесной тропе, а Михалыч думал только: «Ой, держись, иначе Машка…». А что Машка?



А Машка без него, оказывается, пирожки пекла. С малиновым вареньем. Был уже яркий полдень, когда Михалыч добычу из леса приволок. И дубовые кроны над сторожкой желтели ранним осенним золотом, и привядшая трава пахла сладко, а слаще всего пахла кабанья кровь. Сердце и требуху, свежие, парящие, Михалыч все же сжевал в лесу. Потом умылся из ручья, чтобы девчонку не пугать.

— О, деда зомби, — ухмыльнулась Машка во все тридцать три зуба. — А я вот что придумала. Я вечером на ферму прокрадусь и Фимке пирожки принесу. Её ж там, поди, не кормят. А тут с вареньем. Её любимые. Можно, деда, а? Ты меня только до болота проводи, дальше я дорогу знаю.

Ну, Михалыч в затылке и заскреб. С одной стороны, опасно, патрули. С другой, Машка все эти дни такая хмурая была, а теперь повеселела, хлопочет, щебечет, нос весь в муке. Может, и пустить?

Когда Михалыч не знал, что делать, он всегда на снимок глядел. Вроде как советовался с той, в синем платье. Она никогда дурного не советовала. Вот и сейчас посмотрел, а стёклышко-то в рамке расколотое. Михалыч аж замычал от огорчения, заковылял к фотографии.

— Ой, деда…

Обернулся — а Машка на него виновато так смотрит, и палец у нее тряпицей замотан. Платочком. Тем самым, красным, в горох.

— Я фотку твою протирала и уронила случайно. Вот, видишь, палец порезала…

И помахала забинтованной пятернёй.

Михалыч отвернулся. Он, конечно, зомби мирный, а лучше ему на такое не глядеть. Всякое — оно завсегда о себе напомнит, живи ты в лесу хоть сто лет и питайся одной зайчатиной.

И подумал он тогда ещё, что негоже ему с Машкой жить. Надо её к людям вернуть. Да вот к участковому. Тот, хоть и трус, а дело своё знает. А вдвоём вот так — и опасно оно, мало ли, что она там в следующий раз порежет, и неправильно. Чему девчонка у зомби-то научится? Нет уж, пускай её участковый в район свезёт, там в школу пойдёт, числа учить будет, слова, и житьё своё лесное забудет. И хорошо. И любо.

— Ну, так что, деда, до болота доведёшь?

Михалыч, понурившись, кивнул. Жалко расставаться, конечно. А не расстаться как?

Машка радостно взвизгнула, набежала, обняла его, и помчалась пирожки свои в корзинку складывать. Вот дуреха.



А и шли они через болото. А и было страшно. А и светила луна, проклятая — нет, чтобы за тучку спрятаться. И вода блестела между стеблей камыша, и ёлки стояли кривые да чахлые. Идёшь, идёшь, и век, казалось, не придёшь, справа тот же ельник, слева те же бочажины с гнилой водой, и луна, и ни земли, ни неба — так, мнится что-то тяжёлое, как сон, когда ворочаешься и не можешь проснуться.

А потом прогалина сухая показалась, уже выход из болота — земля вверх пошла, дальше чистый сосняк и прямая дорога к фермам. На поляне выворотень лежал, корни паучьими лапами разбросаны. Машка обернулась к Михалычу белым тонким лицом и сказала:

— Деда зомби, сядь на пенёк, съешь пирожок.

Михалыч башкой замотал: какой пирожок, ввек пирожков не едал, не жрут зомби мучного.

— Вку-усный!

Сама салфетку с корзины откидывает и берёт верхний пирог, и пахнет от него так заманчиво.

— Деда зомби, ты съешь — посиди, а я быренько сбегаю и вернусь, ты соскучиться не успеешь.

Что делать? Сел на выворотень. Взял в рот пирожок, пахнущий вкусно-вкусно, знакомо-знакомо, только вот чем? Надкусил, и пробрало таким нутряным теплом… А Машкины глаза вдруг заблестели совсем близко, и голос зашептал:

— Деда зомби, ты уж извини — я палец специально порезала и в пирожок накапала. А про рамку тебе соврала. Ты ведь пойдёшь сейчас и Романчика с отцом Фёдором съешь, да? И Фимку освободишь. А потом мы будем жить с тобой и с Фимкой втроём, и всё у нас будет хорошо…

Михалыч хотел выплюнуть проклятый пирожок со всяким, но в глаза ему скакнула луна, и стало белым-белом, жарко, весело и бездумно.



Скрип-скрип, скрипи, нога липовая. Романчик и отец Фёдор сидели на кухне у отца Фёдора и бухали самогонку. На столе чадила керосинка. Скит темнел в ночи острой крышей, щерился забором из заточенных поленьев, ухмылялся звездам. Раньше тут была ферма, а теперь — община, но, по сути, та же ферма. Только товар для мены другой.

— Что там Семёнов? — спрашивал Романчик, жилистый, нестарый ещё мужик с цепким взглядом, опрокидывая стопку.

— Молчит пока Семёнов. Говорит — не нашли.

Отец Фёдор поскрёб в густой пегой бороде, где запутались луковые перья, и налил по новой.

— Плохо. Плохо, Федюнчик. Если девка сбежит в район и там про нас растрепется…

— Да не боись. Сожрали давно твою девку.

— А про Фимку Семёнов не спрашивал?

— А что ему твоя Фимка? Уехала, мол, в город учиться. С учета снял — и забыл.

— Кабы так, хорошо.

— Так и есть.

— Ну, выпьем.

— Выпьем!

Только поднесли ко рту, зазвенело выбитое стекло.

— Это что ещё?.. — прорычал Романчик, крутанувшись на месте.

И замер на полуслове, потому как показалось ему, что за разбитым окном мелькнул белый силуэт. И платочек, красный в горох, Фимкин бывший платочек…

Отец Фёдор уже выскочил из-за стола и сноровисто взялся за двустволку.

— А ну, что там?

— Сдохнете! — звонко и яростно прокричали из-за окна. — И ты, Романчик. И ты, отец Фёдор. За Фимку — все сейчас сдохнете!

Из глубины дома уже валили цыгане с ружьями, Романчик кликал сторожей — куда смотрели, черти? — и тут входная дверь громыхнула.

— Какая сволочь там рвётся? — проревел отец Фёдор, шагнув в сени.

Словно в ответ ему, дверь слетела с петель. На пороге выросло что-то: громоздкое, желтоглазое, оскаленное и в крови, а за спиной его была только ночь, и болото, и тающая за облаками луна.


Скрипи, нога, скрипи, липовая!

Все по сёлам спят, по деревням спят.

Лишь старуха не спит, моё мясо варит.

Моё мясо варит, мою шкурку прядёт.

Мою шкурку прядёт, не допрядывает.

Пойду старуху съем!


Загрузка...