— …Со всей очевидностью напрашивается вывод о том, что персонификация богов равносильна обожествлению персоны. И то, и другое чревато тотальным безмыслием человеческих масс, их разобщённостью, упадком культуры. Ищущий разум подменяется воображением — но не свободным и творческим, как в нашем маленьком демосе, а скованным, втиснутым в жёсткие рамки общепринятого канона. Этот канон, порождённый не столько действительностью, сколько былым представлением о действительности, не развивается вместе с ней. Его нельзя изменить, как нельзя согнуть глыбу льда. Но, как реки Северной Фракии ломают лёд с приходом весны, так и действительность рано или поздно разрушает каноны воображения. Глупо надеяться, что это произойдёт скоро. Ещё глупее пытаться в одиночку приблизить весну. Одинокий разум не в силах разрушить канон, как одиночный костёр не в силах освободить реку. Но жизнь во льдах безрадостна и убога. Воображение, отделённое от действительности, умерщвляет её и само становится действительностью. Следствие, отделённое от причины, видоизменяет последнюю в угоду застывшему воображению. Поступок, отделённый от личности, перестаёт быть поступком, но по-прежнему определяет судьбу человека. При этом внутренняя мотивация и самооценка уступают место внешнему произволу: произволу тем более реальному и неумолимому, чем более персонифицированы и, как следствие, представимы боги (либо, что то же самое, — чем более обожествлена и, как следствие, всемогуща персона). Утверждение «Есть высший судия» равнозначно утверждению «Не нам судить»…
Тоон прервал лекцию и посмотрел на учеников.
Могучий Окиал спал, утомлённый трудными для его медлительного ума периодами. Спал в неудобной позе: косо привалившись левой лопаткой к стене, свесив на плечо косматую голову и безвольно уронив узловатые руки вдоль тела. Его правая кисть, обращённая ладонью кверху, время от времени самопроизвольно сжималась, обхватывая рукоять короткого тяжёлого меча. Едва пальцы расслаблялись, меч пропадал бесследно — и тогда опять становилась видна мозолистая ладонь Окиала. Ладонь кузнеца — чёрная от въевшихся в неё копоти и медной окалины.
Легкомысленный Навболит тоже не слушал учителя. Примостившись на корточках по левую руку от Окиала, подальше от возникавшего и таявшего оружия, он увлечённо выращивал из земляного пола хижины цветок асфоделя. Длинный стрельчатый стебель, неестественно изгибаясь и вздрагивая, тянулся боковым бледно-зелёным побегом к ноздре спящего.
«Как они восхитительно молоды! — подумал Тоон, с улыбкой глядя на своих учеников. — Бородатые мальчики. Весь мир — игрушка…» Не вставая с мягкой охапки сучьев, Тоон попытался подбросить поленья в очаг, не справился и, кряхтя, поднялся, чтобы сделать это руками.
Боковым зрением он увидел, как Навболит обернулся на шум и, спешно уничтожив цветок, придал лицу выражение почтительного внимания. Но бледно-зелёный побег в последний миг своего существования достиг-таки цели; Окиал чихнул, мотнул головой, ударившись затылком о стену, и вскочил, как подброшенный, инстинктивно заслоняя друга от примстившейся опасности. Некоторое время он так и стоял, освещённый неверным пламенем очага: пригнувшись, широко расставив кривые короткие ноги, — и напряжённо всматривался в рассветно багровеющий прямоугольник двери. Меч в его поднятой для удара или броска руке судорожно мигал, то вытягиваясь в тонкий, не знающий промаха дротик, то укорачиваясь и становясь прихватистой палицей с круглой шипастой гирькой на пятизвенной цепи — любимым оружием эпирских варваров. Трогательное было зрелище, но и смешное одновременно, и Навболит, не удержавшись, прыснул.
Окиал оглянулся на него, ошалело помотал головой и, отшвырнув палицу в небытие, тоже неуверенно засмеялся. А потом, спохватившись, виновато посмотрел на Тоона и развел руками.
— Прости, учитель! — огорчённо сказал он. — Кажется, я опять заснул на самом интересном месте. Я не умею спать на ходу, как Навболит…
— И на посту тоже, — ворчливо перебил Тоон.
Навболит перестал улыбаться и потупился — это он трое суток назад проворонил корабль, направлявшийся, по всей видимости, на Лефкас.
Тоон отошёл от разгоревшегося наконец очага, тщательно поправил козью шкуру на мягкой охапке сучьев, и, кряхтя, уселся. Да, трое суток назад они уже могли быть на Лефкасе и этой ночью пешком достигли бы скалы Итапетра на северной оконечности острова. А сегодня, если бы повезло, взошли бы на палубу феакийского корабля, чтобы к вечеру увидеть, наконец, берега Схерии. Любезной сердцу Тоона Схерии. Вместо этого они всё ещё торчали здесь, на Итаке. Голодать, правда, не приходилось: во дворце местного басилея шли непрекращавшиеся пиры, и каждый вечер троице бродячих фокусников перепадало по хорошему куску свинины или козлятины. Но за десять дней гости устали удивляться их представлениям, а вчера просто не пустили на порог. Пришлось довольствоваться гостеприимством хозяина этой хижины — старого свинопаса Евмея. Евмей был беден и несвободен, ещё два-три дня — и они станут ему в тягость… А всё-таки, не стоило упрекать Навболита — мальчик и без того переживает.
— Я ведь ещё видел корму корабля, учитель, — сказал наконец Навболит. — Я мог бы догнать его…
— И до полусмерти перепугать гребцов? — невесело усмехнулся Тоон.
— Они бы сочли тебя богом, — пояснил Окиал, усаживаясь и опять прислоняясь к стене. — Представляешь, чем это могло для тебя кончиться?
— Да уж… — Навболит поёжился. — Пятьдесят два благочестивца…
— Это был двадцативёсельный корабль, — уточнил Окиал. — Но и двадцати неразумных достаточно, чтобы загнать тебя на Олимп. И стал бы там персонифицированным богом. Или ещё хуже — обожествлённой персоной, как бедняга Примней. Пил бы нектар и закусывал жертвенным дымом.
Навболит промолчал, а Тоон ещё раз удивился, как точно и полно Окиал усвоил урок, который проспал.
— А всё-таки зря ты не позволяешь нам построить корабль, учитель, — сказал Навболит. Не мог он долго молчать — особенно, если чувствовал себя виноватым. — Я видел, как это делается. Двенадцативёсельную галеру мы с Окиалом соорудили бы за день.
Окиал хмыкнул.
— Ну, за два, — поправился Навболит.
— А кого бы ты посадил на вёсла? — спросил Окиал.
— Рабов.
— Чьих?
— Своих рабов! — с вызовом сказал Навболит.
— У тебя их много? — поинтересовался Окиал.
— У меня их нет.
— Я так и думал.
— Но мы хоть завтра можем купить сколько угодно рабов! — горячо воскликнул Навболит. Тоон, с улыбкой слушавший перепалку учеников, насторожился. — Вспомни, что ты говорил нам вчера, — продолжал Навболит. — На тропинке к морю, в сотне шагов от этой хижины — вспомнил? Ты выбросил тогда этот камешек, а я подобрал. — Навболит поднял руку ладонью вверх, и на ладони материализовался тяжёлый — с крупный орех — золотой самородок. — А потом я сходил и проверил: там действительно выход золотоносной жилы! Вот… — Он поднял вторую руку, и ещё один самородок, чуть поменьше размерами, заблестел рядом с первым. — Сколько рабов можно купить на это, учитель? — спросил Навболит.
— Примерно половину, — помедлив, сказал Тоон. — Половину здорового, крепкого, необученного раба. Ремесленник стоит раз в пять дороже. По крайней мере, так было сорок лет назад.
— Но ведь нам не нужны ремесленники? Значит, четыре дюжины вот таких…
— Нам вообще не нужны рабы! — перебил Окиал. — Мы можем просто нанять корабль до Лефкаса — как я не подумал об этом вчера! Сколько таких камешков надо, чтобы нанять корабль до Лефкаса, учитель? — спросил он, поднимаясь.
— Немного, — сказал Тоон. — Совсем немного… Дай сюда золото, Навболит.
Навболит, не вставая, бережно переправил самородки в протянутые ладони учителя. Тоон внимательно осмотрел их со всех сторон, поднял над головой, сосредоточился — и с силой швырнул оземь. Посидел, слушая, как осыпается в узкие чёрные дыры сухая земля, дождался глухого подземного стука, означавшего, что самородки, найдя свою жилу, присоединились к собратьям, и пяткой заровнял землю.
— Зачем? — нарушил наконец молчание Навболит. Окиал ничего не сказал, но видно было, что он тоже не понимает — зачем.
— А вы подумайте сами, — предложил Тоон, с улыбкой глядя на вытянутые физиономии учеников. — Представьте: вчерашние побродяжки и попрошайки приходят в город и предлагают мешок золота за дюжину рабов. А?
Окиал снова сел, почесал в затылке и хмыкнул, а Навболит пренебрежительно передёрнул плечами. Он, несомненно, уже обдумывал сложный план действий с переодеванием и деформацией внешности.
— К тому же, — поспешил добавить Тоон, — эта земля со всем её содержимым принадлежит местному басилею.
— Но ведь его нет в живых, — возразил Навболит. — Он давно погиб где-то там, — юноша махнул рукой на восток, — на берегах Геллеспонта.
— Под Троей, — уточнил Окиал. — Я это тоже слышал.
— А вот старый Евмей не хочет верить, что его хозяин погиб, — сказал Тоон. — Да и царица Пенелопа не спешит объявить себя вдовой. Наконец, есть ещё одна причина, чтобы отказаться от золота. Самая важная. В этом мире лишь неимущий свободен, мальчики… Но это тема следующего урока. Если, конечно, вы уже усвоили предыдущий, в чём я сомневаюсь… Ах, зря, зря я не рассказал вам всего этого раньше, на Андикифере! Нельзя нам было так отгораживаться от мира! Быть может, тогда мы бы не потеряли Примнея…
— Тебе виднее, учитель, — глубокомысленно изрёк Окиал и взглядом пошевелил поленья в очаге, взметнув тучи искр. — Но, если честно, Примней мне всегда не нравился. Он легок умом — даже Навболиту не угнаться за ним, но он слишком заносчив и любит поражать воображение. Надеюсь, ему не придётся скучать на Олимпе. Во всяком случае, первые несколько лет.
— Никогда не говорит так, — нахмурился Тоон.
— Да ведь я не сказал о нём ни слова неправды!
— Я о другом… Никогда не произноси эту формулу: «тебе виднее».
— Ладно… — Окиал заморгал и потянулся рукой к затылку.
— Не абсолютизируй авторитет учителя, — подсказал Навболит. — И не спи на уроках!
— Ах, да! — Окиал засмеялся. — Промашка… — Он сладко зевнул и потянулся, заложив руки за голову.
— Солнце уже встало, — сообщил Навболит, глядя мимо него в голубеющий проем двери. — Может, пойдём глянем на море? Заодно искупаемся.
— Давай! — Окиал быстро поднялся, оправляя полы тонкого хитона. — А то всё время спать хочется в этой жаре… Ты пойдешь с нами, учитель?
— Идите, — неохотно отозвался Тоон. — Я лучше посижу в тепле, дождусь хозяина. А в полдень присоединюсь к вам.
— Мы позовем тебя, если увидим парус, — пообещал Навболит. — Окиал умеет очень громко кричать. А я — свистеть.
— Да, конечно. — Тоон натянуто улыбнулся, стараясь не показать своих опасений. Всё-таки, он безобразно плохо владеет лицом…
— Может, по очереди сходим? — сейчас же сказал Навболит.
— Нет-нет, идите вдвоём. Разомнётесь, поиграете — только смотрите, чтобы вас никто не увидел… А парус… Вряд ли вы увидите парус до полудня. Лишь феакийские мореходы отваживаются путешествовать ночью, но феакийские мореходы сюда не заглядывают.
— Мы будем осторожны, учитель, — серьёзно произнёс Окиал.
— Я присмотрю за этим озорником! — весело пообещал Навболит и, пригнувшись, первым шагнул в проём.
Тоон заставил себя не оглядываться и не смотреть им вслед. Боязно было оставаться одному и боязно было оставлять учеников без своего влияния. Но приучать их к этому влиянию, держать на поводке своего авторитета было ещё боязнее: Примней был очень послушным учеником…
Некоторое время он прислушивался к удаляющимся голосам, а потом растянулся на скудном ложе, укрылся и попытался уснуть, считая бесчисленные корабли, отходящие от феакийской гавани. Они величаво проплывали перед его мысленным взором, справа налево, плавно взмахивая перистыми крыльями вёсел, блестя бешено вращавшимися волчками гироскопов на высокой корме, и один за другим растворялись в морских просторах, бесстрашно ныряя в туман и в ночную мглу. Волны с настойчивой яростью бились в борта кораблей и швыряли их с гребня на гребень. Ветры сменяли друг друга в коварной игре, в беспорядочной пляске, пытаясь запутать и сбить мореходов с пути. Но каждый корабль спокойно и твёрдо держался на курсе — лишь подвижные рамы из чёрного дуба, несущие медный волчок, бесшумно покачивались на бронзовых втулках в такт бортовой и килевой качке… Сто тридцать седьмой корабль — тот самый, спасённый Тооном, уверенно сгинул в тумане. Сто тридцать восьмой корабль оставил за кормой гавань и, прободав глазастым носом волну, лёг на свой курс. Сто тридцать девятый… Он уже отошёл далеко от берега — сто тридцать девятый корабль, — когда звонко и жалобно хрустнула втулка подшипника. Увесистый, в полтора обхвата, медный волчок вырвался из своих гнёзд, с грохотом раскрошил дубовые рамы и покатился по головам гребцов, подпрыгивая, наматывая на себя и рвя снасти, проламывая черепа и борта. Надо было проснуться и крикнуть, что это неправда, что такой сон не имеет права становиться реальностью, но не было сил даже поднять руку (во сне!) и заслониться от обильных солёных брызг, перемешанных с кровью и мозгом, от разлетавшихся веерами (во сне!) осколков костей и дерева. «Это сон! Это мне только снится! — пытался втолковать кому-то Тоон, с ужасом глядя на усеявшие поверхность моря обломки, ошмётки и трупы. Сладковатый, удушливый запах крови поднимался от волн… — Это ТОЛЬКО МНЕ снится! — нашёл он неотразимый до сих пор аргумент. — Только мне и никому больше! Это больное старческое воображение, это мой — только мой, никому другому не ведомый страх…» — А сто сороковой корабль, большой и красивый — самый большой и самый красивый из всех Алкиноевых кораблей, — струясь и переливаясь цветным миражем, весь в радугах от поднятых вёслами брызг, уже подходил к роковому своему рубежу. Уже звонко и жалобно похрустывали с его кормы надтреснутые втулки гироскопа, и готов был уже повториться кошмар, и стал уже повторяться, когда Тоону удалось наконец проснуться и оттолкнуть видение.
Звонкие трескучие удары из его сна не пропали вслед за кошмарным зрелищем, продолжали раздаваться, но теперь Тоон знал, что это за удары. Просто ученики играют на берегу моря. По характеру звуков и по их ритмическому рисунку он даже определил нападавшего. Нападал, конечно же, Навболит, одну за другой и с разных сторон швыряя смертоносные медные пики в партнера, безжалостно целя в голову. А Окиал защищался, резко и точно выбрасывая навстречу щиты — деревянные, обтянутые тройным слоем кож. Щиты смачно чавкали и похрустывали, принимая в себя медные жала, жуя и сминая их деревянной плотью, а потом с жалобным звонким треском раскалывались вдоль. Окиал отбрасывал ощетиненные пиками половинки щита на песок и выхватывал из воздуха новый, каким-то чудом успевая предупредить очередной бросок.
Но что-то ещё, кроме ставших понятными звуков, удерживало видение в пределах осуществимости — на хрупкой грани осуществимости… Можно было просто открыть глаза, но это не самый надёжный способ выгнать кошмар из мира. Если то, другое, кроме звуков, которое удерживает кошмар вблизи, — если оно не окажется чем-то реальным и внешним, видение может стать предвидением. Такое уже бывало. И гибель феакийского корабля не канет в небытие, а лишь отодвинется в будущее. В реальное будущее.
«Давай-ка без паники, — сказал себе Тоон, не спеша открывать глаза. — Давай-ка припомним детали сна и холодно порассуждаем». Он стал припоминать детали и холодно рассуждать. Сто тридцать девятый корабль. Как раз достаточно времени, чтобы сойти по тропе на песчаный пляж и раздеться. Жалобный звонкий треск, удары, хруст разрываемых снастей. Это понятно, это я уже знаю: мальчики начали игру. Что было ещё? Ветер. Много ветров, их коварные попытки запутать и сбить с пути. Это тоже понятно: сквозняк. Дверной проём без двери, щели в каменных стенах хижины. Всё? Плохо, если всё. Нельзя, чтобы это было всё… Радуги! — вспомнил он. Радуги вокруг сто сорокового. И вот тогда захотелось проснуться… Системы нет. Звуки — игра мальчиков. Ветры — сквозняк. Радуги… Нет. Вот как надо: слух — игра мальчиков; осязание — сквозняк. Радуги… Зрение! Кто-то вошёл в проём (или вышел), на время заслонив свет. Евмей вернулся, вот оно что. Но это ещё не всё, было ещё что-то, надо до конца разобраться. Слух, осязание, зрение… Вкус. Солёные брызги моря с кровью гребцов… Да, конечно: дёсны кровоточат. Опять. Тоон ощупал языком дёсны и с удовлетворением убедился, что это так. Наконец, обоняние. Сладковатый удушливый запах крови. Не от дёсен же? Тоон принюхался, всё ещё не открывая глаз. Восхитительно пахло жареным мясом. Свежим. Кровью не пахло — уже не пахло.
Тоон облегчённо вздохнул, открывая глаза, и улыбнулся бродившему на цыпочках Евмею.
— Доброго утра тебе, господин, — ласковым голосом приветствовал его свинопас и без перехода заговорил о своих обидах, тем более тяжких и непростительных, что обижали не его самого, а его хозяина, царя Одиссея, который как ушёл девятнадцать лет назад на войну, так с тех пор и не возвращался. Троя уже давно разрушена и разграблена, и Елена давно возвращена своему законному мужу, и другие цари уже вернулись домой с богатой добычей, а Одиссея всё нет и нет, и что прикажете думать его верному рабу, свинопасу Евмею — никто, кроме него и царицы, не верит, что басилей жив. Бесстыдные женихи гурьбой осаждают соломенную вдову, жрут, пьют и безобразничают в её доме, режут лучших свиней, опустошают закрома и винные погреба, и некому защитить добро отсутствующего царя, ибо царевич Телемах юн и неопытен, ему и годика не было, когда Одиссей отправился на войну, а теперь ему всего только двадцать, и что он один может сделать против толпы женихов? Да и нет его, Телемаха: четыре месяца назад он снарядил корабль и отплыл к далекому Пилосу — узнать у тамошнего царя о судьбе отца, а потерявшие стыд женихи готовятся перехватить корабль на обратном пути и убить царевича, дабы сим богопротивным убийством развязать себе руки и заставить царицу Пенелопу выбрать себе нового мужа из их числа. Нет никакой управы на мерзких корыстолюбцев: жрут, пьют и портят юных рабынь в Одиссеевом доме, и самого Евмея заставляют ежеутренне пригонять им по пять-шесть лучших свиней из Одиссеева стада, и не в силах старый Евмей защитить добро своего господина, и сам вынужден жить впроголодь, и нечем ему угостить путников, нашедших приют в его бедной хижине — да не прогневается на него за это Тучегонитель, покровитель странствующих и путешествующих! Ведь и сам Евмей давно уже забыл вкус свинины, ибо каждая свинья на счету, каждый хряк подотчётен, и число их что ни день уменьшается стараниями незваных и ненасытных, неправедными трудами их челюстей. Хорошо хоть поросят никто не считает, и какой-никакой завтрак Евмей для себя и для своих гостей приготовил, хотя что один поросёнок на четверых? Даже на пятерых, потому что равную долю придётся отдать богам…
Сочувственно кивая и поддакивая, Тоон поднялся со своего ложа, аккуратно свернул и уложил под стеной козьи шкуры, а охапку увядших сучьев перетащил к очагу. Поросёнок жарился на вертеле над очагом, распространяя по хижине восхитительный аромат. Отдельно, в глиняной миске, жарились на углях мозги, и отдельно же, в сторонке от очага, лежала на деревянном подносе кучка внутренностей, приготовленная в жертву богам — ровно пятая часть неподотчётного поросёнка.
Тоон усмехнулся незатейливой хитрости богопослушного свинопаса и тут же вздохнул, подумав, что вот эта кучка дерьма и желчи, быть может, и станет сегодняшней трапезой Примнея, его бывшего ученика, а теперь — бога. Впрочем, ему, наверное, уже всё равно. Назвался богом — лопай, что дают… Тоон привёл в порядок волосы и одежду, тщательно вычесал из бороды клочки козьей шерсти (та шкура, которой он укрывался, была невообразимо стара и лезла) и, продолжая кивать и поддакивать, вышел из хижины — омыть холодной водой из ключа лицо и руки. Евмей поспешил следом, не желая даже на минуту терять столь благодарного слушателя.
Солнце взобралось уже высоко, и Тоон зажмурился, выйдя на свет. Некоторое время он стоял, подставляя лицо благодатным лучам и пытаясь сквозь бормотанье Евмея различить звуки, ещё недавно доносившиеся со стороны моря. Но быстрые удары пик и треск ломающихся щитов прекратились, и лишь едва слышны были радостные вскрики и смех: наверное, ученики, закончив игру, купались в холодных — до дрожи и пупырышек на теле — волнах.
Тоон было двинулся к роднику, но оказалось, что старый Евмей опередил его: не прекращая стенать и жаловаться, наполнил студёной водой объёмистую деревянную чашу и, ненавязчиво оттеснив гостя к ближайшему загону для свиней, стал сливать ему на руки. Десны всё ещё кровоточили, и, закончив омовение, Тоон несколько раз прополоскал рот, сплёвывая розоватую холодную струйку воды в загон, стараясь попасть на загривок повизгивавшего от непонятного и неожиданного удовольствия подотчётного хряка.
Уже вытирая лицо чистой полой своей тёплой мантии, Тоон заметил голубоватую вспышку в дверном проёме хижины. Он сразу понял, что это за вспышка, и поспешно задал какой-то вопрос Евмею, который, к счастью, всё ещё стоял перед ним, спиной к своему жилищу. Евмей стал пространно и многословно отвечать, а Тоон краем глаза продолжал наблюдать за проёмом. Такими вспышками обычно сопровождались большие прыжки Навболита, лишь недавно освоившего этот способ передвижения и, прямо скажем, злоупотреблявшего этим способом в силу своей лени и легкомыслия.
Ну конечно же, это был Навболит — вот он! Не найдя учителя в хижине, он шагнул из тёмного проёма на свет, зажмурился и, увидев наконец Тоона (но не заметив, что Тоон не один), раскрыл рот. Тоон поспешно задал ещё какой-то вопрос Евмею. Это было ошибкой: Евмей озадачился вопросом и замолчал на полуслове, обдумывая ответ. Всего на каких-нибудь две-три секунды замолчал, но этих двух-трёх секунд оказалось достаточно, чтобы в полной тишине отчётливо прозвучал звонкий голос Навболита.
— Парус!.. — только и успел сказать Навболит.
Не договорил, увидев наконец свинопаса, шагнул обратно в хижину, пригнулся, ударившись головой о притолоку, и прыгнул.
Но обернувшийся на его голос Евмей успел увидеть и Навболита, и голубую молнию на том месте, где только что стоял Навболит. Издав непонятный горловой звук, богопослушный свинопас выронил чашу, вяло воздел к небу задрожавшие руки, колени его подогнулись, и он рухнул на землю, шлёпнувшись лбом в коричневую навозную жижу, подтекавшую из-под заплота, подрытого хряком. «Подотчётным», — машинально подумал Тоон, соображая, как же ему теперь спасать ученика.
Четверо пастухов в подчинении у Евмея. Да не то десять, не то пятнадцать козопасов где-то поблизости, с которыми эти пятеро ежедневно встречаются. И Одиссеева дворня, которая тоже изредка видится с кем-нибудь из двадцати. И дома других басилеев рядом, а в домах — рабы, ремесленники, торговцы, мореходы… Широкая известность «чуду» обеспечена, если болтливый Евмей хоть словом намекнёт о нём своим подчинённым. Бедный мой Навболит. Бедный Примней… А ведь Примней демонстрировал свое искусство (правда, сам демонстрировал — подробно, преднамеренно и хвастливо) всего-то дюжине ротозеев, случайных попутчиков — и немедленно был вознесён ротозеями на Олимп. У Навболита ещё есть время. То есть, у Тоона ещё есть время, а значит, у Навболита есть ещё шанс… Один дурак — не беда, два дурака — опасность, три дурака — катастрофа. Ещё не беда.
— Встань, Евмей! — произнёс Тоон, стараясь придать своему голосу ласковую встревоженность, и, склонившись над богопослушным рабом, обнял его за плечи.
— А ты тогда что? — спросил Окиал и, отогнув ветку терновника, опять посмотрел на берег. Гребцы продолжали таскать с корабля золотую и серебряную утварь, аккуратной горкой укладывая добро возле спящего.
— А что я? — сказал Навболит. — Я прыгнул обратно, а тебя нет. Искал-искал, свистел-свистел, смотрю: корабль уже в бухту заходит. Я — сюда…
— Да не трясись ты так! — прикрикнул Окиал. — На вот лучше глотни. — Продолжая наблюдать за берегом, он достал из ручья в глубине грота холодную скользкую амфору и переправил её в руки Навболита. Тот покорно поднёс амфору ко рту, но, так и не отпив, опять опустил на колени.
— Мы щиты забыли убрать! — сказал он.
— Это ты забыл. А я убрал, так что не беспокойся. Лучше скажи: Евмей твои прыжки видел?
— А когда ты их убрал?
— Сразу, как ты ушёл. Так видел или нет? Ты откуда прыгал?
— Из хижины.
— И то ладно. Из-за стены или с порога?
— Не помню…
Окиал с досадой посмотрел на друга. Увидел его тусклые от страха глаза, прыгающие, непривычно распущенные губы, побелевшие суставы пальцев на горле амфоры. Вздохнул и отвернулся, опять уставясь на берег. Разгрузочные работы подходили к концу. Спящий продолжал спать. Двое мореходов на скрещённых руках осторожно переносили через борт белобородого плешивого старца (даже отсюда, из грота, с расстояния в сто с лишним шагов было видно, как неприятно грязен его хитон). Ещё один не занятый разгрузкой гребец поджидал на берегу, с неуклюжей почтительностью прижимая к груди деревянную лиру.
— Ладно, — хмуро произнёс Окиал. — Будем надеяться, что он ничего не видел.
— Я головой ударился и сразу прыгнул, — сказал Навболит.
— Головой?
— Ну да, о притолоку… Шагнул назад и ударился. И сразу прыгнул.
— Значит, видел…
Окиал отпустил ветку, привстал, отряхнул колени и, пригибая голову, шагнул в глубину грота. Навболит всё так же сидел на корточках, вцепившись обеими руками в амфору, и, запрокинув белое лицо, смотрел на него остановившимися зрачками.
— Ты думаешь, что я… что уже… Да?
— Ну что ты, дружище! — бодро произнёс Окиал. — Конечно, я так не думаю. Что-что, а это всегда в нашей власти: думать. Или не думать… — Он широко улыбнулся и, протянув руку, нерешительно тронул плечо друга. — Ты, главное, сам об этом не думай. — Помедлив, как перед прыжком в воду, Окиал всё-таки сжал пальцы и потряс это плечо, стараясь придать своему жесту однозначный смысл ободряющей ласки.
Плечо Навболита было твердым, холодным и даже сквозь хитон мокрым — от пота. Нормальная здоровая плоть. Смертная. Боящаяся… Впрочем, это ещё ничего не значило: вознесение Примнея тоже произошло не сразу.
«Никаких «тоже»!» — одернул себя Окиал, отпустил плечо друга и сел, чтобы не смотреть на него сверху вниз. Всё-таки, он привык считать Навболита на целую голову выше себя — во всех смыслах. Да и Навболит привык к этому. Вот и пускай всё остаётся между ними по-старому — и как можно дольше…
Это был правильный ход — хотя бы внешне вернуть другу привычный ракурс в их отношениях, и Окиал от души похвалил себя, глядя, как Навболит на глазах обретает былую уверенность.
— Никогда бы не подумал, что я могу так перетрусить! — твердеющим голосом произнёс Навболит, делая отчаянную заявку на самоиронию.
Окиал почти без усилий изобразил на лице зависть и восхищение: самоирония всегда считалась одним из похвальнейших качеств учеников Тоона. Самому Окиалу она была болезненно недоступна. И всё же… Примней тоже храбрился и самоиронизировал. Но учителя не оказалось рядом, а они с Навболитом ничем не сумели помочь Примнею.
— А точно они были вдвоём? — спросил Окиал. — Ты уверен?
— Ну конечно! Только Евмей и учитель, и никого больше. Если бы там были пастухи, я бы заметил… Уж с одним-то учитель справится, правда?
— Ещё бы! — поспешно поддакнул Окиал. Пожалуй, слишком поспешно: Навболит сразу как-то погас и отвёл глаза.
— Тяжёлая… — пробормотал он, приподнимая амфору. Похоже, он только сейчас обнаружил её у себя на коленях. — Что в ней?
— А ты попробуй! — спохватился Окиал. — Очень вкусно!
— Проверить хочешь? — Навболит усмехнулся, и Окиалу не понравилась эта усмешка.
— Что проверить? — спросил он.
— Ну как — что. Примней даже глотка воды не мог выпить. Часа не прошло — а уже не мог.
— Вот об этом я как-то не подумал! — заявил Окиал, и это была чистая правда. Он даже засмеялся от удовольствия, что не пришлось покривить душой.
— А почему бы и нет! — решительно сказал Навболит. — Давай проверим! — Он зажмурился, широко раскрыл рот и вздёрнул амфору над запрокинутой головой.
Ни капли, конечно, не пролилось из запечатанной глиняной горловины, и, сделав несколько судорожных сухих глотков, Навболит со стоном отшвырнул амфору. Окиал, охнув, едва успел остановить её возле самой стены, в половине локтя от острого каменного выступа, мягко подбросил к себе и поймал руками, как мяч.
— Горячка! — произнёс он с ласковой укоризной. — Этому напитку цены нет, а ты бросаешься.
Навболит непонимающе посмотрел на него.
— Тебе распечатать, или как? — спросил Окиал, показывая ему залитую воском горловину.
— Тьфу на тебя! — с облегчением сказал Навболит. — Шуточки… — Забрал амфору, в два приёма расплавил и удалил восковую пробку и глотнул. Задохнулся, почмокал, закатив глаза, и глотнул ещё раз.
— Не увлекайся! — предупредил Окиал. — Этот мёд собран дикими пчёлами лет пять назад, не меньше.
— Семь, — уверенно сказал Навболит и сделал третий затяжной глоток. — М-мм!.. Вот теперь я чувствую себя человеком. Надо было сразу дать мне этот чудесный эликсир, а не сюсюкать и не утешать, как маленького.
— А я что — не сразу? — возмутился Окиал.
— А ты рассюсюкался. Ах, да сколько их было, ах, да откуда я прыгал, ах, да учитель справится… — Навболит собрал остывшие восковые лепёшки, слепил их в один комок и снова сформовал из них пробку. Но прежде чем заткнуть горловину, приложился ещё раз. — Только время зря потеряли! — заявил он, отдышавшись, закупорил амфору и прислонил к стене грота.
— Да я же тебе сразу… Ты же держал и не видел…
— Ладно, давай забудем твою оплошность, — сказал Навболит, вставая, и тут же пригнулся, ударившись макушкой о свод. — Ну и выбрал же ты местечко! Грязно, тесно, темно. Евмеевы хряки и то лучше устроены… Пошли.
— Куда?
— Туда, — Навболит мотнул головой. — Поможем учителю. — И он на четвереньках резво двинулся к выходу.
— Ну уж нет! — Окиал изловчился, поймал его за полу хитона и дёрнул. Навболит качнулся назад и сел, рефлекторно пригнув голову.
— Он же там один, — проникновенно сказал Навболит, ощупывая макушку, и вдруг судорожно, длинно зевнул. — Ему же помочь… — пояснил он, справившись с зевком и продолжая держаться за голову. — А-аа?.. — и опять зевнул.
— Ты ему уже один раз помог, — сказал Окиал, подтаскивая друга к стене.
— Не один, — вяло возразил Навболит, отпустив наконец макушку и слабо сопротивляясь. — Я ему всегда помогаю… И ты всегда…
— А как же, — согласился Окиал, устраивая его на сухом месте подальше от амфоры.
— Мы за него в огонь и в воду… — проговорил Навболит, поворачиваясь набок и опуская щеку на сложенные лодочкой ладони.
— Особенно в воду, — подтвердил Окиал. — В холодную. Как только проспишься.
— Красивый грот! — отчётливо произнёс Навболит, с видимым усилием раздирая слипающиеся веки. — Окиал! Какой красивый грот… Здесь должны водиться нимфочки… — Веки его окончательно сомкнулись, и он засопел.
Окиал посидел над ним, соображая, где именно в хижине Евмея оставил он свою мантию. Наконец обнаружил её под стеной, возле аккуратно свёрнутых козьих шкур, забрал и укрыл Навболита, тщательно подоткнув с боков толстовязанную шерстяную материю. «Нимфочек тебе…» — пробормотал он, усмехнувшись, вернулся к устью грота и отогнул ветку.
Спящий продолжал спать возле груды тюков и драгоценной утвари. Совершенно непонятно — зачем одному человеку столько посуды. Если он торговец и это его товар, то кому он собирается продавать его здесь, на севере острова, в семидесяти стадиях от столицы? Не козопасам же, для любого из которых один кубок из этой груды — целое состояние… Воин, вернувшийся домой с богатой добычей? Тоже не получается: корабль явно феакийский, ибо лишь феакийские корабли несут на корме Медный Перст, Всегда Обращенный к Полярной Звезде. А феакийцы никогда ни с кем не воевали — если не считать одноглазых циклопов, от которых они в конце концов и сбежали в Схерию. И произошло это, если верить учителю, в незапамятные времена, когда ещё юн был Навсифой, отец Алкиноя, нынешнего царя феакийцев… Скорее всего, спящий не имел никакого отношения к народу Схерии. Скорее всего, это был просто пассажир, случайный попутчик — как и белобородый старец в грязном хитоне, сидевший поодаль.
Старец сидел неестественно прямо, держа на коленях свою деревянную лиру. Он бережно оглаживал и ощупывал инструмент и, казалось, весь был поглощён этим занятием, но сухое неподвижное лицо его было при этом обращено в сторону грота. Как будто он точно знал, что здесь, закрытый кустами терновника, есть грот, и что кто-то в нём прячется.
Гребцы разбрелись по берегу бухты, собирая выброшенный морем подсохший плавник — для костра. Двое свежевали только что принесённую с корабля овцу, и другая овца, с уже перерезанным горлом, лежала рядом. Один с усилием переваливал через борт объёмистый медный котел для варева. (Зачем? Ведь почти такой же — серебряный — нагло сверкал на вершине груды!) И ещё несколько человек возились на корме, возле Медного Перста — заклинивали дубовые рамы, готовясь окончательно остановить его замедлившееся вращение.
Назревала долгая, основательная трапеза, все были заняты приготовлениями к ней, и, если бы не старец, Окиал давно выбрался бы из грота и побежал за учителем. А вдруг и в самом деле нужно помочь?.. Но старец сидел всё так же прямо, неподвижно уставясь на куст, за которым прятался Окиал.
Навболит бы прыгнул — и все дела…
Окиал отпустил ветку и оглянулся. Разбудить? Уж теперь-то он не станет прыгать прямо в хижину, а прыгнет на тропу, которая начинается в двадцати шагах от грота. Окиалу же эти двадцать шагов — шагать. По открытому месту.
А почему бы и нет! Что они ему сделают и зачем? Ну, вышел человек из кустов. Из кустиков. Ну, пошёл себе вверх по тропе. Не оглядываясь. Пошёл и пошёл — мало ли кто тут может ходить? А потом вернулся. Не один… М-да.
Окиал опять отогнул ветку и выглянул.
Сидит. Сидит и смотрит. Даже инструмент свой убрал с колен и положил на песок. Даже солнце, брызнувшее наконец по-над зубчаткой скал, ему не помеха. А ведь бьёт прямо в глаза — как он терпит?
Ага, не стерпел… но повёл себя странно. Не заслонился от солнца рукой и даже не пригнул голову, а, держа её всё так же неподвижно и прямо, медленно поднял руки и прижал обе ладони к глазам. И тут же отдёрнул. И заоглядывался, словно только сейчас увидел эту бухту: две длинные ветви крутого скалистого берега, входящие в море; до половины вспрянувшее на жёлтый песок узкое чёрное тело корабля с блестящим Медным Перстом на корме; и кусты терновника, за которыми прятался Окиал; и высокий лесистый склон, где начиналась тропа к Евмеевой хижине; и спящего, который всё ещё спал возле груды утвари в тени широкосенистой маслины… А может, он тоже спал, этот седой неопрятный старец? Спал всё это время и вот наконец проснулся?
Словно в подтверждение, за спиной, в гроте, прозвучал короткий приглушенный смешок. Тоненький, почти детский. Ну, этот-то точно спит. Спит, видит во сне что-то очень приятное и проснётся не скоро. Окиал даже не стал оглядываться, чтобы не упускать из виду старца. Всё в порядке, дружок. Спи. Сейчас он ещё раз отвернётся… Есть!
Окиал бесшумно выскользнул из кустов и быстро, почти бегом, зашагал влево, к началу тропы. Не оглядываясь. Только краем глаза следя.
Старец таки заметил его — уже возле самых деревьев, когда Окиал успел перейти на равнодушно-размеренный шаг. Ничего, пускай. Тропа лишь на пятнадцать шагов просматривается с пляжа, а там — поворот, и можно бежать.
Три, четыре, пять… Ещё десяток медленных шагов.
А вот и учитель идет навстречу: застиранный хитон мелькнул между деревьями. Успею перехватить его за поворотом?
Восемь, девять.
Что это он мантию не надел? Ему же, наверное, холодно!
Одиннадцать.
И не идёт, а стоит. Ждёт.
Тринадцать…
Никогда учитель не стоял в такой позе: переплетя ноги и грациозно упёршись локтем в ствол дерева.
Четырнадцать…
Навболит так иногда стоял. Передразнивая Примнея.
Пятнадцать!
Окиал миновал поворот и быстрыми шагами приблизился к нему. Тому, кто стоял в двух шагах от тропы, неуверенно поглядывая на Окиала из-под полуопущенных век. Не то ждал, не то уступал дорогу. Решай, мол, сам: остановиться или пройти мимо.
Окиал остановился.
— Спасибо, дружище! — Примней поднял на него глаза, расплёл ноги и, мягко оттолкнувшись от дерева, шагнул на тропу. — Ну, вот и свиделись… Не рад?
— Рад, — сдержанно произнёс Окиал. — Но я спешу, извини.
— Да, я знаю: вы дождались корабля. Феакийского корабля.
— Ты тоже видел его?
— Я следил за ним от самой Схерии. Вам нельзя всходить на него, Окиал.
— Он идёт на юг? Жаль.
— Нет, он идёт на север. Это лучший из Алкиноевых кораблей, он доставил сюда Одиссея, царя Итаки, и теперь идёт обратно. Но вам нельзя всходить на него! — Луч солнца, просверлив крону, упал на тропу, и Примней поспешно шагнул назад, в тень. — Ты понял? — спросил он, почему-то шёпотом.
— Ничего я не понял, — сердито сказал Окиал. — Корабль идет в Схерию, так? Но ведь и нам нужно в Схерию!
— Этот корабль обречён, — быстро процедил Примней и оглянулся. — Обречён, понимаешь? И сам корабль, и все пятьдесят два гребца.
— Ты забыл, как называется наша школа, Примней. Мы — соперники Рока, ученики Тоона! И сам Тоон с нами.
— Ты дурак, Окиал, и всегда был дураком! Это тебе не Андикифера. Здесь они всемогущи.
— Вы всемогущи, — поправил Окиал.
— Ну, хорошо, мы! Мы всемогущи. Мы обрекли этот корабль. И сам Высокопрестольный дал Посейдону своё согласие.
— А люди об этом знают?
— Об этом знает вся Схерия, идиот!
— О том, что именно этот корабль?.. — уточнил Окиал, пропуская «идиота» мимо ушей.
— Да! То есть, нет… Они знают вообще. Они знают, что Посейдон на них гневается, и что он вот-вот…
— Ах, «вот-вот»! Ну, он уже больше сорока лет «вот-вот».
— Ты зря иронизируешь, Окиал. Операция продумана до мелочей. Я, правда, не знаю всех деталей, но, уверяю тебя — на этот раз они учли всё! Может быть, они учли даже наш с тобой разговор. Может быть — хотя я очень надеюсь, что это не так.
— Ты ещё умеешь надеяться?
— Да. Спасибо, друг… — Примней судорожно вздохнул и опять оглянулся. — Да, Окиал, я ещё не вполне бог. Я стажируюсь в отделе мойр. — (Окиал усмехнулся). — В отделе мойр, — повторил Примней, — в канцелярии богини Атропос, и я видел свиток. Да, это смешно: ученик Тоона, «соперник Рока» — стажер у богини судьбы!.. Атропос не доверяет мне. Она вообще никому не доверяет, кроме Эгидоносителя, а мне в особенности, и поэтому я видел свиток случайно и мельком. Но видел. Этот корабль обречён, Окиал. «Со всем экипажем и пассажирами на борту» — так сказано в свитке. Не всходите на него!
— Ладно, — сказал Окиал. — Я подумаю.
— Ты не передашь это учителю?
— Я подумаю.
— О чём?
— Например, о том, почему именно я должен передать это учителю. Почему ты сам ему не сказал. И ещё о том, как помочь обречённому кораблю. Если он обречён.
— Просто ты пришёл первым. Я ждал учителя, но ты пришёл первым. И это хорошо: учитель вряд ли стал бы меня слушать.
— Вот именно.
Примней вздохнул.
— Думай быстрее, — посоветовал он. — Ладно? И ещё. Осмотри Медный Перст — там… Впрочем, сам увидишь. А то получится, что ты вообразил по моей подсказке, а оно и вышло. Внимательно осмотри!
— Ладно. Это всё?
— Всё. Прощай.
— До свидания. — Окиал помедлил, но всё-таки шагнул к нему и протянул руку. Зря, конечно… Нет, не зря: Примней назвал его другом и стремился помочь. Его наверняка использовали, но он вполне искренне стремился помочь. Предупредить. Отвратить то, что сам полагает неотвратимым… — До свидания, друг! — повторил Окиал.
Лицо новоиспечённого бога дрогнуло, и он обеими руками ухватил протянутую ладонь. Окиал взвыл. Мысленно.
— Чуть не забыл, — зашептал Примней, ослабив олимпийскую хватку, но не отпуская руки. — Остерегайтесь аэда. Старый, плешивый, грязный. Слепой — если не притворяется. Ходит по Олимпу, как у себя дома. Допущен к самому Зевсу. Ревизует святилища. Останавливает время. Запанибрата с Гефестом… Не давайте ему петь, а ещё лучше — порвите струны! Нечаянно, понимаешь?
— Глупости говоришь, — решительно заявил Окиал, высвободив руку и разминая онемевшие пальцы. — Все аэды допущены на Олимп…
— Он пьёт нектар — я сам видел! Ганимед поднёс ему кубок нектара, и он отпил!.. А, впрочем, как знаете. Я вас предупредил, а вы — как знаете. Прощайте. Я буду рядом с вами. Я ничем больше не смогу вам помочь, но я буду рядом. До самого конца, каким бы он ни был…
Примней повернулся и пошёл прочь, в темноту леса, проткнутую редкими, косо падавшими солнечными лучами и оттого ещё более тёмную, пошёл, огибая эти лучи, перепрыгивая через них и проползая под ними. Для него, олимпийского неофита, это были не просто лучи, а любопытные взгляды Гелиоса, вездесущего сплетника, который тотальной слежкой за олимпийцами отрабатывал давнюю провинность отца, низвергнутого Зевсом в Аид. Примней наконец растворился и сгинул, не оставив следа. Ни сломанной веточки, ни примятой травинки там, где он только что был. Лишь с болью отходящая от нечеловеческого пожатия кисть напоминала о встрече.
«Лысый, грязный, слепой. Запанибрата с богами…» Окиал усмехнулся, вспомнив неподвижное лицо старца, его пристальный взгляд, и как он заоглядывался, едва солнце брызнуло ему прямо в глаза. Слепой, как же. Видели мы, какой он слепой… Он ещё раз сжал пальцы в кулак и зашипел от боли. Да, рвать струны придётся левой рукой. Если придётся, впрочем.
Он вернулся на тропу и зашагал вверх по склону. Учитель уже спускался ему навстречу, издалека улыбаясь, неумело пряча за улыбкой озабоченность и тревогу. Он ведь ещё не знает, что Навболит отделался испугом и дрыхнет в пещере — надо рассказать и успокоить. И надо быстро-быстро придумать, что и как поведать учителю о беседе с Примнеем. И поведать ли вообще.
Да, и корабль! Самая главная новость: феакийский корабль, который доставит их прямо в Схерию!
«И нечего было ему усмехаться! — сразу подумал Навболит, открывая глаза и радостно вглядываясь в лицо спящей наяды. — Здесь очень даже водятся нимфочки…» Он протянул руку и поправил сбившуюся с её бёдер тунику, а она дрогнула ресницами, но не проснулась, лишь чуть поёрзала щекой у него на плече.
В её маленьком гроте было уютно, тепло и сухо. Травяное ложе, которое наспех вырастил Навболит, начало увядать, истекая томительно-тревожными ароматами ранней осени. Где-то позади, в узкой тёмной глубине грота, названивал ручей, бился невидимыми холодными струями в крутые бока кратер, двоеручных кувшинов и амфор, наполненных диким, многолетней выдержки, мёдом, и, пробежав мимо по чистому песчаному руслу, нехотя вытекал наружу — к солнцу, к морю, к людям, в их шумный и бестолковый мир. А та самая амфора, уже пустая и лёгкая, обёрнутая в несколько слоёв мягкой Окиаловой мантией, удобно лежала в изголовьи.
Навболит перевернулся на спину — тихонько, чтобы не разбудить наяду, которая мирно сопела ему в подмышку, — упёрся затылком в амфору и, закинув левую руку за голову, стал смотреть на её перехваченные пурпурной лентой кудряшки, на чистенький, без морщинки, лобик и такую же щёчку, на пурпурную же с белым тунику, чуть встопорщенную на вечно юной груди, и как лёгкая ткань периодически натягивается на холмике в такт дыханию, мягко обрисовывая сосочек…
Их было не то пять, не то семь в гроте, когда он проснулся, — прекраснокудрявых дочерей великого Океана. Навболит совершенно точно знал, что это они — наяды, нимфы ручьёв и источников северного побережья Итаки, — потому что как раз такими и представлял их себе по рассказам Евмеевых пастухов. Он вспомнил, как сам он безжалостно и едко высмеивал эти суеверия в ночных разговорах с Тооном, и как учитель улыбался ему и кивал, не перебивая ни словом, явно радуясь независимости суждений ученика. А вот теперь оказалось, что Навболит был не так уж и независим в суждениях и в глубине души вполне допускал существование каких-то трансцендентальных наяд. (Очень, кстати, похожих на одну недоступную милашку с Андикиферы — в такой же пурпурной с белым тунике и с пурпурной же неизменной лентой в причёске).
Наяды с любопытством поглядывали на незваного гостя, переговариваясь вполголоса, и по очереди отпивали из амфоры, передавая её из рук в руки. Разговор был сугубо профессиональный: о причинах заиливания источников и способах профилактики этого бедствия; о том, какие кусты и травы лучше всего выращивать над родником, а какие — по берегам ручья, чтобы вода была всегда свежей и вкусной, с незабываемым оттенком лёгкой горечи и печали, чтобы с первых глотков утоляла жажду и пробуждала светлые мысли; о том, как покрепче наказать нечестивого свинопаса, который повадился дважды в день перегонять стадо вброд, баламутя воду и тем приводя в отчаяние хозяйку ручья, — нет чтобы перекинуть мостик, раз уж ему так понравился луг на том берегу… Всё это было очень похоже на сон, и Навболит сразу ухватился за эту мысль. Ну конечно же, сон. Он спит и видит во сне овеществлённые россказни пастухов.
Он даже вспомнил лицо того нечестивого свинопаса, и как товарищи попрекали его за богохульство, пугая страшными карами, а нечестивец лукаво щерился и говорил, что нимфа этого ручья слишком стара и немощна для таких проделок. И, действительно, одна из пяти (или семи? — Навболиту никак не удавалось их сосчитать) наяд выглядела заметно старше своих четырёх сестёр. (Или шести?)
«Сон!» — решил Навболит, в очередной раз сбившись со счета, и, выпростав руку из-под мантии, ущипнул себя за бороду. Но не проснулся, а хриплым шёпотом взвыл, уставясь на выдернутые из бороды волоски. Для сна это было слишком больно. Да и в пересохшем горле ощутимо саднило после вопля. Слишком ощутимо. Для сна.
Наяды, прервав свой семинар, оглянулись на него. Та, что постарше (хозяйка оскверняемого потока), передала амфору одной из сестёр и встала. И другие поднялись следом, а потом все они пошли прочь вдоль ручья, по щиколотку в его прозрачных струях, и, проходя мимо, обдавали Навболита прохладными ароматами подземных вод, густо настоянных на корнях неведомых трав. Они улыбались ему и делали ручкой, и он тоже неуверенно улыбался и делал им ручкой, и всё пытался их сосчитать, но снова сбился. Пять? Шесть? Всё-таки меньше семи… А потом вдруг сообразил, что все они шли навстречу течению. Вскочил, резко отбросив мантию, опять ударился макушкой и сел. В глубине грота, поглотившей наяд, было темно и тесно, каменный свод опускался там ещё ниже, постепенно сходя на нет.
«Сон…» — ещё раз решил Навболит, но не убедил себя, ибо его макушка утверждала обратное.
И тогда за спиной у него, там, где был выход из грота, послышался короткий приглушенный смешок. Тоненький, почти детский. Навболит медленно обернулся.
— Шарахаешься, как смертный, — заявила наяда. — Смешно! — Она оттопырила пухлую губку и сдула упавшую на глаза прядку волос.
— Почему «как»? — сказал Навболит. — Я и есть смертный.
— Да ну-у?.. — очень серьёзно протянула наяда, но не выдержала и прыснула. — Смертный! После смертных знаешь, какая тут грязь? — Она опять сдула упрямую прядку и обеими руками протянула ему амфору. — Хочешь?
— Хочу, — сказал Навболит, принимая угощение. Амфора оказалась заметно легче, чем была.
Он с удовольствием сделал большой глоток (горло сразу перестало саднить) и с не меньшим удовольствием стал разглядывать гостью. Или хозяйку? Наяда сидела перед ним, поджав под себя ноги, туника высоко открывала её бедра и была до невозможности тонкой — а сидела она как раз против света. Она ничуть не смущалась под его пристальным взглядом, и, чем дольше он на неё смотрел, тем больше она становилась похожей на ту далёкую недотрогу с Андикиферы. Недотрога тоже, помнится, не смущалась, наоборот — поощряла такие взгляды… Увы — только взгляды. Даже полное неведомых опасностей путешествие с учителем, предстоявшее Навболиту, не смягчило её; пришлось ему в последнюю ночь перед отплытием искать утешения у другой. Нашёл конечно (ему бы да не найти!), но… Вот именно что «но». Недотрога знала, что делала, отказывая Навболиту даже в такой малости, как поцелуй. Долгие четырнадцать месяцев пути на север снился ему этот несостоявшийся поцелуй — равно как и всё, что могло и должно было за ним воспоследовать. И снился бы ещё долгих полтора, а то и два года — до самого возвращения. Что, несомненно, входило в её расчёты.
Просчиталась, милашка…
Навболит улыбнулся и легонько подул в лицо спящей наяды, сдувая с её лба непокорную прядку. А не так уж плохо живётся богам, если она принимает его за бога! Только вот есть охота, словно сутки не ел. И рука затекла. У богов, небось, не затекает… Он повернулся набок, левой рукой приподнял её голову и, освободив затёкшую правую, подкатил вместо неё амфору. Мантию придётся оставить. Ничего — отдам Окиалу свою. Что там учитель говорил насчёт неимущих? То-то… Наяда почмокала губами, вжимаясь щекой в мягкую шерстяную материю, и вытянулась. Даже уходить жалко, — подумал Навболит, опять поправляя сбившуюся тунику. Однако, пора. Сколько он тут с ней возлежит — час? два? Вряд ли больше, но всё равно пора. Вот только сначала…
Пригибая голову (всё-таки, он не бог. К счастью), Навболит на четвереньках пробрался в глубину грота, нащупал в холодных струях ручья ещё одну амфору, ухватил её за горловину и, пятясь, выволок на свет. Обтёр скользкие глиняные бока полой хитона и уже приготовился расплавить пробку, когда солнечный луч скользнул по горловине и заплясал на его пальцах.
Луч?
Но ведь устье пещеры выходит на запад! Даже на северо-запад…
— Ты торопишься? — сонным голосом спросила наяда.
Навболит невидяще посмотрел на неё, потом опять на амфору с коварным напитком, которую всё ещё держал на коленях. Потом оглянулся на устье грота. Листья терновника были черны в красных лучах заката. Не час и не два. День.
— Ещё бы! — сказал он и отшвырнул амфору.
Она таки разбилась на этот раз — некому было остановить её у самой стены. Навболит услышал, как она разбилась у него за спиной, в гроте, а сам он уже продирался через терновник, оставляя на шипах клочья хитона. Она там брызнула во все стороны липкими черепками, и потёки медовой кляксы поползли по стене. «После смертных знаешь, какая грязь…»
Бухта была пуста.
Навболит вспомнил (не сразу), что умеет прыгать, и прыгнул в хижину.
Хижина тоже была пуста.
Ни мантии учителя под стеной, ни его собственной мантии. Остывший очаг. Охапки сучьев — свежие, приготовленные для ночлега. Навболит пересчитал их. Пять. Четыре пастуха и Евмей. А вчера было — восемь…
Он услышал голоса за стеной, облегчённо вздохнул и осторожно выглянул в проем, заранее улыбаясь.
Нет, не голоса. Один голос. Это Евмей возился в загоне, бормоча что-то себе под нос.
Навболит прыгнул обратно, на берег бухты, и наскочил на кого-то огромного, горбатого, кряхтя ковылявшего навстречу. Горб отлетел в сторону, оказавшись объёмистым серебряным чаном, покатился по песку, звеня и высыпая из себя какие-то кубки и чаши, а человек воздел руки и бухнулся перед Навболитом ниц. Навболит схватил его за плечи и рывком поставил перед собой на ноги. Вгляделся. Совершенно незнакомое лицо. Чёрная борода до ушей, хитрые настороженные глазки, богатая двойная мантия на плечах.
— Кто ты?
Бородач забормотал, заговорил, запел — всё более складно, увлекаясь и жестикулируя. Он воевал с троянцами. Это его добыча. Не вся — малую часть он успел припрятать вон в тех кустах. А потом он гостил на Крите, но убил там Орсилоха, Идоменеева сына, и бежал от расправы на корабле финикийцев. Буря. Противные ветры. Сбившись с пути, они зашли в эту гавань, и он уснул на берегу. Пока он спал, благородные финикийцы честно сгрузили на берег его добро и уплыли в свою Сидонию, а бородач теперь даже не знает, в какой земле он остался, и что за люди в ней обитают, — вот и решил на всякий случай припря…
— Врёшь! — сказал Навболит. — Зачем?
Нет-нет, бородач не врёт — разве он посмеет врать светлоокой Афине Палладе? Он сразу узнал её, хотя богиня и предстала перед ним в облике прекрасного юноши…
— Врёшь, — повторил Навболит. — Не финикийцы тебя доставили сюда, а феакийцы! Так?
От богини ничто не укроется — бородач знал это, он просто решил проверить свою догадку: если это Паллада, она сразу разоблачит его хитрость, ибо никто не может сравниться с нею умом и проница….
— Да не богиня я! — сказал Навболит, отпуская вруна. — Простой смертный.
Бородач понимающе усмехнулся: он умеет хранить тайну. Он никому не скажет, что виделся с Афиной Палладой, своей покровительницей. Пусть только богиня скажет ему наконец, в какую землю он прибыл, и долго ли ещё ему добираться до своей родины, любезной сердцу Итаки? Ведь он, Одиссей, сын Лаэрта, уже девять лет скитается по морям — неужто никогда не закончатся его бедствия?
«Ладно, — подумал Навболит. — Пусть. Один дурак — не беда. Впрочем, это уже второй дурак…»
— Это и есть твоя Итака, — сказал он.
Бородач растерянно огляделся и опять уставился на Навболита. Глаза его подозрительно заблестели, а голос, когда он смог наконец заговорить, срывался и дрожал от обиды.
Не надо его обманывать. Даже в шутку — не надо, ибо это жестокая шутка. Одиссей двадцать лет не был на родине, но он помнит свою Итаку — это не она…
— Она, она. Только это не южная гавань в двух стадиях от столицы, а Форкинская бухта, что на севере твоего острова. Вон, — Навболит развернул его к устью пещеры, — вон там грот. Помнишь его? Должен помнить, если знаешь свою Итаку. Красивый грот… Вот маслина — ей не меньше семидесяти лет, и она тоже должна быть тебе знакома. Вон там — тропа к Евмеевой хижине. Он ждёт тебя, твой верный раб. Ступай к нему, человече. Но сначала скажи: давно ли ушёл феакийский корабль?
Одиссей не расслышал его вопроса — он суетливо оглядывался, хохотал, приплясывал и размазывал по лицу слезы. Он порывался опуститься на четвереньки и целовать землю. Пришлось отвесить ему тумака и основательно встряхнуть, чтобы привести в чувство.
Корабль? Он не помнит. Не знает… Но ведь это и правда его Итака! Он сейчас же перетащит своё добро в грот и немедленно… Что? Нет, он спал, а когда час назад проснулся, корабля уже не было в бухте. А жив ли ещё его отец, старый Лаэрт? А Пенелопа — верна ли ему?.. Нет, парус он тоже не видел и даже приблизительно не может сказать, в каком направлении ушёл корабль. Евмей, значит, всё ещё жив и по-прежнему верен своему господину, а Пенелопа? Ведь что касается жён… То есть, да, ушёл он, конечно, обратно в Схерию, но вот с востока или с запада феакийцы обогнут Лефкас — это Одиссею неведомо. А разве богиня не может узнать это сама?
— Может, — устало сказал Навболит. — Богиня всё может… Всё, что в силах вообразить смертный.
Одиссей преданно смотрел ему в рот и согласно кивал.
— Ладно, — сказал Навболит. — Ступай к своему Евмею.
Да-да, Одиссей сделает так, как велит ему Афина Паллада! Значит, не домой, а к Евмею? Вот по этой тропинке? Хорошо, он сейчас идет, только сначала соберёт свои…
Навболит не стал спорить.
— Давай, помогу, — предложил он, чтобы поскорее от него отвязаться.
Нет-нет, Одиссей сам соберёт, как можно…
— Да ладно тебе! — Навболит сгрёб разом все кубки и чаши, с грохотом ссыпал их в серебряный чан. — В грот?
Одиссей ошеломлённо кивнул. Навболит приподнял чан над землей и с натугой повёл его к гроту, шагая рядом. Одиссей засуетился, побежал к кустам, выволок из них какие-то тюки и заковылял следом, сгибаясь под тяжестью ноши.
Внутрь грота Навболит его не пустил.
— Будет цело. Ступай, устраивай свои дела, — сказал он ему, уложив утварь под стеной у самого входа и закрыв её тюками, чтобы не блестело.
Но Одиссей ушёл лишь после того, как забросал свои сокровища охапками веток и несколько раз убедился, что с берега, ни с какой стороны, ничего не видно. И только ступив на тропу, перестал оглядываться.
— Я думала, что ты уже не вернёшься, — ровным голосом сказала наяда, когда Навболит, задевая за тюки и чертыхаясь, протиснулся в грот.
Она сидела, обхватив руками колени и положив на них голову. Отмытые черепки амфоры были аккуратно разложены у её ног и влажно поблёскивали. Наяда неотрывно смотрела на них. Вспыхнул и погас последний лучик заката, и Навболит перестал её видеть.
— Куда же я денусь. Теперь… — сказал он, ощупью садясь рядом на окончательно увядшее ложе. Плечи у неё были тёплые, мягкие и слегка вздрагивали под тонкой туникой. — Холодно? — спросил Навболит и, не дождавшись ответа, потянулся рукой к изголовью, где должна была лежать амфора. Наяда послушно легла рядом, повернулась, прижимаясь к нему коленями, животом, грудью. Он нащупал, наконец, мантию и потянул на себя. Амфора выкатилась из неё, мягко подпрыгивая на невидимых бугорках, докатилась до стены и глухо брякнула в темноте о каменный выступ.
— Можешь их все расколотить, если хочешь, — сказала наяда. — Только не уходи.
— Завтра, — ответил он невпопад, расправляя мантию. Они повозились, заворачиваясь в неё.
— Я знаю, тебе всё равно, — зашептала она, прижимаясь к нему мокрой щекой. — Но ты хотя б иногда возвращайся. Хотя бы раз в сто лет. — Навболит хмыкнул. — Куда тебе надо завтра?
— Ещё не знаю, — сказал Навболит. — Сначала на Лефкас, а там видно будет.
— К скале Итапетра?
— Да… А как ты догадалась?
— Там недавно пропал источник. Низвергся в Аид… Теперь я знаю, кто ты.
— Меня зовут Навболит, — сказал Навболит. — А тебя?
— Хорошо, я буду звать тебя так. А у меня нет имени: люди не удосужились как-нибудь назвать мой источник… Конечно, я не посмею удерживать тебя — даже пытаться не стану. У тебя великое будущее. Ты выглядел таким беззащитным, пока спал, а проснулся — и всё изменилось.
— Что изменилось?
— Всё. И я изменилась. Стоило тебе взглянуть на меня — и я стала такой, как тебе хочется. Я решила, что меня навестил великий бог, — может быть, равный по силе Зевсу. Но даже тогда я не подозревала, кто ты на самом деле.
— Ну, и кто я на самом деле? — спросил Навболит. Ему уже стали надоедать эти намеки.
— Ты — титан, сумевший бежать из Аида, — объяснила наяда. — Ты освободишь своих братьев и станешь переделывать мир. Опять предстоит великая битва богов…
— Не было никакой битвы богов, — сказал Навболит. — И не будет. То есть, мир, конечно, будет переделан когда-нибудь. Но не богами.
— Титанами.
— Нет. Людьми. Только они могут переделывать мир — да и то не все. Я не могу. Это под силу лишь детям и художникам, свободным от чужих выдумок. Но я уже не ребёнок, а художником так и не стал. Нечестивый пастух, который вам так досаждает, и тот свободней меня.
— Он смертен, — возразила наяда. — Зачем ему переделывать мир? Он ничего и не переделывает. Он лишь оскверняет то, что сделано до него. И будет наказан за это. Мы ещё не придумали, как, но он будет наказан.
— Не сможете вы его наказать, пока он сам этого не позволит. И придумать вы ничего не сможете — разве что люди за вас придумают.
— Естественно, — согласилась наяда.
— Это неестественно, — возразил Навболит. — Не должно быть естественно, — поправился он.
— Вот видишь, — сказала наяда. — Ты уже знаешь, как следует переделать мир.
— Ничего я не знаю. Я знаю только, что человек должен управлять своим воображением, а не наоборот. Но сплошь и рядом получается наоборот: людьми правят порожденные ими чудовища. Персонифицированные боги. В лучшем случае — обожествлённые персоны. Хотя, ещё неизвестно, что лучше… Но ни то, ни другое я не могу считать естественным. Я не так воспитан. И вообще, давай спать, моя прелестная выдумка. Завтра у меня будет трудный день, и мне надо выспаться.
Корпус радиобуя, покрытый снаружи тонкими пластинами селеновых батарей, был бронзовый, цельнолитой, с одним-единственным углублением — узким прямоугольным пазом для печатной платы, задающей частотную модуляцию сигнала. Даже штырьки антенн с фарфоровыми изоляционными прокладками у основания были намертво вплавлены в вершинах бронзового многогранника, а монтаж внутренней схемы был раз и навсегда произведён методом нуль-сборки. Больше Демодок о нём ничего не знал. К счастью.
Ни Тоона, ни сопровождавшего его ученика — юношу по имени Окиал — радиобуй сколько-нибудь серьёзно не заинтересовал. Кто-то из них (скорее всего, Окиал) щёлкнул клавишей, помедлил две-три секунды и с тем же щелчком задвинул печатную плату на место — вот и всё. Против доставки радиобуя на Андикиферу они, впрочем, не возражали. И на том спасибо. Двое гребцов — после того, как Демодок убедил кормчего, что этот металлический ёж не имеет никакого отношения к святилищу, — перетащили его на корабль. Там он теперь и лежал, надёжно принайтовленный за штыри антенн, — на самой корме, под примитивным гироскопическим устройством.
Гораздо больший интерес вызвало у Окиала само святилище — шлюп-антиграв, обглоданный квазиреальностью этого мира. Юноша, видимо, сразу почувствовал в нём нечто необычайное, нечто не от мира своего и, получив разрешение Тоона, немедленно вскарабкался на борт — к шумному неудовольствию кормчего, который стал поносить его за святотатство. Окиал, впрочем, сразу успокоил почтенного феакийца, заявив, что не зря же установлен жертвенный треножник на корме этого чудища, и что следует же кому-то возжечь под ним огонь, дабы щедрыми приношениями умилостивить богов. Или, может быть, кормчий сам хотел это сделать? Тогда Окиал охотно уступит ему эту честь.
Кормчий не хотел, потому что побаивался: он знал, что треножник установлен над самым входом в Аид. Мало кто осмеливался возжечь огонь под этим треножником. За сорок лет — с тех самых пор, как на этом месте пропал источник и само по себе воздвиглось святилище, — за все эти сорок лет не нашлось и сорока смельчаков, отважившихся на богоугодное дело. Лично он, кормчий, предпочитает держаться подальше от этого места и обычно приносит жертву вон там, в пятидесяти шагах от святилища. Но он охотно позволит своему юному пассажиру принести жертву в установленном месте — если тот сделает это от имени и по поручению всего экипажа, а также лично от его, кормчего, имени. Он немедленно кликнет своих гребцов, и они принесут юноше всё необходимое: и вязанки хвороста, и благовонные травы, и ячневую муку, и даже кратеру вина. Ну и, конечно, саму жертву, жертву как таковую. Причем не какие-нибудь там потроха и внутренности, а самую лучшую часть овцы!
— Это ты зря — насчет самой лучшей части, — деловито возразил Окиал. Голос его доносился с кормы шлюпа глухо и гулко: наверное, он стоял на самом краю колодца, с любопытством заглядывая в него. — Я точно знаю, что богам больше всего нравятся именно внутренности. Особенно здешним богам. Поэтому лучшую часть полезнее будет оставить для ужина.
Кормчий неуверенно хмыкнул, и Демодок улыбнулся, легко представив себе внутреннюю борьбу, происходящую в благочестивой душе морехода. Лучший кусок мяса — это лучший кусок мяса, и не прогневаются ли боги, если кормчий позволит себя уговорить? Но, с другой стороны, юный смельчак плывёт вместе с ними до самой Схерии и не может не понимать, что если гнев богов обрушится на корабль, то ему тоже несдобровать. Наверное, он знает, что говорит, а?..
— Юноша знает, что говорит, Акроней, — подал голос певец, дабы разрешить наконец сомнения кормчего. — Делай, как он велит.
— Ну, если ты тоже так считаешь, славный аэд… — проговорил Акроней и шумно почесал грудь, готовясь принять окончательное решение. — В конце концов! — храбро воскликнул он. — Сожгли же мы внутренности в Форкинской бухте — и ничего, благополучно добрались до Итапетры! И шестиголовая Скилла не высунула ни одну из своих морд из пещеры, и даже Харибда была спокойна и выпустила нас из пролива. Значит, боги остались довольны жертвой… Правильно? — спросил он на всякий случай.
Демодок важно наклонил голову, и успокоенный кормчий зашагал к кораблю, твёрдо ставя ноги на сухой крупнозернистый песок, с шелестом подающийся под его ступнями.
«…и Скиллу свою придержи, когда проливчиком идти будут…» — вспомнил певец хрипловатый басок Тучегонителя, и как он зыркал из-под бровей, нашёптывая всё остальное в изящное ушко Посейдона, делая вид, что не замечает аэда…
До сих пор всё шло так, как советовал морскому владыке Зевс. Было жаркое солнце, припекавшее Демодоку лысину, был ровный попутный ветер, довольно редкий для этого времени года, была неспешная уважительная беседа между Тооном и постепенно разговорившимся кормчим, человеком набожным и подозрительным. Поначалу он ни в какую не хотел брать незнакомца на борт, ссылаясь на некие неблагоприятные знамения в небе. Но Тоон и сам, к удивлению Демодока, оказался неплохим авгуром — толкователем воли богов по поведению птиц. Он быстро запутал кормчего, доказав, что знамения, которые тот наблюдал, могут обозначать прямо противоположные вещи, а, следовательно, ничего не обозначают, — и тут же предложил провести новое гадание, теперь уже наверняка. В результате оказалось, что для благополучного исхода плавания Акронею просто-таки необходимо взять на борт трёх пассажиров. Тоон уже послал было Окиала за вторым своим учеником, но тут выяснилось, что Демодок тоже намерен вернуться в Схерию. Вместе с Тооном и Окиалом получалось как раз трое, а набожный кормчий решительно высказался за кандидатуру любимца муз. Ещё раз переистолковывать гадание означало бы опять возбудить подозрительность кормчего, и Окиал был послан к товарищу с новым заданием: пускай сами решат, кто из них будет сопровождать учителя. Юноша буркнул что-то недовольное — что-то насчёт бродяг, которые сами не знают, куда им нужно, — но тем не менее подчинился.
Не удивительно, что Демодоку так и не удалось сблизиться и поговорить с Тооном — ни перед отплытием, ни потом, когда они сидели на корме, под неподвижным (за ненадобностью) гироскопом, и слева от Демодока велась неторопливая беседа между Тооном и кормчим, а справа ощущалось неослабное и неприязненное внимание Окиала — почему-то не столько к самому певцу, сколько к его лире. Юноша то и дело тянул к ней свои неуклюжие любопытные лапы, струны жалобно вздрагивали, и Демодок в конце концов положил инструмент на колени, прикрыв струны полой хитона.
Жаркое солнце, попутный ветер, беседа… Всё очень точно соответствовало словам Зевеса, и присутствие аэда нисколько не нарушало предначертанного хода событий. А, может быть, и более того — являлось необходимой частью предначертаний, не до конца открытых певцу. Одно утешало: до северной оконечности Лефкаса они добрались без приключений, и осторожный кормчий решил остановиться здесь до утра. Если месть Посейдона свершится, то произойдёт это на последнем сорокамильном отрезке пути. Впереди целая ночь, и есть ещё время попытаться отговорить Тоона…
— Эх, Навболита бы сюда! — воскликнул Окиал, когда кормчий отошёл достаточно далеко от шлюпа.
— Зачем? — сейчас же спросил Тоон.
— Странный колодец, — ответил юноша. — Не могу понять, какая у него глубина. На два моих роста вниз что-то вроде ступеней, а дальше — просто дыра. Ничто… Но перед этим ничто — нечто…
— Не вздумай спускаться! — предостерегающе сказал Тоон.
— Ну что ты, учитель, я сам боюсь. Хотя сорваться там, кажется, просто невозможно. Некуда падать, понимаешь?
— Не очень.
— Вот и я не понимаю. Такого просто не может быть: чтобы дыра — и некуда падать.
Демодок слушал их, машинально поворачиваясь на голоса, и пытался представить, во что же превратилась под воздействием многих и многих воображений мембрана донного люка с односторонней проницаемостью. Когда-то она служила для запуска глубинных зондов одноразового использования. Узкие металлические сигары приходилось продавливать через неё гидроманипуляторами. Но однажды Дима отправил зонд без всякой гидравлики. Размахнулся как следует и пробил. На спор. За что и проторчал пару суток на камбузе, заодно освежая в памяти многочисленные инструкции по уходу за матчастью и правила эксплуатации научного оборудования шлюпа. «Вот хорошо, — приговаривал Юрий Глебович, неторопливо копаясь в электронных потрохах стюарда. — Вот замечательно! Давно собирался устроить ему профилактику — да заменить некем было… В следующий раз буду гальюнного уборщика ремонтировать, имей в виду!»…
— Навболит бы прыгнул и посмотрел, — сказал юноша.
— И остался бы там, — возразил Тоон. — Из Аида не возвращаются, Окиал.
— Ничего, я бы его вернул.
— Сомневаюсь. Поэтому отойди от края. Тем более, что тебя — некому будет вернуть…
Это верно, подумал Демодок. Если проницаемость мембраны увеличить хотя бы вдвое, это был бы идеальный вход в Аид. Вход без выхода…
И вдруг он поймал на себе пристальный взгляд Окиала. Прищуренный, изучающий, острый. Это было совсем как несколько часов назад в Форкинской бухте: Демодоку опять показалось, что он прозрел. И он опять завращал головой, надеясь увидеть ещё что-нибудь кроме этого юного бородатого лица с недобрым прищуром, которое смотрело на него с несообразно близкого расстояния. В упор. С двух шагов, даже ближе, хотя до шлюпа было никак не меньше двенадцати… Как и тогда, в бухте, это через несколько секунд кончилось, и Демодок погрузился в привычную земную тьму, так и не увидев ничего, кроме лица.
А Тоон вдруг захохотал. Взахлёб, как-то не по-настоящему, натужно выдавливая смех вместе с кашлем, но с явным облегчением.
— Прости меня, славный аэд, — сказал он наконец, оборвав смех, и Демодок почувствовал на плече прикосновение его большой тёплой ладони. — Кажется, мой ученик заподозрил тебя в притворстве, и это доставило тебе несколько неприятных мгновений… Окиал, я прошу тебя: отойди от колодца! Неужели во всем святилище нет ничего более интересного?.. Прости, я не запомнил твоего имени, аэд.
— Демодок, — сказал Демодок. — Меня зовут Демодок, и я действительно притворяюсь. Твой ученик не ошибся, Тоон. Вот уже сорок лет я притворяюсь человеком этого мира.
— Потом, — мягко прервал его Тоон, сжав пальцы у него на плече. — Потом поговорим, Демодок.
— Не верь ему, учитель! — отчаянно крикнул юноша. — Он не тот, за кого выдаёт себя!
— Окиал, — спокойно сказал Тоон, — ты хорошо помнишь, как следует возжигать огонь и приносить жертву? Ты ничего не перепутаешь, если мы отойдем и я не буду тебе подсказывать?
— Мне ничего не надо подсказывать, но я не могу оставить тебя одного! Я не затем отправился с тобой, чтобы оставлять тебя одного!
— Я не останусь один, — возразил Тоон. — Мы будем вдвоём с аэдом.
— Он такой же аэд, как мы — авгуры!
— Мы будем вдвоём с аэдом, — не повышая голоса, повторил Тоон. — А ты закончишь дело, за которое взялся, и, если захочешь, присоединишься к нам. И расскажешь — если захочешь — то, что утаил от меня на Итаке.
— Юноша прав, Тоон, — проговорил Демодок, мучительно вглядываясь в недоброе и отчаянное лицо, которое опять маячило перед ним, куда бы он ни повернул голову. — Юноша прав: я такой же аэд, как вы с ним — авгуры. Ты, может быть, не поверишь, но там, в моём мире…
— Я догадываюсь, — мягко сказал Тоон. — Не надо об этом сейчас, славный аэд. Сейчас и здесь… Окиал, мы будем ждать тебя вон под теми деревьями. Поторопись, если хочешь узнать нечто, по-моему, интересное.
— Хорошо, учитель, — буркнул юноша. — Тебе вид… Ладно. Я быстро. — Лицо его пропало, и опять наступила тьма.
— Позволь, я понесу твой инструмент, Демодок, — сказал Тоон, и Демодок послушно отдал ему лиру. — Держись за мой локоть, вот так. Дорога ровная, не бойся споткнуться. Сейчас мы уединимся, и ты расскажешь мне о своём мире всё, что сочтёшь возможным рассказать.
— Это не так просто, — проговорил Демодок, держась за его локоть и с привычной осторожностью переставляя ноги по вязкому сухому песку. — Боюсь, мне не хватит слов, чтобы рассказать всё. Мой мир слишком отличен от твоего…
— Естественно, — перебил Тоон. — Нет и не может быть двух похожих миров, как нет и не может быть двух похожих людей. Каждый человек живёт в своем мире, хотя каждый в меру сил и способностей притворяется, что это не так. В этом нет ничего дурного. Наоборот: нетерпимость к чужим мирам, желание утвердить свой мир в качестве единственного и непогрешимого образца чреваты хаосом. Кровавым хаосом… Терпимость, или как ты её называешь, притворство — основа стабильности человеческого сообщества. Но чрезмерная терпимость приводит к чрезмерной стабильности, к неподвижности мысли, к стереотипам — и в конце концов оборачивается очередной тиранией. Тоже кровавой… Идеально, чтобы у каждого человека были свой мир и свой бог, и чтобы миры не враждовали друг с другом. Не знаю, достижим ли такой идеал, но, право же, он стоит того, чтобы к нему стремиться. Вот почему мне интересен любой новый мир, как ни был бы он необычен и не похож на мой собственный…
— Этому ты и учишь в своей школе? — спросил Демодок.
— Да, — засмеялся Тоон. — Извини, славный аэд. Я так привык читать лекции, что и с тобой начал говорить, как учитель с учеником, а не как равный с равным… Ну, вот мы и пришли. Здесь мы одни, и нас никто не услышит. Позволь, я помогу тебе сесть… Я слушаю тебя, Демодок. Расскажи мне о своём мире и о своём боге. Может быть, тебе нужен для этого инструмент? Возьми его. Ведь ты — аэд.
Демодок принял лиру и положил её рядом с собой на траву. Такого оборота дел он не ожидал и не был готов к нему. Тоон явно смотрел на него, как на любопытный клинический случай, — и был по-своему прав. Он был аборигеном своего мира, Тоон. Своего квазимира, населённого богами и чудовищами. Ну как, в самом деле, растолковать ему понятие объективной реальности, данной нам в ощущениях? «Кем данной?» — сразу спросил бы он и опять-таки был бы прав. По-своему прав — в своем мире…
— Инструмент мне не нужен, — сказал наконец Демодок. — Я прескверно играю и прескверно пою, но никто кроме меня самого не догадывается об этом. Сорок лет назад, в моём мире, было наоборот: всем, кроме меня, было ясно, что я не умею петь. Но петь я любил, воображением бог меня не обидел — вот я и пел. И часто воображал себя звездой эстрады.
— Кем?
— Славным аэдом, — поправился Демодок. — Вот видишь, уже не хватает слов. Это ведь совсем разные вещи: славный аэд — это одно, а… Да. Но я не с того начал. Надо, наверное, рассказать, как я появился в этом мире.
— Разве не все появляются в нем одинаково?
— Опять не то слово. Ну, скажем, не появился, а прибыл. Мне было двадцать лет, когда я прибыл сюда.
— Сюда… На этот остров?
— Да. — Демодок решил пока не уточнять. — Я прибыл сюда на… корабле. Ты видел его только что — вот уже сорок лет, как он торчит здесь. Все называли его святилищем, и он стал святилищем — таков уж твой мир, Тоон. А сорок лет назад это святилище было моим кораблём. Летающим кораблем. Я не смогу объяснить тебе, как он летал, потому что совершенно не разбираюсь в антигравах…
— В чем?
— Неважно. В устройстве моего корабля, когда он был кораблём… Нет, так у нас тоже ничего не получится. Может быть, ты будешь задавать вопросы, а я отвечать?
— Давай попробуем, — терпеливо сказал Тоон. — Сорок лет назад ты прибыл на этот остров. Откуда?
— Из другого мира.
— Из другой страны?
— Нет, из другого мира. Мы называем его первичным. И ещё — действительным. Он отделён от вашего тысячами стадий и тысячами лет. И не только ими.
— Я понимаю. Рано или поздно все дети покидают свой первичный мир. И как правило — навсегда. Воображённым оружием можно убить, но воображаемой пищей нельзя насытиться. Приходится считаться с существованием иных миров, чтобы, не мешая соседям, возделывать свои поля… Ты покинул свой первичный мир двадцати лет от роду — поздновато, хотя бывает и позже. Но где ты жил, пока не ушёл из него? В какой земле?
— В Томской области, — отчаявшись, сказал Демодок.
— Где это?
— Далеко. Далеко и долго. Сорок тысяч стадий и почти три тысячи лет отсюда. И около полутора тысяч ассоциативных сфер. По крайней мере, зарегистрированных.
— Не понимаю, — терпеливо сказал Тоон.
— Конечно, не понимаешь. И вряд ли поймёшь, хотя я точно ответил на твой вопрос.
— Это не так трудно, как кажется поначалу, — сказал Тоон, и Демодок опять ощутил на плече мягкое прикосновение его ладони. — Есть вещи, неизменные в любых мирах. День и ночь. Голод и жажда. Любовь и ненависть… Правда, есть люди, которые не умеют любить — или думают, что не умеют. Но людей, не способных к пониманию, я ещё не встречал. Давай поговорим о том, что сближает наши миры, а не о том, что их разделяет.
— «А у вас негров линчуют!» — сказал Демодок, усмехнувшись. И, ощутив недоумение собеседника, пояснил: — Была когда-то такая поговорка. То есть, будет. Ритуальная фраза, означающая, что понимание не достигнуто.
Эту поговорку Юрий Глебович привез из своёго дипломного заброса в семнадцатую ассоциативную сферу. Открытая на заре квазинавтики, эта сфера не содержала в себе ни одного населённого квазимира. Сотни сотен безлюдных Земель с разрушенными озоновыми слоями атмосфер, домертва выжженные космическими лучами и искусственной радиацией; гигантские цирки кратеров, за оплавленными кольцевыми стенами которых угадывались останки мегаполисов; действующие вулканы на месте крупнейших атомных энергостанций реального прошлого… совершенно невозможные миры, называемые почему-то «вероятностными». И обрывки газет с малоинформативными и алогичными текстами, найденные в подземном нужнике на окраине одного из мегаполисов Восточной Европы. Там и была обнаружена эта фраза, завершившая, по всей видимости, некий дипломатический раут…
— Хорошо, — сказал Демодок. — Давай говорить о том, что сближает нас. Не о мирах. О целях. Я хочу вернуться в свой мир и полагаю, что ты в состоянии помочь мне. Для этого тебе не нужно пытаться понять мой мир. Достаточно выжить и, выжив, доставить меня на Андикиферу.
— Выжить? Но разве кто-то…
— Да. Посейдон выпросил у Громовержца твою жизнь и жизни всех пятидесяти двух гребцов.
— Значит, Схерия всё ещё помнит пророчество своего безумца. Помнит, боится и ждёт… Этим-то и сильны боги — нашим покорным страху воображением. И вот уже названы сроки, намечены жертвы. Быть может, и способ расправы определен? Что говорил об этом прорицатель?
— Боюсь, ты не понял меня, Тоон. Не было никаких новых пророчеств. Просто я пел во дворце Алкиноя и слышал сговор богов. Но я никогда не пою всё, что слышу из уст олимпийцев. Да и слышал я мало — лишь то, что боги пожелали открыть.
— Скорее — лишь то, что они сумели придумать, — возразил Тоон. — Тогда всё гораздо проще. И в то же время сложнее: нам самим предоставлено выбрать свою судьбу. Предполагается, что мы окажемся слабее собственных страхов. Но — боги предполагают, а люди располагают. Даже если не догадываются об этом. Как-нибудь одолеем эти четыреста стадий.
— Стоит ли рисковать? — неуверенно сказал Демодок. — Так ли уж нужно тебе в Схерию? Дождёмся другого корабля и отправимся сразу на Андикиферу…
— Риска почти нет: нас только двое, знающих планы богов. Маловато для явления столь представительного олимпийца, как Посейдон. Риска не было бы совсем, если бы ты не рассказал мне об этих планах. Или если бы я постарался забыть наш разговор. Но как я могу забыть, что ты нуждаешься в моей помощи и тоже стремишься в свой мир, где родился и провёл свои лучшие годы?
Золотые руки оказались у этого юноши, и разбирался он не только в возжигании жертвенного огня! Такому — если для дела надо — не стыдно и свои собственные плечи подставить. Что Акроней и проделал, не раздумывая. Пусть видят, лентяи, что кормчий уважает настоящих работников — и только их! Не часто нынче встретишь такого мастера, который может, из ничего соорудив настоящий кузнечный горн, в какие-нибудь полчаса расплавить и (тут же, на плоском камне!) снова выковать бронзовое кольцо для Перста. Да так точно, словно и не было в кольце никакой трещины, словно и не вытаскивали его из дубовой рамы, а лишь в порядке рутинной профилактики сменили в нём истёршуюся кожаную прокладку… Ничего, что масло капнуло на хитон, не жалко. Хоть оно и чёрное, и пованивает — плевать, не жалко. Это он хорошо придумал: пропитать прокладки земляным маслом вместо оливкового. И ведь нашел где-то земляное масло, в таком тумане… «Смотрите, смотрите, лентяи! — бормотал про себя кормчий, крепко держа Окиала за икры и для верности упираясь коленом в металлического ежа. — Вам-то я никогда не подставил бы свои плечи. И никому из вас не доверил бы держать на плечах этого парня. Такого умельца бы — да в зятья…»
— Ну, вот и всё, можно раскручивать! — Окиал спрыгнул с плеч кормчего на палубу, подобрал кусок чистой ветоши и стал тщательно вытирать ею руки.
Акроней кивнул, с уважением глядя на чёрные от въевшейся копоти, божественно ловкие пальцы своего пассажира, и снова задрал голову. Массивный медный диск Перста лениво вращался, поблёскивая осевшими на ободе капельками тумана, легко и бесшумно скользя отполированной осью в бронзовых кольцах гнёзд. Акроней поднял багор, упёрся им во внешнюю, вертикальную, раму и несильно нажал, преодолевая инерцию. Рама слегка повернулась на вертикальных полуосях, и Перст, всё так же беззвучно, не замедлив вращения, изменил наклон. Кормчий одобрительно хмыкнул: всё было правильно.
— Ну?! — рявкнул он, поворачиваясь к торчащим из тумана головам гребцов и отыскивая глазами нерадивых. — Так и будем прятаться? За работу, лентяи!
Лентяи (в количестве четырёх человек), провожаемые пинками и гоготом, встали, послушно выбрались из толпы и захромали к кораблю, на ходу жалобно кривясь и хватаясь руками за задницы. Акроней ухмыльнулся. Ничего, переморщатся. Не так уж сильно им и досталось — по хорошему-то надо было часа три вымачивать розги в морской воде. В следующий раз будут потщательней осматривать Медный Перст перед отплытием… Морщатся они! А если бы юноша не заинтересовался устройством Перста (который, между прочим, в первый раз видит)? Не пришлось бы вам тогда морщиться — не было б чем! Акроней уже видел однажды, что такое треснувшая втулка. Гребцов по частям собирали и на общем костре жгли: там, в Аиде, сами разберутся, где чьё.
Да-а, прошли те времена, когда каждый новый Перст лично осматривался Полинием, сыном Тектона. Где он теперь, мастер Полиний, основатель и первый владелец верфи? Сидит, говорят, где-то в горах: космы до плеч, борода до колен, хитон в объедках — пророчествует. А новый владелец, Амфиал — вроде и не своего отца сын, не Полиния. Не та голова, не те руки. Да и мастера нынче… не те нынче мастера!
Туман ближе к утру стал ещё гуще, но вершина скалы Итапетра по-прежнему остро маячила наверху. Слабый, как не проспавшийся, Борей не столько разгонял туман, сколько сгребал его с моря, нагромождая прихотливо изогнутыми слоями. Это он зря: Итапетру не загребёшь. Итапетра победительно чернела над белой (по пояс в плотном и выше головы рыхлом тумане) отмелью, и этого было вполне достаточно, чтобы снова направить Медный Перст так, как надо. Точно на юг Нотовым концом оси и точно на север — Бореевым. И чтобы Бореева планка внутренней рамы была на два локтя выше Нотовой.
Ещё вчера, подводя корабль к мысу, Акроней направил его так, чтобы выброситься на берег в створе с вершиной скалы и источником. С тем местом, где был когда-то источник, а теперь стояло святилище, выполненное кем-то в виде большой толстой рыбы с задранным кверху хвостом. «Корма», — назвал этот хвост Окиал. А что, очень похоже на корму… Хотя, если уж и сравнивать святилище с кораблем — то только с торговым. Да и то они, пожалуй, не такие широкие. И раз в пять меньше. А в остальном — похоже. И даже пустое внутри, как настоящий корабль, только Окиал говорит, что там не трюм, а лабиринт — как в Оракуле Мёртвых, но под крышей (или палубой?) и не такой сложный. Всего несколько переходов и тупиков, закрытых тяжёлыми дверями, которые, однако, вполне можно открыть, если постараться. А закрываются они сами, с ужасным грохотом, но потом их опять открыть можно.
Гребцы даже перепугались, когда впервые услыхали вчера этот грохот. Ну и Акроней, конечно, тоже забеспокоился. Потому что смотрит: где юноша? Нет юноши, огонь под треножником горит, а юноши нет. И опять грохот.
Впрочем, жертвенный дым ровной струёй поднимался к ясному небу, и огонь под треножником не трещал и не разбрасывал искры: боги благосклонно принимали всё, что им было предложено. И Акроней почти успокоился. А потом и совсем успокоился, когда Окиал по плечи вынырнул из колодца и крикнул, чтобы не пугались: это он, мол, там грохает — дверями, в лабиринте святилища. Сейчас он ещё раз пройдёт лабиринт — теперь уже до конца — и вернётся. Всё это он говорил громко, но почтительно, обращаясь к Акронею, как самому здесь старшему, потому что оба старика — Тоон и слепой аэд — сидели далеко от святилища, на опушке рощи, и всё ещё о чём-то беседовали. Ну, Акроней, конечно, позволил юноше ещё раз пройти лабиринт — теперь уже до конца, — потому что боги были явно не против этой затеи. Юноша прошел и вернулся. Но о том, что он узнал в конце громыхающего лабиринта, не стал рассказывать. Значит, нельзя. Значит, не всякое любопытство должно быть удовлетворяемо…
Любопытство — вот чего с избытком хватало в характере юноши. С большим избытком. Акроней даже сказал бы: «с опасно большим избытком», — если бы не видел, что любопытство это было особого рода — несуетливое и деловитое. И какое-то всегда-настороже.
Вот благодаря этой последней особенности своего любопытства Окиал и услышал то, чего другие просто не замечали. Услышал и спросил Акронея, всегда ли должны раздаваться такие щелчки, когда начинают раскручивать Медный Перст. Кормчий не успел не то что ответить — осмыслить его вопрос не успел (какие такие щелчки? где щелчки?), а юноша уже был на корме, у Нотова гнезда оси, и прислушивался, наклонив к нему голову. А потом выхватил откуда-то из-под хитона сразу два ножа и одновременно полоснул ими по обоим ремням. Гребцы, тянувшие ремни в разные стороны и уже переходившие с быстрого шага на бег, попадали на песок, в туман, а юноша резко сдавил тормозные колодки так, что чёрный дым, извиваясь, пополз из-под них и даже на берегу запахло гарью.
Пока Акроней, опомнившись, карабкался на борт и бежал, запинаясь за вёсла, к корме, ещё не зная: оторвать ли щенку голову или просто разложить его на палубе и отъездить багром по мягкому, Окиал вдумчиво («мыслитель!») сколупывал с Нотова гнезда грязь и нагоревшее масло. А дождавшись запыхавшегося от одышки и злости кормчего, только что носом не ткнул его в трещину на кольце. Да-а… Акроней сразу же вспомнил тот случай в порту, и как выли вдовы и матери пятидесяти гребцов, заглушая воем гудение вынужденно-общего погребального костра. И как тихо плакала жена одного из уцелевших (без руки и с переломанными ребрами). И как дико отплясывал на берегу пятьдесят второй — совсем целый, без единой царапинки. До сих пор пляшет, бедняга. Ходит по городу и приплясывает… А всего-то и была, наверное, вот такая же трещинка — да не случилось рядом любопытного юноши.
Четверо лентяев закончили, наконец, наматывать на ось длинный, заново сшитый на порезах ремень и, спрыгнув на берег, протянули концы в разные стороны от корабля. Пока Акроней направлял Перст и заклинивал рамы поворотами дубовых, обитых кожей эксцентриков, дюжина гребцов разобралась на две группы. Тройки самых сильных уже держали концы, ожидая команду, тройки самых быстрых стояли на подхвате. Акроней установил на корме бортовые блоки: левобортовой ниже, правобортовой выше, — так, чтобы ремень, когда натянется между блоками, не задевал ни ось Перста, ни внутреннюю раму. Перекинул концы через эти блоки и крикнул гребцам, чтобы ослабили хватку. Когда ремни провисли, кормчий кивнул Окиалу на нос корабля: нечего больше торчать здесь, на корме, да и видел он уже всё это пару часов назад. Осторожно отпустив тормозные колодки, Акроней неторопливо прошёл следом за юношей, вместе с ним спустился на берег, отвёл на безопасное расстояние и дал команду.
Нехотя, потом всё быстрее завертелся диск. Сильные тройки, сделав по десятку всё ускоряющихся шагов, перешли на бег. Щелчков не было.
Быстрые тройки на бегу подхватили ремни — без рывка, мягко, как надо. Кормчий настороженно прислушивался. Щелчков не было.
Быстрые тройки уже пробежали по двадцать шагов, когда наконец появился звук. Нормальный звук — Акроней успокаивающе похлопал юношу по спине, когда тот вопросительно посмотрел на него. Свист. И даже не свист, а шелест, но сейчас будет свист… Есть. Часа три вот так посвистит, пока не замедлит вращение.
На тридцать пятых примерно шагах тройки резко остановились, и раздался хлопок: ремень, легко соскользнув с оси, натянулся между блоками. Порядок.
Правая тройка, не теряя времени, стала сматывать свой конец в бухту, левая помалу вытравливала. Незанятые гребцы зашевелились на берегу, поднялись, вырастая из тумана, потянулись группами и цепочками к кораблю, обступая борта.
Понимают, ленивцы, что время дорого! Как-никак, два часа потеряно, а ветер хоть и слабый, да встречный. Но спешка нужна будет потом, в море. Может быть, даже придётся пощёлкать бичом над спинами нерадивых. Для их же пользы — чтобы к вечеру смогли увидеть берега Схерии и ночью жаловаться жёнам на жестокого кормчего, показывая им рубцы на спинах. А четверо из обслуги Перста — на ягодицах. Каждому своё… Впрочем, ветер к полудню может перемениться (почему бы и нет? Посейдон милостив, полсотни лет не вспоминает об обещанной мести), но это вряд ли. Акроней потянул носом воздух и последний раз глянул на Итапетру. Ох, вряд ли — хотя парус, как всегда, наготове.
На самый же крайний случай — если Нот вообще не проснется, а Борей задышит сильнее, — на этот случай Акронею известна хорошая бухта на юге Схерии. Заночевать придется там, а в столицу двинемся поутру, вдоль берега. Три часа на вёслах… Ну, четыре — поскольку натощак. Последних овец прикончили здесь, на мысе, а половина ячневой лепёшки (на большее не хватит муки) — не пища для гребца. Ладно, там видно будет. Есть ведь ещё материк, куда может случайно забросить корабль, а на материке — тучные стада с безоружными пастухами…
Всё это Акроней додумывал, стоя уже на корме, отжав эксцентрики и зычно подавая команды гребцам. Нос корабля рывками сползал с берега, всё вокруг скрипело и дёргалось, и лишь Медный Перст, всегда обращённый к Полярной Звезде, был обращён к ней и ровно свистел на пронзительной ноте. Судно закачалось на мелких прибрежных волнах, гребцы полезли из воды, переваливаясь через борта и разбирая вёсла. Двое задержались на берегу, чтобы на руках перенести слепого аэда. Окиал со старым Тооном были уже на борту.
Аэд, оказавшись на палубе, сразу же был подведен к своему металлическому ежу. Ощупал со всех боков и его, и найтовы, надёжно крепившие странный сей груз, пощёлкал чем-то и только тогда уселся рядом, так и не выпустив один из штырей, крепко обхватив его своими сухими пальчиками. Лиру свою этак небрежно положил рядом — а за ежа держится. Так малое дитя, едва проснувшись, тянется к новой, вчера подаренной игрушке, о которой всю ночь помнило…
Носовые гребцы упёрлись вёслами в дно, и судно, отойдя от берега, словно рухнуло вниз, погрузившись в белёсую мглу. Ох и туман! Ничего не видно в тумане, кроме Перста да силуэтов ближайших пяти пар гребцов! Ну, да кроме Перста ничего и не надо видеть феакийскому кормчему.
— Правым бортом табань, левым греби! — протяжно скомандовал Акроней. — И-р-раз!.. И-р-раз!..
Медный Перст, плавно увлекая за собой вертикальную раму, поворачивался Бореевым — высоким — концом к невидимому носу корабля. На самом деле, конечно, поворачивался корабль. Но об этом говорили Акронею опыт и знание, а чувства — чувства нашёптывали другое. Они шептали, что Схерия всё ещё за кормой, и весьма неохотно воспринимали доводы разума… Гребцам проще: они верят своему кормчему. А кормчий должен верить не себе, а вот этой штуке…
— Суши вёсла!
Бореев конец оси уже указывал точно на нос корабля. Значит, прямо по курсу был островок Эя — обиталище волшебницы Кирки. Вздорная баба: влюбляет в себя почтенных мужей и превращает их в бессловесный скот. Не стоит без нужды навещать её остров — даже на малое время не стоит, лучше обойти стороной… Акроней дождался, пока корабль по инерции повернулся ещё немного — так, чтобы ось указала на левую якорную площадку, — и, отпустив кормовое весло, дал команду гребцам. Грянула песня, вскипели под вёслами волны, и судно рванулось, взрезая собою туман. Чуть на восток — между островом Эя и устьем реки Ахерон.
Навболит первым заметил Посейдонов трезубец — и первым погиб, ничего не успев понять и тем более предотвратить. Это была быстрая и напрасная смерть: сам Земледержец ощутил смутное сожаление, неловко стряхивая тело юноши с окровавленных золотых лезвий и омывая их в тёмной пучине моря.
Если б не ночь, проведенная им с безымянной хозяйкой источника в гроте! Ночь сомнений, и споров, и кратких часов забытья в объятиях юной прекраснокудрявой богини… Ночь, когда Навболит перестал быть послушным жрецом атеизма, и вера в богов родилась в нём из веры в их небытие. «Этого не бывает, и этого тоже не бывает, а этого не должно быть!» — говорил он наяде, страстно и пылко живописуя то, чего не бывает, и то, чего быть не должно.
Распалённый своим красноречием, как никогда ненавидящий то, чего нет, он затемно вышел из грота, сердито стирая с лица поцелуи и слёзы богини. «Выдумка!.. — бормотал он, карабкаясь по отвесным скалам, окаймлявшим Форкинскую бухту. — Что она может понять, если она сама — выдумка безграмотных пастухов!» — Он прошёл по вершине гряды к самой северной точке отрога, туда, где откос, подмываемый морем, был особенно крут, и остановился над бездной, подставив разгорячённое лицо ночному Борею. Забрызганные луной морские просторы казались неодолимыми, но он знал, что это не так: длинный язык тумана уже наползал с южного берега Лефкаса и достаточно чётко обозначал местоположение острова за горизонтом. Правда, Навболиту ещё никогда не приходилось прыгать так далеко и так наудачу, но ведь всё, что мы умеем делать, мы когда-нибудь делали в первый раз…
«И не только пастухов, — подумал он вдруг. — Моя тоже… Я её тоже выдумал». — Но он не стал развивать эту мысль, потому что она развивалась как-то не так, а весь сосредоточился на том, чтобы хоть приблизительно определить точку финиша. Берег там наверняка не такой крутой и высокий, как здесь. Можно прыгнуть в море, доплыть и выбраться в любом месте. Наверное, так и следовало сделать — хотя бы из соображений безопасности, — но вода была, пожалуй, чересчур холодна. Навболит вспомнил вчерашнее купание и поёжился, кутаясь в тёплую Окиалову мантию. А ведь они купались в бухте — мелкой и со всех сторон закрытой от ветра. И днём. Ещё до того, как он уснул в гроте, а потом проснулся и придумал наяду… Наглая мысль не покидала его и хотела развиваться по-своему. Навболит дёрнул плечами и стал нащупывать левой — толчковой — ногой опору поровнее и понадежнее. «Красивую и глупую наяду, которая ничего не может понять. Наверное, потому…» Ага, он уже готов к прыжку. Ну, так надо прыгать!
«Потому что я сам ничего не понимаю!»
Она таки додумалась, эта своевольная мысль. Дождалась, пока он отвлёкся, и додумалась — уже на той стороне пролива, на южном травянистом берегу Лефкаса, очень пологом и гораздо более низком, чем предполагал Навболит. Он попрыгал на левой ноге, шипя от боли и держась руками за пятку правой, а потом сел в мокрую от росы траву и стал бережно оглаживать пятку, пережидая боль. Переждал, нащупал, пошарив рукой, злосчастный камень (наверное, единственный на этом лугу!) и зашвырнул его в море. И мысль додумалась.
Навболит сразу же возмутился. То есть, как это — ничего не понимает? Он, один из первых учеников Тоона, не понимает? Очень даже хорошо понимает. Хоть сейчас может изложить. И он стал излагать, ощупью идя вверх по травянистому склону, к вершине холма, чтобы там оглядеться и наметить очередной финиш: не пешком же ему добираться до скалы Итапетра на самом севере острова…
«Боги существуют лишь постольку, поскольку люди допускают их существование», — первая и самоочевидная истина, из которой сразу же следует практический вывод. Не думай о богах. Очень просто и лишь на первый взгляд кажется невозможным. Существует целая система медитаций, дисциплинирующих и развивающих воображение. Стройная и законченная программа, разработанная учителем. Навболит прошел её от начала и до конца.
«Боги всемогущи лишь постольку, поскольку вообразимы», — ещё одна истина, не менее самоочевидная. Другими словами и проще: бог не может сделать того, что человек не может вообразить. Наяду придумали пастухи, которым неведома высшая мудрость. Поэтому наяда глупа. Очень просто… Навболит добрался наконец до вершины, наметил, оглядевшись, следующий холм на востоке и прыгнул. Пять стадий. Неплохо для первого раза, но надо больше, если он хочет успеть до рассвета. Вон до той вершинки — стадий двенадцать. А ну-ка…
Часа через два непрерывных прыжков он запыхался и вдруг понял, что ему не хочется излагать дальше. Там была какая-то каверза, и он не может ни обойти её, ни перепрыгнуть так же легко, как перепрыгивает пропасть между двумя холмами. И он опять ощутил тяжёлую, как земной круг, ненависть к богам. Которых — провались они в Аид! — нет. Которых не должно быть, если о них не думать. А пастухи — думают. Как попало думают, без самодисциплины, неуправляемо, но сообразуясь друг с другом и в конечном счёте — согласованно. Поэтому наяда есть. Глупая наяда, не понимающая простых вещей, которых не понимают её творцы. Хотя Навболит, между прочим, тоже…
Ну, не хотелось ему додумывать до конца! Перепрыгнуть хотелось ему через эту каверзу, притаившуюся в пропасти между простыми и самоочевидными истинами! И он запрыгал дальше — на север, вдоль берега, с вершины холма на вершину другого холма, не видя и не желая видеть: а что там, внизу, между холмами. Ничего там нет. Туман там. Сплошной туман, в котором нечего делать и незачем терять время. Надо успеть оглядеться, наметить финиш и прыгнуть, чтобы снова оглядеться и снова наметить финиш… А потом солнце брызнуло с близкого материка и ослепило его, но до скалы Итапетра было ещё далеко, и Навболит понял, что опоздал. Потому что не станет феакийский кормчий дожидаться рассвета, если впереди — самый долгий, последний отрезок пути. Он предпочтёт одолеть его засветло, чтобы увидеть берега Схерии прежде, чем остановится Перст. И действительно, когда Навболит добрался до Итапетры, корабля на мысе уже не было — только след корабля был едва различим на песке, под тонким слоем тумана.
Навболит уселся на вершине скалы и закутался в мантию. Осталось ждать, пока разойдётся туман и, может быть, станет виден островок Эя на северном горизонте. Учитель говорил, что в ясную погоду вершина лесистой Эи должна быть хорошо видна с вершины скалы. И тогда Навболит попытается догнать корабль в проливе между устьем реки Ахерон и островком — на привычном для феакийских мореходов пути. А пока оставалось ждать.
Теперь уже никуда ему было не деться от своевольной мысли, она сразу напомнила о себе голоском наяды, которая прижималась к нему мокрой щекой — там, в гроте, когда они возлегли и закутались вот в эту самую мантию, ещё, казалось, хранящую их тепло, и запах меда, и прохладные запахи подземных источников. «Ты проснулся, и всё изменилось, — шептала ему наяда. — Стоило тебе взглянуть на меня, и я стала такой, как тебе хочется».
— Ничего удивительного, — попробовал отмахнуться Навболит. — Конечно, она изменилась, ведь моё воображение мощнее и ярче воображений всех Евмеевых пастухов, вместе взятых. Я — ученик Тоона, соперник Рока, а кто они?
«Никто», — согласилась мысль. Нехорошая, тёмная мысль, притаившаяся в провале между самоочевидными истинами. Она уже не притворялась наядой и не пыталась говорить её голосом.
— Понапридумывали богов на свою голову! — сказал Навболит, изо всех сил удерживаясь на ясной вершине истины.
«Вот-вот, — поддакнула из пропасти мысль. — Куда ни плюнь, везде боги».
— Которых нет, — упрямо сказал Навболит.
«Если о них не думать», — вкрадчиво договорила мысль.
— Оставь меня, — сказал Навболит. — Я не хочу. Сгинь. Я не хочу и не буду думать о богах. Я придумал наяду, которая не понимает простых вещей — значит, я сам в этих вещах чего-то не понимаю…
«Вот!» — торжествующе воскликнула мысль.
— Не радуйся, — сказал Навболит. — Я всё равно не пущу тебя дальше, сначала я догоню учителя и поговорю с ним. Он знает всё, он сразу увидит, чего я не понимаю, и объяснит мне. А до тех пор я буду сидеть и смотреть на море, в котором нет никаких богов…
«Если о них не думать».
— Отстань! Просто смотреть на море и ждать, пока разойдется туман. Он уже расходится. Вон там, на севере, чуть на восток, уже почти нет тумана, и что-то блестит…
«Конечно же, это не Посейдонов трезубец?»
— Конечно, нет! Хотя, наверное, очень похоже, и какой-нибудь дурак на моём месте…
«Который чего-нибудь не понимает?»
Это был сильный довод, и Навболит растерялся. Он не привык спорить со своими мыслями. Он всегда был в ладу с ними и впервые ощутил сопротивление.
— Там ничего нет! — заявил он вопреки очевидности и выпрямился во весь рост на скале, вглядываясь туда, где всё-таки что-то было. Это что-то блестело на солнце, всё усиливая свой блеск, и оно уже было названо.
— Тебя нет, слышишь, ты?! — крикнул он Посейдону и похолодел, явственно различив донесшийся с севера хохот злобного бога. Оставалась единственная возможность убедиться в том, что его нет: прыгнуть и посмотреть вблизи. Ничего, Навболит выплывет. Каких-нибудь десять стадий до материка — ну, пятнадцать. Он опять потеряет время, зато окончательно убедится, что никакого бога там нет.
«А если есть?» — шепнуло сомнение, когда Навболит с ненужной аккуратностью сворачивал мантию, чтобы положить её на скалу. И тогда он сжал зубы, отшвырнул свёрток и прыгнул, успев подумать, что Посейдон наверняка сильнее его. Просто потому, что нет никакого смысла придумывать слабого бога.
— Тебя… нет… — прохрипел он, с ненавистью глядя в удивлённое лицо морского владыки, и тело его обмякло, в последний раз дёрнувшись на золотых остриях трезубца.
Туман уже стал расходиться, и слева по курсу должен был вот-вот показаться островок Эя, когда судно неожиданно рыскнуло вправо, и Окиал услышал тяжёлый всплеск за кормой. Он оглянулся и не сразу увидел кормчего: перегнувшись далеко через фальшборт, Акроней внимательно осматривал рулевое весло, зачем-то задранное широкой лопастью вверх и закреплённое в этом непоходном положении. И ещё Окиалу почудилась некая возня за кормой, громоздкое шевеление в клубах нерастаявшего тумана, которое сопровождалось ритмичными всплесками, не совпадавшими с ритмом работы гребцов.
Он не успел разобраться, что это были за возня и шевеление, потому что как раз в этот момент ритм нарушился. Раздался треск ломающегося дерева, множественный стук сцепившихся вёсел, и корабль ещё сильнее повело вправо — так, что кормчий едва не свалился в воду. Поднявшись на ноги, Акроней прежде всего глянул на Перст, ось которого развернулась почти поперёк корабля, и только потом обратил взор на гребцов.
Левый борт невозмутимо сушил вёсла, аналогично вели себя носовые и кормовые гребцы правого борта. Непорядок имел место на миделе, куда были пересажены двое из обслуги Перста. Свалка и ругань, возникшие там, постепенно стихали по мере приближения кормчего.
Учитель поднялся, уступая дорогу, и Окиал поспешно последовал его примеру.
— Что-то случилось, Акроней? — донёсся с кормы голос слепого певца, так и не выпустившего из рук своего ежа.
— Ничего страшного, славный аэд. Небольшая заминка. — Акроней, проходя мимо, дружелюбно похлопал Окиала по спине и, остановившись, что-то буркнул учителю.
— Что он тебе сказал? — спросил Окиал, проводив кормчего взглядом. Гребцы на миделе встали, позами выражая негодование, и лишь один из них лежал поперёк палубы. Ниц.
— Он усомнился в том, что я хороший авгур, — улыбнулся учитель. — И ещё он посоветовал нам с тобой перейти на корму. Всё это, заметь, в четырёх словах — правда, весьма энергичных… Пожалуй, нам следует подчиниться.
Они подчинились, стараясь не прислушиваться к разбирательству, которое велось вполголоса и сопровождалось угрожающим пощёлкиванием бича.
Учитель расположился рядом с аэдом, а Окиал прошёл дальше на корму и проделал то же самое, что только что делал Акроней: перегнулся через фальшборт и осмотрел рулевое весло. Весло было цело, но возле самой лопасти он обнаружил свежие пятна крови. Человеческой крови… Окиал отшатнулся и увидел несколько звёздчатых красных брызг на перилах. А там, куда указывал Нотов конец Перста, туман был взрыхлен недавней ритмичной вознёй. Он уже растекался, затягивая проделанные в нем неправильные зигзагообразные борозды, и что-то темнело, покачиваясь, в одной из борозд…
Окиал резко обернулся и пересчитал гребцов. Все пятьдесят два были на месте, все были живы, никто не был ранен. Даже тот, который лежал ниц на палубе, уже поднялся и на полусогнутых ногах понуро удалялся на нос корабля. Гребцы провожали его брезгливо-опасливыми взглядами исподлобья, а кормчий, сокрушённо осматривавший обломок весла, вдруг размахнулся, швырнул его далеко за борт и зашагал обратно к корме. В ответ на вопросительный взгляд Окиала он лишь хмуро пожал плечами и отвёл глаза.
— Что произошло, Акроней? — вполголоса спросил Окиал. — Чья это кровь? Кто был там, за кормой?
Акроней опять промолчал. Он освободил рулевое весло, опустил его в воду и только тогда посмотрел на Окиала.
— Я не знаю, чем вы прогневали богов, — сказал он. — И не хочу знать! — Кормчий вскинул руку ладонью вперёд, предупреждая очередной вопрос. — Мне просто не следовало брать вас на корабль. Но я обещал доставить вас в Схерию, и я сделаю всё, чтобы выполнить обещание… Я феакиец, и мой корабль — мой дом. — Акроней улыбнулся. (Странная это была улыбка. Не было в ней ни прежнего дружелюбия, ни просто веселья, а была гордая отрешённость человека, знающего… Что? Что-то очень опасное, но неотвратимое…) — Мой корабль — мой дом, — повторил он. — Зевс приводит к нам нищих и странников и велит нам привечать их в своём доме, не так ли? Пускай же Посейдон накажет меня за это — если осмелится!
— Но почему ты решил, что мы прогневали Посейдона? — удивился Окиал. — Чем?
— Вздор! — сказал Акроней. — Трус всегда сам придумывает свои страхи — вот я и прогнал его с глаз долой. Пускай дрожит в одиночестве и не смущает умы храбрецов… Песню, бездельники! — гаркнул он, сжимая рулевое весло. — Или вы собрались до вечера торчать здесь, между Эей и Ахероном? Хотите влюбиться в Кирку и стать скотами, или рвётесь в гости к покойникам?.. Сядь, юноша, — негромко сказал он. — Сядь рядом со старцами и не отходи от кормы. Не все гребцы думают так же, как я… Я не слышу песни!
— Замышляя плыть куда-нибудь…
— затянул чей-то звонкий голос, и вёсла взметнулись вверх широкими перистыми крыльями.
— Замышляя где-нибудь пристать…
— подхватили гребцы, разом опустив вёсла, и дружный мощный гребок на мгновение прервал песню. Окиал покачнулся, поняв, что ему уже не добиться ответов на свои вопросы, поспешил присоединиться к учителю…
Обращался я к морским пределам:
«Да не зыблются моря,
Да посильны будут мореходам!
Мощный ветер силы набирает!
Скрой все бури, Ночь, и воды
Кораблям разгладь морские!..»
Налегая на рулевое весло и поглядывая на Перст, Акроней выровнял судно на курсе, и оно, описав дугу, устремилось на север, с каждым рывком набирая скорость. Туман заметно редел.
Слепой аэд, услышав приближение Окиала, поднял с палубы свою лиру, положил её на колени и придвинулся к учителю, освободив место между собой и металлическим ежом, который теперь интересовал его гораздо меньше, чем собеседник. Старики разговаривали вполголоса, и учитель явно не изъявил желания посвятить Окиала в тему беседы. Пожалуй, даже наоборот — если судить по его извиняющейся улыбке и по тому, как он поспешно понизил голос, наклонившись к самому уху певца. Тот сосредоточенно кивал, беззвучно и быстро бегая пальцами по струнам своего инструмента.
«Ещё одна тайна, — с неудовольствием подумал Окиал, устраиваясь рядом с ежом и стараясь не оцарапаться о торчащие из него штыри. — Не многовато ли тайн за одни сутки?.. А, впрочем, тебе виднее, учитель. Хоть ты и говорил, что нельзя употреблять эту формулу».
Окиал отвернулся, ухватился поудобнее за металлические штыри и стал смотреть на запад — туда, где сквозь поредевший туман должна была вот-вот проглянуть вершина лесистой Эи. Краем глаза он видел напряженное лицо кормового гребца, который явно следил за каждым движением пассажиров, перебегая взглядом с Окиала на стариков и обратно. Наверное, у него тоже была своя тайна, известная только ему да ещё, может быть, Акронею…
«Тебе виднее, учитель!» — одними губами произнёс Окиал, преувеличенно чётко артикулируя каждое слово.
Может быть, так и надо. Как можно меньше знать. Как можно меньше спрашивать. Как можно меньше думать. Пусть у каждого будет своя тайна. Пусть у каждого будет свой бог. Маленький слабосильный божок, не способный причинить вреда никому, кроме своего творца… Что-то в этом есть. В конце концов, Окиал и сам не без греха: он ведь никому не рассказал о своей беседе с Примнеем, дабы не распространять панику. Что-то в этом есть…
Море окончательно очистилось от тумана, и Окиал понял, что пролив остался далеко позади. Вершина Эи маячила мутным зелёным пятном за кормой слева. Гребцы уже вошли в ритм и работали молча; судно почти бесшумно скользило по длинным пологим валам. Даже Перст уже не свистел, успев заметно снизить свои обороты.
«Ничего в этом нет», — подумал Окиал и покосился через плечо на старцев. Они всё продолжали шептаться, то неуверенно улыбаясь, то озабоченно хмурясь, и пальцы аэда то бесшумно и привычно быстро пробегали по струнам, то замирали, нечаянно задев одну из них, словно пугались ещё не родившейся, но готовой родиться мелодии. — «Неужели учитель не понимает, что ничего в этом нет? Неужели не чувствует этой предгрозовой атмосферы умолчаний и тайн, чреватой неуправляемым взрывом воображений? Бунтом богов, затаившихся на дне наших душ и готовых явиться по первому зову страха… Не люблю тайн. Расскажу ему всё, как только перестанут шептаться. Это ведь не игра в «загадай опасность», когда ученики-первогодки под чутким присмотром старших материализуют чудовищ и весело расправляются с ними при помощи деревянных пик. Это игра в жизнь и смерть, когда некому будет присмотреть за воображением перепуганных дядь…»
Аэд сочинил наконец свою мелодию и откашлялся, видимо, готовясь запеть. Окиал оглянулся. В лице слепого он увидел всё ту же гордую отрешённость человека, идущего навстречу опасности, и вспомнил, что у аэда тоже есть своя тайна. Не та, на которую намекал Примней («Не давайте ему петь, а ещё лучше — порвите струны»), а та, что была связана со святилищем, воздвигнутым под скалой Итапетра… Окиал отвернулся и стал незаметно ощупывать отполированные грани ежа. Узкая щель оказалась в очень удобном месте: над самой палубой, на той грани, что была обращена к корме. Гребцы не могли видеть её, а от случайного взгляда кормчего Окиал закрыл щель ладонью. Большим пальцем он осторожно нащупал упругий выступ, дождался первого аккорда и нажал. С неслышным щелчком пластина скользнула ему в ладонь и полетела за борт.
Стараясь не прислушиваться к словам странной песни аэда (не то благодарственного, не то издевательского гимна морскому богу), Окиал детально припомнил расположение лабиринта. Нужный ему тупичок, тесно заставленный ржавыми ящиками, был в центре святилища по правому борту, если считать, что треножник стоит на корме. Вдоль короткой стены тупичка лежали рядком ещё четыре ежа, и щели на их верхних гранях были пусты. А в ящиках было полно пластин — но не гладких, как та, что сейчас полетела за борт, а покрытых каплеобразными оловянными выступами. Нащупав крайний от входа ящик, Окиал взял одну из пластин и попытался засунуть в щель. Пластина оказалась слишком велика и не лезла. Он вернул её на место и взял другую. Из соседнего ящика. Тоже не то…
Аэд заливался соловьем, расписывая могущество Посейдона, обремененного многими заботами и обязанностями; и со всеми-то он справляется, и всегда-то он на высоте, и как он великодушен и незлопамятен. Вот видите: только что был туман — и уже нет тумана! Это он, колебатель земли, разогнал его своим златоклыким трезубцем, совершенно случайно задев остриём корму… («Во врать-то! — усмехнулся Окиал, один за другим обшаривая ящики в тупичке святилища и уже не возвращая, а просто выбрасывая неподходящие пластины за борт. — Это, значит, Посейдон туман разгонял. А мне-то дураку, невдомёк было: что там за шевеление. Ну-ну…») А сейчас, завершив свой нелегкий труд, Посейдон сидит в кузнице у Гефеста, вкушая дым вчерашних жертвоприношений, и юная харита — новая жена хромого бога — едва успевает менять на столе перед ним кубки с холодным нектаром: великая жажда мучает Посейдона после вчерашнего пиршества на Олимпе, когда хватил он подряд пять огромных кратер, наполненных лучшим феакийским вином, и сам Дионис отказался повторить этот подвиг, признав своё поражение. Вот почему неверна оказалась рука Посейдона, вот почему отделён от древка златоклыкий трезубец, погнутый могучим ударом о подводные камни. Вот почему торопит Гефест золотого слугу, который вчера поленился нажечь углей для горна и сейчас, весь в оливковом масле от усердия и торопливости, хлопочет в дальнем углу пещеры. Чёрный дым истекает из вершины горы на Лемносе и оседает на волны Эгейского моря: это золотолобый слуга усердно жжёт угли для Гефестова горна.
— А, может быть, хватит? — спросил Посейдон, отдуваясь и отирая с чела проступивший пот. — Работы-то всего ничего, пару раз стукнуть.
— А, может быть, ты сам поработаешь? Вот молот, вот наковальня — возьми да стукни, — огрызнулся Гефест, скептически разглядывая трезубец и пробуя пальцем затупленные острия. — И дёрнул тебя Демодок так шваркнуть об дно!
— Это точно, — сказал Посейдон. — Дёрнул. Демодок. Говорил же я Зевсу: вознесём его на Олимп — и все дела. Так ведь…
— Скорее я соглашусь стать человеком, чем Демодок — богом, — хмыкнул Гефест.
— И станешь, — пригрозил Посейдон. — Вот ещё немного проканителишься — и станешь. И согласия не потребуется…
— Аж лезвия переплелись, — возвысил голос Гефест, делая вид, что не расслышал угрозу. — Это же уметь надо — так шваркнуть… Э, э! Ты куда?
— Схожу посмотрю: может, и правда, уже хватит углей? А если нет, так дам пару раз по шее твоему слуге. Уж больно он у тебя нерасторопен.
— Дельфинами своими командуй! Я в твои дела не суюсь — и ты у меня не хозяйничай. «По шее»… — Гефест непочтительно швырнул трезубец на наковальню и захромал в дальний угол пещеры, а Посейдон, удовлетворенно хохотнув, опять повалился в кресло…
Окиал мотнул головой, отгоняя наваждение. Здорово поёт. Стоит немного забыться — и уже не столько слышны слова, сколько видны закопчённые стены кузницы, мятущиеся по ним тени и отблески от чадящих светильников, дубовая с толстенной медной плитой наковальня и груда инструментов на земляном полу рядом, вызывающая зависть и нетерпеливое — до зуда в руках — желание перебрать, осмотреть, ощупать, разложить в идеальном порядке и начать пользоваться… И нестерпимый жар, исходящий из дальнего угла кузницы, где копошится этот самый… как его… золотолобый, и куда поспешно хромает Гефест, недовольно ворча и на ходу что-то придумывая. И пыльный столб света из устья пещеры, падающий на гладкую поверхность стола, играющий на узорных гранях двудонного кубка, а ловкие нежные руки хариты бесшумно убрали кубок и поставили новый, запотевший от холодной живительной влаги. И сам Посейдон, вальяжно развалившийся в кресле: длинное, чуть обрюзгшее лицо утонченного хама, привыкшего к величальным эпитетам снизу и подобострастно принимающего пинки сверху (а сверху-то никого, кроме Громовержца и его бабы — можно жить!), а ещё прозрачные до пронзительной жути глаза, и белоснежная, тонко шитая золотым узором туника — небрежными складками на груди, и сухая, с обвившейся вокруг запястья золотой змейкой браслета, холёная лапа, которая тянется, тянется, крадётся — и вдруг с торопливой нечаянностью накрывает на кубке испуганные пальцы хариты…
И всё это — в нескольких протяжных и мерных строках гекзаметра! Плюс, конечно, мелодия… «Порвите струны!» Да ведь это же всё равно что… Всё равно что уничтожить инструменты Гефеста! Или, скажем, вырвать из рук Акронея рулевое весло и у него на глазах переломить о колено (эк он взъярился, когда я полоснул по ремням!). Нет уж, пускай поёт. А я просто постараюсь не слушать, потому что… Да сколько же там этих ящиков, и скоро ли я нашарю нужный? С другого конца начать?
Это было правильное решение: уже во втором ящике с другого конца оказалось всего три… нет, четыре пластины. Да, четыре. И четыре ежа рядком — значит, всё правильно. Они. Ну, сейчас что-то будет… Окиал взял одну из четырёх пластин, и она сразу, с лёгким щелчком, встала на место.
И ничего не случилось.
Немного подождав, он снова нажал на выступ, вернул пластину в ящик и взял другую. Лёгкий щелчок, и… Опять ничего. Он вернул на место и эту пластину, и уже собрался взять третью, но, подумав, зарядил один из ежей, стоявших там, в тупичке. Тоже ничего… Может быть, для каждого ежа — своя пластина? Окиал перепробовал оставшиеся три ежа. Гм…
А что вообще должно быть? Может, ничего и не должно быть? Но ведь не просто же так он хлопотал вокруг своего груза, суетился, ощупывал, торопил, вслепую помогал гребцам тащить и привязывать. Что-то должно быть, чего-то он от них ждёт…
Может быть, не сразу, может быть, необходимо время?
Окиал рассовал все четыре пластины по щелям ежей, оставив незаряженным один в тупичке святилища, и стал ждать. Чего именно — об этом он старался не думать, чтобы не помешать естественному ходу событий. Это было самое трудное — не думать; никакие тренировки не помогают отключить воображение, когда ждешь неизвестного. И, чтобы отвлечься, он стал слушать песню.
— Пережёг, балда! — трагическим голосом возопил Гефест. — В переплавку тебя! На ложки!
Посейдон уловил фальшь в голосе мастера, хищно подобрался, и, прекратив шашни с его супругой, устремил свой водянистый до жути прозрачный взор в багровую тьму пещеры. Золотолобый болван стоял навытяжку, недоумённо помигивая рубиновым глазом, а Гефест яростно плевался, топал ногами, сотрясая гору, изо всех сил дул в разбушевавшееся пламя. Огромное чёрное облако, накрывшее Лемнос, веером прочертили огненные полосы разлетавшихся угольков, пламя гудело и взрыкивало в вертикальном канале горы. Солнце померкло, первые хлопья сажи опустились на стол и на белоснежную тунику морского бога.
— Ну вот что, племянничек… — с угрожающей лаской протянул Посейдон. Поднялся, отряхнул сажу с туники (чёрная полоса осталась у него на груди), прихватил с наковальни свой искорёженный золотой трезубец и, заслоняясь от жара ладонью, зашагал в глубь пещеры. — Я вижу, слуга твой мало что смыслит в кузнечном деле. Давай-ка я сам тебе помогу! — Он небрежным жестом руки отстранил Гефеста (а тот неожиданно легко повиновался, не то хмурясь, не то ухмыляясь в бороду) и бросил своё оружие в жар, в гудящее пламя. — Время дорого, — объяснил он, улыбаясь в лицо мастеру. — А здесь мой трезубец раскалится не хуже, чем в горне… Или я чего-нибудь не понимаю?
— Не понимаешь, дядя, — согласился Гефест, сделав заведомо безуспешную попытку выхватить из огня трезубец и тряся обожжёнными пальцами. — Ничего ты не понимаешь в моей работе. Гляди, что натворил! — и он указал на бесформенный пузырящийся комок золота, который, шипя, растекался кляксой по каменным плитам пода. — Теперь новый трезубец ковать — на полдня работы. Только сначала углей нажечь надо…
— Так… — сказал Посейдон, помолчал и вернулся к столу, Гефест, таща за руку болвана, заковылял следом. — Чего ты добиваешься, племянник? — спросил Посейдон, снова развалясь в кресле. Побарабанил пальцами по столу, ухватил не глядя кубок и отхлебнул. Породистое лицо его перекосилось, он сплюнул под ноги, брезгливо раскрыл рот и стал вытирать язык и губы полой туники, размазывая обслюненную сажу по бороде и щекам. Харита подхватила отброшенный кубок и, безмятежно улыбаясь, принесла новый — полный, накрытый искусной золотой крышечкой. — Зачем ты хочешь меня огорчить? — ласково спросил Посейдон, игнорируя угощение.
— Я тебе, дядя, наоборот, угодить стараюсь, — хмуро сказал Гефест. — Заказ выполнить. А ты меня торопишь. А я, когда тороплюсь, нервничаю. И он, — Гефест кивнул на слугу, — тоже нервничать начинает. Вот и пережёг уголь… Ты бы меня не торопил, а, дядя? И всё будет в лучшем виде. Тебе трезубец к какому времени нужен? К утру? К вечеру? Ты скажи! Будет.
— К полудню, — сказал Посейдон.
— Вот завтра в полдень и приходи. Будет.
— Сегодня к полудню, — уточнил Посейдон.
— Это уже труднее… — проговорил Гефест. Сложил руки на груди и наклонил голову набок, словно к чему-то прислушиваясь. — Гораздо труднее, — повторил он. — Но, если мешать не станешь, то, может быть, справлюсь.
— За полчаса?
— А что, всего полчаса осталось?
Посейдон помолчал, всё так же ласково глядя ему в лицо.
— Нет, не выйдет! — решительно сказал Гефест. — Ну, что ты… Это же ещё угли нажечь… Вот если три часа дашь… — неуверенно сказал он.
— Полтора! — Посейдон поднялся, с величавой брезгливостью оглядывая свою тунику.
— Может, тебе одежонку какую? — засуетился Гефест. — Я быстро, туда-сюда… Ишь, как тебя извозило…
— Предпочитаю свою. Значит, полтора часа.
— Ох, не знаю… Постараюсь, конечно, но… И куда такая спешка? Ладно, смертные торопятся — их можно понять, но ты, дядя, у кого позади и впереди — вечность…
— Забот много, — сказал Посейдон. — Вечных забот. И все — неотложные.
— И что за заботы такие, что вот вынь ему да положь трезубец? — пряча глаза, забормотал Гефест. — Или пучины морские долго жить прикажут, если чуть обождать… Тоже ведь, поди, вечны — пучины-то…
— Мои заботы, племянник. Мои!.. Тебе, — Посейдон радушно осклабился, — я больше мешать не буду.
— Понял, — быстро сказал Гефест. — Через два часа приходи. Будет.
Уже подойдя к скалистому обрыву над морем, Посейдон остановился и, глянув через плечо, спросил:
— Кстати. Что такое «ложки»?
— «Ложки»? — Гефест пожал плечами. — Первый раз слышу.
— Зато произносишь не первый раз. Ты слуге своему грозил, что переплавишь его на ложки.
— Ах, ложки! Хм… — Гефест дёрнул себя за бороду и глубоко задумался. — А Демодок его знает, что это такое! — сказал он наконец.
— Ага… — произнёс Посейдон. — Демодок… Ладно, работай. Быстро работай — если хочешь, чтобы впереди у тебя была вечность!
«— Странные оговорки, ты не находишь? Сначала час как единица времени, потом ложки…
— Ничего странного: поэты всегда что-нибудь путают.
— Это не просто путаница…
— Знаешь, меня гораздо больше интересует разбитый шлюп. И вулкан на Лемносе.
— Нет, ты всё-таки выслушай! Дело в том, что никаких ложек в Древней Греции не было, да и час как единица времени…
— Обыкновенный сфероклазм!
— В античных сферах?
— Ну и что? Насколько я знаю, Гнедич, переводя Илиаду, употреблял не только греческие, но и римские имена богов. А Жуковский в Одиссее рассаживал гостей на лавках вместо кресел и что-то там сравнивал с шелком, которого древние греки не знали. Вот тебе и сфероклазм.
— Ни по Жуковскому, ни по Гнедичу в этом мире не должно быть никаких ложек!
— Вулкана на Лемносе в этом мире тоже не должно быть. Но он есть. И это интересует меня гораздо больше.
— А если всё это как-то связано? Вулкан, шлюп, заговаривающийся поэт…
— Юрочка, они все заговариваются. И всегда. Если не веришь, дёрни его в действительный мир и пообщайся. Только не забудь вернуть бедолагу, когда надоест.
— Именно об этом я и хотел тебя попросить.
— Именно с этого и надо было начинать! Только ты не туда сел — пульт хроностопа правее.
— Не всё сразу. Я хочу сделать радиовызов.
— Боже мой, кому?
— Ему. У меня такое чувство, что этот поэт откликнется. Подскажи-ка мне номер маяка.
— Сумасшедший! Ты перепугаешь его до смерти!
— Номер, Наденька, номер!
— Восемнадцать-бэ-три… Не нравится мне эта затея.
— Мне тоже, а что делать?
— Мужская логика, Юрий Глебович!
— От Надежды Мироновны слышу… Восемнадцатый бэ! Алло, восемна…»
— Ну, вот и ветер меняется! — услышал Окиал радостный голос кормчего и заморгал, с трудом возвращаясь к реальности. Последний отзвук аэдовой лиры исчезал за безоблачным морским горизонтом, и небо мгновенно очистилось от тучи пепла и сажи… Впрочем, туча была не над этим морем, а над Эгейским, по ту сторону Пелопонеса. И вообще, она была в песне. Хотя…
— Ты очень хорошо пел, Демодок, — сказал учитель, словно угадав его мысли. — Не правда ли, Окиал?
— Да. О да! — Окиал понимающе кивнул и посмотрел на солнце. Полдень был уже близок. Был уже почти полдень, и всего два часа оставалось… Но ведь это же было в песне! — А что будет дальше? — спросил он.
— Не знаю, — буркнул певец. — Я ещё не закончил.
— Вот парус поставим и узнаем, — сказал кормчий. — Сушите вёсла, бездельники! Сейчас за вас поработает Нот! И пошарьте под левой якорной площадкой — там должна быть моя заветная амфора, если вы её не распили тайком. Да под левой, а не под правой! Есть? Тащите сюда: сначала угостим певца, а потом пустим по кругу. Ему нужно хорошенько промыть горло феакийским вином, чтобы закончить песню.
— Я продолжу её через два часа, Акроней, — хмуро сказал аэд. — Не раньше.
— Хорошо, — легко согласился кормчий. — К тому времени, может быть, увидим берега Схерии. Придется опять поработать вёслами, и твоя песня будет нам весьма кстати… Ты превосходно поешь, славный аэд, — сказал он, понизив голос. — Но гребцам важен лишь ритм — а слова… вряд ли они прислушивались к словам, и вряд ли твоя песня поможет нам. Но берег родины мы успеем увидеть.
Два часа прошли в напряженном молчании, и даже заветная амфора не смогла разрядить его. Южный ветер был ровен и бодр, небеса безоблачны, тень Перста почти неподвижно лежала на палубе параллельно бортам. За всё это время произошло лишь одно событие, не замеченное никем, кроме Окиала: один из штырей металлического ежа — тот, что был обращен к корме, — вдруг удлинился. А когда Окиал повернул ежа, делая вид, что просто устанавливает его поудобнее, штырь заполз обратно, и выдвинулся другой (на этот раз именно он оказался обращенным к корме). Там, далеко за кормой, на юге, был Лефкас, был мыс Итапетра и было святилище с тремя заряженными ежами.
Окиал опять представил себе расположение лабиринта, нащупал ежи и разрядил их. Три длинных штыря (на Лефкасе они тянулись вверх) поочередно заползли внутрь, едва Окиал одну за другой выщелкнул и бросил три пластины обратно в ящик. Но еж, лежавший у него под рукой, на корме феакийского корабля, по-прежнему тянулся длинным штырем к югу.
Может быть, он звал кого-то. Может, искал. Может быть, нашел и следил… Окиал старался не думать, чтобы не мешать ему. Если это опасно, он всегда успеет выщелкнуть пластину и бросить за борт. Без пластины еж мертв.
Но лишь незадолго до того, как слепой аэд снова тронул струны своего инструмента, штырь стал укорачиваться. Зато попеременно удлинялись другие, и, когда не на шутку разгорелась свара на Олимпе, длинный штырь указывал точно в зенит. Что-то там было, в зените, за непонятно откуда взявшимся облачком, неподвижно зависшим над кораблем…
Никто, кроме Окиала, не обращал внимания на это облачко: все слушали песню аэда и время от времени поглядывали на север, где должна была показаться Схерия. За бездельников работал Нот — работал ровно и мощно, напрягая тяжелое льняное полотнище паруса, — поэтому слушали не только ритм.
Гефест гнул свою непонятную линию, злостно саботируя изготовление трезубца. За эти два часа он сумел раздобыть ещё один заказ — и более высокий: простодушный Зевс, поддавшись на грубоватую лесть мастера, повелел ему выковать зеркало для своей новой любовницы. Отшлифованная серебряная пластина у Гефеста, конечно, была, и не одна, но на обратной стороне зеркала предстояло выковать множество аллегорических изображений и сцен, прославляющих высокопрестольного дарителя. Работа тонкая, долгая и, безусловно, гораздо более спешная, чем заказ Посейдона. Морской бог не посмел впрямую нарушить волю Эгидоносителя и развернул стремительную интригу, имевшую целью публично столкнуть новую фаворитку с Герой, законной женой Громовержца. Проведенная с превеликим трудом и с непревзойденным блеском, интрига завершилась грандиозной сварой на Олимпе и молниеносным изгнанием фаворитки за Геракловы Столпы. Однако заказ свой Эгиох не отменил: зеркало теперь было обещано Гере.
— Благодарю тебя, мой повелитель, — ответила богиня. — Оно будет напоминать мне об этой маленькой победе и послужит залогом новых. И когда же я получу свой подарок?
Зевс раздраженно пожал плечами, и воспрянувший духом Посейдон немедленно встрял:
— Как только твой сын Гефест закончит работу, о лилейнораменная! Насколько я знаю, он уже приступил…
— Гефест? — Гера слегка нахмурилась. — Ах, да, ну конечно, Гефест, кому же ещё.
— Он искусен и быстр, — невозмутимо продолжал Посейдон. — Помнится, то самое кресло — ужасное кресло, на целых две недели сковавшее твои руки и ноги, — он изготовил всего лишь за день. А тут какое-то зеркальце…
— Значит, к вечеру, — сухо сказала Гера.
— Быстрее! — воскликнул Посейдон. — Я думаю, что гораздо быстрее!
— Ладно, хватит, — оборвал Зевс. — Пускай принесет через час. Пошел вон. — И, вхолостую, без молнии, громыхнув, удалился в свои покои — переживать, а Посейдон не замедлил сообщить высочайшее волеизъявление мастеру.
— Вот и всё, чего ты добился, — констатировал он, устало развалясь в том самом кресле, уже отмытом от сажи и пепла. — Эгиох раздражен, Владычица недовольна, оба они слишком хорошо помнят, что ты якшаешься со смертными — словом, дела твои плохи, племянник… Кстати, я тебе не очень сильно мешаю?
— Не перенапрягайся, дядя, — буркнул Гефест. — Отдохни. Из кубка вон похлебай, мало будет — амфора под столом, сам нальешь. Супруга дворец отмывает, так что прислуживать некому…
— А ты, собственно, куда собрался?
— На Олимп, дядя. Я же ведь хроменький, пока доберусь — как раз час пройдет. Да обратно столько же. Отдыхай.
— А зеркало?
— «А трезубец», ты хочешь спросить? Трезубец потом, когда вернусь.
— То есть, зеркало ты уже выковал? Успел?
— Если б не якшался со смертными, не успел бы. Я же тебе говорил, что ты плохо знаешь мою работу. Зачем обязательно ковать? Вот оно, зеркало… — Гефест грохнул на наковальню грубо сколоченный деревянный ящик и стал отдирать доски. Посыпалась сухая, добела пережженная глина, сверкнуло золото отливки. Подоспевший слуга ухватил её металлическими пальцами, извлек из опоки, другой рукой смахнул глину и доски на пол, своротил туда же медную плиту и бережно уложил отливку на дубовый торец наковальни. — Самое трудное было — найти эту глину, — объяснял Гефест, копаясь в груде инструментов. — Самое долгое — выдавить в ней рисунок. — Он приложил к отливке отполированный лист серебра. — А самое тонкое — залить в опоку расплавленное золото так, чтобы не пришлось потом переделывать. Не придется… — И несколькими точными ударами он приклепал серебряный лист. — Отдыхай, дядя, — повторил он. — Ты за эти два часа не меньше моего наработался.
— Может быть, ты хоть теперь объяснишь, зачем тебе это было нужно? — спросил Посейдон.
— Что?
— Зачем ты тянул время?
— Я тянул время? — удивился Гефест. — Демодок с тобой, дядя, я этого не умею. Просто я не люблю, когда меня торопят.
— А я не люблю, когда меня задерживают! — взревел Посейдон и поднялся, нависая над устьем пещеры, почти сравнявшись ростом с горой, и пяткой раздавил кресло…
— Зря. Вот это зря, Демодок… — (Окиал не сразу понял, что это голос учителя прорвался сквозь песню, но слепой аэд и вовсе не услышал голос Тоона).
Морской бог был страшен в бессильном гневе, бледная радужка его водянистых глаз потемнела и подернулась рябью.
— Ты вот что, дядя, — забормотал Гефест, боком-боком придвигаясь к своему молоту, ухватил его и выскочил из пещеры на солнечный свет. — Ты не забывай: Гелиос всё видит! И если я тебя ненароком стукну — так только из верноподданнических соображений. Чтобы исполнить волю отца моего — Вседержителя Зевса. Уйди с дороги, а то молот тяжелый — уроню на ногу!
— На земле очень много смертных, — уже спокойно и раздумчиво проговорил Посейдон. — Даже Урания вряд ли сочтет их — собьется. Многие из них некрасивы и хромы, как ты. И, как ты, искусны в ремеслах… Если тебе надоело бессмертие — так и скажи. На Олимпе незаменимых нет — кроме тех, кто всегда помнит об этом… Не дай тебе Демодок, — Посейдон усмехнулся, — проверить на себе это правило.
Окиал с удивлением посмотрел на певца и заметил, что не он один удивлен. Песня уже не оказывала своего волшебного действия на слушателей: боги не вставали перед глазами во всём своем блеске и гневе, они вихлялись плоскими дергаными тенями, пещера Гефеста померкла и расплылась, куда-то пропал, как и не был, забытый аэдом золотолобый слуга. Аэд подолгу шевелил губами и морщился перед каждой новой строкой гекзаметра, но слова были просто словами (далеко не всегда внятными), а мелодия — просто мелодией.
Что-то мешало им вновь обрести свою силу, что-то вклинивалось в них, рвя и корежа ритм, и Окиал не сразу понял, что это «что-то» исходит из металлического ежа. В нём скрежетало, хрипело и отрывисто сипло попискивало, а потом густой металлический голос произнёс: «Мужская логика, Юрий Глебович». — И ещё более низкий, на почти неслышных басах: «От Надежды Мироновны слышу».
Аэд выронил лиру, и она жалобно зазвенела, ударившись о скамью. Он повернулся к Окиалу, слепо вытянул руки, шагнул и чуть не упал, споткнувшись о свой инструмент. Окиал поспешно вскочил, уступая дорогу и одновременно заслоняя ежа от кормовых гребцов, которые тянули шеи и тоже прислушивались, но пока ещё сидели на месте.
— Я так и знал, — бормотал аэд, слепо ощупывая руками металлические штыри. — Я так и думал… Один непредвзятый ум, всего лишь один… Ну, два — ты и твой ученик…
В еже щёлкнуло, пропали скрежет и хрип, и неожиданно чистый баритон воззвал, словно стараясь докричаться через много стадий: «Восемнадцатый бэ! Алло, восемнадцатый бэ! Есть там кто-нибудь?»
— Есть! Это я! — закричал аэд помолодевшим голосом. — Это ты, Юра? Командор!
«Ну, вот видишь? — обрадованно сказал баритон. — Это кто-то из наших… Восемнадцатый-бэ, кто ты?»
— Это я, командор! Я, Демодок… То есть, Дима…
«Держись возле маяка, Дима! Сейчас я врублю хрр-р-р…»
Голос, грубея, перешел на немыслимые басы, затем, произнеся почти нормальным тоном: «…стоп!» и «Держись возле…», сдвинулся в писк и, резанув по ушам, пропал. Окиал изо всех сил сдерживал напиравшую толпу, что-то орал с кормы Акроней, судно, накренившись на левый борт, чуть не зачерпнуло волну и, продолжая некоторое время крениться, застыло в неестественном положении. Не меньше двадцати гребцов навалились на Окиала сзади, а он, разведя руки и упираясь ногами в палубу, держал их. Напор становился слабее, наконец пропал, но Окиал не мог не только оглянуться — он не мог шевельнуть ни единым мускулом, даже моргнуть не мог. Аэд суетился возле ежа, перехватывая штыри, руки его мелькали так быстро, что их не стало видно, аэда трясло, он расплывался мутным грязно-белым пятном, что-то сверкающее и длинное упало с неба и тут же унеслось прочь, обратно, а потом все двадцать с лишним человек навалились на Окиала, и он вытянул руки вперёд, чтобы не упасть грудью на штыри, грохнулся на голые доски палубы, и всю толпу накрыло волной. «А Навболита здесь нет, — спокойно подумал он, ускользая в небытие. — Это хорошо, что его здесь нет, это я молодец…»
Очнувшись, он обнаружил себя лежащим навзничь на палубе, увидел над собой неподвижный Перст в неподвижных, заклиненных рамах, услышал мерный скрип уключин и мерное, в такт, пощёлкивание Акронеева бича. Плавание продолжалось. Учитель убрал с его лба мокрую тряпку, Окиал приподнял голову, оперся на локти и сел. Гребцы (хмурые, со свежими рубцами на плечах и на лицах) работали молча, Акроней прохаживался между ними, пощёлкивая и тоже хмурясь. Обломок мачты торчал посреди палубы. Аэда не было на корабле, и ежа его тоже не было, лишь крепившие его найтовы валялись у борта.
— Где он? — спросил Окиал.
— Ушел в свой мир, — непонятно ответил учитель и улыбнулся. — И тебе, мой мальчик, тоже надо уйти в свой мир, на Андикиферу. А мне — в свой. Ты здесь бессилен, а я там — бесполезен. Уже бесполезен.
— Не понимаю, — сказал Окиал. — Но тебе виднее, учитель.
— Да, — согласился Тоон. — Мне виднее. Но всё же там, на Андикифере, постарайся не употреблять эту формулу. Никогда. Постарайтесь жить без богов…
— Земля!
— Посейдон!
Эти два возгласа раздались почти одновременно. Окиал понял, что подспудно давно ожидал одного из них, и вскочил на ноги. Заболели измятые в свалке мышцы на спине и груди, резануло в правой коленке. Он пошевелил пальцами, нащупывая в воздухе рукоять своего меча. Нет, надо что-то другое…
Учитель тоже отреагировал быстро — но очень странно. Он встал на колени, в упор глянул в прозрачные водянистые глаза бога и покорно опустил голову.
— Уходи, Окиал, — шепнул он. — Прыгай за борт, мой мальчик. Не думай о нем — и он не заметит тебя. Не думай о нем, ты ведь умеешь…
Окиал не слушал его. Она наконец сообразил, что ему нужно, сжал дротик и швырнул его прямо в переносицу бога.
«Мал!» — с сожалением подумал он, когда Посейдон, взревев, выдернул дротик и, почти не целясь, послал обратно. Окиал увернулся и, закричав от усилия, бросил громадное — в два своих роста — копье с тяжелым зазубренным наконечником. Гребцы лежали ниц, побросав вёсла, и даже Акроней, выронив бич, медленно подгибал колени, повторяя позу учителя. Копье пробило голову бога насквозь, и Посейдон, обливаясь кровью и хрипло рыча, вслепую занес над кораблем тяжелую длань.
«Гефест… Где ты, дружище?» — подумалось вдруг Окиалу, и он удивился, потому что никогда прежде не думал о богах с такой теплотой и… надеждой? жалостью?
— Я всего лишь бог, — услышал он отчётливый голос Гефеста, словно тот был не на далеком Олимпе, а рядом. — Я — ничто без таких, как ты. Но ведь ты не единственный. Вас много…
И это было последнее, что Окиал слышал.
…могучий земли колебатель
В Схерию, где обитал феакийский народ, устремился
Ждать корабля. И корабль, обтекатель морей, приближался
Быстро. К нему подошел, колебатель земли во мгновенье
В камень его обратил и ударом ладони к морскому
Дну основанием крепко притиснул; потом удалился.