Я совершенно такой же аскет труда, как бывали средневековые монахи, только они посвящали себя молитвам, а я труду…
«Время общих воззрений прошло, требуются дела»[466], — эту фразу из письма к Ивану Сергеевичу Аксакову можно считать жизненным девизом Чижова с конца 1850-х годов. Имея практический склад ума и будучи по натуре энергичным и деловым человеком, он не мог в переломную для страны эпоху ограничиться ролью теоретика торгово-промышленного развития России. Поэтому не удивительно, что параллельно с журналистикой — изданием журнала «Вестник промышленности» и еженедельного приложения к нему газеты «Акционер» — он занялся активной предпринимательской деятельностью.
В 1858 году в доме Д. П. Шипова состоялось знаменательное для Чижова знакомство с бароном Андреем Ивановичем Дельвигом, двоюродным братом поэта Антона Дельвига, лицейского приятеля Пушкина. Барон был известен в России как талантливый инженер-гидравлик и организатор строительных работ. В течение многих лет он состоял председателем архитектурного совета по сооружению храма Христа Спасителя в Москве, по его проекту и под его руководством был перестроен Мытищинский водопровод, удвоивший количество воды, потребляемой в Первопрестольной, началось движение по Московскому и Нижегородскому шоссе, введены в эксплуатацию водопроводы и фонтаны в Нижнем Новгороде, построены Николаевский мост через Неву в Петербурге и постоянный мост через Днепр в Киеве, проложены военные дороги и переправы на Кавказе.
Между Чижовым и Дельвигом сразу установились близкие, дружеские отношения. «Принадлежа к так называемой партии славянофилов, он (Чижов. — И. С.) высоко ставил знамя народности и Православия и не любил Петра I и преобразованного им самодержавия, — писал барон в своих воспоминаниях. — Ни с кем не сходился я так скоро, как с Чижовым, и ни к кому не питал такой дружбы, несмотря на то, что познакомился с ним, когда мне было около 45 лет от роду»[467].
Андрей Иванович опубликовал в чижовском «Вестнике промышленности» серию статей под общим названием «Историческое обозрение искусства проводить воду»[468], а также статью «Московские водопроводы в 1859 и 1860 годах»[469]. Но главной сферой их общих интересов стало частное железнодорожное строительство. Барон Дельвиг как особо доверенное лицо главноуправляющего путей сообщения и публичных зданий К. В. Чевкина располагал обширными сведениями о развитии железнодорожных сетей в России, о конкретных планах строительства частных и казенных линий.
Промышленное и железнодорожное строительство в России накануне отмены крепостного права и особенно в пореформенное время требовало крупных капиталов, значительно превышающих возможности отдельных капиталистов. Для этой цели наиболее подходила акционерная форма организации предприятий, известная в России еще с конца XVIII — начала XIX века. В 1860–1870-е годы страну начинает буквально лихорадить от поощряемой правительством горячки акционерного учредительства. Повсюду возникают промышленные, строительные и торговые акционерные общества, банки, кредитные и страховые компании и товарищества на паях. Первоначально основная масса акционерных капиталов направлялась на железнодорожное строительство, которое создавало базу для развития промышленности, стимулировало быструю и дешевую переброску различных народнохозяйственных грузов и все прочнее объединяло отдаленные территории страны в единый всероссийский рынок.
С 1857 года строительство железных дорог почти монопольно велось Главным обществом железных дорог. Им руководили иностранные финансисты во главе с хозяевами банка «Кредит Мобиле» братьями Перейра. Зная не понаслышке о печальном опыте строительства Главным обществом первой сети железнодорожных путей в России, Дельвиг информировал Чижова о вопиющих фактах профессиональной некомпетентности и своекорыстия его деятелей, и Федор Васильевич обрушивался на «заезжих проходимцев» с гневными журнальными и газетными филиппиками.
Но одних обличений в прессе было мало. Вместе с братьями Шиповыми Чижов и Дельвиг стали инициаторами устройства сообщения между Москвой и Ярославлем посредством первой русской частной «образцово-показательной паровозной железной дороги» силами исключительно русских рабочих и инженеров и на деньги русских купцов, без участия иностранного капитала. Цель предприятия — убедить сомневающихся в возможности для России самостоятельного, первоклассного, быстрого, дешевого и честного железнодорожного строительства.
Для осуществления проекта было образовано Общество Московско-Ярославской железной дороги. К участию в нем Чижов также привлек откупщиков Н. Г. Рюмина и И. Ф. Мамонтова. Ввиду значительности требующегося капитала, на сбор которого понадобилось бы много времени, было решено первоначально ограничиться устройством сообщения до Троице-Сергиева Посада протяженностью в 66 верст.
… В течение мая-июня 1858 года на Троицком шоссе, соединяющем Москву с Троице-Сергиевой лаврой, у Крестовской заставы, несколько групп прилично одетых молодых людей, по три человека, днем и ночью сменяя друг друга, подбегали к проезжающим экипажам и повозкам, заглядывали внутрь, как бы силясь что-то рассмотреть, и тут же спешно делали какие-то пометки в блокнотах. При этом лошади от неожиданности шарахались в сторону, извозчики судорожно натягивали вожжи, а некоторые из пассажиров, принимая молодых людей за попрошаек, бросали им вслед милостыню. Никто не догадывался, что юноши, затруднявшие своей бесцеремонностью оживленное движение, были студентами Московского технического училища, привлеченными к сбору статистических данных о проходящих и проезжающих по шоссе людях и грузах. А «мозговым центром» всей этой операции, призванной доказать не столько компаньонам, сколько правительству и прежде всего самому Императору Александру II выгодность сооружения первой русской частной железной дороги в направлении к Троице-Сергиеву Посаду, был Федор Васильевич Чижов. Собрав таким своеобразным способом необходимые сведения, он уже мог с цифрами в руках возражать критикам, видевшим в предстоящем строительстве нерасчетливое предприятие.
«По приблизительному счету, — писал Чижов в одной из статей, опубликованной в „Вестнике промышленности“, — стоимость дороги едва ли превзойдет 3 000 000 рублей, настоящее же движение по шоссе… обещает около 400 000 рублей годового дохода. Судя по ходу всех железных дорог, движение на них обыкновенно усиливается в 2 ½ раза, сравнительно с прежним; положим, что оно усилится только на одну четвертую долю… тогда валовой доход новой дороги будет простираться до 500 000 рублей серебром. Полагая на содержание ее, а также на расходы по движению 50 % с валового дохода, чистого дохода останется более 250 000. Вот ответ людям мнительным…»
С другой стороны, учредителей критиковали за то, что железная дорога строилась к древней святыне — монастырю. А это дело неблагочестивое, уменьшающее религиозное рвение паломников: ведь на Руси, согласно традиции, к местам поклонения не ездят, а ходят пешком. Кроме того, «стальная» магистраль посягала на набожную тишину и душеспасительное безмолвие монашеских келий[470] и тем самым подрывала первоосновы народной жизни. Однако подобные аргументы не смутили Чижова, для которого понятия о православном церковном обычае, отечественной старине и традиционном укладе жизни русского народа были вовсе не пустым звуком. Потому тон его ответов на эти упреки был довольно резок: «Подобное возражение есть плод того застоя ума, который у нас встречается чаще, нежели где-либо… Благочестие народа и святость верования в их глазах так шатки, что они только и могут держаться при самой упорной неподвижности; всякое улучшение в пользу бедного труженика, стремление избавить человека от подчинения себя ненужному гнету природы может, по их мнению, потрясти основы верования!»
Статья Чижова заканчивалась на оптимистической ноте: «Мы радуемся новой железной дороге, как самой по себе, так и потому, что видим в ней движение русских капиталов и русской деятельности, — она скоро догонит своих европейских соперниц»[471].
Отправленные в Санкт-Петербург расчеты убедили Кабинет министров и Императора Александра II в выгодности Московско-Троицкой железной дороги, и уже 24 июля 1858 года было получено Высочайшее соизволение на производство изыскательских работ.
В конце марта 1859 года барон Дельвиг познакомил главноуправляющего путей сообщения К. В. Чевкина с проектом дороги и сметами, составленными по материалам изысканий, а также проектом устава акционерного общества. После ряда доработок 29 мая 1859 года устав акционерного общества Московско-Троицкой железной дороги был Высочайше утвержден. Общество не испрашивало никаких гарантий. Капитал предполагалось собрать путем выпуска акций, а сооружение дороги завершить в четыре года.
Поначалу публика встретила известие об учреждении общества с заметной холодностью. Подписка на акции дороги шла довольно вяло — ведь это был первый опыт вовлечения русского частного капитала в пока еще малопроверенное предпринимательское дело. Для обоснования выгоды участия в обществе, сулящего хорошие дивиденды, Чижов и Дельвиг написали и распространили в качестве приложения к Московским и Санкт-Петербургским «Ведомостям» брошюру «Московско-Троицкая дорога от учредителей». Рекламный ход возымел действие. Уже к 12 февраля 1860 года акции дороги разошлись полностью.
Спустя две недели на состоявшемся общем собрании акционеров директорами Московско-Троицкой дороги были избраны барон А. И. Дельвиг, Д. П. Шипов, И. Ф. Мамонтов и Н. Г. Рюмин. Чижов вместе с инженером путей сообщения М. Р. Богомольцем, под наблюдением которого производились изыскательские работы, вошли в правление дороги лишь кандидатами. Но Чижова это вполне устраивало: он стал «кандидатом на директорство», не вложив в дело капитала.
Почти всю жизнь испытывавший внутреннее унижение и стыд от постоянной нужды в деньгах, привыкший скрупулезно, покопеечно высчитывать свои ежедневные расходы, Чижов вдруг обрел солидный материальный достаток. Поначалу суммы в рублях оглушали. Он записывал в дневнике: «Теперь я кандидатом на директорство Московско-Троицкой железной дороги, что мне приносит 3 тысячи рублей, которые я не беру, но оставляю в уплату акций. Если прослужу 4 года, то накопится 12 тысяч, и я буду сколько-нибудь обеспечен, то есть не пойду в богадельню»[472].
Однако новизна ощущения финансовой независимости вскоре прошла. Минимум, который позволял безбоязненно смотреть в будущее, был легко достигнут. Мысль о необходимости обеспечить надвигающуюся холостяцкую старость больше никогда не посещает его. Наоборот, он постоянно самоограничивает себя во всем, что относится к личным потребностям, подчас весьма насущным, касающимся даже вопросов собственного здоровья.
«Он просто ненавидел и презирал деньги как основную цель жизни, — рассказывал секретарь Чижова А. С. Чероков, — и в минуты воспоминаний с болезненным надрывом души сравнивал свое изучение искусств в Италии с блестящим на взгляд толпы званием директора прибыльного предприятия или банка и с искренним сердцем божился, что „заплевал бы тогда всякого, кто дерзнул бы предсказать ему в будущем подобное положение“. Несмотря на свое очень большое содержание по должностям, он держался по-спартански относительно своих внешних житейских удобств… просто из пренебрежения к комфорту, неге, распущенности… Однако в употреблении денег не для себя он был даже щедр, сам искал, стремился оказать помощь людям даже малоизвестным ему лично»[473].
Чижов долгое время довольствовался скромной служебной квартирой в правлении Московско-Троицкой (впоследствии Московско-Ярославской) дороги. Еда его, как правило, была самой неприхотливой. Он не особенно обращал внимание на подержанную обстановку своего жилища, и друзья ему не раз замечали, что «не мешало бы всероссийскому управляющему разных выгодных предприятий хотя бы обить мебель новой клеенкой»[474]. Лишь за три года до смерти, с подорванным от напряженной работы здоровьем, мучимый нестерпимыми болями, Федор Васильевич позволил себе переехать в собственный небольшой двухэтажный особнячок на Садово-Кудринской, «напротив конца сада Вдовьего дома». «Приходится на старости лет себя в футляр запрятать», — недовольно ворчал он по поводу вынужденной покупки[475]. В безудержном акционерном учредительстве Чижовым неизменно руководил азарт патриотически настроенного общественного деятеля, вознамерившегося убедить мир в способности русских вести любое предпринимательское дело безупречно как в техническом, так и финансовом отношении.
На организационном собрании пайщиков Московско-Троицкой железной дороги, состоявшемся 25 февраля 1860 года, по инициативе Чижова было принято решение поставить за правило, чтобы в газете «Акционер» не менее шести раз в год правление общества печатало отчеты о своих действиях и о состоянии кассы. Тем самым впервые в практике железнодорожных акционерных обществ в России все распоряжения правления, весь ход строительных и эксплуатационных работ, батане кассы, в том числе и ежемесячные расходы на содержание административно-управленческого аппарата, делались достоянием гласности и печати. «Мы того мнения, — говорилось в одной из передовых статей газеты „Акционер“, — что чем более гласности, тем чище пойдут дела и тем скорее прояснится страшно туманный в настоящее время горизонт наших акционерных предприятий»[476].
Пример общества Московско-Троицкой дороги побудил пайщиков других частных железнодорожных обществ в России обязать свои правления поступать аналогично. С удовлетворением отмечая этот отрадный факт, газета «Акционер» от 14 мая 1860 года сообщала: «Везде акционеры начинают мало-помалу входить в свои права и понимать, что не на то они только акционеры, чтобы слепо одобрять все, что ни поднесут или ни предложат директора правлений… Недавно в Петербурге 89 акционеров Главного общества железных дорог, напуганные разными доходившими до них печальными слухами о действиях правления, потребовали созвать общее собрание, но им было в этом отказано под единственным предлогом, что требование их незаконно»[477].
«Главное общество российских железных дорог до сих пор не опубликует своего отчета за 1859 год, — напоминал „Акционер“ спустя полмесяца, — а уже пора, давно пора правлению исполнить свое обещание и напечатать его, дабы акционеры могли заблаговременно, до общего собрания, познакомиться с положением дел»[478].
1 июля 1860 года в «Акционере» вновь критиковались действия Главного общества и заявлялось, что опубликованные им отчеты грешат неточностью и неполнотой, за которыми — неблагоразумная трата денег, непрактичность и неслыханные издержки на содержание администрации, что неудержимо ведет общество к банкротству[479].
Чижов требовал от железнодорожных компаний, и прежде всего от правления Московско-Троицкой дороги, быть экономными в строительстве, дабы доказать публике выгодность и большую дешевизну частных сооружений. «Компании должны заботиться о том, чтобы общество чувствовало и ясно видело, что они строят дороги дешевле казны и что общество в решительном выигрыше, — писал Чижов на страницах „Акционера“. — Железные дороги должны быть действительно тем, чем должны быть, а именно: удобным орудием для провоза людей и товаров, удобным, дешевым и быстрым средством для обращения народных ценностей. Стройте их прочно, но дешево, без всяких лишних и ненужных украшений, на которые может решиться только очень богатый и прихотливый народ, а отнюдь уже не мы. Ни выложенных узорами дорожек, ни дорогих и совершенно ненужных по сторонам садиков, ни гигантских мостов, где можно без них обойтись, ни станций, напоминающих собой дворцы, — ничего этого не нужно, а главное — побольше расчетливости в управлении и поменьше непроизводительных затрат»[480].
14 мая 1860 года в Троице-Сергиевой лавре были произведены закладка и освящение начала работ по сооружению Московско-Троицкой железной дороги.
В продолжение всего периода строительства правление дороги стремилось заключать подряды на производство земельных работ, устройство верхнего строения пути, переездов, мостов, станций исключительно с русскими подрядчиками. Учредители считали, что выполнение заказов иностранными компаниями, не знакомыми с местными условиями, обойдется значительно дороже и будет хуже по качеству. «…Нельзя не удивляться решимости иностранцев, приезжающих в незнакомую им страну и часто на другой день приезда, не осведомись ни о стоимости рабочих материалов, ни о большей или меньшей твердости грунтов, объявляющих цены на производство работ в несколько миллионов рублей, — писал по этому поводу „Акционер“. — Предоставляем судить каждому, насколько могут быть верны подобные определения стоимости работ и до какой степени заслуживают они доверия»[481].
Движение поездов по Московско-Троицкой железной дороге было открыто 18 августа 1862 года. В этот день весь директорский корпус правления вместе с настоятелем Троице-Сергиева монастыря отправился из Москвы в Сергиев Посад с первым пассажирским поездом. На конечной станции они были встречены братией Троицкой лавры, отслужившей благодарственный молебен. Тем самым православное духовенство открыто встало на сторону технического прогресса и подало пример мирянам.
По свидетельству современников, дорога вышла образцовой и по устройству, и по бережливости расходов, и по строгой отчетности управления. На всем пути были построены четыре станции III и IV классов: Мытищинская, Пушкинская, Талицкая и Хотьковская[482]. Пассажирские поезда отправлялись из конечных пунктов два раза в день и весь путь покрывали менее чем за два часа. Билет I класса стоил 2 рубля серебром (по 3 копейки с каждой версты), в III классе до Сергиева Посада можно было проехать за 80 копеек. Пассажир имел право провезти с собой бесплатно один пуд багажа.
Уже в первый год своего существования дорога стала невероятно популярной — ею воспользовались 400 тысяч человек (не считая свыше 13 тысяч «воинских чинов»). Одними из первых пассажиров Московско-Троицкой железной дороги стали Великие князья и сам Император Александр II с Императрицей Марией Александровной.
Чижов, в 1861 году сменивший выбывшего из состава директоров Д. П. Шипова, к этому времени занимал уже должность председателя правления дороги. «Надобно было видеть, — вспоминал И. С. Аксаков, — с какой артистической нежностью составлял он свои железнодорожные годовые отчеты: целые тома цифр, процентных отношений, всякого рода затейливых статистических выводов…»[483] Он сделался «совершенно промышленным человеком», — утверждал после встречи с Федором Васильевичем друг его юности А. В. Никитенко[484].
В 1862 году Чижов вошел в члены еще одного правления — общества Московско-Саратовской железной дороги. Строительство железнодорожного пути в Саратов, по его мнению, имело большое значение для всего Восточного края России. Газета «Акционер» помещала регулярные сообщения «От правления общества Саратовской железной дороги», публиковала протоколы общих собраний акционеров, отчеты совета управления общества. Наряду с Чижовым в руководящие органы общества (в совет управления и наблюдательный комитет за действиями правления) был избран также славянофил А. И. Кошелев.
Правительство Александра II, продолжая придерживаться курса на поощрение частного предпринимательства, со второй половины 1860-х годов начало практику передачи в частные руки важнейших железнодорожных линий, эксплуатация которых была признана для казны убыточной. В 1867 году власти решили объявить о продаже Николаевской железной дороги, объясняя свое намерение желанием следовать основным началам политической экономии. «Передавая из казенного управления в руки частной предприимчивости эксплуатацию этой важной линии, правительство поступает согласно требованиям науки государственного хозяйства, которая по указаниям вековых опытов во всех странах света порицает занятия государства делами промышленности, вовсе ему, по самой сущности своей, несвойственными», — говорилось на заседании Комитета финансов 4 марта 1867 года[485].
Расширение сети частных железных дорог поставило финансовое ведомство страны в затруднительное положение, так как железнодорожное строительство редко обходилось без пособия казны или без правительственной гарантии ввиду малодоходности значительного числа новых линий. Вынужденные приплачивать большие суммы, власти намеревались на вырученные от продажи Николаевской дороги деньги образовать специальный фонд, который бы предназначался для нужд железнодорожного строительства и эксплуатации. С этой целью от имени Николаевской железной дороги были выпущены облигации на сумму 75 миллионов металлических рублей и, сверх того, спустя некоторое время предполагалось сделать еще один заем. Частное общество, которое пожелало бы купить дорогу, должно было ежегодно, в течение 84 лет, платить из полученного дохода проценты по займам и вести погашение облигаций.
О своем намерении приобрести у казны Николаевскую железную дорогу заявили три основных претендента: Главное общество российских железных дорог, прусская компания и американский предприниматель Уайнанс. В противовес им московские купцы во главе с С. И. Мамонтовым, Д. П. Шиповым и Чижовым решили объединиться и создать свое акционерное общество, дабы не допустить перехода в руки к иностранцам одной из важнейших отечественных железнодорожных магистралей. «Вам известно, — обращался Чижов в 1867 году в официальной записке к барону А. И. Дельвигу, в то время уже главному инспектору и начальнику частных железных дорог, — что в России слишком распространена мысль о невозможности образовать железнодорожные предприятия без исключительной зависимости от иностранных капиталов… Убежденные в глубоком сочувствии русского общества к… самобытной деятельности в обширных размерах, мы решили сделать первый опыт: образовать союз капиталистов для приобретения Николаевской железной дороги»[486].
Московское товарищество капиталистов, в которое, кроме Мамонтова, Шипова и Чижова, вошли князь А. А. Щербатов, И. А. Лямин, Н. Г. Рюмин, Т. С. Морозов, В. А. Полетика, А. И. Кошелев, объединило 92 русских предпринимателя.
Основную конкуренцию Московскому товариществу составило Главное общество российских железных дорог. Оно упорно добивалось очередной концессии, несмотря на свою финансовую несостоятельность. До начала 1860-х годов Главное общество обладало монопольным правом на строительство важнейших железнодорожных линий, тогда как другим компаниям позволялось строить лишь дороги местного значения. В 1861 году правительство вынуждено было освободить Главное общество от обязанности сооружения Южной и Либавской железных дорог, а на окончание Варшавской и Московско-Нижегородской ему было предоставлено пособие в 28 миллионов рублей и другие дополнительные льготы.
К 1868 году общий долг Главного общества казне составлял уже 84 миллиона рублей. Тем не менее его члены ходатайствовали об уступке им Николаевской железной дороги, одной из самых доходных в Европе, объясняя свое желание «необходимостью дать сооружению железных дорог в России сильное развитие». Эксплуатация дороги, заверяли они, привлечет значительные капиталы, необходимые для осуществления остальных линий, уступленных Обществу[487].
При приобретении Николаевской железной дороги Главное общество рассчитывало не затратить ни одного рубля. Более того, оно требовало, чтобы правительство гарантировало ему ежегодный чистый доход с дороги в 6 миллионов металлических рублей. Из этой суммы 3 миллиона 115 тысяч 540 рублей должно было пойти на выплаты по правительственному займу в 75 миллионов рублей, а остальные 2 миллиона 884 тысячи 460 рублей — на уплату процентов по второму предполагаемому займу. Реализовать его Общество предполагало самостоятельно, но с тем, однако, условием, чтобы весь риск по сбору капитала правительство взяло на себя и, кроме того, предоставило Обществу 13 миллионов 150 тысяч рублей на усовершенствование дороги и увеличение подвижного состава. Из валового сбора с Николаевской дороги Главное общество собиралось отчислять по 1,5 % для составления капитала в 3 миллиона рублей, который должен был пойти на замену деревянных мостов железными. Только в случае, если чистый доход даст излишки сверх 6 миллионов рублей, Общество рассчитывало ¾ этой суммы вносить на пополнение правительственной гарантии по Варшавской и Нижегородской дорогам. Когда же надобности в этом не будет, половина прибыли должна быть использована для погашения числящегося за Обществом долга правительству, равного 84 миллионам рублей, после чего весь излишек поступал в пользу акционеров.
В отличие от Главного общества Московское товарищество капиталистов не требовало никакой гарантии чистого дохода и обязывалось вносить в казну из валового сбора с дороги вплоть до 1871 года по 1 миллиону 875 тысяч рублей в год, а с 1871 года — по 3 миллиона 750 тысяч, что вместе с уплатой процентов и погашением облигаций по займу в 75 миллионов рублей составило бы для правительства ежегодный чистый доход 7,5 миллиона. В случае же, если правительство пожелало бы сделать второй заем под дорогу, то Товарищество брало на себя его реализацию и выпуск облигаций на сумму 75 миллионов рублей. По истечении первых десяти лет излишек чистого дохода с дороги сверх 7,5 миллиона рублей распределялся бы следующим образом: 40 % шло в пользу правительства, 40 % — в дивиденд акционерам, 20 % — в запасной капитал на усиление средств дороги. Кроме того, Товарищество намеревалось усовершенствовать дорогу, отремонтировать и пополнить подвижной состав за свой счет, для чего составлялся складочный капитал в 15 миллионов рублей.
Согласно расчетам, в течение 84 лет чистая прибыль в пользу правительства от эксплуатации Главным обществом Николаевской железной дороги должна была составить 95 миллионов рублей, тогда как эксплуатация дороги Московским товариществом капиталистов принесла бы правительству прибыль в 161 миллион рублей.
Борьба за приобретение Николаевской железной дороги происходила в то время, когда Чижов редактировал экономический отдел газеты «Москвич». Поэтому неудивительно, что многие ее страницы были отданы под подробный и, по возможности, максимально беспристрастный разбор предложений обоих конкурентов. «На чьи весы склоняется видимо русское общественное мнение — на этот вопрос ответ слишком ясен, — говорилось в одной из статей, подписанных самим редактором. — Его можно смело решить хоть открытою подачею голосов на всем пространстве Русского государства… Нас одно только удивляет: каким образом могло случиться, что вместо того, чтобы взять у несостоятельного Главного общества[488], не исполнившего перед русским правительством своих обязательств… линии железных дорог и передать в руки более благонадежных компаний, ему позволили задолжать правительству до 80 млн. рублей и к нему же теперь, как к единственному спасителю, снова обращаются…»[489]
Накануне заседания Совета министров, состоявшегося в мае 1868 года под председательством Александра II, мнение общества и почти всех правительственных лиц склонялось к тому, что Николаевская железная дорога перейдет в руки Московского товарищества капиталистов или, по крайней мере, останется еще на некоторое время в казне. Однако, основываясь на заключении министра финансов М. X. Рейтерна, Император вопреки мнению большинства членов Совета принял решение передать Николаевскую дорогу со всеми соединительными ветвями, подвижным составом и Александровским механическим заводом Главному обществу железных дорог сроком до 1952 года. Впоследствии министр финансов оправдывал необходимость подобного решения стремлением поддержать стоимость акций Главного общества, держателями которых были многие влиятельные иностранные банкирские дома…
При составлении складочного капитала для строительства и выкупа у казны железных дорог русское купечество постоянно испытывало денежные затруднения. Являясь неоднократным свидетелем и участником подобных форс-мажорных обстоятельств, Чижов одним из первых поднял в печати вопрос о развитии в стране внутренней кредитной системы. Предпринимателям нужен был закон, разрешающий деятельность акционерных банков. Федор Васильевич даже составил проект создания «Народного железнодорожного банка», призванного предоставлять займы частным железнодорожным строителям. Но его идея не была одобрена в Петербурге: высшие бюрократические сферы рассчитывали при строительстве железных дорог исключительно на иностранные инвестиции.
В середине 60-х годов правительство все же было вынуждено предоставить известный простор в деле кредитования частной инициативе, и в стране начинается усиленное банковское грюндерство.
«Здесь, в Москве, заводится Купеческий банк, — читаем мы дневниковую запись Чижова, помеченную маем 1864 года, — начало сделано Кокоревым. В Петербурге подписались на него на 730 тысяч, считая тут Рукавишникова (100 000), Пастухова (20 000), Мамонтова (20 000)… Лямин сказал, что он не пойдет в дело, если меня не будет… Я подписал 10 000… не своих, Кокорева, разумеется, — не для того, чтоб пользоваться правом, а чтоб не совестно было говорить в обществе купцов о банке, в котором не принимаешь никакого участия. Кокорев звал меня в директоры, я отказался… я банковского дела не знаю, какое же право имею я думать, что я его поведу? Но… купцы, если выберут, значит они найдут, что я могу быть директором»[490].
1 декабря 1866 года при активном участии Чижова Московский купеческий банк был открыт. Первое время он помешался в Кокоревском подворье — крупном гостинично-складском комплексе на Софийской набережной, построенном в начале 1860-х годов бывшим откупщиком Василием Александровичем Кокоревым. Однако вскоре после того, как Кокореву пришлось его продать, чтобы расплатиться с казенными долгами, банк переехал в специальное здание, возведенное в кратчайшие сроки на Ильинке, «в самой середине торгового московского движения», как говаривал Чижов. Павел Афанасьевич Бурышкин, известный знаток «Москвы купеческой», вспоминал, что именно здесь, в примыкавшем к Красной площади и Кремлю кварталу Китай-города, «на трех его улицах, Никольской, Ильинке и Варварке, с переулками Юшковым и Черкасским, в Теплых рядах, на Чижовском подворье, были сосредоточены почти все фабричные конторы и амбары оптовых предприятий. Это был московский Сити»[491].
Московский купеческий банк стал не только самым первым, но долгое время (вплоть до начала XX века) оставался самым крупным частным кредитным учреждением Москвы и вторым по величине в России. Вторым — после Петербургского частного банка, открытого двумя годами раньше и пользовавшегося «режимом наибольшего благоприятствования» со стороны властных правительственных структур. Московский купеческий банк был организован не как акционерное общество, а как товарищество на паях, то есть по подобию московских текстильных предприятий. В отличие от традиционных акционерных обществ паи в нем, согласно первоначальному Уставу, циркулировали только между «товарищами» — основателями банка. Процедура продажи паев «на сторону» осложнялась необходимостью получения согласия всех членов и вынесением специального решения правления. Тем самым возводился заслон на пути проникновения конкурентов в ряды учредителей.
Основной капитал Московского купеческого банка насчитывал 1 миллион 260 тысяч рублей и состоял из 252 именных паев. Каждый пай продавался по высокой номинальной стоимости — 5 тысяч рублей. Среди 90 пайщиков, купцов и промышленников, большинство составляли текстильные фабриканты центральных губерний: С. П. Малютин, В. С. Коншин, М. Г. Рукавишников, торговые дома Морозовых, Лепешкиных. Определенные средства в «главный денежный резервуар Первопрестольной» были вложены известными петербургскими банкирами (A. Л. Штиглицем и И. Ф. Утиным), крупными петербургскими чиновниками (Е. И. Ламанским и бароном А. И. Дельвигом), специалистами банковского дела (И. К. Бабстом и Л. С. Гольцевым), а также варшавскими банкирскими домами. На общем собрании пайщиков, состоявшемся сразу после Высочайшего утверждения устава банка, 97 голосами из 99 Чижов был избран председателем правления с годовым жалованьем в 9 тысяч рублей.
Спустя год в письме к одному из своих давних университетских друзей Чижов сообщал: «У нас в Москве образовался Московский купеческий банк, при образовании которого я был весьма деятельным рабочим… Дело это у нас новое… Теперь я с утра до вечера, именно с 9 часов утра до 9 часов вечера, иногда и позже, все в цифрах и цифрах. Банк идет превосходно»[492].
Московский купеческий банк обслуживал предприятия Центрального промышленного района и проявлял наибольшую активность в области товарокомиссионных и торговых операций, в основном с хлопком. По ссудам под залог ценных бумаг финансировалось и железнодорожное строительство. За счет развития операций банка стремительно росла их доходность: только за первые два года, с 1867 по 1869 год, дивиденд в нем поднялся с 12 % до рекордной отметки в 19, 4 %, а привлечение новых пайщиков (на необходимости этого настоял Чижов, для чего были сделаны соответствующие изменения в Уставе) увеличило основной капитал банка до 5 миллионов рублей.
В «помощь бедному и слабокредитному торгующему люду» 3 июля 1869 года в Москве под непосредственным руководством Чижова было открыто второе после Купеческого банка частное коммерческое учреждение — Купеческое общество взаимного кредита. Его организаторами выступили двадцать крупнейших дельцов-торговопромышленников, в том числе В. А. Кокорев и председатель Московского биржевого комитета И. А. Лямин. Всего к моменту начала операций Общество состояло из 1400 членов. И в этом новом коммерческом учреждении подавляющим большинством голосов Чижов был избран председателем правления, на этот раз без определенного жалованья (члены правления получали процентное вознаграждение с чистого барыша).
Московское купеческое общество взаимного кредита было основано на иных началах, чем обычные банки: хозяевами предприятия являлись не кредиторы, а сами заемщики; только члены Общества имели право на получение ссуды и только их векселя учитывались; между собой члены Общества были связаны круговой порукой (каждый считался ответственным за долги предприятия перед третьими лицами в размере открытого ему кредита). Как и Московский купеческий банк, Московское купеческое общество взаимного кредита занималось преимущественно кредитованием текстильной промышленности Центра России и в течение многих десятилетий, вплоть до начала Первой мировой войны, считалось абсолютным лидером среди десятка отечественных «грандов» взаимного кредита.
В отличие от акционерных банков Московское купеческое общество взаимного кредита из боязни риска не принимало, как правило, участия в учредительстве и контроле за деятельностью тех или иных крупных предприятий. На развитии его ссудокредитных операций сказался неудачный опыт с предоставлением значительного кредита Н. И. Путилову.
… Жизненные пути Чижова и Путилова уже однажды пересекались. Николай Иванович Путилов, выпускник Морского кадетского корпуса, в 1830-е годы преподавал в своей alma mater астрономию и навигацию. В 1840 году он напечатал статью об интегральном исчислении, которую ученый мир воспринял как сенсацию. Тогдашнее светило математической науки академик М. В. Остроградский, научный руководитель Чижова, пригласил Путилова к себе в помощники. Так что непродолжительное время, вплоть до отъезда Чижова за границу, оба молодых талантливых математика работали бок о бок в Петербургском университете, на физико-математическом факультете.
Спустя более чем четверть века Чижов услышал о Путилове снова. В декабре 1867 года на все еще казенной Николаевской железной дороге раньше времени истек срок годности рельсов, произведенных в мастерских бельгийских и английских железоделательных заводов, из-за чего движение поездов оказалось под угрозой остановки. Следовало экстренно заменить рельсы. Но новая их поставка была невозможна из-за окончания сезона навигации.
И тогда на авансцене появился Путилов, уже успевший заявить о себе как о талантливом организаторе производства. В годы Крымской войны он, чиновник особых поручений при директоре Кораблестроительного департамента, сумел в кратчайшие сроки наладить производство канонерок и корветов. После войны развернул в Финляндии изготовление стали из болотных руд, причем выше качеством, чем сталь английская. Вместе с инженером Обуховым основал Обуховский завод…
Явившись под самое Рождество Христово 1867 года в Министерство путей сообщения, Путилов предложил — дайте мне мало-мальски нормальный железоделательный завод в долг, и я завалю Россию русскими рельсами! В доказательство он продемонстрировал образцы, которые были изготовлены на его крохотном заводике «Аркадия». Это были рельсы нового типа — комбинированные. Обычные рельсы из железа легко прогибались, а рельсы из стали были достаточно жесткими, но хрупкими. Новаторство Путилова состояло в том, что он предложил делать рельсы из железа со стальной головкой, причем производство обещало быть дешевым и скорым, а продукция — качественной.
Путилову поначалу не поверили. И до этого в России предпринимались попытки выпускать рельсы, но на поверку они оказывались настолько низкого качества, что в сравнение с импортными не шли. Тем не менее из-за крайне тяжелого положения на Николаевской железной дороге решено было рискнуть. В начале января 1868 года в распоряжение Путилова перешел бывший Огаревский завод, который за 65 лет своего существования сменил множество хозяев и в конце концов пришел в полный упадок.
И случилось невозможное — всего за восемнадцать дней новому владельцу завода удалось наладить производство продукции, которая оставила далеко позади знаменитые западноевропейские фирмы. А уже через несколько лет в России была полностью разрешена «рельсовая проблема». Отныне русские железные дороги были избавлены от необходимости импортных поставок, а названный в честь Путилова завод превратился в индустриальный гигант, получивший известность во всем мире.
Разумеется, Чижов знал об успехах путиловских предприятий — он и сам при строительстве и эксплуатации железных дорог пользовался их продукцией. Поэтому когда Николаю Ивановичу понадобились большие деньги для осуществления нового грандиозного замысла, Чижов с готовностью протянул ему руку помощи…
В январе 1873 года Путилов обратился к барону Андрею Ивановичу Дельвигу с просьбой ходатайствовать перед Чижовым, который имел, по его сведениям, безграничное влияние на московских банкиров, ссудить ему капитал для создания акционерного Общества Путиловских заводов. Получить кредит в Петербурге, по его словам, не представлялось возможным, так как начатое им еще одно дело — сооружение по собственному проекту коммерческого порта на взморье у Екатерингофа противоречило интересам петербургских банков и биржи: владея акциями Балтийской железной дороги, они намеревались построить коммерческий порт в Ораниенбауме.
Барон Дельвиг не имел понятия, насколько дела Путилова к этому времени были запутаны, — к сожалению, известный петербургский изобретатель и заводчик страдал прожектерством и гигантоманией. Обязавшись передать Обществу Путиловских заводов при его образовании деньги, полученные в задаток по контрактам на изготовление новой партии рельсов, Путилов на самом деле давно израсходовал означенную сумму на другие, не менее важные, по его мнению, коммерческие нужды. Барон же, ничтоже сумняшеся, выдал просителю рекомендательное письмо в Москву, а Чижов, в свою очередь, всецело полагаясь на практическую сметку и искушенность в подобных вопросах Дельвига, изменил своему всегдашнему правилу: не приниматься даже за грошовое предприятие без обстоятельного, детального изучения. «Я никак не виню его (Дельвига. — И. С.); виноват я, не вник поглубже в дело, — сокрушаясь, казнил себя Чижов. — У Путилова все подбито собственною выгодою, но на лицевой стороне… предприятия общеполезные, как, например, рельсовый завод, порт на Гутуевом острове, железная дорога между Невою и ее портом, перерезывающая все петербургские железные дороги»; «Хотели ли мы чего-нибудь кроме того, чтоб, не потерявши ничего, дать возможность русскому заводчику подняться на ноги?»[493]
Летом 1873 года по инициативе Чижова три банка (Московское купеческое общество взаимного кредита. Московский торговый банк и Общество коммерческого кредита) составили синдикат и предоставили Путилову под залог 32 тысяч акций его предприятий, включая главное его детище — Путиловский завод, 1 миллион 400 тысяч рублей, принимая каждую акцию по 30 копеек ассигнациями за 1 рубль металлический. При этом Московское купеческое общество взаимного кредита ссудило более трети всей суммы — 560 тысяч рублей. Согласно условиям договора председателем Общества Путиловских заводов стал барон Дельвиг. Сверх того, один член совета и один член правления были избраны по указанию московских банкиров (а именно — Чижова).
Уже первые месяцы совместного ведения дел показали, что путиловские предприятия, на которых, ко всему прочему, сказался начавшийся в стране промышленный кризис, находились на грани банкротства. Из-за хронического безденежья кассы производство испытывало постоянный недостаток в сырье, заводы приносили одни убытки, а их фактическая продуктивность была крайне низкой. Кроме того, по требованию казны в срочном порядке пришлось строить новый завод по производству стальных рельсов, который обошелся Обществу в 800 тысяч рублей.
За неимением оборотного капитала Путилов то и дело оказывался перед необходимостью входить во все новые и новые значительные долги. В платежах же процентов по огромным занятым суммам он был, как правило, неисправен и своей необязательностью раздражал кредиторов, отчего ему со всех сторон грозили подачей векселей ко взысканию. Стабилизации положения Общества мешал и неоправданный оптимизм Путилова, нередко граничивший с авантюризмом.
С большим трудом в конце 1876 года Чижову удалось заинтересовать в Путиловских заводах министра финансов М. X. Рейтерна и управляющего Государственным банком Е. И. Ламанского. С их помощью он смог перезаложить находившиеся в московских банках акции. Московское купеческое общество взаимного кредита уступило Госбанку свой пакет ценных бумаг всего за 490 тысяч рублей, а 70 тысяч пришлось списать в убыток. Таким образом, с 1877 года заводы со всеми постройками и землей ушли от Путилова к Государственному банку, ставшему отныне фактическим владельцем всех его предприятий.
Печальная история с финансированием Общества Путиловских заводов синдикатом московских банков произошла уже в то время, когда Чижов лишь номинально участвовал в работе основанных им кредитных учреждений и только ввиду особой важности операции с предоставлением крупной ссуды Путилову явился в этом деле одним из главных действующих лиц. Чижов руководствовался убеждением, что в предпринимательстве «хорошо быть фонарщиком, то есть засветить дело и поддерживать горение, пока это дело не станет крепко на ноги; станет — и довольно. Иначе во всяком промышленном деле через несколько лет… непременно образуется рутина, которая убийственна до крайности… У нас все любят сесть на нагретое место, а не охотники устраивать новое, — а меня калачами не корми, только дай новое, если можно — большое и трудное»[494].
И действительно, «заложив прочный фундамент частному банковскому кредиту в Москве и, можно сказать, во всей России»[495], Чижов передал бразды правления в Московском купеческом банке и Московском купеческом обществе взаимного кредита своим наиболее близким сподвижникам.
При учреждении Московского купеческого банка Чижов обеспечил своего соредактора по «Вестнику промышленности», «Акционеру», «Москве» и «Москвичу» И. К. Бабста членством в правлении, надеясь, что тот в дальнейшем сможет заменить его на руководящем посту. Когда после двухлетнего председательства, сводившегося главным образом к организации ежедневной, текущей банковской работы, Чижов пересел в кресло главы распорядительного и контролирующего органа банка — совета, благодаря его влиянию председателем правления был избран Бабст.
Насколько Иван Кондратьевич, возглавлявший кафедру политической экономии в Московском университете, быстро освоился в новом для себя качестве председателя Московского купеческого банка, прекрасно передают полные сарказма строки из поэмы Н. А. Некрасова «Современники»:
Вот москвич — родоначальник
Этой фракции дельцов:
Об отечестве печальник,
Лучший тип профессоров,
Встарь он пел иные песни,
Искандер[496] был друг его,
Кроме каменной болезни
Не имел он ничего;
Под опалой в оны годы
Находился демократ,
Друг народа и свободы,
А теперь он — плутократ!
Спекуляторские шутки
Ловко двигает вперед
При содействии науки
Этот старый патриот…[497]
Взаимоотношения Чижова и Бабста были дружественными до конца 1860-х годов. Однако постепенно совместная практика частного предпринимательства выявила значительную несхожесть их натур. Барон Дельвиг вспоминал, что Бабст «относился к своим занятиям не с той любовью, которую ожидал от него Чижов, обходился с подчиненными и даже с публикой в банке по-чиновничьи и сверх того подчас любил выпить лишнее; все эти качества сильно не нравились Чижову», и в начале 1870-х годов между ними произошел разрыв[498].
Учреждая другой банк — Московское купеческое общество взаимного кредита, Чижов сразу же стал готовить себе в преемники на пост председателя И. С. Аксакова. Как и в случае с Бабстом, Федор Васильевич, активно поддерживаемый московским купечеством (Т. С. Морозовым, И. А. Ляминым и др.), ввел Аксакова сначала в члены правления, а затем, при продолжительных своих отлучках, стал неизменно поручать Аксакову председательство. К удовольствию Чижова, Аксаков сумел зарекомендовать себя умным и честным руководителем банка. Он прекрасно ладил в правлении со своими товарищами и не имел никаких «фанаберий». «Замечательно, — писал Чижов в октябре 1871 года, — что в слишком двухгодичное наше соработничество в правлении Взаимного кредита у нас ни разу не было ни тени неприятности, не только размолвки»[499].
В 1874 году Аксаков окончательно сменил Чижова в должности председателя правления Московского купеческого общества взаимного кредита.
От рутины и скуки банковского председательства с его «сухой цифирью и векселями» Чижова влекло к вновь организуемым железнодорожным предприятиям. «Не можешь ты себе представить, — восторженно писал Чижов другу в Англию, — как благотворно действуют железные дороги на Россию. Число пассажиров год от года увеличивается, масса грузов растет не по дням, а по часам. Все это… указывает на увеличение удобства и на удешевление переезда и перевозок товаров; все это показывает, что число учащихся практическому праву равенства сословий растет ежедневно»[500].
С момента завершения строительства Московско-Троицкой железной дороги Чижов не расставался с мыслью о продлении ее до Ярославля, как и было первоначально задумано учредителями. «Эта дорога оживит наш север, даст сбыт хозяйству, основанному на скотоводстве, а скотоводство само собою удобрит поля. Эта дорога переведет многие фабрики из дорогого близмосковского округа в середину лесов и даровой силы вод», — предсказывал Чижов[501]. В то же время он отдавал себе отчет в том, что потребность в железных дорогах при ограниченности финансовых средств может быть удовлетворена только постепенно. Необходим весьма строгий отбор, дабы не затрачивать частных денежных средств и кредитов государства на второстепенные линии, к которым, по его мнению, следовало отнести и железную дорогу от Сергиева Посада до Ярославля, тем более что в этом направлении уже существовало шоссе.
Вопрос о продолжении железнодорожного пути на север был поднят Чижовым лишь три года спустя, в 1865 году, и вынесен на рассмотрение Главного железнодорожного комитета. Хотя доходность Московско-Ярославской дороги не вызвала у членов комитета сомнений, тем не менее в правительственной гарантии ей было отказано на том основании, что она продолжает относиться ко второй сети вновь устраиваемых железнодорожных линий, тогда как к первой, по указанию Императора Александра II, были отнесены пути, соединяющие Балтийское море с Черным и внутренние губернии с морями.
Два года Чижов безрезультатно хлопотал о переводе дороги в первую категорию. Помог случай.
Весной 1867 года Александр II, проезжая с семьей по Троицкой железной дороге в Лавру, поинтересовался:
— Скоро ли путь будет проложен до Ярославля?
«Имея выраженное Государем Императором желание, — с радостью подхватил Чижов оброненную на ходу Царем фразу, — мы вошли с просьбою о разрешении вновь внести в (Главный железнодорожный. — И. С.) комитет вопрос о продолжении пути»[502].
Комитет на своем заседании, состоявшемся 10 ноября 1867 года, признал «совершенно справедливым Московско-Ярославскую железную дорогу перечислить из второстепенных линий в категорию первостепенных». Постановление комитета получило Высочайшее утверждение 17 ноября 1867 года[503].
7 июня 1868 года устав общества Московско-Ярославской железной дороги, по которому разрешался выпуск облигаций на сумму 12 миллионов кредитных рублей с гарантией 5 %-го дохода, был одобрен Императором. Всю организационную работу по сооружению дороги взял на себя Чижов как председатель ее правления. Он принимал деятельное участие в инженерных заседаниях по постройке дороги, писал отчеты, непосредственно занимался раздачей работ подрядчикам, приобретением рельсов, подвижного состава и машин для мастерских. «Дорога меня совершенно оседлала», — жаловался он на свою загруженность в письмах[504].
По совету министра финансов М. X. Рейтерна Федор Васильевич произвел реализацию гарантированного правительством облигационного капитала у английских банкиров «Беринг и К°» через петербургского банкира Виннекепа по 73 % от стоимости облигаций. Эта финансовая операция была признана чрезвычайно удачной, так как незадолго перед этим за аналогичные ценные бумаги давали менее 65 %.
Начавшаяся вакханалия концессионного железнодорожного учредительства открыла богатейший источник для спекулятивной наживы. В условиях, когда правительственные гарантии обеспечивали прибыли и предотвращали убытки частных предприятий, когда благоволение сильных мира сего могло заменить «избранным» миллионные капиталы, фаворитизм и коррупция расцвели пышным цветом. Огромные взятки за содействие в приобретении «лакомых кусков» получали не только высшие чиновники, но и брат Александра II Великий князь Николай Николаевич, а также фаворитка Царя княжна Долгорукая. Разбогатевшие концессионеры, железнодорожные «короли» П. Г. фон Дервиз, К. К. фон Мекк, С. С. Поляков, Л. Л. Кроненберг, И. С. Блиох вместе со своими сановными покровителями просто грабили государственную казну.
Зная не понаслышке о фактах многочисленных злоупотреблений, Чижов продолжал настаивать на гласности в деле строительства, покупки и эксплуатации железных дорог. Высылая одному из друзей свой отчетный доклад общему собранию акционеров Московско-Ярославской железной дороги, Федор Васильевич писал: «…он будет для тебя не очень интересен, но ты увидишь тут одно: что я делаю все непременно гласно, указывая все подробности… Это самая лучшая гарантия справедливости отчетов. К сожалению, постройка железных дорог ввела много мерзостей: строители начали наживаться больше, чем наживались откупщики; изложением всех подробностей в отчете мне хотелось бы показать норму стоимости (строительства. — И. С.). Веришь ли ты, что если бы немного покривить душою, даже и не навлекая на себя ни малейшего общественного нарекания, то при постройке настоящей Ярославской дороги я легко мог бы нажить более 700 тысяч. Потому-то мне и хочется вывести на чистую воду все издержки и не скрывать даже ни одной ошибки и ни одного промаха»[505].
Дорога от Троице-Сергиева Посада через Александров до Ярославля (192 версты) с ветвью к Вологде (4 версты) была открыта 18 февраля 1870 года. Подобно Московско-Троицкой железной дороге, спроектированная и построенная силами русских инженеров, подрядчиков и рабочих, она отличалась дешевизной и хорошим качеством. Касаясь затрат на ее эксплуатацию, Чижов вспоминал, что самые низкие по тем временам расходы на железной дороге составляли 50 % ко всему валовому доходу. И потому, когда при продолжении пути до Ярославля он указал в проекте, что общество намерено издерживать 40 %, министр путей сообщения П. П. Мельников язвительно заметил:
— Да-с, хорошо-с это Вам-с считать в кабинете-с, а на деле-то и пятьюдесятью процентами не обойдетесь!
«Вышло иначе, — не без гордости сообщал Чижов, — мы никогда на Ярославской дороге не переходили за 37 %, а доходили и до 33 % расхода в отношении ко всему валовому доходу. Меня как-то с самого первого года стали очень ценить как директора дороги»[506].
Когда строительство было в самом разгаре, Чижов объявил министру путей сообщения о своем намерении продлить дорогу до Вологды еще на 196 верст. Сооружение этого участка пути он собирался осуществить «новым способом, каким строят в Норвегии», стране, близкой русскому Заволжью по климату. «Это будет дорога узкоколейная и поэтому дешевая, всего тысяч в 25 рублей за версту… Для второстепенных, особенно северных железных дорог, не могущих вынести дороговизну постройки», узкоколейное железнодорожное строительство должно было стать истинным благом[507].
24 июля 1870 года Александр II утвердил дополнительные статьи к уставу общества Московско-Ярославской железной дороги, связанные с продолжением пути от Ярославля до Вологды. Необходимый для этого капитал образовывался путем выпуска облигаций общества на сумму 4 миллиона 400 тысяч металлических рублей, которым даровалась 5 %-ная правительственная гарантия ежегодного дохода со дня выпуска и 0,16 % погашения со дня открытия дороги для движения. Правительство оставляло все облигации общества за собой и обязывалось отпускать за них деньгами из расчета 75 металлических рублей за каждые 100 металлических рублей нарицательного капитала облигаций.
На акции, розданные еще для постройки участка железной дороги от Москвы до Троице-Сергиева Посада стоимостью 3 миллиона 275 тысяч 100 кредитных рублей, было выпущено облигаций на сумму 12 миллионов металлических рублей для продления дороги до Ярославля. Вместе с новым выпуском облигаций под Ярославско-Вологодскую железную дорогу облигационный капитал превысил акционерный в 5,5 раза, тогда как по закону это соотношение не должно было превышать пропорцию 3:1. Возможность строительства узкоколейной дороги от Ярославля до Вологды почти исключительно на одни облигации барон Дельвиг объяснял личным расположением к Федору Васильевичу министра финансов М. X. Рейтерна.
Чижов вполне отдавал себе отчет в том, что движение на новом участке дороги не будет значительным. Тем более что узкоколейный железнодорожный путь отделялся от ширококолейного Волгой, через которую не предполагалось сооружение в ближайшем будущем железнодорожного моста. Однако Чижов сознательно шел на риск. В октябре 1870 года он записал в дневнике: «Когда подумаю, что мы рискуем строить первую узкоколейную дорогу, то просто делается страшно. Зато как при удаче будет важна для России такая дешевизна!»[508]
28 июня 1872 года движение поездов по Ярославско-Вологодской железной дороге было открыто. Как и предполагал Чижов, дорога поначалу оказалась малодоходной: эксплуатация ее не оправдывала затрат, а расходы по ней ложились всей тяжестью на Московско-Ярославскую дорогу, отнимая у нее часть прибыли.
Заботы Чижова о новой Ярославско-Вологодской дороге сочетались с большим объемом работ по налаживанию дел на Курской железной дороге, приобретенной накануне компанией московских капиталистов. Еще в начале 1860-х годов, принимая участие в обсуждении вопроса о направлении южной железной дороги, Чижов писал о ней как о важнейшей для страны потребности.
Построенная в 1868 году и отданная в эксплуатацию казне, Курская железная дорога, к сожалению, уже на следующий год после своего открытия нуждалась в ремонте и реконструкции. Барон А. И. Дельвиг, которому совместно с товарищем министра путей сообщения графом В. А. Бобринским довелось в начале 1869 года ее инспектировать, был поражен, насколько неквалифицированно и некачественно оказались сооружены на ней железнодорожные пути с прилегающими к ним зданиями и строениями. «Временная пассажирская станция в Москве была чрезвычайно тесна, — вспоминал он, — товарная в Москве не удобна во всех отношениях. Почти все станции при городах бесполезно от них удалены и выстроены дурно, некоторые — на сильных склонах пути, а другие — на низменных местах… В кирпичной кладке главных мастерских оказались трещины… Грунтовые воды стояли в тульских мастерских так высоко, что нижняя часть махового колеса паровой машины была постоянно погружена в воду… Балласт и рельсы следовало заменить новыми на большом протяжении…»[509]
Не имея надежды на то, что дорога при существующих порядках казенного управления может быть значительно улучшена и станет приносить более высокие доходы, в Министерстве путей сообщения и Министерстве финансов пришли к заключению о необходимости передачи ее в частные руки.
После продажи в 1868 году Николаевской железной дороги Главному обществу министр финансов М. X. Рейтерн считал себя в долгу перед московскими капиталистами и предложил им в качестве компенсации приобрести у казны Московско-Курскую железную дорогу.
В 1869 году Чижов, Т. С. Морозов, М. А. Горбов, В. Н. Рукавишников, И. А. Лямин, В. М. Бостанджогло, А. Н. Мамонтов и наследники И. Ф. Мамонтова (С. И. Мамонтов с братьями) образовали Московское товарищество капиталистов для покупки Московско-Курской дороги. Избранный председателем товарищества Чижов стал вести переговоры с правительством для выработки приемлемых для обеих сторон условий.
Товарищество предполагало купить дорогу на капитал, образованный путем выпуска акций и облигаций. Это не устраивало В. А. Бобринского, занимавшего к тому времени пост министра путей сообщения. Он считал, что доходность Московско-Курской железной дороги позволяет найти для казны более выгодных покупателей, способных без выпуска каких бы то ни было ценных бумаг заплатить 50 миллионов рублей золотом, то есть всю ту сумму, которую издержало на дорогу правительство, и уверял, что получил немало подобного рода предложений от англичан.
«С Бобринским говорить трудно, — писал после очередной аудиенции у министра Чижов, в 1830-е годы исполнявший обязанность его домашнего учителя и вынесший из общения с ним невысокое мнение о его умственных и нравственных способностях. — Он считает, что все может сделать своими параграфами устава… Самонадеян страшно, ничего не слушает; забьет себе что-нибудь в голову — на том и стоит». В отличие от Бобринского «Рейтерн — положительно умен, и с ним, если только приобретем его доверие… можно вести дело превосходно»[510].
Между тем в конкуренцию с московскими капиталистами вступило общество Курско-Киевской железной дороги. К Чижову стали являться разные темные личности с требованием миллионов для решения дела в пользу товарищества. По свидетельству Дельвига, Чижов неизменно самым решительным образом обрывал этих господ, заявляя, что не вступит с ними ни в какие сделки, а будет «вести дело чисто». Своих же компаньонов Чижов предупреждал, что если узнает о какой-либо взятке, данной или обещанной ими, то немедленно выйдет из товарищества.
Уверенность Чижова в успешном окончании дела значительно возросла в связи со вступлением в Московское товарищество капиталистов члена совета министра финансов А. А. Абазы: «У него ухо чуткое. К тому же он очень хорошо знает министра финансов, следовательно, если было бы другое общество, более сильное, он вошел бы туда… Во всяком случае, без уверенности в нашем значении он не вступил бы к нам»[511].
После того как в феврале 1871 года правление общества Курско-Киевской железной дороги уведомило В. А. Бобринского о том, что оно не находит для себя выгодной покупку Московско-Курской железной дороги на условиях, предложенных Московскому товариществу капиталистов, в мае того же года Чижову при активном содействии А. А. Абазы[512] и А. И. Дельвига удалось наконец добиться одобрения в Комитете министров устава акционерного общества для приобретения и эксплуатации Московско-Курской железной дороги, образованного на основе товарищества. Обеспечив накануне выполнение принимаемых обязательств залогом в 500 тысяч рублей, общество рассчитывало в течение 81 года эксплуатации дороги производить оплату процентов и погашение облигационного капитала по 2 миллиона 126 тысяч 904 металлических рубля ежегодно и, кроме того, обязывалось в ближайшие шесть месяцев внести в казну за акции дороги 11 миллионов кредитных рублей. Заплатить правительству эту сумму общество смогло путем займа, предоставленного на 18-летний срок банками «Беринг и К°» в Лондоне и «Гопе и К°» в Амстердаме через посредничество петербургского банкира Виннекепа. Кредиторами было поставлено условие: в течение всего того срока, пока будут производиться выплаты по займу, акции Курской железной дороги должны оставаться неприкосновенными и лишь через 18 лет, в октябре 1889 года, могут быть пущены в продажу и обращены в деньги. Полученная в результате этой операции сумма, в соответствии с предварительным соглашением с учредителями, распределялась следующим образом: все компаньоны получали по одной доле, за исключением Чижова и Абазы, которые, в силу их более значительного участия в деле, получали по две доли.
Забегая вперед, скажем, что когда в 1889 году правительство выкупило Московско-Курскую железную дорогу обратно в казну, на имя уже умершего к тому времени Чижова оказались отложенными более 6 миллионов рублей, которые по его завещанию пошли на строительство пяти профессионально-технических учебных заведений на его родине, в Костромской губернии.
До конца жизни Чижов оставался бессменным председателем правления Московско-Курской железной дороги. Яркий организаторский талант Федора Васильевича проявился на этом поприще в полной мере. «Его общественное значение росло; он пользовался неограниченным доверием за границей; его имя было и перед русской высшей администрацией ручательством за успех и правильное ведение всякого дела», — говорил о Чижове И. С. Аксаков[513].
Неудивительно, что адмирал Н. К. Посьет, находившийся в дружеских отношениях с бароном Дельвигом, вступив в июле 1874 года в должность министра путей сообщения, пригласил Чижова в Петербург — занять место товарища министра. Отвергнув это весьма лестное предложение, Федор Васильевич тем не менее согласился стать агентом министра в деле организации акционерного общества давно утвержденной Императором Александром II Донецкой каменноугольной железной дороги. Она должна была иметь протяженность примерно в 500 верст, соединяя Донбасс с Мариупольским портом. Ее строительство существенно ускоряло промышленное развитие этого чрезвычайно перспективного в хозяйственном отношении района. В задачу Чижова входил подбор концессионеров, которые могли бы выполнить работы экономно и качественно и вместе с тем ограничились бы небольшими дивидендами.
Костяк будущей акционерной компании Чижов решил составить из членов общества Московско-Курской железной дороги, предварительно исключив из него «стариков»: себя, А. А. Абазу и В. Н. Рукавишникова — и введя на их места троих «техников без капитала»: архитектора И. В. Штрома, инженера В. А. Шмита и инженера П. З. Клевецкого. Таким образом, считал Чижов, составилось бы общество из «специалистов» и «капиталистов», то есть из труда и капитала.
Однако не все оказалось так просто, как представлялось вначале. «Капитальные люди», на которых рассчитывал Чижов, то давали согласие быть в числе учредителей, то заявляли о своем выходе из общества ввиду незначительности предстоящих барышей. И это происходило в то время, когда «третье сословие» наконец-то стало все явственнее обнаруживать свое самосознание, превращаясь из «сословия в себе» в «сословие для себя», что было наглядно продемонстрировано на состоявшихся в 1876 году выборах в гласные Московской городской думы. Купцы, как свидетельствовал Чижов, «просто-запросто сговорились не выбирать никого, или почти никого, кроме купцов… В последнее время они сами вошли в силу и потому им ненавистна всякая иная сила!»[514]
В дневнике Чижова середины 70-х годов появляются записи, говорящие о его глубоком разочаровании в купцах как гармоничных людях будущего славянского периода истории и их способности воплотить в жизнь славянофильский идеал обновленной России. «Общество обмелело, — сетовал Чижов. — Дворянство уже совершенно исключилось из жертвователей, к купцам не знаешь как подойти, кроме пути их личных выгод, и то самых осязательных»; «Много мы (с А. Ф. Тютчевой-Аксаковой. — И. С.) говорили о нашем купечестве: страшная неразвитость понятий о чести, понятий о честности… От простоты крестьянства отстали и стали посреди — между небом и землею»; «Каждое отдельное сословие… имеет весьма узкий взгляд в своем деле, весьма эгоистичный, но едва ли купцы не более всех богаты такою узостью… Редко где так развито эгоистическое чувство самозащиты, как в купечестве»; «Люди промышленные всегда всего прежде видят себя, свою выгоду»[515].
В конце концов Чижову все же удалось составить акционерное общество, в члены которого вошли С. И. Мамонтов, К. Т. Солдатенков, братья Крестовниковы, Е. И. Барановский, И. В. Штром, В. А. Шмит, П. З. Клевецкий, И. Ф. Рерберг, Н. М. Боршовский, Н. В. Лепешкин и торговый дом «Вогау и К°». В то же время он отказал пожелавшему участвовать в предприятии В. А. Кокореву, с которым разошелся со времен неудачной покупки Николаевской железной дороги. Тогда Кокорев, приглашенный принять участие в деле, поспешил с сепаратной спекуляцией и тем самым значительно понизил конкурентоспособность Московского товарищества капиталистов. С тех пор Чижов называл его не иначе как «аферистом-предпринимателем». «Кокорев умен, добр, энергичен, — писал Чижов, — но дел с ним я никогда вести не буду, потому что для него все средства позволены… <а> законность — решительно пустое слово»[516]. Как и в отношении Путилова, в Кокореве Чижову претила необузданность «грандиозных фантазий и чисто американских затей»: «…Тут ни о каком нравственном чувстве нет и помину. Ни одному слову ни того, ни другого нельзя дать веры ни на одну копейку»[517].
Всеми силами Чижов стремился привлечь в число учредителей Общества Донецкой дороги И. С. Аксакова. К сожалению, друг-славянофил не обладал достаточным предпринимательским чутьем и сметкой и, пускаясь в самостоятельные торгово-промышленные авантюры, все сильнее запутывал свои денежные дела. В начале 1874 года он стал скупать акции банков по повышенной цене на заемные деньги и в конце концов оказался должен под залог процентных бумаг почти полмиллиона.
Чижов принял близко к сердцу этот очередной промах Аксакова, грозивший Ивану Сергеевичу банкротством и потерей председательского кресла в Московском купеческом обществе взаимного кредита. «Тут нет никакого бесчестного поступка, а просто глупое увлечение игрока», — пытался найти объяснение неудачам Аксакова Чижов[518]. Будучи «теперь в состоянии вытаскивать из беды таких почтенных приятелей, каков Аксаков», он постарался совместно с Ю. Ф. Самариным распутать это непростое дело. Как нельзя кстати пришлось здесь учреждаемое Общество Донецкой железной дороги.
«Я ему предложил участвовать, — записал Чижов в дневнике после беседы с Аксаковым, — разумеется, он согласился, потому что так ли, сяк ли, непременно желает освободиться от долгов, а их довольно. Я уже говорил об этом Барановскому, надобно, чтоб он предложил общему собранию; имя Аксакова вполне честное»[519].
В связи с тем, что организация акционерного Общества Донецкой железной дороги во главе с молодым Саввой Ивановичем Мамонтовым слишком затянулась, правительство объявило торги на концессию, и Чижову с его подопечными пришлось преодолевать конкуренцию 42 компаний. Среди наиболее сильных соперников оказался Бабст, за спиной которого скрывался бывший водочный откупщик и мелкий строительный подрядчик, а ныне миллионщик и железнодорожный «король» Самуил Соломонович Поляков. В 1860–1870-х годах он вместе с братом, крупнейшим банковским дельцом Лазарем, развернул широкое спекулятивное грюндерство. Стремясь избежать конкуренции и непредвиденных осложнений, Поляков строил железные дороги с большой торопливостью и непревзойденной быстротой, но крайне некачественно, буквально на «живую нитку». Он обходился без каких бы то ни было искусственных сооружений, мостов, тоннелей, без больших насыпей и кюветов, рельсы укладывались чуть ли не на грунт. Большая часть работ обычно велась без утверждения проектов, с невероятно раздутыми сметами. Тем не менее, пользуясь покровительством высокопоставленных лиц, он имел репутацию одного из лучших железнодорожных строителей в России, за что получил орден Святого Владимира 3-й степени, один из высших чинов в государственной Табели о рангах — чин тайного советника, личное дворянство и жил в столице с большой пышностью в приобретенном у графа Борха фешенебельном особняке на Английской набережной, близ зданий Сената и Синода. Впоследствии именно на построенной Поляковым Курско-Харьково-Азовской дороге, под Харьковом, близ станции Борки, произойдет крушение поезда, в котором будет возвращаться из Крыма в Петербург Император Александр III с семьей…
Тем временем против организованного Чижовым Общества Донецкой железной дороги в петербургской торгово-промышленной среде и прессе была развернута широкая кампания, направленная на его дискредитацию. «На Петербургской бирже, — сообщал Федор Васильевич, — распространился слух, что я только видимо не участвую в этом деле, а, собственно говоря, мы с Дельвигом участвуем тайно и берем себе половину барышей. Ничего не могу возразить, — кто же из них поверит тому, что я только хочу непременно провести систему честной постройки, хлопочу единственно для проведения этой системы и более ни для чего. Всякий судит по-своему. Что скверно, это то, что вряд ли источником такого слуха был не Кокорев»[520].
С большим трудом, не без покровительства Н. К. Посьета, акционерное общество во главе с С. И. Мамонтовым, объединившее московскую торгово-промышленную элиту, в начале 1876 года получило концессию на строительство Донецкой каменноугольной железной дороги.
«Дело Донецкой дороги кончено, она остается за Мамонтовым, — с удовлетворением записал в дневнике Чижов. — Это щекочет мое самолюбие: это, дескать, потому, что ты тут действовал… Я знаю, что в этом составе общества постройка будет честною и ведение дела тоже будет честным, а Бабст был ширмою Полякова, эксплуатирующего русские железные дороги в свою личную пользу»[521].
Как и в канун революционных событий 1848 года в Западной Европе, когда славянский вопрос приобрел небывалую до этого политическую остроту, Чижов в 1850–1870-е годы продолжал с неослабевающим вниманием и сочувствием следить за ходом славянского освободительного движения в землях Габсбургской и Османской монархий.
Любопытен такой эпизод. Выйдя на свободу в июне 1848 года после заключения в Третьем отделении, Чижов получил назад свои вещи и венскую коляску, в которой он в мае пересек границу Российской империи. Коляску эту он нанял за несколько станций до Радзивилловской таможенной заставы, еще в австрийских землях: некая местная еврейская депутация на полуславянском-полунемецком наречии предложила ему продолжить путь не на тряских почтовых таратайках, а в покойном рессорном экипаже в сопровождении провожатого, который должен был по прибытии на место назначения доставить коляску обратно.
На границе Чижова окружили жандармские офицеры с саблями наголо. Не ожидавший такого поворота событий провожатый проворно соскочил с козлов и бесследно исчез, а арестованный Федор Васильевич все в том же арендованном им экипаже был доставлен для допросов в Петербург, в Третье отделение Собственной Его Императорского Величества канцелярии. Каково же было его удивление, когда, освободившись после двухнедельного заключения, он обнаружил в тайнике возвращенной ему коляски… три тысячи аршин лучшего голландского полотна! Тут-то и пришла догадка: он стал слепым орудием контрабандистов, которые вознамерились под прикрытием возвращавшегося на родину солидного профессора провезти беспошлинно через границу свой товар.
Тщетно, в течение ряда лет, Чижов пытался списаться со станцией, на которой повстречал «услужливую депутацию», давал многочисленные объявления в иностранные газеты. Владельцы экипажа не объявлялись. На четвертый год безуспешных поисков он продал бесхозное транспортное средство вместе с контрабандным грузом, а вырученные деньги направил в созданное накануне Пражское славянское благотворительное общество.
Начавшаяся в 1853 году Крымская война была воспринята Чижовым как «война между Россией и Европой», война между двумя враждебными принципами, в результате которой весь славянский мир получит освобождение и настанет новая эра в истории человечества.
Неудачный ход военных действий оказался для Чижова во многом неожиданным. Чуть ли не до последнего дня войны его не покидала уверенность в окончательной победе России. Это была скорее мистическая вера, нежели трезвая оценка военного и экономического потенциала страны. В начале сентября 1855 года Чижов писал: «…в Севастополе плохо, наши оставили часть укреплений и их взорвали. Трудно, чтобы Севастополь устоял, а все-таки кажется, что конец войны будет в нашу пользу… Так следует… из общих исторических начал». И позднее: «…я не только не отчаиваюсь, а имею полную и несомненную надежду и веру, что война кончится в нашу пользу»[522].
Поражение в Крымской войне обнажило экономическое отставание России от ведущих стран Запада и потребовало от правительства подчинения внешнеполитических задач проблемам внутреннего развития страны. Реальный взгляд на соотношение сил на Балканах определил тактическую линию внешней политики России на ближайшие после Парижского мира годы: отказ от военных средств в решении «восточного вопроса» и усиление нравственного воздействия на находящееся под властью Австрии и Турции славянское население. Этому должно было способствовать создание общественной неправительственной организации, занимающейся развитием неофициальных контактов с зарубежными славянами.
Задачам русской дипломатии как нельзя лучше отвечал просветительно-благотворительный Славянский комитет, стихийно возникший в славянофильской среде еще в годы войны. 26 января 1858 года он был преобразован в Московский славянский благотворительный комитет, о котором подозрительный сверх всякой меры московский генерал-губернатор Закревский докладывал в Петербург как о «тайном обществе». В числе организаторов комитета были братья А. П. и Д. П. Шиповы, И. С. Аксаков, М. П. Погодин, М. Н. Катков, В. А. Кокорев. Активнейшее участие в его создании принял Чижов.
Если прежде помощь России православному населению Балкан носила единичный характер[523], то теперь стало возможным систематически осуществлять частную благотворительность и даже превратить ее в политическое дело. Фонд Славянского комитета складывался из ежегодных взносов его членов, личных пожертвований, а также пособий от Императрицы Марии Александровны и Министерства народного образования. Собранные средства направлялись на помощь православным церквам, школам, народно-просветительным учреждениям в славянских землях; на эти деньги молодые болгары и сербы получали образование в Московском университете и Духовной академии.
С самого основания Московского славянского благотворительного комитета руководящая роль в нем принадлежала славянофилам. В их печатных органах — газете «Парус», издаваемой специально для распространения в славянских странах, и журнале «Русская беседа» — подробно рассказывалось о деятельности Славянского комитета и пропагандировались его задачи. Однако недреманное око цензуры зорко следило за политической линией, проводимой в славянофильской периодике.
29 января 1859 года «Парус» под редакцией И. С. Аксакова «за обнаруженное предосудительное направление» был прекращен. Это вызвало негативную реакцию в славянской среде, и Александр II высказал министру иностранных дел князю А. М. Горчакову пожелание, чтобы в самое ближайшее время началось издание новой еженедельной газеты — «с целью поддержать и развить сочувствие соплеменных нам славян».
Стать редактором нового органа было предложено Чижову. В аттестации, представленной князю Горчакову директором Азиатского департамента Министерства иностранных дел Е. П. Ковалевским, Чижов характеризовался как человек, «известный в ученом мире разработкой славянских материалов и другими замечательными статьями»[524]. Но Федор Васильевич в это время уже вовсю редактировал журнал «Вестник промышленности», а потому соглашался принять поступившее из Петербурга предложение лишь в случае, если новая газета «будет спасенным „Парусом“», и в письме к Ковалевскому изложил программу будущего издания под предположительным названием «Пароход».
Программа «Парохода» была аналогична программе аксаковского «Паруса», то есть с включением политических вопросов. С этим категорически не согласился Совет министров. Основываясь на замечаниях, сделанных наместником Царства Польского князем М. Д. Горчаковым, он обязал новое периодическое издание иметь чисто учено-литературный характер и не вмешиваться в современную международную проблематику. «Распространение права самобытного развития славянских народностей в государствах чужеземных, — говорилось в постановлении, — может быть в некоторых случаях противно видам русской политики и принято за пропаганду, чего наше правительство отнюдь не желает».
Разумеется, на предложенных условиях издавать газету Чижов не согласился[525]. Вскоре отдел славянских известий в виде, нужном правительству, был открыт в «Санкт-Петербургских ведомостях».
Как член Славянского комитета, Чижов делал все возможное, чтобы расширить торгово-экономические связи русских купцов со славянами Балканского полуострова, привлекал к сотрудничеству в «Вестнике промышленности» славянских публицистов. Среди его заграничных корреспондентов встречается имя словенского национального деятеля В. Клуна, успешно сотрудничавшего до этого в «Русской беседе»[526]. В 1858 году Чижов опубликовал в своем журнале четыре очерка Клуна, которые содержали детальный разбор состояния торговли и промышленности в Австрийской империи. Автор поднимал в своих статьях проблемы, близкие и понятные русскому читателю: борьба за гражданские права и свободы, защита большей предпринимательской самостоятельности, требование отмены разорительных таможенных тарифов, положительные последствия реформы 1849 года, уничтожившей в Австрии крепостное право[527].
Желая еще более приблизить проблематику корреспонденций Клуна к современной российской действительности, Чижов в примечании от редактора перечислил разного рода трудности, с которыми сталкивалась австрийская (читай: наша, отечественная) промышленность и промышленники — архаичность коммерческого и банковского устава, злоупотребления полиции, бюрократический формализм, неразвитость системы кредита, плохое состояние путей сообщения. Здесь же Чижов изложил свои взгляды на положение славян в Австрийской империи, о чем Клуну приходилось говорить лишь намеками. «Правительство в Австрии, — писал Чижов, — не есть сосредоточенная власть всего народа, народ не есть целое органическое тело, повинующееся власти… Нет, тут правительство — властитель, граждане… — управляемые; первое — завоеватель… вторые — масса завоеванных, едва только не скованных по рукам и ногам рабов… Обыкновенно чреволюбивые австрийцы в утешение угнетенным говорят, что оковы в Австрии нетяжелы; но дело не в том, тяжелы ли оковы, а в том, что их носят; позор не в весе цепей, а в их бряцании; им уничтожается и самая мысль о человеческом достоинстве и неразлучных с ним свободе мысли и свободе слова»[528].
Восстание в Царстве Польском 1863 года Чижов воспринял в соответствии с традиционным, разработанным еще «столпами» славянофильства (А. С. Хомяковым и И. В. Киреевским) противопоставлением России, хранящей в среде народа верность основным началам славянской жизни (Православию и общинной демократии), — Польше, поддавшейся влиянию Запада и перенявшей от него католичество и дух аристократического высокомерия. Имеющее вселенский смысл противоборство России и Польши, по его мнению, непременно разрешится в пользу России не с помощью насилия и карательных мер, а путем нравственного примера при условии, если краю будет предоставлено право на самостоятельное развитие и самоопределение.
В ходе польского восстания часть славянофилов, а именно трое из них: князь В. А. Черкасский, А. И. Кошелев и Ю. Ф. Самарин — оказались в плену великорусских настроений, охвативших лагерь либералов. На посту директора Комиссии внутренних дел Царства Польского князь Черкасский при деятельной поддержке Самарина разработал проект аграрной реформы, призванной, как считал Чижов, расколоть польское общество и изолировать крестьян от шляхтичей — лидеров восстания. «В Польше, — писал Чижов, — чтобы навсегда разъединить крестьянина с помещиком, он (князь Черкасский. — И. С.) в помещичьих лесах предоставил пастьбу скота крестьянам… Вражда между крестьянами и панами есть твердый оплот для России в Польше; но… рассевать семя такой вражды — чем ни оправдывай, все гадко»[529].
Еще накануне отъезда в Польшу князь Черкасский звал Чижова с собой — занять место попечителя финансов, которое через полгода предполагалось переименовать в должность главного директора (министра) финансов. Но Чижов ответил категорическим отказом, заявив, что «не хочет марать свое имя званием палача»[530]. И тогда вместо него в Варшаву отправился А. И. Кошелев.
Из оставшихся в Москве славянофилов схожую с Чижовым позицию в вопросе о независимой Польше занимал один В. А. Елагин. Аксаков же колебался, склоняясь к компромиссу. Чтобы сгладить разногласия между членами кружка, он, с одной стороны, убеждал Чижова и Елагина в необходимости «стать под знамя правительства для защиты русской земли от внешних врагов»; с другой — предостерегал славянофилов, действовавших в Польше, от опасности «перейти черту возможной поддержки правительства», так как «народное[531] дело мало выиграет от этой поддержки… а выиграет и разовьется немецко-императорский либерализм»[532].
Чижов был возмущен двойственностью позиции Аксакова и требовал от него определенности. «Сегодня был у меня… Елагин, — записал Федор Васильевич в своем дневнике 18 мая 1864 года. — Много толковали мы о том, что… Аксаков поступает дурно, поддерживая солидарность с Кошелевым и Черкасским как представителями славянофильских убеждений. Многие уже говорят о том, что теперь Москва перешла в Варшаву, тогда как это не Москва и никак не представители славянофильства, но его ренегаты. Я думаю сделать на них намек, писавши об Иуде Искариотском» (в это время Чижов работал над статьей о только что законченной Николаем Ге картине «Тайная вечеря»)[533].
С течением времени, когда волна восстания в Царстве Польском пошла на спад, Аксаков занял более взвешенную позицию, перейдя на сторону Чижова и Елагина. И хотя в дальнейшем в отношениях между славянофилами наступил период потепления, воспоминания о былой неприязни остались. В частности, Чижов до конца своих дней продолжал недолюбливать князя Черкасского и Кошелева.
В мае 1867 года в Москве проходила этнографическая выставка славянских народов, устроенная по инициативе Славянского комитета. На ее фоне было решено созвать Первый славянский съезд. Активное участие в его организации и проведении приняли славянофилы: Самарин, Аксаков, Чижов, а также близкий к ним Погодин.
В Москву на съезд представителей общественности от западных и южных славянских земель было приглашено более 80 человек, в том числе 27 чехов и 30 сербов. Поляки на съезде отсутствовали. Повестка дня включала два основных вопроса: о славянском единстве и взаимности и о русском языке как общеславянском.
Чижов воспринял факт созыва «всеславянского собора» как небывалое событие в истории славянского мира. В своем выступлении на съезде он с горечью говорил об общеславянском грехе забвения своих корней: «Мы перенесли иго иноземное, пережили вражды междоусобные, подверглись всем кровопролитиям внутренних гражданских бед, — все мы вытерпели, все перестрадали, но несмотря на все страшные страдания было у нас одно, что оставалось неприкосновенным, — это наша народность, наша народная крепость и цельность». Однако западноевропейское «цивилизаторское» нашествие поколебало национальное самосознание славян. «Европа за свои богатые дары взяла с нас страшную цену, цену презрения к нашей народности. Все славяне в этом виноваты: и чехи, и сербы… но более всех виноваты мы, русские… мы не знаем своего простого народа… мы чужды нашей народности».
Возрождение идеи всеславянства проходило мучительно долго. Славянские народы буквально пробивались навстречу друг другу. «Судьба послала мне на долю, — вспоминал Чижов, — быть в славянских странах тогда, когда только… появилась идея славянского племенного братства… С другой стороны, я имел счастье… принадлежать к тому небольшому кружку москвичей, которые… носили в сердце своем идею славянства, постоянно ее проповедовали словом и жизнью и много за нее пострадали».
Славянский съезд в Москве, по мнению Чижова, знаменовал собой как бы рубеж в этом процессе. Закончился период «страданий, терпений и тайного существования идеи славянского братства, потому тайного или полутайного, что эта идея была постоянно, везде гонима и преследуема». С приездом «наших братий славян… начинается второй период исторического развития идеи славянского братства», уже не тайного, а явного и «всеслышимого», который, если и не будет сопровождаться действительною вооруженною борьбою, то непременно — борьбою духовною[534].
Чижов был убежден, что славянские народы могут обрести свою долгожданную независимость только на основе самоопределения. Инициатива же в решении этого вопроса должна была исходить от России — единственного могущественного славянского государства. Об этом же заявляла, подводя итоги съезда, и газета «Москва»: «Опасения <по поводу образования> всемирно-славянской монархии лишены всякого основания»[535].
В середине 1870-х годов славянский вопрос вновь оказался в центре внимания мировой политики. Весной 1875 года в Боснии и Герцеговине вспыхнуло восстание, которое затем перекинулось на другие балканские провинции Османской империи. Эти события дали толчок развитию в России мощного движения в защиту славян. Оно нашло живой отклик как в либеральных кругах, так и в среде «левой», революционной и народнической, оппозиции. Однако лидеры радикального крыла народничества — М. А. Бакунин, П. Л. Лавров и П. Н. Ткачев — недооценивали значение освободительной борьбы славян и предостерегали от участия в ней. Они опасались, что открытое сопротивление турецкому владычеству затормозит социальную революцию, которая по их подсчетам вот-вот должна была вспыхнуть на Балканах. Кроме того, они были убеждены, что выезд на театр военных действий ослабит протестное движение внутри самой России.
Вместе со своими единомышленниками Чижов всеми силами стремился преодолеть дезорганизующую пропагандистскую кампанию лидеров «левых». Еще до Высочайшего разрешения начать сбор средств в пользу герцеговинцев он предпринял ряд конкретных шагов для оказания нелегальной помощи восставшим[536].
Когда в середине сентября 1875 года отставной генерал-майор М. Г. Черняев прибыл в Москву, чтобы найти средства для снаряжения роты добровольцев в Черногорию, Аксаков как председатель Московского славянского комитета обратился за помощью к купечеству через посредничество Чижова. «Внимательно и сурово выслушав меня, — вспоминал Аксаков, — этот убеленный сединами практик прямо ответит мне, что дело это надо постараться непременно исполнить. „Будет ли, не будет ли от этого польза для герцеговинцев, — сказал он, — это другой вопрос: главное в том, что такой поступок со стороны русского общества поднимет его собственный нравственный уровень, возвысит его в собственном сознании, выбьет из пошлости, которая его душит“»[537].
Чижов познакомился с генералом Черняевым еще в 1867 году, когда знаменитый на всю страну «завоеватель Ташкента» военный губернатор Туркестанской области оказался в опале и влачил в Москве едва ли не нищенское существование. Естественно, Чижов не мог оставаться безучастным к судьбе попавшего в беду национального героя и сделал все от него зависящее, чтобы облегчить его участь[538].
В начале 1870-х годов Черняев возглавил редакцию газеты «Русский мир». Для повышения ее тиража боевому генералу приходилось вновь и вновь, заручившись поддержкой Чижова, обращаться за денежной помощью к московским купцам, обещая им сделать газету выразительницей интересов русской торговли и промышленности.
Переговоры Чижова с генералом Черняевым о сборе средств для нужд русского добровольческого движения в помощь югославянам состоялись на квартире у Ивана Сергеевича Аксакова 17 сентября 1875 года. Черняев объявил, что готов отправиться на Балканы с группой из десяти офицеров и пятидесяти солдат-волонтеров. Последних он намеревался переправить через границу в виде слуг или частных проезжих. По его подсчетам, затраты на экипировку солдат, их вооружение и содержание в течение трех месяцев должны были составить сумму в 70 тысяч рублей[539].
Поначалу Чижов скептически отнесся к планам Черняева. «Все это прекрасно, отважно, но, кажется, не более, — передавал он свое впечатление от встречи. — Мне <во> все это не верится. Не верится, во-первых, <в> то, что мы сумеем собрать 70 тыс. в небольшом кружке, потому что все это надобно хранить в тайне. Потом не могу взять в толк, чтоб таким ничтожным вспоможением можно <было бы> перетянуть силу на свою сторону»; «Боюсь… чтоб это не оказалось фиаско и чтоб не сделалось смешным. Особенно боюсь за Черняева… его имя популярно, с его именем соединяется понятие о русском храбром генерале, и кончить детскою шуткою было бы страшно совестно»[540].
Тем не менее Чижов стал вести переговоры с И. А. Ляминым, Т. С. Морозовым и А. И. Хлудовым. Но они, к сожалению, не дали сколько-нибудь значительных результатов. «Мне кажется, — замечал по этому поводу Чижов, — что успех не может быть даже от того, что мы, немногие, взявшие на себя проведение этого дела, сами не верим его успеху…»[541]
И действительно, попытка вмешаться в ход событий на Балканах имела на тот момент весьма ограниченный характер и из-за необходимости действовать тайно широкой общественной поддержки не получила. В итоге экспедиция Черняева осенью 1875 года так и осталась неосуществленной.
Прошло совсем немного времени, и под давлением «снизу» официальный Петербург все же был вынужден перейти от тактики выжидания к активным действиям. Благотворительные комитеты, возникшие после Славянского съезда 1867 года во множестве городов по всей стране, получили наконец Высочайшее разрешение производить сбор пожертвований в пользу восставших. К весне 1876 года призыв о содействии южным славянам не только финансами, но и прямым участием в их освободительной борьбе был услышан в обществе, и 7 апреля 1876 года на деньги, собранные Московским славянским комитетом, генералу Черняеву удалось в конце концов нелегально выехать на Балканы.
В Болгарии в это время было поднято восстание, которое войска Порты подавили с невероятной жестокостью. Сербия и Черногория, поддерживавшие повстанцев, в июне 1876 года объявили войну Турции. Во главе сербской армии стал генерал Черняев, принявший сербское подданство.
В конце июля Император Александр II санкционировал предоставление отпусков русским офицерам для участия в военных действиях в Сербии, и добровольческое движение, а также сбор пожертвований в пользу славян начали приобретать значительный размах.
Чижов, вернувшись в Москву со своих шелковичных плантаций на Украине, зашел в Общество взаимного кредита и был совершенно поражен множеством народа, толпившегося у дверей банка. Оказалось, что все они пришли на прием к председателю Московского славянского комитета Ивану Сергеевичу Аксакову с одной целью — для записи в волонтеры.
«Воодушевление сильное, — отмечал Чижов, — Аксаков работает до изнеможения… С утра до вечера к Аксакову являются солдаты, мещане, предлагающие отправить их в Сербию… Только входишь — куча тюков, посылок, ящиков, как будто в почтамте. Это все пожертвования славянам. Ежедневно — груда конвертов с деньгами, в иной день доходит до 13 000… Завидна такая деятельность»[542].
По данным Аксакова, с 1 сентября 1875 года по 22 октября 1876 года только в Московский славянский комитет поступило от населения более 700 тысяч рублей, а общая сумма пожертвований по стране за этот же период составила 3 миллиона рублей. Причем «две трети пожертвований, — свидетельствовал Иван Сергеевич, — внес… бедный, обремененный нуждою простой народ»[543].
То, что основная масса жертвователей была из неимущих слоев населения, подтверждает и полицейская сводка по Клинскому и Волоколамскому уездам Московской губернии. «…Самые жертвователи денег на славянское дело, — говорилось в ней, — нуждаются в еще большей помощи, чем те славяне, которым они отдают последний свой трудовой грош»[544].
Даже игнорировавший движение солидарности с борющимися славянскими народами граф П. А. Валуев, в это время министр государственных имуществ, вынужден был признать: «Все бредят „южными славянами“»[545].
События на Балканах и отклик на них в России вызвали у Чижова огромный прилив энтузиазма. Для него такое воодушевление народа было сродни особо чтимым славянофилами событиям 1611–1613 годов. Тогда борьба против иноземных захватчиков приняла в России характер всенародного патриотического подъема, закончившегося изгнанием интервентов и созывом Земского собора. В русле подобного восприятия — дневниковая запись Чижова от 29 августа 1876 года: «Вчера была сильная демонстрация на Тверской: народу… были тысячи, все кричали „ура“ на Смоленском поезде, на котором везли знамя Сербии, после народ пошел к монументу Минина и Пожарского и там пели гимн. Ожил монумент; ожила и память о бывших бедствиях России… Народ понимает шире и сердце его охватывает область обширнее, чем дипломатические соображения и политические разделы: народ, читая о страшных бедствиях сербов, кричит: „наших бьют“; для него „единство веры“ не пустой звук, „единство языка не предмет тешенья и единство племени не этнографический признак“, — для него все это единство существа, единство жизненного начала…»[546]
В конторе Московского купеческого общества взаимного кредита, где располагался филиал Славянского комитета, Чижов взял на себя часть организационной работы, облегчив тем самым положение загруженного сверх всякой меры Аксакова. На Московско-Ярославской железной дороге, в правлении которой Чижов председательствовал, по всем станциям были расставлены кружки для сбора пожертвований, а служащие дороги положили за правило отчислять до конца войны по одному проценту от своего жалованья в пользу южных славян[547].
Федор Васильевич высказался однозначно в поддержку просьбы сербского правительства к русскому предоставить ему для ведения военных действий четырехмиллионный заем; выделяемую казной сумму предполагалось замаскировать под кредит, произведенный частными банками и лицами.
Однако, несмотря на разностороннюю помощь России, положение югославян продолжало оставаться сложным. «Бедствия усиливаются, — с тревогой записывал в дневнике Чижов, — мирных граждан, женщин и детей… турецкие мусульмане режут и истязают… К туркам беспрестанно идут подкрепления отовсюду; англичане помогают им деньгами и поддерживают надеждами». В то же время вдохновленные поддержкой русского общества «сербы дерутся превосходно… Наши офицеры сильно помогают, при них сербское войско и сербская милиция стали иными…»[548]
По мере того как сербско-черногорско-турецкая война затягивалась, Чижов приходил к выводу, что без официальной помощи русского правительства восставшим победить будет трудно, и осуждал Александра II и его окружение за нерешительность. «До какой степени Ив<ан> Сергеев<ич>[549] вошел в дело славян, — этому просто надобно удивляться…
Он действительно стал у нас министром по сербским делам, только при народе, а не при Царе… Царь избегает войны всевозможным и даже неприличным образом… Действия нашего правительства решительно непостижимы: Царь смотрит на все, как бы ничего не зная, допускает все и ни в чем не принимает деятельного участия. Трусость ли это? совершенное ли равнодушие ко всему? или, наконец, хитрость?.. Милютин[550]… утверждает, что ему нужно еще 6 лет, чтоб поставить войско совершенно готовым к войне. Это после 20 лет мира, с огромными затратами денег!» «Доведет нерешительность, трусость и колебание нашего правительства до того, что вызовет внутренние беспорядки. Побьет толпа полицию…»[551]
С лета 1876 года военное министерство России, оказавшееся, по образному выражению Чижова, «на буксире у настроения народного»[552], начало готовиться к войне. В октябре 1876 года, когда положение войск генерала Черняева на Балканах стало особенно трудным, русское правительство в ультимативной форме потребовало от Турции в течение 48 часов заключить двухмесячное перемирие с Сербией, угрожая в противном случае войной. Ультиматум был принят. И все же война России с Османской империей неминуемо приближалась, становясь неизбежной.
К зиме 1876/77 года Чижов стал все более отходить от воинственной позиции, склоняясь к предпочтительности мирного урегулирования конфликта. «Говорят, и между ними И. С. Аксаков, что будет война, — писал он, — говорят потому, что желают войны. Положим так, что без войны нельзя ожидать полного разрешения „восточного вопроса“ и, следовательно, освобождения южных славян от турецкого ига… <но> если будет война, она едва ли останется в пределах наших турецких границ… Опять сотни тысяч жертв; опять наше домашнее устройство остановится… Война? кто что ни говори, а все-таки гибель. Мир?.. — стоячее болото внутри и страдание кровных братий — вне. России нужно встрепенуться; нужно порастрясти ее сонное спокойствие. Началась было деятельность. Суды, земство, все двинулось, — и на первом движении впало в свою обычную сонливость… в ту пакость злоупотреблений, которые издавна укоренились на русской почве: взяточничество, только, может быть, в иной форме; холопство страшнейшее… апатия, безучастие ко всему общественному, наконец, страшнейшая несостоятельность как правительственная, так и общественная»[553].
Помимо причин чисто гуманного свойства Чижов основывал свои опасения в связи с войной на знакомстве с положением дел в финансовом ведомстве России. В середине декабря 1876 года им было получено конфиденциальное письмо от министра финансов М. X. Рейтерна, в котором тот сообщал, что в скором времени казне понадобятся деньги на ведение войны, и просил Чижова высказать свое «откровенное мнение», к каким средствам лучше всего прибегнуть. «Правительству, — писал М. X. Рейтерн Чижову, — очевидно принадлежит трудная задача изыскать для ведения войны средства, и весьма значительные, поступление которых было бы обеспечено в скором времени. Ученые труды Ваши, долголетнее управление кредитным учреждением и близкое знакомство с промышленными и экономическими средствами России побуждают меня обратиться к Вам за советом по этому делу. Согласно сему, имею честь покорнейше просить Вас сообщить мнение Ваше о том, каким наилучшим и скорейшим способом можно было бы, по Вашему мнению, приискать средства для ведения войны, в случае если в скором времени Россия вынуждена будет принять в ней участие… <Прошу> выразить мне Ваше по этому важному вопросу мнение с полной откровенностию…»[554]
Прежде чем ответить министру, Чижов посоветовался из славянофилов — с А. И. Кошелевым, а из купцов — с Т. С. Морозовым. Выслушав мнение соратников, которым он доверял как экспертам в области финансов, Чижов убедился в правильности собственных предположений и выводов и лишь после этого счел возможным изложить Рейтерну конкретные соображения. Суть его рекомендаций сводилась к следующему. Поначалу ограничиться выпуском серий облигаций. Затем, если военные нужды потребуют, обратиться к выпуску ассигнаций или кредитных билетов. В чрезвычайном случае — приняться за золото, служащее обеспечением ассигнаций. Но ни в коем случае не поднимать искусственно курс рубля, как бы он ни падал. Кроме того, Чижов предложил министру призвать к себе промышленников и купцов из Москвы и центральных губерний России, чтобы переговорить с каждым из них в отдельности о возможных изменениях в практической системе налогового обложения («когда говоришь со всяким отдельно, слышишь умные суждения, приглашаешь вместе… — несут страшную ахинею»)[555].
Главную причину начавшейся 12 апреля 1877 года Восточной войны Чижов усматривал в интригах англичан, которые предпринимали энергичные меры к завоеванию симпатий балканских славян и при этом всеми доступными им способами стремились опорочить Россию. Как и в Крымскую войну, он видел в событиях, происходящих на Балканах, противоборство двух непримиримых сил: поддерживающего Турцию Запада, который обречен на окончание своего исторического существования, и славянства, открывающего собой новый период в истории[556].
Говоря о целях, которые преследовала Россия в войне, Чижов писал: «Англичанам и всей Европе пришло на ум, что Россия непременно хочет расшириться… тогда как Россия и ногами, и руками готова отбиваться от каждого расширения пределов в Европе. Завладеть славянами значило бы приобрести страшного внутреннего врага, хуже поляков. Они не привыкли ни к какому стеснению со стороны государства, а в России две трети жизни общественной и частной отданы властительству государства, — никому не приходит на ум безумная мысль о каком-нибудь присоединении славян. Но помогать сильно страждущим и угнетенным единственно за родство с нами есть наш долг человеческий. Англия действует тут страшно подло…»[557]
Поддержка Чижовым освободительной борьбы южных славян была лишена великодержавных панславистских идей и целей. Помощь со стороны России, по его мнению, не должна была сводиться к подгонке освобожденных от турецкого владычества славянских братьев «по русскому образцу». Напротив, он предлагал, не навязывая им собственных представлений о будущем административно-политическом устройстве, учитывать их исторические, этнографические, культурные особенности и традиции и считал, как и тридцать лет назад, наиболее подходящей формой послевоенного устройства независимую балканскую федерацию[558].
Ход военных действий, как и предполагал Чижов, выявил неподготовленность России к войне. «Дела на Дунае скверны, — с горечью писал он. — Это бойня, а не война. Как я ни держусь, как ни верую, что мы останемся победителями, а начинаю трусить. Несостоятельность настоящего порядка государственного устройства выказывается так ясно, что уже не закроешь глаз. Двадцать два года постоянного мира… после несчастной Крымской войны, показавшей нам все неурядицы правительственные, — и что же? Куда ни сунемся, везде наше войско с меньшими силами против неприятельских; денег нет; одним словом, мы в таком положении, что даже и с турками можем заключить постыдный мир. Это ужас».
Чижов предсказывал, что Россия стоит накануне больших государственных перемен. Война «непременно сама собою укажет на несостоятельность правительства». Только переход к более контролируемой системе управления, включая безотлагательное расширение сферы деятельности местных земств, мобилизует дремлющий потенциал страны.
Верил Федор Васильевич и в боевой дух русской армии: «Энтузиазм, энергия, способность к самопожертвованию суть огромные военные силы; едва ли можно искать их в Западной Европе, привыкшей к удобствам жизни <и> весьма неохотно переносящей лишения»; Русско-турецкая война — «истинно народная… в самом ее ведении: народ, стихийные силы — чудо, нет им равных!..»[559]
В сущности, вся жизнь Чижова прошла «в делах» и «идеях». Личная жизнь не сложилась, да он и не помышлял о ней. Сердце его после кончины Катеньки Маркевич захлопнулось, никого более не впуская.
Последний отрезок отпущенного ему земного срока Чижов посвятил деятельному участию в финансово-промышленном учредительстве. Он без конца организовывал, строил, благотворительствовал. Его распорядок дня был до предела загружен: утром — правление Ярославской железной дороги, в полдень — правление Курской железной дороги, вечером — правление Московского купеческого банка. Кроме того, он находил время вести переговоры об образовании акционерного общества Киево-Брестской железной дороги, заниматься экономическим обоснованием и расчетами рентабельности Костромской и Киржацкой веток Ярославской железной дороги с перспективой продления их в Сибирь. Им было создано Ташкентское акционерное шелкомотальное общество, написан устав сельского банка в Полтавской губернии.
Чижов планировал сооружение окружной железной дороги вокруг Москвы, так как был убежден, что для города это будет «просто благодеяние»: «Во-первых, построится четыре моста через Москва-реку с проездом для экипажей и пароходов… Во-вторых, построится много станций для отправления товаров по всем дорогам без перегрузки и пассажиров — во все окрестности и на все дороги. В-третьих, на тридцать миллионов пудов будет меньше провезено извозчиками по городу Москве. Положим, по 60 пудов на воз, — и тогда 500 000 возов ломовых уменьшится на улицах Москвы. Город непременно будет сильно строиться… подвозка материалов строительных будет удобнее и дешевле, а потому и постройка домов значительно удешевится…»[560]
Совместно с А. И. Кошелевым Чижов был в числе учредителей при Московской городской думе двух коммерческих организаций: обществ водопроводов и газового освещения улиц. Ему даже довелось заниматься устройством и эксплуатацией в Москве сети банно-прачечных заведений.
«Я не могу привыкнуть быть старым, — писал в это время, испытывая неимоверный душевный подъем, Федор Васильевич. — В голове беспрерывно копошатся предприятия, то промышленные, то умственные начинания»; «Девиз мой: дело, после него — дело и после всего — дело; если есть дело, оно меня сильно радует»; «Вообще я от рождения сумасшедший, маньяк, всю жизнь прожил маньячествуя, переходил от одного увлечения к другому и теперь дошел до полного помешательства на промышленной деятельности»; «Являются новые предприятия; предприниматели обращаются ко мне; полагают ли они, что я… умен и опытен, нуждаются ли они во влиянии… право, решить не умею. А, между тем, действительно за мною идут капиталисты»; «До сих пор я уплачивал мои долги, вызванные моими предприятиями; теперь они почти все уплачены, а тратить деньги на жизнь я не умею и не вижу надобности усиливать траты на то, что никогда не составляло для меня непременной принадлежности жизни… Я работаю сильно, много получаю за работу, но никогда я не работал для того, чтобы получить больше денег: работа сделалась атмосферою моего <существования>, без нее я решительно пропал бы»; «Я совершенно такой же аскет труда, как бывали средневековые монахи, только они посвящали себя молитвам, а я труду»; «Исповедуясь искренне, думаю, что много работает тут и самолюбие… У меня оно не могло быть удовлетворено вялою деятельностью в науке, еще менее — пошлым чиновническим толчением воды; мне непременно давай живую работу ума, давай тревоги, заботы, волнения, иначе мне и жизнь не в жизнь!»[561]
Сопоставляя деятельность славянофилов в разные исторические эпохи, а именно в дореформенные и пореформенные годы, Чижов вспоминал, что раньше все время проходило «в толках, беседах, спорах, и эти толки, беседы, споры наполняли дни и ночи. Едва бывало ложишься спать часа в 3 пополуночи. Это был кружок Хомякова, Аксаковых, Свербеевых, Киреевских… Теперь — деньги, деньги и деньги. Гиляров (Платонов. — И. С.) против последнего как против общественного зла, самого ужасного. Пожалуй… так. А попробуем взглянуть так: все толки, толки и толки. Все бездействие, бездействие и бездействие — тогда. Все дело, дело и дело — теперь»[562].
Безусловно, это было сказано в запальчивости момента. На самом деле без идейных споров и толков в московских гостиных 1840-х годов вряд ли бы Чижов состоялся в будущем как человек дела. Втянутый временем в теоретическое обоснование и практику акционерного промышленного и финансового учредительства, Чижов, названный И. С. Аксаковым «мужем сильного духа и деятельного сердца», мог иметь полное право быть довольным результатами своего труда. Ему в значительной степени удалось помочь русским купцам и промышленникам освободиться от зависимости иностранного капитала и конкуренции западноевропейских фирм. Уже на рубеже 1860–1870-х годов он с удовлетворением констатировал: «Прошел… первый период — эксплуатации России, то есть, говоря попросту, надувательства России иностранцами. Явился второй — полного господства <русских> капиталов и капиталистов»[563].
Христианская «тихая милостыня» и милосердие испокон веков были на Руси основой основ народной жизни. «Сознание неправды денег в русской душе невытравимо», — скажет уже в XX столетии Марина Цветаева[564]. Поделиться тем, что имеешь, с нуждающимся, будь то нищий, странник или просто человек, оказавшийся на каком-то этапе своей жизни в затруднительном положении, не выставляя при этом счета за свою доброту, было столь естественно, что иностранцы, отмечая эту «странность» в поведении нашего народа, возвели ее чуть ли не на мистический уровень, сделав одной из составляющих «загадочной русской души».
Рассматривая деньги не как самоцель, а как средство к достижению цели, Чижов любил повторять: «Деньги портят человека, поэтому я отстраняю их от себя»; «не могу привыкнуть считать их своею собственностью, они требуют употребления, — этой силе нужно дело»[565]. При этом он не любил нездорового возбуждения вокруг своих бескорыстных поступков и действовал согласно Завету, данному Иисусом Христом в Его Нагорной проповеди: «Смотрите, не творите милостыни вашей пред людьми с тем, чтобы они видели вас… Итак, когда творишь милостыню, не труби перед собою, как делают лицемеры в синагогах и на улицах, чтобы прославляли их люди… Когда творишь милостыню, пусть левая рука твоя не знает, что делает правая, и чтобы милостыня твоя была втайне; и Отец твой, видящий тайное, воздаст тебе явно» (Матф. Гл. VI. Ст. 1).
И действительно, подчас те, кому Федор Васильевич помогал, даже не догадывались о том, кто был их спасителем. Сегодня нередко лишь по косвенным признакам удается установить, что в том или ином благом деле под именем «жертвователя, пожелавшего остаться неизвестным», скрывался не кто иной, как Чижов. И особую щедрость он проявлял по отношению ко всему, что касалось народного просвещения.
В стремлении приблизить образование к запросам развивающейся отечественной промышленности он всемерно содействовал подготовке собственной технической интеллигенции и рабочих, содержал нескольких стипендиатов, оплачивал поездки молодых специалистов в зарубежные страны для знакомства с постановкой дел на промышленных предприятиях и железнодорожном транспорте.
Секретарь Чижова вспоминал, как однажды из разговора с ним Федор Васильевич узнал, что два его товарища, изучающие практическую механику в Московском техническом училище, хотели бы познакомиться с организацией производства на механических заводах в Западной Европе. Но все упиралось в отсутствие денежных средств. Не будучи знаком с ними лично, Чижов попросил немедленно пригласить к себе этих молодых людей и после наставлений, где бы им лучше всего поработать, «прямо, без всякой их просьбы, почти силой, вручил… необходимые для этих поездок средства с обязательством никогда не думать о возврате ему, а при средствах, когда окажутся, передать их другим… для той же цели»[566].
В 1869 году в связи с уходом барона Дельвига с должности главного инспектора частных железных дорог по инициативе Чижова среди русских капиталистов — членов акционерных железнодорожных обществ — были собраны деньги для учреждения в Москве Железнодорожного училища имени А. И. Дельвига.
Не прошло и трех лет, как Дельвиговское училище было открыто. На одном из первых заседаний училищного совета его председателем был избран вдохновитель замысла и его активнейший исполнитель Федор Васильевич Чижов.
Под влиянием Чижова его питомец Григорий Павлович Галаган, ставший видным земским и общественным деятелем Малороссии (он работал в редакционных комиссиях, готовивших освобождение крестьян, был членом Черниговского губернского по крестьянским делам присутствия, состоял в Прилукском уезде председателем съезда мировых судей и предводителем дворянства), ощутил настоятельную потребность в широкой благотворительности на дело народного просвещения. Когда в 1869 году в семье Григория Павловича и Екатерины Васильевны Галаган произошла трагедия — готовясь к поступлению в VI класс Киевской гимназии, внезапно заболел и умер их 16-летний сын Павел, Федор Васильевич предложил безутешным родителям путь достойного увековечения памяти их единственного наследника. Согласно разработанному Чижовым плану и программе, в 1871 году в Киеве было учреждено общеобразовательное учебное заведение для молодых людей, не имеющих средств завершить учебу в обычной классической гимназии. Коллегия Павла Галагана с числом воспитанников от 45 до 65 человек состояла из четырех высших классов с расширенной гимназической программой по математике, русскому языку, истории и рисованию. На ее создание и содержание супруги Галаган пожертвовали принадлежащий им каменный дом в центре Киева, 8 тысяч десятин земли, одну из усадеб в Черниговской губернии — всего на общую сумму в 1 миллион рублей. Подбор преподавательского состава был чрезвычайно тщательным: он осуществлялся под личным контролем Чижова. Необычайно богатой оказалась и собранная библиотека, насчитывающая более 10 тысяч томов.
В течение долгого времени, вплоть до Октябрьской революции, Коллегия Павла Галагана была в числе лучших учебных заведений в России. Ее удостаивали своим посещением члены Императорской фамилии, здесь читали лекции видные профессора столичных университетов, некоторое время ее директором был один из талантливейших певцов «серебряного века» русской поэзии Иннокентий Федорович Анненский.
По совету Чижова Г. П. Галаган также передал в 1876 году принадлежавшую ему усадьбу в селе Дегтярях Полтавскому губернскому земству для организации в ней ремесленного училища.
Как только у самого Федора Васильевича Чижова появилась возможность «иметь фонды», то есть откладывать излишки денег, получаемых им из разных источников в виде председательского жалованья в компаниях и обществах и дивидендов по имевшимся в его распоряжении акциям, он решил, что настало время составить первый набросок своего духовного завещания. «Деньги мне не нужны, — писал он в дневнике 31 октября 1870 года. — Чтобы жить, я теперь имею, а что бы ни приобрел более, все отдам на общественные дела. Думаю составить духовное завещание, по которому всю библиотеку отдам в Румянцевский музей с условием, чтобы дублеты, особенно русские, были пересланы в Костромскую гимназическую библиотеку. Сестрам отдам по банковскому паю на смерть с тем, чтобы после их смерти эти паи были отданы на учреждение или вспомоществование ремесленной школе в Костроме. Акции Ярославской дороги отдам тоже на устройство или поддержку костромского ремесленного училища, хотя бы небольшого. Что ни прибавится у меня, все оставлю на это заведение»[567].
В дальнейшем намерение завещать свой капитал на устройство профессионально-технических учебных заведений в «родимой Костроме-матушке», которую он по-сыновнему любил, так как, по его словам, «получил здесь начало как образованию, так и нравственному своему развитию», все больше конкретизируется. Особенно часто он стал возвращаться к этой идее после приобретения Товариществом московских капиталистов Курской железной дороги. «До сих пор не составил себе состояния и не забочусь о том, — признавался он 11 ноября 1871 года. — Теперь покупка шестидесятимиллионной Московско-Курской дороги непременно, по истечении нескольких лет, доставит несколько сот тысяч рублей; но они уже мысленно издержаны все, да еще и не достает их. Я дал себе слово не прикасаться к этим деньгам и пожертвовать их на технологическое училище в Костроме — моей родине… Мне, как председателю Общества Московско-Курской дороги как-никак, а все-таки тысяч до пятисот достанется, а может, и больше»[568].
Через полгода Чижов высказывает мысль, если хватит капитала, устроить в Костроме, помимо ремесленного училища, еще и вдовий дом[569]. Еще через полгода — промышленное учебное заведение и несколько приютов для бедных[570]. А спустя полтора года, 29 марта 1874 года, Федор Васильевич записывает: «Главную часть моего богатства — участие в Курской дороге, которое должно мне дать более 24 тысяч акций, по уплате долга англичанам, я не считаю своими… Эти акции должны наверно дать 2 400 000 рублей, а можно утвердительно сказать, что они возрастут на 5 %, то есть будут стоить 3 600 000. Все это — на техническое учебное заведение, на больницы, вдовий дом и богадельни в Костроме»[571].
В апреле 1874 года Чижов уже планировал «начать приводить в исполнение постройку технического училища второго разряда, по степени обучения равного гимназии». Для этого он предложил знакомому петербургскому архитектору Ивану Васильевичу Штрому, который в свое время являлся старшим архитектором Исаакиевского собора, а впоследствии занимал должность члена техническо-строительного комитета Министерства внутренних дел и входил в состав правления Донецкой каменноугольной железной дороги, «начинать делать проект училища», а сам приступил к составлению для него учебной программы[572].
В дальнейшем, когда стало ясно, что акции Курской дороги будут намного доходнее, чем поначалу предполагалось, Чижов счел возможным увеличить в завещании число профессионально-технических учебных заведений, организуемых в Костромской губернии, до пяти.
Последним по времени крупным торгово-промышленным предприятием Чижова было образование Архангельско-Мурманского срочного[573] пароходства по Белому морю и Северному Ледовитому океану. Его предпринимательский интерес соединялся здесь, с одной стороны, с давним стремлением оживить северные окраины России. «Архангельск, — напоминал он, — был гаванью еще во времена древних новгородцев, Вологду Иоанн Грозный думал назначить столицею русского царства, — но Петербург забыл все старые воспоминания и предания, а я их по клочкам непременно пробую возродить»[574]. С другой стороны, в основе идеи создания северного пароходства лежало понимание важности развития собственного торгового флота. «Довольно ли одних железных дорог для благополучия страны? — риторически спрашивал Чижов в одной из своих статей. — Имеют ли они право исключительно овладевать нашим вниманием?.. Если какая-либо страна при развитии у себя железных дорог пренебрежет развитием торгового флота, то она непременно самые железные дороги сделает сборщиками податей со своих жителей в пользу иноземцев…»[575]
Еще в первой половине XIX века северное русское купечество, страдая от засилья иностранного капитала, неоднократно обращалось в Петербург с просьбой о помощи. Архангельский купец первой гильдии Петров в петиции на имя Императора Николая I жаловался: «…все пришло в совершенное преобладание иностранцев». Русские купцы, не выдерживая с ними конкуренции, один за другим уходили от дел. В Архангельске, по словам того же Петрова, не осталось ни одного русского «вывозящего дома», хотя полвека назад было еще 48. Русская торговля попала в полную зависимость от иностранных судовладельцев. «Сколько к нам придет кораблей, столько и увезут наших продуктов»[576].
В последующие годы ситуация в этих краях мало в чем изменилась. «Обилие морских зверей и рыб в водах Ледовитого океана у наших северных берегов… привлекает туда значительное число иностранцев на промысел, доставляя им значительные выгоды, — говорилось в докладной записке, написанной совместно Чижовым и мурманским купцом В. И. Смолиным, министру финансов М. X. Рейтерну. — Одна из наиболее существенных причин, почему до сих пор русские не пользуются естественными богатствами своих северных вод, заключается в отсутствии у наших северных промышленников… достаточных капиталов»[577].
С помощью учреждения акционерного торгового и промышленного товарищества Чижов собирался начать хозяйственное освоение северных окраин Европейской России, мечтал развить среди поморов множество рыбных и звериных промыслов: сельдевой, тресковый, акулий, китовый, начать бой моржей, тюленей, отлов песцов, лисиц, белых медведей. На островах от Белого моря до Новой Земли он предполагал наладить добычу гуано — дешевого удобрения для бесплодных земель северных губерний, на Мурмане намеревался открыть склад предметов, необходимых для промыслов и домашнего хозяйства поморов, чтобы тем самым освободить их от соответствующих закупок в Норвегии, по примеру «шотландского джиноделания» хотел «обратить в пользу, коли окажется возможным, наш можжевельник». Кроме того, Чижов планировал организовать пароходное сообщение между Новой Землей и Мурманским берегом для перевозки рыбаков на улов и обратно, а также основать Северный банк в Коле, «чтобы вырвать несчастных поморов из рук кулаков, которым они платят работою и рыбою иногда по 50 %, а иногда и по 75 %. Банк будет давать, брав с них по 1 % в месяц»[578].
«Мне уже рисуется, — делился Чижов своими соображениями с друзьями, — как мы оживим наш Север, заведем там города на берегах Ледовитого океана, прочистим Северную Двину, будем возить туда хлеб с Волги, а оттуда привозить дешевую рыбную пишу…»[579] Тем самым осуществится завет Михаила Васильевича Ломоносова: «Богатство России Сибирью прирастать будет и Северным Ледовитым океаном».
Однако имея богатейший предпринимательский опыт, Чижов понимал, что организуемое им не столько доходное, сколько «поэтическое» предприятие, первоначально не может не быть убыточным («…начинают всегда сумасшедшие, — пользуются люди благоразумные», — любил повторять он). Поэтому, чтобы хоть как-то заинтересовать будущих компаньонов, он стремился устроить Товарищество с помощью получения от властей ряда льгот. И это при том, что в конце 1850-х годов в них было отказано предшествующей обанкротившейся северной пароходной компании.
«Почему я взял на себя это весьма и весьма нелегкое предприятие? — задавал себе вопрос Чижов. — Потому что немногие пользуются таким доверием правительственных лиц, купленным не искательством, не личною дружбою, а просто честным ведением дела. Потому что Бог дал мне настойчивость, с которою я отворю всякие наглухо запертые двери и начну говорить голосом совершенно независимого человека там, где привыкли слышать только уклончивые поддакивания»[580].
И действительно, ему удалось добиться согласия на предоставление Товариществу в течение десяти лет субсидии в виде порейсной платы размером 50 тысяч рублей в год и единовременной помощи путем оставления в казне ста паев Товарищества на сумму 50 тысяч рублей. Правительственные льготы давались на определенном условии: «…не ранее, как по взносе учредителями не менее ста тысяч рублей за взятые паи Товарищества, о чем должно быть предоставлено Министерству финансов надлежащее удостоверение и с тем непременным условием, чтобы к первому июля настоящего (1875. — И. С.) года было открыто сообщение между Архангельском и Мурманским берегом хотя бы одним пароходом Товарищества»[581].
Пайщиками Архангельско-Мурманского срочного пароходства стали купцы Т. С. Морозов, В. И. Смолин и три брата Мамонтовых, а также барон А. И. Дельвиг и граф К. Ф. Литке (сын знаменитого исследователя Арктики адмирала Ф. П. Литке, в то время президента Императорской Академии наук). Каждый из учредителей вложил в дело от 5 до 10 тысяч рублей. Чтобы требуемая правительством сумма была набрана, Чижову со своей стороны пришлось внести все имеющиеся у него в наличии деньги, да еще и войти в долги, так что вся сумма его взноса составила 105 тысяч рублей. «Капиталисты с трудом вытаскивают из мешков деньги, — замечал по этому поводу с явным неудовольствием Чижов, — правительство же тогда помогает, когда видит, что предприниматели верят выгодам дела. А как показать веру? Только одним — вложить в него значительный капитал. Меня все считают миллионером именно потому, что, задумавши предприятие, я действую решительно… Никто не поверит, что я отдал все до последней копейки, да еще и призанял. Вот и дело пошло»[582].
С Высочайшим утверждением устава Товарищество Архангельско-Мурманского срочного пароходства получило официальный статус. На общем собрании пайщиков в члены правления были избраны Чижов, С. И. Мамонтов и граф К. Ф. Литке, причем Федор Васильевич стал председателем, а Савва Иванович — директором. Товарищество приобрело в Лондоне два парохода океанского плавания: «Архангельск» и «Онега».
Уже в сентябре 1875 года Чижов писал с нескрываемой гордостью: «„Архангельск“ сделал уже три рейса от Архангельска до Норвегии и обратно и каждый раз все приобретает более и более грузов. Другой пароход „Онега“ близ мыса Норд-Кап захватил гибнувший шведский пароход „Carles-Crone“ и привел его в норвежскую гавань. Начало деятельности весьма приятное…»[583]
Но уже в октябре первоначальный успех сменился полосой неудач. Бурей выбросило на камни пароход «Онега». В небывало суровую зиму 1875/76 года никогда ранее не замерзавший Либавский залив сковали льды, и доставка грузов в Либаву стала невозможной. Потерпел крушение у шотландских берегов новоприобретенный пароход «Кемь». Промыслы у Мурманского берега приносили против ожидания ничтожную выручку. Так что в результате непрекращающихся убытков к лету 1876 года пайщики остались без дивидендов.
Чижов тяжело переносил невзгоды, обрушившиеся на учрежденное им предприятие. Оставаясь наедине с собой, он записывал в дневник: «Я как будто равнодушен ко всем неудачам, а между тем… может быть, не достанет сил их вынести…»; «Неужели не выгорит такое истинное, чисто патриотическое дело?..»[584]
Вместе с тем Чижов старался подбодрить компаньонов. Он писал графу К. Ф. Литке, представлявшему интересы Северного пароходства в Петербурге: «Испытавши много бед и ведши много дел при начале неудачных, но потом оказавшихся великолепными, как, например, Троице-Сергиевская дорога, разросшаяся сначала до Ярославля, потом и до Вологды, я нисколько не теряю бодрости духа и в нашем Мурманском деле»[585].
Чтобы хоть как-то поддержать оказавшееся на грани краха Товарищество, Чижов занял 75 тысяч рублей («более занять не могу, считал бы нечестным делом, потому что не вижу возможности отдать»[586]).
В начале 1877 года Чижову удалось уговорить М. X. Рейтерна предоставить Товариществу новые льготы. «Наше умирающее дело воскресло, — поспешил он поделиться радостной новостью с пайщиком князем Л. Н. Оболенским, ведавшим делами кассы. — Министр согласился, во-первых, на то, чтобы 50 тысяч рублей дать нам за 20, а не за 40 рейсов… Во-вторых, он нам дает ссуду в 30 тысяч рублей на пять лет с тем, чтобы ежегодно уплачивать ему из порейсовых денег по 6000 руб. Согласитесь, что лучшего невозможно было придумать. Теперь на 5 лет мы гарантированы… В это время дело разовьется и решительно оживит наш Север!»[587] За несколько месяцев до смерти Чижов вновь пожертвовал в пользу Товарищества 200 тысяч рублей, собрав и заложив все свои свободные процентные бумаги.
Многие мемуаристы отмечали, что Федор Васильевич Чижов был удивительно верным другом. На протяжении всей жизни он поддерживал отношения со многими из товарищей, с которыми его сблизил Петербургский университет, обменивался с ними письмами, в случае жизненных затруднений оказывал деятельную помощь. Но первым среди равных в этом студенческом братстве следует назвать Владимира Сергеевича Печерина, рассказ о котором в одной из предыдущих глав пришлось прервать на печальной ноте — обращением кумира петербургских «пятниц» в католичество и его вступлением в монашеский орден.
…Редемптористская карьера Печерина складывалась на первых порах весьма успешно. В 1843 году в бельгийском городке Льеж он был рукоположен в священники, пару лет состоял профессором красноречия в миссионерской школе виттемского монастыря, в 1845 году был переведен в Фальмут, в Англию, а спустя четыре года — во вновь основанный монастырь Сент-Мери Чапель в Клапаме, близ Лондона.
Связь с Чижовым прервалась. Ничто не тянуло на родину. Казалось, он всецело отдался во власть религиозных переживаний: «…я как будто напился воды из реки забвения: ни малейшего воспоминания о прошедшем, ни малейшей мысли о России»[588]. Печерина даже нимало не взволновала доставленная к нему в монастырь в 1848 году из русского посольства бумага, извещавшая о постановлении Сената лишить его всех прав состояния и счесть навсегда изгнанным из отечества за самовольное оставление России и отступление от Православного вероисповедания.
Переписка с Чижовым возобновилась лишь в 1865 году, когда Печерин наконец пробудился после двадцатилетнего монастырского забвения («я проспал 20 лучших лет моей жизни») и стал пристально всматриваться в события, происходившие в России: «19-ое февраля, освободившее 20 миллионов крестьян, и меня эмансипировало[589].»[590]
Но путь к духовному возвращению Владимира Сергеевича на родину начался раньше, со времени приезда к нему в клапамский монастырь А. И. Герцена, а именно с 1853 года. Герцен, до этого лично не знавший Печерина, но много наслышанный о нем от Редкина, Крюкова, Грановского, приехал к нему в Сент-Мери Чапель, чтобы просить разрешения напечатать в «Вольной русской типографии» трагедию «Вальдемар» и поэму «Торжество смерти», которые он читал еще в бытность свою в Петербурге в 1840–1841 годах. Получив уклончивый ответ, Герцен все же опубликовал их в 1861 году дважды: на страницах «Полярной звезды» и в сборнике «Русская потаенная литература XIX столетия», — а впечатлениям от свидания с Печериным посвятил главу в «Былом и думах» «Pater V. Petcherine» с приложением последовавшей за встречей переписки.
В своей неоконченной повести «Долг прежде всего» Герцен воссоздал трагическую судьбу Печерина в образе Анатоля Столыгина. «Протестантов, идущих в католицизм, я считаю сумасшедшими… но в русских камнем не брошу, — они могут с отчаяния идти в католицизм, пока в России не начнется новая эпоха», — писал он. И хотя дальнейшие отношения между двумя соотечественниками-эмигрантами — революционером-демократом и католиком-прозелитом — не сложились (Герцен отшатнулся от резко полемизировавшего с ним убежденного «попа-иезуита», а Печерина, в свою очередь, испугала материальность герценовского социализма, умалчивавшего о душе и ставившего целью лишь «всеобщую сытость»), все же для Печерина знакомство с Герценом и его статьями «Русский народ и социализм» и «О развитии революционных идей в России» послужило толчком к разрыву с монастырем и орденом и обратило его взор на восток, в Россию[591].
В конце 1850-х — начале 1860-х годов имя Печерина неожиданно для него самого привлекло внимание представителей различных противоборствующих между собой общественно-политических сил.
В условиях кризиса политического авторитета Ватикана на фоне центростремительных тенденций в итальянских и германских княжествах ближайшее окружение папского престола предложило Печерину — блестящему оратору, проповеди которого пользовались огромным успехом, а имя приобретало все большую известность в католическом мире, — фактически стать во главе русского католического движения, посулив ему при этом посмертную канонизацию. Папе Пию IX представлялось возможным удержать в своих руках светскую власть при помощи России — оплота консерватизма — путем обращения в католицизм проживающих на Западе представителей высших кругов русского общества[592].
Но Печерин отказался служить марионеткой в руках ватиканской дипломатии, снял носимое в течение двадцати лет монашеское облачение и ушел от активной миссионерской деятельности, затворившись простым католическим священником в дублинской больнице, «разделяя труды сестер милосердия и вместе с ними служа страждущему человечеству». Круто повернуть (в который раз!) жизнь и полностью порвать с католицизмом у него не хватило ни мужества, ни сил[593].
Желая быть в курсе перемен, происходивших в России, Печерин становится подписчиком герценовского «Колокола». «Я снова сблизился с русским миром в 1862, когда начал читать „Колокол“», — писал он впоследствии Чижову[594]. Именно к Герцену потянулся снова Печерин. несмотря на непримиримость расхождений, лежавших между ними: «Я чувствую, что между нами пропасть, и, однако, через эту пропасть я протягиваю Вам руку соотечественника и друга… нет ли возможности для нас соединиться в более высоком единстве — там, где прекращаются споры и где царит одна лишь любовь?»[595]
На призыв Печерина откликнулся Н. П. Огарев; желанию Печерина «вернуться в народ русский» он поверил безоговорочно. «Ваше место среди людей „Земли и воли“», — уверял Огарев Печерина и при этом указывал на Литву как на возможную для него в качестве католического священника арену революционной деятельности[596].
Однако Печерин предложения не принял; свое «возвращение в русский народ» он понимал отнюдь не в буквальном, действенном смысле. Жизненные катаклизмы сделали из когда-то восторженного радикала — скептика; «…после стольких опытов мне очень трудно решиться на какую-либо новую деятельность. Я чрезвычайно дорожу моим теперешним положением: я живу в совершенном уединении и совершенной независимости»[597].
Спустя четыре с небольшим месяца, в августе 1863 года, на страницах «Московских ведомостей» разгорелась полемика между М. Н. Катковым и М. П. Погодиным, до которых дошли слухи о разрыве Печерина с католическим монастырем: они всерьез обсуждали вопрос о возможном благотворном прорусском влиянии Печерина на польское католическое духовенство в восстании 1863 года[598]. Негодующий ответ Печерина был опубликован в брюссельском «Листке» князя Петра Долгорукова: «Издатель „Московских ведомостей“[599] желает какой-то свободы совести в пользу русского правительства, то есть ему хочется найти католических священников, преданных русскому самодержавию! Едва ли где он их найдет… Я живо сочувствую геройским подвигам и страданиям католического духовенства в Польше: если б я был на их месте, я бы действовал, как они действуют… Я никогда не думал, что католическая религия, в какой бы то ни было стране, должна служить опорой самодержавию и помогать Нерону казнить строптивых христиан… Если вследствие какого-нибудь переворота врата отечества отверзнутся передо мною — я заблаговременно объявлю, что присоединяюсь не к старой России, а к молодой, и теперь с пламенным участием простираю руку братства к молодому поколению, к любезному русскому юношеству, и хотел бы обнять их во имя свободы совести и Земского Собора!»[600]
Интерес к переменам, происходившим в России в период общественного обновления, требовал информации «из первых рук». Таковыми для Печерина могли стать свидетельства его прежних друзей. Случайно увиденные на страницах славянофильской газеты «День» корреспонденции Чижова заставили Печерина в августе 1865 года прислать в редакцию письмо, к которому была приложена длинная стихотворная исповедь «блудного сына России».
«Милостивый государь, — обращался к И. С. Аксакову, редактору „Дня“, Печерин. — Благородный дух вашего журнала давно привлекает мое внимание… Сверх того, там часто встречается дорогое для меня имя Ф. В. Чижова… Я сам не могу себе объяснить, для чего я посылаю вам эти стихи. Это какое-то темное чувство или просто желание переслать на родину хоть один мимолетный умирающий звук…»[601]
Аксаков понял смысл письма по-своему, как желание Печерина возвратиться в Россию. «Он наш, наш, наш! — убеждал Аксаков читателей в своем редакторском предисловии к публикации письма. — Неужели нет для него возврата? Ужели поздно, поздно?.. Русь простит заблуждения, которых повод так чист и возвышен, она оценит страстную, бескорыстную жажду истины, она с любовью раскроет и примет в объятия своего заблудшего сына!»[602]
Но не этого искал Печерин. Ему хотелось, не меняя на склоне лет привычного уклада жизни, получить возможность общаться с другом-соотечественником, с которым его связывали общие юношеские воспоминания, который сам был свидетелем его несложившейся жизни и в какой-то степени принимал в ней участие. С ним он собирался обсудить волновавшие его вопросы общественной и политической жизни России и тем самым создать для себя иллюзию деятельного участия в новых процессах, происходивших на родине.
Еще до того, как послание из Дублина было опубликовано в газете «День», Чижов ознакомился с ним в редакции и откликнулся незамедлительно. Завязалась переписка, которая в течение последующих двенадцати лет утоляла ностальгическую тоску Печерина и постепенно становилась в его дублинском уединении главным жизненным интересом. Это был разговор двух собеседников о насущных проблемах России и событиях в мире в целом. «Письмо твое для меня важнее всех газет, — признавался Печерин Чижову, — оно показывает настоящее настроение умов в России…»[603]
Переписка Печерина и Чижова в 1860–1870-е годы, хранящаяся в Рукописном отделе Российской государственной библиотеки в Москве и Пушкинском доме Академии наук в Санкт-Петербурге, читается как захватывающий документ эпохи. В почти не пожелтевших от времени, исписанных мелким почерком разноцветных листках тончайшей почтовой бумаги оказались запечатленными образы и характеры этих двух столь непохожих людей, со своими пристрастиями, вкусами, взглядами и убеждениями. Невероятно, но, несмотря на порой непримиримые, принципиальные идейные разногласия, Печерин и Чижов тянулись друг к другу, были друг другу необходимы.
Отношение Печерина к славянофильским убеждениям Чижова выразительно раскрывается в одном из его первых писем к вновь объявившемуся другу. Печерин решительно отмел очередную попытку Чижова обратить его в свою веру: «Я чрезвычайно уважаю твой патриотизм, но, признаюсь, никак не могу следовать за тобою в твоем идолопоклонстве русскому народу… Хотите ли, не хотите ли, а Россия пойдет своим путем, то есть путем всемирного человеческого развития. Вы говорите, что здесь на Западе все мишура, а у вас одно чистое золото. Да где же оно? скажите пожалуйста! В высшей ли администрации? в неподкупности ли судей? в добродетелях семейной жизни? в трезвости и грамотности народа? в науке? в искусстве? в промышленности?.. А! понимаю: это золото кроется где-то в темных рудниках допетровской России… Нет! господа, мы за вами не попятимся в средние века. Нет, нет! Я вечно останусь пантеистом! Мне надобно жить всемирною жизнью… я всех людей обнимаю как братьев, но ни за каким народом не признаю исключительного права называть себя сынами Божьими. Заключить себя в каком-нибудь уголку Белокаменной и проводить жизнь в восторженном созерцании каких-то доселе еще не открытых тайных прелестей древней Руси — это вовсе не по мне! Я скажу с Шиллером: „Столетие еще не созрело для моего идеала. Я живу согражданином будущих племен“»[604].
Как вспоминал Чижов впоследствии, критику Печериным славянофилов и их учения он счел тогда недостаточно компетентной: «Ты ровно ничего об них не знал, а привыкши схватывать… из двух-трех на лету попавшихся суждений… заклеймил их… и черт знает что возвел на них — я… признаться, не принял труда разуверять тебя»[605].
В ответ на рассказы о либеральных переменах в России Печерин просил Чижова не обольщаться реформами Александра II: «Припомни-ка еще царствование Александра I: оно началось ужасно как либерально, а кончилось оно чем? Аракчеевым»; «Мы вечно вертимся в роковом круге»[606].
Показательно, что в годы возобновления дружеских связей с Чижовым у Печерина решительным образом меняется отношение к ценностям материальной цивилизации, в частности, он становится сторонником расширения реального, технического образования в России. Еще в 1853 году в письме к Герцену Печерин с ужасом рисовал апокалипсическую картину торжества всевластия материи: «Химия, механика, технология, пар, электричество… Если эта наука восторжествует, горе нам!., она сглаживает горы, вырывает каналы, прокладывает железные дороги… Как некогда христиан влекли на амфитеатры, чтобы их отдать на посмеяние толпы, жадной до зрелищ, так повлекут теперь нас, людей молчания и молитвы, на публичные торжища и спросят: „Зачем вы бежите от нашего общества?., рай здесь на земле — будем есть и пить, ведь мы завтра умрем!“… Где же найти убежище от тиранства материи, которая больше и больше овладевает всем?»[607]
Увлеченные, полные энтузиазма рассказы Чижова о своей промышленной деятельности, об экономическом подъеме в пореформенной России примирили Печерина с духом времени, заставили признать положительное значение достижений технического прогресса. Он искренне радовался успехам друга: «Признаюсь, от твоих проектов и планов у меня дух захватывает»; «меня восхищает твоя деятельность»; «Железные дороги — существенная потребность России. Это артерии для ее кровообращения».
По сравнению с конкретными, зримыми результатами деятельности Чижова Печерин сознавал свою практическую ненужность и бесполезность: «Мог ли я когда-либо вообразить, что буду коротким приятелем человека, измеряющего океаны, двигающего пароходами как пешками, заказывающего рельсы в Англии»; «Я… не без зависти смотрю на твою деятельность: ты посвятил всю жизнь, в некотором смысле пожертвовал жизнию для общего блага — я говорю для общего блага[608], потому что никак не могу придумать, какой бы у тебя мог быть интерес в твоих предприятиях: ты одинок, без семейства, твои личные нужды очень ограничены, след<овательно>, все, что ты приобретешь, пойдет просто на Россию, и ты будешь жить в памяти благодарного потомства»; «ты очевидно положительно содействуешь возрождению России»; «Не странно ли тебе кажется иметь дело с таким как я бесплодным мечтателем? Но, может быть, в этом и заключается тайна нашей дружбы: это два полюса магнита…»[609]
В 70-е годы бывший ярый враг реализма и естествознания, образно названный Чижовым «генералом от классицизма» за его обширные познания в области древних языков и литератур, становится противником классического образования. «Поэзия — риторика — чепуха!» — приписывает он к отправляемым Чижову трем отрывкам из своего дневника 1854 года «Mémoire d’un fou»[610]. Весь его интерес переключается на изучение естественных наук: «Я теперь почти исключительно занимаюсь естественными науками, физиологиею и ботаникою»; «Мне кажется, что мы скоро всю метафизику пошлем к черту! Истинная суть вещей находится в химии. Дальше идти нельзя. Все прочее — бред!» Он признавался Чижову, что его «исследования разных явлений электричества и химических разложений» достигли степени помешательства и что со временем он надеется оборудовать порядочный физический кабинет. Не ограничиваясь домашними опытами, он посещал лабораторные занятия студентов: «На старости — говорят — люди впадают во второе младенчество; я впал не в младенчество, а в студенчество»[611].
В одном из писем 1871 года Чижов сообщил Печерину о реформе среднего образования в России, вызвавшей недовольство либеральных кругов. «Последнее время, — писал Федор Васильевич, — вся наша газетная деятельность была сосредоточена на страшнейшем споре между людьми, защищающими классическое воспитание, и другими — реальное. Министр просвещения граф Толстой… представил преобразование гимназий, по которому ученики только классических могут поступать в университеты, а из реальных — нет… Почему-то… в правительственных слоях укоренилась мысль, что реальное воспитание ведет прямо… к нигилизму; что классицизм есть опора консерватизма, и вот приспешники Двора, мимоходом будет сказано, весьма мало знакомые с древними языками, ратуют за классицизм, а газета Каткова, закусивши удила, лезет вон…»[612]
Желая видеть в России собственные кадры технической интеллигенции и квалифицированных рабочих и всемерно поощряя открытие в стране реальных училищ, Чижов принял непосредственное участие в разгоревшейся на страницах печати полемике. Он опубликовал в «Русском архиве» ответ Печерина со своим предисловием, в котором представил читателю своего друга-филолога как беспристрастного судью в споре классицистов и реалистов. «Ты очень метко назвал себя аскетом труда[613], — писал Печерин Чижову, — в этих словах заключается вся суть современного мира, да этим же разрешается вопрос между классиками и реалистами. От классицизма все как-то пахнет монастырем, душною кельею, книжным учением, словопрением, а от реализма веет свежий утренний ветерок пробуждающейся жизни»[614].
На рубеже 60–70-х годов религиозные взгляды Печерина эволюционировали от веры в возможность союза демократии и католицизма через «отсутствие всякого сочувствия к светской власти папы» — к веротерпимости. «Кажется, уж столетие прошло, так изменились мои воззрения», — писал он Чижову. Продолжая оставаться католическим священником, Печерин вступал в глубочайший внутренний конфликт со своими убеждениями: «Я нахожусь в положении мнимоумершего… Я связан по рукам и ногам железною цепью необходимости… Все мои мысли, все сочувствия на противоположном[615] берегу с передовыми людьми обоих полушарий, а в действительной жизни я остаюсь по сю сторону с живым сознанием, что принадлежу к ненавистной касте тех людей, коих еще древние римляне называли inimici generis humani[616]»[617].
Во время посещения Дублина в 1872 году Чижов пытался получить от Печерина объяснение в необходимости подобной раздвоенности: «В защите его будет хоть частица истины, а я, признаюсь, ничего не вижу, кроме лжи»[618].
Однако задать вопрос напрямую он не решился. Зато в письме, посланном вскоре после встречи, он оказался более откровенен, называя вещи своими именами: «…монашество и священство оставили на тебе резкий отпечаток. Твоя уклончивость, как будто постоянное снисхождение, — говорит же Герцен, что и на Ламенне осталась печать того, что он был аббатом, — все это как-то очень сковывало меня в твоем присутствии… О многом я не решился говорить с тобою. Например, я не решился спросить тебя: почему ты считаешь как бы невозможным расстаться с католическим священством, когда в нем видишь источник зла в настоящее время. Вообще как-то ты был так уклончив, что я боялся оскорбить тебя малейшей нескромностью вопроса»[619].
Предвидя ответ Печерина, Чижов записал в своем дневнике: «Необходимость получать средства к жизни. Но какая же это независимость — жить наперекор самым задушевным убеждениям?..»[620]
Беседы с Чижовым, в практической деловитости которого Печерину виделись радужные перспективы будущего экономического развития России, цементировали сформировавшийся у него в последние годы буржуазный либерализм. В житейской расчетливости английских буржуа, в прогрессистском консерватизме общественно-политического уклада Англии он стал находить противовес былым своим революционно-романтическим фантазиям. Отныне царство разума и свободы для него воплощал туманный Альбион, в то время как Франция стала синонимом мальчишеского безрассудства: то, что англичанин спокойно обсудит в Гайд-парке, француза, лишенного государственной мудрости, приведет на баррикады[621].
Расценивая идею социализма как отвлеченную политическую фразу, Печерин полагал, что ее распространение в среде русской молодежи есть результат тлетворного влияния французов. «У нас распространен… циркуляр министра внутренних дел <о том>, что социализм в России принимает угрожающие размеры и что даже высшие классы им заражены. Правда ли это? Очень странно! Но, впрочем, Россия молода и ее желудок все перемелет». Он спрашивал Чижова: «…не можешь ли ты каким-нибудь образом убедить наших молодых соотечественников позаняться чем-нибудь практически полезным, хоть, напр<имер>, железными дорогами, вместо тех идеальных планов преобразования общества, которыми они так усердно занимаются?»[622]
В качестве доказательства исконной нереволюционности русского народа Печерин приводил фразу, брошенную его крепостным слугой Никифором Шиповым, который, находясь со своим юным барином в Петербурге, заявил на следующий день после восстания офицеров на Сенатской площади в декабре 1825 года: «Это все дворяне с жиру бесятся». — «Вот истый глас народа!» — восхищенно восклицал Печерин[623].
Ему вторил Чижов своим рассказом о революционной демонстрации на площади перед Казанским собором: «…человек 50 провозгласили: земля и воля! и даже всунули… знамя с этой надписью в руки крестьянскому мальчишке. Ну прямо революция. А… этих безбородых революционеров перехватал народ даже до появления полиции…»[624]
Но порой у Печерина неожиданно проскальзывают былые революционные симпатии, заглушая на время его новейший либеральный скептицизм. В письме, датированном 18 июля 1871 года, Чижов сообщал Печерину о нашумевшем в России «Процессе нечаевцев» и саркастически обращал внимание друга на несоответствие между огромными политическими претензиями организации и ее незначительными материальными ресурсами и численным составом[625]. Печерин откликнулся на это сообщение с живейшим интересом: «Нечаевское дело — очень важное и утешительное в русском быту. Пришли, пожалуйста, весь процесс, когда он будет напечатан. Я от всей души сочувствую этим бедным молодым людям; но… — и тут просыпается его уснувший на время „здравый смысл“, — все ж таки должен сказать, что предприятие их не имеет никакого разумного основания: это тот же фанатизм — только в другом виде… слепая вера в слова пророка, обещающего земной рай… Все это одни фразы: человечество! прогресс! А Чижов без фраз строит железные дороги и своими паровиками действительно подвигает человечество вперед гораздо быстрее, чем все эти воздушные шары метафизики и риторики»[626].
И позднее, отвечая Чижову на его сетования в отношении молодого поколения, Печерин возражал с вызовом, звучащим по сравнению с другими его обычными высказываниями последних лет парадоксально: «Ты говоришь, что не можешь дружно сойтись с новым поколением, — а я, напротив, сгораю желанием познакомиться с… ультрамолодой Россией, со всеми этими нигилистами и нигилистками, студентками медицины, — послушать их толков». Высказав свою симпатию к девушке, которая стреляла в князя Горчакова, он экзальтированно восклицал: «Вероятно, она постоянно носит револьвер за своим девичьим поясом! Каковы русские дамы! Настоящие спартанки! Признаюсь, тут есть богатые материалы для революции»[627]. Но подобные редкие, в духе революционного романтизма высказывания в целом подавлялись скептическим отношением к леворадикальному движению в России, которое воспринималось Печериным через призму воспоминаний о его собственных заблуждениях, произросших на почве французских утопических идей.
В переписке Печерина и Чижова отразились их различные оценки Франко-прусской войны 1870–1871 годов. В первых же неудачах французской армии Печерин увидел подтверждение своим пророчествам о неизбежной гибели Франции, увязшей в «завиральных идеях 1789 года»: «Германо-славянским племенам суждено в будущем владычество мира, а так называемые латинские народы обречены на неминуемую погибель!»[628]
Чижов опротестовал безапелляционный приговор Печерина по двум причинам. Во-первых, он был решительным противником германофильства, отстаивая мировое культурно-историческое значение Франции. Во-вторых, славянофильские убеждения Чижова не могли допустить смешения молодой славянской культуры с имеющей давнюю историю и, следовательно, бесперспективной в творческом плане германской[629].
В чем они оба сходились, так это в симпатиях к Северо-Американским Штатам, что было вполне характерно для настроений либеральной интеллигенции того времени. В 1866 году Чижов стал одним из инициаторов небывалого по размаху приема, устроенного Славянским комитетом американскому посольству адмирала Фокса в Москве в благодарность за дипломатическую поддержку России в период польского кризиса 1863–1865 годов. В свою очередь, американцы были признательны великой евроазиатской монархической державе за ту роль, которую она сыграла в борьбе за независимость Северо-Американской республики, а также в Гражданской войне Севера с Югом.
Узнав из газет о чествовании адмирала, Печерин поддержал горячее выражение чувств и гостеприимство русских: «…что мне нравится — это радушный прием, сделанный московским купечеством американскому посланнику. Это прекрасно! От всей души разделяю ваше сочувствие к великой Американской республике. К сожалению, я не имел случая читать произнесенных при этом случае речей: английские журналы только намекнули о них. И твоя речь (Tchijoff) замечена в Saturday Review. Критик не согласен с тобою касательно запретительного тарифа — но в этом вы лучше знаете, что полезно России и что нет».
«Наша тесная дружба с Северною Америкою есть одно из знамений времен, — писал он другу годом ранее. — Может быть, не в очень далеком будущем свет увидит две исполинские демократии — Россию на Востоке, Америку на Западе: перед ними смолкнет земля»[630]. Чижов подкрепил пророчество Печерина авторитетом Алексиса де Токвиля — известного французского социолога и историка: «Токвиля Democratic еп Amerique я читал еще в конце тридцатых годов, — припоминаешь ли ты, какую великую будущность пророчит он России и Соединенным Штатам на последних страницах своей книги?»[631]
Еще в разгар Франко-прусской войны Чижов в письме к Печерину указал на новый очаг военных действий — Балканы, где в скором времени должны будут столкнуться интересы европейских держав. Предвидя расстановку сил в середине 1870-х годов, Чижов всю вину за сложившуюся ситуацию в этой части Османской империи целиком возложил на английскую дипломатию. Россия, по его убеждению, не преследовала задач территориального расширения, а руководствовалась лишь выполнением исторического долга перед единоплеменниками. У Чижова вызывало полное неприятие англоманство Печерина: все старания друга заставить его «смягчить суровый взгляд на Англию» побуждали лишь усиливать критику Англии, а самого Печерина иронически называть «европейским умником», «великим мудрецом многомудрой Европы»[632].
Печерин, со своей стороны, скептически воспринимал уверения Чижова в альтруизме внешней политики России, видя в ее активности на Балканах имеющую многовековую историю политическую игру: «Ты говори, что хочешь, а я стою на своем. Я знаю, я уверен, что у русского народа испокон веку есть одна заветная, задушевная мысль — пойти на Царьград и водрузить крест на куполе Св. Софии. Это согласно со всеми нашими преданиями, с тех пор как Олег прибил свой щит к стенам Царьграда. Народы живут не выводами чистого разума, но страстными стремлениями, роковыми увлечениями, которых никакая дипломатия ни предвидеть, ни остановить не может…»[633]
Чижов расценил ответ Печерина как издевательство над русским патриотизмом и рассердился не на шутку: «Можно не разделять их русских убеждений, но глумиться над людьми, жертвующими жизнью и сознательно идущими на смерть, — вам высокоумным отчего и не поглумиться, присевши за угол своей эгоистической жизни… Для тебя, разумеется, парламентское решение — верх мудрости, человечности и образования; мы смеем смотреть иначе: для нас эта подлая торговая политика — мерзость античеловеческая».
В начавшейся Русско-турецкой войне Печерин продолжал усматривать захватнические планы «усачей, гремящих саблями и шпорами на берегу Дуная», мечтающих «схватить за золотой рог Босфорского быка» и «наделить славянские племена несчетными благами русской администрации, столь выгодно известной у себя дома». «Чай Аксаков… ликует: теперь на его улице праздник. Заварили вы кашу», — язвительно иронизировал он[634].
В свою очередь, Чижов возмущался пропагандистской кампанией английской прессы, пытавшейся уверить мировое общественное мнение в агрессивности русских. Он продолжал настойчиво убеждать Печерина в искренней, не преследующей никаких территориальных выгод помощи соотечественников братьям-славянам и описывал полное единодушие, царящее во всех слоях русского общества: «Не говори, брат, „чай Аксаков ликует“. Никто не ликует при известии о войне, но ликуют при разрешении неопределенности, томительного ожидания. Такого воодушевления давно не бывало. Москва в два дня пожертвовала два миллиона рублей, и с тех пор только и читаешь, что перечень пожертвований… Эта война пользуется у нас такою популярностью, какой едва ли пользовалась война 1812 года»; «разумеется… приписывают все нам, славянофилам, и нашему подстреканию… Спасибо им за такую честь. Дело в том, что славянофилы теперь не имеют своего органа, а народ сам стал славянофилом. Бывают, брат, минуты в истории, когда дипломатия становится в тупик…»
Главную же причину войны Чижов, в противоположность Печерину, сводил к интригам англичан: «…если бы не вмешательство Англии, очень может быть, что не было бы и настоящей войны»[635].
И действительно, в споре по поводу Восточной войны правда была на стороне Чижова. Объективно балканская политика России, направленная на предоставление независимости славянскому населению Османской империи, содействовала их прогрессивному развитию, в то время как восточная политика западноевропейских держав, стремившихся во что бы то ни стало сохранить в составе Порты ее европейские провинции, была враждебна по отношению к пробуждающимся южнославянским народам.
Едва прерванные взаимоотношения с Печериным возобновились, Федор Васильевич стал настоятельно советовать другу засесть за мемуары. Пересылая вначале фрагменты своих воспоминаний трем адресатам — племяннику С. Ф. Пояркову, Никитенко и Чижову, — Печерин постепенно все надежды на публикацию своих записок возлагает исключительно на последнего: «Я исполняю твою просьбу и буду писать — но писать наобум, то, что в голову взойдет… а ты после, как мудрый Лизистрат, соберешь эти гомерические рапсодии и соединишь их в одно целое…»
О значении, которое Печерин придавал своим мемуарам, говорят выдержки из его писем к Чижову: «…мне непременно надобно оправдаться перед Россиею»; «Это некоторого рода духовное завещание — это apologia pro vita теа — моя защита перед Россиею, особенно перед новым поколением»; «Хорошо тебе: ты живешь одною нераздельною жизнью, то есть русскою жизнью. А у меня необходимо две жизни: одна здесь, а другая в России. От России я никак отделаться не могу. Я принадлежу ей самой сущностью моего бытия, я принадлежу ей моим человеческим значением. Вот уже 30 лет как я здесь <в Англии> обжился — а все ж таки я здесь чужой… Я нимало не забочусь о том, будет ли кто-нибудь помнить меня здесь, когда я умру; но Россия — другое дело… как бы мне хотелось оставить по себе хоть какую-нибудь память на земле русской — хоть одну печатную страницу… Ты оставишь по себе… железные дороги и беломорское плавание, а мне нечего завещать, кроме мечтаний, дум и слов»[636].
Чижов пытался опубликовать воспоминания Печерина в русской периодике, чтобы с их помощью преподать урок патриотизма молодому поколению («Я уверен, что он не может сделать ничего лучшего для России, как написать свою автобиографию», — утверждал в одном из писем к Ивану Аксакову Чижов). Но из-за сопротивления цензуры в журнале «Русский архив» удалось напечатать лишь два письма Печерина и один мемуарный отрывок. «…Цензура стала очень строга к тому, что предварительно проходит сквозь ее железные когти», — сообщал Печерину Чижов.
Печерин был крайне огорчен и разочарован: «Я теперь адресую свои записки прямо на имя потомства… Через каких-нибудь пятьдесят лет… будет только темное предание, что, дескать, в старые годы жил-был на Руси какой-то чудак Владимир Сергеев сын Печерин: он очертя голову убежал из России, странствовал по Европе и наконец оселся на одном из британских островов, где и умер в маститой старости. А память о нем сохранил еще больший чудак Федор Васильевич Чижов, питавший к нему неизменную дружбу в продолжение сорока с лишком лет…»[637]
…В конце января 1878 года из Дублина в Москву на имя Федора Васильевича Чижова пришло письмо всего в несколько строк: «Скажи, ради Бога, что стало с тобой, любезный Чижов. Твое последнее письмо лежит у меня на столе. Оно от 10-го октября, а теперь по вашему 11 января, стало быть, целых три месяца. Ты никогда не оставлял меня так долго без отзыва… Не забудь, что ты единственная и последняя нить, связывающая меня с Россиею — если она порвется, то все прощай… Твой Печерин». Не будучи распечатанным, письмо было возвращено отправителю в связи со смертью адресата[638].
После кончины Чижова его архив вместе с рукописями Печерина поступил в Румянцевский музей и, согласно завещанию, был вскрыт только через сорок лет. Уже в советское время, в 1932 году, мемуары Печерина были изданы отдельной книгой под названием «Замогильные записки».
Сердечное, теплое чувство до конца дней связывало Чижова еще с одним из бывших завсегдатаев никитенковских «пятниц» — государственным деятелем, дипломатом, секретарем Русского археологического общества Дмитрием Васильевичем Поленовым. Душа компании, записной весельчак, любивший при случае спеть и сплясать от души, Поленов с годами стал степенен, чопорно корректен, временами даже угрюм. Бывая по делам акционерных обществ в Петербурге, Чижов по обычаю останавливайся в доме старого университетского друга и жил среди его многочисленных домочадцев, по собственному выражению, «совершенно как в своей семье»[639]. Дети Дмитрия Васильевича и его жены Марии Алексеевны, урожденной Воейковой, три сына и две дочери, с детства привыкли называть Чижова «голубчиком дядей». Да и сам Поленов в обществе Чижова преображался — казалось, он забывал про свои седины и воспоминания о годах безвозвратно ушедшей юности нет-нет да и озаряли лицо государственного мужа улыбкой с заговорщически-ребячливым прищуром.
Особенно нежно привязался к Чижову его крестник, старший сын Поленова Вася. Судьба отвела Федору Васильевичу важную роль в формировании его личности как человека и художника, в воспитании его эстетических вкусов и пристрастий (недаром впоследствии своего первенца Василий Поленов назовет в честь Чижова Федором).
С раннего детства Вася считался с мнением своего крестного отца едва ли не больше, чем с мнением родителей. Чижов неизменно оказывался для него не только притягательным собеседником, но и авторитетным наставником, другом. Именно Чижову он был обязан пронесенным через всю жизнь преклонением перед именем Александра Андреевича Иванова — воплощенного идеала подвижнического служения искусству, к которому должен стремиться художник: «В 1858 году влюбился в Иванова. Рассказ об Иванове от Федора Васильевича Чижова <помню> с 14 лет»; «Когда… Иванов должен был приехать в Петербург из Италии, у нас в семье ждали его приезда, как праздника, собирались встречать его, приготовили даже кресло, куда должны были усадить. Но нашим мечтам не суждено было сбыться. Он заболел и умер»[640].
Юноша начал часто бывать в Императорской Академии художеств единственно ради выставленной там на обозрение публики знаменитой картины Иванова. Он мог часами стоять перед ней, стремясь «поверить алгеброй гармонию». В нем зрела решимость стать художником, создателем шедевра, по мощи идеи и совершенству исполнения равного «Явлению Христа народу». Но для человека его круга, потомка родовитой аристократии, сына тайного советника, выбор художественной карьеры как основного дела жизни был, по выражению Чижова, настоящим «общественным переворотом»[641]. Ведь в те годы отпрыску столбовых дворян приличествовала государственная служба, военная или гражданская, но никак не богемная жизнь артиста. И Василий Поленов вынужден был пойти на компромисс: в 1863 году он поступил вольноприходящим учеником в Академию художеств одновременно с зачислением на первый курс юридического факультета Петербургского университета.
Видя увлеченность сына творчеством Александра Иванова, родители приобрели на выставке работ великого мастера два его небольших этюда. «На днях было у нас торжество, — сообщала Мария Алексеевна Поленова Чижову. — Мы купили, как дети говорят, картину Иванова. Но, в самом деле, купили его Иоанна Евангелиста, в малом виде этюд, с которого он писал большого в картине, это видно по тому, что разбит на граны…»[642] Также Поленовыми был приобретен этюд драпировок для трех центральных фигур картины: Иоанна Крестителя и апостолов Петра и Иоанна. В 1871 году Дмитрий Васильевич подарил этот этюд сыну — по случаю получения им диплома юриста в Петербургском университете и Большой золотой медали Академии художеств за программную картину «Христос воскрешает дочь Иаира».
Годы учебы Поленова в Академии художеств совпали по времени с торжеством искусства передвижников, не жаловавших классическую школу живописи с ее обязательными академическими сюжетами, оторванными от острых проблем современности. Тем не менее восемь лет, проведенных в ее стенах, Василий Дмитриевич будет вспоминать как один из самых светлых и плодотворных периодов в своей жизни. «Принято бранить Академию, называть ее мачехой, — писал он спустя годы своему однокашнику Илье Ефимовичу Репину, — а я так иначе ее вспоминаю, для меня она всегда была родной… Меня с молодости увлекали великие мастера Академии. Больше всех я любил и до сих пор люблю Иванова»[643].
С получением высшей награды Академии художеств Поленов отправился в качестве академического пенсионера за границу для завершения своего художественного образования. По пути в Италию он посетил Австрию и Германию и отовсюду посылал Чижову подробные отчеты, делился рабочими планами и сомнениями. При этом он исправно следовал «дядюшкиным» наставлениям, в каких городах непременно побывать, с архитектурой и убранством каких церквей и собраниями каких картинных галерей познакомиться. «От себя я Вам вот что скажу, дорогой дядя, — признавался Поленов Чижову, — я стараюсь, тружусь и все собой недоволен, все мало, и вывод еще не удовлетворяет меня. Не могу попасть на свою точку, не могу себя хорошенько выяснить; воли, энергии и терпения у меня, как мне кажется, нет недостатка, но характера очень мало, поэтому брожу пока еще в потемках»[644].
Чижов пристально следил за успехами молодого художника, которого, по собственному признанию, любил «больше, чем любят кровных племянников». В частых письмах к нему он советовал «глубоко разбирать произведения великих maestro», не сковывая вместе с тем собственного воображения, консультировал по поводу выбора сюжетов, требовал оттачивать до самозабвения технику рисунка, быть предельно строгим в исполнении замысла: не приступать к написанию картины без двух эскизов — «одного, где было бы видно все сочинение, другого, на котором были бы набросаны пятна колорита», и обязательного картона, с полным абрисом будущего произведения…
Чижов помогал Василию деньгами в его путешествиях по Европе, с готовностью откликался на его просьбы оказать поддержку попавшим в беду друзьям. Он передал недостающую сумму для возвращения в Москву, к родным, умиравшей на чужбине от злой чахотки бедной студентке-нигилистке Е. А. Богуславской (ее образ впервые натолкнул Поленова написать ставшую впоследствии широко известной картину «Больная»).
Оказавшись в Риме, Василий Поленов начал делать этюды для грандиозного полотна «Кто из вас без греха?» — первого в серии картин «Из жизни Иисуса Христа». В Париже он в течение двух лет работал над исторической картиной «Право господина», иллюстрирующей одну из позорных страниц средневекового быта германских княжеств. Поначалу за неимением собственной студии трудился в мастерской близкого ко Двору художника-мариниста Алексея Петровича Боголюбова, которому Академия художеств поручила попечение и надзор за проживающими во Франции стипендиатами.
В Париже Василий Дмитриевич близко сошелся с И. Е. Репиным, так же, как и он, награжденным Академией Большой золотой медалью и правом на шестилетнее пенсионерство в Западной Европе. Илья Ефимович только что закончил своих «Бурлаков на Волге» и благодаря им получил известность сначала на Академической выставке в Петербурге, а затем на Всемирной — в Вене. Не смутившись тем, что картина отражала «левые» взгляды ее создателя, «Бурлаков» приобрел брат Наследника престола Великий князь Владимир Александрович — президент Академии художеств.
Однажды в мастерской Боголюбова Василий Поленов стал свидетелем того, как министр государственных имуществ А. А. Зеленой, в ведении которого находились вопросы судоходства, упрекал Репина за выбор сюжета, носившего, по его убеждению, клеветнический характер.
— Где это вы, милостивый государь, в нынешней-то России бурлаков сыскали? Их повсюду уже заменили паровые суда!.. Хоть бы вы, Алексей Петрович, — обратился он к Боголюбову, — внушили этим господам, нашим пенсионерам, чтобы, будучи обеспечены своим правительством, они были бы патриотичнее и не выставляли обтрепанные онучи напоказ Европе на всемирных выставках…[645]
Во время одного из кратковременных посещений Чижовым Парижа по пути в курортный городок Виши, на воды, Поленов познакомил его с Репиным. Чижов нашел Илью Ефимовича в довольно грустном состоянии. Обремененный семейством, художник еле-еле сводил концы с концами, жаловался на недостаточность казенного академического содержания. Вдали от России Поленовым и Репиным овладело щемящее чувство ностальгии. «Теперь Вася и Репин и многие из их собратий непременно хотят писать в России, непременно ищут содержания картин в русском быту», — заключил из общения с молодыми людьми Чижов[646]. Побуждаемые внутренним долгом и предчувствием перемен, назревающих в отечественном искусстве, они буквально считали дни до своего отъезда на родину. Удерживало одно: по условиям творческой командировки художник обязан был вернуться в Петербург с двумя значительными работами. У Репина уже была готова одна — «Парижская кофейня», в которой отразилось экспериментирование автора в области изобразительного языка.
Чижов не одобрял «Кофейню» прежде всего за бедность, «некартинность» ее содержания. По его мнению, отдавшись совершенствованию одной только внешней формы, Репин в своих творческих поисках зашел в тупик, тогда как мог стать подлинным новатором в искусстве, обратись к темам из русской истории и фольклора.
Илья Ефимович внимательно прислушивался к суждениям и замечаниям умного старика — непререкаемого авторитета по части эстетики. Его радовало, что к замыслу новой картины на сюжет древнерусской былины «Садко» Чижов проявил живейший интерес. Садко, «богатый гость» из Новгорода Великого, тридевять земель обошел, на дне морском побывал, но ничего краше родной земли не встретил. Вот как описывал сюжет картины сам Федор Васильевич: «Садко в подводном царстве смотрит, как мимо него проплывают… красавицы, но он не пленяется ими, а пленяется замарашкой <Любавушкой>, что наверху, одетою просто. Это изображение самого Репина, пред которым идут все страны образованные: Франция, Италия, Испания, Америка, — а он ни которой не пленен, и все его тянет к замарашке, к неумытой, непричесанной, его родимой России»[647]. Это был как бы косвенный ответ Репина его критикам на обвинения в очернительстве и непатриотизме.
Чтобы наиболее эффектно изобразить «невиданную доселе игру красок и света в подводном мире», Чижов настоятельно советовал Репину отправиться в Неаполь, где в это время находился самый большой в мире аквариум. Его владелец — Антон Дорн, основатель Неаполитанской зоологической станции — приходился зятем близкому приятелю Чижова, оренбургскому и саратовскому губернатору Егору Ивановичу Барановскому. Федор Васильевич обещал снабдить Репина рекомендательными письмами, гарантировал ему свободный доступ к натуре, предлагал деньги на расходы, связанные с выездом в Италию, и квартиру по приемлемой цене.
Илья Ефимович был тронут добрым участием Чижова в его работе. «Поездка в Неаполь привела его в восторг, — извещал Поленов о реакции друга, — он сейчас же хотел собраться и катить, без всякой гордости приняв предлагаемую Вами помощь. Но, рассудив более холодно вопрос, он стал колебаться… <Безусловно,> относясь честно к работе, необходимо воспользоваться таким богатым материалом, как неаполитанский аквариум. Но так как желание вернуться в Россию у нас теперь заглушает все остальное, то он боится не кончить к предполагаемому сроку[648], хочет сначала заручиться временем. Во всяком случае, он очень благодарит Вас за Ваше к нему расположение и на днях будет писать Вам, дорогой дядя…»[649]
Чижов был крайне расстроен нерешительностью Репина, вызванной, скорее всего, его щепетильностью в денежных делах. «Очень мне жаль, — отвечал он Поленову, — что Репин не решился пожить в Неаполе; ну, по крайней мере, съездил бы туда на недельку… наделал бы этюдов… Уговори его, пожалуйста, и представь ему то, что нам, людям трудящимся, не только не хорошо, а гадко смотреть на помощь собрата по труду как на какое-то вспоможение. Слава Богу, мой труд награжден с лихвой, но я не даю решительно никакой цены деньгам, кроме той, какую они заслуживают, как средство, быть полезным…» «Потолкуй хорошенько с Репиным, употреби все свое красноречие, — не унимался Федор Васильевич, и в этой его настойчивости проявлялось все буйство чижовского темперамента, не терпящего возражений, когда налицо дело, достойное общественной поддержки, — если ты уверен, что ты не красноречив, то напейся пьян на мой счет и пустись ораторствовать, — не достигнет витийства, пусти в ход силу и просто поколоти его, только достигни цели!»[650]
Желая предоставить стесненным в средствах Репину и Поленову возможность иметь дополнительный заработок[651], Чижов пошел на небывалый для себя шаг — ответил согласием на предложение написать его портрет. Когда-то сам Александр Андреевич Иванов умолял Чижова позировать для одного из своих этюдов, но Федор Васильевич счел, что слишком некрасив, чтобы служить моделью художнику. Теперь же, помимо удобного случая оказать помощь талантливой молодежи, он получал еще и шанс лишний раз поучить ее уму-разуму. «Вы оба будете иметь дело со стариком несговорчивым, — предупреждал Поленова Чижов. — Вы забудьте думать, чтобы я ограничился сходством. Нет, брат, так и собаки писать портрет не годится… Я захочу, чтобы ты в портрете передал не милостивого государя Федора Васильевича Чижова, а такого Чижова, которого ты любишь (или, пожалуй, не любишь)… Точно того же прошу и у Репина. Тогда портрет имеет значение художественного произведения, когда я в нем вижу, как художник понял и принял в свою душу того, с кого он пишет портрет. Иначе для какого черта сидеть десять сеансов и скучать страшнейшим образом, для чего и художнику сидеть столько же и потеть над своей работой, когда фотография может передать лицо… с математической точностью… Ан нет, — фотография, чем больше на нее смотришь, тем делается пошлее и сильнее наскучивает, исключая фотографии людей, близких сердцу… потому что переносит к особе, сердце наполняющей. Чем больше смотришь на истинно художественный портрет, тем больше он пленяет не красотою лица, на которое и не взглянул бы в натуре… но которое отразилось в душе художника… Чем более художественности у портретиста, тем доступнее ему внутренняя красота человека, с которого он снимает портрет. Не знаю, удавалось ли тебе встречаться с такими высокими художниками… а мне случалось…»
В качестве примера явного художественного промаха Чижов ссылался на виденный им на одной из выставок портрет Ивана Сергеевича Тургенева («не помню, кем написанный, кажется Ге или едва ли не Перовым»): «Я принял его за портрет бывшего московского головы Казакова, знаменитого торговца мужской и женской обувью… А… портреты Боровиковского усаживали меня против себя на целые часы, и чем более я ими любовался, тем они больше меня пленяли»[652].
Летом 1875 года в Виши между приемом минеральных вод и лечебными процедурами Чижов несколько сеансов позировал Поленову. Результат работы превзошел ожидания. «Портрет я написал и, кажется, удачно, — несколько тушуясь, сообщал родным Василий Дмитриевич. — Все, кто его видел, находят большое сходство. Я сам отчасти доволен. Репин говорит, что это лучшая моя вещь, которую я когда-либо произвел… Сам дядя особенно доволен тем, что он вышел раскольником или старовером. В лице я более всего доволен лбом, в котором вышла дума, и глазами, которые выражают, как мне кажется, и строгость его, и доброту. А во всей фигуре и в руке видна его могучая железная воля».
Претензии же заказчика сводились к одному — размеру холста. «Он (Чижов. — И. С.) хотел в полнатуры, но ничего мне не сказал, а я взял в натуру, — оправдывался Поленов. — Дядя хотел подарить этот портрет барону Дельвигу, а теперь, говорит, совестно в комнату повесить, будет слишком на себя обращать внимание»[653]. Но Дмитрий Васильевич Поленов поспешил успокоить сына: «Недовольство Ф<едора> В<асильевича> размером портрета напрасно. Это он говорит из скромности, а мама и я полагаем в этом его достоинство. Очень любопытно нам было бы взглянуть на него, но жаль, что Ф<едор> В<асильевич> намерен подарить его Дельвигу. В наших скромных палатах он был бы более у места. Если ты не снял с него фотографии, то сделай это для меня и на мой кошт, только поручи исполнение хорошему мастеру… Я желал бы иметь штук десять. Постарайся это исполнить»[654].
Специально для отца Василий Дмитриевич сделал авторскую копию, а оригинал приберег для весенней выставки 1876 года в Парижском салоне.
Русским рецензентам портрет Чижова напомнил портреты Ван Эйка[655]. А французская газета «L’Univer illustré» в статье «Le Salon de 1876» писала: «Прекрасен мужской портрет г-на Поленова: кажется, что этот седобородый старик… сидящий с книгой в руках, дышит. Это сама жизнь, жизнь на склоне лет, тихая и задумчивая. Все подробности проработаны широко и точно»[656].
Но высшей похвалой для Василия Поленова были слова, сказанные Тургеневым. Зайдя в марте 1876 года в мастерскую художника, Иван Сергеевич сразу же обратил внимание на стоящий у стены портрет, приготовленный к отправке на выставку.
— Да, это Федор Васильевич. Очень похож! Только я знал его темным.
— То есть как — темным?
— Тридцать пять лет тому назад… Как он побелел за это время!..
«Мне это было приятно, — прибавлял Поленов, пересказывая родным и друзьям свой диалог с великим писателем, — ибо, значит, похож, коли через тридцать пять лет люди узнают»[657]…
К этому времени он закончил и две свои пенсионерские работы. «Право господина», выставлявшееся в Салоне, приобрел П. М. Третьяков для своего московского собрания, а картину «Арест гугенотки» (или «Арест графини д’Этремон»), за которую художник удостоился звания академика, купил во время посещения его парижской мастерской Наследник Цесаревич Великий князь Александр Александрович.
Ощущая себя на Западе, где «жить утомительно и сиротливо», по-прежнему «как-то без почвы, без смысла»[658], Поленов отныне мог «со щитом» вернуться в Россию — на два года раньше положенного срока. «За границей оставаться теперь не только незачем, но и вредно», — твердил он Чижову[659]. Все его мысли уже давно были устремлены к Москве. В письмах на родину он писал: «Москва у меня так идеально засела в голове, что мысль о моем поселении в ней придает в минуты упадка бодрости продолжать работать здесь»[660].
Узнав о скором приезде Поленова, Чижов был крайне обрадован: «Знай же, что я купил домик, в котором тебе готовы две комнаты, — это на широкой улице, на Садовой, в месте, довольно покойном. Знай еще, что у тебя есть в Москве пятьсот руб<лей> на начало жития». Рисуя несомненные выгоды водворения в Белокаменной, Чижов решил увлечь «друга Васю» своей причастностью к новейшим достижениям технического прогресса: «…ты будешь в середине России… Вздумаешь куда-нибудь поехать — всюду железные дороги. Очень хотелось бы мне, чтобы ты съездил в Малороссию, ты никогда в ней не бывал… Я каждый год езжу по северным дорогам; если ты захочешь прокатиться до Ростова, Ярославля и Костромы, — пустимся. Если даже захочешь побывать на далеком Севере, в Вологде, — и туда путь открыт…»[661]
За год до этого Чижов направил в путешествие к берегам Ледовитого океана среднего брата Василия Поленова, Алексея, «очень милого малого», служащего Министерства финансов. Доверив его заботам своего компаньона рыбопромышленника Смолина, Федор Васильевич поставил перед молодым экономистом задачу исследовать прилегающие к океану земли, а также описать плавание двух пароходов Товарищества Архангельско-Мурманского срочного пароходства «Архангельск» и «Онега». Алексей Поленов справился с поручением блестяще. Подготовленный им по итогам поездки «Отчет о командировке на Мурманский берег» получил высокую оценку Чижова и руководства Министерства финансов и был опубликован отдельным изданием в 1876 году в Петербурге.
3/15 июля 1876 года, сдав свою мастерскую на Монмартре, Василий Поленов вслед за Репиным покинул Париж. В конце июля он был уже в России и занимался совместно с Ильей Ефимовичем устройством отчетной выставки в Академии художеств в Петербурге.
«Какие хорошие вещи привез с собой Вася!..» — восхищался, бродя по выставочным залам Академии, Чижов. Строгий и беспристрастный судья, он, сравнивая мастерство двух даровитых художников, отдавал пальму первенства Репину, хотя и с оговорками. «По мне таланту у Репина больше, но мало сравнительно образованности»[662].
Репин с женой и дочерьми осенью уехал на Украину, в Чугуев, не переставая мечтать о Москве. «Как только приедешь в Москву, так и я приеду[663], — писал он Поленову. — … Как же, ведь я ни на одну йоту не отступаю от нашего плана: мы будем жить в Москве…»[664]
Но Василий Дмитриевич Поленов посчитал своим долгом в сентябре 1876 года отправиться добровольцем на Балканы, в армию генерала М. Г. Черняева. Этому, разумеется, содействовал Чижов, помогавший сербам и черногорцам в войне против турок. «Я беспрестанно говорю себе: не ропщи, что не можешь быть на поле битвы, — урезонивал себя Федор Васильевич, завидуя решительности и отчаянной отваге молодых соотечественников, — везде битва в жизни»[665].
В составе кавалерийского отряда Поленов участвовал в военных действиях и вел ежедневные записи своих наблюдений и впечатлений. Его «Записки» и «Дневник русского добровольца» публиковались в журнале «Пчела» и имели большой успех у читающей публики[666]. В них есть любопытное описание встречи с доблестным генералом Черняевым, во многом подготовленное беседами с Чижовым: «Он… очень некрасив, но необыкновенно симпатичен… Вас охватывает какая-то теплота и безотчетное доверие к этому человеку, вы для него готовы идти в огонь и воду… Ни фатовства, ни позировки, а напротив, — необыкновенная простота и скромность во всех словах, приемах, действиях. При этом глубокая преданность идее, которая сообщалась и вам, совершенно вас побеждала и заставляла чуть что не боготворить его… Я вышел от него совершенно обвороженный, мне припомнился Кутузов из „Войны и мира“». «…Мы одержали пассивную победу, — передавал Поленов слова генерала. — Турки дальше не идут. Благодаря ли бездарности пруссака Османа-паши или просто трусости турок, но мы с нашими слабыми средствами, с армией, в которой половина людей взята прямо от сохи и вооружена чуть ли не дубинками, удерживаем неприятеля, в три или четыре раза сильнейшего нас. Не будь на их стороне Англии, мы, может быть, теперь не тут бы были. Вот это ружье (американское магазинное) дает восемнадцать выстрелов, не заряжая, и этим вооружены черкесы и бышибузуки… Стыдно и нерасчетливо нашему правительству держать себя в таком официально холодном отношении к горячему движению, охватившему всю Россию»[667].
В конце концов Турция под давлением России вынуждена была запросить перемирия. В последних числах ноября Поленов вернулся на родину героем: он был награжден черногорской медалью «За храбрость» и сербским золотым орденом «Таковский крест».
После успешного литературного дебюта в петербургской «Пчеле» сотрудничество Поленова с этим журналом продолжилось, но уже в качестве иллюстратора и гравера. Чижов, «по-родственному» чрезвычайно требовательный к сыну своего университетского товарища, в котором угадывал огромный творческий потенциал, расценил его работу в журнале как слишком прикладную, сродни «малеванию вывесок». По мнению Федора Васильевича, Поленов делал как бы шаг назад, останавливался в развитии своего художественного самообразования, изменял великой цели искусства, не терпящей суетливого разменивания по мелочам.
В то же время сам Василий Дмитриевич был огорчен первой и единственной до сей поры размолвкой в отношениях с «дядюшкой» и в письмах к нему оправдывал свое нежелание приступать к исполнению нового значительного замысла потребностью взять полугодовую паузу после напряженной четырехлетней работы за границей и участия в изнурительной военной кампании. К тому же с помощью хорошо оплачиваемой журнальной поденщины он рассчитывал накопить достаточно средств «на обзаведение в Москве».
Переезд в июне 1877 года в Москву — поначалу в дом Чижова, а затем и в нанятую неподалеку, между Новинским бульваром и Собачьей Площадкой, квартиру — ознаменовал новый творческий взлет художника. В его картинах начинают звучать национальные мотивы. Именно здесь, в Дурновском переулке, Василий Поленов создал свой лирический шедевр, гимн русскому патриархальному укладу жизни — напоенный воздухом и солнечным светом знаменитый «Московский дворик».
В июле того же года в Москву приехал Репин. Он поселился в небольшом усадебном доме невдалеке от Новодевичьего монастыря. «Какие места на Москве-реке. Какие древности еще хранятся в монастырях, особенно в Троице-Сергиевом и Саввином», — восторгался Илья Ефимович[668]. Древняя столица сразу же дала импульс его вдохновению: он одновременно начал работу над картинами «Крестный ход», «Проводы новобранца» и «Царевна Софья».
Домашняя близость к Чижову и высокое уважение к его авторитету крепко сдружили Поленова и Репина с одним из наиболее ярких представителей просвещенного московского купечества Саввой Ивановичем Мамонтовым. Его отец Иван Федорович был главным пайщиком Троицкой железной дороги, держателем контрольного пакета акций. Будучи председателем правления дороги, Чижов уважал своего компаньона, занимавшего пост ее директора, за ровный, тихий характер и неизменную готовность печься о пользе русской промышленности. Поэтому и Савву Ивановича Мамонтова, сына Ивана Федоровича, Чижов всячески выделял своим вниманием и помогал готовить в преемники отцу. Тем более что в этом исключительно одаренном, обаятельном, энергичном молодом человеке, стремившемся совместить жертвенное служение музам с будничным и зачастую рутинным исполнением обязанностей в конторах акционерных обществ, он отчасти видел самого себя.
Как и в случае с Поленовым, Чижов подолгу беседовал с Саввой, воспитывал в нем художественный вкус, объяснял принципы, по которым следует отличать подлинные произведения искусства от ремесленных поделок. По следам Чижова Савва Иванович совершал свои итальянские прогулки; суждения опытного и влиятельного наставника о Мазаччо, Беато Анджелико, Пьеро делла Франческа приходили на ум, когда под строгими сводами древних базилик представали его взору шедевры великих мастеров Кватроченто…
После смерти Ивана Федоровича Мамонтова его душеприказчик Чижов не только привел в порядок оставшиеся незавершенными дела покойного, но и стал опекать его наследника Савву Ивановича в первых самостоятельных шагах на стезе железнодорожного предпринимательства. И хотя Федору Васильевичу была не по душе горячность подопечного, склонность Саввы принимать подчас необдуманные, рискованные решения без точного расчета, «на кокоревский глазомер», он немало способствовал тому, что в 1872 году тридцатилетний Мамонтов занял ответственный пост директора Общества Московско-Ярославской железной дороги. Вот как отозвался Чижов о новичке-директоре в письме к Василию Поленову: «Мамонтов живет хорошо, пробавляется художническим дилетантством и дилетантством железнодорожным, потому мы иногда и враждуем с ним, что я заклятый враг дилетантства; но зато это такая славная природа, что ругаешь его именно потому, что хорошее хочешь видеть лучшим»[669].
Нелицеприятная критика из уст «патрона» не раз заставляла Мамонтова называть Чижова «ворчуном дяденькой». Но с годами то, что казалось излишней придирчивостью, оборачивалось в несомненную пользу. Недаром Савва Иванович вспоминал о Чижове как о своем «великом учителе».
Когда в начале 70-х годов молодая чета Мамонтовых решила приобрести подмосковную усадьбу, по совету Чижова остановились на имении Абрамцево по Троицкой железной дороге, у станции Хотьково. Почти тридцать лет Абрамцевым владели Аксаковы. Стены старого помещичьего дома, окруженного густым монастырским лесом, помнили голоса гостивших здесь Гоголя, Погодина, братьев Киреевских, Хомякова, Щепкина, Тургенева, Тютчева… Неизменно радушно был принимаем здесь и Чижов.
После смерти главы семьи Сергея Тимофеевича Аксакова и его сына Константина, последовавших одна за другой в 1859–1860 годах, Абрамцево потеряло для его обитателей прежнюю притягательную силу, став горьким и мучительным напоминанием о прошлом. К тому же Ольга Семеновна Аксакова с тремя незамужними дочерьми сильно нуждалась в средствах, особенно после реформы 1861 года, разорившей многих помещиков.
Чижов стремился облегчить выпавшие на долю Аксаковых трудности. Вот строки одного из сохранившихся к нему писем вдовы: «Не сердитесь на меня, многоуважаемый Федор Васильевич, что я так мешаю Вам моими делами. Вы столько показали участия в самую минуту постигшего нас несчастья, что я ухватилась за Вас как за опеку»[670].
Встал вопрос о продаже имения. Единственным условием владельцев была передача его в хорошие руки. Чижов посоветовал Савве Ивановичу Мамонтову посмотреть Абрамцево. Плененные живописностью здешних мест и очарованием старого барского дома, овеянного столькими литературными легендами, супруги Мамонтовы тут же оформили купчую. На часть от полученных 15 тысяч рублей одна из дочерей писателя Софья Сергеевна Аксакова с помощью Чижова устроила в Москве приют.
Так началось второе рождение Абрамцева. Причем в лице Федора Васильевича, одинаково близкого Аксаковым и Мамонтовым, воплотилась преемственность двух эпох абрамцевской культурной жизни. Его самобытные рассказы-свидетельства наполняли жизненной конкретикой представления новых обитателей усадьбы об обычаях аксаковской семьи, круге ее друзей и знакомых, излюбленных маршрутах прогулок и тайных тропах. С величайшей бережностью относились Мамонтовы к оставшимся после прежних владельцев реликвиям: предметам мебели, фотографиям, рукописям, найденным на чердаке дома. «Дух старика Аксакова» бережно сохранялся даже в окружающей Абрамцево природе.
Постепенно обширное, в 285 десятин, дворянское поместье превратилось в поселок художников со своей церковью, школой, медицинской амбулаторией, живописной, скульптурной, столярно-резчицкой и гончарной мастерскими. Как когда-то в Риме Чижов стремился создать коммуну мастеров, связанных единством стоящих перед ними творческих задач, так теперь Савва Иванович, сам даровитый творец — музыкант, скульптор, драматург, режиссер — образовывал братство, деятельное соратничество людей, любящих русскую старину и возрождающих традиции народного искусства. Он привлек в Абрамцевский (мамонтовский) кружок Поленова и Репина, Сурикова и Нестерова, Серова и Коровина, Врубеля и братьев Васнецовых. Здесь, в тени векового парка, у берегов поросшей водяными лилиями речки Вори, ими были написаны картины, эскизы, рисунки, наброски, созданы скульптурные портреты, сооружены в национально-романтическом стиле постройки, ставшие частью золотого фонда русской культуры.
Именно в Абрамцеве в начале 80-х годов Василий Дмитриевич Поленов встретил свою будущую жену Наталью Васильевну Якунчикову. Она приходилась свояченицей Саввы Ивановича Мамонтова, двоюродной сестрой его жены Елизаветы Григорьевны Сапожниковой. В абрамцевской церкви во Имя Спаса Нерукотворного, возведенной преимущественно по эскизам самого Поленова в духе северной деревянной архитектуры, состоялось их венчание. Для молодых на территории усадьбы был выстроен небольшой домик, получивший название «Поленовского». Так семьи дорогих Чижову людей породнились.
Тогда же, в 80-е годы, Поленову удалось предпринять поездку на Восток, в Палестину, о которой в свое время грезил Александр Иванов. Привезенные оттуда этюды послужили основой для целого цикла картин «Из жизни Иисуса Христа», насчитывающего 68 полотен. Таким образом, исполнилась дерзкая мечта юного Васи Поленова, зароненная в его душу Чижовым, — стать продолжателем дела великого творца «Явления Мессии» и показать Иисуса Христа не только грядущего, но уже пришедшего к людям и поучающего их добру.
Савва Иванович Мамонтов в середине 80-х годов создал русский частный оперный театр, спектакли которого представляли собой синтез всех видов искусства: поэзии, музыки, живописи. Здесь впервые были поставлены «Борис Годунов» и «Хованщина» М. П. Мусоргского, «Садко», «Царская невеста», «Сказка о царе Салтане» Н. А. Римского-Корсакова. С подмостков мамонтовской частной оперы был явлен миру гений Федора Ивановича Шаляпина.
Трудно переоценить роль Саввы Ивановича в становлении личности Шаляпина. То, как «Савва Великолепный», следуя методике своего учителя Федора Васильевича Чижова, развивал его художественный вкус, оставил свидетельство сам великий артист. «Не знаю, был бы ли я таким Шаляпиным без Мамонтова! — признавался он много лет спустя. — Он… часто держал меня в своей компании, приглашал обедать, водил на художественную выставку… Вкус, должен я признаться, был у меня в то время крайне примитивный.
— Не останавливайтесь, Феденька, у этих картин, — говорил, бывало, Мамонтов. — Это все плохие.
— Как же плохие, Савва Иванович. Такой ведь пейзаж, что и на фотографии так не выйдет.
— Вот это и плохо, Феденька, — добродушно улыбаясь, отвечал Савва Иванович. — Фотографии не надо. Скучная машинка… Вот, Феденька, — указывал он на „Принцессу Грезу“ (Врубеля. — И. С.), — вот эта вещь замечательная. Это искусство хорошего порядка.
А я смотрел и думал: „Чудак наш меценат. Что тут хорошего? Наляпано, намазано, неприятно смотреть. То ли дело пейзажик, который мне утром понравился в главном зале выставки. Яблоки, как живые, — укусить хочется… На скамейке барышня сидит с кавалером, и кавалер так чудно одет (Какие брюки! Непременно куплю себе такие)“. Я… в суждениях Мамонтова сомневался… И вот однажды в минуту откровенности я спросил его:
— Как же это так, Савва Иванович? Почему вы говорите, что „Принцесса Греза“ Врубеля хорошая картина, а пейзаж — плохая? А мне кажется, что пейзаж хороший, а „Принцесса Греза“ — плохая.
— Вы еще молоды, — ответил мне мой просветитель. — Мало вы видели. Чувство в картине Врубеля большое[671]»[672].
Под занавес уходящего века, выполняя завет Чижова о создании процветающей «русской Норвегии», Мамонтов активно включился в работу по хозяйственному и культурному освоению северных территорий. Он принял участие в экспедиции, организованной в 1894 году министром финансов С. Ю. Витте на русский Север. Непосредственной целью поездки был поиск места для строительства незамерзающего порта, в котором могла бы разместиться база военно-морского флота России. Путь министра и сопровождавших его лиц лежал по Ярославской железной дороге до Вологды, далее по Северной Двине, через Великий Устюг, Холмогоры — до Архангельска и после осмотра Соловецкого монастыря по Баренцеву морю вдоль берегов Мурманского края. Вечера проводили за рассказами, имевшими отношение к путешествию. Когда настал черед Саввы Ивановича, он поведал собравшимся о Чижове, создателе Архангельске-Мурманского пароходства.
Впоследствии Мамонтов неоднократно порывался написать подробные воспоминания о Чижове, да так и не собрался…
Вернувшись домой из поездки на русский Север, Савва Иванович был настолько увлечен увиденным, что отправил в творческую командировку по только что проделанному им маршруту своих друзей-художников Коровина и Серова.
Через два года Мамонтов организовал на Всероссийской выставке в Нижнем Новгороде павильон «Крайний Север», пользовавшийся большой популярностью у публики. В его оформлении были использованы этюды и фотографии, сделанные во время путешествий на Кольский полуостров. Коровин представил свои панно: «Кит», «Северное сияние», «Лов рыбы», «Охота на моржей». Самое большое панно «Екатерининская гавань» было превращено в диораму с использованием множества интереснейших экспонатов: образцов лесных пород, моделей промысловых судов, снастей, муляжей рыб, чучел птиц и животных. Был привезен даже коренной житель Севера некий Василий, состоявший при живом тюлене, плавающем в оцинкованной ванне. Парень научил тюленя выскакивать из воды и кричать нечто вроде «ура!». В экспозиции также были показаны фотографии строящейся Мамонтовым Северной железной дороги — от Вологды до Архангельска.
Савва Иванович прохаживался по павильону, довольно потирая руки, прислушивался к разговорам посетителей. Некоторые из них узнавали его и подходили с поздравлениями. Но Мамонтов знал, что он лишь продолжатель достойного дела. Лавры зачинателя и первопроходца в освоении Крайнего Севера по праву принадлежали его великому наставнику Федору Васильевичу Чижову.