Тот, кто смотрит зорко, в конце концов увидит.
– Ты не замечаешь, что твоя мать мертва?
И дядя указал на Маму, стоящую у раковины, – высокую, статную, но какую-то землисто-бледную; она только что кончила вытирать посуду, поставив последнюю тарелку на стопку остальных.
– Мертва? – прошептал я.
– Мертва!
Дядя повторил это слово своим замогильным голосом так резко, что оно заполнило всю кухню, тяжело заметалось по ней, словно ворон, слепо натыкаясь на мебель, отражаясь от стен, ударяясь в потолок, и наконец вылетело в окно, чтобы напугать соседей; его хриплый, гнусавый, пронзительный звук рассыпался во дворе осколками эхо.
А здесь, под качавшейся лампочкой, опять воцарилось молчание.
Мрачное дядино карканье ничуть не взволновало Маму – теперь она сосредоточенно пересчитывала блюдца. Я закусил губу при мысли, что ее обуял очередной приступ этой новой мании – счета: в последнее время, стоило Маме заняться инвентаризацией вещей, она могла это делать часами.
– Мертва, мой мальчик, мертва. Твоя мать уже ни на что не реагирует.
– Но она же двигается!
– Тебя сбивает с толку такой пустяк. Но я-то разбираюсь в покойниках, – сколько уж я их навидался у нас!
– Где это – у нас?
– В деревне.
– Ты хочешь сказать – у тебя дома! А для меня и Мамы «у нас» значит «здесь»!
– В этом вашем Дурвиле?
– В нашем Бельвиле! Мы с ней живем в Бельвиле![2] – выкрикнул я.
Мне было невыносимо слышать, как дядя хает то, что для меня лично составляло предмет гордости, – Париж, этот спрут, чьим щупальцем я себя чувствовал, Париж, столицу Франции, Париж, с его проспектами и окружным шоссе, с его бензиновой вонью и пробками, с его демонстрациями, полицейскими и забастовками, с его Елисейским дворцом, школами и лицеями, с его автомобилистами, которые вечно лаются друг с другом, и собаками, которые ни с кем уже не лаются, с его коварными велосипедами, шикарными улицами и пепельно-серыми крышами, где ютятся голуби, с его блестящими мостовыми, истоптанным асфальтом, шумными магазинами и круглосуточными бакалеями, с пастями его метро и зловонными водостоками, с его серебристо-ртутной дымкой после дождя, с его сумерками, розоватыми от пыли, и оранжевыми мандаринами фонарей, с его праздными гуляками, обжорами, клошарами и пьянчугами. А уж что касается Эйфелевой башни, нашей безмятежной великанши, нашей стальной покровительницы, то любой, кто отнесся бы к ней без должного пиетета, был достоин в моих глазах вечного презрения. Однако дядя лишь пожал плечами и продолжил:
– Твоя мать родилась не здесь, она появилась на свет в буше. О, как мне нравится это выражение – «появиться на свет»! Оно так подходит для Фату – недаром же она выскользнула из чрева своей матери в одно жаркое воскресное утро. Я хорошо помню, как вспотел тогда – хоть выжимай. Ну а ты – ты в котором часу родился?
– В полпервого ночи.
– Вот видишь, так я и думал: ты появился не на свет, ты увидел тьму.
И он почесал подбородок.
– Где же это произошло?
– В больнице.
– В больнице! О господи, в больнице, – как будто твоя мать была при смерти… Как будто беременность – это болезнь… Медсестры и врачи – вот что ты увидел в первый миг, какая жалость! Бедняжка Феликс, я прямо и не знаю, способен ли ты понять, что творится с твоей матерью.
Как я ни крепился, на глазах у меня закипели слезы и я пришел в ярость. Довольно! Пора покончить с этой недостойной слабостью! Быть двенадцатилетним мальчишкой и без того тяжело, не хватало мне еще разнюниться и тем самым усугубить ситуацию, показав себя плаксивым младенцем… Злость помогла мне сдержать слезы и объявить:
– Я обожаю Маму!
Дядя положил руку мне на темя; я испугался, что эта тяжелая длань сплющит мне мозг, но нет: потная ладонь и узловатые суставы вселили в меня странное спокойствие.
– Я в этом уверен, мой мальчик. Но любить не значит понимать. Осознаешь ли ты, что твоя мать просто погибает?
– Конечно осознаю, дядя! Поэтому я и написал тебе, умоляя приехать из Сенегала.
– Прекрасно. Тогда давай поговорим как мужчина с мужчиной.
Он уселся на стул верхом, задом наперед, и пристально взглянул на меня.
– Что тебе сказал врач?
– Что у нее депрессия.
Дядюшка Бамба вытаращил глаза и воскликнул:
– Это еще что за штука – депрессия? У нас в Африке о такой и не слыхивали.
– Это болезнь уныния. Доктора называют депрессией такое состояние, когда человек внезапно становится более подавленным, чем прежде, хотя до этого ничего не случилось; он теряет силы, опускает руки, усталость не дает ему жить активно.
– И какое же лечение предлагают врачи?
– Антидепрессанты.
– Это помогает?
– Сам видишь.
И мы взглянули на Маму, которая села на табурет – вернее, упала на него, словно марионетка, брошенная кукловодом: обмякшее тело, поникшие плечи, бессильно свисающие руки, нелепо расставленные ноги, безвольно поникшая голова. Былая энергия уже не соединяла и не поддерживала эти части прежней Мамы.
Дядюшка Бамба продолжал вполголоса:
– Ошибка в диагнозе. Лично я утверждаю, что Мама мертва. Ты живешь с зомби твоей матери…
– Замолчи!
– …и я тебе сейчас это докажу. Что отличает мертвого человека? Во-первых, он больше ничего не слышит.
Тут дядя грохнул кулаком по столу, но Мама и глазом не моргнула.
– Вот видишь: твоя мать глуха как тетеря.
– А может, у нее проблемы со слухом…
– Во-вторых, мертвец больше ничего не видит, даже с открытыми глазами. И в-третьих, у него пустой взгляд.
Тут я поневоле согласился: глаза Мамы, остекленевшие, как у рыбы на прилавке, ровно ничего не выражали – ни дать ни взять макрель в лотке со льдом.
– В-четвертых, кожа мертвецов меняет цвет.
И дядя ткнул пальцем в свою младшую сестру, указывая на ее лицо цвета потухшего очага – пепельно-сероватое, нет, даже зеленоватое, – и это у Мамы, с ее прежде лоснящейся шоколадной кожей! Дядя скорбно вздохнул:
– В-пятых, мертвец не обращает никакого внимания на окружающих. Самые страшные эгоисты – это мертвецы, их уже ничто не волнует. Вот признайся: твоя мать заботится о тебе?
Побледнев, я выпалил:
– Ну… она готовит еду, убирает квартиру…
– Чисто автоматически, по привычке, как курица с отрубленной головой бегает по двору.
Я понурился, – дядины аргументы меня убедили.
А он продолжал их перечислять, загибая большой палец уже на левой руке:
– В-шестых, мертвецы не разговаривают. Вот ты когда в последний раз беседовал с матерью?
И снова у меня из глаз покатились слезы. При виде моего отчаяния дядя, еще не исчерпавший список своих доводов, не стал продолжать. Он похлопал меня по колену и заключил:
– Вот видишь, Феликс: твоя мать выглядит живой, но на самом деле она мертва.
Тут я уже разрыдался вовсю, дав волю слезам. Прощай, честь семьи! Что ж, тем хуже…
Смириться было трудно, но при этом и утешительно: наконец кто-то разделял горе, мучившее меня уже несколько месяцев; наконец кто-то принял во мне участие и я больше не буду терзаться страхами в одиночестве! Если Мамин брат и прибегал к таким беспощадным словам, то, сказанные вслух, они все-таки пугали меня куда меньше, чем угнездившиеся в моих мыслях. Да, дядя был прав: я потерял Маму, она меня покинула, я жил с незнакомой женщиной. А куда же делась та, что бросила меня? Как мне ее не хватало… Да и живет ли она еще хоть где-нибудь? Между двумя всхлипами я пробормотал:
– А ее… можно вылечить?
– Лечат живых, а не мертвых.
– И как же…
– Что «как же»?
– Как тогда быть?
– Гм…
– Никак?
– Ее нужно воскресить!
И дядя поднялся со стула – высокий, стройный, осанистый, с кожей цвета смолы и гривой цвета сажи. Гибко потянувшись, он подошел к окну, выплюнул наружу табачную жвачку, которую мусолил во рту с самого десерта (ой, хоть бы консьержка в эту минуту не мыла во дворе мусорные баки!), и, потирая затылок, втянул ноздрями ночной воздух. Я вспомнил Мамины рассказы о том, что в ее родной деревне этого высокого жилистого силача почитали как отважного воина, бесстрашного и неукротимого защитника слабых в разгар кровавых междоусобиц. Он внушал доверие! Главное, не обращать внимания на его нынешний облик, на повадки гуляки-африканца и любовь к броским нарядам. Вот и сегодня вечером он щеголял в ярко-красных остроносых туфлях из крокодиловой кожи и костюме-тройке канареечного цвета.
Постояв у окна, дядя обернулся ко мне с самым безмятежным видом:
– Ты знаешь кого-нибудь, кто умеет воскрешать мертвых?
– Нет.
– О’кей, – флегматично откликнулся он, – тогда я сам поищу. Где ты держишь справочник?
– Справо… чего?
– Справочник. Это такая толстая книга с номерами телефонов. Желтая, в которой все люди разделены по профессиям.
– Но… но… такой давно уже нет!
– Ах вот как?
– Теперь все пользуются интернетом.
– О’кей, нет проблем, ну-ка, давай сюда свой компьютер.
Дядина беспечность вывела меня из себя, и я заорал:
– Черт подери, что ты собираешься в нем искать?! Воскресителя мертвых?
В ответ он лишь улыбнулся.
За все двенадцать лет, что я знал Маму, в ее характере никогда не проявлялось той черной меланхолии, которая сейчас подавляла все ее чувства. Жизнерадостная, энергичная, любознательная, бодрая, экспансивная, она щебетала своим певучим, звонким и сочным голосом с мягким африканским акцентом, чему-то дивилась, чем-то возмущалась, интересовалась всем на свете и чуть ли не над всем смеялась; она осыпала меня поцелуями – с раннего утра, когда будила, растирая мне спину, и до вечера, когда со смаком посвящала меня в события прошедшего дня, ибо, по ее словам, «истории нужно всегда рассказывать с пылу с жару, пока они не остыли». Мама держала кафе в Бельвиле, на улице Рампонно – это было узкое помещение со стенами шафранового цвета, где собирались окрестные жители. Она очень хитро выбрала название для своего заведения – «На работе»: таким образом, когда кто-нибудь из завсегдатаев, облокотившись на барную стойку, беседовал по телефону с супругой, мужем, сотрудником или шефом, то на вопрос, где он в данный момент находится, мог вполне правдиво ответить: «На работе!»
«Вот почему они хранят верность моему кафе. Никто не смеет их обругать или срочно вызвать куда-то, ведь они „На работе“!» – говаривала Мама. Она здорово разбиралась во всех вещах, животных и людях, благодаря чему удачно обходила ловушки существования. Едва открыв свое кафе, она сорвала с двери туалета табличку «WC» и повесила новую – «Cпокойное уединение». Рыжий пушистый кот, принадлежавший соседу-бакалейщику, полеживал возле кассы и развлекал клиентов, чихая по четыре раза в минуту. Мама так и прозвала его – Апчхи, и эту кличку тут же подхватили посетители, все до одного. Отныне они так и звали его, умирая со смеху, вместо того чтобы раздражаться, как прежде, и радуясь тому, что Апчхи чихает согласно своему имени и призванию.
Но на этом Мама не остановилась: она спасла парочку лесбиянок с улицы Биссон – двух крепких, мрачных тридцатилетних баб, чей бесстыдный союз вызывал угрожающие комментарии суровых блюстителей нравственности, которых было немало даже в нашем квартале. Не спрашивая согласия этой парочки, Мама окрестила их Белот и Ребелот[3], каковое прозвище быстро распространилось среди местного населения, вызывая улыбки тех, кто сталкивался с обеими женщинами, – улыбки, которыми они сами в конце концов стали отвечать окружающим. Белот и Ребелот – кто бы теперь мог представить себе улицу Рампонно без этих двоих?! Не покажись они на глаза, мы все побежали бы в мэрию – заявить об их исчезновении. Вот таким простым способом – придумав эти имена, – Мама узаконила и даже сделала вполне симпатичной их связь. Она, словно добрая фея, украшала нашу жизнь. Ее дар придумывать нужные слова спас от одиночества постоянную посетительницу нашего заведения – хрупкую мадемуазель Тран, очаровательную азиатку с красновато-коричневыми глазами, слишком робкую, чтобы завязать с кем-нибудь знакомство; она ежедневно приходила в кафе и сидела, смакуя саке в крошечном, с наперсток, стаканчике. В одну из суббот, когда мадемуазель Тран проскользнула в кафе вместе с только что купленным резвым щенком пуделя, Мама посоветовала ей назвать его Месье.
– Месье?
– Месье! Послушай моего совета.
Мадемуазель Тран послушала, хотя ничего не поняла, и с тех пор у нее отбоя не стало от мужчин. На улицах, где она прогуливала своего песика без поводка, она подзывала его пронзительным криком: «Месье! Месье!» И вот результат: все местные самцы, думая, что эта соблазнительная девушка зовет их, мгновенно кидались к ней, а обнаружив свою ошибку, прыскали со смеху, краснели, гладили пуделька, за невозможностью погладить саму мадемуазель Тран, и заводили с ней разговор. Отныне у нее образовался немалый круг поклонников, из которых ей, конечно, предстояло выбрать себе мужа.
– Но главный мой шедевр – это, конечно, ты, милый Феликс! – утверждала Мама.
Она назвала меня Феликсом в полной уверенности, что это имя (по-латыни «felix» означает «счастливый») подарит мне волшебную судьбу. И она, конечно, оказалась права… Мы с ней были счастливы в нашей квартирке-мансарде, на седьмом этаже того самого дома, где находилось кафе.
Мама воспитывала меня одна, поскольку родила от Святого Духа. И тот факт, что я родился от Святого Духа, меня вполне устраивал. Между ней и мною любой отец был бы лишним. Иногда она проводила пару-тройку часов с каким-нибудь кавалером, но не дома, а на стороне, не навязывая мне общество каких-то там мужчин. Сколько я себя помню, мне всегда было совершенно ясно, что в ее глазах я с самого младенчества олицетворял собой все, что ей было нужно, – безграничную любовь, не сравнимую ни с чьей другой. В Бельвиле знали, что она родила меня от Святого Духа: она весело рассказывала это всем подряд – соседям, клиентам, моим учительницам, родителям моих школьных товарищей. Преодолев первое изумление, ее слушатели начинали завидовать такому происхождению; иногда некоторые даже величали меня, шутки ради, Иисусом, против чего я не спорил, хорошо зная правила игры, ибо считал вполне нормальным, в таком исключительном случае, упоминание о редких прецедентах.
К тому же тот факт, что Мама родила меня от Святого Духа, не вызывал сомнений еще и потому, что этому имелось официальное подтверждение: Святой Дух признал меня своим сыном, расписавшись в моем свидетельстве о рождении. Да-да, именно так! Для этого он соблаговолил явиться собственной персоной в нашу мэрию. Правда, с тех пор его больше никто не видел.
Тринадцать лет назад Фелисьен Сент-Эспри[4], мой родитель, антилец, капитан торговой шхуны, провел в Париже недельку, за которую успел наградить мной Маму; затем, девять месяцев спустя, появился снова, чтобы официально признать меня своим сыном. После чего Мама скрыла от него наш новый адрес. «Баста! Производитель нам больше не нужен. Не хватало еще привязаться к нему…» – заявила она. С тех пор она смотрела на мужчин, как футбольный тренер на своих игроков, отбирая их по способностям к требуемой задаче. Что не мешало ей, даже в этих узких рамках, проявлять подлинный энтузиазм.
«Красивей, чем Сент-Эспри, я никогда никого не встречала! – нередко восклицала моя мать. – Вот уж кто был хорош так хорош, со всех сторон! Впрочем, ты в этом скоро убедишься – когда вырастешь и станешь таким же красавчиком, как он».
Но мне вовсе и не требовалось присутствие моего родителя: во-первых, когда-нибудь, став взрослым, я смогу любоваться собой в зеркале, а главное, Мама была для меня всем – и Северным полюсом, и Южным, и экватором, и тропиками… Семья? Не проходило дня, чтобы Мамины клиенты не заявились в наше кафе к моему возвращению из школы, встречая меня кто как бабушка, кто как брат, кто как тетка; они болтали со мной, одни мимоходом, другие долго, расспрашивали о здоровье, о школьных успехах. Благодаря Маминой профессии у меня была большая семья.
И первое место среди этих завсегдатаев занимала мадам Симона. Описать мадам Симону нетрудно: она выглядела потрепанной. Ее кожа – прозрачная, дряблая, выцветшая, была изборождена морщинами, зубы и белки глаз с годами пожелтели. Сколько лет ей было? «Да не так уж и много», – неизменно отвечала Мама тем, кто ее расспрашивал. Но, увы, мадам Симону старила самая беспощадная из противниц – тучность: ожиревшая плоть пригибала к земле ее и без того согбенную фигуру, расплющивала волосы, утяжеляла веки, оттягивала вниз дрожащие, дряблые щеки и уголки рта. И, кроме того, она казалась старухой из-за своих забот, а уж забот на нее свалилось – больше некуда.
Нужно сказать, что мадам Симона была шлюхой и мужчиной. Вернее, если уж излагать все по порядку, – в первую очередь мужчиной, а потом уже шлюхой. Сейчас объясню. В детстве мадам Симону звали Жюлем. Этот Жюль считал себя жертвой непоправимой ошибки природы: он родился мальчиком и тело у него было как у мальчика, но при этом в душе считал себя девочкой. Однако, вопреки его вкусам и чисто женским повадкам, Жюля вынудили вести себя по-мужски: запретили носить юбки, отрезали волосы, которые он хотел заплетать в косы, заставили говорить низким мужским голосом, а от первого лица прошедшего времени – в мужском роде; затем, поскольку он всему этому сопротивлялся, стали наказывать, осмеивать и оскорблять, короче, бороться с его врожденными качествами.
И хотя Жюль в душе продолжал считать себя девочкой, эта война не прекращалась. Лишь его тетка Симона, крайне эксцентричная особа, презираемая остальной родней, как раз и поощряла все его выверты, когда он гостил у нее. После двадцати лет борьбы с родителями, братьями, сестрами, товарищами, соседями и преподавателями Жюль покинул родной город Люсон. Оказавшись в Париже, он переименовал себя в Симону, нарядился, причесался и накрасился так, как давно мечтал, и больше никогда не виделся с людьми из своего прошлого.
Можно было бы радоваться тому, что на этом благополучном повороте неприятности и закончились. Увы, подлинная трагедия была впереди.
…Мадам Симона приняла облик женщины, но от этого отнюдь не стала красивее. И в мужском, и в женском варианте она как была, так и осталась уродиной. Ее лицо с топорными чертами портила вдобавок асимметрия, редкие волосенки уныло свисали с макушки, зато на щеках к середине дня проступала мощная растительность, вынуждавшая мадам Симону к двоекратному каждодневному бритью. Что же касается ее туловища, то оно напоминало закрытый чемодан. И лишь ее щиколотки отличались некоторым изяществом («какая жалость, – говорила Мама, – что у нее их только две!»). Словом, у мадам Симоны не было никаких шансов найти себе жениха и вдобавок не хватало денег, чтобы исправить хирургическим способом ошибки природы. Тем более что ей упорно отказывали в праве на заработок. Как только хозяин, желающий взять ее на работу, обнаруживал, что его будущая секретарша, согласно официальному статусу, зовется Жюлем, он грозно хмурился, еще раз внимательно оглядывал соискательницу, замечал щетину, вылезавшую наружу к трем часам дня сквозь слой убогой косметики, и, тревожась за собственное спокойствие, а также за возможную реакцию своего персонала, делал выбор в пользу другой кандидатки. То же самое с местом кассирши. То же самое с должностью в администрации. То же самое во всех других местах. Мадам Симона наводила страх на людей! Вначале она легко отнеслась к этому препятствию и, по словам Мамы, «сидела на хлебе и воде» – выражение, которое в раннем детстве я понимал буквально, представляя, как мадам Симона восседает на буханке хлеба или в корыте с водой. На самом же деле Мама имела в виду, что мадам Симона предпочла голодать, лишь бы завершить свое образование и получить диплом бухгалтера – второе амбициозное желание после стремления стать женщиной. Увы! Хотя она и получила желанный диплом, ни один патрон не пожелал взять ее на работу – по тем же причинам, что были изложены выше.
Смирившись, мадам Симона решила освоить профессию, которую избирают все транссексуалы, отвергнутые обществом: она стала шлюхой.
Я думаю, что ее так обезобразило именно это фатальное невезение. Быть шлюхой, тогда как она всей душой презирала секс! Быть шлюхой, потому что все иные возможности были для нее закрыты! Быть шлюхой, когда она мечтала работать бухгалтером, специалистом по учету!
Мрачная, с мутным взглядом исподлобья, она проводила все вечера у нас «На работе», перед тем как заняться своей. По ночам она промышляла в Булонском лесу.
Завсегдатаи кафе, знавшие о ее ремесле, недоумевали: каким образом ей удается находить клиентов с такой-то рожей, да еще в таких кошмарных платьях с мрачными узорами – ни дать ни взять мешок с картошкой. Они видели в ней всего лишь неопрятную старую деву, на чей товар мало охотников.
– Темнота не все скрывает! Фату, сколько лет Симоне?
– Да не так уж и много!
– Ей бы хоть малость прихорошиться…
– Это все равно что безногому велеть подпрыгнуть.
– Ну все-таки… Похоже, она сама этого не хочет!
Однажды утром, когда мадам Симона пожаловалась, что снимает всего по паре клиентов за ночь, тогда как бразильцы-трансвеститы гребут их десятками, Мама, всегда готовая помочь и желающая всех осчастливить, намекнула, что неплохо бы ей одеваться получше, чтобы подчеркивать свои достоинства.
– Фату, – возразила мадам Симона, – я тебе очень благодарна за заботу. Но я, в отличие от тебя, не могу конкурировать с красивыми девчонками, настоящими или поддельными. Поэтому я придумала себе другое амплуа – домашняя хозяйка в менопаузе. Именно потому, что я уродлива, неприглядна и неуклюжа, мужики выбирают меня. Именно потому, что я похожа на их теток, супруг, горничных, они мне платят, чтобы я проделывала то, что их тетки, их супруги и горничные никогда не согласятся с ними проделывать.
– Вот так я всегда и говорила! – торжественно заключила Мама. – Когда конкуренция набирает силу, главное – найти свою нишу!
И они чокнулись.
Лично мне мадам Симона очень нравилась. Или, вернее, мне нравилось вызывать у нее улыбку. Для этого я придумал такой трюк: просил помочь мне готовить уроки. Некогда хорошая ученица, она великолепно справлялась со спряжением глаголов, легко одолевала трудности грамматики – особенно по части согласований – и блистала в математике. При виде задач на сложение, вычитание и умножение у нее загорались глаза, а уж когда я подсовывал ей уравнения, она прямо-таки ликовала; честно говоря, я нередко прикидывался дурачком, чтобы послушать, как эта несостоявшаяся бухгалтерша упоенно объясняет мне, раз за разом, все тонкости счета. Благодаря этой нашей игре я стал, сам того почти не желая, первым учеником в классе, и когда Мама показывала мадам Симоне мои отметки, та заливалась румянцем, словно эти блестящие результаты были всецело ее заслугой.
– Какую профессию ты хочешь для себя выбрать, милый Феликс? – спросила она как-то в субботу, когда они с Мамой восторженно любовались моими оценками в дневнике.
– Пока не знаю – я хочу стать либо гангстером, либо адвокатом.
– Что?! – растерянно воскликнули они разом.
– Ну, я еще не выбрал.
– Но это совершенно разные занятия! – наставительно заявила мадам Симона.
– Да нет, не такие уж разные. Главное, что меня интересует в них обоих, – это право. Коммерческое право и судебное право.
– И все же, – повторила мадам Симона, – твои колебания меня удивляют…
– Я знаю! Логика требует, чтобы я выбрал ремесло гангстера, – оно доходнее. Однако временами я думаю, что деньги не главное в жизни.
– Ага, ты, значит, еще и думаешь?! – со смехом воскликнула Мама.
– Да, не часто, но случается.
Мадам Симона с гордостью посмотрела на Маму и прошептала:
– А он не так прост, наш Феликс. И далеко пойдет… если не остановят…
Среди завсегдатаев кафе, к которым я относился как к дядьям и теткам, особенно выделялся господин Софронидес, философ. Приземистый, тучный, плешивый, с огромным пузом, он взбирался на барный табурет и больше уже не сходил с него, комментируя с высоты своего насеста приход и уход клиентов, перемены в нашем квартале, последние политические, экономические и социальные новости. Послушать его, так получалось, что человечество совершает исключительно идиотские деяния, голосует за бессмысленные законы, выбирает в правители продажных приматов и загаживает планету; при этом создавалось впечатление, что оно – человечество – допускает тяжкую ошибку, игнорируя его особу, хотя, прислушавшись к его доводам, давно уже достигло бы процветания. В раннем детстве я глубоко почитал господина Софронидеса и часто спрашивал себя, отчего президенты Франции или Соединенных Штатов, канцлерша Германии, король Бельгии и русский царь не спешат в кафе на улице Рампонно, чтобы ежедневно консультироваться с этим мудрейшим из мудрецов. Однако со временем я заподозрил, что его пафос рождается из врожденной страсти к отрицанию, а высокомерие объясняется не столько интеллектуальным превосходством, сколько тягой к огульной критике.
Мадемуазель Тран, о которой я упоминал выше, играла роль старшей сестры – молчаливой, очаровательной, с неизменной улыбкой, которая то и дело округляла ее рот и глаза, когда она издавала гортанный возглас – ррро! – восхищаясь моей новой ручкой, новым свитером или новой парой обуви. Она с безмерным восторгом относилась к вещам, особенно к модным. Поэтому я обожал слушать похвалы из уст этой опытной потребительницы, касающиеся моих одежек, моих браслетов, моих ранцев, тетрадей и письменных принадлежностей.
И наконец, здесь был Робер Ларусс.
– Уж такой пугливый, каких свет не видывал, – утверждала Мама. – Разве что среди мотыльков…
Робер Ларусс, казалось, мог упасть в обморок в любой момент – настолько сильно все на него действовало. Стоило его окликнуть, хотя бы шепотом, как он вздрагивал от ужаса. Стоило с ним поздороваться, как он заливался краской. Если вы приносили ему заказанную выпивку, он рассыпался в благодарностях, заикаясь от полноты чувств. Услышав шум спускаемой воды в туалете, он съеживался, словно на него вот-вот обрушится Ниагарский водопад, и готов был бежать прочь. Да что там говорить: даже шорох птичьих крыльев пугал его так, будто началось извержение Везувия. По этой причине мы старались беспокоить его как можно меньше, а это было очень нелегко в таком посещаемом кафе.
До и после своей работы – починки пылесосов – он тихонько, как мышка, входил в кафе, усаживался в глубине помещения, рядом с дверью в «Спокойное уединение», раскрывал словарь, широкий, как его впалая грудь, и начинал заучивать слова. Вот цель, которую он себе поставил, – выучить наизусть весь словарь, от корки до корки. Мы все восхищались им. Честно говоря, мы-то сами прибегали к помощи словаря лишь с одной целью – выяснить смысл какого-нибудь непонятного термина. Он же решил, что в один прекрасный вечер для него не останется никаких неизвестных слов. Ежедневно он заучивал по полстраницы, и так – шесть дней в неделю; выходной он отводил на повторение у себя дома.
Мадам Симона доставила себе удовольствие подсчитать, во что это выльется:
– Его словарь содержит 2722 страницы. Из расчета полстраницы в день, по шесть раз в неделю, ему на все понадобится 5444 дня. За год 313 из них уйдет на чтение и 52 на повторение, – стало быть, он потратит семнадцать с половиной лет до того, как узнает все значения слова «яйца».
Он взялся за это восемь лет назад. И с тех пор мы не уставали восхищаться как его проектом, так и его упорством. Глядя, как он жадно поглощает столбцы слов, мы видели в нем не голодную библиотечную мышь с острым рыльцем, бесцветными усиками и выпученными глазами в маленьких круглых очочках, а героя, бесстрашно раздвигавшего границы невозможного.
Мы не знали его настоящего имени, потому что моя мать когда-то обратилась к нему именно так:
– Как дела, господин Ларусс?
Он задрожал всем телом.
– О, я недостоин… недостоин…
– Ну вот еще! Для меня вы и ваш «Ларусс» – все едино.
Он съежился и в панике пробормотал, ломая пальцы:
– Я скорее «Робер»…[5]
Мама расхохоталась:
– Ну вот, значит, я так и буду вас называть – Робер Ларусс.
Он поднял голову, на глазах его блестели слезы.
– Нет, я недостоин… недостоин…
После этого разговора он все же согласился на имя, которое внушало ему священный трепет и всякий раз повергало в дрожь. Однако, приняв его, он оправдывал это самозванство, шепча:
– Когда-нибудь… когда-нибудь…
И тут же замолкал, слишком потрясенный перспективой завершения своего проекта.
Иногда, желая дать себе передышку, он участвовал в общих разговорах, – правда, на свой манер. Так, например, однажды утром, когда наш философ господин Софронидес рассказывал моей матери, что покушение на Гитлера никому не удалось и этот диктатор покончил жизнь самоубийством в подземном блокгаузе Берлина, из укромного уголка вдруг донесся дребезжащий голосок нашего Робера Ларусса:
– «Блокгауз, имя существительное, мужского рода, конец семнадцатого века, от немецкого „Blok“ – балка и „Haus“ – дом. Военное оборонительное сооружение со стенами и покрытием из дерева, бетона и др. Относится к системе долговременных укреплений. Синонимы: бункер, каземат, малый форт».
Все это вырвалось у него чисто спонтанно. Господину Софронидесу очень не понравилось, что его прервали и, хуже того, усомнились в его всеобъемлющей эрудиции; с высоты своего барного стула он смерил наглеца презрительным взглядом:
– Что такое?
Задрожав, Робер Ларусс еле слышно пробормотал:
– Я полагаю, в данном случае скорее следовало бы употребить слово «бункер».
– Ах вот как!
– «Надежно защищенный каземат. Немецкий. Может быть подземным».
– Да какая разница? Гитлер-то все равно покончил с собой, да или нет? – заорал господин Софронидес.
– Я… я… я не знаю. Я не изучал словарь имен собственных.
– Ну, значит, поговорим, когда вы до него дойдете!
И господин Софронидес злорадно ухмыльнулся, а Робер Ларусс, бледный и совершенно убитый, скрыл свой позор, уткнувшись в словарь.
Можно ли предугадать, с какой стороны нагрянет беда?
И кто знал, что́ именно может разрушить наше мирное существование?!
Лично меня не мучили никакие мрачные предчувствия. Мне казалось, наша жизнь всегда будет радостной, беззаботной и счастливой – вплоть до того дня, когда я – желательно как можно позже! – покину материнский кров, чтобы зажить со своей супругой, женщиной, с которой я пока еще не познакомился, но которая наверняка уже родилась и где-то гуляет и играет с подружками. И значит, когда-нибудь мне предстояло огорчить Маму, расставшись с ней; мог ли я предвидеть, что скоро буду плакать оттого, что это Мама рассталась со мной, отрешилась от меня, хотя по-прежнему была рядом?!
Как же это произошло?
Скажу сразу: всему виной стал «Фиговый рай» – бакалейный магазинчик, примыкавший к нашему кафе. Этой бакалеей уже тридцать лет владел медлительный и педантичный господин Чомбе, великан в голубом халате, облекавшем его черное как ночь тело. И вот господин Чомбе вдруг начал кашлять – так же часто, как чихал его кот Апчхи. Мама очень уважала бакалейщика, а чутье подсказало ей, что дело неладно; она тотчас же договорилась с каким-то врачом о консультации и заставила господина Чомбе пойти к нему. Интуиция ее не обманула: у господина Чомбе обнаружили рак легких – следствие курения крепких сигарет без фильтра, которые он смолил с утра до ночи, – вечно у него свисал окурок с нижней губы. Поскольку Чомбе был одинок, он посвятил в свое несчастье только Маму: по словам врача, жить ему оставалось месяц, от силы два.
Благодаря специалисту, чьи координаты Мама знала, поскольку записывала все сведения, услышанные в своем кафе, господин Чомбе воспользовался каким-то самоновейшим методом лечения, способным отодвинуть роковой исход и позволить ему не закрывать бакалею, которой он безмерно гордился; весь смысл его существования состоял в том, чтобы обслуживать клиентов «семь дней в неделю и триста шестьдесят пять дней в году». И представьте себе, он выжил… По вечерам Мама носила господину Чомбе еду, которую стряпала нам на ужин, и заодно исподволь выпытывала у него, как дела. Увы, по мере того, как длилась эта отсрочка, господин Чомбе становился все бледнее и бледнее; злые шутники нашего квартала насмехались над ним, утверждая, что он заболел «майклджексонитом» – манией выбеливать себе кожу. Господин Чомбе не протестовал, Мама тоже. И только я один знал причину.
Так он сражался со своим раком целый год. Но вот однажды в субботу, часов в десять вечера, господин Чомбе постучал в дверь нашей квартиры. Измученный болезнью, он сейчас походил на собственный фотонегатив, однако не жаловался и еще менее того хотел жалости других. Поэтому он представил свой визит как чисто коммерческий, а именно: предложил Маме купить у него «Фиговый рай».
– Либо ты сохранишь его как бакалею, Фату, либо используешь, чтобы расширить свое кафе. Может, даже откроешь ресторан. Я тут подсчитал: объединив оба помещения, ты сможешь принимать одновременно полсотни человек.
В благодарность за Мамины заботы он предложил ей сходную цену. Потом ему стало плохо, он выпил несколько стаканов воды, отдышался и минут через десять извинился за свою настойчивость:
– Если ты будешь ждать моей смерти, Фату, то заплатишь много больше. Мне и без того противно оставлять свои бабки племянникам – эти лодыри только и знают, что курить травку, но совсем уж невыносимо думать, что они вытянут из тебя лишнее.
Моя мать провела бессонную ночь. Кафе она получила в наследство от родных через год после моего появления на свет; правда, для этого ей пришлось еще и взять кредит. К настоящему моменту Мама уже все выплатила банку, доказав и самой себе, и окружающим, что вполне способна успешно вести дела. Так может, настало время пуститься в новую авантюру?
Утром, когда мы сидели друг против друга над чашками какао, она посоветовалась со мной или, вернее, произнесла четырехчасовой монолог. Поскольку у меня не было на этот счет личного мнения, я попытался уточнить, чего желает Мама, и вынудил ее подробно изложить свои соображения:
– Взять на себя бакалею? Да ни за что на свете! Ведь тогда я не буду успевать обслуживать своих клиентов, разговаривать с ними. Торговля – она подходит молчунам, таким как господин Чомбе; а я люблю общаться с людьми. И потом, держать магазин открытым семь дней в неделю, триста шестьдесят пять дней в году – да это же не жизнь, а каторга! Другой вариант: превратить кафе в ресторан… Ну нет, лучше сдохнуть! Слишком много работы, слишком большой напряг, сплошной стресс. Либо мне придется самой париться у плиты, либо я найму повара и зарежу его, когда он мне все яйца проест.
– Мам, у тебя нет яиц, – напоминаю, если ты забыла.
– Не раздражай меня! Ты хочешь, чтоб я тебе их показала?
– Но все-таки что ты ответишь господину Чомбе?
– Отвечу, что согласна.
– Как?..
– А так: я нашла третье решение! Там, внизу, у нас тесновато, я всегда мечтала расширить помещение. Так вот: я его продаю, покупаю на эти деньги, плюс заем в банке, бакалею и переношу туда «На работе»! Там будет намного просторней, милый Феликс, а мы сохраним и нашу клиентуру, и наш адрес. Что скажешь?
– Гениально!
Я и правда был в восторге: Мамин план гарантировал то, что для меня было важней всего, а именно стабильность, почти никаких перемен. Следующие три часа Мама продолжала обосновывать свой фантастический проект. В этом отношении обитательница Бельвиля оставалась истинной сенегалкой. Тот, кто думает, что разговор заканчивается, когда главное уже сформулировано, ничего не знает об африканских разговорных традициях… Голая идея – ничто, ее нужно облечь плотью, нарядить в одежды, расцветить яркими красками, иначе она рассыплется в прах; и этого достигают, варьируя интонации, ритмы, слова, выражения, рассматривая ее со всех сторон – справа и слева, сверху и снизу, озвучивая пением и скандированием, шепотом и криком, пока наконец она не приобретет знакомое и привычное материальное обличье.
Когда Мама прервалась, чтобы приготовить обед, ее план нашего будущего выглядел уже таким реальным, что я бы не удивился, спустившись по лестнице, если бы попал в новое кафе «На работе».
На следующий день Мама, приверженная духу семейственности, посвятила в свой проект завсегдатаев кафе, умолчав о болезни господин Чомбе.
– Браво! – вскричала мадам Симона.
– Ррро! – восхищенно подхватила мадемуазель Тран.
– Вот это я понимаю – смелость! – объявил господин Софронидес. – Какое мужество надо иметь, чтобы предпринимать такое в стране, где душат любую инициативу!
– Признаться, дело-то каверзное, – ответила Мама, стыдливо потупившись.
Робер Ларусс закивал и с улыбкой процитировал:
– «Каверзный – заключающий в себе каверзу, с трудом разрешимый, запутанный. Каверзное дело. Каверзный случай. Каверзная просьба…»
– Все он врет, ваш словарь! – отрезала мадам Симона. – Напротив, тут дело яснее ясного: продать, купить и расширить. А если вдобавок разнообразить меню, то эти меры быстро помогут разделаться с кредитом.
В нашей повседневной жизни этот проект сыграл роль закваски в тесте: он, точно опара, поднимался, рос и разбухал, и мы с Мамой уже воображали себя королями улицы Рампонно, а то и властелинами всего Бельвиля. Не проходило дня, чтобы мы не добавили к нашему плану какую-нибудь деталь – посуду, бокалы, окраску стен, обивку стульев, фотографии, рекламные плакаты – словом, все, что еще сильнее обостряло наше нетерпение. Мама дала согласие господину Чомбе и вывесила на нашей витрине объявление: «Продается».
Предложения не заставили себя ждать: покупатели объявились в первую же неделю.
– Ну вот мы и богаты, мой Феликс, – еще богаче, чем я думала!
Этот наплыв желающих буквально опьянял Маму – она радовалась так, будто кто-то собирался дать восьмикратную цену за ее имущество.
Она выбрала среди претендентов одного – сапожника Арама Вартаняна, человека весьма уважаемого в квартале, сочтя его достойным соседствовать с ней.
– Бедняга, ему приходилось гнуть спину в такой тесной мастерской – не больше обувной коробки!
Тут-то и начались наши несчастья. Как-то днем, в среду, в нашем кафе объявился субъект лет сорока, в темном костюме, чопорный и мрачный, как птичье чучело.
– Мадам Фату Н’Дьяйе?
Мама перестала протирать бокалы и придвинула ему стул.
– Поль Вермуле, нотариус. Я представляю интересы господина Арама Вартаняна.
– Добро пожаловать! Вы принесли обязательство запродажи?[6]
Тот откашлялся.
– У нас возникла проблема, мадам Дьяйе. Я обратился в нотариальную палату и выяснил, что вы не можете продать данное помещение.
Мама расхохоталась:
– И кто же мне помешает?
– Закон. Согласно документам, когда вы покупали данное помещение, у его владельца была налоговая задолженность.
– Ну и что?
– Мы изучили ипотечные документы и выяснили, что продавец был обязан выплатить налоговым органам образовавшийся долг, – иными словами, сумма, полученная им при продаже помещения, должна была отойти государству.
– Ну, и?..
– К настоящему моменту государство так и не получило означенную сумму, а нотариус, оформлявший сделку, составил акт о продаже, не упомянув об этом факте.
– А я-то тут при чем?
– Если вы выставите эту собственность на продажу, вам придется возместить государству всю сумму долга.
– Здрасте вам! Это же не я должна ее вашему государству, а предыдущий владелец!
– Разумеется.
– Вот пускай и возвращает свой долг.
– Увы, он бесследно испарился. А государство с полным основанием считает, что эта сумма должна быть возвращена, поскольку она предназначалась ему еще в то время.
– Ну вот, оно и должно было взыскать с него эти денежки!
– Совершенно верно! Но оно этого не сделало.
– А нотариус был обязан занести это в договор о продаже.
– Вы абсолютно правы, в этом деле были допущены две прискорбные ошибки – государства и нотариуса.
– Так, стало быть, пусть они и отвечают.
– Да, этот аргумент можно привести на процессе.
Мама вздрогнула:
– На каком еще процессе? Кто это собирается затевать процесс?
– Вы, мадам, – если хотите продать свое кафе.
– Да, я продаю мое кафе!
– Но ни один нотариус не рискнет составить акт о продаже. Ни я и никто другой.
– Что-о-о?!
– Я уже поставил в известность господина Вартаняна нынче утром. И он, естественно, отказывается от своего намерения: это дело слишком скверно пахнет.
Вот тут он дал промашку, выразившись так круто.
И Мама вскипела от гнева:
– Это мое-то кафе скверно пахнет?! Интересно узнать, чем же это, а? Мошенничеством? Сокрытием доходов? Обманом клиентов? Я честная женщина, господин Вермуле, и всегда была такой; обслуживала клиентов, платила налоги и пошлины! А теперь, значит, должна платить налоги и за других? И вы еще смеете говорить, что оно воняет – мое кафе! Если тут от кого-то и воняло, то от этого хорька-нотариуса, который напортачил с актом, или от мерзавца-хозяина, который сбежал с моими деньгами! Нет уж, извините, но в моем кафе пахнет прекрасно, потому что им управляю я!
– Хорошо, мадам, я вас оставляю в вашем кафе, где так прекрасно пахнет.
С этими словами он гордо удалился, высоко подняв голову, выпятив грудь и отставив зад.
– Вот шут гороховый! Ты веришь тому, что он сказал? Веришь?
Я ответил недоуменной гримасой. По правде говоря, я ровно ничего не понял, – вернее говоря, все услышанное показалось мне такой дикой нелепицей, что я подумал: может, я просто не разобрался, в чем дело?
В ту среду мы еще долго сидели «На работе»: я делал уроки, а Мама прибирала, с нетерпением ожидая завсегдатаев кафе, чтобы поделиться с ними этой невероятной новостью.
Все они сошлись в одном: какая несправедливость!
– Предосудительнейшая! – взвизгнул Робер Ларусс, страшно довольный, что подыскал такое определение.
Мадемуазель Тран оценила заявление нотариуса жестом – покрутив пальцем у виска. Что касается господина Софронидеса, то он воспользовался случаем, чтобы громогласно осудить чиновников всех мастей – «этих наглых паразитов, этих стервятников – охотников за наследством, этих гиен и шакалов»; его патетическая речь длилась не меньше получаса и очень развлекла всех нас. Особенно веселилась Мама, – от смеха ей полегчало. Сомнений не было: она просто попала на какого-то сумасшедшего, или дурака, или самозванца, – в его рассуждениях не было ни одного разумного слова.
И только мадам Симона, пришедшая позже других, приняла эту историю всерьез:
– Боюсь, что этот нотариус не такой уж безумец, дорогая моя Фату. Во-первых, в этой профессии психов не бывает: те предпочитают изображать Наполеона, Христа или фараонов. Во-вторых, такое занятие требует полного отсутствия фантазии. А этот мэтр Вермуле рассказал тебе настолько дикую историю, что вряд ли ее можно выдумать.
– Симона, вы не смеете защищать этого беспардонного койота! – загремел господин Софронидес.
– Конечно, уж не мне, которой чиновники запрещают указывать в документах мой пол и мое имя в женском роде, вступаться за этих людей, исполнителей подлых деяний, приверженцев идиотского законодательства! И тем не менее в данном случае ситуация достигла такой степени кретинизма, что выглядит вполне правдоподобной. У кого-нибудь из вас есть знакомый адвокат?
– У меня есть! – воскликнула мадемуазель Тран. – Это друг Месье.
– Какого Месье?
– Моего пуделя.
– Ах да… И что – твой пудель близко с ним знаком?
– Да.
– До того близко, что его можно попросить о небольшой услуге?
– Думаю, да.
– Как его зовут?
– Не знаю. Но его пса зовут Эркюль. Это лабрадор. Золотистой масти. И очень симпатичный.
– Ну так улыбнись полюбезнее хозяину Эркюля и попроси его заглянуть сюда, чтобы просветить нас по части юриспруденции.
Все то время, что понадобилось щенкам для встречи у какой-нибудь сточной канавы, а мадемуазель Тран – для согласия адвоката на встречу в кафе, мы дрожали от страха.
Наконец она объявила, что мэтр Роже Куртфиль пожалует к нам в пятницу, в девятнадцать часов. Перед этим судьбоносным совещанием Мама опустила железную штору, чтобы воспрепятствовать приходу случайных посетителей кафе. Потом выключила радио, погасила верхние лампы, оставив только неоновую трубку над баром, из которой сочился слабый мертвенный свет, и велела нам сесть за большой стол, составленный из маленьких двухместных столиков. В такой позиции мы напоминали членов административного совета на совещании. Единственным, кто не выказал никакого удивления этой мизансценой, был Роже Куртфиль, полнотелый мужчина лет сорока, с резкими чертами лица, в костюме-тройке; судя по всему, он относился к миловидной мадемуазель Тран с большой симпатией.
Размахивая документами на кафе, Мама изложила историю его приобретения одиннадцатью годами раньше, а также все подробности дискуссии с нотариусом Вермуле, которого переименовала в Вермулю[7]. Адвокат кое-что записал бисерным почерком, задал ей пару-тройку вопросов, после чего объяснил, что, вообще-то, он специалист по разводам, но тем не менее готов сделать несколько звонков, чтобы прояснить ситуацию. Сперва он поговорил с нотариусом Арама Вартаняна, которого назвал «мэтром Вермулю», очень развеселив Маму, и которому сухо представился «мэтром Куртфилем, адвокатом мадам Фату Н’Дьяйе», – что преисполнило гордостью мадемуазель Тран. В начале разговора он резким, агрессивным тоном потребовал от нотариуса объяснений, потом его голос зазвучал уже не так воинственно, теперь он больше слушал, приговаривая «о, конечно… ну разумеется», и наконец церемонно попрощался с собеседником, медоточиво назвав его «дорогой мэтр».
Эта метаморфоза привела нас в полное недоумение. А Роже Куртфиль тем временем набрал еще один номер и начал расспрашивать какого-то своего коллегу, к которому обращался на «ты», называя его «старина», приходилось ли ему сталкиваться с такой ситуацией. По мере того как он слушал ответ, лицо его мрачнело. Выключив телефон, он почесал правое колено, поколебался, поразмыслил, взглянул на мадемуазель Тран, которая подбадривала его ласковой улыбкой, и набрал еще один номер.
– Моя бывшая супруга, – пояснил он, пряча глаза.
Нахмурив брови, он елейным голосом обменялся с бывшей супругой несколькими банальными фразами, расспросил о здоровье кучи людей, затронул вопрос об уик-энде и летнем отпуске и лишь после этого изложил Мамину проблему. Его бывшая половина, видимо, была разговорчива: он молчал несколько минут, выслушивая ее, поблагодарил, потом дал какие-то обещания, не относившиеся к нашему делу, и распрощался.
Вслед за чем, взглянув на Маму, коротко сказал:
– Бросьте это.
– Как?..
– Вы ничего не добьетесь. Оставайтесь при своем кафе и не высовывайтесь. Чем меньше шума, тем меньше неприятностей.
– Но это мое кафе, и я с ним делаю что хочу. Я же его купила на свои кровные!
– Вы никогда не найдете на него покупателя: кому хочется платить за кафе дважды – один раз вам, второй раз – государству?!
– Но послушайте…
– Единственный выход – призвать виновника к ответу судебным порядком.
– А кто виновник?
– Нотариус, но он умер. Значит, придется судиться с его преемником.
– И я выиграю процесс?
– Мм… вряд ли. Единственное, в чем я уверен, так это в том, что дело затянется надолго – как минимум, года на три, а то и на все пять. Это разорит вас вконец: половина денег уйдет на судебные издержки!
Мама разразилась горестными воплями и ругательствами, она проклинала небеса, жаловалась на судьбу и громко рыдала. Мадам Симона кинулась ее обнимать, Робер Ларусс подскочил со стаканом воды, а мадемуазель Тран, забыв о своей азиатской сдержанности, осыпала адвоката упреками по-вьетнамски. Что же касается господина Софронидеса, он громогласно обличал все подряд:
– Какой позор! Обидеть такую женщину! Такое чудесное создание! Лучшего человека, какого я встречал на этой земле! Бесстыжее государство! Продажное правосудие! Прогнившее общество!
Что касается меня, я прижался к Маминому животу, крепко обхватив ее руками, в глупой, бессмысленной надежде, что она же сама и защитит меня от острой душевной боли, которая передавалась мне от нее. Я хотел только одного – чтобы она перестала голосить, проклинать, лить слезы.
И все же в тот день проявление ее отчаяния было естественной реакцией нормального человека. Мог ли я предвидеть, что скоро буду с тоской вспоминать, как Мама горько плакала, причитала и взывала к небесам?! Увы, та драма осталась в добром старом времени, а вот беду, которая ждала нас впереди, нельзя было представить даже в страшном сне…
На следующей неделе, после того, как Мама сняла объявление «Продается», у нее возникла странная мания все считать. Правда, мадам Симона уже давно упрекала Маму в беззаботном отношении к имуществу; вот она и начала записывать в тетрадку количество ежедневных посетителей, проданных чашек кофе, бокалов вина, стаканов крепкого спиртного, рюмочек ликера. Но этого ей показалось мало, и она стала считать бумажные салфетки на столиках, арахис, разложенный в каждом блюдце, кухонные полотенца и губки для мытья посуды; затем подвергла учету ежедневный расход жидкого мыла, чистящих порошков и антинакипина, а следом за ними – литры воды, спускаемой в туалете, и киловатты электричества, расходуемого в кафе. Когда я высказывал удивление по этому поводу, у Мамы искажалось лицо и она жестко обрывала меня:
– Я была слишком доверчива. Теперь меня больше никто не обведет вокруг пальца.
Тогда мне казалось, что эта всеобъемлющая подозрительность, вылившаяся в манию счета, просто следствие пережитого шока; я надеялся, что она скоро пройдет, но, увы, эта мания разрослась до самых невероятных размеров; теперь Мама считала абсолютно все: сколько раз она сказала «здравствуйте», «до свиданья» и «спасибо» своим посетителям, сколько минут им требовалось, чтобы занять привычное место, а ей – поболтать с ними, пока она отмеряла заказанный напиток или ходила за лимонадом, сколько времени она потратила на чистку мусорных корзин, на проветривание и уборку помещения.
Я всерьез испугался, когда однажды, вернувшись домой, обнаружил стопки монет в шкафу под моими трусами: оказывается, теперь Мама прятала дневную выручку в нашем белье.
– Мам, наличные лучше поскорее отнести в банк, – сказал я.
– Ну уж нет, с банками покончено навсегда! Больше я им не доверяю. Ты лучше посмотри…
Она повела меня в кухню, к холодильнику, распахнула дверцу морозилки, и я увидел там вместо традиционных коробок со льдом и мороженым пачки купюр, напиханных в пластиковый пакет.
– Вот! Я взяла все наши деньги из банка и закрыла свой счет!
– Мам, это же опасно!
– Опасно верить в честность официальной системы! Зато теперь моим денежкам ничто не грозит, даже короткое замыкание.
Помимо этих бесчисленных предосторожностей, ее мучило еще одно – необходимость сообщить печальную новость господину Чомбе.
– Ох, мой милый Феликс, я стараюсь с ним не встречаться. А этот бедняга не понимает, почему я крадусь по стенке и вихрем пролетаю мимо его бакалеи.
В то утро я ободрил ее так же, как она прежде ободряла меня, если я, например, боялся контрольного опроса по географии:
– Мам, ты же не обязана рассказывать все как есть. Просто объясни ему, что у тебя не хватает денег и ты не можешь принять его предложение.
– Он мне не поверит.
– Ну, тогда соври, что банк не дает тебе дополнительную ссуду.
– Да он наверняка снизит цену, лишь бы мне угодить. И тогда что я ему отвечу?
– Да, верно. Лучше уж сказать ему всю правду.
– Но ведь это будет для него тяжелым ударом!
Я только кивнул и не стал ей объяснять, что она зря так переживает за бакалейщика.
Мне пришлось почти силой вытолкнуть ее из квартиры: подавленная, едва дышавшая, с потными ладонями, она шла в «Фиговый рай», как приговоренная к смерти – на эшафот.
Прошло полчаса, и вдруг раздался душераздирающий вой сирены. Высунувшись в окно, я увидел внизу, на шоссе, машину «скорой помощи» и санитаров.
Я кубарем скатился по лестнице на улицу Рампонно. Мимо меня проехала каталка с господином Чомбе; он лежал с закрытыми глазами, бледный как смерть, под золотистой простыней, какими обычно накрывают тяжелораненых. Санитары вкатили его в машину, снова взвыла сирена, и «скорая» умчалась.
Я нашел Маму на пороге «Фигового рая», она стояла, привалившись к косяку, и выглядела такой же бледной, как господин Чомбе, нет, скорее, серо-зеленой, каким бывает зимой плющ.
– Ему что – стало плохо?
Мама не реагировала.
– Мам, ты в порядке?
Но она даже не моргнула.
Я схватил ее за руку и стал трясти, крича:
– Мама! Мама!
Наконец она очнулась и как будто увидела меня. Ее испуганные глаза налились слезами, она коснулась моей щеки.
– Я его убила.
– Что?!
– Когда он понял, что я не куплю у него магазин, он стал задыхаться, прижал руку к груди и рухнул на пол без чувств. Я его убила!
– Мама, он был болен. И давно бы уже умер, если бы ты ему не помогала. Он продержался столько времени лишь благодаря тебе, ведь это же ты повела его к специалисту, ты заботилась о нем!
– Он бы жил еще и еще, если бы я его не предала.
Я стал ей доказывать, что, когда господина Чомбе увозили, он был без сознания, а вовсе не умер. Изо всех сил я пытался внушить Маме, что она не должна считать его покойником, а себя – его убийцей.
Увы, когда мы вошли в кафе, нам сообщили, что господин Чомбе скончался в «скорой» по дороге в больницу.
В тот день Мама закрыла кафе и заперлась в своей комнате.
Назавтра она вернулась к работе, но больше не произнесла ни слова. Завсегдатаи кафе из сочувствия к ней сделали вид, будто не замечают этого, и повели себя как обычно.
– Ррро-о-о! – восхищенно вскричала мадемуазель Тран, увидев, как Мама исписывает уже третью тетрадь.
– Фату, пора бы нам заполнить налоговую декларацию, – сказала мадам Симона, глянув на календарь.
Но Мама лишь испепелила ее взглядом, и только.
С этого момента завсегдатаи вели беседы исключительно между собой.
Наконец Мама произнесла одну фразу, когда я вернулся из школы:
– Сколько тебе лет, Феликс?
Ее вопрос меня крайне удивил: мы совсем недавно отпраздновали мой день рождения.
– Двенадцать.
– А поточнее?
– Двенадцать лет и один месяц.
– Это точно?
Я быстренько произвел мысленный подсчет и ответил:
– Двенадцать лет и тридцать три дня.
– Вот именно!
И Мама со строгой миной протерла барную стойку.
– Когда человеку исполнилось двенадцать лет и тридцать три дня, что он должен сделать, вернувшись из коллежа?
– Поцеловать мамочку?
И я бросился к ней. Но Мама, воздев руку с тряпкой, бросила на меня такой негодующий взгляд, что я замер на месте.
– Вот уж нет! Сперва пойди умойся. Ты совсем черный.
– Я?!
– Грязный, как штаны клошара. А ну, быстро в душ!
Я вышел из кафе понурившись – впервые в жизни Мама оттолкнула меня. Стоя перед зеркалом, я пытался найти следы грязи на коже или на одежде. Ничего похожего. Но все равно я подчинился приказу.
Когда я вернулся в кафе, Мама словно забыла нашу недавнюю размолвку, – теперь ее обуревала жажда деятельности.
– Ах это ты, Феликс! Ну, у тебя ноги молодые, сбегай-ка купи мне жавелевую воду, она у меня вся вышла.
Робер Ларусс из своего угла не замедлил дополнить:
– «Жавель – название местечка (ныне парижский квартал), где находился завод по производству химических веществ. Жавелевая вода – раствор солей калия хлорноватистой и соляной кислот (KOCl + KCl) – применяется как моющее, антисептическое и отбеливающее средство».
Из всего этого Мама услышала только одно слово:
– Вы сказали «отбеливающее»?
И она погрузилась в размышления. Доставая деньги из кассы, я ее спросил:
– А где ее продают, эту жавелевую воду?
– Что за вопрос? Да рядом, в бакалее.
– Мам, эта бакалея… она закрыта.
– Как это – закрыта? Что за шутки?! Господин Чомбе никогда ее не закрывает. Она открыта семь дней в неделю и триста шестьдесят пять дней в году. И кстати, попроси его…
Но тут Мама осознала свою промашку и застыла на месте. У нее задрожали губы, она часто замигала и так вытаращила глаза, что они чуть не выскочили из орбит.
В кафе воцарилось неловкое молчание.
Мадам Симона перегнулась через стойку и схватила Маму за руку:
– Похороны состоятся завтра, Фату, на Бельвильском кладбище. Это станция метро «Телеграф». Я туда еду, хочешь, поедем вместе?
Но Мама еле слышно прошептала:
– Ты разве не знаешь? Ведь это я его убила.
Она попыталась выдернуть свою руку, но Симона ее удержала.
– Конечно нет. Ты же такая добросердечная, Фату, ты никому не способна причинить зло.
– До сих пор и я так думала. Да мало ли что я думала! Но теперь…
В этот момент она вздрогнула, как будто что-то вспомнила, резко повернулась и вдруг рухнула без чувств на пол за стойкой.
Это были последние произнесенные ею слова.
Завсегдатаи кафе решили помочь нам с Мамой пережить этот кошмар.
Утратив дар речи, Мама потеряла вместе с ним и свой интерес к жизни, и внимание к окружающим, и всю свою энергию. Ее тело изменилось буквально за одну ночь: из грациозного оно стало неуклюжим. Но на этом печальные перемены не кончились: ее взгляд помутнел и потух, кожа утратила свой лоснистый блеск. Прежний живой ум, казалось, сменился жесткой программой, заставлявшей ее механически исполнять свои обязанности – встать, умыться, приготовить нам еду, сойти вниз, чтобы работать в кафе, а в сумерках вернуться и лечь в постель. Она стала похожа на автомат: теперь ее не оживляли никакие эмоции, никакие чувства. Она по-прежнему истово – но молча – считала все вокруг, однако наряду с этим у нее появилась и другая мания – мания чистоты. Стоило мне попасться ей на глаза – что утром, что вечером, – как она жестом гнала меня в душ и заставляла мыться с мылом. А сама то и дело заходила в нашу тесную ванную, бдительно следя за тем, как я исполняю ее приказ, и что-то бурчала себе под нос, недовольная результатом. Теперь она закупала жавелевую воду целыми литрами у москательщика с улицы Куронн и таскала на себе тяжеленные бутыли, а потом драила ею пол, стулья, столы, тротуар перед входом, и все это по нескольку раз в день. Посещаемость нашего заведения плачевно сократилась – едкая вонь гипохлорита забивала былые ароматы напитков и кофе; теперь в кафе пахло, как в больничном коридоре после дезинфекции. Мадам Симона вместе со мной отвела Маму к терапевту, который диагностировал депрессию и прописал какие-то пилюли. Голос у него был тусклый, внешность бесцветная, и он расценивал нашу ситуацию так спокойно, что его апатия меня утешила. Выходя от него, мадам Симона наклонилась ко мне и шепнула:
– Видал физиономию этого лекаря? Что ты о нем думаешь?
– Ну-у-у…
– Неужели она тебя не испугала, его рожа? Лично я думаю, что один его вид способен нагнать на человека депрессию.
– Все может быть…
– А его снадобья – все равно что кроличий помет, результат один и тот же. Я тебе вот что скажу: если бы его антидепрессанты помогали, он бы не сидел с таким похоронным видом, ты согласен? И вот такой мрачный тип с рыбьими глазами похваляется, что его снадобья вернут больному улыбку и очистят кишки… Да я ему вот ни настолечко не верю!
И она остановилась, чтобы поразмыслить. Мама не слушала наш разговор, но заметила остановку и послушно встала у ближайшей витрины, устремив на нее пустой взгляд. А мадам Симона вдруг схватила меня за плечо:
– У вас родственники какие-нибудь есть?
– Они все умерли. Остался только дядюшка Бамба.
– Это ее брат?
– Да, старший брат. Они переписываются.
– А ты с ним знаком?
– Нет.
– Где он живет?
– В Сенегале.
– Н-да, не ближний свет… Ну, все равно: сообщи ему. И попроси приехать.
– ОК.
Она призадумалась, потом набрала побольше воздуха в грудь и скомандовала:
– Разбейся в лепешку!
– Что?
– Я говорю: разбейся в лепешку, но сделай так, чтоб он добрался сюда. Припугни его. Напиши, что твоя мать находится в ужасном состоянии!
– Но она и вправду в ужасном состоянии!
Мадам Симона сощурилась и пристально взглянула на меня:
– А ты совсем не дурак, как я посмотрю.
– Вы иногда обращаетесь со мной как с двенадцатилетним ребенком. Мне и вправду двенадцать, но я уже не ребенок, запомните это.
– Уже запомнила. Я и сама в двенадцать лет твердо знала, чего хочу.
– Вот как!
– Да! И хотела я только одного – носить юбочку из красной шотландки. Вот так-то. Что тут скажешь… В твоем возрасте человек уже соображает как взрослый.
Вернувшись домой, я написал длинное письмо дядюшке Бамбе, которого Мама всегда хвалила за мужество.
Списывая на конверт адрес со старых посланий дядюшки – «33, улица ИФ-26, Оранжевая вилла с бугенвиллеями, напротив торговца хлопковыми тканями, Дакар, Сенегал», я боролся с ощущением, что бросаю в безбрежный океан письмо в бутылке, которой никогда не суждено доплыть до порта.
Однако, к великому моему изумлению, через шесть дней дядюшка Бамба позвонил. Веселым голосом, никак не соответствовавшим ситуации, он поприветствовал меня, завел разговор, то и дело разражаясь смехом, и наконец протрубил, что все это очень кстати, он как раз собирался в Париж по делам: «Бизнес, бизнес!»
И вот неделю спустя я познакомился с дядюшкой Бамбой.
Когда он появился в кафе «На работе» – стройный, шикарный, в темно-синем клетчатом костюме, при галстуке, в перчатках и соломенной шляпе борсалино, я даже не сразу понял, кто это, решив, что к нам пожаловал клиент, работающий в каких-нибудь продвинутых массмедиа. Увидев Маму, он воскликнул: «Фату!» – и раскрыл ей объятия.
Мама посмотрела на него как на пустое место.
– Фату, дорогая моя!
Но она отвернулась и продолжила уборку.
– Фату, это же я, Бамба!
Его лицо прорезала широчайшая белоснежная улыбка, он никак не мог понять причину такого холодного приема. Подойдя к Маме, он отвесил ей шутливый поклон и попытался привлечь ее внимание. Но, на его беду, в этот момент она была занята подсчетом арахиса в блюдцах, иными словами, все остальное для нее не существовало.
Дядюшка круто повернулся ко мне:
– Феликс?
– Да, дядя.
Он с восторгом подкинул меня вверх и крепко обнял. Не привыкший к ласкам со стороны мужчин, я с удивлением обнаружил, что его теплое тело благоухает ванилью.
– Не думал я, что она больна до такой степени, – шепнул он, опустив меня на пол.
– Да, вот так…
– Но я вижу, она все-таки работает?
– Ей помогает мадам Симона, иначе была бы полная катастрофа.
И верно: вот уже неделя, как мадам Симона, потрясенная превращением Мамы в сомнамбулу, перестала разгуливать в поисках клиентов в Булонском лесу; теперь она сидела в кафе, принимала заказы, подавала напитки, получала плату и развлекала посетителей беседой, пока Мама бесстрастно смахивала пыль, протирала мебель, мыла пол и даже тротуар перед заведением.
Дядюшка Бамба внимательно посмотрел на мадам Симону, снял шляпу, поклонился и поцеловал ей руку.
– Спасибо вам, дорогая мадам Симона! Большое спасибо от нашей семьи!
Потрясенная такой галантностью, мадам Симона пробормотала:
– О, не стоит, не стоит, это вполне естественно.
– Нет, стоит! Это говорит о вашем добром сердце. Вы – королева во всем, вы обладаете свойством соединять красоту ума с красотой тела и дарите ее всем нам. И мы ответим вам за это вечной благодарностью, мадам Симона! Не правда ли, Феликс?
Мадам Симона, которую, вообще-то, трудно было смутить, на сей раз совсем опешила.
А дядюшка Бамба обратился ко мне:
– Куда мне поставить свой багаж?
И он указал на четыре огромных чемодана, сваленных на тротуаре. Заметив мое изумление, он объяснил:
– Да-да, пришлось мне ехать налегке. С каждым годом я стараюсь брать с собой все меньше и меньше вещей.
– Но у нас очень тесно.
– Не беспокойся, Феликс, мы сейчас все устроим.
И верно: не прошло и часа, как он разложил свою одежду, головные уборы и обувь в моей комнатке, а чемоданы отнес в подвал. Затем указал на диванчик в гостиной, объявил, что будет спать на нем (да и где же еще было ему ночевать, разве что на циновке), и переоделся в костюм канареечного цвета, продолжая громко радоваться, что ему предстоит здесь жить.
В конце дня, пока Мама в энный раз драила туалет с помощью жавелевой воды, я познакомил его с завсегдатаями кафе. Они описали ему Мамино состояние, объяснили причину ее депрессии. Каждый из них рискнул прокомментировать эту историю:
– Общество множит и множит законы, чтобы политики могли убеждать простых граждан, как они заботятся о народе. В результате они ограничивают наши свободы и создают безвыходные ситуации – например, такую, в какую попала наша бедняжка Фату. Ужасная ситуация… ужасная…
– Кафкианская, – пискнул Робер Ларусс, уже добравшийся до буквы «К».
– Вот именно что кафеанская! – подхватил господин Софронидес, непременно желавший оставить за собой последнее слово.
Дядюшка Бамба всех выслушал, всех очаровал, рассыпался в любезностях перед мадемуазель Тран, господином Софронидесом и Робером Ларуссом, но главным образом уделял внимание мадам Симоне: не спуская с нее сияющих, как бриллианты, глаз, он расточал ей похвалы, целовал руки и всячески выражал свое восхищение ее достоинствами. Эти бурные комплименты смущали мадам Симону: дядюшка Бамба явно не замечал ее двойной сущности и флиртовал с ней как с женщиной. Вечером, когда все уже расходились, Бамба подошел к ней и спросил со своей лучезарной улыбкой:
– Мадам Симона, а как поживает месье Симон?
Та изумленно воззрилась на него:
– Месье Симон?
Она решила, что этим издевательским вопросом он дает ей понять, что разгадал ее тайну, и грозно нахмурилась. А дядюшка Бамба продолжал ворковать:
– Ну да, месье Симон, господин, которому выпало счастье разделять свои дни… и свои ночи… с вами, мадам. Ах, если бы вы знали, как я завидую ему, как завидую! Вот счастливец!
Успокоенная мадам Симона залилась багровым румянцем, потупилась, не смея взглянуть на нас, и пробормотала:
– Но… месье Симона нет.
– Что вы говорите?!
– Он… он… умер.
– О, простите меня, мадам! Примите мои искренние соболезнования. И давно?
– Десять лет как… – наугад ляпнула мадам Симона и подавилась кашлем.
Дядюшка Бамба завладел ее рукой так мягко и бережно, словно прикоснулся к редкостному цветку.
– Ах, я сразу почувствовал, что в вашей душе таится какая-то печаль, что-то непостижимое, отличающее вас от всех других.
– Ну еще бы! – вскричала мадам Симона, наконец-то ее прорвало.
– Простите?
Она тут же овладела собой и добавила нежным голоском:
– Вы все верно поняли, дорогой мой.
Когда дядюшка Бамба вышел на улицу покурить, мадам Симона повернулась к нам и свирепо прошипела:
– Первому, кто скажет ему правду, я все волосы из носа повыдергаю!
– Ррро, – откликнулась мадемуазель Тран; похоже, это напомнило ей какой-то приятный вьетнамский обычай…
А в полночь дядюшка Бамба, сидя в нашем кухонном уголке, поставил свой диагноз: по его мнению, моя мать мертва и теперь нам следует ее воскресить. Побарабанив около часа по клавиатуре моего компьютера, он с торжествующим видом повернулся ко мне и радостно объявил:
– Ну вот, завтра мы едем на консультацию.
И назавтра, в районе полудня, мы прибыли втроем – Мама, дядюшка и я – на станцию метро «Барбес». Бамба – новичок в Париже – пришел в полный восторг от металлического грохота и тряски поезда, от мелькавших над вагоном стальных балок, а при виде высоких железных решеток на станции вскричал: «Ага, вот она, значит, где – Эйфелева башня!» На эскалаторе индусы совали нам какие-то проспекты, на выходе африканцы навязывали другие; их отталкивали арабы, эти предлагали купить золотые цепочки. Вокруг нас кишела, теснилась, спешила куда-то пестрая, суетливая толпа. Зеваки расхаживали не только по тротуарам, но и по мостовой, что удивило меня – но не дядю. Наконец мы выбрались из давки в узкий проулок, и дядя указал на жилой дом, такой ветхий и кособокий, что в него страшновато было входить. Мы поднялись по обшарпанной деревянной лестнице, покрытой протертым до дыр линолеумом, имитирующим древесину; добравшись до четвертого этажа, где воняло пригоревшим рагу, дядя нажал на грязную кнопку звонка.
Дверь отворил мужчина довольно мрачного вида, в бубу – традиционном африканском одеянии.
– Профессор Кутубу? – спросил дядюшка.
Мужчина еле заметно кивнул. Дядя представился:
– Мое имя Бамба. Я записался на прием по интернету.
Профессор скривил темно-синие губы, враждебно оглядел нас и, неохотно посторонившись, пропустил в квартиру.
– Ждите там, – бросил он, указав на комнатку рядом с тесной прихожей. Трое маленьких детей – явно хозяйских, алжирка в чадре, сидящая в скованной позе посетительницы, и европеец с аккуратно подстриженной бородкой, одетый как банкир, смотрели телевизор. Все пятеро молча пялились на экран, где какие-то придурки в тату и телки в шортах, говорившие с марсельским акцентом, осуществляли «свою американскую мечту» в Лос-Анджелесе.
Мама присела на краешек дивана, никак не реагируя на дебильную передачу, которую благоговейно смотрели другие посетители, а я ей завидовал – вот уж кто не ведал скуки, так это она. Время от времени профессор Кутубу заглядывал в щель между портьерами, отделявшими комнату от его кабинета, прощался с уходившим пациентом и вызывал следующего. После дамы из Магриба и банкира настал наконец и наш черед.
Он завел нас в полутемную комнату, завешанную покрывалами с какими-то странными узорами. Здесь горели только свечи. Все мы уселись на циновку.
Дядюшка Бамба изложил Мамину историю. После каждой фразы профессор Кутубу произносил: «Ну разумеется» – звучным низким голосом и с такой брезгливой миной, словно дядюшка наводил на него скуку столь очевидными истинами. Он держался до того высокомерно, что трудно было усомниться в его компетентности.
Когда дядя умолк, профессор Кутубу проворчал:
– Она не мертва. На нее навели порчу. Вот и все.
– Порчу?
– Да, порчу, и сделал это недоброжелатель с необыкновенно мощной аурой.
– И как же теперь быть?
– Я обладаю даром всевидения и даром целительства. Эти волшебные свойства передаются в нашей семье от отца к сыну. Кто, по-вашему, мог навести на нее порчу?
Мы с дядей недоуменно переглянулись.
– На Маму никто не мог держать зла.
– Феликс прав.
– Хотя… нет! Один человек вполне мог рассердиться на нее – господин Чомбе. Ведь Мама собиралась купить у него бакалею, когда он боролся с болезнью. И вот, в то утро, когда она сообщила ему о своем отказе, он потерял сознание – и баста…
– Баста? – повторил профессор загробным голосом.
– Баста… Он умер десять минут спустя, прямо в «скорой». Но я хочу уточнить: у него был рак легких в последней стадии.
Профессор Кутубу надул щеки, шумно выдохнул и почесал за ухом; вид у него был довольно мрачный.
– Можете не сомневаться: это он.
– Но ведь он умер.
– Никто не умирает! Особенно тот, кто разгневан. Он навел на нее порчу из потустороннего мира.
Дядя задрожал как осиновый лист и испуганно спросил:
– А вы можете ее снять?
Профессор Кутубу потер себе грудь, глядя мимо нас выпученными глазами, и ответил:
– Это трудно… очень трудно…
– Ну, тогда…
Профессор Кутубу обвел нас жестким взглядом.
– Но я могу! – И сказал, вперившись в дядю: – Это будет стоить четыреста евро.
– Четыреста евро?!
– Если вы рассчитывали на меньшее, то я вас не задерживаю, уходите.
– Четыреста евро…
И дядюшка Бамба с горестным видом вынул из бумажника купюры. Но когда он протянул их профессору, тот добавил:
– Плюс еще сорок евро.
– Еще сорок?!
– Это стоимость консультации.
– Разве они не включены в эти четыреста евро?
– Нет. Четыреста евро предназначены покойному. А сорок – мне. Вы должны были ознакомиться с моими расценками, они указаны в проспекте.
– О’кей.
И дядя облегчил свой бумажник еще на сорок евро. Профессор убрал деньги и взял плетенку, наполненную глиной.
– Итак, сейчас я приготовлю шарики из волшебной глины, а вы должны разбросать их по всей квартире.
И он начал месить эту глину своими толстыми пальцами, произнося при этом таинственные волшебные заклинания.
– Только по квартире? – воскликнул дядюшка Бамба. – А как же кафе?
Профессор Кутубу выдержал паузу, но все-таки снизошел до ответа на этот вполне естественный вопрос:
– И в кафе, и в квартире. Если не хватит, я вам добавлю еще несколько.
– И это… подействует?
– Результат гарантирован.
Выложив перед нами, с величественным видом, свои шарики, он обвел Маму пристальным взглядом.
– Конечно, если вы хотите, чтобы она выздоровела поскорее, я мог бы…
– Ну-ну? – нетерпеливо спросил дядя.
– Я мог бы отправиться в священный лес и помолиться за нее.
– А это почем?
– Две тысячи евро.
– Две тысячи?!
– Да. Это же в Конго.
Дядя посмотрел на шарики:
– Давайте сперва попробуем шарики, коль вы гарантируете результат.
– Я вам его гарантирую! – торжественно заявил профессор Кутубу.
Выходя из дома профессора, я вспомнил о реакции мадам Симоны на антидепрессанты, прописанные Маме врачом, и невольно почувствовал такое же недоверие к этому знахарю. И хотя мой дядюшка был в полном восторге от нашего визита, я раскрыл буклет и попробовал разобраться в нем, пока мы ехали в метро.
Признанный специалист по колдовству.
Добивается успеха там, где другие потерпели фиаско.
Номинирован на премию «Золотой Нострадамус 2010».
Разрешит все ваши проблемы,
а именно:
Семейные конфликты. Ожирение. Похудание. Возвращение любимого человека. Запор. Сексуальная гармония. Бесплодие. Плодовитость. Успехи. Везение. Навести порчу. Снять порчу. Поставить своего врага на колени. Амулеты, защищающие от пули. Выигрыш в лото. Конкурсы. Экзамены. Прибавка к зарплате. Передышка для мозга. Рак всех видов. Разводы. Болезненные менструации. Заговор на молоке.
Внизу профессор приписал жирными буквами:
Эффективность гарантируется.
И это меня убедило.
Теперь, в ожидании Маминого выздоровления, у нас началась новая жизнь.
Правда, Мама пока еще пребывала «в отсутствии», зато дядюшка Бамба вносил в нашу печальную повседневную действительность радостную нотку своей фантазии. Он щебетал, шутил, танцевал, расточал окружающим изысканные похвалы и бурно восхищался любой мелочью. У него был только один-единственный недостаток: он посвящал своему туалету полтора часа утром и столько же – вечером. И в это время в ванную никому не было доступа. Слов нет, он выходил оттуда в полном великолепии – с ясным взглядом, свежей кожей, гладко выбритым, благоухающим, шикарно разодетым; однако стоило ему там запереться, как он, в ответ на мой стук, кричал, искренне веря в свои слова: «Уже заканчиваю!» – и возился еще целый час. Поэтому я изучил его распорядок дня и теперь ухитрялся прошмыгнуть в ванную до него.
В дневное время он иногда исчезал, бросив мне с хитрой усмешкой: «Бизнес! Бизнес!» – а позже являлся в кафе, где продолжал очаровывать завсегдатаев, особенно мадам Симону – временно-постоянную хозяйку «На работе». Он осыпал ее комплиментами, достойными королевы, и она буквально расцветала при его появлении. На протяжении нескольких десятилетий она слышала от людей одни только оскорбления или гнусные насмешки, а теперь была на седьмом небе от счастья, и ее восхищенное, потрясенное, благоговейное молчание подстегивало Бамбу, заставляя его продолжать в том же духе. Как-то раз, после закрытия кафе, когда мы поднимались в свою квартиру втроем – я, Мама и дядюшка Бамба, я ему шепнул:
– Ты и вправду считаешь ее красивой – мадам Симону?
– Мой милый Феликс, я тебе открою тайну: все белые женщины для меня на одно лицо и ни одна из них меня не возбуждает. Но я, естественно, не могу в этом признаться, иначе меня сочтут расистом.
Одолевая последние ступеньки, я задумался над этим откровением. А дядя указал на Маму, которая поднималась впереди нас скованной и вместе с тем плавной поступью.
– Ты только посмотри на зад Фату: совсем другое дело, верно?
– Эй, ты не очень-то… Все-таки это моя мать и твоя сестра!
Дядя сокрушенно покачал головой:
– Верно. Ну а ты, Феликс?
– А что я?
– Ты здесь живешь, и вкусы у тебя здешние; как на твой взгляд – мадам Симона красивая?
– Да она просто класс! Ей бы в кино сниматься!
И дядюшка, повеселев, восхищенно присвистнул.
Прошла неделя после нашего похода к профессору Кутубу, а Мама так и не пришла в себя. Хуже того, она еще больше замкнулась, стала совсем отстраненной, оцепеневшей, неприступной.
– Ничего не понимаю, – бурчал дядя. – Колдун же нам обещал, что успех гарантирован.
Я снова обратился к проспекту, дошел до строчки «Эффективность гарантируется» и только тут заметил крошечную звездочку, означавшую примечание, которое и обнаружил в самом низу страницы.
– Дядя, смотри!
Буковки были такие мелкие, что он их не разобрал бы даже под микроскопом, поэтому я сам прочел ему:
– «Результаты зависят от индивидуальных особенностей».
– Ай-яй-яй! – воскликнул дядя и посмотрел на Маму так, словно застукал ее на каком-то ужасном проступке. – Но ты не паникуй, Феликс. Мне тут рассказали о колдуне, который владеет другой методикой, – это некий профессор Усман. Я немедленно свяжусь с ним.
На следующий день профессор Усман, тучный бородач, явился в кафе, где мы с завсегдатаями болтали о том о сем. Он был одет в тренировочный костюм с логотипом PSG[8] и нес кейс, с какими ходят бизнесмены, никак не сочетавшийся с его спортивным нарядом.
Профессор тотчас засек в нашей компании мадам Симону и воскликнул:
– Я уже знаю, в чем проблема!
Мадам Симона взвилась с места, как ужаленная:
– Эй, ты, потише! Это она больна, а не я!
И она ткнула пальцем в Маму, которая старательно прочищала ваткой на палочке швы между кафельными плитками над раковиной.
Профессор Усман поставил свой кейс на барную стойку, открыл его и вынул оттуда дощечку, испещренную буквами и цифрами.
– Ррро! – воскликнула мадемуазель Тран. – Доска Уиджи!
– О, я вижу, мадемуазель знает в этом толк!
И он разъяснил нам, как действует доска Уиджи (или доска дьявола), которая позволяет войти в сношения с духами. Мы будем держать доску, а он капнет на нее сверху водой, и духи будут отвечать на наши вопросы, направляя эту каплю к «да» или «нет», к буквам или цифрам.
– Но это займет массу времени, если дух захочет произнести фразу, – возразил Робер Ларусс.
– Что ж, наберитесь терпения! Мертвые живут совсем в ином времени, нежели мы.
И тут все важно закивали, кроме, конечно, Мамы, которая не участвовала в разговоре.
Дядюшка Бамба был на седьмом небе от счастья, ведь это именно он разыскал колдуна, который пользовался такой замечательной репутацией в квартале Барбес, и все из-за футбола.
– Каков ваш метод? – осведомился господин Софронидес.
– Я тренирую «Париж – Сен-Жермен», – заявил колдун и скромно опустил голову, отчего его двойной подбородок стал выглядеть еще толще. – То есть это слово «тренировать» я трактую по-своему. Благодаря моему ясновидению я могу определить проблемы, с которыми игроки столкнутся в матче с будущими соперниками, и предупредить их об этом.
– Браво!
– Благодарю. Мне кажется, нам и в самом деле удался суперсезон. О, не примите это за хвастовство, тут нет моей заслуги. ведь я унаследовал свой дар от предков, родившись ясновидящим и яснослышащим.
– Простите, как вы себя назвали? – заверещал Робер Ларусс.
– Ясновидящим и яснослышащим.
– Но это второе слово – его не существует!
– Я хотел сказать, что ясно вижу и слышу.
– В «Робере» нет слова «яснослышащий»! Я досконально изучил все слова на букву «С»[9], там такое отсутствует!
– Значит, месье пользуется неологизмом! – вмешался Софронидес, желая положить конец дискуссии. – Человек имеет полное право сочинять новые слова, разве нет? Особенно если рядом стоит аналогичный термин!
Робер Ларусс, обычно такой боязливый, вспыхнул от возмущения:
– Сочинять слова?! Придумывать бог знает что?! Сначала нужно выучить и правильно употреблять те, что уже существуют! Иначе зачем нам словари?! Господи, куда мы идем?!
Но тут мадам Симона стукнула кулаком по стойке:
– Стоп! Профессор Усман пришел сюда ради Фату. Дайте ему спокойно работать.
В кафе воцарилось молчание. Бамба в энный раз поведал о несчастьях своей сестры. И честно признался, что мы консультировались с профессором Кутубу, но Мама не поддалась на его лечение.
По знаку колдуна дядя запер дверь, опустил шторы и погасил лампы.
Теперь в помещении мерцал только голубоватый экранчик мобильника, который профессор Усман положил на стойку.
Он вынул из кармана пипетку, наполнил ее водой и выпустил одну каплю на доску Уиджи. Затем приказал нам дотронуться до края доски.
– Только осторожно, не давите. Контакт должен быть максимально легким.
Все мы исполнили приказ.