Глава вторая. СЕМИЛЕТНЯЯ ВОЙНА

Ильмало смертны мы родились

И должны удвоять свой тлен?

Еще ль мы мало утомились

Житейских тягостью бремен?

Воззри на плачь осиротевших,

Воззри на слезы престаревших,

Воззри на кровь рабов твоих…

М.В. Ломоносов

Заваривалась одна из странных войн в истории России. Безусловно, не оборонительная. Но и не ради имперской экспансии. После мирных десятилетий императрица Елизавета решила продолжить политику отца — в меру собственного понимания. Это означало активное участие в дипломатической борьбе, которая развернулась в Европе. А дипломатическая борьба порождает непреодолимые противоречия, из которых выход один — война.


Предвоенный пасьянс

Принято считать Фридриха Прусского инициатором всеевропейского острого противостояния армий и дипломатий. Это ему стало тесным родное королевство, это он ощущал в себе силу духа и полководческой сноровки, это он недооценивал противников, фанатически верил в свою звезду. Это ему нечего было терять, а перспектива приобрести пол-Европы не давала крепко спать.

В Англии на Фридриха надеялись: видели в нём гаранта прав Ганновера — британского поместья на континенте, в германском окружении. Как-никак, мать прусского короля была дочерью английского короля Георга I. Близкое родство — и великий пруссак о нём никогда не забывал. В случае любого нападения на Ганновер он обязывался защищать его (а значит, и британские интересы) всеми средствами. Этими обязательствами взаимоотношения Берлина и Лондона не ограничивались: англичане оказывали королю дипломатическую и финансовую поддержку, без которой ему не удалось бы содержать столь многочисленную, вымуштрованную и, в большинстве своём, наёмническую армию. И во Франции у Фридриха издавна хватало поклонников, в том числе и среди влиятельных персон, властителей дум. Ведь прусский король — классический просвещённый монарх, воплощённый идеал Монтескье. По крайней мере, он сумел себя таковым представить, а идеологи ухватились за яркий пример. Расина и Корнеля он знал не хуже, чем парижские литераторы. Заявлял о веротерпимости: даже о мусульманах отзывался благожелательно. Фридриху удалось стать другом Вольтера — они сошлись в том числе как два поклонника Петра Великого. Именно на суд Вольтеру послал Фридрих своё сочинение — «Антимакиавелли». Вольтер помог издать книгу, создал ей репутацию, по читающей Франции пошёл шумок: «Автор этой книги — наследник прусского престола!» Во Фридрихе видели надежду просвещённой Европы. Вряд ли они догадывались, что будущий король воевать любит не меньше, чем читать, а по уважению к «праву сильного» даст фору и самому Макиавелли. «Если вам нравится чужая провинция и вы собрали достаточно сил, занимайте её немедленно. Как только вы это сделаете, вы всегда найдёте юристов, которые докажут, что вы имеете все права на занятую территорию» — разве это мысль антимакиавеллиевская?

Когда автор «Брута» решил стать историком Петра, он обратился к Фридриху за консультациями — и сразу послал ему несколько вопросов: «1. В начале правления Петра I были ли московиты так грубы, как об этом говорят? 2. Какие важные и полезные перемены царь произвёл в религии? 3. В управлении государством? 4. В военном искусстве? 5. В коммерции? 6. Какие общественные работы начаты, какие закончены, какие проектировались, как то: морские коммуникации, каналы, суда, здания, города и т. д.? 7. Какие проекты в науках, какие учреждения? Какие результаты получены? 8. Какие колонии вышли из России? И с каким успехом? 9. Как изменились одежда, нравы, обычаи? 10. Московия теперь более населена, чем прежде? 11. Каково примерно население и сколько священников? 12. Сколько денег?» Фридрих, конечно, не мог просветить Вольтера по этой части, но и обманывать отписками не стал. Он обратился к пруссакам, жившим в России, — и в результате получил любопытный документ — сочинение Иоганна Фоккеродта, бывшего секретаря прусского посольства в России. Господин Фоккеродт сочинил обстоятельную записку о реформах Петра, но, увы, дал волю русофобии или просто прямолинейному европоцентризму. А Вольтер стремился к объективности, и многое из «страшилок» Фоккеродта не вызвало доверия у французского скептика. Вольтер отверг прусский взгляд на Россию и на Петра — быть может, потому, что верил в военно-политический союз Парижа и Петербурга. И всё-таки Фридрих помог ему в работе над петровской темой, а дружеская (хотя зачастую и настороженная) переписка двух столпов Просвещения продолжалась почти пять десятилетий, несмотря на волны взаимного раздражения и прямые конфликты. Накануне Семилетней войны они стали политическими противниками, оказались в противоположных лагерях. Франция и Пруссия готовы были броситься в истребительную схватку, и Вольтер, к разочарованию Фридриха, написал разоблачительные стихи о друге-короле, презрев просвещённый космополитизм. По крайней мере, это послание приписывали именно Вольтеру.

Начиналось оно вполне дипломатично:

Монарх и филозоф, полночный Соломон,

Весь свет твою имел премудрость пред очами;

Разумных множество теснясь под твой закон,

Познали Грецию над шпрейскими струями.

Вселенная чудясь молчала пред тобой;

Берлин на голос твой главу свою воздвигнул,

С Парижем в равенстве до звезд хвалой достигнул.

На русский язык эти стихи переложил Ломоносов — его переводом мы и наслаждаемся, понимая, что наш просветитель привнёс в Вольтеров стих и свою политическую правду.

Десницей Марсову ты лютость укротил,

Заперши дверь войны, предел распространил.

Число другое твоих умножил ты Бурбоном;

Но с Англией сдружась, изверившись ему,

Какого ждешь плода раченью своему?

Европа вся полна твоих перунов стоном,

Раздор рукой своей уж пламень воспалил

Ты лейпцигски врата внезапно разрушил,

Стопами роешь ты бесчувственны могилы,

Трепещут все, смотря твои надменны силы.

Ты двух соперников сильнейших раздражил,

Уж меч их изощрен и ярый огнь пылает,

И над главой твоей их молния сверкает,

Несчастливой монарх! ты лишне в свете жил,

В минуту стал лишен премудрости и славы.

Необузданного гиганта зрю в тебе,

Что хочет отворить путь пламенем себе,

Что грабит городы и пустошит державы,

Священный топчет суд народов и царей,

Ничтожит силу прав, грубит натуре всей.

После такого памфлета какая может быть дружба? Не ждал король от революционного просветителя разоблачительных заклинаний. Но переписка не прервалась, а Вольтер не спешил признаваться в авторстве этих стихов. После всей этой журналистской войны мышей и лягушек Фридрих разлюбил изящную словесность: стихи, прозу, драматургию. Отныне всё это казалось ему бездарной и лукавой стряпнёй — в том числе и то, чем он восхищался смолоду. Раздражение перенеслось и на музыку, и на живопись: даже Моцарту от короля доставалось. Теперь он нечасто изменял политике и войне — и испытаний на этом поприще Фридриху пришлось претерпеть немало.

Россия для обоих оставалась заснеженной загадкой. Для Вольтера — далёкой, для Фридриха — близкой, которая зияет под боком. Им казалось, что соотношение сил напоминает времена классической Греции: в Европе — цивилизация, на Востоке — многочисленные варвары, не лишённые пышности. Грекам и во времена Мильтиада, и тем более во времена Александра Македонского удавалось разбивать персидские войска, превосходящие их по численности раз в десять. Фридрих не видел в России угрозу: по его убеждению, даже голштинский фактор не мог затянуть Северную империю вглубь Европы. Вдали от родных деревень, в непривычных условиях русский солдат окажется бессильным — или проявит себя дикарём, вызывая ненависть чинных германских обывателей. Он не мог поверить, что Россия сумеет несколько лет управлять Восточной Пруссией без серьёзных внутренних конфликтов.

Как и многие, Фридрих не избежал недооценки «русского медведя». Тем более он имел основания считать себя лучшим знатоком военного искусства и воспитателем армии. Прусская армия превратилась в совершенный механизм, при столкновении с которым любые другие войска превращаются в бессильную толпу, рассыпаются беспомощно.

При так называемом «первом разделе Польши» он лихо воспользуется дипломатическим согласием с Петербургом — вот и сейчас установка Бестужева на сотрудничество с Англией вполне устраивала Фридриха. В Пруссии знали о борьбе политических «партий» в России, профранцузские настроения Шувалова не могли не тревожить Фридриха. В своих предвоенных расчётах не считаться с Россией он не мог, но в высокую боеспособность русской армии не верил.

Итак, Бестужев. Мы уже упоминали этого господина, но без краткой его характеристики повествование о Румянцеве будет неполным. К началу Семилетней войны Алексей Петрович был далеко не молод — и многолетний опыт дипломатической борьбы давил на плечи. Ещё Пётр Великий отправил его учиться в Европу, самый одарённый дипломат из петровских выдвиженцев — князь Куракин — приблизил Бестужева. Юный дипломат участвовал в Утрехтском конгрессе, затем много лет служил в Ганновере, Копенгагене, Гамбурге. Во времена Анны Иоанновны оказался в партии Бирона. После краха герцога Курляндского Бестужева осудили на четвертование, но ограничились ссылкой в деревню. Ему удалось примкнуть к перевороту 25 ноября 1741 года, приведшему к власти дочь Петра. И вскоре титулы, чины и ордена посыпались на него. Подобно Румянцеву, Бестужев отличался от коллег-современников целеустремлённостью и трудолюбием. Службе он отдавал себя целиком — не забывая, однако ж, и о выгоде материальной.

Решающее воздействие на ход войны оказывала расстановка политических сил в Петербурге. Интриги вокруг престола многократно усиливались во время болезней императрицы. Бестужев слыл убеждённым противником Петра Фёдоровича, открыто действовал против наследника. Канцлер понимал, что приход к власти Петра сломает тщательно выстроенную дипломатическую систему, в которой Россия ориентировалась на Британию и Австрию. Бестужев втайне рассчитывал возвести на престол малолетнего Павла Петровича под опекунством Екатерины, с которой ему удалось наладить доверительные отношения, хотя изначально он числил «принцессу Фике» агентом Фридриха. Во Фридрихе Бестужев всегда видел угрозу собственной политике и стратегии Петра Великого, на которого канцлер ссылался беспрестанно. Пётр Великий в те годы стал для России символом имперской государственности, и его именем можно было оправдать любую политику. Бестужев успешно мифологизировал Петра и присвоил себе роль хранителя петровских традиций, которому одному позволено трактовать планы первого российского императора. До поры до времени никто не мог вооружить Елизавету против канцлера, хотя строптивость Бестужева императрицу тяготила. Канцлер легко наживал врагов, но именем Петра успешно от них оборонялся.

Почти никогда большую войну не начинают генералы, полководцы, даже самые отъявленные ястребы в погонах. Они-то знают цену мирным дням. Непреодолимые противоречия возникают у политиков — монархов и дипломатов. Шуршат перья по бумаге — и воронка войны затягивает государства.

Никто не может утверждать, что было раньше — продвижение Ивана Ивановича Шувалова и Михаила Илларионовича Воронцова к браздам российской внешней политики или тревожная реакция русской императрицы на союз Пруссии и Англии.

Елизавета опасалась усиления Пруссии — и, наблюдая за сближением Фридриха и Британии, отказалась от безоглядной проанглийской политики Бестужева — хотя сам канцлер устоял. Британские позиции в Петербурге ослабли, а французские усилились. Иван Шувалов был не чужд если не карикатурной галломании, то увлечений французской культурой, французским образом жизни. К тому же он (как и многие не последние по влиятельности французы) считал сближение России и Франции взаимовыгодным — и в торговом, и в политическом аспектах. Впрочем, Шувалов держался в тени, к должностям, как и к титулам, не стремился. А теснил Бестужева во внешнеполитическом ведомстве Воронцов, для которого писатель-историк Казимир Валишевский нашёл лихую характеристику: «Продажный, но всё-таки честный». Это был истинный вельможа-сластолюбец, но пропитанный духом просвещения. Он, как и Шувалов, умел оценить гений Ломоносова, учтиво и раскрепощённо вёл переговоры, хотя порой и попадал впросак. Всесильный Шувалов стоял за его спиной — и без резких движений теснил Бестужева…

Политику Бестужева нельзя объяснить одним клеймом: «проанглийская». Считая себя хранителем традиций Петра, он стремился к стратегическому союзу с Австрией против Османской империи и Крымского ханства. Это обстоятельство исключало участие Бестужева в клубе друзей Фридриха. Бестужев пытался скомпрометировать Фридриха в глазах английского правительства, пытался сорвать союз Пруссии и Британии, но это оказалось выше его сил.

В Семилетнюю войну Россия вступила как союзница Австрии — чтобы скрестить штыки с пруссаками, на которых работали английские деньги. Фридриху тогда удалось довести численность прусской армии до двухсот тысяч — колоссальный размах для сравнительно небольшой страны!

Так пошатнулись многовековые экономические и политические связи России и Британии. На первый взгляд, Россию затянуло в фарватер австрийской политики, австрийских интересов. Военная мощь России превосходила австрийскую, хотя мастерство генералов и выучка солдат империи Петра Великого в Европе вызывали сомнения. При этом Австрия более других была заинтересована в войне с Фридрихом: не было у Вены в те годы соперника опаснее, чем Пруссия. Первой причиной всеевропейского противостояния стала взаимная ненависть императрицы Марии Терезии и Фридриха, причём дама, как водится, в этом чувстве была эмоциональнее. Австрийская императрица слыла ревностной католичкой, а Фридрих в её глазах выглядел не только заблуждающимся протестантом, но и безбожным вольнодумцем. Примириться с переходом Силезии под власть Фридриха она не могла — в этой чешской области скрестились непосредственные интересы двух монархов, двух правящих элит. Имперскую корысть Мария Терезия, разумеется, драпировала высокими устремлениями: как не помочь несчастным силезским католикам, которых будет угнетать этот безумный король? Усилиями австрийской дипломатии, планомерно боровшейся против Пруссии, к коалиции присоединились Саксония и Швеция. Ну а у России и Франции имелись свои, хотя и расплывчатые, резоны. Но и эти державы именно Австрия подталкивала к войне. Об активности Марии Терезии можно судить по известному письму маркизе Помпадур, в котором государыня Священной Римской империи назвала любовницу короля Людовика XV «дорогой сестрой» — как равную себе. Так Австрия втягивала Францию в Семилетнюю войну. Прусскому гению пришлось столкнуться с дамской дипломатией — непредсказуемой, порывистой, капризной, взбалмошной и коварной. Дамам удалось невозможное: прусская угроза объединила давних противников — Габсбургов и Бурбонов. Католическая церковь, всё ещё могущественная, всячески поддерживала этот союз.

Георг II Английский более всего опасался усиления Франции — колониальной державы, которая в результате войны могла утвердить влияние на разобщённые германские государства. Предвоенная ситуация складывалась из разнообразных страхов — и молодой генерал-майор Румянцев, улавливая сигналы, готовился к войне.

Ещё в 1745 году в Петербурге Конференция обсуждала вопрос: «Надлежит ли ныне королю прусскому, яко ближайшему и наисильнейшему соседу, долее в усиление приходить допускать?» И высказалась не в пользу Фридриха, пережёвывавшего Саксонию. Так что основы Семилетней войны складывались десятилетие. Есть закон больших войн: каждое государство, вступившее на путь сражений, считает противника агрессором, а себя — защищающейся стороной. Это касается и тех, кто первым открывает огонь: они ссылаются на агрессивный характер дипломатических союзов стран, против которых действуют. Россия, Австрия и Франция считали угрожающим усиление Фридриха, Пруссия объясняла свои действия экспансионистским характером намечавшегося союза русских с австрийцами.

Убийственным для Пруссии стало подписание в 1746 году русско-австрийского оборонительного союза. Этот дипломатический документ, в отличие от многих, оказался живучим — и был подкреплён более поздними договорами тех же сторон. Румянцев лучше других мог оценить и эффективность, и ущербность русско-австрийского союза. Австрийская армия к середине XVIII века переживала закат славы: в одиночку Священная Римская империя в случае серьёзных испытаний не могла сладить ни с пруссаками, ни с турками. Не раз Россия будет охвачена антиавстрийскими настроениями, не раз наши полководцы (включая графа Задунайского) упрекнут «цесарцев» в трусости и нерешительности, а то и в прямой измене.

Но не будем забывать, что в России (в отличие от Австрии) в те годы сильна была и пропрусская партия. К ней примыкал не только наследник Пётр Фёдорович, но и его жена, нашедшая общий язык с Бестужевым. К ним прислушивались многие — и для молодых карьеристов по крайней мере неразумным было демонстрировать чрезмерное антипрусское рвение. Все понимали, что воцарение нового Петра не за горами, а уж он с Фридрихом поладит.

Безусловно, понимали это и в армии — в особенности такие прозорливцы, как Румянцев.

Бестужев, при всей его любви к подношениям (недруги смотрели на эту страсть канцлера через увеличительное стекло), не сворачивал с курса, который считал оптимальным для России. Это союзнические отношения с Англией и Голландией, попытка оказывать влияние на политику Саксонии и Польши и, наконец, союз с Австрией, таящий угрозу для Оттоманской Порты. Как-никак выход к Чёрному морю на протяжении всего XVIII века оставался стратегической задачей империи. Без партнёрских отношений с Веной достижение этой цели затруднялось. Правительство Марии Терезии нашло общий язык с русским канцлером, для которого не было загадок в европейских делах. Среди противников России Бестужев неизменно упоминал Швецию и Францию, которые «издревле весьма вредные для нас интриги при Порте производили». Мастерство дипломата проявилось в умении идти на компромисс с потенциальным противником, который в скорое время может стать тактическим союзником — как это и произошло в Семилетнюю войну.

Гипноз Фридриха на Бестужева не действовал. «Сей король, будучи наиближайшим и наисильнейшим соседом Империи, потому натурально и наиопаснейшим, хотя бы он такого непостоянного, захватчивого, беспокойного и возмутительного характера и нрава не был, каков у него суще есть» — такая оценка прусского гения сложилась у Бестужева. Попытки Фридриха щедрыми дарами умаслить петербургского канцлера провалились, хотя пруссаки действовали продуманно.

Есть версии о последовательной личной ненависти императрицы Елизаветы к Фридриху: дескать, слишком не совпадали их жизненные принципы. Дочь Петра, по свидетельству, например, прусского посланника Финкельштейна, с годами от православного благочестия перешла к ханжеству. До неё доходили слухи о личной жизни Фридриха — а пруссак, мягко говоря, не был благочестивым семьянином. Подозрение вызывали и религиозные взгляды прусского короля: считалось, что он утратил веру и положился только на собственные силы, то есть отдался наущениям дьявольским. В этом ключе трактовались и шаги короля в направлении к веротерпимости. Руководствовалась ли Елизавета подобной логикой в действительности? Не станем преуменьшать политической искушённости русской императрицы. Женскую эмоциональность и наивность она проявляла нередко, но в политических решениях умела руководствоваться более прагматическими материями, опираясь на опытных и даровитых советников. Елизавета держала рядом с троном не единомышленников, но сторонников подчас противоположных политических взглядов. Кто-то увидит в этом неразборчивость, а мы отметим управленческую мудрость.

Осознавала ли Россия, что Восточная Пруссия — земля славянская, занятая германцами в ходе пресловутого «дранг нах остен»? По тому, с каким накалом М.В. Ломоносов боролся за право трактовать историю древних славян в «патриотическом» ключе, можно судить о том, что Россия в те годы считала себя преемницей славян, живших и на территории Пруссии и подчинившихся германцам в незапамятные времена. При Екатерине о тех временах вспоминали ещё чаще: для Державина и Петрова легендарные сведения о славяно-варягах станут основой патриотической и экспансионистской идеологии. Да и сама императрица писала исторические сочинения и драмы о Рюрике, по-видимому, приписывая и себе самой славянские, а не только германские корни. В Восточной Пруссии Румянцев убедится, что местное население настроено к русским дружелюбно — несмотря на мародёрские замашки армии Апраксина. И аристократы, и крестьяне чувствовали родство с диковатыми, но щедрыми русскими богатырями.

Для Румянцева Семилетняя война станет часом славы. Сравнительно молодой генерал сумеет заявить о себе, достичь высоких степеней, завоёвывая звания и ордена шпагой и полководческим расчётом. С петровских времён Россия не знала столь героических биографий.

Успехи же тогдашней российской артиллерии связаны с деятельностью графа Петра Ивановича Шувалова — двоюродного брата фаворита и тогдашнего генерал-фельдцейхмейстера, то есть начальника артиллерии. Шувалов считается изобретателем «секретной гаубицы», из которой можно было вести только картечный огонь, и «единорогов», которые Фридрих назовёт «порождением дьявола». На стволе этих пушек был изображён единорог — как и на гербе Шуваловых. «Единороги» были самыми мобильными и скорострельными пушками того времени и могли стрелять «по навесной траектории», то есть через головы русских солдат.

«Секретная гаубица» — гордость Шувалова — оказалась не столь эффективной. Изобретатель сконструировал канал таким образом, чтобы картечь широко разлеталась, но опыт надежд не подтвердил. А Шувалов добился смертной казни (так и не применявшейся) за разглашение секрета гаубиц, требовал их тщательной маскировки. И всё же следует признать: бурная деятельность графа усиливала русскую артиллерию.

Из Семилетней войны русская армия выйдет преображённой. Признанным её вождём станет Румянцев, чей авторитет в военной среде превзойдёт репутацию всех главнокомандующих и президентов военных коллегий… Уже в первом крупном сражении — при Гросс-Егерсдорфе — Румянцеву удастся отличиться, он проявит высокое мужество и, без преувеличений, спасёт армию. И в финале Семилетней войны Румянцев продемонстрирует невиданное прежде воинское искусство при Кольбергской операции. Но прежде чем следовать за Румянцевым по дорогам сражений, вспомним о той армии, которая перейдёт прусскую границу.


Ольденбуржец

Румянцев, Миних и Суворов

Волнуют в нём и кровь, и ум,

И искрится из юных взоров

Огонь славолюбивых дум.

К.Ф. Рылеев

Что представляла собой русская армия накануне Семилетней войны? Для Западной Европы заснеженная страна оставалась тайной за семью печатями, хотя уважение к титаническим трудам Петра Великого укоренилось к тому времени во многих просвещённых умах. Кроме первого императора, которому Румянцев поклонялся до последних дней, мощное влияние на военное дело оказал во второй четверти XVIII века Христофор Антонович Миних, «в оригинале» — граф Бурхард Кристоф фон Мюнних.

В семье Мюннихов знали цену хорошему образованию и усердию во всех начинаниях. Это крестьянский и мастеровой род, выбившийся в люди благодаря профессионализму и войнам. Мюннихи были плотиностроителями, а отец русского фельдмаршала, несмотря на плебейское происхождение, дослужился до звания подполковника на датской службе и выслужил дворянство. В век Просвещения такое было уже возможно, хотя всё ещё удивительно.

Уроженец Ольденбурга, потомственный военный инженер, наш Миних смолоду послужил многим монархам, самым разным. Его ценили и за точные чертежи, и за глубокие знания в области гидротехники. Молодой Мюнних инженерия в саксонской армии, в гессен-дармштадтской, в гессен-кассельской и даже во французской. К тридцати годам был полковником, а польский король Август II (который, как известно, был также курфюрстом Саксонским) присвоил ему генеральский чин. У полковника Мюнниха имелся боевой опыт: он участвовал в Войне за испанское наследство 1701–1714 годов. Сражался на стороне Священной Римской империи под командованием выдающегося (и очень популярного в России) австрийского полководца Евгения Савойского. Пожалуй, Евгений Савойский да ещё британец герцог Мальборо (достопамятный Мальбрук) стали его учителями в военном деле. Нет, он не приблизился к ним, но внимательно наблюдал издалека и наматывал на ус. Он участвовал в крупнейшем сражении той войны — при Мальплаке.

Но по-настоящему могучий размах его деятельность приняла в России. Отношения с окружением Августа II не заладились. Говорят, что к началу 1720-х годов Бурхард Кристоф сомневался — к кому примкнуть для дальнейшей службы — к порывистому шведскому королю Карлу XII или к русскому медведю Петру? К тому времени звезда Карла закатилась — и в Варшаве Мюнних сошёлся с русским посланником, князем Григорием Долгоруким. Они сдружились. Мюнних уже имел представление о характере Петра, а тем более — о масштабе его преобразований. И понимал, что царь-реформатор нуждается в деятельных профессионалах. Мюнних передал в дар русскому царю своё сочинение о фортификации. Ставка сыграла: трактат оказался лучшим резюме. Пётр быстро оценил способности Мюнниха и посулил ему немедленное повышение в чин генерал-поручика. Мюнних не открыл королю своих намерений перейти на русскую службу. Из Варшавы он выехал как будто на родину — дабы посетить больного отца. Но путь его лежал через Ригу в Петербург. В феврале 1721 года началась русская служба Миниха — теперь уже именно Миниха.

Пётр принялся испытывать нового сотрудника. Возил его повсюду с собой, показывал верфи, укрепления, смотры войск… А с обещанным произведением в генерал-поручики тянул. Но Миниху удалось отличиться с помощью чертёжного таланта! Когда царь пребывал в Риге — от удара молнии повредилась колокольня церкви Святого Петра. Царь хотел немедленно восстановить колокольню — и потребовал у местного магистрата рисунок здания. Хватились — а чертежей-то и нет. А окна Миниха как раз выходили на этот храм — и он от безделия зарисовал его в подробностях, с натуры. Этот рисунок передали царю — и Пётр тут же вспомнил про обещание произвести ольденбуржца в генерал-поручики (генерал-лейтенанты). Но — с новой отсрочкой в год… Другой бы на месте Миниха после таких проволочек постарался оставить русскую службу, но будущий фельдмаршал не мог одолеть собственного честолюбия. Россия его привлекала. Он будет служить ей и пойдёт к вершинам власти медленно, но верно. И обрусеет постепенно — после второго брака, со вдовой гофмаршала Салтыкова. Она тоже была немкой по происхождению — урождённая баронесса Мальцан. Но в России освоилась, неплохо говорила по-русски, и в Европу её не тянуло. В отличие от большинства полководцев той поры Миних не был холостяком по духу, он нуждался в семейном тыле.

Рослого, всегда бодрого немца многие недолюбливали. А он понимал, что в России не добьёшься прочного положения, если не полюбишь эту страну и её народ. Пётр Великий в своё время был вынужден ввести несправедливое правило: иностранцам на русской службе платили в два раза более щедрое жалованье, чем русским офицерам. Ольденбуржец понимал, что такой перекос чреват серьёзными опасностями — и упразднил устаревшее правило.

Александр Иванович Румянцев поддерживал с Минихом дружеские отношения. Миних ценил его, приблизил к себе во время южных походов. В то время, пожалуй, главной доблестью Миниха было умение разбираться в людях. Опытный военачальник поражал окружающих проницательностью. В Александре Румянцеве он сразу рассмотрел склонность к статской службе, к дипломатии. Военная лямка того тяготила, хотя окружающие отмечали бесстрашие и решительность генерала. Дипломаты тоже требовались Миниху — и он готовил для Румянцева деликатные поручения. Опытный дипломат умело обеспечивал снабжение армии, устройство зимних квартир и госпиталей — это было особенно важно, ведь Крымский поход Миниха захлебнулся от болезней, от технической неустроенности. Не хватало таких генералов-организаторов, как Александр Румянцев. При Петре русская армия перемещалась на тысячи вёрст, не теряя боеспособности. А Миних дал повод австрийскому капитану Парадизу, находившемуся при русской армии, сделать такой вывод: «Русские пренебрегают порядочным походом и затрудняют себя огромным и лишним обозом: майоры имеют до 30 телег, кроме заводных лошадей… есть такие сержанты в гвардии, у которых было 16 возов. Неслыханно большой обоз эту знатную армию сделал неподвижною… Русская армия употребляет более 30 часов на такой переход, на который всякая другая армия употребляет 4 часа… При моём отъезде из армии было более 10 000 больных: их перевозили на телегах как попало, складывая по 4, по 5 человек на такую повозку, где может лечь едва двое. Уход за больными не велик; нет искусных хирургов, всякий ученик, приезжающий сюда, тотчас определялся полковым лекарем…» Посланец Вены, быть может, сгущал краски, но главные проблемы русской армии того времени определил точно. Во второй половине XVIII века ситуацию нужно было исправлять.

Пётр Александрович, как известно, некоторое время ходил у ольденбуржца в ординарцах. кое-чему у Миниха можно было поучиться. Моложавый фельдмаршал сыграл немалую роль в судьбе молодого Румянцева. Какое-то время Миних, возможно, не верил в большое полководческое будущее буйного Петра Александровича. С одной стороны — буян, раб собственных причуд. Сколько таких аристократов кануло безвестно! С другого боку — сын своего отца, а тот дипломат, политик, но в душе — не воин. Походных лишений чурается, полководческим честолюбием не обладает. С какой стати сыну быть противоположностью отца? И только когда в Европе громко заговорила артиллерия Фридриха Великого, когда русская армия двинулась на Запад — Миних убедился: Румянцев — не случайный генерал. Прирождённый!

Сам Миних, в те годы уже глубокий старик, пребывал в опале, в ссылке, но старался следить за ходом боевых действий.

Среди недругов Миниха оказались не только его тогдашние конкуренты, но и серьёзные исследователи истории русской армии.

«Для честолюбивого и эгоистичного Миниха страдания войск решительно ничего не значили, он смотрел на войска главным образом и прежде всего как на орудия для достижения своих целей, своих планов, своей политики. Совершенно другой характер носит деятельность Ласси. Это — благородная солдатская фигура, старый честный и храбрый воин, всегда стоявший в стороне от придворных интриг, живший интересами армии и нуждами своих подчинённых, — утверждал А.А. Керсновский. — По словам генерала Д.Ф. Масловского, он был бессменным часовым на страже действительных нужд осиротевшей русской армии, заброшенной во всё время владычества Бирона и Миниха…» Этой армии он отдал 50 лет своей жизни и, умирая в 1750 году, мог сказать, что вся его жизнь была дана на потребу воинскую его второй родины.

Как бы то ни было, Миних, всегда старавшийся быть на виду, получал первые роли — Ласси оставался в тени».

Некоторые из этих упрёков справедливы, но в целом картина получается превратная.

У многих на памяти пушкинские строки: «Как Миних, верен оставался паденью Третьего Петра». Румянцевым не нужно было бы разъяснять, что тут к чему. Сам Пётр Александрович тоже не участвовал в екатерининском заговоре.

Убедившись в прочности положения новой императрицы, Миних не преминул присягнуть ей. А как иначе? Но становиться екатерининским орлом ему уже было поздно.

Миних не относится к плеяде генералов Семилетней войны, но его нельзя не отметить как воспитателя той армии. Его косвенное влияние на офицерский корпус оставалось заметным: многие были выходцами из Кадетского корпуса, и не все, подобно нашему герою, учились там через пень-колоду. А Миних, верный тактическим стереотипам того времени, так и не изучив до конца русский характер, всё-таки прививал молодым дворянам качества, необходимые при военных испытаниях. Выносливость, дисциплина, верность офицерскому долгу — вот его символ веры.


Первые подвиги

Главнокомандующий Апраксин! Недобрая память об этом фельдмаршале живёт по сей день. И поделом ему, заплутавшему в прибалтийских перелесках!

Степан Фёдорович Апраксин — сын рано умершего стольника Фёдора Карповича Апраксина и Елены Леонтьевны, урождённой Кокошкиной, — воспитывался без отца. Ему было пять лет, когда вдовая мать вторично вышла замуж. Отчимом будущего фельдмаршала стал Андрей Иванович Ушаков, знаменитый начальник Тайной розыскной канцелярии. Воспитывал Степана родной дядька — Пётр Матвеевич Апраксин.

Ушаков с пасынком ладил, а ведь глава Тайной канцелярии был не просто влиятельной фигурой, он внушал ужас и трепет — и даже всесильный во времена Анны Иоанновны Миних пытался перед ним выслужиться. Он и возвысил Апраксина до генерал-майорского чина и должности дежурного генерала при главнокомандующем. И всё это — при весьма посредственных способностях! Именно Апраксин привёз в Петербург известие о взятии Хотина в 1739 году — и получил тогда орден Святого Александра Невского. Конечно, Миних неспроста доверил ему триумфальную миссию.

После воцарения Елизаветы Петровны покровительство Миниха могло сыграть с Апраксиным злую шутку, но Степан Фёдорович поладил и с окружением новой императрицы. И вот уже Алексей Петрович Бестужев-Рюмин — недруг Миниха — принимает Апраксина в свой ближний круг. В 1746-м Апраксин уже — генерал-аншеф и президент Военной коллегии. В его возвышении можно видеть патриотические мотивы: во главе российской армии встал не выходец из Европы, а знатный природный русак, граф боярского рода. Ведь Апраксины в своё время породнились с царями, Марфа Матвеевна Апраксина вышла замуж за Фёдора Алексеевича, сводного брата будущего первого русского императора. Всё это Елизавета Петровна имела в виду, не забывала. Да и с наружностью графу повезло: дородный богатырь, гроза женского пола. Апраксины верно служили Петру Великому, самым известным из них был, несомненно, Фёдор Матвеевич — один из ближайших сподвижников императора, стоящий у истоков русского военно-морского флота. Глава Оружейного, Ямского, Адмиралтейского приказов и Монетного двора, заслуживший репутацию неподкупного. Пётр повелел выбить особую медаль с изображением на одной стороне портрета Фёдора Матвеевича и надписью: «Царского Величества адмирал Ф.М. Апраксин», а на другой — с изображением флота, выстроившегося в линию, с надписью: «Храня сие не спит; лучше смерть, а не неверность».

Но Степан Апраксин мало чем напоминал своего знаменитого родственника. Полководческого опыта у него не было: в военных кампаниях он участвовал, присутствовал, но ни в стратегии, ни в тактике не проявлялся. Зато умел дружить с полезными людьми — пожалуй, только ему удалось наладить тёплые отношения одновременно и с Шуваловыми, и с Бестужевым.

Сразу после заключения антипрусского союза императрица Елизавета Петровна производит его в фельдмаршалы и назначает главнокомандующим. И вот в мае 1757-го под барабанную дробь стотысячная армия во главе с Апраксиным выступает из Лифляндии в сторону Немана. Впрочем, стотысячной армия считалась лишь номинально. По разным оценкам, более-менее боеспособные войска насчитывали 65–70 тысяч солдат, включая нерегулярные части. Каждый переход сопровождался немалыми потерями. Огромный, дурно обустроенный обоз оказался петлёй на шее армии. По оценкам пруссаков и французов, наиболее обученными и боеспособными были гренадерские части. Конница оставляла желать лучшего. Казаки ещё не прошли армейских уроков, которые преподадут им Румянцев и Суворов. Вольным сынам Дона категорически не хватало дисциплины, это не раз оборачивалось катастрофами.

Интендантские службы проявляли, без преувеличений, преступную халатность, а профессионализм обнаруживали только в воровстве. Молодые честолюбивые офицеры неспроста открыто ненавидели интендантов.

Апраксин действовал не просто осторожно, но крайне медлительно — с барственной ленцой. Каждый шаг пытался выверять с Петербургом — с Бестужевым и другими. Такая нерешительность особенно вредна для армии. Неповоротливость Апраксина нередко сравнивали с манерами тюленя или старого борова — к таким сравнениям располагала внешность рослого, полного фельдмаршала. Упрекали его и в трусости, и в прямом предательстве, не столь уж редком в аристократической среде. Как-никак во времена Средневековья феодалы неплохо умели перепродавать вассальную верность, а память о тех временах в доме Апраксиных не выветрилась. Он медлил не только из природной вальяжности, но и затем, чтобы в случае смерти императрицы безболезненно переориентироваться на союз с Пруссией.

Проницательный князь Щербатов писал о фельдмаршале: «Пронырлив, роскошен, честолюбив, всегда имел великий стол, гардероб его из многих сот разных богатых кафтанов состоял; в походе все спокойствия, все удовольствия ему последовали. Палатки его величиною город составляли, обоз его более нежели 500 лошадей отягчал, и для его собственного употребления было с ним 50 заводных, богато убранных лошадей». Такой главнокомандующий подчас обременительнее открытого врага. Он и думать не желал, что государственная казна и так мелеет от военных затрат.

Расточительностью нашего барина и происками интендантов проблемы русской армии не исчерпывались. Одно из распространённых определений тех кампаний — «война в кружевах». Армия шагала по Курляндии как на параде — а у некоторых генералов не было не только боевого опыта, они и серьёзными учениями никогда не командовали. «Весёлая царица была Елисавет» — вот и не воевала Россия почти полтора десятилетия. Отсюда и неопытные генералы. Молодой Румянцев на этом фоне выглядел бывалым воякой — всё-таки участвовал в нескольких походах, дрался со шведами, осаждал Гельсингфорс. Скоро он и пудре объявит войну — но до поры терпел всю эту противоестественную солдатскую парфюмерию. К тому времени он уже не давал себе поблажек, полностью посвящал себя армии. Почти все русские офицеры уважали Фридриха — и Румянцев не был исключением. Но многие Фридриха попросту боялись — только не Румянцев! Он вступил в войну с твёрдым намерением бить пруссаков, не вспоминая про их непобедимость.

А Фридриха в армии действительно побаивались. Очень скоро появится армейская песня — не самая бодрая в солдатском репертуаре:

Идучи, братцы, в землю Прусскую,

На чужу-дальну на сторонушку,

На чужу-дальну незнакомую.

Раздувалися знамена белые:

Наперед идут новокорпусны,

Впереди везут артиллерию,

Позади едет сильна конница,

Славна конница кирасирская.

Уж как все веселы идут,

Веселы идут, принапудрены…

Почти так всё и было в начале похода. По части пудры авторы нисколько не преувеличили. Маршировали, как по Марсову полю. Торжественные, но и встревоженные.

Вот ведь беда: молва о непобедимом немецком воинстве перешла в фольклор и охватила солдат… Даже седоусые ветераны шли, как на убой, не верили в собственные силы, воевать не желали. Даже народные песни, посвященные противостоянию с пруссаками, получались жалостливые и унылые:

Не былиночка во чистом поле зашаталася —

Зашатался же, загулялся же удал добрый молодец

В одной тоненькой коленкоровой беленькой рубашечке

Да во красненькой он во своей во черкесочке.

У черкесочки назад полушки были призатыканы,

Басурманскою кровью злою они призабрызганы.

Увидала его родимая матушка из высокого терема:

«Ты, дитя ли моё, моё дитятко, дитя моё милое?

Ты зачем, на что, моё дитятко, пьяно напиваешься,

По черной-то грязи, моё дитятко, ты валяешься?»

«О ты, мать ли моя, матушка родимая!

Я не сам-то собой, моя матушка, пьяно напивался:

Напоил-то меня, моя матушка, прусской король,

Напоил-то меня тремя пойлами, всеми тремя разными:

Как и первое его поилице — свинцова пуля,

Как второе его поилице — пика острая,

Как и третье его поилице — шашка острая,

Шашка острая, отпущенная,

Для меня-то, доброго молодца, эти поилица приготовлены, насычены,

Эти поилица были для меня разные,

К ретиву-то серди были больные».

Развеять такой гипноз может только победный опыт — это Румянцев хорошо понимал. С офицерами он общался дружелюбно, но и не без строгости. Вокруг него уже в Прибалтике, в затянувшейся прелюдии похода, создавалась истинно армейская атмосфера.

Накануне назначения в армию, которой предстоял прусский поход, Румянцев шутил на дружеской пирушке, отмечая генеральский патент. В феврале 1756-го он прибыл в Ревель — в Лифляндскую дивизию. Но в мае формирование армии продолжилось в Риге. Румянцев занялся формированием гренадерских рот — и показал редкую придирчивость и преданность службе. «Поручики Семён Дятков — стар, Савин Теглев — слаб, подпоручик Михаила Ильянин — мал, рядовые: Пахом Беляев, Василий Филипьев, Козьма Уткин… — слабы, а солдаты второй и третьей шеренги малы и в том полку, следственно, быть неспособны», — выговаривает Румянцев командиру Нарвского полка, из гренадерских рот которого следовало сформировать новый полк. Он вникает в мелочи, заботится об амуниции, о снаряжении солдата: «На отпущенные рядовым деньги, на каждого по одному рублю, полушубки непременно сделать, то же и осмотрев, у кого нет шапок и теплых же рукавиц, тем искупить, а если что затем денег останется, то раздать по рукам, при строении ж обуви крайне наблюдать, чтоб сапоги и башмаки деланы к воздеванию на толстые чулки довольно пространны были…»

Именно таких въедливых генералов и не хватало России в канун Семилетней войны. Румянцев с головой ушёл в подготовку к походу, в воинские учения.

Апраксин прибыл к армии, в Ригу, в начале сентября.

И главнокомандующий — стреляный воробей — вдали от столицы впервые запутался в придворных интригах… Погода в Петербурге менялась — она и перед войной была переменчива. Фельдмаршал пытался, пребывая в походном шатре, разгадать настроения столичных покровителей — явных и потенциальных. Болезнь матушки Елизаветы ни для кого не была секретом, больше всех за неё боялись французы и Апраксин. Главнокомандующий хорошо знал, что Пётр Третий — поклонник Фридриха. Стоит ли воевать с пруссаками, если наш государь вот-вот станет их союзником? Добродетель полководца — быстрота; мудрость вельможи — медлительность. Степан Фёдорович и в походе оставался царедворцем. Ждал руководящих инструкций от Бестужева-Рюмина — а время шло, и армия потихоньку таяла. Бестужев — человек невоенный, обуреваемый политическими ветрами, и наставления его полны тактических противоречий: «Ежели б вы удобный случай усмотрели какой-либо знатный поиск над войсками его надежно учинить или какою крепостию овладеть, то мы не сумневаемся, что вы оного никогда из рук не упустите… Но всякое сумнительное, а особливо противу превосходящих сил сражение, сколько можно, всегда избегаемо быть имеет». То есть рекомендовалось действовать только в случае несомненного численного превосходства, а вообще — выжидать, годить. Для такой роли Апраксин подходил лучше других. Армия подзадержалась в Риге.

Румянцев устроил вверенные ему войска по зимним квартирам. О его тогдашних хлопотах поведает вот такой ордер Апраксину:

«Во исполнение данного мне от его высокопревосходительства высокоповелительного господина генерал-фельдмаршала и разных орденов кавалера Степана Федоровича Апраксина ордера, вашему сиятельству предлагаю:

1. Во отведенных ныне под полк грузинской квартирах приказать все места осмотреть, нет ли где каковых рек и других переправ, которые в выступлении полку в поход при оттепели или и весною препятствие причинить могут. И где таковые непроходимые места будут, то заблаговременно поместить в квартиры отведенные, где таковых непроходных мест нет, а буде без утеснения обывателям того сделать невозможно, мосты или плоты сделать приказать, дабы при выступлении не последовало ни малейшей остановки.

2. По состоянию ныне полку в квартирах нижним чинам накрепко подтвердить приказать, чтобы обывателям никаковых обид чинено не было и безденежно ничего, да и за деньги насильно брано не было и во всем бы доброй порядок и строгая воинская дисциплина содержана была. А особливо ротным командирам о содержании всех нижних чинов от побегов подтвердить, напротив чего и обывателям объявить, чтобы таковых беглецов отнюдь не держали и не скрывали, а естли у кого таковые беглецы сысканы будут, с таковыми поступлено будет по воинским регулам.

3. При том же вашему сиятельству рекомендую от всяких подозрительных людей иметь предосторожность и где таковые к шпионству приличившиеся или в том действительно употребляющиеся присмотрены и пойманы будут, таковых брав за караул, ко мне присылать».

Армия погрязла в бытовых неурядицах, а офицеры — в штатских заботах.

Но в середине июля 1757-го Бестужев уже упрекает Апраксина в медлительности. И заявляет, что важно не просто занимать территорию Пруссии (с этой задачей Апраксин справлялся тоже вяло), а наносить урон вражеской армии. При таком настроении верхов в обозах не отсидишься. А тут пришла спасительная весть от Фермера: Мемель (в наше время — Клайпеда) сдался русским войскам, не выдержав бомбардировки с моря. Корпус Фермора занял знатную прусскую крепость. Только после этого известия Апраксин — в окружении своих, на патриархальный манер многочисленных слуг — решился перейти прусскую границу. Вот тут-то он и начал по-настоящему беспокоиться о здоровье своей государыни. А комендантом занятого Мемеля Фермор вскоре назначит подполковника Александра Суворова.

Русская кавалерия по приказу Апраксина выдвинулась в Латвию и готовилась перейти Неман. Командовали этим авангардом армии Румянцев и Ливен. Они первыми вошли в Пруссию и доскакали почти до Гросс-Егерсдорфа.

Увиливать от генерального сражения становилось всё труднее. Апраксин двинулся в поход, навстречу прусской армии, уповая на Всевышнего и на генерала Веймарна, заправлявшего штабом армии. Иван Иванович Веймарн — сравнительно молодой (ему не было сорока) знаток военной теории — состоял при Апраксине генерал-квартирмейстером и пользовался доверием фельдмаршала. Боевого опыта, увы, не хватало и ему, а победного — тем паче. Апраксин был не прочь снова избежать сражения — и, возможно, имел по этому поводу тайные сношения с пруссаками.

Гросс-Егерсдорф — слава русской армии. Слава, которая могла обернуться позором. Название деревушки легко переводится на русский язык — Большая Охотничья Заимка. Места там лесистые, болотистые, условия для русского крестьянина вполне знакомые — чай, не Альпы.

Действия главнокомандующего в том сражении до сих пор заставляют краснеть патриотически настроенных историков. И в то же время именно в окрестностях этой прусской деревушки рождались победные традиции румянцевской армии.

Селение Гросс-Егерсдорф давно превратилось в хутор, в советские времена носивший название Извилино. В тех же краях расположен и посёлок Междуречье, что неподалёку от города, названного в честь одного из праправнуков Румянцева по линии русской воинской славы, — Черняховск, бывший Инстенбург, в Калининградской области. Генерал армии Иван Данилович Черняховский — герой Великой Отечественной, освобождавший Восточную Пруссию от гитлеровцев.

К августу 1757-го Апраксин разлучил Румянцева с кавалерией и подчинил генерал-майору бригаду из трёх пехотных полков: Воронежского, Новгородского и Троицкого. Солдаты для Румянцева новые, не из числа тех, кого он обучал в Риге. Всего десять дней было у Румянцева, чтобы вникнуть в состояние бригады, а дальше — испытания, равных которому ни он, ни его солдаты не видывали.

Противостояли русской армии войска Иоганна фон Левальда. Это личность замечательная, хотя и не полководец милостью Божьей. Почти десятилетие перед Семилетней войной Левальд служил генерал-губернатором Восточной Пруссии. По существу, управлял всеми делами края — и прослыл вполне умелым администратором. Когда начались бои (первоначально со шведами), ему уже исполнилось 72 года. Глубокий старик по тем временам! Забежим вперёд: после утраты Восточной Пруссии Фридрих назначит его генерал-губернатором Берлина, и Левальд станет организатором обороны столичного города. Когда русские войска покинут Восточную Пруссию — Фридрих вновь доверит ему этот разорённый край. Фельдмаршал дожил до глубокой старости и умер на губернаторском посту в возрасте восьмидесяти трёх лет.

Летом 1757-го, когда армия Апраксина вторглась в Пруссию, Фридрих не сомневался, что в первом генеральном сражении варварское войско будет повержено доблестными пруссаками. Он, отбросив суеверия, послал Левальду запальчивые инструкции — как торговаться с русскими парламентёрами после победы. Фридрих намеревался проявить благосклонность к прекрасной Елисавет, чтобы с помощью России проглотить часть Польши.

Армия Апраксина продвигалась медленно. Главнокомандующий не позаботился о разведке — и неожиданно в низине вдоль ручья Ауксине, справа, на поле, за лесом, обнаружилась прусская армия в боевом порядке, готовая к сражению. Апраксин всё объяснял утренним туманом, но как можно было в опасном походе обходиться без дозоров? Неужели продвижение до такой степени было неподготовленным? Определённо, в первый год кампании по линии шпионажа и дозоров пруссаки переигрывали русских с большим перевесом. Левальд — военачальник весьма средних дарований — недурно знал, что происходит в русской армии. Потому и удалось прусскому фельдмаршалу поймать русских в неудобном положении, почти со связанными ногами…

Сначала кавалерия принца Голштинского предприняла стремительную атаку по русскому авангарду. 2-й Московский полк, попавший под главный удар, сражался стойко, атаку выдержал. Но Апраксин запаниковал: обозы делали невозможным отступление. Что это — ловушка? Ситуация вынуждала к серьёзному сражению, которого так опасался фельдмаршал.

Инициативу в свои руки взял генерал Василий Авраамович Лопухин, на войска которого пришёлся удар пруссаков. Ему удалось вывести войска в поле, перестроить их. В сражении 2-я дивизия Лопухина не устояла, но русские выиграли время. Войска успели прийти в себя, храбрость Лопухина воодушевила всех. Первое ранение он получил в начале сражения, но не покинул поле боя.

В реляции Апраксина сказано: «Главная наша потеря в том состоит, что командовавший нашим левым крылом храбрый генерал Василий Абрамович Лопухин убит, но своею неустрашимою храбростью много способствовал одержанию победы, толь славно жизнь свою скончал, что почтение к своим добродетелям тем еще вящше умножил. Позвольте, всемилостивейшая государыня, что я, упоминая о нем, не могу от слез воздержаться: он до последнего дыхания сохранил мужество и к службе Вашего императорского величества прямое усердие. Быв вдруг тремя пулями весьма тяжко ранен, однако же, сохраняя остатки жизни, спрашивал только: гонят ли неприятеля и здоров ли фельдмаршал? И как ему то и другое уверено, то последние его были слова: теперь умираю спокойно, отдав мой долг всемилостивейшей государыне».

Пехота отважно бросилась в штыковую за раненого Лопухина, он ещё воодушевлял армию. Вскоре бой продолжился с неменьшим ожесточением за тело погибшего генерала.

Героя похоронят на поле боя, с подобающими почестями. Но после войны перезахоронят в Москве, в Андрониковом монастыре, в родовой усыпальнице. В армии имя Лопухина запомнили надолго: у него и до Гросс-Егерсдорфа была репутация честного воина. А гибель генерал-аншефа на поле боя — явление редкое, достойное мемориала в наших сердцах. Это был Багратион 1757 года… Недолго пришлось ждать армейской песни о Лопухине — по-видимому, она сложилась в офицерской среде:

Как не пыль в поле пылит,

Пруссак с армией валит,

Близехонько подвалили,

В полки они становили.

Они зачали палить —

Только дым с сажей валит.

Нам не видно ничего,

Только видно на прекрасе,

На зеленом на лугу

Стоит армия в кругу,

Лопухин ездит в полку,

Курит трубку табаку.

Для того табак курит,

Чтобы смело подступить,

Чтобы смело подступить

Под лютого под врага,

Под лютого под врага,

Под пруцкого короля.

Они билися-рубилися

Четырнадцать часов.

Утолилася баталья,

Стали тела разбирать:

Находили во телах

Полковничков до пяти,

Полковничков до пяти,

Генералов десяти.

Еще того подале

Заставали душу в теле,

Заставали душу в теле —

Лопухин лежит убит…

Для Румянцева пример Лопухина значил не меньше, чем пример фон Вейсмана для Суворова в эпоху Русско-турецких войн.

Стыдно было отступать и тем более сдаваться после ранения Лопухина и героической схватки гренадер за тело командира. Тем временем Румянцев замыслил неожиданный манёвр, который решит исход сражения. В этой битве (да и вообще — в Семилетней войне) в нашей армии инициативы командиров оказывались важнее задумок главнокомандующих. Румянцев почувствовал, что и солдаты яростно желают броситься в бой — выручать товарищей.

Когда пруссаки теснили 2-й Московский полк — Румянцев находился в Норкиттенском лесу с пехотным резервом. Конечно, он стремился вмешаться в сражение и вряд ли надеялся, что Апраксин отдаст дельный и смелый приказ. Да он и не дожидался приказов.

Андрей Тимофеевич Болотов — замечательный мемуарист, искренний и тонкий. Но в записках о Гросс-Егерсдорфском сражении он превзошёл себя. Его полк не принимал непосредственного участия в бою. Но Болотов в тот день слышал гром победы и многое видел своими глазами. Его свидетельство ценно: вместе с мемуаристом мы видим события глазами современника, ощущаем и ужас, и подъём того дня. О самых трагических минутах боя он пишет эмоционально, горячо. И минуты перелома, когда русские начали одолевать пруссаков, оживают перед нашими глазами. Вот воины Румянцева пробираются сквозь чащобу. Они готовы погибнуть на поле боя, но отомстить.

Болотов вспоминал: «Проход им был весьма труден: густота леса так была велика, что с нуждою и одному человеку продраться было можно. Однако ничто не могло остановить ревности их и усердия. Два полка, Третий гренадерский и Новгородский, бросив свои пушки, бросив и ящики патронные, увидев, что они им только остановку делают, а провезть их не можно, бросились одни, и сквозь густейший лес, на голос погибающих и вопиющих, пролезать начали. И, по счастию, удалось им выттить в самонужнейшее место, а именно в то, где Нарвский и Второй гренадерский полки совсем уже почти разбиты были и где опасность была больше, нежели в других местах. Приход их был самый благовременный».

Они вышли из леса, сохранив боевой порядок, не превратились в отряд партизан. Румянцев не потерял управления войсками. Явление бригады Румянцева вернуло силы измождённым, израненным русским войскам, которые уже дрогнули под немецким напором.

Вновь предоставим слово Болотову: «Нельзя изобразить той радости, с какою смотрели сражающиеся на сию помощь, к ним идущую, и с каким восхищением вопияли они к ним, поспешать их побуждая. Тогда переменилось тут все прежде бывшее. Свежие сии полки не стали долго медлить, но давши залп и подняв военный вопль, бросились прямо на штыки против неприятелей, и сие решило нашу судьбу и произвело желаемую перемену. Неприятели дрогнули, подались несколько назад, хотели построиться получше, но некогда уже было. Наши сели им на шею и не давали им времени ни минуты. Тогда прежняя прусская храбрость обратилась в трусость, и в сем месте, не долго медля, обратились они назад и стали искать спасения в ретираде. Сие устрашило прочие их войска, а ободрило наши. Они начали уже повсюду мало-помалу колебаться, а у нас начался огонь сильнее прежнего. Одним словом, не прошло четверти часа, как пруссаки во всех местах сперва было порядочно ретироваться начали, но потом, как скоты, без всякого порядка и строя побежали».

Победа! Первая победа! Армия, попавшая в западню, спасена.

Оказалось, что пруссаки не любят штыкового боя лоб в лоб. А гренадеры Румянцева драться на штыках умели превосходно: в Прибалтике он не на балах куролесил несколько месяцев.

Апраксин так писал в реляции императрице: «В пятом часу пополуночи, когда победоносное вашего величества оружие из лагеря под местечком Наркитином в поход выступать начинало и чрез лес дефилировать имело, и то самое время перебравшейся на сию же сторону 17 числа и в лесу не далее мили от вверенной мне армии лагерем в таком намерении ставшей неприятель, чтоб нашему дальнему чрез лес проходу мешать, чего ради и три дни сряду разными своими движении нас атаковать вид показывал, всею силою под предводительством генерал-фельдмаршала Левальда из лесу выступать, сильную пушечную пальбу производить и против нас в наилутшем порядке маршировать начал. По прошествии получаса, приближась к нашему фронту, с такою фуриею сперва на левое крыло, а потом и на правое напал, что описать нельзя; огонь из мелкого ружья безперерывно с обоих сторон около трех часов продолжался».

О Румянцеве — ни слова. Зато царедворец найдёт, чем порадовать императрицу: комплиментами Шувалову. Вполне заслуженными: артиллерия показала себя достойно, и новые пушки отличились. Но Апраксин подчёркивал заслуги Шувалова слишком суетливо:

«Я признаться должен, что во всё то время, невзирая на мужество и храбрость как генералитета, штаб и обер-офицеров, так и всех солдат, и на великое действо новоизобретенных генералом-фельтцейхмейстером графом Шуваловым секретных гаубиц, которые толикую пользу приносят, что, конечно, за такой его труд он вашего императорского величества высочайшую милость и награждения заслуживает. О победе ничего решительного предвидеть нельзя было, тем паче, что вашего императорского величества славное войско, находясь в марше за множеством обозов, не с такою способностию построено и употреблено быть могло, как того желалось и поставлено было, но справедливость дела, наипаче же усердные вашего императорского величества к всевышнему молитвы поспешив, гордого неприятеля победоносному вашему оружию в руки предал. Итако, всемилостивейшая государыня, оной совершенно разбит, разсеян и легкими войсками чрез реку Прегелю прогнан до прежнего его под Велавом лагеря.

Я дерзаю с сею Богом дарованною победоносному оружию нашему милостию ваше императорское величество со всеглубочайшим к стопам повержением всеподданнейше поздравить, всеусердно желая, да всемогущий благоволит и впредь оружие ваше в целости сохранить и равными победами благословить для приращения неувядаемой славы вашего величества и устрашения всех зломыслящих врагов».

Численно русские превосходили противника в том сражении: примерно 55 тысяч против 28 тысяч. Но неожиданное нападение нивелировало это преимущество: армия была зажата, Апраксин при всём желании не мог бросить в сражение большую часть своих войск. Потерь убитыми у Левальда оказалось несколько больше, чем у русских: 1818 против 1487.

Армия Апраксина потеряла ранеными четыре с половиной тысячи воинов, в том числе около десятка генералов. У пруссаков раненых — в два раза меньше. После такого сражения русская армия нуждалась в пополнении: раненые стали трагедией для товарищей и обузой для командиров. В другой ситуации такое количество раненых воспринималось бы как катастрофа. Но тысяча пленных немцев, 30 трофейных орудий, захваченные знамёна — всё это говорило о несомненной виктории.

Позже сам Левальд, выставляя поражение как победу, назвал положение русских выгодным и несколько преувеличил русские потери — до семи тысяч. Но Фридриха провести было трудно: он-то понимал, что после Гросс-Егерсдорфа русским нетрудно овладеть Восточной Пруссией. До короля дошли и сведения о решительных действиях молодого и (как считали иностранные комментаторы) горячего русского генерала Румянцева. Не тогда ли Фридрих начал утверждаться в своей известной мысли: «Бойтесь собаки Румянцева! Остальные русские генералы не опасны»?

После схватки Апраксин запретил преследование — и никто не нарушил приказ командующего. Позже он всё-таки пошлёт в погоню конницу Сибильского — но пруссаки к тому времени отступят далеко и рейд не принесёт успеха.

Состоялась историческая победа — прусская армия впервые оказалась поверженной. Румянцев проявил себя наилучшим образом. Почему же в реляции Апраксина не звучит фамилия будущего графа Задунайского? Пётр Александрович не получит ордена за Гросс-Егерсдорф. Любимца фортуны обошли наградами… Каждый яркий полководец проходит через череду начальственного неприятия.

Старшие смотрят с ревностью на успехи молодых да ранних — и Апраксин косился на Румянцева неприязненно.

С вестью о победе в Петербург полетит Панин — не худший генерал в колоде Апраксина. При Гросс-Егерсдорфе он не был первым среди равных, но чести удостоился. Императрица осыпала его наградами: тут и орден Святого Александра Невского, и десять тысяч червонцев… Слухи о царской щедрости уязвляли Румянцева, он чувствовал себя несправедливо обойдённым. А соперничество с Паниным будет продолжаться долго.

Череда сражений началась для русской армии победно — так героическое начало определило весь ход войны. А если бы Румянцев не ринулся сквозь чащобу — всё обернулось бы иначе.

После Гросс-Егерсдорфа путь на Кенигсберг ничто не преграждало. Но Апраксин медлил, топтался на месте. Что его останавливало — тяжёлые потери, полководческая нерешительность или ожидание политических перемен? Даже в школьных учебниках утвердилась формула «предательство Апраксина». Неужели речь шла о банальной измене и дородный фельдмаршал оказался платным агентом прусской или британской короны? Прямых доказательств предательства не представили даже самые убеждённые противники Апраксина. Сам главнокомандующий объяснял промедление и последующее отступление болезнями и отсутствием продовольствия.

О мародёрстве русских в Восточной Пруссии в Европе сложены легенды. Казаки и калмыки в этих рассказах предстают заправскими изуверами, садистами, не иначе. Первое явление русских в Восточную Пруссию, по этой версии, настолько истощило и озлобило местных обывателей, что русская армия быстро оказалась перед угрозой голода. Есть ли в такой трактовке агитационное преувеличение? Безусловно, Фридрих знал толк в пропаганде, во многоходовых комбинациях. Он планировал доминировать в Восточной Европе — а этого невозможно добиться одним оружием. Необходимо первенствовать и в идеологическом противостоянии, в борьбе за сердца разнопёрых подданных. Румянцев держал солдат в повиновении, создавал впечатление, что следит персонально за каждым. И войны с обывателем не допускал. Но в целом армия выглядела неуправляемой: главнокомандующему критически не хватало въедливости.

Вельможный, вальяжный Апраксин вёл себя в Пруссии как властелин, к нему стекались просители — местные купцы, дворяне. Торжественная, живописная внешность фельдмаршала внушала уважение. Он благосклонно выслушивал жалобы, держался по-царски, что-то обещал, но не давал делам ходу. Любое начинание по-фамусовски забрасывал в долгий ящик.

Императрицу да и Шуваловых уже не удовлетворяли благодушные реляции Апраксина с жалобами на снабжение и демагогией о сбережении армии. Здоровье государыни в очередной раз пошатнулось — казалось, непоправимо. И тут Бестужев впервые крупно просчитался. В эти дни ему бы употребить все силы на умасливание императрицы, а канцлер в письме Апраксину вызвал того в столицу, намекнув на скорую кончину монархини. Сохранить это письмо в тайне не удалось. Императрица одолела болезнь. Ей представили деятельность Бестужева в таком свете, что она подумывала даже о смертной казни для предателя. Всесильный канцлер оказался не готов к такому повороту событий, он впервые ничего не смог противопоставить недругам. И английская поддержка не помогла. А ведь Алексей Петрович руководил внешней политикой империи с 1742 года, когда стал вице-канцлером при уставшем от всего князе Черкасском, которого вскоре и подсидел не без коварства. Канцлер обрёл графские титулы двух империй — Российской и Священной Римской и оба получил не по рождению, но добился кабинетными трудами. И вот — громкое крушение блистательной карьеры. Ничто не могло умерить гнев женщины, которую ещё и умело подстрекали представители голштинской партии. Недавние сторонники Бестужева умолкли, попрятались. Алексея Петровича быстро лишили не только должностей, но и титулов, орденов. Максимальный урон постарались причинить и его финансовому положению. Низложенного царедворца приговорили к «отсечению головы». Правда, в годы правления Елизаветы не состоялась ни одна смертная казнь, и бывший канцлер не стал исключением. В конце концов ему велено было «жить в деревне под караулом, дабы другие были охранены от уловления мерзкими ухищрениями состаревшегося в них злодея».

1 октября Конференция потребовала Апраксина в Петербург. Вскоре и он оказался арестантом. Череда допросов погубит его, и после его смерти пойдут слухи о его самоубийстве.

Последней рекомендацией Бестужева армии было: отступать. Освободившись от диктата канцлера, Конференция резко переменила политику. Новый главнокомандующий, Фермор, по замыслу Конференции должен был занять Пруссию.


Фермор

Что такое генерал Фермор? Сын выходца из Англии, русский полководец и граф Священной Римской империи. Его звали Вильгельмом, но в те годы более привычным для русского уха показалось сочетание Виллим Виллимович. Так и повелось.

Был адъютантом Миниха, его правой рукой. Сражался и под командованием Ласси — тоже вполне успешно. То есть впитал уроки лучших полководцев доелизаветинской эпохи. Отличился в кампаниях 1736–1738 годов, сражаясь под командованием Миниха с турками. Командовал авангардом, совершал подвиги. Однажды — дело было в 37-м году — небольшой, в 350 сабель, конный отряд Фермора был окружён турецко-татарскими войсками, раз в десять превосходившими его численно. Невозмутимый Фермор построил пешее каре и отразил атаку. Был тяжело ранен — и, конечно, этот подвиг заметили, произвели Фермора в генерал-майоры. В 1739 году генерал Фермор не менее храбро бился при Ставучанах, ворвался в лагерь Вели-паши. После этой битвы турецкая армия отступила за Дунай, и вскоре был подписан Белградский мир, по которому Россия получила Азов, но не имела право держать на Чёрном море военный флот. Тяжёлая война, в которой от жары, голода и болезней русская армия потеряла до ста тысяч солдат, была завершена. Фермор на этой войне заработал не только ордена и чины, но и уникальный опыт, который будет жадно перенимать у него Суворов.

В шведскую кампанию 1741 года под командованием Ласси он проявил себя наилучшим образом при взятии Вильманстранда, чем существенно упрочил своё положение в армии. Там впервые его путь пересёкся с румянцевским. Фермор — одно из главных действующих лиц Семилетней войны, в которой он участвовал в высоком чине генерал-аншефа. В 1757-м прославился взятием Мемеля, участвовал в боевых действиях при Гросс-Егерсдорфе. В 1758–1759 годах был главнокомандующим русскими войсками. Дивизионным дежурным при генерал-аншефе Ферморе некоторое время служил Александр Суворов, ярко проявивший себя в разных поручениях. Осторожность, порой медлительная основательность Фермора не отвечали надеждам Суворова, но служба рядом с опытным и толковым боевым генералом была отменным университетом. Можно было поучиться у Фермора и административным навыкам, умению заботиться об офицерах и солдатах, держать в голове задачи всех армейских служб. Фермор выделял Суворова, доверял ему. В истории останется изречение будущего генералиссимуса: «У меня было два отца — Суворов (то есть родной отец, Василий Иванович. — А. З.) и Фермор».

Под командованием Фермора русской армией была занята вся Восточная Пруссия, взят Кенигсберг. Фермор был одним из русских генерал-губернаторов Восточной Пруссии (в другое время этот пост, как известно, занимал Василий Иванович Суворов). Однако осада Кюстрина не принесла желанного успеха. Последовало генеральное сражение при Цорндорфе, о котором мы расскажем особо.

Славный для российской армии последний период Семилетней войны тоже во многом был связан с именем Фермора. Он упрямо и некрикливо гнул свою линию, занимая территории противника. Генерал-поручик А.И. Чернышёв рапортовал Фермору — именно Фермору! — из занятого Берлина:

«Убитых же и раненых с неприятельской стороны почитается гораздо больше тысячи человек, а с нашей стороны из регулярных никого нет, ни убитого, ни раненого — из гусар Молдавского полку: прапорщик 1, унтер-офицеров — 2, убитых того полку гусар — 30, от казаков ранено есаул — 1, хорунжих — 2, сотник — 1, рядовых казаков — 17, убито за квартирмейстера — 1, казаков рядовых — 14. Сие толь удачное дело предписать можно особливо храбрости нашего легкого войска, которое пехоту и кавалерию весьма мужественно атаковали.

Я принимаю смелость вашему сиятельству оное рекомендовать, а особливо по всем известиям, которые я получил, весьма отлично в храбрости себя оказали: бригадир Краснощекое, полковник Подгоричани, подполковник Текелли, капитан Молдавского полку, помянутой адъютант Панин и при мне находящийся за дежур-майора Рижского конного полку полковник Мисерев; и прошу за толь храбрые поступки сих трех последних именованных, которые пред гусарами и казаками, впредь отваживая себя, повод им подавали атаки свои производить в способнейших местах, чинами наградить.

Как выше донес, граф Тотлебен, вступя в Берлин, мне потом вкратце рапортом объявляет, что, заняв городские ворота, требует резолюции, сколько ворот в команду генерал-фельдцейхмейстера графа Лассия препоручить, почему, согласясь с последнеименованным, резолюцию дал, чтоб из них двое под их охранением отдать, а именно: Шпандоуские и Гальские, а прочие все пешими заняты были, и при том повторение учинил, дабы немедленно препорученное ему в силе наставления вашего сиятельства без упущения времени исполнил, как он мне и объявляет, что все то вступил, учреди комендантом бригадира Бахмана и в город имеющие в его команде драгунские полки и пехоту ввел.

Сколько ж контрибуции им положено, ибо от меня не меньше велено требовать, как полтора миллиона талеров, ожидаю рапорта так, как о разорении королевского литейного дому и прочего и росписи вещам в цейхгаузах и магазейных.

На вечер получено известие, что неприятель у самого Шпандоу расположился в лагере.

Дезертиров прислано от разных форпостов до шестьдесят человек.

Генерал-поручик Чернышев».

Вот уж исторические строки! В Берлине русские войска простояли недолго. Но эта лихая, успешная операция запомнилась надолго: любили о ней вспоминать и советские маршалы Жуков и Чуйков (последний в 1945-м был генералом армии), когда звучала песня, годная и для XVIII, и для XX века: «Едут-едут по Берлину наши казаки!» И — «Донцы-молодцы», не менее бодрый напев, связанный с историей похода 1814 года, когда казаки прошли через всю Европу и поили коней из Сены.

В 1763 году Екатерина II назначила стареющего генерала, прославленного в предыдущие царствования, смоленским генерал-губернатором. И не прогадала! В этом звании он пробыл до 1770 года, руководил губернией как опытный благоразумный политик, после чего по болезни вышел в отставку и 8 февраля 1771 года умер. До решающих побед над турками не дожил, но застал и кагульскую славу русского оружия, и первые яркие победы своего ученика — Суворова. Таков вкратце боевой путь генерала.

Предубеждение к иностранцам на русской службе может сыграть с историками злую шутку. Вот и Фермор не прославлен в школьных учебниках — во многом из-за своего происхождения. Да, «немецкое» засилье нередко вставало на пути русских талантов. Но о тех европейцах, кто честно служил России, мы должны вспоминать с почтением. Британца Фермора — суворовского боевого учителя, не раз проливавшего кровь в сражениях, — почти забыли. А ведь это был расчётливый и волевой генерал — один из тех, кто предопределил победные традиции русской армии елизаветинских и екатерининских времён. Суворов учился у него. Главным образом — полководческой дисциплине, воле. А чему Фермор мог научить Румянцева? Во дни противостояния с Фридрихом Пётр Александрович уже превосходил Фермора по всем направлениям — но так и не сумел «уважать себя заставить» главнокомандующего. Фермор не просто «ревновал», это слишком простое объяснение. Он, по-видимому, искренне считал Румянцева посредственным генералом. Ну а Пётр Александрович открыто язвил по адресу командующего. Скрывать такие настроения непросто — неудивительно, что между генералами пробежала кошка. Фермор не был смиренником, на пренебрежение отвечал резко, бывал злопамятным. Он с раздражением относился не только к Румянцеву, но и к Чернышёву, в котором тоже видел конкурента.

После отставки Апраксина ход войны оживился. Румянцева во главе десятитысячного отряда послали на Тильзит — один из центральных городов Восточной Пруссии. Декабрьское наступление 1757 года шло двумя колоннами — под командованием молодого Румянцева и седовласого генерал-лейтенанта Салтыкова. Фермор попытался наступать согласованными действиями разделённых корпусов.

Пётр Александрович занял город, о чём обстоятельно рапортовал Фермеру — кажется, ни одну мелочь не упустил: «Притчины медленности в моем марше вашему высокопревосходительству из преждеписанных моих суть известны, которые меня к произведению вверенного мне дела в назначенное время не допустили, в коем случае я истинно о людях и лошадях не рассуждая, всевозможное употребил, да и господин бригадир Гартвис с полком Черниговским не прежде 31-го прошедшего к Таврогам, а Невской 1-го сего месяца прибыли, без которых соединения, имея различные о неприятельских намерениях и о числе его известия к городу приступить военные резоны, да и вашего высокопревосходительства высокой ордер запрещали; для удержания ж неприятеля, чаемого противу всех тех известий в бессилии в ретираде из города и чтоб лучше познать к обороне города его учреждении, авангард, состоящей в 400-х гусар и 50 казаков и для подкрепления один эскадрон конных гранодер под командою подполковника Зорича еще 29-го от меня отправлен был, которому от себя подъезжей партии к самому городу и для поиску над оказавшимися по известиям стоящих на форпостах донских казаков черными гусары, и по случаю подъезда к городу Тильзиту 1-го сего месяца мещане того самопроизвольно из города к командующему тою партиею прапорщику Ребенфельту выехав, объявили, что оной город от войск прусских совсем испражнен и отверстным к принятию войск ее императорского величества представили и в доказательство своего к тому желания усердного — несколько духовных и гражданских особ к подполковнику Зоричу, находящемуся тогда в амте Шрейтлакене, явились, прося ея императорского величества высочайшей протекции и защищения, подвергая себя в подданство, а потому и ко мне в Тавроги городового секретаря Симониуса и Елтермана с тем же подтверждением прислали, в уважении чего, не упуская времени, тому подполковнику Зорину пост свой в городе на основании военных регул и с строгим запрещением о нечинении обывателям обид от меня велено. А сего числа и я с бригадами господ бригадиров Демику и Стоянова во оной вступил, бригады ж господина бригадира Гартвиса полки: Невской и Черниговской сей ночи еще только к Таврогам, а завтре вступить имеют. При вступлении моем в помянутой город всякого чина и достоинства люди обнадежены ея императорского величества высочайшею милостию и защищением, и все, как духовные, так и гражданские служители при их должностях без перемены оставлены и первыми за высочайшее здравие ее императорского величества и всей императорской фамилии молятся, а последним в делах по пристойности высокое имя и титул ея императорского величества упоминать велено, а и впротчем все на основании июля 20-го минувшего года капитуляции содержать обещано. Военных же людей в том никаковых не найдено, а жители единогласно уверяют, что бывшие под командою порутчика Дефе 30 гусар Рушева полку 28-го минувшего месяца и года к Кенигсбергу выступили, а новонавербованные из ландмилиции, выбранные им, Дефеем, распущены от него в домы их. Обывателей же, отъехавших не более двух или трех щитаю. Что до провианта принадлежит, то оным снабдить гарнизон жители обнадеживают, а фуража вовсе не объявляют, которое все по данной диспозиции описать и собрать не оставлю, а по недостатку фуража из близ лежащих амтов к завтрашнему дни потребное число поставить велено. В протчем же, касательно до диспозиции, исполнить и о всем обстоятельно вашему высокопревосходительству [донести] должности моей не упущу, а сей мой рапорт по самом моем вступлении подношу, прося вашего повеления, что с акцызом почтовым и протчими доходы повелите, а почту следующую в Кенигсберг завтрашнего дни к отправлению удержать рассудил за потребно до резолюции вашего высокопревосходительства. Газеты ж, каковы здесь с последней кенигсбергской почтой получены, при сем включаю, а изустные ковенского купца Родена, прибывшего сего числа из Кенигсберга, что в том пред недавным временем в городе было не малое замешательство от произшедшего страха о марширующей российской армии уже близ Лабио и многие жители и из знатных фельтмаршала Левалда намерены были оттуда ретироватца, но последовавшей от главного там суда приказ, со обнадеживанием всякой безопасности, их от того удержал, не меньше же и манифест ея императорского величества там уже оказавшейся их в том обеспечил. Тот же Роден присовокупил еще и то, что яко бы баталион, состоящей в Кенигсберге, имеет немедленно при приближении войск российских ретироваться в Пилау, а и та крепость якобы без всякого супротивления сдастся. От Гумбинской камеры, явшейся здесь вашему высокопревосходительству с адресованным письмам писарь при сем же с подателем сего прямо чрез амт Рус, где по исчислению времени войскам ее императорского величества быть щитаю, к вашему высокопревосходительству отправлен».

Главнокомандующий читал это не без раздражения: в Румянцеве он видел прежнего безобразника, не воспринимал его всерьёз. Но заслуги молодого генерала пришлось оценить. Под Рождество, 7 января 1758 года, Румянцев получает чин генерал-поручика. И, несмотря на молодость, он считался наиболее заслуженным из генерал-поручиков русской армии.

Фермор получил славу покорителя Восточной Пруссии. Румянцев в те месяцы — самый активный его генерал. Закрепившись в Восточной Пруссии, Россия выполнила основную задачу в войне: далее можно было замкнуться, не предпринимать наступательных действий, не рисковать — и удерживать в своих руках богатую и густонаселённую провинцию. Самые прозорливые политики в Петербурге резонно полагали, что в битвах за Польшу, в сражениях с французами и австрийцами Фридрих — даже в случае победного исхода — истощит силы. И вернуть Восточную Пруссию, в которой Россия могла разместить стотысячную армию, он не сумеет. Далее война пойдёт без стратегической необходимости для Российской империи. Шли сражения, а на завоёванной территории постепенно осваивалась российская администрация. Фермор так и оставался губернатором Восточной Пруссии — правда, номинальным.

С января по июнь 1758 года Фермору удалось занять значительную территорию — без сражений и практически без потерь, хотя удовлетворительное и оперативное снабжение армии по-прежнему не удавалось отладить. В июне русские войска форсировали Вислу и заняли Познань. Накопив силы, в августе Фермор предпринял наступление на землю Бранденбург. Армия перешла реку Варту — и достигла стен Кюстрина. Эта крепость на слиянии Одера и Варты стала для русской армии первым камнем преткновения в той кампании. Неподалёку маневрировал прусский корпус генерала Дона, который не решался с малыми силами угрожать русским, но внимательно следил за передвижениями армии Фермера, не забывая ни о шпионаже, ни о разведке.

Фридрих не мог махнуть рукой на продвижение русской армии — хотя относился к ней не без пренебрежения. Фермор обосновался в 100 километрах от Берлина, затем — в восьмидесяти… В прусской столице началась паника: обыватели пересказывали ужасающие легенды о русских варварах, сметающих всё на своём пути, о диких калмыках и жестоких казаках… В Бранденбурге к русским относились куда враждебнее, чем в Восточной Пруссии. Город готовился к худшему.

Румянцев острее других генералов ощущал близость Берлина, близость окончательной победы. И действовал энергично, разрубая узлы. Ещё в июне (20–21 по новому стилю) отряд, составленный из казаков и лёгкой конницы, сталкивается с неприятелем у Ризенбурга. В схватке русские одержали верх — и Румянцев подробно описывает этот бой в рапорте Фермору, между строк призывая того к более активным действиям:

«Краснощоков и Дячкин храбро оную партию атаковав, разбили и живых один корнет и тридцать один рядовых в полон взяты и ко мне присланы; а убитых с неприятельской стороны сочтено 28, а затем в бег обратившиеся от той партии капитан Цетмар, с некоторым малым числом рядовых, Чугуевского казацкого полку ротмистром Сухининым, брегадира Краснощокова адъютантом Поповым и есаулом Лощилиным под город Новой Штетин прогнаты, из которого усмотря неприятельской сикурс вышеписанный ротмистр, адъютант и есаул возвратитца принуждены. С нашей стороны при сем сражении легко раненых три казака только находитца.

Господин генерал-майор особо храбрость брегадира Краснощокова и полковника Дячкина мне похваляет, а что и гусарская команда Донскому войску великую силу придавала, свидетельствует. А я оное все достаточному исполнению ордера вашего высокорейсграфского сиятельства генерал-майора Демико приписать должен».

Румянцев намеренно, не без яда, подробно рассказывает о второстепенном: в главном-то Фермор проявляет нерешительность:

«Я сих корнета и рядовых к вашему высокорейсграфскому сиятельству, то ж и явшегося у меня из той же партии из самого сражения вахтмейстра, и города Рацебурга бургомистра, и живущего в том месте уволенного на время маркграфа Фридриха кирасира под конвоем отправил, а сей мой для выигрышу в времени с сим нарочным подношу.

Господин генерал-майор Демико признает, что генерал Платен, по известию уже ему сделанному, со всею силою на него движение сделает; в таком случае я за нужное нахожу завтре отсюда выступить и маршировать по пути, где с ним, господином генералом-майором, таким образом марш наш регулировать будем, чтоб во всяком случае сикурсовать мне ею было возможно.

Предписанной полоненной корнет и дезертировавшей вахмистр согласно мне объявили, яко корпус, здесь на границе находящейся, состоит в числе полку Платенова драгунского (которого генерал и командует), гранодерского одного и Путкамерского одного баталионах и гусар двести шестьдесят, из которых три эскадрона драгун и гранодерской баталион в Штолпе, а Путкамеров в Шлаге расположены, два же эскадрона драгун постированы один недалеко от Столпа, а другой в Битаве равномерно и гусары деташированы по разным постам для примечания и защищения против наездов легких войск, а генерально все приказ имеют, по приближении войск регулярных все путь свой к Кеслину брать для прикрытия магазинов.

Я по отправлении господина генерал-майора и к Битау партии отправил и ожидаю оных возвращения.

Включенные с сим намерен был вчерась отправить, а по прибытии дезертировавшего вахмистра ожидал благополучного окончания сражения, к которому он всю надежду с доказательствами подал, но прежде уведомления, как сейчас о том получить не мог, а причина тому, что господин генерал-майор рассуждал, неприятельским постом, скрытым быть на всех проездах, ибо они действительно, как нам и видно, тем только и пользоватца случая ищут, а принужден был отправить как для пленных, так и взятого до дву тысяч рогатого скота и овец то ж, которому однако подлинного числа показать не могли».

А «прусской злой король», чтобы отразить русское вторжение в Бранденбург, объединил две армии. Правда, сорокатысячный корпус он был вынужден держать на другом фронте — против австрийцев, инертных, но потенциально опасных.

На торжественном смотре корпус генерала Дона промаршировал мимо короля в новых мундирах, с напудренными головами. Фридрих удивился и произнёс саркастически: «Ого! Да ваши солдаты разряжены в пух. Мои, напротив, настоящая саранча: зато кусаются». Впрочем, после форсированных маршей основные силы Фридриха пребывали не в лучшем состоянии. Только авторитет короля, опыт офицеров и палочная дисциплина держали их в повиновении.

Узнав о действиях Фридриха, Фермор снял осаду Кюстрина. Русская артиллерия разбомбила полкрепости, там погибли прусские арсеналы и магазины, но войти в Кюстрин не удалось. Фермор отвёл войска к Цорндорфу — на соединение с обсервационным корпусом генерала Броуна, русского ирландца. Цорндорф — небольшое поселение, которое после Второй мировой войны стало называться Сарбиново (по-польски — Sarbinowo). Оно находилось неподалёку от города-крепости Кюстрин — ныне Костшин (польский Kostrzyn, немецкий Kustrin) в Любушском воеводстве в Западной Польше. Эта территория стала воронкой, втягивавшей в себя враждующие армии. Одно из значений немецкого слова «цорн» — гнев. Цорндорф — деревня гнева.

Против 54 тысяч тысяч солдат Фермора при 250 орудиях король имел 36 тысяч солдат и 116 пушек.

В начале августа прусский корпус начал переправу через Одер. Румянцев, расположившийся в лагере, сразу понял, что Фермор проиграл позицию. Ведь Фридриху удалось отрезать корпус Румянцева от основных сил. Соединиться с Фермором в ближайшие дни Румянцев не сумеет, да и приказа такого он не получил. Румянцев бросает на Одер кавалерийский отряд под командой Берга — они пытаются «разорить» мост через Одер и вступают в бой с прусскими гусарами. Бергу не удалось значительно затруднить для пруссаков переправу, но к Румянцеву удачливый бригадир вернулся не с пустыми руками, а с тридцатью пленными.

Виллиму Виллимовичу так и не удалось предугадать шаги Фридриха. Ведь он послал Румянцева к Шведту, потому что рассчитывал, что Фридрих переправит основные войска через Одер именно там, воспользовавшись мостом. А Фридрих ночью тайно навёл понтонные мосты через Одер у Гюстебизе, между Кюстрином и Шведтом, — там, где пруссаков не ждали. Корпус Румянцева оказался отрезанным. Пётр Александрович предупреждал Фермора об опасности дробления сил, но кто прислушивается к нижестоящим?..

Фридрих намеревался добиваться генерального сражения сразу после переправы, без промедления. Пруссаки шли в бой с пришлыми варварами, опустошавшими Бранденбургскую землю. Фридрих внушил армии ненависть к врагу, рыцарской войны ждать не приходилось. Он попытался отрезать русским пути к отступлению. А за спиной пруссаков — развалины Кюстрина, занятые Фридрихом. В случае отступления Кюстрин стал бы для прусской армии временной базой.

Отряд разведчиков-казаков приметил переправу немцев — и Фермор узнал о надвигающейся опасности. Фридрих обходным манёвром навязал Фермеру новую позицию: с незанятыми высотами и рекой Митсель в тылу. Русская армия образовала огромное каре — четырехугольник, в центре которого, в Цорндорфе, располагались обозы и артиллерия. Утром заголосила артиллерия. Затем под барабанную дробь и гимны Господу пруссаки начали атаку. Авангард генерала Майнтефеля атаковал правый фланг русских. Фермор приказал поджечь деревушку. Основные силы пруссаков под командованием генерала Каница должны были поддержать авангард, но между войсками Каница и Майнтефеля образовался значительный зазор, чем и решил воспользоваться Фермор, ударив по прусскому авангарду. Кирасиры вместе с гренадерами, пошедшими в штыковую, смяли войска Майнтефеля. Только кавалерия Зейдлица сумела сломить наступление русских.

На левом фланге русской армии стояли войска обсервационного корпуса генерала Броуна. На них обрушились основные силы Фридриха после полудня. Русские держались стойко. Сам генерал получил несколько рубленых ран. Выдержав первую волну прусского наступления, русская пехота пошла в штыковую. Шла битва на изнеможение — и тут у Фермора появлялись шансы. И снова решающий удар нанесла кавалерия Зейдлица… Войска потеряли управляемость, сражение шло беспорядочно, словно во хмелю. Тактическая инициатива пруссаков разбилась о стойкость русской армии. К ночи битва утихла, и оба командующих считали себя победителями. У обоих были трофеи. И обе армии не смогли продолжить сражение на следующий день. Никто не занял поле боя, не отступил. Только через два дня на виду у Фридриха армия Фермора отступила организованно и неспешно. Пруссаки захватили около 90 пушек, русские — 26. В плен попали 2800 русских (среди них — генерал Захар Чернышёв) и 1500 немцев. Русские потери убитыми и ранеными почти в два раза превышали прусские. То есть наголову разбить Фермора Фридриху не удалось, но он с большим основанием мог говорить о победе.

Не забылся и такой позорный факт: Фермор (а с ним и принц Карл Саксонский, и князь Голицын) бежал с поля боя в тыл, в деревушку Куцдорф.

О том сражении слагали легенды! «Одного смертельно раненного русского нашли в поле лежащим на умирающем пруссаке, которого тот грыз зубами; пруссак не в состоянии был двинуться и должен был переносить это мучение, пока не подоспели его товарищи, заколовшие каннибала», — пишет фон Архенгольц. Известно и высказывание Фридриха после Цорндорфа: «Этих русских можно перебить всех до одного, но не победить. Они держатся крепко, тогда как мои негодяи с левого крыла меня покинули, бежав, как старые бабы». Насколько достоверна эта реплика — бог весть.

Зато прусский ротмистр фон Кате был участником наступления генерала Ф. Зейдлица, и уж онто точно запомнил, как «русские лежали рядами, целовали свои пушки — в то время как их самих рубили саблями — и не покидали их». Стойкость русских в критической ситуации казалась невероятной. Никаких попыток отступить, сдаться… Армия мужественно переносила ошибки командования и держалась до последнего вздоха.

Фридрих без снисхождения отнесётся к русским пленным, напоминая им о бесчинствах, творимых в оккупированном Бранденбурге… Правда, по договорённости об обмене пленными Чернышёв и другие вскоре вернутся под знамёна Елизаветы.

Увы, решающая ошибка Фермора была связана с Румянцевым. 12-тысячный корпус мог бы перевернуть ход сражения — как это случилось под Гросс-Егерсдорфом. Румянцев стоял у Шведта, всего в нескольких десятках километров от сражения, и слышал канонаду. Д.М. Масловский писал: «…Теперь, когда все карты раскрыты, очевидно, что Румянцев… свободно мог ударить во фланг, а при искусных разведках и в тыл пруссакам в самое критическое время, т. е. в исходе первого дня Цорндорфского боя или на другой день: полное поражение Фридриха в этом случае не подлежит сомнению».

Но Фермор упустил время, не призвал Румянцева на помощь. Надо думать, главнокомандующий не верил, что 12-тысячное войско способно с марша без промедлений кинуться в бой, не растеряв боеспособности. Не верил в готовность Румянцева к современной войне, к которой сам был не готов.

О слабости командования свидетельствует и такой эксцесс: «часть солдат бросилась на маркитантские бочки с вином и начала их опустошать; напившись, в беспамятстве били собственных офицеров, бродили, ничего не понимая, и не слушались никаких приказаний» (С.М. Соловьёв).

В реляции императрице Фермор храбрился, но полностью загримировать результаты сражения не мог. «По отпуске последней моей всеподданнейшей реляции из под города Кистрина на эстафете, от 12-го сего месяца, получа того ж дни на вечер подлинное известие, что король прусской ниже Кистрина три мили под местечком Цилинцах делает на старом Одере из судов к переходу мост, а чрез канал, которой гораздо выше Одера, разобранной мост починивать начал, почему тот же час полковник Хомутов с командою для препятствия оного дела послан, точию как скоро туда прибыл, получена ведомость, что уже прусские гусары на здешней стороне показываться стали, а по поимке объявили, что прусская армия уже на нашу сторону сильно перебирается».

О самых драматических эпизодах Фермор старался умолчать, но не выходило:

«…Почему того ж числа на вечер блокада города Кистрина так порядочно и благополучно отвозом тяжелых пиесов артиллерии и двух тысяч гранадир последовала, что ни одного человека притом не потеряно. Потом в четвертом часу из тесного и лесного места, в котором армия необходимо для блокады стоять принуждена была, благополучно проходя близ четырех верст лесом на чистое место, для ордер де-баталии весьма способное, пришла и при урочище Фирстенфельде без всяких обозов стала во ожидании прусской армии прибытия. И по счастию корпус под командою господина генерала Броуна от Ландсберга прибыл и в одном лагере с армиею соединился. На вечер стали уже прусские гусары показываться и с нашим войском сражение имели, а наше войско стояло всю ночь при ружье во ожидании неприятеля, а в 14-й день генеральная и прежестокая баталия началась пополуночи в девятом часу, наперед с пушечною пальбою, а чрез полтора часа начался из ружья огонь и с такою жестокостию бесперерывно продолжался, что до самой ночи одна другой стороне места не уступали. В десятом же часу отступила прусская армия российской место баталии, где российская чрез ночь собралась и не токмо в виду прусской ночевала, ни на другой день имелся роздах, собирая своих раненых и пушек, сколько неприятель допускал».

Редко в реляциях после генеральных сражений столь явственно проступает неуверенность командующего. Фермор паниковал: «Урон раненых из генералитета, штаб и обер-офицеров весьма знатен, токмо по кратности время точно показать не можно, а пришлется впредь, как скоро походная канцелярия в том исправиться может, а ныне кратко на память о некоторых из генералитета и штаб офицеров показано. А сверх того ссылаюсь на словесное показание посланного с сею депешею господина полковника Розена, которой пространнее на все обстоятельства изъясниться может. Я не в состоянии вашему императорскому величеству о поступках генералитета, штаб и обер-офицеров и солдат довольно описать и, аще бы солдаты во все время своим офицерам послушны были и вина потаенно сверх одной чарки, которою для ободрения выдать ведено, не пили, то б можно такую совершенную победу над неприятелем получить, какая желается. А ныне я, припадая к стопам вашего императорского величества, всенижайше донести должен, что в рассуждении великого урона, слабости людей и за неимением хлеба принужден сегодни до тяжелых наших обозов и хлеба семь верст до Грос Камина, а потом до Ландсберга, где надеюсь с третьей дивизиею, состоящею в Швете, соединиться, буду по реке Варте субсистенцию армии сыскивать. Денежная казна поныне почти вся сохранена, а секретной экспедиции все дела, чтоб в какой конфузии неприятелю в руки попасть не могли, сожжены, в том числе и ключ азбуки, которого впредь с курьером в присылку ожидаю.

Его высочество принц Карл и генерал Сент-Андре не дождавши совершенного окончания баталии, заключая худые следствии, ретировались в Швет к третьей дивизии, а экипаж его высочества при большом обозе армии поныне в целости. Я при сем неудачном случае по моей рабской должности всевозможные меры употреблять не оставлю, и припадаю к стопам». Рабская должность! Удачный эвфемизм, вполне деликатный. А репутация в те дни пошатнулась не только у Фермора, но и у самого молодого из удачливых и самого удачливого из молодых генералов России…

Императрица Екатерина вспоминала: «…Мы узнали, что 14-го числа произошло Цорндорфское сражение, самое кровопролитное во всем столетии; с обеих сторон считали убитыми и ранеными по 20-ти тысяч человек; мы лишились множества офицеров, до 1200. Нас известили об этом сражении как о победе, но шепотом передавалось известие, что потери с обеих сторон были одинаковы, что в течение трех дней оба неприятельских войска не смели приписывать себе победы, и что наконец на третий день Король Прусский в своем лагере, а генерал Фермор на поле битвы служили благодарственные молебны. Императрица и весь город были поражены скорбью, когда сделались известны подробности этого кровавого дня; многие лишились родственников, друзей и знакомых. Долгое время только и было слухов, что о потерях. Много генералов было убито, ранено либо взято в плен. Наконец убедились в неспособности генерала Фермора и в том, что он вовсе человек не воинственный… Румянцева обвиняли в том, что, имея в своем распоряжении 10 000 человек и находясь недалеко от поля битвы, на высотах, куда к нему долетали пушечные выстрелы, он мог бы сделать битву более решительною, если бы ударил в тыл Прусской армии в то время, как она дралась с нашею; граф Румянцев этого не сделал, и когда зять его князь Голицын после битвы приехал к нему в лагерь и стал рассказывать о бывшем, тот принял его очень дурно, наговорил ему разных грубостей и после этого не хотел с ним знаться, называя его трусом, чем князь Голицын вовсе не был; несмотря на победы Румянцева и на теперешнюю славу его, вся армия убеждена, что он уступает Голицыну в храбрости».

Несправедливые слова: Голицын бежал с поля боя, не его ставить в пример героям.

В таком двусмысленном положении оказался Румянцев после Цорндорфа. И ведь как долго держались в памяти современников пересуды о цорндорфской осечке! Крупицы правды есть и в этих слухах, но не забудем: Румянцев ожидал приказа и не имел представления о ходе сражения. Что, если бы армия Фермора побеждала, а ему, Румянцеву, предстояло развивать успех, довершать операцию? При Гросс-Егерсдорфе Румянцев в лесу точно знал, что армия на грани катастрофы — и ринулся спасать товарищей. А тут слишком велика была вероятность ошибки. И только задний ум подсказывает нам, что смелая атака Румянцева могла бы поставить Фридриха на колени.

Сохранившиеся воспоминания и письма русских офицеров того времени показывают, что Цорндорф не подорвал боевой дух, не уничтожил армию морально, хотя и возродил страх перед пруссаками. «Прошедшая наша с неприятелем акция великой ущерб зделала нашей братьи. <…> Однако слава Богу, что еще наша армия в таком хорошем состоянии… <…> не толко отпор зделать но окотовать [атаковать] может… <…> саддаты бодры и жадны, и мы все веселимся и желаем, чтоб еще с неприятелем увидется», — храбрился в частном письме Афанасий Невельской.

Пётр Александрович, конечно, желал отличиться, загладить двусмысленное впечатление от Цорндорфа. И в конце сентября именно Румянцев столкнётся с пруссаками при Пас-Круге. «В шесть часов поутру генерал граф Румянцев, уведомясь о наступлении неприятеля, сделал предписанной уже сигнал и у Пас-Кругу со всем корпусом собрался; неприятеля, состоящего из 4-х батальонов пехоты от большой части гранодер, при самом конце дамбы ретранширующегося и делающего батареи на вышине, лежащей против самого дама у неприятельского левого фланга нашел. А как скоро только туман миновал и пехота в ея работе видима стала, приказано подполковнику Гербелю, как с траверса, так и с поставленных в правой стороне у перелеска пушек, по неприятелю пальбу производить и бомбы из единорогов и гаубиц бросать. Неприятель своими орудиями равномерно соответствовал, не причиняя однакож никакого вреда, еже продолжалось до девяти часов. А тогда усмотря граф Румянцов, что бомбы наши неприятелю большого вреда не причиняют и неприятель две колонны формирует, показывая вид к атаке одною чрез дам, а другою в правую сторону чрез болото, где оное несколько осохло и переходимо, производя с правого своего флангу непрестанную пушечную пальбу по нашим солдатам, кои в самое то время для пресечения ему пути до самого болота траверс продолжать стали, приказал ста человекам гранодерам с одним единорогом и гаубицею занять вышину близ дама лежащую, а расположенной от самого Пас-Круга до казацких кошей пехоте движение сделав, приступить в виду неприятельском к самому мосту и его верить заставить, что сим сильным стремлением вознамеренность конечно чрез дам для форсирования его идти.

При занимании таким образом гранодерами вышины и при взвезении на оную орудиев, с неприятельской стороны беспрестанная пушечная пальба по сему посту производилась и одному канонеру руку трехфунтовым ядром перешибло, а прочих на том месте вредить не могло, ибо лежащая при сей вышине лощина людям завесою служила. И тако производимое с сей вышины бросание бомб, поспешествуемое пушечною пальбою с помянутых мест такое действие имело, что неприятеля понудило, оставя занятой весьма авантажной пост, бегом ретироваться; которого Донские казаки под предводительством генерал-майора Ефремова, полковников Краснощокова и Сулина преследовали и сражаясь с неприятельскими гусарами, неоднократно с особливою храбростию целые их эскадроны прогоняли, в чем свидетельство подать могут его королевское высочество принц Карл и генерал барон Сент-Андре, которые при сем сражении присутствовать изволили. Сие сражение продолжалось в беспрестанном огне до 12 часов, а потом ретирующийся неприятель, пользуясь вышинами, от казаков весьма его тревожащих, пушечною пальбою защищался. С нашей стороны, кроме помянутого канонера и нескольких казачьих лошадей, убитых и раненых не было, а от неприятеля один гусар пленен, несколько побито и ранено. На месте, где неприятельской фронт был, немало крови усмотрено, а на самой батарее две убитые лошади найдены, такоже несколько котлов и других тому подобных вещей на месте оставлено, где доказательством служит, что неприятелю нашими орудиями немалой вред причинен, когда не успел такие солдатам надобные вещи с собою взять», — сказано в журнале военных действий о том деле.

Масштаб схватки, как видим, невелик, но сам её факт показывает, что после Цорндорфа русские не пали духом, как это представлялось прусским оптимистам, и продолжали огрызаться, оказывая сопротивление неприятелю повсюду, где это возможно. И действовал Румянцев в те дни расторопно, используя свежие силы солдат, не хлебнувших цорцдорфского огня.

Но отношения с Фермером подпортились навсегда: граф не простит Фермору тех колебаний, не простит того, что Виллим Виллимович подставил под удар репутацию полководца Румянцева. А Фермор и сам ожидал от Румянцева мести — главнокомандующий знал, что в Петербурге им недовольны, и опасался, что Румянцев воспользуется ситуацией. А там уж не только до отставки — до жестокой кары недалеко. Судьба Бестужева — пример красноречивый, незабываемый: «От сумы да тюрьмы не зарекайся». Всесильному Бестужеву удалось отделаться ссылкой — но Фермор был куда более уязвим. Как дипломат и царедворец, он значительно уступал и Апраксину. Один козырь оставался у генерала: в нём нуждалась армия.

Фермор всё менее искусно скрывал, что не доверяет Румянцеву.

Считается, что Виллим Виллимович сделал ставку на Петра III, на скорую кончину императрицы. Но этим его действий не объяснишь… Его обвиняли, что он разгласил военную тайну — план кампании следующего, 1759 года… союзникам, австрийцам. Как это согласуется с участием в «партии Петра»? С огромной натяжкой. Но австрийцам в Петербурге не доверял никто — в особенности после падения Бестужева. Ключевая особенность мировых войн в том, что в них сталкиваются коалиции, в которых каждый участник имеет ещё и личные интересы, входящие в конфликт с союзническими. В этом смысле Семилетняя война была мировой — разве что на ситуацию за пределами Европы те события почти не влияли. Хотя по меньшей мере одна великая колониальная империя играла в той войне ведущую роль. Это Британия. Да и Россия была к тому времени не только европейской державой, но и азиатской. Так что и Индия оказалась втянутой в воронку войны — разумеется, косвенно. И в начале 1759 года войне не видно было конца.

А Конференция уже вела следствие по делу главнокомандующего. Румянцева неожиданно вызвали в столицу. Он с неохотой сдал командование дивизией — и направился в Петербург. Догадывался ли он, что вызов связан с делом Фермора? На четвёртом десятке Пётр Александрович приобрёл немалый политический опыт, многое видел насквозь.

В Петербурге за прошедшие полтора года изменилось многое. Болезнь императрицы, падение Бестужева, ожидавшееся воцарение Петра Фёдоровича — эти факторы переменили климат. К чести Румянцева, мелочно сводить счёты с Фермором он не стал, до кляуз не опустился, не подтвердил своим авторитетом слухи о предательстве главнокомандующего. Хотя, возможно, указал и на тактические ошибки Фермора. Но отстранять проштрафившегося генерала было бы ошибкой: он лучше многих умел выполнять боевые задачи, набрался опыта, не падал духом в походных условиях. Сумел ли Виллим Виллимович оценить сдержанность молодого коллеги? Да и нуждался ли Румянцев в уважительной оценке генерала Фермора?

Утратив высочайшее доверие, Фермор до поры до времени сохранил пост главнокомандующего. На апрель намечалось возобновление боевых действий. Тут-то и получил Румянцев удар в спину: его отстранили от основных действий, вручили в командование тыловой корпус, который должен был прикрывать Восточную Пруссию и базы снабжения в Польше. Жалкая роль! Румянцев не скрывал обиды, боролся с «персональным уничтожением». Расценивал новое назначение прямо: «За умертвление для себя немалое признаваю». Но подчинился приказу, отбыл к тыловому корпусу.


Салтыков

Сейчас уже можно открыть тайну: даже самый властный монарх, как правило, зависит от подданных сильнее, чем подданные от монарха.

Существовало ли в тогдашней России властное «общественное мнение»? Вроде бы это не свойственно самодержавию. Но, конечно, и придворные перетолки, и армейский ропот не учитывать не мог никто, даже самодержавная императрица. Да и она — как опытный политик — подстраивалась под превалирующие настроения, подчас даже с опережением. После Цорндорфа трудно было не расслышать ропот: остзейцы во главе армии утомили, подавайте нам главнокомандующего-великоросса. Найти такого было непросто: многие ориентировались на Петра Фёдоровича с его симпатией к Фридриху. Пришлось выдвинуть человека, который десятилетиями пребывал в тени и даже в опале.

Счастливый день для Румянцева — 8 июня 1759 года. Всё определилось, кончилась власть Фермора, который при этом избежал ссылки и остался в армии. Новым главнокомандующим назначен генерал-аншеф Пётр Семёнович Салтыков, уже показавший себя с лучшей стороны в нескольких войнах, но державшийся в тени. Возможно, ему не хватало лидерских амбиций. Да и доверием императрицы Салтыков не пользовался. Но летом 1759-го настало его время. Он проявил себя недурным организатором во время наступления на Восточную Пруссию, храбро и хладнокровно сражался при Цорндорфе. Салтыкова считают предшественником Суворова по части умения разговаривать с солдатами их языком, делить с ними невзгоды походов. «Щи да каша — пища наша». — Он мог бы повторить эти слова. Салтыков считался страстным охотником. Постоянные странствия по лесам и болотам подготовили его и к армейским лишениям. В походах Семилетней войны он постепенно вошёл во вкус, без картинных жестов, без придворной саморекламы превратился в стратега.

Шестидесятилетний Салтыков выглядел стариком. Представитель старинного рода, он родился в самом центре коренной России — неподалёку от Ростова Великого, на берегу озера Неро. Воевал с поляками и со шведами под командованием Миниха и Ласси.

Впервые за долгие годы (если не считать нерасторопного Апраксина) в роковое время главнокомандующим стал природный русак. Это воодушевляло патриотов. Хотя первоначально Салтыков не вызывал восторгов: больно негероическая внешность была у этого аристократа. Примечательную характеристику новому главнокомандующему оставил в своих записках А.Т. Болотов — одарённый литератор, встретивший генерал-аншефа в Кенигсберге: «Старичок, седенький, маленький, простенький, в белом ландмилицком кафтане, без всяких украшений и без всех пышностей, ходил он по улицам и не имел за собою более двух или трех человек. Привыкнувшим к пышностям и великолепиям в командирах, чудно нам сие и удивительно казалось, и мы не понимали, как такому простенькому и, по всему видимому, ничего не значащему старичку можно было быть главным командиром столь великой армии и предводительствовать ей против такого короля, который удивлял всю Европу своим мужеством, проворством и знанием военного искусства. Он казался нам сущею курочкою, и никто и мыслить того не отваживался, что б мог он учинить что-нибудь важное». Неужели забыли русские люди расторопность Салтыкова в сражении при Цорндорфе? Курочка — не курочка, а с портрета работы Ротари на нас смотрит эдакий дородный боярин — только бритый и в европейском костюме XVIII века.

Цорндорф оказался болезненным щелчком по носу для патриотов русской армии. Скептики и так были уверены, что с Фридрихом тягаться невозможно, их, напротив, удивляла стойкость воинства российского. Но Цорндорф показал: механистичная прусская тактика всё ещё таит для нашей армии смертельную угрозу и во многом войско Фридриха остаётся для всех прочих примером недостижимым. Укрепились в солдатской среде уважительные, даже боязливые легенды о прусской кавалерии. Но — Россия если подчас и отстаёт от Европы, то умеет учиться, навёрстывать и догонять. В Семилетнюю войну это правило сработало. Русские крестьяне — по духу люди оседлые, многие из них, если бы не рекрутчина, дальше родной околицы ничего бы и не видали. Постепенно они освоились на германской земле, где всё так не походило на срединную Русь — и уже вели себя на чужбине по-хозяйски. То есть — степенно, рачительно, уверенно. Прошёл угар грабежей, прошла и растерянность. В армии постепенно устанавливалось то состояние, в котором лучшие качества народного характера проявляются непоборимо. Душевное равновесие и готовность исполнять солдатский долг.

Салтыков, исправляя перегибы предшественника, без промедлений вернул Румянцева в действующую армию. Пётр Семёнович давно присматривался к молодому генералу и считал его звездой первой величины. Было у Салтыкова одно славное качество: он недолюбливал рутинёров и ценил в военачальниках изобретательность. Румянцеву поручили командование Второй дивизией, для которой главнокомандующий уготовил участь яркую. Поход на Берлин! «Я намерен, буде обстоятельства допустят, генерал-порутчика Румянцева с знатным деташементом к Берлину налегке отправить для взятия денежной контрибуции и сколько возможно лошадей и быков, також провизии», — сообщал Салтыков Конференции. Такой удар по Берлину, считал главнокомандующий, деморализует противника. Другим его начинанием было быстрое соединение с австрийцами, которые, однако, настаивали на переносе основных боевых действий в Силезию.

После первого разговора с глазу на глаз Салтыков ещё больше понравился Румянцеву. Начиналось горячее времечко — решающие сражения Семилетней войны.

Между тем и Фридрих произвёл заметную перестановку: генерал Даун, безуспешно пытавшийся остановить русских, потерял доверие короля. Вместо него корпус возглавил генерал-лейтенант фон Ведель. Ему было поручено остановить движение русских к Одеру. Под командой фон Веделя — менее тридцати тысяч, у русских — сорок тысяч. Но Фридрих не сомневался, что воспитал лучшую в мире армию и готов был к генеральному сражению. Не просто остановить, но уничтожить русско-французскую армию — таков был план короля. Для начала пруссакам предстояло воспрепятствовать соединению русской и австрийской армий.

Для этого Ведель принял решение в июле атаковать русских в районе Пальцига. Он планировал оглушить русских неожиданным наступлением, которое снивелирует численное превосходство армии Салтыкова. Но с первых залпов сражения русские стояли как стена, ощетинившаяся штыками. Салтыков повёл армию в обход левого фланга и тыла пруссаков. Гусары Малаховского налетели на русских, но вынуждены были отступить… В бою не дрогнула и артиллерия Салтыкова. Ведель отступил, чтобы подготовить второй удар. Но и новая атака захлебнулась. Самым мощным был третий удар по русским позициям. Прусской коннице удалось прорваться между двумя полками, внести сумятицу. Но тут заговорила русская артиллерия! Кавалерия Фридриха отступила с большими потерями — и Салтыков бросил в бой русскую конницу Панина, которая довершила дело.

Вторую дивизию в том сражении возглавлял генерал Александр Вильбоа, раненный при Гросс-Егерсдорфе. Румянцев, сколь ни торопился, не успел прибыть и принять у него командование над дивизией. А обсервационный корпус, вместо павшего ирландца Юрия Броуна, — Голицын.

Мастерство русских артиллеристов признал и Фридрих, почти одновременно получивший известие о поражении Веделя и победе над французами при Мендене: «Северные медведи не французы, и артиллерия Салтыкова в сто раз выше артиллерии Контада».

Иногда Салтыкова упрекают, что он не организовал преследование Веделя. «Недорубленный лес снова вырастает», — говаривал на этот счёт Суворов. Но более успешных сражений с пруссаками не было ни в истории австрийской, ни в истории французской армии. А Салтыков показал себя генералом, не способным паниковать или трусить. По умению терпеть он не уступал собственным солдатам.

Хотя и не добил Салтыков пруссаков, всё равно под Пальцигом Ведель потерял четверть своей армии — около семи тысяч, из них не менее четырёх тысяч — убитыми. Потери русских не превышали пяти тысяч, из них убитыми — 813 человек. Павших оплакивали, на поле боя устроили панихиду. Но оставшиеся в живых поверили в силу русского оружия, а гипноз непобедимости пруссаков развеивался. Болотов отдавал должное Салтыкову: «Победа сия произвела многие и разные по себе последствия, из которых некоторые были для нас в особливости выгодны. Из сих наиглавнейшим было то, что все войска наши сим одолением неприятеля ободрилися и стали получать более на старичка, своего предводителя, надежды, который имел счастие с самого уже начала приезда своего солдатам полюбиться; а теперь полюбили они его еще более, да и у всех нас сделался он уже в лучшем уважении».

Но в Петербурге победа при Пальциге почему-то не вызвала ожидаемого восторга. То ли интриганы вмешались, то ли советники императрицы просто не поняли стратегической важности столь яркой победы. Обошлось без фейерверков и щедрых наград. А ведь нечасто прусскую армию удавалось разбить со столь малыми потерями… Более того — это была первая победа над пруссаками со столь явным преимуществом, первая битва, в которой германские потери и убитыми, и ранеными значительно превышали потери русские.

Поход продолжался, и подоспевший Румянцев в составе армии Салтыкова двигался к Одеру. В районе Кроссена к русским присоединился австрийский корпус Лаудона. В Кроссене части Малаховского попытались оказать сопротивление русским, но были рассеяны — и Салтыкову досталась богатая добыча: продовольствие и фураж.

Союзная армия заняла Франкфурт-на-Одере, пополнила обозы. Салтыков настоятельно предложил австрийскому главнокомандующему Дауну присоединиться к армии и мощным ударом накатить на Берлин. Предполагалось, что взять прусскую столицу без генерального сражения невозможно, но численное превосходство союзной армии позволяло надеяться на успех.

Но Даун тянул с ответом. Он не был сторонником генеральных сражений — и Салтыков почти не скрывал своего презрения к цесарскому коллеге. Тем временем Фридрих с главными силами прусской армии форсировал Одер.

Союзная армия под командованием Салтыкова заняла позиции на высотах у деревушки Кунерсдорф, которая вскоре станет всемирно известной. Общее число русско-австрийских сил, сосредоточенных здесь, доходило до 60 тысяч, против 48-тысячной армии Фридриха Великого. Преимущество заметное, но не подавляющее. Помощи от Дауна Салтыков так и не получил.

Правым крылом армии командовал Фермор, левым — Голицын, а центральную группировку возглавлял Румянцев. Резерв — австрийцы Лаудона — расположились в тылу войск Фермора. Это было первое генеральное сражение, в котором Румянцев участвовал под командованием Салтыкова.

Как только обнаружилось, что король обходит правый фланг русских войск, Салтыков приказал армии повернуться кругом, переменив ход сражения. Наступил решительный момент: следовало или быстро отступить к Кроссену, или атаковать. Салтыков занял позицию тылом к Одеру и принял бой. Он разгадал замысел Фридриха: начать атаку одновременно на правое и левое крыло — и предпринял контрманёвр, чтобы «навлечь всю неприятельскую армию на одно левое крыло…». Удар приняли на себя части генерала Голицына. На этом участке пруссакам удалось создать численный перевес. В результате пруссаки заняли Мюльберг — тактически важную высоту — и в победном воодушевлении готовы были добивать уже потрёпанную армию Салтыкова. Установив на высотах Мюльберга артиллерию, принялись обстреливать русские позиции. Подготавливая решительную атаку, Фридрих уже послал в Берлин гонца с вестью о победе.

И вот — нашла коса на камень, на силу нашлась более ухватистая сила.

Фридрих обрушил удар на высоту Большой Шпиц, где располагались войска Румянцева, — и это было вполне логичное решение. Возможно, Старому Фрицу следовало действовать быстрее, он потерял время, перестраивая войска. Но на большую стремительность его армия в тот день была неспособна. Пётр Александрович продемонстрировал полную готовность к сражению, он умело повёл упорную оборону высоты.

Если бы Румянцев и Салтыков в эти часы остались верны церемонной, правильной войне — надлежало раскланяться с Фридрихом и отступить — по возможности организованно. Но тут-то и понадобилось румянцевское умение мыслить смело, парадоксально. Умение использовать лучшие качества солдат — хорошо натренированных, невероятно выносливых. Румянцева объединяло с Салтыковым многое, но главное — они оба умели и любили общаться с солдатами. Не замыкались в изящном кружке великосветских собутыльников. Пожалуй, в этом было их преимущество перед командирами немецкого происхождения, хотя и среди немцев на русской службе появлялись такие блистательные знатоки солдатской души, как славный фон Вейсман — герой первой екатерининской Русско-турецкой войны.

С утра дышалось легче, а летний зной уже переутомил войска, в особенности — пруссаков, уставших после перехода. Однако сражение только разгоралось. Командующие затыкали дыры резервами. Несколько раз Румянцеву удавалось бросить солдат в контратаку, штыками и рейдами конницы они оттесняли пруссаков. Но неоднократно пруссаки достигали высоты и завязывали бой на Большом Шпице. На позиции ворвались кирасиры принца Вюртембергского. Румянцев бросил против них своих кавалеристов — и в быстром сражении конницы русские одержали верх. Архангелогородский и Тобольский драгунские полки смяли знаменитых «белых гусар» генерала фон Путкаммера, который в том бою получил смертельное ранение. Австрийский генерал Лаудон, начавший сражение в резерве, поддержал союзников, бросив в бой два эскадрона австрийских гусар. Принц Евгений Вюртембергский, пытавшийся собрать кирасир для новой атаки, получил серьёзное ранение.

Наконец, Фридрих отправил в сражение кавалерию генерала Зейдлица — ударные силы непобедимой армии. Румянцев встретил кавалеристов таким огнём, что Зейдлицу пришлось отступить. Сам Зейдлиц, раненый, удалился с поля боя на руках адъютантов. В быстроменявшихся условиях большого сражения Румянцев действовал хладнокровно и хитроумно — как будто всю жизнь сражался с пруссаками.

Фридрих вторично отправил Зейдлица на высоты, обороняемые Румянцевым. Пётр Александрович не побоялся бросить в бой всю свою кавалерию: киевских и новотроицких кирасир, архангелогородских и рязанских конногренадер и тобольских драгун. Прусская атака захлебнулась. Тем временем русская пехота штыковым ударом отвоевала Мюльберг…

«В самое сие время неприятельская кавалерия в ретранжамент вошла, которая нашею под предводительством генерал-порутчика графа Румянцева и австрийскою, под командою генерал-фельдмаршала лейтенанта барона Лаудона, опровергнута и прогнана, после чего из первой дивизии гранодерской и Азовской полки с генерал-майором князем Волконским к подкреплению других приспели и по сильному на неприятеля устремлению оного несколько в помешательство привели», — говорилось в реляции.

И тут наступил переломный момент сражения: Румянцеву удалось воодушевить солдат на штыковую контратаку, и они лихо опрокинули прусскую пехоту, сбросили её с высоты в овраг. На помощь своим пробились уцелевшие остатки прусской кавалерии, но и они были отброшены ударом с правого фланга русско-австрийскими частями. Снова, как при Гросс-Егерсдорфе, в решающие минуты Румянцеву удалось ошпарить противника неожиданным и дерзким ходом. О преследовании неприятеля Румянцев докладывал так: «…Преследовавший неприятеля с легким войском генерал-майор граф Тотлебен в ночь меня рапортовал, что он чрез болото в лес к неприятельскому левому крылу казаков послал, чтоб кавалерию от пехоты отрезать, а он с гусарами и кирасирскими его императорского высочества полку 2-мя эскадронами, кои весьма храбро себя оказали, по сю сторону болота построился; неприятельская кавалерия, усмотря, что казаки заезжают с тылу, ретироваться стала, но в то время оная с обоих сторон казаками и гусарами атакована, расстроена и разбита, многие поколоты и в полон взяты, в сверх того целый неприятельской от протчих отделившийся кирасирский эскадрон 20-ю человеков казаков и 15-ю человек гусар в болото вогнан, побит и пленен, которого стандарт в добычу взят; от сего места далее мили за неприятелем погоня была…»

Салтыков не упустил инициативу: он отдал приказ перейти в общее наступление. Следуя примеру Румянцева, русские и австрийцы шли вперёд, не считаясь с усталостью. Пруссаки отступали беспорядочно — и к семи часам вечера прекратили сопротивление. Самого Фридриха едва не захватили в плен. Русские — и прежде всех Румянцев — показали, что умеют действовать разнообразно, ставить перед противником неразрешимые задачи. Таких инициативных, решительных генералов у Фридриха не оказалось… Прусская система выглядела отлаженной, но шаблонной. Рабом канонизированной теории не был и Салтыков. К тому же русские явно превосходили и противника, и союзников-австрийцев в физической силе и упорстве. Необходимо указать и на ещё одну причину победы: энергичный П.И. Шувалов за прошедшую зиму сумел на славу перевооружить артиллерию. Русская армия получила гаубицы усовершенствованной конструкции — «единороги», более лёгкие и скорострельные, чем прежние пушки. Теперь этих «единорогов» в армии хватало, и они значительно превосходили прусскую артиллерию. Именно огонь «единорогов» — поверх русской пехоты — остановил наступление Зейдлица на Большой Шпиц. Блестящие традиции русской артиллерии, которая со времён Ивана Грозного была одной из лучших в Европе, под Кунерсдорфом дополнила новая заслуженная слава.

Фридрих впал в отчаяние. Судя по всему, он искал смерти под Кунерсдорфом. Ротмистр Притвиц силой заставил короля покинуть поле боя. Гусары Притвица и Фридрих чудом ускакали от казачьего преследования. Шляпа Фридриха, доставшаяся русским, вскоре окажется в Эрмитаже, а в наше время — в музее Суворова.

Многочисленные поклонники воспевали Фридриха за то, что он не терял присутствия духа в трагические минуты сражений, крепко верил в свою звезду, в свою систему. Но подчас он впадал в ярость и депрессию — и тогда не знал меры в стенаниях. У него была манера изливать душу в письмах и разговорах с близкими друзьями. Вот уж где Фридрих немилосердно сгущал краски, драматизировал ситуацию.

Сразу после Кунерсдорфа он писал своему задушевному другу Финку фон Финкенштейну — недурно знавшему Россию кабинет-министру, заправлявшему внешней политикой Пруссии: «Наши потери очень значительны. Из сорока восьми тысяч воинов у меня осталось не более трех тысяч, всё бежит, нет у меня власти остановить войско; пусть в Берлине думают о своей безопасности. Жестокое несчастье, я его не переживу. Последствия битвы будут ещё ужаснее самой битвы: у меня нет больше никаких средств и, сказать правду, считаю всё потерянным. Я не переживу погибели моего отечества. Прощай навсегда». Король всерьёз намеревался передать армию брату министра, генералу Финку. Несколько раз у него отнимали яд, он картинно сопротивлялся. В приступе самобичевания Фридрих преувеличивал масштабы катастрофы. Да, почти завоёванная победа обернулась крупнейшим поражением, но у Фридриха осталось всё-таки не три тысячи, а все десять…

И Салтыков не малодушничал, когда обращал внимание на русские потери и на переутомление победителей. «Ещё одна такая победа — и мне одному придётся идти с палочкой в Петербург, чтобы сообщить о ней», — примерно так острил главнокомандующий в те дни. Он вообще умел пошутить над собой. При этом никаких признаков пирровой победы не видно: и убитыми, и ранеными Фридрих потерял больше. По пушкам и лошадям после Кунерсдорфа союзники превосходили пруссаков разительно. И всё-таки Салтыков тревожился за состояние армии — и, надо думать, не без оснований.

Терять армию в тысячах вёрст от России новоявленный фельдмаршал не желал: к тому же он понимал, что Берлин не встретит русских с кёнигсбергским радушием. Любой авантюризм Салтыков отметал решительно.

Запомним этот день: 1 августа 1759 года, Кунерсдорф. День ратной славы России, память о котором много значила для нашей армии во все времена. Летом 1941 года в журнале «Смена» появилась статья М. Фёдорова, завершавшаяся таким пассажем: «Сражение при Кунерсдорфе и взятие Берлина — исторический урок немцам. Пусть помнят об этом зазнавшиеся фашистские вояки! Наша доблестная Красная Армия, верная священным традициям русского оружия, разгромит фашистские банды!» Надо ли разъяснять политический контекст той публикации?! В самом начале Великой Отечественной войны историки и журналисты искали опору в нашем победном прошлом, и наиболее важными оказались победы над немцами, из которых в истории России самой яркой была кунерсдорфская, за которой последовало взятие Берлина. Не секрет, что Фридрих Великий был культовой фигурой для Третьего рейха. Гитлер, без преувеличений, поклонялся ему, видел в «хромом Фрице» олицетворение победительного германского гения. О том, что Фридрих не раз терпел поражения от русской армии, о том, что Россия едва не раздавила Пруссию после нескольких побед в генеральных сражениях и только смерть императрицы Елизаветы спасла великого пруссака, — Гитлер предпочитал не вспоминать. А его противники — советские пропагандисты — вспоминали об этом охотно.

Отметим, что и хлёсткий суворовский афоризм: «Русские прусских всегда бивали» — произрастает из Большого Шпица…

За победу при Кунерсдорфе Салтыков получил фельдмаршальский жезл — символ нежданного благодарного доверия императрицы Елизаветы. Первую заметную награду получил и Румянцев — орден Святого Александра Невского и две тысячи червонцев. Кроме того, всем участникам победоносной битвы вручили медаль, выбитую по этому случаю. На лицевой её стороне — профиль красавицы-императрицы, на оборотной — изображение воина и надпись: «Победителю над пруссаками». То было первое из подобных награждений.

Что же дальше? Напрашивался поход на Берлин — до столицы Фридриха рукой подать, а грозный король под Кунерсдорфом практически лишился армии. Думается, сам Фридрих с ужасом ожидал именно такого развития событий — но в этом случае он недооценил противоречия в стане союзников. В своей «Истории Семилетней войны» Фридрих прямо пишет, что если бы после Кунерсдорфа русские нанесли последний удар — с Пруссией было бы покончено.

Но австрийцев не устраивали решительные действия Салтыкова. Кроме истерзанных в бою 15 тысяч Лаудона, в армии Салтыкова не было австрийцев. С подмогой они тянули. Новоявленный русский фельдмаршал в душе проклинал союзников — как и Румянцев, не сомневавшийся в успехе марша на Берлин, который он уже числил в своих трофеях. А вести на Берлин кунерсдорфских героев без подкрепления Салтыков не решился — возможно, переоценивая силы и талант Фридриха. Ему даже пришлось попикироваться с австрийцами, которых он упрекал в желании победить грозного врага руками одних только русских. Салтыков требовал от австрийцев подвигов и жертв, подобных тем, что русские свершили и принесли при Кунерсдорфе.

Кунерсдорф — это первое генеральное сражение с Фридрихом, в котором союзники (при доминирующем участии русских) одержали несомненную победу. Видимо, в глубине души Салтыков посчитал свою миссию исполненной. Полководческого честолюбия ему не хватало, а боярскую гордость коробила мелочная расчётливость австрийцев. Особенно его раздражал генерал Даун, не помогавший ни продовольствием, ни боеприпасами. А Салтыков — несмотря на природную скромность, которую признавали все, — с австрийцами держался начальственно, не без надменности. Не за себя, за Отечество держал спину. Он никогда не забывал, что основные тяготы войны несёт русская армия, и требовал от союзников подчинения. После нескольких недель бесплодных споров фельдмаршал посчитал за благо отойти в сторону, ссылаясь на болезни, неудивительные в его возрасте.

В его биографии золотая глава на этом завершается… В январе 1762 года Петр III назначит его главнокомандующим, но военные действия против Пруссии закончатся, и в августе Салтыков отправится из армии в столицу. После своего восшествия на престол Екатерина II назначит его московским генерал-губернатором. На этой должности фельдмаршал прослужит несколько лет — вплоть до чумной эпидемии 1771-го. В дни эпидемии фельдмаршал дрогнет, растеряется, отбудет из Белокаменной в свою подмосковную усадьбу. Этот отъезд воспримут как малодушие — тем более что в отсутствие генерал-губернатора в городе начнётся бунт. Архиепископ Амвросий прикажет убрать чудотворную икону Боголюбской Богоматери от Варварских ворот Китай-города, где толпился народ. Святой отец был уверен, что скопление народа только усугубляет эпидемию. Разъярённая толпа разгромила сначала Чудов монастырь в Кремле, а затем — Донской монастырь, где скрывался архиепископ. Амвросия убили. Беспорядки пришлось подавлять военной силой, а зачинщиков ждали казни и каторга. В эти дни Салтыков не проявил себя вождём — и в ответ на холодность императрицы ушёл в вынужденную отставку. Через год после отставки, в декабре 1772-го, фельдмаршал Салтыков отдаст Богу душу в своём подмосковном имении — Марфине. Московский высший свет постарался побыстрее забыть отставника. Новый генерал-губернатор князь Михаил Волконский делал вид, что смерть Салтыкова не имеет к нему отношения… Верность командиру сохранил только генерал-аншеф П.И. Панин. Он в парадном облачении демонстративно вошёл в траурную комнату, поклонился, обнажил шпагу и командным голосом произнёс: «До тех пор буду стоять здесь на часах, пока не пришлют почётного караула для смены». После панинского демарша победителя Фридриха похоронили с подобающими воинскими почестями. Когда вести об этом дошли до императрицы — она встала на сторону Панина, а Волконского пожурила. О подвиге Панина быстро узнала вся неравнодушная Россия, его авторитет в армии возрос: у нас от века уважают защитников справедливости. Румянцев не мог участвовать в похоронах фельдмаршала. В это время он мог отблагодарить Салтыкова только добрым отношением к его единственному сыну — генералу Ивану Петровичу Салтыкову, который сражался под командованием Румянцева во всех основных сражениях Русско-турецкой войны. Ивана Салтыкова никто не считал скромником: он, пребывая в сиянии отцовской славы, с молодых лет был избалован наградами. Ивана Петровича произвели в генерал-аншефы почти одновременно со смертью отца. В те годы Румянцев (во многом — из уважения к отцу) относился к нему благожелательно, хотя видел просчёты генерала, его медлительность на поле боя… Младший Салтыков оставался несколько вальяжным даже в те дни войны, когда следовало действовать с ускоренной решительностью. Румянцев терпел этот недостаток, отмечая личную храбрость генерала, его грамотность в тактике. Но через 20 лет их отношения заметно испортятся. А Иван Салтыков, как и отец, устав от грома сражений, станет московским главнокомандующим и генерал-губернатором. Любопытно, что московским главнокомандующим (правда, без лавров генерал-губернатора) был и Семён Андреевич Салтыков — отец фельдмаршала. Словом, три поколения графов Салтыковых управляли Первопрестольной.

Но вернёмся во времена послекунерсдорфские. Русские блестяще провели кампанию 1759 года — пожалуй, даже при Петре Великом столь ярких побед наша армия не знала. Россия могла той же осенью победно завершить войну, диктуя Фридриху условия капитуляции из его собственной столицы. Тут уж хватило бы боеспособного корпуса тысяч в двадцать и нескольких казачьих отрядов вдобавок, для острастки. Дипломатия императрицы Елизаветы готова была действовать цепко, отстаивать интересы империи. Но… Старый Фриц получил передышку, спасся от позора и, проявив самообладание, сумел мало-помалу восстановить силы. В отчаянии он доходил до крайности, но быстро приходил в себя — и готов был к продолжению войны.

Старик Салтыков был настоящим учителем Румянцева, его прямым предшественником и достойным начальником на поле боя. Именно он отказался от слепого следования господствовавшей тогда в Европе линейной тактике. Он применял контратаки колоннами, выделял резерв, смело маневрировал… И всё это — в старческом, по понятиям того времени, возрасте. Но Румянцев, как и все русские генералы, учился и у Фридриха! Хотя прусский гений и был убеждённым сторонником линейной тактики, а Румянцев её уничтожил… У Фридриха нужно было учиться, говоря словами Суворова, единству мысли. Он был фанатически предан идее приумножения прусской военной силы и политического влияния. Он неустанно воспитывал генералитет, умело находил ключи к сердцам солдат, эффективно управлял ими. Армия Фридриха, как правило, опережала противника, действовала молниеносно. Этот урок Румянцев затвердил чётко: промедление смерти подобно. С Фридрихом пруссаки готовы были идти на смерть — после того как король состарился, пруссаки незамедлительно потеряли половину военного потенциала. Слишком многое держалось на этой личности. Румянцев почтительно относился к прусскому королю и не стеснялся публично демонстрировать свои чувства даже в те годы, когда Санкт-Петербург косился на Фридриха с неприязнью.

При этом Румянцев ни перед кем не преклонялся, ни к кому не относился с ребяческим восторгом. Опыт научил его скептицизму. Кроме того, Пётр Александрович без суеты, без нервных припадков хранил глубокую самоуверенность. Знал себе цену — и не намеревался уступать Фридриху пальму первенства даже в собственном воображении. С годами самоуверенность перешла в брюзжание, которое фельдмаршал перемежал приступами смирения.

Итак, в начале октября 1759 года русские и австрийцы прекратили боевые действия, устроив армию на зимние квартиры. А в начале следующей кампании Салтыков, как приметили современники, впал в ипохондрию. То и дело на его глазах видели слёзы, в доверительных беседах он признавался, что намерен проситься в отставку. Сетовал на коварство австрийцев, ничего не предпринимал для восстановления дисциплины в армии.

В дивизии Румянцева дела обстояли наилучшим образом: генерал не терял бразды управления, не прекращал учений, боролся с болезнями и дезертирскими настроениями. Знал каждого офицера, изучил все слабости тех, с кем предстояло воевать бок о бок. Эту повадку Румянцев, как мы помним, проявил ещё в Риге.

Салтыков — один из немногих русских полководцев, кого Ломоносов удостоил персонального упоминания в одной из елизаветинских од. Михаил Васильевич разглядел в нём родственную душу — одного из тех, кто доказал, что Российская земля может рождать новых платонов, невтонов и ганнибалов…

Фридриха Ломоносов не жалует за мечты о господстве над Европой.

Парящей слыша шум Орлицы,

Где пышный дух твой, Фридерик?

Прогнанный за свои границы,

Еще ли мнишь, что ты велик?

Еще ль смотря на рок саксонов,

Всеобщим дателем законов

Слывешь в желании своем!

Лишенный собственныя власти,

Еще ль стремишься в буйной страсти

Вселенной наложить ярем?

...

Богини нашей важность слова

К бессмертной славе совершить

Стремится сердце Салтыкова,

Дабы коварну мочь сломить.

Ни польские леса глубоки,

Ни горы Шлонские высоки

В защиту не стоят врагам;

Напрасно путь нам возбраняют:

Российски стопы досягают

Чрез трупы к франкфуртским стенам.

С трофея на трофей ступая,

Геройство росское спешит.

О муза, к облакам взлетая,

Представь их раздраженный вид!

С железом сердце раскаленным,

С перуном руки устремленным,

С зарницей очи равны зрю!

Противник, следуя борею,

Сказал: я буйностью своею

Удар ударом предварю.

От Фридриха осталось немало легендарных афоризмов — с позднейшими наслоениями, с редактурой десятилетий. А от Салтыкова — скромный ответ на похвалы за Кунерсдорф: «Это не я. Это всё сделали наши солдатики».


Кольбергская операция

В середине августа 1760 года вместо «престарелого» Салтыкова главнокомандующим был назначен фельдмаршал Александр Борисович Бутурлин. Императрицу не смущало, что Бутурлин аж на пять лет старше Салтыкова. В отличие от великого отца Елизавета делала ставку на опытных и властных вельмож. К тому же её выбор был сужен фактором Петра Фёдоровича и пропрусской партии.

Румянцев поначалу даже не мог поверить в столь глупое решение властей. Тучный, медлительный, ничего не понимавший в военном деле, Бутурлин, казалось, вовсе не годился в соперники Фридриху. Фельдмаршальский жезл он получил в мирное время и уже в пожилом возрасте. И вдруг — очередная царская милость, графский титул и должность главнокомандующего. Главное достоинство Бутурлина — лёгкий отсвет славы Петра Великого. Когда-то молодой офицер Александр Бутурлин приглянулся первому нашему императору, стал денщиком государя, исполнял тайные его поручения, сопутствовал Петру во всех последних походах. Но с тех пор Бутурлин состарился и заплесневел на статской службишке, а орденами его осыпали, как говорится, не по заслугам, а по потребностям.

Прибыв на театр военных действий, фельдмаршал сразу разъяснил генералам своё кредо: он намеревался беречь армию, беречь солдатские жизни. А значит — уклоняться от сражений и бездействовать. Действовал он, как премудрый Фарлаф у Пушкина: «В заботах, тревоге, досаде и грусти скитайся по свету, мой храбрый соперник! Бейся с врагами, влезай на твердыни! Не трудясь и не заботясь, я намерений достигну, в замке дедов ожидая повеления Наины».

Румянцева такая тактика не устраивала, и он принял решение всеми правдами и неправдами действовать независимо от главнокомандующего. Этому способствовало и решение Конференции направить русские части для взятия Кольберга, пока Бутурлин с основными силами топчется вокруг главных цитаделей Бранденбургской земли.

Под Кольберг направили Румянцева! Это назначение развязывало руки полководцу. Взятие Кольберга давало союзникам контроль над всей Померанией — и вокруг этой крепости ещё в прошедшей кампании развернулись отчаянные схватки, сюда стягивались военно-морские силы. К тому времени слово «Кольберг» в русской армии повторялось часто и с грустными нотами. Под стенами мощной крепости русский флот потерпел чувствительное поражение… Две попытки взять Кольберг окончились плачевно для русской армии. И вот — Румянцев…

В помощь Румянцеву снарядили флот под командованием наиболее энергичного из русских флотоводцев того времени, вице-адмирала А.И. Полянского. Он возглавил Ревельскую и Кронштадтскую эскадры — линейные корабли «Святой Климент папа Римский», «Полтава», «Наталия», «Ревель», «Москва», «Святой Пётр», «Рафаил», «Гавриил», «Шлиссельбург», «Уриил», «Святой Николай», «Ингерманланд», «Варахаил», «Нептунус», «Святой Димитрий Ростовский», «Святой Павел», «Святой Иоанн Златоуст», «Святой Андрей Первозванный», фрегаты «Россия», «Святой Михаил», бомбардирские корабли «Дондер», «Самсон» и «Юпитер», десять мелких судов. На кораблях поместилась десантная группировка — семь тысяч отборных бойцов. 1 июля флот прибыл на данцигский рейд, где проводили погрузку на суда осадной артиллерии. Впервые Румянцеву довелось координировать действия армии и флота.

Фридрих, насколько возможно, усилил оборону крепости. Гарнизон превышал четыре тысячи солдат, количество крепостных орудий приближалось к 150. Опытный организатор обороны майор (позже — полковник) фон Гейден отлично знал местность и умело управлял смельчаками, с которыми уже дважды отстоял Кольберг во дни осад.

К крепости примыкал пространный укреплённый лагерь, который тоже считали едва ли не неприступным. Там на высотах готовилась к бою артиллерия. В лагере расположился 12-тысячный корпус принца Вюртембергского. С востока крепость защищал болотистый труднопроходимый лес. Словом, взятие Кольберга было главной и наиболее трудной тактической задачей кампании. Ситуация требовала от Румянцева не просто осады и попытки штурма: предстояла многоплановая операция против сильной прусской группировки, крепости с гарнизоном и нескольких линий обороны.

Жители Померании, разорённые войной, насторожённо ждали русских гостей. Румянцев понимал, что успех операции зависит и от отношений с местным крестьянством. В атмосфере ненависти трудно воевать, ещё труднее наладить снабжение армии. Борьба с мародёрством, строгая дисциплина — это не просто благие пожелания. Репутация русских войск в Пруссии в те годы оставляла желать лучшего.

Фридрих предвидел, что Румянцев попытается замкнуть блокаду Кольберга, перекрыть транспортные пути. Для неожиданных рейдов по тылам русского корпуса король выделил отряд генерала Вернера — две тысячи кавалеристов и полтысячи пехотинцев. Располагаясь под Кольбергом, Румянцев узнал о передвижениях отряда Вернера и направил против него соединение, в котором казаков и драгун подкрепляли два гренадерских батальона.

Войска Вернера заняли город Трептов — и Румянцеву удалось окружить его. Там, под Трептовом, русский полководец сломал стереотипы тогдашнего военного искусства. Как было принято действовать после окружения? Медленно и основательно. Наступали широким фронтом, линиями. Ни тебе эффекта неожиданности, ни концентрации сил на прорывном участке. Румянцев уже не один год обучал солдат наступать колоннами. И полковник Бибиков, которому он поручил взятие Трептова, предпринял атаку батальонной колонной. Быстрота и сосредоточение сил — этих двух условий пруссаки не выдержали. Русские ворвались в Трептов, а конница преследовала противника в предместьях. Только убитыми Вернер потерял более шестисот человек. Почти столько же, включая самого Вернера, оказались в плену у Бибикова. Румянцев разбивал линейную тактику — и торжествовал.

Любопытный факт: первый вариант плана осады Кольберга подготовил инженер-полковник Де Молин. Румянцев, перелистав его план, пришёл в негодование. Он выгнал Де Молина из корпуса, пригрозив аж повешением. Впрочем, этот военный инженер ещё долго будет служить в русской армии, станет и генералом… Второй план генерал сочинял вместе с полковником Гербелем. Первым шагом предполагались операция по оттеснению прусских частей в лагерь принца Вюртембергского и захват передовых укреплений Кольберга. 19 августа русские двинулись вперёд: после усиленных поисков по обоим берегам Персанты противник с потерями отступил в Кольбергский и Боденхагенский леса, а затем ушёл в свои укрепления.

Достойным соперником оказался генерал Дубислав Фридрих Платен, которому удалось прорваться к Кольбергу, уничтожив магазины и коммуникации русской армии. Отряд Платена усилил гарнизон Кольберга.

Румянцеву удалось перекрыть пути из Штеттина в Кольберг. Но упорные пруссаки неоднократно пытались вернуть контроль на этих дорогах… Румянцеву пришлось отрядить команду под началом полковника Апочинина,

Наступил черёд партизанской войны: то было противостояние летучих отрядов. Одно из важных сражений произошло под Гольнау: русский отряд, в котором выделялся решительными действиями подполковник Суворов, ворвался в крепость. Полковник Корбиер был захвачен в плен, а Суворов, получив две раны, в упоении подсчитывал ещё и захваченные пушки. Тем временем Румянцев окружил отряд генерала Кноблоха, который сдался без боя. Удалось захватить более 1600 человек пленных, 15 знамён и 7 орудий. Платену всё же удалось уйти. После этих сражений в Кольберге началась паника, но и в лагере Румянцева не всё обстояло благополучно.

Ещё до наступления холодов Румянцев столкнулся с нехваткой продовольствия. Армия, несмотря на старания Румянцева по добыче припасов, почти голодала. Уже в конце сентября из-за погодных условий флот был вынужден удалиться от Померании. Полянский ушёл с эскадрами в Ревель, по дороге попал в бурю и вернулся в Россию с большими потерями. Утешало, что у пруссаков дела с провизией обстояли не лучше. Граф Чернышёв упоминает, что солдат по шесть месяцев держали без жалованья. Бутурлин относился к Румянцеву и его корпусу как к нелюбимым пасынкам, как будто ждал от «зарвавшегося» генерала поражений.

Военный совет, по настоянию Бутурлина, рекомендовал Румянцеву снять блокаду и, по традиции, направить войска на зимние квартиры. Не принято было в те годы воевать с наступлением холодов. Но Румянцев и здесь ломал традицию: он-то помнил, как дорого стоил поспешный уход на отдых после Кунерсдорфской победы — и, к неудовольствию Бутурлина и удивлению пруссаков, принял решение сражаться до конца.

В начале ноября он весьма обстоятельно обрисовал ситуацию в письме на высочайшее имя: «Крепость при отступлении неприятельском, чрез посыланного от меня капитана Бока, к сдаче была требована. Комендант фон дер Гейде со всеми хотя учтивостьми твердость свою и заслуженные уже, якобы, честь и славу толикими и формальными осадами показать и в сем случае мне обещал. Я, однако ж, приказал господину генерал-порутчику Гольмеру, которой, в крайнем хотя изнеможении, усердствовать вашему императорскому величеству, ищет от стороны морской или по усмотрению его, где токмо место позволит на настоящее весьма сырое время, траншеи открыть и батареи в большом числе орудий заложить. Одна из сих уже устроена и со вчерашнего дни город бомбардируетца. Недостаток в пропитании может быть понудит коменданта к сдаче склонитца, а в протчем, осмеливаюсь вашему императорскому величеству доносить, что по настоящей погоде, а особливо в здешних местах, вовсе из времени осаждать. Я б охотно последовать примеру барона Лаудона, но кроме других обстоятельств, водяные весьма глубокие и широкие два рва требуют уже иных способов, а сих, не повредя крепостного строения, ни с каковой [стороны] удачно достигнуть невозможно, исключая однако ж сильные морозы».

Императрица к тому времени чувствовала себя опустошённо: болезнь побеждала.

Принц Вюртембергекий отступил на соединение с войсками Платена — и оставил укрепления, в которые тут же вошли войска Румянцева. В ночь на 5 ноября Румянцев занимает укрепление Вольфсберг, затем овладевает предместьями Кольберга. Фридрих приказывает Платену и принцу Вюртембергскому прорваться в Кольберг и доставить туда транспорт с продовольствием. Но попытка прорыва закончилась неудачей: их атаку Румянцев отбил и даже организовал преследование. Пруссаки дрогнули.

Комендант крепости фон Гейде впервые выдвинул условия капитуляции: почётные для пруссаков. Румянцев выдвигает собственные условия. 5 декабря фон Гейде соглашается на ультиматум Румянцева, и русские войска занимают Кольберг. Крепость, ставшая базой русской армии, угрожающе нависла над Бранденбургом.

И тут самое время сделать небольшое отступление о примечательном человеке, который во время Кольбергской операции встал на пути Румянцева. Граф Готтлоб Курт Генрих фон Тотлебен был в XVIII веке личностью легендарной. В Европе о нём судачили чаще, чем о Румянцеве или Зейдлице, наравне с Казановой и Калиостро. О нём сочиняли небылицы и плутовские романы, не счесть слухов и анекдотов, связанных с неугомонным графом. Тотлебен — имя важное для русской истории, оно ассоциируется прежде всего с обороной Севастополя в 1850-е годы, с деятельностью генерала Эдуарда Тотлебена, который современнику Румянцева приходился дальним родственником. А вообще-то это название родового имения в Тюрингии, которое принадлежало нашему ловкачу-графу. Происходит это название от аристократического девиза: «Верен не на жизнь, а на смерть» («Treu auf Tod und Leben»).

Из Саксонии наш Тотлебен бежал, как ужаленный, после серьёзного обвинения во взяточничестве. Заочно его даже приговорили к пожизненному заключению — но такие вердикты мало что значат. В Голландии он получил патент полковника и прославился как второй Казанова. Со временем и оттуда пришлось ретироваться. Некоторое время он служил при дворе Фридриха, в Пруссии. Но и Берлин пришлось покинуть, как всегда, при деликатных обстоятельствах. В 1759 году 45-летний Тотлебен оказался на русской службе — и неизвестно, за какие заслуги получил чин генерал-майора. Ко времени вступления России в Семилетнюю войну никакого военного опыта у Тотлебена не было — но некоторые считали его почтенным генералом. И, как ни странно, он не спасовал: предводительствуя казачьими отрядами, проявил храбрость в стычках с пруссаками. Два ранения, контузия, ордена…

Тотлебен умел красочно рассказывать о собственных подвигах, заботился о репутации яростно, и ему удалось представить себя покорителем Берлина (к неудовольствию Чернышёва).

Вот как он рапортовал из прусской столицы: «Я оставался в Берлине все воскресенье с 2,000 гренадер и одним полком конно-гренадеров, приказав обезоружить всех жителей и сжечь их оружие, а выпущенныя против ея императорскаго величества, ея союзников и их армий зловредныя издания сжечь через палача, под виселицею. Газетчики, за дерзкия выходки их во время этой войны, должны были понести заслуженное ими наказание шпицрутенами, но так как весь город просил о монаршем милосердии к ним, то это наказание, именем ея императорскаго величества, было отменено, но все же они проведены были до места, где была назначена экзекуция и где все уже было приготовлено, и даже с них были сняты рубашки.

Королевския сокровища были осмотрены и найденные ящики и корзины с золотом, серебром, драгоценными камнями и древностями бригадир Бенкендорф должен был опечатать и взять с собою к армии во Франкфурте, где штаб офицеры сделали им описи и, упаковав каждую вещь, сдали при рапорте графу Фермеру, через князя Прозоровскаго».

О сокровищах Тотлебен рассказывал с особенным знанием дела. Между прочим, в Берлинской операции участвовал казак Емельян Пугачёв — и позднее появится легенда, что именно Тотлебен, заметивший сходство казака с покойным императором, подал ему идею стать самозванцем.

Во время Кольбергской операции Румянцев с подозрением присматривался к графу. Замечал, что тот снабжает его неверными сведениями о движениях пруссаков. 19 июня 1761 года Тотлебен был арестован: вскрылась его переписка с принцем Генрихом Прусским. Вёл он тайную переписку и с самим королём: делился с ним секретной информацией. Считается, что он заблаговременно передал Фридриху информацию о приближении Румянцева к Кольбергу.

На допросах Тотлебен заявил, что намеревался, завоевав доверие Фридриха, заманить прусского короля в ловушку и захватить его, оправдывался, что потчевал пруссаков устаревшими данными. Около двух лет он провёл в заключении: за это время Елизавету сменил Пётр, а Петра — Екатерина. Тотлебена приговорили к смертной казни, но помиловали и ограничились лишением наград, чинов и пожизненным изгнанием за пределы России.

Надо думать, в Семилетнюю войну Тотлебен играл сразу на нескольких досках — и у него нашлись тайные покровители. Вскоре он вернулся в Россию. Сперва жил в городке Порхове весьма скромно, а потом, к великому изумлению многих, вернул себе высокое положение в армии.

В 1768 году, в разгар Русско-турецкой войны, Екатерина направила его в Грузию — в помощь царю Ираклию, сражаться с османами. И снова граф показал себя интриганом, мастером и рабом двойной игры. Он лавировал на противоречиях между грузинскими князьками и царём Ираклием и в конце концов возглавил заговор против царя — союзника России. В апреле 1770-го русско-грузинская армия должна была штурмом взять Ахалцихе — турецкий оплот в Грузии. Тотлебен неожиданно уклонился от сражения, рассчитывая на поражение Ираклия. Но Ираклию удалось разбить турок, а впоследствии — и расправиться с фрондой. За военные успехи в Грузии Тотлебен получает звание генерал-поручика, но Екатерина внимает царю Ираклию — и отзывает генерала с театра военных действий.

Его переводят в Польшу, на войну с конфедератами, и в марте 1773 года в Варшаве генерал умирает. Память об удачливом авантюристе надолго останется в фольклоре. Предприимчивый и беспринципный флибустьер Тотлебен — тоже неотъемлемый образ XVIII века.

…В Кольбергской операции Румянцев испробовал немало тактических новинок. Он формирует из охотников (добровольцев) два батальона лёгкой пехоты (егерей), приученной к ведению боя в рассыпном строю, к прицельной стрельбе. Снабжает их директивой, в которой, кроме прочего, рекомендует при преследовании противника «лучших же стрелков и в одну шеренгу выпускать». С этого нововведения начинается история преобразования русской пехоты. О наступлении колоннами мы уже упомянули. Упомянем и летучие отряды, действующие по тылам противника, быстро решающие оперативные задачи. Румянцев по-новому координирует действия частей, выделяет тактический резерв, в том числе — конный.

«Румянцев-Задунайский, человек никем еще неподражаемый, облегчил сейчас службу и отправление оной; запретил убирать волосы солдатам, а приказал заплетать косички и завязывать в пучки. С портупей и перевязей смывать беленье и не употреблять во время походу никогда оного, бросил рогатки, оставил баталыж карей во время походу, начал водить колонны и научил нас построению фронта против турок», — вспоминал генерал М.С. Хрущёв, свидетель всех побед Румянцева. Хрущёв был не только опытным воякой, но и знатоком административных дел, то есть обладал аналитическими способностями не только в военно-тактической области. Его отзыву можно доверять, хотя и проверять необходимо… В то время когда Хрущёв погружался в воспоминания, уже безопасно было рассуждать о вреде солдатской косметики и косичек. В доекатерининские времена говорить об этом не смели. А Румянцев непосредственно в сражениях и переходах Семилетней войны убедился: наш главный враг — неповоротливый обоз и неудобное солдатское снаряжение. К концу войны удалось сократить обозы, а с театральным обмундированием бороться пришлось долго.

Так получилось: для нас форма тех лет, косички и парики, связана с подвигами русской армии, с победами Румянцева, Суворова, Потёмкина. Романтика, героика, отражённая в живописи и кино, овеянная победным ореолом. Но в реальности это была смертная мука для солдата — и все упомянутые наши полководцы были яростными противниками пудры и косичек. Спасти армию от этого наваждения удалось Потёмкину, вдохновляли его, помогали ему — Румянцев и Суворов. Замечательная песня родилась в солдатской среде — впрочем, возможно, здесь постарались и офицеры — пропагандисты прогрессивных армейских реформ. Но пели эту песню и простые солдатушки:

Солдат очень доволен, что волосы остригли.

Виват, виват, что волосы остригли!

Дай Бог тому здоровье, кто выдумал сие.

Виват, виват, кто выдумал сие!

Избавились от пудры, булавок, шпилек, сала.

Виват, виват, избавились всего!

Поди прочь, дерзка пудра, погано скверно сало.

А мы теперь воскликнем: «виват, виват!»

Спросить было у пудры, спросить было у сала,

Куда их делась слава? Виват, виват!

Пудра, сало в аде —

Солдаты в вертограде

Кричат: «Виват, виват!»

Солдаты в вертограде!

Теперь скажи ж, ребята: довольны мы десницей

Всевышнего над нами? Виват, виват!

Довольны мы царицей, наследником ея?

Вскричали: «Ура, ура, ура!»

Но до той потёмкинской реформы было ещё далеко, а Румянцев уже боролся за облегчение солдатской лямки — пытался упразднить глупые излишества. Чтобы требовать от солдат большей выносливости, удали, крепких навыков штыкового боя — следовало освободить их от всего лишнего, необязательного. Да и гигиене прусские красоты мешали — это поймут и вожди французской революции. Правда, они откажутся от пышных армейских ритуалов во многом вынужденно: из-за безденежья. Но боевые качества армии от этого возрастут. Долго вызревала благотворная потёмкинская реформа — и, пожалуй, первым сделал уверенный шаг в её направлении не кто иной, как Румянцев.

Постепенно старания Миниха, усилившего в России военное образование, приносили плоды. Бывшие кадеты стали исправными офицерами и опытными генералами. Среди них всё больше было «природных русаков», а после стараний Румянцева — и малороссов, поляков, казаков. Возникла потребность в неформальном лидере, в генерале, который взял бы на себя роль маяка, идеолога для растущей воинской элиты. Уже после Кунерсдорфа Румянцев уверенно принял на себя эту миссию — да никто у него её и не оспаривал. Ревновали к наградам, славе, но не к ответственности. И Румянцев всё чаще выступал с идеями преобразования армии, превращался в педагога. И многие генералы — даже не столь молодые — не стеснялись называть себя учениками графа.

В Германии и во Франции — в крупнейших армиях Европы — основной задачей обучения пехоты считалось получение огневого превосходства над противником. В результате ускорялся ритм неприцельной стрельбы — по мнению Румянцева, бесполезной. Русский пехотный устав 1755 года на иноземный манер сосредоточивал внимание на ружейной стрельбе. Значение штыкового удара недооценивалось…

Во время Семилетней войны в русской армии нормальной дистанцией суточного перехода считались две географические мили, что составляет менее 15 километров. Но и такие результаты достигались не всегда. Войска Фридриха были куда более подвижными, что позволяло ему разбивать австрийцев и французов. Русских разбить не удавалось: ни в одном сражении Фридрих не одержал убедительной победы над русскими. Но быстрота прусских войск не раз ставила нашу армию в трудное, даже отчаянное положение. Румянцев понимал, что нельзя давать врагу такой форы. За медлительность офицеров карал строго.

Любопытен и другой нюанс — телесные наказания. Вплоть до потёмкинских преобразований они в русской армии применялись. Применял их и Пётр Александрович. Но, по точным свидетельствам, эта мера в практике Румянцева была редким исключением из правил. Куда чаще «заплечное мастерство» демонстрировали в армии Фридриха Великого, состоявшей, в значительной степени, из наёмников. Вот так лапотная Россия, несмотря на суровое крепостничество, шла к воинскому братству. Разумеется, ни о каком сословном равенстве в армии говорить не приходилось: не те времена. Но такие генералы, как Румянцев, понимали, что зверства пользу не принесут — разве только временную. К тому же граф опасался массового дезертирства… По словам Суворова, Румянцев знал всех своих солдат по именам. Иногда мог обратиться: «Иван, ведь ты был при Ларге. Подтверди мои слова, ведь тогда было эдак…» «Через десять лет после Кагульского сражения узнал он в городе Орле сторожа, служившего на той славной битве рядовым; остановил его, назвал по имени и поцеловал», — вспоминал Суворов. «Благословен до поздних веков да будет друг сей человеков…» — говорил о нём Державин, и это тоже о гуманизме Румянцева. «Любил солдат как детей своих, заботился о них в поле и на квартирах; одушевлял храбрых воинов уверенностью в победе; был любим ими, несмотря на строгость и частые маневры», — писал историк Н.Н. Бантыш-Каменский, восторженный биограф русских фельдмаршалов. Они, по чести говоря, заслуживали восторгов.

Конечно, нельзя доверять сусальным легендам о «барине-отце» и довольных пейзанах вперемешку с не менее довольными солдатами. Классовые интересы, классовая борьба и ненависть — не выдумки Маркса с Энгельсом, эти процессы действуют во все времена, их никто не в силах отменить. Но в те годы и глубинные классовые интересы крестьян совпадали с военными устремлениями России и полководческим стилем Румянцева. Где ещё мог крестьянин почувствовать себя человеком, если не в армии? Отслуживших ветеранов, когда они возвращались в родные края, считали мудрецами. Армия, кроме прочего, становилась для них институтом просвещения.

В отличие от пруссаков Румянцев, всё взвесив, отказался от ружейного огня в кавалерии — весьма неэффективного, замедляющего атаку. Основная задача конных частей — наносить сокрушительные удары холодным оружием. Кунерсдорф доказал правильность этой тактики, а Кольберг — тем паче.

Победителям достались 173 орудия, 20 знамён, три тысячи солдат оказались пленниками Румянцева. Кто знал в те дни, что через год новый император Пётр Третий вернёт Кольберг Пруссии?

Фридрих горевал на развалинах своей империи: военные силы Пруссии исчерпались, не хватало ни лошадей, ни пушек, а Россия всё ещё обладала боеспособной армией… Он снова подумывал о самоубийстве.

24 декабря 1761 года императрица Елизавета Петровна получила от Румянцева донесение о блистательной победе и ключи от Кольберга, которые привёз в Петербург бригадир Владимир Мельгунов, отличившийся при штурме.

«Ваше императорское величество из подносимой при сем капитуляции всемилостивейше усмотреть соизволите, яко я все горделивые неприятельские претензии уничтожил и акордовал только те, кои единственно милосердию и человеколюбия вашего императорского величества утверждают и от оного зависят. Ключи сей крепости, которой граждане вчерась и торжественную присягу учинили, а о числе пленных, полученных трофей, артиллерии и военной амуниции, сколько краткость времени и обстоятельствы досмотреть дозволили, табели к подножию трона вашего императорского величества с бригадиром Мелыуновым всеподданнейше подношу. Благополучие мое тем паче сугубо есть, что я по времени щитаю сие мое первейшее приношение вашему императорскому величеству сделать к всеторжественнейшему дни всевысочаишего вашего императорского величества рождения, воссылая молитвы к всевышнему о целости всевысочаишего и вседрожайшего вашего императорского величества здравия и о ежевременном приращении славы державе вашего императорского величества, толикими победами увенчанной», — говорилось в этом ярком документе. Увы, императрица так и не успела получить текст донесения.

О том, какой резонанс вызвала кольбергская виктория, можно судить по письму Воронцова Румянцеву: «Чем всегда дружба моя к вашему сиятельству искреннее была, тем натурально больше и участие, которое принимаю я в оказанной вами ее императорскому величеству и отечеству важной услуге. Твердость и мужество, с коими ваше сиятельство преодолели напоследок толико препон, делают вам справедливую честь, и как уже вся публика единогласно превозносит похвалами мудрое ваше в Померании предводительство, то не сумневаюсь равномерно, чтоб ея императорское величество не изволила оказать вам высочайшей своей милости. Сердечно желаю я, дабы вы действительными оные опытами вскоре обрадованы были. В прочем свидетельствуя вашему сиятельству благодарение мое за дружеское чрез капитана Бока письмо, уверяю я, что по заступлению вашему в пользу сего офицера старания мои охотно употребить готов».

Румянцева ждала заслуженная слава.

На следующий день, когда в типографии донесение Румянцева распечатывали для повсеместного распространения, императрица скончалась. Пётр Александрович адресовал ей ещё несколько реляций, но уже впустую.


Дочь Петра, внук Петра

…Едва заняв престол, государь Пётр Фёдорович обратился к Фридриху в самых сусальных тонах. Вот, например, одно из его писем: «Я в восторге от такого хорошего мнения обо мне вашего величества! Вы хорошо знаете, что в течение стольких лет я вам был бескорыстно предан, рискуя всем, за ревностное служение вам в своей стране с невозможно большим усердием и любовью».

Канцлер Бестужев-Рюмин так объяснял странную, возникшую с юности приверженность Петра III к Фридриху и Пруссии: «Великого князя убедили, что Фридрих II его любит и отзывается с большим уважением; поэтому он думает, что как скоро он взойдет на престол, то прусский король будет искать его дружбы и будет во всем помогать ему». Пленник иллюзий, император не осознавал, что в Петербурге он мало на кого может опереться. Правда, в отношении Румянцева проявил мудрость: одновременно наградил его за победы над пруссаками и отрядил в помощь Фридриху.

Огромное влияние на нового императора сразу после смерти Елизаветы приобрёл прусский посол Гольц — дирижёр всех соглашений Петра с Фридрихом.

Чтобы представить себе резкость поворота, совершённого Петром III, вспомним о Восточной Пруссии. Там действовала российская администрация, там формировались воинские части русской армии. Генерал-губернаторствовал не кто иной, как Василий Иванович Суворов — отец будущего генералиссимуса, в те времена — подполковника. В.И. Суворов сменил на этом посту Корфа — и быстро зарекомендовал себя рачительным, оборотистым администратором. В первые годы Семилетней войны проклятием русской армии было снабжение, а Суворов решил продовольственную проблему, наложив повинности на прусских крестьян. Суворов создал постоянные транспортные парки для подвоза провианта. Постепенно приучил пруссаков к русским порядкам. И — всё насмарку.

Слыхал ли кто из в свет рожденных,

Чтоб торжествующий народ

Предался в руки побежденных?

О стыд, о странной оборот!

Чтоб кровью купленны трофеи

И победителей злодеи

Приобрели в напрасной дар,

И данную залогом веру.

В тебе, Россия, нет примеру;

И ныне отвращен удар, —

напишет Ломоносов гневные строки — правда, опубликует их уже после смерти Петра III и вмонтирует в оду новой императрице.

Из-за странных финтов Петра III результаты Семилетней войны оказались нелогичными. Французы были вынуждены уступить англичанам Канаду, Восточную Луизиану, некоторые острова Карибского моря, а также основную часть своих колоний в Индии; Пруссия подтвердила свои права на Силезию и графство Глац — ценой уничтоженной армии, разорённых городов и деревень. Как всё это далеко от России! Пожалуй, Россия после Семилетней войны могла занести в актив уважение Фридриха, убедившегося в силе русского оружия и мобилизационных способностях Северной империи. Вторично воевать с Россией он не хотел — и готов был превратиться в союзника, которому можно доверять, не забывая о правиле: «Табачок врозь!»

В Петербурге уже правила Екатерина, когда Фридрих завершал войну с последним противником, оставшимся в игре, — Австрией. В результате король с триумфом возвратился в Берлин. Однако после праздника он писал маркизу д'Аржансу — французскому писателю, пригретому им при дворе:

«Стариком, у которого каждый день отнимает по году жизни, инвалидом, израненным подагрой, возвращаюсь я в город, в котором мне знакомы только одни стены. Там нет более близких моему сердцу! Не старые друзья встретят меня у порога; а новые язвы моего народа и бесчисленные заботы об их исцелении. С душой утомлённой, сердцем разбитым возвращаюсь я в этот город, где скоро сложу мои кости в приют, покой которого не возмутят ни война, ни бедствия, ни злоба людей!»

Фридрих долго не мог поверить в покорность жителей Восточной Пруссии перед русскими завоевателями, а в конце концов всерьёз разобиделся на эти земли и тамошних жителей. Он мысленно уже распрощался с этой территорией — и готов был торговаться с Россией на условиях передачи Восточной Пруссии под корону Елизаветы Петровны. А после «подарка» Петра III не простил жителей Кенигсберга и впредь не удостаивал своим высочайшим посещением тамошние края.

Впрочем, при Петре III русские войска ещё оставались в Восточной Пруссии — правда, правил император только 186 дней. И пребывали они там в качестве союзников короля Фридриха, опоры его трона.

Пётр Александрович к новой политике относился настороженно — как и все мыслящие русские люди. Несколько лет сражений, невиданное прежде кровопролитие, громкие победы — и вдруг все завоевания приходится отдавать побеждённому (хотя и не сломленному) Фридриху. Не император, а Божье наказание этот тёзка великого Петра… В Россию прибыли голштинские родственники императора — и немедленно заняли лидирующее положение при дворе и в армии. Это прежде всего принцы Георг Людвиг Голштейн-Готторпский и Пётр Август Фридрих Голштейн-Бекский. Обоих произвели в фельдмаршалы — конечно, не по заслугам. Сомнений быть не могло: эти господа «затрут» героев Семилетней войны. Государь-голштинец не обладал военным опытом, но и он понимал, что для неигрушечных военных действий необходимы полководцы, закалённые в огне Кунерсдорфа.

Фридрих ответил петербургскому собрату благодарственным письмом — вероятно, вполне искренним: «Я никогда не в состоянии заплатить за всё, чем вам обязан… Я отчаялся бы в своём положении, но в величайшем из государей Европы нахожу ещё верного друга: расчётам политики он предпочёл чувство чести». Понимал ли Фридрих, — наиболее осведомлённый политик того времени, — что Петру непросто будет удержаться на российском престоле? Понимал ли, что Пруссии нужно было спешно пользоваться благоприятными обстоятельствами? Из последующих событий, из переговоров с Чернышёвым после известий об отречении императора можно сделать вывод, что пруссака петербургский переворот не слишком удивил и не смутил.

К наследнику многие относились неприязненно, но попыток переворота в смутные часы безвластия не было. На престол вступил Пётр Фёдорович — впрочем, сам себя он по-прежнему ощущал Карлом Петером Ульрихом Голштейн-Готторпом. С давних пор — владетельный герцог Голштейна, носивший официальный титул «внук Петра Великого». Сын старшей сестры Елизаветы Петровны — цесаревны Анны и герцога Карла Фридриха, он приходился внучатым племянником яростному противнику первого русского императора — Карлу XII. Его даже рассматривали в качестве кандидата на шведский престол… Но бездетная Елизавета ещё в 1742-м объявила его наследником — и немцу пришлось переехать в холодную, неуютную для него страну. Переход Петра в православие, по-видимому, был формальностью: к «византийским» богослужениям он относился иронически. Елизавета, хорошенько узнав племянника, относилась к нему неприязненно, но ей не хватало решительности, чтобы заменить наследника. Да и бесспорных кандидатов не было.

Пётр Фёдорович быстро перевернул ситуацию с ног на голову: произвёл Румянцева в генерал-аншефы, наградил его орденами Святой Анны, Святого Андрея Первозванного и назначил главнокомандующим русской армией, расположенной в Померании. Император искал популярности — чтобы опираться не только на страх, но и на преданность. Кроме того, Пётр Фёдорович проникся уважением к Румянцеву, главным образом благодаря уважительным отзывам Фридриха о русском генерале. А Пётр Александрович понимал, что завоевательные планы Голштейна, в случае благоприятного исхода наступления на Данию, сулят фельдмаршальский жезл.

Петра III в историографии нередко представляют слабоумным, невежественным тираном — и виной тому некритическое восприятие отзывов двух Екатерин — Великой и Малой. Но ждать объективности в этом вопросе не приходится ни от мудрой Дашковой, ни от премудрой Фелицы.

Среди достоинств Петра Фёдоровича в глаза бросалась нешуточная работоспособность. Он ценил её и в сотрудниках — и разглядел в Румянцеве. К тому же этот генерал побеждал Фридриха, перед которым Пётр преклонялся. У русского императора было своё мнение насчёт этих побед: он приписывал их исключительно численному превосходству русских. И всё-таки уважал генерала-победителя.

Перед генерал-аншефом поставлена новая цель: действовать сообща с прусской армией против Дании. Злейшие враги по мановению руки самодержца превратились в союзников. А недавние союзники — датчане — стали для России объектом нападения… Разумеется, в глазах бывших союзников (и прежде всего — Австрии) русские выглядели предателями. Они даже не верили в возможность столь молниеносной перемены.

Предстоящая война не воспринималась как услуга Фридриху (сам прусский король не был сторонником нового похода!), то была дань голштинскому патриотизму Петра Фёдоровича, причём никаких выгод для России разгром Дании не сулил. Император Всероссийский намеревался восстановить единое Голштинское герцогство. Если уж речь зашла об интересах Голштинии — беречь русские жизни, разумеется, он не намеревался. Император решил послать на датский фронт и гвардию, которая привыкла к Петербургу… Это решение и станет роковым для него.

Фридрих критически оценивал способности главнокомандующих вроде Фермора, Салтыкова и Бутурлина, но хватку русского солдата почувствовал сразу — и пришёл к выводу: «Эти войска, плохо предводительствуемые и медленно двигающиеся, опасны по своему мужеству и несокрушимой выносливости. Легче перебить русских, чем победить». Румянцев под Кольбергом доказал, что и быстрые переходы для русских — не диковина. А значит, северного соседа следует опасаться и ограничивать его завоевательные аппетиты. Фридрих и фон дер Гольц пытались убедить царя отложить поход на Данию. Пруссия, истощённая поражениями, не выдержала бы новой кампании.

Румянцев видел и резонные стороны политики голштинца — он не осуждал его политику столь однозначно, как Ломоносов. Сказывалось уважительное отношение к Фридриху: с таким союзником теоретически можно было бы и славу приобрести, и империю укрепить. Впрочем, после Кунерсдорфа, Берлина и Кольберга непросто было найти общие интересы двух держав — России и Пруссии. Современный историк А.С. Мыльников так расценивает резоны Петра III и канцлера Воронцова: «…Во-вторых, переход от конфронтации к сотрудничеству с соседним государством сыграл в последующем позитивную роль. Тем более что участие в антипрусской коалиции как раз менее всего отвечало национальным интересам России, делая её фактически поставщиком пушечного мяса для союзников, в первую очередь — австрийской монархии». Это спорное утверждение. Присоединение Восточной Пруссии с портами и древним Кенигсбергом было реальностью — и этот факт не вписывается в концепцию «пушечного мяса для Австрии». Русские полководцы и дипломаты из числа сторонников войны с Фридрихом постоянно конфликтовали с австрийцами, отстаивая интересы России. Салтыкова и Бутурлина можно обвинить в медлительности и нерешительности, но не в приверженности австрийским интересам.

Румянцев получил от Петра III немало наград: но их после Кольберга никакой монарх не пожалел бы для полководца. Когда Петра Александровича представляют убеждённым сторонником союза с Пруссией в голштинском духе — это натяжка. У Румянцева в жизни не было других маяков, кроме интересов Российской империи и собственной карьеры.

Преподобный Исихий Иерусалимский глаголил: «Нет яда сильнее яда аспида и василиска, и нет зла страшнее самолюбия. Исчадия же самолюбия — змеи летающие: самохваление в сердце, самоугождение, пресыщение, блуд, тщеславие, зависть и вершина всех зол — гордость, которая не только людей, но и ангелов свергла с небес и вместо света покрывает мраком». Всё так, но без этих соблазнов ни один полководец не мог бы выбиться в победители. И о карьере Румянцев думал непрестанно — в особенности в молодые годы.

Осмеянный всеми несостоявшийся датский поход мог открыть для Румянцева новые горизонты полководческой славы: и впрямь никогда ещё русские войска не вторгались так глубоко в Европу.

Румянцев не забыл расторопности подполковника Суворова — и 8 июня 1762 года из Кольберга писал императору:

«Генерал-майора князя Голицына пехотного полку подполковнику Александр Суворову, как он всех состоящих в корпусе моем подполковников старее, да и достоин к повышению в полковники, на что он хотя в пехотном полку счисляется, однако почти во все минувшие кампании по повелению командующих вашего императорского величества армиею генералов употребляем был к легким войском и кавалерии, как и тем Тверским кирасирским полком за болезнею полковника командует и склонность и привычку больше к кавалерии, нежели к пехоте получил, в подносимом при сем списке ни в которой полк не назначен, и всеподданнейше осмеливаюсь испросить из высочайшей вашего императорского величества милости его, Суворова, на состоящую в кавалерийских полках ваканцию в полковники всемилостивейше произвесть».

Казалось бы, всё шло к тому, чтобы Суворов получил наконец-то звание полковника — давно им заслуженное. Пётр III в те месяцы осыпал армию наградами и повышениями: молодой император искал популярности в военной среде. А Суворова, ярко отличившегося в последние кампании, почему-то отодвинули — несмотря на настойчивые рекомендации Румянцева, пребывавшего в силе. Почему? Разгадка, скорее всего, связана с деятельностью Василия Ивановича Суворова — отца полководца. В Берлине к нему — как к весьма деятельному губернатору Восточной Пруссии — относились неприязненно. Недовольны рачительным, скуповатым Суворовым были и подчинившиеся русским прусские чиновники. Возможно, прусский посланник намекнул императору, что Василия Суворова следует удалить подальше, если не наказать. По крайней мере, его спешно освободили от обязанностей кёнигсбергского губернатора и направили губернатором в Сибирь — благо старый Суворов уже бывал в Сибири по служебным делам, ещё при Анне Иоанновне. Это Ломоносов в те времена пророчил величие Сибири, а для Петра Фёдоровича то была далёкая периферия. И назначение воспринималось как ссылка. Василий Иванович нашёл причину не ехать в дальние края, скорее всего — сослался на нездоровье, остался в столице — и, как известно, энергично участвовал в заговоре против императора. Родство с Василием Ивановичем помешало подполковнику Суворову поймать птицу счастья при Петре III. Запоздалую компенсацию он получил только при Екатерине, а пока что томился в жестоком разочаровании.

Румянцев Суворова высоко оценил после первого же знакомства. Но, как это бывало, порой придерживал ретивого генерала, притормаживал карьерное продвижение Суворова — и без того запоздалое. Таковы законы армии… Но тогда, во дни правления Петра Фёдоровича, Румянцев искренне намеревался помочь подполковнику — и натолкнулся на голштинскую стену.

Военные историки несколько преувеличивают влияние Фридриха на развитие русской армии. Несомненно, что походы Семилетней войны стали для русских офицеров наилучшим университетом — и Румянцев оказался первым учеником. Считается, что у Фридриха прежде всего стоило поучиться умению управлять войсками, держать в руках нити порядка. И Румянцев, несмотря на бесшабашную молодость, не преуменьшал смысл «воинской дисциплины, под именем которой разумеем мы порядок, владычествующий в войске и содержащий в себе всю связь слепого послушания и уважения от низших к вышним, называемую субординациею, а по сходственному действию душою службы, чувствуемой упадок весьма восстановить, и оной, как святости божественных преданий под тягчайшими казньми воспретить касаться».

Во всех кампаниях Семилетней войны части, возглавляемые Румянцевым, отличались примерной дисциплиной. Генерал не жалел времени и сил на учения. Отсюда и успехи на полях сражений… Румянцев предвосхитил многие положения суворовской науки побеждать. Тут дело не в вопросе приоритета: полководцы-современники оба опережали время и стремились к победе. И обращались они к одним и тем же офицерам, к одним и тем же солдатам, зная их характер. Суворов — так сложилась его судьба — был ближе к «нижним чинам»; Румянцев лучше чувствовал душу старших офицеров и молодых генералов, но и от солдатства не отгораживался.

…С императрицей он простился в Петербурге.

Ветер с Невы, заученные стоны плакальщиц — и траурная церемония. Впрочем, по императрице многие скорбели искренне: для петербуржцев она была «матушкой», да и по Руси шли толки о царице справедливой и богомольной. Перед смертью императрица велела простить виновных в корчемной продаже соли и сильно облегчила соляной налог — таким образом она каялась, добрыми делами стремилась загладить прегрешения. И скончалась в Рождество. В армии Елизавету почитали как дочь Петра Великого, и образ её после смерти стал только ярче. При дворе был объявлен годичный траур. Сохранился портрет великой княгини Екатерины Алексеевны в чёрном траурном платье — как раз того года. Впрочем, новый император, как водится, не удержался и от радостных пирушек по случаю своего воцарения… Он мог гордиться, что преемственность власти в те дни удалось соблюсти без распрей. В день смерти тётки его уже называли императорским величеством — и никаких заговоров, никаких споров. Удивительно тихий пролог бурного и краткого правления — при этом, несомненно, в закулисном полумраке уже планировалось смещение государя. Но это — без участия Румянцева. Всё рядом: триумф и катастрофа.

Придворные, стряхнув зимнюю сонливость, справились с церемониальными хлопотами блестяще: «Печальная комиссия», собранная по указу нового императора, сработала на совесть, отдавая последние долги матушке. Архитекторы Вист и Кокоринов оформили Петропавловский собор по траурным канонам. Зимний опрятный Петербург затих в скорби и недоумении: молодым казалось, что дочь Петра будет править вечно, других монархов они не помнили. Правила императрица ровно 20 лет, что не намного меньше тогдашней средней продолжительности жизни — с учётом многочисленных смертей во младенчестве. В любом случае длительное правление воспринималось как отрадное, как торжество «возлюбленной тишины», которую воспевал Ломоносов. Страну не лихорадило — и даже без смертной казни удалось обойтись. Волны недовольства монархиней, разумеется, время от времени возникали — и в аристократической, и — реже — в гвардейской среде, но — невиданное дело! — ни разу дело не дошло до заговора. Такого спокойного двадцатилетия русская история не помнила. Как будто дух Петра Великого ограждал дочь от катаклизмов. И Семилетняя война происходила где-то далеко на безопасном расстоянии.

И вот из Померании явился в столицу герой Кольберга, о новых наградах которого все уже знали. Он прощался с императрицей в Петропавловском соборе. Усопшую забальзамировали — и несколько недель люди приходили в храм проститься с императрицей. Похоронили её только в конце февраля.

Зимний Петербург встречал Румянцева как победителя, как генерала, пребывающего на взлёте славы. Толки бежали впереди него: Румянцева готовят для похода против Дании.

Удивительно, но в первый раз Румянцев близко увидел смерть на панихиде по императрице, куда он прибыл бывалым, опытным воином, снискавшим славу лучшего русского генерала. По его собственному признанию, на поле боя он не приближался к смерти вплотную. А тут склонил голову у гроба императрицы, за честь которой шёл в бой. «Когда тело императрицы Елисаветы было выставлено на парадном катафалке и мой долг и правила этикета призвали меня туда вместе с другими, — глаза мои потемнели и наполнились слезами, сердце сжалось от горести, и я уже не помню, как в этом ужасном волнении я успел выбраться за двери», — припоминал Румянцев за несколько недель до смерти, в разговоре с генералом С.С. Апраксиным — сыном непутёвого главнокомандующего. Сорок лет хранил память! Видно, те дни, те впечатления что-то значили для него — и не потому, что полководец вполне заслуженно стал тогда «полным генералом». Климат в империи навсегда поменялся после смерти Елизаветы.

Её считали благодетельной, богомольной. Императрица подчёркивала приверженность православию, от нового императора ждать таких повадок не приходилось. Он и на отпевании Елизаветы вёл себя странно: за много лет так и не привык к православному богослужению, чувствовал себя в храме неуютно.

Дочь Петра положили рядом с великим отцом. В тысячелетней истории России нечасто сохранялась преемственность политики после смерти правителя. И у гроба Елизаветы Петровны никто не сомневался, что курс меняется молниеносно.

В Европе тяжелобольную императрицу хоронили уже не раз — и всякий раз готовились к резким политическим переменам. Когда Елизавета Петровна скончалась — во Франции её оплакивали вполне искренне, а для Фридриха Прусского её смерть стала спасительной, и надеялся он на неё с самого начала войны.

За годы войны Пётр Александрович отвык от придворного театра. Петербургский ветер кружил голову, здесь не пахло потом и кровью, а пушки били только по торжественным или скорбным поводам.

Многие шедевры петербургской архитектуры, к которым мы привыкли, к тому времени ещё были недостроены или даже не задуманы. Город ещё не оформился, напоминал большую строительную площадку, на которой царили коллеги пригретого Елизаветой Растрелли. Румянцев привык к небольшим уютным городкам и деревушкам, в которых переплетаются традиции поколений, в которых поют колокола на единственной колокольне.

В те дни все заинтересованные лица приметили: Пётр Фёдорович оказывает внимание Румянцеву, приближает его. Приметила это и Екатерина Алексеевна, впервые смерившая Румянцева оценивающим взглядом.

В Петербурге он прожил недолго, да и не хотел задерживаться. Так будет и в будущем: не любил Румянцев петербургской суеты, бывал в столице редко, краткими наездами. А подчас десятилетиями отсутствовал в Северной Пальмире. Он умел держаться вельможно — в лучшем смысле. Великосветская беседа была Румянцеву подвластна, но предпочитал он пребывать поближе к армии, поближе к лесам и оврагам имперских окраин. Вообще-то его не считали замкнутым, но с годами уединение становилось для фельдмаршала всё дороже.

А путь его лежал в обнищавшую Померанию. Готовиться к странному походу во славу голштинского оружия. В Петербурге Румянцев заручился дружбой набиравшего силу Дмитрия Васильевича Волкова — идеолога нового похода. Этот просвещённый вельможа был одним из выдвиженцев Ивана Ивановича Шувалова. Его продвижению помогал литературный талант: все отмечали, что Волков быстро и блистательно составляет рескрипты и прочие документы. Это неудивительно: Волков для души и драмы писал, и стихотворства. Он умел предугадывать желания нового императора — и быстро заслужил его доверие. При Петре III тайный секретарь Волков добился почти неограниченного влияния на государственные дела — разумеется, в пределах грёз пылкого императора.

Как всегда, к армейским делам Румянцев относился обстоятельно. Легенды о строгости кунерсдорфского героя к тому времени перекрыли миф о Румянцеве — баловне судьбы, легкомысленном гуляке. Чтобы держать офицерство в тонусе, он постоянно вникал в их службу, подчас придирался к недостаткам.

К тому времени Пётр Александрович успел стать тёртым калачом, он понимал, что такая авантюра, как поход против Дании, может остаться прожектом. Но добросовестно обдумывал тактику кампании и опасался, что его принудят к энергичным действиям в авральном режиме, без основательной подготовки. Вестей из Петербурга не было долго — и Румянцев написал Волкову тревожное письмо:

«Правда, что мое смущение немало было и на время большое, что я от вас, моего вселюбезного друга, не получал никакого ответа. Я уже отчаял вовсе быть для меня делу каковому-либо; ныне же, получа всеприятнейшее ваше письмо со обнадеживанием вашей дружеской милости продолжения и с подтверждением мне наибесценнейшей милости и благоволения, я столь больше обрадован: вы знаете, что всякий ремесленник работе рад. Дай Боже только, чтоб все обстоятельства соответствовали моему желанию и усердию, то не сумневаюсь, что я всевысочайшую волю моего великого государя исполню. В полковники и штабс-офицеры я доклад подал. Правда, что умедлил маленько, да и разбор мой велик был, я все притом соблюл, что мне только можно было для пользы службы, я тех, кои не из дворян и не офицерских детей, вовсе не произвел: случай казался мне наиспособнейший очиститься от проказы, чрез подлые поступки вся честь и почтение к чину офицерскому истребились».

Тем временем пруссаки не одобряли резких шагов Петра III и пытались умерить его завоевательный пыл. При том, что король не мог позволить себе некорректного давления на драгоценного союзника.

Знал ли Румянцев о заговоре против императора? В гвардии у него было немало приятелей, и врагам Петра III вроде бы выгодно было заручиться хотя бы косвенной поддержкой популярного генерала. Но, по всей видимости, их напугало то, что Румянцев выглядел любимцем государя. Да и редко полководец бывал в столицах — непродолжительными наскоками. И новоиспечённый генерал-аншеф оказался непричастен к отстранению от власти и убийству императора Петра Фёдоровича.

21 мая Румянцев получает из Петербурга секретную инструкцию считать войну с Данией не только вероятной, но фактически объявленной. А значит, следовало приступать к действиям. Пётр Фёдорович требовал, чтобы Румянцев занял Мекленбург и утвердился там прежде, чем датчане могут это сделать.

Румянцев написал императору о трудностях похода: катастрофически не хватало припасов, а пруссаки не выполняли взятых обязательств… Новые донесения пришли в столицу после отстранения императора-голштинца. Перед Екатериной и Орловыми Румянцев предстал в образе ревнителя датского похода. И они косились на него с недоверием.

После переворота новые власти с подозрением относились ко всем, кто жил в ладу с низвергнутым императором. Даже изворотливый Волков какое-то время потомился в заключении.

Румянцева смутило известие о странной смерти императора: он мог предположить, что Орловы готовы устранять противников, готовы карать жестоко. Означало ли это, что его генеральская карьера закончена? В приступе стоицизма Румянцев решил променять полководческие лавры на усадебное спокойствие. Как тут не вспомнить ломоносовское, уже написанное: «Царей и царств земных отрада — возлюбленная тишина». Эти строки зазвучали в елизаветинские годы — столь счастливые для Румянцева. Он готов был удалиться от дел — в ореоле побед после Кунерсдорфа и Кольберга. В воображении генерал-аншефа уже сложились планы усовершенствования армии. В армии его крепко уважали, сложился и круг офицеров-учеников. И с таким опытом — на покой?

Когда наваливались неприятности — Румянцев обыкновенно сказывался больным. Старинная дипломатическая хитрость, на которую не раз шёл и отец героя. Возможно, и готовность к отставке была дипломатическим манёвром. Впрочем, Румянцев был готов к кардинальным переменам в политической и армейской верхушке: казалось, Орловы и гвардия всюду возьмут своё, а герои Семилетней войны останутся в стороне.

Екатерина не продолжила эксцентрическую политику Петра III, но и не вернула страну ко временам противостояния с Фридрихом. Хотя к тому времени оставались шансы возвратить империи Восточную Пруссию, а Фридрих не успел восстановить силы. Словом, прусский король имел право праздновать победное завершение войны.

Семилетняя война для России оборвалась нелогично — и, возможно, поэтому её до сих пор недооценивают комментаторы истории. Но мы намотаем на ус: до Бонапарта Россия в столь масштабных войнах участия не принимала. А полководец Фридрих вполне сопоставим с Наполеоном.

Этот исторический спектакль стал прообразом будущих мировых войн. Семилетняя война выплеснулась за пределы Европы — повсюду английские колонизаторы теснили французских и испанских. Да и «аборигены» — коренные жители Америки и Индии — приняли участие в боевых действиях. Пожалуй, прав был господин Черчилль, называвший Семилетнюю «первой Мировой». Правда, в середине XVIII века противостояние армий не требовало тотального напряжения экономики.

Что мы помним о Семилетней войне сегодня? Гордимся первыми триумфами русской армии в Западной Европе, да ещё и в столкновении с лучшей в мире прусской военной машиной. Вспоминаем о том, что впервые русские казаки триумфально процокали по берлинской мостовой именно в ту войну. Не забыли и о том, что в той войне ярко проявил себя Румянцев. Сетуем вослед за Ломоносовым на пруссачество Петра III, который пустил по ветру все плоды тех побед. Никаких серьёзных политических уроков из Семилетней войны мы не вынесли, а напрасно.

При Екатерине Румянцев не раз окажется триумфатором. Его громкие победы над османами перекроют трубную славу Семилетней войны. Фельдмаршальский жезл, почётный титул Задунайского, россыпь орденов, бриллиантов, наградных имений. А всё-таки ничто в полководческой биографии Румянцева не сравнится с победами над Фридрихом и прусской армией, с блистательной Кольбергской операцией. Там Пётр Александрович показал себя военным академиком, превзошёл лучших из лучших. Видимо, такое бывает лишь раз в жизни — несколько кампаний Семилетней войны, о которых при Екатерине вспоминали нечасто. Но граф-то знал цену тем победам. Помнил, как бежали с поля боя прусские гусары, спасая своего короля, обезумевшего от поражений.


Загрузка...