Пари — и с высоты твоей
По мраком смутного эфира
Громовой пролети струей
И, опочив на лоне мира,
Возвесели еще царя. —
Простри твой поздный блеск в народе,
Как отдает свой долг природе
Румяна вечера заря.
В первые годы после Кючук-Кайнарджийского торжества Румянцеву пришлось бывать в Петербурге чаще, чем он привык, хотя своей епархией и отдушиной в мирное время он по-прежнему считал Малороссию. Он и к украинским делам теперь относился без былого рвения.
К середине 1780-х нельзя было скрыть: фельдмаршал постарел. Грузный, одышливый, уже не стремительный в движениях… Мысль по-прежнему искрилась в его глазах, но исчезло желание действовать, как будто полководец утолил жажду побед.
«Фельдмаршала вижу часто, ездя к нему. Он еще не похож на обыкновенных стариков; но против Румянцева он чувствительно изменился. В рассуждении заслуг и своей славы он бессмертен, а по своему теперешнему положению властно как бы он умер», — писал Завадовский, приезжавший к своему благодетелю в Вишенки. Словечко найдено… «Как бы умер»… «Впрочем, бодрее он духом, нежели в лучшее свое время, даже до того, что говорит часто правду, несмотря на людей случайных», — добавляет граф. Да потому и отбросил Румянцев дипломатию, что уже не стремился к власти и даже разочаровался в политике. Хотя и послеживал, конечно, за будущим театром военных действий. А Завадовский (как и Безбородко, как и Воронцовы) всё не терял надежд на новое возвышение графа Задунайского. «Орлам случается и ниже кур спускаться», — эту басню Крылова можно применить к годам, когда Румянцев, после невиданных триумфов, оказался в империи на вторых ролях.
После Кючук-Кайнарджийского мира Россия наступала на Османскую империю планомерно и неотразимо. Дипломатия Потёмкина работала на полную мощность. Румянцев участвовал в присоединении Крыма — и именно тогда его отношения с будущим князем Таврическим обострились.
На грузинском направлении речь шла о спасении православного народа, с древности связанного с судьбами Руси. Царь Ираклий сделал ставку на союз с Россией — и не прогадал. Для турок Георгиевский трактат, по которому Картлийско-Кахетинское царство перешло под протекторат России, был пощёчиной. Русский посланник в Константинополе Булгаков прямо потребовал от Порты не тревожить границы царя грузинского…
Вторая екатерининская Русско-турецкая война положила конец борьбе за Крым, Дунай и Причерноморье. В летописи славы русского оружия не найти более ярких страниц. Сопоставимые — бывали, конечно, но более ярких и представить нельзя.
Верный соглядатай Румянцева в столицах — Пётр Завадовский — в подробностях пересказывал обстоятельства, о которых малороссийский затворник не знал: «Мы пугали турок, они готовились — и нам нечаянно войну объявили. Император [Иосиф II] за нас противу их, наверно, воевать станет. Происшествие сие здесь никого не потревожило. Соделанные успехи орудием, в ваших руках бывшим, подкрепляют надежду. Участие чужих дворов еще теперь закрыто, разве в течение его узнаем. Всякая война ненадежна, но обороняться есть необходимость, а оная приключилась в голодный год. Наветы с достоинствами всегда неразлучны. Ежели есть злословящие, то напротив вся Россия — проповедник ваших добродетелей и заслуг. Общее желание, чтоб Господь укрепил ваши силы в этом нужном случае для отечественного блага. Не судите по первым видам; на дух и в руки ваши все обратится». Подтекст ясен: Завадовский надеялся, что Румянцев постепенно перехватит власть над армией у Потёмкина — и добавит к кагульским лаврам новые. Насколько искренне хитроумный Пётр Васильевич верил в такую перспективу — одному Богу известно. Но Потёмкина он боялся и не любил, а Румянцева не предал ни разу.
О ненависти Потёмкина к Румянцеву сочинено немало баек. Как всегда, прилежно проявил себя Казимир Валишевский. «Потёмкин устроил так, что он не мог ничего делать: ему не давали ни войск, ни провианта, ни боевых припасов, ни случая сражаться. В 1789 г. ему надоело командовать воображаемой армией против неприятеля, которого нельзя было открыть; он не находил возможности выйти с помощью какой-нибудь смелой импровизации из круга, в который его замкнули, и стал просить отставки. На этот раз просьбу поспешно исполнили», — бодро рапортовал польский историк в своём широкоизвестном сочинении о екатерининском времени — «Вокруг трона».
Конечно, всё это — беллетристические преувеличения. Потёмкин взвалил на себя ношу немыслимую — и разрывался на части, подчас впадая в апатию и гнев. Бывал он эмоционален и отходчив. А взаимоотношения с Потёмкиным складывались противоречиво, запутанно — как и подобает в большой политике. Румянцеву не удалось превратить Потёмкина во второго Завадовского: из Григория Александровича получился не дежурный фаворит, а политический исполин. И в период между двумя войнами он возвысился над Румянцевым. Бывший подчинённый и выдвиженец стал «полудержавным властелином», да ещё повлиятельнее Меншикова. Честолюбивый полководец не в силах был перенести такой поворот безболезненно. Румянцев не подавал виду, общался с Потёмкиным дружески, со сдержанной теплотой. Но двоим медведям в одной берлоге не ужиться — и Румянцев поселился на обочине империи, благо ореол славы над его головой не рассеивался. Чувствовал Пётр Александрович, что императрице его присутствие не слишком приятно, и среди ближайших советников она его не видит. Что ж, «на службу не навязывайся…».
Империя развивалась по потёмкинским планам — размашистым, но реалистичным. Освоение земли, для которой императрица подберёт определение Новороссия, мирное присоединение Крыма, притеснение османов за Дунаем. Стиль Потёмкина мало кому пришёлся по душе, кроме тех, кто всем был ему обязан: князь Таврический не утруждал себя заботой о собственной репутации и потому нередко производил впечатление взбалмошного временщика. Чтобы разглядеть в нём государственного деятеля, а в его смелых проектах — разумную линию, нужно было расстаться со многими предрассудками. А стареющий гордец Румянцев со своими предрассудками сжился. Конфликта не было, но охлаждение во взаимоотношениях чувствовалось.
В военно-политической борьбе за присоединение Крыма Румянцев играл не последнюю, но и не первую роль. Он координировал шаги Прозоровского и Суворова, действовавших в Крыму в то — мирное — время; они посылали ему реляции, он их наставлял, но главные нити не выпускал из рук Потёмкин, с которым Румянцев тоже вёл переписку. Переписку вроде бы «на равных», но с соблюдением правил игры, в которой Григорий Александрович единственный имел право на инициативы.
Триумфальное путешествие императрицы Екатерины по югу России турки восприняли нервно. Оттоманская гордость требовала реванша. Британия обещала Константинополю поддержку, поддерживала честолюбивые мечтания османов и Франция. Европа в те годы с особенной ревностью относилась к усилению России.
В 1787 году Турция выдвинула Российской империи ультиматум с требованием восстановления вассалитета Крымского ханства и Грузии и заявила о праве досмотра кораблей в проливах — Босфоре и Дарданеллах. Незадолго до этого русский посланник Яков Иванович Булгаков — один из наиболее способных сотрудников Потёмкина — уже отвергнул требование отказа от Крыма. Дипломата арестовали и заточили в Семибашенном замке. Война! Булгакову в заточении удастся невозможное: он сумеет добывать и посылать в Россию секретные сведения о турецких морских операциях. Тому способствовала система агентов, созданная Потёмкиным во всех сопредельных России странах. На это светлейший не жалел денег и сил — и не прогадал.
Перед войной Потёмкину удалось преобразить армию — в немалой степени с помощью румянцевского «Обряда службы». Не успел светлейший построить флот, сопоставимый с турецким: на море приходилось в высшей степени воевать не числом, а умением. Но и вторая из екатерининских Русско-турецких войн будет далека от максимы: «Всё для фронта, всё для победы». Старались победить османов относительно малыми силами, без перенапряжения, — учитывая и северную опасность: ведь летом 1788 года началась война со Швецией. Завадовский навязывал высшему обществу идею о назначении Румянцева — грозы турок — командующим главными силами.
Против турок действовали две крупные армии — Екатеринославская и Украинская. В первой насчитывалось более 80 тысяч, во второй — 37 тысяч солдат. И на многочисленное пополнение рассчитывать не приходилось. Румянцев возглавил Украинскую армию — вторую по значению, вспомогательную, в которой ощущались всяческие нехватки. Преданные товарищи восхищались стоицизмом старого фельдмаршала, которого поставили явно ниже Потёмкина. Румянцев мог отказаться от унизительного назначения, но из патриотических соображений принял армию. Пётр Александрович всё ещё лихо сидел в седле, но недуги вынуждали его больше времени проводить в ставке, в удобной ясской квартире.
Империя в те годы находилась на взлёте, и во главе обеих армий встали исполины. Но и Румянцев, и Потёмкин в то время страдали от телесных недугов, обоим приходилось ежедневно преодолевать боль. Война начиналась напряжённо, турки пытались использовать своё преимущество на море.
В сентябре 1787 года Потёмкин получил сведения о гибели Севастопольской эскадры, с которой связывал немало надежд. Эскадра под командованием адмирала Войновича шла к Варне, чтобы, по приказу Потёмкина, продемонстрировать врагу наступательный порыв. Но у мыса Калиакрия случился сильный шторм — и первые вести привели светлейшего в ужас. Он писал императрице: «Бог бьет, а не турки. Я при моей болезни поражен до крайности, нет ни ума, ни духу. Я просил о поручении начальства другому. Верьте, что я себя чувствую; не дайте чрез сие терпеть делам. Ей, я почти мертв; я все милости и имение, которое получил от щедрот ваших, повергаю стопам вашим и хочу в уединении и неизвестности кончить жизнь, которая, думаю, и не продлится. Теперь пишу к графу Петру Александровичу, чтоб он вступил в начальство, но не имея от вас повеления, не чаю, чтоб он принял. И так, Бог весть, что будет. Я все с себя слагаю и остаюсь простым человеком. Но что я был вам предан, тому свидетель Бог».
Он и впрямь — подобно Фридриху после Кунерсдорфа — готов был сквозь землю провалиться. Письмо Румянцеву Григорий Александрович написал в тот же день — оно во многом повторяет те же мысли. Примечательно, что в минуту отчаяния Потёмкин обращался к Екатерине и Петру Александровичу — двоим самым уважаемым людям:
«Я с чувствительностию получил последнее ваше письмо. Сие чувствование во мне соразмерно моему почтению ваших достоинств, моей привязанности к вам и истинно сыновнему чувству. Теперь уведомляю вас о горести моей, ибо с некоторого времени я не получаю приятного… Флот неприятельский многочислен и весь теперь в Черном море. Я и прежде намерения не знал, что они облягут берега, возможные для десанта, с разных сторон. Разные заботы к отражению, магазейны и больные, которых прикрывать должно, так разделят силы, что, наконец, вьщержать не будут в силах. Я теперь отправляю курьера ко Двору, представляя все обстоятельства и доложу, чтобы из Крыма вывести войски».
Вывод войск с полуострова — крайний шаг, и на него Потёмкин готов, чтобы сосредоточиться на наступлении под Херсоном и на Кубани. Но он колебался — и, отбросив маски, обращался к графу Задунайскому задушевно и нервно:
«Граф Петр Александрович, прошу вас, как отца, скажите мне свою на сие мысль. Что бы ни говорил свет, в том мне мало нужды, но мне важно ваше мнение. К тому же моя карьера кончена. Я почти с ума сошел. Теперь я приказал атаковать флот Очаковский, и тут игра идет на то, что корень вон или полон двор. Наступать еще не с чем, пехота тянется. Ей-Богу, я не знаю — что делать. Болезнь угнетает — ума нет. Государыня изволила мне писать, что к вам письмо пришлет о принятии начальства, но я получил от вас, что еще такое повеление не дошло… Прости, мой Милостивый Государь, скоро, может быть, обо мне и не услышите, и не увидите. Верно знайте, что вас душевно любил».
И Пётр Александрович нашёл в себе силы утешить Потёмкина, впавшего в отчаяние. Его ответное письмо было в высшей степени тактичным и мудрым, в нём — ни тени карьеризма или — не дай боже — тайного торжества:
«Ваша болезнь одна только меня и тревожит… А потому и по моей любви к Отечеству я от всего сердца желаю, чтобы ваше здоровье совершенно восстановилось, и чтоб флот атакующий Очаковский возымел лучшую удачу, и чтоб пошедший из Севастополя возвратился с победой. Может быть, вестники, не бывшие участниками в бою и потерпевши от бури, полагают и всех иных погибшими, что нередко у нас и случалось».
И ведь прав оказался «русский Нестор»! А вслед за этим — деловым — он послал Потёмкину более личное письмо, в котором порадовался, что недоразумениям между ними пришёл конец, дружба возобновилась — и сплетники, которым выгодна ссора двух фельдмаршалов, посрамлены.
Румянцев искренне не стремился к командованию над двумя армиями и флотом. Свой удел в этой войне он, возможно, видел в идеологическом руководстве армией. Императрица тоже не желала менять коней на переправе — и послала рескрипт о назначении Румянцева командующим не самому графу Задунайскому, а Потёмкину. Чтобы князь Таврический отдохнул, всё обдумал — и распорядился бумагой по своему усмотрению. «Дай Боже, чтобы ты раздумал сдать команду фельдмаршалу Румянцеву», — писала Екатерина. А тут пришла и спасительная весть: Румянцев оказался прав, вестники преувеличили потери. Уничтожен один фрегат и один корабль, почти вся команда жива.
Командующий Екатеринославской армией пришёл в себя, воодушевился и с прежней энергией вернулся к командованию. Отставка не состоялась — хотя Завадовский попытался использовать замешательство Потёмкина в своей игре. Эти действия друзей Румянцева снова настроят светлейшего против него.
В кампании 1787 года наиболее жаркие сражения произошли на Кинбурнской косе — тактически важнейшем участке, где располагался корпус Суворова. Турки неоднократно тревожили русских с моря, а однажды, 1 октября, высадили многочисленный десант, который Суворову удалось разбить в кровавом сражении. Это воодушевило русскую армию. Но кинбурнские бои показали: за годы, прошедшие после Кючук-Кайнарджийского мира, турки вызубрили военную науку и готовы сражаться яростно, как никогда прежде.
В 1788-м в войну включилась Священная Римская империя. Австрийцы взаимодействовали как раз с армией Румянцева — в Подолии, под Хотином. Для помощи австрийцам граф Задунайский к лету выделил корпус Ивана Петровича Салтыкова. Вместе с войсками принца Кобургского Салтыков приступил к осаде Хотина.
Румянцев к тому времени стал по-настоящему легендарной личностью. За отсутствием жёлтой прессы, о нём ходили устные рассказы — это продолжится даже после смерти полководца.
Пересуды о екатерининском фельдмаршале записывал Пушкин — ценитель исторических анекдотов. Особенно полюбился ему случай в походе, когда Румянцев преподал урок не слишком дисциплинированному офицеру, — очередной пересказ уже известного читателю эпизода с офицером в халате. («Граф Румянцев однажды рано утром расхаживал по своему лагерю. Какой-то майор в шлафроке и колпаке стоял перед своею палаткою и в утренней темноте не узнал приближающегося фельдмаршала, пока не увидел его перед собою лицом к лицу. Майор хотел было скрыться, но Румянцев взял его под руку и, делая ему разные вопросы, повёл его с собою по лагерю, который между тем проснулся. Бедный майор был в отчаянии. Фельдмаршал, разгуливая таким образом, возвратился в свою ставку, где уже вся свита ожидала его. Майор, умирая от стыда, очутился посреди генералов, одетых по всей форме. Румянцев, тем ещё недовольный, имел жестокость напоить его чаем, а потом уже отпустил, не сделав никакого замечания».)
После Кагула Румянцева считали новым Юлием Цезарем, непреклонным завоевателем, который не считается с превосходящими силами противника. Но на кагульский поход можно решиться лишь раз в жизни — по крайней мере, так сложилось в биографии Румянцева. В дальнейших кампаниях он не без успеха переигрывал турок стратегически, но от оглушительной наступательной тактики отказался.
В новой войне о повторении Кагула Румянцев и не мечтал, хотя в прежние годы, быть может, нашёл бы возможности для атаки османских позиций. Куда там! С основными силами он прикрывал осаду Хотина, не допуская опасных стычек с многотысячными силами турок. Однажды турки попытались прорвать блокаду Хотина, затем сосредоточили значительные силы у Рябой Могилы — на местах былой боевой славы Румянцева. Граф неспешно, но уверенно маневрировал, турки не решились на прямое столкновение и отступили к Фокшанам. Преследовать их Украинская армия не стала. Румянцев удовлетворился тем, что вскоре после отступления турок от Рябой Могилы, в сентябре 1788-го, гарнизон Хотина капитулировал. Для австрийцев это было важное известие: после падения Хотина визирь согласился на перемирие с ними, а до сентября туркам удалось потревожить «цесарцев» на их территории.
К концу лета Украинская армия расположилась между Днестром и Серетом. Штаб Румянцева находился в Яссах. Граф недурно знал эти края, успел полюбить их, чувствовал себя в Яссах как в собственном поместье. Ему удалось прикрыть от неожиданного наступления турок Екатеринославскую армию, действовавшую под Очаковом.
Впрочем, для Румянцева 1788 год окрасился в траурные тона: 4 мая на девяностом году жизни умерла Мария Андреевна, вечная статс-дама, мать полководца. Последняя, для которой он оставался неугомонным озорником.
В мае 1788-го Екатеринославская армия продвигалась к Очакову. Началась длительная осада важнейшей турецкой твердыни. «Я на камушке сижу, на Очаков я гляжу», — иронически комментировал Суворов долгое стояние у стен крепости. «Очаков — не Троя, чтобы его десять лет осаждать», — пустил свой афоризм и Румянцев, верно, вспоминавший, с какой яростью в прежние годы сжимал кольцо вокруг Кольберга. Потёмкин предпочитал действовать методично, но вылазки турок из крепости наносили осаждавшим заметный урон. На приступ светлейший решился только зимой: штурм прошёл в ночь на 6 декабря, при 23-градусном морозе.
После Очаковской победы роль Потёмкина снова возросла. Светлейшего, Суворова и некоторых других генералов наградили в Петербурге. А действия Румянцева императрицу не устраивали. Она всё чаще указывала на его медлительность и неповоротливость во главе Украинской армии. Свидетельством тому — записки Храповицкого. В июле 1788-го, когда Румянцев объяснил свою неторопливость нехваткой штыков, императрица воскликнула в раздражении: «Он больше никогда не имел: при Катульской баталии было 15 тысяч». В конце января 1989-го — ещё резче: «Граф П.А. Румянцев-Задунайский дает ордера с явным противоречием прежним. Лучше бы пошел в отставку».
Румянцев улавливал настроения властей — и в начале 1789-го сам написал Потёмкину: «А по моему обыкновению, не скрываясь, вам говорю, что не может лучше и пойтить наше дело в сем краю, верно как под одним вашим начальством».
А кампания началась рано: в апреле 1789-го Украинская армия уже действовала активно. На левом берегу Нижнего Дуная визирь сосредоточил немалые войска, тревожившие австрийцев. Им на помощь Румянцев посылает корпус генерала Дерфельдена, который за две недели наносит туркам три поражения.
К началу марта решение принято. «Моё мнение есть — фельдмаршала Румянцева отозвать от армии и поручить тебе обе армии, чтобы дело согласнее шло», — пишет Екатерина Потёмкину. Вскоре последовал императорский указ о соединении Екатеринославской армии с Украинской под командованием Потёмкина.
Снова начиналась дипломатическая игра: императрица намечала Румянцева для командования над иллюзорной армией, которая была бы сформирована в случае войны с Пруссией. Явиться в Петербург Румянцев отказался, попросился на лечение за границу. Императрица позволила ему выехать на воды — но Румянцев оставался в Яссах, при армии. «Его присутствие в Молдавии подает случай слухам, моим и общим делам вредный. Я желаю и требую, чтобы он выехал из Молдавии», — писала императрица, но фельдмаршал не покидал Ясс до конца кампании. К этому времени относится исторический анекдот о том, что Суворов и после отставки Румянцева — из великого уважения к учителю — демонстративно посылал ему рапорты, как будто граф Задунайский оставался командующим. А для Суворова кампания 1789 года ознаменовалась блистательными победами при Фокшанах и Рымнике — как раз в румянцевской епархии, на территории, где должна была действовать Украинская армия.
Только осенью, когда утихли бои, Пётр Александрович отбыл в своё поместье Жижи, а оттуда — в любимые Вишенки. Пленные турки запустили точную фразу: «В прошлую войну он был визирь, а теперь только сераскир». Могли бы добавить ещё латинскую поговорку: «Так проходит мирская слава».
О взятии Измаила и Мачина, о морской победе Ушакова при Калиакрии Румянцев узнавал уже из дружеской переписки. Как и о смерти Потёмкина 5 октября 1791 года. Не так много времени прошло после их совместных действий в кампании 1788-го…
«Вечная тебе память, князь Григорий Александрович», — сказал со слезами на глазах Румянцев, узнав о кончине Потёмкина, и, заметив недоумение своих приближённых, прибавил: «Князь был мне соперником, может быть, даже неприятелем, но Россия лишилась Великого человека, а Отечество потеряло сына бессмертного по заслугам своим!» Эту минуту запомнили многие.
Война завершилась победно. Османскую империю сломили, на Чёрном море утвердились. Блистали победами ученики Румянцева — Суворов и Репнин. Ясский мир был заключён, разумеется, без участия Румянцева.
В росписи «О пожалованных за службу и труды наградах и милостях, присвоении чинов и званий и назначениях», составленной в сентябре 1793 года, имя старого полководца стояло первым — по старшинству, даже прежде более щедро награждённого Потёмкина: «Генералу-фельдмаршалу Графу Петру Александровичу Румянцеву-Задунайскому, в начале войны предводительствовавшему Украинскою Армиею, за занятие части Молдавии Всемилостивейше жалуется шпага с алмазами».
Шпагу эту Румянцев получил в Ташани, уезжать откуда не желал, да и здоровье не позволяло. Увы, от болезней дипломатических Румянцев перешёл к самым настоящим, старческим.
Год 1794-й начинался тревожно и суетливо, хотя для Румянцева тишина украинской ночи оставалась неизменной. Другое дело — столичный «великолепный карусель», от которого голова болит и спину ломит.
Для императрицы и для империи никто не сумел заменить Потёмкина — даже высоко взлетевший Платон Зубов, о разнообразной, хотя и не слишком бурной деятельности которого малороссийский отшельник узнавал от верных друзей, не забывших его и в закатные годы. Румянцев говорил о болезнях гораздо реже, чем они давали о себе знать. А страдал от физической немощи всерьёз — и к новой славе не стремился, да и не ожидал от «премудрой Фелицы» ни милостей, ни назначений.
Однако в апреле 1794-го Румянцев получил удивительно ласковое письмо императрицы. Такие письма переворачивают жизнь даже в неповоротливом возрасте: «Всегда я надеялась, что где идет дело о пользе службы моей и о добре общем, вы охотно себя употребите, в чем и имела уверение, как письмами вашими, так и чрез детей ваших. Время к тому теперь настоит, и я не сомневаюсь, что вы, приняв знаком истинной моей к вам доверенности и особливого благоволения, поручение главного начальства над знатною частию войск моих по границам с Польшею и Турциею, в трудных нынешних обстоятельствах употребите ваше рвение и ваши отличные дарования, которыми не один раз доставляли вы славу оружию российскому. Знаю, что телесные силы ваши не дозволят вам снесть всех трудностей военных, но тут нужно главнейшее ваше наблюдение и ваше руководство ими. При помощи Божией дела исправлены и до желаемой степени доведены будут. От вас зависит избрать место для пребывания вашего по соображению разных удобностей в получении известий и в снабдении наставлениями. Будьте в протчем уверены, что труд, вами подъемлемой на пользу отечества, принят мною будет в полной его цене и с особливым признанием. Дай Бог, чтоб вы преуспели в подвигах ваших и тем новую оказав услугу, новую себе приобрели славу».
Что это означало? Войсками, действовавшими против взбунтовавшейся Польши, командовал Репнин, но действовал он весьма неудачно и быстро утратил доверие императрицы. На южных рубежах генерал-аншеф Суворов весьма энергично приводил в порядок укрепления. Выходит, все они попадали под командование графа Задунайского.
К польским делам Румянцев относился с особенным вниманием: не только как патриот Российской империи, но и как правитель Малороссии. Соседнее государство он воспринимал как зону своей ответственности — быть может, потому и не уклонился от назначения, хотя мог бы найти уважительную причину для отказа.
Шляхетская демократия ослабила Польшу. Воинственный и в недавнем прошлом победительный народ потерял способность отстаивать свою независимость. Но в сынах Речи Посполитой ещё жил польско-литовский завоевательный дух — и духу этому было тесно между Пруссией, Россией и Швецией.
Сведения из Варшавы поступали невероятные, фантастические. Несколько лет Польское королевство пребывало в военно-политической зависимости от России. Король Станислав Август — бывший нежный друг Екатерины (тогда ещё — не императрицы) — считался ставленником России. Но счёты поляков к русским накапливались, и глубинное недовольство екатерининской опекой вылезло наружу, когда русский генерал и посол Осип Андреевич Игельстрём, командовавший войсками империи, пребывавшими в Польше, начал роспуск польских войск. Что и говорить, для польских патриотов это — щелчок по носу, оскорбление.
Игельстрёму не хватало дипломатических дарований, но польское свободолюбие и без внешних раздражителей рвалось из теснин государственного кризиса. Генерал Антоний Мадалинский не подчинился, выступил из Пултуска со своими кавалеристами. К нему присоединялись другие отряды. Мятежный корпус напал на русский полк, затем — на прусский эскадрон, разбил их и с триумфом отошёл к Кракову. Тут же в Польшу, в Краков, явился Тадеуш Костюшко, признанный вождь революции — идеолог и практик. На рыночной площади Кракова он произнёс свою клятву и был избран главным начальником восстания: это событие навсегда останется культовым в истории Польши. Военный инженер по образованию и революционер по призванию, он уже воевал против русских в рядах барских конфедератов, после чего сражался за океаном, в армии Джорджа Вашингтона, от которого получил генеральское звание.
Игельстрём пребывал в Варшаве с восьмитысячным корпусом. Тем временем Костюшко успешно сражался с русскими армиями Тормасова и Денисова под Рославицами. Бурлила и Варшава. Инсургенты решили атаковать русских воинов в Страстную субботу. Для Игельстрёма такой поворот стал неожиданностью. Это был трагический день для русской армии, величайшее потрясение екатерининской России. Четыре тысячи солдат и офицеров было убито, остальные с потерями отступили из Варшавы к Ловичу. Прискорбные подробности того дня возмутили русское общество: говорили, что один из батальонов Киевского пехотного полка перерезали в православном храме, во время пасхальной службы. Король (напомню, всем обязанный Екатерине и России!) попытался сгладить ситуацию, предлагал выпустить русских из города, но в тот день Станислава Августа не слушала даже его собственная гвардия. 6 апреля 1794 года останется в истории как варшавская Варфоломеевская ночь.
Побоище русского гарнизона случилось и в Виль-не. Гарнизон генерала Исленьева частично перебили, частично пленили: многих поляки застали врасплох во сне. Немногим удалось выбраться из города: эти войска добрались до Гродно, на соединение с отрядом генерала Цицианова. Этому неунывающему, решительному и изобретательному воину удалось предотвратить аналогичный погром в Гродно: Цицианов пригрозил при первой попытке восстания ударить по городу артиллерией. Угроза возымела действие. Но гродненский эпизод был редким успехом русских в первые месяцы восстания… А находчивость Цицианова превратила сорокалетнего грузинского князя и острослова в легенду.
До Румянцева дошёл и слух о реакции Екатерины на неповоротливые действия Игельстрёма в роковую ночь: «Счастлив этот старик, что прежние его заслуги сохраняются в моей памяти!»
Дела союзников в Польше шли хуже некуда. Костюшко, принявший чин генералиссимуса, превосходно организовал оборону Варшавы — и осада окончилась для русско-прусского корпуса провалом. Уничтожение небольших польских отрядов, суетливые марши по окраинам Речи Посполитой не приносили успеха. И дипломатия, и военные в Петербурге пребывали в растерянности: польская проблема представлялась критической, и залечить эту кровоточащую рану, казалось, было нечем. Авторитет империи был поколеблен энтузиазмом Костюшко и польским католическим национализмом. Горячие головы уже проводили аналогию с французскими событиями, а тут уж для Северной Паллады было недалеко и до сравнений с судьбой несчастного Людовика…
Затянись война — и в случае турецкой агрессии Россия оказалась бы в чрезвычайно сложном положении. Да и без турецких шалостей ситуация потребовала поиска виноватых. Общее командование разбросанным по городам русским 50-тысячным корпусом осуществлял князь Н.В. Репнин, давний проводник русской воли в Речи Посполитой. Из столицы операциями руководил князь и генерал-аншеф Н.И. Салтыков, возглавлявший Военную коллегию — один из самых влиятельных представителей партии Зубова. Довести до ума намерение уничтожить революцию им не удавалось — и Репнина уже бурно критиковали и царедворцы, и офицеры. Можно было ожидать, что управленческий центр тяжести переместится в усадьбу Румянцева — но добиться единовластия в такой ситуации непросто.
А Польша пылала. Восставшие не могли забыть, как безропотно король следовал высокомерным предписаниям Репнина, как превращался в марионетку. Теперь Станислав Август пытался сотрудничать с Костюшко, не искал антиреволюционных тайных связей с русскими и пруссаками. В Варшаве всё громче говорили о традициях Французской революции, действовали якобинские клубы, с кафедр возносилась хвала Робеспьеру. Король в такой ситуации не мог чувствовать себя комфортно. Но Костюшко не стал разжигать антимонархический костёр; борясь с иноземцами, он искал компромисса в отношениях с королём-поляком. Революционный Верховный совет, переборов презрение, оказывал Станиславу Августу знаки почёта. В то же время Костюшко заключил короля в своеобразную блокаду, контролируя его переписку и передвижения. Когда Станислав Август посетил строительство пражских укреплений на подступах к Варшаве, горожане оказали ему весьма холодный приём. Кто-то даже бросил дерзкую фразу: «Лучше уйдите отсюда, ваше величество, всё, за что вы берётесь, заканчивается неудачей».
Словом, Екатерина обратилась к Румянцеву в прологе, как представлялось, тяжёлого кризиса. Беда никогда не приходит одна — каждому политику это известно. Одновременно с польскими трагедиями в полосу напряжения вошли отношения со Швецией. Оставалось ждать неприятностей и от Турции.
Румянцев быстро сориентировался в запутанной ситуации. Дух победителя в нём не угас, и честолюбие не зачахло окончательно. Правда, об изматывающих походах не могло быть и речи… Получив сведения о поражениях русских и европейских частей в Польше, Румянцев решил опереться на полководца, который неизменно побеждал, то есть на Суворова. Суворову уже приходилось сражаться в Польше — в те месяцы, когда Румянцева целиком поглощали дела турецкие. Сражался Суворов в Люблинском воеводстве победно — Румянцев знал, что поляки помнили твёрдую руку русского генерала и ошеломительную быстроту передвижения его войск. Разумеется, Румянцев не относился к Суворову как к гению — он был и оставался для него подчинённым. И некоторые качества генерал-аншефа вызывали беспокойство графа Задунайского. Суворов — истый приверженец наступательной войны, и подчас его движения авантюристичны. А в Польше его ждёт война полупартизанская — не попадёт ли он в ловушку? Но Суворов всегда побеждал, на его стороне военное счастье, да и Польшу знает хорошо. Во время похода Румянцев будет «придерживать» Суворова, но командовать по переписке невозможно, когда события меняются так быстро, как в 1794 году.
Назначение Румянцева Суворов приветствовал в коротком письме к нему: «Сиятельнейший граф милостивый государь! Вступя паки под высокое предводительство вашего сиятельства, поручаю себя продолжению вашей древней милости и пребуду до конца дней моих с глубочайшим почтением». Вроде бы — дежурный жест вежливости, но напоминание о «древней милости» переносило Румянцева в лучшие дни первой Русско-турецкой — во дни, предшествовавшие Кючук-Кайнарджийскому миру. И Осипу Де Рибасу (в те дни — адмиралу и устроителю Хаджибея, будущей Одессы) Суворов писал: «Я очень доволен моим старым почтенным начальником», хотя ничего ещё не было сделано. Больше того — чтобы дорваться до настоящих сражений, Суворову предстояло несколько недель нервной переписки и раздумий.
Неизвестно, кто прозвал Румянцева «Российским Нестором» — но Суворов в те дни называл его именно так. Нестор — царь Пилоса; в «Илиаде» он почти не сражается, хотя в юности в одной из войн убил 101 врага. Нестор — самый рассудительный из героев Гомера, к нему прислушиваются даже самые яростные герои. Он старчески многоречив — и к этой его страсти Гомер относится не без иронии. При всей мудрости Нестора подчас он заблуждался, выдавал несправедливые оценки. Возможно, Суворов и эту особенность гомеровского героя имел в виду — хотя на первом плане здесь, конечно, уважение к опыту и мудрости. Карамзин откроет России и другого Нестора — нашего древнего летописца, но до этого времени имя Нестора прочно ассоциировалось с героем Гомера. В 1812 году В.А. Жуковский в своей «Песни во стане русских воинов» назвал Нестором Беннигсена. Графу Леонтию Беннигсену до Румянцева было далеко, но и он до призвания Кутузова считался старейшиной нашего воинства.
Петербург не торопился перебрасывать Суворова в Польшу — и Румянцеву приходилось маневрировать. А Суворов всячески добивался назначения в Польшу — и, конечно, не в подчинение к Репнину, которого презирал. Подчиняться он был готов одному Румянцеву. К Салтыкову оба полководца относились неприязненно — то есть кампания чревата была распрями.
13 июня Суворов пишет Задунайскому страстное и лаконичное послание: «С турками тогда война, как они армию по сю сторону Дуная, и близка, как они собиратца станут на черте Шумлы. Ныне обращаюсь я в ту ж томную праздность, в которой невинно после Измаила. Сиятельнейший граф! Изведите меня из оной. Мог бы я препособить окончанию дел в Польше и поспеть к строению крепостей». Суворов с энтузиазмом воспринял возвращение Румянцева к международным делам — и готов был быстро утихомирить Польшу, а затем — включиться в войну с Турцией.
8 июля Суворов с небольшим отрядом прибывает в Немиров. Он помогает войсками русским частям в Польше, но сам никак не может дорваться до боевых действий. Война с Турцией никак не начиналась… В бурной послереволюционной обстановке бездействие казалось Суворову роковой потерей времени. От отчаяния он пишет прошение императрице (кроме того, аналогичное письмо посылает влиятельному П. Зубову): «Вашего императорского величества всеподданнейше прошу всемилостивейше уволить меня волонтером к союзным войскам, как я много лет без воинской практики по моему званию». Письмо это не встретило понимания — и Суворов так и не стал в 94-м году грозой революционных армий. Екатерина ответила воодушевляюще: «…ежечасно умножаются дела дома и вскоре можете иметь тут по желанию вашему практику военную… почитаю вас отечеству нужным, пребывая к вам весьма доброжелательна».
Суворов нервничал, подозревал, что героем приближающейся драмы назначат другого — да хоть Валериана Зубова. А его, Суворова, принудят только формировать войска, подносить оружие для других.
Он уже и Румянцева упрекал (разумеется, не в глаза и не напрямую) в нерешительности: время-то идёт, и Костюшко не складывает оружия, напротив, формирует войска.
Тем временем Петербург убедился в том, что на турецкой границе в ближайшее время сохранится мир, а польские дела требуют более серьёзного вмешательства. Широкий размах восстания непосредственно угрожал западным окраинам Российской империи. Наконец, в августе Суворов был назначен командующим армией, направляемой в Польшу. Кому он подчинялся? С одной стороны — Репнину, с другой — Румянцеву. Гордиев узел двойственности Суворов разрубил сам: он предпочёл действовать в связке с графом Задунайским. В письме Суворову Румянцев прямо определил суть новой миссии полководца: «Видя, что ваше имя одно, в предварительное обвещение о вашем походе, подействует в духе неприятеля и тамошних обывателей больше, нежели многие тысячи». Румянцев, в отличие от Репнина, умел видеть кратчайший путь к победе.
Суворов в польском походе будет действовать самостоятельно, почтительно отписывая Румянцеву время от времени. Но дар дипломата и литератора в новой кампании граф Задунайский проявит с необыкновенной силой. Он снова почувствует себя правой рукой императрицы, приободрится — как сановник, от которого зависят судьбы многих стран.
К тому времени Румянцев успел несколько раз разочаровать Екатерину как полководец: императрица лучше других понимала, что он болен, что время его проходит. Но — во-первых, с возрастом ей всё чаще хотелось ощущать поддержку проверенных, старинных сотрудников. Вокруг императрицы вертелись совсем молодые люди — и в качестве друзей и любовников они её привлекали. Но просыпалась и ностальгия по Вяземскому, по князю Таврическому… И по викториям Румянцева, которые восхищали весь мир. А главное — Румянцев десятилетиями управлял густонаселённой Малороссией, и в краю этом установилась благодатная тишина, сгладились противоречия. В случае раздела Польши кто, если не Румянцев, сумеет приструнить и приручить шляхту — новых подданных Российской империи? Такому мудрецу и ездить никуда не надо — достаточно, чтобы к нему стекались документы, чтобы ему исправно писали генералы, а уж Румянцев сумеет дать совет. Не ошибёмся, если предположим, что подтолкнул Екатерину Алексеевну к таким выводам хитроумный Безбородко. Потёмкин ушёл — и ничто не мешало повернуть монархиню лицом к «русскому Велизарию». Стоит Румянцеву выйти на первый план — и в глазах многих немедленно поблекнут Зубовы. Ореол Кагула значит много! С византийским героем сравнивала своего фельдмаршала и Екатерина: «…все войско самое любит вас и сколь оно порадуется, услыша только, что обожаемый Велизарий опять их приемлет, как детей своих, в свое попечение». Сравнение двусмысленное: Велизарий сокрушал всех врагов Византии, а в особенности — опасных персов, но не избежал жестокой опалы. Императрица верно рассчитала психологический эффект от возвращения Румянцева к большим делам. Не появляясь в действующей армии, он удвоил её силы. А Пётр Александрович, в свою очередь, рассчитывал на пропагандистский эффект от назначения Суворова, храбрость которого Польша помнила твёрдо.
В начале августа императрица послала Румянцеву план грядущей Польской кампании — и в этом документе (видимо, составленном при помощи Салтыкова) фамилия Суворова не упоминается ни разу. Румянцев самовольно выдвинул на первый план графа Рымникского — и нашёл для этого шага подходящее время. В результате Екатерина одобрит это решение Румянцева: «Назначение ваше генерала графа Суворова-Рымникского весьма для нас приятно и совершенно соответствует доказанным от вас и от него во многих случаях подвигам ревности ко благу и пользам отечества и удостоверяет нас в успехах и скорых и несумнительных до того, что твердую надежду полагаем, что руководством вашим деятельность и предприимчивость его прежде начатия зимы достигнут истребления возмутителей и тем конец сей войны положен будет в отвращение злых намерений естественных врагов России и в обеспечении польз наших повсюду».
14 августа Суворов выступает из Немирова с небольшим корпусом в четыре с половиной тысячи сабель в сопровождении лёгкого обоза — с этого-то дня и начинается знаменитая Польская кампания 1794 года. К сражениям Суворов готовился скрупулёзно, просчитывая варианты развития событий, составляя пространный приказ войскам, находящимся в Польше, о боевой подготовке. Весь опыт прежних кампаний — и Польской, и турецких, и Кубанской — отразился в этом блестящем руководстве. «При всяком случае сражаться холодным ружьем. Действительный выстрел ружья от 60-ти до 80-ти шагов; ежели линия или часть ее в подвиге на сей дистанции, то стрельба напрасна, а ударить быстро вперед штыками. Шармицыли не нужны, наша кавалерия атакует быстро и рубит неприятельскую саблями. Где при ней казаки, то они охватывают неприятеля с флангов и тылу».
Суворов движется к Бресту, соединяясь с новыми вверенными ему корпусами. В Ковеле 28 августа к армии присоединился корпус генерала Буксгевдена. На марше из Ковеля на Кобрин к Суворову должны были присоединиться войска генерал-майора Ираклия Моркова, который не раз надёжно выполнял боевые задания — в том числе и в критических ситуациях, на Кинбурнском мысе и под Измаилом. Суворов, как правило, сохранял уважительные отношения с генералами-соратниками, которых видел в деле, которыми был доволен. Увы, в случае с Морковым это правило не подтвердилось. 30 августа Суворов написал Моркову резкое письмо, отчитав его за трансляцию неверных сведений о противнике: «Доносили вы, будто неприятель из Люблина подсылал свои партии под самый Луцк, не именовав в сем доношении сих вестовщиков. Я вам замечаю сие как непростительное упущение, по чину и долгу вашему требую от вас разъяснения. А то сии курьеры, неизвестно от кого отправлены были и вами пересказываемое слышали, видя, что подобные тревожные известия от неприятеля нередко рассеиваются». Суворов с раздражением увидел в поступке боевого генерала бабью склонность к сплетне и не сдержал гнева. Возможно, у Суворова были и иные претензии к Моркову. После такой головомойки 44-летний генерал почёл за благо сказаться больным и отпросился у Суворова долой с театра боевых действий.
В конце августа случились первые стычки казаков Суворова с передовыми польскими отрядами. 4 сентября авангард казачьего бригадира Исаева разбивает крупный отряд конницы Сераковского, а 6-го поляки дали русским первое серьёзное сражение кампании — при Крупчицах.
Войска Сераковского заняли удобную позицию с Крупчицким монастырём в тылу; пять хорошо укреплённых батарей прикрывали фронт. Бой с Бржеским корпусом генералов Мокроновского и Сераковского продолжался более пяти часов. Поляки потеряли убитыми до трёх тысяч из 17-тысячного корпуса и в беспорядке отступили, как писал Суворов, к Кременцу-Подольскому, а обосновались в Бресте. Потери русских убитыми и ранеными не превышали семисот человек. Румянцев поражался: как этот немолодой генерал сохранил прыть, как громит поляков… Уж Румянцев как никто понимал опасность положения Суворова и его армии.
Через два дня Суворов настигает шестнадцатитысячное войско Сераковского у Бреста. Цель Суворова была проста и ясна: уничтожить, рассеять, показать остальным противникам, что сопротивляться российской армии бесполезно. В час ночи 8 сентября суворовцы перешли вброд речку Мухавец, а в пятом часу утра — Буг — в обход польских позиций. Пехоту Суворов расположил в центре, по флангам — конницу: правое крыло — под командованием Шевича, левое — Исленьева. Центральной колонной командовал Буксгевден. Дежурным генералом при Суворове был координировавший общее командование генерал Павел Потёмкин, дальний родственник покойного князя Таврического, глаза, уши и правая рука Суворова в Брестском сражении.
Сераковский ждал нападения со стороны Тересполя. «Неприятель быстротою наших движениев был удивлен», — пишет Суворов. Русские полки двигались через болота, выполняя приказ: «Патронов не мочить». Преодолев сумятицу, Сераковский меняет направление фронта; он выстроил свою пехоту в три колонны, артиллерию расположил между ними.
Русская атака, как обычно, не смутилась артиллерийским огнём и потеснила колонны Сераковского. Три польские колонны организованно отступили к более удобным позициям: и заняли высоты за деревушкой Коршином. Идти на приступ высот было затруднительно. С левого фланга ударила конница Исленьева. Две атаки полякам удалось отбить, с третьей Исленьев захватил несколько орудий и нанёс сильный урон польской пехоте. Подоспела и быстрая атака егерей. Сераковский отступил к лесу. С правого фланга, под артиллерийским и ружейным огнём, в атаку пошла кавалерия Шевича. Целая батарея неприятеля была изрублена. Сильно потрепал Шевич и соседнюю батарею. Исленьев, в свою очередь, успешно атаковал лесную батарею и завязал бой с третьей колонной Сераковского. Подоспевшие егерские батальоны довершили разгром. Поляки сражались стойко, к бегству прибегли слишком поздно — и потому на поле боя пали едва ли не все. Пали с честью.
Румянцев писал Зубову в Петербург: «Начало отвечает совершенно всеобщим мнениям о несравненном Суворове». Более всего его тревожило отсутствие согласия в действиях генералов… Салтыков не подчинялся Румянцеву напрямую.
Суворов остался доволен стараниями своих войск и генералов. Его восхитила кавалерия, уничтожившая плотные колонны Сераковского — лучших польских солдат. «В первый раз по всеподданнейшей моей… более 50-ти лет службе сподобился я видеть сокрушение знатного, у неприятеля лучшего, исправного, обученного и отчаянно бьющегося корпуса — в поле! На затруднительном местоположении», — живописно докладывал он Румянцеву. Особенно выделял он за Крупчицы и Брест генерал-майора Исленьева и генерал-поручика Потёмкина: «Генерал-майор Исленьев, отправляя должность при мне главного дежурного, с отличными трудами и похвалою, особливо в обеих баталиях при Крупчиц и Бржесце, пособил весьма победам его благоразумными распоряжениями. Сей беспримерной храбрости генерал с левым крылом нашей кавалерии тотчас в карьере пустился в атаку, изрубил часть задней колонны и конницы, ея закрывающей, с содействием казаков под толь неустрашимым бригадиром Исаевым, бывши в двух огнях между колонн и пехотной засады с пушками, которая вся изрублена. Напоследок дорубили и докололи они ея, паки устроенную за деревнею Коршин» — это об Исленьеве. «Генерал-порутчик Потемкин был всеместной директор атак! Сей муж великих талантов превзошел себя в сей знаменитый день» — это о Потёмкине.
Сражение продолжалось девять часов — до трёх часов дня. В тот день погиб практически весь корпус Йозефа Сераковского — спастись удалось сотне поляков, включая бежавших с поля боя генералов Сераковского и Понятовского. Третий генерал — Красинский — погиб. Следующие два дня казаки добивали в лесах неразоружившихся. Вся артиллерия Сераковского — 28 орудий с зарядными ящиками — оказалась в руках Суворова. Путь на Варшаву был открыт. А Румянцев не только хлопотал о наградах и отписывал в Петербург о победах, но и разрабатывал Варшавскую операцию.
Убитыми и ранеными русские потеряли под Брестом около тысячи человек. Суворов 10 сентября на панихиде по традиции произнёс слово о павших, затем в Бресте обошёл раненых. В переписке с Румянцевым Суворов откровенничал, не стесняясь критиковать других генералов, задействованных в операции: «Дерфельдену околичности Гродни давно очистить надлежало, чая скорого сближения Ферзена; отсюда я его к тому побудил, уведомя князь Николая Васильевича Репнина. Время потеряно на доклады. Услыша, что Ферзен в переправе через Вислу имеет препоны, в безнадежности на него, дал я знать князь Николаю Васильевичу Репнину, чтобы часть Дерфельдена команды обратить сюда, что могло быть исполнено по окончании его с Гроднею. Но по ответу надежда исчезла. Дивов — с Севским полком и тремя эскадронами Херсонскими, в них только около восьми сот под ружьем. Бригадир Владычин, бывший у препровождения польской артиллерии, исправя порученное, благополучно возвратится сюда дни через 3–4. У него только около 1500. Не будучи в довольных силах, не могу я с частию их отважиться на очищение правого берега Вислы для Ферзена, о котором верных слухов нет; даже что и конфиденты не возвращаются, разве только через отправленную к Висле партию, что в полном сомнении их получу. О Люблине же еще рано и мыслить. Хотя я в запас писал к Гарнонкурту, что ежели он его содержать не может, я то с моей стороны учиню». Они перебрасывались сюжетами из античной военной истории — и хорошо понимали друг друга: «Тако сиятельнейший граф! Близ трех недель я недвижим и можно сказать здесь, что Магарбал Ганнибалу: “Ты умеешь побеждать, но не пользоваться победою”. Канна и Бржесць подобие имеют. Время упущено. Приближаются винтер-квартиры. Сходно высокому намерению вашего сиятельства, я предполагал Ферзену и мне: одному в Люблине, другому здесь с приличным разделением обоюдных войск. Остерегаюсь малейшего раздробления, так что занимают от Несвижа, Вильну, Ковну, Гродну, Бялосток с Слонимом. Варшава не получила бы прокормления с правого боку Вислы. А в Владимире или Луцке достаточно и отряда для закрытия границы от князя Николая Васильевича Репнина». И впрямь — Ганнибал проиграл войну после нескольких ярких побед. Нужен решающий удар!
Другой бы после Брестской победы мог и остановиться — но Суворов и Румянцев пытались перехватить власть у Салтыкова и Репнина и, собравшись с силами, атаковать Варшаву.
После Бреста, по замыслу Румянцева, Суворову непосредственно были подчинены три доселе самостоятельных русских корпуса, действовавших в Польше, — Ферзена, Дерфельдена, Репнина. Чтобы воплотить эту идею, Румянцеву пришлось поднажать на Салтыкова — в том числе через Завадовского, действовавшего в Петербурге. Теперь армия Суворова насчитывала до тридцати тысяч.
Тем временем корпус Ферзена, шедший на соединение с Суворовым, при Мацеевицах был встречен польскими войсками. Костюшко стремился не допустить соединение русских войск. Решающий удар полякам нанёс казачий отряд генерал-майора Ф.П. Денисова, о чём Суворов с удовольствием отписал Румянцеву и Рибасу: «томная» деятельность Ферзена и Дерфельдена в кампании вызвала нарекания Суворова, и Денисова он выделял с дальним прицелом. Девятитысячный польский корпус был наголову разбит войсками Ферзена у Мушковского замка. Пленниками Суворова стали и Сераковский, и Каминский, и — главное — тяжелораненый Тадеуш Костюшко. Знатных пленников Суворов приказал под конвоем отправить в Киев.
После недолгого отдыха, 7 октября, Суворов выступил из Бреста маршем на Варшаву, оставив в городе бригадира Дивова и около двух тысяч человек под его командованием — для контроля над областью и прикрытия обозов. В тот же день Пётр Александрович Румянцев рапортовал императрице о Суворове и суворовских победах, несколько запаздывая со сведениями — впрочем, такие опоздания в век отсутствия современных информационных технологий неминуемы. Пётр Александрович писал:
«Всемилостивейшая государыня! Войски вашего императорского величества под предводительством генерала графа Суворова-Рымникского продолжают бить неприятеля, где он только показывается, как то 26-го прошедшего месяца и под деревнею Селище случилось, и что все в при сем всеподданнейшем донесении, приложенном в копии рапорте помянутого генерала, наивнятнейше явствует. Я прилагаю к оному и другие копии с писем австрийского генерала де-Гарнонкурта к вышепомянутому генералу и генералу графу Салтыкову и с письма вашего императорского величества посла графа Разумовского. Известия, коих содержание подтверждает больше, нежели когда мыслей образ и так часто оказыванное поведение сих союзных, а всевышше шастливое происшествие чрез низложение и пленение Костюшки то совершенно, что все их нечаянные отступления и неприятелю под рукой чиненная помощь не служили ни к чему вящше к превознесению вам единым всемилостивейшая государыня! довлеемой славы. И хотя я о сей победе только по словам к генералу князю Репнину посланного подполковника Тучкова чрез генерал-майора графа Разумовского из Острога уведомляюсь, то я не упустил однако же мое мнение генералу графу Суворову-Рымникскому сообщить и кое к сему моему всеподданнейшему донесению тоже в копии прилагается. Вашего императорского величества верноподданной граф Петр Румянцов-Задунайский».
Поход подготовили на редкость основательно, с учётом возможных неожиданных партизанских движений противника. Только с надёжным тылом можно было отправляться в наступление. Особыми распоряжениями Суворов предупреждал возможные конфликты с мирным населением. После пражских и виленских событий многие солдаты были настроены озлобленно, дух мести витал над армией. Но Суворов не допускал войн с безоружными. На местное население — в особенности на православных белорусов — Суворов в походе опирался. С католическим польским крестьянством было сложнее, но и с ними русская армия обходилась без мародёрства и карательных акций.
К Варшаве повёл свой корпус и Дерфельден. В Станиславове к армии Суворова присоединились войска генерала Ферзена. Тучи над польской революцией уже сгустились. У Кобылки авангард Суворова столкнулся с пятитысячным польским отрядом генерала Мокрановского. Суворов лично пошёл в атаку с кавалерией, как и под Брестом, отрядив на фланги Исленьева и Шевича. Бой продолжился в перелесках, затруднявших движение конницы. Суворов приказал кавалеристам спешиться, началась сеча. Сабельная атака спешенных кавалеристов (их поддерживал единственный батальон егерей!) была предприятием поразительным. Переяславский полк при поддержке казаков обошёл польские позиции, пробрался через болота и ударил неприятелю в тыл. В итоге Суворов получил возможность честно написать в рапорте: «Неприятель весь погиб и взят в полон».
У Кобылки Суворов остановился и разбил лагерь. Владелец деревушки — пожилой граф Унру — был настроен пророссийски и давно почитал Румянцева и Суворова. Казаки, приняв его за действующего польского генерала, под конвоем привели к Суворову. Суворов обнял его как старого товарища. В усадьбе графа Унру состоялся совместный дружеский обед русских и пленных польских офицеров. О тех днях сохранился милый исторический анекдот, пересказанный Денисом Давыдовым: «Суворов спросил у графа Кенсона: “За какое сражение получили вы носимый вами орден и как зовут орден?” Кенсона отвечал, что орден называется Мальтийским и им награждаются лишь члены знатных фамилий. Суворов долго повторял: “Какой почтенный орден!” Потом обращался к другим офицерам: “За что вы получили этот орден?” Они отвечали: “За Измаил”, “за Очаков” и т. п. Суворов саркастически заметил: “Ваши ордена ниже этого. Они даны вам за храбрость, а этот почтенный орден дан за знатный род”».
В Кобылке 19 октября к Суворову присоединился корпус Дерфельдена. Вся тридцатитысячная армия теперь была собрана в кулак. Суворов уже решил судьбу Варшавы, из-под которой недавно ретировалась армия прусского короля Фридриха Вильгельма… Начались насыщенные учения, в приказе Суворова говорилось: «экзерцировать так, как под Измаилом». Для штурма заготовлялись плетни, фашины, лестницы. Правой рукой Суворова при подготовке штурма становится верный боевой товарищ и ученик Илья Алексеевич Глухов (1762–1840), в то время — инженер-капитан. После победы, с подачи Суворова, о нём вовсю заговорят на высочайшем уровне. Илья Глухов был настоящим чудо-богатырём, таких Суворов привечал и расхваливал громогласно и цветисто, чтобы они стали высокими маяками для других. Под Измаилом он был поручиком — и Суворов настойчиво хлопотал перед императрицей о награждении умелого и расторопного инженера, вникая в его судьбу даже из пасмурной Финляндии. Тогда, под стенами грандиозной турецкой крепости, Глухов был неустанным помощником главного квартирмейстера Петра Никифоровича Ивашева, произведённого в секунд-майоры за храбрость и расчётливость. Рядом с Суворовым и Ивашевым Глухов был и при подготовке штурма пражских укреплений (речь идёт о названии предместья Варшавы). В реляции Румянцеву «О штурме прагских ретранжаментов» Суворов укажет: «Пункты, на которые приступ вести надлежало, и пункты, где колонны для атаки начального сигнала ожидать должны были, поручено было указать правым четырем колоннам генерал-порутчику Потемкину, и левым трем колоннам генерал-порутчику Ферзену, по прожекту инженер-квартермистра Глухова». Ивашев под Прагой был уже подполковником, а в финале похода 1794 года он получит полковничий чин. После Пражской виктории Суворов так рьяно ходатайствовал за своего любимца Глухова, что Екатерина заметила в письме Гриму: «Граф двух империй расхваливает одного инженерного поручика, который, по его словам, составлял планы атак Измаила и Праги, а он, фельдмаршал, только выполнял их, вот и всё». Это о Глухове. Если Суворов так высоко ставил его искусство и не жалел красок для выражения восторгов — значит, он всерьёз считал Глухова незаменимым, доверял ему. А что может быть важнее при серьёзном штурме, чем доверие полководца инженеру. Во время Итальянского похода инженер И.А. Глухов носил уже чин полковника, он отличится при штурме Александрии. А закончит службу, как и Пётр Ивашев, в высоком для инженера чине генерал-майора. После штурма Праги Глухов получит Георгия четвёртой степени с почётной формулировкой: «За особливое искусство, доказанное снятием плана Прагского ретранжамента для устроения батарей, тако ж и за отличное мужество, оказанное при приступе». Глухов оставался одним из лучших русских военных инженеров и в годину Отечественной войны.
Румянцев не дремал, наблюдая за сражениями из тихого далека. 29 октября он писал графу Рымникскому: «Я вижу впротчем теперь очень внятно, что ваше сиятельство все обстоятельства и происшествия, следственно и все то, что касается до вашего предприятия, с лучшей пользой службы соображаете, и что ваше сиятельство все то в себе самих и в соревности ваших подчиненных находите, чего вы от помощи союзных ожидали. И то уверительно не без удивления, что все старания и предложения вашего сиятельства в сем виде были вовсе тщетны и без всякого уважения на поводы, чтобы тамо наводили и на саму видимую пользу общественных действий; и что сие единственно и едино виной было, что Варшава могла без помехи жизненными средствами запасаться, и что все войски возмущенных способы нашли, так из Литвы как из Пруссии скрытым ходом к Варшаве пробраться и теперь оную и Прагу саму, коя тоже хорошо укреплена, соединенными силами и по всему видимому наивсекрайнейше и отчаянно оборонять. Я долженствовал полагать и то по рапортам самим вашего сиятельства, что прусские войски их пост при Закрочиме оставили и что Мокрановской недалеко от того Буг переходил, но теперь оказывается сие вовсе напротив, и что генерал Фаврат тамо неподвижно стоит, и что Мокрановской Буг при Броках перешел… Я рассматривал с многой прилежностию мне присланной план, по которому Прага, хотя бы и слабо, но двойным укреплением обведена, из которых, по мнению искусства знающих мужей, при взятии одного останавливаться не должно и удерживаться вовсе не можно; и я оканчиваю сие с тем удостоверением, что все уже учинено, что только в способах и в возможности находится и что ваше сиятельство еще один раз и то пред вашим приближением к Праге, испытали союзных по крайней мере так далеко подвигнуть, что каждой от своей стороны хотя бы доказательствами неприятеля пугал, коему никакой надежды ко спасению и действительно не остается, разве в своем ускорении той или другой державе».
Так беседовали два полководца, хорошо понимавшие друг друга, умевшие обращаться с противником как повар с картошкой, поворачивая его в нужном для России направлении.
Преемником Костюшко Верховный народный совет избрал Томаша Вавржецкого, который прибыл в Варшаву с курляндской границы. Вавржецкий был сторонником мирных переговоров: крепкой веры в успех революции у него не было. Но он был вынужден укреплять Прагу, стягивать в Варшаву силы и готовиться к отражению штурма. В спасительность пражских укреплений Вавржецкий, принявший новую должность «с отвращением», не верил, говорил, что «Прага погубит Варшаву». Но отказаться от тактики Костюшко он не мог.
На что могли рассчитывать поляки в столь отчаянном положении? Считалось, что русская армия упустила наиболее подходящее для быстрого штурма летнее время. На длительную блокаду Варшавы сил у Суворова не было, поляки это прекрасно знали. Осень размыла подступы к городу. Осадной артиллерией Суворов не располагал, и это тоже было известно командирам варшавского гарнизона. Кроме того, в Варшаве с апреля томились 1400 русских пленных. Их судьба могла стать важным предметом переговоров.
Прага была еврейским предместьем Варшавы на правом берегу Вислы. Ныне это давно переваренный большим городом восточный район польской столицы. С Варшавой её соединял длинный мост, прикрытый укреплением. Вся Прага была обнесена старинным земляным валом, а перед ним располагался вырытый по приказу Костюшко длинный ретраншемент. На укреплениях находилось более ста крупнокалиберных орудий. Предполагалось, что при отражении штурма их поддержат батареи с другой стороны Вислы.
В приказе по Азовскому мушкетёрскому полку (аналогичные приказы Суворова получили и другие подразделения) попунктно значилось:
«1. Взять штурмом прагский ретраншемент. И для того: 2. На месте полк устроится в колонну поротно. Охотники со своими начальниками станут впереди колонны, а с ними рабочие. Они понесут плетни для закрытия волчьих ям пред пражским укреплением, фашинник для закидки рва и лестницы, чтобы лезть из рва через вал. Людям с шанцевым инструментом быть под началом особого офицера и стать на правом фланге. У рабочих ружья через плечо на погонном ремне. С нами егеря Белоруссцы и Лифляндцы; они у нас направо. 3. Когда пойдем, воинам идти в тишине, не говорить ни слова, не стрелять. 4. Подошед к укреплению, кинуться вперед быстро, по приказу кричать ура. 5. Подошли ко рву, — ни секунды не медля, бросай в него фашинник, опускайся в него, ставь к валу лестницы; охотники стреляй врага по головам, — шибко, скоро пара за парой лезь. Коротка лестница? Штык в вал — лезь по нем другой, третий. Товарищ товарища обгоняй. Ставши на вал, опрокидывай штыком неприятеля и мгновенно стройся за валом. 6. Стрельбой не заниматься, без нужды не стрелять; бить и гнать врага штыком; работать быстро, споро, храбро — по-русски. Держаться своих, в середину; от начальников не отставать. Везде фронт. 7. В дома не забегать. Неприятеля, просящего пощады, щадить, безоружных не убивать, с бабами не воевать; малолеток не трогать. 8 Кого из нас убьют — Царство Небесное; живым — Слава, Слава, Слава».
Суворов донёс до нас состояние тех дней: «20 и 21 заготавливали плетни, фашины и лестницы. 22 числа все войски трех корпусов тронулись тремя колоннами, вступили в назначенные лагерные места, от передовых окопов подале пушечного выстрела, при барабанном бое и музыке и тотчас разбили свой стан». Из соображений конспирации Суворов в первую же ночь пребывания перед Прагой приказал строить батареи. Со стороны центрального корпуса генерала Потёмкина — на 16 орудий, со стороны правого крыла, корпуса генерала Дерфельдена — на 22 орудия, с левого крыла, где располагался корпус генерала Ферзена, — на 48 орудий. Именно столько пушек и было в каждом из корпусов. Суворов писал: «Батареи были построены для того токмо, чтобы отвлечь неприятеля чаять приступа».
Нечасто бывает, чтобы столь детальный план был воплощён при штурме, в угаре жестокой битвы. Но в данном случае Суворову удалось продирижировать армией как слаженным оркестром. Суворов был убеждён, что дело решит расчётливо направленная штыковая атака. Физическая подготовка солдат позволяла на это надеяться. Так и случилось. В очередной раз суворовская пехота атаковала батареи, не боясь картечи, и штыковым ударом опрокинула противника. А конница Шевича и Грекова с криками «ура!» и гиганьем вовремя изобразили отвлекающую атаку, прикрывая наступление пехоты на батареи.
В пять часов утра по знаку сигнальной ракеты войска двинулись на Прагу-
Центральный корпус, в котором пребывал сам Суворов, формально возглавлял Потёмкин, первый помощник командующего в сражении; правое крыло — Дерфельден; левое, наступавшее с восточной стороны, — Ферзен. На штурм шли семью колоннами: у Дерфельдена — колонны Лассия и Лобанова-Ростовского; у Потёмкина — колонны Исленьева и Буксгевдена; у Ферзена — колонны Тормасова, Рахманова, Денисова.
На штурм с севера первыми пошли колонны Лассия и Лобанова-Ростовского. Они преодолевали волчьи ямы, забрасывая их плетнями, прошли ров и бросились на вал, наткнувшись на войска сторонника отчаянной обороны генерала Ясинского. В бою польский генерал был смертельно ранен, перебили и большую часть его солдат. В колонне Лассия шли три батальона гренадер любимого Суворовым Фанагорийского полка, батальон егерей Лифляндского корпуса, а в резерве — Тульский пехотный полк и три эскадрона Киевского конно-егерского полка. В колонне полковника Дмитрия Лобанова-Ростовского шли два батальона Апшеронского и один батальон Низовского мушкетёрского полка, батальон егерей Белорусского корпуса, а в резерве колонны — другой батальон Низовского полка и три эскадрона спешенных кинбурнских драгун.
В составе пражского гарнизона воевал недавно сформированный полк еврейских гусар (легкоконный полк) под предводительством произведённого в полковники Берека Иоселевича. Пять сотен гусар-иудеев в польской армии ревностных католиков, не чуждых антисемитизма, — это, конечно, явление экстравагантное, достойное специального упоминания. Колонна Буксгевдена атаковала еврейских гусар в штыки, возле укреплённого пражского зверинца. Дрался полк Иоселевича храбро, но не был готов к серьёзному сопротивлению штыковым атакам суворовцев. Едва ли не все полегли в пражской крепости, бегством спасся только сам полковник, которому ещё было суждено биться в рядах победителей при Аустерлице и пасть при Коцке, в бою с венгерскими гусарами, дав жизнь поговорке: «Погиб, как Берек под Коцком». В отличие от Тадеуша Костюшко Берек Йоселевич встанет под знамёна Наполеона, борясь за права и свободы для своего рассеянного по миру народа.
Вавржецкий приказал разрушить мост, но исполнить приказ командующего под огнём русских егерей поляки не сумели. Зато аналогичный приказ Суворова будет выполнен. Польский генерал был удивлён, что русская армия не продвигалась по мосту, не стремилась к Варшаве. Напротив, был выставлен заслон, закрывший переход через Вислу. Разрушение Варшавы не входило в планы Суворова. Он рассчитывал штурмом взять Прагу и уничтожить войско противника. Беззащитная Варшава сама должна была сдаться на милость победителя. А разрушение столицы, неизбежные новые жертвы среди обывателей, новые взаимные счёты поляков и русских — всего этого Суворов намеревался избежать.
Хотя Суворову удалось избежать больших потерь, многое говорит о том, что сражение вышло ожесточённым. Смерть ходила рядом с генералами, мужественно шедшими в атаку. Под Исленьевым убило лошадь, сам он едва избежал тяжёлого ранения. Ранен в плечо был Исаев… Об этом писал Суворов Де Рибасу: «Храбрец Ласси ранен. Потеряли мы здесь вчетверо меньше, нежели под Измаилом. Все кипит, и я в центре. Теперь около полуночи. У нас тут тысяча и одна ночь».
Ворвавшись в Прагу, сломив первоначальное сопротивление поляков, русские войска принялись добивать противника — тех, кто не сдавался. В кровавой суматохе поляки перебирались через Вислу. До поры до времени — по мосту, потом — и вплавь. Солдаты преследовали их ожесточённо, многие защитники Праги погибали в водах. Висла в районе Праги кишела мёртвыми телами. Это избиение поляков в занятой Праге очень быстро стало легендарным, его пересказывали с впечатляющими добавлениями: у страха глаза велики, а у ужаса — ещё больше. Суворовский солдат, столетний старец Илья Осипович Попадичев вспоминал уже в середине XIX века о кровопролитных часах рокового дня Варшавы. Он ворвался в Варшаву в колонне Ферзена, в составе Смоленского драгунского полка, которым командовал полковник (в будущем — генерал-лейтенант) Василий Николаевич Чичерин. Полковник Чичерин при штурме Праги проявил чудеса храбрости. Драгуны шли на укрепления спешенными. Пять эскадронов повёл Чичерин на польскую батарею. Смелой атакой, грудью на орудия, они захватили батарею и взяли в плен несколько сотен поляков. О характере уличных боёв Попадичев вспоминает: «На переулке встретился с поляком. Крикнул: “Ура” и ударил его штыком. Поляк отвёл удар, а штык мой вонзился в деревянную стену. Я тащить назад… нейдёт, я туда-сюда! Казалось, что бы стоило поляку заколоть меня? А он стоял как вкопанный и приклад опустил на землю; я успел вывернуть ружьё из штыка и тут же выстрелом повалил поляка. За что б мне было его убивать? Поверишь ли, как человек на штурме переменится? Тут себя не помнишь, только стараешься и бегаешь — так и ищешь, кого бы уходить. Летаешь как на крыльях, ног под собой не слышишь. Тут, бывало, из-под куртки и рубаха выскочит, да и то не смотришь. Ох, штурмы, беда! — и ни себя, ни других не узнаёшь!» Поляки потерпели одно из жесточайших поражений в своей истории: из тридцатитысячной армии спаслись не более восьмисот человек, из четырёхтысячного ополчения — восемьдесят.
Ужасы пражского боя разворачивались на виду у варшавской публики — и это повлияло на события ближайших дней, когда поляки предпочли капитуляцию новой бойне.
Для полной победы и занятия пражских укреплений русским войскам понадобилось три часа — действительно, летели как на крыльях в ярости атаки. И не преувеличивал Суворов, когда сообщал в реляции Румянцеву: «Дело сие подобно измаильскому». К спорам об ожесточении русских войск при штурме Праги (и о взаимном ожесточении вообще) можно добавить свидетельство самого генерал-аншефа Суворова, который к тому времени повидал немало и редко живописал кровавые картины в реляциях: «Все площади устланы были телами, последнее и самое страшное истребление было на берегу Вислы в виду варшавского народу. Сие пагубное для них зрелище привело в трепет, а подоспевшая наша к берегу полевая артиллерия столь успешно действовала, что многие домы повалила, и одна бомба, пущенная, пала посреди заседания так называемой наивысшей их рады, от чего присутствующие в ней разбежались и черепом одним, когда она лопнула, убит секретарь сей рады. Итак, будто громовой удар, разразив, разрушил тут заседание сего беззаконного судилища. От свиста ядр, от треска бомб стон и вопль раздался по всем местам в пространстве города. Ударили в набат повсеместно. Унылый звук сей, сливаясь с плачевным рыданием, наполнял воздух томным стоном. В Праге улицы и площади были устланы убитыми телами, кровь текла ручьями. Висла обагренная несла стремлением своим тела тех, кои, имев убежище в ней, потопали. Страшное позорище видя, затрепетала вероломная сия столица».
Итоги пражского сражения впечатляли: 104 пушки, три пленных генерала (Мейн, Геслер, Крупинский), 500 пленных офицеров. Генералы Ясинский, Корсак, Квашневский и Грабовский погибли в бою. Добыча у солдат была не та, что в Измаиле: местные евреи оказались бедноваты. Правда, захватили немало лошадей, которых потом пришлось сбывать за бесценок тем же пражским жителям.
24 октября Суворов пишет Румянцеву одно из своих самых известных кратких и выразительных донесений: «Сиятельнейший граф, ура! Прага наша». Даже в письме императрице Румянцев одобрительно припомнил лаконический стиль будущего фельдмаршала. На следующий день Суворов составил «Условия капитуляции Варшавы» — ультиматум для потрясённых поляков, не все из которых были сломлены кровопролитной битвой:
«1-е. Оружие сложить за городом, где сами за благо изобретут, о чем дружественно условиться.
2-е. Всю артиллерию с ея снарядами вывести к тому же месту. 3-е. Наипоспешнейше исправя мост, войско российское вступит в город и примет оный и обывателей под свое защищение. 4-е. Ея императорского величества всевысочайшим именем всем полевым войскам торжественное обещание по сложении ими оружия, где с общего согласия благорассуждено будет, увольнение тотчас в их домы с полною беспечностию, не касаясь ни до чего каждому принадлежащего. 5-е. Его величеству королю всеподобающая честь. 6-е. Ея императорского величества всевысочайшим именем торжественное обещание: обыватели в их особах и имениях ничем повреждены и оскорблены не будут, останутся в полном обеспечении их домовства и все забвению предано будет. 7-е. Ея императорского величества войски вступят в город сего числа пополудни или по сделании моста рано завтре». На обед после боя по традиции Суворов пригласил пленных неприятельских офицеров, с которыми приветливо говорил по-польски.
Ночью 25-го на лодках из Варшавы к Суворову прибыли парламентёры — три депутата магистрата с посланием от короля Станислава Августа. Король надеялся на Суворова, чью доблесть высоко ценил ещё по давней войне с конфедератами. Поляки были растроганы столь мягкими условиями, которые сообщены были вождям революции и королю. Королю Суворов изложил их в почтительном личном письме, в котором гарантировал «жизнь и имущество жителей» Варшавы. Станислав Август сразу согласился на условия Суворова, но к Вавржецкому вернулся боевой дух: он желал сохранить армию и даже говорил о возможностях сопротивления. Переговоры затягивались. Суворов раз и навсегда назвал срок окончания перемирия и переговоров — 28 октября. Вавржецкий пытался тайно вывезти оружие, не сдав его русским. Горожане, не желавшие штурма, весьма агрессивно ратовали за условия Суворова, и Вавржецкий был вынужден передать диктаторские полномочия королю. Магистрат, боясь беспорядков, требовал скорейшего вступления русских войск в Варшаву. Суворов, стараясь держать руку на пульсе варшавских процессов, послал к королю князя и полковника Апшеронского полка Дмитрия Ивановича Лобанова-Ростовского. Посылая к королю князя, представителя старой аристократии, Суворов тем самым ещё раз подчёркивал своё уважение к короне. Этот родовитый русский офицер передал королю новое письмо Суворова. 28 октября русские пленные были переданы Суворову, а польская армия начала разоружение. Горожане в порыве энтузиазма строили мост через Вислу.
В Варшаву по приказу Суворова армия входила с незаряженными ружьями — в восемь часов утра, 29 октября. Было приказано даже не отвечать на возможные провокационные выстрелы из домов. Русские колонны входили в польскую столицу под громкую музыку, с развёрнутыми знамёнами. В хвосте первой колонны ехал Суворов. Представители городского магистрата вручили ему ключи от города и хлеб-соль. Суворов поцеловал ключи, возблагодарил Бога, что в Варшаве не пришлось проливать кровь, и передал ключи Исленьеву, своему дежурному генералу. Он целовался с панами из магистрата, многим пожимал руки, был взволнован и радушен. Вот так и уничтожаются государства — после стремительных походов, кровопролитных сражений, после муторных переговоров и жарких рукопожатий с поцелуями.
Рассуждая о моральном состоянии суворовских войск (а эта проблема относительно Праги и Варшавы поднималась на щит оппонентами России аж с 1794 года!), Денис Давыдов писал: «Во время штурма Праги остервенение наших войск, пылавших местью за изменническое побиение поляками товарищей, достигло крайних пределов. Суворов, вступая в Варшаву, взял с собою лишь те полки, которые не занимали этой столицы с Игельстрёмом в эпоху вероломного побоища русских. Полки, наиболее тогда потерпевшие, были оставлены в Праге, дабы не дать им случая удовлетворить свое мщение. Этот поступок, о котором многие не знают, достаточно говорит в пользу человеколюбия Суворова».
Комендантом Варшавы был назначен отличившийся в бою быстротой напора генерал Фёдор Фёдорович Буксгевден — впрочем, с этой миссией Буксгевден справится не лучшим образом. В Петербурге столь скорая полная победа над Польским восстанием воспринималась как чудо. Ведь ещё несколько месяцев назад все предсказывали затяжную войну. Но призвали Румянцева — и всё пошло как по маслу. Имя Суворова означало военные победы, имя Румянцева — стратегический успех. Недаром писал Петру Александровичу всё знающий Безбородко: «Поражения, произведенные Суворовым, приемлются яко плод вашего военного искусства, что умеете предвидеть случаи и употреблять на оные способных людей».
Пражское кровопролитие предотвратило бойни в Варшаве, в том числе и погромы обывателей, что было очень даже возможно. Давайте уж учитывать патриотический экстаз поляков и мстительные чувства многих русских, помнивших судьбу корпуса Игельстрёма! Суворов опасался перерастания войны в бойню — об этом свидетельствуют специальные пункты многих его приказов того времени. Да, после победного штурма Праги в силу вступило понятие «святая добычь». В той или иной степени, по военным традициям того времени, взятый город всегда отдавался «на разграбление». Первая ночь после штурма принадлежала солдатам победившей армии. Можно осуждать этот обычай, но армия привыкла к нему за время Русско-турецких войн, и в революционных войнах Европы наблюдается то же самое. Но этот процесс имел свои временные и моральные рамки, и Суворов как предусмотрительный полководец, держащий свою армию на высоком уровне боеспособности, железной рукой на следующий день восстанавливал дисциплину.
Отношение Суворова к пленным после пражского штурма резко контрастирует с аналогичными прецедентами того времени. Известно, что после кровопролитного штурма Яффы в 1799 году генерал Бонапарт приказал расстрелять сдавшихся в плен янычар — их было около трёх тысяч. В те же годы англичане в Индии действовали ещё мстительнее. Герцог Веллингтон, покоряя Майсурское княжество, после победы уничтожал всех, кто с оружием в руках противодействовал англичанам — таких оказалось не менее тридцати тысяч. Суворов, уничтожив армию противника, не поднимал руку на пленных. Пленных поляков освобождали, с ними намеревались сотрудничать.
29 октября Суворов снова доносит Румянцеву о победе — на этот раз о бескровном взятии Варшавы. «Ея императорского величества к освященнейшим стопам Варшава повергает свои ключи. Оные вашему сиятельству имею щастье поднести и вручителя их, генерал-майора Исленьева, в высокое покровительство поручить». Исленьев справедливо слыл любимцем Суворова, и столь почётное выдвижение не было случайностью. В рескрипте Румянцеву Екатерина помянула и Исленьева: «Донесением вашим с генерал майором Исленьевым присланным о покорении войсками нашими под начальством генерала графа Суворова-Рымникского польского столичного города Варшавы мы были весьма обрадованы. И как ваши добрые распоряжения главнейшие способствовали сему знаменитому и важному событию, то мы сим свидетельствуем наше признание к усердию и радению вашим, предполагая по получении подробных о всем известий оное изъявить на деле, а равным образом создать заслугам и всех тех, кои тут ревностно и мужественно подвизалися, соизволяя между тем, чтобы вы дали им знать о нашем особливом к ним благоволении. Генерала графа Суворова-Рымникского при самом получении известия пожаловали мы генералом-фельдмаршалом, а присланного генерала-майора Исленьева — генералом-порутчиком. Пребываем в протчем вам благосклонны Екатерина».
Разумеется, о взятии пражских укреплений, ещё до занятия Варшавы, доложил императрице и Румянцев, никогда не забывавший утвердить собственную роль в истории. 30 октября он отправил в Петербург такое письмо:
«Всемилостивейшая государыня!
Вчерась сказал я генералу графу Суворову-Рымникскому в моем письме, что он уверительно все то в себе самом и в соревности своих подчиненных найдет, что ему на помощи союзных отходит, и сегодня увеществовалась сия мысль чрез от него присланного курьера совершенно. Прага победоносными войсками вашего императорского величества штурмом с малой потерей наших и без всякой чуждой помощи взята.
Большое число пушек тамо добыто и многие тысячи от неприятеля пленными сделаны. И я спешу, всемилостивейшая государыня! сей рапорт, как по отношению к своему свойству редкой и по своему содержанию очень важной в подлиннике и с тем самим, чрез кого я его получил, к вашим ногам сложить, в твердом уповании, что Варшава теперь больше о своем спасении как о способах к своей обороне помышляет и великодушию вашего императорского величества предпочтительно пред другими державами подвергнется и тем сия в каждом разуме вредная война к вам, всемилостивейшая государыня! единственно и едино довлеемой славе кончится.
Вашего императорского величества верноподданной граф Петр Румянцов-Задунайский».
Теперь и Суворову приходилось вспоминать уроки дипломатии и политической мудрости, на которые щедр был мудрый полководец, переговорщик и администратор Пётр Румянцев.
Суворов, привыкший к быстроте армейских маршей и манёвров, без промедления начал вникать в социальную и экономическую реальность Польши. Уже 17 ноября, только обтерев пот битвы, Суворов пишет Румянцеву рапорт об отношении к русским в Варшаве: «Сиятельнейший граф! Сей Орловский, доброй и достойной человек, имел как бывший комендант большое попечение о наших пленных; они его благодарят. Тож Закржевский, которой единожды при народном волновании избавил благомысленных магнатов от смерти с опасностию своей жизни. Мокрановский по прибытии из Литвы в Варшаву сложил с себя начальство. Все предано забвению.
В беседах обращаемся как друзья и братья. Немцов не любят. Нас обожают…»
Суворов умел восхищаться людьми: он нашёл, кем восхититься и среди поляков.
Знаменитый рескрипт Екатерины, в котором она сообщала Суворову о присвоении ему фельдмаршальского звания, овеян многими легендами. В реальности формула была такая: «Господин генерал-фельдмаршал граф Александр Васильевич. Поздравляю вас со всеми победами и со взятьем прагских укреплений и самой Варшавы. Пребывая к вам отлично доброжелательна, Екатерина».
Так они уравнялись с Румянцевым по титулам и воинским званиям: оба графы, оба фельдмаршалы. Но в политике Румянцев был тоже фельдмаршалом, а Суворов — пожалуй, полковником.
1 декабря Суворов составляет новый знаменательный документ — гуманный приказ по войскам о взаимоотношениях с польским населением. Непростая миссия легла на Суворова. В очередном рескрипте императрицы значилось: «Справедливо в некоторое наказание городу Варшаве за злодеяния против российских войск и миссий, произведенные вопреки доброй веры и трактатов, с республикою польскою существовавших, и в удовлетворение убытков взять с жителей сильную контрибуцию, расположа оную по лучшему вашему на месте усмотрению и дозволяя собрать оную, елико возможно, деньгами, а отчасти вещами и товарами, наипаче для войск потребными. Для скорейшего и точного исполнения сего и военною рукою понуждать можете». Было в этом рескрипте и немало других строгих мер, принятие которых сделало бы миссию Суворова чрезвычайно непопулярной среди поляков. Непросто было полководцу читать эти строки. В письме Хвостову Суворов заявил, что ему «совестно» быть проводником новых карательных мер против обезоруженной Польши. Фельдмаршал был уверен, что после кампании это государство уже не представляло опасности для России, и хотел отнестись к ослабленному врагу милосердно.
Комендант Варшавы Йозеф Орловский — польский просветитель, к которому Суворов питал уважение, — писал пленному Костюшко: «Вас могут утешить великодушие и умеренность победителей в отношении побеждённых. Если они будут всегда поступать таким образом, наш народ, судя по его характеру, крепко привяжется к победителям». В первую очередь великодушие проявлялось в заботе о раненых поляках и дисциплинированном поведении солдат с мирными варшавянами.
Казаки доставили Вавржецкого к Суворову в Варшаву. Суворов был готов с миром отпустить сложившего полномочия польского командующего, если тот даст реверс — то есть обещание не поднимать оружие против России. Гордец Вавржецкий, поборов колебания, сохранил лицо для будущей борьбы за Польшу, реверса не дал и был под конвоем отправлен в Киев, откуда Румянцев направил его на берега Невы. Заметим, что все польские пленники, подписавшие реверс, получили паспорта и были отпущены с правом свободного проживания где угодно. Но далеко не все исполнили данное ими обязательство. Генерал-лейтенант Ян Генрик Домбровский, прибывший вместе с Вавржецким, реверс выдал, но потом воевал против Суворова в Италии, во французской армии. Личность легендарная. Насколько эти личности и эпизоды важны для польского народа, для его патриотической версии исторических событий, можно понять, освежив в памяти историю гимна Польши «Jeszcze Polska nie zginęła» («Ещё Польша не погибла»). Ведь эта песня — марш Домбровского, написанный Юзефом Выбицким в 1797 году, когда генерал, с благословения генерала Бонапарта, формировал в Италии польские легионы.
Польский поход Суворова вернул Румянцева в большую политику. Да не на обочину, а на олимп. Торжествовали петербургские друзья Петра Александровича. Хитроумный Завадовский повсюду воспевал фельдмаршала. Потёмкина не стало, а Зубов не мог конкурировать с графом Задунайским ни по военной, ни по управленческой части. Но Румянцев в Петербург не переселился и даже не приехал на время. То ли амбиции в нём поутихли, то ли понимал, что физических сил уже не хватит для придворных триумфов…
Ему нравился лаконичный стиль Суворова. Пётр Александрович не оттеснял истинного победителя в переписке с императрицей. В те дни он писал и говорил о Суворове с искренним восхищением, без сарказма — разве что с лёгкой долей снисходительности. А Суворов после этой кампании навсегда сохранит почтение к Румянцеву, забыв о минувших недоразумениях.
Но в переписке Суворова и Румянцева образца 1794 года, при внешней уважительности обоих, всё-таки чувствуется скрытый нерв. Это проявилось после Пражской победы, после капитуляции Варшавы, когда Суворову пришлось заняться политикой — например, просить за пленных, выпрашивать привилегии для варшавской знати. Граф Рымникский следовал давно избранному амплуа простака, а Румянцев не изменял рассудительной и церемонной манере. В политике Румянцев был куда опытнее Суворова, лучше чувствовал настроения Петербурга, хотя не покидал пределов Малороссии. Генерал-аншеф Суворов тоже присматривался к европейским делам — в особенности после Французской революции. Вихрь политический тогда воздействовал на всех. У Суворова созрел план решительного наступления на республиканскую Францию, план сокрушения революционной «гиены». В военном отношении план был продуман по-суворовски метко, но политическую подоплёку Суворов исследовал не слишком внимательно.
А Румянцев понимал, что императрица относится к безбожным восставшим галлам не столь прямолинейно. Революция исключила из политической игры Бурбонов — опасных конкурентов России, активно действовавших против наших интересов и в Польше. Измождённая, обнищавшая Франция выгодна России. Это не означает, что следовало приветствовать революцию, но и рубить сплеча время не пришло. Зато впору было задавать риторический вопрос: решилась бы Екатерина на раздел Польши, если бы в Париже по-прежнему правили Бурбоны, поддерживавшие в Речи Посполитой кого угодно, лишь бы отыграть несколько вистов у Российской империи? А революционной Франции было по большому счёту не до Польши. Париж поддерживал Костюшко — но не в том масштабе, на который рассчитывали поляки.
Станислав Август удивлялся, с какой лёгкостью Суворов освобождает польских офицеров из плена, даже зачинщиков восстания — им стоило только подписать реверс. В Петербурге нашлись доброжелатели, считавшие, что Суворов заигрался в милосердного хозяина Польши. Румянцев должен был учитывать и эту точку зрения.
Разделов Польши в XVIII веке было несколько. Принято насчитывать три, и второй из них произошёл незадолго до суворовского похода, в 1793 году. В действительности процесс деградации системы власти и распада страны шёл беспрестанно в течение века. Но в 1794 году был нанесён наиболее чувствительный удар по многовековой польской государственности. Страна надолго потеряла способность бороться за независимость, и только в 1918 году, в условиях Первой мировой войны и постреволюционной сумятицы в России, поляки сумеют выстроить независимое государство.
Кто виноват в этой катастрофе? Поляки не любят признавать, что прежде всего виновата демократия — пьянящая, порабощающая. Полвека она ослабляла Польшу — и в 1794-м поляки уже не имели оснований для горделивого отношения к русским, пруссакам, австрийцам. Наказание — гибель королевства, а заодно — и республики. Они ведь в 1794-м переплелись в противоестественном союзе.
В октябре 1795 года раздел Польши состоялся юридически. В то же самое время Суворову было приказано оставить Варшаву и направиться в Петербург — там его встречали как триумфатора. Но Варшава по разделу досталась тогда Пруссии — это вызывало негодование Суворова, да и Румянцев вряд ли считал такой исход вполне выгодным для России. Варшаву империя получит только после Наполеоновских войн.
Оставались ли у России шансы получить на западной границе дружественную Польшу, не растаптывая её суверенитет? Екатерина взяла курс на поглощение Польского королевства — и даже некоторым современникам такая тактика не казалась бесспорной. А к середине XIX века, после нескольких кровопролитных польских восстаний, среди государственников стало популярным отношение к Польше как к непосильной обузе. Но что предлагала нам история вместо поглощения? Не усиление ли Пруссии за счёт Польши — и это ещё не в худшем случае?
Сокрушив Османскую империю, прорвавшись к Чёрному морю, империя чувствовала силушку в плечах — и расширялась с молодецким гимном композитора Козловского на стихи Державина: «Гром победы, раздавайся!» В этих словах — смысл эпохи. И захват европейской столицы в этой системе ценностей — дело благородное. А уж тем более если речь идёт о славянском католическом государстве, которое во времена Московской Руси слыло соперником опасным и могущественным.
Слава той осенью досталась Суворову — и заслуженно. Ему посвящали стихи — Иван Дмитриев, Гаврила Державин… Прежде он не изведывал столь полного признания — и не скрывал торжества. Ликовал. Румянцев остался в тени — но кампания подчеркнула его влияние на политическую жизнь империи, и граф Задунайский увядал в душевном равновесии. У него уже и так имелись все награды, разве что княжеского титула не хватало. За польские дела императрица в конце концов пожаловала Петру Александровичу новые имения, и не только. «Повелеваем Сенату нашему подвиги его засвидетельствовать новою похвальною грамотою, к подписанию нашему заготовляемою; сверх того пожаловали мы ему в потомственное владение деревни; на вечную память заслуг его воздвигнуть ему на иждивении казны нашей дом, с принадлежащим к нему внутренним убором, и перед оным соорудить памятник, истребовав от него уведомление, в столице ли, или же в которой из своих деревень он предпочтет те строения, и представя нам план и сметы, дабы мы об отпуске потребной суммы могли учинить распоряжение». Эти лестные слова Румянцев узнал и напрямую, и в пересказе Завадовского.
Ничто не нарушало ташаньского уединения, а Пётр Александрович доказал самому себе, что может управлять армиями и чиновниками по переписке.
Закат выдался долгий: состарился Румянцев раньше срока, а жил, по тем временам, до глубокой старости. Граф почти безвылазно пребывал в своём имении Ташань под Киевом. Там он построил дворец, но для своего личного проживания выбрал всего две комнаты. Из многих имений, принадлежавших ему в Малороссии, излюбленными считались Вишенки с Черешенками. Дворец в Вишенках тоже напоминал романтическую крепость — туда Пётр Александрович наведывался куда чаще, чем в шумные города империи. В Вишенках он выстроил весьма вычурные резиденции, которые названиями да и архитектурными мотивами напоминали ему о миновавших походах: Молдавский дворец, Турецкий дворец, Готический дворец и Итальянский. Среди авторов этого великолепия называют архитекторов Василия Баженова и Максима Мосципанова — украинского зодчего, которого Румянцев привечал.
Во время своей знаменитой поездки в Новороссию в 1787 году Екатерина гостила у Румянцева в Вишенках — и Готический дворец построен был специально для императрицы. Румянцев тогда пустил в ход всё своё красноречие, чтобы заманить к себе венценосную путешественницу. Он уже тогда не любил приезжать в Петербург — а в обжитой Малороссии рассчитывал на высочайшее внимание. Не стыдно было принимать Фелицу в этой усадьбе: Румянцев всё строил с царским размахом, хотя, как отмечали современники, без кричащей, вульгарной роскоши.
Уже не просто любимым, но почти единственным его занятием стало чтение книг — смолоду на это вечно не хватало времени. Ласково похлопывая по корешкам, граф приговаривал: «Вот мои учителя». Чему же учиться, когда все сражения уже выиграны?! Сказывали, что частенько он одевался в простую одежду и, сидя на пне, ловил рыбу — как обыкновенный крестьянин или отставной ветеран. И не променял бы тихую рыбалку на придворную шумиху. «Блажен, кто менее зависит от людей… И чужд сует разнообразных».
Однажды приехали к нему гости, они долго искали в саду знаменитого героя и, случайно встретив старика, обратились к нему с вопросом: «Где бы найти сиятельного графа?» Румянцев ответил задумчиво и доброжелательно: «Вот он. Наше дело города пленить да рыбу ловить».
Жилище Румянцева отличалось богатым убранством, но в тех комнатах, где фельдмаршал обитал, стояли простые дубовые столы и стулья. По этому поводу он говорил: «Если великолепные комнаты внушают мне мысль, что я выше кого-либо из людей, то пусть сии простые стулья напоминают, что я такой же простой человек, как и все».
Принято считать, что философское, даже сентиментальное отношение к войне Румянцев проявлял и до своего ухода с исторической сцены. В любимой многими книге «Анекдоты, объясняющие дух фельдмаршала графа Румянцева-Задунайского» есть история под названием «Достопамятные слова человеколюбивого Румянцева»:
«…Всеобщая радость является во всем Российском войске, и веселые лица приветствуют победителя Румянцева. Но сей мудрый герой обнаруживает уныние и, по-видимому, совершенно чуждается радости, произведенной победою. Один из друзей, окружавших Задунайского, спрашивает его, почему не разделяет он всеобщего веселия при столь славном поражении неприятеля. В то время граф Румянцев говорит ему: “Посмотри на сии потоки струящейся крови, на сии тела, принесенные в жертву ужасной войне. Как гражданин сражался я за Отечество, как предводитель победил и как человек плачу”. Сии слова, сказанные в первую минуту восхищения, производимого победою, делают Румянцева мужем истинно великим».
Думается, что среди опытных полководцев нет ни одного, кто хотя бы раз не испытал подобных мыслей. Но подчёркивать именно этот настрой Румянцева стали во времена карамзинские, во времена сентиментализма.
В поведении старика видели хандру, но, быть может, он познал какие-то новые для себя, несуетные истины и обратился к Вечному как молчаливый собеседник. Всегда он был непрост, Пётр Александрович Румянцев. Когда его привлекали к делам государственным и армейским — он снова умело действовал, правда, отныне — исключительно в кабинетном стиле. Бегать ему давненько не по силам было. Болезни смолоду преследовали фельдмаршала, раньше ему удавалось их скрывать — и товарищи по оружию принимали Румянцева за богатыря. Обманчивое впечатление!
Человек создал одежду, чтобы прикрывать срамоту, и хороший тон — чтобы скрывать нутряную правду. Для Румянцева это правило не было секретом, но не вызывало энтузиазма. В армии — другое дело, там чаще всего ты действуешь в системе «личность — коллектив», там искренность не всегда вредна, а зачастую и полезна. Так же — в общении между друзьями, соратниками или в семье.
В политике другой уровень ответственности, личное следует отбросить — и общение происходит на уровне двух (или более) сложных систем, в каждой из которых хватает внутренних противоречий. Самое глупое и безответственное в таких условиях — щеголять искренностью. Погубишь корабль за милую душу!
Все завоеватели, начиная с древнейших времён, и даже самые бескомпромиссные и нелицемерные из крупных политиков выдвигали дружелюбные лозунги для народов, которые намеревались покорить. А как иначе? Уж если ты собрался кого-то ударить — не следует его ещё и громко проклинать, а тем более нельзя плевать в поверженного врага. Если ударил вежливо — когда-нибудь вы ещё сможете посотрудничать и — кто знает? — возможно, ещё будете полезны друг другу. Сжигать мосты — непрактично. Румянцев приметил, что некоторые из его молодых товарищей проявили тягу к этой политической грамоте. Для них эти осторожные шахматы — в удовольствие. Полководец тут же набрасывает план: с помощью Завадовского можно незримо присутствовать в Петербурге. Не утруждая себя придворной кутерьмой, Румянцев издалека сумеет следить за толкотнёй на российском Олимпе.
Это не шпионаж. Возможно, у Румянцева имелись и настоящие шпионы, платные агенты, но у них масштаб помельче. А такие, как Завадовский, — друзья, ученики, представители неформальной партии Румянцева. Не пешки, но фигуры. И они относились к Петру Александровичу с ученическим почтением, которое не иссякало ещё и потому, что граф Задунайский умел и материально заинтересовать друзей… Он знал цену рублю и умел инвестировать — в том числе и в союзников. Разумеется, косвенным порядком.
Думал он использовать и ретивого Григория Потёмкина, но быстро понял, что у этого генерала размах царский. Он быстро перетянет на себя одеяло, всех проглотит и костей не оставит. Таланты Потёмкина Румянцев разглядел, но разглядел и честолюбие, которое мешало двоим полководцам объединиться для прочного политического союза.
Самым крупным и надёжным политическим приобретением Румянцева стал Александр Андреевич Безбородко, в котором полководец сразу разглядел небывалого царедворца, дипломата, управленца. Ну кто ещё способен ужиться подряд — с Румянцевым, Екатериной и Павлом? Аттестуя Безбородко императрице, Румянцев сказал: «Представляю вашему величеству алмаз в коре. Ваш ум даст ему цену». Александр Андреевич поверхностно знал многие языки, но чисто говорить по-русски так и не выучился. Его малороссийский говор на все лады обыгрывали острословы, да и императрица посмеивалась, но Безбородко знал: пока он трудится энергично, пока не потерял нюх и хитроумие — он незаменим. Второго Безбородко под рукой у императрицы не имелось.
Из любого щекотливого положения он мог выйти с положительным сальдо — и для себя, и для патрона, и для государства. Прыткому малороссу понадобилось немного времени, чтобы стать незаменимым сотрудником государыни. Он стал достаточно сильным, чтобы забыть первоначального благодетеля, но Румянцев всё ещё был притягателен для Безбородко. В этом одна из загадок фельдмаршала: он умел управлять людьми и на расстоянии — причём личностями выдающимися! Что это — уникальные лидерские качества, ореол победы, фамильное обаяние? Или своеобразное родство душ с братьями по оружию?
Вот, например, Гаврила Романович Державин никогда не был ни сотрудником, ни соратником Румянцева. Но и он подпал под обаяние графа Задунайского — ещё когда служил в лейб-гвардии Преображенском полку в чине подпоручика. Гвардейские легенды о Румянцеве создали в воображении поэта образ идеального воина, мудрого политика, бескорыстного дворянина, преданного престолу и Отечеству. В стихах Державина Румянцев предстаёт как идеал просвещённого полководца, как современный Велизарий. Позже, когда Державин войдёт в силу, они познакомятся, но не сблизятся. Восхищаться графом Задунайским Державин не перестанет — даже изведав сухость стареющего полководца.
Никогда не разочаровывался в Румянцеве и строптивый Сумароков, не раз упоминавший полководца в стихах. В просвещённой среде критиковать Румянцева считалось дурным тоном, а это пострашнее политической цензуры. Дело в том, что Пётр Александрович обладал кроме царских наград и неофициальной репутацией героя — его принято было считать недооценённым. Только некоторые вельможи и генералы знали, что как политик Румянцев далеко не безобиден, что он искушён и в политическом фехтовании, и в прямолинейных интригах. Правда, с годами всё чаще к политике граф относился апатично, но и впрямь считал себя недооценённым. Каждый политик — тройной агент и игрок вслепую на нескольких досках. А уж потомственные вельможи на этой игре столько собак съели, что ни о каком простодушии в политике и речи идти не могло. Так уж заведено в «публичной власти, отделённой от массы народа», — и, надо думать, эта система, при всех её пороках, долгое время была оптимальной для государства.
Заслуживают внимания и другие легенды о Румянцеве. Например, такая: «Многие напрасно обвиняли его в любви к деньгам и в излишней расчетливости. Частые жалобы, которые он подавал на своих арендаторов, не плативших ему, могли служить поводом к такому мнению; но кто может сказать, что эти жалобы были неосновательны? После его смерти были найдены многочисленные доказательства его благотворительности и щедрости. Пансионы, которые он платил втайне неимущим семействам, доходили до 20 000 в год, и толпа бедных и несчастных, оросивших гроб его слезами, неопровержимо свидетельствует в его пользу и доказывает, что бедные лишились в нем благодетеля, покровителя и отца».
Когда силы возвращались — подолгу он сидел у реки, рыбачил, приговаривая: «Наше дело — города пленить да рыбку ловить… А раньше мы и воевать умели».
Взошедший на престол после смерти Екатерины император Павел Петрович с ненавистью выметал прочь всё, что связано было с давним заговором против его отца. Всё, что вызывало у него воспоминания о безбожном правлении матери. Лишь немногие екатерининские орлы сохранили влияние при Павле — и в число немногих счастливцев попал премудрый Безбородко, который, возможно, замолвил перед императором словцо за старого фельдмаршала. Павел и сам понимал, что к заслуженному полководцу, живущему вдали от столиц, нужно относиться милостиво. Помогло графу Задунайскому и давнее соперничество с князем Таврическим: в глазах Павла он оказался врагом Потёмкина. Знал Павел Петрович и о том, как приближал к себе Румянцева Пётр III, — и этот факт, возможно, оказался решающим.
Вряд ли Румянцев сочувствовал бы павловским военным преобразованиям, сведшим на нет военную реформу Потёмкина. Но в Ташань известия из Петербурга приходили не сразу, а Румянцев прожил при Павле считаные недели.
Фельдмаршал тяжело болел. Но и во дни недомогания он держал в руках нити управления армией на границе с Османской империей. Вот одно из первых писем фельдмаршала новому императору: «Я слагаю чрез сие к ногам вашего императорского величества мой всеподданнейший и обязанностимерной рапорт о войсках вашего императорского величества, что моей команде вверены были с всенижайшим донесением: что войски турецкие, по всем веры достойным уведомлениям, идут продолжительно чрез Молдавию и большей частию в Хотин и много артиллерии при себе везут. И недавно в Хотине бывшей полковник Бароций уверяет, что сия крепость сими толпами действительно наполнена». Очевидно, что автор этого письма — человек осведомлённый, активный, расторопный.
Император пожаловал Румянцеву чин полковника Конной гвардии. Но в это время Пётр Александрович уже с трудом передвигался. Император разделил войска на 12 дивизий (инспекций). Одну из них — Украинскую — в начале декабря вверили Румянцеву. Привычная для того миссия, знакомый театр военных действий и учений. Но Пётр Александрович об этом уже не узнает: на последнем дыхании время побежало ускоренно.
Павел настойчиво зазывал фельдмаршала в Петербург — чтобы приблизить, наградить его. Но в тот же день Румянцев написал императору и более личное письмо — о невозможности исполнять обязанности в связи с болезнью. Горькие строки — хотя и безупречные в смысле риторического стиля: «…Я чувствую всю великость всевысочайшей милости и доверенности, коих вы меня, всемилостивейший государь, по сему случаю удостоиваете в всевышшеи степени совершенства и сия чувствительность и моя всеподданнейшая благодарность суть уверительно над всякое ощущение и изречение. После сего убеждения, не уважая на мои малые и в возлагаемом деле точно потребные знания и способности, я бы не мог медлить ни одной минуты на увеществование той презелной ревности, с каковой я вашему императорскому величеству всегда служил и с моими крайнейшими силами служить желаю, и я смею уповать, что вы, всемилостивейший государь, отдадите справедливость сей истинной верности и ревности и припишите сию невозможность тому нешастному положению, в котором я чрез многие годы длившиеся тяжкие болезни действительно нахожусь и о коем вы, всемилостивейший государь, наимилосерднейше и наиснисходительнейше судить изволите».
В те дни в Ташани гостил младший Апраксин — к тому времени уже генерал-поручик. Румянцев говорил ему: «Все более боюсь пережить себя. На случай, если со мной будет удар, я приказываю, чтобы меня оставили умереть спокойно и не подавали мне помощи. Продолжение дней моих только ухудшит мое положение, если останусь немощным и разбитым, в тягость себе и другим. Прошу вас в таком случае приказать, чтобы меня не мучили бесполезно».
Дивизионный штаб-лекарь Ениш докладывал, что П.А. Румянцев «4-го декабря 1796 г. по полуночи в 7 часов пил кофе с сухарями, отправлял свои письменные дела и был очень бодр и весел, а в 9 часов параличный удар отнял у него язык и всю правую сторону тела, сила воспоминания и память от сего пострадали». Доктора суетились вокруг него — но граф уже не пришёл в себя и 7 декабря, как говорится, переселился в лучший из миров.
О последних днях Румянцева складывают величавые легенды. Апраксин вспоминал, что, не желая оставаться бессильным, после апоплексического удара он жестами запрещал врачам приближаться к нему, запрещал оказывать помощь. Чтобы не смели мешать приближению смерти. Четырнадцать часов, лишившись языка, он лежал на одном месте. Зрение осталось при нём — и фельдмаршал поглядывал на докторов внушительно и сурово — как умел. Тут уж даже авторитетный штаб-доктор Иван Миндерер ничего не мог поделать.
Румянцев и в последние часы, покуда не лишился чувств, демонстрировал властный характер. Но поделать уже ничего не мог.
В заключении медицинской комиссии тоже говорилось о сопротивлении знатного пациента: «7 числа в 6 часов пополуночи больной находится в том же положении, как вчера от нас донесено, чрез ночь и еще теперь мало можно приметить признаков воспоминания и, как теперь мы не имели уже причин опасаться сопротивления больного, хотя же недействительность системы нервов, к сожалению, и мало надежды нам преподавала, чтоб все наши труды были полезны, то, однако ж, вместно согласились, взирая находящиеся еще малые жизненные силы, следующее испытание к избавлению сего знаменитого мужа предпринимать приступили: дать ему довольное количество раствора соли виносурменной и также промывальное с уксуса и нашатырного спирта. Но так сие раздражение в больном не произвело никакой перемены, то повторяли мы еще с большим количеством соли виносурменной и чрез раздражение пера в горле старались произвесть возбуждение к рвоте; после сего, дабы дать помощь чревоподобной движение кишок, еще избрали клистер табачного дыма, и как напоследок мы оными не достигли своих предметов, то велели узвар табачной к тому намерению промывательное поставить и сие несколько раз повторять, но и оное не произвело желаемого действия, потом мы взяли прибежище к купоросному этеру с холодною водою, разженною в клистир поставить и пластырь из шпанских мух на живот положить; однако ж все сии наши старания не были в состоянии спасти сего высокого больного и исторгнуть его из челюстей смерти; ибо 8-го числа пополуночи в 9-ть часов и три четверти скончался он спокойно».
Не сумел Румянцев толком послужить ни отцу — императору Петру III, ни сыну — императору Павлу Петровичу. Как будто получил предназначение: служить победно только императрицам, прекрасным дамам. К их ногам бросал прусские и турецкие трофеи, их славу приумножал, проливая кровь.
О последних хлопотах по умершему мы узнаём из письма младшего Апраксина генералу Прозоровскому. Особенно впечатляет начало эпистолы — удивительно искреннее: «К сожалению целого отечества, генерал-фельдмаршал граф Петр Александрович Румянцев-Задунайский сего утра в 9 часов 45 минут в вечность преселился. Письмо на имя покойного, полученное чрез нарочного курьера, вчерашнюю ночь проехавшего из Петербурга через Ташан, кое принял генерал-майор князь Дашков с объявлением, что курьер при вручении оного изъяснил, что он имеет приказание, отдавши здесь, не мешкать ни одного часа и ехать в Тульчин с другими письмами к графу Александру Васильевичу Суворову-Рымникскому, вашему сиятельству подношу; в последних часах болезни фельдмаршала по моему извещению прибыли киевский губернатор Милашевич, генерал-майор князь Дашков и комендант переяславский Фок, а сию минуту нечаянно и генерал-майор Шошин приехал явиться, который через меня и просит дозволения у вашего сиятельства через несколько времени при теле остаться для отдания последнего долга».
Император Павел — при всей его непредсказуемости — к смерти фельдмаршала отнёсся почтительно: объявил трёхдневный траур «в память великих заслуг фельдмаршала Румянцева перед Отечеством». Сам был скорбен в эти дни. Соответствующим образом вели себя и сановники: многие — искренне, другие — с оглядкой на монарха. Суворова ожидала опала, а потом — два блистательных похода, смертельная болезнь и новая опала. Всё это — за три с половиной года, прошедшие от смерти Румянцева до смерти Суворова.
Так проходит мирская слава — умер полководец, и, кажется, ничто в мире не изменилось. Небо не упало на землю. Фельдмаршал завещал, чтобы его похоронили в Киеве, в Лавре — и сыновья исполнили волю покойного. Есть исторический анекдот — не слишком достоверный, — в котором Екатерина при посещении Киева в 1787-м попеняла Румянцеву, что в городе маловато добротных построек. «Моё дело — брать города, а не строить их, а ещё менее — их украшать», — мрачно отшутился фельдмаршал.
Но киевляне долго помнили Румянцева как спасителя Подола — исторического района «матери городов русских». Подольские слободы расположены на берегу Днепра, у подножия холмов — и эти улочки по весне страдали от наводнений. Тогда и созрел план генерала Миллера — уничтожить Подол, а тамошние храмы отстроить заново на безопасном месте. Румянцев отверг эту идею, спас старинный район.
На несколько дней Киево-Печерская лавра превратилась в мемориал полководца: туда съезжались старые вояки, генералы, побывала на панихидах вся малороссийская аристократия. Хоронили победителя с подобающими воинскими почестями — стояли у могилы и седые ветераны Кагула.
Мы не можем увидеть своими глазами могилу Петра Александровича Румянцева — так обратимся к тем, кто бывал у надгробия фельдмаршала.
Откроем Бантыш-Каменского: «Прах Задунайского покоится в Киево-Печерской Лавре, у левого крылоса Соборной церкви Успения Св. Богородицы. Великолепный памятник, сооруженный старшим сыном его, не мог, по огромности, поставлен быть на том месте, но помещен при входе в церковь с южной стороны, где погребены два Архимандрита. Государственный Канцлер, с высочайшего утверждения, пожертвовал в 1805 году капитал, из процентов которого шесть особ военнослуживших получают каждый год по тысяче рублей, имея жительство в построенном для них доме. Они обязаны во время панихид, отправляемых на память Фельдмаршала, и церковного Соборного служения, окружать его могилу. Их избирает ныне Дума Военного ордена Св. Георгия». Так было, пока не пришла в древний город большая война. В ноябре 1941 года Успенский собор взорвали, а вместе с ним — и могилу великого полководца.
Румянцев стал первым нецарственным героем России, удостоенным памятника. Император Павел I воздал полководцу высшие посмертные почести: в центре столицы, на Марсовом поле, был воздвигнут обелиск «Румянцева победам»: «На сооружение в память побед генерал-фельдмаршала Румянцева-Задунайского обелиска, предполагаемого быть на площади между Летним садом и Ломбардом, повелеваем исчисленную сумму 82 441 рубль отпускать в распоряжение нашего гофмаршала графа Тизенгаузена, сколь он ея когда потребует». Обелиск получился вполне капитальный. Мраморный пьедестал обелиска украшен барельефами с изображениями воинских доспехов, бронзовыми венками и гирляндами. Общая высота гранитного обелиска, который увенчан бронзовым шаром и сидящим на нём орлом, составляет более 21 метра. На пьедестале памятника имеется надпись: «Румянцева победам». Над проектом работал Винченцо Бренна — художник и архитектор, немало творивший для Гатчины.
Много раз обелиск переносили — и первым, кто потревожил его, оказался Александр Васильевич Суворов. Когда на Марсовом поле ставили памятник графу Рымникскому — обелиск в честь графа Задунайского перенесли на другой конец площади, к Мраморному дворцу. В 1818 году обелиск вторично перенесли, и его новое местоположение стало именоваться Румянцевской площадью. Что ж, место избрали со смыслом: здесь, на Васильевском острове, прежде располагался плац, а неподалёку — дворец Меншикова, в котором располагался Кадетский корпус, альма-матер фельдмаршала. Уже в 1860-е годы вокруг обелиска разбили Румянцевский сад — одно из незабываемых мест Петербурга.
В записках Льва Николаевича Энгельгардта (будущего генерал-майора, который переживёт многих современников) есть интересный эпизод — разговор со старым гренадером, ветераном разных кампаний — вскоре после смерти Потёмкина:
«Проезжая квартиры старого Екатеринославского полка, заехал на квартиру унтер-офицера, чтобы он нарядил мне две перемены лошадей; нашел у него несколько старых гренадер, которые хотели было выйти; я их остановил и начал с ними разговаривать. Между прочим спросил: “Скажите, ребята, вы были 3-го гренадерского полка, всегда были при главной квартире славного нашего фельдмаршала (Румянцева. — А. З.) и были его любимым полком; потом также был полк сей при покойном светлейшем князе и также его любимым полком, в котором он был и шеф; один из них уже умер, а другой так стар, что, конечно, никогда уже не будет командовать армиею; кого из них вы более любили?” Один гренадер отвечал: “Покойный его светлость (Потёмкин. — А. З.) был нам отец, облегчил нашу службу, довольствовал нас всеми потребностями; словом сказать, мы были избалованные его дети; не будем уже мы иметь подобного ему командира; дай Бог ему вечную память!” Тут он прослезился, отер свои глаза; но вдруг глаза его оживились, приосанился и сказал: “А при батюшке нашем, графе Петре Александровиче, хотя и жутко нам было, но служба была веселая; молодец он был, и как он, бывало, взглянет, то как рублем подарит, и оживлял нас особым духом храбрости”». Слова седого солдата дороже многих высокопарных оценок.
Старый солдат не солжёт. Всё-таки Румянцева уважали сильнее прочих. Жутко, но весело — такова служба у фельдмаршала, не любившего простоев и поблажек.
Таким он был, фельдмаршал Румянцев, хитрый политик, смелый стратег, проницательный тактик. Вертопрах и мудрец. Магнетический полководец. И — друг человеков, герой столетия, которое мы называем веком Просвещения. Александр Андреевич Безбородко — выученик Румянцева — говорил о тех золотых временах, обращаясь к молодым политикам: «Не знаю, как при вас будет, а при нас ни одна пушка в Европе без позволения нашего выпалить не смела». После Румянцева империя ещё полвека — хотя и не без шероховатостей — будет демонстрировать молодые силы, а потом что-то сломается. Самодержавие не выдержит реформ, не выдержит скепсиса молодёжи и неповоротливого консерватизма стариков. Как не похож закат Российской империи на прорывные времена Румянцева. У побед одни рецепты, у поражений — другие. Где бы нам занять мудрости, чтобы в истории нам открывались пути к развитию, а не к деградации; к победам, а не к распаду?
«Победа» — вот главное слово в русской судьбе, в нашей истории. Об этом помнит Румянцевский обелиск на Васильевском острове, об этом помнят леса Восточной Пруссии и воды Кагула.