«Но, господин мой, — возразил капитан, — откуда вы можете знать, что ваша рука находится там?» — «Я знаю, — только и ответил рыцарь. — Моя судьба там!»
После этих слов он упал в обморок. А солдаты, отправившись в указанное место, с удивлением обнаружили железную руку своего господина спокойно лежащей на столе. При этом капитан отметил в донесении, что владельцы дома — пожилые супруги — были найдены мертвыми в своей спальне, причем у них на горле явственно проступали синяки от удушения».
Рука сжимает горло Отраженья:
Одно неосторожное
Движенье —
И в зеркале оскалится не-я…
Кыш!
Крыса шмыгнула острым носиком.
— Кыш, чтоб тебя!
Сверкнув бусиной глаза, крыса подошла ближе. Она совсем не боялась Петера, и надо отдать должное крысиной проницательности: испугаться бродягу-лютниста сейчас могла разве что мокрица, выбравшаяся из щели меж камней. Длинный и голый хвост волочился по полу, выражая живейший интерес к узнику замка Хорнберг; лоснилась серая шерстка, а морда заострилась от дружелюбия. Слепой поймет: в этих казематах крысы питаются славно, чтоб не сказать — жируют.
— Кыш, зараза!
Обидевшись, крыса удрала в угол, где сидели Ганс Эрзнер и его мальчик. В профиль мерзкий грызун напоминал молодого барона Фридриха: радушие с клыками, гостеприимство с подвохом, и все мелкое, мерзкое, противное… Волею судьбы оказавшись в Байройте, пожалуй, самом дорогом городе Баварии, Петер Сьлядек к концу первой недели прожился вчистую, мыкаясь по кабакам и сочиняя похабные куплеты за миску кислой капусты. Клянчить подаяние мешала совесть, а досточтимые байройтцы с удовольствием слушали песни и даже плясали под лютню бродяги свои скучные танцы, но, увы, — позже выяснялось, что кошельки они неизменно забывали дома. Надо было уходить — быстро! не оглядываясь!.. — да только Петер подвернул ногу, спасаясь от злобного пса, и теперь изрядно хромал. Требовались новые струны; «Капризная Госпожа» намекала также на приобретение запасного ремня, ибо старый протерся у пряжки, грозя лопнуть в любой момент.
Ну и последней каплей бед оказалось участие Петера в высокоморальном диспуте, когда бродячий проповедник Михель Фрейд на площади Оловянной Трясогузки пустился в рассуждения: «Могут ли девицы и женщины без греха и угрызений совести показываться на улице и в церквах с обнаженною шеей и раскрытой грудью?»
— Могут-могут! — крикнул рядом со Сьлядеком какой-то мерзавец и удрал, а Петер с тех пор заимел славу распутника.
Даже кличку подвесили: Петер Блуд.
Поэтому встречу с тремя бравыми вояками из Хорнберга, сопровождавшими даму в черном, Петер воспринял как дар судьбы. Его досыта накормили, позволили играть что угодно, выражая удовольствие буйными криками, похабщину не заказывали, и даже попросили на бис сыграть «Канцону о пряничном домике» задом наперед, то есть от конца к началу. Просьбу Сьлядек воспринял как вызов своему мастерству и исполнил в наилучшем виде. Дама в черном благосклонно кивнула, старший из вояк отозвал лютниста в сторонку и предложил посетить замок его господина. Молодой барон, дескать, меценат и покровитель разного рода искусств. Минезингеров золотом осыпает.
О замке Хорнберг говорили разное. Большей частью прохаживались насчет старого барона — нет, не так! — Старого Барона, ибо тот, скончавшись восемь лет назад в страшных муках, коих никто не видел, но все о них знали, окончательно сделался легендой. Обладатель железной руки, ползающей ночами с целью взять кого-нибудь за глотку, искатель древних капищ и знаток кощунственных обрядов, чернокнижник и колдун, разбойник и мятежник, грабитель с большой дороги и завзятый острослов, скончавшись восьмидесяти двух лет от роду в собственной постели, при большом скоплении чудес, чертей и сплетен. Старый Барон по сей день занимал умы всей Баварии. Говорили, что проклятый рыцарь облачен в доспехи и закутан в плащ из мрака, с заката до рассвета прогуливается по стене замка, а с первым лучом зари взмахивает мечом, скрежещет зубами и, стеная: «Прощай! Прощай! И помни обо мне!..» — растворяется в туманной дымке. Очевидцев этих прогулок было столько, что Петер иногда завидовал популярности мертвеца. Впрочем, лютниста занимало другое: как еретик, бунтовщик и пособник дьявола ухитрился благополучно дожить до преклонных лет, не попав под жернова знаменитой «Каролины», она же «Уголовно-судебное уложение императора Карла V», статья 44-я?
Последнее было куда изумительней, чем хоровод железных рук, танцующих на погосте, или явление призрака в соборе Св. Марка. Ведь, цитируя вышеупомянутую статью, сделка с дьяволом суть преступление исключительное, а посему для обвинения достаточно одних только слухов. Со слухами у чернокнижника все было в порядке давным-давно. Если бы за каждый слух платили пфенинг, подвалы замка ломились бы от сокровищ. А вот поди ж ты! — инквизиция его магическими изысканиями брезговала. И даже после Крестьянского Бунта, где рыцарь успел отличиться сразу с обеих сторон, предавая союзников с завидной легкостью, Хорнбергского владетеля вскоре опять взяли на имперскую службу.
Удача, знаете ли, девка со странностями.
Молодой же барон Фридрих, племянник Старого Барона, умершего бездетным, ничем особым не отличался. Не колдун, не забияка, мятежей избегал, грабить опасался, обе руки самые обычные, ноги тоже. Из «родимых пятен» в зачет мог пойти разве что год учебы в Виттенбергском университете, где юный Фридрих якобы отличился не тягой к знаниям, а знакомством с неким Мартином Лютером, по прозвищу Король, ославленным как «дважды семикратный еретик», но проверке это не поддавалось. Жил племянник Железной Руки уединенно, скромно, поводов для сплетен не давал, а значит, интерес к нему был лишь в связи с окаянным родством. Отчего ж не потешить скучающего дворянина музыкой и песнями?
«Потешил…» — мрачно думал Сьлядек, вздрагивая от сырости.
По стене ползли грузные капли, похожие на слизней. За ними оставался мерцающий след. В крохотное оконце под потолком, утопленное в толще камня, заглядывал месяц. Влажная солома шуршала от сквозняка; этот шепот грозил свести с ума. Сьлядек поминутно трогал лютню и вместо радости ощущал ужас. Почему не отняли? Почему оставили?! Если человека без малейшей причины, обещая отвести в комнату для ночлега, бросают в темницу, — как не отнять у бедолаги великое сокровище, его «Капризную Госпожу»? Или решили запытать лютню насмерть тюремной сыростью?! А ведь все складывалось наилучшим образом: барон изволил хлопать в ладоши, дама в черном кивала, улыбаясь под вуалью, потом заказала «Дождливую Чакону» Найзидлера, но снова задом наперед, и по завершении одарила виртуоза серебряной солонкой в виде корабля. Кто ж мог знать, что ужин закончится казематом…
Писк крысы, в котором слышался удивительный, противоестественный восторг, отвлек от грустных мыслей. Взглянув в угол, Петер обнаружил, что мальчик Ганса Эрзнера держит грызуна за шкирку и внимательно смотрит крысе в глаза. Малыш, худышка лет семи-восьми, был сухоручкой, но это отнюдь не мешало его правой, больной, руке справляться с крысой. Пальцы клещами вцепились в складку шкуры на загривке, морда крысы скалилась вплотную к малоподвижному, туповатому лицу ребенка, — самое странное, крыса при этом не пыталась вырваться или укусить наглеца. Она извивалась едва ли не сладострастно, словно щенок под лаской хозяина, и писк выражал райское блаженство.
Петер не удивился.
Малыш за время заточения трижды ловил крыс, подолгу глядя им в глаза, потом отпускал и замирал в прежней позе. Сам же Ганс относился к проказам дитяти равнодушно. Видимо, привык. Этого огромного, костистого старика бродяга приметил еще во дворе замка: Ганс выходил из замковой часовни, держа ребенка за плечо. «Каждый год является, — буркнул старший вояка, шагая рядом с лютнистом. — Как лето на перелом, так он шасть в Хорнберг! Полдня в часовне сидит. Небось за душу покойного хозяина молится. При Старом Бароне в доверенных слугах числился, сызмальства. Молодой-то его прогнал взашей, вот и злобствует…» Сьлядек обратил внимание, что дама в черном тоже пристально разглядывает Ганса, будто встретив давнего, успевшего забыться знакомца, но вуаль мешала разобрать: хмурится дама или просто сосредоточена.
— Ганс Эрзнер, — наконец сказала дама. Имя на ее губах скрипело и лязгало; Петеру вдруг почудился отголосок битвы.
Лютнист вздрогнул, а дама добавила совсем туманно:
— Ясный Отряд Оденвальда. Значит, судьба…
Когда Сьлядека бросили в каземат, Ганс с ребенком уже были там.
Отпущенная на волю крыса уходить не желала. Ребенок пнул ее ногой, обутой в грубый башмак. Куртка, одолженная Гансом, свалилась с плеч, и старик заботливо укутал мальчика по новой. Месяц в окошке вымазал лицо ребенка белым гримом, превращая жертву в карлика-фигляра. Вдалеке громко выла собака.
— Крыс хватать нельзя, — сказал Петер невпопад. Хотелось живым голосом хоть чуть-чуть заглушить гнусный вой. — Укусят, будешь знать. Или чумой заразишься.
От каменного истукана проще было бы добиться ответа, чем от малыша.
— Ты что, совсем не боишься?
Тишина. Капает вода. Воет собака.
— Немой он у тебя, что ли? — спросил Петер старика. — Или слабоумный?
— Не твой, — внятно ответил мальчик.
Ганс лишь улыбнулся: сам видишь…
— Сын? Внук? Приемыш?
— Внук. Грета скончалась родами, вот он со мной и остался. Одни мы на свете. Барон умер, Грета умерла, а он родился.
Ночь была такая… Кому смерть, кому жизнь. Темная, значит, ночь.
— А правда, что ты у Старого Барона в доверенных ходил?
— Ходил, — на лоб старика наползла тень, растекаясь в морщинах. — Еще с Франконии. Когда монастырь Аморбах грабили, барон меня и приблизил. За былые заслуги. Это ведь я ему руку отрубил, под Нюрнбергом…
— Ты сумасшедший? — равнодушно осведомился Петер. Сидеть в темнице с безумцем — верней, сразу с двумя безумцами! — было не страшно. Умирать, и то было не страшно. Куда страшней выглядела неизвестность, хлопая в ночи кожистыми крыльями.
— Да, — согласился Ганс Эрзнер. — Я сумасшедший. Это все знают.
— Не все. Я не знал.
— Хочешь, расскажу?
За время дальнейшего рассказа мальчик не проронил ни слова. Зато поймал еще пять крыс.
Сухая гроза шла от Байройта к Хорнбергу, обугливая небо поцелуями. Вечер сгорал в пламени страсти. Так любят старики: без слез, без рыданий, редко падая на колени, измученные костогрызом, но молча и страшно выгорая изнутри от позднего пожара. Шальная молния ударила в матерый бук у подножия холма, служившего замку основанием; подсвечен снизу живым факелом, Хорнберг напоминал шута-урода, когда тот подносит свечу к подбородку. Впадины бойниц, щербатые челюсти стен, главная башня вытягивает шею, пытаясь оглядеться в сумерках, и долина внизу корчится от ужаса под взглядом дракона.
А за дверью кричала Грета.
Меряя шагами коридор, Ганс Эрзнер старался не думать о дочери. Лучше о сухой грозе. О дьявольском наваждении, идущем по следу жертвы с неотвратимостью своры легавых. Гром и молния, издевательски лишенные дождя, — ливня! потопа! воды, живой и клокочущей!!! — преследовали Ганса Эрзнера с самого детства. Сын оружейного мастера из Нюрнберга, он был еще подростком, когда сухая гроза пала на город. Вместе с ней пришел Старый Барон. Впрочем, в те дни никто не вздумал бы назвать Хорнбергского владетеля старым. С юных лет переходя от одного князя к другому, меняя сюзеренов как перчатки, предавая курфюрстов в угоду герцогам, барон полагал вассальную клятву не более чем средством заработка. Буйные попойки и разбой на дорогах являлись смыслом его жизни. Однажды имперский суд рискнул было привлечь сумасброда к ответственности за нарушение земского мира, но рыцарь расхохотался в лицо судьям, заперся в неприступном родовом замке и плевал со стен на все обвинения, пока дело не заглохло само собой. На следующий год, словно желая сквитаться, Старый Барон принялся грабить нюрнбергских купцов, чтобы позже, в запале жадности, осадить город. Насмерть испуганному Гансу выдали из городского арсенала протазан, тяжелый и ржавый, сын оружейника трясся от страха у южных ворот, стуча зубами, вместе с прочими ополченцами, пока створки не сдались на милость тарана.
Господь водил рукой юноши.
Один-единственный раз, ополоумев в горячке боя, Ганс Эрзнер успел махнуть протазаном, прежде чем упасть под копыта коней.
Рядом с ним упала десница в латной перчатке.
Город выстоял. Раны зажили, страх забылся, но никто не верил Гансу, что это именно он искалечил барона фон Хорнберга. Люди, если их не ткнуть хорошенько носом в сердцевину чуда, обычно бывают поразительно близоруки. Да и приписать спасение Нюрнберга какому-то прыщавому недорослю — это, знаете ли, слишком. Спасителей оказалось много, они делили славу и золото, их любили женщины, ими восхищались дети, а значит, глупому Гансу не было среди них места.
Он не настаивал.
Помогая отцу разрабатывать колесный замок для пищалей, Ганс радовал семью молчаливостью и усердием. Это он подсказал размещать курок с ввинченным куском серного колчедана за сквозной полкой, чтобы спуск происходил в сторону стрелка, а не в обратную, как раньше. Новый замок почти никогда не давал осечки; к сожалению, кое-где новшество попало под запрет как опасное. Тогда Ганс предложил отцу наладить производство ладенбухсов — двух- и трехствольных аркебуз. И не ошибся: заказы посыпались градом.
— Кого ждешь? Мальчика? Девочку?
Нагловатый вопрос конюха Эрнста, прозванного Дылдой, разрушил воспоминания. За дверью кричала Грета. Гром кашлял за холмом. Рыжий и пьяный, конюх ухмылялся прямо в лицо, дыша гнилыми зубами.
— Мне все равно. Лишь бы родила.
— Во-во! Лишь бы внука, правильно?
В словах Дылды крылась гнусная насмешка. Грета выросла Недалекой, простоватой, можно сказать, слабоумной девицей, после смерти матери неотлучно находилась рядом с отцом, не мечтая о женихах, — и ребенка нагуляла невесть от кого. Многие терялись в догадках, раздавая лепестки чужой невинности направо и налево; в подозреваемых хаживал даже Старый Барон, но сукин сын конюх твердо полагал отцом будущего дитяти именно Ганса. Дескать, блудливый папаша при взгляде на дочернюю прелесть не утерпел. Развязал, значит, поясок. Дважды Эрнст был крепко бит Гансом за подобные намеки, отчего лишь утвердился в своем мнении.
— Пошел вон, скотина!
— Ну-ка, ну-ка, мне бы внука! — запел Дылда треснутым басом, удаляясь.
Догонять насмешника Ганс не стал. Лишний раз почесать кулак о толстый затылок сквернавца — удовольствие из последних. Присев на табурет у окна, старик закрыл глаза. Возраст. Проклятый возраст. А надо жить, надо поднять ребенка на ноги, кто бы ни родился, надо следить за бедняжкой Гретой, которая боится всего на свете: крыс, ящериц, молний… Мысли свернули в накатанную колею: сухая гроза, гром без дождя. Второй раз сухая гроза настигла Ганса Эрзнера в дни Крестьянского Бунта. Отец к тому времени скончался, за ним ушла матушка, самого Ганса судьба завертела в диком танце и выпустила лишь в Ясном Отряде Оденвальда. Бывший оружейник плохо понимал, с чего бы это ему обретаться меж бунтовщиков, но с судьбой спорить — себе дороже. А вскоре случилось невозможное: Ясный Отряд возглавил барон фон Хорнберг, рыцарь-мятежник.
Опытный солдат, барон мигом превратил толпу в войско.
Он даже принял активное участие в составлении «Декларации двенадцати статей», выражавшей чаяния восставших. Вскоре Ясным Отрядом был взят штурмом и разграблен монастырь Аморбах. В темном небе полыхали молнии, раскаты сотрясали дубовую рощу у реки, но ни капли не упало на разоренную обитель. Настоятель рыдал, молился, пытался укрыть от захватчиков хоть что-то из имущества, наконец спрятал под рясу серебряный кубок, но фон Хорнберг заметил это, отобрал кубок и заявил, ударив монаха кулаком в грудь:
— Полноте, святой отец! Берите пример с меня! Я неоднократно терял все, однако, как видите, не унываю! Человек способен привыкнуть ко всему!
Отнятый кубок барон подарил стоящему рядом бунтовщику.
Молодому человеку по имени Ганс Эрзнер.
Ганс не успел опомниться, как стал доверенным слугой рыцаря. Единственный из отряда, он сопровождал обозы с добычей в Хорнберг, где следил, чтоб сокровища зарыли в специальных тайниках. Часть свидетелей по приказу господина Ганс убил собственноручно. Казалось, дареный кубок перелили из Иудиных тридцати сребреников, чтобы спустя много лет купить душу никому не известного нюрнбергца. Всякий раз, находясь рядом с бароном, он трясся от ужаса, пред которым страх во время осады Нюрнберга смотрелся мелким, дрянным страшишкой. Узнал? Вспомнил? Ласкает, чтоб больней ударить?! Рыцарь привечал новоиспеченного фаворита, щедро одаривал из награбленного, в шутку заставлял носить модные шаровары, иначе плудерхозе, мешком свисавшие между ног, и громко пел «Новую жалобную песнь старого немецкого солдата на мерзкую и неслыханную одежду — шаровары». Ганс подпевал, а рыцарь дружелюбно хлопал слугу по плечу…
Рукой хлопал. Правой. Железной.
Которая отлично умела не только ласкать, но и рубить наотмашь.
Ганс смеялся в ответ. Кланялся, скрывая истинные чувства. Сын оружейника и сам оружейник, за два года бунта он изучил протез до мельчайшей детали. Рыцарь словно нарочно подсовывал железную руку под нос слуге, давая вглядеться. Большой палец протеза, похожий на крюк или коготь, был закреплен намертво, а остальные четыре пальца неведомый мастер приспособил для попарного движения. Каждая пара — безымянный и мизинец, указательный и средний — имела возможность последовательно закрепляться в четырех различных положениях при помощи рычажка на запястье.
Если Старый Барон и прикасался к этому рычажку, то в шутку.
Рука слушалась хозяина, будто верный пес.
Примерно в это же время Ясный Отряд заполучил Черную Женщину. Ведьма благословляла мятежников, заговаривала от Клинков и стрел, насылала порчу на врагов, — частенько Ганс видел, как колдунья вспарывает животы убитым дворянам, желая заполучить человечий жир для своих противоестественных надобностей. При встрече с бароном Черная Женщина всегда старалась погладить его железную руку. Если удавалось прикоснуться щекой к металлу, колдунья целый день выглядела счастливой. Рыцарь не мешал ей, относясь к странной причуде с присущим фон Хорнбергу юмором, еще более черным, чем одежда ведьмы. Много времени барон проводил в палатке чертовки, ведя беседы с глазу на глаз, и Ганс старался в такие дни находиться подальше от хозяина.
Вскоре барон без зазрений совести предал Ясный Отряд, выторговав амнистию у командующего имперской армией. Вернувшись в замок под домашний арест, он взял с собой Ганса. Куда пропала ведьма, никто не знал.
— Чего сидишь? Сбегал бы в Укермарк, за повитухой!
Теперь воспоминаниям помешала кухарка, Толстуха Магда.
Добровольно взяв на себя труды повивальной бабки, она выпила слишком много пива, чтобы действительно быть полезной роженице. Вся дворня Старого Барона страдала запоями. Трезвому трудненько сохранить ясность рассудка в таком месте, как Хорнберг, особенно по ночам, когда в любом шорохе тебе чудится рука из металла, ползущая к твоей глотке. Хотя надо отдать должное: в самом замке никогда не происходило никакой чертовщины. Ганс это знал лучше прочих. Единственный, кто знал и не пил. Остальные начинали с утра. Барон прощал челяди мелкие слабости, бранясь редко и без последствий; сейчас же, состарившись, но пребывая бодрым, он и вовсе махнул рукой на эпидемию пьянства.
— А ты?! — рассердился Ганс. — Ты на что, дурища!
Магда колыхнула умопомрачительной грудью:
— Ну, тогда сиди! Авось яйцо снесешь!
— Ну и сижу…
— Чурбан! Дождешься, помрет девка!..
— Я уйду, а она родит…
— Дурень! Оглобля рябая! Ей еще рожать и рожать…
Вскоре Ганс Эрзнер, вооружась закрытым фонарем, шел в направлении Укермарка. До деревни было меньше часа пешего ходу. За спиной, уже неслышно, кричала Грета. Над головой, в надвигавшейся тьме, хохотал гром. Бок о бок шла память.
Пять лет барон фон Хорнберг жил под тяжестью взыскания. Имперским указом ему было запрещено ездить верхом, покидать границы майората и выходить ночью из дома. Окунувшись с головой в местные стычки и разбой, рыцарь тем не менее ухитрялся указ блюсти в точности: грабил днем, ходил пешком и нападал на проезжих исключительно в границах родовых владений. Видимо, за послушание бывший военачальник мятежников вскоре оказался снова на службе империи, разъезжая по государственным делам от Гента до Мюнхена, по дубовой Тюрингии, сосновой Саксонии, бузинной Вестфалии и хмельной Баварии.
Возле господина всегда находился верный Ганс.
А за железноруким рыцарем, из города в город, тянулась цепочка трупов. Удавленники, которых находили в постелях собственных домов, задушенные бродяги, блудницы со сломанной шеей и посиневшие бюргеры…
Плащ удачи покрывал Старого Барона. Единственной карой чернокнижнику и убийце служила людская молва. Инквизиция помалкивала, увлеченная громкими делами секты хоргин-порченниц и священника-душепродавца из Барготты, обманувшего своего демона во спасение жизни римского понтифика; император Карл преступно благоволил к блудному рыцарю — впрочем, чего ждать от сына Филиппа Мертвеца и Хуаны Безумной, сперва возившей труп мужа по всей Кастилии, а позже преследуемой виденьями черного кота-людоеда?! Неуязвимый фон Хорнберг обретался в мире, как червь в орехе, смеясь над проклятьями. И никто, кроме Ганса Эрзнера, не видел, никто, кроме бывшего оружейника, не слышал, как вечерами хорнбергский владыка кричит на свою искусственную руку. Страшно кричит. Надсадно. На чуждом людям языке. Так кричат на пса, не желающего выполнять приказ. Так вынуждают к покорности раба-ослушника. Так, наверное, превращают тихоню в палача.
Сухая гроза царила над жизнью двоих: господина и слуги.
Сухая гроза держала обоих за горло одной рукой: железной.
— Добрый вечер…
— Добрый…
— У меня дочь рожает…
— Далеко-то идти?
— В Хорнберг.
Ганс был уверен, что повитуха откажется идти в заклятый замок. Да еще на ночь глядя, с чужим громилой. Но одноглазая бабка оказалась не из робкого десятка. «Снасильничаешь? — ехидно оскалилась карга, демонстрируя молодые, острые зубы. — Или чертям скормишь? Идем, душегуб, родим человечка…»
Пока они возвращались, с неба не пролилось ни капли дождя.
В замке кривая повитуха мигом взяла дело в свои руки. Кухарка Магда протрезвела от одного взгляда на старуху и отправилась греть воду, вернувшийся было позубоскалить конюх Эрнст огреб гору проклятий, мышкой шмыгнув прочь, а Грета-роженица благодарно стонала, забыв о воплях. Ганса прогнали вон: карга вытолкала его взашей, под ночное небо, превратив из бдительного стража в обыкновенного старика, дожидающегося, пока он станет дедом. Даже память удрала куда-то в темный угол, перестав мучить.
— Иди напейся! — бросила вслед повитуха, ухмыляясь.
Совет был хорош. Но до входа в винный погреб Ганс дойти не успел. Небо, почуяв визит повивальной бабки, все-таки разродилось дождем: мелкой, жалкой моросью, похожей на нищего бродягу, чудом пробравшегося на пир молний с громом. Огибая главную башню, скользя на мокрых камнях, Эрзнер сыпал бранью, кашляя, и вдруг остановился как вкопанный.
— Саддах Нё! Осэ гмур Кад’дмот махзаль-хннум! Саддах, махзирит!
В верхних покоях барона горела свеча. Тусклый огонек, пасынок небесных костров, давал больше теней, чем света, окно выглядело приглашением в чистилище, а внутри, в мешанине хмельных призраков, рыцарь фон Хорнберг кричал на свою руку. Так страшно, словно делал это впервые. Не зная языка, жесткого, будто подошва ландскнехта, щелкающего, как бич палача, гортанного, словно грай воронья над Виселичным Холмом, верный Ганс дрожал загнанной лошадью. Страх вернулся, победив привычку. Последний раз он слышал этот чудовищный разговор хозяина с протезом пять месяцев назад, в Аспельте, и утром они уехали раньше, чем удалось выяснить: был ли в городе ночью задушен кто-то из местных? Впрочем, ответ Ганс знал и без сплетен. Барон, в позапрошлом году разменяв девятый десяток, выглядел бодрым живчиком, глаза рыцаря сияли, он изволил шутить и даже припомнил давнюю осаду Нюрнберга, вслух поблагодарив неведомого «дланереза» — жаль, последний счел за благо скрыться от баронской благодарности.
Ничего, у фон Хорнберга руки длинные…
Намек был чертовски прозрачен. У кого иного от сказанного три дня понос бы кишки наружу выворачивал. Но Ганса смущало другое. В его возрасте, хотя он был на двадцать лет младше господина, мало боишься смерти. Да, хочется дождаться внука или внучку, поднять дитя на ноги. Грета тоже требует опеки… И тем не менее. Смерть так долго ходила рядом, что привык к ледяному дыханию за спиной. Сдурей барон под грузом возраста, захоти наконец отомстить Эрзнеру — пускай. Не жалко. Удивительно другое: в словах насчет благодарности крылась искренность, невозможная, небывалая искренность, и Ганс неожиданно для себя подумал: а что, если Старый Барон однажды приблизил некоего нюрнбергца, чья судьба в противном случае утонула бы в крови при разгроме Ясного Отряда Оденвальда, — не из извращенного чувства мести, а действительно желая сказать спасибо?
За что?!
Вторую руку ему отрубить — приемным сыном сделает?!
— Хаш! Гуруг ас-саддах!
Дождь мокрым щенком тыкался за пазуху. Стены обступали старика, будущего деда, верного слугу. Замок сжимался в кулак — вокруг крика хозяина, вокруг власти и властности, неожиданно ударившейся об упрямое, бессмысленное (стальное?) сопротивление. Власть усиливалась, властность нарастала, в самой сердцевине своей дав предательскую трещину. «Жить! Жить хочу!» — слышалось Гансу в чуждых словах, меньше всего похожих на заклятье. Эрзнер помотал головой, намереваясь как можно быстрее оказаться в винном погребе, где напьется до синих гульфиков…
Но случилось чудо.
— Хаш! Ха-а-а…
Хрип заполнил покои барона. Моргнув, умер огарок свечи, зубастая молния вцепилась в небо над долиной, и казалось, это хрипит небо, зигзаг огня в тучах, дождь под ногами, зубцы стен над головой. Хрип брал Хорнберг штурмом. Один за другим падали защитники цитадели, таран с горловым бульканьем разнес ворота вдребезги… Смерть вступила в замок. Тихая, надменная смерть, знающая, что вскоре крик новорожденного изгонит ее прочь, но пока торжествующая победу.
Ганс не знал, сколько времени он простоял, не в силах Двинуться с места.
Скрип оконной рамы. Скрежет по камням башни: ниже, еще ниже.
Когтистый паук спускался к жертве.
Когда что-то шлепнулось в грязь рядом со стариком, он сумел лишь опустить глаза, — а хотелось бежать, нестись, мчаться без оглядки к спасительным бочкам с вином, дарующим забытье. В луже корчилась железная рука. Ганс готов был поклясться: сволочной протез смотрит на него, хотя как можно смотреть без глаз, он затруднялся объяснить. Видимо, оценив слугу как тварь безобидную и бесполезную, более того, знакомую и оттого не вызывающую сомнений, протез двинулся дальше. Закрепленный намертво большой палец цеплялся за выбоины, подвижная четверка остальных пальцев шевелилась на манер ножек насекомого, но двигалась рука плохо. Ее судорожное шевеление напоминало раненого, умирающего солдата. Знакомая картина: несчастный ползет к ручью, волоча за собой потроха. Глоток воды, а там пусть рай. пусть пекло — все равно.
Рука ползла, истекая невидимой кровью, а за рукой брел верный Ганс.
Как много лет подряд шел за чернокнижником-бароном, не спрашивая куда.
Впрочем, сейчас он знал — куда. Железная рука ползла в замковую часовню. Призрак безумия шел бок о бок, издевательски подмигивая: что, бунтовщик? Что, пособник колдуна? Смотри, наслаждайся: удушив господина, адский протез хочет помолиться за упокой его грешной души! Составишь компанию?!
В двадцати шагах от входа в часовню силы покинули руку. Кисть из металла, убийца и дитя геенны, она валялась в луже, слабо ворочаясь. Приблизясь, Ганс снова ощутил на себе взгляд. Просьбу, отказать в которой значило предать самое сокровенное, что еще оставалось в погибшей душе. Это смотрел солдат на солдата, не сумев добраться до ручья. Умирающий на здорового. Убитый на выжившего. Плохо понимая, что делает, Ганс подошел к руке, взял протез за большой палец — железо было теплым, почти горячим, напоминая тело больного лихорадкой, — и направился к часовне.
Дождь не рискнул сопровождать безумца.
Сводчатая дверь. Малая ниша при входе, где, нимало не беспокоясь темными делами рыцаря-колдуна, стоял вырезанный из дуба св. Альмуций, возложив ладонь на голову кающемуся упырю. Дальше, дальше… Когда, раздвинув завесу, старик опустил руку на алтарь, протез барона фон Хорнберг шевельнулся напоследок, ответив мощным, благодарным пожатием. На пороге смерти Ганс Эрзнер вспомнит, как во тьме часовни проклятого замка сжимал пальцы чудовища-душителя, словно прощаясь с родственником.
Снаружи его ждали.
Двое.
Увидев их, Ганс потерял сознание, потому что жизнь закончилась. Рано или поздно любой грешник должен платить по счетам. И если наверху умер Старый Барон, то почему бы внизу Гансу Эрзнеру не составить хозяину компанию?
Жаль только, что Грета еще не родила.
— Давай-давай, Зекиэль! Шевели копытами!
Брань была первым, что услышал Ганс, очнувшись. Мир вокруг распался на куски и спустя бесконечно малую долю вечности вновь сложился в отвратительную мозаику. От такой картины волосы вставали дыбом, а сердце погружалось в пучину отчаяния. Единого взгляда достаточно, чтобы сомнений не осталось: ад. Преисподняя. Обитель скорби…
— Налюбоваться не можешь?
В рыке собакоголового дьявола явственно слышалась издевка.
Да уж, залюбуешься…
Небом служил низкий свод, покрытый бурой коростой. Временами свод подпрыгивал, вызывая у зрителя тошноту, после чего рушился едва ли не на макушку. Причуды неба угнетали, плющили; казалось, ты — осенний виноград в бадье, под босыми ногами мучителя-винодела. Вдобавок свод терзали гноящиеся язвы, откуда сочилась сукровица. Тягучая капель источала поистине адское зловоние. Кругом громоздились скалы самых безумных форм, и в расщелинах полыхали отсветы багрового пламени. Но скалы не стояли на месте! Перемалывая друг друга, раскалываясь и вновь соединяясь в еще более противоестественных сочетаниях, утесы двигались в бесцельном хороводе хаоса. Меж ними возникали потоки раскаленной лавы. Один рассек твердь совсем рядом; на Ганса пахнуло нестерпимым жаром. Слух терзал зубовный скрежет и душераздирающий грохот; измучены какофонией, уши вознамерились усохнуть, скукожиться и опасть в прах сухой осенней листвой. Землю лихорадило, дрожь передалась телу: заныли зубы, а желудок обернулся вулканом, готовым извергнуться.
Будучи человеком рассудительным и честным, Ганс Эрзнер не числил себя праведником. Но все же робко надеялся на милосердие Господне. Хотя бы в Чистилище… Или это оно и есть? Мысли путались, глаза слезились от серного дыма, в мозгу скрежетали гранитные челюсти. Видимо, поэтому старик плохо понимал, о чем говорят конвоиры.
— …опять в пересменку попали. Придется самим отводить.
— …бездельники! В конце концов, мы с тобой Гончие, а не Цепнари…
— …ладно, идем. Потом на Серное махнем, искупаемся.
— …А ты, сволочь, что уши развесил? Тоже на Серное хочешь?
— Помечтай, помечтай!
— Псалом тебе в утробу, а не Серное! Еще раз залетишь, падла, — вечняк схлопочешь!
— Все, хорош пялиться! Двигай…
Семипалая лапа чувствительно толкнула в спину. Ганс понуро заковылял вперед, спотыкаясь и оскальзываясь на предательском крошеве. Его медлительность явно раздражала сопровождающих дьяволов; вскоре на беднягу градом посыпались тычки и затрещины. Эрзнер молча терпел, сжав зубы. Это ведь еще цветочки. Худшее впереди — в последнем бедняга уверялся с каждым шагом. Вскоре на пути образовался «ручей» из лавы. Оба дьявола с видимым наслаждением перешли его вброд, а когда Ганс, зажмурившись от страха (раньше надо было бояться, грешная твоя душа!), скакнул через пышущий жаром поток, оба уставились на жертву с нескрываемым изумлением. «Вот сейчас возьмут и кинут в самую жуть! Небось грешникам положено вброд, ради мук телесных, а я, дурень…»
Пронесло. Не кинули.
Лишь один цыкнул сквозь желтые клыки слюной, зашипевшей на камнях:
— Извращенец…
А второй скосил круглый, вороний глаз. Моргнул странно, едва ли не с уважением. Как на смертника, что палачу в лицо кровью харкнул. Сравнение было непривычным, чужим, и Ганс, как ни старался, не смог понять: откуда оно забрело в голову?
Путь продолжили в молчании.
А пейзаж вокруг — если только хаос можно назвать пейзажем — исподволь менялся. Скалы еще вздрагивали, словно силясь выворотить корни из земляных глубин, но с места на место уже не бродили. Трясти стало заметно меньше, да и провалы с реками из огня остались за спиной. Воздух посвежел, очистился; лишь теперь Эрзнер ощутил, что от жутких исчадий явственно несет серой и еще почему-то — мокрой псиной. Не самые изысканные благовония, надо сказать. Впрочем, от Гончих Ада, наверное, и должно пахнуть разной дрянью. Не ладаном же?! Свод затянуло свинцовой пеленой, точь-в-точь набухшие дождем тучи, зато вонючая пакость больше не капала. Завалы камней раздались в стороны, расступились, под ногами зашелестел мертвый серый песок. Вся троица шла дальше, огибая дюны и барханы, из которых местами торчали уродливые колючки. Песок чем дальше, тем больше наливался желтизной, колючки попадались чаще и уже не казались столь безжизненными; купол над головой отдалился, посветлел, и Гансу померещилось, что в разрыве белесой мглы мелькнул клочок голубого неба.
Небо?
В аду?!
Дьявольское наваждение, не иначе! Дабы у отчаявшегося грешника вновь проснулась надежда — тем тяжелее будет вновь потерять ее, рухнув в пламя геенны! Вот сейчас под ногами разверзнется земля…
Земля разверзаться медлила. Обогнув ближайший бархан, Ганс на всякий случай протер глаза: впереди возвышался пологий холм, и верхушка его явственно курчавилась зеленью. Зелень была редкой, как остатки кудрей на лысине великана, по брови ушедшего в землю, — но трава! Господи, настоящая трава!
Зеленая…
Дьяволы-конвоиры заметно приуныли, ссутулились, даже вроде бы слегка усохли. Двигались они с усилием, волоча мосластые ноги.
— Пшел, сука! — зло прохрипел псоглавец.
Взобравшись на холм, Ганс Эрзнер глянул вниз — и обомлел.
Ад закончился. Если бы не Гончие, тяжело и смрадно дышавшие в затылок, старик решил бы, что весь кошмар ему попросту приснился. Что он дома, в замке Хорнберг, или лучше, в предместьях Нюрнберга… Увы! Такой идиллии он ни разу не встречал на грешной земле. Хотя — многое ли успел повидать верный Ганс? Может быть, в Хенинге, или в Силезии, или в Каталонии, или в графстве Д’Артуа, о которых рассказывали купцы и пели минезингеры… Малахитовая зелень луга пестрела разноцветьем полевых цветов; луг плавно спускался от холма к узкой говорливой речке. Вода, кучерявясь бурунчиками, подмигивала Гансу игривыми бликами. Через речку выгибался аккуратненький мостик с резными перилами. Шишечки на опорных столбиках блистали позолотой. Не мост — игрушка. Загляденье! Небось еще одно наваждение.
Словно подтверждая эту мысль, на мосту капризно блеяла овечка.
Неестественно белый и чистый агнец.
Наваждение простиралось и далее, за речку. Там раскинулся поселок: две идеально прямые улицы крестом, вдоль них — ряды веселых домиков под черепичными крышами. Палисаднички, клумбы, флоксы и георгины, дорожки для прогулок, крашеные оградки — не от воров, а так, ради общей прелести; деревья выстроились шеренгами, как гвардейцы на параде, кусты подстрижены… Жаль, на улицах — ни души. И церкви нет. Не по зубам, видать, адским отродьям храм божий оказался, даже в наваждении не посмели…
Благочестивые мысли Ганса Эрзнера были прерваны самым грубым и прозаическим образом.
— Узнаешь обитель скорби? Пошла третья ходка!
Мощный пинок в зад отправил жертву кувырком вниз по склону холма. Эрзнер покорно катился, ежесекундно ожидая сковороды или котла с кипящей смолой. Однако угодил всего лишь в заросли душистого горошка и долго лежал, вдыхая пряные ароматы. Потом уставился на указательный палец, испачканный цветочной пыльцой. Оглянулся. Адских Гончих и след простыл. Да были ли они? Луг, цветы, деловито жужжат пчелы. Речка, мостик, овечка, у овечки хвостик…
«Пекло? Скорее уж наоборот…» — робко подумал Ганс.
И до чертиков, до кома в глотке испугался подобной мысли. Слишком велик был соблазн уверовать в нежданное, а главное, незаслуженное спасение.
Отказать себе в удовольствии искупаться он не смог. Очень уж хотелось смыть чертову пыль и копоть, а заодно избавиться от серной вони, казалось, пропитавшей тело насквозь. Выбравшись из речки, старик медленно оделся и направился через мостик к поселку. Все выглядело настоящим. Гадкие бесы оказались настолько искусны в наведении чар, что отличить явь от мары не представлялось никакой возможности. Помнится, бродячий монах-францисканец рассказывал в харчевне: грешникам, особо отличившимся на поприще зла, сперва нарочно показывают рай, дабы последующие страдания были стократ мучительней.
Господи, спаси и сохрани!
Душистый ковер луга закончился, под ноги легла дорожка, мощенная гладкой плиткой. Плитки лежали стык в стык, как по ниточке. По такой дорожке идти — одно удовольствие. Даже брусчатка на улицах Мюнхена выглядела корявым убожеством в сравнении с этим совершенством. У королей в парках, небось, такие дорожки, у герцогов… Еще в Эдемском саде, наверное. Словно в унисон благочестивым мыслям, в вышине раздалась чудесная музыка. Хорал? Гимн? Увы, в музыке Ганс Эрзнер разбирался примерно так же, как и в обустройстве королевских парков. Приятно, душевно — и слава богу! А дома, дома-то! Вот бы в сем чуде пожить: нежная побелка стен, приветливо распахнуты ставенки с резными сердечками, на двери — изящная ручка из бронзы. Флюгер-петушок на крыше, палисадничек, а за углом…
Эрзнер свернул за угол прекрасного домика и охнул, пустив от испуга ветры.
Правду говорил монах!
Перед Гансом стоял дьявол. Рядом с этим исчадием Гончие Ада вполне могли сойти за милых дворняг, вставших на задние лапы. Глянцевая кожа монстра лоснилась чахоточным румянцем, клыки блестели металлом, из пасти несся жаркий смрад. Дюжина иззубренных рогов торчала из уродливой башки, торс бугрился шипастыми мышцами, опираясь на мощные львиные лапы, и голый хвост, сделавший бы честь любой крысе (если у крыс бывают хвосты добрых шести локтей в длину!), лениво извивался по дорожке. Передние лапы с когтями-кинжалами дьявол сложил на груди и склонил голову набок, оценивающе глядя на гостя двумя парами глаз: костяные воронки, на дне каждой — смоляная бусина.
Монстр явственно принюхивался.
— А я ведь тебя предупреждал, Зекиэль, — с воистину адской печалью пророкотало чудовище. — Опять с завязки сорвался? Впрочем, я и сам хорош, — дьявол понурился; два левых глаза прослезились. — Ладно, топай за мной, дурила. Сам знаешь: тут отлынивать — себе дороже. Благословят от щедрот, будешь в карцере арфой выть… Да еще и срок накинут.
Икая от страха, на подгибающихся ногах, Ганс безропотно следовал за дьяволом. Несомненно, обитатель пекла вел душу на вечные муки, но мысль о побеге не пришла Эрзнеру в голову. Из ада бежать далеченько станет… Только почему все — и Гончие, и печальный кошмар — упорно зовут его Зекиэлем? Может, так здесь называют любого грешника? Спросить, что ли? Но у кого — не у этого же?!
Они подошли к длинному приземистому строению, заметно отличавшемуся от прочих домов. Ряды стрельчатых окон светились изнутри, стены сияли радужным перламутром, над крышей весело трепетала серебряная рыбка, ловя вздохи дня. И музыка в поднебесье вроде как явственней зазвучала. Ангелы здесь должны жить, не иначе!
Дьявол толкнул дверь: вместо скрипа или стука мелодично зазвенели колокольцы. Ганс глубоко вздохнул и шагнул за порог.
— О, Зекиэль!
— По новой ходке?
— Рад тебя видеть…
— Цыть, шушера! Это ж сам Хват Зекиэль!
— По какой статье лямку тянешь?
— Здравы б-бу… б-бу-будьте… — лепетал Ганс в ответ, уставясь на толпу «ангелов». Когти, клыки, шипы, рога, чешуя, броневые пластины, липкая слизь, кожистые крылья нетопырей, огонь в глазницах, слюнявые пасти, рыла свиные, собачьи, львиные, драконьи и совсем уж безбожные, небывалые, щупальца, хвосты, хоботы, копыта, лапы когтистые и суставчатые, шелест, шипение, щелканье, скрежет, хрип — все смешалось в доме нечестивых, голова пошла кругом, сердце сжал знакомый железный кулак, и бедняга-грешник рухнул в спасительную колыбель беспамятства.
— Эк тебя скрутило, с отвычки-то, — рокотнуло в вышине.
Ганс шевельнулся и убедился, что тело слушается хозяина.
Глаза открывать не хотелось совершенно. С тайной надеждой, что сейчас проснется в винном погребе замка, старик разлепил веки.
— Попустило? — с участием осведомился кошмар, хвостом трогая лоб жертвы.
— П-по… по-попо… — едва выдавил Ганс.
— Тогда давай, брат, за работу. Иначе худо будет. Сам знаешь — не впервой ведь.
Когтистая лапа упала на плечо. Эрзнер зажмурился, но исчадие ада, вместо того, чтобы разорвать грешника на куски, одним рывком поставило бедолагу на ноги.
— Твое место третье, от края. Помнишь небось? Эх, бывали дни веселые…
Ганс исподтишка огляделся. Кое-кто из чудищ косился в сторону новичка, но большинство было занято делом: точили, строгали, плели, сколачивали, лепили. «Мастерская, — догадался Ганс. — А я? Мне что делать?» Перед Эрзнером, на облезлом верстаке с глубокими отметинами когтей (клыков?!), лежали куски пеньковой веревки, обрезки стальной проволоки и бычьи (Ганс очень надеялся, что все-таки — бычьи!) жилы. Новопреставленный грешник украдкой покосился на соседа-четырехглаза. С выражением скорби на морде дьявол сосредоточенно плел какую-то чепуху, раня пальцы острой проволокой и страдальчески морщась.
— Что, Зеки, память отшибло? Забыл, как интриги плести? — перехватил он озадаченный взгляд Ганса. — Вот ведь приложило!.. Повязали-то где?
— В часовне, — честно признался Ганс.
— Ясно, — с пониманием кивнул дьявол. — Хуже нет, если в часовне. Ничего, держись. Через пару дней очухаешься. Хотя, знаешь, иногда думаю: лучше б и не вспоминать! Ладно, гляди сюда…
Это оказалось проще простого: вплетаешь проволоку в пеньку, скручиваешь жилами и сворачиваешь в замысловатые узлы и петли, какие на ум придут. Лишь бы не развязывалось. Готовые интриги следовало класть в берестяной короб, прибитый к краю верстака. За день, сказал четырехглаз, полагалось наполнить короб доверху. Иначе — карцер и арфа. «Только и всего? — дивился про себя Ганс, скручивая кукишем очередную интригу. — И это адские муки?! Воздаяние за грехи тяжкие? Да мне отхожие ямы горстями выгребать — и то за счастье… Ну, проволока пальцы царапает. Ерунда. По-любому лучше, чем в котле кипеть! Правду говорят: не так страшен черт…»
Однако, глядя на трудившихся вокруг дьяволов, создавалось впечатление, что непыльная, в общем-то, работа доставляет им изрядные страдания. Что ж их так корежит, бедолаг? Ганс поймал себя на сочувствии к страхолюдным «товарищам по несчастью». Или что немцу — здорово, то бесу — смерть? Может, и так. Нелюди, одно слово. Почему же тогда его определили сюда, а не к другим грешникам?
Людей, кроме Ганса Эрзнера, в сатанинской мастерской не наблюдалось.
— Зря ты, Зеки, Договор порушил, — промычал четырехглаз, толкнув соседа локтем в бок. Слова дьявола удалось разобрать с трудом: закончив очередную плетенку, тот с жалобным стоном сунул в пасть изодранные в кровь, дымящиеся пальцы. — У тебя ж срок к концу подходил! Сколько б твой барон еще протянул?
— А черт его знает! — искренне ответил Ганс.
Дьявол кивнул:
— Вот я и говорю. Ну, пять лет. Ну, шесть. Или в люди выбиться надумал? Зря. Суеверие это. Брехня. Да и от Гончих шиш уйдешь.
— Простите, господин мой, не понимаю, — отважился промямлить Ганс. Кажется, дьявол был настроен вполне дружелюбно, и это придало Эрзнеру толику храбрости. — О чем вы. И почему вы называете меня этим… Зеки? Зекиэлем?
— Шутишь, Зек?! — искренне изумился рогач. — Это же я, Калаор! Бельмач Калаор, из Пентаграмматона! Мы ж с тобой вместе срок мотали: ты по второй ходке, я — по первому залету! Рядом сидели, как сейчас. Неужто забыл?!
Ганс честно попытался вспомнить.
Увы.
— Плохо дело. Это все часовня, будь она неладна! На кой ты туда полез? Или думаешь в бессознанку упасть? Лазарет, то да се…
— Разговорчики! — рявкнули вдруг над ухом. — Языки чешем, бездельники?! Опять норму завалите, а весь мед на голову кому? Старшему барака Азатоту?! А ну, работать!
Над Гансом навис тихий ужас. Тихий, потому что Азатот замолчал, раздраженно хлопая парой изломанных, угловатых крыльев. А после его воплей даже труба Иерихона показалась бы тихоней.
— Все, Зекиэль! Завязывай с интригами! — совершенно непоследовательно заявил старший барака. — Марш препоны чинить! А то Шайбуран один не справляется. Калаор, сидеть! Будешь пялиться — четные зенки подобью! Пальчик он поранил, бедняжка! Тут тебе не Жарынь и не Сульфурикс! Искупай честным трудом — глядишь, зачтется…
Чинить препоны оказалось ненамного сложнее, чем плести интриги. Знай стучи молотком да проверяй, чтоб шаткая конструкция из досок и брусочков не развалилась от первого же пинка. Мрачный карлик Шайбуран, ублюдок паука и черепахи, воспрял духом: с его конечностями препоны чинились из рук вон плохо, а Гансу плотничать было не впервой. Вдвоем дело пошло на лад. Жаль, Шайбуран часто попадал себе молотком по жвалам и загонял под когти занозы.
«Неуклюжие они, эти бесы», — мельком отметил Ганс.
Потом Эрзнера определили лепить чернуху — уродливые фигурки из вязкой, аспидного цвета глины. Но скульптор из грешника оказался аховый, чтоб не сказать хуже, только руки зря перепачкал. Умница Азатот быстро переставил его строить козни. Ганс еле успел войти во вкус, размахивая мастерком и покрикивая на напарника: «Раствор! Раствор давай!» — как работу прервал гулкий удар колокола.
От звона у трех дьяволов случились судороги.
— Обед, — пояснил Бельмач Калаор, оказавшись рядом.
Однако Эрзнер не заметил никакого воодушевления среди Дьяволов. Работники уныло плелись к выходу, напоминая обычных каторжан, и Ганс последовал за всеми, ловя себя на мысли, что уже начинает привыкать к здешней жизни. Во всяком случае, вид бесовских образин больше не вызывал омерзения.
В адской трапезной оказалось чисто и светло.
В каждой харчевне бы так!
Длиннющий стол занимали блюда со свежим хлебом, плошки с медом, кувшины… Ганс решил поначалу, что в кувшинах вино, а оказалось — парное, еще теплое молоко. Обеденные же приборы — кубки! тарели! вилки-двузубцы! — были сделаны из серебра. Такой роскоши Эрзнеру не доводилось видывать даже у Старого Барона. Слегка удивляло отсутствие мяса и пива, но поведение бесов удивило много больше. Будто не на трапезу, а на пытку явились. Обреченно расселись по скамьям, с отвращением глядя на харч. Вот черепаук Шайбуран протянул тонкую лапу, уцепил сдобный калач. Принялся, морщась, жевать; скривился, словно тухлятины отведал. Ганс с опаской взял краюху. Понюхал. Откусил. Чудесный хлебушек! Белый, пышный, с румяной корочкой. При жизни нечасто едал эдакую вкуснятину!
Ощутив жуткий голод, он, разом позабыв о бесах, набросился на еду. Ломоть хлебца в мед — и в рот. В мед — и в рот. Объеденье, братцы! И молочком парным из кубка запить. Вряд ли в раю кормят лучше! — пришла в голову совершенно крамольная мысль, и Ганс поспешил заесть крамолу пышкой с тмином.
А за столом тем временем творилось весьма неприглядное действо. Явно проголодавшиеся бесы через силу глотали, давились, икали, харкали, плевались, отчаянно кривились и гримасничали; двоих стошнило прямо на пол. Приятель Калаор трижды кряду пытался уцепить когтями серебряный кубок с молоком — и всякий раз, шипя, отдергивал пятерню. Наконец скрипнул клыками, вцепился в заклятую посуду (явственно запахло жареным!) и опрокинул кубок в пасть, но случайно задел краем нижнюю губу.
Визг, вой; чуть не плача, дьявол смотрел на разлитое молоко.
Пострадавшая губа вспухла дыней.
— Помочь?
Дьявол уставился на Ганса, как на сумасшедшего. Быстро склонился к уху товарища:
— Цыть, Зеки! Хочешь, чтоб срок накинули?! За милосердие, будь оно неладно? Что ж я, распоследняя овца — друга подставлять?!
— Но я же вижу, как ты мучаешься! — горячо зашептал в ответ Ганс. — Давай пособлю.
— Осторожней!
Но Ганс Эрзнер, не слушая четырехглазого рогача, уже наполнил кубок молоком до краев. Подмигнул четырехглазу:
— Разевай пасть!
— Плюнь! Плюнь туда! — прохрипел Калаор.
Жаль было портить прекрасное молоко, но раз человек… тьфу! — дьявол просит… Именно что — тьфу! Молоко с плевком ухнуло в глотку Калаора. В утробе беса громко заурчало. Давясь, он зажевал корочкой хлеба и тяжко выдохнул облако гари.
— Эх, Зекиэль… хороший ты чертяка…
Внезапно дьявол умолк и пристально уставился на руку Эрзнера, все еще сжимавшую кубок. Ганс без видимой причины смутился, разжал пальцы и поспешил спрятать руку за спину. Но Калаор еще долго не сводил с него взгляда и, как показалось Гансу, вновь начал принюхиваться. Наконец четырехглаз помотал уродливой башкой, словно пытаясь стряхнуть наваждение.
Хмыкнул.
Отвернулся.
После обеда в мастерскую не пошли: вечером бесам полагалось заметать следы. А если по-простому — подметать улицы и дорожки поселка. Гансу тоже всучили метлу. На дорожках откуда ни возьмись объявилась палая листва, сухие ветки, пыль и прочий мусор, так что дьяволам нашлось, чем заняться. Мусор собирали в ямы, прикрытые стальными крышками в форме венца. Затем в яму выливалась бадья воды, и туда же бросались неприятного вида обрубки, которые разносил Азатот. Обрубки шевелились.
Это называлось «прятать концы в воду».
Ничего трудного в подобной работе Эрзнер не нашел. Дурацкая? — да, но никак не мучительная. Однако бесам и тут приходилось несладко. Пыль ела им глаза; лапы, сжимавшие метлы, то и дело сводило судорогой; двигались дьяволы хромая, страдая одышкой. А от музыки в небесах их прямо-таки Корежило. Ганс же особых неудобств не испытывал, а потому споро подмел выделенную ему дорожку, после чего помог запыхавшемуся Калаору.
Наконец последний «венец» с лязгом водворили на место. Небесные гимны смолкли, и Калаор устало вытер пот со лба.
— На сегодня — все. Шабашим, — объявил он.
— Тяжелый денек выдался? — Ганс сам не понял: это был вопрос или сочувствие?
— Да уж… А тебе, смотрю, все нипочем! Ни соль в пыли, ни метла осиновая, ни столовое серебро… Прежний Хват Зеки: в святой воде искупай, скажет — серная ванна! Хорохоришься, старина, двужильного строишь… Надолго ли хватит? В прошлый раз, помнишь, едва не загнулся…
— Не помню, — признался Ганс Эрзнер. Он больше не боялся четырехглаза. Ни капельки. — Да и ты, как я вижу, ни черта не помнишь. Я ведь не дьявол Зекиэль. Я человек Ганс Эрзнер, слуга барона…
— Дьявол? Ясное дело, ты не дьявол, Зеки! Ты демон, честный демон-Талисман. А что слуга барона… Не любил ты этого слова: «слуга». Никогда не любил. Но барону служил верно. Зря только Договор нарушил. Потом отдохнул бы, в Лимбе отлежался… Эх, Зек, тебя учу, а сам!..
— Разуй уши, Калаор! Я человек. Понимаешь: че-ло-век! Ганс Эрзнер. Да посмотри же ты на меня! Разве я похож на демона?! Ни рогов, ни копыт, ни чешуи…
Эрзнер осекся. Он впервые видел, как демон смеется. Можно сказать — заходится от хохота. И нельзя сказать, чтобы это было самое приятное зрелище в его жизни! Казалось, внутри четырехглаза случилось землетрясение.
— Ну ты и шутник, Зекиэль! — прохрипел Калаор, отсмеявшись. — Эк тебя часовня приложила! Человек он, понимаешь! Рогов у него нет, понимаешь! Умора!
Демон вновь затрясся от хохота, и тут очертания его начали меняться. Сперва перед Гансом залилась смехом полногрудая красотка, весело подмигивая оторопевшему старику. Однако любоваться пышными формами Гансу довелось недолго. Красавица превратилась в седовласого горбуна с бородавкой на носу, горбун — в слизистую тварь, тварь — в барона фон Хорнберга, барон — в дракона, дракон — в вороного, как смоль, единорога… Ни драконов, ни единорогов Ганс живьем, на свое счастье, не встречал, однако опознал по виденным в замке гобеленам.
Метаморфозы завершились так же внезапно, как и начались. Перед Эрзнером вновь стоял Калаор в знакомом обличье, пыхтя, словно после быстрого бега.
— Маскарад это, Зеки. Кого ты думал обмануть? Гончих? Меня?..
Неожиданно демон умолк. С донышек его глаз-воронок всплыла тень сомнения. Он еще раз принюхался.
— Ну-ка, присядем. Устал я…
Эрзнер послушно опустился на скамейку.
— А ведь ты не врешь… Зеки? Или не Зеки? — Калаор говорил сам с собой, и Ганс не решился прерывать демона. — Пахнет от тебя странно. Вроде Зекиэлев запах, а вот сейчас… Точно, человечьим духом потянуло! Говоришь, в часовне тебя взяли?
— Ну да, на выходе…
— Что ты там делал?
— Руку нес на алтарь!
— Умом рехнулся? Какую руку? На какой алтарь?!
— Железную руку! Баронскую! Она барона придушила, из окна выпала. Я гляжу: в часовню ползет. По лужам. Надрывается… Ну, я и помог. Жалко стало…
— Чистая скверна! Чтоб мне нимбом накрыться! Значит, у Зекиэля все-таки получилось? Значит, не байки? Не суеверие?! Хват, дружище! Обвел Гончих вокруг хрена!
Калаор беззвучно кричал, вскинув лапы к темнеющему небу. Потом упал на скамью, мечтательно улыбаясь. На миг морда исчадия показалась Гансу почти человеческой.
— Теперь ясно. Пахло от тебя Зекиэлем. Можно сказать, разило. Оттого и повязали. А рога, не рога — это видимость. Ерунда. Ну, выходит, тебе здесь недолго куковать. День, много — два.
К Гансу разом вернулись прошлые страхи. Лоб покрылся испариной.
— И что тогда? В котел? На сковородку?!
— Почему?! — изумился Калаор. — Отпустят тебя. Домой. Еще небось отступного подкинут: годков лишних с десяток…
В голосе демона трепетала плохо скрываемая зависть.
— Так я же умер?
— Умер, шмумер… Гончие, конечно, со злости и рады будут тебя живьем на куски порвать, да когти у них коротки. Не положено. Иначе сами сюда угодят. Рассказать, что здесь с Гончими делают? Не бойся, приятель, вернут, где взяли! Как, говоришь, тебя зовут?
— Ганс. Ганс Эрзнер.
— Считай, повезло тебе, Ганс. Живьем в Пандемониум — и обратно… Большой фарт!
Насчет фарта у Ганса были серьезные сомнения.
— Знаешь, Калаор… Когда меня сюда вели — все понятно было. Ад, Преисподняя, огонь, сера… А тут вдруг — трава, речка, дома… Гимны играют. Медом кормят. И работа легкая… Почему?
Демон скривился, как от оскомины:
— Легкая, говоришь? Вот теперь точно вижу: не Зекиэль ты. Тюрьма это, человек. Каземат отравный. Тебе молоко, а мне бы — кровь с молоком! Мед этот, век бы его не видел… Мясца бы, свежатинки! — Калаор мечтательно облизнулся черным жалом. — Или в Серном озере искупаться. Ну, это как тебе — в речку по жаре нырнуть. А нашему брату — огня подавай, смолы, серы… Уразумел?!
Молчали долго. Ганс тщетно старался переварить услышанное, демон же думал о чем-то своем, явно невеселом.
— Выходит, рука баронская… Ну, Зекиэль твой! В тюрьму без дела не бросают. Разве что по ошибке. Или по доносу лживому. А у вас иначе?
— И у нас — за дело. Отщепенцы мы. Уроды. Один против Договора пошел. Другому кровь напрасная, грехи нашептанные, души загубленные поперек глотки встали. А нас за хвост и сюда! Искупать! Потому как честный демон обязан искушать, осквернять, губить, с пути сбивать… Тот же Зекиэль — у него третья ходка была бы. А по четвертой — все, вечняк. Пока не загнешься. Я, братец, сам по третьей мыкаюсь. Не стерпел. Добро бы шашни крутить или там склоки завязывать… Раз плюнуть. Жаль, чернокнижнику, что меня вызвал, этого мало было. Ему, тварюге, веселье подавай… с подливкой…
Демон зашелся в утробном кашле. Тело густо испятнала сыпь, и Калаор, хрипя, свалился наземь. Забился в судорогах на чисто подметенной дорожке, харкнул пеной:
— Превращения! Силу отняли… нельзя было… Кончаюсь, Зеки… все…
Ганс заметался, не зная, чем помочь. Вокруг начали собираться остальные каторжане.
— Подыхает, сучье семя, — угрюмо бросил Азатот, глядя на Калаора, бьющегося в корчах. — Жаль. Мы с ним еще с потопа… старые дружки…
— Может, тово? Оклемается? — с робкой надеждой пискнул тщедушный Шайбуран. — Силища ведь тово! Немереная!
— Ага, силища… на третьей ходке любая силища — козлу под хвост!..
Сжав кулаки, Ганс взвыл от безнадеги:
— Да что ж вы стоите, дьяволы рогатые?! Бесы вы или слюнтяи?
— Серцы бы ему… смолюшечки… — пожевал синюшными, вислыми губами демон, похожий на жабу с копытами. — Огоньку ядреного… Враз бы очухался…
— Там! Есть! — Ганс махнул рукой в сторону геенны, откуда его привели Гончие. — Огонь, сера!.. Навалом!
Азатот со злобой ударил крыльями:
— Поди сунься туда, Зекиэль! Совсем память отшибло?!
— Стража? Не пустят?!
— Какая стража, стервь ушастая?! Что ты мелешь?! Пентаграмма вокруг! Сгоришь, и вякнуть не успеешь…
— Сам вякай, урод! Плошку мне! Живо! Что я вам, смолу в ладонях таскать нанялся?!
— Хват! — двинул игольчатой бровью Азатот. — Ну ты и хват, братец…
Шайбурана будто чихом сдуло. Вскоре черепаук, протолкавшись сквозь толпу, сунул в руки Гансу плошку и в придачу — глиняный горшок с широким горлом.
— Серцы! Серцы прихвати! — с надеждой заглядывал в глаза жабодемон.
Ганс Эрзнер кивнул и припустил к околице поселка. Арестанты, сгрудясь над умирающим Калаором, молча глядели ему вслед. Как бойцы осажденной крепости — на добровольца-лазутчика, вызвавшегося привести подмогу.
На верную смерть идет, орел…
Миновав мостик с блеющим во гневе агнцем, взбираясь по склону памятного холма, Ганс чувствовал, что задыхается. В его-то годы по адским пустошам да косогорам скакать! Однако продолжил упрямо карабкаться дальше. Ага, вершина. Слева, из-за барханов, ползли серые клочья дыма, и Эрзнер заспешил туда, по щиколотку увязая в песке. Только бы не потерять направление, найти дорогу обратно! Держись, четырехглаз, я уже… я бегу!..
До малого, десяти локтей в поперечнике, озерца смолы он добрался на удивление быстро. В середине смола бурлила, чадила, булькая горячим черным дымом, готовая вот-вот вспыхнуть, но у берега была вязкой. В горшок набиралась с трудом. Не донести. Застынет по пути, и какой тогда с нее прок? Огонь нужен. Факел. Горшок в дороге греть. Или на месте… Сухое дерево, скрученное руками великана в жгут, валялось поодаль. Отломить пару веток. Теперь — в смолу… Огня! Дайте огня! Не бежать же к «ручьям» из лавы?! Далеко, в срок не обернуться.
«Боже, помоги! Дай мне огня!..» — Ганс сам не понимал, кощунство это или молитва, бессвязные, отчаянные вопли срывались с губ, разбиваясь о равнодушное молчание свода над головой. Старик кричал, плакал, молился и проклинал…
Небо насупилось, громыхнуло. В спину ударила волна жара. Ганс обернулся. Смоляное озеро горело, подожженное ударом молнии.
Чудо? Удача?!
От жарких языков пламени смола пошла пузырями. Бормоча слова благодарности, Ганс сунул в огонь одну из просмоленных веток. Занялось сразу. Серы бы еще… Он огляделся. Опустил взгляд себе под ноги… Да вот же она, сера! Угловатые грязно-желтые кристаллы. Плошку старик обронил по дороге, да и рук на все не хватило бы, поэтому Эрзнер сунул горсть кристаллов за пазуху. Капли смолы с факела обожгли запястье. Плевать. Дальше пекла не зашлют. Скорее, скорее…
Возвращение запомнилось плохо. Кажется, пытаясь срезать путь, он заплутал среди барханов. Пришлось сделать изрядный крюк, чтобы выйти на собственные следы. В правом боку кусался злой хорек, от чада факела першило в горле, глаза слезились от песка…
Холм!
Факел угасал. Ганс зажег от него второй. Накатила дурнота, стальная пятерня сдавила затылок. Стой, душа пропащая! Не смей падать! Не смей! Луг скакал жеребенком-двухлеткой, норовя сбросить, выбить из седла, но Ганс Эрзнер шел и бранился, бранился и шел. Спотыкаясь, едва переставляя ноги, а казалось — бежит, спешит, торопится, летит на крыльях…
Мостик с овечкой!
Поселок, будь ты трижды неладен и благословен!!!
Башмаки гулко бухают по деревянному настилу. Чертов поселок совсем взбесился: еле тащится, вместо того чтобы вихрем нестись навстречу! Почему перила плывут мимо еле-еле, качаясь, как во сне? Почему мост дрожит? Неужели столбики подломились, мост упал в речку и его несет прочь? Настил скрипуче расхохотался, норовя исподтишка ударить в лицо. Но пара мощных лап помешала Гансу упасть.
— Ты сделал это! Клянусь Зубом Ваала, ты принес огня! Хорал мне в печенку!
В небе парила счастливая морда Азатота, сияя иглозубой ухмылкой. Ноздри старшего по бараку жадно втягивали аромат горящей смолы.
— Давай! Давай скорее!
— Там… сера… за пазухой…
— Вижу, вижу! Ох, и пахнет! Вкуснотища!
Ганса бережно уложили на траву. Старик зажмурился, готов умереть от блаженства. Цветы, шелест травы под легким ветром. Плеск реки. Отзвук гимнов в вышине. И ничего не надо делать, никуда не надо спешить — можно просто лежать… Успел? Опоздал?! — об этом он старался не думать.
— Человек Ганс Эрзнер! — набатом ударило в уши.
Ганс дернулся, открыл глаза.
— Человек Ганс Эрзнер, сучий ты потрох! На выход! С вещами!
Сказать, что громоподобный лай был злым и раздраженным — значит ничего не сказать. Плохо, скрываемое бешенство пропитывало его насквозь. Шайбуран, семеня лапками, подбежал, помог Гансу встать. Указал на давешний холм, являвший собой границу узилища. Там в нетерпении приплясывали знакомые псоглавцы.
Гончие Ада.
— Ты их не бойся, — шепнул, склонившись к уху, черепаук. — Если ты не наш, пусть подавятся, заразы. Сами лопухнулись, ягнята курчавые. Теперь обязаны обратно доставить. В целости и сохранности. А языком тово… языком пускай костерят. Не страшно.
— Ага! — подмигнул демону Ганс. — Пусть язык засунут знаешь куда?
— Знаю. Ну, поминай лихом! Прощай.
— Прощай.
Очень хотелось спросить, что с Калаором, но — не стал. Боялся услышать в ответ…
— Шевелись, паскуда! Наизнанку выверну!
От поселка раздался вой, визг, и Ганс, переходя злополучный мост, не выдержал: обернулся. Демоны изощрялись в презрении к Гончим: свистели, каркали, хлопали себя по задницам, коротышка-Шайбуран скакал и строил рожи, приставив к голове два пальца на манер рожек, — видимо, позабыв про вполне достойные рога, доставшиеся от рождения! Факела, горшка со смолой, равно как кусков самородной серы нигде видно не было: то ли спрятали, то ли успели использовать по назначению… Калаор, четырехглаз, ты жив?
Теперь это навсегда останется тайной для Ганса Эрзнера.
Мучаясь одышкой, он взобрался на холм.
— Давай, мертвечина! Топай!
С превеликим наслаждением Ганс сунул кукиш в харю псоглавца:
— Сам топай, шакал! А я полежу… устал я с вами… Хочешь домой вернуть? Неси!..
И со счастливым лицом потерял сознание.
— А дальше? — еле слышно спросил Петер.
История безумца, страшная и смешная, перемешав страх и смех в одном ведьмином котле, полностью завладела вниманием бродяги. Наверное, подспудно мечталось о продолжении: жили они долго и счастливо… Вот только кто — они? Поверить рассказу Ганса означало расписаться в помрачении рассудка, но очень хотелось дослушать до конца. Даже если сказочные Ганс и Грета не сумеют удрать из пряничного домика колдуньи, как положено в сказках. Ладно. Пусть призрак Старого Барона по ночам, таинственные огни на башнях или рыцари, калечащие сами себя в надежде обрести стального душителя, пускай что угодно, но замкнуть историю в кольцо…
В тишине звякнул металл.
Петер Сьлядек вздрогнул. Честно говоря, он подзабыл, где сидит. Эх, жили долго и счастливо в Хорнбергском каземате и умерли в один день… От возбуждения почудилось: сухорукий мальчик щелкнул пальцами, а пальцы-то — железные. Но нет, мальчишка всего лишь играл звеньями цепи, вделанной в стену. В отличие от истории Ганса цепь действительно заканчивалась кольцом. Ржавым обручем. И крысы разбежались. Даже месяц исчез из окошка. Наверное, рассвет скоро. Холодно, сыро. И все буднично до омерзения: темница, вонь прелой соломы. Троица грязных, усталых людей. Ночь без сна. Ужас бродит от стены к стене на мягких лапах, втянув когти. Заслушался, вот и притих. Теперь опять, небось, полезет за шиворот: царапаться.
Ганс Эрзнер криво ухмыльнулся:
— А никакого дальше не было, парень.
— Так не бывает.
— Много ты знаешь… Бывает. Живу вот. Грета родами померла, бедняжка. Старый Барон помер, кривая повитуха, царство ей небесное, доброй душе, тоже… А я живу, старый грешник. И внук мой живет. Сам видишь…
Ничего особого не видя, лютнист все же рискнул спросить:
— А протез фон Хорнберга?
— Протез? Нашли его утром, в часовне. На алтаре. Решили: Старый Барон ночью, прежде чем скончаться, отнес зачем-то. Хозяин со странностями, с такого любая дурь станется. Барон-то, оказывается, в завещании велел: протез после кончины моей везите без промедления в монастырь Файльсдорф. К святым отцам. Пускай, дескать, хранят и молятся за грешную душу. Вот и подумали: из часовни — в обитель… разумно, мол… И безопасно. Иначе зачнет по ночам шастать…
— Передали в Файльсдорф?
— Нет. Молодой барон сказал: семейная реликвия. Приказал оставить в часовне замка на веки вечные. Меня полгода донимал: что да как. А когда уразумел, что ничего я ему интересного про дядю-покойника не расскажу, — выгнал. Зачем нахлебника с младенцем даром кормить? Я в Укермарке осел: здоровье, слава господу, есть, ремесло помню. Значит, на хлеб заработаю. Бабка-повитуха сперва на постой пустила, по старой памяти, а там скончалась и домишко нам с внуком отписала. Хорошо хоть в замок наведываться не запрещают: помолиться за хозяина… Могли б в тычки погнать. Самолюбивый он, барон Фридрих. Дураки все самолюбивые, если вдобавок к уму силенкой обделили…
Наверху лязгнул засов.
Дюжиной крыс взвизгнули ржавые петли.
— Эй, мерзавцы! На выход! — рявкнул, протирая заспанные глаза, бравый вояка. Один из тех гостеприимцев, кто привел лютниста в Хорнберг, обещая милость немереную. С похмелья, опухший, синий, он дивным образом напоминал адского псоглаца. — Самограйку свою не забудь, гнида! Удавлю!
Последнее относилось к Петеру.
В предрассветной сырости люди не шли — сочились червями сквозь серую, влажную глину. Обогнув громаду центральной башни, выбрались к часовне. Вояка загнал пленников внутрь, но сам заходить не стал. Просто запер дверь.
— Рада тебя видеть, Эрзнер! — сказала дама в черном.
Ганс вызывающе плюнул себе под ноги. Плевать в часовне — грех, но сейчас священное место выглядело испоганенным. Кругом горели свечи: толстые, жирные, истекая сальными слезами, они вызывали отвращение. Статуя Св. Альмуция была перевернута самым похабным образом: лежа на спине, святой поглаживал ладонью макушку упыря, навалившегося сверху. Из боковых нефов мерзко несло тухлятиной. Завесу отдернули; на алтаре, ладонью кверху, словно прося милостыню, лежала железная рука рыцаря-чернокнижника. Сейчас протез не вызывал страха: мертвый, перевернутый на спину краб высох под солнцем, бессилен и жалок. Рядом с рукой валялось зеркальце в простой оправе из рога. Что зеркальце делает на алтаре в компании хорнбергской реликвии, Петер не знал.
Дама в черном зашлась мелким, старушечьим смешком:
— Ах, Ганс, Ганс-Простак! Зря, что ли, гусей кличут Гансами? Ну что ж, воистину дьявольская шутка: тебе, битому гусаку, сдохнуть именно сегодня вместе с твоим худосочным гусенком…
— Бросьте, милочка, — брюзгливо прервал даму молодой барон Фридрих. Он совершенно не боялся старика с ребенком, а уж лютниста и подавно. Дело крылось не в мече, оттопыривавшем полу баронского плаща. Просто врожденное, благородное презрение к черни столь глубоко въелось в душу, что барону даже в голову не могла прийти мысль о возможном сопротивлении жертв. — Поверьте, у меня нет ни малейшего желания выслушивать ваши плоские остроты. Извольте начинать, я тороплюсь.
— Не вмешивайтесь, господин наследник. Вы хотели Талисман? Вы его получите. Хотели дядюшкину фортуну? Получите тоже. И руку отрубать не придется. Или вы настаиваете? Если да, у нас есть превосходный, опытный рукорез…
— Забываетесь, фрау ведьма!
— Ничуть. А сейчас помолчите. И если ваша дворянская гордость взыграет не вовремя, напомните дуре: кто такой Фридрих фон Хорнберг — и кто такая Черная Женщина Оденвальда!
Видимо, гордость все чудесно поняла и заткнулась. Петер смотрел на молодого барона — надувшийся от обиды, разодетый, как на бал, кочет-юнец, втайне мечтающий стать владыкой курятника, — и думал, что большинство дядиных тайников племянничек раскопать не сумел. Как ни старался. А верный Ганс не озаботился доложить. Вот и купается наследник в зависти к покойнику: богач к еще большему богачу, трус к воину, презренный к наводящему страх. Кипящая, отравная купель — зависть. Эй, бродяга! Опомнись! Странные думы думаешь — в чудовищном месте перед чудовищной смертью. Или надеешься на чудо? Зря… Страх ушел совсем, оставив взамен пустоту на месте сердца; ноги сделались ватными, и в гулкой, выеденной сердцевине поселилось безразличие. Не воин, не дерзец, лютнист ясно понимал: да, выполню любой приказ. И спорить не возьмусь. После чего подставлю шею под лезвие.
Не волк — баран, влекомый на бойню. И даже не баран — овца. У барана хоть рога есть.
Щегол ты, братец, певчий комочек…
— Эй, ты! — дама в черном швырнула Петеру несколько листков, скрученных в трубку и перетянутых нитью. — Прочесть сможешь?
Во всяком случае, поймать — точно не смог. Подобрал с пола: вроде как поклон земной отдал. Долго мучился с узлом. Наконец нить смилостивилась: лопнула. Вгляделся. Спасибо маэстро д’Аньоло, доброму венецианцу: научил разбирать ноты! Сыграть на пороге гибели — что может быть лучше? Вот зачем добрые люди оставили «Капризную Госпожу»…
Инструмент доверчиво прижался к боку.
— Да, госпожа. Это переложенный для лютни хоральный прелюд «Cantus firmus». Иначе «Из бездны взываю я к тебе». Я слышал, сей хорал исполняется в «дни покаяния». Здесь двумя темами сопоставляется земной, человеческий зов и ответ иных сфер…
— Болван! Оставь глупые разглагольствования! Исполнить сумеешь?
— Думаю, что да.
— А задом наперед?
— Вы шутите?
— Если мне захочется пошутить, я предупрежу заранее. Отвечай!
— Наверное…
— Ты уж постарайся, красавчик! Ты очень, очень постарайся… Если выгорит, оставлю жить. Мне личный виртуоз будет весьма кстати. Что губы жуешь? Думаешь: уцелею, мигом побегу с доносом? Полно, дружок! Кто святой хорал наизнанку выворачивал? Кто с геенной в тайном сговоре? Кого святая инквизиция за шкирку и в костерчик? Или пожизненное вкатят… Сообразил?
— Да, госпожа.
— Приступай!
Петер Сьлядек расчехлил лютню. Опустился на пол, устраивая «Капризную Госпожу» поудобнее. Ноты он примостил перед собой, выложив листки веером. Кружилась голова: должно быть, от пряной вони свечей. Гулко сопел барон Фридрих. Или кровь стучала в висках? На Ганса с внуком бродяга старался не смотреть. А еще очень старался не думать: что произойдет вскоре в испоганенной часовне? Это было легче легкого. Вообще не думать. Ни единой мыслишки. Ты уже умер, Петер Сьлядек. Ты взываешь из бездны. Или нет, наоборот: бездна взывает из тебя. Ты ведь знаешь, что не ошибешься ни в едином звуке. Правда?
Пальцы тронули струны.
Хорал двинулся из начала в конец, нарушая привычный ход бытия.
Ворочались тени в нефах. Отблески свечей толкались в зеркальце на алтаре. Бубнила невнятицу дама в черном. «Cantus firmus», «ведущий голос», идя в противоестественном направлении, звучал чуждо, туманя сознание. Вместо парения тема обретала вязкость, тянула к земле, ниже, ниже, в сырую, пронизанную корнями глубину, обрастая искаженными вскриками других голосов. Горбился молодой барон, опустив ладонь на рукоять меча. Сквозняк прошелся между собравшимися в часовне. Стылый, кладбищенский вздох. «Капризная госпожа» отдавалась музыке, словно девственница — сатане.
Бормотание Черной Женщины взметнулось выше, затрепетало под сводами часовни. Алтарь дохнул в ответ струйками пара, сперва сизого, но быстро налившегося тьмой. От облака исходил явственный жар; там, внутри, билось, ища выхода, незримое пламя. Странным образом этот адский огонь заморозил тело лютниста: Петер лишь чудом продолжал играть. Кисти рук превратились в ледышки. Дернись невпопад — отломятся, упадут на плиты, брызнут сотней острых осколков…
Лютня надрывалась из последних сил. Призыв дамы в черном, казалось, сделался оборотнем, превратился в волчий вой — так стая идет по следу подранка. Темное облако застывало фигурой, еще расплывчатой, неясной; окаменел Ганс Эрзнер, закрыв собой безучастного ребенка. Только барон Фридрих со скучающим видом взирал на действо, ковыряя пальцем в ухе: похоже, вокальные упражнения колдуньи не прошли для него даром. Наконец барон зевнул. Он жаждал чудес и откровений, леденящих душу зрелищ и инфернальных картин, а больше — удачи, славы и могущества для себя лично. Пока что наблюдался откровенный балаган. Таких облаков мрака вам любой шарлатан за марку серебром целое небо нагонит…
С финальным аккордом мрак распался лоскутьями, впитавшись в пол.
У алтаря стоял демон. На львиных лапах. Огромный, косматый, с багрово-лоснящейся кожей, под которой бугрились чудовищные мышцы. Клыкастая пасть дышала смрадом, дюжина рогов украшала и без того массивную голову, а на дне четырех глаз-воронок горели смоляные огни.
— Ты, что ли? — без приязни рыкнул гость из ада, глядя на Черную Женщину. — Еще не окочурилась, сучара?
— Поговори мне! — в тоне ведьмы сверкнули нотки базар ной склочницы. — Я тебя, тварь, переживу!
Демон мрачно буркнул:
— Хвалилася кума…
Фридрих фон Хорнберг почесал в затылке, сняв берет. И решил, что пора наконец выйти на сцену главному действующему лицу. Ему то есть. Молодой барон подбоченился, выступая вперед:
— Явись и служи, мятежный дух!
Мятежный дух покосился на крикуна левой парой глаз.
— Уже явился, дурында! Зенки протри…
— Явился, так работай! — шикнула на хама ведьма. — Знаешь, зачем звали?
— Чего там знать… Срок-то хоть какой?
— Пять дюжин.
— Обычных?
— Шиш тебе! Чертовых.
— А не облезете?!
— Закрой пасть! Твое дело — исполнять. Скажи спасибо, что не век вытребовали!
— Спасибо им… — демон почесал когтями под мышкой. — Хрена им… С редькой. Куда подселять будете?
Колдунья кивнула в сторону алтаря. Четырехглаз подслеповато сощурился всеми очами.
— В руку? Не пойдет: она уже траченая. Дохлая. Разве что на крови отпустить? Если надо, могу этому горлопану откусить…
Монстр двинулся к барону, но вмешалась Черная Женщина:
— Какую руку, идиот! Рядом!
— Это ты кобелю будешь командовать: рядом, мол… В зеркало, что ли? Так бы сразу и сказала. Разгавкались тут…
— С тобой, собака, не гавкает, а говорит и повелевает твой господин! — надувшись спесью, возвестил барон Фридрих, чувствуя, что о нем несправедливо подзабыли. Увы, демон пропустил реплику мимо ушей.
— Ладно, куда от вас денешься, — тяжко вздохнул он. В воздухе явственно запахло гарью. — Жертву приготовили?
— А то как же! — осклабилась колдунья.
— Этот шмендрик? — демон в упор уставился на Сьлядека, будто только сейчас заметил его. — Маловато будет. Ишь, тощий! На такой срок…
— Не этот! Лютнист еще нужен!
— Может, толстяка? — демон с надеждой покосился на барона, скучавшего в горделивой позе.
— Вон, парочка. Жри и полезай в зеркало.
Демон угрюмо перевел взгляд в угол, где ждали старик с внуком. Долго смотрел. Очень долго. Протер лапами второй и третий глаз. Подумал и протер первый.
— Зуб даю! Зуб Ваала! Ганс, ты?!
— Калаор?!
— Дружище! Сколько лет…
— Избавь нас от сантиментов! — терпение у колдуньи лопнуло. — Жри и отправляйся служить!
— Да ты вообще соображаешь, Чернуха, кого притащила?! Это ж мой дружок Ганс! Мы ж с ним в одном бараке! Молоко из одного кубка! Он меня в Кущах от смерти спас! Да я скорее тебя, блудню, порву…
— Порвешь?! Меня?! — зашипела ведьма в ответ, скалясь не хуже адского исчадия. Неизвестно, кто в этот момент выглядел страшнее. — Договор! Нарушишь Договор, вечняк схлопочешь! Понял, ублюдок? Приступай!
Увлекшись скандалом, оба не заметили, что к ним подошел сухорукий мальчишка. Возможно, это видел барон, но не придал никакого значения. Ведь не бежит щенок? Напротив, сам к алтарю лезет…
Харя четырехглаза треснула жутковатой ухмылкой.
— Договор? А зачем мне его нарушать? Вызов-то — не именной! Кто заказчик, кто жертва? А? Забыла помянуть, дрянь?! Договор я исполню, в лучшем виде…
Под вуалью не было видно, но сейчас Черная Женщина Оденвальда побледнела впервые в жизни. Отступив на шаг, вскинула руки:
— Нарьяп с’уруган, Аш’Морид Калаор хьо…
Мальчишка протянул руку. Сухая, больная рука ребенка легко прорвала накидку и платье на спине ведьмы. Вошла глубже. Сжались пальцы: так берут палку. «Хребет! Боже, это ее хребет!» — с запоздалым ужасом понял Сьлядек. Ведьма осеклась, истошно заверещала. С прежним невыразительным лицом внук Ганса Эрзнера потряс кулаком: словно крысу держал.
Скрипучий хруст.
Крик смолк.
Сухой рукой мальчишка поднял обмякший труп. Повернул лицом к себе, испытующе заглянул в стеклянные глаза колдуньи. Равнодушно отбросил прочь. Другой рукой, здоровой, взял с алтаря зеркало.
— Аш’Морид Калаор! — сухим, наждачным голосом сказал ребенок. — Сотх ум-карх! Саддах Н’ё!
— Думаешь, у меня выйдет? — с надеждой спросил демон.
Малыш кивнул.
Когда Калаор вцепился в барона Фридриха, Петер Сьлядек наконец потерял сознание.
Очнулся Петер в Укермарке, в доме Эрзнера. Как он попал сюда, как Ганс вывел (вынес?!) его из замка, минуя стражу, — этого лютнист не помнил. А старик помалкивал, отпаивая гостя молоком. Лишь когда бродяга, набравшись сил, решил идти дальше, Ганс обратился с просьбой: сыграй, мол, напоследок детскую песенку о Крысолове. Дескать, матушка давным-давно певала. Внук слушать песню не стал. Ушел на околицу: гулять.
Оставляя Укермарк, Сьлядек долго искал глазами мальчишку: хотел проститься.
Нет, не нашел.
Четырнадцать лет спустя Петер Сьлядек окажется в Куэнсе, в самый разгар громкого процесса над доктором Эухенио Торальбой. Бывший слуга кардинала Содерини, знаток медицины и философии, а ныне — обвиняемый в ереси и сношении с врагом рода человеческого, Торальба утверждал, что у него в подчинении обретается некий Зекиэль, «темный ангел из разряда добрых духов». Дух сей помогал доктору исключительно в делах богоугодных, как то: являлся в виде белокурого юноши, одетого в наряды телесного цвета, дарил шесть дукатов еженедельно, открывал тайны снадобий, склонял к благочестию, извещал о скорой смерти близких и друзей, возил в Рим по воздуху верхом на трости, а также помог изгнать блудника-мертвеца, донимавшего по ночам благородную донью Розалес.
Вскоре после того, как кардинал Вольтерры и великий приор ордена Св. Иоанна попросили доктора уступить им на время своего демона, а доктор отказал, — Торальбу арестовали по доносу и подвергли пытке.
Процесс затянулся на три года. За опального врача хлопотали высокие лица, в том числе Эстебан Мерино, архиепископ Бари, и его высочество герцог Бехар; им противостояли лица не менее высокопоставленные, например, дон Антонио, великий приор Кастилии, чей родной брат выступил с доносом и обвинением, — писцы изнемогали, скрипя перьями над томами этого дела. Создавалось впечатление, что инквизиторы пользуются доктором для выяснения взглядов «темного ангела» по любому вопросу. Например, допросчики имели слабость спросить у Торальбы: что думает Зекиэль о личностях и учении Лютера Ересиарха и Эразма Гуманиста. Обвиняемый, ловко пользуясь невежеством судей, ответил, что таинственный дух осуждал обоих, с той разницей, что Лютера он полагал человеком дурным, а Эразма — умницей и ловкачом; это различие, по словам духа, не мешало, однако, их общению и переписке по текущим делам.
В начале четвертого года со дня ареста Торальбы в Куэнсу, по личному приглашению Федерико Энрикеса, адмирала Кастилии, явился знаменитый Балтазар Эрзнер, «охотник за ведьмами». На счету Балтазара было больше оправдательных приговоров, нежели обвинительных, но даже Святой Трибунал не рисковал брать под сомнение выводы сего юноши, прозванного «Зерцалом Господа». Сухорукий, медлительный, с лицом малоподвижным и всегда чуть-чуть улыбающимся, он напоминал слабоумного, если бы не взгляд — пронзительный и беспощадный, словно копье.
В спорных случаях Балтазар Эрзнер клал обвиняемому на плечо свою больную руку, — потом у человека надолго оставались следы пальцев, похожие на шрамы, — а другой рукой, здоровой, подносил к лицу арестанта зеркальце. Маленькое зеркальце в дешевой оправе из рога, с каким не расставался нигде и никогда. Заглянув в это зеркало, истинный колдун начинал кричать. Многие ведьмы сходили с ума, чернокнижники принимались каяться, рыдая. Дважды инквизиция поднимала вопрос о зеркальце, намекая на сомнительность методов Эрзнера, и дважды из Рима приходил недвусмысленный ответ: прекратить.
— Глупец, — скажет Балтазар, после того как доктор Торальба без труда вынесет испытание. — Твое тщеславие тебя погубит.
И, повернувшись к судьям:
— Честолюбцы не горят. Он хотел славы, он ее получил.
Весной этого же года доктора приговорят к отречению от ересей, тюремному заключению и временному санбенито, а также заставят подписать отказ от сношений с духами. Еще через шесть месяцев Торальба, подтвердив свое раскаяние, будет амнистирован, — вернувшись к должности личного врача адмирала Кастилии.
В жизни редко случаются счастливые финалы; это же — один из таких.
«Поразительный человек, — напишет позднее о Торальбе некий каноник с правом исповедовать женщин, доктор права, выпускник университетов в Сарагоссе и Валенсии, а также автор нравоучительной мелодрамы «Отвращение к браку». — Сознайся он еще на первых допросах во лжи с целью прослыть некромантом и стяжать всеобщее уважение к своей особе, — он вышел бы из тюрьмы инквизиции раньше чем через год и вместо пыток или тягот заключения подвергся бы только легкой епитимье, поддержан могущественными покровителями. Поразительный пример глупостей, на какие человек способен решиться, если сильнейшее желание привлечь к себе внимание публики делает его нечувствительным к печальным последствиям суетности. Впрочем, гордец добился желаемого, будучи упомянут в поэме Луиса Сапаты «Знаменитый Карл», а также в некоей пародии, гнусным образом высмеивающей благородство истинно рыцарских романов, автором коей явился калека-наемник, едва не отлученный от церкви, обуян корыстной целью: заработать деньги на содержание семьи…»
Впрочем, этого Петер Сьлядек не застанет.
Покидая Куэнсу, он столкнется на улице с сухоруким юношей. Случай? судьба?! — кто знает… Железные пальцы тисками сожмут плечо лютниста, и у самых глаз Петера сверкнет зеркальце.
— Играешь жизнь задом наперед? — спросит охотник за ведьмами.
— По сей день ловишь крыс? — спросит в ответ бродяга.
Сьлядек никому не скажет, что видел там, в глубине отражения.
Возможно, самого себя.
Возможно, нет.
Но очевидцы подтвердят, что лютнист оставит Куэнсу, улыбаясь. Врут, должно быть. Очевидцы, они всегда врут. С чего бродяге радоваться? С новой дороги?!
На бранном поле, остро пахнущем гноем и кровью, сидел, обхватив руками колени, варвар по имени Фрит.
Его волосы были скрыты под кайнысом — бесформенным головным убором из некрашеного войлока, похожим на шляпку бледной поганки. Да и сам Фрит был бледным и поганым — последнее, конечно, относилось к его моральным качествам.
Мародеры, которых в той местности звали по-простому, «дергачами», оставили поле еще вчера вечером.
Некоторые едва шкандыбали, сгибаясь под тяжестью мешков с добычей. Другие — те, кто был достаточно удачлив, чтобы исповедовать лентяйский принцип двух «д» (драгметаллы плюс дензнаки), — шли налегке и посвистывали. Смекалистые делали из попон волокуши и, нагрузив их доспехами, оружием и златотканым платьем, содранным с благородных гиазиров, впрягались в них вместо лошадей и тащили добро, тяжело пыхтя, к реке. Там хлюпали брюхами вместительные лодки, отходили баркасы с остатками войск: победители вниз по течению, побежденные — вверх.
К ночи равнина совершенно обезлюдела — смельчаков, которые отважились бы провести ночь в Полях, как обычно, не сыскалось.
Потому, что в гробу карманов нет.
Потому, что жизнь дороже денег.
В общем, лишь воронье, проклятое-помянутое в сотнях сотен баллад и застольных песен — такие песни на свадьбах не поют, только на тризнах, — с опытным видом шарилось над остывающей сечей.
Про то, что творится в Полях три ночи после сражения, ветераны рассказывали страшные вещи — не диво, что они первыми драпали восвояси, когда становилось ясно, кто кого. Даже калеки, и те старались поспеть затемно, хоть на своих троих.
Местное население ветеранским рассказам вторило. И хотя всегда находились образованные молодые люди из уважаемых семей, склонные всё презирать и подвергать сомнению (особенно же рассказы о призраках, демонах земли и хищном ветре), правду знал каждый: по истечении третьего дня трупы людей и животных, погибших в сражении, куда-то деваются.
Вот деваются — и всё. Земля их, что ли, жрет?
Первая ночь с ее хмурыми чудесами прошла.
А поутру в Поля явился Фрит. По молодости он и сам пробавлялся дергачеством, так что вид сотен распотрошенных тел не был ему внове. Тем более, в отличие от других дергачей, он знал, что из ловушки Полей, погруженных в трехдневное призрачное бешенство, все-таки можно выскользнуть. Нужно только быть чистым, не брать чужого и уметь говорить так, чтобы тебя слышали там. И знать лазейки.
Фрит пришел с рассветом и потратил почти полдня на поиски Эви — отменно сложенного серого жеребца чистых аютских кровей.
Нашел.
Нашел своего серого сокола, птицу быстролетную, лапушку-заю, дурилу хвостатого — как он его только ни величал.
Некоторое время Фрит сидел аутичной обезьяниной и смотрел в землю, ничего не говоря, ничего не выражая. И лишь когда порыв ветра сковырнул шапку с его варварской башки, он распрямил спину и вытянул затекшие ноги.
— Уф-ф!
Он придвинулся ближе к коню и погладил его по узкой морде с белой проточиной до самых ноздрей. Черным алмазом горел застывший конский глаз — он смотрел прямо на Фрита.
Эви был мертв — еще в начале сражения ему переломали хребет двуручной секирой. Метили, конечно, в седока. Но лезвие безымянного наемника князя-самозванца Мергела оке Вергрина, оскользнувшись об оплечье добротного кожаного доспеха супостата, соскочило вниз, срезало бахрому с потника, ворвалось в тугое конское мясо и, протиснувшись между позвонков, перерубило горемычному животному спинной нерв.
Конь лежал, вытянув далеко вперед шею, свитую из холодных мускулов, — будто готовился к последнему прыжку. Он подогнул под брюхо ноги с широкими копытами, опушенными поверху длинной серой шерстью, и сердито обнажил желтые зубы — не иначе как саму старуху-смерть укусить пытался, да не случилось.
— Эви-Эви, птица моя быстролетная… А ведь шестнадцать лет — не возраст! Не уберег… Не сохранил… — скорбно приговаривал Фрит, перебирая пальцами конскую гриву мягкости необычайной — куда до нее холеным косам иных красавиц. — Но ничего. Это еще не конец. Мы еще встретимся с тобой, погуляем. В Слепой Степи встретимся. Я, Фрит, обещаю! Клянусь!
Нет, он не принимал участия во вчерашнем сражении. Отсиживался в осиннике за несколько лиг к северу и трясся, как оный же лист, — как бы княжеские разъезды не приняли его за шпиона, со всеми вытекающими.
Сыскав себе пустующую землянку зверовщиков, Фрит устроил у закопченного очага жертвенник. Кое-как разжег огонь, воскурил последнюю щепоть благовонной смеси. И торопливо зарезал на нем двух недомерочных, с тусклым летним мехом хорьков. А когда земля насытилась кровью, возложил на жертвенник четыре дородных желудя, прутик омелы и горстку сахара — все как положено. Он даже окропил жертвенник честным вином! Когда жертва была принята, Фрит обстоятельно помолился — он просил бога войны Куриша пощадить Эви, волею злого случая оказавшегося в Полях.
Не помогло.
Наверное, жертва показалась худосочной. Или на мольбы профессиональных трусов вроде Фрита Куришу, патрону всех отчаянных рубак, было плевать с высоты шестнадцатого яшмового неба, где, и это Фрит знал совершенно точно, располагались его чертоги, снизу доверху облицованные разбитыми в бою щитами.
А может, жертву нужно было приносить, как и всегда, господину Рогу, богу-табунщику, покровителю всех всадников и всех коней на свете?
По рыжей проселочной дороге, которая поднималась на взъерошенный ветром холм, шли две девочки.
Одна — русая, ясноглазая, с кроличьей улыбкой — шлепала босиком.
Другая была обута. Ее увесистые каштановые кудри художественно удерживались на затылке шпильками, а кожаные сандалии с чужой ноги хоть и были ношеными, но все же выглядели почти по-городскому.
Обувь была ей велика, да вдобавок и стара, кожаная подошва некстати расслоилась надвое. То и дело нижняя челюсть сандалии зачерпывала, как лопатка, сухой и мелкий дорожный песок, вздымая чихательное облачко. И тогда щеголиха — именем Гита — шипела: «Ш-ш-шилол тебя задери!»
Ее русую спутницу звали Меликой.
Мелике было двенадцать. Гите — на полтора года больше. Обе жили в поселке, который остался у них за спиной.
— А что ты своим сказала? — спросила Гита.
— Что мы купаться.
— А что со мной, сказала?
— Не-а. Мать меня залает. Она говорит, что ты испорченная. — Мелика посмотрела на Гиту, как бы извиняясь, и пожала плечами.
— Ис-пор-чен-на-я? — с издевкой поинтересовалась Гита.
— Ну… вроде как ты… Это из-за твоей матери… Что она… ну, за деньги, с мужчинами. — Щеки Мелики запунцовели. Чувствовалось, что объяснение далось ей не без труда.
— А что тут такого? — с хорошо отрепетированным спокойствием парировала Гита и добавила: — Нам деньги нужны.
— Ну, вы могли бы выращивать земляной орех. Как все. В городе дают хорошие деньги…
— Тоже мне — деньги! Да моя мама за один вечер заработает столько, сколько они за месяц. Особенно если перед праздником… — Гита спесиво задрала нос. — И в грязи она не ковыряется. У нее белые руки.
— Ну Гиточка, ну маська, не злись! Пожа-а-алуйста! — прижав руки к груди, протянула Мелика и, остановившись, добавила: — Я тоже думаю, что они это от зависти говорят. И ты никакая не испорченная.
Гита тоже остановилась и посмотрела в глаза Мелике — не лукавит ли?
— А я и не злюсь. Скажешь еще! — Гита нервно расправила оборки на линялом платьице, перешитом из некогда фасонистого туалета недорогой куртизанки, и снова зашагала. Сама невозмутимость!
Некоторое время они шли молча.
Гита нервно теребила стеклянные бусы с разноцветными костяшками и думала об огородничестве. Ей не нравилась грязь. И земляные орехи она тоже не любила. Впрочем, Гита не считала слова Мелики пустыми. Орехи не орехи, но можно ведь, например, шить. Бабушка рассказывала, что мама умеет шить. И что когда-то она была белошвейкой в поместье у одной благородной госпожи. И, верно, кроила бы по сей день рубахи, если бы не Один Подлец. Он подарил скромной белошвейке слишком нескромный подарок.
А Мелика думала о том, какой ужасный скандал будет, если родители узнают, где они с Гитой были.
Ходить в Поля было запрещено. И староста не далее как вчера обещал посадить на кол всякого, кто осмелится ослушаться запрета.
Потому что нельзя нарушать покой павших на бранном поле, пока не пройдет три лунных ночи и три дня.
Почему нельзя? Этого Мелика точно не знала.
«Наверное, потому что призраки».
Но призраков Мелика не боялась — главным образом потому, что их не боялась Гита. «Днем призраков не бывает!» — уверяла она Мелику.
Это была идея Гиты — пойти в Поля сразу, не дожидаясь, пока минет положенное время.
Мелике нравилось все, что предлагала Гита. Мелике очень нравилась Гита.
Фрит был узкоплеч, высок ростом и глядел на мир орехово-карими глазами.
Одет он был опрятно и не без затей — на шее у него красовался амулет, чей скромный вид компенсировался невероятной магической силой. Концы же серо-голубого плаща скрепляла на правом плече застежка: гадюка, скрутившаяся кукишем. Штаны, рубаха и ремень Фрита остро пахли хорошей кожевенной мастерской. Если бы не шапка-кайныс, его можно было бы принять за северного грюта, тянущегося к наукам и прочему просвещению.
Но Фрит не собирался расставаться с шапкой. Настоящий мужчина должен носить кайныс, ибо кайныс был первым подарком богов людям-всадникам. Так считал Фрит. И точка.
Однако даже дикарский кайныс облик Фрита почти не портил. И люди просвещенные — например, варанцы — часто делали Фриту комплименты. Что, мол, для варвара он весьма элегантен.
Соплеменники, напротив, редко шли дальше малоумных обобщений — говорили «обабился».
«Да что с них, малохольных, взять, — думал Фрит. — Веру дедовскую забыли, обычаи не блюдут, от правды отпали. Даже жертвы пошли у них, как у всех «просвещенных» — бескровные. Но разве богам нужны бескровные жертвы? Это как псов сторожевых гороховой кашей кормить…»
В общем, Фрит предпочитал общаться с варанцами и аютцами — те хоть и отступили от заветов дедовских, но, по крайней мере, этого не скрывали. Фрит не любил лицемерие. К сожалению, кроме как о лошадях, с деловыми аютскими мамашами Фриту говорить было не о чем. А варанцы чересчур любили воевать — и промеж себя, и с грютами, и с кем попало.
Когда дело доходило до междоусобий, на которые те времена были до мерзкого богаты, Фрит отсиживался в провинции, предпочитая жутко исторические городишки. Он заметил: некоторые из них война, даже самая людоедская, упорно обходит стороной, обтекает — как ручей высокую кочку.
Скоро Фрит вывел свое личное Правило Безопасного Места. Правило было простым, но работало, как небесная механика, — если городишко упоминается в «Хрониках Второго Вздоха Хуммера», написанных в пятьсотзачуханном году, значит, там бояться нечего.
Город поленятся осаждать, в него не войдет неприятель, в нем не встанет на зимние квартиры озябшая армия. Даже цены на зерно и масло вырастут лишь для проформы — вот, дескать, у нас тоже военная истерия и бесчинствуют спекулянты.
«Хроники» Фрит всегда возил с собой в дорожной сумке вместе с самым необходимым — жертвенной чаркой, лекарством для Эви, солью и честным вином. Время было нервным, Фрит любил путешествовать, и неудивительно, что книгу он перечитывал многократно.
Некоторые особенно богатые топонимами места (вроде «егда бо грядеши на грютов Радагарны, Гирны, Согирны и Умугамы с войною» или «прохождение между Урталаргисом и Белой Весью, искусиша воеводу лицемеры фальмские») Фрит успел заучить наизусть.
Благодаря этому он не раз сходил за своего в компании действительно образованных людей.
Фрит ненавидел войну. Он приторговывал лошадьми, покупая здесь, перепродавая там. А на войне таким, как он, делать было нечего. На войне ничего не покупали, там тратили и изводили, словно на спор — кто быстрее — купленное загодя.
Но главное, война, по мнению Фрита, была богам не угодна. Да, кровь там лилась рекой. Но река эта впадала не в то море…
В войне Фрит видел пустое расходование ценного продукта — человеческой крови. Что толку для Куриша, Рога или Гуда, бога небесной ярости, в том, что одна тысяча варанцев забьет в землю другую тысячу под истеричный грохот барабанов? Боги любят тонкости и тишину, боги любят слова, сказанные с чувством и вовремя. Боги любят, когда все совершается обстоятельно, а не с бухты-барахты.
Боги любят, когда кровь проливают ради них, а не ради спорного урочища, промысла или рудника…
В Поля Фрита не занесло бы никогда и ни за что, если б просвещенные варанские скоты именем Князя и Истины не конфисковали у него Эви, когда он следовал в абсолютно безопасный городишко Корсис (Он упоминался в «Хрониках» дважды!).
Это произошло четыре дня назад.
Все четыре дня Фрит тайком следовал за войском князя Занга оке Ладуя — все пытался вызволить свою лапушку, свою серую птицу, Эви.
Звал его и свистом, и словом, и любимым его лакомством, выкладывая из земляного ореха целые пунктирные тракты, оканчивающиеся в безопасных кустах — авось заметит, поймет, вырвется. Пытался подкупить конюхов. Даже стражу пробовал усыпить.
Но хрен там.
Сопалатник оке Ладуя Ингар — тот самый, что затеял конфискацию, когда Фрит отказался взять за Эви предложенную баснословную цену (а затем отказался снова, когда Ингар цену удвоил) — знал толк в скакунах.
Его было не обмануть неказистой сбруей и нечищеными боками. Челядинцы Ингара не спускали с конфискованного коня глаз — ведь гиазир Ингар выразил желание идти на нем в смертный бой!
И что?
В Полях погибли и сам Ингар, и оке Ладуй, и Эви. И князь, так сказать, и истина.
А для Мелики и Гиты эта история началась вот как.
— Недавно у нас ночевал один мужчина. Его звали Лид, — рассказывала Гита. Они сидели на бревнышке у гнилого озерца и грызли семечки. — Мама говорит, он жрец храма Элиена Звезднорожденного. Мама его всегда хвалит. Он постоянный клиент. И потом, он хорошо платит и ничего не требует.
— Совсем ничего? — с подначкой спросила Мелика. Ей нравилось, когда Гита говорит цинично, и она использовала всякую возможность подбить Гиту на «правду жизни». Ей было интересно.
— Ничегошечки, — Гита отрицательно замотала головой. — Ему только надо, чтобы мама его слушала. А всякие нежности — это ему не надо.
— Он старый?
— Не очень. Просто ему не нравятся женщины. Вообще никакие.
— Вот дурак! — хихикнула Мелика.
— Нет, он не дурак, — серьезно возразила Гита. — Наоборот, Лид ужасно умный! Он знает, как называются все звезды. И может говорить как иноземцы.
— И как варвары?
— А то! Он даже меня научил.
— Ну тогда скажи что-нибудь по-варварски!
Гита скорчила рожу — искривила губы, выпятила нижнюю челюсть и нахмурила брови, — она хотела походить на Куриша, варварского божка войны, свирепую рожу которого видела однажды на нагруднике случайного маминого клиента. И патетически провозгласила:
«Гыгрыфыр фурбабыр!» А потом еще раз: «Гыгрыфыр фурбабыр!»
Впечатленная Мелика отреагировала не сразу.
— И что это значит? — спросила она, выдержав одобрительную паузу.
— Это значит «Мелика — коза», — взгляд Гиты враз озорился, если позволительно так сказать о двух озорных солнышках, что сверкнули в ее глазах. И она рассмеялась писклявым девчачьим смехом.
— Сама ты коза, — для виду надулась Мелика. Надолго ее не хватило — вскоре они хохотали вместе.
— И что этот жрец? — спросила любознательная Мелика, когда веселье унес порыв ветра:
— Рассказывал про Серый Тюльпан.
— Серый?
— Ага, — кивнула Гита и, по-родительски глянув на Мелику, добавила уже другим тоном: — У тебя лушпайка на верхней губе прилипла. Сними.
Мелика мазнула пальцами по мордашке. Еще раз мазнула. Порядок.
— А что, разве бывают серые цветы? — спросила она.
— Сто пуд!
— И где тогда они растут?
— В полях. Таких, как наше Поле. Там, где была битва, — Гита понизила голос. — Серый Тюльпан вырастает в том месте, где умер человек, который подумал о цветах перед самой-самой смертью.
— Как-то непонятно это, — Мелика лениво зашвырнула в воду голыш.
— Что тут непонятного? — взвилась Гита. — Вот тебя проткнули мечом. Так?
— Так.
— И ты умираешь. Представила?
— Представила.
— И кишки у тебя вываливаются наружу, такие коричневые.
— Блуе-е… — Мелика закатила глаза, перегнулась пополам, вывалила черный от семечковой гари язык и спазмически дернулась — словом, сделала вид, что ее сейчас стошнит. Она научилась этой ужимке у Гиты и втайне ужасно гордилась тем, что смогла превзойти наставницу.
— Ну ладно. Кишки — это не обязательно, — с авторитетным видом заверила подругу Гита. — Главное, ты знаешь, что сейчас умрешь. Представила?
— Ну.
— О чем ты будешь думать?
Мелика гадательно закусила нижнюю губу и засопела, подыскивая ответ.
— Ну… Буду звать на помощь…
— Бесполезно!
— Тогда про папу. Или лучше стану думать, что сейчас я усну. А проснусь уже там, где бабушка. Или буду вспоминать, как тот благородный гиазир катал нас в своих санях с колокольчиками. Помнишь?
— Да помню! Я не про то! — Гита досадливо махнула рукой и добавила: — Вот у таких, как ты, Серый Тюльпан в жизни никогда не вырастет! Никогда!
— Это еще почему?
— Потому, что ты — приземленная! А Серый Тюльпан вырастает только рядом с теми, кто думал о тюльпанах.
— И что с того? Что с того, что тюльпан вырастает, — подумаешь, радости такой! — Мелика сделала плаксивое лицо, ей стало обидно, что Гита, ее Гита, говорит о ней так пренебрежительно. — Да оно и некрасиво — серый цветок!
— При чем тут «красиво»? Серый Тюльпан может оживлять мертвых, — со значением сказала Гита и пристально посмотрела на Мелику. — Это мне сказал Лид.
— Враки.
— Никакие не враки.
— Не верю!
— Ну и коза. Ты лучше подумай, что, если правда? Лид говорил, что Серый Тюльпан — это дар. Дар Матери Трав тому, кто вспомнил о ее детях перед смертью. Может, ты и в Матерь Трав не веришь?
Мелика закинула в рот целую горсть семечек и принялась сосредоточенно их перемалывать. Матерь Трав была покровительницей ее рода. И имя «Мелика» означало в древности «росистая». Росистая трава, надо полагать.
— И как его достать — Серый Тюльпан? — спросила наконец Мелика.
— Для этого нужно пойти в Поля на следующий день после битвы. И найти цветок. Лид говорил, что всегда, всегда есть человек, возле которого такой цветок вырастает. Всегда!
— Так почему твой Лид сам туда не пошел? Ему что, такой цветочек не требуется?
— Потому что нужно, чтобы человек был нецелованный.
— Как это — «нецелованный»?
— Тьфу ты! Нужно, чтобы его никто никогда не целовал. И он чтобы никого.
— А мама считается?
— Мама не считается.
— Тогда все равно не понимаю, почему Лид сам в Поля не ходит.
— Потому что он целованный, дурочка ты с переулочка. — Гита дернула Мелику за тощую косицу.
— Ты же сказала, что ему женщины не нравятся! Кто же его тогда целовал?
— Мужчины. Что тут непонятного?
— Тю, — Мелика рассеянно сплюнула колючий шарик лузги, он ляпнулся прямо между ее босыми ногами.
— Все равно — Лиду нельзя. А нам — можно!
— Подожди-ка… Ты же говорила, что тебя тот благородный гиазир целовал?! — Мелика требовательно прищурилась.
— Ну… говорила.
— Соврала?
— Вроде того.
— Фу, какой страшный. — Мелика противно скривилась, указывая на мертвого молодого лучника.
Голова вояки со зверски выпученным красным, оплывшим глазом была аккуратно отделена от тела при помощи варанского меча хорошей заточки и лежала сравнительно близко от туловища, ухом вверх. Туловище и голову разделяло пол-локтя пустоты, но Мелике на секунду померещилось, что у молодчика длинная, невидимая шея.
— Этот еще страшнее. — Гита ткнула носком сандалии зарывшегося лицом в пыль толстяка. Его незащищенная доспехами спина была нещадно исполосована рублеными ранами, как подсохшая на солнцепеке лужа — тележными колесами.
Сандалия расклеилась еще больше, и ее носок стал похож на широко распахнутый клюв утенка. Гита наклонилась, чтобы этот клюв прикрыть. В ноздри ей ударил резкий аммиачный запах.
— Еще и описался тут…
— Папа говорил, это всегда так, — вздохнула Мелика.
— А откуда он знает?
— Он в солдатах был.
— Князь обрил?
— Не-е. Нанимался в дружину баронов фальмских.
— Небось денег заработал?
— Небось. Только они с дядьями все по дороге пропили.
Мелика ненадолго примолкла, присев на корточки над раздетым до подштанников щуплым благородным гиазиром с длинными кудрями цвета спелой пшеницы.
Гиазир лежал среди декадентских кустов прошлогоднего репейника в некотором, намекающем на занятную батальную коллизию, отдалении от основного скопления трупов. Ветер играл с его роскошной гривой в свои некрофилические игры.
Судя по тому, что на теле павшего было не различить смертельной раны, одни только синяки и ссадины, гиазир свернул шею, свалившись с ополоумевшего от страха коня. А уж затем дергачи помогли ему избавиться от платья.
Затем Мелика рассматривала татуировки на полном, мускулистом предплечье пехотного сотника: паук сладострастно смокчет мушиную кровь, ворон с аппетитом завтракает волчатиной, морская гидра душит в объятиях грудастую купальщицу с безобразно оттопыренными сосками. Еще были многообещающие короткие надписи. Впрочем, Мелика была неграмотной и насладиться глубиной философских обобщений, записанных на мертвом теле, ей не случилось.
— А что я нашла! — гордо провозвестила из кустов Гита. Ее карие глаза сияли.
— Покеж?!
— Вот!
— Меч? Ничего себе!
— Да ты прицени — какой! — Зашуршала трава — это Гита, надув от натуги щеки, выволакивала из кустов настоящий полуторник. Преувеличенно массивное яблоко меча было облеплено зелеными гранатами разной величины и формы. Лезвие меча — чистое, незазубренное, неоскверненное — дало на солнце ослепительный отблеск.
— Ухтышка! — всплеснула руками Мелика. — И где он был?
— Да тут, в траве лежал. Эти балбесы его не заметили.
— А он… а он чей?
— Теперь — наш!
— Наш?
— А чей же еще?!
— И что мы с ним сделаем?
— Зароем где-нибудь, — решила Гита, к чему-то мысленно примеряясь. — Возле Тухлой Балки, на нашем месте. Там никто не найдет.
— А потом?
— А потом продадим! Деньги поделим. — Гита сделала паузу и пояснила: — Поделим поровну.
— А сейчас куда его девать? Он же тяжеленный! А нам еще Тюльпан искать… И надо бы пошевеливаться. А то как стемнеет, у-у. — Мелика угрюмо поежилась. — Сроду не была трусихой, но… понимаешь… мне тут иногда кажется, что меня кто-то сзади того… По шее пером щекочет…
— А давай его просто в землю воткнем! — предложила Гита, страхи Мелики показались ей ерундовыми.
— Ты что! Ты что! Мне папа говорил, этого нельзя делать ни в коем случае! — запротестовала Мелика.
— Потому что мечу это не нравится — торчать в земле!
— Подумаешь, не нравится! — Гита артистично закатила глаза. — В трупе ему, значит, нравится торчать. А в земле — нет, не нравится!
Гранатовое яблоко меча ответило словам Гиты приглушенным изумрудным сиянием, но ни одна из девочек этого тревожного обстоятельства не заметила. Обе были увлечены спором.
— Земля ему лезвие портит. Вот ему и не нравится! — пояснила Мелика. — Так что давай лучше в трупяка его воткнем. Тогда и видно его будет отовсюду!
— Как же! Отовсюду! Вот дойдем до вон того флажка — и ни фига уже нам видно не будет, — засомневалась Гита.
— Тогда давай заволокем труп на труп. А сверху еще один труп положим. Чтоб была башня. А в самого верхнего воткнем меч. Так мы точно его откуда хочешь заметим! — проявила сообразительность Мелика.
Так и сделали — татуированный стал фундаментом, одноглазый и пшеничноволосый — этажами.
Фриту было что вспомнить. Он гладил Эви по узкой мор Де, и прошлые дни являлись перед ним, настоящим, как будто и сами были живы.
Он не утирал слез — ведь траур должен быть со слезами.
Про то, что мужчины не плачут, пусть рассказывают изнеженные варанцы, которые чуть только кашель, мозоль или озноб — кличут врача с дзинькающими в сумке шарлатанскими микстурами и черными пиявками. Варанцы, которые считают, будто лошадь глупей конюха. Что ж… Вот они и валятся из седел, как погремушки из рук дитяти, стоит только коню скозлить или чуток подыграть задом, а уж если скакун понесет, то тут сразу «Шилол, помоги!», а то и вовсе «мамочки!». Так говорят только ни во что не верящие варанцы, которые на застольях толкуют про пользу единодержавия и честят никчемных поэтов вместо того, чтобы обсуждать действительно насущные темы: как угодить богам, как обезопасить себя от завидущих и вооруженных до зубов соседей.
Фрит знал наверняка: мужчина должен плакать, когда умирает конь. Потому что нет у него никого дороже.
Сколько раз Эви уносил Фрита от разбойного люда, от песчаной бури, от чреватого низким чувством женского взгляда? Увы, Фрит умел считать только до ста.
А сколько раз чутье Эви выводило обессилевшего от голода Фрита к человечьему жилью? Даже в непроглядное ненастье, даже в метель Эви умел разбирать дорогу. Он не боялся ни молнии, ни зверья, ни конокрадов.
Эх, сколько золотых монет было взято Фритом на спор — ведь Эви действительно был самым быстрым, самым выносливым, самым-самым…
С кем только Фрит об заклад не бился! Даже с племянницей аютской принцессы! И выиграл! Он всегда выигрывал!
И, между прочим, в одиночку, без такого помощника, как Эви, торговое дело Фрит попросту не осилил бы. Это Эви стерег купленных, Эви водил их за собой и учил держаться гоголем перед покупателем, а когда Фрит никак решить не мог, стоит ли лошадка тех денег, Эви завсегда давал знак. Мол, «на вид хороша, а нрав гнилой»…
«А ведь поначалу-то не сказать было. Заморыш заморышем», — вздохнул Фрит и криво улыбнулся.
Когда Эви родился, кобыла не желала признавать сынка, даже морды к нему не поворачивала. А сам жеребенок уж до чего был слабенький — к сосцу материнскому и то подойти был не способен…
Это он, Фрит, обсыпал склизкого нескладеныша отрубями да подволок к матке — и лишь тогда дурында облизала его, признала… Фрит помнил все, будто вчера, и запах прелого сена, в тот год такие дожди лили, что взопрели все сеновалы. Да что сеновалы! Даже перины в доме и те…
Он заезжал и оповаживал Эви сам, никого к нему не допуская. Он выучил его всему, что должны знать верховые кони, — И тайным посвистам, и ладному, собранному ходу. А когда Эви исполнился третий год и он вошел в стать и силу, Фрит покинул отчий дом, чтобы не возвращаться в него больше никогда.
Фриту не нужны были ни братья, ни сестры, ни жена, ведь у него был Эви. Разве сравнится пахнущий кухней поцелуй женщины с безгрешным тычком волосистой конской морды?
В Эви, высокого, крепконогого, неутомимого, вложила судьба все, что нравилось Фриту в земляках, — и вольный нрав, и правдивую, нутряную преданность, и жизненную силу, идущую от земли к небу.
С таким товарищем, как Эви, можно было жить хоть бы и во всем мире сразу. И не скучать ни по ком.
Солнце уже вскарабкалось на свою полуденную верхотуру и теперь в окружении свиты тщедушных облачков следовало на запад.
Ненароком Гита и Мелика собрали неплохой урожай: кошелек, нафаршированный Медяками, и охранительный амулет. Попервой он пытливо зыркнул на Мелику своими глазищами-аквамаринами, но вскоре присмирел и, как всегда, прикинулся неодушевленным. Также были найдены дамский кинжал с монограммой «исс Вергрин» и парчовая, расшитая чудными рыбами сумка, полная верительных грамот, — молодой парень с простоватыми чертами честолюбивого провинциала перед смертью прижал ее к груди, будто в ней было все его спасение.
Сумку можно было и не брать. Но от глянцевитых печатей на грамотах веяло чуть ли не княжеским дворцом, а пергамен так приятно щекотал щеку… А уж рыбы и вовсе глаза забирали — они плыли сквозь голубую парчу в самые Чертоги Шилола, такие важные, такие вельможные!
— Лид говорил, рыбы приносят богатство, — прошептала Гита.
Однако избыток впечатлений быстро утомил девочек.
— Гита, а Гита… — заныла Мелика.
— Ну чего тебе? — Гита нехотя оторвалась от осмотра карманов упитанного латника, судя по гербу на нагруднике — из личной охраны Занга оке Ладуя.
— Я устала!
— Потерпи. Что я тебе — мамка, в конце концов?
— Есть очень хочется!
— Пожуй травки. Ты же у нас коза! — зло буркнула Гита.
У нее тоже от голода кружилась голова. Но не уходить же из-за этого с Полей, где столько всего!
— А попить у тебя есть?
— Да откуда?! Из лужи вон попей…
— Фу-у…
— Тогда кровушки пососи, — сказала Гита, с недоброй усмешкой присаживаясь возле трупа копейщика, чье лицо было старательно обезображено вороньем. — Я вот пососала — так мне сразу того… есть и расхотелось.
— Ну Гиточка! — заныла Мелика. — Не пугай меня!
— А ты не ной!
— Хорошо. Не буду, — сдалась Мелика. С минуту она молчала, подавленно рассматривая свои грязные ногти. А потом вдруг сказала, резко изменив интонацию: — Знаешь, Гита, что я думаю? Я думаю, что, наверное, хватит все эти вещи брать… Это как-то нехорошо… Проклятое это дело — дергачество. Мне папа говорил, что дергачей потом проказа поедом ест.
— Да разве ж это дергачество? — возразила Гита. Получилось не очень-то убедительно. — Мы просто взяли то, что никому не нужно…
— Ну да. Только сдается мне… в общем, если мы сейчас же не прекратим, то это… проказа будет… Носы отвалятся. Если ни чего похуже. — И Мелика всхлипнула так натурально, что даже Гиту пробрало.
— Чур меня! Чур!
— И руки-ноги будут все в чирьях… — добавила Мелика, как в сомнамбулическом трансе. Ее голос был таким тихим и по-новому убедительным, что Гита вдруг осознала: наивными устами Мелики говорит нечто такое… нечто такое, чего лучше послушаться.
— Тогда, может, давай все это выбросим? — предложила Гита.
— Давай.
— И кошелек тоже?
— И кошелек… Придется…
И, сложив свои трофеи кучкой, присмиревшие девочки продолжили поиски Серого Тюльпана.
— Тюльпа-ан! А Тюльпанчик? Ты где?! — позвала Мелика.
Они доплелись до махрово-зеленой низины, где прошли последние часы ставки Сиятельного князя Занга оке Ладуя — правителя законного, но несчастливого.
Тут дергачи поработали особенно старательно — большинство покойников лишилось всей одежды, обуви и белья, а вместе с ними и той жалкой благообразности, которая бывает свойственна трупам, — слишком уж тщательно их обыскивали, слишком часто переворачивали. Вот они и лежали раскоряками, раками, пьяницами, а вовсе не павшими героями. Вид сизых и розовых раздетых тел, не до конца утопленных в изумрудной шерсти земли, был сюрреалистичен, гадок. Зато Гиту и Мелику больше не искушали бесхозные кошельки и «потерявшиеся» кинжалы…
— Ты чего кричишь? — настороженно спросила Гита.
— Так, ничего. Просто. Тюльпан зову… В шутку!
— А-а, в шутку… А я уже думала, ты того… В уме повредилась. — Гита задрыгалась, изображая расслабленного.
— А что, тебе этот твой Лид не объяснил, как быстрее Тюльпан искать?
— Не-а. Говорил, сам найдется. — Гита все больше мрачнела. В глубине души она уже начала раскаиваться в том, что повелась на жреческие побасенки. Да еще и подругу подбила.
— Ну, значит, так оно и будет, — радостно согласилась Мелика. — Лучше давай подумаем, что мы с ним сделаем, когда найдем.
— Ну… Как это — что? Можно будет кого-нибудь оживить!
— Кого?
— Да кого угодно!
— Ну кого, например?
— Ну, например, Борака.
— Это кузнеца, что ли? Со Старой Заимки? — удивилась Мелика.
— Ну да.
— А зачем его оживлять? Он уже старый был, когда умер. И кривой… А неприветливый какой — жуть! Я ему в предзимье ножи носила, подточить. Стоял такой морозище… Воробьи на лету падали! А он даже не зазвал в хату. Так в сенях со свиньями до полудня и простояла как колода — думала, мне там карачун придет. Зачем такого оживлять?
— Он маме денег должен!
— Много?
— Два серебряных авра!
— Ого…
— Вот-вот.
— Должен-то он, может, и должен… Только ты думаешь, что отдаст, если оживет?
— Может, и не отдаст… С козляры станется… Пожалуй, жирно ему будет — Тюльпан еще на него тратить! — резюмировала Гита. — А ты б кого оживила?
— Я? Ну… наверное, бабушку.
— Так ее уже и черви слопали, небось, — скептически отозвалась Гита, загибая для счету пальцы на левой руке — сколько же это месяцев прошло? И, остановившись на мизинце правой, она заключила: — Стопудово слопали! До самых до костей уже догрызлись…
— Ну… И что с того, что слопали? Ну, догрызлись даже — пускай. Нельзя, что ли, оживить?
— Нельзя.
— Это еще почему?
— Лид предупреждал, что оживить можно только того, кто умер не больше одной луны назад.
— Тю… Так бы сразу и сказала. — Мелика разочарованно поджала губы. — Тогда я бы оживила Лилу.
— Эту малую, что ли? — Гита недоуменно вытаращилась. — Которую Хромоножка по осени родила? Это еще зачем?
— Знаешь, Хромоножка так плакала, когда Лилушка умерла…
— Подумаешь, плакала! Она же дура! И на руку нечистая — это всем известно. Не пойму вообще, что ты в ней нашла! — ревниво заметила Гита.
— Зато она добрая, знает разные истории и… И мне ее жалко.
— Жалко у пчелки!
— Все равно. Все равно.
— А я, может, против — на какую-то Лилу переводить волшебный цветок! — объявила Гита и для убедительности подбоченилась.
— Не станешь же ты Лилу оживлять без моего согласия? А моего согласия на эту Лилу нету!
— Ах вот ты какая?! — В глазах Мелики блеснули слезы.
— Да! Такая! Вот такая вот! — выпалила Гита, но, заметив, что Мелика готова разреветься, она спешно проявила благоразумие. Ведь все-таки она была старше. Тут, в Полях, только рыдающей Мелики не хватало. Но главное, что толку спорить, как распорядиться Серым Тюльпаном, когда они его еще не нашли?
Гита великодушно заулыбалась и, переменив тон, сказала:
— Ладно, ну котенок… не дуйся, а? Ты лучше сама подумай. Вот оживишь ты Лилу. И что с ней Хромоножка делать будет? Разве Хромоножке станет легче? Ей и самой-то жрать нечего. Горшки она выносит за всякими уродами, а ей за это котелок облизать разрешают! Ну поплакала-поплакала, так зато она теперь снова свободная девица! Авось кто просватает. А с Лилу кому эта Хромоножка нужна? Так что ты лучше не про Лилу, а про Хромоножку свою побеспокойся. Да не реви же ты, дурочка!
Но увещевания Гиты на Мелику не подействовали — может, потому, что слегка запоздали. А может, потому, что Мелика чувствовала себя измученной, голодной и виноватой. Правда, плакала она недолго.
— А если, допустим, оживить жену старосты? А староста нам за это… ну, что-нибудь хорошее сделает? — предложила Мелика и невинно высморкалась в льняной подол платья.
— Ага. Сделает он тебе хорошее, как же, — проворчала Гита. — На кол посадит. За то, что в Поля ходила, хоть заповедано это. — И Гита неожиданно игриво подмигнула Мелике. Она была рада, что та наконец успокоилась. — Забудь ты про старосту! Я тут кое-что получше сообразила!
— Мелика любознательно хлюпнула носом.
— Давай оживим того парня, которого, помнишь, возле плотины застрелили солдаты!
— Помню…
Мелике вдруг увиделось все очень отчетливо. Через кусачие заросли крапивы продирается мужчина, оголенный по пояс, — у него потом вся кожа вспузырилась чесучими крапивными волдырями. Широкий лоб перевязан выцветшей засаленной тряпицей. Задыхаясь, мужчина бежит в лес, который один только и может скрыть от преследователей затравленное неистовство его движений.
Мелика вспомнила и шрамы, которые заползшими под кожу червями извивались на его резко очерченных скулах. Что они с ним делали, интересно? Пытали? И розово-красные следы от цепи на шее и запястьях (правда, их они разглядели позже, когда беглец был уже мертв — арбалетный болт пробил ему горло навылет, побег в каком-то смысле удался). И двоих всадников — по виду служилых людей, — метущихся по глинистой насыпи плотины с гортанным хищным гиканьем. Один из всадников раскручивал над головой аркан, каким ловят скотину. А его приотставший товарищ на скаку делал заметки на восковой табличке — и как только умудрялся?
— Тот хоть красивый был. И сильный.
— А что нам толку с того, что он сильный? — прагматично поинтересовалась Мелика.
Она решила бить Гиту ее же оружием — «пользой», «толком», «рассуждением».
— Ну… Он будет нам обязан. И станет нашим рабом. Будет исполнять наши прихоти… — протянула Гита, мечтательно теребя бусы.
— Как же, как же! Станет он тебе рабом! Мне папа говорил, что он из Крепости сбежал. Видать, не по нутру ему было в рабах ходить. И тебе он служить не будет, я думаю.
— Откуда тебе знать?
— Ниоткуда. Просто если его в Крепости держали, значит, он был опасный. Может, ограбил кого-то. Или убил.
— Напугала, тоже мне! Да тут вот, — Гита обвела Поля широким жестом, — каждый кого-нибудь да убил. Ты ж их не боишься…
В этот момент нить, соединявшая Гитины бусы, некстати лопнула, и стекляшки разноцветным градом хлынули на землю. Отбарабанив по листу лопуха, бусины шустро бросились врассыпную.
Гита тотчас же принялась собирать.
Мелика тоже встала на колени и засуетилась, снося в ковшик ладошки несъедобные, несминаемые черничины, вишенки, волчьи ягодки. Но мысли ее были заняты совсем другим.
— Так что это получается, Гиточка?
— Получается, те, кто умерли, нам, живым, здесь совсем не нужны? Умерли — значит, туда им и дорога? Пусть лучше там и будут? — серьезно спросила Мелика. — Выходит, справедливость есть?
— Справедливость? — рассеянно спросила Гита, она была поглощена облавой.
— Ну да. Выходит, хоть в жизни справедливости и нет, но в смерти справедливость очень даже есть?
— Ну ты как скажешь… Точно как Лид, Шилол тебя задери! — отмахнулась Гита.
Когда воспоминания оставили Фрита, он встал во весь рост и вынул из сумки флягу с терпким сладким вином.
Это вино называлось у варваров честным, и выжато оно было из винограда, чьи лозы взросли на костях праведников. На вес серебра ценилось честное вино — что, впрочем, неудивительно, ведь и в стародавние времена, когда боги еще говорили с людьми запросто, праведников все равно было раз два и обчелся.
Следом из сумки вынырнула серебряная чарка для жертвоприношений — лишь ее взял в странствия Фрит из погрязшего в нечестии отчего дома.
Бока чарки были покрыты недурственной чеканкой — диким галопом гнали по серебряной пустоши ладные скакуны, гнали друг за другом, намечая бесконечный хоровод, своего рода круговорот коней в природе. Дно же чарки давно потемнело — ведь еще прапрапрадед Фрита унаследовал ее от своего деда (если, конечно, не соврал).
Лицо варвара враз посмурнело, будто кожа стала вдруг слюдяной, — именно таким, по мнению Фрита, должно быть лицу мужа, обращающегося к господину Рогу.
Он медленно, чтоб не утерять ни капли, налил на дно чарки вина и, прошептав «прими!», плеснул вязкой винной сладостью в сторону западную. Затем окропил север, юг, восток. И пригубил из чарки сам.
Когда вино торжественно вползло в желудок, Фрит закрыл глаза и прислушался.
Теперь самое важное. Если птичий крик раздастся справа от него — значит, Рог принял жертву. Если слева — не принял.
Он ждал долго, пока не услышал со стороны дальнего оврага, заросшего нетронутыми битвой дикими злаками, перепелиный крик: «Подь-полоть!», «Подь-полоть!»
Зов донесся отчетливо, но овраг, как ни крути, располагался от него слева…
«Наверное, вина господину Рогу мало. Что ж, и впрямь Эви заслужил большего!» — решил Фрит и аккуратно взрезал ладонь кинжалом. Хлынула кровь, которую Фрит аккуратно собрал в чарку. И тут же, не обращая внимания на рану, которая исправно кровила, повторил жертвоприношение — запад, север, юг, восток.
Но перепел снова возвестил: жертва Рогу не угодна.
В отчаянии Фрит отшвырнул чарку прочь.
Пожалуй, в тот миг не было никого несчастней Фрита под Солнцем Предвечным.
Ибо жертва эта свершалась ради Эви.
Больше всего на свете Фрит желал Эви хорошего посмертна. Чтобы Эви не пропал в Стране Теней, но возродился в Слепой Степи, где тысячи таких, как Эви, тысячи любимых коней Рога, его возлюбленные табуны, носились по сияющим неземным светом полям — вечно молодые и вечно сытые.
О, если бы Рог принял жертву, Фриту не о чем было бы беспокоиться! Он бы знал: Эви хорошо, он среди своих, ему не скучно, и он ждет его, Фрита, который придет за ним, в Слепую Степь, когда умрет сам, — как это делали самые смелые и удачливые из его предков. И тогда Фрит с Эви будут вместе навсегда.
Но господин Рог был неумолим. Господин Рог требовал от Фрита заповедной жертвы, как будто знал — ради Эви Фрит свернет горы. А впрочем, ведь недаром говорят, что боги все знают. — Нет, Фрит не даст своему Эви сгинуть — это только варанцы не оплакивают своих коней и не заботятся об их бесхитростных душах.
Он, Фрит, не такой. Ради Эви он устроит настоящее царское жертвоприношение. Слепая Степь, где пылят сладчайшим нектаром цветущие травы и где ветер можно пить, как воду, того стоит. И пусть ради этого придется просидеть в проклятых, безлюдных Полях несколько дней — он сильный, он дождется. Ведь премноготерпие угодно богам. Тем более — и это Фрит чувствовал очень явственно — Рог тоже не откажется от большой жертвы и поможет ему.
Наверняка поможет.
Чтобы скрасить ожидание, Фрит достал из дорожной сумы «Хроники» и принялся читать, водя пальцем по строкам.
Грамоте он тоже выучился благодаря Эви. Когда в столице объявили карантин — вовсю свирепствовал сап и кони ложились целыми конюшнями, — Фрит безвылазно торчал у окна случайной гостиницы. Он не спускал глаз с Эви, для безопасности которого выкупил у хозяина гостиницы всю людскую, которую самолично превратил в сносный денник. Фрит бдительно следил за тем, чтобы никто не приближался к Эви — ни дети, ни бабы, ни доброхоты. Убийственная зараза рыскала повсюду и даже, говаривали, умела перелетать с места на место по ветру.
В одной комнате с Фритом жил энергичный немолодой виршеплет — завзятый книжный червь, имени которого Фрит почему-то не запомнил. «Если ученье — свет, то книга — светильник. Да-да, молодой человек! Светильник!» — талдычил Фриту сожитель, обуянный неутолимым преподавательским зудом. Когда стало ясно, что карантин продлится до весны, Фрит все-таки сдался. И выучил причудливый варанский алфавит, каковой, по уверениям гиазира поэта, являлся идеальным маслом для всякого светильника…
Они так постарались, собирая бусы, что даже вспотели.
К розовому, чистому лбу Мелики прилипла русая прядка. Гита, на висках которой тоже блестели хрусталиками крохотные капли пота, подцепив двумя пальцами рюши на горловине своего платья, дергала его туда-сюда, туда-сюда — для охлаждения.
Ветер, донимавший их все утро, как назло, куда-то исчез. В поисках ветра Гита бросила взгляд назад, через плечо. И обомлела. Солнце стояло над горизонтом, возвещая близкий вечер. И куда только подевалось столько времени?
— Может, домой? И есть хочется… — снова принялась канючить Мелика.
— А мне уже расхотелось. И потом, до темноты еще часа три.
— А вдруг тут раньше смеркается?
— Знаешь… Просто жалко вот так уходить… Без Тюльпана… Мы еще вон там не были. — Гита указала в сторону кручи, что спускалась к самой реке.
И они зашагали быстрей, перепрыгивая через не вытоптанные конницей куртинки тимофеевки и лисохвоста, перешагивая через тела и сломанные пики.
— А как он выглядит, этот Серый Тюльпан?
— Как обычный тюльпан. Только серого цвета.
— А листья серые?
— Да нет. Листья, наверное, зеленые, — неуверенно сказала Гита. — У всех тюльпанов листья зеленые.
— У всех тюльпанов зеленые. А у этого — серые, — задумчиво сказала Мелика.
— У какого — у «этого»? — бдительно поинтересовалась Гита.
Она не видела никакого тюльпана. Там, где стояла Мелика, ничего не росло.
Там, возле перевернутой телеги, лежал молодой, безусый парень, одетый в неброское, светло-коричневое платье, такое старое, что даже «дергачи» им побрезговали. Взгляд юноши был неуместно восторженным, почти живым — в том смысле, в каком можно назвать «живым» лицо на портрете, написанном большим мастером. Однако на воина-профессионала тщедушный юноша никак не тянул — скорее уж на какого-нибудь гонца, молодого сопалатника, дальнего родственника разорившегося барона…
Гита пригляделась. В лице мертвого ни кровиночки. Заостренные смертью черты, нос острый и белый, как будто вырезан из куска дорогого мыла. Руки крестом сложены на груди. Рукава рубахи пропитаны кровью. Они стали бурыми и затвердели — в груди мертвеца зияла широкая рубленая рана.
— Меч нечестивого вошел прямо в сердце, — тихим, не своим голосом произнесла Мелика. — И смерть пришла быстро.
— Эй, Мелика, ты чего несешь? Трупа, что ли, никогда не видела? — нарочито грубо окликнула подругу Гита.
— …Ее дух был восхищен и легок. Она пришла в Поля без оружия и умерла беззащитной. — Мелика подняла к небу тяжелый, недевичий взгляд и замерла.
— Мелика… котенок… — голос Гиты дрожал, ей вдруг стало очень страшно. — Почему ты все время говоришь «она», когда это никакая не «она»?
Но и без объяснений подруги Гита, подошедшая ближе, наконец заметила под мужским платьем мертвеца две залитых спекшейся кровью груди.
— Живому кристаллу ее души больше не светить в черной ночи человеков, — медленно проговорила Мелика, даже тембр ее голоса теперь изменился, стал низким, хрипотным. — Но человекам останется Тюльпан, пыльцой которого оборотился серый бархат ее нежности. Он напомнит про нее всем. И благоухание Тюльпана однажды сделает живым то, что было мертвым…
— Да где же он, где? — почти кричала Гита. — Где Серый Тюльпан? Почему я его не вижу?
Но Мелика ей не отвечала.
Она неспешно встала на колени перед покойницей, закрыла глаза, протянулась к ее развороченной груди и, остановив руку совсем близко от раны, сжала двумя пальцами нечто упругое, невидимое.
С явным усилием Мелика повлекла это нечто кверху.
И лишь спустя несколько мгновений обомлевшая Гита начала различать в руке у подруги, которою по-прежнему владел (хотя и безмолвствовал теперь) вещий дух, призрак цветка — серебристый и дымчатый.
Недораспустившийся сизо-серый бутон, бахромчатые лепестки которого походили на язычки сменившего колер пламени, был совсем невелик, вдвое меньше самого малого из тюльпанов садовых, которыми оптимистически пестрели поселковые палисадники всего месяц назад. И стебель его, толстый и короткий, был сплошь покрыт какими-то неопрятными, липкими, как паутина, волосками — почти как стебель колдовской сон-травы.
«Ну вот… Такой ценный — и совсем некрасивый…» — разочарованно подумала Гита.
— Нам, по-моему, слишком везет, — сказала Мелика. Она была очень бледна, но, по крайней мере, больше не говорила чужим голосом. — Тюльпан вот нашли…
— А чего, нельзя?
— Наверное, нельзя! Сама рассуди — если б было можно, тут бы, при дармовщине, уже все наши толкалась…
— А может, мы просто смелые? Смелые и везучие?! — с вызовом сказала Гита.
— Вот я и говорю, что какие-то мы слишком везучие. — Мелика шла, прижимая к груди цветок, который окончательно обрел материальность и походил теперь скорее на дорогую безделицу, сработанную ювелиром из серебра, стекла и тусклого февральского утра.
— Ничего не слишком. В самый раз. Может, все-таки дашь посмотреть? — уже в третий раз спросила Гита, кивком головы указывая на цветок.
— Пока нельзя. Вот из Полей выйдем — тогда будет можно.
Гита не стала спорить с Меликой — после всего, что было, разве с ней поспоришь? Все-таки правильно она придумала Мелику с собой взять. Самой ей Тюльпан было не найти, прошла бы в двух шагах — и ничего бы не увидела. Верно Лид говорил — нецелованным надо быть, нецелованным. Как Мелика.
Вот уже и лесок замаячил — совсем близко. А там — бегом домой, благо под горку идти легче. Небось уже и стадо с косогора привели… При мысли о теплом парном молоке у Гиты сладко засосало под ложечкой. Молоко, творог, дырчатый спелый сыр — Гита замечталась об ужине и едва устояла на ногах, оскользнувшись на луже наемницкой кровавой блевотины.
Теперь они шли молча. Экономили силы — Поля оказались слишком уж обширными.
— Вот сейчас за этот холм зайдем — а там уже и дорога, — пообещала Гита.
Но она ошиблась. Никакой дороги за холмом не было. Лишь новые невеселые картинки.
— А вот наш меч стоит… Постой, но он же в другой стороне вроде остался. Так?
Найденный и покинутый меч, венчающий татуированную, пшеничноволосую башню, светил мертвенным зеленым светом, от которого на глазной сетчатке словно бы тухлая испарина выступала — так казалось Мелике. А Гите привиделось, будто меч издевательски подмигнул ей своим вредным зеленым глазом — в этот момент ею овладело почти непреодолимое желание забрать найденыша, забрать несмотря даже на отчетливое, невесть откуда идущее «нельзя».
— Неужели заблудились? — не сводя с меча глаз, спросила Гита.
— На то похоже, — апатично отвечала Мелика, но вдруг замерла, привстала на цыпочки и перешла на шепот: — Смотри, там, кажется, кто-то есть.
В двадцати шагах от них возле трупа серого с черной гривой коня сидел мужчина в дурацкой войлочной шапке. Мужчина выглядел совершенно невозмутимым и вдобавок… читал толстенную книгу!
«Варвар, что ли? — подумала Мелика и на всякий случай спрятала Серый Тюльпан за пазуху. — Хотя… разве варвары умеют читать?»
— Отличненько. Вот у него дорогу и спросим, — резюмировала Гита, нехотя отрывая взгляд от притягательной зеленой жути.
— Милостивый гиазир! — крикнула Гита. — Эгей!
Варвар обернулся и жестом пригласил девочек подойти поближе — мол, не слышно.
Те тотчас послушались — сказать по правде, обе были до судорог рады встретить в Полях живого человека. Книга и опрятный вид незнакомца тоже внушали доверие. По крайней мере, не дергач какой-нибудь с отвалившимся проказным носом.
— Извините, милостивый гиазир, — сказала Гита, ее дыхание было тяжелым от волнения. — Но вы не знаете случайно, как отсюда выйти? Нам нужно к дороге, что на Корсис.
— К дороге?
— Да, — хором подтвердили девочки.
— К дороге — в другую сторону, — варвар указал на северо-восток. — Но на вашем месте я бы мне не поверил, — недобро усмехнулся он.
— А вы кто?
— Я — Фрит. Торговец.
— Как-то непонятно, — меланхолично сказала Мелика. — Почему на нашем месте вам нельзя верить, если вы не колдун и не дергач, а торговец?
— На вашем месте я бы точно подумал, что разговариваю с призраком, — совершенно серьезно сказал Фрит.
— Но вы же не призрак!
— Не призрак.
— Значит, вам можно верить?
— Есть охота — верьте… Я указал вам верную сторону. Да что вам проку? Из Полей вам просто так не выйти.
— Это еще почему?
— Потому что это место — проклятое. Разве вам не говорили взрослые?
— Говорили. Только…
— Только мы в это не верим! — подхватила Мелика.
— Тогда ступайте, если не верите, — равнодушно сказал Фрит. — Все равно заблудитесь. Пропадете, когда стемнеет. Нужно знать лазейки, чтобы выйти. Так что доброго вам пути, ни во что не верящие!
— А если… А если мы верим? — осторожно спросила Гита. — Тогда что?
— Тогда можете остаться со мной. Мне еще рано уходить. Я хочу попрощаться с Эви. А потом мы пойдем все вместе. Втроем… Я знаю лазейки. Мои боги научили меня выходить из проклятых мест. Это нетрудно, если твое сердце свободно от корысти, — объяснил Фрит.
— Я согласна. То есть мы согласны! — сказала Мелика.
Фрит смог расположить ее к себе. Во-первых, он был похож на ее двоюродного дядю, разве что лицо у Фрита было бледным и безбородым. А во-вторых, глаза варвара хотелось рассматривать, рассматривать запоем — как платья благородных барышень. Какая-то в них была важная, красивая тайна, как во взгляде той девушки, возле которой… из которой рос Серый Тюльпан. «С таким, как этот Фрит, можно дружить, — неожиданно подумала Мелика. — Такому, как он, можно позволить… ну, например, поцеловать ладошку — как это делают в городе. Интересно, варвары умеют целовать ладошку?»
Гита посмотрела на нее с любопытством — с каких это дел Мелика, всегда такая осторожная, вдруг взяла да и согласилась?
Гита хитро заулыбалась, и Мелика почувствовала неловкость. Пауза затягивалась. Ей начало казаться, что еще несколько секунд — и ее секретные мысли прочтет не только Гита, но и красивый варвар.
— Это… это ваш конь? — спросила Мелика, краснея.
— Мой, — сказал Фрит, и его губы плотно сжались, а лоб прорезала морщина. — Был.
— Вам, наверное, его немножечко жалко, — участливо предположила Мелика, чтоб не молчать.
Фрит поднял на нее взгляд, который вдруг стал обжигающим. Мелике показалось, что она сморозила чудовищную глупость и варвар сердится — ведь она дерзнула заподозрить его в девчачьем малодушии.
— Скажешь тоже — жалко! — хмыкнула Гита и, напустив на себя опытный вид, кокетливо подмигнула Фриту, дескать, не судите строго. — Это же скотина, а не человек! Вот тебе жалко свинью, когда ты ешь парциду с базиликом?
Мелика на секунду задумалась. Вспомнила пряный вкус парциды. Вспомнила сладкий розовый пар, идущий из хлева, в котором только что закололи кабанчика. Вспомнила, как однажды свинья по кличке Шонка укусила ее за палец. Взвесила все это в уме и сказала:
— Нет, не жалко. — И неожиданно для себя добавила: — А вот коня мне было бы жалко.
Взгляд варвара вдруг заострился на ее, Мелике, переносице. Он выпрямил спину, подвинулся чуть вправо и освободил место рядом с собой.
— Ты добрая девочка, Мелика. Иди сюда, — сказал он, похлопывая по земле ладонью.
— Кто, я? — испуганно уточнила Мелика и посмотрела на Гиту в поисках моральной поддержки.
— Ты-ты. Кто ж еще!
— Зач-ч-чем?
— Просто посидим. Я хочу с тобой рядом посидеть. Не бойся.
Мелика сделала неуверенный шаг в сторону варвара и снова обернулась к Гите, как будто и впрямь надеялась, что, буде Фрит захочет, к примеру, овладеть ею прямо на брюхе мертвого животного, Гита поможет, заступится.
Тело плохо слушалось ее, но Мелика все же села, подобрав под себя грязные, исцарапанные ноги.
Варвар приобнял Мелику за плечи, наклонился к самому ее уху и принюхался. Даже по привередливым меркам Фрита Мелика пахла отменно — свежим снегом, необмолоченным зерном, первой, любимой скворцами садовой вишней. Фрит одобрительно оскалился. Да, именно то, что ему нужно. Именно она. Фриту очень захотелось рассказать Мелике про Эви.
Дыхание девочки участилось — все это было слишком непривычно. Но в каком-то смысле даже приятно. Ее никто и никогда не обнюхивал так тщательно — даже знахарь, к которому ее возили родители, когда она болела сенной нежитью.
— Посмотри на него, Мелика, — шепотом сказал Фрит, указывая пальцем в сторону бездыханного коня. — Видишь?
— Вижу, — испуганно подтвердила девочка. — Он мертвый.
— Правильно. Его убили. Он умер вчера. И вместе с ним умер Фрит.
— Так вы что — все-таки призрак? — непонарошку леденея, спросила Мелика и боязливо отпрянула, насколько могла, в сторону.
— Нет же. Никакой я не призрак. — Уголки губ варвара пошли вниз, и он властно, хоть и без грубости, вернул Мелику назад. — Но тот Фрит, что был жив вчера, — умер вместе с Эви. Потому что Фрит без Эви — больше не Фрит. Когда я уйду с Полей, я возьму себе другое имя. Так будет честнее. И с этим другим именем я буду жить до тех пор, пока не встречу Эви снова, в Слепой Степи. Наверное, я говорю слишком сложно для тебя? — предположил варвар.
— Не знаю. Но я поняла, что Эви — это имя коня. Что вам его очень жалко. И что вы встретитесь с ним, когда умрете, — с ученической обстоятельностью повторила умница Мелика.
— Ты поняла правильно, — кивнул варвар.
Мелика по-своему, по-кроличьи просияла.
— А можно мне сесть с вами? — вдруг спросила Гита. — А то у меня ноги устали. И… мне страшно.
— Садись возле Мелики. — Фрит привстал с места. — А я пока сделаю важные дела. А потом мы пойдем. Все вместе.
— А попить у вас есть?
— Только вино… Но оно совсем не крепкое! — торопливо заверил девочек Фрит и потянулся за своей флягой.
Для этих девочек ему было не жаль честного вина. Для этих девочек ему вообще ничего было не жаль.
Стоило Фриту приметить две нескладные фигурки, кружащие по заколдованным Полям, как он понял: вот она, жертва, угодная Рогу. Сама идет к нему.
И еще он понял: теперь за Эви беспокоиться нечего. Потому что искони не знал его народ жертвы лучше девственницы. А уж тем более — двух…
Недоброе, низкое ликование прямо-таки распирало Фрита, учащало дыхание, румянило ему бледные щеки. Но он быстро взял себя в руки. Ведь жертва — это не убийство. Жертва должна быть предложена как полагается — без слез и воплей, без грязи и страха.
Нельзя испугать славных Мелику и Гиту, невесть за какой выгодой забредших в самую пасть к Хуммеру. Лучше если они сами не заметят, как умрут. И здесь вино окажется очень даже кстати…
— Пейте, хорошие. Согревайтесь, — поощрил девочек Фрит.
Храбрая Гита присосалась к фляге и сделала три больших глотка.
Мелика ограничилась одним. Винная сладость была тяжелой, но приятной, ласкающей. Она пила спиртное в первый раз и, конечно, с непривычки поперхнулась. Гита стукнула подругу по спине, приговаривая «дурочка, дурочка».
Фрит лишь искоса поглядывал на них, разгуливая поодаль.
К жертвоприношению нужно было еще приготовиться — очертить круг, омыть руки, очистить огнем меч, обратиться к Рогу. Он, конечно, все видит, но вдруг что-нибудь неотложное отвлекло его — какой-нибудь пропавший в горах табун?
Наскоро собрав сухой травы и приблудных деревяшек явно обозного происхождения, Фрит принялся разводить костерок, время от времени с умилением поглядывая на Мелику и Гиту, — он испытывал к обеим нечто вроде тихой, не выразимой по-человечески нежности.
Девочки размякли от хмеля и теперь чирикали без умолку.
— А красивая шкура у Эви, правда? Такая мягкая, — говорила Мелика, поглаживая вдоль шерсти надувшийся, пыльный конский живот.
— Красивая. Сразу видно, кровленый конь! — с многознающим видом причмокнула Гита.
— Как это «кровленый»?
— Это значит хороших кровей.
— А если б плохих кровей, то что?
— Плохих был бы похож на вашего Серко. Шея толстая, ноги короткие, с козинцом, хвост ободранный и рожа разбойная.
— Во-первых, Серко не наш… А дядин, — уточнила Мелика. — А во-вторых, он мне все равно нравится… Он знаешь, какой хитромудрый! Хотя Эви, конечно, покрасивей будет…
Фрит расплылся в улыбке. Все идет чудно да гладко. Лучше н быть не может. Как хорошо, что девочкам нравится конь! Значит, их легкости будет нетрудно ради него уйти из этого неправильного мира в промытые Солнцем Праведных чертоги господина Рога. А ведь это так отрадно — когда жертва совершается естественно, без скрежета зубовного, без воплей.
Фрит осторожно водрузил на трескучий дымный язычок костра лезвие короткого меча.
— Если бы у меня был такой конь, как Эви, и его бы убили, я бы, наверное, сильно плакала, — предположила Мелика.
— Да тебе плакать — что с горы катиться, — хохотнула Гита.
— А что тут плохого?
— А то, что на каждый чих не наздравствуешься. А на каждого покойника — не наплачешься.
— Какая же ты бессердечная! — строго сказала Мелика. — А вот если бы я умерла, ты плакала бы?
— Ясное дело!
— Честно? Вот скажи честно! — не отставала Мелика.
— Да плакала бы! Плакала!
— Поклянись здоровьем!
— Клянусь. Здоровьем. Ну честно клянусь! И даже здоровьем мамы! — Гита подвинулась к Мелике и обняла ее за плечи, как недавно Фрит.
Сентиментально хлюпнув носом, Мелика обвила руками талию Гиты и прислонила голову к ее шее — еще по-отрочески худоватой, но уже по-женски томной. Она игриво потерлась носом там, где за ушком отмель белой кожи обтекал невесомый каштановый пушок не доросших до прически волос, и умиротворенно смежила веки. От Гиты пахло мамиными духами. Мелика набрала полные легкие сладкого апельсинового эфира и тихо-тихо заскулила — от усталости, от вина, от избытка чувств. А потом выпростала голову, уложила ее на плечо Гиты и закрыла глаза. Так ей было покойно и тихо, словно бы в волшебной колыбели или в июльской речной воде, да-да, в воде — теплой, желтой, пузырящейся и цветущей среди земляных берегов, ощетинившихся аиром. Гита тоже смолкла, притаилась и закрыла глаза.
Так они и сидели молча, обнявшись.
Алел закат, обливая равнину червленым золотом.
Аккуратно обтерев закоптившееся лезвие о край своего серо-голубого плаща, Фрит приближался к девочкам сзади. Он держал меч наготове.
Идеальный миг. Лучшего не будет.
Снести головы обеим можно одним ударом. Только замахиваться нужно со стороны Гиты. Потому что, если лезвие меча попадет на растрепавшуюся косицу Мелики, волосы пресекут скорость и тогда визгу не оберешься. Церемонное благолепие момента куры лапами загребут.
Неслышно ступая, варвар шепотом воззвал к господину Рогу.
Жизненные соки прилили к его мышцам, сердце оглушительно грохнуло. В последний раз Фрит посмотрел на Эви, чуть задержавшись взглядом на проточине, что зрительно делала его длинную тонкую морду с черными кратерами ноздрей еще более длинной. Сколько лет он гадал, на что она, эта проточина, похожа! Но теперь отгадка пришла к нему сама. На засов она похожа. На засов, что запирает намертво Железные Ворота, через каковые только и можно попасть в Слепую Степь, туда, в рай коней. На засов, который ему нужно отодвинуть.
Фрит медленно поднял меч… И в последний раз спросил себя — все ли в порядке?
Слова сказаны, пусть и шепотом. Сердце — подвешено в священной пустоте. Оружие — чисто.
Но что-то все же не так.
Фрит помедлил. Ах да! Шапка! Да кто же совершает жертвоприношение в шапке!
Свободной рукой Фрит стянул с макушки кайныс и, не глядя, зашвырнул его за спину.
Небрежно спланировав, шапка коснулась куста полевой ромашки и на нем уселась — гигантский гибрид южной бабочки с океанской медузой. Возмущенно зажужжал запертый под войлочным куполом шмель. Когда мохнатый узник сообразил, что его глас не был услышан, он грузно стукнулся о войлочную стену всем своим полным телом и затем сделал это снова и снова — дескать, отоприте!
Смутно, дремотно уткнувшись носом в затылок Мелики, Гита подобрала под себя ногу, да как-то не слишком ловко — на ее сандалии тихо лопнул хлипкий ремешок.
Странное дело, но эти едва различимые звуки кое-что переменили в торжественном спокойствии мира. Мелика подняла голову с коленей Гиты. Звонко чмокнула ее в щеку. И сказала:
— Знаешь, я тут что подумала?
— Ась? — Гита приоткрыла один глаз.
— Я уже все придумала!
— Что еще?
— Давай оживим Эви!
— В смысле?
— Ну, у нас же есть Серый Тюльпан! Вот и давай его оживим!
— Давай завтра… — глаза Гиты снова закрылись, не было сил бороться с дремотой.
— Такой прекрасный конь… Мне будет приятно… И Фрит — то-то он обрадуется! Он ведь его так любит! В сто раз больше нас! А в-третьих, если Эви оживет, мы быстро-быстро доедем домой! А то там, наверное, мои уже страсть как переживают…
Фрит опустил меч. Фрит затаил дыхание. Серый Тюльпан? Да откуда он у них? Да они что, на грядках самого Шилола огородничали, девоньки эти? Господин Рог, разве такое возможно? Разве такое… разве?
Мелика не стала дожидаться, пока Гита скажет «да» или «нет». Встав на четвереньки, она живо подползла к конской морде и вынула из-за пазухи чудесный цветок.
— Милый, миленький Эви, вставай, пожалуйста. — Мелика коснулась конского лба венчиком Серого Тюльпана. А затем — удало провела им вдоль хребта, облизала языками серых лепестков все тело, да так уверенно, на одном дыхании, словно занималась этим всю жизнь, от самого рождения. — Ты самый красивый! Самый быстрый. Ну пожалуйста, вставай!
Мир прожил несколько беззвучных минут. Шмель под фритовым кайнысом притих, поворотился задом кверху и полез, цепляясь лапками за войлок — наугад в кромешной тьме.
Фрит с изумлением глядел на смелую девочку, которая не иначе как помазана была запросто творить чудеса, да она просто сделана была из небесной благодати, это же видно, у нее даже кожа светится! А может быть, это сам господин Рог принял обличье деревенской босячки, чтобы посрамить маловера Фрита? Не в силах вымолвить ни слова, Фрит опустился на колени. А Гита… Гита просто спала, сложив ладошки под щекой.
— Вставай же, дубина стоеросовая, — строго приговаривала Мелика, нахмурив брови. Она по-свойски тянула коня за хвост и пинала его по тяжелому, неодушевленному еще крупу босой ногой. — Вставай, ушастый! Не то я тебе сейчас такое! Я тебе сейчас такого!.. Мало не покажется!
В звонком голосе Мелики звучала несокрушимая вера, и сомневаться в том, что все происходит правильно, просто не получалось.
А потому, когда брюхо Эви тяжело пошло вверх, когда его ослабевшие от слишком долгого сна передние копыта наконец оперлись о землю, когда он с усилием поднял холодную шею и, брезгливо фыркнув, искательно уставился на Фрита — мол, что они тут со мной вытворяют? — тому ничего не оставалось, как начать невпопад браниться.
Потому что никакие слова больше не подходили к случаю. Никакие.
Эви пронес Мелику, Гиту и Фрита через погружающиеся в сумерки Поля до самой лазейки.
Он шел медленно, истерически прядал ушами, то и дело спотыкался и однажды едва не упал, неловко сиганув через канаву с глинистыми, ненадежными краями. Но Фрит не смел ругать его — потому что даже сквозь мышистый туман, обстоятельно наползавший с реки, было видно: земля оживает. Попробуй-ка побегай по спине у кита, подхватившего пневмонию, даже на четырех ногах-то! Идти было трудно — дважды они едва не свалились все вчетвером в самые объятия к призракам, среди которых Мелика, будь она повнимательней, различила бы немало знакомых лиц, взять хоть, например, того самого гиазира с пшеничными волосами.
Но судьба хранила их и сохранила.
Когда они выбрались из Полей, Фрит неожиданно запел — громко и неблагозвучно. Слов было не разобрать, да и пел он так плохо, что даже Эви прижал к голове уши с черными кисточками, которые-то и отличают чистокровных аютских скакунов от полукровок лучше всяких родословных грамот. Мелика и Гита не были научены прижимать уши, а потому им ничего не оставалось, как покорно внимать.
— Что это он такое поет, а? — спросила Мелика.
— Видать, какую-то колдовскую песню.
На самом же деле Фрит горланил гимн во славу господина Рога. А когда слова гимна окончились, он принялся приспосабливать к его грозной мелодии начало последней главы «Хроник»: «Никтоже есть в краю твоем иже силу сию вышнюю утерпит…»
Неспешный, убаюкивающий шаг коня и усталость быстро завлекли сознание Гиты в дремотные дали. Следя за тем лишь, чтоб не свалиться, Гита думала о найденном мече — может, все-таки стоило его забрать, одних гранатов там — как виноградин в грозди. Но думать о мече было как-то жутковато, и она принялась сожалеть о потерянной сандалии — как назло, пропала та, что была целой! И когда только пропала? А еще Гита размышляла о том, что варвар, хоть даже и одетый щеголем, все равно остается невеждой и дикарем, взять хоть эту манеру драть котофея, когда самое умное — просто помолчать. И что только Мелика в нем нашла?
А Мелика, ощущая крестцом теплый живот их спасителя, гадала, что скажет отец, если увидит их в обществе варвара или, того хуже, учует винный дух. Концерт небось закатит… Но, странным образом, Мелику это почти не тревожило.
В глубине ее души все еще саднило ощущение грозной опасности, которой они лишь чудом избежали. Там, среди немудреных домашних тревог и простых летних желаний, разлагались теперь громокипящие воспоминания о Сером Тюльпане — он исчез в тот миг, когда Эви спросонья чихнул.
В душе у Мелики колобродили теперь страх, желание и восторг. Как с ними теперь жить, зачем они ей?
— Давай лучше не будем говорить, что мы купаться ходили, — предложила Мелика, когда густая, еще безлунная чернота впереди прорвалась знакомым лаем поселковых собак.
— Давай, — широко зевая, согласилась Гита. — Все равно никто не поверит.
Опасного она заметила сразу. Сидит в углу, не откидывая капюшона, постреливает взглядом из-под черных слипшихся волос, длинные пальцы с обломанными ногтями крошат хлеб на столе… Хорош. Знаем, чего от таких ждать. На всякий случай велела Сыру, чтобы приглядывал.
Ужинали нервно. Хоть и говорят, что разбойников якобы повывели и что, мол, юная дева, да хоть с мешком золота, да хоть среди улицы может ночевать, и никто не тронет… Хоть и говорят все это и пишут на вывесках у входа в королевство — а все-таки доверия нет. Чужие места, чужие люди, чужой неприятный выговор знакомых слов. Грязная харчевня. Наверное, еще и клопы в матрацах. Знаем мы…
Сыр остался поболтать с хозяином — Доминика поощряла. Пусть почешут языки, может, и просочится сквозь ворох болтовни что-нибудь небесполезное. Нижа тем временем поднялась наверх, взбивать перины, готовить комнату.
Доминику шатало от усталости, и вина, наверное, не стоило пить. Весь день в трясучей карете, обедали на ходу… И, конечно, от вина разморило. Ступеньки высокие, темно и воняет жиром. Рука скользнула по перилам, брезгливо отдернулась — липко…
Вот тут-то из темноты и выступил тот, в капюшоне.
Закричать?
Темный коридор, лестница, внизу гудят пьяные голоса. Где-то там, в глубине дома, в переплетении коридоров — Нижа с ее перинами. Нижа не поможет, а Сыр не услышит…
— Я напугал вас?
Доминика не видела его лица. Только силуэт: в глубине коридора горел фонарь.
— Госпожа, у меня к вам очень важный и очень короткий разговор. Подойдемте к свету.
Незнакомец отступил в глубь коридора, остановился под фонарем, тогда она впервые увидела его лицо — широкие скулы, длинный узкий рот. Шрам на лбу. «Фазаньи лапки» вокруг глаз. Сколько ему лет?
— Прошу вас…
Она повиновалась, как завороженная.
Незнакомец вежливо, но решительно взялся за край ее плаща. Рванул подкладку — так, что нитки не выдержали. Тр-ресь…
Под подкладкой что-то было. Доминика, как ни было ей страшно, все-таки присмотрелась; на изнанке плаща обнаружилась вышивка размером с крупную монету. Огромная вошь. Золотыми нитками.
Не паниковать. Соблюдать достоинство. Достоинство прежде всего…
Ломкими пальцами отстегнула застежку. Плащ тяжело свалился на пол, лег к ногам, сразу же сделавшись похожим на падаль.
— Это, конечно, не мое дело, — сказал незнакомец. — Но лучше сжечь.
— Да, — сказала Доминика.
Плащ купили неделю назад, когда в карете поломалась ось, и пришлось тащиться под дождем до ближайшей деревеньки. Доминика в тот день вымокла, как крыса, полы старого плаща сделались тяжелыми от налипшей грязи, и очень кстати пришлось предложение портного купить у него совершенно новый, подходящий по размеру…
Потом уже оказалось, что плащ ношеный, но возвращаться назад и разыскивать портного не стали.
— Мое почтение, госпожа.
Он поклонился и ушел в темноту. Доминика осталась стоять, и тяжелый ключ, висевший у нее на шее на цепочке, подпрыгивал в такт биению сердца.
Прошло минуты две, прежде чем она смогла крикнуть:
— Нижа!
Молчание. Доминика попыталась вспомнить номер отведенной ей комнаты. Три? Или пять?
— Ни-жа!
Скрип несмазанных петель. Несносная гостиница. Наверняка клопы в матрасах…
— Госпожа изволили звать?
Нижин длинный и бледный нос вопросительно торчал из приоткрытой двери. Тень служанки падала наружу — угловатая, настороженная тень.
— Возьми вот это. — Доминика трясущимся пальцем ткнула в лежащий на полу плащ. — Сожги.
И, не слушая возражений, шагнула через высокий деревянный порог — в комнату.
Пахло свежей соломой. Нет здесь никаких перин, и слава Небу; соломенный тюфяк, полотняная постель, простое, даже бедное убранство. Чисто. Огонек в маленькой печке. Доминика тяжело опустилась на табурет.
В дверях встала Нижа с плащом в руках:
— Госпожа! Зачем сжигать? Может, мне отдадите, если, это… опротивел он вам или как?
Доминика облизнула сухие губы. Именно сейчас у нее не было сил на объяснения.
— Отнеси. К себе. Сожги. В печке. Проверю.
Нижа засопела, как ветер в печной трубе. Ни слова не говоря, закрыла дверь.
Доминика обняла себя за плечи.
Кто он? Наверняка маг. Разумеется. Может быть, он сам из тех, что шьют эти плащи… Хотя нет. Говорят, что золотых вшей, а также пауков и жаб вышивают исключительно женщины-ведьмы, да не всякие, а те, что живут по триста лет под землей, доят древесные корни, свисающие с потолка в их пещерах, и пьют зеленое молоко, а кто спилит доеное дерево и сделает из него хоть дом, хоть стол, хоть даже свистульку — занеможет и сляжет, и после смерти сам превратится в жабу…
Доминика перевела дыхание. Зачем незнакомому магу предупреждать ее насчет плаща с меткой? «Не мое дело…» Это точно. Не его дело. Пожалел? Ой, не верится, здесь никто никого просто так не жалеет. Тем более маг. Завтра, стало быть, подкатится снова — за вами, госпожа, должо-ок…
Она решила ни за что, ни при каких обстоятельствах не заговаривать больше с лохматым колдуном. Она не просила его о помощи — стало быть, ничем не обязана. Хотя, если подумать, что было бы, проноси она этот плащ еще хотя бы неделю…
Доминика глубоко вздохнула. Ее подташнивало, и неизвестно, чем более вызвано недомогание: скверной магией плаща или же страхом и отвращением.
Отвлечься, вяло подумала Доминика. Занять мысли чем-то другим.
На круглом столике оплывала свеча. Доминика не без брезгливости взялась за круглую ручку подсвечника. Ничего, вроде бы чистая; она подняла свечу повыше и огляделась.
Так. Замочная скважина входной двери. Сундук в углу; скоба для замка есть, самого замка не видно. Окно запирается на засов… И больше в комнате нет ничего, что можно было бы запереть и отпереть снова.
Дверная скважина слишком велика, не стоит и пытаться. Правда, в темном коридоре полным-полно дверей, не меньше десяти. И в каждой — замочная скважина…
Но мало ли кто там встретится, в коридоре. Давешний колдун вполне может там поджидать. Или кто похуже…
Не давая себе времени на раздумья, Доминика приоткрыла дверь и, держа перед собой свечу, выглянула.
Фонарь горел по-прежнему. Плаща на полу не было — Нижа его утащила. А что, подумала Доминика, если жадность служанки одолеет ее преданность… ерунда, какая там у Нижи преданность, видимость одна… и дуреха припрячет плащ для себя?!
Слышно было, как внизу, в зале, гудят и хохочут гуляки.
Не прикрывая дверь в комнату — и вообще стараясь от нее не удаляться, — Доминика быстро прошла по коридору, касаясь пальцем дверных скважин. Эта большая… Эта и того больше… Вот эта разве что… да и то — сомнительно.
Привычным жестом она стянула с головы цепочку. Нервно огляделась: вряд ли кто-нибудь поверит вранью о том, что молодая госпожа ошиблась дверью…
Сунула ключ в замок чужой комнаты; не влезает. Чего и следовало ожидать.
В этот момент коридором хлестанул отчаяный вопль. Доминика, чьи нервы и без того были напряжены, дернулась и чуть не сломала торчащий в чужом замке ключ.
Крик повторился. Источник его находился в комнате прислуги, имя источнику было Нижа, хотя Доминика и не сразу узнала ее голос.
— Черти зеленые, что там еще? — послышалось из-за той самой двери, замок которой Доминика только что пыталась отпереть.
Голоса гуляк внизу притихли. В конце коридора распахнулась дверь:
— Пожар? Грабители? Что такое, черт вас забери?!
Доминика, задержав дыхание, пыталась вытащить ключ из замка, но он — возможно, от ее неосторожного движения — застрял и не желал повиноваться.
В комнате прислуги кто-то подвывал вполголоса. Доминика дунула на свечку — и едва успела отшатнуться, когда дверь с застрявшим в скважине ключом распахнулась, и в проеме возник грузный, по-видимому, мужчина: Доминика видела только огромную тень, вывалившуюся в коридор.
— Эй! Хозяин! Что там еще?
Доминика молчала, вжавшись в стену за распахнутой дверью.
— Проклятые бабы, — пробормотал толстяк, вслушиваясь в приглушенные причитания. — Крыса ее, что ли, укусила…
Постояв еще и ничего не дождавшись, закрыл дверь. И дверь в конце коридора закрылась тоже. Доминика зажмурилась, стараясь успокоиться.
Погасшая свеча дымила на редкость смрадно. Причитания Нижи перелились в едва слышное монотонное нытье. Доминика сперва вызволила — со всеми предосторожностями — застрявший ключ и надела цепочку на шею, и только потом отправилась посмотреть, что за крыса укусила служанку.
Комнатка прислуги помещалась напротив той, где поселили хозяйку, и отличалась от Доминикиной только размерами. Одной свечки было достаточно, чтобы целиком осветить крохотное помещеньице; свечка стояла на Нижином сундучке с рукодельем. Хозяйка сундучка сидела, с ногами забившись на кровать. Злосчастный плащ валялся на полу, по ткани расползались темные блестящие пятна, и все вокруг было замарано кровью.
— Я же велела сжечь, — простонала Доминика.
— Госпожа?..
Сыр стоял за ее спиной, в коридоре. Прибежал на крик. Может быть, даже узнал Нижин голос.
— Дай света, Сыр…
Густая кровь продолжала сочиться из чуть надрезанной ножичком золотой вши.
— Я подумала, — бормотала Нижа, дрожа всем телом. — Я подумала, чего же ниткам пропадать… Золотые все же… Я подумала — ниточки выпорю, а плащ сожгу, как вы велели… Про ниточки-то ничего не говорено…
— Дура, — просто сказал Сыр. — Дурища безмозглая. До свадьбы не доживешь, видит Небо, схрупает тебя леший где-нибудь на болоте!
— Перестань, — попросила Доминика. — Пусть молчит…
— Только пискни, — свирепо предупредил Сыр, и рукодельница Нижа застыла, зажав себе рот обеими ладонями.
Сыр осторожно, двумя пальцами поднял плащ; осмотрел. Рванул — снова затрещали нитки, Доминика вздрогнула, Нижа икнула. Сыр оглядел две получившиеся половинки, разорвал каждую еще пополам; покосился на Доминику:
— Вы, госпожа, идите-ка к себе… Незачем вам на такое… А эта дура пусть смотрит! В следующий раз станет думать, прежде чем колдовскую метку ножиком пырять…
— Я не знала, — простонала Нижа сквозь сомкнутые ладони. — Не знала я! Я только подпороть хотела… А кровища как брызнет… И теплая кровища, о-ох…
— Заорешь — придушу, — снова предупредил Сыр.
— Тихо, — сказала Доминика. — Тихо. Мы пойдем… А ты, как закончишь, в дверь постучи, ладно?
— Как прикажете, — пробормотал Сыр, присаживаясь перед печкой и раскрывая дверцу. — Только пятна на полу пусть сама затирает.
Доминика разглядывала обширную темную лужу вокруг сундучка с рукодельем. Большей частью это была ее, Доминикина, кровь. И, может быть, чья-то еще… Кто носил плащ до нее? Как долго носил? И мог ли портной не знать?..
Сыр раздувал угли.
Доминика взяла Нижу за плечо и вытолкала в коридор. Плотно прикрыла дверь; в конце коридора мелькнула тень. Или показалось?..
Что за сон может быть после такого происшествия? Доминика лежала, зажав в кулаке ключ на цепочке; под окнами прокричала ночная стража — два часа ночи. Три часа ночи…
Неподалеку от гостиницы, на той стороне реки живет мастер-кузнец, чьи механические игрушки славятся на десяти базарах десяти больших городов. Если он не выполнит просьбу — никто не выполнит, и Доминике придется скитаться до конца дней своих и, засыпая, всякий раз видеть перед глазами череду замочных скважин…
Она поднялась рано, оделась без помощи служанки и спустилась к завтраку прежде всех постояльцев. Так ей, по крайней мере, казалось; тем не менее, стоило ей появиться в пустом и холодном обеденном зале, как в углу — на том же самом месте — обнаружился вчерашний незнакомец, черноволосый колдун, оказавший Доминике услугу.
Возвращаться было поздно. Доминика гордо выпрямилась и прошествовала между темными и липкими деревянными столами к тому единственному, что был накрыт скатертью. У этого господского стола стоял единственный стул; Доминике волей-неволей пришлось усесться лицом к залу. Колдун — на этот раз без плаща и капюшона, в темной кожаной куртке, простоволосый — смотрел на нее из своего закутка. Отводить теперь взгляд было бы невежливо, прямо-таки вызывающе; Доминике вовсе не хотелось ссориться с колдуном. Вот как бы помягче дать понять, что она не считает себя обязанной?
Она кивнула — пожалуй, слишком по-приятельски. Пытаясь загладить оплошность, нахмурила брови и отвернулась. Теперь вышло слишком высокомерно; за стойкой тем временем не было ни хозяина, ни прислуги, никто не спешил желать Доминике доброго утра, не интересовался, что именно она желает съесть на завтрак…
Чуть помедлив, колдун поднялся из-за стола. Неторопливо пересек зал. Остановился перед стойкой. Мельком глянул на Доминику; чуть усмехнулся и вдруг грянул кулаком по дереву — так, что затрещали доски, подскочили пивные кружки, а одна из них охнула и раскололась пополам.
В двери кухни сейчас же возник хозяин. Очень бледный, насколько могла судить Доминика.
— Госпожа желает завтракать, — сказал ему черноволосый.
— Сию минуту, — просто ответил хозяин.
Доминика разглядывала скатерть. Что, благодарить еще и за эту нежданную услугу?..
— Вы позволите? — Колдун был уже рядом. Взялся за скамейку, стоявшую у соседнего стола, без усилия подтянул ее поближе, уселся напротив Доминики. — Сожгли? — спросил, глядя ей в глаза.
— Да, — сказала Доминика, наблюдая, как заспанный мальчишка-поваренок собирает черепки расколовшейся кружки.
— Я хотел бы узнать, добрая госпожа, где проживает купец, который продал вам плащ.
— Портной, — пробормотала Доминика.
— Портной. Вы носите плащ недавно, вы путешествуете небыстро, стало быть, мерзавец обретается неподалеку?
Пауза затягивалась. Доминика никак не могла выбрать правильный тон.
— Селение называется Погреба, — сказала она наконец. — Портной там один, направо от постоялого двора… Но он мог ничего не знать.
Незнакомец кивнул:
— Разумеется, добрая госпожа, он мог ничего не знать… Все возможно.
Кухонная девушка уже расставляла посуду. Поваренок принес хлеб и фрукты; странный собеседник Доминики поднялся:
— Приятной трапезы, добрая госпожа, и легкой дороги… К сожалению, я покидаю этот гостеприимный кров прямо сейчас.
И, слегка поклонившись, двинулся к выходу. На ходу подбросил, не глядя, большую золотую монету; вертясь волчком, монета описала дугу и упала на ладонь хозяину, за мгновение до этого показавшемуся в дверях кухни.
Хозяин быстро справился с оторопью. Оглядел монету, спрятал куда положено, потер ушибленную ладонь. Запоздало поклонился в сторону закрывшейся двери.
Доминика только сейчас сообразила, что этот, ушедший, так и не назвал своего имени.
Мастер-кузнец долго рассматривал ключ. Поворачивал то так, то эдак, смотрел на просвет.
— Позвольте, госпожа, подмастерьям показать?
— Зачем?
Кузнец смутился:
— Ну… Редкая вещица. Они такого в жизни не видывали, так пусть бы поглядели… Но ежели не хотите, — добавил, следя за ее лицом, — так и не покажу. Как скажете.
— Я не на смотрины его принесла… За работу возьметесь?
Мастер задумчиво подергал себя за длинный седовато-рыжий ус:
— Новые ключи к старым замкам — делал, как не делать. Но вот чтобы новый замок к старому ключу…
— Возьметесь? — резче спросила Доминика.
— Н-ну, — кузнец теперь держал ключ на ладони, как в колыбели. Руки у кузнеца были огромные, потому ключ казался куда меньше, чем был на самом деле. — Ну как вам сказать, госпожа… Ключик-то… не простой. И замочек к нему полагается не простой… Невесть сколько провожусь, все другие дела брошу…
— Сколько?
— Не о том речь. — Мастер нахмурился. — Работы много. Заказы. Ярмарки опять же. Не сделаю — что мне скажут? Скажут — шельма. Доброе имя — оно дороже…
— Вы попробуйте, — сказала Доминика. — Если не выйдет — задаток оставите себе.
— Задаток, — кузнец с опаской потрогал острую, как бахрома сосулек, бородку ключа. — Задатка мало… Работу сделаю, время потрачу…
— Ну, все деньги оставите.
— Ежели все деньги — что мне за выгода стараться? Я, может, и пробовать не буду, а вам скажу — не вышло…
— Давайте так. — Доминика сжала кулаки. — Если ничего не выйдет — все деньги за работу возьмете себе. А если выйдет… Тогда я вас отдельно поблагодарю. Еще приплачу — вдвое… Пусть только дело будет!
Последние слова она почти выкрикнула. Мастер наконец-то перестал разглядывать ключ и перевел взгляд на Доминику:
— А вам, стало быть, большая надобность?
— Большая, — глухо уверила Доминика.
Выйдя от кузнеца, она едва держалась на ногах. Прославленный мастер — а перед этим плащ-жизнесос — постарались на славу.
В последний момент сделка едва не сорвалась: кузнец поставил условием передачу ключа в мастерскую на все время работы. «А как прикажете иначе к нему делать замок?..» — удивлялся он громко и чуть фальшиво; Доминика представила, что за радость будет подмастерьям разглядывать диковинку, обсуждать ее и неумело копировать. Она вообразила себе, как от неосторожного обращения ключ ломается пополам; она почти увидела, как в лавку при кузнице пробираются грабители, как их привлекает холодный блеск ключа… И, разумеется, она отказала мастеру. Сделайте копию, сказала она.
Все началось сначала. Только когда Доминика отчаялась и собралась уходить, кузнец вдруг сдался. Ключ был с великими предосторожностями оттиснут на алебастре и возвращен хозяйке…
— Госпожа, — сказал Сыр, когда, тяжело опираясь на его руку, она брела обратно в гостиницу.
— Что?
— А чего это хозяин гостиницы все меня расспрашивает — вернется тот колдун или не вернется? Откуда мне знать, как вы думаете?
— Не знаю, — призналась Доминика. И, помолчав, добавила: — Наверное, он решил, что мы знакомы.
Прошла неделя в безделье и ожидании; наконец от мастера прибежал мальчишка с известием, что «работа для госпожи готова».
Доминика, прежде ни на секунду не верившая, что у кузнеца что-то может получиться, вдруг впала в горячечную надежду. Собираясь, наступила на подол собственного платья и оторвала его — пришлось спешно переодеваться. Дорога до кузницы показалась длинной до невероятности.
Мастер встретил Доминику на пороге лавки, довольный, преувеличенно почтительный:
— А ведь, госпожа, и хитрый ваш ключик оказался… Ох и хитрый… Ну да мы хитрее. Извольте-ка!
И выложил на прилавок большой навесной замок в форме подковы. На черной стали светлели, как глаза, большие круглые заклепки. Дужка была обильно выпачкана оружейным маслом, резкий запах его заставил Доминикины ноздри вздрогнуть.
Неужели, подумала она растерянно. Конец пути?..
Кузнец еще что-то говорил — кажется, похвалялся; не глядя ни на кого, Доминика сняла с шеи цепочку с ключом. Ей казалось, ее торопят; как настрадавшийся от жажды человек спешит поднести к губам кружку с водой — так ключ спешил навстречу этой скважине. Скорее…
Впервые за много попыток ключ вошел в скважину без усилия, легко. Доминика вдруг испугалась; что будет, если замок сейчас откроется? Как это произойдет? Что подумает кузнец… Впрочем, разве важно… Унести замок, попробовать в укромном месте… Может быть, как-то себя подготовить, придумать подходящие слова…
— Да у вас руки трясутся, — осуждающе заметил кузнец. — Дайте-ка я…
Она отстранила его. Взялась за ключ крепче; ничего не происходило. Стальные грифоны врезались в кожу. Ключ не желал поворачиваться.
— Эх, — сказал кузнец, и в голосе его ясно прозвучало мнение обо всех на свете неумехах. — Позвольте…
На этот раз она безропотно уступила и ключ, и замок. Мастер долго возился, пробовал так и эдак — ключ не поворачивался.
— Да что же за дьявол! — рявкнул наконец, не смущаясь присутствием заказчицы. — Да не может же такого быть!
Вытащил откуда-то копию — точно такой же ключ, только тусклый, оловянный. Вставил в замок, повернул — дужка отскочила.
— Вот! Ну что я говорил! — положил на прилавок оба ключа, оригинал и копию, обернулся к Доминике, собираясь что-то доказывать; она вяло махнула рукой.
Мастер, уязвленный, втолковывал ей, что заказ выполнен как нельзя лучше — вот ключ, вот замок… Второй ключ ничем не отличается от первого, а если она пожелает, можно сделать и стальную копию… А коли она недовольна — сама виновата, просили же ее оставить для работы ключ-оригинал…
Доминика взяла с прилавка то, что принадлежало ей. Ни слова не говоря, надела на шею цепочку. Повернулась и вышла из лавки.
В тот вечер лил дождь. Доминика сидела в обеденном зале, за единственным столом, покрытым скатертью, и вяло ковыряла вилкой остывшее мясо.
Неудача была сокрушительной. Прежде она уговаривала себя не надеяться особенно — и, как ей казалось, преуспела; теперь, когда положение окончательно прояснилось, сделалось ясно, какой живучей и цепкой была ее надежда.
Можно еще невесть сколько таскаться по дорогам, хоть всю жизнь. Шарить, как воровка, в поисках замочных скважин, и однажды, как воровку, ее и поймают… Она содрогнулась, вспомнив тот случай на постоялом дворе — два месяца назад. И ведь едва сумела вымолить пощаду… Вернее, не столько вымолить, сколько откупиться.
…Или ключ не выдержит. Сколько раз Доминике снился этот сон: головка ключа у нее в руке, бородка — в замке…
А мир велик. И может быть, — она содрогнулась, — может, в ее скитаньях ей однажды встретится нечто, перед которым даже плащ-жизнесос окажется безделицей. Может быть, ее ждет судьба стократ худшая, нежели…
Дверь в обеденный зал распахнулась, будто ее пнули ногой. Немногочисленные едоки одновременно повернули головы; Доминика увидела сперва сапог, заляпанный грязью по голенище, потом мокрый капюшон с выбивающимися из-под него темными спутанными волосами, потом тусклую пряжку набрякшего водой плаща.
В дверях кухни появился хозяин — будто чуял, будто ждал; новоприбывший встряхнулся, как пес, и, не откидывая капюшона, направился к своему обычному месту — в темном углу.
Доминика опустила глаза.
Собственно, что ей за дело? Она завтра уезжает…
Почему он вернулся? Неужели он был у портного? Неужели портной знал? И что сказал ему колдун, и что портной ответил? Как объяснил?..
Может быть, портной тоже колдун? Вряд ли, ой, вряд ли…
Поваренок уже тащил новому гостю поднос со всякой всячиной — как будто тот заранее дал знать, чего хочет. А может, так оно и было?
Хоть бы к камину сел, подумала Доминика. Он же вымок, как жаба…
Тьфу, некстати жаба вспомнилась.
Поздним утром, когда счета были оплачены, вещи собраны и все, казалось, готово к отъезду, Сыр обнаружил вдруг трещину в рессоре. Ругать его за небрежение было поздно, тем более что он клялся всеми добродетелями, мол, вчера еще смотрел со всей тщательностью, и никакой трещины не было в помине…
Доминика стояла посреди двора, погруженная в апатию. Принимать решение было не о чем — предстояло вернуться в постылую гостиницу, проторчать здесь еще невесть сколько дней и потратить невесть сколько денег, потому что Сыр утверждал, будто поломка серьезная…
Знакомец, чьего имени она не знала, сидел теперь на ее обычном месте — за столом, покрытым скатертью. Капюшон его был откинут на спину; засохшие прядки волос торчали во все стороны, как иголки большого ежа. Доминика вошла — и остановилась в замешательстве.
Хозяин, которому уже доложили о неприятности с каретой, радушно поклонился. Мельком глянул на колдуна, крошащего хлеб за господским столом; подозвал служанку, что-то сказал ей на ухо, та умчалась — за еще одной скатертью, подумала Доминика.
Тем временем колдун отвлекся от своего занятия и поднял глаза.
Должок, в ужасе подумала Доминика. Он играет, как кошка с мышью — все эти приезды, отъезды… А случайно ли треснула рессора — именно сегодня? Ни с того ни с сего?..
Чего он хочет от меня, подумала Доминика. Я ничем-ничем ему не обязана. Близятся теплые дни, я велела бы Ниже спрятать плащ в сундук. И он пролежал бы там до осени. А что случилось бы осенью — никто не знает, может быть, к тому времени мы нарвались бы на разбойников, и плащ сделался бы их добычей. Или нас растерзали бы звери в лесу, и плащ так и сгнил бы вместе с прочими вещами под слоем опавших листьев…
Да что ему надо, подумала Доминика. Что есть у меня такого, что он пожелал бы сделать своим? Сундук с тряпками, поломанная карета… И ключ. Ключ!..
Она едва удержалась, чтобы тут же, при всех, не сжать ключ в ладони. Плотнее запахнула шаль на груди; двинулась к лестнице — в ее прежней комнате еще никого не поселили, стало быть, она получит возможность любоваться знакомым узором трещин на потолке…
Наверху горничная бранилась с Нижей. Доминика остановилась на пороге: матрас был выпотрошен, солома валялась по всей комнате, постельное белье грудой высилось в углу. Старательная девушка взялась за большую уборку, едва за постоялкой закрылась дверь…
Не слушая бранящихся служанок, Доминика повернулась и вышла. Спустилась вниз; в конце концов, почему она должна прятаться?
Близился обед. На кухне гремели посудой; зал понемногу наполнялся мастеровыми и лавочниками, становилось шумно и душно. Доминика сидела за столом, покрытым серой скатертью, а вокруг жевали, хлебали, стучали кулаками и ложками, болтали, смеялись чужие, неприятные люди. У одного лавочника был с собой сундучок, и Доминика, как ни старалась, не могла отвести взгляда от маленького замка в стальных петлях…
За спиной резко, бесцеремонно расхохотались сразу несколько голосов. Доминика с трудом сдержалась, чтобы не обернуться. То, что смех предназначался ей, сомнения не вызывало.
Загрохотала отодвигаемая от стола скамейка; из-за плеча Доминики выплыл и остановился напротив подмастерье лет пятнадцати, плечистый, как молотобоец, и красный, как девчонка. Уши, выглядывавшие из-под длинных светлых волос, алели рубинами; видимо, проспорил, обреченно подумала Доминика. Сейчас начнет дерзить — на радость публике… А Сыр на заднем дворе возится с каретой. Позвать хозяина?..
Парнишка вытер ладони о куртку, подошел к столу почти вплотную, наклонился над Доминикой, собираясь — но все еще не решаясь — произнести заранее придуманную речь. Открыл рот. Вдруг из красного сделался белым. Согнул колени. Исчез.
Сзади не смеялись.
Доминика повернула голову. Колдун сидел рядом; на лице его таяло выражение терпеливой брезгливости.
— Добрый день, — сказал колдун, встретившись с ней глазами. Пальцы его, секунду побарабанив по столу, нашли корочку хлеба и тут же принялись крошить. — Так и не уехали, госпожа?
— Рессора.
— А-а-а, — протянул колдун, поддевая ногтем одну особо удачную крошку. — Сочувствую…
Крошки под его пальцами выстраивались, образуя смутно знакомый символ; Доминика всматривалась, нахмурив брови.
— Может быть, мы могли бы немного погулять? — спросил колдун, не отрываясь от своего дела. — Здесь становится… шумно.
Доминика молчала. Колдун мельком взглянул на нее, смел крошки ладонью. Поднялся. Молча предложил ей руку.
Осторожно, кончиками пальцев, она оперлась о его локоть.
Нижа, по какой-то надобности оказавшаяся во дворе, уставилась на странную пару ошалелым взглядом яичницы-глазуньи. Доминика семенила, никак не в состоянии приладиться к широким шагам сопровождающего.
— Вы напрасно полагаете, что чем-то мне обязаны, — сказал колдун.
— Я вовсе так не… — запротестовала Доминика и осеклась. Получилось невежливо.
Колдун кивнул:
— Разумеется. Если бы я на ваших глазах шагнул бы, не зная дороги, в трясину… Вы предостерегли бы?
Доминика молчала, смутившись. Молчание затянулось.
— Вы видели того портного? — спросила она, пытаясь преодолеть неловкость.
— Да.
— И… что?
Колдун помолчал, прежде чем ответить.
— Ничего, — сказал наконец. — Вы правы: он ничего не знал.
И чуть заметно улыбнулся; улыбка не понравилась Доминике.
— Зачем же было трудиться? — спросила она резковато. — Ездить, расспрашивать…
Колдун пожал плечами:
— Я человек свободный… Дорога — мой дом. Отчего не съездить?
И улыбнулся снова, на этот раз светлее.
— Почему вас так занимают мои дела?
— Нисколько не занимают. Я просто не люблю, когда направо и налево продают беспечным людям плащи-жизнесосы.
— Как… направо и налево?
— Это полемическое преувеличение.
Доминика нахмурилась:
— Значит, портной…
— Драгоценная госпожа, зачем вам тревожиться из-за пустяков? В любом случае, портной — дело прошлое.
— И… что вы с ним сделали?
— А что я должен был с ним сделать? — удивился колдун.
Доминика промолчала. Десять шагов… Двадцать шагов…
— Вы маг, конечно?
— Конечно, — просто согласился ее собеседник.
— Тогда почему вы бродяжничаете, вместо того чтобы жить в своем замке?
— А вы? Вы происходите из хорошей семьи, не стеснены в средствах — почему вы, выражаясь вашими же словами, бродяжничаете?
— Я путешествую, — сказала Доминика устало.
— И я путешествую.
Они прошли вдоль улицы до самой окраины. Дома закончились; дальше было поле, мост через узкую речку и лес.
— Может быть, вы разыскиваете зло, чтобы его покарать? — в голосе Доминики скрипнул жесткий, почти старушечий сарказм. — Может быть, поэтому вы сказали мне про плащ и потом навестили беднягу-портного?
— Может быть, — колдун глядел на дорогу, где в синих лужах отражалось небо. — А может быть, у меня есть другая причина… Как и у вас… Только не пугайтесь. Вы всякий раз так вздрагиваете, что мне неловко делается, честное слово.
Не говоря ни слова, Доминика повернула назад в поселок. Обратный путь проделали молча; уже подходя к гостинице, Доминика спросила:
— И много вы знаете… о моей причине?
— Зависит от того, много ли вы хотите услышать…
— Все, — сказала Доминика почти грубо. — Я хочу услышать все.
— У вас с собой некая вещь.
— Понятно и ребенку. Я его не особенно прячу, к тому же мои слуги… и кузнец… и…
— Разумеется, — покорно согласился колдун. — Все знают, направо и налево, что у вас с собой ключ. Никто не знает, что это такое.
— А вы?
Он остановился. Некоторое время Доминика смотрела на него снизу вверх, упрямо и требовательно:
— Вы знаете, что это?
— Это и есть причина, по которой вы не ведете соответствующую вашему положению достойную размеренную жизнь, но скитаетесь по дорогам.
Доминика сжала ключ в кулаке — сквозь шаль:
— А вы знаете, что я никому его не отдам?
— А вы знаете, что я не собираюсь его у вас отбирать? У меня своих забот хватает, зачем мне предмет с темной историей, для меня бесполезный?
— Тогда чего вы от меня хотите?
— Ничего. — Колдун вздохнул. — Это как история с плащом… или, к примеру, болотом. Человек тонет на твоих глазах, но правила приличия требуют, чтобы ты смотрел в другую сторону…
— Я тону, по-вашему?
— Да. За вами уже тянется дурная слава. В той гостинице, где портной всучил вам плащ, все убеждены, что вы воровка. Кто-то видел, как вы пытались открыть своим ключом хозяйский сундук…
— Я… — Доминика покраснела.
— А горничная нашего хозяина приходится двоюродной племянницей кухарки с того постоялого двора, где вас застали у дверей чужой комнаты… И, возможно, она уже написала — среди прочих новостей — обо всех ваших приключениях. И письмо уже в дороге.
— Я немедленно уезжаю. — Доминика развернулась.
— Куда? У вас же рессора…
— Откуда вы знаете? Это вы?!
Он развел руками, как бы говоря: уж от таких-то подозрений меня избавьте.
Обеденное время подошло к концу. Из дверей трактира вываливались во двор последние насытившиеся посетители.
— Что же мне делать? — спросила Доминика шепотом. Скорее себя спросила, нежели собеседника.
— Меня зовут Лив, — сказал колдун. — Во всяком случае, это лучшее из моих имен.
Все время, пока он рассматривал ключ, Доминика не выпускала из рук цепочку.
— Вы мне не доверяете?
— Вы ничем не заслужили мое доверие…
— Правда?
Доминика смутилась.
— Итак? — спросил колдун по имени Лив, возвращая ей ее собственность.
— Это не просто ключ, — сказала она.
— Я догадался.
— Мне нужно… мне непременно нужно найти какой-нибудь замок, который открывается этим ключом.
— И вы перебираете подряд все замки, которые попадаются вам по дороге?
— А что мне делать?
— Как давно вы путешествуете?
Доминика молчала.
— Судя по состоянию вашего гардероба, — безжалостно заметил колдун, — а в особенности судя по теням под вашими глазами… путешествие оказалось долгим.
— Вы можете чем-то помочь мне, Лив? Или просто так насмехаетесь?
— Как я могу вам помочь, если вы ничего мне не рассказываете!
— Я и так уже сказала слишком много.
— Тогда я сейчас уйду и оставлю вас в покое, Доминика. Через несколько дней, когда рессору на вашей карете наконец поменяют, вы продолжите свое безнадежное дело.
— Оно не безнадежное!
— Оно безнадежное. Для этого ключа в мире нет скважины.
Она поднялась:
— А ну-ка повторите.
Он тоже встал. Стол, разделявший собеседников, качнулся. Дернулись язычки двух свечей в подсвечнике.
— Для этого ключа в мире нет скважины, — сказал Лив, глядя Доминике в глаза. — Но, может быть, есть другой путь.
Она посмотрела на ключ.
Сейчас, в полумраке, при свете колеблющихся огоньков, морды стальных грифонов казались живыми. Широкая бородка ключа отблескивала хищно и строго.
— Я слушаю, — сказал Лив тоном ниже.
Доминика села. Лив склонился над ней, упираясь ладонями в стол:
— Это человек, да?
— Да, — Доминика через силу кивнула.
— Он вам дорог?
— Он мне нужен. Не важно, зачем… Вы сказали, есть другой путь?
— Погодите, Доминика… Кто это?
— Какая разница. — Она с силой потерла лицо. — Какая разница, кто он… Что такое этот ваш другой путь? Или вы сказали о нем просто затем, чтобы развязать мне язык?
Лив выпрямился:
— Все. С меня довольно. Худшего врага себе, чем вы, Доминика, редко встретишь на этой земле… Удачной дороги.
— Да погодите вы!..
Он обернулся в дверях.
— Это мой сводный брат, — сказала Доминика.
Лив стоял одной ногой на пороге.
— После смерти матери мой отец женился второй раз…
Колдун слушал, не трогаясь с места.
— Сын моей мачехи… был такой, знаете, нескладный… но милый. Вечно лежал в гамаке, ел вишни, стрелял косточками… И в пятнадцать лет, и в двадцать пять…
Доминика замолчала.
— И что?
— И однажды явился прохожий. С виду бродяга, каких много.
— Среднего роста, борода с проседью, на правой руке нет мизинца?
— А вы его… — Доминика подалась вперед, — знаете?
Лив вернулся к столу. Уселся. Побарабанил пальцами, будто в поисках хлебной корки; корки не было.
— Если это тот, о ком я подумал… Вероятно, он имел беседу с жертвой… с вашим братом?
— Да, брат был любитель поболтать с прохожими. Кабаки…
— Опасная привычка, — Лив усмехнулся.
— Да… С этим, без пальца, они встречались несколько раз. Почти по-приятельски; на упреки отца брат возражал, что, мол, бродяга забавен, бродяга складно врет и вообще оригинал…
— А в последнюю встречу? Вы знаете, что эти двое друг другу сказали?
— Нет. Не было свидетелей… почти. Остался ключ, который провалился в ячейку гамака и едва не потерялся в траве. И остался мальчишка, некстати воровавший вишни. Когда его сняли с дерева, он был в трансе… говорил чужим голосом, будто повторял заученный текст.
— Что именно?
Доминика зажмурилась:
— «Человек, не имеющий цели, подобен ключу, не имеющему замка. Когда замок откроется ключом — Гастону вернут человеческий облик…» Гастон — это его так звали. Моего брата.
— Когда это было?
— Четыре года и три месяца назад.
Лив кивнул:
— Понятно. Бродягу, лишенного мизинца, зовут Рерт. Он спятил, возомнив, что все на свете имеет цель, явную или скрытую… Таких ключей, как вы носите на шее, в мире не один десяток, смею вас уверить.
— Вы знаете, как его вернуть? Гастона?
Колдун сощипнул со свечки каплю мягкого оплывшего воска. Помял в пальцах; вылепил шарик, похожий на тусклую жемчужину.
Доминика ждала ответа. За тонкой перегородкой гудел обеденный зал; за дверью на лестнице топтался Сыр, хмурый и настороженный. Сыр не доверял чародеям.
— Все зависит от того, как сильно вам нужен ваш сводный брат, — проговорил наконец Лив.
— Я очень к нему привязана, — быстро сказала Доминика.
Лив поднял брови:
— Привязаны настолько, что выждали три года — и только потом пустились на поиски подходящего замка?
Доминика поджала губы:
— Есть и другая причина. Полтора года назад мой отец умер. Наследство — а отец был человек небедный — отписал нам с братом, в равных долях… При условии, что брат явится к нотариусу в человеческом обличье.
— Ваша мачеха…
— Ну разумеется! Она настояла на внесении этого пункта, а умирающий не хотел ее обижать.
— Трогательно.
— Я ее понимаю. — Доминика вздохнула. — Сама она уже не в том возрасте и не того здоровья, чтобы таскаться по дорогам и шарить в поисках замочных скважин…
— С чего вы взяли, что замок надо искать, путешествуя?
— Уважаемый Лив, в нашем городке не осталось ни одной скважины, к которой мы не примеряли бы наш ключ. Кузнечные лавки, часовые мастерские — все было испробовано…
— Значит, вы рискуете здоровьем — а иногда и жизнью — ради наследства вашего батюшки?
— Я не стану врать, что делала бы это просто ради Гастона. Но он все-таки мой брат, хотя и сводный, и, в общем-то, всегда был со мной приветлив… А кроме того — это ведь страшно и отвратительно, превращать людей в ключи просто так… ради каприза…
— Понятно. — Лив покивал. — Доминика, приготовьтесь к тому, что наследства вы не получите.
— Как!.. Вы же сказали, что есть другой путь…
— Да, но это надо ехать к Рерту домой, разговаривать с ним, может быть, сражаться…
— Мне сражаться?!
— А вы хотели бы?
— Нет. — Она сцепила пальцы. — Я не хотела бы вступать в бой с колдуном… То есть магом. Ведь он тоже маг?
— О да. — Лив повел плечами. — Более того — он маг с твердыми принципами. Это ужасно.
— Лив, — проникновенно сказала Доминика, — а что бы вы… нет, не так. Что могло бы вас… Гм.
— Вы хотите спросить, что я взял бы от вас в обмен на драку с Рертом?
— Да. Приблизительно так.
— Ничего. Потому что драка сама по себе бессмысленна. Чтобы вернуть вашего брата, необходимо заставить Рерта изменить его мнение о людях… Хоть чуть-чуть.
— Все. — Доминика бессильно откинулась на спинку стула. — Я больше не могу. Спасибо вам, Лив, за интерес к моей скромной персоне… Поеду дальше.
— Поедемте вместе.
— Что?!
Колдун вздохнул:
— Так случилось, что я сейчас совершенно свободен… Могу съездить с вами к Рерту. Это не так далеко.
— Заведет он вас в ловушку. Безумие это, госпожа.
— Все безумие, Сыр…
— Или вам жизнь не дорога? Может быть, он сам вам тот плащ и подсунул. А потом через него в доверие вошел. А потом…
— Зачем так сложно? Что с меня взять?
Сыр, не находя аргументов, засопел. Раздраженно подергал себя за волосы. Ссутулился; поклонился. Вышел.
С его уходом решимость Доминики поиссякла. Она взвесила в руке приготовленный Нижей узелок (только самое необходимое, чтобы унести в руках). Тяжело опустилась на край кровати. Закрыла глаза.
«Никакой кареты, — сказал колдун. — Никаких слуг, никаких громоздких вещей. Двинемся быстро — пешком». — «Пешком?!» — поразилась Доминика. «Как все бродяги», — усмехнулся Лив. «В какую авантюру вы меня втравливаете?» — «Ни в какую. Я никуда вас не втравливаю. Вы идете со мной сами, по доброй воле и по собственной надобности… Разве нет?»
Еще не поздно отказаться, подумала Доминика. Сжала ключ в кулаке — стальная бородка впилась в ладонь.
Они вышли в путь на рассвете, как это делают все бродяги. Нижа и Сыр остались ждать в гостинице, но если Сыр до последнего момента пытался удержать госпожу от безрассудного поступка, то служанка рвения не проявляла — спала и видела, как без помех займется рукодельем, а денег, оставленных Доминикой на прокорм, должно было хватить надолго…
Они вышли в путь на рассвете. В молчании миновали последние дома поселка; перешли мост (сквозь широкие щели Доминика видела, как несется под ногами бесшумная быстрая вода) и углубились в лес.
На вырубке у дороги уже стучали топорами чьи-то работники; их лица представляли собой сплошную бороду с тремя дырами — для рта и глаз. При виде пеших путников лесорубы призадумались было, но, встретившись взглядом с колдуном (а Лив шел впереди, капюшон надвинут на лоб, край плаща явственно оттопырен ножнами), поспешно вернулись к работе. Доминика прошла мимо, держа голову высоко и неподвижно, будто лебедь, мучимый мигренью.
Ключ покачивался на груди в такт шагам. Поскрипывал под ногами песок, из которого торчали, как жала, опавшие хвоинки. Впереди — в пяти шагах — маячила спина колдуна.
Почему я ему поверила, смятенно думала Доминика. Как случилось, что я иду по дороге пешком, как сроду не ходила, тащу на плече узелок с пожитками, будто нищенка или погорелец… Он взял меня на простую приманку — немножко помощи, немножко сочувствия, немножко страха… Святая добродетель, неужели я и сейчас не поверну назад?
Она сделала еще шаг и остановилась. Лив, слышавший ее шаги, оглянулся:
— Вы устали?
— Да.
— Это самая утомительная часть пути… Хотя и не самая неприятная — все же прогулка по лесу, солнце, птицы…
— Вот что, — сказала Доминика. — Я не сделаю больше ни шага, пока вы не объясните мне, что вам за выгода — помогать мне.
Колдун, помедлив, откинул капюшон на спину. На хищном его лице Доминика увидела кислое, почти брезгливое выражение:
— То есть вы останетесь тут стоять навеки? Или пойдете назад одна, мимо тех лесорубов?
Доминикино сердце прыгнуло раненой жабой:
— Вы признаете, что завели меня в ловушку?
— Я веду вас к Рерту. Остановившись на полдороге, вы можете попасть в ловушку — просто потому, что мир жесток, моя госпожа…
Он вытер лоб тыльной стороной ладони. Вдруг зевнул, небрежно прикрывая рот:
— Ладно, слушайте. У меня в самом деле есть свой интерес в этом деле; помогая вам, я помогаю себе… Искусство превращения человека в вещь интересует меня с давних пор. Никто из магов, владеющих этим искусством, не преподаст мне урока по доброй воле. Но если я стану свидетелем обратной метаморфозы вашего друга — я получу ценнейшую информацию и смогу самостоятельно превращать людей в ключи и обратно. Или в книги, например. Да хоть в подставки для обуви… Не пугайтесь, вас это не касается. Но вот портного, по договору с ведьмой продающего людям плащи-жизнесосы, я с удовольствием превратил бы в швейную иголку. Нет?
— По договору с ведьмой?!
— Это я так. К примеру…
Доминика молчала. Лив покосился на высокое уже солнце и снова накинул капюшон:
— Госпожа Доминика, не смешите мои сапоги. Если бы я хотел зачем-то погубить вас — вы бы уже были надежно погублены… Мы идем к Рерту или нет?
Доминика кивнула. Лив, ни слова не говоря, повернулся и зашагал вперед. Доминика потащилась следом.
Она не привыкла ходить пешком. Узелок натирал плечо, тянул к земле; Доминика совсем выбилась из сил, когда идущий впереди колдун вдруг свернул направо — с дороги, в лес.
Доминика споткнулась:
— Лив!
— Там поляна, видите?
Доминика ничего не видела. Лес казался совершенно непроходимым; исцарапав руки и надорвав подол, она все-таки выбралась вслед за Ливом на круглую, как блюдце, полянку.
— Привал, — колдун уселся на обломок пня.
— Я далеко не уйду…
Доминика огляделась, выбирая место. Трава на затененной поляне росла кое-как, ствол давно упавшего дерева был трухляв и изъеден червями. Доминика потрогала пальцем склизкую кору, вздохнула и села, подобрав юбку.
— Не очень-то вы устали, — сказал колдун. — Иначе плюхнулись бы, где стояли, прямо на землю.
— Сколько нам еще идти?
— Нисколько. Уже пришли.
Доминика содрогнулась. Огляделась вокруг; глухой лес, дубы и елки, высокие пни, покрытые мхом, никто не придет на помощь… Колдун наблюдал за ней со скептической ухмылкой:
— Я имею в виду, что дальше мы поедем, а не пойдем… Вы странный человек, Доминика. Это сколько же вам наследства причитается от батюшки?
— Много, — сказала она еле слышно.
— Земли? Замки?
— Все. Земли, озеро… Деньги, золото… Дом… Много. Все.
— А без него вы никак не можете?
Доминика молчала.
— Мне просто жалко смотреть, как ради завещания вашего батюшки вы готовы подвергаться немыслимым опасностям — все равно, настоящим или воображаемым. Я-то вас не съем… но вы ведь верите, что вполне могу съесть. И все равно идете. Чудеса.
Доминика молчала.
— Еще не поздно вернуться, — сказал колдун совсем другим, жестким, деловым тоном. — Впрочем, вернуться не поздно никогда. Если у самых ворот Рерта вы скажете, что передумали…
— Нет, — сказала Доминика.
Колдун потянулся, как кот:
— Хорошо…
Он поднялся. Небрежно отряхнул плащ. Нашел в траве суковатую палку. Вышел на середину поляны, наклонился, разгреб палкой слой прошлогодних листьев и хвои. Присев на корточки, забормотал, и Доминикины ноздри дернулись: в стоячем воздухе леса возник резкий, неприятный запах.
— Доминика, — позвал Лив. — Вы в погреб спускаться не боитесь?
— В погреб?
— Идите сюда…
Она остановилась в пяти шагах. Колдун взялся за железное кольцо, невесть как появившееся в земле, с усилием потянул; открылась, как крышка кастрюли, черная дыра в земле.
Доминика отшатнулась.
— Был такой человек, — сказал Лив, обрывая свесившийся в подземный ход пучок бурой травы. — Как его звали, никто не помнит, а прозвище было Крот… Понимаете почему?
— Я туда не пойду, — сказала Доминика, отступая на шаг.
— Это не то, что вы подумали… Это самый скорый путь в любой конец света. Ну, почти в любой. Только так мы доберемся до Рерта и сможем расколдовать вашего братца…
Доминика отступила еще. Она была близка к тому, чтобы бежать без оглядки.
— Я спущусь первым, — сказал Лив мягко. — Зажгу огонь. Если вам не понравится — останетесь наверху. Но это значит, что бедный Гастон будет ключом до конца дней своих… и ваших. Решайте.
— Наверняка есть другой путь, — сказала Доминика.
— Есть. Обратно в гостиницу. Через неделю вам починят, я надеюсь, рессору.
Доминика отступила снова, запнулась пяткой о корень и грянулась навзничь.
Шахта вела прямо вниз, как печная труба. И была, как труба, узкой — двоим здесь не разминуться; Ливу приходилось прижимать локти к бокам и придерживать ножны. Доминика мучилась с юбкой, которая топорщилась и задиралась, и это было особенно неприятно, потому что внизу был Лив и у него в ладони был огонек — тусклый, единственный свет в давящей темноте.
А над головой у Доминики была светлая точка — вход в шахту. Теперь она казалась далекой, будто звезда.
— Доминика, как поживаете? Мы прошли больше половины…
Она молчала. Перехватывала ржавые перекладины железной лестницы. С каждым шагом, с каждым перехватом опускалась все ниже и ниже, к ведьмам, к подземным тварям, в преисподнюю…
— Доминика, я спустился. Жду вас. Уже близко. Не спешите.
Легко сказать «не спешите»; чем глубже опускалась Доминика, тем страшнее ей было находиться на лестнице, тем сильнее хотелось выбраться из колодца, и движения, поначалу дававшиеся с трудом, приобретали сбивчивую, лихорадочную поспешность.
Лестница закончилась. Доминику осторожно взяли за талию и втянули… куда-то, она поняла только, что здесь есть воздух — совсем свежий, по сравнению с духотой, царившей в «трубе». Она огляделась; ее окружала пещера с низким ровным потолком, со множеством нор-тоннелей, ведущих во все стороны. Под ногами поблескивала толстая ледяная корка (странно, Доминика вовсе не чувствовала холода), в углах смутно белели глыбы оплывшего льда.
— Этот самый Крот, — сказал колдун, все еще придерживая Доминику за локоть, — владел редким искусством подземных путешествий, но совершенно не умел постоять за себя. Еще в юности он стал пленником некоего, гм… вы все равно его не знаете. И этот некто заставил Крота работать всю жизнь — для того, чтобы его жадный хозяин мог появляться, как из-под земли… ха-ха. Как из-под земли — всюду, где его не ждут.
— Значит, — сказала Доминика, цепляясь за руку Лива, — значит, мы влезли в чужое владение. И хозяин, этот самый некто, вполне может…
— Нет, что вы. Дороги Крота давно перестали быть собственностью его зловещего хозяина. Теперь любой, кто сумеет открыть дверь, может войти сюда и прокатиться… Злоупотреблять не следует, да. Но я не был здесь давно, ой как давно…
Огонек на его ладони дрогнул и раздвоился. Одна искорка поднялась под потолок, другая поплыла к дальнему ходу-норе и остановилась над ним, как бы приглашая войти.
— А… у вас никогда не было знакомых магов, да, Доминика? — тихо спросил Лив.
— Никогда, — призналась она, наконец-то выпуская его руку. — Лив… Если вы меня обманете, это будет… очень нехорошо с вашей стороны.
— Дорогая госпожа Доминика. — Колдун меланхолично вздохнул. — Вы и сами не верите в то, что говорите. Жизнь — это война, а на войне нет хороших и плохих… есть только сильные и слабые. Мы с вами заключили сделку — и будем выполнять ее условия по мере возможности… Идемте.
В тоннеле стояли сани — огромное резное корыто, поставленное на полозья. Доминика остановилась в нерешительности; Лив тронул сани рукой — они двинулись легко, как по воде.
— Сами влезете или подсадить? — спросил Лив.
— Мы поедем на этом?
— Удобнейший транспорт. Садитесь.
Доминика неуклюже перевалилась через высокий бортик. Внутри не было ничего — голое деревянное донце. Доминика уселась, скрестив ноги, на собственный узелок с пожитками.
— Держитесь там за что-нибудь, — сказал снаружи Лив.
— А вы?
— Я запрыгну на ходу…
Доминика уперлась в стенки саней растопыренными руками и коленями. Лив снова забормотал; слова его сливались в одно длинное неприятное слово, и Доминикин нос зачесался: запах похож был на вонь от горящей ветоши.
Сани плавно двинулись вперед. Некоторое время Доминика слышала шаги — Лив бежал рядом, толкая сани, разгоняя, как мальчик, решивший прокатиться с горки; потом последовал толчок, темная тень мелькнула над Доминикиной головой, и сани стали вдвое тяжелее.
Лив, нисколько не сбивший дыхания, опустился рядом.
Доминика, притихшая, напуганная, слушала шум ветра по обе стороны саней. Зажженные Ливом огоньки остались позади; сани неслись сквозь темноту. В темноту. В никуда.
Потом вернулся свет. Доминика сперва зажмурилась и только потом разглядела в руках у сидящего рядом Лива — стилет; на треугольном острие горел, нервно подрагивая, язычок пламени.
— Страшно? — спросил Лив.
Доминика, не отрываясь, смотрела на стилет в его руках.
Колдун вздохнул:
— Ни один конь не может нести человека с такой скоростью… Я боюсь, что даже ездовой дракон — если бы даже рассказы о ездовых драконах не были сказками — не способен на это. Вы мужественная женщина, госпожа Доминика, с вами легко…
— Я трусиха, — сказала Доминика.
Лив хмыкнул.
Теперь, при свете, была видна резьба, покрывавшая сани изнутри. Деревья, знаки, животные, птицы; одно изображение перетекало в другое, и вместе они образовывали третье. Доминика засмотрелась.
— Это для красоты?
— И для красоты тоже.
— Сани тоже делал Крот?
— Нет. Для работы по дереву у него были другие… существа.
— А почему здесь лед?
— Для скорости… Сядьте удобнее, Доминика. У вас затекут ноги. Нам ехать не очень-то долго, но достаточно, чтобы…
Он вдруг замолчал. Прислушался; резко дунул на свой стилет. Огонек погас.
В темноте слышно было, как шелестит ветер и постукивают полозья. И все.
— Что… — начала Доминика.
— Ш-ш-ш…
Некоторое время Доминика ждала, стиснув пальцы. Потом Лив забормотал; Доминика зажала нос. Шум и постукивание сделались тише: сани замедлили ход. Остановились совсем.
Лив бесшумно поднялся. Доминика встала на колени.
Пещера теперь не была темной. Потолок ее, поросший сосульками, отблескивал красным, и свет становился с каждой секундой ярче.
— Ну вот, — сквозь зубы сказал Лив. — Как на заказ.
— Что?!
— Ничего особенного, госпожа Доминика… Просто переждите. Сделайте вид, что заняты размышлениями… в разговор не вступайте.
— С кем?
— А сейчас придет…
Доминика втянула голову в плечи. Сосульки на потолке вспыхнули цветными огнями, свет сделался нестерпимым — и почти сразу пригас; глядя поверх резной кромки саней, Доминика успела увидеть, как из бокового хода — а у тоннеля был боковой ход! — выскочило животное, похожее одновременно на пантеру и паука; на спине чудища помещался всадник, которого Доминика даже рассматривать не стала — просто легла на дно саней, закрыв лицо ладонями.
— Привет, Мизеракль, — сказал глуховатый отрывистый голос.
— Привет, Соа, — невозмутимо ответил Лив.
— Все маешься?
— А ты ревнуешь?
Чужой голос хохотнул:
— Твоя беда — это только твоя беда, Мизеракль.
— Рад был тебя видеть, — все так же ровно отозвался Лив.
— Ты уже уходишь? Как жаль… И совсем не хочешь угостить меня этой старой девой?
— Совсем не хочу, Соа. Более того — уверен, что ты пошутил.
Сделалось тихо. Так тихо, что удары Доминикиного сердца казались набатом, созывающим деревню на борьбу с пожаром.
— Ну ладно, Лив, — совсем глухо и очень отрывисто сказал чужой голос. — Захочешь еще раз прокатиться Кротовыми норами — милости прошу…
Послышался скрежещущий звук, будто провели пилой по камню. Ударил ветер. И свет померк.
Чуть приоткрыв глаза, Доминика успела заметить в последних отблесках этого света, как Лив прячет под плащ странный предмет, отдаленно похожий на пастушью свирель.
— Последнее усилие! Р-раз!
Над их головами открылась крышка, впуская восхитительный воздух, впуская свет солнца и запах травы; Лив вылез первым и помог выбраться Доминике, вернее, вытащил ее, как пробку из бутылки.
Доминика глубоко дышала, запрокинув голову.
— Ну вот, — сказа Лив бодро. — Если мы осмотримся вокруг, что мы увидим? Степь. Совершенно безлюдную, и это правильно. Зато в двух шагах отсюда, в замечательно живописном месте на берегу реки, живет мой хороший знакомый, у которого мы переночуем в комфорте и безопасности… Госпожа Доминика, вы меня слышите?
Доминика с трудом села. Тряхнула головой. Поморщилась; вокруг в самом деле простиралась степь до горизонта, солнце опускалось с каждой секундой все ниже, морем ходила высокая трава. Ледяное подземелье с санями, и зловонные заклинания колдуна, и то чудовище верхом на другом чудовище, что обозвало Доминику «старой девой», — все это казались дурным сном.
— Нельзя раскисать, — посоветовал Лив. — Вот там, видите — деревья? Туда можно добраться за полчаса, если идти, не сбавляя шага… Доминика, вставайте. Помните о цели — вам нужно получить наследство, земли, воды, золото… что там еще?
Доминика поднялась, беззвучно заплакав.
Дорога заняла час. Оказавшись в просторном дворе незнакомого дома, Доминика застонала и опустилась на землю — где стояла.
— Вот теперь верю, что вы устали, — одобрительно заметил Лив.
Хозяин дома был невысок, ростом Ливу по плечо, щупл и немногословен. Стук в ворота — окрик — ответ Лива — распахнутые створки — короткое рукопожатие. Хозяин степного хутора либо знал о предстоящем визите, либо всегда был готов принять в своем доме Лива — с кем бы тот ни явился.
— Здесь есть какие-то слуги? — спросила Доминика, не поднимаясь. — Служанки?
— Увы. — Лив развел руками. — Здесь не такое место, чтобы жить посторонним… Если я донесу вас до постели — вы не будете шокированы?
— Я хотела бы помыться, — слабо возразила Доминика.
— Глупости, — беспечно заметил Лив. — Усталый человек сначала спит, а уж потом занимается галантереей… Есть-то вы будете?
— Есть? — Доминика приподняла голову. — Буду…
— Вы прирожденная путешественница, — восхитился Лив. — Идемте в гостиную, Наш-Наш уже накрывает на стол…
— Наш-Наш?
— Это одно из его имен… Но вообще-то он Егор.
— Тогда я буду звать его Егором…
— И правильно сделаете. — Лив протянул ей руку. — Вставайте. Здесь замечательно готовят, поверьте слову знатока…
— А вымыть руки?
Лив поморщился:
— У вас странные привычки… Бочка с водой в углу двора, рядом черпак. Если будете настойчивы, то найдете это самое… пемзу.
Доминика проснулась и долго таращилась в потолок, пытаясь вспомнить, где она и что с ней произошло.
Вспомнив, ужаснулась. Спустила ноги на пол; постель была удобная и чистая, чего не скажешь о Доминикиных ногах, вчера вечером так и не дождавшихся бани. Чудо еще, что, укладываясь на покой, она ухитрилась стянуть с себя одежду; в отсутствие служанки платье и нижняя юбка не пожелали развешиваться на спинке стула, а лежали так, как их бросила Доминика — грудой на полу.
Доминика поднялась (тело отозвалось мышечной болью). Подошла к окну; окно выходило на противоположную от фасада сторону, в сад. Густые кроны поднимались выше второго этажа; яблони цвели, соцветья покачивались под весом пчел. Доминика захотела открыть окно — но рама оказалась заколоченной.
В дверь стукнули:
— Госпожа Доминика? — спросил Лив. — Мы с Наш-Нашем уже позавтракали, ваш завтрак ждет вас на столе… Ведь мы не собираемся отдыхать здесь весь день, правда?
Доминика со стоном признала его правоту.
Ей удалось-таки выпросить у хозяина таз и кувшин разогретой воды; после купания она почувствовала себя лучше, а одевшись и причесавшись, и вовсе воспряла духом. Обеденный стол стоял на веранде под навесом; Доминика ела творог с медом, закусывала свежевыпеченным хлебом и слушала гудение пчел. Лив сидел на крыльце, свесив руки между коленями, и, покусывая губу, смотрел в небо. Его черные волосы казались лохматой, надвинутой на глаза шапкой.
Хозяин Егор, называемый также Наш-Нашем, работал в саду — окапывал деревья; время от времени в бело-зеленом мареве мелькала его ярко-красная рубаха.
— Лив, — негромко позвала Доминика.
— Да? — отозвался колдун, по-прежнему глядя в небо.
— Я ведь вовсе не старая дева.
— Я знаю.
— Этот…
— Я прошу вас, не надо о нем. Мне он тоже неприятен.
— Это он держал в плену Крота?
— Как вы догадались?
— Он считает Кротовые норы своей собственностью…
— Он может считать все, что угодно…
— Кто сильнее — вы или он?
— Ах, Доминика… Это ненужный разговор, уверяю вас.
— Извините, — пробормотала она. — Как вы думаете… Наш-Наш, то есть Егор, не будет против, если я немного погуляю по саду? Здесь очень красиво…
Лив наконец-то отвлекся от созерцания облаков. Мельком взглянул на Доминику:
— Вообще-то можно… Если вы будете только гулять. Если не попробуете, например, сорвать веточку с цветами, чтобы приколоть к прическе…
— Да? — смущенно спросила Доминика, которой как раз пришла в голову мысль, что хорошо бы отломить цветущую веточку. — Я понимаю, хозяин… он, наверное, будет против…
— Наш-Наш тут ни при чем… Сад будет против. Это очень своеобразный сад, Доминика. Лучше, если вы будете гулять со мной или с Наш-Нашем.
Доминика посмотрела на сад.
Мирно покачивались соцветия. Гудели пчелы. Негромко напевал, работая, садовник; маленькие яблони стояли, опустив ветки к земле, большие, напротив, поднимали их к солнцу.
Небо черными точками пересекли две вороны. Описали круг; закаркали, переговариваясь. Одна опустилась вниз, выбирая, на какую бы приземлиться ветку; Доминика глянула на Лива, собираясь о чем-то его спросить, — и краем глаза уловила быстрое движение. Обернулась; ветви распрямились. Между обильных яблоневых цветов черным снегом кружились, падая на землю, вороньи перья. Доминике показалось, что кое-где соцветья стали красными… Но это могло быть обманом зрения, потому что уже через несколько секунд все лепестки вернули свой первоначальный бело-розовый цвет.
Сверху, с голубого неба, ошалело каркала вторая ворона.
— Нет, — пробормотала Доминика.
— Да, — Лив кивнул. — Самая большая беда — это бродяги. Раз в месяц кто-то забредает, не верит знакам-предупреждениям и забирается через забор… Или ведет подкоп.
— И… что? — в ужасе спросила Доминика.
— Съедают, — коротко объяснил Лив. — Они плотоядные.
— Я не буду там гулять.
— Напрасно… Если сад увидит, что вы с Наш-Нашем, — вас не тронут, даже не попытаются.
— Я все равно не буду там гулять…
— Как хотите.
Песенка садовника слышалась теперь совсем близко. Наш-Наш орудовал лопатой; красная рубаха прилипла к его спине темным пятном пота.
— Он тоже маг?
— Нет. Он просто работник. Работяга.
— Почему же сад…
— Он хозяин.
— Он его купил?
— Он его выходил. Старый хозяин умер много лет назад, сад никому не позволил его похоронить — так и оставил себе… Одичал, зарос, оскудел. Надо было быть Наш-Нашем, чтобы, во-первых, прийти сюда без страха, во-вторых, взять лопату, удобрения, садовый нож, черенки…
Доминика с новым интересом взглянула на садовника. Тот продолжал работать; ветви над его головой не шевелились.
— Сад, который ест птиц? А насекомые?
— Насекомых здесь нет… Кроме пчел, разумеется.
— Кроме пчел. — Доминика усмехнулась, будто что-то вспомнив. — Скажите, Лив… Почему…
Она запнулась.
— Ладно уж. — Лив вздохнул. — Спрашивайте.
— Почему он… этот— называл вас Мизераклем?
Колдун беспечно усмехнулся:
— У меня много имен, Доминика. То из них, которое мне нравится, я вам назвал.
Садовник вышел попрощаться. Махнул широкой ладонью, указывая направление:
— Вдоль речки. Там увидишь.
Он был немногословен, Доминика давно заметила.
Дорога вдоль полноводного по весне ручейка, гордо именуемого речкой, оказалась поросшей кустами и кое-где размытой; неизвестно, когда ею пользовались в последний раз. Доминика брела рядом с Ливом, время от времени опираясь на его руку. Лив не возражал.
— Может быть… вы все-таки расскажете о себе? Хоть несколько слов?
— Я очень скучный человек, Доминика.
Хутор с хищным садом остались позади и плавно опустились за горизонт. Солнце склонялось все ниже, собираясь последовать вслед за хутором. В степи вокруг не было признаков жилья.
— Мы будем ночевать на голой земле? — осторожно спросила Доминика.
— По моим расчетам, сегодня мы ночуем у Рерта, — отозвался Лив.
— Где?!
— У Рерта… Терпение, Доминика.
И пошел вперед.
Иногда он останавливался, чтобы разглядеть случившееся по дороге одинокое дерево. Пока все встреченные ими деревья были из породы плакучих — стояли у берега, опустив ветки в бегущую воду, оплакивая неведомую беду.
Примерно за час до заката Лив наконец-то нашел, что хотел. Это было высокое, ветвистое, некогда мощное дерево; речушка, понемногу выгрызая свое глинистое ложе, разрушала его мир, и теперь дерево стояло будто на границе — часть его корней висела над потоком, пытаясь дотянуться до воды. Половина кроны была сухая и голая, другая половина пыталась делать вид, что ничего не происходит, и шелестела листьями, сверху серебристо-зелеными, с изнанки темными, как болотная вода.
Доминика, в чьей памяти все еще свежа была история хищного сада, на всякий случай не стала приближаться к дереву; пользуясь каждой секундой покоя, села на жесткую траву, а потом и легла, вытянув ноги. Подумать только — два дня назад к ее услугам были все перины гостиницы… Пусть не самой уютной, но удобной и чистой… С теплой водой в бочках… С горничными…
Тяжелый ключ соскользнул с груди на плечо. За ним щекотно потянулась цепочка.
Она ждала с тяжелым сердцем, что колдун окликнет ее и надо будет вставать. Но Лив, по-видимому, всерьез заинтересовался деревом — все бродил вокруг, пробовал ветки, постукивал носком сапога по могучим обнаженным корням. Ну что же, какая ни есть, а все передышка…
Доминика легла на спину и заглянула в небо. В самом центре его стояло единственное большое облако; игра цветов на его волнистых боках завораживала, холодные тона сочетались с теплыми и оттенялись ослепительно белым. Доминика на секунду увидела город с башнями и рынками, флюгерами, колокольнями, садами…
Прекрасное наваждение пропало, когда ноздрей ее коснулся отвратительный, пробирающий до костей запах. Доминика задержала дыхание, потом схватила воздух ртом — и села.
Лив стоял на коленях. В правой его руке был кинжал, в левой — стилет; бормоча и напевая, он то проводил лезвием по земле, то легонько поддевал острием приподнявшийся над поверхностью древесный корень. Корни подергивались и потрескивали. Доминика зажала нос.
— Идите сюда, — позвал Лив, не отрываясь от своего дела. — Умеете лазать по веткам?
— Что вы делаете?
— Открываю вам путь к наследству… Можете встать мне на спину. Я подсажу.
— Я доверяю вам во всем, и если вы меня обманете…
Доминика замолчала. Лив почесал затылок рукояткой стилета:
— То что?
Доминика, стиснув зубы, взялась обеими руками за ветки. Чуть не закричала — ветки были теплые, почти горячие.
— Погодите. — Лив уже спрятал свое оружие и теперь стоял рядом.
— Что…
— Наденьте мой плащ поверх своего. Будет холодно.
Не решаясь сопротивляться, она приняла на плечи шерстяной груз. Плащ почти не имел запаха, да и то незначительное, что Доминика унюхала, было каким-то странным: как будто колдун, таскавший эту вещь день изо дня в любую погоду, был растением, а не мужчиной.
— Давайте-ка…
Она встала ногой на его сцепленные ладони и через секунду уже сидела на нижней ветке. Ветка странно подрагивала.
— Она дрожит!
— Так и надо, лезьте выше!
Он подал ей ее узелок и взбежал по стволу, как муха. Доминика разинула рот.
— А-а…
— Выше, — сказал колдун, и ветка под ним затряслась. — На той стороне, где листья. Пристегну вас ремешком.
Сквозь просветы в листьях Доминика видела, как один за другим выдергиваются из земли, суетятся, подобно огромным червям, живые корни полумертвого дерева. Остатки корней над обрывом тоже двигались — странно и страшно, как парализованные ноги.
Лив на секунду обнял Доминику, а когда отстранился, она была уже привязана к ветке ремнем.
— Держитесь, — посоветовал Лив серьезно. — Это так… Видимость одна, а не страховка.
Доминике не требовались советы. Наверное, по собственной воле она не могла бы выпустить ветку — пришлось бы разнимать пальцы силой. Дерево выбиралось из земли, осыпало в ручей камни и глину, ворочало корнями, как слепой великан; Доминика не кричала от ужаса только потому, что у нее пересохло в горле.
Лучше бы мы спустились в Кротовые норы, подумала она, когда дерево, последним усилием вырвав последний корень, стряхнуло с него чьи-то истлевшие кости.
— Па-ашел! — невесть кому рявкнул колдун, и, глянув на него, Доминика поняла, что Лив доволен. Прямо-таки счастлив.
Дерево, перебирая корнями, двинулось прочь от ручья — в степь. Доминика болталась на ветке, как плохо закрепленный фрукт. Земля вздрагивала; из травы метнулся линялый заяц, в панике припустил прочь. Доминику начало мутить.
Хрустела трава, сминаемая переступающими корнями. Неужели мы так и будем идти до самого Рерта, тоскливо подумала Доминика. Почему бы не взять лошадь… Лошадь быстрее… Но куда приятнее…
Будто услышав ее мысли, дерево зашевелилось с удвоенной резвостью. Трава и комья земли взлетали по обе стороны идущего чудища, позади тянулась борозда, как от исполинского плуга. Сухие ветки, не выдержав, падали одна за другой. Крона идущего дерева походила теперь на ущербную луну — половина в силе, половина — призрак.
Лив что-то прокричал — наверное, успокаивал. За грохотом и треском Доминика его не услышала.
Дерево неслось теперь, как никакой лошади мчаться не под силу. Доминика, как ни страшно ей было, успела поразиться — корни сливались в движении, будто спицы катящегося с горы колеса, дерево наклонилось вперед, как бегущий человек, кора под Доминикиными пальцами сделалась почти нестерпимо горячей. Никогда прежде Доминике не приходилось двигаться так быстро; горизонт прыгал, ветер выл в ушах, сносил зеленые листья. За несколько секунд здоровая половина дерева сделалась неотличима от мертвой. Пояс впился Доминике в тело; если бы не пояс, мельком подумала она, — я слетела бы, осталась лежать в этой жуткой борозде…
Земля вдруг накренилась. Доминика увидела степь сверху — траву, чахлый кустарник, жирную черную линию — как будто степь треснула пополам и в глубокой трещине шевелятся разбуженные черти…
И место, где линия прервалась.
И корни дерева, обломанные, измочаленные, все еще переступающие, как бы по привычке — в воздухе.
Дерево летело. Дерево поднималось с каждой секундой выше; капюшон Лива то падал Доминике на лицо, то отлетал назад, и управлять его движениями Доминика никак не могла, потому что судорожно цеплялась за ветки обеими руками. Край юбки хлопал звонко и пугающе, взлетал выше колен, падал и снова взлетал, и с этим нельзя было ничего поделать, совсем ничего…
Тем временем земля, залитая вечерним солнцем, становилась все обширнее. Лишенное листьев дерево было теперь прозрачным; Доминика увидела селения, о которых прежде не имела понятия, развалины, отбрасывающие изломанную тень, темно-зеленое пятно незнакомого леса. Ручей, вдоль которого они с Ливом тащились полдня, превратился сперва в ниточку, а потом слился с равниной.
Дерево рывком поменяло направление полета. Доминике хлестанул в лицо ветер, она готова была задохнуться, но дерево повернулось вокруг ствола, как вокруг оси, и Доминика понеслась теперь спиной вперед. Так, спиной, влетела в сырое холодное облако, закашлялась в плотном тумане; облако, подсвеченное солнцем, вдруг вспыхнуло битым стеклом, Доминика зажмурилась и несколько минут не открывала глаз — пока не ощутила, что дерево накреняется.
Пояс снова врезался в тело — на этот раз ощутимее и глубже. Дерево летело, почти лежа в воздухе, будто снесенное топором небесного лесоруба, но беда была не в том. Доминика, разинув полный ветра рот, увидела, что Лив висит, уцепившись обеими руками за самую нижнюю ветку, что его тело развевается на ветру, как ленточка, и сам он почти не принадлежит летающему дереву — ветер хочет оборвать его с ветки, как плод, и получить в свое полное распоряжение.
Доминика закричала — и не услышала своего голоса, зато Лив, будто ощутив ее взгляд, поднял голову и посмотрел на нее.
Он смеялся. У него было азартное, сияющее, вдохновенное лицо — как у игрока, ощутившего за карточным столом покровительственное прикосновение судьбы. Доминика вдруг в ужасе поняла, что сейчас он разожмет руки…
Дерево плавно выпрямилось, опустив корни, как и подобает, вниз. Лив подтянулся, поставил ногу на развилку, уместился между сучьями удобно и естественно, как книга на знакомой полке. Помахал Доминике рукой; она вдруг увидела, что земля гораздо ближе, чем была минуту назад, и продолжает приближаться. Мелькнули перекрещенные дороги, потом светлый прямоугольник поля — и потянулся лес, сперва редкий, потом все более густой, без полян и просек, мрачный непроходимый лес с красными верхушками, подсвеченными заходящим солнцем.
Лив стоял теперь, обхватив руками ствол. Смотрел вниз. Верхушки елок мелькали под самыми корнями несущегося дерева; иногда особенно высокая верхушка задевала за длинный корень, и летающее дерево опасно тряслось.
Доминика совсем отчаялась, когда дерево вдруг резко нырнуло в лес. Стволы неслись по обе стороны, сливаясь в один непроходимый забор. Ветер стал тише и теплее, в нем обозначились запахи. От сильного толчка Доминика стукнулась головой о ветку и едва не прикусила язык; в следующую секунду стало ясно, что дерево не летит, а бежит по лесу, причем бежит по прямой, неведомым образом избегая столкновения.
Движение становилось медленнее с каждым взмахом корней.
Дерево качнулось — и остановилось. В ту же секунду в лесу стало почти совсем темно — вероятно, за невидимым горизонтом наконец-то угомонилось солнце.
Доминика обвисла на ветвях, как мертвая русалка. Капюшон Лива закрыл ее лицо до подбородка; как хорошо было бы на секунду заснуть — очнуться в постели, в чистоте и тепле, и в безопасности, святая добродетель, в безопасности!
Дерево стояло, подрагивая, похрустывая, покачиваясь. Стояло, хотя Доминика на его месте давно уже повалилась бы набок, сделавшись добычей плотника.
— Госпожа Доминика, мы на месте… Между вами и вашим наследством остались сущие пустяки. Давайте-ка руку…
— Привет, Зубастик, — сказал сухой незнакомый голос, который Доминика — она была в этом уверена! — уже когда-то слышала.
Она вздрогнула и откинула с лица тяжелый Ливов капюшон.
Бывшее летающее дерево стояло перед каменным крыльцом большого, зловещего с виду строения, похожего одновременно на руины и новостройку. С верхней ступеньки крыльца смотрел человек — смотрел, по счастью, на колдуна, а на не на Доминику. Человек был среднего роста, и Доминика могла поклясться, что борода у него с проседью и на правой руке нет мизинца.
— Ты испоганил мне аллею, Зубастик.
— Привет, Рерт. — Лив расстегнул ремень, удерживавший безвольную Доминику от падения. — Мы нуждаемся в ужине, отдыхе, неторопливой беседе.
— Кто это «мы»?
— Твой старый друг и прекрасная девушка трудной судьбы… Доминика, разжимайте-ка пальцы. Мы уже прилетели.
Дерево, кажется, вздохнуло, стряхнув с себя ездоков.
В полутьме — после заката в лесу наступили глухие сумерки — Доминике удалось разглядеть два идеально ровных ряда елей, образовывавших узкую аллею. Аллея брала начало от каменного крыльца; конец ее терялся в темноте.
Ключ лежал на кожаной скатерти, делавшей стол похожим на огромную книгу. Стальные грифоны тускло поблескивали глазами. Хищно и остро топорщилась бородка.
— Зачем тебе это нужно, Зубастик? — Рерт прошелся вокруг стола, заложив руки за спину.
— У меня есть имя, Рерт. Оно мне нравится.
Хозяин дома наконец-то угнездился в кресле. Своды потолка нависали над его головой, как обрывки каменной бахромы. В углу журчал, перекатываясь с камня на камень, ручеек, тонул в миниатюрном озерце. Поверхность озерца время от времени беспокоил всплесками большой рыбий хвост; жилище колдуна Рерта походило на пещеру. Удобную, теплую, жилую пещеру.
Лив помещался за маленьким столом у камина — пальцы его привычно крошили хлеб. Доминика, усаженная на покрытую шкурами скамью, массировала запястья и боролась со слабостью.
— Хорошо. — Беспалый колдун ухмыльнулся. — Хорошо… Зачем тебе это надо, Лив?
— Дружище Рерт, разве это имеет значение?
Рерт глянул на Доминику. Оглядел ее с ног до головы (святая добродетель! На кого же она похожа после безумного полета на дереве?!), щепоткой подергал себя за седеющую бороду.
— Благородная госпожа… Как вы думаете — зачем этот совершенно чужой вам человек тратит время, силы… Рискует, между прочим… Зачем?
— У него есть свой резон, — хрипло сказала Доминика.
— Какой же?
Доминика посмотрела на Лива. Тот развел руками, всем своим видом показывая: чего только не делает с людьми любопытство.
— Спросите у него, — порекомендовала Рерту Доминика. — Пусть он сам скажет.
Рерт снова поднялся, прошелся по комнате; зачерпнул воды из озерца, выпил, умылся. Подошел к камину; остановился перед сидящим Ливом, снова заложил руки за спину:
— Зубастик… У тебя свои принципы, но у меня — свои. Я не дразню тебя Мизераклем, но и ты не вправе требовать, чтобы я изменил однажды принятое решение. Это понятно?
— Вполне. — Лив кончиком пальца расставлял крошки на столе.
Рерт почему-то разозлился. Качнулся с пятки на носок и обратно:
— Этот ключ не имеет скважины! Его давно пора перековать на что-то полезное — на шило, например… Если его не перекуют на шило — он так и останется бесполезным хламом до скончания веков!
— Если ты не вернешь ему человеческий облик, — вполголоса добавил Лив.
Рерт подошел к нему вплотную, наклонился, тяжело опираясь на стол ладонями, задышал в лицо:
— Я не верну ему человеческий облик, Лив.
Лив наконец-то оторвался от созерцания крошек:
— А если я попрошу?
— А ты не проси, — сказал Рерт еле слышно. — Соарен наступает тебе на пятки… Не проси, Зубастик… — И добавил фразу, которую Доминика не расслышала.
Лив приподнял брови. Рерт резко выпрямился, отошел в угол, в темноту; Доминика слышала, как он звенит посудой и шелестит страницами, по-видимому, книги.
— Одна деталь, от которой зависит многое, — пробормотал Лив, разглядывая крошки. — Скажи мне, Рерт… Скажи мне, сколько лет этому ключу? Как давно он в последний раз разговаривал с тобой?
— Четыре года, — сказал беспалый из темноты. — Он был бессмыслен и безмыслен, как пудель.
— Неправда, — резко сказала Доминика.
Лив быстро повернул голову:
— Что неправда? Не четыре года, меньше?
— Неправда, что он был бессмыслен, — сказала Доминика.
Лив прищурился:
— Вы же сами говорили мне, что ваш сводный братец был преимущественно стрелок вишневыми косточками… и все.
— Он был бессмыслен! — провозгласил Рерт, появляясь из темноты с аптечной бутылочкой в руках. — Все они появляются из ниоткуда, не зная, зачем родились. Всем им кажется, что жизнь — всего лишь ящик без стенок и дна. Они не делают ни малейшей попытки осознать свое предназначение, они плывут, куда гонит их ветер, катятся с глупой улыбкой и довольны собой, полагая, что в этом-то и заключается мудрость!
— Он не сделал вам ничего плохого, — злобно сказала Доминика.
— Он вылил на мою голову полную бочку отборной чуши — о бессмысленности всего на свете, о том, что мертвое умирает навсегда, что миром правит случайность…
Доминика подобралась, как перед прыжком:
— Он вовсе так не думал! К тому же… Вам-то какое дело? Не он явился к вам в дом — вы пришли к нему!
— А теперь вы пришли ко мне, — бросил Рерт, разглядывая бутылочку на просвет.
— Эдак к любому человеку можно придраться и во что-нибудь превратить! Будем превращать всех?
— Моя бы воля — и превращал бы, невзирая на пол и возраст, — Рерт сопел, отдирая от пробки сургуч. — Жаль, что я редко выбираюсь… Спина болит от прогулок, голова кружится от высоты, а Кротовые норы… — Он раздраженно махнул рукой.
— Одного я не могу понять, — пробормотал Лив, собирая крошки ребром ладони. — Со сроком выходит неувязка.
— Со сроком?! — Рерт зубами выдернул пробку из узкого бутылочного горлышка. — Она врала тебе от начала и до конца!
— О благородных дамах не говорят «врала». — Лив сбросил крошки в камин, отряхнул ладони. — Говорят — «не открывала всей правды».
Он сунул руку за пазуху, выудил странный предмет, отдаленно напоминающий свирель; Рерт отскочил:
— Проклятый Мизеракль!
— Лив, я не врала! — выкрикнула Доминика почти одновременно с ним. — Я…
— Не так уж важно. — Лив покачал головой, надевая «свирель» на пальцы правой руки.
Рерт поспешно приложился к горлышку бутылки и сделал глубокий глоток. Глаза его закатились, рот разинулся, в щели между потрескавшимися темными губами вспыхнула искра; искра превратилась в сверкающий клубок, в котором Доминика — мгновение спустя — вдруг опознала кроличью голову.
Ни один из кроликов, прежде виденных Доминикой, не выглядел так зловеще. Свалявшаяся шерсть его была покрыта комочками темной смазки, глаза смотрели холодно и мертво, зазубренные уши казались орудиями убийства. Не ожидая команды к бою, кролик ударил огнем из ноздрей — так, что голова Рерта, все еще служившая чудовищу оболочкой, мотнулась назад.
Доминика, невесть как оказавшаяся в самом дальнем углу, успела увидеть, как слегка прокопченный Лив поднимает руку, и очертания огромных зубов вдруг заполняют пространство Рертова жилища.
Кролик вырвался на свободу. Хвост его оказался непропорционально длинен и подобен хвосту скорпиона; момент удара Доминика видеть не могла — таким стремительным был каждый бросок.
Брызнуло стекло, рассыпаясь осколками; зашипел и высох ручеек. Чудовищные зубы, одновременно реальные и призрачные, несколько раз сомкнулись впустую, потом послышался хруст, кролик забился, перекушенный пополам, и вдруг взорвался, опрокинув Рерта в бассейн и отбросив Лива к стене.
— Ты проиграл мне желание, Рерт. — Лив расстегнул пряжку у горла и сбросил на пол обгорелые лохмотья, прежде бывшие его плащом. Край ткани вспыхнул; Лив наступил на него ногой.
Беспалый с трудом выбрался из бассейна. Уголки его рта кровоточили, темные струйки сбегали по седеющей бороде.
— Мизеракль, — просипел он с откровенной ненавистью. — Проклятый Мизеракль… Ты не сможешь меня принудить.
Лив поднял брови:
— Почему это?
— Потому что раньше меня придется убить!
— Доминика. — Глаза Лива нашли ее там, где она пряталась, в темном углу за сундуком. — Во-первых, можете выйти… А во-вторых — давайте подумаем, как нам быть. Не слишком ли высокую цену нам приходится платить за ваше наследство?
— Я не врала вам!
— Милая Доминика, я не стал бы связываться с вами, если бы вы не врали. Но теперь наступил момент истины: давайте сюда ключ… Кстати, когда вы успели его взять?
Доминика посмотрела на свои руки. В правой зажат был ключ. Прежде чем забиться в щель за сундуком, она успела-таки схватить со стола свою драгоценность, унести подальше от греха…
— Рерт, — сказал Лив мягко. — Прости меня, если я в чем-то не прав.
Беспалый, не глядя на него, разводил огонь в камине. Промокал уголки рта рукавом рубахи.
— Доминика, — Лив обернулся, — зачем вы рассказали мне всю эту историю про наследство? Ладно, молчите, я догадываюсь. Вам казалось, что в истинную причину никто не поверит. Что она не покажется серьезной.
Доминика молчала.
— Вы видите, я сделал все, что пообещал вам. Почти все. Рерт думает, что я не могу его принудить, — он ошибается.
В камине занялся огонь. Рерт не торопился подниматься, сидел, обхватив себя за плечи, подставив теплу мокрый бок. От одежды его поднимался пар; Доминика не могла видеть его лица, но видела руку, нервно сжимающую и разжимающую перепачканные кровью пальцы.
— Итак, Доминика, прежде чем я начну принуждать Рерта… А я твердо решил добиться своего… Скажите мне: почему вы ждали три года, прежде чем отправиться на поиски скважины для вашего ключа?
— Вы не поверите, — пробормотала Доминика.
— Правду, — резко бросил Лив.
— Этот человек — на самом деле не мой сводный брат…
— Я догадался.
— Его имя — не Гастон…
— Его имя не имеет значения.
— Он был аптекарь. Самый скучный и смирный человек на свете. Когда я проходила мимо, он странно на меня смотрел…
— Теплее.
— И однажды пригласил прогуляться… Но у меня были гости, и я отказалась.
— Какая жалость.
— Больше он не тревожил меня. Я была только рада. Нам с ним не о чем было разговаривать… К тому же родственники были бы против такой дружбы, ведь мы неровня…
— Разумеется. Что же потом?
— Потом к нему в аптеку зашел господин Рерт. — Доминика покосилась на побежденного колдуна. — Остался ключ на полу… и мальчишка, забившийся под прилавок. Видите, в этой части рассказа я вам не врала… «Человек, не имеющий цели, подобен ключу, не имеющему замка. Когда замок откроется ключом — Денизу вернут человеческий облик…»
— Никогда, — глухо сказал Рерт, поворачиваясь к камину другим боком.
Лив побарабанил пальцами по столу:
— Не похоже, чтобы из-за этого скучного безродного человека вы готовы были пожертвовать всем на свете, Доминика.
— Прошло три года. Брат Дениза разбогател и задумал перестроить дом. Когда ломали чердак, нашли коробку, на которой было написано мое имя. Брат Дениза человек на редкость порядочный — он просто передал коробку мне.
— Подарки?
— Письма. Десятки писем, на каждом дата. Ни одно не отправлено.
— Зачем вы их читали?
— Я тоже себя спросила… потом. Я была любопытна, Лив. А письма были адресованы мне. Я прочитала сперва одно. Потом другое. Потом все остальные.
— Что дальше?
— Я испугалась и сожгла их. И решила о них забыть.
— Но не получилось?
Доминика в отчаянии помотала головой:
— Я не могу объяснить… Я ходила мимо его аптеки, кивала в окошко — и понятия не имела, что… Задаром. Вы понимаете? Навсегда! Он такой… честный в этих своих письмах, острый на язык, умный, щедрый… И понимает меня лучше, чем… Но я-то, как я могла догадаться… когда он уныло пялился на меня из-за своего унылого прилавка?!
— Вы хотите сказать, что влюбились в него по уши, начитавшись романтических писем?
— Нет. — Доминика поморщилась. — Этих-то слов я и боялась. Любовь тут вообще ни при чем… А письма вовсе не были романтическими… Конечно, легче поверить в наследство.
— Уж простите мне некоторую пошлость формулировки. — Лив посмотрел на Рерта. Под его взглядом тот тяжело поднялся — хмурый, бледный, в бороде застряли сгустки крови.
— А теперь я скажу: ваш дружок — пустоцвет, и пустоцвет говорливый. Звенел своими склянками и рассказывал — мне, мне рассказывал! — что смысла нет ни в чем. Тогда я спросил его, есть ли хоть капля смысла в его собственной жизни…
— Провокация, — подбросил Лив.
— Это нечестно! — выкрикнула Доминика. — Он был в отчаянии… Он разуверился… Он страдал, в конце концов! А у того, кто страдает, не может не быть цели!
Рерт с силой вытер окровавленный рот.
— Если у него была цель — значит, где-то есть скважина для этого ключа. Надо только хорошо поискать.
— Я искала!
— Значит, у него не было цели.
— Дружище Рерт, — мягко сказал Лив. — Я не стану разубеждать тебя. Я не стану ничего тебе доказывать. Я даже не стану перекусывать тебя пополам. Но если ты откажешься помочь нам по доброй воле — поможешь по недоброй. Выбирай.
— Каким бы дураком ты ни был… — пробормотал Рерт, снова усаживаясь перед огнем.
— Ты вернешь ему человеческий облик?
— Нет.
Доминика отшатнулась: Лив метнулся в длинном, не уловимом глазом движении. По комнате прошел ветер, Доминика захлебнулась от густой вони; Рерт, все еще сидящий у камина, захрипел — и вдруг лопнул, как воздушный шарик. На месте, где он только что сидел, брякнулся о пол огромный замок с фигурной черной скаважиной.
— Быстрее! — приказал Лив. — Ключ!
Доминика опустилась на четвереньки — ноги не держали ее. По-деревенски разинув рот, она смотрела на бывшего человека, бывшего колдуна, оказавшегося теперь ржавым куском стали.
— Да отпирайте же! — раздраженно торопил Лив. — Это та самая скважина!
Доминика попятилась. Перевела взгляд с замка на ключ, с ключа на Лива, с Лива на замок.
— Вы… лгали мне. Вы умеете превращать людей. Это отвратительно… как вы…
— Но ведь и вы мне лгали!
Доминика помотала головой:
— У меня была причина…
— Но ведь и у меня была причина! Вам не понять… Или, наоборот, понять слишком хорошо… Но я Мизеракль, и Мизераклем умру!
— И очень скоро, — сказали из камина.
Грохнули, разлетаясь во все стороны, поленья. Погнулась чугунная решетка; легко переступив через ее обломки, в комнату шагнул некто, кого Доминика узнала сразу же. На этот раз при нем не было верхового животного, похожего одновременно на пантеру и паука, и сам он выглядел почти по-человечески, если не считать третьего глаза на лбу — но не над переносицей, как можно было бы ожидать, а над левой бровью.
Все три глаза лихорадочно блестели.
— Привет, Мизеракль… Что ты сделал с моим другом Рертом?
— Привет, Соа, — сказал Лив, делая шаг по направлению к замку.
Незваный гость протянул руку:
— Стой! Зачем? Ты и без того принес моему другу слишком много зла… Ты испоганил его аллею — я видел! Ты превратил его в эту дрянь. Не удивлюсь, если узнаю, что ты съел его кролика!
— Да, я съел его кролика, — устало подтвердил Лив. — Соарен, ты пьян. Осторожнее.
Новое неуловимое движение, новая волна смрада; замок будто взорвался, разрастаясь и принимая форму человеческого тела. Мгновение — и Рерт со стоном сел, держась за голову.
— К тебе гости, — сказал ему Лив.
Рерт невидящим взглядом скользнул по Доминике. Тяжело посмотрел на Лива, потом уставился на трехглазого и тяжело задышал.
— Фу-у! — трехглазый замахал ладонью перед лицом. — Ну и смердят же в наше время добро и справедливость! Здравствуй, друг Рерт. Тебе не надоел еще Мизеракль? Мне надоел смертельно.
— Он в моем доме, — хрипло сказал Рерт.
— Я заметил, — подтвердил трехглазый. — И что он с тобой делает — в твоем-то доме! Но я — другое дело. Я пришел не зубами с ним меряться, я кое-что принес… Вот! — И он вытащил из-за пазухи две покрытых воском доски для письма, а из кармана — два острых деревянных стержня.
Безобидные эти предметы произвели странное впечатление на Рерта и в особенности на Лива; Доминика, привычно забившаяся в щель за сундуком, имела возможность видеть его лицо. В комнате было достаточно света для того, чтобы разглядеть бумажную бледность поверх несколько застывшей невозмутимости.
— Не надо, — сказал Рерт.
— Надо! — провозгласил тот, кого звали Соареном. — Я давно ждал этого дня! Там, — он ткнул пальцем в сводчатый потолок, — наконец-то сочли, что нам с Мизераклем пора выровнять чаши весов… Окончательный поединок — вот что я принес в подарок моему другу Зубастику. Сядем же и нарисуем пару формул!
— Погоди, — сказал Лив.
— Немедленно. Чистый и окончательный счет. Выбирай оружие, Мизеракль, честно говоря, мне все равно — эта доска или та…
Доминика смотрела, утратив представление о смысле происходящего. Трехглазый Соарен уселся за низкий стол перед камином — тот самый, где недавно крошил свой хлеб Лив; через всю комнату бросил одну доску, и Лив поймал ее левой рукой, а правой подхватил летящий стержень.
Рерт, которому тяжело было двигаться после превращения в замок и обратно, отошел к бассейну (ручеек, едва пришедший в себя после полного испарения, журчал теперь тихо и как-то неуверенно), сел на краю и свесил руки ниже колен.
Лив молчал. Глаза его были стеклянно-отрешенными, и Доминика вдруг поняла, что боится за него — до холодного пота.
Соарен положил вощеную доску на стол. Вольготно вытянул ноги, взял в правую руку стержень; искоса, нехорошо взглянул на Лива.
Лив слепо огляделся. Не увидел Доминику. Пододвинул к стене стол, покрытый кожаной скатертью (стол был огромный, Лив сдернул его с места, будто пушинку), сел прямо, как школьник. Взял стержень в левую руку. Уставился на свою доску, словно рассчитывая прочитать подсказку на нетронутой вощеной поверхности.
— Ты готов? — отрывисто спросил Соарен.
— Я готов, — эхом отозвался Лив, и Доминика не узнала его голоса.
— На счет «пять» начинаем, — сказал Соарен. — Рерт, посчитай.
— Раз, — глухо сказал Рерт. — Два, три, четыре… пять.
Два стержня одновременно коснулись досок. Доминика замерла; поначалу ничего не происходило.
Соарен усмехался. Его стержень постукивал о доску, выводил письмена, рождая при этом зеленоватый пар; пар вырывался с силой, струйки его шипели, как обваренные змеи.
Лив все еще сидел очень прямо. Левая рука его выводила совершеннейшие, с точки зрения Доминики, каракули; только что проведенные линии через секунду таяли на воске, будто впитываясь. На их место ложились новые; Доминика никогда бы не могла себе представить, что решающий магический поединок выглядит именно так.
Рерт сидел, сгорбившись, переводя взгляд с одного писца на другого. Иногда его глаза останавливались на Доминике, и тогда она всей кожей чувствовала исходящую от Рерта неприязнь.
Потом Соарен начал рычать — вероятно, от азарта. Третий глаз его над левой бровью сделался совершенно красным — даже маленький острый зрачок потонул в прилившей крови. Зеленый дым из-под его стержня повалил гуще.
Лив сидел, не шевелясь, не издавая ни звука. Только рука его летала и летала над доской и метались, пролагая ей путь, глаза.
— Отойди от него, — сказал Рерт.
Доминика не сразу поняла, что обращаются к ней.
— Отойди от него, разнесет. — Рерт дернул рукой, будто приглашая. Доминика подумала — и не двинулась с места; Рерт отвернулся, всем своим видом говоря: я предупреждал.
Соарен плотоядно урчал, нанося на доску линии и символы. Соарен лоснился удовольствием; казалось, он гонит добычу. Казалось, рот его полон горячей сладкой слюны; он раскачивался на стуле, его танцующий грифель плевался молниями, и там, где коленчатые стрелы попадали в столешницу, возникали горелые пятна.
На лице Лива лежало такое страшное, такое непосильное напряжение, что Доминика избегала на него смотреть. Давай, бормотала она, сжимая кулаки до боли в ладонях. Давай, давай, ну пожалуйста…
Соарен с рыком начертил на своей доске округлую, судя по движению его руки, петлеобразную фигуру. Лив вдруг отшатнулся, будто его ударили по лицу. Деревянный грифель в его руке вспыхнул, как щепка в костре, грифель горел, но Лив продолжал писать, и с лица его не сходило мучительное выражение человека, решающего тысячу задач одновременно…
Потом грифель рассыпался пеплом. Лив удивленно глядел на свою доску, потом на руку и снова на доску; Соарен, хохоча, завершал комбинацию. Росчерк — Лива отбросило, будто толчком, затылок его ударился о стену…
Тогда Доминика зарычала сквозь зубы и нащупала шпильку в своих волосах. Подавшись вперед, вложила теплое острие в упавшую руку Лива.
Рука дернулась. Пальцы сжались вокруг железного стержня.
Соарен выписывал свою победу, над его доской дрожал воздух, закручивался смерчиками, подхватывая обрывки зеленого пара; Лив медленно, будто ломая ржавчину в суставах, выпрямился. Рука, сжимающая Доминикину шпильку, упала на стол рядом с гладкой (все впиталось!) вощеной доской.
Соарен занес свой стержень. И, прежде чем опустить, мельком глянул на побежденного.
Лив снова сидел по-школьному прямо. Удивленно смотрел на свою доску.
Соарен опустил руку, ставя точку. За мгновение до оглушительного стука, с которым орудие Соарена коснулось доски, Лив, будто проснувшись, подался вперед, и угловатые, рваные символы полились на воск.
Соарен рыкнул, на этот раз раздраженно. Он полагал схватку оконченной; добивая раненую жертву, он выписывал и черкал, рисовал и снова выписывал, казалось, на стержне его путаются безумные кружева…
Лив сидел, будто надетый на черенок лопаты, прямой и неподвижный. Рука, вооруженная Доминикиной шпилькой, летала с удвоенной скоростью.
Соарен замычал, мотая головой. Забранился; в комнате пахло дымом и раскаленным воском.
— Давай! — закричал вдруг Рерт, о существовании которого Доминика забыла. — Мизеракль!
Соарен наклонился над доской, почти касаясь ее подбородком. Стержень его надсадно визжал, кричал почти человеческим криком — все громче и громче.
Лив сидел как статуя. Только рука металась, нанизывая одну формулу на другую. Быстрее, еще быстрее; Доминика перестала видеть руку. Видела только капли пота, падающие со лба и кончика носа; касаясь доски, капли шипели и испарялись.
Соарен взвыл.
В вое этом не было ничего человеческого; тем не менее Доминика сумела разобрать слова «Мизеракль» и «Будь проклят».
А потом утробный рев Соарена распался на многоголосый вой внезапно возникшего хора; басовитые раскаты сменились сначала криком теноров, а потом нестройным визгом множества мелких тварей.
Соарен опрокинулся на бок — вместе со стулом. Из тела его один за другим вылетали, как брызги, крошечные существа, похожие на членистых червячков; каждое из них кричала, проклиная Мизеракля, грозя и ругаясь.
Тварей было несчетное количество; они вырывались из тела, как струи фонтана, падали на деревянный пол и исчезали в моментально прогрызенной дырочке. Через несколько секунд писклявые крики стихли — тело Соарена оседало, будто из него выпустили воздух, и вскоре осело совсем. Осталась одежда — рубаха, вложенная в жилет, жилет, вложенный в куртку, штаны, вложенные в сапоги…
Доминика шумно хватала ускользающий воздух.
Лив, сидящий за столом, не пошевельнулся. Рука по инерции нанесла несколько знаков — и замерла. И остановились глаза.
Рерт встал. По широкой дуге обошел то, что осталось от тела Соарена. Подошел к сидящему Ливу, наклонился, тронул за плечо:
— Мизеракль…
Лив не двигался.
— Мизеракль. — В голове Рерта был страх. — Эй, Зубастик…
Доминика подошла, не чуя под собой пола. Остановилась за другим плечом сидящего; увидела доску — воск, освобожденный от чар, оплывал, и последние строчки, написанные несколько секунд назад, скатывались мутными потеками.
— Лив, — сказала Доминика, не решаясь коснуться его плеча. — Лив, вы… ты меня слышишь?
Рерт протянул руку. Взял из застывших пальцев Лива покореженную шпильку; подержал на ладони. Перевел взгляд на Доминику.
— Ему нечем было писать, — сказала она, будто оправдываясь.
Рерт что-то пробормотал — она не разобрала слов.
Левая рука Лива лежала, впечатавшись в теплый воск. Под ногтями запеклась кровь. Синие жилы казались раздутыми, как весенние реки.
— Что значит «Мизеракль»? — спросила Доминика.
— «Чудо, совершаемое из жалости», — глухо отозвался Рерт.
— Из… жалости? — не поняла Доминика.
— Они называют «жалостью» все, что не приносит прямого дохода, — сказал Лив, качнулся вперед и упал лицом в стол, покрытый кожаной скатертью.
Дерево, наполовину умершее еще у себя на родине, проделавшее долгий путь по земле и по воздуху, испоганившее в конце пути лесную аллею Рерта, — это дерево все еще стояло, более того: его натруженные корни потихоньку укреплялись в сытной почве леса.
Доминика, повидавшая слишком много за последних два дня, не удивилась даже тому, что у дерева хватило сообразительности не врастать в землю прямо перед крыльцом: оно отбрело немного в сторону, где и хозяину не мешало, и в то же время оставляло за собой шанс поймать полуденный лучик солнца.
В дальнем конце аллеи появился Рерт. На плече у него лежала лопата; он шел, подволакивая ногу, беззвучно разговаривая сам с собой.
— Что было бы, если бы я открыла моим ключом тот замок… в который вы его превратили?
— Ваш друг снова стал бы человеком.
— А Рерт?
Рерт шагал по направлению к крыльцу. На светлом лезвии лопаты высыхали комочки земли.
Лив вздохнул, покачивая левую руку на перевязи:
— Он был бы унижен… Все эти шутки с превращениями — неприятная рискованная игра.
Доминика невольно взялась за ключ на своей груди. Лив усмехнулся:
— А вы уверены, что он вам нужен — живой? Что тот человек, открывшийся вам в письмах, сможет точно так же открыться, глядя вам в глаза? Вы не боитесь разочарования?
— При чем тут мое разочарование? Я хочу, чтобы он жил…
У нижней ступеньки крыльца Рерт воткнул лопату в землю. Оперся на нее, как на посох.
— Все.
— Не все, — мягко напомнил Лив.
Рерт поднял некоторое время разглядывал стоящих на ступеньках Лива и Доминику.
— Ты обязан этой женщине жизнью, — сказал он наконец.
— Я знаю.
— Я тоже обязан ей… Хоть она понятия не имеет, чем рисковала. И что бы с ней сейчас было, если бы Соарен…
Он запнулся. Вытер губы, будто желая очистить их от только что произнесенного имени; по Доминикиной спине пробежали крупные холодные мурашки — от поясницы к затылку.
— У этого ключа есть скважина, — тихо сказал Рерт. — Теперь я знаю точно. Она есть.
— Где? — быстро спросила Доминика.
Рерт зажмурился, будто что-то припоминая; запекшийся уголок его рта дрогнул — и снова начал кровоточить. Рерт перевел дыхание, открыл глаза, промокнул губы и бороду мятым зеленым платком.
— У него есть цель. Ты создала ее. Или увидела заново.
— Где его скважина?
— Там. — Рерт махнул рукой. — Та, которую ты изберешь… Ты придала его жизни смысл — ты найдешь ему скважину.
— Спасибо, друг, — тихо сказал Лив.
Доминика недоуменно оглянулась на него:
— Он издевается!
— Нет.
— Он…
— Пойдемте, Доминика. Мы и так злоупотребили гостеприимством нашего хозяина… Идемте. Я объясню.
— Госпожа! — причитала Нижа, и на ее крики в минуту сбежались все слуги и постояльцы гостиницы. — Вернувшись! Святая добродетель, мы уж не чаяли! Исхудали-то как! А осунулись! А где же…
Проталкиваясь сквозь толпу любопытных, Доминика прошла в дом, поднялась в знакомую комнату на втором этаже — и повалилась на кровать, как умерщвленное лесорубами дерево.
Рука ее сжимала ключ, висящий на шее, на цепочке.
Ветер ходил по полю, гоняя темно-зеленые и светло-зеленые волны. На дорожном указателе, криво приколоченном к столбу, сидела ворона.
— Я боюсь, — призналась Доминика.
— Понимаю.
— Я не знаю, что ему говорить…
— Он будет не в себе в первые дни. Лучше, если вокруг окажется спокойная привычная обстановка, знакомые лица… Кстати, что скажут родичи при виде его возвращения?
— Обрадуются… наверное.
— Даже если не обрадуются — ничего страшного. Привыкнут.
Карета, на козлах коротой сидел Сыр, укатилась далеко вперед и теперь поджидала хозяйку у моста, на другой стороне поля.
— Лив, я боюсь. Мне хочется найти первую попавшуюся скважину — и…
— Вы можете это сделать хоть сейчас. Правда, потом придется везти домой совсем беспомощного человека… Но у вас ведь экипаж.
— Нет. Я просто хочу попробовать, Лив. Просто увериться, что Рерт не лгал, и теперь любая скважина…
— Рерт не лжет мне. Он же не сумасшедший.
Доминика нервно рассмеялась:
— А я вам солгала.
— Я даже догадываюсь, зачем.
— Для правдоподобия. Скажи я правду — кто бы мне поверил?
— Я.
Доминика отвела глаза:
— Мизеракль.
— Да. Я сам не всегда понимаю, Доминика, что мною движет. Одно могу сказать совершенно точно: ничего в своей жизни я не совершил из жалости.
— Я вас обидела?
— Ну что вы.
— Вы ведь тоже солгали мне, Лив. И были правы. Если бы вы признались тогда, что хотите мне помочь, — я только уверилась бы, что это ловушка.
— А почему, собственно?
Доминика сцепила пальцы:
— Действовать, не преследуя выгоду, — противоестественно. Зато разбойник, у которого слишком мало сил, чтобы напасть в открытую, прежде всего предложит помощь — и проводит до ближайшей рощицы… Разве не так?
— Так.
— И нормальный человек скорее поверит в наследство, чем в стопку писем, от которых к тому же ничего не осталось, кроме горстки пепла.
— Вы помните их наизусть.
— С чего вы взяли?
Лив чуть заметно усмехнулся:
— Знаете что? Не говорите никому, что это вы его спасли. Придумайте что-нибудь. Груз так называемой благодарности способен погубить что угодно, тем более — такой груз…
— Но ведь это вы его спасли. Это я вам благодарна.
Лив хмыкнул. Вытянул откуда-то покореженную, закопченную шпильку:
— Узнаете?
— Еще бы…
Лив бросил шпильку в траву. Земля разошлась с негромким треском; на месте, где упала шпилька, поднялся, как змеиная головка, росток. Секунда — и молодое дерево неизвестной породы стояло, покачиваясь на ветру, поводя клейкими листочками, удивляясь само себе.
— На память, — сказал Лив.
— Почему здесь?
— Здесь раздорожье. Место, где мы разойдемся.
— Погодите, Лив… Что заставило вас сесть с ним… с этим… за эту доску? Кто? Почему он показывал пальцем… вверх, в потолок?
— Кто его знает. — Лив беспечно улыбнулся. — Он суетился, он размахивал руками… Как мы теперь догадаемся, что он имел в виду?
Ворона смотрела с дорожного указателя — насмешливо, как представлялось Доминике. Время шло; каждая уходящая секунда трогала волосы на голове — как ветер или как сильный страх.
— О чем еще вы хотите меня спросить?
Доминика оглянулась на карету в отдалении. Сыр не маячил больше на козлах — видимо, спустился вниз поболтать с Нижей.
Тогда она поднялась на цыпочки и крепко обняла своего спутника. И снова поразилась, обнаружив, что он почти ничем не пахнет. Разве что древесным соком и небом после молнии — чуть-чуть.
— Куда вы теперь?
— Я ведь бродяга, Доминика, вы помните. Дорога — мой дом…
Он осторожно высвободился. Церемонно поцеловал ей руку:
— Прощайте, моя госпожа. Берегитесь сомнительных портных и никогда не говорите вашему Денизу, что произошло с ним на самом деле.
— Я еще увижу вас… когда-нибудь?
Этот вопрос она задавала себе потом — много раз.
Особенно он мучил ее ночью, когда, просыпаясь рядом со сладко сопящим мужем, она прогоняла свой сон.
Ей снилось, что ворона слетает с дорожного указателя, садится на верхушку молодого дерева и, широко разевая рот, отрывисто каркает:
— Привет, Мизеркаль!