МАГИ И ВСЕ ОСТАЛЬНЫЕ

СВЯТОСЛАВ ЛОГИНОВ

Большая дорога

Большая дорога просыпается до света. Солнце еще потягивается в заоблачной колыбели, подумывая, не пора ли вставать, а на дороге уже раздается тележный скрип, отрывистые крики погонщиков, стук, бряканье и прочий шум, сопровождающий движение массы невоенного люда. На постоялом дворе распахиваются ворота, и добрая половина гостей покидает радушный кров, отказываясь даже перекусить на дорожку. И Колох, такой навязчивый с вечера, утром никого не уговаривает задержаться, понимая, что людям нужно спешить. Он лишь кланяется, получая деньги за ночлег, желает гладкого пути и призывает постояльцев, когда поедут обратной дорогой, остановиться именно у него. Гости обещают и через минуту забывают обещание, занятые более насущными делами.

Большая дорога просыпается до света, но Радим встает еще раньше. Растапливает кухонный очаг, ставит на огонь котел, вылив в него остатки воды из дубовой бадьи, потом с двумя ведрами бежит на ручей. Вернуться надо прежде чем прогорят тонкие поленья, иначе придется растапливать очаг заново, а это перевод колотых дров, да и вода не вскипит к сроку.

А потом… Радим, подай!.. Радим, принеси!.. Радим, сбегай!.. Живей, кому говорят!..

К полудню начинают появляться новые гости, остановившиеся, чтобы дать роздых коням и самим перекусить на скорую руку. Этих кормят кашей и бобовой похлебкой, что вовсю кипит в котле. Редко кто спросит пива, а о вине и речи нет, народ занятой, большая дорога не любит пьяных, выпивоха здесь далеко не уйдет.

Радим оттаскивает на кухню грязные миски и в сотый раз бежит за водой. Посудомойка Дамна тратит удивительно много воды.

К четырем часам пополудни холодная баранина в меню сменяется жарким. Теперь на постоялом дворе обедают люди праздные: богатые путешественники, офицеры, скачущие по своим надобностям, скучающие аристократы, которым королевский лейб-медик прописал вуаяж, авантюристы и пройдохи, чей промысел начинается вечером и под крышей. Отобедав, все эти люди сыто оглядываются, ища развлечений, знакомств и приятного времяпровождения. Ранний вечер — пора чистой публики.

Ближе к ночи опять появляется рабочая беднота: погонщики скота, батраки, возвращающиеся с найма, мастеровые, ищущие заработка, наемники без места и прочий люд. Здесь же — мелкое ворье, промышляющее кражами с возов; на постоялом дворе они ничего не крадут, а то ведь иначе на большой дороге хоть не показывайся — Колох на расправу скор и крепко печется о репутации заведения.

Беднота ужинает на улице под навесом — под крышей вечером дороже — и тут же заваливается спать, большей частью на собственных возах, так что всеми благами постоялого двора пользуются лишь кони и медлительные волы. И это правильно, главное, чтобы скотина была накормлена и сбережена от цыганского глаза, а самому можно и в телеге покемарить, благо, что она у Колоха во дворе, и значит, везомое добро будет в целости.

Тут уже Радим носится как угорелый. Всякий покрикивает на него, и всякий в своем праве. А ноги уже подкашиваются, но уставать нельзя никак, потому что именно в эту пору больше всего перепадает мелких монеток, кинутых щедрыми посетителями. Тумаков, впрочем, тоже перепадает изрядно. Так что надо успевать как в отношении колотушек, так и в рассуждении чаевых. Никому нет дела, что Радим отвечает только за огнь в печах, большом очаге и камине, что пылает в чистой зале. Еще, конечно, за воду, чтобы не переводилась она ни у поварихи, ни у посудомойки. И, опять же, грязную посуду оттаскивать — Радимова забота. Однако крикнет загулявший чистоплюй: «Эй, пацан, еще бутылочку мальвазии!» — и беги за вином, потому что обе подавальщицы приглашены за чей-то стол и то ли трудятся, то ли празднуют — не поймешь. А Дамна уже вопит с кухонной половины: «Радим, где кипяток?» Хоть разорвись, а успевать надо.

Вечер был в самом разгаре — угаре, как сказал бы Радим, будь у него хоть секунда для посторонних мыслей. И на чистой, и на черной половине зала гудели разговоры, щелкали костяшки домино, а бродячий музыкант, с цитрой в руках отрабатывающий ужин и ночлег, расположился ближе к проходу, чтобы его инструмент был равно слышен всем, пирующим под крышей. Полуденные разговоры о ценах, пошлинах и грабителях сменились вечерними — о стародавних временах, о драконах, привидениях и зачарованных кладах. Радим слышал эти пересуды краем уха, но даже помечтать о несбыточном ему было некогда, ложась в постель, Радим мгновенно проваливался в сон, не успев даже припомнить, о чем толковали собравшиеся у очага постояльцы.

— Что касается василиска, — авторитетно рассуждал толстопузый негоциант, — то с ним может справиться любая кухарка. Если подумать, что такое василиск? Кунштик, выродок, петуший бастард. И обходиться с ним нужно как со всяким петухом. Вот только смотреть на него нельзя, а так — выйти, зажмуря глаза, и замереть, будто окаменел, а когда василиск налетит — схватить его и свернуть башку.

— И скольким василискам вы успели свернуть башку, уважаемый? — спросил его визави, представившийся аптекарем из Ристола. Хотя Радим успел заметить, что мешка с лекарствами у аптекаря не было, медицинские советы он давать отказывался, а доминошки перемешивал в две руки, но тремя пальцами, что заставляло подозревать в нем шулера. Купец, судя по всему, тоже это заметил, но за себя был спокоен, поскольку играл в паре с подозрительным незнакомцем, и благодушное настроение не покидало бы его, если бы не беспрестанные колкости и язвительные замечания напарника, портившие удовольствие от игры.

Против шулера и торговца играла еще более странная пара: наемник, явно переживающий не лучшие времена, и зажиточный крестьянин, каких повсюду пруд пруди, с мозолистыми руками и загорелым морщинистым лицом. К такому никто и приглядываться не станет, однако Радим успел приметить, что хуторянин явился налегке, а это всегда странно, без дела мужика на большую дорогу арканом не затащишь. Соседи, случается, заходят скоротать вечерок, но этот-то нездешний… хотя вроде уже бывал здесь пару раз. На заклад биться не стоит, но зря толстопузый радуется, что уселся играть в паре с мошенником, как бы не пришлось в результате раскошеливаться.

— Парень! — слышится зов подвыпившего гостя. — Спроси там, где моя рыба?

— Сей миг! — заученно отвечает Радим и со стопой грязных мисок исчезает на кухне. Интересный разговор о василисках остается недослышанным.

В поварне Колохова жена — ведьмоватая Рикта мечется от жаровни к печи, поспевая еще что-то рубить на разделочном столе.

— Рыбу требуют! — на бегу сообщает Радим.

— Жарится! — кричит Рикта, деревянной лопаткой переворачивая шипящих в масле вьюнов. — Что мне, сесть на них, чтобы скорей подрумянились?

— Да откуда столько?.. — причитает Дамна при виде перемазанной жиром посуды. — Кипятку тащи, ирод!

— Сперва дров! — приказывает хозяйка.

Радим притаскивает с заднего двора охапку наколотых поленьев, потом мчится через зал, чтобы зачерпнуть в гостевом дворе кипятка. Там под навесом дымит еще один очаг, над которым висит закопченый котел, чтобы беднота, ставшая на ночлег, тоже могла хлебнуть кипяточку. А дрова для всех печей и очагов — на Радиме. Сколько их переколото да перетаскано — не сосчитать!

Парочку полешек стоит подкинуть под котел, чтобы забурлила вода, после того, как дольешь свежей. Дрова хранятся во дворе, но не около очага, а то скучающие мужички, такие прижимистые, когда речь заходит о своем, даровое топливо мигом спалят, чтобы косточки лишний раз погреть, да и просто забавы ради.

Во дворе тоже говорят о чудесном, но здесь народ уже не делится на скептиков и сказочников. Посомневаешься, посмеешься над чужим рассказом, а тут самого беда подстережет, да еще диковатее, чем соседа. В Поручинках, сказывают, оборотень задрал корову. Возле стада — волчьи следы, а за росчистью — человечьи, в мягких чувяках, чтобы гвоздей в подметке не было. Это уже всякий знает, что оборотень гвозди на дух не переносит, потому и вбивают в косяк кованый гвоздь, чтобы незваный гость в дом не вперся. А корову злыдень таки уволок, хотя ни волку, ни тем более человеку коровьей туши на закорках не снести. Ясно дело, волкулак постарался.

Радим зачерпывает полведра кипятку и бежит, стараясь, чтобы воздух сносил горячий пар, не жег пальцы. Быстро бежишь, оно и ничего, а остановишься — не обессудь.

В зале, кажется, назревает драка. Во всяком случае, степенный разговор, сдобренный легкой пикировкой, перешел в ссору с криком и размахиванием кулаками.

— Я мошенничаю?.. — хрипит длинноносый аптекарь, хватаясь за пояс, где нет ничего, кроме заткнутого за ремень платка. — Да я тебя за такие слова…

Ноги игрока в мягких без единого гвоздя чувяках нервно приплясывают; сразу видно, что мошенник готов к любому повороту дела: бежать, отпрыгнуть, ударить, а обойдись дело миром — с усмешкой усесться за прерванную партию. Наемник за меч не хватается, у него на поясе видавшее виды оружие, которое или спит в ножнах, или, если уж доведется быть извлеченным на свет, не сверкает впустую, а бьет сразу и наверняка. Даже удивительно, что его владелец оказался без места и вынужден куда-то идти. Лишь одно в его экипировке показалось Радиму странным — ноги в мягких, не для каменистых дорог чувяках.

Крестьянин сидит, нависнув над столом, широченные руки прижимают к столу доминошную позицию, чтобы никто не мог смахнуть костяшки, так что потом уже не найдешь виновного. Лицо крестьянина страшно, мужики не прощают тех, кто мошенничает при игре на деньги, и бьют уличенных шулеров хуже, чем конокрадов. Ног крестьянина не видать из-за стола.

Один лишь торговец сохраняет хладнокровие и явно наслаждается ситуацией. Конечно, ежели обнаружится мошенничество, выигрыша ему не видать, зато можно будет полюбоваться, как станут бить жулика. Купеческие ноги на самом виду, выставлены в проход; стоптанные подковки дорожных сапог сияют стальными полумесяцами.

— Давай разбираться… — по-нехорошему мягко предлагает солдат. — Только сразу предупреждаю: кто кости смешает, тот и соврал.

Мужик кивает и медленно поднимает лапы над столом. Все четверо склоняются над позицией. В таверне звенит тишина, Радим, забыв про стынущий кипяток, следит за разбирательством.

— Ты сейчас положил кость три-два, — диктует наемник, — а она уже проходила в начале игры. Вот она лежит. Ты что, думал, я не замечу?

Хуторянин наливается чернющей синевой. Сразу видно, что бить он будет хоть и неумело, но без жалости, со всей мочи.

— Моя кость правильная, — длинноносый тычет пальцем, — а ты проверь, что там за костяшка…

Негоциант двумя пальцами поднимает доминошный камень, скребет ногтем и громко сообщает:

— Фальшивка! У нее два очка втерто! Должно быть пять-два, а выходит — три!

— Кто ставил? — требовательно вопрошает солдат. Волосатые кулаки сжимаются и разжимаются, но к поясу не лезут, игорная свара — безоружная.

Мгновение висит тишина, игроки припоминают расклад, а зрители ждут вердикта. Затем три лица поворачиваются к хуторянину:

— Так вот чья работа!.. — пронзительно звенит долгоносый. — А сидит-то как ангел!

Меньше всего крестьянин напоминает ангела.

— Н-ну… — выдавливает он, поднимаясь.

На него глядят с откровенными усмешками, все взгляды, сколько есть народу в зале, прикованы к нему, и во всех взорах читается одно и то же: «Жулик! Мелкий доминошный жулик!» Это невозможно стерпеть, уже не сипение, а хриплый рев вырывается из горла, глаза вспыхивают кровавым огнем, исказившаяся личина поворачивается к противнику, грозя полувершковыми зубами. Под давлением вздувшихся мышц лопаются рукава кафтана, и бывший хуторянин предстает во всей красе и истинном облике. Визг Рикты, появившейся в дверях с блюдом жареных вьюнов, заглушил все прочие звуки.

Врут свидетели, когда говорят, будто не завершивший трансформацию оборотень не может напасть. Откуда знать это фальшивым очевидцам, ежели ни один из них не остается в живых, чтобы потом рассказывать, как это было? Этот прыгнул еще будучи почти человеком, так что защитный амулет, неведомо откуда возникший в руке носатого, не мог бы его защитить. Но за миг до того Радим ухватил ведро и выплеснул кипяток на заросший шерстью загривок.

Не крик, не вой, не хрип и не визг, а сметающий звуковой удар рухнул на чувства людей. Черная громада метнулась в облаке пара и, вышибив окно, исчезла. Меч наемника разрубил пустое место.

Упавший со стула купец отползал, царапая пол подковками сапог. Длинноносый лежал без движения, бегущий оборотень сбил его с ног, хотя и не успел нанести единственного смертельного удара. Не захотел платить своей жизнью в обмен на жизнь обидчика, а быть может, просто одурел от боли.

— Ушел! — злобно выдыхает воин. Теперь всем видно, что меч в его руке не простой, а густо исписан рунами. Никакой это не наемник, оставшийся без места, а боевой маг, охотник за нечистью.

Длинноносый тоже не шулер, а по всему видать — экзорцист, помощник, заставивший оборотня проявить себя, открывает один глаз и переспрашивает:

— Ушел?

Только теперь все начинают кричать и метаться. Кто-то собирается немедленно уезжать, но, вспомнив, что за порогом сгущается вечер и бродит озлобленный волкулак, — остается.

Охотник подходит к вышибленному окну, снимает с торчащего гвоздя клок серой шерсти, заворачивает в тряпицу. Говорят, волкулачья шерсть обладает какими-то особенными свойствами, а ежели зверь, с которого выдрана шерсть, до сих пор бродит живым, то свойства эти усиливаются. «С непойманного оборотня хоть шерсти клок», — посмеются через несколько дней опомнившиеся сельчане.

— Кто ж его знал, что он не к двери прыгнет, а к окну, сквозь гвозди, — жалуется оставшийся без добычи воин.

— На меня он прыгал, — произносит экзорцист и поднимается с пола, медленно, словно проверяя, все ли кости целы. — Перестарался я, не надо было про ангела говорить.

— Да уж… если бы не вот он, — колдун, притворявшийся наемником, кивнул в сторону Радима, — лежать бы тебе сейчас с распоротым животом.

— Шустрый парнишка. — Долгоносый наконец поднялся, выудил из кошеля большую серебряную монету, протянул Радиму. — Это тебе за то, что мои кишки уберег. Подрастай, скорей, возьму тебя в помощники.

— Благодарствую, — сказал Радим басом.

Волшебники подошли к дверям, принялись в четыре руки обирать с косяка что-то невидимое, должно быть, настороженную ловушку, в которую так и не попал прорвавшийся сквозь окно волкулак. Колох мрачно наблюдал за действиями гостей, потом раздраженно спросил:

— Где гвоздь? Гвоздь был в косяке, старинный… сто лет ему.

— Гвоздя тут уже две недели как нет, — ответил наемник. — Потому мы и пришли. Думаешь, оборотень к тебе первый раз заявился? Как бы не так!

— Ты ври, да не завирайся! — повысил голос трактирщик. — У меня в заведении вовек безобразнее не случалось!

— Так оборотень сюда не на охоту ходил, а отдохнуть — пивка попить, в домино постучать. В таком месте он пакостить не станет, людей да скотину он на дальних хуторах драл.

— Так и ловили бы его там! — огрызнулся Колох. — А то вы мне всех гостей распугаете с вашей охотой.

Волшебник лишь усмехнулся, продолжая сматывать незримую нить.

— Радим! — рявкнул хозяин. — Живой ногой в кладовку, гвоздь выбери поздоровее и в притолку вбей. Шляпку начисти, чтобы сияла, и закрашивать не смей! Чтоб тут ни одна тварь не проскользнула, головой ответишь!

Провожаемый десятками взглядов Радим метнулся в чулан, схватил толстый гвоздь с квадратной шляпкой, тот самый, выкованный сто лет назад. Вернулся в зал и вбил гвоздь в старое отверстие. Неплотно вбил, так оборотень сильнее зацепится, ежели вздумает ворваться в дом, отплатить за кипяток на загривке… опять же, под неплотно всаженную шляпку гвоздодер легче завести, — это на тот случай, если хозяин вновь договорится с ночным голосом и, в обмен на обещание безопасности для себя и постояльцев, уберет из двери запирающий гвоздь.

Приятно быть на виду у всех, когда за каждым твоим движением наблюдают десятки глаз, а о твоем подвиге будут рассказывать по окрестным хуторам и через десять, а быть может, и через сто лет. Полновесный двойной талер, надежно упрятанный в штанах, даже оттуда ласкает душу.

А потом в дверях появляется глухая тетеря Дамна и непригоже вопит:

— Ирод! Уснул, что ли? Кипяток тащи!

А где его взять, кипяток? — все на волкулака выплеснуто…

Если просыпается большая дорога до света, то не засыпает она, кажется, никогда. Поздно за полночь Радим добирается к постели в темном чуланчике. Сквозь тощую подстилку выпирают неровные доски, но Радим ничего не чувствует. Он проваливается в недолгий сон, успев лишь усмехнуться словам кудесника: «Подрастай, скорей, возьму тебя в помощники». Как же, держи карман шире, — завтра волшебник и не вспомнит про мальчика на побегушках, который вовремя плеснул кипяток, не получив за это ничего, кроме неприятностей. Серебряную монету отнял Колох в уплату за выпитое бежавшим оборотнем пиво.

Волшебники с утра уйдут, в рассказах об удивительном происшествии останется просто безымянный мальчишка, а Радим так и будет, покуда ноги держат, кружить словно белка в колесе, подгоняемый окриками и бесцельным движением большой дороги.

Засыпая, Радим слышал, как за лесом разливисто воет ошпаренный оборотень.

О чем плачут слизни

Место казалось плотным, но Кика знала, какая прорва скрывается под ковром переплетшихся трав. Конечно, кто опаско ходит, тот пройдет, но девка с коробом клюквы за плечами шагала, не чая никакой беды, и, конечно же, вляпалась в самую хлябь. Оно и обошлось бы, девчоночка была худехонькая, а ивовые лапотки расшлепаны, что гусиная лапа. Этак можно через любую топь словно на лыжах пройти, но за плечами в щепном коробке лежало поболе пуда сладкой подснежной клюквы, и ягодный груз потянул девчонку вниз.

Даже теперь можно было выбраться из трясины, если не рваться на волю дуриком, а спешно скинуть ношу, притопить ее и выползать на волю, ломая дранковые бока короба и давя нежную ягоду. Но путница либо не сообразила, как можно спастись, либо просто не поняла опасности и пожалела портить тяжким трудом собранное добро. А через минуту уже было поздно выбираться, болото жадно вцепилось в добычу, и всякое движение только ускоряло неизбежный конец.

Болотная жижа по весне холодна, сверху может июнь жарить, а под моховой шубой прячется стылое воспоминание о декабрьской стуже. Потому и болотная ягода цветет позже всех иных.

Почувствовав, как ноги охватила липкая стылость, девчоночка закричала, но слабый голосок сорвался, крик получился неубедительный. Даже если услышит кто, то не помчится сломя голову на выручку, а лишь плечами пожмет.

Девчонка билась уже бестолково. Исцарапанные руки рвали податливую траву, вялые после зимы корешки. Им бы ухватиться за что-то стоящее — ни в жисть бы не выпустили, выволокли бы засосанное тело из трясины, да нет кругом ничего ни стоящего, ни стоящего. Болото…

Кика страсть не любила наблюдать последние мгновения утопающих, когда жидкая грязь силком лезет в горло, тина застилает взор, а предсмертный кашель рвет легкие, с кровью выплескиваясь наружу. Болото неторопливо и убивает неспешно, позволяя в полной мере прочувствовать происходящее. А Кике какая радость с тех мук? Деревенские, конечно, всякое болтают, но что их слушать? Ни один из них в прорве не живал и дела не знает. Люди только поверху ходят, оттого и глубины в их суждениях нет. А у самой Кики никто не спрашивал, нравится ли ей прохожих топить.

Не дожидаясь последних судорог, Кика рванулась к утопающей, обхватила длинными руками и потянула в глубину. Крик жертвы пресекся, залитый мутной водой. Пыталась ли утопленница сопротивляться или ее просто ломала предсмертная тоска, Кика не разобрала, недосуг было. И без того приходилось волочить не только саму девчонку, но и короб, так и не скинутый с плеч и ужасно мешающий. Еле управилась с такой-то работой. Втащила обмякшее тело в затинок, освободила от ненужной ноши, уложила поближе к огоньку. Синий болотный огонь почти не светит, и тепла от него, что от лучины, а все с огнем уютнее. К тому же горит он день и ночь, успевая малость согреть тесный затинок.

Утопленница не дышала, и Кика, которой вовсе не интересно было возиться с мертвым телом, перевернула ее на живот и особым образом ударила между лопаток. Лежащая дернулась, горлом пошла пена, смешанная с грязью и илом. Все в порядке, значит, оживет. Люди, пожалуй, девку и не откачали бы, а для Кики в том ничего сложного нет. Сейчас отплюется и задышит.

Лежащая застонала и открыла глаза.

— Ну что, — спросила Кика, — оклемалась?

Утопленница обвела безумным взглядом затинок. Кику она разглядела не сразу, но, разглядевши, задрожала крупной дрожью и глаз уже не отводила. Оно и неудивительно, болотная жизнь никого не красит, вернее, красит, но в зеленый цвет. Кика шевельнулась, и девка немедленно подскочила, забилась в угол, поджав ноги, словно боялась, что Кика сейчас ухватит ее за лодыжки и утащит в самую глубь болота, в затинок. А чего бояться, когда уж давно в затинке сидишь?

— Спужалась? — поинтересовалась Кика. — А ты не пужайся, хозяйка я здешняя.

— Это ты меня утопила? — Девушка наконец разлепила перемазанные илом губы.

— Утопла ты сама, а я тебя спасла. Кабы не я, лежала бы ты сейчас в ямине да торфянела потихоньку.

— Спасибо, тетенька.

— А ты не спасибай зря. Таким, как я, вовсе спасибо не говорят, мне ваше спасение без надобности. Давай лучше думать, к какому делу тебя пристроить.

— Тетенька, отпустили бы вы меня домой…

— Ишь, что удумала! — Кика усмехнулась. — Так я тебя не держу, дверь не заперта. Только учти, тута над головой илу семь сажен. Умеешь в иле плавать, так ступай.

— Что же делать-то? — Девчонка, все так же сидящая в углу, глянула на Кику глазами, полными слез. Не было уже в этом взгляде страха, одна глупая надежда.

— Вот и я думаю, что делать? — ворчливо ответила Кика. — Будешь со мной жить, станешь как я, болотной хозяйкой.

— Я не хочу.

— Да кто ж тебя спросит, голубушка? На-ко вот, глони. — Кика достала из туесочка слизистый комок, протянула девушке.

— Что это? — Утопленница плотнее вжалась в угол.

— Это, милочка, редкая вещь — слеза слизня. Как ты ее сглонешь, то память о прежней жизни тебе враз отшибет и станешь ты мягкая да всему покорная, как тот слизняк. Тогда я тебя в кикимору переделаю, и будет нас тут две хозяйки.

— Я не хочу! — Девушка затрясла головой.

— Не хочешь — не надо, — покладисто согласилась Кика, пряча драгоценную каплю. — Неволить не стану. Сиди тогда здесь. Ты рукодельству какому ни есть обучена?

— Обучена! — с готовностью заторопилась утопленница. — И прясть умею, и на кроснах ткать, и по канве вышивать могу…

— На коклюшках умеешь?

— И кружево всякое — на коклюшках и крючком…

— Крючком — это как? — заинтересовалась Кика.

— Просто это, просто! Я хоть сейчас научу, у меня и крючок с собой!

Девушка добыла откуда-то тонкую железку, приняла от хозяйки клубок тонко спряденных зеленых ниток, принялась споро вязать, поясняя, что и как делает:

— …крючком сквозь петлю нитку-то тащу… а тут — разом две. А можно одну нитку сквозь две петли, вот оно и закружавится…

Кика наблюдала за работой, молча кивала головой. Тому, кто всю жизнь рукодельничает, переспрашивать не нужно, он с первого взгляда науку перенимает. Потом спохватилась, сказала:

— Хорошо, ластонька, ловко у тебя выходит. Только давай сперва у огня пообсушись. Это мне, жабочке болотной, сырость на пользу, а тебе поберечься надо — простудишься, не ровен час.

Верно, молодая утопленница устала бояться, потому что безропотно сняла сарафан, развесила его перед огнем, сама укутавшись полушалком, который Кика связала из клочьев линялой волчьей шерсти, набранной по весне на родном болоте. Нет лучше средства от простуды, чем волчья шерсть, недаром волк, покуда шкура цела, никогда не простужается.

Девчоночка отогрелась, и ее с ходу сморил сон, что порой нападает на человека, глянувшего в лицо жутковатой гибели. Иной, избежав опасности, по трое суток не спит, а другого сон валит, что топором. Кика притушила огонь — и без того в затинке натоплено, как и зимой не бывает, — прикрыла девчонку второй шалюшкой, а сама всю ночь просидела, разбираясь с плетеным кружевом, что выходило из-под стального крючка. Крючок понравился, хотя Кика не любила металла. Но это не беда, можно самой смастерить, из птичьей косточки, еще и лучше будет.

Кика, как и все ее племя, спать не умела и под утро выбралась наружу: набрать свежей тины и гусиных яиц на завтрак. Гуси как раз начали обустраивать гнезда, и Кика разорила одно, зная, что гусыня покричит сердито, а потом снесет новые яйца.

Вернувшись домой, увидала, что девушка проснулась и сидит за работой. Была она уже переодета в свое, а шалюшку аккуратно сложила. Такое дело Кике понравилось. Захотелось утешить бедняжку, сказать что-нибудь ласковое, но что можно сказать живому человеку, запертому в затинке?

— Ничего, девонька, привыкнешь. Ты, я вижу, работящая, а работящей везде хорошо. Не пропадешь.

Девчонка глянула затравленно и ничего не сказала. Видно было, что у нее на уме, но просьбишка осталась невысказанной.

«Ох, чует сердце, не привыкнет она, — подумала Кика. — Зачахнет девчонка, как пить дать. Может, надо было силком ее заставить слезу сглонуть? Или сейчас окормить?..»

Ничего не придумавши, Кика занялась обедом. Поела сама и девчонку поесть заставила, ничем не окормивши. Потом вдвоем уселись за работу — прясть, а то готовым ниткам уже конец виден был.

Тину прясть девка не сумела, пальцы не те. Вроде бы и тоненькие, и ловкие, а зеленые пряди размазываются слизью, не желая скручиваться в нить. Пришлось прясть самой, а помощнице отдать плетение. Та послушно делала все, что ни прикажут, на вопросы отвечала кротко и коротко, сама вопросов не задавала.

— Чего ж ты не спрашиваешь, зачем рукодельничаем? — не выдержала Кика.

— Зачем зря спрашивать? Работа и есть работа, ее делать надо.

— Хе!.. Моя работа не простая. Вот, смотри! — Кика отворила окошко, указав рукой наверх.

Окошко в затинке не простое, выходит оно в липкую, непроглядную мглу, но видать сквозь него далеко и ясно, словно в подзорную трубу. Хочешь — нижнее царство разглядывай, хочешь — на волю выгляни. И видно все, и слышно, только потрогать нельзя. И еще, всего обзора — не дальше болота. В своем царстве Кика хозяйка, а на чужое — и глядеть не моги.

На этот раз окошко открылось из-под низу. Густой ил казался полосами тумана, комья торфа висели среди болотной жижи, словно черные клубы дыма. И лишь задавленный родничок на самом дне струил ледяную воду, омывая волшебный Стынь-камень. Плывун вогнутым небом нависал над головой, ограничивая кругозор.

— Красиво? — с гордостью спросила Кика.

— Страшно.

— Это потому, что ты еще не привыкла. Времечко пройдет, любоваться будешь — не налюбуешься. А работа моя — вон она, над головой. Плывун, думаешь, сам по себе стелится? Это же ковер болотный, его соткать надо. Слепому глазу в нем видны только белые корешки да зеленый мох, а на деле все это нитки, которые я спряла. Зеленые — из тины, белые — из пушицы. Придет срок, будем пушицу собирать. Ее прясть легче, у тебя получится. А на окна болотные, на няши да чарусы — самое тонкое кружево плетем, только малому куличку пробежаться. Плывун присмотра требует, заботы и починки. День пробездельничаешь, глядь — коврик и расселся. Получится не болото, а безобразие. Не пройти и не проплыть. И я без дела, и людям без пользы — один комариный звон. Потому и стараюсь. Вон, видишь, дырища? — это ты ее просадила, когда с тропки сбилась. Там работы на всю весну хватит.

— Не нарочно я, — ответила девушка, глядя на зеленоватое пятно, за которым угадывалась воля. Глаза, который уже раз за эти два дня, медленно наполнялись слезами, прозрачными, как волшебный комок, дарующий беспамятство. Впрочем, давно известно, что у женского полу глаза на мокром месте посажены.

— Не реви! — строго прикрикнула Кика. — Вашим слезам веры нет!

— Я н-не реву… — всхлипнула утопленница. — Просто по солнышку взгрустнулось…

— Отвыкай. Солнышко не про нас. Оно там, а мы тут, в тенечке. У него свое дело — ягоду растить, а у нас свое — моховой ковер штопать. Эвон, гляди, кто-то болотом прется — зыбун так ходуном и ходит. Каждый след, считай, дырка в ковре. Я бы такого ходока своими руками на дно утянула. Давай-ка поглядим, что за невежа…

Кика огладила ладонями чешуйчатое окошко, и сразу пленка зыбуна над головой стала прозрачной, в затинок глянуло полуденное солнце и словно ветром пахнуло, настоянном на багульнике и сосновой смоле.

По болоту шел человек. Молодой парень, безбородый еще, лишь ржаные усы начали пробиваться на губе. Был парень одет по-городскому, в длиннополый сюртук, кучерявый чуб выбивался из-под картуза, на ногах красовались болотные сапоги с раструбами, в каких, ежели их развернуть, то хоть выше колена в воду заходи — ног не промочишь. На плече небрежно висел а тульская двустволка, наводящая ужас на боровую и болотную дичь.

— Степа!.. — девчонка так кинулась к окну, что едва не вышибла его и не залила весь затинок жидким илом. — Степушка, тут я!

— Тише, шальная! — крикнула Кика, стараясь утихомирить бьющуюся девку. — Затинок на части разнесешь. Ну что ты развоевалась, парня знакомого углядела? Эка невидаль!..

— Это же Степа! Меня он ищет!

— Ой, не дури! С чего ему тебя искать? Сама же видишь, на охоту парень пошел, куликов стрелять. Я этого гулену давно приметила — бекасов влет сшибает.

— Это он для виду на охоту, а на деле — за мной. Мы с ним еще когда сговорившись, осенью сватов обещал прислать. Матушка, пусти меня к нему!

— Куда я тебя пущу? Прорва тут, не видишь? Сейчас окно вышибешь — так к нему даже пузыри не взойдут.

— Матушка, пусти! Это же мой Степа, не могу я без него, люблю его больше сердца! Пусти к нему хоть на минуточку!

— Ты, девка, на себя посмотри. Ты же в болоте утопла. У вас таких даже на кладбище не хоронят. Степа твой от тебя, поди, враскорячь побежит.

Девчонка не слушала. Билась в окно, звала своего Степушку, любимым кликала, дролечкой, кровинкой ненаглядной… — откуда слова такие брала. Вязкая топь равнодушно гасила крики, ей было все равно, что топить.

Степа ушел, и девчонка замолкла, забилась в угол, лишь вздрагивала порой, словно подстреленная и по недосмотру недобитая зверушка.

«Не приживется, — огорченно думала Кика. — Так и исчахнет тут зазря».

Кика сама понимала, что напутала в своей пряже — дальше некуда. Не полагается такого живых людей в прорве держать. Девку следовало притопить до смерти, отнести к Стынь-камню, там, замершую, нетленную, поить болотными настоями, растирать жижей да слизью, пока утопленница не оживет. Тогда только она станет настоящей кикиморой — существом угрюмым и недобрым. Но ведь сама Кика иначе на свет произошла, и ей было одиноко без подрути. Потому и копила беспамятную слезу, надеясь обрести товарку с живой душою. А живая душа, вишь, о Степушке плачет. Далась ей эта любовь, будь она неладна.

Молчание длилось долго, часа, может быть, три. Тишина в затинке такая, что и в могиле не сыщешь. Тут молчать — себя не любить, недаром вся болотная нежить ворчлива, сама с собой беседы ведет. Вот и сейчас первой Кика тишину нарушила:

— Хватит дуться, что мышь на крупу. Пошли, покажу тебе кой-что.

Кика подошла к стене, отворила проход. Девка, до того сидевшая безучастно, подняла голову и чуть слышно произнесла:

— Ты же говорила, отсюда выхода нет.

— Так его и нет, выхода-то. Видишь, дорога вниз идет. Это дело такое — вниз всегда катиться можно. Падать и дурак сумеет, а ты сумей наверх подняться. Ну, чего стала? Пошли, посмотришь, что там у меня хранится.

Кика двинулась по проходу, зная, что девчонка идет следом. Думает, что хуже, чем есть, — не будет, а так — хоть что-то новое. Пусть вниз, а все-таки — дорога. Эх ты, дуреха, тебе же ясным языком сказано: не всякая дорога к добру ведет. Погоди, еще раскаешься…

Под ногами зажурчала родниковая вода. Пальцы сразу свело. Потом впереди появился свет: мертвенное мерцание, что заставляет впустую напрягать глаза, но не освещает ничего.

— Ну, что скажешь? — спросила Кика, останавливаясь.

— Что это?

— Это, милочка, Стынь-камень, болоту нашему сердце. Он воду студит, от него все кипени в округе. Ручьи да речки здесь начало берут. Без него болото или лесом зарастет, или озером растечется. Ни ягод не станет, ни журавлей, ни воды чистой. Тут всему самое древнее начало. Люди болото не больно жалуют, а ведь без него ничему в мире не быть. Озеро загниет, лес в засуху погорит. Останется только сушь да пыль. Поняла теперь?

— Поняла, хозяюшка.

— Так подойди поближе, глянь попристальней, может, увидишь чего…

— Боязно мне.

— Тебе, подружка, бояться уже нечего. Глубже Стынь-камня не нырнешь, выше затинка не подымешься.

Девчонка стояла в нерешительности, и тогда Кика, отшагнув в сторону, резко толкнула ее в спину, как толкают купальщицу, не смеющую окунуться в холодную воду. Вскрикнуть девчонка не успела, ладони ее коснулись Стынь-камня, и она мгновенно застыла, замерла в костяной неподвижности, не живая и не мертвая. Не билось сердце, не дышала грудь, лишь взгляд, казалось, все понимал. А может, и не понимал, кто его знает? Очнется — ничего помнить не будет.

Теперь можно браться за притирания, за мази да слизи. Колдовать, ворожить, росой с росянки поить, жабьими молоками потчевать… И родится небывалая кикимора с живой душой и человеческой памятью. Это о том, что возле Стынькамня творилось, ничего не запомнится, а прежняя жизнь не денется никуда, помниться будет до капельки, до распоследнего словечка. А значит, останется в лягушачьем сердце человеческая любовь. И поползет зеленомордое страшилище в деревню, к своему ненаглядному Степушке…

Вот о такой нежити и рассказывают люди самые страшные сказки.

Кика взвалила одеревенелое тело на плечи, поволокла прочь от Стынь-камня. «Ишь, царевна, — ворчала она дорогой, — второй уж день только тем и занимаюсь, что тебя на руках ношу. Делать мне больше нечего».

Из затинка вынырнула в заросший омут, сквозь пласты ила пробилась к свету. Девчонка не дышала, и подводное путешествие не могло повредить ей. Девушку Кика оттащила в кочкарник, где место и впрямь было плотное, так что и захочешь, глубже чем по колено не провалишься. Уложила на солнцепеке, полюбовалась на свою работу. Девчонка лежала грязная, мокрая, исцарапанная. Бледное лицо заляпано илом. Кикимора, да и только! И о какой это любви ей возмечталось? Тут, впрочем, не Кике судить; если и впрямь так любит Степушку, то отлежится на солнце и оживет. А ежели соврала, захотевши поиграть в любовь, — то не взыщи. Не быть тебе тогда ни девкой, ни кикиморой и вообще никем.

Кика развернулась и беззвучно канула в болотной глубине.

Дома подошла к окошку, глянула: как оно там? В самую пору поспела: девушка зашевелилась, открыла глаза и села во мху. Несколько мгновений непонимающе смотрела на стебли болиголова и кривые сосенки, медленно поднялась, шагнула, не глядя, и вдруг повалилась на колени, ткнулась лбом в мох: «Спасибо, хозяюшка, спасибо, родная! Век буду бога молить!»

— Фу ты! Кого она будет молить?.. и о ком? — Кика отмахнулась четырехпалой рукой и сплюнула через правое плечо.

* * *

Дни потянулись обычные, словно и не бывало в укромном затинке человеческой гостьи. Как там на деревне дела, Кика не ведала; окно деревню не показывает, а самой ползти не положено, да и охоты нет. Это по вязкому ходить Кикины ноги подходящи, а по сухому — изволь ползать. Потому и нет охоты деревню навещать.

Поначалу тревожно было: все-таки девка и Стынь-камня касалась, и тиной ее отерло, — а потом Кика успокоилась. Если подумать как следует, то в хорошей бабе и от русалки чуток должно быть, и от кикиморы. А то не женщина получится, а пресная лепешка.

Летом народа на мху мало бывает, только ежели за морошкой кто прибежит. В летнюю пору огороды да сенокос людей возле дома держат. Лишь однажды целой гурьбой явились бабы за мхом, избы конопатить. Новые избы зимой рубят, а мох для стройки с лета запасать надо. Знакомой девки (имени ее Кика так и не узнала) среди пришлых баб не оказалось. Зато Степушка ходил на охоту частенько, нанося ужасный ущерб уткам и куликам. Вот только прочесть по его лицу нельзя было ничегошеньки.

К августу по лесным закраинам созрела хмельная гоноболь, а там и брусника зардела густым горько-сладким багрянцем. Народ стал на мху показываться. Кое-кто из жадности и клюкву зеленцом хапать начал. А уж в сентябре все за клюквой побежали. Вместе со всеми и Кикина знакомка объявилась. Ходила с бабами, стараясь от громады не отставать. Ягоду хватала споро, не разгибаясь, не позволяя себе даже минутного отдыха. Словно выслужиться хотела, показать, какая она справная да работящая. Кика помогала как могла: отводила других баб с необобранных мест, оставляя посестренке лучшие ягоды. Хотя уже знала, что забота ни к чему; еще летом выследила она Степу с другой.

Хоть и сухи лесистые песчаные островки, а принадлежат болоту и из затинка насквозь просматриваются. Вот там-то, в укромном грибном месте, и миловался Степушка со своей новой зазнобой.

— Оченно ты мне, Тонечка, по сердцу пришлась, — твердил он, правой рукой обнимая босоногую красавицу за плечи, а ладонь левой деликатно положив на талию — не ниже и не выше.

Тонька ловко выскальзывала из объятий, отмахивалась лукошком:

— Руки-то не распускай бесстыжие. У тебя своя Анюта есть, с ней и обнимайся.

Вот и узнала Кика, как зовут неутонувшую утопленницу.

— С Анюткой у меня ничего не было, — отвечал Степа, петушком подбегая к Тонечке, — а что было, то быльем поросло. Не люба она мне, одна ты мне до ужаса нравишься.

— То была Анютка люба, а теперь — не люба? — дразнилась Тонька, вновь ускользая от жадных рук, но не отбегая далеко. — Все вы, мужчины, переменщики, и веры вам ни на грош.

— Ледащая она, и тиной от нее воняет, — оправдывался Степушка.

— Вот ты — иное дело, земляникой от тебя пахнет, и вся ты как ягодка, так бы и съел!

— Не твоим зубам ягодка зреет! — хохотала Тонька.

Были бы у самой Кики зубы — скрипела бы ими от злости и обиды за посестренку. И ведь ничего не скажешь, Тонька и впрямь фигурой куда казистее; Кика, видом схожая с корягой, ценила в людях телесное дородство и оттого особо переживала беду отпущенной гостьи.

— К тебе, Тонечка, всем сердцем прикипел! — разливался Степушка, кидаясь вдогонку за ускользающей сластью.

И ведь добился своего, уломал девку, уложил на колючую постель из сухих сосновых иголок.

Потом она уже сама к нему бегала, ласкалась да ластилась, дролечкой величала, кровинкою. Кику ажно корежило, когда слышала она эти сворованные слова. Степка жмурился, что сытый кот, врал про любовь до гроба, обещал сватов по осени прислать.

— Ой! — счастливо смеялась Тонька. — Ужо погоди, отец тебя на Малушке Герасимовой женит — тогда запоешь!

— Вот еще! — отмахивался Степан. — Нужна мне та Малушка… она же гугнивая.

— Зато отец у нее богатей, — неумно накликивала Тонька, — еще побогаче твоего. Деньги к деньгам, гляди, сговорятся отцы, тебя и не спросят.

— Я уж давно по своей воле живу, — спесиво отвечал Степка, пощипывая соломенный ус.

Тут у Кики всякое зло на разлучницу пропало, даже топить ее раздумала. Знала, что накаркала Тонька на свою голову. Отцы-то уже неделю как сговорились, и было это тут же, на болоте, при котором кормились все окрестные деревни.

Два мужика шли негаченной тропой на дальние острова проверять ягодные балаганы. Там с сентября и до самого снега будут жить наемные работники, грести частыми хапужками клюкву, ссыпать в короба. А уж вывозить собранное станут зимой, санным путем, потому как на себе такое не перетаскаешь, ягоду на островах берут сотнями пудов. К такому промыслу нужно заранее готовиться: поправить балаганы, запасти харчи. В страду заниматься этим будет некогда. Вот и шли богатые мужики, державшие в руках островной промысел, оглядывать свое хозяйство. А Кике любопытно было послушать, о чем гуторят люди, опрометчиво полагающие себя хозяевами окрестных мест. Тоже, хозяева нашлись — смех и грех! — через ее-то голову! Но подслушать чужой разговор все равно надо, это дело святое…

— Так-вот я думаю, Емельян Андреич, — говорил один из мужиков, упорно перемешивая сапогами вязкий мох, — пора мне Степку женить.

— Это дело хорошее, — отвечал другой, также размеренно переставляя ноги.

— И у тебя Малуша в возраст вошла. Не прогонишь, если сватью пришлю?

— Оно бы и ничего, да балует твой Степка, говорят. Гуляет с кем-то из деревенских, да и не с одной.

— Это, Емельян Андреич, дело молодое, чтобы девок портить, — отвечал Степкин отец. — Дурной еще, вот и гуляет. А как оженится, то перестанет. Дело известное.

— Такого оно так, и я не прочь Малушу пристроить, а вот что приданого ты за ней хочешь?..

До дальних островов путь медленный и долгий. Сговорились отцы.

На Покров мхи покрыло первым нетающим снежком. О ту же пору и невестам издавна покрывают головы бабьими платками. Прежде этот день посвящен был Велесу — плодородному скотьему богу, всем сельским работам в этот день конец, и скотину с этого дня резать можно. Потому и праздник, веселый, языческий, потому и свадьбы.

С утра зазвонили в сельской церкви. В осеннем воздухе звон далеко слышен, до самых укромных укрывищ достигает.

— Звонят — воду мутят, — ворчала Кика.

Вообще от колокольного звона не было ей ни жарко ни холодно, но сегодня все не так. Трезвонили к свадьбе, дролечка Степа женился на гугнивой Малушке. Как-то там посестренка убивается?.. Не показывает чудесное окно деревни, праздничных людей, румяные лица. Лишь бряканье железного била в медный колокольный бок доносится в затинок. И сколько ни смотри, увидишь только приснеженную топь, исчахлые деревца и девчонку, что, прижав кулачки к груди, бежит, не увязая в подмерзшем мху.

У болота цепкая память, сверху может декабрь трещать, а под моховым одеялом прячется воспоминание об июньской жаре. Тепла трясина и гостеприимна.

Кика встретила беглянку на полпути к незамерзающим окнам.

— Куда ты, подруженька?

Анюта остановилась, кинулась в ноги болотной хозяйке.

— Кикушка, родная, помоги! Я знаю, ты говорила — у тебя средство есть. Забыть его хочу!

— Есть средство, как не быть. От всего на свете есть средство, — Кика достала заботливо припасенную слезу. — На, вот, глони. Полегчает.

Ни мгновения не колеблясь, девушка проглотила прозрачную каплю.

Кто знает, о чем плачут среди травы скользкие болотные слизни?

Взгляд Анюты стал спокойным и отрешенным. Не приведи судьба никому из живых смотреть на мир таким взглядом.

Кика ухватила названую сестру за руку, повела к знакомому топкому месту.

— Вот и хорошо, — твердила она, — вот и ладненько. Пошли, сестренка, домой, в затиночек. Ты, главное, пока сквозь трясину плыть будем, зажмурься и не дыши. А там — Стынь-камень всякую боль остудит.

Мамочка

— Мамочка, а это когда будет?

— Скоро, я же тебе говорила.

— Прямо сегодня?

— Ну, не совсем сегодня… в полночь.

— Все равно, это уже почти сегодня. А другие ведьмы на посвящение придут?

— Нет. Только мы с тобой.

— Ой, как здорово! А идти далеко? Или мы полетим?

— Мы пойдем пешочком. Это совсем близко, почти здесь.

— Жалко… Я бы хотела лететь как настоящая ведьма.

— Ведьмы тоже не все умеют летать, а только самые сильные.

— Ты у меня самая-самая сильная!

— Ладно, болтушка, собираться пора. На вот, держи.

— Ой, мамочка, что это?

— Твое новое платье. Нельзя же тебе сегодня быть замарашкой.

— Какое красивое! Мамочка, а разве ведьме можно белое платье надевать?

— Ты же у меня еще не ведьма.

— Но когда я пройду посвящение, его будет нельзя. Хотя ну и пусть, я его какой-нибудь бедной девочке подарю… только сначала оно в шкафу повисит, а я буду иногда любоваться. Ну как, мама, хорошо?

— Просто замечательно! Пройдись по комнате, я погляжу… оно тебе очень к лицу.

— А можно я брошку с незабудками возьму?

— Можно.

— А это ничего, что она серебряная?

— Надевай, не бойся. Или ты собираешься стать вампиршей?

— Ой, мамочка, ты как скажешь! Вампирши, они же противные! Холодные как лягушки. Брр!..

— Готово? Только накинь пелеринку, а то на улице уже прохладно.

— Мам, а почему ты дверь не запираешь? Ты ее заговорила, да?

— Легонечко, совсем чуть-чуть. Ты смотри, какие звезды! Сегодня безлунная ночь и самые яркие звезды в году.

— Деревенские говорят, что звезды — это глаза ангелов, которые следят, чтобы люди не грешили.

— Глупости. Тогда бы все грешили днем, когда звезды не горят. Звезды — это небесные огни, поставленные, чтобы находить дорогу. Днем нельзя высоко летать, солнце сожжет, а ночью — самое лучшее время. А чтобы не заблудиться, на небе загораются звезды. Большой ковш, Малый ковш, а вон — Чертовы вилы, люди называют их Волосы Вероники. А это — След метлы, или Млечный Путь.

— Это дорога, по которой мы будем летать на шабаш?

— Нет. Так высоко могут подниматься только великие колдуньи, да и то это происходит очень редко. Тогда на небе виден настоящий след метлы, и люди говорят, что явилась комета. Огненная звезда полыхает на небесах много ночей подряд, и никто не знает, что повело чародейку в такую даль, какие дела она вершит. Помыслы великих сокрыты от простых людей, да и колдунов тоже. Ведьмы низших степеней могут лишь смотреть в эту высоту и завидовать.

— Мамочка, а ты какой степени?

— Я — ученая ведьма. Это почти самое высокое звание. Обычные, природные ведьмы бывают двух видов: те, которые умеют только вредить, — это самые слабые, и те, которые умеют лечить. Еще бывают люди с зеленой рукой, но это уже почти не ведуньи, просто у них, что ни посадят, все растет. А иные знают петушиное слово, их тогда никакой зверь не трогает, даже цепной пес к такому ласкаться станет. Ученые ведьмы гораздо сильнее их всех, они и лечить могут, и вредить, если понадобится. По ночам летают только ученые ведьмы, потому что им подвластна вся природная магия, а не часть, как обычным колдуньям.

— Я тоже буду ученой ведьмой. Это так здорово — все уметь, чтобы люди просили помочь им… вот как та красивая тетя, что приходила к тебе недавно. Она так кланялась, так кланялась, мне было ужасно жалко, что у нее заболел мальчик, и я радовалась, что ты его вылечишь.

— С чего ты взяла, будто у нее заболел мальчик?

— А потому что девочки слушаются мам и с ними никогда ничего не случается. Ну, может, горлышко заболит, и надо будет лежать в постельке и глотать сладкую микстуру. А мальчишки везде бегают и ломают ноги. И если им не поможет ученая ведьма, то они так и останутся хромыми.

— А!.. Понятно. Только у этой тети нет ни мальчиков, ни девочек. Она просила, чтобы я извела ее старого, ревнивого мужа, из-за которого она не может часто встречаться со своим ухажером. Она думает, что, когда овдовеет, ухажер женится на ней. А я знаю, что он все равно бросит ее через месяц, потому что собирается жениться на другой. И тогда эта дама придет и станет просить, чтобы я свела в могилу ее бывшего любовника. Просто из мести. Люди всегда так: делают одну мерзость за другой, то из любви, то из ненависти, но во всем непременно винят нас. Твоя красивая тетя тоже не понимает, что это она убийца, а я — всего лишь ученая ведьма, которая хорошо выполняет свою работу.

— Никакая она не моя, и не красивая, а очень даже противная. И на шее у нее вовсе не родинка, а бородавка. Ее вообще в жабу надо превратить. Почему ты ей помогаешь, когда ее надо превратить в жабу?

— Ну, во-первых, не умею превращать в жаб людей, даже таких нехороших. Это могут делать только великие ведьмы. И потом… мне просто приказали выполнить ее просьбу. Ученым ведьмам подвластны природные явления, но ведь есть еще инфернальные силы, а им могут приказывать лишь великие. Я, конечно, была вправе отказаться, но такие вещи могут плохо кончиться. С потусторонним лучше не шутить.

— Тогда скорее становись великой ведьмой.

— Эх ты, глупышка… Чтобы стать великой ведьмой, надо пройти через непредставимые испытания. А во время посвящения приходится приносить ужасные жертвы, так что все великие до конца своих дней остаются несчастными.

— Мамочка, но ведь у тебя буду я! Мы обе станем великими ведьмами и будем лететь среди звезд по своим никому не ведомым делам. Люди начнут глядеть в небо и говорить: «Смотрите, там две кометы разом — большая и маленькая! Такого еще не бывало, не иначе нам грозит эпидемия насморка и другие ужасные бедствия!» А маленькие дети будут играть, будто в небе летает комета-мама и комета-дочка. Они будут правы, но этого никто не узнает. Правда я замечательно придумала?

— Да, конечно. Ну вот мы и пришли.

— Мамочка, но это же просто дом! Я думала, мы пойдем в какой-нибудь склеп или заброшенную церковь.

— Склеп годится только для грязных некромантских извращений, а церкви давно облюбовала мелкая нечисть. Нам нечего там делать. Все серьезные дела происходят в самых обычных домах. Осторожнее, здесь ступеньки… Ну вот, теперь можно зажечь свет. Пелеринку повесь вот сюда и дай я тебя причешу…

— Ой, не дергай так!

— А ты стой смирно. Кто ж виноват, что у тебя такие густющие волосы? Все-таки ты у меня ужасно красивая, и платье тебе очень идет.

— Мамочка! Разве так говорят — ужасно красивая?

— Ведьмы именно так и говорят.

— Тогда я тоже буду так говорить. Видишь, какая я ужасная и красивая?

— Стой ты, егоза! Мне еще надо связать тебе руки.

— Зачем?

— Такой обычай. По-настоящему руки развязаны только у ведьм, всех остальных сковывают традиции, собственная глупость или людское невежество. Ты еще не ведьма, поэтому в следующую комнату можешь войти лишь связанной. Так не жмет?

— Не-а. Но ты меня потом сразу развяжи, а то мне так не нравится.

— Я развяжу тебя сразу, как только будет можно, а пока — потерпи.

— Ой, мамочка, это что?

— Алтарь с жертвенником.

— Разве я должна приносить жертву? Ты не говорила.

— Я должна. Прости… я обманывала тебя сегодня весь день. Не ты, а я буду сейчас проходить посвящение. В великие ведьмы. Но сначала мне нужно принести последнюю жертву адским силам, откупиться от них. Я тебе рассказывала про нее… только что.

— Мамочка, ты меня хочешь тут зарезать? Мамочка!.. Мама, не надо, я не хочу!

— Тихо, тихо! Вот так, ноги тоже надо связать. Ты не бойся, я все сделаю очень быстро, ты совсем ничего не почувствуешь. Ты пока лежи тихонечко, я только свечи зажгу.

— Мамочка, я не хочу! Давай лучше не надо быть великой ведьмой!

— Поздно. Если я сейчас откажусь, мы всего лишь погибнем обе.

— Тогда давай потом, через год или хотя бы через недельку…

— Нет. У каждой ведьмы такой случай бывает раз в жизни. Слышишь? Сегодня бьют сломанные часы на заброшенной церкви. Полночь. Через час обряд должен быть закончен, а он длинный.

— Мамочка, я же знаю, что ты хорошая! Зачем ты вообще согласилась на это?

— Я не знала, что они потребуют такой жертвы. Честное слово, я узнала об этом только вчера, когда было уже нельзя отступать. Прости меня… и… закрой глазки.

— Мамочка, подожди еще минутку! Давай пусть лучше они нас вместе убьют, я знаю, это будет не страшно, когда вместе.

— Нет. Путь надо пройти до конца. Но я отомщу за тебя. Они горько пожалеют, что назначили именно эту жертву.

— Значит, я сейчас умру, а ты станешь великой ведьмой, будешь ходить в белом платье и летать среди звезд?..

— Обещаю, что я никогда в жизни не надену белого платья, а гадкую тетку с бородавкой, когда она явится, я превращу в самую отвратительную жабу на свете. Я все сделаю, как ты хочешь, только закрой глаза, время уходит.

— Еще минуточку, ведь час такой длинный. Ты мою брошку с незабудками не выбрасывай и никому не отдавай. Там одна незабудка поворачивается на заклепочке, а под ней надпись: «Ne m'oublie pas». Это по-французски…

— Я знаю. Пора, доченька.

— Мама, а как же ты теперь будешь жить без доченьки?

— Они сказали, что я смогу родить другую.

— И эту другую дочку ты будешь любить так же, как меня?

— Наверное, нет. Я уже никого не смогу любить, как тебя.

— Это хорошо. А то вдруг понадобится принести еще какую-то жертву… А брошку не отдавай никому, даже новой девочке.

— Ладно. Я все сделаю, как ты сказала, только закрой же наконец глаза!

— Не могу, мама. Я не хочу смотреть, как ты станешь это делать, но они не закрываются.

КИРИЛЛ САВЕЛЬЕВ
Труп теряет голову

Святой старец Чэн, которого еще называли «почтительный к словесам», был изрядным пьяницей. Однажды, возвращаясь домой с дружеской пирушки, он миновал старое кладбище, что осталось еще со времен Цзе и Чжоу. То место пользовалось дурной славой в округе. Могилы давно рассыпались в прах, земля заросла диким тутовником, а по ночам, бывало, трупы иногда переговаривались между собой тонкими писклявыми голосами.

Чэн в юности был беспутным малым, но сподобился просветления в возрасте двадцати одного года, когда поскользнулся на пролитом масле и расшибся так сильно, что мозги едва не вылезли наружу. С тех пор он стал тих и кроток, занимался исцелением и вылечил множество людей. Тогда пошла молва, что он святой. В возрасте шестидесяти лет, однако, пристрастился к дешевому рисовому вину, перестал следить за собой, опустился и стал буен во хмелю. Вот и теперь он шел, распевая воинственные гимны Ду Фу и размахивая посохом длиной более трех чи с набалдашником в виде головы дракона.

Луна в ту ночь ярко сияла, и старец Чэн еще издалека увидел, что на поляне под могильным холмом, укрытой в зарослях тутовника, сидят два трупа и как будто спорят о чем-то. Подошел поближе, чтобы лучше слышать, и встал за деревом.

— Коли условились забрать седьмую Ху, то и дело с концом, — говорил первый труп, здоровенный детина с рябым лицом.

— Что толку, как говорится, искать нефрит в глубоком колодце?

— Если забрать седьмую Ху, народ может учинить смуту, — отвечал второй. — Уж больно ее любят в столице. Быть может, лучше устроить моровое поветрие?

— У тебя, видно, ветер в голове гуляет: сегодня одно, завтра другое.

— Зато я пекусь об умножении наших заслуг и не нарушаю законы Яньло-вана, — с достоинством возразил второй.

Эти слова привели первый труп в такую ярость, что он заскрежетал зубами и зарычал, а потом сломя голову бросился прочь — прямо к тому месту, где стоял старец Чэн. Тот, недолго думая, огрел его посохом по уху, да, видно, не рассчитал силы: голова слетела с плеч, как у Мо-вэня в битве при Цзинь-ши, а тело рассыпалось с сухим треском. Второй труп встал и направился к Чэну. Старец изготовился к драке, но тот, смеясь, лишь махал рукавами.

— Полно, достопочтенный, — молвил он. — Сами того не ведая, вы оказали мне великую услугу. Мы, видите ли, оба были младшими служителями в палате наказаний у Яньлована, но этот мужлан все время пытался обойти меня. Ныне он лишь получил по заслугам.

Старец Чэн молча поклонился, соображая, что бы это могло значить.

— Вижу, вы человек тонкий и обходительный, — продолжал труп. — Не угодно ли вам выпить немного подогретого вина с вашим ничтожным слугой? За холмом есть беседка, где все готово к трапезе.

Обошли холм, и действительно, на склоне стоит маленький павильон, накрыт стол на двоих, а луна серебрит траву меж валунами. У Чэна защемило сердце, и он сложил такие стихи:

Индевеющий воздух

Холоднее день ото дня,

Иней луны серебрится

На висках у меня.

Труп ободрительно покивал и похлопал в ладоши. Сели за стол, выпили по чарке вина, и завязалась у них доверительная беседа.

— Не стану скрывать: скоро сюда придет моровое поветрие, — сказал труп. — Много людей умрет, а еще больше лишится памяти. Но вас зараза обойдет стороною, в знак благодарности к вашим исключительным заслугам.

Чэн слушал да пил. Но постепенно им овладела стариковская подозрительность, а новый хмель ударил ему в голову. Выждав момент, когда труп отвернулся, чтобы полюбоваться видом на озеро, он взмахнул посохом и нанес сокрушительный удар. Труп даже не пискнул. Тогда Чэн, поднатужившись, перевалил останки через перила, допил вино и ушел, горланя песни и чрезвычайно довольный собою.

Впоследствии Чэна стали звать «истребителем трупов», но вином угощать опасались. В тот год никакого морового поветрия не было, зато певичка Ху Седьмая, любимица князя Хун-вана из Южной столицы, тихо скончалась от малокровия.

Историк этих забавных чудес скажет так:

Где само Небо не проявляет милосердия, что говорить о людях! Даже Чэн спьяну не знал, что творит, а остальные и подавно. Поистине мудро сказано: «Если не почитать мудрецов, то в народе не будет ссор. Если не показывать того, что может вызвать зависть, то не будут волноваться сердца народа».

ВЕРА КАМША
День страха

Глава 1

Молоденький воробьишка неуклюже хлопнулся на позеленевшую горгулью и этим подписал себе приговор. Сидевшая на уродливой каменной морде пичуга была отличной мишенью, и Пишта Шукан не преминул пустить в ход новую рогатку. Выстрел оказался точным, жалкий комочек перьев, слабо трепыхаясь, свалился вниз, но меткому стрелку не удалось насладиться удачей. Балаж Шукан, потерявший левую руку в бурасской битве и назначенный тогда совсем молодым герцогом Балинтом пожизненным капитаном Рисского замка, догадался, где болтается его отпрыск, и не поленился полезть за ним на крышу. Ухваченный за ухо Пишта выронил свое оружие и угрюмо последовал за родителем в подвал, где уже собралось почти все население замка.

Стоящий у обитой железом дверцы Балинт Риссаи хмуро оглядел вошедших, но ничего не сказал. Пишта никогда еще не видел господина так близко. Младший брат погибшего в битве с заманскими ордами короля Лукача, дядя и соправитель молодого Бэлы Третьего, Балинт редко бывал в своих землях, но День Страха — это День Страха. Господин проводит его со своими людьми. Пишта был на своей любимой крыше, когда герцог и его старший сын осадили коней у ворот замка, после чего на остроконечной колокольне ударил набат, оповещая о грядущей беде.

В День Страха люди загоняют скотину в укрытия, не оставляя под открытым небом даже куренка. Говорят, дикие твари прячутся сами, чуя, что над ними вот-вот пройдет Оно.

Жизнь замирает — не щебечут птицы, не греются на солнышке ленивые коты, не жужжат пчелы, только растения, которым предначертано умирать там, где родились, видят, как над ними медленно проплывает Древнее Зло, продолжая свои длящиеся века поиски. Любая тварь, на которую упадет взгляд Древнего, будет принадлежать ему. Так говорят предания, а так ли это на самом деле, никто не проверял.

Пишта в Древнего и верил и не верил. Если, проснувшись ночью, мальчишка вспоминал о Неотвратимом взгляде, он укрывался с головой, воображая, что Древний рядом и только и ждет, чтобы он, Пишта Шукан, выбрался из-под спасительного одеяла. Днем ночные страхи казались глупыми. В самом деле, зачем Ему мухи или жабы? Отчего Он появляется лишь на вершине Лета, почему не вредит деревьям и кто может о Нем знать, если Его никто не видел?

Последний День Страха был без малого три сотни лет назад, если вообще был, а может, все это и вовсе выдумки? Правду сказать, Пишта утром полез на крышу отнюдь не за воробьями. Ему хотелось утереть нос всем замковым мальчишкам, а заодно посмотреть на Древнего, если тот и в самом деле пролетит над Риссой. Шукан-младший был уверен, что Древний его не заметит. Так оно, скорее всего, и было, но вот от отца спрятаться не удалось, и теперь придется сидеть в душном подвале и слушать, как молится монах Янош. Хорошо хоть герцога можно как следует разглядеть. Если б они не запоздали, пришлось бы торчать в дальнем погребе. Так, конечно, удобнее, зато совсем скучно. Юный Шукан втихаря принялся рассматривать Балинта, про отвагу и удаль которого при жизни слагали песни. Полководец почувствовал на себе взгляд и поманил Пишту к себе.

— Твой сын, Шуканэ?

— Да, сударь.

— Сколько ему?

— Десять. Разбойник каких мало, потому мы и подзадержались.

— На крышу полез? — участливо спросил Балинт.

Пишта залился краской и кивнул головой.

— Правильно, — неожиданно одобрил герцог, — если бы мне в День Страха было десять лет, я бы тоже полез поглазеть на Древнего. Имре, — Риссаи обернулся к вошедшему темноволосому юноше лет пятнадцати, — что там?

— Я объехал вокруг замка и обошел дворы. Все в порядке, но Оно приближается. Это точно.

— Вот как? — сильная рука сжала плечо Пишты. — Ну, воин, пошли, поглядим вместе.

— Отец, — встрепенулся Имре, — я с тобой!

— Разумеется. — Герцог повернулся к Шукану. — Мы сейчас вернемся. Никого не выпускай. Слышишь? Времени должно хватить, но мало ли…

Капитан замка подал знак пятерым алебардщикам и встал у прохода, хотя никто из спустившихся в подвалы не выказывал ни малейшего желания выйти наружу. Когда Пишта услышал, как сын герцога произнес: «Оно приближается», ему тоже захотелось забиться куда-нибудь в уголок, но Риссаи держал крепко. Втроем они поднялись по крутым серым ступенькам и оказались на залитом солнцем дворе. Такого Пишта Шукан еще не видел и не хотел видеть. Одно дело слушать, что в День Страха все живое и способное двигаться прячется и разбегается, и совсем другое — оказаться на словно бы вымершем дворе.

Было очень тихо, очень душно и очень страшно. Могучие каштаны, веками сторожащие замок, невозмутимо вздымали к небу могучие кроны, но Пишта готов был поклясться, что им страшно, так же как и закрывшимся, словно перед дождем, одуванчикам и словно съежившимся борщевикам, обычно нагло раскидывавшим мясистые листья. Небо было мертвым — ни облачка, ни птицы, ни хотя бы бабочки или мухи. Пишта глянул под ноги — здесь неподалеку проходила муравьиная тропа, но насекомые исчезли. Сказка оказалась правдой — все, что могло спрятаться, спряталось.

— Я не думал, что это правда, — герцог словно подслушал его мысли, — даже когда стали прибывать гонцы, а алийский шар начал светиться…

Про алийский шар Пишта слышал от отца. Странная вещь, присланная заманским султаном одному из древних королей в обмен на право похоронить убитого в битве брата. Обычно молочно-белый и холодный, шар этот по мере приближения Дня Страха наливался тревожным багровым светом, становясь сначала теплым, а потом горячим. Кто и когда создал эту вещь, не знал никто…

— Стой тут. — Балинт выпустил плечо Пишты, и мальчик вздрогнул, словно пробуждаясь от сна. — Если что, беги вниз и вели отцу закрыть двери. На нас не оглядывайся.

С бешено колотящимся сердцем сын капитана следил, как великий Риссаи, широко шагая, вышел на середину двора и встал, обернувшись лицом на восток, откуда, как рассказывали, и приходил Древний. Пишта на всю жизнь запомнил страшную, давящую тишину, недвижные кроны каштанов и высокого, темноволосого человека, облитого безжалостным солнечным светом. Балинт стоял, положив руку на рукоять своего знаменитого меча, и вглядывался в слепящую даль. Сердце мальчика защемило, и он, нарушив приказ, бросился к герцогу и встал рядом, лишь на мгновенье отстав от Имре. Так для Иштвана Шукана началась служба длиной в жизнь.

Небо на востоке порозовело, словно там собралось взойти еще одно солнце, в лицо пахнуло жаром. Трое во дворе Рисского замка стояли и ждали сами не зная чего. Горячий ветер крепчал, разбуженные деревья закачались и зашумели глухо и грозно, воздух наполнился мелкой, скрипящей на зубах пылью.

— Теперь пора, — резко сказал герцог, — возвращаемся.

— Отец, — вскинул голову заметно побледневший Имре, — мне не страшно…

— А мне страшно, — отрезал славящийся своей отвагой на всю Эгорию полководец. — Вниз. И живо!

Пишта не помнил, как они скатились по ступенькам и как он оказался в самом дальнем углу подвала рядом с матерью и сестрами.

Глава 2

От Вечности тоже можно устать, и он устал. Те, Кто Были Раньше, видели рождение и расцвет этого мира, а ему достался вечер, холодный, бесконечный вечер. Он хотел одного — покоя, но покой нужно заслужить. Нужно найти живое создание, способное вместить Силу и Знание, открыть ему цену Крови, Власти и Золота, и лишь после этого можно уйти на покой. Как же он устал, раз за разом пролетая Древним Путем и не находя никого. Их род проклят, они обречены нести свое могущество в одиночестве, не имея права даже на смерть. Их время, время золота и огня, миновало, на земле расплодились жалкие создания — он может убивать их тысячами, но зачем это ему? Он хочет только свободы и покоя.

Его предшественники упокоились на грудах золота в Ильдаранских пещерах, а он все еще жив. Ничтожные обитатели некогда грозного мира не желают менять свою смешную участь на величие, они бегут от него, а он не может опуститься на землю, не может никого схватить и заставить принять проклятое могущество. Ему дозволено лишь летать раз и навсегда проложенным путем, глядя вниз, в безумной надежде отыскать комочек жизни, готовый принять его груз. Каждый раз, поднимаясь над Черными горами, он исполнялся уверенности, что найдет, но смертные твари в ужасе разбегались, а он мчался вперед, пока внизу не вскипали валы Яростного моря. Дальше путь был заказан, и он возвращался в пещеры смотреть сны о навеки ушедшем, чтобы в День Горечи пробудиться и взлететь над скалами, ожидая избавления. И не было никого, кто бы мог ему помочь… Но что это? Что?!

На его призыв ответили. Неужели поиск окончен? Какое смешное создание. Маленькое, жалкое, исполненное гордыни и злобы. Сколько в нем ярости! Разумно ли отдать Силу ему? Но, отринув это существо, он вновь приговорит себя к жизни, а он больше не может! Он так устал, и потом этот мир пережил свой расцвет, а что может быть хуже доживанья?

Зачем эта суета под остывающим солнцем? Кому нужны ничтожества, занявшие место гигантов? Если его выбор погубит то, что он сейчас видит, будет ли это Злом? Нет, это будет Освобождением!

Древний прервал полет, потянувшись к обнаруженному им созданию.

— Ты — мой, ты освободишь меня, а я вознесу тебя! Ты мой и ты ничей… Ты — живое, что не привязано к земле, и ты будешь мной, когда я уйду.

Глава 3

Тридцать лет прошло, а все было словно вчера. Здесь он, десятилетний, стоял рядом с Балинтом Рассаи, а Имре, живой, молодой, отважный, уговаривал отца взглянуть в глаза Древнему. Он все-таки сделал это и погиб.

Капитан Иштван Шукан тронул седеющие усы, вздохнул, собираясь с силами, чтобы пройти к королеве. Уж лучше бы проклятый дракон сжег его вместе с Имре, но тот, словно предчувствуя свою судьбу, отправил жену и детей в родовой замок, заставив Шукана поклясться на клинке, что он сохранит семилетнего Дьердя, который еще не знает, что он король. И Маргит не знает.

Про себя Иштван называл королеву именно так. Маргит была младше его, а они с Имре, хотя тот был королем, а Иштван Шукан всего лишь одним из его капитанов, были почти что братьями, и сроднил их День Страха. Шукан невольно усмехнулся, вспоминая, как подбил сидевшего на горгулье воробья, а отец утащил его с крыши. Вчера Дьердь уговорил сделать ему рогатку, хотя Маргит это не понравилось, она вообще уродилась жалостливой. Когда Имре бросил к ногам невесты убитую серну, та проплакала целый вечер, после чего король бросил охотиться, хотя не мешает своим витязям сколько душе угодно гонять вепрей и оленей в королевских лесах.

Не мешает? Не мешал… Теперь им всем придется жить без Имре, хоть это и кажется невозможным. Что ж, люди привыкают ко всему. Он не думал, что сможет обходиться без отца, герцога Балинта, Вицушки, но обходится — ест, спит, машет саблей, только что может сабля против крылатого, дышащего огнем ужаса? Гонец, привезший весть о гибели короля, говорил, что крылья чудовища застилали солнце. От двенадцатитысячной армии осталось не больше трети, а Зверь не был даже ранен. Неужели на него нет управы? Что он вообще такое?

Дни Страха были всегда, но ни заманцы, ни эгры, ни известные своей ученостью урсийцы и харинцы не помнили, чтобы Древний жег деревни и города. Его появление дикие твари чуяли заблаговременно, потом колдуны придумали шары, оповещающие о пробуждении Страха, в урочный час тот поднимался над Ильдаранскими горами и летел в сторону Сагайского моря, где и исчезал на сотни лет. Так было раньше, отчего же на этот раз Зверь начал убивать?

Глава 4

Великий Чичирр-вен-Чиррак-вен-Чивваррак мерно взмахивал могучими крыльями, наслаждаясь ощущением собственной мощи. Далеко внизу проплывали леса, поля, синие ленты рек и золотые — дорог, на которые судьба нанизала объятые страхом городки и деревни. Их обитатели в ужасе разбегались, падали на колени, заползали в ненадежные деревянные коробки, которые так красиво горят, но Чичирр был сыт. Великого гнал вперед не голод, а месть и память. Он должен вернуться туда, откуда начался его путь, и отомстить.

Как давно он не был в родных местах, как долго в его душе тлела месть, и вот, наконец, пламя вырвалось наружу! Он уничтожит самую память об обиталище тех, кто некогда поднял на него руку. Не уйдет никто. Глупцы, они попытались его остановить! Очень-очень много двуногих и четвероногих… Когда-то они и впрямь могли причинить ему зло, когда-то его спасали лишь осторожность и крылья, но эти времена давно миновали. Он изменился, а его враги решили, что он остался прежним.

Как они бежали, как валил их на землю ветер, поднятый крыльями великого Чичирра, как их жег выдыхаемый им огонь! Там, на поле между двумя сгоревшими селами, осталось много мяса и много пепла. Великий утолил свой голод, но не настолько, чтобы вернуться в Ильдаран и уснуть. Сначала — месть, потом возвращение и долгий сон среди Тех, Кто Был Раньше, и собранных ими сокровищ. Придет время, и Чичиррвен-Чиррак принесет в Ильдаранские пещеры свою добычу, но первый полет — полет Крови, а не Золота.

Две тени Чичирра сопровождали своего повелителя, две тени и стаи ворон, не смевшие приближаться к Великому, но следовавшие за ним от пепелища к пепелищу. Отвратительные, шумные и жестокие твари, он всегда их ненавидел… Когда он был слаб, они были его врагами, потом он стал сжигать их сотнями, но это было слишком хлопотно, и они перестали подлетать слишком близко. Сегодня у ворон будет много пищи, а потом он вернется и сожжет и их. Не останется ничего! То, что не сгорит, развалится под ударами лап и крыльев, он оставит за собой груду дымящихся развалин и будет свободен от прошлого. Он вернется в Ильдаран и будет спать, пока вновь не наступит День Страха. Тогда Великий расправит крылья и полетит на Закат, а впереди него понесется древний Страх.

Так будет, пока он, устав от Вечности, не перестанет лить кровь и собирать золото и не начнет поиски преемника, чтобы передать ему Страх и Силу и уйти в Покой, став Тем, Кто Был Раньше. Покой… Сейчас Великий Чичирр не желает Покоя. Это его первый полет, первая победа, первая песнь!

Огненные глаза гиганта впивались в окрестности, узнавая знакомые места. Вот и каштановая роща, в которой он некогда укрывался. Чичирр не стал жечь вековые деревья, когда-то они были добры к нему, они, но не обитатели замка, башни которого уже маячили на горизонте. Странно, раньше они были гораздо выше…

Великий Чичирр-вен-Чиррак-вен-Чивваррак сделал круг над излучиной Риссы и начал снижаться. Избранник Древнего, он уже прошел испытания Пламенем и Кровью, он познал Золото и Власть, осталось лишь испытание Памятью, и Избранный станет Единственным.

Глава 5

Семилетний Дьердь Риссаи, сдвинув брови, смотрел на восток. Так когда-то встречал Древнего его великий дед — об этом юному принцу рассказал Иштван Шукан. Тогда ему было всего на три года больше, чем Дьердю, но он стоял рядом с дедом и отцом и ждал горячего ветра.

— Дьерди! Дьерди, где ты!

Дядька Шукан! Ищет его. Мальчик стремительно скользнул за облупленную горгулью. Как тихо. Принц осторожно высунул голову из-за каменного чудища. Двор был пуст, это и понятно — еще утром всем велели спуститься в подвалы, они с мамой тоже спустились в подземную спальню, он прикинулся спящим и убежал. Он должен увидеть Древнего, если тот, конечно, прилетит, но это вряд ли. Отец и его воины собьют Зверя стрелами и зарубят мечами.

Когда алийский шар превратился в сгусток пламени, к которому невозможно было подойти ближе, чем на шаг, отец отправил их с мамой, сестрами и маленьким Балинтом в Рисский замок и стал собирать армию. Дьердю ничего не объясняли, но он давно научился притворяться спящим, дожидаясь, когда его оставят одного. Что может быть проще, чем положить под одеяло скатанную одежду и вылезти в окно или сесть под дверью и слушать, о чем болтают нянька и стражники?

Сын и наследник короля, Имре знал все. И про то, что заманский султан не смог остановить дышащее огнем чудовище, превратившее низовья Вахайды в выжженную пустыню, и про то, что Древний пересек границы Эгории, а отец выступил ему навстречу. Дьердь помнил, как уходили воины. Это были не первые проводы в его жизни, но на этот раз витязи не смеялись и не пели, и их провожало очень много монахов. Отец впервые не взял капитана Шукана, он велел ему позаботиться о них с мамой. Тот поклялся на клинке, а мама заплакала… Она теперь все время плачет, и это очень плохо.

— Дьерди! — кажется, его ищет целый гарнизон. Нет, он не выйдет. Ой, что это! Заря?! Нет, Древний! Тридцать лет назад все было так же — пылающее небо, горячий ветер, клубы пыли. Дальше Пишта Шукан не видел, дед и отец его увели, значит, он, Дьерди Риссаи, будет первым, кто взглянет на чудовище.

Прижавшись к прохладной горгулье, сын короля Имре с замирающим сердцем следил за разгорающимся небосклоном. Вот в раскаленной печи мелькнуло что-то черное, и душу словно бы сжали безжалостные железные пальцы. Черная точка росла, обретая очертания крылатого создания. Больше всего Древний походил на птицу, огромную птицу с пламенными глазами и черной грудью.

Древний приближался, он и вправду был страшен, так страшен, что Дьерди захотелось оказаться далеко-далеко от Рисского замка, но он был сыном своего отца и внуком своего деда. И потом бежать было некуда — чудовище нависло над замком, бурые крылья заслоняли солнце, полыхающие багровым глаза вперились в крышу, в ту самую горгулью, за которой прятался Дьерди! Вот он Взгляд, от которого не скрыться! Ну почему он не послушал маму и Шукана…

Сам не соображая, что творит, Дьерди Риссам отпрянул от горгульи, вскочил во весь рост и схватился за единственное бывшее при нем оружие — сработанную Иштваном Шуканом рогатку.

Глава 6

Осталось лишь испытание Памятью, и Избранный станет Единственным. Память… Первое, что он помнит, — голод, голод и голод! Еда во рту, хорошая еда, но братья… Пять братьев, они получают больше. Они отбирают то, что принадлежит ему, Чи-Чирру!

Почему другим все, а ему — ничего? Даже не ничего, а пинки и колотушки… Он так не хочет! Вранье, что он вывелся из неправильного яйца! Оно было правильным! Крапчатым, а не голубым. И сам он был правильным, не хуже других. Ну и что, у него пятно на груди меньше, чем у Чир-чирра, зато форма лучше! И ничего он не трус, просто ему не нравится, когда его бьют! Что он мог сделать, когда маму схватила кошка? Ничего! Чурр-чиррик попытался и чуть не погиб, а маму все равно съели. Он не хочет, чтоб его ели. Он не хочет, чтоб ему было больно!

Почему на его бедную голову сыплются все напасти? Рыжая кошка… Страшная кошка! Желтые глаза, четыре лапы с жуткими когтями, оскаленная пасть! Он едва вырвался, потеряв половину хвоста… Перья не отрастали, а Чива-Чирра смеялась! Над ним все смеялись. Чир-чирра и Чив-рика не трогают ни кошки, ни мальчишки… Им хорошо, а Чурр-чиррик отобрал у него кусок хлеба и чуть не выклевал глаз… Хороший кусок, большой… Его бросили голубю, а он его унес. Это была его добыча, его, а не Чур-чиррика! Это несправедливо! Гадко! Подло!

Мальчишка на крыше, что он ему сделал? Он просто присел отдохнуть, и все… Удар сбросил его на камни двора. Страшный удар в грудь. Эти рогатки, они еще хуже кошек! Он умирал… Нужно было лететь, спасаться от Страшного. На него нацелились все кошки, все вороны, все мальчишки мира, а он не мог подняться… Чур-чиррик кричал, чтоб он летел. Дурак! У него все было разбито, все изломано… а Оно приближалось. Этот взгляд… Он чуть не умер, но Тот, Кто Был Раньше, оценил его.

— Ты — велик, Чичирр, — сказал ОН. — Ты будешь сильным, непобедимым, вечным! Все будут трепетать пред тобой!

Его избрали из всех. Его, Чичирра, не Чур-чиррика, ни Чур-чирра, ни Чир-Чуррика. Древний понял, КТО перед ним! Понял! Понял! Понял!!! Все было плохо, а стало хорошо и правильно.

Это было прекрасно — вкус крови, рождение огня, осознание золота… Его зовут Чичирр, Могучий Чичирр, Непобедимый Чичирр. Неуязвимый Чичирр. Нет, коротко! Он великий Чичирр-вен-Чиррак-вен-Чивваррак!

Странный привкус в горле, вырывающиеся из клюва язычки огня…. Первый раз это было больно, но как прекрасно жечь! Его первой добычей стал воробей, похожий на Чуррчиррика. Как он бил крыльями, когда у него загорелся хвост! Жалкий, ничтожный, смешной! Как великий Чичирр смеялся, когда наглец пытался взлететь! Он хотел обмануть судьбу? Он спорил с Великим? От Чичирра не уйти никому! Никому! Ни воронам, ни кошкам, ни мальчишкам!

Вкус кошачьей крови… Он и сейчас преследует его. Нет ничего прекрасней, чем рвать в клочки этих дряней. Рвать и жечь! Жечь и рвать! Но их трудно найти, паря в небесах. Людей легче. Люди тоже виноваты перед Чичирром. Перед ним виноваты все! Все! Все! А больше всех те, кто живут в замке.

Как замечательно пахнут горящие дома! Как прекрасно, когда все трепещут. Он велик, наконец-то это поняли! Жаль, кошки не летают, их было бы легче жечь. Зато летают вороны! Стаями. Это хорошо, за один раз можно сжечь многих! Он сожжет всех, хотя нет! Если сжечь всех, кто будет его бояться? Нужно оставить на потом. Он не станет никому отдавать свою силу, он не будет одним из Тех, Кто Был Раньше. Он станет Тем, Кто Будет Всегда!

Он — Великий Чичирр-вен-Чиррак-вен-Чивваррак, Последний и Единственный! Он наследник Тех, Кто Был Раньше. Их золото принадлежит ему. Их сила принадлежит ему. Их кости тоже принадлежали ему, но он их сжег. Этот мир принадлежит ему! Но…

Мальчишка на крыше, он сильнее… Он вернулся и снова убьет его… Больно, страшно… Почему ему так не везет?!

Прошлое вернулось. Вернулось, хоть ему обещали, что этому не бывать! Вот оно — острый шпиль колокольни, фигуры серых тварей на крышах и Убийца! Убийца со своим проклятым оружием, нацеленным прямо в сердце! Тогда его застали врасплох, но сейчас он увернется! Увернется!

Великий Чичирр отпрянул от опасной крыши, пытаясь развернуться. Пережитый в юности ужас вернулся, приняв обличье мальчишки с рогаткой на краю старой крыши. Великий забыл и о своем величии, и о мести — гигантское тело рванулось в сторону и вниз. Только бы успеть, отвернуть, спрятаться от летящей смерти! Когда-то Чи-Чиррик искал спасение на карнизе замковой колокольни, сейчас она его погубила. Она и память, превратившая Могучего и Неуязвимого в насмерть перепуганного воробья, каким тот когда-то был. Потеряв от страха голову, Великий Чичирр, нет, жалкий, маленький ЧиЧиррик, рванулся к спасительному карнизу и…

Мальчик с рогаткой и десятка три искавших его воинов в ужасе и недоумении смотрели, как черное огнедышащее чудовище, судорожно маша крыльями, неуклюже и странно шарахнулось в сторону колокольни и само насадило себя на острый, окованный медью шпиль. Усаженный зубами гигантский клюв раскрылся, из него вырвалась струя пламени, по счастью ударившая в глухую стену, факелом вспыхнул вековой тополь, в дупле которого годами гнездились воробьи.

Зверь бился, как насаженный на булавку жук, сползая под собственной тяжестью все ниже и ниже, туда, где медь шпиля переходила в серый камень, теперь потоки огня вырывались уже не из пасти Зверя, а из чудовищных ран на брюхе и на спине. Огонь мстительно лизал гигантское тело, радуясь поднятому крыльями жаркому ветру, над замком стоял удушливый запах жженых перьев, когти монстра разрывали древнюю кладку. Пламя пожирало отчаянно вопящего Древнего, к небу тянулся черный дым, перекрытия колокольни трещали, из кладки вырывались и рушились вниз камни.

Казавшееся нерушимым сооружение дрожало и корчилось, раскачавшиеся колокола самочинно вели какую-то жуткую песню, а на украшенной серыми горгульями крыше седеющий воин прижимал к себе заходящегося в плаче темноволосого мальчишку, все еще сжимавшего в руках рогатку.

Позже свидетели гибели Древнего не раз просыпались в холодном поту, вспоминая прерывистые жуткие крики, струи багрового пламени, опалившие стены, судорожное биенье крыльев и огненные глаза чудовища, казалось, вместившие в себя всю злобу этого мира.

Глава 7

Минуло восемьсот двадцать лет, но старый замок над быстрым Риссом стоит и сейчас. Туристы любят фотографироваться на фоне мощных башен и поднятого моста. А вот старой каштановой рощи уже нет, на ее месте построено несколько неплохих гостиниц. Что поделать, времена меняются, и все меняется вместе с ними. Старое уступает место новому — людям нравится спать в тепле, ездить по хорошим дорогам, за несколько часов добираясь от Карианы до Борна, зимой есть землянику, а летом — пить холодное пиво. Рисский замок уцелел лишь благодаря тому, что именно у его стен был убит последний гарийский дракон. Правда, некие умники, размахивая какой-то странного вида костью, утверждают, что это был не дракон, а гигантская ископаемая птица, другие, напротив, уверены, что у замка потерпел крушение неопознанный летающий объект, но туристы предпочитают дракона.

В округе найдется немного мест, где бы не продавались изображения самого дракона, его победителя и великой битвы. С сумок, маек, плакатов, календарей, тарелочек, ковриков дышит огнем огромное черное чудовище, крылатое и чешуйчатое, коему лихо тычет в пасть копьем прекрасный рыцарь на белом коне — принц Дьердь-Драконоборец. Статуя аналогичного содержания установлена и во дворе самого замка, на ней очень любят сидеть воробьи.

АНДРЕЙ БЕЛЯНИН

Сказ о святом Иване-воине и разбойных казаках

Было это в стародавние времена… Пески степные любые следы заносят, памяти людской кроме. Вот и рассказывали встарь казаки о чуде Господнем, в Астраханской земле явленном.

За что, про что — неведомо, а объявил шах турецкий Мухаммед войну государю московскому. И пошло по лету на Русь войско великое, янычарское… Лишком не двести тыщ ратного люда с ятаганами да пушками, конницей да пешим строем, все под бунчуками и знаменами зелеными с полумесяцем. Как идут — земля дрожит, зверь бежит, птицы с небес падают.

А ведь из краев турецких как ни иди, а только Астрахань нашу все одно не минуешь. И стоит на море Хвалынском, в самом устье Волги-матушки, белый город, ровно щит рубежи южные ограждаючи… По ту пору воеводствовал у нас боярин Серебряный, самого Грозного Иоанна сподвижник, умный да храбрый. Услыхал он про беду неминучую, стал горожан, рыбаков, люд работный да служилый под ружье ставить. Да только со всех краев тыщи четыре защитничков и набралось. Куды как мало супротив такого ворога, да что ж поделаешь? От Москвы помощь поспешает, но когда будет — одному Богу ведомо…

Рано ли, поздно ли, а подошел шах под стены крепостные, тугой осадой город стянул, железным кольцом спеленал. Днем — гром стоит от лошадиного ржания, а ночью — сколько глаз достанет, горят по степи костры турецкие да луна кровавая скалится!

А Мухаммед ихний все посмеивался, дескать, жаль такую красоту рушить, шли бы вы, люди русские, из города вон — мы не тронем… Кто страх Господень да совесть в сердце имел — тех речей не слушал, а у кого нутро грехом изъедено — призадумались…

И была тогда в Астрахани сотня разбойных казаков, тех, что расшивы купеческие на кривой нож брали. Им перед царем отслужиться нечем, а за дела лихие только плахой и жалуют, вот они к туркам и пошли. Не стали астраханцы злодеев-предателей насилком держать, распахнули ворота, пустили на все четыре стороны. Вот идут они от ворот Никольских, посередь войска огромного, перед пашами-башибузуками сабельки наземь складывают. Смеются враги — иди, урус, беги, урус, не стой на пути великого шаха турецкого! Стыдобственно то казакам, да ведь не трогают их янычары, слово держат.

А только вдруг со стен крик бабий… Обернулись, глядь, что за дела — у самих ворот мальчоночка трехгодовый! Волосенки русые, глазоньки синие, рубашонка белая… То ль тайком за ворота шмыгнул, то ль от мамки сбег, кто ведает? Со стен стрельцы шумят, народ волнуется, а тока сызнова открывать не будешь — турок вон скока нагнано, в сей же час город возьмут. Малец в голос ревет, янычары гоготом заходятся да казаков разбойных взашей толкают, мол, не ваше горе…

И тут громыхнуло в ясном небе, ровно на миг один свет погас! Глядят люди, а у ворот астраханских высоченный казак стоит. Сам в справе воинской, борода окладистая, в руке сабля острая, а из-под бровей очи грозные так и светятся. Приподнял мальчонку, к себе прижал да кулаком врагу могучему грозит. Один — супротив всех! Турки-то опешили сперва, а потом в смех впали. Весело, вишь, им такую картину зреть — как один казак всему войску турецкому грозить смеет. А уж как отсмеялись, так и за ятаганы взялись…

Глянули на это разбойные казаки — и словно прорвало ретивое! Загорелась кровь, будто благодать божия очерствелых душ прикоснулась. Развернулись они, в глаза друг другу глянули, да и пошли турок валять голыми руками! Что с того, что оружия нет? Недаром в разбойных ходили, никто и охнуть не успел, как добыли они мечи турецкие и к воротам, богатырю чудесному на выручку! Вот уж где удаль была, где слава… Как черти дрались разбойные казаки, и дрогнуло войско вражие!

Сто душ христианских на небеса вознеслось, ни один не уцелел… Раскрылись ворота, вышла дружина боярская — и дитя спасли, и Мухаммеду урок знатный дали. Опосля боя того не пошел шах на Москву, забоялся. Застрял до холодов в степях заволжских, а потом и вовсе назад повернул. Не пустила Астрахань врага на землю русскую…

А казака того высокого искать искали, да не нашли. Старики бают, что и не казак то был, а пресвятой мученик Иван-воин, всякого служилого люда хранитель и заступник.

Так ли оно было, правда ли — про то летописи путаются.

Но и доныне стоит в Москве первопрестольной храм Ивана-воина, а случись мимо проходить астраханскому казаку — так непременно зайдет и свечку поставит. За дела ратные, за души грешные, за память дедову…

Казак и ведьма

В одном селе жила-была ведьма. До определенного времени — видная баба, все при ней — и фигура, и хозяйство, и прочие полезности. А как встанет не с той ноги, так просто жуть — людей ела ровно куренков каких. Так что стал народ на селе замечать неладное. Однако прямых улик ни у кого нет, хотя люди по-прежнему исчезают.

Раз гуляли парень с девицей по переулочку. Глядит на них ведьма из-за занавесочки и думает, как бы девицу съесть. На двоих сразу не нападешь… Вот и разбросала она на дорожке горсть бусин. Ясное дело, как девушка первую бусину заприметила — бух на колени и давай собирать, а хахаль, чтоб зазнобушке угодить, вперед забежал и там собирает. Ведьма бочком, бочком к девице и говорит:

— Вот мой дом, заходи — сколь хошь бус подарю.

Та сдуру и пошла. На ее счастье успел парень заметить, как у одной хаты калиточка хлопнула. Дособирал он бусины, подошел и в окошко глядит. Ну, ведьма ввела девицу в горницу, а там кости человеческие так на полу и валяются. Девка, ясное дело, сперва в визг, потом в обморок. Ведьма ее на стол положила да за ножом пошла.

Парень не промах, смекнул, что к чему, подошел к дверям, постучал хорошенько и бегом к окну. Пока ведьма дверь открывала да кумекала, ктой хулиганит, парень в окно влез, девицу на плечо и бежать. Увидала ведьма, выругалась матерно и в погоню!

Парню тяжело, он же на своих двоих, да еще и дуру эту тащит. А ведьма бодренько бежит, ноги так и мелькают. Чувствует, что догоняет, так и руками загребать стала. Понял парень, что не уйдет. Развернулся, сжал кулаки. Девица очухалась и опять в обморок бухнулась. В тот же миг ведьма на парня и бросилась. Он руками, а она клыками. Рычит по-волчьи, когтями одежду рвет, вот-вот до горла доберется.

В ту пору шел мимо казак. Штаны синие, лампасы красивые, ремень скрипучий, сапоги блестючие, на боку шашка, на голове фуражка — красавец мужчина!

Глядит, в пыли на дороге смертный бой идет. Смикитил он, что к чему, выхватил шашку, а куда рубить? Они ж так быстро катаются — где чья рука, где нога, не разобрать. Вот тут-то вдруг от натуги юбка на ведьме лопнула, и показался на свет маленький поросячий хвостик! Изловчился казак да как плюнет ведьме на хвост!

Взвыла она дурным голосом и рассыпалась черным пеплом по ветру… Парня с девицей потом обвенчали, честным пирком да за свадебку. Ну, и казака пригласить не забыли, уважили.

P.S. Почему ведьмы умирают, если им плюнуть на хвост, я, честно говоря, и сам не знаю… Но эффект поразительный!

Царевна

Жил-был царь. Неглупый, общительный, и было у него большое горе. Дочь.

Овдовел он рано, со всех сторон дела, войны, интриги, забот полон рот, так оно и вышло, что воспитанием царевны отец-государь не утруждался. В результате такая дочь образовалась — оторви и брось! Нет, внешне хоть куда — коса ниже пояса, глазищи зеленые, брови сурьмленые. Что спереди, что сзади — округлой благодати. И глаз радует, и в руке подержать приятно. Но вот характер… Горда, заносчива, высокомерна, другие люди для нее ровно мартышки какие. Слова не скажет, взгляда не кинет, пальцем не пожестикулирует. Лед баба!

Однако настала пора царевну замуж выдавать. Царь-батюшка и так, и эдак, и на хромой козе, и с пряником — ни в какую заносчивая дочь родителя не уважает. От разных европейских домов лица королевской крови сватались… и всем от ворот, попутным ветром, обратным курсом. Раз по осени даже африканский принц на верблюде заезжал, так не поверите, и ему отказала! Царь нервный стал, чуть что — в слезы.

В ту пору шел по улице казак. Усы сивые, нос красивый, шашка трень-брень, фуражка набекрень, грудь колесом — молодец молодцом! Видит, на подоконничке царь стоит, петлю на гардины ладит, и лицо у него такое грустное… Пожалел казак царя:

— Помилуй, батюшка-государь! Не лишай нас своего светлого правления. Скажи лучше, какая нелегкая тебя до такого паршивого состояния довела? Глядишь, и поможем твоему горю.

— Дочь не могу замуж выдать… — всхлипывает царь и нос рукавом парчовым утирает.

— Всего-то?! Ну, это дело поправимое. Найдем твоей кровиночке суженого по сердцу.

— Дык она же всей Европе понаотказывала! Международная обстановка — хуже некуда, того гляди, все единым фронтом войной пойдут… Побьют же! — в голос заревел царь, а казак его утешает:

— Не убивайся так, твое величество. Побереги себя для отечества. А за дочь не беспокойся, это мы быстренько устроим…

Ну, подписал государь грамоту, чтоб на одну неделю все казачьи указы как лично царские исполнены были. А казак время не терял, депеши во все концы слал, заново женихов сзыват и всем твердо поручался за всенепременную женитьбу. Вот уж и гости на дворе, ждут, знакомятся, водку кушают. Царь в перепуге от такой авантюры на валокордине сидит, а казак всех незамужних барышень, ближних к царевой ветви, во дворец согнал. Привел царевну в центральную залу, приказал раздеться догола и на стульчик усадил. А ей на все плевать, у нее высокомерие. Казак туда же и боярышень, в тех же костюмах, то есть с бусами да в серьгах, загнал и в рядок выставил.

Девки как на подбор, высокие, статные, плечи покатые, бедра грузные, груди арбузные, мертвый взглянет, и то встанет! Стоят, смущаются, краснеют, а царева указа ослушаться боятся. Тут казак двери распахивает и во всю глотку орет:

— Эй, принцы-королевичи! Кому нужна жена ладная да пригожая, выбирай любую!

Бедная Европа аж обалдела от счастья. Весь товар налицо! Принцы уж о царевне и думать забыли, хватают, кто за чем пришел, а у входа уже и поп венчает, и шубу невесте, и приданое от казны, и удовольствие полнейшее. Войны не будет — это факт!

Царевна глазами хлоп, хлоп… Да и разобрала ее банальная бабская зависть — да что ж я, никого как женщина не интересую? Обидно ей стало. А я как же?! Я тоже замуж хочу! Спрыгнула со стула да бегом принца али королевича ловить. Поймала-таки! Невзрачный мужичонка, раджа индийский. Он и вообще проездом был, так, одним глазком заглянул ради интереса. Ну, вот его-то и захомутали.

Молодых после свадьбы с почетом в Индию отправили, а казака царь при себе первым министром оставил. А что? Казак ведь, он не токмо шашкой махать, он и головой может. Царь на него не нарадуется, поскольку политик — зело тонкий…

Как черт с казаком в шахматы играл

Шел по улице казак. Людям улыбался, воздухом дышал, усы крутил — моцион, одним словом. Вдруг видит в одном из освещенных окон — столик стоит, а за ним черт сам с собой в шахматы играет. Не стерпел казак! Как же это можно мимо живого черта пройти и в рыло не заехать? Не по-христиански как-то получается…

Вошел он во дворик, нашел дверь, шагнул в прихожую. Еще раз пригляделся. Все верно — комната с фикусом, патефон в углу, а за столиком натуральный черт в полосатом костюме и штиблетах.

— О, заходи, дорогой казак! По лицу вижу — драться пришел. И что это у вас за манера такая, чуть где черта увидали — сразу в амбицию?!

— Ах ты, нечисть поганая! — говорит казак, а сам уже рукава засучивает. — Да если вас, так через эдак, не бить, то, глядишь, вы всей Россией править вздумаете.

— Ни-ни! — успокаивает черт, но двигается так, чтоб меж ними всегда столик с шахматами был. — Зачем нам такой геморрой? Давай-ка лучше в шахматы сразимся. Игра мудреная, заграничная, всеми военными весьма почитаемая. Сам граф Александр Васильевич жаловал…

— Суворов-Рымницкий! — догадался казак. — Ну, тогда расставляй. Да только ваше рогатое племя просто так не играет — что ставить будем?

— Душу.

— Не нарывайся!

— Понял, понял… — повинился черт. — А давай фуражку казацкую. Синий верх, желтый околыш, лаковый козырек! Можно примерить?

— Вот выиграешь, тогда и мерь! — обрезал казачина и покрутил усы. — А ты ставь хвост в мясорубку, если моя возьмет.

— По рукам!

Засели за игру. Черт бутылочку принес, тяпнули за знакомство и начали.

На десятом ходу у казака меньше половины фигур осталось. Обидно ему рогатому проигрывать, да что сделаешь? Изловчился казак, плеснул себе и супротивнику, а пока черт водку пил, взял да и свистнул у него ферзя. А чтоб вражина не заметил чего, он этим ферзем свою стопочку закусил… Через два хода черт — тык, мык, где фигура?

— Съел, — честно отвечает казак.

— Не может быть, побожись!

— Вот те крест!

Пожал черт плечами, налил еще. Выпили, опять сидят, думают. Нечистому и невдомек, что казак вторую стопку его пешкой захрумкал. Зубы крепкие, организм закаленный, главное, чтоб заноза в язык не попала…

— Да у меня здесь пешка стояла!

— Где ж она?

— Ты шельмуешь, казак! Куда пешку дел?

— Съел!

— Врешь! Побожись!

— Вот те крест — не вру! Съел я ее!

Бедный черт аж пятнами пошел. А игра уже не в его пользу. Ход за ходом, зажал казак черного короля в угол. Понял черт, что проиграл. Добавил для храбрости и попросил:

— Вижу, что подфартило тебе. Но будь человеком, расскажи, на каком ходу ты моего ферзя съел?

— Не помню… — честно закашлялся казак, постучал себя кулаком в грудь и сплюнул горсть опилок. Посмотрел на него черт, подумал, и счастье догадки озарило его лицо.

— Чтоб я еще раз с вашим братом взялся в шахматы играть — да ни в жизнь! — заключил нечистый и грустно пошел за мясорубкой…

ЕЛЕНА КЛЕЩЕНКО
Цыганская кровь

Князь Георгие встал из гроба. Выругался, зацепясь манжетой за пыльную крышку. Что поделать — слуги в подвал не наведываются его же собственной княжеской волей…

Столь же пыльно было и в узком проходе потайной лестницы. Зато в верхних покоях все сияло чистотой. Холопы вольны догадываться и держать свои догадки при себе, но избранницы, попадающие в эту спальню, не должны питать никаких подозрений — до поры… Посему решительно все здесь, от белого полога над ложем до венецианского зеркала и ночного сосуда, — все было именно таким, каким и должно быть в спальне светлейшего князя.

Контраст между показным великолепием всех вышеназванных бесполезных предметов и многовековой грязью в любимом обиталище хоть кого взбесит, и поэтому владелец замка после захода солнца обычно пребывал в дурном расположении духа. Он хлестнул камердинера по морде белоснежной рубашкой с запачканным кружевом, изодрал когтями в клочья полдюжины батистовых платков и яростно щелкнул зубами на кудрявую болонку, приветствовавшую хозяина веселым визгом. Да не подумает читатель о князе дурно — от песьей крови у него делалось несварение желудка, и его любовь к Фифи была бескорыстной. Как всегда, его позабавил яростный лай маленькой собачки, увидевшей его зубы. «Ну, не сердись, милочка, больше не буду. Пора к цыганам».

Уже не первое десятилетие специалисты в области современной низшей мифологии пытаются разрешить вопрос: почему вблизи замка, принадлежащего вампиру из знатного рода, всегда обретается цыганский табор? В самом деле, вероятность случайного совпадения весьма мала. Всегда и везде, зовут ли вампира Влад или Страд, в нашем мире или в параллельном, или в параллельном параллельному — где он, экстравагантный господин, любитель ночных прогулок, там и они, со скрипками, шатрами и буйными плясками! Высказывались различные предположения, призванные обосновать эту зависимость: болезненное тяготение души, закосневшей во зле, к романсам и скрипичной музыке; преступная связь на почве похищения белых младенцев; шпионаж цыган в пользу вампира. Странным образом, ни в одной из работ не присутствует простейшая гипотеза.

Цыгане для вампиров — источник пищи.

Всякий знатный вампир рано или поздно (обычно лет этак за сто-полтораста) приходит к убеждению, что пить кровь из подданных следует лишь в переносном смысле, как делают все добрые господа: налог со свиньи, с дома, с дыма, право первой ночи, а также всех последующих… Если же в деревнях вокруг замка беспрестанно чахнут и умирают поселяне и если ваши владения не очень велики (а управлять большой страной исключительно по ночам куда как трудно!) — рано или поздно неблагодарные смерды попытаются использовать не по назначению вилы, топоры, а то еще, чего доброго, и остро заточенные колья из тына. Князь Георгие когда-то собирался приказать управителю, чтобы все эти тыны и частоколы были заменены на плетни, но потом устыдился собственной слабости.

А цыгане — это дело другое… Почему бы господину, в чьих жилах течет благородная кровь, не гулять до рассвета с цыганами? Кто его за это осудит? Менее всего сами цыгане. Они люди свободные, но бедные. Когда дети болеют и умирают, это, само собой, плохо. А когда в таборе гуляет настоящий князь, который за все платит золотом, за гадание ли, за пляску, за кружку вина — за все по золотому дает, а серебро, буде принесет усердный корчмарь, швыряет кому попало, жжет оно ему руки!.. — когда такое счастье привалит, это очень хорошо. Только дети — они, сопливые, у бедных людей всегда болеют, а настоящие господа не часто попадаются. Вот и стоят изодранные шатры на крутом берегу речки, в виду белых башенок замка. Один табор откочует восвояси, выгнанный упорным поветрием, — другой заявится. А если не заявится — ну, тогда уж поболеют крестьяне, не все им пироги с краденой дичью трескать!

— Сколько раз говорить тебе, барон, — не жри чеснок, не переношу этого запаха! — Как и подобает лишенному дыхания и биения сердца, запахов князь не различал. Вернее, для него это не было запахом, но ядовитые эманации чеснока болезненной дрожью проникали в самые кости, будто пила пьяного полевого хирурга.

Князь был весьма не в духе, не с тем он пришел этой ночью, чтобы пить вино и слушать вранье. Луна шла на убыль, и ему вообще ничего не хотелось — утолить бы голод да вернуться домой, валяться на софе в библиотечной зале, перебирать струны лютни…

Долговязый, сонного вида мужик с вислыми усами — вожак табора («барон» на их воровском языке) спокойно присваивал себе созвучное титулование. В прозвище «цыганский барон» пополам насмешки и почтения, и это разумно.

— Прости, пресветлый князь, — меланхолично ответил он, отворачиваясь и прикрываясь ладонью. — Не ел, клянусь матерью, — вчерашний бродит. Прикажи, побью бабу, пусть больше похлебку не приправляет!

— Оставь, — буркнул князь. — Говори, что тебе нужно!

— Потрафить хотел, — сообщил барон, разглаживая усы и помаргивая.

— Ты, пресветлый князь, красивый собой, удалой, сильный, на дары не жадный, а все холостой. Оттого тоска у тебя. А сестренка моя все о тебе спрашивает. Слово только молви, разгонит твою тоску. А уж подаришь ее, чем захочешь, талан для нее не золото, не алмазы, а ты сам, князь. Понимаешь?

Князь Георгие возвел очи горе и скривил губы. Ему не нравились цыганки. Они не моют шеи. Они жрут еще больше чеснока, чем барон. Они носят дутые серебряные кольца и при этом постоянно хватают за руки… нет, нет! Не по извращенной жестокости он предпочитал цыганских детей. Дети, по крайней мере, не таскают на себе безделушек из этого мерзкого металла.

— Сестренка, верно, на тебя похожа? — кисло улыбаясь, спросил он.

Барон расхохотался:

— Ох нет, пресветлый, нет, зачем говоришь? Красавица она, из королев королева! Поглядишь, какова, смеяться не станешь!

Князь поставил полную кружку на расстеленный плат и поднялся, отряхивая полы.

— Ну, поцелуй ее от меня. В другой раз, как к вам приеду, может быть… А теперь ухожу, поздно уже.

Провалился бы в преисподнюю этот выжига со своей сестренкой вместе! Откуда он взялся на мою голову, как выследил? Теперь притворяться, что уехал, потом возвращаться нетопырем, а ночь коротка. Поиграешь, пожалуй, на лютне…

— Что такое?! — Барон живо вскочил на ноги, забежал вперед и воззрился на него.

— Или сглазили тебя, золотой? На что и ночь, как не на веселье? Стой ка, глянь на меня! — Выпуклые воловьи глаза встретились с ледяными серыми; барон как ни в чем не бывало продолжал говорить: — Зачем тоскуешь, зачем вина не пьешь? Или вино мое невкусно? Ай врешь, пресветлый: господарь пил — господарь хвалил, бояре пили — бояре хвалили! Все тоска твоя горькая, точит тебя, скоро ни есть, ни пить не сможешь!.. Изволь-ка нагнуться, бриллиантовый, я занавеску приподниму…

Князь Георгие замер на полушаге. Он, оказывается, вместо того чтобы идти к дороге за рощей, направился к шатру и теперь собирался ступить в темный вход, завешенный рогожей. Тысяча кольев мне в глотку — вонючий смертный отвел мне глаза, применил ко мне чары! Меня попытался обморочить! МЕНЯ! Да ты, паршивый мерин, еще висел в тряпичном узле на горбу у твоей потаскухи-матери, когда я манием руки останавливал бегущего! Да ты ведаешь ли, что я сейчас с тобой…

— Привел его? — пропел голос, какого не бывает у женщин других племен, — звучный и в то же время будто исходящий из детской, а не женской груди. В душной темноте, пропитанной все тем же чесночным смрадом, светились рыжие глазки жаровни. Сальная свеча затрещала, разгораясь, косматый клубок на полу развернулся и оказался женой барона, широкомордой и узкогубой ведьмой; она скользнула к выходу, за спину князя, и он понял, что стоит уже в шатре.

— Ну, здравствуй, — сказала девица. Она поднялась с колен, подобрала подол, обходя жаровню, и отвела волосы с лица. Чего и следовало ожидать… Князю случилось однажды видеть королеву, так вот баронова сестрица совсем на нее не походила. И не была она ни хорошенькой, ни даже молоденькой — впрочем, свет от низко стоящей свечи изуродовал бы и Елену Прекрасную. И не одеваются королевы в юбку лохмотьями и в бахромчатую шаль… и не стоят с таким наглым видом, когда шаль соскальзывает с голых плеч и падает, падает под ноги…

Нет, она таки была недурна. Опущенные ресницы длиной в ноготь не дрогнули, когда она звонко хлопнула в ладоши и раскинула руки; судорога прошла от плеча к плечу, и круглые груди мелко затрепетали, как бубенцы на конской сбруе, и в самом деле что-то на ней зазвенело — должно быть, монисто, воистину королевское украшение: мелкие монетки на цепочке да сухие ягоды на нитках, обмотанных вокруг тоненьких запястий.

Князь на мгновение забыл свой гнев. Нет, не то чтобы его в самом деле прельстила эта немытая девка… но зрелище, несомненно, стоило внимания. Миг или два, пока она заводила руки за голову, он смотрел, как приподнимаются дрожащие груди, — и опомнился только тогда, когда расстегнутое монисто обвилось вокруг его шеи.

Он сумел удержать рев бешенства и боли в бессмысленной надежде, что это было случайностью. Двадцать пять серебряных грошей впились в его кожу каплями кипящей смолы. Мутилось в глазах, и он оседал на землю. Проклятая шлюха, обежав его, оказалась сзади, он чувствовал ее руку, держащую цепочку.

— Ай умница, девочка, — послышался знакомый голос. Барон и его жена уселись перед ним, поджав ноги, и любовались, как он корчится и запрокидывается, падая навзничь, не в силах сбросить жгучие капли.

— Дочка моя меньшая хворает, пресветлый князь. — Слово «пресветлый» барон язвительно подчеркнул. — Вот как привязалась злая хворь, даже наши бабки помочь не могут. Может, монисто ей надеть такое же? Что молчишь, пресветлый?

Откуда я знал, что это твоя дочь, чуть было не сказал князь Георгие; досуг мне разбираться с цыганятами, дочка ли, сыночек, и чьи они… Но боль еще не вовсе отняла рассудок.

— Что ты надоедаешь мне со своей дочкой? Лекарь я тебе?!

Попытка была напрасной. Голос прозвучал дико, глухо и сорванно, и даже в свете свечи было заметно, что аристократическая бледность князя пошла трупными пятнами — с серебром не шутят. Барон неторопливо разломил луковицу чеснока, очистил один зубец, бросая шелуху в жаровню, отправил его в рот и тщательно разжевал. Тело вампира сотрясали корчи.

— Ты не лекарь, пресветлый князь. Ты та самая хворь и есть. Мудри с боярами да с холопами, а цыгана не обманешь. Мне бабка сказывала о том, кто живет чужой кровью. Есть такому шесть примет: прекрасен собой, да кровь на щеках бела; лют до женщин, и которая с ним слюбится, та скоро умрет; золото ему вместо солнца, и днем не кажет лица; луна — его серебро, и не коснется гроша, а коснется — сгорит; опричь серебра боится чеснока, осины да боярышника; и где он, там погибель. Точь-в-точь ты, пресветлый, — а? Только осины еще не испробовали. Да и не надо осины, сгодится серебро, твое же золото на него разменяем. А на крайний случай поможет солнышко…

— Гореть будешь, сатана, — пообещала баронесса, не хуже пленника оскаляясь и показывая когти. — Как дерево гореть будешь, дочерна сгоришь!..

— Молчи, — сказал барон. — Хватит нам говорить. Пусть теперь он говорит.

— Что вам от меня нужно? — процедил князь, обнажая клыки; боль разрасталась, проникая в самые кости.

— Хорошо. — Барон, благоухающий чесноком, наклонился к нему со свечой.

— Говори, что делать, чтобы дочка была здорова!

— Убейте меня, — шевельнулись губы над клыками. «Если тебя пытают несведущие в пыточном деле, признавайся сразу в том, что хочешь скрыть, ибо они неминуемо сочтут ложью первое сказанное». Старый еретик, как обычно, оказался прав: барон недоверчиво нахмурился.

— Она выздоровеет, если ты умрешь?

— Попробуйте и узнаете, — чувствуя себя на верном пути, князь сумел усмехнуться. Маленькая удача как будто разжала жестокие тиски боли, телесные и душевные силы отчасти вернулись к нему. Теперь он заметил, что раскаленный ошейник в одном месте истончается и сходит на нет, что он, собственно, почти разорван. Это был шанс, который надлежало использовать с умом.

— Смеешься над нами, тварь, — говорила меж тем баронесса. — Скоро перестанешь смеяться, когда глаза твои поганые вытекут. Я за мое дитятко сама из тебя душу проклятую выну, вот этими руками! Говори правду!

— Отпустите меня.

— Хэ, — сказал барон. Девица за спиной у князя тоже испустила смешок и накрутила цепочку на палец.

— Больно… Не могу говорить… — Князь очень надеялся, что его лицо не выражает ничего, кроме предсмертного распада.

— Это не боль, бриллиантовый, это половина боли, — ласково проговорил барон. — Боль будет, когда я вот этот кошель над тобой развяжу… понимаешь? Ты уж потрудись себе же на пользу…

— Добро… я скажу… сейчас… — Князь пробормотал несколько невнятных слов: цыган, как и ожидалось, наклонился ниже, стараясь расслышать, и тут он рванулся — и разорванное монисто опрокинуло девчонку навзничь!

— А, чтоб ты сдох! — глухо вскрикнула она, имея в виду не столько вампира, сколько скаредного дарителя, подвесившего серебряные монетки на посеребренную медную цепочку. Барон захрипел, придушенный холодной рукой; женщины шарахнулись, но вторая рука князя Георгие оледенила их члены, заперла дыхание и крик заклятием дурного сна.

Бросив заклятие, князь вытащил из кармана платок и провел им по горлу, стирая ожоги и раны, — проклятая цепочка резанула, как тупой нож. Брезгливо осмотрел батистовый лоскут, уронил на пол и ободряюще улыбнулся своим обидчикам. Сине-багровому барону было уже все равно, зато обеих женщин так поразил ужас, что и заклятие, пожалуй, было излишним.

Ну вот, по крайней мере, голодным нынче ночью он не останется. Трое не в меру ловких цыган сами подписали себе приговор. Вожака с женой придется прикончить здесь, а девицу можно будет взять в замок… разгонять тоску.

Теперь он мог позволить себе и рассеянность, и некоторую задумчивость. Полуобнаженная женщина, такая же беспомощная и униженная, как если бы ее держали двое дюжих лакеев, — что, кстати, ей предстояло в самое ближайшее время, — справилась с ужасом, губы ее растягивала дерзкая усмешка. Странное дело, только теперь при взгляде на нее пришло воспоминание, давнее, но необыкновенно отчетливое. Лет семьдесят тому назад. Сморщенные, темные ягоды бересклета, нанизанные, как бусины, на черную нитку. Девчонка лет двенадцати или четырнадцати… О, да — та, что не испугалась! Я ее не убил, но сейчас она, конечно, мертва или старая старуха… А, чтоб мне дождаться рассвета — это же их бабка! Цыгане уходят и приходят на старое место, и вот вы, ваша светлость, уже герой их сказок!.. А внучка-то похожа на бабку, да и внук похож, та тоже была тощенькая, как лягушка. Так вот как мне аукнулось добро. Доверился ей, оставил жить… сказки сказывать детишкам.

Додумать до конца он не успел. Что-то было не так. Нет, баронесса по-прежнему корчилась на месте, открывая и закрывая рот. А вот девка опустила руки со стиснутыми кулаками и клонилась вперед, пытаясь шагнуть. Этого не могло быть, но это было. Барон держался за его руку, пытаясь освободиться от захвата, этого тоже не могло быть — но и это было… На князя накатила дурнота, прежде не испытанная.

Да нет же, нет — чеснок, серебро… они люди, живые, смертные!.. И тут его хлестнули по лицу будто огненной плетью.

Сухие черные ягоды на нитках, которыми украсила себя эта девка, были не бересклетом, а боярышником. Теперь князь убедился, что цыган не зря назвал боярышник третьим после осины и чеснока.

«Ав орде, на дикх!» — Сквозь боль и дурноту пробились слова. Их убогое наречие он научился неплохо понимать еще век назад — барон приказывал своим бабам не смотреть на него, князя. Разумно. Едва ли в эту минуту он являл собой подходящее зрелище для дам.

— Что с ним теперь будет?

— Сказано — он перестанет быть.

— Но мы только внуки.

— Отец наш был сыном.

— Чьим сыном? — простонал князь. С ним происходило что-то странное. Капли текли по шее. Кровь? Чья?.. Ладонь осталась чистой.

— Но если он помрет, — голос жены барона отвратительно вонзался в уши, — что будет с дочей?

— Не знаю. Может, правда, что надо его убить?

— А если нет?

— Он не умрет. — Это сказала сестрица, ее гортанный детский голос. — Я дам ему кровь.

— Стой, дурная!

— Отстань.

Теплые пальцы — он чувствовал их тепло — толкнули его в щеку, коснулись губ: шершавая ладошка, запястье… кровь, много крови. Но первый же глоток отозвался судорогой во всем теле.

— Что, дед? — Голос исполнен дрожи, будто дунули в пустой кувшин. — Худо? Ничего, потерпи.

Все трое засмеялись.

— Да ладно ли?..

— Ничего. Он больше не мулло.

Князь снова оскалил зубы, пытаясь напряжением мышц унять судороги — безуспешно.

Он никогда не придавал значения их суевериям. Просвещенный дворянин XIX столетия (а князь был превосходно знаком и с французской наукой, и с немецкой философией — долгими зимними ночами у него только и было занятий, что чтение) может ли всерьез принимать предания темного дикого народа, который поклоняется луне, наковальне, детородному члену и дурацкому многоглавому котопсу?! Как у холопов князя, как у любого народа, были и у цыган предания о кровососущих мертвецах, что получаются, само собой, из неправильно похороненных покойников. Как и у любого народа, на сотни глупых выдумок приходилась горстка бесспорных истин, каковые барон только что вкратце изложил князю. Не упомянул лишь одну маленькую подробность, которой не было в преданиях других народов.

Вампир-мулло из цыганских сказок, ложась с женщиной, мог сделать ее матерью. Дети, происшедшие от этого союза, имели власть истреблять вампиров.

Князь Георгие всегда относил это к глупым выдумкам. Он не полагал это возможным, потому что этого быть не могло. Положим, время от времени его и впрямь интересовали сами женщины, а не только их кровь. Бывало такое, он знал, и с другими. Однако женщины вампиров никогда не становились матерями, они становились покойницами или вампирами же. Неужели та девчонка… Но, правду сказать, он толком не помнил, что произошло семьдесят лет назад между ним и девочкой в ожерелье из сушеных ягод. Только ли вскрытие жил, беседы и снова упоение горячей кровью… или же упоение другого рода?

Судороги стали слабее, зато чаще. Словно удары. Как будто билось что-то запертое у него в груди… Как будто?!

Он сел, тряхнул головой. Провел ладонью по лбу, освобождая лицо от волос, пропитанных потом. В глазах теперь было ясно, как если бы здесь горело шесть свечей вместо одной. Он оглядел всех троих, задержал взгляд на девице, перетянувшей лоскутком порезанное запястье, но так и не прикрывшей соски. Попытался засмеяться — и подавился воздухом.

Воздух резал легкие, ударял в голову. Едкий чад от жаровни, запахи пота, распущенных волос, чеснока…

Чесночка в каком-то теплом вареве!

— Умираю… — пробормотал он. — Умираю с голоду. Мерав тэ хав… щавале… щейорра!

В шатре воцарилась полная тишина. Должно быть, бабка не объяснила внукам, как именно «перестанет быть» поверженный вампир. Может, она сама этого не знала. А теперь не все ли равно?

— Что у вас в том горшке?

Над горшком поднимался парок. Князь вздернул рукава до локтей, сильнее порвав манжеты. Цыгане почтительно наблюдали, как вампир поедает вареную баранину, круто посоленную, с целыми зубцами чеснока. Будто не ел триста лет.

Холопы князя были в смятении. Его светлость вернулись за три часа до рассвета, сразу заперлись в кабинете и через некоторое время уехали, вместо того чтобы отойти на покой, — чего ни разу не случалось на памяти старейших слуг. Уехал князь на кровном жеребце, другого жеребца и двух кобыл конюхам было велено отогнать в табор. Более ни князя, ни лошадей никто не видел. К великому разочарованию наследника — правнучатого племянника князя Георгие, — из замка исчезло все золото. Спасибо, хоть ценные бумаги остались на месте.

Пришельца барон именовал «братом», и то сказать, «дед» звучало бы чудно: светлоглазый «гаже», нецыган, казался его однолетком. Бывший князь быстро усвоил обычаи табора: хоть и гаже, ни в чем не был хуже ромов. Говорили, что он на дух не выносил поножовщины и не любил даже, когда при нем резали кур. Впрочем, когда кто-либо смотрел не как следует на его жену бывал страшен, хоть и без ножа в руке. А маленькую дочку барона любил без памяти до самой своей смерти. Учил ее, говорили, изъясняться по-господски.

А много говорили о нем оттого, что он играл на скрипке. Хорошо ли играл? Да что толку рассказывать!..

Так играл, как будто жизнь — пустое и смерть — пустое.

Загрузка...