Том II. СОСЛОВИЯ И УПРАВЛЕНИЕ ЛЮДЬМИ

Обращение к читателю

Взаимозависимость, пронизавшая все общество сверху до низу, соединив между собой все ступени социальной иерархии, наложила особый отпечаток на цивилизацию, рожденную европейским феодализмом. Каким образом, под влиянием каких обстоятельств, благодаря какой идеологии, с помощью каких заимствований из отдаленного прошлого могла зародиться и развиться такая своеобразная общественная структура, мы попытались показать в предыдущем томе. Тем не менее, никогда в государствах, к которым традиционно относят определение «феодальные», человеческая жизнь не исчерпывалась исключительно отношениями непосредственной зависимости или непосредственного подчинения. Люди делились еще и на группы, располагались по этажам, в зависимости от профессиональных пристрастий, уровня власти и авторитета. Над бесчисленным количеством мелких управителей всегда существовали более крупные, разного достоинства и с разными полномочиями. Начиная со второй половины феодального периода, мы видим, с одной стороны, все более четко организованные классы, а с другой, общественные силы, которые группируются вокруг какого-либо мощного влиятельного лица или влиятельной идеи, собираясь действовать и действуя все более энергично. Вот этот второй аспект устройства социума мы и собираемся изучить. Сделав это, мы сможем ответить на вопросы, которые с самого начала казались нам основополагающими: заслуженно ли называть эту фазу развития западного общества, эти несколько веков, тем именем, которым мы привыкли их называть, выделяя из общего течения нашей истории? Что получили от нее в наследство эпохи, которые последовали за ней?


Книга первая. СОСЛОВИЯ

Глава I. ЗНАТЬ

1. Исчезновение древних аристократов крови

Для писателей, которые первыми воспевали феодальный строй, для деятелей революции, которые стремились его разрушить, понятие аристократии казалось от него неотделимым. А между тем это представление — самое настоящее заблуждение, если, по крайней мере, сохранять за историческим словарем хоть какую-то степень точности. Нет сомнения, что общество времен феодализма было далеко от эгалитаризма, но наличие господствующих классов вовсе не означает наличия аристократии. Для того чтобы быть аристократом, необходимы два условия: во-первых, нужно обладать собственным юридическим статусом, который подтверждает и реализует то превосходство, на которое аристократ претендует, а во-вторых, этот статус должен существовать на протяжении долгого времени, передаваясь по праву рождения, — иной раз он может переходить и к другим семьям, но в строго ограниченном кругу и по строго определенным правилам. Другими словами, для того чтобы стать аристократом, недостаточно реальной власти, недостаточно передаваемого по наследству богатства и помощи, оказываемой ребенку высокопоставленными родителями, что так эффективно определяет его жизнь; нужно, чтобы наследственные социальные преимущества были закреплены юридически. И разве не иронически называем мы богатых буржуа капиталистической аристократией? Даже при нашем демократическом строе, когда нет больше легальных привилегий, воспоминание о них поддерживает классовое сознание, но нет подлинной аристократии без длинной цепи привилегированных предков. И в этом смысле, который единственно правомерен, аристократия на Западе явление достаточно позднее. Первые наметки этого института появляются не ранее XII века. Он укрепится только в следующем веке, когда феод и вассалитет уже будут клониться к закату. В первый период феодализма никакой аристократии не существовало.

Отсутствие аристократии и противопоставляло феодализм более ранним формациям, от которых он получил свое наследие. В позднеримской империи существовал институт сенаторов, и в царствование первых Меровингов, несмотря на то, что юридически оформленных привилегий уже не было, выходцы из бывших римских провинций, поступив на службу к франкскому королю, гордились тем, что ведут свое генеалогическое древо от сенаторов. У многих германских народов существовали семьи, которые официально именовались «благородными»: в разговорном языке они именовались «edelinge», на латинский переводились словом «nobiles», a в франко-бургундском это понятие сохранилось в форме «adelenc». В качестве «благородных» эти семьи пользовались важными преимуществами, в частности, за их пролитую кровь платили дороже: как гласят англосаксонские документы, члены этих семейств «рождались более дорогими», чем все остальные. Судя по всему, эти люди вели свой род от племенных вождей — «правителей округов», как называет их Тацит, — и всюду, где государство стало монархическим, они мало-помалу лишились политической власти в пользу королевской династии, вышедшей из их же среды. При этом они не потеряли своего исконного авторитета священной расы.

Однако все эти семейства не пережили эпохи варварских королевств. Многие роды edelinge, очевидно, довольно рано угасли. Их величие и значимость, без сомнения, превращало их в лакомую добычу для кровной мести, для высылки и войн. В период, предшествовавший эпохе вторжений, они уже были очень малочисленны: в Баварии VII века, например, только четыре семьи. У франков, предположительно, поскольку нам нечем это подтвердить, тоже существовала аристократия крови, но она исчезла еще до появления письменных источников. Режим сеньоров представлял собой, по существу, достаточно непрочную и малочисленную олигархию. Касты, гордящиеся своим древним происхождением, не возродились. В новых королевствах основы неравенства между свободными людьми были совсем другими: богатство, со всеми вытекающими последствиями, власть и служба королю. Все эти атрибуты, даже в том случае, если они переходили от отца к сыну, были уязвимы, они могли помочь подняться вверх и могли способствовать падению. Наверное, поэтому в Англии IX и X веков, что очень знаменательно, круг aetheling был сужен, на подобное наименование имели право только близкие короля.

Истории господствующих семейств в первый период феодализма, если и поражают чем-то, то только краткостью своих генеалогий. По крайней мере, если мы отбросим вместе со сказочными предысториями, которыми их снабжало Средневековье, и те хитроумные, но неосновательные догадки многочисленных эрудитов наших дней, которые громоздят всевозможные гипотезы, опираясь на сомнительные правила трансформации имен собственных. Например, у Вельфов, которые играли столь значительную роль в Западной Франции, и с 888 по 1032 год носили корону Бургундии, самым древним известным предком был баварский граф, на дочери которого женился Людовик Благочестивый.

Род графов Тулузских тоже начинается при Людовике Благочестивом; род маркизов Д'Ивре, ставших впоследствии королями Италии, начинается при Карле Лысом; Льюдольфингены, герцоги Саксонские, потом короли Восточной Франции и даже ее императоры, впервые заявляют о себе при Людовике Немецком. Что мы знаем о предке Бурбонов, выходце из семейства Капетингов, и очевидно, самой древней династии в Европе на сегодняшний день? Только то, что их предка звали Роберт Сильный, что он был убит в 866 году и считался магнатом галлов, знаем еще имя его отца и то, что были они, возможно, саксами{204}. О каком бы семействе ни зашла речь, 800 год кажется непреодолимой преградой, за ним простирается тьма. Есть еще несколько домов, особенно древних, связанных с родами, вышедшими из Австразии или противоположного берега Рейна, первые Каролинги поручали им самые ответственные должности в своей империи. В северной Италии в XI веке огромные пространства, горы и равнины, принадлежали Аттонидам, они происходили от некоего Зигфрида, который владел значительным богатством в графстве Лукка и умер где-то около 950 года, больше о нем мы не знаем ничего. В середине X века появилось внезапно несколько фамилий: швабские Зефингены, Бабенберги, подлинные основатели Австрии, сиры Амбуазские… А если мы попробуем взяться за семьи менее значительных сеньоров, то цепочка их предков окажется еще короче и нить еще раньше оборвется в наших руках.

И дело вовсе не в плохой сохранности наших источников. Безусловно, если бы в IX и X веках документов было больше, мы могли бы проследить еще несколько семейных линий. Удивляет другое — то, что мы вынуждены искать именно эти сведения. Семьи Льюдольфннгенов, Аттонидов, сиров Амбуазских, точно так же, как другие, во времена своего величия имели своих историков. Почему же эти хронисты ничего не сумели или не пожелали сообщить о предках своих господ? Случилось так, что мы гораздо лучше знакомы с генеалогией исландских крестьян, передаваемой из уст в уста на протяжении веков, чем с предками наших средневековых баронов. Совершенно очевидно, что в их окружении интерес вызывала не длинная цепь предков, а только тот из них, обычно совсем недавний, которому удалось впервые занять по-настоящему высокое положение. И у нас есть все основания думать, что кроме этого памятного момента семенная история не содержит больше ничего примечательного: предки скорее всего были или очень простыми людьми — предком прославленного нормандского дома Беллемов был простой лучник Людовика Заморского{205}, — или теми небогатыми и незаметными обладателями сеньорий, происхождение которых, как мы увидим впоследствии, представляло собой немалые проблемы. Но главной причиной этого странного, на первый взгляд, молчания была та, что эти могущественные властители и воины не составляли больше сословия благородных в полном смысле этого слова. Кто говорит «знать», тот говорит «колено». Вопрос о количестве колен не вставал потому, что знати не было.


2. Различные смыслы слова «благородный» в начале феодального периода

Однако, несмотря на вышесказанное, нельзя сказать, что с IX по XI век слово «благородный* (по-латыни nobilis) редко встречается в документах. Но употребляется оно не в точном юридическом смысле, а как оценка какого-либо события или мнения, как критерий с очень подвижным смыслом. Чаще всего оно означает хорошее происхождение, иногда богатство. Павел Диакон (VIII век), обычно очень ясно комментируя «Правило» святого Бенедикта, колеблется, какое из двух этих значений выбрать, и запутывается в них{206}. Эти употребления, слишком еще неустоявшиеся, отражают те устремления, которыми жили люди на начальной стадии феодализма, и изменения смысла этого слова сами по себе весьма интересны и поучительны.

Во времена, когда подавляющее большинство людей соглашалось на то, чтобы получить землю из рук господина, возможность обойтись без этой зависимости воспринималась как знак превосходства. Не стоит удивляться, что владение аллодом, — хотя его хозяин мог быть простым крестьянином — оказывалось иногда тем положением, которое заслуживало названия «благородный» или «edel». Знаменательно, что в большинстве текстов, где это определение встречается по отношению к мелким аллодистам, его дают только для того, чтобы тут же отнять, поскольку они превращаются в держателей или сервов хозяина и господина. Если с конца XI века определение «благородные люди», относящееся в реальности к весьма бедным и бесправным, больше не встречается в документах, то причина не только в том, что «благородство» стало пониматься по-иному, причина в том, что к этому времени мелкие аллодисты как социальная группа почти по всему Западу перестали существовать.

В эпоху франков огромное количество рабов было отпущено на свободу. Естественно, что отпущенники не были приняты как равные теми, кто на протяжении всего этого времени был избавлен от ущемлений рабства. Понятию «libre», которое могло относиться и к недавно отпущенному на свободу рабу, и к потомкам отпущенника, римляне когда-то противопоставляли понятие «ingénu» (прирожденно, имеется в виду, свободный), но в латыни эпохи упадка эти два слова стали почти что синонимами. Разве подлинное благородство не подразумевало породу без единого пятна? Подобное неотчетливое представление сохранилось в общественном сознании. «Быть благородным значит не иметь среди своих предков рабов» — такое толкование дает итальянская глосса начала XI века, отливая в формулу то употребление, какое неоднократно встречается в текстах{207}. Это употребление тоже не переживет социальных перемен: очень скоро, как мы уже видели, старинные отпущенники снова превратятся в подобие рабов и будут называться сервами.

Но среди слабых и малоимущих встречались люди, которые, будучи слугами сеньора, тем не менее умудрялись сохранить свою личную «свободу». И повсеместно это качество, ставшее такой редкостью, вызывало глубокое почтение, так что, не противореча общим представлениям, таких людей стали называть «благородными». Несколько текстов, по крайней мере, дают такое словоупотребление. Но оно не могло получить всеобщего распространения. Могла ли именоваться благородной масса людей, только называемых свободными, но на деле в качестве держателей отягощенных тяжелыми и унизительными работами? Подобное понимание не могло стать всеобщим, так как нарушало систему социальных ценностей. Промелькнувшая синонимия между словами «благородный» и «свободный» оставит длительный след в словаре, относящемся к особому сословию, — словаре военного вассалитета. В отличие от основной части зависимых: домашних слуг или крестьян, верность вассалов-воинов не передавалась по наследству, и их служба была совместима с самым придирчивым пониманием свободы; среди всех «людей сеньора» они были его «вольные люди», и их феоды, как мы знаем, были помещены выше всех и заслужили название «вольных феодов». И поскольку в пестром окружении сеньора роль вооруженной свиты и советчиков господина была почетной, вассалы воспринимались как аристократы, поэтому их и отличали от остальной толпы, именуя высоким титулом «благородных». Монахи аббатства Сен-Рикье в середине IX века, отведя специальную церковь для вассалов монастыря, назвали ее «часовней для благородных» в отличие от другой, также расположенной на территории аббатства, куда слушать мессу ходил простой народ и низшие чины. Освобождая от службы в королевском войске держателей земли монастыря Кемптен, Людовик Благочестивый уточнил, что это освобождение не касается «более благородных», которых аббатство щедро оделяет всевозможными благодеяниями{208}. Из всех употреблений слова «благородный» тому, где сливаются понятия «знать» и «вассалитет», суждена наиболее долгая жизнь.

На более высокой социальной ступени это слово-пароль выделяло среди людей, у которых все предки были свободнорожденными и которые не ведали унижающих связей зависимости, наиболее могущественные, наиболее древние и пользующиеся самым большим авторитетом семьи. «Разве нет больше благородных в королевстве?» — вопрошали, по свидетельству одного хрониста, магнаты Западной Франции, видя, как Карл Простоватый во всем полагается на советы своего фаворита Аганона{209}. Хотя удачливый парвеню, как бы ни было неудовлетворительно его происхождение для представителен крупных графских родов, был из того же слоя, что и личные охранники, для которых в Сен-Рикье была построена «капелла для благородных». Но разве выражал этот эпитет когда-нибудь абсолютную величину? Знаменательно, что чаще всего его употребляли в сравнительной степени: nobilior, «благороднее, чем сосед».

Однако на протяжении первого периода феодализма определение «благородный» по отношению к средним слоям постепенно исчезло, зато сохранилось по отношению к той группе власть имущих с более широкими возможностями, которой государственные потрясения и сильные покровители позволили возвыситься. Безусловно, пока еще в очень приблизительном смысле, без уточнения статуса и привилегий, но зато с ощущением явного превосходства по отношению к другим слоям и группам. Нет сомнения, что образ жесткой общественной иерархии уже закрепился в сознании тех, кто подписывал договор о мире в 1023 году, обязываясь не прикасаться к «благородным женщинам», речь о других, разумеется, не шла{210}. Словом, дела обстояли следующим образом: если аристократия как юридически оформленный класс по-прежнему не существовала, то с некоторого момента стало возможным говорить о социальном сословии благородных, а еще точнее, о благородном образе жизни, так как нравы и обычаи этого сословия определялись как наличием богатства, так и возможностью распоряжаться другими.


2. Сословие благородных, сословие сеньоров

Называли ли когда-нибудь господствующий класс классом землевладельцев? Если под классом землевладельцев подразумевать класс, члены которого получают все свои доходы с обработки земли, то называли. А какой еще источник доходов мог быть у этих людей? Разумеется, там, где возникала возможность, они охотно занимались и сбором дорожной пошлины, и пошлины с торговцев, и податей с ремесленников, но главной статьей дохода оставалась все-таки та или иная форма эксплуатации. О чем бы ни шла речь — о полях или — что бывало только в исключительных случаях — о торговой лавке или ремесленной мастерской, которые кормили благородного, он всегда получал доходы, благодаря работе других людей. Иными словами, в первую очередь всегда оставался сеньором, то есть господином. Но не все, чей образ жизни обычно называли благородным, были владельцами сеньорий — были вассалы, которые жили в доме своего господина, были подростки-воспитанники, которые часто проводили жизнь в военных скитаниях, но и они числились среди благородных.

И тут возникает еще одна проблема, касающаяся развития нашего общества, такая же темная, как многие другие, — проблема возникновения родовитости. Предками многих знатных сеньоров были, вполне возможно, авантюристы, начавшие с нуля, воины, которые за счет своего военачальника сделались вассалами с феодом. Предками другой части, может быть, были богатые крестьяне, которые стали рантье, получая доходы с группы держателей, — мы видим таких в некоторых документах X века. Но если так было, то скорее всего это были исключения, а не правило. На большей части Запада сеньории, пусть в зачаточном состоянии, существовали с очень давних времен. И пусть без конца меняющийся, принимающий разные формы, но класс сеньоров скорее всего сопутствовал сеньориям и был таким же древним, как они. Вполне возможно, что господа, которым виллан феодальных времен платил подати и был обязан повинностями, умей они писать, вписали бы в свои генеалогические деревья таинственные эпонимы множества наших деревень — и звучали бы их имена примерно так: Бренно де Берне, Корнелиус де Корнильяно, Гундольф де Гундольфхейм, Эльфред де Альвершам. А может быть, предками наших сеньоров были те местные вожди германцев, о которых Тацит пишет, что они богатели благодаря «подаркам» мужланов? Никаких сведений об этом у нас нет. Но вполне возможно, что, ведя речь об оппозиции между хозяевами сеньорий и бесчисленным числом держателей, мы затрагиваем одну из древнейших линий расслоения нашего общества.


3. Воинское призвание

Если обладание сеньорией становилось, и в самом деле, признаком аристократического достоинства наряду с большим количеством монет или драгоценностей, — потому что только такого рода богатство казалось достойным высокого положения — то потому, что сеньория представляла собой возможность иметь власть и управлять людьми. Разве возможность сказать «я так хочу» не самое главное основание для авторитета? Но само по себе положение благородного запрещало ему какую-либо экономическую деятельность. Он должен был телом и душой служить своему призванию — призванию воина. Именно эта черта, — а она самая главная — и определяет то место, какое занимали воины-вассалы среди средневековой аристократии. Но они не были ее единственными представителями. Из благородных мы не можем исключить сеньоров-аллодистов, очень быстро, кстати сказать, усвоивших образ жизни вассалов-феодалов и иногда более могущественных, чем последние. Но вассалитет, безусловно, был основой и фундаментом сословия благородных. Переход от старого понимания «благородных» как священной расы к новому пониманию «благородных» как ведущих особый образ жизни прекрасно прослеживается в изменении англосаксонской терминологии. Там, где старинные законы противопоставляли eorl и ceorl — благородный в германском понимании этого слова и обыкновенный свободный человек, более поздние, сохраняя второй термин антитезы, заменяют первый такими словами как thegn, thegnborn gesithcund, компаньон или вассал — в первую очередь, королевский вассал или рожденный от вассала.

Разумеется, не только вассал мог, был должен и даже любил сражаться. Иначе и быть не могло в начальный период феодализма, когда все общество сверху до низу было проникнуто или страстью к насилию, или страхом перед ним. Законы, которыми пытались сузить круг носящих оружие или запретить носить его низшим классам, появились не раньше второй половины XII века; их появление совпало с развитием юридической иерархизации общества и с относительным успокоением смут. Караванщики, купцы, — как говорит о них конституция Фридриха Барбароссы, — перемещались, заткнув «клинок за седло»; вернувшись к своим прилавкам, они сохраняли привычки, полученные во время полной приключений жизни, какой была тогда торговля. О многих буржуа эпохи бурного возрождения городов можно сказать, как сказал Жильбер де Монс о жителях Сен-Трона: «Они отлично владели оружием». Ставшее традиционным представление о трусливом лавочнике, боящемся драк, если оно не легенда целиком и полностью, более соответствует эпохе стабильности, начавшейся с XIII века, забывшей о прошлых странствиях и купцах-бродягах. Как ни малочисленно было средневековое войско, пополняли его не только благородные. Сеньор набирал себе пехотинцев из своих вилланов. Начиная с XII века, вилланов все чаще избавляют от обязательства служить или ограничивают их пребывание в войске одним днем, используя их для несложных операций полицейского характера, в то же самое время менее обязательной становится и служба вассалов. Иными словами, вассалы не становятся на место копейщиков или лучников из простых крестьян. Крестьяне становятся ненужными, потому что вместо них используются наемники, которые помогают устранять недостатки, свойственные феодальной кавалерии. Хотя вассал или сеньор-аллодист — там, где таковые еще сохранились, — словом, представители «благородного сословия», были по сравнению с массой случайных солдат, безусловно, гораздо лучше вооруженными и более профессиональными воинами.

Вассал сражался на коне, а если во время боя сражался пешим, то перемещался непременно верхом. Больше того, он сражался определенным оружием. Для нападения у него были копье, меч, иногда булава. Для обороны — шлем, защищающий голову, закрывающая тело одежда с металлическими пластинками, в руках треугольный или круглый щит. Так что лошадь была не единственной принадлежностью рыцаря-всадника. Ему нужен был еще и конюший, человек, который ухаживал бы за лошадьми и на протяжении дороги обеспечивал бы подставы. Иногда в войске наряду с рыцарями-кавалеристами были еще и более легко вооруженные всадники, которых обычно называли «сержантами». Самый высокий класс воинов состоял из определенным образом вооруженных всадников.

Усовершенствование вооружения по сравнению с эпохой франков привело к тому, что оно стало гораздо более дорогим, и с ним стало труднее обращаться, — все это закрывало доступ к участию в боевых действиях бедных людей; тех, кто не был вассалом богатого сеньора, и тех, кто не был профессиональным воином. Освоив стремена и оценив их удобство, к X веку воины отказываются от фрамеи, небольшого копья, и заменяют его тяжелым и длинным: в боевой позиции воин брал его себе подмышку, а отдыхая, ставил на стремя. Шлем обогатился сначала назальной пластиной, а потом забралом. Доспех, представлявший собой сначала кожаную или полотняную рубаху с нашитыми на нее кожаными или металлическими пластинами, сменился кольчугой, может быть, в подражание арабам; она была гибкой и состояла из металлических колец. Монополию на экипировку диктовала профессиональным воинам поначалу просто практическая необходимость, но со временем эта монополия превратилась в право. Монахи Болье в 970 году, придерживаясь мудрой умеренности в отношении своих вассалов-офицеров, запрещали им носить щиты и мечи; их собратья из Санкт-Галлена примерно в то же самое время упрекали своих вассалов за слишком красивое оружие{211}.

Представим же себе войско тех времен, с характерной для него двойственностью. С одной стороны, плохо вооруженные как для нападения, так и для защиты пехотинцы, они медленно шли в атаку и так же медленно убегали, изнуренные долгими переходами по плохим дорогам или без дорог по полям. С другой, глядящие из седел своих скакунов на бедолаг, что тащатся «кое-как», — так говорится в куртуазном романе, — по пыли и грязи, настоящие воины, гордящиеся своим умением драться и маневрировать, искусные, быстрые, удачливые, о которых биограф Сида говорит, что только их и стоит брать в расчет, когда речь идет о войске{212}. В обществе, где война была повседневностью, более разительный конраст трудно себе представить. Слово «всадник» в это время стало почти что синонимом «вассала» и уж точно эквивалентом для понятия «благородный». Зато многие тексты почти как юридический термин употребляют по отношению к простолюдинам пренебрежительное наименование «ходоки», «пехотинцы» и да позволено нам будет прибавить: топтуны. «У франков, — сообщает арабский эмир Узам, — всеми преимуществами пользуются всадники. Это единственные люди, которые что-то значат. Они подают советы, они творят правосудие»{213}.

Если по вполне объяснимым причинам общественное мнение превыше всего ценило силу, причем в самом примитивном ее проявлении, то как не быть самым опасным, самым уважаемым и самым прекрасным членом общества профессиональному воину? Распространенная доктрина тех времен делила общество на три слоя: одни молились, другие сражались, третьи трудились. И единодушно второй слой ставился неизмеримо выше третьего. Поэмы свидетельствуют и о большем: воин, не колеблясь, считал свое общественное предназначение более значимым, чем молитвы монахов. Гордость — одна из необходимых составляющих классового сознания. Гордостью «благородных» эпохи феодализма была гордость воина.

Война для рыцаря не была исполнением возникающего по необходимости долга по отношению к сеньору, королю, родне. Война для него была смыслом жизни.


Глава II. БЛАГОРОДНЫЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ

1. Война

«Очень мне по душе веселое время Пасхи, — когда появляются листья и расцветают цветы, — мне радостно слышать — птиц, которые распевают — свои песни в роще. — Но я радуюсь не меньше, когда вижу в поле — раскинутые шатры, — сердце мое веселится, — когда я вижу стройные отряды — вооруженных всадников; — мне нравится, когда преследователи — гонят людей и скот, — я радуюсь, видя за ними — множество вооруженных воинов; — душа моя ликует, — когда я вижу осаду могучих замков, — проломленную стену — и войско на берегу рва — и сеть рвов вокруг, — и преграждающие путь палисады… — Множество оружия, мечи, разноцветные шлемы, — щиты, мы увидим их разломанными на части, — как только начнется бой, — и вместе с ними будут потоптаны их хозяева — там, где промчатся наудачу — кони мертвых и раненых. — И когда начнется бой, — пусть каждый муж доброго рода думает только о том, чтобы рубить головы и руки, — потому что лучше погибнуть, чем жить побежденным. — Я говорю вам это, и слаще — еды, питья и сна — слышать крик: «На них!» — поднимающийся с двух сторон, ржанье лошадей, потерявших хозяев, — и крики: «на помощь!» упавших; — видеть, как за рвами падают на траву большие и малые, видеть мертвых с торчащим в боку обломком копья с флажком».

Так пел трубадур второй половины XII века, вполне возможно, перигорский дворянин средней руки Бертран де Борн{214}. Зрительная точность картин и могучее воодушевление выделяют это произведений из общего потока плоской заурядной поэзии, свидетельствуя о недюжинном таланте. Зато одушевляющее поэта чувство вполне заурядно; свидетельством тому множество других произведений, рожденных в той же среде и воспевающих то же самое, правда, с меньшим блеском, но с той же непосредственностью. В войне «свежей и радостной», как определил ее поэт наших дней, которому довелось иметь с ней дело не так уж близко, благородные ценили возможность использовать свою телесную мощь могучих и прекрасных животных, хорошо натренированных с детства. Повторив старинную, времен Каролингов, поговорку, немецкий поэт утверждает: «Тот, кто, не садясь на лошадь, до двенадцати лет просидел в школе, годится только в священники»{215}. Нескончаемые рассказы об удивительных боях, какими изобилуют эпопеи, являются любопытным свидетельством средневековой психологии. Современный читатель, усыпляемый их монотонностью, верит с трудом, что слушатель прошлого мог слушать их с удовольствием: что поделать, кабинетному ученому трудно наслаждаться рассказом о спортивных соревнованиях! Как в художественных произведениях, так и в хрониках, в портретах рыцарей подчеркивается прежде всего их мощь, все они «ширококостные» и «коренастые», тело у них «складное», украшенное почетными шрамами, плечи широкие, и широко как оно и подобает всаднику, — расставленные ноги. И поскольку эту мощь нужно поддерживать, все они отличаются отменным аппетитом, который вместе с тем является и свидетельством отваги. В старинной «Песне о Гильоме», полной реминисценций варварских времен, дама Гибурга, после того как она угощала за накрытым в замке столом юного Жирара, племянника своего супруга, обращается к мужу:

«Боже правый! Драгоценный супруг!

Этот рыцарь из вашей породы,

Он съедает свиную ногу,

Одним глотком выпивает сетье вина;

Тяжело будет воевать с ним его соседу».{216}

Но излишне, наверное, говорить, так это очевидно, что мускулистого подвижного тела мало для того, чтобы стать идеальным рыцарем. Больше всего ему нужны мужество и отвага. И оттого, что война — лучшая возможность проявить эти добродетели, она так радует сердце мужчины, для которого смелость и презрение к смерти отчасти профессиональные доблести. Вместе с тем доблесть рыцаря не исключала ни панических состояний, — мы уже видели, что панический ужас внушали викинги, — ни использования самых примитивных хитростей. Но в том, что рыцарское сословие умело сражаться, сходятся и история, и легенда. Бесспорный героизм рыцарей в разное время и в разных ситуациях питали разные причины: упоение физической силой здорового человека, ярость отчаяния — даже «разумный» Оливье, в состоянии «смертельного сокрушения», начинает разить врагов с необычайной мощью, чтобы «отомстить за свою тоску»; преданность своему господину, а в случае, если речь идет о Священной войне, то преданность делу; желание славы, общей или личной; фаталистическая покорность неумолимой судьбе, самый проникновенный пример этому нам дает литература в нескольких последних авентюрах «Песни о Нибелунгах»; наконец, надежда на вознаграждение в загробном мире, обещанная не только тому, кто умирает за своего Господа, но и за своего господина.

Привыкнув к опасности и не боясь ее, рыцарь видел в войне спасение и еще от одной беды — скуки. Уровень культуры рыцарей весьма долго оставался крайне примитивным. За исключением небольшого количества крупных баронов и их окружения рыцари не несли на себе тягот управления, поэтому обычное течение жизни очень скоро превращалось для них в серую монотонность. Однообразие рождало желание перемен, и если родная земля не предоставляла таких возможностей, то их отправлялись искать в дальние земли. Вильгельм Завоеватель, вынужденный требовать от своих вассалов исполнения конкретных обязанностей, так отзывался об одном из них, у которого отобрал феод в наказание за то, что тот без его разрешения посмел отправиться в крестовый поход в Испанию: «Не думаю, что мог бы найтись среди владеющих оружием лучший воин, но он непостоянен, расточителен и постоянно странствует»{217}. О скольких других можно было бы повторить эти слова. Охота к перемене мест больше всех была свойственна французам. Их страна не предоставляла им возможностей постоянных войн, как, например, наполовину мусульманская Испания, или Германия, граничащая со славянскими странами, которые можно было завоевывать или совершать постоянные набеги; не существовало во Франции, как в той же Германии, принудительных удовольствий императорских походов. Вполне возможно, что во Франции рыцарское сословие было наиболее многочисленным, и ему было тесновато. Не раз отмечалось, что из всех провинций самой тароватой на отважных любителей приключений была Нормандия. Уже немец Оттон Фрейзингенский говорил о «беспокойных людях Нормандии». В чем причина? Кровь викингов? Вполне возможно. Но скорее всего, относительно спокойное течение жизни в этом удивительно организованном герцогстве, где очень рано появилась централизованная власть: ее рыцарям приходилось искать желанные удары меча в других странах.

Странствующие рыцари — так их называли современники{218} помогали в Испании местным христианам отвоевывать у мусульман северную часть полуострова, создавали в южной Италии нормандские королевства; нанимались до первого крестового похода наемными воинами в Византию, чтобы странствовать по дорогам Востока, и, наконец, обрели желанное поле деятельности, устремившись отвоевывать, а потом охранять гроб Господень. Где бы ни шла Священная война, в Испании или в Сирии, кроме обычных радостей она приносила и еще одну — была богоугодным делом. «Нет больше необходимости жить аскетом в суровом монастыре, — пел трубадур. — Добывая славу, спасаешься и от ада, можно ли желать лучшего?»{219}. Странствующие рыцари поддерживали связь между далекими мирами совершенно разных культур, несли за пределы своей страны западную, и в частности, французскую культуру. Как необычна, например, судьба Эрве «Француза», захваченного в плен эмиром в битве при озере Ван, где он командовал отрядом? Вместе с тем эти «кровопускания», то есть устранение самых бурных и взрывных элементов, спасало западную цивилизацию, которая могла бы погибнуть в бесконечных набегах. Хронисты прекрасно знали, что как только рыцари отправлялись в крестовый поход, на их родине дышалось куда спокойнее{220}.

Рыцарь воспринимал войну как дело чести и отправлялся на нее, порой исполняя юридически оформленное обязательство, но чаще ради удовольствия. Разве не был в XII веке залит кровью Перигор из-за некоего сеньора, который нашел, что один из его благородных соседей ухватками походит на кузнеца, и не пожелал скрыть своего мнения?{221}. Но война была кроме прочего еще и выгодной. Если можно так выразиться, война для благородных была еще и промыслом.

Мы цитировали выше лирические излияния Бертрана де Борна. Он не делал тайны и из менее благородных побуждений, которые мешали ему радоваться мирному времени. «Почему, — спрашивает он, — мне хочется, чтобы богатые люди ненавидели друг друга? Потому что богатые люди гораздо благороднее, щедрее и гостеприимнее в дни войны, чем в дни мира». И признается еще более откровенно при известии о начале военных действий: «Вот мы посмеемся. Бароны будут обласкивать нас… И если захотят, чтобы мы остались с ними — отсыплют нам барбаринов» (денежная единица в Лиможе). Но у страсти к сражениям есть и другие мотивы: «Трубы, барабаны, штандарты и флажки знамена, белые и вороные лошади — вот что мы скоро увидим. — Наступит прекрасное время, — мы заберем достояние ростовщиков, — по дорогам больше не будут тянуться вьючные лошади — днем, ничего не опасаясь; — не будут идти, ничего не боясь, горожане, — и купцы, что направляются во Францию; — богатым станет тот, кто будет забирать все подряд с чистой совестью». Поэт принадлежал к сословию держателей мелких феодов, подвассалов, как определяет он сам, их жизнь в родовом замке не была лишена радостей, но не всегда была легкой. Войну они любили потому, что она приносила им расположение сильных мира сего и возможность обогащаться.

Забота как о своем собственном авторитете, так и о выгоде заставляла баронов быть особенно щедрыми к своим вассалам, которые являлись к ним, выполняя обязательства. Что было делать барону, если он хотел задержать вассала дольше оговоренного срока, увести его с собой в более далекий поход или призывать к себе чаще, чем того требовали правила, год от года все более строгие? Другого выхода, чем удвоить свою щедрость, у него не было. Со временем вассалов становилось все меньше, и ни одно войско не могло уже обойтись без бродячих рыцарей-вояк, которых больше других манили приключения, сулящие им не только удары мечом, но и добычу. Наш Бертран цинично предлагает свои услуги графу Пуатье: «Я могу вам помочь. У меня висит на шее щит, а на голове надет шлем… Но без платы как составить вам компанию?»{222}.

Самым ценным среди всех даров господина было разрешение брать трофеи. В небольших частных войнах они и были главной выгодой, на которую рассчитывал рыцарь, сражающийся за самого себя. Добыча была двойной: вещи и люди. Христианский закон запрещал обращать пленников в рабов. Хотя иной раз все-таки происходило насильственное переселение каких-либо крестьян или ремесленников. Зато в большом ходу был в те времена выкуп. Суровый и мудрый правитель, Вильгельм Завоеватель, никогда, до самой их смерти не отпускал попавших к нему в руки врагов. Но заурядные рыцари не были столь предусмотрительны. Повсеместно распространенная практика выкупа вела порой к последствиям куда более жестоким, чем былое рабство. Вечером после битвы, рассказывает поэт, который, без всяких сомнений, опирался на пережитое, Жирар Руссильонский и его приближенные прикончили массу безвестных пленников и раненых, пощадив лишь «владельцев замков», которые одни могли выкупить себя, заплатив звонкие денье{223}. Что же касается другой добычи, то способом ее добывания издавна были грабежи, они были привычны до такой степени, что в эпоху письменных документов они присутствуют как вполне законные в юридических текстах: закон варваров и контракт наемного воина XIII века перекликаются друг с другом с разных концов средневековья. Тяжелые повозки, предназначенные для добычи, следовали за войском. Эти достаточно примитивные люди, совершая одно за другим насилия, ощущали их как вполне законные, и насилия становились все серьезнее и серьезнее: армия, лишенная интендантской службы, неизбежно осуществляла реквизиции, точно так же, как победители неизбежно осуществляли репрессии против своих врагов или их подданных, любая военная стычка служила поводом для настоящего разбоя, грубого и мелочного: грабили торговцев вдоль дорог, тащили овец и сыры из овчарен, кур и петухов из курятников, как крал их в начале XIII века каталанский дворянин, желавший во что бы то ни стало насолить своим соседям из аббатства Каннгу. Самые доблестные из рыцарей отличались весьма оригинальными привычками. Гильом Марешаль был безусловно отважным рыцарем. Молодой, не имеющий земли, он странствовал с одного турнира на другой по всей Франции, и на одной из дорог повстречал монаха, который убежал из монастыря с благородной девицей. Монах чистосердечно признался, что хочет пустить имеющиеся у него деньги в рост; рыцарь без малейшего стеснения забрал у бедолаги все его деньги в наказание за столь малопочтенные намерения. И приятель молодого рыцаря упрекнул его лишь за то, что тот не забрал у монаха еще и лошадь{224}.

Само собой разумеется, подобные нравы предполагали полное пренебрежение к человеческой жизни и человеческим страданиям. Война феодальных времен не была войной в белых перчатках. Ей сопутствовали действия, которые нам сегодня трудно назвать куртуазными, например, гарнизоны, которые «сопротивлялись слишком долго», уничтожали целиком или калечили. Иногда даже вопреки данному обещанию. Во время феодальных войн считалось совершенно естественным опустошение вражеских земель. Впоследствии поэты, например, Гуон Бордосский и благочестивый король Людовик Святой протестовали против подобного разграбления деревенских полей, обрекающих невинных на неисчислимые беды. Верное зеркало реальности, французские и немецкие стихи, полны картин «дымящихся кругом» деревень. «Нет настоящей войны без огня и крови», — утверждал прямодушный Бертран де Борн{225}.

Поэт, повествующий о Жираре Руссильонском, и безымянный биограф императора Генриха IV с удивительным единодушием повествуют, что означало возвращение к мирной жизни для «бедного рыцаря»: он боится презрения, с которым будут теперь относиться к нему власть имущие, поскольку больше не нуждаются в его услугах; его ждут ростовщики, которым он задолжал; дорогого скакуна сменит тяжелый рабочий битюг; золотые шпоры заменятся железными, — другими словами, рыцаря ожидает нищета и падение авторитета{226}. Зато для купцов и крестьян мир — это возможность вернуться к своим трудам, возможность прокормиться, одним словом, жить. Дадим слово умному труверу, автору «Жирара Руссильонского»: раскаивающийся изгнанник Жирар скитается со своей женой по Франции. Купцов, которые попались им навстречу и, похоже, узнали герцога в лицо, герцогиня находит разумным уверить, что его больше нет на свете: «Жирар умер. Я видела, как его опускали в землю». — «Слава Тебе, Господи!» — отзываются купцы. — Он только и знал, что воевать, из-за него мы претерпели множество бед». Слыша эти слова, Жирар загорается яростью, и будь с ним его меч, «он бы поразил этого купца». Ситуация, явно пережитая, прекрасно отражает позиции двух сословии. При этом недовольство друг другом взаимно. Рыцарь с высоты своих доблестей: мужества и отваги, презирает «невоинственных» людей, тех, кто не носит оружия, — виллана, который удирает, «как олень», при одном только виде меча; позже горожанина-буржуа, чье экономическое могущество будет ему казаться вдвойне ненавистным, так как тот наживает свое богатство непонятными и вместе с тем совершенно непривычными для рыцаря средствами. Но если стремление к кровавым расправам была распространена повсеместно — даже настоятель мог стать жертвой ненависти своих монахов, то восприятие воины как необходимости, доставляющей, с одной стороны, честь, а с другой — средства к существованию, была достоянием только узкого круга «благородных».


2. Благородный в собственном доме

Но и в обожаемой рыцарями войне неизбежно наступал мертвый сезон. Однако рыцарское сословие и в мирной жизни отличалось от своих соседей образом жизни.

Надо сказать, что этот образ жизни не был преимущественно деревенским. В Италии, Провансе, Лангедоке сохранялась еще память о древнейшей средиземноморской цивилизации, чья структура была заложена Римом. По римской традиции любая небольшая группа населения концентрировалась вокруг города или посада, который был одновременно и главным центром, и рынком, и святилищем. В этих центрах впоследствии и селились могущественные люди, чтобы никогда больше не покидать своих городов и принимать участие во всех переменах, которые будут происходить с городской жизнью. В XIII веке городская жизнь южной знати воспринималась как что-то необычное. «В отличие от Италии, — сообщает францисканец Салимбене, который родился в Парме и приехал с визитом в королевство Людовика Святого, — во французских городах живут только буржуа-горожане, рыцарство живет на своих землях». Но это противопоставление, в целом верное для того времени, когда пишет свои заметки монах, было неверным для начального этапа феодализма. Хотя, безусловно, существовали и преимущественно торговые города, особенно в Нидерландах и зарейнской Германии, возникшие почти все в X или XI веках — Гент, Брюгге, Любек и другие, в стенах которых жили как особая каста только те, кто обогатился торговлей. Наличие в таких городах еще и княжеского замка влекло за собой присутствие небольшого отряда домашних вассалов или тех, кто регулярно по очереди приходил в этот замок для несения службы. Напротив, в старинных романских городах, таких, как Реймс или Турне, жило немало рыцарей, которым находилось дело при существующих там епископских дворах. В результате достаточно долгого процесса формирования сословий, в отличие от Италии и южной Франции, на остальной территории Франции жизнь рыцарей имела мало общего с жизнью городского населения как такового. Благородный, безусловно, продолжал навещать город, но появлялся там только время от времени, ради собственного удовольствия или из необходимости выполнения каких-либо обязанностей.

Множество причин привязывали рыцаря именно к сельской местности: распространившийся повсеместно обычай наделять в качестве благодарности и платы своих воинов феодами, которые в подавляющем большинстве случаев являлись деревенскими сеньориями; ослабление феодальных обязательств, которое способствовало тому, что «помещенные на землю» воины свиты жили каждый в своем поместье, вдали от короля, могущественных баронов и епископов, которые и были чаще всего хозяевами городов; и наконец, вполне естественная склонность физически тренированных и здоровых людей жить на просторе и свежем воздухе. Разве не трогательна история, рассказанная немецким монахом, о графском сыне, которого семья отдала в монастырь: юный мальчик, познакомившись с суровым распорядком монашеской жизни, поднимается на самую высокую башню, чтобы «насытить зрелищем гор и полей хотя бы свое беспокойное сердце, раз ему не позволено больше бродить и странствовать по ним»?{227}. Буржуа-горожане тоже не были заинтересованы в том, чтобы в их среде находились люди, безразличные к их деятельности и интересам.

Мы внесли несколько уточняющих черт в картину, которую представляла собой средневековая аристократия, и все-таки большая часть рыцарства как на севере, так и в прибрежных странах Средиземноморья основную часть свободного времени проводила в поместьях, расположенных в сельской местности. Дом сеньора возвышался обычно в небольшом поселке или поблизости от такового. Иногда в поселке располагались дома не одного сеньора. Эти дома решительно отличались от окружающих как в деревне, так и в городе, и не только потому, что были лучше построены, а потому, что почти всегда были рассчитаны на возможность защищаться.

Забота богатых о том, чтобы защитить свои жилища от нападений, была столь же древней, сколь древними были нападения и смуты. Подтверждение этому укрепленные «виллы», появление которых в IV веке па просторах Галлии свидетельствовало, что мирная жизнь Римской империи клонится к закату. Традиция укрепленных жилищ продолжалась и в эпоху франков. При этом большинство «дворов» богатых владельцев и даже королевские дворцы очень долго оставались укрепленными весьма условно. Нашествия норманнов и венгров способствовали тому, что на территории от Адриатики до равнин северной Англии поднялись укрепленные города, что были восстановлены или построены вновь крепости, чья тень навсегда нависла над полями Европы. Междоусобные войны только увеличили число крепостей. Мы займемся позже ролью государственных властей, королевских или герцогских, которые пытались контролировать возведение замков. Сейчас мы скажем о них всего несколько слов. Укрепленные дома мелких сеньоров возникали на полях и взгорьях чаще всего без разрешения свыше. Они отвечали определенным необходимостям, которые были внезапно осознаны, и соответствовали им. Эти необходимости очень точно перечислил один агиограф, правда, без большого к ним сочувствия: «Подобные люди беспрестанно заняты стычками и резней, прячутся от врагов, стараются восторжествовать над равными, притеснить слабых»{228}. Словом, замки отвечали необходимости защищаться и господствовать. По конструкции замки были обычно очень просты. На протяжении долгого времени повсюду, кроме средиземноморских стран, самым распространенным их типом была деревянная башня. Любопытный отрывок из «Чудес святого Бенедикта» (конец XI века) описывает внутреннее, необычайно простое, устройство одной из них: на втором этаже комната, где «хозяин со всеми своими живет, беседует, ест и спит»; на первом этаже большой подвал, где хранится провизия{229}. Обычно вокруг башни вырывали ров. Иногда на небольшом расстоянии насыпали земляной вал или городили палисад, и вокруг этой ограды выкапывали еще один ров. Такое заграждение позволяло обеспечить безопасность хозяйственным службам и кухне, которую из боязни пожара обычно помещали в стороне от дома. За этой оградой могли прятаться крестьяне и слуги, она, в случае нападения, затрудняла доступ к самой башне, лишая врага возможности прибегнуть к самому распространенному и действенному способу атаки домов, а именно поджогу. Но для того, чтобы охранять подобный замок, требовалось гораздо больше воинов, чем могли содержать даже несколько рыцарей. Обычно башня и стены сооружались на возвышении, иногда естественном, иногда — по крайней мере частично — насыпанном человеческими руками. Возвышение нужно было для того, чтобы затруднить подъемом доступ к башне и иметь возможность наблюдать за окрестностями. Самые богатые первыми стали использовать для строительства камень: эти «богатые строители», как пишет Бертран де Бори, находили удовольствие в том, чтобы «из извести, песка и строительного камня возводить порталы и башенки, башни, своды и винтовые лестницы». На протяжении XII и XIII веков камень входит в обиход средних и мелких сеньоров. Пока осваивали залежи и целинные земли, лес казался более доступным и дешевым, чем добыча в карьерах камня, да и ремесло каменщика требовало особых навыков, в то время как вилланы вполне справлялись как с рубкой деревьев, так и с плотницкими работами.

Нет сомнения, что в маленькой крепости сеньора мог укрыться и спрятаться от врагов и крестьянин тоже. Но современники имели основание считать эти замки опасными разбойничьими гнездами. Все заинтересованные в мире сословия, все города, нуждающиеся в свободном и безопасном передвижении по дорогам, все короли и князья не чувствовали настоятельную и неотложную необходимость в уничтожении многочисленных башен, которыми местные «тираны» разукрасили равнинную страну. И что бы там ни говорили, но не только в романах Анны Радклиф, в замках были каменные мешки. Ламберт Ардрдский, описывая башню Турнехей, восстановленную в XII веке, не забывает упомянуть и подземную тюрьму, где «узники в темноте среди отбросов и червей едят хлеб своей беды».

Сама суть рыцарского жилища свидетельствует о том, что ее хозяин жил в постоянной тревоге. Один из традиционных персонажей любой поэмы, а также лирической поэзии, — это дозорный, который стоит на башне ночь напролет. Ниже, в узкой части той же башни, две-три комнатки, где в неизбывной тесноте ночуют как постоянные обитатели замка, так и случайные гости вследствие недостатка места. Но и не только: подобная теснота казалась неотъемлемой особенностью жизни важного господина, и так жили даже самые крупные бароны. Барон, в самом прямом смысле слова, мог жить только в окружении своей свиты — его охрана, слуги, домашние вассалы, благородные отроки, отданные ему на воспитание, — служили ему, его оберегали, беседовали с ним, а когда наконец наступал час сна, продолжали охранять своим присутствием, устроившись на полу вокруг супружеской постели. В Англии XIII века учили, что сеньору неприлично есть в одиночестве{230}. В огромном зале стояли длинные столы, а вдоль них длинные лавки для сидения бок о бок. Под лестницей ночевали бедняки. Именно там умерли два знаменитых кающихся грешника — легендарный святой Алексий и исторический граф Симон де Крепи. Этот образ жизни, не предполагающий никакой сосредоточенности, был распространен повсеместно: даже монахи спали в общих спальнях, а не в кельях. Возможно, именно этим объясняется бегство монахов из людных мест и поиск иных форм жизни, позволяющих жить одиноко: отшельничество, затворничество, странничество. Благородные же в соответствии со своими нравами и привычками черпали познания не столько из учения и книг, сколько из чтения вслух, пения поэм и разговоров.


3. Занятия и развлечения

Благородные сеньоры, живя в сельской местности, никогда не занимались сельским хозяйством. Взять в руки тяпку или встать за плуг было бы для них нижайшим падением, во всяком случае именно так переживает это один бедный рыцарь, о котором повествуется в сборнике анекдотов. И если мы видим, что сеньор порой с удовольствием созерцает крестьян, работающих в поле, или любуется желтеющими нивами своего поместья, то мы никогда не видим его вникающим в ход сельскохозяйственных работ{231}. Учебники по управлению поместьем будут написаны, во-первых, позже, а во-вторых, не для господина, а для его помощников. Тип дворянина-помещика возникнет в другое время, после того как в XVI веке произойдет радикальная экономическая перемена и возникнет иное понимание богатства. И хотя право суда над крестьянами поместья было основным источником власти сеньора, он редко когда разбирал дела сам, передавая эти функции своим подчиненным, которые сами зачастую были из крестьян. Вместе с тем, безусловно, именно судебные разбирательства были, пожалуй, единственным мирным занятием, которое было известно рыцарям. Но занимались они ими в рамках своего сословия: решали дела собственных вассалов, разбирали дела равных себе в качестве судей при дворе вышестоящего сеньора, куда тот призвал их, или — там, где сохранилась, как в Англии или Германии, государственная судебная власть, заседали в суде графства или округа. Этого было достаточно для того, чтобы именно юриспруденция стала той формой культуры, которая очень рано распространилась в рыцарской среде.

Развлечения благородных по большей части носили отпечаток воинственности.

В первую очередь, таким развлечением была охота. Но, как мы уже говорили, охота была не только развлечением. Жители Европы не жили, как живем мы, среди полностью прирученной природы, где больше не существует по-настоящему диких животных. Богатые сеньоры отдавали предпочтение мясу оленей или другой крупной дичи по сравнению с мясом тощих коров, которые становились достоянием мясников в периоды бескормицы, и именно плоды их охоты занимали почетное место на их столах. Но поскольку охота была скорее необходимостью, чем прихотью, она не могла быть и не была сословной привилегией. Случай Бигорра, где, начиная с XII века, крестьянам было запрещено охотиться, исключение{232}. Вместе с тем короли, герцоги и сеньоры, каждый по своим возможностям, уже старались преследовать дичь на особой территории; за крупной дичью охотились в «форе» (слово, которое теперь означает «лес», раньше означало «заказ» или «заповедник», и было совершенно неважно, растут там деревья или нет); за кроликами и зайцами в особых кроличьих заповедниках. Юридическое право на устройство заповедника неясно, скорее всего, заповедные земли возникали просто по желанию сеньора, и естественно, что на завоеванных территориях — в Англии, где правили короли-нормандцы, — существование охраняемых королевских лесов, иной раз в ущерб пахотным землям, приводило к весьма пагубным крайностям. Но подобные злоупотребления свидетельствуют, в первую очередь, о том, как страстно любило рыцарство охотиться. Об этой же страсти свидетельствуют и повинности, которые вменялись крестьянам: они должны были кормить хозяйских собак и сооружать в охотничий сезон, когда собиралось на охоту много народа, большие навесы в лесу. Разве не упрекали даже монахи своих экономов за то, что те лезут в «благородные» и натаскивают собак на зайцев, волков, медведей и кабанов? Но для того, чтобы заниматься самыми привлекательными видами охоты — например, с борзыми, и тем более с соколами, их принесли на Запад наряду со многим другим конные степняки-азиаты, — нужно было обладать богатством, досугом и слугами. Ко многим рыцарям можно было отнести слова семейного летописца графов де Гин об одном из членов этой семьи: «Он дорожил сколом, бьющим крыльями по воздуху, больше, чем священник своими молитвами», или повторить наивные и простодушные слова, вложенные одним жоглером в уста персонажу, который смотрит на убитого героя и слышит, как воет свора его собак: «Он был настоящий дворянин, больше всех его любили собаки»{233}. Охота сближала этих исконных воинов с природой, обогащая их духовный мир теми элементами, которые без нее в нем бы отсутствовали. Если бы рыцари в соответствии со своими сословными занятиями не знали «лесов и рек», то откуда бы поэты благородного происхождения, которые столько привнесли во французскую поэзию и в немецкий миннезанг, взяли такие верные ноты в описании зари или радостей месяца мая?

Еще одним развлечением были турниры. В Средние века их считали недавней выдумкой и даже называли имя их создателя, считая им некоего Жоффруа де Прейи, умершего, как говорят, в 1066 году. На самом деле традиция ристаний, воспроизводивших бои, очень древняя: свидетельство этому — упоминаемые на церковном соборе в Трибуре в 895 году «языческие игрища», кончающиеся зачастую смертью. О том, что в народе продолжали эту традицию на некоторых скорее христианизированных, чем христианских праздниках, свидетельствует упоминание о других «языческих игрищах» — употребление того же самого названия знаменательно, — уже в 1077 году, в них наряду с другой молодежью принимал участие сын сапожника из Вандома и был смертельно ранен{234}. Бои среди молодежи существовали в народе повсеместно. В любой армии имитация боев служила как тренировкой для воинов, так и забавой. Во время встречи Карла Лысого и Людовика Немецкого, результатом которой стала знаменитая «Страсбургская клятва», был устроен развлекательный бой, в котором не погнушались принять личное участие короли. В эпоху феодализма эти военные и народные состязания превратились в состязания со строгими правилами, что стало их главной особенностью. Только конные воины в рыцарском вооружении принимали в них участие и победителю непременно доставался приз; среди благородных это развлечение стало самым любимым, доставляя им живейшее наслаждение.

Поскольку на организацию турнира требовалось немалое количество средств, то их обычно приурочивали к большим «собраниям», которые время от времени устраивали короли и крупные бароны. Среди рыцарей находились такие любители подобных состязаний, что они переезжали с турнира на турнир. Любители не обязательно были бедными рыцарями, которые иной раз сбивались в «компании», они могли быть и очень высокопоставленными сеньорами, таким был, например, граф Геннегау (Эно) Бодуэн IV или среди английских рыцарей «юный король», Генрих, который, впрочем, никогда на турнирах не блистал. Как в наших спортивных соревнованиях, рыцари обычно объединялись в команду по территориальную признаку, — огромный скандал разразился возле Гурнэ, когда воины из Эннюэ расположились лагерем рядом с французами, вместо того чтобы присоединиться к фламандцам или обитателям Вермандуа, которые всегда были их союзниками. Нет сомнения, что воинские объединения для турниров способствовали укреплению солидарности между земляками. И хотя турнир был всего-навсего игрой, раны — у тех, для кого, по словам автора «Рауля де Камбре», «турнир повернулся плохо», — и даже смертельный исход не был редкостью. Поэтому наиболее разумные государи не поощряли этих состязаний, на которых впустую проливалась кровь их вассалов. Генрих II Плантагенет формально запретил их в Англии. Из тех же соображений, имея в виду еще и связь этих увеселений с языческими народными празднествами, турниры запрещала и церковь, вплоть до того, что отказывала в погребении в освященной земле рыцарям, погибшим в состязании. Но ни религиозные, ни политические запреты не могли искоренить этот обычай, что свидетельствовало, насколько он соответствовал глубинным пристрастиям рыцарства.{235}

И если смотреть правде в глаза, то точно так же, как в настоящей войне, пристрастие это не было вполне бескорыстным. Поскольку победителю обычно доставались доспехи и лошадь побежденного, а иной раз и он сам с тем, чтобы взять за него выкуп, то ловкость и сила приносили хозяину выгоду. Немало рыцарей, любителей турниров, превратили свое умение сражаться в профессию, и весьма доходную. Благородные любили сражения за то, что они приносили им и радость, и добычу.


4. Правила поведения

Естественно, что класс людей со сложившимся образом жизни, стоящий наверху социальной лестнице, в конце концов выработал свои правила поведения. Но определялись и оттачивались эти нормы на протяжении второго периода феодальной эпохи, которая была временем осознания и осмысления.

Примерно около 1100 года появилось слово, обозначавшее набор качеств, присущих благородному человеку. Само по себе это слово было весьма характерным, звучало оно как куртуазный и происходило от слова «кур» (cour — двор), которое в те времена писалось и произносилось как «курт» (court). Формировали эти нормы поведения сборища, временные или постоянные, которые устраивали крупные бароны и короли. С некоторых пор рыцарям стали запрещать запираться в одиночестве в своих башнях, главным стало общение и состязания между людьми. Потребность в моральных нормах и чувствительность к ним возникла после того, как появились крупные княжества и монархии, а значит, и более тесное общение. По мере того как в соответствии со своим происхождением существительное «courtois» все чаще стало употребляться в значении светского, вежливого человека, рядом с ним появилось и слово с более высоким значением: «prudhomme», что означало «безупречный». Оно было таким значительным и замечательным, что «сразу наполняло рот», по выражению Людовика Святого, который таким образом отдавал должное не только монашеским добродетелям, но и светским. Постепенное изменение смысла и в случае слова «prudhomme» очень знаменательно. По существу, речь идет об изменении смысла прилагательного «preux», которое изначально означало что-то среднее между «полезный» и «отличный», но в конце концов превратилось в воинскую добродетель: храбрый, доблестный. Слившись с существительным «человек», «preux» поначалу сохраняло свое значение, оно изменилось во времена, когда стало понятным, что рыцарю мало иметь силу и отвагу, чтобы быть совершенным. «Есть большая разница между человеком отважным и человеком безупречным» (homme preux, prudhomme) — сказал Филипп-Август, который неизмеримо больше ценил безупречность{236}. На поверхности игра слов, но если заглянуть глубже, то изменение представления об идеальном рыцаре.

Идет ли речь о правилах благопристойности или о моральных предписаниях, о «светскости» или о «безукоризненности», родиной новых правил поведения были французские дворы или прирейнские области, близкие к французским как по языку, так и по нравам. Начиная с XI века французские нововведения усваивает Италия. На протяжении последующих двух веков французское влияние становится еще более сильным; свидетельство этому, например, немецкий рыцарский словарь, в нем множество французских заимствований, которые назывались welches, — касающихся оружия, одежды, нравов, пришедших обычно через Геннегау (Эно), Брабант или Фландрию. Hoflich, по сути, калька куртуазного{237}. Но заимствования шли не только через литературу. Много молодых дворян-немцев приезжали ко двору французских герцогов, где обучались не только языку, но и правилам хорошего тона. Поэт Вольфрам фон Эшенбах называл Францию «страной истинного рыцарства». По правде сказать, влияние Франции на Европу не ограничивалось нравами аристократического класса, их перенимала, им подражала только знать, на Европу влияла в целом культура Франции: стиль искусства, литературный стиль, школы, сначала в Шартре, потом в Париже и почти повсеместное использование французского языка. Мы видим для этого несколько причин: долгие странствия по всей Европе рыцарей-любителей приключений; относительное экономическое процветание, поскольку во Франции раньше других стран (Германии, безусловно, но ни в коем случае не Италии) наладился денежный обмен; достаточно раннее выделение воинственного класса рыцарей из общей массы «не воинственного» и не носящего оружие населения; при обилии междоусобных войн, отсутствие в стране партий, которые всерьез разделили бы ее, как это произошло со Священной Римской империей в результате борьбы императоров с папами. Но сколько бы мы ни перечисляли причин, при нашем уровне познаний о человеке невозможно объяснить тонус культуры и ее магнетизм, благодаря которым и осуществляется влияние.

«Об этом дне, — сказал граф де Суассон в день битвы при Мансураке, — мы поговорим позже в комнате дам»{238}. Мы не нашли подобных слов ни в одной из героических поэм, но их мог бы произнести любой герой романа, начиная с XII века, они свидетельствуют о том, что светское общество уже родилось, а вместе с ним стало значимым и влияние женщин. Благородные женщины никогда не были заперты в гинекее. В окружении служанок они правили домом, иногда им приходилось управлять и феодом, и делали это некоторые из них очень сурово. В XII веке возникает новый тип, тип светской дамы — она образованна, она — хозяйка салона. Изменение радикальное, если вспомнить крайнюю грубость, с которой ранние поэты-эпики охотно позволяли своим героям обращаться с женщинами, даже если они были королевами, на что какая-нибудь мегера могла ответить грубой бранью и даже пустить в ход кулаки. Нам кажется, что мы слышим громкий хохот слушателей. Куртуазная публика не потеряла вкуса к подобного рода тяжеловесным шуткам, но принимала их только в фаблио от крестьянок и горожанок, потому что куртуазность была, в первую очередь, классовой принадлежностью. «Комната дам», разумеется, благородных, а чаще всего двор стал отныне местом, где рыцарь стремится блистать и старается затмить своих соперников: славой своих подвигов, верностью правилам хорошего тона, своими литературными дарованиями.

Мы уже знаем, что благородное сословие не только никогда не было полностью безграмотным, но даже имело пристрастие к литературе, хотя не столько читало ее, сколько слушало. Великий шаг был сделан тогда, когда рыцари сами стали поэтами и литераторами. Знаменательно, что единственный жанр, в котором вплоть до XIII века почти исключительно писало рыцарство, была лирическая поэзия. Один из первых трубадуров, которых мы знаем, — нужно прибавить, что, безусловно, он не был первым, — был одним из самых могущественных князей королевства Франции: Гильом IX Аквитанский (умерший в 1127 году). В списке провансальских поэтов, точно так же, как в более позднем списке поэтов с севера, соперничавших со средиземноморскими, были широко представлены все представители рыцарства: и бедные, и богатые, родовитые и не очень. Их соседями и соперниками были профессиональные жонглеры, жившие за счет богатых. Небольшие, искусно написанные стихотворения, иной раз намеренно зашифрованные, — знаменитая темная речь — как нельзя лучше подходили для чтения на аристократических сборищах. Узнав радости, утонченность которых делала их недоступными для вилланов, аристократы чувствовали свое превосходство тем более остро, чем искренней наслаждались. Подпав под магию слов, они были чувствительны и к музыке, так как стихи читались под аккомпанемент музыкальных инструментов. Находясь на смертном одре, Гильом Марешаль, который был могучим воином, не решаясь запеть сам, хотя ему этого очень хотелось, простился со своими дочерьми только после того, как они дали ему возможность услышать в последний раз «нежный звук» ритурнелей. А в «Песне о Нибелунгах», слушая в ночной тишине звуки вьеля, засыпают бургундские герои, в последний раз наслаждаясь сном на этой земле.

Отношение рыцарского класса к плотским радостям, похоже, было откровенно реалистическим. Впрочем, таким было общее отношение в те времена. Церковь предписывала духовному сословию полное воздержание, а мирянам повелевала ограничивать сексуальные отношения рамками брака и деторождения. Но и в лоне самой церкви нарушались подобные предписания, особенно этим грешило белое духовенство, поскольку грегорианская реформа провела чистку лишь на уровне епископата. Хотя существуют восхищенные рассказы о приходских священниках или аббатах, которые, «как говорят», умирали девственниками… Пример духовенства нам с очевидностью показывает, что идея воздержания не была особенно популярна, не вдохновлялись ею и рыцари. Хотя эпические поэмы, например, «Паломничество Карла Великого», кроме нарочито скоромных эпизодов, где Оливье похваляется своими мужскими достоинствами, достаточно целомудренны, дело в том, что шалостям, в которых нет ничего эпического, не придавали большого значения. Но и в более раскованных рассказах куртуазных времен чувственность обычно достояние женщины, а не героя. Между тем то там, то здесь мелькают эпизоды, которые передают истинное положение вещей. Так например, в старинной поэме «Жирар Русснльонский», в эпизоде, где вассал оказывает гостеприимство гонцу, он отправляет к нему на ночь красивую девушку. Не были, очевидно, чистой выдумкой и те любовные свидания, для которых, по свидетельству романов, замки предоставляли множество возможностей{239}. Свидетельства истории еще более определенны. Женитьба благородного, как мы знаем, чаще всего была деловым предприятием. Дома сеньоров кишели незаконнорожденными детьми. Возникшие куртуазные правила поначалу мало что изменили в укоренившихся нравах. Некоторые песни Гильома Аквитанского воспевают любовные страсти в стиле грубияна-вояки, и этому поэтическому настрою подражало потом немало его последователей. Но у того же Гильома, безусловно, унаследовавшего традиции, начала которых мы не можем проследить, возникает и новое понимание любви, любви куртуазной, которая станет одним из самых любопытных феноменов рыцарского морального кодекса. Можем ли мы представить себе дон Кихота без Дульцинеи?

Характерные черты куртуазной любви достаточно незатейливы» Она не имеет ничего общего с браком, а точнее, впрямую ему противостоит, поскольку возлюбленная почти всегда замужняя женщина, а влюбленный не женат. Эта любовь чаще всего обращена к высокопоставленной даме, и мужчина испытывает что-то вроде благоговения к женщине. Мужчина без остатка отдается покорившей его страсти, встречающей множество препятствий, он ревнует, страдает, но этими страданиями питается его любовь. Любовь развивается по определенному сценарию, и с самой ранней поры в ней есть нечто ритуальное. Не чужда она и всевозможных ухищрений. Как говорит трубадур Жоффруа Рюдель в стихотворении, которое было плохо понято и породило впоследствии легендарную «Принцессу Грезу», это любовь по преимуществу «издалека». Разумеется, принципиального отказа от плотских отношений не было, но если, по слову Андре Ле Шаплена, который разработал теорию куртуазной любви, влюбленному будет отказано в «высочайшем блаженстве», то есть взаимности, он не будет добиваться во что бы то ни стало мелкого подаяния в виде удовольствия плоти. Разлука и препятствия не разрушают этой любви, а украшают ее поэтической печалью. Но все-таки возможно или невозможно столь желанное обладание? Дороже обладания всегда чувство, щемящая «радость», от которой бьется сердце.

Примерно такую картину рисуют нам поэты. Куртуазную любовь мы знаем только из литературы, поэтому нам трудно судить, насколько она существовала в действительности и насколько была придумана. Очевидно одно: стремление отделить в какой-то мере чувство от плоти не мешало плоти при необходимости удовлетворять свои желания достаточно грубо и без всякой куртуазности. Знаем мы и другое, стихия чувств в человеке многопланова. И еще одно: в куртуазных любовных отношениях мы находим много для себя привычного и понятного, но в тот момент, когда они только формировались, они представляли собой нечто совершенно оригинальное. В них мало было от любовного искусства античности, и, может быть, чуть больше от всегда двойственных произведений о мужской дружбе, которые оставила нам греко-римская культура. Новым было подчинение влюбленного. Мы видели, что куртуазный любовный словарь был заимствован из словаря вассалитета. Заимствование было не только на уровне слов. Восприятие любимого существа как господствующего отражало ту иерархию моральных ценностей, которая была характерна для феодального общества.

Иногда считают, что концепция феодальной любви сложилась под влиянием религиозного склада мышления, это не так[43]. Если отбросить поверхностные формальные аналогии, мы поймем, что эта любовь была прямой противоположностью христианской концепции любви и что носители ее это прекрасно понимали. Разве не считали они любовь к земному существу главной добродетелью, и к тому же великим счастьем? И даже если отказывались от телесных отношений, то разве не заполняли свою жизнь волнениями сердца, рожденными все теми же самыми плотскими вожделениями? Христианство же легализировало телесные отношения, обуздывая их браком и оправдывая воспроизведением потомства, — куртуазная любовь не признавала брака и не помышляла о потомстве. Для христиан в конечном счете монашеская жизнь всегда была выше мирской. Отголосок настоящего христианского отношения к сексуальной жизни в те времена не стоит искать в лирике рыцарей. Оно ясно и бескомпромиссно выражено в набожной клерикальной поэме «Поиски Святого Грааля», где Адам и Ева, прежде чем соединиться под Деревом и зачать «Авеля Праведника», молят Господа послать им черную ночь, чтобы «спрятать» их бесстыдство.

Противостояние этих двух моралей по вопросу плотских отношений, возможно, и есть тот ключ, который разрешает загадку появления и развития диспутов о любви, сопутствовавших всему Средневековью. Эти диспуты родились примерно в то же время, что и лирическая поэзия, которая хранит их отголоски, примерно в конце XI века в куртуазных кругах южной Франции. Рассуждения о любви, которые мы встретим немного позже в стихах и романах северных провинций, а потом и у немецких миннезингеров, были отражением южных споров. Но при этом, по моему мнению, не стоит считать, что южная культура «языка ок» превосходила культуру северную. Каких бы областей человеческой деятельности мы ни коснулись — художественной, интеллектуальной, экономической, — претензию на превосходство юга поддержать трудно. В противном случае пришлось бы отмести разом эпические поэмы на французском языке, готическое искусство, зарождение философии в школах между Луарой и Маасом, ярмарки в Шампани и города-ульи Фландрии. Бесспорным кажется другое, на юге в начальный период феодализма церковь была менее богатой, менее образованной, менее деятельной, чем на севере. Ни одного великого произведения церковной литературы, ни одной монашеской реформы не родилось в южных краях. Только слабостью религиозных центров можно объяснить исключительный успех ересей, которые распространялись от Прованса до Тулузы. Этим же, безусловно, объясняется и более слабое влияние духовенства на высшие классы светского общества, благодаря чему те чувствовали себя гораздо свободнее, сформировав свою, совершенно светскую мораль. Предписания куртуазной любви так широко распространились впоследствии потому, что отвечали потребностям нового рыцарского класса. Они помогали ему осознать себя как нечто особенное. Любить не так, как все, не означает ли чувствовать себя другим?

Никого не удивляло или почти не удивляло, если рыцарь тщательно высчитывал, сколько ему причитается добычи или выкупа, если он, приехав в поместье, собирал со своих крестьян большие подати. Барыш и прибыль были узаконены. Но только при одном условии, если потом щедро тратились. «Я могу поклясться, — говорит один трубадур, которого упрекали в разбое, — что беру только для того, чтобы отдать, а не для того, чтобы копить»{240}. Не скроем, что нам кажется подозрительной та настойчивость, с какой жонглеры, профессиональные попрошайки, воспевают, как главную добродетель, щедрость «дамы и королевы, украшенной всеми достоинствами». Разумеется, среди мелких и средних сеньоров, а скорее всего, и среди самых богатых баронов встречались как скупые, а может, просто-напросто осмотрительные, которые предпочитали складывать в сундуки не часто попадающиеся монеты, так и весельчаки, готовые все растратить. Позволяя течь сквозь пальцы легко приобретенному богатству, благородный утверждал свое превосходство над средним классом, опасающимся за свое будущее и более расчетливым. Щедрость и любовь к роскоши были не единственными формами столь хвалимой всеми расточительности. Летописец сохранил для нас свидетельство об удивительном соревновании в расточительности, которое послужило зрелищем, собравшим в Лимузене весь «большой двор». Один рыцарь засеял серебряными монетами вспаханное поле, другой для того, чтобы приготовить обед, приказал топить печь свечами, третий из похвальбы приказал сжечь живьем тридцать лошадей{241}. Что мог подумать купец об этом соревновании, которое невольно приводит на память рассказы этнографов? Понимание чести вновь является водоразделом между различными группами людей.

Итак, сословие благородных выделяется своими возможностями, особым родом богатства, образом жизни и моралью, а значит, оно готово обратиться в класс с юридически оформленными привилегиями, которые станут наследственными. Произошло это к середине XII века. С этих пор по отношению к членам этого сословия все чаще будет употребляться слово «gentilhomme» — человек хорошего «gent», рода, что свидетельствует о возрастающем значении, которое придавали крови. Окончательное оформление класса произойдет благодаря ритуалу ритуалу посвящения в рыцари.


Глава III. РЫЦАРСТВО

1. Посвящение в рыцари

Начиная со второй половины XI века различные тексты, количество которых будет со временем только увеличиваться, начинают сообщать о том, что то в одном месте, то в другом произошла церемония, цель которой «сделать рыцаря», как говорится в этих документах. Ритуал посвящения состоял из нескольких ступеней. Посвящаемому, обычно едва вышедшему из подросткового возраста, рыцарь в годах сначала передавал оружие, которое свидетельствовало о будущей профессии, и опоясывал его мечом. Затем следовал могучий удар: «названый отец» наотмашь, ладонью ударял юнца или по затылку, или по щеке; давал «оплеуху» или «зашеину», как говорится во французских текстах. Для чего? Испробовать силу и крепость? Или, как считали уже в средние века некоторые толкователи, для того, чтобы юнец, по словам Раймунда Луллия, помнил до конца своих дней данную клятву? Поэмы охотно изображают стойкость героя: не дрогнув, он выдерживает удар, единственный, как замечает один летописец, который рыцарь должен был оставить без ответа{242}. Из других источников мы знаем, что пощечины были в ходу и в области юриспруденции, ими пользовались как средством для запоминания, правда, давали чаще свидетелям судебного разбирательства, чем самим тяжущимся. Но на деле, этот удар, от которого получила свое название и вся церемония, l'adoubement, если переводить дословно, означает «ударение», само французское слово происходит от старинного германского корня — имел совершенно иной, вовсе не рациональный смысл. Считалось, что благодаря удару от посвящающего к посвящаемому телесным образом передается некий импульс, как передается благодать от епископа к клирику, которого он рукополагает в священники. Обряд посвящения часто завершался спортивным соревнованием. Вновь посвященный должен был, скача на лошади, проткнуть копьем чучело — рыцарский доспех, прикрепленный к столбу.

Как по происхождению, так и по сути посвящение в рыцари связано с теми обрядами инициации, которые так характерны для первобытных обществ и античного мира. Примеров подобных обрядов много, форма у них была разная, а суть одна: с их помощью юноша становился полноценным членом определенной группы, куда до этого не был допущен. У германцев подобный обряд приобщал молодых к сообществу воинов. Он состоял обычно в передаче оружия — в Англии, несколько позже, к нему присоединяли еще и стрижку волос, — обряд этот описал еще Тацит, но существовал он и в эпоху нашествий, чему мы имеем подтверждение в нескольких текстах. Преемственность германского ритуала и ритуала посвящения в рыцари несомненна. Но поскольку изменилась обстановка, то изменился и тот смысл, каким наполняли его люди.

У германцев все свободные люди были воинами. И значит, не было ни одного юноши, который не имел бы права на обряд инициации и получение оружия, по крайней мере, в тех местах, где практиковали именно передачу оружия, так как мы не знаем, был ли именно такой обряд распространен повсеместно. Что же касается феодального общества, то главной его чертой было выделение профессиональных воинов в отдельную группу, куда входили вассалы-воины и их сеньоры. Таким образом, старинный обряд инициации должен был относиться к ограниченному числу людей и лишиться того социального аспекта, который хоть в не явной форме, но был в нем заложен. Древний ритуал делал молодого человека членом «народа». Но «народ», в старинном понимании этого слова: небольшое сообщество свободных людей, к этому времени перестал существовать. Ритуал стал для молодого человека возможностью сделаться полноценным членом класса. Но у этого класса еще не было четко очерченных границ. Поэтому в некоторых областях этот ритуал исчез; похоже, что именно так случилось среди англо-саксонцев. В странах, где сохранялись франкские обычаи, этот ритуал, наоборот, удержался, но он не был повсеместным и перестал быть обязательным.

По мере того как рыцарство все более четко осознавало себя как особую социальную группу, отделяясь от общей массы «невооруженных» и ставя себя выше нее, ему все настоятельнее требовался некий формальный акт, который свидетельствовал бы о приобщении нового члена к этой группе избранных. Новый член мог быть юнцом, рожденным в «благородной» среде, который получил право находиться среди взрослых, этим новым членом мог быть счастливец из другого сословия, что случалось гораздо реже, который благодаря своему недавно завоеванному могуществу, силе или отваге оказался равным членам старинных родов. Начиная с XI века сказать в Нормандии о сыне богатого вассала: «он не рыцарь», значило сказать, что он еще ребенок или подросток{243}. Безусловно, желание ознаменовать зримым для глаз действом обретение иного юридического статуса, как это было с любым договором, весьма характерно для средневекового общества; свидетельство этому необычайно живописные обряды принятия в профессиональные цеха подмастерьев. Обряды, ритуалы, формальности способствовали тому, что перемена осознавалась и чувствовалась особенно остро. Широкое распространение посвящения было тоже свидетельством перемены — перемены, которая произошла с самим рыцарством.

На протяжении первого этапа феодализма рыцарем-шевалье называли либо действительно всадника (le cheval по-французски лошадь, а шевалье — всадник), либо того, кого лично обязывали таковым быть. Так называли тех, кто сражался на лошади в полном вооружении. Так называли тех, кому, пожаловав феод, вменяли в обязанность явиться на лошади в полном вооружении. Но времена изменились, и для того чтобы называться рыцарем, мало стало обладания феодом, а тем более, причастности к такой условной категории как особый образ жизни. Необходим стал ритуал посвящения. Осознали это примерно в середине XII века. Вошедший в употребление около 1100 года языковый оборот подчеркивает значимость свершившегося: с этих пор уже не «делают» («fait») рыцаря, его «размещают» («ordonne») среди ему подобных. Так в 1098 году говорит граф де Понтьё, готовясь опоясать мечом будущего Людовика VI{244}.

Сообщество посвященных рыцарей представляло собой «порядок», «орден». Слово это было книжным, церковным, но им стали пользоваться мирские, хотя совсем не собирались, по крайней мере поначалу, уподобляться монашеским орденам. В словаре христианских писателей слово ordo, заимствованное из римской античности, означало сообщество как мирское, так и церковное. Но сообщество упорядоченное, строго ограниченное, совершенное. По сути дела, особый институт. А не обычную действительность.

Но могло ли быть, чтобы в обществе, привыкшем во всем искать знамения иного мира, ритуал передачи оружия, поначалу целиком и полностью мирской, не стал со временем своеобразным священнодействием? Два древних обычая поспособствовали тому, чтобы в этом ритуале приняла участие и церковь.

Первым обычаем было благословение меча. Изначально этот обычай не имел никакого отношения к посвящению в рыцари. Просто-напросто все, что находилось на службе человека, заслуживало того, чтобы оказаться под покровительством Господа и не стать ловушкой дьявола. Крестьянин просил благословить его поле, стадо, колодец; молодожены — брачную постель; паломник — дорожный посох. Точно так же и воин просил благословения для орудий, свойственных его профессии. В старинном ломбардском требнике разве не находим мы молитвы «над носимым оружием»{245}?[44] И больше другого оружия такой молитвы требовало то, которое юный рыцарь наденет в первый раз. Будущий рыцарь возлагал на миг свой меч на алтарь, а вокруг него молились. Сохраняя общую схему благословения, обряд моления над оружием очень рано постарались уподобить молитвенному обряду при пострижении. Мы находим такие молитвы в служебнике, составленном примерно около 950 года в аббатстве Святого Альбана Майенского. Этот служебник, состоявший по большей части из молитв, заимствованных из более старых требников, очень быстро стал популярным и распространился по всей Германии, северной Франции, Англии и был известен даже в Риме, куда попал под влиянием двора Оттона. Благодаря ему и распространилось благословение меча «вновь опоясанного». Но несмотря на всю свою значимость и торжественность, обряд благословения был лишь прелюдией к главной церемонии. За ним следовал традиционный обряд посвящения в рыцари.

Но и в этом обряде находилось место для церковников. Забота о вооружении подростка обычно ложилась на рыцаря, который давно уже утвердился в этом качестве: чаще всего это был его отец или сеньор. Но случалось, что юнца опоясывал мечом прелат. Около 846 года папа Сергий передал перевязь Каролингу Людовику II. И точно так же Вильгельм Завоеватель поручил посвящение одного из своих сыновей в рыцари аббату Кентерберийскому. Понятно, что такая честь поручалась не столько священнику, сколько князю церкви, сеньору многочисленных вассалов. Но могли ли папы и князья церкви обойтись без роскошного церковного обряда? В этих случаях литургия должна была освятить весь обряд целиком.

Примерно так оно и было в XI веке. Правда, служебник Безансона, который относится примерно к этому же времени, содержит только два благословения меча, и оба они очень простые. Но из второго совершенно отчетливо явствует, что мечом опоясывал сам священник. Для того чтобы найти по-настоящему церковное посвящение в рыцари, нужно отправиться севернее, в области, лежащие между Сеной и Маасом, которые были подлинной колыбелью всех феодальных институтов. Нашим самым древним источником здесь будет служебник реймсской провинции, составленный в начале XI века безвестным монахом, который вдохновлялся, с одной стороны, маенским служебником, а с другой, местными обрядами и обычаями. Кроме благословения меча, которое было и в прирейнском оригинале, в литургию включены молитвы, касающиеся и других видов оружия и рыцарской символики: флажков, копья, щита; исключение сделано только для шпор — шпоры до самого конца остались привилегией мирских, их привязывал только мирянин. В этом же сборнике мы находим и благословение самого будущего рыцаря, и пометку, что мечом его будет опоясывать сам епископ. После двухсотлетней лакуны мы находим полностью разработанную церемонию посвящения во французском служебнике Гильома Дюрана, епископа Манда, составленного около 1295 года, однако сама церемония, безусловно, датируется царствованием Людовика Святого. В этой церемонии главенствующая роль принадлежит священнику, он не только опоясывает посвящаемого мечом, но и дает ему пощечину; текст гласит, что священник «метит» посвящаемого «рыцарским знаком». В XIV веке мы встречаем повторение французского оригинала в «Римском служебнике», что означает: этот ритуал стал официальным для всего христианского мира. Иногда ему сопутствовали и дополнительные обряды: очищающее омовение, как у крещающегося, и бдение над оружием. Похоже, что эти обряды появились не раньше XII века и были скорее исключением, чем правилом. Похоже также, что бдение не всегда было религиозной медитацией, если верить поэме Бомануара, случалось, что проходило оно вполне светски, под звуки вьелей{246}.

Но не будем заблуждаться, религиозные церемонии никогда не были главными в посвящении. Больше того, жизненные обстоятельства зачастую препятствовали их исполнению. Разве не посвящали в рыцари во все времена прямо на поле боя, до или после сражения? Свидетельство этому — удар мечом, который заменил пощечину в конце средневековья и который дал Баярд своему королю после битвы при Мариньяно. В 1213 году Симон де Монфор окружил сиянием благочестия, как оно и подобало герою крестового похода, посвящение в рыцари своего сына: под пение «Гряди, Господи» два епископа надевали оружие на рыцаря, готовя его к службе Христу. У монаха по имени Пьер из обители Во-де-Серне, который присутствовал на церемонии, эта торжественность исторгла весьма знаменательный возглас: «О новизна в рыцарском обряде! Неслыханная до сих пор новизна!» По свидетельству Иоанна Сольсберийского{247}, гораздо более скромное благословение меча к середине XII века еще не распространилось повсеместно, хотя уже достаточно широко использовалось. Церковь стремилась преобразовать древний ритуал передачи оружия в таинство. Это слово, часто встречавшееся под пером клириков, не было в ту эпоху столь значительным, каким стало потом; теология в те времена только делала первые шаги и была далека от схоластической суровости позднего времени, означало оно, судя по всему, любую церемонию освящения. Усилия церкви полностью не осуществились, но нельзя сказать, что она совсем не преуспела в них, в одних местах церковным обрядом посвящения пользовались больше, в других меньше. Эти усилия свидетельствовали о том, какое значение придавала церковь обряду посвящения в рыцари, он должен был способствовать тому, чтобы рыцарство ощущало себя как священное сообщество. И как каждый христианский институт, рыцарство должно было быть украшено пышными легендами, творить которые помогала агиография. «Когда во время мессы читают «Послания» святого Павла, — сообщает один литургист, — рыцари стоят, чтобы отдать ему честь, поскольку он тоже был рыцарем»{248}.


2. Кодекс рыцарской чести

Обратив внимание на рыцарство, церковь стремилась укрепить в нем не только сословное единство. Она стремилась также воздействовать и на моральные законы сформировавшейся группы. Прежде чем возложить на алтарь свой меч, будущий рыцарь должен был принести клятву, которая уточняла его будущие обязательства{249}. Но не все посвящаемые приносили ее, поскольку не все они проходили церемонию освящения оружия. Однако Иоанн Сольсберийский, а вслед за ним и другие церковные писатели стали считать, что даже те из рыцарей, кто не произнес вслух клятвы, произнесли ее молчаливо, в своем сердце, принимая рыцарство. Мало-помалу формулы этих клятв, ставшие правилами, проникли в различные тексты: сначала в молитвы, очень часто необыкновенно красивые, которые читались нараспев в начале церемонии; затем с неизбежными изменениями в различные произведения светского характера. Например, мы читаем их в знаменитой поэме «Парсифаль» Кретьена де Труа, написанной где-то около 1180 года. В следующем веке они займут несколько страниц в прозаическом романе «Ланселот», проникнут в песни немецких миннезингеров, встретятся в пьесе «Мейснер», и, наконец, в небольшой дидактической французской поэме, озаглавленной «Правила рыцарства». Это скромное по объему произведение имело очень большой успех. Вскоре его пересказали венком сонетов итальянцы, Раймунд Луллий написал подражание ему в Каталонии, а следом возникло множество литературных произведений, перепевающих эту тему; к концу Средневековья символика посвящения была исчерпана до конца, а рыцарский идеал, благодаря стремлению возвысить его до невозможности, стал звучать фальшиво, впрочем, и само рыцарство клонилось в то время уже к закату.

Но в начале своего существования этот идеал не был лишен жизненности. Он возник из наложения двух норм морали, которые стихийно возникли в общественном сознании: морали вассалов, главной чертой которой была верность своему сеньору, и куртуазной морали класса «благородных» людей; это совмещение совершенно отчетливо отразит «Книга христианской жизни» епископа Бонизона де Сутри, для которого рыцарь — это прежде всего вассал, наделенный феодом. Из этих вполне светских норм нравственности новый кодекс позаимствовал те, которые больше всего соответствовали религиозному сознанию: щедрость, стремление к славе, закон, презрение к покою, страданиям и смерти; немецкий поэт Томасин писал, что «не стоит браться за ремесло рыцаря тому, кто хочет жить тихо»{250}. Мало-помалу эти мирские нормы окрашивались в христианские тона, больше того, церковь старательно очищала их от традиционного мирского багажа, который в них, безусловно, сохранялся. Однако на практике мирское по-прежнему главенствовало в рыцарстве, и это оставляло оскомину у всех, кто старался его облагородить, — от святого Ансельма до святого Бернарда, — эта оскомина возродила к жизни старинный афоризм, преисполненный горечи: «Non militia, sed malitia» (не воин, а злодей){251}. Но вместе с тем, мог ли какой-нибудь церковник повторить изречение: «Не рыцарь, а злодей» — после того как церковь признала рыцарские добродетели? К старым, но очищенным церковью правилам присоединятся со временем и другие, носящие отпечаток уже безусловно духовных устремлений.

И церковь, и литература требовали от рыцарей той набожности, без которой, например, и Филипп Август не мог представить себе подлинной «безупречности». Рыцарь должен был ходить к мессе «каждый день» или, в крайнем случае, «по желанию», и поститься по пятницам. При этом христианский герой продолжает оставаться воином. И не ждет ли он, что благословение сделает его оружие особенно действенным? Молитвы прямо отражают эту веру. Освященный — раз никому не приходит в голову запретить извлекать его из ножен против личных врагов или врагов своего господина, — должен служить в первую очередь благим целям. Уже первые благословения X века делают ударение именно на таком служении, и эта тема будет широко разрабатываться последующими литургиями. Старинный идеал войны ради войны или войны ради добычи окажется дискредитированным. Мечом посвященный будет защищать святую церковь и главным образом от язычников. Он будет защищать вдов, сирот и бедняков. Он будет преследовать злодеев. К пожеланиям общего характера прибавятся рекомендации частные, касающиеся поведения в бою: нельзя убивать побежденного, если он беззащитен; поведения в общественной жизни: не принимать участия в неправедном суде и не сеять измены; «а если это невозможно, скромно прибавляет автор «Правил рыцарства», — то лучше уехать»; касающиеся инцидентов в частной жизни — не давать дамам дурных советов, помогать, «если можешь», ближнему в трудных обстоятельствах.

Можно ли удивляться, что в жизни, сплетенной из обманов и насилия, не так уж часто удавалось следовать этим правилам? Но может возникнуть и другой вопрос: с точки зрения общественной морали и морали христианской, не слишком ли короток список ценимых добродетелей? Однако судить не дело историка, его дело понимать. При этом отметим, что список рыцарских добродетелей у светских писателей еще короче, чем у церковных теоретиков и литургистов. «Самый высокий орден, который создал Господь Бог, это рыцарский орден», — говорит со свойственной ему выспренностью Кретьен де Труа. Однако после столь значительного вступления правила, которые преподает «безупречный» рыцарь юноше, надевая на него оружие, кажутся очень скудными. Хотя вполне возможно, Кретьен представляет скорее «куртуазность» больших княжеских дворов XII века, чем «безупречность», пронизанную духом религиозности, свойственную окружению Людовика IX в следующем веке. Не случайно именно в этом веке и, очевидно, в той среде, где и жил святой рыцарь, родилась благородная молитва, которая была включена в «Служебник» Гильома Дюрана, она представляет собой своеобразное объяснение, почему скульпторы вырезали из камня рыцарей, которые до сих пор стоят у портала Шартрского и позади Реймсского соборов: «Святой Господь, Отец Всемогущнй… Ты позволил пользоваться на земле мечом, чтобы истреблять уловки зла и защищать справедливость; ради защиты народа ты пожелал создать орден рыцарей… так расположи к добру сердце своего слуги, чтобы он никогда не воспользовался этим мечом и другим тоже ради обид и несправедливости, пусть всегда поднимает меч для защиты Справедливости и Права».

Вменив рыцарям идеальный долг воплощения справедливости, церковь узаконила существование этого «ордена» воинов, который возник как результат неизбежного разделения общества и совместился с рыцарством, прошедшим посвящение. «Господи! После падения ты разделил всех людей на три сословия», — читаем мы в одной византийской молитве. Признание церкви означало для класса рыцарей официальное утверждение его социального превосходства — того, которое давно уже сложилось фактически. Разве не говорится в правоверных «Правилах рыцарства», что рыцарей должно чтить превыше всех других людей, и выше них только священники? В романе «Ланселот» после объяснения, как возник орден рыцарей: «ради защиты слабых и мирно живущих», рисуется в свойственном средневековой литературе символическом духе образ лошади, он воплощает собой народ, который «послушен» благородному рыцарству. «Ибо уместно, чтобы над простым народом восседали рыцари. И точно так же, как, оседлав лошадь, сидящий в седле направляет ее, куда захочет, так же рыцарь должен, куда хочет, вести свой народ». Позже Раймунд Луллий, ничуть не тревожась, что слова его несовместны с христианским духом, провозгласит, что «правильный порядок» состоит в том, чтобы рыцарю «обеспечивали благосостояние» «труды и усталость» его людей{252}. Умонастроение, которое как нельзя лучше способствовало зарождению и расцвету знати.


Глава IV. ПРЕВРАЩЕНИЕ «БЛАГОРОДНЫХ» ПО ФАКТУ В «БЛАГОРОДНЫХ» ПО ПРАВУ

1. Наследственное право посвященных и процесс превращения в благородных

В ордене Храмовников, основанном около 1119 года ради защиты отвоеванных территорий в Святой Земле, было две группы воинов, они различались одеждой, оружием и рангом: в первой, верхней были рыцари, во второй, нижней были простые воины: белые плащи и коричневые. Разумеется, поначалу в основе разделения этих групп лежал совсем не социальный принцип. Самая старая редакция «Правил» относится к 1130 году, и в ней нет никаких точных указаний по этому поводу. Очевидно, вопрос, в какую группу попадет новичок, решался совместно и был коллективным мнением. Вторая редакция «Правил», которая была создана спустя век, регламентирует разделение с юридической жесткостью. Для того чтобы получить белый плащ, постригаемый в орден должен был уже принять посвящение в рыцари. Но и этого не было достаточно. Кроме того, он должен был быть «сыном рыцаря или потомком рыцарей по отцовской линии», иными словами, как говорится в другом месте, «он должен был быть благородным». «Потому что, — уточняет в дальнейшем текст, — только при этом условии человек может и должен получить рыцарство». Более того, случилось так, что один послушник скрыл свое рыцарское происхождение и оказался среди простых, — история сохранила нам один такой факт, — что же с ним было? Когда об этом узнали, его заковали в кандалы{253}. Даже в среде солдат-монахов XIII века чувство кастовой гордости, из-за которого они сочли преступлением добровольное понижение, говорило громче, чем христианское смирение. Что же произошло между этими двумя датами: 1130 год и 1250 или около того? Ничего иного, как превращение права на посвящение в рыцари в наследственную привилегию.

В странах, где сохранилась или была возрождена традиция законодательства, регламентирующие тексты уточняли новое право. В 1152 году «примиряющее уложение» Фридриха Барбароссы вместе с запретом «мужланам» ношения копий и мечей, — оружия рыцарей, — объявляло «законным рыцарем» только того, у кого были предки — рыцари; другое уложение 1187 года запрещало сыновьям крестьян принимать посвящение. В 1140 году король Рожер II Сицилийский, в 1234 году король Иаков I Арагонский, в 1294 граф Карл II Провансальский повелели посвящать в рыцари только потомков рыцарей. Во Франции не существовало такого закона. Но судебная практика королевского суда при Людовике Святом была весьма строгой. Равно как и нормы принятых обычаев. Без особой милости короля никакое посвящение в рыцари не могло считаться законным, если у посвященного отец или какой-нибудь предок по отцовской линии не был рыцарем (вполне возможно, что примерно в это время провинциальные обычаи, шампанский уж точно, стали признавать передачу знатности и от «материнского живота»). Похоже так же, что передачу знатности по материнской линии признавало и кастильское право, что-то подобное, правда, не очень отчетливо выраженное, мы находим в «Siete Partidas», большом сборнике законов, составленном около 1260 года королем Альфонсом Мудрым. Удивительно совпадение этих законов как по времени, так и текстуально не только между собой, но и с правилами ордена Храмовников, который был интернациональным. На континенте — в Англии, как мы увидим, были некоторые особенности — эволюция высших классов происходила в едином ритме{254}.

Но ни суды, ни государи, воздвигая этот барьер, не понимали, что формируют новый этап. Большинство посвящаемых уже и так были из рыцарской среды. В глазах все больше обособлявшейся группы только рождение, «поручитель преемственности старинной чести», как скажет Раймунд Луллий, могло помочь поддерживать тот образ жизни, к которому обязывала передача оружия. «Господи! Как дурно вознаградили славного воина: сын виллана посвятил его в рыцари!» — воскликнет автор «Жирара Руссильонского», написанного где-то около 1160 года{255}. Однако неприязнь к низкорожденным, которая звучит в этих строках, свидетельствует о том, что это был не единичный случай. Не было закона, не было обычая, который отсекал бы низкорожденных полностью. Больше того, временами эти ннзкорожденные были просто необходимы для пополнения войска, поскольку в силу закрепившегося за рыцарством сословного предрассудка нельзя было сражаться вооруженным до зубов верхом на лошади, не будучи посвященным в рыцари. Еще в 1302 году, накануне битвы при Куртре, фламандские князья, нуждавшиеся в кавалерии, посвятили в рыцари несколько богатых горожан, которым их богатство давало возможность приобрести лошадь и вооружиться{256}. День, когда фактически передаваемое по наследству, но при этом не исключающее и других возможностей право быть рыцарем, станет узаконенной и строго соблюдаемой привилегией, будет великим днем, пусть даже современники не отдавали себе в этом отчета. Глубокие социальные изменения, затронувшие пограничье рыцарства, потребовали от него этих драконовских мер.

В XII веке родилась новая социальная группа, обладающая силой и возможностями: городской патрициат. Богатые купцы охотно покупали сеньории, и многие из них для самих себя или для своих сыновей не отказались бы и от «рыцарской перевязи»; профессиональные воины, занимающиеся своим ремеслом из поколения в поколение, не могли не отметить появления этих людей, с совершенно чуждым им менталитетом и образом жизни, которые к тому же были гораздо многочисленнее, чем случайные солдаты из низкорожденных, которые наряду с высокорожденными становились кандидатами в рыцари; появление этих людей не могло не внушить беспокойства. Благодаря епископу Отгону Фрейзингенскому мы знаем, как болезненно отнеслись немецкие бароны к посвящению в рыцари «людей недостойного рода» в северной Италии, увидев в этом недостойное злоупотребление. Во Франции Бомануар показал очень ясно, как нувориши торопятся вкладывать свои деньги в землю, вынуждая тем самым королей принимать необходимые предосторожности для того, чтобы покупка феода не уравнивала богача в правах с наследственным рыцарем. Сословие закрывает к себе доступ, когда чувствует угрозу посягательства.

Но не будем считать, что воздвигнутые препятствия были непреодолимыми. Класс власть имущих не может превратиться в наследственную касту без того, чтобы не изгнать из своих рядов вновь возникшие силы, неизбежное появление которых является законом жизни; но, обособившись, этот класс начинает чахнуть и перестает быть дееспособным. Изменение юридических норм в конце феодального периода в конечном счете вело не столько к строгому запрету появления новых членов из новых слоев, сколько к строгому контролю за их появлением. Любой рыцарь обладал правом посвящения в рыцари. Так, по крайней мере, продолжают считать три героя Бомануара, появившиеся на свет в конце XIII века. Сами они рыцари, но им не хватает четвертого рыцаря, статиста, присутствия которого требовал обычай. Препятствие их не пугает. Они подходят к первому встречному крестьянину, ударяют его мечом и провозглашают: «Будь рыцарем!» Но подобный поступок в эти времена был уже превышением собственных прав; за подобный анахронизм в качестве наказания полагался большой штраф.

Рыцарь в эти времена мог открыть доступ к рыцарству только тому, кто по родству уже принадлежал к этому клану. Однако если посвящаемый не принадлежал к нему, то посвящение было все-таки возможно. Но только в том случае, если было разрешено той единственной властью, которой общественное мнение приписывало исключительное право отменять общепринятые правила, властью короля. По словам Бомануара, только король мог вводить «новшества».

Начиная с царствования Людовика Святого, именно такой была практика королевского двора. Очень скоро в окружении Капетингов возник обычай облекать разрешение в форму письма королевской канцелярии, это письмо чуть ли не с момента возникновения стало называться «грамотой на благородство», ведь стать рыцарем означало сравняться с «благородными по рождению». Первые грамоты, которым предстоит такое большое будущее, датируются царствованием Филиппа III или Филиппа IV. Порой король пользовался своим правом с тем, чтобы, согласно старинному обычаю, вознаградить на поле битвы мужество храбреца: так Филипп Красивый сделал рыцарем лекаря вечером после битвы при Монс-ан-Певель{257}. Но чаще все-таки рыцарством жаловали за долгую службу или в силу достигнутого высокого социального положения. В результате акта посвящения кроме нового рыцаря возникала еще и наследственная передача этого титула от поколения к поколению, иными словами, возникал новый рыцарский род. Законодательство и практика сицилийцев были такими же. То же самое происходило и в Испании. В Священной Римской империи уложения Фридриха Барбароссы ничего подобного не предполагали. Но вместе с тем нам известно, что император считал себя вправе превращать в рыцарей простых солдат{258}, значит, он не считал себя лично связанным теми, на первый взгляд, категорическими запретами, которые сам же возвел в закон. К тому же, начиная со следующего царствования, на императоров безусловно повлиял пример сицилийцев, с которыми почти на полвека они объединили свои короны. С царствования Конрада IV, который начал править самостоятельно в 1250 году, мы видим немецких самодержцев, которые снисходят к тем, кто не удостоился быть рыцарем по рождению, и дают им письменные разрешения на «принятие перевязи».

Разумеется, установить монополию на подобные посвящения монархам удалось не без труда. Даже Рожер II Сицилийский был вынужден сделать уступку, передав такое же право аббату делла Кава. Во Франции сеньоры и прелаты сенешальства Бокэр еще в 1298 году претендовали на право — успешно или нет, нам неведомо, — посвящать в рыцари горожан{259}. Сопротивление было особенно сильным со стороны могущественных феодалов. В царствование Филиппа III королевский суд начал дело против графов Фландрии и Невера, обвиняемых в том, что «по собственной воле» посвящали в рыцари вилланов, которые на деле были очень богатыми людьми. При Валуа уже не было столь жестких порядков, поэтому графы и герцоги с большей легкостью присваивали себе эту привилегию. В Империи право открывать доступ к рыцарству новым социальным слоям было в конце концов поделено; его имели владеющие территорией князья и с 1281 года епископ Страсбургский{260}, в Италии такое право имели городские коммуны, и это было, начиная с 1260 года, во Флоренции. По сути, речь идет о разделении королевской прерогативы, не больше. Принцип: только самодержец имеет право понизить воздвигнутую стену, оставался в силе. Более серьезной была другая ситуация: случалось, что в силу своего положения люди — а таких было немало — начинали считаться принадлежащими к рыцарскому сословию, не имея на это никаких законных оснований. Поскольку класс благородных продолжал отличаться от остальных своими возможностями и образом жизни, то, нисколько не думая о законе, общественное мнение никогда не отказывало в «благородстве» владельцам воинских феодов, хозяевам сельских сеньорий, воинам, состарившимся, нося доспехи, — вне зависимости от их происхождения все они считались посвященными в рыцари. Титул рождался молвой и от долгого употребления из поколения в поколение становился реальностью, с которой приходилось считаться: никто уже не думал отнимать его у семьи, которая его носила. Единственное, на что могли рассчитывать власти, была некоторая сумма денег, которую нужно было заплатить за то, чтобы узаконить беззаконие.

Мы подошли к главному, нужно признать, что подготовлявшийся на протяжении долгих лет переход от фактического наследования к юридическому не мог осуществиться без окрепшей королевской или княжеской власти, которая только одна и могла как ввести строгий социальный контроль, так и упорядочить систему в целом, санкционировав неизбежные и спасительные пути, ведущие от одного порядка к другому. Если бы не существовало парижского парламента, а у парламента не было бы власти и силы добиваться осуществления своих требований, то в королевстве любой мелкопоместный дворянчик продолжал бы хлопать мечом, производя новых рыцарей.

Но нет такого общественного института, который бы в руках вечно нуждающегося государства не превратился бы в аппарат для изготовления денег. Право на посвящение не избежало этой участи. Как все бумаги королевской канцелярии, королевские письма за редчайшим исключением выдавались за деньги. Надо сказать, что иной раз платили за то, чтобы родство не подтвердилось{261}. Филипп Красивый, похоже, был первым государем, который открыто превратил звание рыцаря в товар. В 1302 после поражения при Куртре королевские посланцы стали объезжать провинции, ища желающих стать «благородными» и продавая рабам их свободу. Однако не видно, чтобы подобная практика стала во Франции и вообще в Европе повсеместной, не видно и того, чтобы она принесла большие доходы. Позже короли научились извлекать из продажи патентов на дворянство выгоду, пополняя этими суммами свою казну, а богачи, покупая эти патенты и внося требуемую сумму денег, получили средство избавляться от налогов, от которых была избавлена знать. Но до середины IX века фискальные привилегии знатных оставались весьма неопределенными, точно так же, как и налоги, которых требовало государство. Коммерческой практике в отношении рыцарства мешала сословная гордость, необыкновенно развитая в рыцарской среде — как-никак к этому сословию причисляли себя и принцы; рыцари никогда бы не позволили умножать милости, которые в их глазах выглядели оскорблением. И если доступ к сословию наследственных рыцарей, говоря строго, не был закрыт наглухо, то проникать в него можно было через очень узкую щель, что и повлекло за собой такое бурное возмущение против этого сословия. Во Франции оно разразилось в XIV веке. Что красноречивее свидетельствует о прочной структуре класса и его исключительности, как не яростные на него нападки? «Бунт неблагородных против благородных» — эти слова, почти официально употребляемые во время Жакерии, открывают суть происходившего. Точно так же, как перечень участников боевых действий. Богатый горожанин, первый глава магистрата первого из славных городов, Этьен Марсель объявил себя врагом благородных. В царствование Людовика XI или Людовика XIV он сам был бы одним из них. Период с 1250 примерно по 1400 год был на европейском континенте временем самой строгой социальной иерархии.


2. Превращение потомков рыцарей в привилегированное сословие

Для того чтобы рыцарство стало «сословием благородных», таких мер, как ограничение доступа к получению рыцарского достоинства теми, кто из поколения в поколение уже получали его, и награждение им чужаков в виде исключительной милости, было недостаточно. Идея знатности требовала, чтобы рождение как таковое обеспечивало привилегии. Знатность не могла зависеть от обряда, который мог совершиться, а мог и не совершиться, поскольку знатность — это, в первую очередь, безусловность авторитета и приоритета. За рыцарем превосходство признавалось по двум статьям: как «узаконенного» воина и как вассала с самыми высокими обязательствами — помощи в бою и советов на суде, обе эти статьи постепенно превратились в точный юридический кодекс. Начиная с конца XI века и до начала XIII похожие правила перекликались друг с другом по всей феодальной Европе. Для того чтобы пользоваться преимуществами, человек должен был добросовестно выполнять свой вассальный долг: «Иметь вооружение и лошадь, и если только ему не мешает старость, служить в войске, участвовать в сражениях, в судебных заседаниях и судах» — гласит каталонский «Устав». И еще этот человек должен был быть посвящен в рыцари. Повсеместное ослабление вассальных связей повело к тому, что на первом условии стали настаивать все меньше и меньше. Более поздние документы чаще всего обходят его молчанием. Зато второе оставалось действенным на протяжении долгого времени. В 1238 году в частном соглашении семьи, владевшей на долевых условиях замком Ла Гард-Герен, предпочтение отдается младшему сыну перед старшим, если младший станет рыцарем, а старший нет. А что случится, если вдруг сыну рыцаря будет отказано или сам он откажется от посвящения? Или слишком долго задержится в «конюших», так называли всех тех, кто дожидался рыцарства, поскольку благородные юнцы в ожидании посвящения держали стремя своим более удачливым товарищам. Если юноша пересекал возрастной барьер, который в разных странах был разным: двадцать пять лет во Фландрии и Геннегау (Эно), тридцать в Каталонии, — то он навсегда переходил в «мужланы»{262}.

Но чувство сословного достоинства было настолько развито к этому времени, что подобные требования не могли остаться в силе надолго. Исчезали они поэтапно. В Провансе в 1235 году и примерно в то же самое время в Нормандии вне зависимости от посвящения в рыцари за сыном, но только за сыном, уже признавались сословные наследственные права. А если у этого сына тоже есть сын? Провансальское право разъясняет, что этот сын должен получить личное рыцарство, если он хочет разделять эти привилегии. Еще красноречивее королевские хартии, касающиеся жителей Оппенгейма в Германии: в 1226 году одинаковые права даются рыцарям; начиная с 1226 года «рыцарям и сыновьям рыцарей», а в 1275 году — «рыцарям, их сыновьям и внукам»{263}. Но как не устать считать поколения? Безусловно, торжественное получение оружия продолжало оставаться долгом благородного юноши, рожденного в этом сословии, и, если этого не происходило, то социальный статус юноши несколько понижался. Удивляет странный предрассудок, существовавший у провансальских графов, выходцев из Барселоны: обряд посвящения считался у них предвестником скорой смерти, и его оттягивали, насколько это было возможно{264}. Поскольку этот обряд гарантировал наличие полного комплекта вооружения, французские короли, начиная от Филиппа Августа и кончая Филиппом Красивым, старались принудить всех молодых людей из рыцарских семей пройти через него. Но им это не удавалось. Больше того, не удалось королям и собирать штрафы за отказ от церемонии или наладить выгодную продажу разрешений на этот отказ; дело кончилось тем, что королевская администрация ограничилась изданием указа, который предписывал в случае приближения войны просто-напросто иметь оружие.

Этот процесс завершился почти во всех странах к концу XIII века. С этих пор принадлежность к классу благородных определялась не старинным обрядом инициации, превратившимся в правило благопристойности, которое тем не менее редко когда соблюдалось из-за больших расходов, а рождением, которое давало право на наследственное пользование теми выгодами, какие когда-то принес этот обряд. Бомануар писал, что «благороден тот, кто происходит от рыцарей». Самое позднее разрешение на рыцарское посвящение было дано королевской канцелярией Франции около 1284 года, человеку, который не принадлежал ни одному рыцарскому дому, и все его потомки без всяких дополнительных условий получили «привилегии, права и вольности, которыми по обычаю пользуются потомки, рожденные от благородных родителей»{265}.


3. Права благородных

Свод правил, общий для «благородных женщин» и для «благородных мужчин» в той мере, в какой позволяла разница полов, сильно отличался в деталях по разным странам. Он отрабатывался на протяжении долгого времени и претерпел существенные изменения. Мы ограничимся самой общей характеристикой этих кодексов, таких, какими они сложились на протяжении XIII века.

По традиции главной формой зависимости, присущей высшему сословию, был вассалитет. Но и вассалитет точно так же, как все другие институты, связанные с этим сословием, стал его монополией. Когда-то благородным становились, превратившись в вассала. Теперь порядок стал обратным: стало невозможным быть вассалом, то есть держателем «военного» или «вольного» феода, не будучи уже среди благородных по рождению. Это правило принято повсеместно к середине XIII века. Между тем возрастание богатства буржуазии и необходимость в деньгах, которую так часто испытывали старинные семейства, не позволяли соблюдать его слишком строго. Множество посягающих на благородство не соблюдали его на практике, что вело к немалому количеству злоупотреблений, но дело ограничивалось не только практикой, в правовом уложении были предусмотрены исключения. Общим исключением было признание благородства за рожденным благородной матерью от неблагородного отца{266}. Другие исключения были частными. Последние всегда были обращены в пользу монарха, который один только мог устранить подобные нарушения социального порядка и не имел привычки бесплатно раздавать свои милости. Феод чаще всего был сеньорией, и необходимость управлять мелкими людьми считалась несовместимой с достоинством благородного. А как обстояло дело с управлением подвассалов? Если подвассал был благородным, а владелец сеньории — нет, то хозяин не имел права на оммаж от своего держателя, тот был обязан только платить ему подати и налоги. Феодала из неблагородных лишали права приносить оммаж и вышестоящему сеньору, церемония сводилась к клятве верности, и был исключен поцелуй как излишний знак равенства. Владельцу из неблагородных были запрещены некоторые формы принуждения и поощрения своих подчиненных.

Вассалы-воины издавна подчинялись иным правовым нормам, нежели все остальные. Их судили другие суды, их феоды наследовались по-иному, чем другое имущество. Особый отпечаток носило и их семейное положение. Когда обладатели феода — военной службы преобразились в аристократию, обязательства, исполняемые по обычаю, превратились в семейную профессию. И с этой точки зрения, знаменательно изменение названия: тот, кто поначалу именовался «бальи» — этот институт описан в начале этого тома{267} — со временем стал называться «благородный охранитель». Сословие, обязанное своими главными особенностями воспоминаниям о старинных институтах, естественно, сохраняло в правовых нормах достаточно много архаизированных черт.

Были и другие особенности, которые выявляли еще определеннее социальное превосходство этого сословия и его активность. Есть ли, например, более эффективное средство, чем запрет мезальянсов, если речь идет о чистоте крови? Но этот закон существовал только в импортированном феодализме, на Кипре, например, и в иерархизированной Германии. Как мы увидим впоследствии, в немецкой, строго организованной аристократической иерархии запрет неравных браков существовал только для самого высшего слоя, а не для мелких аристократов, потомков сеньориальных чиновников. В других же местах продолжало действовать воспоминание о старинном единстве свободных людей, что сказывалось если не на практике, то в теории: в отсутствии регламентации браков. Зато повсеместно некоторые крупные религиозные общины, которые до этих пор проявляли аристократизм только в том, что отказывались принимать в свое лоно потомков рабов, приняли решение принимать отныне только благородных[45]. Точно так же повсюду, где-то раньше, а где-то позже, благородный был защищен особым законом от неблагородного; для благородных был особый уголовный кодекс, и штрафы, которые они платили, были больше, чем у людей обыкновенных; кровная месть считалась неотделимой от ношения оружия, и в конце концов стала привилегией благородных; в законе против роскоши им тоже было отведено особое место. О том значении, которое стали придавать родству, поскольку с ним были связаны привилегии, говорит изменение, произошедшее с опознавательным значком, который был нарисован у рыцаря на щите или выгравирован на печати: значок превратился в герб, ставший наследственным, и его передавали из поколения в поколение, чаще всего без имущества, а иногда вместе с феодом. Сначала гербы появились в королевских и княжеских семействах, где чувство сословной гордости было особенно велико, но их быстро подхватили и семьи куда более скромные, в конце концов использование символических значков, обозначающих непрерывность преемственности, сделалось монополией домов, которые считались благородными. И еще одна привилегия: избавления от податей как такового в те времена еще не существовало, но обязанность воевать и иметь военное снаряжение, которая из старинной вассальной превратилась в почетный долг благородных, избавляла их от общих для всех податей и пошлин.

Права, предоставляемые рождением, казалось, должны были бы быть неотъемлемыми, но это было не совсем так: благородный мог их лишиться, если занимался деятельностью, которая считалась несовместимой с величием его сословия. Разумеется, точные основания для лишения этих прав тогда еще не были разработаны. Но, например, многие городские статуты запрещали благородным заниматься торговлей, правда, в этом случае речь шла скорее о поддержании монополии буржуазии на торговлю, чем о поддержании сословной гордости соперников. Зато повсеместно и единодушно несовместимым с воинской честью было признано занятие земледелием. Парижский парламент постановил, что если рыцарь получил держание виллана, он не имеет права по своей воле подчиняться и исполнять сельские работы. «Возделывать и копать землю, возить на спине осла дрова и навоз» — этих действий по провансальскому ордонасу достаточно, чтобы автоматически лишиться всех рыцарских прав. В том же Провансе благородной женщиной считалась та, которая «не подходила ни к печи, ни к корыту, ни к мельнице»{268}. Определяющей чертой класса благородных стала его социальная функция: благородный должен был быть вереи и должен был быть вооружен. Эта знать не стала сословием посвященных, она осталась и останется классом образа жизни.


4. Английские особенности

В Англии, куда и вассалитет, и рыцарство были импортированы, эволюция сословия благородных поначалу шла почти так же, как на континенте. Но в XIII веке эта эволюция пошла совершенно особым путем.

Для всемогущих хозяев Англии остров представлял собой прежде всего ресурс для удовлетворения их, поистине имперских, амбиций, поэтому и нормандская династия, и анжуйская прилагали все усилия для того, чтобы обеспечить себе как можно больше воинов. Для этой цели они использовали одновременно два способа, которые применялись в разные времена: во-первых, привлекали к военной службе все свободное мужское население, а во-вторых, нагружали вассалов особыми военными обязанностями. С 1180 по 1181 год Генрих II принуждает поначалу в своих владениях на континенте, а потом и в Англии, всех своих подданных вооружиться каждый по своим возможностям. «Ассиза о вооружении» специально оговаривает среди всего прочего и то вооружение, которое должен будет иметь держатель рыцарского феода. Но о посвящении в рыцари там не упоминается. При этом мы знаем, что этот ритуал считался верной гарантией для обеспечения вооружения. В 1224 и в 1234 годах Генрих III сочтет разумным обязать каждого держателя военного феода незамедлительно подчиниться обряду посвящения. Во втором ордонансе будет введено ограничение: оммаж должен быть принесен непосредственно королю.

Честно говоря, в этих мерах не было ничего, что сильно отличалось бы от законодательства Капетингов того времени. Но вместе с тем могли ли английские правители, имея за плечами такие административные традиции, не замечать, что старая система феодальных обязательств становится все менее эффективной? Множество феодов было раздроблено. Другие, без конца переходя из рук в руки, кочевали из одной земельной описи в другую. Как-никак число феодов было ограничено. Не было ли разумнее связать обязательство служить, а значит, и экипироваться, с куда более конкретной реальностью — реальностью земельных доходов, каково бы ни было их происхождение? Этот принцип уже в 1180 году попытался ввести Генрих II в своих владениях на континенте, там, где феодальная структура не была отлажена так, как в Англии или герцогстве Нормандия. Та же попытка была сделана и на острове в 1254 году, с использованием различных экономических принуждений, которые мы не будем здесь детализировать. Но если Генрих II требовал только вооружения, то во втором случае согласно сложившимся традициям речь шла уже о посвящении в рыцари, которого требовали от всех свободных владельцев определенного количества свободной земли. Требовали тем более охотно, что неповиновение обещало королевской казне кругленькую сумму штрафа.

Но даже в Англии государственная машина не была настолько отлажена, чтобы подобные требования неукоснительно соблюдались. Предположительно с конца века, а с начала следующего уже совершенно точно, эти меры стали совершенно недейственными. От них приходилось отказываться, и церемония посвящения, к которой прибегали все реже и реже, стала восприниматься точно так же, как на континенте, — частью устаревшего этикета. Но эта королевская политика, неизбежным следствием которой стало еще и отсутствие всяких попыток как-то ограничить торговлю феодами, повлекла за собой очень важные последствия. Поскольку в Англии посвящение в рыцари преобразовалось в своеобразный институт взимания налога, он не смог послужить тем ядром, вокруг которого сформировалась бы наследственная знать.

Это сословие и не появилось в Англии. «Благородных», во французском или немецком понимании этого слова, средневековая Англия не знала. Говоря это, мы имеем в виду следующее: среди свободных не возникло особой группы людей, чьи привилегии передавались бы по наследству по праву рождения. Структура, возникшая в Англии, была, на первый взгляд, уравнительной. Но если взглянуть глубже, то основой ее была тоже очень жесткая иерархия, другое дело, что разделяющая сословия граница проходила несколько ниже, чем в других странах. В то время как во всех других странах сословие «благородных» возвышалось над все более многочисленным народонаселением, считающимся «свободным», в Англии, наоборот, расширялось сословие «рабов-сервов» и расширилось до того, что в него попало большинство крестьян. В результате чего на английской земле простой freeman был уравнен в правах с «благородным» и ничем по существу от него не отличался. Но сами freemen и представляли собой олигархию.

Однако не нужно делать вывод, исходя из вышесказанного, что за Ла-Маншем не существовало столь же могущественой аристократии, как в остальной Европе, она существовала и, возможно, даже более могущественная, поскольку вся крестьянская земля была практически в полном ее распоряжении. Английская аристократия была классом владельцев сеньорий, воинов и военоначальников, чиновников короля и представителей графств при монаршем дворе; образ жизни всех этих людей заведомо очень отличался от образа жизни просто людей свободных. А на самом верху находился узкий круг графов и «баронов». Особые привилегии этой группы начали формироваться на протяжении XIII века, но почти все они касались исключительно сферы политики и почета. Те из них, которые были связаны с феодом и носили «почетный» характер, переходили по наследству только к старшему. Словом, класс «благородных» в Англии был более «социальным», чем «юридическим». И хотя власть и доходы чаще всего переходили по наследству, хотя точно так же, как на континенте, авторитет крови в нем был очень высок, границы его были размыты и он оставался весьма доступным. В XIII веке достаточно было иметь земельные доходы, чтобы разрешили, а точнее, заставили принять посвящение в рыцари. Примерно полтора века спустя земельные доходы, ограниченные определенной суммой, характерной для «свободного» держания, давали возможность быть полноправным членом графства и быть избранным в «Земельную коммуну». И если от этих депутатов, известных под знаменательным названием «рыцари графств», требовали, для того чтобы быть принятыми в среду посвященных рыцарей, предъявления наследственного герба, то только потому, что практически любая достаточно богатая семья с прочным социальным положением имела право на подобную эмблему и признание этого права не встречало никаких затруднений{269}. Никаких грамот на «благородство» в Англии в эти времена не существовало (создание баронетства вечно нуждающейся в деньгах династией Стюартов было поздним подражанием французской практике). Грамоты нужны не были, фактическое положение говорило само за себя.

Английская аристократия, исходя из реальности, которая одна дает настоящую власть над людьми, и избежав омертвения, возникающего в слишком ограниченных и замкнутых правом рождения сословиях, извлекла лучшее из присущей ей силы, что помогло ей просуществовать долгие века.


Глава V. РАЗЛИЧНЫЕ ГРУППЫ ВНУТРИ АРИСТОКРАТИИ

1. Иерархия власти, возможностей и положения

Несмотря на общее для всех занятие и образ жизни, сословие «благородных» сначала в реальности, потом по юридическим правам никогда не представляло собой общности равных. Разница состояний, могущества, а значит, и авторитета создавала между членами одного сословия подлинную иерархию, поначалу отражавшуюся в общественном мнении, потом в обиходе, потом в законах.

Во времена, когда были в силе вассальные обязательства, последовательность оммажей была отражением этой социальной лестницы. На самой нижней ступени стояли «подвассалы» (вассалы вассалов), которые не являлись сеньорами ни для какого другого воина. Во всяком случае, тогда, когда это название романского происхождения и общее для всех романских доменов еще использовалось в прямом своем значении. Никем не распоряжаться или распоряжаться только бедняками означало пользоваться весьма относительным уважением. Это положение практически почти всегда свидетельствовало об очень скромном состоянии и полной трудов и случайностей жизни мелкого деревенского сеньора. Вспомним, в «Эреке» Кретьена де Труа отца героини — «очень беден был его двор», или в поэме «Гайдон» доброго подвассала, вооруженного дубиной; не в литературе, а в жизни сбежал из бедного домишка, с мечом на поиски добычи некий Робер Жискар, нищенствовал Бертран де Борн. Феод множества рыцарей, упоминаемых в хартиях провансальского картулярия, именуется «мансом», то есть просто-напросто крестьянским наделом. Иногда бедняков из благородных называют «молодыми людьми», поскольку неустроенность и бедность были частыми спутниками большинства молодых, еще не нашедших своего угла и малообеспеченных. Но иногда такое положение могло и затянуться{270}.

Как только благородный становился покровителем другого благородного, уважение к нему повышалось. После перечисления вознаграждений, которые должен получить рыцарь, побитый, взятый в плен или потерпевший ущерб каким-либо иным образом, в «Барселонском уложении» сказано: «Но если на его землях живут еще два рыцаря-вассала, а еще одного он кормит у себя в доме, то должное ему увеличивается вдвое»{271}. Если рыцарь собирает под своим флажком порядочный отряд из своих вооруженных верных, он становится уже «banneret». A если, поглядев вверх, он видит, что никакая ступень не отделяет его от короля или местного князя, которым он непосредственно приносит оммаж, то он становится «держателем от главы», «главным» или бароном.

Слово «барон» заимствовано из германских языков, поначалу оно означало «человек», а потом стало означать «вассал»: в самом деле, дать клятву верности господину разве не значит стать его «человеком»? Позже стали употреблять это слово в более узком смысле, относя его к главным вассалам самых крупных сеньоров. В этом употреблении оно отражало относительное превосходство, превосходство по отношению к верным той же группы. Епископ Чеширский и сир де Беллем имели подобно королю своих баронов. Но могущественнейшие среди могущественных, первые феодалы монархии назывались в разговорном языке просто «бароны».

Почти что синоним «барона» — употребляемый в отдельных текстах как его точный эквивалент, — но с самого начала наполненный точным юридическим содержанием термин «пэр» принадлежал словарю юридических институтов. Одной из наиболее дорогих сердцу вассала привилегий была та, что судить его может только его сеньор и другие вассалы его сеньора. Одинаковость связей рождала ощущение равенства: пэр решал судьбу пэра. Но у одного и того же сеньора могли быть самые разные держатели феодов, как по своему могуществу, так и по своему достоинству. Так можно ли предположить, что общее для всех вассальное подчинение сделает всех равными и решениям бедного дворянина подчинится богатый и могущественный бан? На деле в этом случае юридические права сталкивались с куда более значимой конкретикой: реальным ощущением иерархии. Поэтому достаточно рано во многих областях возник обычай предоставлять самым могущественным среди феодалов право суда в тех случаях, когда речь шла о виновных, равным им по достоинству; они же созывались на совет, когда возникала необходимость принять важное решение. Число пэров, созываемых в этих случаях, бывало обычно или традиционным, или мистическим: семь, как в государственных судах эпохи Каролингов, или двенадцать по числу апостолов. Такой обычай существовал как в средних сеньориях, например, в монашеской обители Мон-Сен-Мишель, так и в больших герцогствах, например, Фландрии; эпическая поэма представляет пэров Франции, собравшихся вокруг Карла Великого в апостольском числе.

Но и у поэтов, и у летописцев возникают другие слова, акцентирующие могущество и богатство, которые они относят к самым крупным аристократам. «Магнаты», «poestatz», «demeines» в их глазах стоят неизмеримо выше простых рыцарей. На деле антагонизм внутри благородного сословия был очень резким. В каталонском «Уложении» мы находим следующее: если один рыцарь нанес ущерб другому и виновный выше своей жертвы, то жертва не может потребовать от обидчика личного покаяния{272}. В «Поэме о Сиде» зятья героя, принадлежащие графскому роду, считают мезальянсом свою женитьбу на дочерях простых вассалов: «Мы не должны их брать даже в наложницы, даже если бы нас просили. Они не равны нам и не достойны спать в наших объятиях». Зато мемуары «бедного рыцаря» пикардийца Робера де Клари о четвертом крестовом походе хранят печальные отголоски накопленной горечи «воинов войска» против «высоких людей», против «сильных людей», «баронов».

В XIII веке, веке четкости и иерархии, эти различия, до той поры скорее живо ощущаемые, чем точно обозначенные, попытались превратить в систему. Дело не обошлось без крайностей, которыми грешит слишком абстрактный ум юристов, не всегда хорошо ладящий с подвижной и гибкой реальностью. Отличались друг от друга и национальные варианты. В своем исследовании мы, как обычно, ограничимся самыми характерными примерами.

В Англии, где аристократия превратила старинную феодальную обязанность судить в инструмент управления, слово «барон» продолжало обозначать главных феодалов короля, которых он созывал на свой 'Главный совет»; со временем должность королевских советников стала наследственной. Этим людям нравилось пышно именовать себя «пэры земли», и в конце концов их так стали называть вполне официально{273}.

Во Франции, наоборот, эти два слова разошлись очень далеко. Не выходили из обихода два понятия: подвассалы и бароны, обозначая разницу в богатстве и почете. По мере того, как вассальные связи ослабевали, противопоставление оммажей теряло свое значение. Разделение сословий, граница между ними стали определяться иными критериями; определяющим стало обладание юридической властью: право осуществлять высший суд делало феодала бароном; уделом подвассалов остался средний суд и низший. В результате в стране появилось множество баронов, зато пэров во Франции было мало. Под влиянием эпической легенды число их было сведено до двенадцати: удостаивались этого титула и пользовались предоставляемыми им почетными привилегиями шесть самых главных вассалов Капетингов и шесть самых могущественных епископов или архиепископов, чьи церкви и монастыри непосредственно зависели от короля. Усилия пэров превратить почетные привилегии в практические увенчались весьма относительным успехом: главное право быть судимыми только равными было ограничено обязательным присутствием на суде королевского чиновника. А что касается других прав, то количество пэров было так мало и интересы этих могучих князей, владельцев обширных территорий, были настолько чужды всему остальному слою высшей аристократии, равно как и интересам собственно государства, что их превосходство так и осталось почетом в сфере этикета и не стало реальностью в области политики и дипломатии. Три линии пэров из светских угасли на протяжении веков. Начиная с 1297 года короли после того, как к ним вернулись феоды, которые составляли основу их пожалований, стали своей собственной властью создавать новых{274}. Время спонтанного формирования аристократии завершилось, наступило время, когда у государства появилось достаточно сил и возможностей для того, чтобы своей волей укреплять или менять социальную структуру.

Примерно о том же свидетельствует история других почетных титулов во Франции. На протяжении всего Средневековья графы — совместно с герцогами и маркизами, управлявшими многими графствами, — были самыми могущественными среди могущественных. Вокруг них группировались члены их семейств и их родственники, для обозначения которых на юге существовало даже отдельное слово «comptors». Все эти титулы были унаследованы из номенклатуры Каролингов и обозначали в свое время совершенно определенные полномочия. Позже они стали относиться к наследникам тех, кто получил «великую почесть» при Каролингах, этой «почестью» тогда была государственная власть, потом она преобразовалась в феод. Если происходила узурпация, то в первоначальный период, и касалась в первую очередь власти, слово всегда следовало за явлением. С течением времени комплекс графских прав раздробился, а впоследствии и вовсе лишился какого-либо особого содержания. Произошло это в силу следующих причин: держатели различных графств, унаследовав от своих предков-чиновников разнообразные права, практически ими не пользовались во-первых, права отличались от графства к графству, во-вторых, редко когда графы были единственными, кто располагал этими правами; в-третьих, авторитет графов уже не носил универсального характера. В конечном счете этот титул остался знаком могущества и авторитета. Причин, чтобы отказывать в пользовании им потомкам давних правителей провинции, не было. Начиная с 1338 года, может быть, немногим позже короли вновь жалуют приближенных титулом графа{275}. Так возникает новая иерархия, старинная по названиям, новая по содержанию, которая будет все больше и больше усложняться.

При этом будем иметь в виду, что какими бы ни были степени почетности, а иной раз и привилегии, в целом они не влияли на глубинное единство французской аристократии. Однако по сравнению с Англией, где ни один «благородный человек» не имел прав больше, чем любой свободный англичанин, Франция XIII века выглядела иерархизированной страной, поскольку существовало особое и более или менее общее право для рыцарского сословия.

В Германии проблемы аристократии были совсем другими. Исходной точкой различия была особая установка, характерная для немецкого феодализма. В Германии достаточно рано установилось правило, по которому человек определенного социального уровня не мог получать феод от нижестоящего, в противном случае он терял свой статус. Иными словами, если повсюду статус человека определял принесенный им оммаж, в Германии оммаж должен был соответствовать установившейся сословной иерархии. И хотя, как всегда, на практике это правило подчас нарушалось, но строгое распределение «рыцарских щитов» очень явственно свидетельствует о настрое общества, которое с неприязнью принимало вассальные связи и сделало все, чтобы они не противоречили укоренившемуся в нем духу иерархии, с которым оно сроднилось. Какие же были в нем ступени? На самом верху светской аристократии находились «первые», «Fürsten». Тексты на латыни передают это слово как «principes», которое во французском стало звучать как «принцы». Характерно, что в Германии основанием для первенства были вовсе не феодальные отношения. Изначально так именовались те, кто принимали на себя должность по управлению округом, то есть становились графами и считались вассалами короля, хотя могли быть назначены и герцогом, и епископом. В Священной Римской империи, где была жива еще память об империи Каролингов, граф, вне зависимости от того, кто подтвердил феодом его достоинство, считался вассалом короля, так как от его имени он исполнял свои графские обязанности. Именно эти «первые» принцы и заседали на верховных советах, которые избирали королей.

И все-таки к середине XII века, по мере того как росла власть земельных магнатов, а немецкие учреждения и институты проникались феодальным духом, произошло весьма ощутимое перемещение границ между рангами. Отныне титул «первого» относился — и это было вдвойне знаменательно — не просто к настоящим вассалам короля, но только к тем из них, которым была дана власть над многочисленными графствами. Только эти крупнейшие магнаты вместе со своими собратьями из духовенства имели право избирать королей. По крайней мере, до того дня, пока не выделилась еще одна группа, группа «избирателей». Новый класс светских князей, включавший и «избирателей», был после королевского дома и князей церкви, куда входили епископы и аббаты-настоятели крупных монастырей, зависевшие непосредственно от короля, третьим рангом «щитов». Но и в Германии расслоение аристократии было не столь велико, чтобы не сохранялось внутреннее ощущение единства, о чем свидетельствует возможность заключения браков между всеми этими группами. Исключение составляла последняя группа «благородных», которая обладала особым юридическим статусом и представляла собой особый социальный слой, что было так характерно для Германии, этих «благородных» называли «министериалы» или «рабы-рыцари».


2. Помощники и рыцари-рабы

Могущественный не живет без прислужников, не управляет без посредников. Самому скромному сельскому сеньору был необходим управляющий, который распоряжался бы работами в поместье, распределял повинности, следил за их исполнением, собирал подати и поддерживал хорошие отношения между работниками. Часто этот «мэр», этот «bayle», этот «Bauermeister» и «reeve» располагал в свою очередь помощниками. Правда, вполне можно предположить, что с этими совсем не сложными функциями справлялись сами держатели, то есть им приказывали выбрать среди своих того, кто впоследствии получит титул. Так во всяком случае, зачастую бывало в Англии. Зато на континенте, при том что все сельскохозяйственные работы, естественно, выполнялись крестьянами, они почти никогда не превращались в повинность, протяженную во времени, вознаграждаемую и целиком и полностью зависящую от пожеланий сеньора. Что же касается дома, то в нем и мелкий дворянин, и крупный барон в зависимости от богатства и ранга держали слуг, лакеев, работников, исполняющих всевозможные работы для «двора» в небольших мастерских, держали помощников, помогающих управляться с людьми и хозяйством, словом, целый маленький мирок, именуемый челядью. Все эти услуги до тех пор, пока не была выделена почетная рубрика рыцарских обязанностей, никак не разделялись и именовались одним общим словом. Ремесленники, домашняя прислуга, гонцы, управляющие поместьем, мажордомы, словом, все непосредственные помощники и слуги назывались на латыни, этом интернациональном языке документов, — «министериалы», на французском — сержанты, на немецком — Dienstmanner{276}.

Для того чтобы вознаграждать многочисленных слуг, существовало, как известно, два способа: хозяин мог содержать своих помощников «на хлебах» и мог дать им в держание землю, взамен их профессиональных услуг, что и называлось феодом. На деле для деревенских сержантов проблема выбора никогда не возникала. Будучи крестьянами и находясь зачастую вдали от своих кочующих сеньоров, они по роду своей деятельности являлись по определению «держателями»; их «феоды», по крайней мере поначалу, если и отличались от соседних цензив, то только отсутствием каких-либо податей и повинностей, что было естественным следствием того, что они исполняли свои особые обязанности. Определенный процент с тех податей, которые они должны были взимать, служил им дополнительным вознаграждением. Режим «нахлебничества» гораздо больше соответствовал условиям жизни домашних ремесленников, чиновников или помощников, живущих в доме. Между тем процесс помещения на землю продолжал развиваться и затронул наконец и нижний слой услужающих. Многие министериалы довольно рано были наделены феодами, что не мешало им требовать свою часть, составлявшую значительную долю их доходов, при традиционных распределениях провизии и одежды.

Среди сержантов разных категорий у многих был статус рабов. Корни этой традиции теряются в глубинах прошлого: во все времена мы видим рабов, пользующихся особым доверием в доме хозяина, и известно, что в эпоху франков на начальной стадии развития вассалитета многие из них сумели стать вассалами. Но по мере того, как личную наследственную службу стали рассматривать как признак рабства, именно зависимым этого рода господин стал поручать исполнять те обязанности, которые не были монополией его вассалов. Вполне возможно, что их униженное положение, жесткость связи, невозможность избавиться от ярма, на которое они были обречены с рождения, казались гарантией исполнительности и обязательности, которой трудно было ждать от свободных. И хотя министериалы-рабы были только группой среди министериалов, что лишний раз свидетельствует о том, что в социуме нет математически точных величин, без сомнения, значимость именно этой группы в начальный период феодализма была очень велика.

Записка из монастырского архива Сен-Пер в Шартре сообщает об одном скорняке, который добился того, что его сделали сторожем погребов: «Он захотел подняться выше». Эта простодушная характеристика очень симптоматична. Называемые повсюду одинаково в силу того, что эти люди одинаково обслуживали своих хозяев и вдобавок зачастую были отмечены печатью рабства, сержанты представляли собой не только очень пеструю группу в силу своих профессиональных занятий, но и группу, в которой складывалась своя иерархия. Функции, исполняемые сержантами, были настолько различны, что не могли не повлечь за собой и разницы в образе жизни и в уважении, которым они пользовались. Безусловно, учитывая специфику занятий, уровень, достигнутый каждым из министериалов, зависел от того, какие именно поручения ему давали, от его удачливости и ловкости. Но в целом можно указать на три фактора, которые очень сильно вознесли сельских мэров, с одной стороны, и придворных чиновников, с другой, над остальной мелюзгой: мелкими деревенскими сержантами, настоящими слугами и лакеями, домашними кустарями и ремесленниками; этими тремя факторами были: богатство, доступ к власти и ношение оружия.

Был ли мэр крестьянином? Безусловно, по крайней мере поначалу, а иной раз и до конца. Но непременно богатым крестьянином, которого его должность обогащала все больше и больше. Да и могло ли быть иначе, если уже и в эти времена поощрялись не только законные доходы, но всевозможные злоупотребления? В эти времена единственной реальной властью обладали те, кто властвовал непосредственно, и если, узурпировав права, крупные королевские чиновники действовали как монархи и самодержцы, то нет сомнения, что и на самой нижней ступени социальной лестнице, в бедных деревнях происходило точно то же самое. Уже Карл Великий проявлял справедливое недоверие к мэрам своих villae, не рекомендуя назначать их на более высокие должности. Вместе с тем «хищники», которым удавалось целиком и полностью вытеснить господина, оставались исключениями, это было из ряда вон выходящим событием. Зато сколько было недобросовестности по отношению к хозяйским закромам и сундукам, которые надлежало охранять! «Домен, оставленный на сержантов, — пишет благоразумный Сугерий, — пропащий домен». Кто знает, сколько повинностей и сколько работ только в свою личную пользу требовал мелкий деревенский тиран от вилланов? Мы не ведаем, сколько он забирал кур из их птичников, сколько сетье вина из их погребов, сколько шматков сала из подвалов, и сколько пряли и ткали на него их жены. Поначалу поборов не было, а были подарки, от подарков мэр не отказывался, они скоро вошли в обычай, а затем из добровольных сделались обязательными. А крестьянин, ставший сержантом, сделался хозяином. Хотя по-прежнему продолжал распоряжаться от имени того, кто был сильнее его и могущественнее. Но распоряжался именно он. Больше того, он был еще и судьей. Он один возглавлял суды над крестьянами. На очень важных процессах он сидел бок о бок с баронами или аббатами. Он имел право в спорных случая самостоятельно межевать поля — там, где межа служила яблоком раздора. Можно ли себе представить должность, которая вызывала бы у крестьян большее уважение? А в дни опасности кто, как не сержант садился на коня и скакал впереди крестьянского отряда. Подле отчаявшегося герцога Гареннского поэт поместил верного сержанта как самого лучшего из слуг.

Пути подъема по социальной лестнице, бесконечно разнообразны. Думается, не стоит пренебрегать свидетельствами многих хартий, монастырских хроник и летописей, жалобы которых звучат по всей Европе от Германии до Лимузена, не стоит пренебрегать картинами, которые рисуют фаблио. Хотя есть и другой портрет деревенского мэра, нарисованный столь же живо и ярко, который, если и не был правдив повсеместно, то все же был и правдив тоже: портрет, если можно так выразиться, благополучного мэра. Он живет зажиточно и благополучно. Богатство его не имеет ничего общего с крестьянским. У него есть земля, у него есть мельницы. На своей земле он помещает держателей, которые являются, по существу, вассалами. Его жилище — это большой крепкий дом. Одевается он «как благородный». В своих конюшнях он держит лошадей, на своей псарне — охотничьих собак. Он носит меч, щит и копье.

Богатые, благодаря своим феодам и постоянно получаемым подаркам, сержанты представляли собой своего рода главный штаб барона. Близость к хозяину, ответственные миссии, которые он поручал им, придавали им весу и увеличивали авторитет; они были его верховым эскортом, а во время войны — телохранителями и начальниками небольших отрядов. Такие сержанты были, например, при сире де Тальмоне его «неблагородными рыцарями», и хартия XI века помещает их рядом с «благородными рыцарями». Сержанты заседали в судах и советах, служили свидетелями при заключении самых важных юридических актов. Все это распространялось иной раз даже на тех, кто по своему социальному положению относился к самой скромной категории слуг. Разве мы не знаем о «кухонных сержантах», которые участвуют в судах одного из монастырей Арраса? О кузнецах монастыря Сен-Тронд, которые были одновременно и стекольщиками, и хирургами, и стремились превратить свое держание в «свободный рыцарский феод»? Но чаще всего к этому стремились те, кого можно было назвать заведующими службами: сенешали, которые отвечали за поставку провизии, конюшие, которые отвечали за лошадей, виночерпии, шамбелланы.

Обычно все домашние службы исполнялись вассалами, которые не были помещены на землю. Граница между тем, что поручалось вассалам и было их обязанностью, и тем, что им не поручалось никогда, оставалась зыбкой. Но по мере того, как звание вассала становилось все более почетным, по мере того, как менялся характер вассальной службы, поскольку практика феодов практически уничтожила первоначально существовавшие домашние дружины, все сеньоры от мала до велика стали поручать домашние обязанности зависимым более низкого происхождения, которые находились рядом с ними и были удобнее в обращении. Грамота императора Лотаря II предписывает в 1135 году аббату монастыря Святого Михаила в Люнебурге «благодетельствовать» не свободным людям, а министериалам, принадлежащим церкви. В обществе, которое на первых порах так много ожидало от вассальной верности, обращение к министериалам было знаком прощания с иллюзиями. Между двумя родами служб и двумя группами слуг устанавливается настоящее соперничество, отголоски которого доносит до нас эпическая и куртуазная литература. Нужно только послушать, какими похвалами осыпает поэт Вайс своего героя за то, что он только «благородным» поручал «все дела своего дома». А вот другая поэма, и в ней другой герой, который тоже должен был прийтись по вкусу слушателям замков, потому что был взят из знакомой им реальности: вассал, который впоследствии оказался предателем — «И увидели там барона, которого Жирар считал самым верным из всех. Он был его рабом и сенешалем многих замков»{277}.

Все способствовало тому, чтобы приближенные к господину сержанты выделились в особую группу. Одной из определяющих черт этой группы стала передача по наследству владений. Вопреки политике церкви, которая старалась этому воспрепятствовать, большинство феодов, находящихся у сержантов, — часто юридически, а на практике постоянно, — вскоре стали передаваться от поколению к поколению: сын наследовал одновременно и землю, и обязанности. Второй чертой были браки, заключаемые как бы в одном слое, но между людьми, принадлежащими разным сеньорам; с XII века возникают договоры об обмене рабами между сеньорами в силу того, что сын или дочь мэра, не находя у себя в деревне супруга по своему рангу, вынуждены искать пару у соседнего господина. Жениться только «на своих» — что может более красноречиво свидетельствовать о сословном сознании?

Но эта группа, на первый взгляд, крепкая и спаянная, таила в себе непримиримое противоречие. Многое сближало ее с группой «благородных» вассалов: власть, нравы, тип состояния, военные обязанности. Военные обязанности и служили источником этих противоречий. Министериалы тоже приносили клятву верности «руками и устами». Как военных их посвящали и в рыцари, среди мэров и чиновников двора было немало посвященных. Но эти рыцари, эти могущественные люди, приверженцы благородного образа жизни, продолжали, несмотря ни на что, оставаться рабами, и в качестве таковых на них распространялось право «мертвой руки»; запрет на межсословные браки (разумеется, бывали и отступления, но они обходились дорого); запрет на поступление в монашеские ордена, если только им не давалась отпускная; они не имели права свидетельствовать на суде против свободного человека. Но главное, им было вменено унизительное бремя послушания, исключающее какое бы то ни было право выбора. Одним словом, юридический статус вступал в противоречие с реальным положением вещей. Национальные варианты решения этого конфликта были очень разными.

В английском обществе во все времена министериалы играли очень скромную роль. Деревенские сержанты, как мы видели, в большинстве своем не выходили на профессиональный уровень. Слишком незаметные и не слишком многочисленные bondmen обычно не попадали в королевские чиновники; позже закон их избавил от сельских работ, и значит, они никак не могли попасть в категорию вилланов. В большинстве своем бондмены не попали в старую категорию рабов, не попали и в новую. Будучи свободными, они пользовались правами, общими для всех свободных людей, а если вдруг удостаивались посвящения в рыцари, то тем особым почтением, которым пользовалось рыцарское сословие. Юридическая доктрина выработала особый статус для феодов сержантов, отличающийся от статуса чисто военных феодов; особое внимание было уделено тому, чтобы отделить как можно категоричнее «больших» и самых уважаемых сержантов, которые в первую очередь могли рассчитывать на оммаж, и «малых», которые были ближе всего к свободным крестьянам-держателям.

Во Франции произошел раскол. Менее могущественные или менее удачливые среди мэров так и остались просто богатыми крестьянами, которые иной раз становились арендаторами домена и получали права сеньора, а иной раз совсем отходили от административной деятельности. Это произошло, как только экономические условия позволили оплачивать услуги, тогда большинство сеньоров выкупили назад отданные должности и поручили управление своими землями настоящим управляющим за определенную плату. Часть чиновников баронских дворов, издавна принимавших участие в управлении городскими сеньориями, в конце концов получили место среди городских патрициев. Многие другие, наряду с самыми удачливыми из деревенских сержантов, проникли в благородное сословие именно в тот момент, когда оно уже вырабатывало свой юридический статус. Закладывалось это проникновение достаточно давно, и поначалу с помощью браков между министериалами и вассалами-рыцарями, которые становились все более частыми. Злоключения рыцаря из рабского сословия, который делает все, чтобы забыть о тяготеющем над ним ярме, и в конце концов попадает вновь в жесткие руки своего хозяина, были излюбленной темой как летописцев, так и рассказчиков XII века.

Рабство и в самом деле было единственным барьером, который мешал давно подготавливаемому слиянию этих двух, во многом сходных, социальных групп. Но это препятствие начиная с XIII века должно было казаться еще более непреодолимым, чем когда-либо. Именно в этом веке произошел знаменательный разрыв с традицией, существовавшей с незапамятных времен: юристы признали посвящение в рыцари несовместимым с рабским состоянием, что свидетельствовало о том, как остро стала ощущаться в это время сословная иерархия. Но вместе с тем это была эпоха массового избавления от рабства. У сержантов было больше денег, чем у кого-либо из рабов, и они первыми стали покупать себе свободу. Таким образом, ничто не мешало тому, чтобы право совместилось с фактическим положением, и те из сержантов, которые были ближе всего к рыцарской жизни и уже имели среди своих предков посвященных, получив свободу, получили и доступ к среде тех, кто от рождения принадлежал к рыцарству. Избавившись от лежащей на них печати рабства, они больше ничем не выделялись в этой среде. Большая часть из них стала мелким сельским дворянством, но вовсе не была обязана пребывать таковым. Герцоги Соль-Таванны, которые перед Великой французской революцией считались высшей аристократией, происходили от прево, служащего сеньору из Соля, которого тот отпустил на свободу в 1284 году{278}.

В Германии группа Dienstmânner вместе с сельскими сержантами очень рано стали играть необыкновенно важную роль. В немецком обществе вассальные отношения никогда не занимали такого главенствующего места, как в северной Франции и Лотарингии. Когда эти связи ослабели совсем и готовы были исчезнуть, в Германии не искали средств их восстановления или обновления, как в других странах Европы, где таким средством стала ленная зависимость. Здесь чаще, чем где бы то ни было, доверяли зависимым и несвободным работы по дому сеньора. С начала XI века «рабы, ведущие рыцарский образ жизни», по выражению одного немецкого текста, были столь многочисленны при дворах главных магнатов и солидарность этого беспокойного племени была так велика, что очень скоро у них сложились свои собственные обычаи и традиции, которые потом были письменно зафиксированы в нескольких уложениях, где перечислялись и определялись их права и привилегии, словно бы оформляя рождение нового социального класса. С этой точки зрения, судьба их казалась столь завидной, что в следующем веке многие свободные люди с достаточно почтенным положением переходили в рабство с тем, чтобы получить доступ к среде министериалов. В военных экспедициях они играли первостепенную роль. Они заседали в судах, куда были допущены по решению сейма Империи, который разрешил формировать княжеские суды из министериалов при условии, что кроме них там будут находиться еще два, по меньшей мере, «благородных». В советах «могущественных» они занимали такое место, что по императорскому указу 1216 года отказать министериалу в принесении оммажа можно было только с согласия его князя. Бывали случаи, когда в церковных сеньориях министерналы принимали участие в избрании епископов и аббатов, а, когда те отсутствовали, тиранили монахов.

Королевские Dienstmânner занимали первые места в государстве, потому что все главные придворные должности, которые Капетинги распределяли между потомственными вассалами, их соседи-немцы раздавали простым сержантам, рожденным в рабстве. Филипп I Французский взял себе раба в качестве шамбеллана[46]. Но должность была скромной, а сам случай, без сомнения, исключительным. Сенешалями французские короли иногда назначали крупных баронов; конюшими обычно брали мелких дворян из района между Соммой и Луарой. В Германии, где смены династий и, как мы еще увидим впоследствии, некоторые особенности государственной структуры помешали королям создать себе собственный Иль-де-Франс, оплот верного и постоянного нобилитета, обычно и императорские сенешали, и императорские конюшне набирались из рабов. Из придворной литературы мы знаем, что подобный порядок вещей достаточно часто возмущал аристократию. Но вопреки всему, министерналы до самого конца составляли привычный и самый близкий круг как Сальской династии, так и династии Гогенштауфенов. Министерналы воспитывали юных принцев, охраняли самые важные замки, иногда, по крайней мере в Италии, у них были крупные административные посты; и они же чаще всего осуществляли имперскую политику. В истории Барбароссы и первых его преемников мало фигур достигает таких высот, которых достиг суровый сенешаль Марквард Данвейлер, он умер регентом Сицилии, но был отпущен на свободу только в 1197 году, когда его хозяин пожаловал ему герцогство Равеннское и маркизат Анконы.

Само собой разумеется, что власть и образ жизни сближали этих выскочек с вассалитетом. Тем не менее мы не видим, чтобы в Германии они проникали и незаметно сливались с аристократией, основой которой были вассалы. Для этого было много причин: немецкие министериалы были слишком многочисленны и слишком давно выделились в отдельную социальную группу со своими обычаями, которые и регулировали их жизнь; в Германии очень большое значение придавали старинному понятию свободы, определяемому государственным правом; вся юриспруденция Германии была проникнута духом иерархических различий. Рыцарство не было под запретом для рабов. Но рыцари-рабы — иногда их делят еще на две группы, одна над другой, — представляли в классе благородных отдельный, самый низкий слой. Ни одна проблема не представляла для теоретиков и практиков юриспруденции больших трудностей, чем определение подлинного статуса министериалов, столь могущественных, с одной стороны, и столь ущемленных, с другой, в тех случаях, когда этот статус нужно было определять по отношению к свободным людям средних и нижних слоев. Не обладая теми возможностями, которые придавали такой авторитет министериалам, горожане и простые крестьяне оказывались тем не менее выше их, благодаря незапятнанности своего рождения. Затруднение было велико, особенно в тех случаях, когда речь шла о формировании судов. «И в будущем ни один раб не будет судить вас», — читаем мы среди привилегий, которые Рудольф Габсбург пожаловал крестьянам возникшего Швейцарского союза{279}.

Тем не менее настал день, когда точно так же, как во Франции, — но с разрывом в век или полтора, как это было присуще развитию этих двух цивилизаций, — неизбежное произошло. Наименее удачливые среди Dienstmanner так и остались среди богатого крестьянства или попали в слой городской буржуазии. Те же, кто имел доступ к благородному сословию рыцарей, больше не был отгорожен от него неодолимой преградой; преграда сохранилась только по отношению к самой высокой аристократии, поскольку немецкое право до конца осталось проникнуто духом кастовости. История министериалов содержит для нас весьма важный урок, мы видим, что юриспруденция рано или поздно вынуждена сдаться перед очевидностью реальной жизни.


Глава VI. ДУХОВЕНСТВО И ПРОФЕССИОНАЛЬНЫЕ ГРУППЫ

1. Место духовенства в феодальном обществе

Между мирскими людьми и клириками в эпоху феодализма не было той четкой и жесткой границы, ее попытается установить реформированная Тридентским собором католическая церковь. В Средние века для огромного числа «людей с тонзурой» не было четкого статуса, и они жили словно бы в некой пограничной полосе. Вместе с тем духовенство было в высшей степени юридически оформленным классом. Главным для этого сословия было особое право и особые привилегии в области юриспруденции, которые духовенство всегда отчаянно защищало. Но социальным классом духовенство не было, так как в нем сосуществовали самые различные образы жизни, самые различные возможности и авторитеты.

Взять например, монахов, этих «сыновей святого Бенедикта», на основе общего когда-то для всех устава они создали множество разновидностей общежитий: их неоднородный вибрирующий мирок без конца бросало из крайности в крайность, от аскезы к самым что ни на есть земным интересам, продиктованным необходимостью управлять большим хозяйством, от забот духовных к заботам о хлебе насущном. Так что не будем представлять себе, что они были отделены от мирской жизни глухой стеной. Самый суровый дух одиночества, диктовавший правила монашеской жизни и поведения, в конце концов смирялся перед необходимостью разнообразной деятельности. Монахи служили в приходских церквях. В монастырях открывались школы для учеников, которые никогда не примут постриг. После грегорианской реформы монастыри становятся питомниками епископов и даже пап.

Самый нижний слой духовенства: клирики, живущие в миру, малообразованные священники деревенских церквей со скудными доходами жили жизнью, которая мало чем отличалась от жизни их паствы. До папы Григория VII почти все они были женаты. Даже после повлиявшего на всю Европу устремления к аскетизму, этому «наставнику невероятного», как говорится в одном церковном тексте{280}, «священница», фактическая, а иногда и законная спутница священника, еще долгое время продолжала оставаться привычным персонажем деревенского фольклора. И это слово, и это понятие существовали как вполне нейтральные, соответствуя реальной жизни. Например, в Англии времен Томаса Бекета существовали священнические династии, такие же династии и понятия «поп» и «попадья» существуют до наших дней в православных странах и пользуются вполне заслуженным уважением{281}.

Несколько более благополучной и менее грубой была жизнь городских священников, каноников какого-либо собора, клерков и динитариев епископских дворов.

И наконец, на самом верху располагались те, кто осуществлял связь между миром светским и миром духовным, и именовались прелатами: аббаты, епископы и архиепископы. По своему богатству, возможностям и власти эти могущественные князья церкви ничуть не уступали самым мощным светским баронам.

Нас занимает сейчас единственная проблема — проблема организации социума. Сообщество служителей Господа, унаследовавшее свою миссию от очень древней традиции, казалось бы, должно было быть чуждым всем земным заботам, но при этом оно нашло свое место в специфической феодальной структуре общества. До какой степени повлияли на церковь те особые социальные институты, в окружении которых она находилась? Другими словами, поскольку историки привыкли говорить о «феодализации» церкви, какой конкретный смысл содержится в этой формулировке?

Служба в храме, соблюдение аскезы, духовное руководство душами, ученые занятия не давали возможности духовным лицам обеспечивать свое существование трудами, которые приносили бы непосредственный доход. Реформаторы монашеской жизни не однажды пытались организовать эту жизнь так, чтобы монахи питались только плодами трудов своих рук, но все эти попытки упирались в одну и ту же основополагающую проблему: время, уходящее на эти откровенно земные заботы, было безвозвратно потеряно для служения Богу. Служение Богу не могло превратиться в труд по найму. Поэтому, подобно рыцарю, о котором говорит Раймунд Луллий{282}, и монах, и священник должны были жить «усталостью» других людей. Даже деревенский кюре, хотя при случае он не брезговал браться за плуг или лопату, черпал свои скудные доходы из произвольного налога или десятины, которыми ему позволял пользоваться сеньор. Достояние крупных церквей, или, как было принято говорить, достояние «святых», что было своеобразным юридическим эвфемизмом, складывалось из пожертвований прихожан и покупки земли, платой за которую были частично и те молитвы, которые обещали прочесть за спасение души продающего. Эти церковные достояния обычно превращались в сеньорию. В руках религиозных общин или прелатов скапливались огромные богатства, которые порой по количеству земли и различных прав были равны княжеским, и впоследствии мы увидим, какую роль в управлении землями играли эти прелаты и религиозные общины, поскольку, говоря «сеньория», мы говорим не только «доходы в виде повинностей», но еще и возможность управлять и распоряжаться. Под началом духовных владык находилось множество зависимых мирян самых разных рангов, начиная от вассалов-воинов, в услугах которых они, безусловно, нуждались для охраны столь многочисленного богатства, и кончая крестьянами и прочими «охраняемыми» из самых бесправных и неимущих.

Последние толпами стремились под охрану церкви. Но на самом ли деле жить «под пастырским посохом» было много благодатнее, чем «под рыцарским мечом»? Споры об этом начались давным-давно: в XII веке похвалам мягкости монашеского управления, которые слышались из Клюнийского аббатства, возражал, жестоко его критикуя, Абеляр{283}. В той мере, в какой возможно отвлечься от конкретики реальной жизни, вопрос о «посохе» и «мече» должен быть поставлен так: что лучше — упорядоченный хозяин, каким обычно бывало духовенство, или неупорядоченный? Проблема, похоже, остается неразрешимой. Но два фактора неоспоримы. Постоянство, свойственное религиозным учреждениям, и почтение, каким они были окружены, превращали их для бесправных и неимущих в особенно желанных покровителей. К тому же отдавшийся под покровительство церкви мог рассчитывать на спасение не только от земных бед, но и на не менее драгоценное спасение души, благодаря совершенному им богоугодному делу. В грамотах, которые были написаны в монастырях, охотно сулилась эта двойная выгода. В них утверждалось, что сделаться рабом церкви значит на самом деле стать по-настоящему свободным. При том что категории свободы и рабства не были точно определены, имелось в виду следующее: в этом мире человек будет принадлежать привилегированной и могущественной корпорации, а в другом он обеспечит себе «вечную свободу, которую дает Христос»{284}. И разве мы не находим документы, в которых благодарные паломники просят своего земного господина разрешить им подчиниться со всем их потомством посредникам Того, Кто даровал им исцеление{285}? В ту эпоху, когда формировалась сеть индивидуальных зависимостей, дом молитвы представлял собой самый сильный полюс притяжения.

Вместе с тем церковь, превратившаяся в феодальную эпоху в сильную земную власть, находилась под угрозой двух опасностей, в которых современники ясно отдавали себе отчет. Первой из них было забвение своего истинного назначения. «Как хорошо было бы быть архиепископом Реймсским, если бы не нужно было служить мессы», эти слова молва приписывает архиепископу Манассии, который был низложен папским легатом в 1080 году. Правдивый или нет, но этот факт из истории французского епископства относится ко времени весьма недостойных церковных правителей. После грегорианской реформы цинизм этого утверждения кажется и вовсе неправдоподобным. Зато прелат-воин, из тех «добрых рыцарей-церковников», о которых говорит немецкий епископ, уцелел на протяжении всей эпохи феодализма.

Вторая опасность была другого рода. Лицезрение несметных богатств, собравшихся в руках духовенства; недовольство и горечь, копящиеся в сердце «обделенных» наследников: их не радовали воспоминания о стольких прекрасных землях, когда-то отданных предками ловким монахам, умевшим запугать людей адскими муками; презрение воинов к слишком обеспеченной и безопасной жизни — все это питало в светской аристократии тот антиклерикализм, который оставил немало следов и весомых последствий{286}. И хотя неприязнь уживалась с приступами щедрости в час раскаяния или предсмертной тоски, ею было продиктовано не одно политическое пристрастие, не одно религиозное движение.

В феодальном обществе все связи человека с человеком уподоблялись самой трогательной из них, проникли вассальные отношения и в сферу духовенства, хотя это сословие знало более древнюю и иную по своей природе субординацию. Епископ требовал оммажа от динитариев своего капитула, от настоятелей своего церковного округа; каноники, получающие самые значительные пребенды, от своих менее богатых собратьев; главы религиозных сообществ от кюре относящихся к ним церковных приходов[47]. Проникновение в «небесный град» нравов, столь явственно позаимствованных у «града земного», не могло не вызывать множества нареканий у поборников церковной чистоты. Но зло было еще большим, потому что пастырь, помазанный святым елеем и творящий таинство причастия, должен был в знак своего подчинения вкладывать руки в руки мирянина. Но эта проблема была только частью другой, более значительной и наиболее тягостной, какую только знала церковь: проблемы назначения пастырей на церковные должности.

Поручать земным властям заботу о назначении духовных пастырей стали задолго до эпохи феодализма. Что касается деревенских приходов, которыми сеньоры распоряжались практически по своей воле, традиция назначать кюре восходила к возникновению системы приходов. А когда речь шла о епископах или аббатах? Единственным способом назначения, согласным с каноническим правом, были выборы: выбирало духовенство совместно с жителями, когда речь шла о епископах, монахами, когда речь шла об аббатах. Но в последние годы римского владычества императоры не стеснялись навязывать свою волю избирателям в городах, а порой и назначать епископов самостоятельно. Властители варварских государств переняли оба этих обычая и стали пользоваться вторым гораздо более широко. Что касается монастырей, которые зачастую не зависели непосредственно от короля, то в них назначал настоятеля основатель или его наследники. Суть дела состояла в том, что никакое серьезное правительство не могло терпеть, чтобы вне его контроля оставалось назначение столь значительной величины, которая, с одной стороны, несла большую религиозную ответственность, — ни один властитель, пекущийся о благе своего народа, не мог не интересоваться этой стороной жизни, — а с другой, была наделена большой властью непосредственно над людьми. Подтвержденная практикой империи Каролингов, идея назначения епископов королями превратилась в правило. В X веке и начале XI века папы и прелаты согласились с этим правилом{287}.

Но, как всегда, обычаи и институты, узаконенные в прошлом, должны были претерпеть изменения, оказавшись в атмосфере нового социума.

В эпоху феодализма, шла ли речь о традиции, земле, праве или обязанности, — все должно было материализоваться в какую-то вещь, которая, воплощая определенную ценность, переходила бы из рук в руки. Клирик, которого призвал мирянин управлять приходом, диоцезом или монастырем, получал от ктитора «инвеституру» в том виде, которая была принята. Епископу, в частности, как символ власти еще во времена первых Каролингов вручали посох{288}, к которому впоследствии было присоединено пастырское кольцо. Само собой разумеется, что эта передача знаков отличия главой мирян ничего не имела общего с церковным посвящением в сан, и с этой точки зрения, мирянин не был в силах создать епископа. Но мы грубо ошиблись бы, если бы предположили, что роль мирянина сводилась только к передаче прелату знаков его нового достоинства. Вместе с ними передавалось право действовать в новой должности и право получать доходы, оба этих права были неразделимы и давались одновременно. Церемония инвеституры достаточно откровенно подчеркивала ту существенную роль, какую играли в назначении на церковную должность мирские власти, что и так ни для кого не было тайной. Суть другой церемонии, наполненной куда более глубоким человеческим содержанием, была совершенно иной.

От клирика, которому поручали таким торжественным образом церковную должность, местный властитель или король ожидали в качестве вознаграждения безупречной преданности. Начиная с периода формирования вассальных отношений при Каролингах, никакие добровольно принесенные обязательства, по крайней мере, в верхних слоях общества, не считались данными всерьез, если не были оформлены обрядами, сложившимися еще при франках. Именно поэтому короли и герцоги привыкли требовать от аббатов и епископов при их назначении оммажа; деревенские сеньоры требовали порой того же и от своих кюре. Но оммаж был по самому своему существу обрядом подчинения. И к тому же весьма почитаемым обрядом. Зависимость представителей духовной власти от мирских властей не только демонстрировалась этим обрядом, она им еще и подкреплялась. В результате соединения двух формальных ритуалов — оммажа и инвеституры — возникало опасное уподобление должности прелата феоду вассала.

Прерогатива королевской власти — право назначать епископов и аббатов — не избежала того дробления, которое было характерной чертой эпохи феодализма и которому подверглись все королевские права, это право стали присваивать себе могущественные сеньоры. Но в разных странах дело с дроблением королевской власти обстояло по-разному. Поэтому разными были и назначения на церковные должности. Во Франции, особенно на юге и в центре, много епископств попали во власть крупным и даже средним баронам, что повело за собой большие злоупотребления: от наследственной передачи должности от отца к сыну до откровенной торговли. Совсем по-иному обстояло дело в Германии, где короли сумели остаться господами почти всех епископских кафедр. Хотя, разумеется, и короли не руководствовались при назначении на должность епископов только соображениями духовности. В первую очередь им нужны были прелаты, способные управлять, а значит, и сражаться. Бруно, епископ Туля, ставший впоследствии святейшим папой Львом IX и святым, был обязан епископской кафедре прежде всего своим качествам воина, которые он подтвердил, командуя войском. Бедным церквям король, как правило, давал богатых епископов. И не пренебрегал подарками, которые, согласно обычаю, должен был дарить вводимый во владение — не важно, чем именно, — церковной должностью или феодом с военной службой. В целом, нет сомнения, что имперский епископат при Саксонской и Салической династиях не слишком отличался по части образованности и по части морального облика от духовенства соседних стран. Но с того времени, как духовным стало необходимо подчиняться мирской власти, для церкви, безусловно, было лучше подчиняться самой высокой власти, обладающей самым широким кругозором.

Настало время грегорианской реформы. Об удачах и неудачах этой страстной попытки высвободить духовные силы из тисков мирского и отвести мирским властям скромную роль подчиненных и помощников в великом деле Спасения, здесь рассказывать не место. Мы в нескольких словах опишем, к чему она привела, не вдаваясь в нюансы национальных вариантов.

Основное усилие реформаторов не касалось системы приходов. По чести сказать, в юридическом статусе приходов мало что изменилось. Более мягкое название «патронат» заменило старое и откровенно грубое «владение», и епископу было вменено в обязанность контролировать своей властью выбор лиц на церковные должности. Эти нововведения значили не так много по сравнению с правом назначения на должности, которое практически было сохранено за сеньорами. Новым и значимым было явление, которое принадлежало скорее к области реальности, чем к области юридических установлений: путем дарения или покупки большинство сельских церквей перешли из рук мирян к церковным учреждениям, в основном к монастырям. Однако преимущества сеньоров уцелели. Другое дело, что пользовались ими теперь те из них, кто принимал участие в войсках клириков. Вышесказанное лишний раз подтверждает тот факт, что сельская сеньория в социальной структуре феодализма была более древним, чем другие, институтом и, как оказалось, наиболее прочным.

Что касается верхов церковной власти, то наиболее откровенные формы их подчинения светским властям были упразднены. Не стало больше монастырей, открыто принадлежащих мирским семействам. Не стало больше баронов-рыцарей, которые выдавали себя за аббатов. Не стало больше инвеституры, которая своими символами вводила в заблуждение, предполагая дарование духовной власти: жезл заменил посох и кольцо. Специалисты по церковному праву утверждали, что по-новому понятая инвеститура означает вступление в права над материальными благами, исполнение же религиозных обязанностей препоручается совершенно другим образом. Выборы были признаны единственным способом, каким подбирали для должности пастыря. Все мирские, даже в качестве простых избирателей, были исключены из постоянно участвующих в выборах епископа. На протяжении XII века вырабатывалась процедура избрания епископа; в конце концов выбирать его было доверено коллегии, состоящей из каноников кафедрального собора. Это было новой чертой по сравнению с первоначальным законом, по которому епископов выбирали совместно и клирики, и миряне, и свидетельствовала эта черта о растущем отдалении духовного мира и профанного.

Однако процедура выборов была не такой уж легкой, так как дело не ограничивалось простым подсчетом голосов. Решение должно было принадлежать не простому большинству, а «большинству святых голосов», как гласит традиционная формула. Какое меньшинство устоит перед соблазном поспорить с победившим большинством, упрекая его в отсутствии второго, не менее важного качества? Результаты выборов без конца подвергались сомнению. Споры церковных провоцировали верховные власти на вмешательство: вмешивались папы, вмешивались и короли. Трудно предполагать, что выборы проходили без предвзятости, без личных или местных, тайных или явных пристрастий. Самые разумные из канонистов никогда не отрицали, что контроль власти с более широким кругозором мог принести только пользу. Но здесь-то и сталкивались верховные власти церкви и верховные власти государства. С течением времени в обществе произошла перегруппировка политических сил, мелкие бароны почти повсеместно перестали участвовать в жизни государства, предоставив важные решения королю и самым крупным баронам. Став полновластными властителями на своих землях, бароны с гораздо большим успехом могли пускать в ход всевозможные средства давления и воздействовать ими на церковных. Одним из таких средств было присутствие светских на выборах, которое в 1122 году было узаконено конкордатом, заключенным между императором и папой. Наиболее уверенные в своем могуществе монархи не стеснялись иной раз впрямую ставить свои кандидатуры. История второго периода феодализма, равно как и последующих веков, полна возмущениями всего католического мира по поводу назначения то настоятеля, то епископа. Грегорианская реформа, хотя в какой-то мере и пыталась, не могла отобрать у мирских властей права назначать самим или хотя бы контролировать назначение главных сановников церкви, права, без которого эти власти, собственно, и не могли бы существовать.

Как мы увидим, церковь по средневековой доктрине была связана с королем особенными и тесными узами. Кроме того, епископы и аббаты владели еще и обширными сеньориями, что нагружало их обязательствами по отношению к королю, точно так же, как любого светского барона, поэтому никто не сомневался в законности их подчинения светским властям. Поэтому реформаторы ограничились тем, что потребовали от властей иных форм обращения с духовными, более достойными их сана. Никого не смущало, что прелат приносит клятву верности. Относительно же оммажа было решено, что эта церемония не для прелатов. Такова была теория, ясная и логичная, которую с конца XI века продолжали развивать в полном согласии и папы, и теологи. Практика очень долго ей сопротивлялась. Но мало-помалу доктрина завоевала популярность. К середине XIII века она восторжествовала почти повсюду. Кроме одного, правда, очень немалого по величине исключения. Франция, страна вассалитета по преимуществу, упрямо оставалась верной традиционной практике. Особый случай составляли специально дарованные привилегии, но в целом Франция оставалась верна своим традициям вплоть до XVI века. Людовик Святой, призывая к порядку одного из епископов, без малейшего смущения заявлял: «Вы мой человек, вы вкладывали свои руки в мои», нет более красноречивого свидетельства удивительной прочности феодальных отношений, которыми была проникнута даже духовная область{289}.


2. Вилланы и буржуа-горожане

Кроме аристократии и духовенства литература, проникнутая рыцарским духом, отводила место еще «вилланам» или «мужланам» как некой единой нерасчлененной массе. В действительности это огромное количество народа было разделено на различные группы весьма ощутимыми разграничительными линиями. Начнем с того, что собственно вилланы в самом точном смысле этого слова тоже подразделялись на множество групп. Юридические права, размечающие степени зависимости от сеньора, противопоставляли эти группы сначала мягко, а затем приводили к противопоставлению «свободных» и «рабов». Наряду с разными юридическими статусами, не смешиваясь с ними, сельское население разделяли еще и экономические факторы. Приведем самый простой, но показательный пример: какой землепашец, гордившийся своими лошадьми, мог позволить считать себя ровней безлошадному бедняку из своей же деревни, который обрабатывал свой жалкий клочок земли с помощью одних только своих рук?

Отделена от крестьянского населения была и группа тех, кто занимался благородным делом управления, а также небольшие, собственно, еще зачаточные группы торговцев и ремесленников. Из этих зерен экономическая революция второго этапа феодализма прорастила обильную поросль очень разветвленного и социально разнообразного городского населения. Изучение социальных групп, так тесно связанных с профессиональными признаками, не может обойтись без углубленного внимания к их экономическому состоянию. В нескольких словах мы обозначим местоположение этих групп в структуре феодального общества.

Ни один из разговорных языков Европы не располагал словами, которые позволили бы отделить в качестве места обитания ville от village (город от деревни). «Ville», town, Stadt одинаково прилагались к обоим типам населенных пунктов. Burg (бург) обозначал всегда укрепленное место. Словом «Cité» обозначали главный город диоцеза или какой-либо другой центр исключительной важности. Зато с XI века французское слово «буржуа» (горожанин), ставшее очень быстро общеупотребительным во всей Европе, сразу было противопоставлено и «шевалье» (рыцарю), и клирику, и виллану. И если населенный пункт продолжал оставаться безликим, то люди, которые в нем жили, во всяком случае самая энергичная и самая подвижная в силу профессиональных занятий их часть, торговцы и ремесленники, стали носить специфическое название — буржуа и заняли особое, только им принадлежащее место в социальной иерархии.

Но не стоит настаивать только на противопоставлении. Буржуа-горожанина в начальный период феодальной эпохи роднил с рыцарями воинственный дух и ношение оружия. Наравне с крестьянами горожане достаточно долго занимались земледелием, обрабатывая поля, которые зачастую кончались за городской оградой; выгоняли они за городские стены и скот попастись на ревниво охраняемых коммунальных пастбищах. Разбогатев, они сделаются владельцами деревенских сеньорий, которые приобретут на свои деньги. Впрочем, мы знаем, что воображать, будто рыцари ничуть не заботились о приобретении богатства, значит плохо представлять себе рыцарей. Что же касается буржуа, то деятельность, которая, казалось бы, приближает их к другим сословиям, была для них всегда побочной, они были словно бы свидетелями и спутниками старинных образов жизни, которые мало-помалу тоже менялись.

Буржуазия жила переменами. Сутью ее жизни была разница между покупной ценой и продажной, между отданным в долг капиталом и полученным обратно долгом. И поскольку законность этого промежуточного дохода, который не представлял уже простую оплату труда рабочих рук или перевозки, отрицалась теологами, а рыцари просто не понимали, откуда этот доход берется, то и поведение, и моральные ценности, которыми жило сословие горожан, находилось в противоречии со всем тем, к чему привыкли окружающие. Горожанину хотелось пускать свои земли в оборот, сеньориальные путы, которые связывали его по рукам и ногам, были для него невыносимы. Ему было необходимо проворачивать свои дела как можно быстрее, и по мере того, как эти дела ширились и развивались, у горожанина возникали все новые и новые юридические проблемы; медлительность, усложненность, устарелость традиционной юриспруденции возмущали буржуа. Обилие властей, которые делили город на подвластные им территории, воспринималось им как препятствие его торговым операциям и оскорбление солидарности, свойственной его сословию. Многочисленные иммунитеты, которыми пользовались как духовное, так и рыцарское сословия, воспринимались буржуа как помеха его свободному предпринимательству. На дорогах, по которым он странствовал без устали, он равно ненавидел как сборщиков бесконечных пошлин, так и замки, откуда коршунами набрасывались на его караваны грабители-рыцари. Словом, все институты, которые создал мир, где буржуа-горожанин занимал пока еще очень маленькое место, либо притесняли его, либо связывали. Способные как на завоевание силой, так и на покупку за звонкую монету, тесно сплоченные горожане были хорошо подготовлены и к экономической экспансии, и к возможным насильственным мерам; город, который они мечтали создать, был бы инородным телом в структуре феодального общества.

В самом деле, коллективная независимость, которая была страстной мечтой стольких городских коммун, редко когда поднималась выше довольно скромной административной автономии, которой им удавалось добиться. Но, добиваясь возможности избавиться от произвольных принуждений местных тиранов, горожане довольно скоро обнаружили новое средство — вполне возможно, оно было крайним средством, однако опыт убедил их, что оно было наиболее верным: они стали обращаться к самым крупным властям провинции или страны; эти власти были озабочены проблемами порядка на обширных территориях и, постоянно нуждаясь в финансах, были заинтересованы — горожане сумели это очень хорошо понять, — в процветании богатых, которые могли бы при случае платить им дань. Так города стали добиваться автономии и этим еще больше разрушали феодальную структуру, характерной чертой которой было разделение власти.

Появление на исторической сцене нового сообщества горожан было отмечено особым знаменательным ритуалом, который они совершали, готовясь к какому-либо совместному действу, включая бунт, — они давали друг другу клятву верности. До появления горожан общество состояло из отдельных индивидуумов. С их появлением родился коллектив. Они были сообществом, объединенным общей клятвой, и во Франции его стали именовать «коммуной». Вопль возмущения буржуазии в дни восстаний, крик о помощи горожан в минуты опасности пробуждал в сословиях, которые были до этой поры главными хозяевами общества, долгое эхо ненависти. Почему к этому «новому и отвратительному имени», по словам Гвиберта Ножанского, было проявлено столько враждебности? В этой враждебности соединилось немало чувств: беспокойство власть имущих, почувствовавших угрозу своему авторитету и доходам; опасения церковных владык, и небезосновательные, перед амбициями этой мало уважающей их группы людей, которых они теснили своими церковными «свободами»; презрение или озлобление рыцарей против торгашей; благородное негодование, поднимающееся в сердце пастыря против этих «ростовщиков» и «рвачей», черпающих свои доходы из нечистых источников{290}. Но были и другие причины, более глубокие.

В феодальном обществе клятва в дружбе и обещание помощи с самого начала была основой для отношений между людьми. Но это обещание шло снизу вверх, привязывая слугу к своему господину. Новизна клятвы в коммуне была в том, что ее давал равный равному. Безусловно, и эта клятва давалась не впервые в истории. Подобные клятвы, как мы увидим, давали «одни другим» собратья в народных «гильдиях», которые запретил Карл Великий; позже их приносили члены «мирных содружеств», наследниками которых очень во многом и стали городские коммуны. Так же клялись и купцы, когда объединялись в небольшие компании, которые тоже назывались «гильдиями»; возникшие из необходимости вести торговлю и бороться с опасностями, связанными с этим ремеслом, гильдии, еще до начала борьбы городов за автономию, стали самым ранним проявлением солидарности буржуазии. Но только во время коммунального движения клятвы верности распространились с такой широтой и обладали необычайным могуществом. По словам одного проповедника, «заговоры» множились с такой быстротой, что напоминали «переплетение колючего шиповника»{291}. Коммуна и была тем революционным ферментом, который был ненавистен обществу, построенному на иерархии. Безусловно, эти группы горожан ничего не имели общего с демократией. Крупные буржуа, которые и были подлинными создателями этих коммун, не без труда заставляли идти за собой простых горожан и были для них жестокими хозяевами и безжалостными кредиторами. Но, заменив обещание повиноваться в благодарность за покровительство обещанием взаимной помощи, буржуа-горожане принесли в Европу элемент новой социальной жизни, глубоко чуждой по духу той, которую мы называем феодальной.


Книга вторая. УПРАВЛЕНИЕ ЛЮДЬМИ

Глава I. СУДЫ

1. Общий характер юридических учреждений

Как судили людей? Для любой социальной системы пробный камень — это судебные учреждения. Так посмотрим, какими были суды в Европе примерно около тысячного года. С первого взгляда, мы можем выделить несколько характерных черт. Во-первых, большую дробность судебной власти. Во-вторых, запутанность судебных отношений. И наконец, неэффективность. Серьезными тяжбами одновременно занимались несколько судов, сосуществовавших бок о бок друг с другом. Теоретически, безусловно, существовали некие уложения, которые определяли компетенции каждого, но в реальности все попадали в царство зыбкости и неопределенности. Судебные дела сеньорий в том виде, в каком они дошли до нас, изобилуют актами опротестования решений конкурирующих между собой судов. Отчаявшись понять, каким властям нести на суд свои тяжбы, истцы часто сговаривались между собой и лично искали арбитров, которые бы их устроили. Приговору они предпочитали полюбовное соглашение; правда, потом обычно не соблюдали условий этого соглашения. Неуверенные в своих правах и своих силах, судьи заранее требовали от тяжущихся сторон согласия на то, что вынесенное ими решение будет принято. А что касается положительного решения? Для того чтобы оно осуществилось, зачастую не было другого пути, как идти на уступки строптивому сопернику.

Словом, изучая состояние судебных учреждений, историку нужно лишний раз вспомнить, что беспорядок тоже является существенным историческим фактом. И факт этот должен быть объяснен. В данном случае беспорядок в делах юриспруденции объясняется сосуществованием противоречивых принципов, которые являлись наследием различных правовых традиций, и еще тем, что все эти принципы юристы не слишком ловко приспосабливали к нуждам естественно меняющегося общества, что вело к дополнительным затруднениям. Но кроме этого, была еще и спецификой самого общества, из-за которого правосудие осуществлялось так, а не иначе.

В обществе, которое строилось на отношениях зависимости, каждый господин — сколько их было, одному только Богу ведомо — стремился стать судьей. Потому что только право судить давало возможность наблюдать, как исполняют свои обязанности подчиненные, не отдавая их на суд чужакам, обеспечивая одновременно и защиту, и господство. К тому же право это было весьма прибыльным. Оно позволяло брать штрафы, судебные издержки и получать немалые доходы от конфискаций, более того, именно суды как правовые органы способствовали превращению обычая в обязанность, что приносило сеньору множество выгод. Стало быть, когда значение слова «justicia» расширялось, обозначая все права сеньора, это происходило не случайно. На деле в желании судить проявлялась некая настоятельная необходимость, сопутствующая жизни любого коллектива; разве в наши дни предприниматель или командир отряда не является по сути дела своеобразным судьей? Но их возможности в качестве судей ограничены профессиональной сферой деятельности. Предприниматель судит рабочего в качестве рабочего, а командир — солдата в качестве солдата. Господин в феодальном обществе мог позволить себе много больше, поскольку его вассал, его слуга принадлежал ему целиком и полностью. Между тем вершить правосудие в феодальные времена было не таким уж сложным делом. Безусловно, оно требовало некоторого знакомства с правом. Там, где существовали письменные кодексы, наука состояла в том, чтобы выучить наизусть или заставлять читать себе содержащиеся в них правила, часто весьма многочисленные, подробные, но достаточно твердые, чтобы не нуждаться в каких-либо усилиях собственной мысли. А если право опиралось не на текст, а на обычай? Хватало знакомства с этими обычаями, всегда несколько расплывчатыми. Кроме того, нужно было знать все полагающиеся жесты и словесные формулы, которые придавали процедуре суда необходимый формальный характер. Словом, суд был делом памяти и привычки. Примитивный процесс доказательства не требовал больших усилий. Свидетелей обычно не искали, а записывали то, что сказали пришедшие сами. Фактически процедура сводилась к следующему: ознакомлению с записанным — правда, очень долго читали в редчайших случаях, — получению клятвы от одного или от обоих тяжущихся сторон, констатации результата Божьего суда или судебного поединка (последний становился все более и более распространенным в ущерб Божьему суду); все эти действия не требовали особой подготовки. Сами тяжбы касались весьма ограниченного круга вопросов, и вопросов без особых тонкостей. Коммерческая жизнь в те времена едва теплилась, поэтому вопрос договоров практически не возникал. Когда же среди отдельных групп населения оживились отношения обмена и возникли разнообразные споры на этой почве, сразу выявилась несостоятельность как общепринятого права, так и обычных судов, это повело к тому, что купцы очень рано стали сами разрешать свои споры, сначала неофициальным третейским судом, потом при помощи собственной юрисдикции. Обычными предметами спора в феодальном суде были споры из-за имущества, присвоенного по праву долгого владения, а также споры из-за владения людьми и имуществом. Кроме, само собой разумеется, разнообразных проступков и преступлений. Но в этих случаях судебные санкции были ограничены кровной местью. В общем, в подобных судах отсутствие умственных способностей не могло стать препятствием и помешать получить желанное право судить и стать судьей.

Наряду с обычными судами существовали еще суды церковные. Они судили непосредственно духовных лиц. Поскольку право суда у епископов и монастырей над теми вассалами и держателями, которые от них зависели, не называлось церковным судом, оно было точно таким же, как у любого сеньора. Вместе с тем у церковного суда была двойная роль: с одной стороны, ему подлежали все те, кто относился к церкви: клирики и монахи. С другой, рассмотрению церковного суда подлежали совершенные мирянами разнообразные проступки, имеющие отношение к религиозной жизни, начиная от ересей и кончая заключением браков или принесением клятвы. Развитие и укрепление церковного суда на протяжении эпохи феодализма свидетельствует не столько о слабости светских властей — хотя и об этом тоже: монархия Каролингов давала куда меньше воли своему духовенству, — сколько о стремлении клириков отделить непроходимой пропастью маленький мирок служителей Бога от всего остального мира. Как только государственная власть в стране усиливалась, она начинала воевать с церковным судом по поводу тех границ, до которых тот распространял свои компетенции, захватив, по мнению государственных деятелей, много больше, чем положено. Но поскольку церковное правосудие среди институтов, характерных для феодального общества, было все-таки на особом положении, иными словами, своеобразным государством в государстве, то со временем его роль в обществе стала абстракцией, и само оно потеряло свое значение.


2. Множественность правосудий

Как права людей, так и система правосудия в дохристианской Европе была подчинена главной оппозиции — противопоставлению свободных людей и рабов. Свободных судили суды, состоящие, в свою очередь, тоже из свободных людей, и за справедливостью их решений обязательно наблюдал представитель короля. Рабов судил сам хозяин, вынося решение как по поводу их споров между собой, так и наказывая их за проступки. Судя, он часто руководствовался лишь своей прихотью, почему хозяйский суд трудно было назвать правосудием. По правде сказать, в исключительных случаях рабы представали и перед общественным судом: владелец иногда хотел таким образом избавиться от ответственности за решение, а иногда ради поддержания общественного порядка закон обязывал судить рабов не частным образом. Но и в этом случае судьбу рабов решали не равные им, а находящиеся над ними.

Казалось бы, противопоставление рабов и свободных очень четко делило общество, но достаточно скоро этот критерии оказался несостоятельным перед неостановимым напором жизни.

Как мы знаем, пропасть, разделяющая эти две категории, постепенно сглаживалась. Многие рабы становились держателями и назывались уже точно так же, как свободные люди. Многие свободные жили под властью господина или получали от него свои поля. Как мог сеньор не распространить свое право карать и миловать на весь этот одинаково подвластный ему народ? Как мог не разбирать в качестве судьи возникающие внутри этой однородной группы споры и распри? В конце римской эпохи мы видим, как возникают на пограннчье с государственным правосудием частные суды «могучих», имеющих иной раз даже собственные тюрьмы. Биограф святого Цезаря Арльского — он умер в 542 году — хвалит своего героя за то, что он никогда не назначал, по крайней мере за один раз, больше тридцати девяти палочных ударов своим подопечным. И уточняя, что речь идет не только о рабах, специально оговаривает, что эти меры прилагались и к «подчиняющимся ему свободным». В варварских королевствах ситуация, существующая «de facto», превратилась в «de jure».

Именно институт «частного суда» и лежит в основе франкского иммунитета, который издавна существовал в Галлии, а затем стараниями Каролингов был распространен по всей их обширной империи. Понятие «иммунитет» объединяло две привилегии: освобождение от уплаты некоторых налогов; запрещение королевским чиновникам проникать на защищенную иммунитетом территорию, вне зависимости от мотивов, с какими они приехали. Результатом «иммунитета» было неизбежное приобретение сеньором юридической власти над теми, кто от него зависел.

Обычно иммунитет давали специальной грамотой в основном и но преимуществу церкви. Те редчайшие случаи иммунитета по отношению к мирским людям, которые мы можем припомнить, относятся к позднему времени и вызваны исключительными обстоятельствами. Высказанное положение подтверждается не столько отсутствием документов в архивах, что само по себе не может служить доказательством, сколько отсутствием в формуляриях, которыми пользовались во франкском государстве писцы при составлении актов, формул для передачи иммунитета светским лицам. Однако светские люди обладали подобными привилегиями, и хотя они были получены совершенно другим путем, по традиции, земли, принадлежавшие королю, тоже считались «иммунными». Под этим подразумевалось следующее: поскольку все доходы с них шли непосредственно в пользу королевского дома и управлял ими специальный штат слуг, то обычным королевским чиновникам там нечего было делать. Графу и подведомственным ему чиновникам было запрещено собирать там налоги и даже просто появляться. Поэтому, если король за оказанную или ожидаемую услугу жаловал своей собственной землей, то передавал ее вместе с относящимися к ней привилегиями, поскольку считалось, будто отдается эта земля во временное пользование и продолжает относиться к королевскому домену. Могущественные бароны, чьи земли в основном были получены именно так, пользовались в результате во многих своих сеньориях совершенно теми же правами, что и церкви, получившие иммунитет. Несомненно, однако, что бароны не смогли распространить эти привилегии и на свои наследственные земли, по крайней мере, не смогли это сделать законным образом, — земли, ставшие их вотчиной, где они давным-давно чувствовали себя полновластными хозяевами.

Пожалование королевскими землями продолжалось на протяжении всего раннего Средневековья, но королевские канцелярии продолжали употреблять в отношении этих земель все те же формулы, которые со временем почти что лишились смысла, и много позже. На то, чтобы делиться со своей землей, у королей были причины и достаточно веские. Например, церковь. Осыпать церкви милостями было долгом благочестия и обязанностью доброго правителя, поскольку король таким образом добывал для своего народа росу небесной благодати. Что касается могущественных магнатов и вассалов, то щедрые дары были неизбежной платой за их хрупкую верность. Проблемой были и королевские чиновники.

Вопрос состоял в том, превышали ли они меру своими злоупотреблениями и насколько стоило ограничивать их поле деятельности? Чиновники достаточно жестко обходились с населением, зачастую не слишком послушным своему государю, и их поведение давало немало поводов для возмущения. Король, кроме назначенных им самим помощников, пытался опереться еще и на тех, кто стоял во главе небольших групп, на которые разделялся весь социум, надеясь с их помощью установить порядок и добиться покорности. Укрепляя авторитет этих мелких начальников, монархия стремилась укрепить и собственную систему охраны порядка, поскольку стихийно возникшие на местах органы, взявшие на себя эти функции, возникли как силовые и явно превышали свои полномочия. Признать их официально значило признать их деятельность законной. Эта проблема очень заботила каролингскую монархию, и Карл Великий предпринял всеобщую реформу правового режима империи, которая впоследствии очень тормозила развитие юридической системы.

В государстве Меровингов судебные округа были очень невелики разумеется, величина их в разных местах была разной, — в целом они были примерно равны самому маленькому из округов при Наполеоне. Их называли обычно романским или германским словом, обозначавшим «сотню»; название, по сути, загадочное, оно восходит, очевидно, к каким-то институтам древних германских племен и, возможно, к системе нумерации, отличной от нашей (первоначальное значение слова, которое в современном немецком существует как hundert, было скорее всего «сто двадцать»). В странах с романскими языками называли их так же «voirie» или «viguerie» (от латинского vicaria). Граф, объезжая «сотни», которые находились в его ведении, приглашал всех свободных явиться к нему на суд. Приговоры выносились небольшой группой судей, выбранных из собравшихся. Роль самого графа, как королевского чиновника, сводилась к наблюдению за разбирательством тяжб и к наложению арестов.

На практике эта система страдала двойным неудобством: жители должны были слишком часто собираться, а на графа ложилась слишком большая нагрузка, если он добросовестно относился к своим обязанностям. Карл Великий ввел двухступенчатую систему судов, каждый из них был полновластным в своей сфере. Граф продолжал регулярно появляться в «сотнях», чтобы вершить суд, и свободное население, как прежде, должно было на него являться. Но эти графские ассизы проводились отныне три раза в год: ограничение числа позволяло ограничить и компетенции. «Главные судилища» должны были рассматривать только дела исключительной важности: «крупные». Что же касается «мелких дел», то их предполагалось рассматривать на выездных заседаниях, которые тоже не были слишком частыми, зато длились достаточно долго, и на них были обязаны приходить только судящие, а председателем был помощник графа: его представитель в округе, «сотенный», или «voyer».

Какова бы ни была наша неосведомленность в связи с недостаточным количеством документов, сомнений не возникает в том, что при Карле Великом и его непосредственных преемниках юридические полномочия, которые были предоставлены иммунистам по отношению к свободному населению, совпадали с теми прецедентами, которые именовались «мелкие дела». Иными словами, сеньор с привилегией иммунитета на своей территории осуществлял функции «сотенного». А если речь шла о «крупных делах»? Право на иммунитет противостояло любой попытке графа самому забрать обвиняемого, ответчика или сообщника на земле, защищенной иммунитетом. Но сеньор под свою личную ответственность был обязан представить разыскиваемых в суд графства. Таким образом монарх, пожертвовав частью судебных прав, надеялся сохранить для государственных судов право принимать самые важные решения.

Разделение дел на крупные и мелкие надолго задержалось в юриспруденции. Мы видим его на протяжении всего средневековья и даже много позже, но только оно получает новое название «высшего» и «низшего» правосудия. Это противопоставление стало основополагающим для всех тех стран, которые находились под влиянием Каролингов, только в этих странах две противостоящие друг другу на одной и той же территории компетенции не были объединены в одних и тех же руках. Но разумеется, ни границы этих взаимоналагаемых компетенций, ни их размещение не остались такими, какими были первоначально.

В эпоху Каролингов после некоторых колебаний уголовные преступления стали относить к «крупным делам» в случае особо серьезных наказаний; только графский суд мог приговорить к смертной казни или отдать в рабство. Этот очень четкий и ясный принцип пережил века. Нужно, правда, отметить, что изменение категорий «свободный» и «несвободный» очень скоро повело к исчезновению наказания, которое превращало бы преступника в раба (случай, когда мы видим, что убийца раба приговаривался к тому, чтобы заместить его у понесшего убыток господина, проходил под совершенно иной рубрикой: вознаграждение). Зато «высший» феодальный судья имел право судить преступления «с кровью», то есть такие, за которые полагалась высшая мера наказания. Новость состояла в том, что «суд меча», как называлась высшая мера в нормандском праве, перестал быть привилегией крупных судов. В первый период феодализма поражает количество мелких сеньоров, располагающих правом смертной казни; именно эта особенность, наиболее характерная, вероятно, для Франции, но распространенная повсеместно, была решающей для судьбы человеческих сообществ. Что же произошло? По всей видимости, ни раздробление графской власти правом наследства, ни прямая узурпация ее не могла привести к подобному результату. Многие приметы указывают на перемещение юридических позиций. И если все значительные церкви получили право осуществлять сами или через своих представителей «правосудие с кровью», то значит, это было естественным следствием иммунитета. Это право именуют порой «сотенным» или «voirie», что свидетельствует об официальном признании их прямой связи с судами второй категории. Одним словом, барьер, воздвигнутый Каролингами, расшатался. И причины этого можно объяснить.

Не будем заблуждаться: приговоры о смертной казни, которые когда-то могли выносить только графские суды, равно как суды более высокие — королевский суд и ассизы, созываемые missi, — были в эпоху франков необыкновенно редки. Только преступления, которые были сочтены чрезвычайно опасными для общественного порядка, заслуживали такого наказания. Обычно роль судей сводилась к тому, чтобы предложить или принудить к согласию, обязать к внесению возмещения, согласно установленному законом тарифу, часть которого доставалась власти, наделенной судебными полномочиями. Но потом наступило время несостоятельности государственной власти, время кровной мести и разгула насилия. Старая система наказаний, чья опасная несостоятельность была доказана на деле, вызвала противодействие, тесно связанное с движением «мирных содружеств». Самое яркое выражение этого противодействия мы видим в совершенно новом отношении ко многим фактам влиятельных кругов церкви. В предыдущий период из-за нежелания проливать кровь и способствовать злопамятности церковь поощряла практику «денежных соглашений». Но в этот опасный период она поднимает голос и пламенно ратует за то, чтобы слишком легко дающийся выкуп был заменен грозными наказаниями, которые только одни и способны образумить и напугать злодеев. Именно в это время — примерно к X веку — европейский уголовный кодекс приобретает тот суровый и зловещий характер, отпечаток которого он сохранял так долго и против которого было направлено столько усилий уже во времена, гораздо более близкие к нашим; если старинный кодекс поддерживал равнодушие к человеческим страданиям, то жестокая метаморфоза, которая произошла с ним, была вызвана желанием эти страдания искоренить.

Итак, все криминальные преступления, как бы значительны они ни были, если не требовали вмешательства палача, подлежали рассмотрению в нижних судах: на судебных заседаниях «сотен» или в иммунитетах. Пришло время, когда денежные компенсации были заменены совсем иными наказаниями, но судебная система не изменилась: изменилась система санкций, и графы потеряли монополию на смертные приговоры. Этот переход был облегчен двумя особенностями предыдущего периода. Суды «сотен» всегда имели право карать смертью преступника, если он был застигнут на месте преступления. Таково было проявление заботы о поддержании общественного порядка. Заботой о его поддержании и руководствовались эти суды, когда перешли установленные ранее границы. А иммунисты всегда распоряжались жизнью и смертью своих рабов. Но где была граница между рабами и свободными, когда все они стали зависимыми?

Кроме особо опасных преступлений, графские судебные заседания имели исключительное право на рассмотрение следующих дел: решение вопросов о статуте — свободный или раб в случае, когда речь шла о хозяевах, у которых еще существовали рабы; решение по вопросам владения аллодами. Наследство графских судов не перешло целиком и полностью к гораздо более многочисленным высшим судам последующих эпох. Тяжбы, касающиеся аллодов, честно говоря, все более и более редкие — зачастую так и остались монополией тех, кто сделался подлинным наследником графского суда; например, именно так было до XII века в Лане, где функции графа исполнял епископ{292}. Что же касается вопросов серважа или рабства, то с исчезновением домашних рабов и появлением нового понимания свободы и несвободы подобные вопросы затерялись среди многочисленных споров о вотчинах и зависимых слугах, что никогда не являлось компетенцией «больших судов» и не причислялось к «крупным делам». В результате вышло так, что вопросы аллодов отошли к самым высшим инстанциям, вопросы серважа к низшим, и «высшие суды» были обречены на роль судов уголовных преступлений. «Гражданские дела» — в современном понимании этого слова — вновь вернулись в высшие инстанции после того, как была введена судебная процедура. В феодальную эпоху множество споров разрешалось с помощью поединков. По естественной ассоциации идей, не всюду, но достаточно во многих местах это кровавое доказательство правоты было отдано в ведение судов, располагающих «правосудием с кровью».

В феодальные времена любой «высший судья» имел на зависимой от него территории еще и «нижний суд». Но это не означало, что наличие «нижнего суда» обязательно предполагало и «высший», такая жесткая зависимость если и существовала, то только в отдельных провинциях, например, по свидетельству Бомануара, в Бовези в XIII веке, и то недолго. Иными словами, на протяжении достаточно продолжительного времени для жителей многих провинций было привычно обращаться со всеми мелкими недоразумениями к сеньору, хозяину земли, на которой они жили, зато со всеми серьезными вопросами обращаться в суд по соседству. Но сколь бы ни была раздроблена судебная власть, эта дробность не отменяла иерархию компетенций, размещенных в разных руках. Однако нужно сказать, что многие компетенции спустились этажом ниже. Дело в том, что преемники «сотенных» и иммунистов наряду с большим числом тех, кто был лишен привилегий, но обладал властью, присвоили себе, позаимствовав у графов, монополию на «крупные дела», — дела об аллодах мы оставляем в стороне; таким образом они превратились в «высших судей», но потеряли, в свою очередь, право заниматься «мелкими делами», и его забрали себе сеньоры. С этих пор тот, кто был хозяином небольшого числа бедных зависимых, тот, кто собирал повинности с деревенских держателей, располагал по крайней мере правом «нижнего суда». Но само собой разумеется, со временем этот суд менялся, и в его компетенцию включались дела совершенно иного характера.

В первую очередь эти суды стали заниматься разнообразными разногласиями, которые возникали между самим сеньором и его держателями. В частности, относительно повинностей, которые несли на себе последние. Искать поддержку для их разрешения в наследии былой государственной юриспруденции было бессмысленно. Подлинным источником этого права стали как старинные, так и формирующиеся представления о власти, которой должен был обладать хозяин. Сформулируем точнее: власти, которой должен был обладать тот, кто был вправе требовать от другого исполнения обязанностей, подразумевающего более низкое социальное положение. Так например, во Франции XII века виллан, держатель скромного надела, отдавший часть его в аренду, получает от своего собственного сеньора право «чинить суд» над этим цензитарием в случае, если тот не внесет положенную плату, но «только исключительно в этом случае»{293}. Нет ничего удивительного, если общественное сознание не ощущало или почти не ощущало разницы между правосудием как таковым и мерами, применяемыми сеньором по отношению к своим должникам, мерами привычными и зачастую признанными законными. Эти меры потом переходили в область правосудия и становились законом. Но правосудие, занимающееся проблемами аренды, — «поземельное право» более позднего времени, — не составляло единственной прерогативы «нижнего суда». В лице сеньора, осуществлявшего функции судьи «нижнего суда», люди, живущие на его земле, имели и просто судью, который занимался всеми гражданскими делами, — кроме тех, которые требовали как разрешения «судебного поединка», — и карал их за средние и малые провинности; одним словом, сеньор совмещал и функции «правосудия мелких дел», и функции господина, который распоряжался своими слугами, милуя их и наказывая.

И «высшее» и «нижнее» правосудие были связаны с землей, на которой они располагались. Тот, кто находился в пределах этой территории, тот и подлежал этому суду. Тот, кто жил вне ее, тот не подлежал этому суду. Но поскольку в феодальном обществе связь людей друг с другом ощущалась как более значительная, территориальный принцип постоянно теснили людскими отношениями. В эпоху франков поместить кого-то под мундебур означало взять на себя обязательство сопровождать своего опекаемого в суд, защищать его там и за него ручаться. Сделать после этого еще один шаг и взять на себя вынесение приговора не составляло большого труда. И на всех ступенях социальной лестницы сделали этот шаг.

Среди зависимых самыми униженными и самыми бесправными были те, кого в силу наследственного подчинения привыкли называть несвободными. По общему правилу, они не имели права на другого судью, кроме своего собственного господина, даже в случае наказания «с кровью». При этом они могли не жить на земле господина, а сам господин мог не обладать правом «высшего суда». Очень часто сеньор пытался точно так же судить и других своих, не слишком значительных зависимых, которые хоть и не были привязаны к его роду наследственной связью, но находились в его личном окружении: слуг и служанок, например, или купцов, которым барон поручал делать для себя закупки и продавать свои урожаи. На практике эти попытки были постоянным источником конфликтов.

Но если считать, что новое рабство являлось продолжением старого, то исключительное право господина судить и наказывать своих сервов было естественным следствием старого права на наказание раба: именно так и объясняет это право немецкий текст XII века{294}. Вассалы-воины, напротив, были свободными людьми и поэтому в эпоху Каролингов подлежали только государственному суду. По крайней мере, таково было их право. Но можно ли думать, что сеньор не уладит сам конфликт, который мог повлечь за собой арест его слуги? Или тот, кто был обижен вассалом могущественного сеньора, не считал разумным обратиться к этому сеньору, чтобы получить возмещение за обиду? Начиная с X века, подобная практика привела к появлению еще одного типа судов. Их появлению способствовали те изменения, которые происходили с государственными судами. Сначала они были «почестью», потом стали наследственным феодом и попали в руки магнатов. Магнаты посадили в них своих вассалов; на примере отдельных княжеств можно наблюдать, как графский суд мало-помалу превращается в подлинно феодальный суд, где вассал разбирает дела других вассалов.


3. Суд с помощью равных или суд господина?

Свободный человек, которого судит собрание свободных людей, и раб, которого судит один хозяин, — это разделение не могло уцелеть среди тех социальных перемен, которые претерпело феодальное общество, в частности, когда такое количество в прошлом свободных людей стали рабами, сохранив немало черт и особенностей своего прежнего статута и в своем новом положении. Право быть судимым «равными себе» никогда не давалось людям из нижних социальных слоев. Впрочем, это право стало исчезать из обихода тогда, когда общество, все больше иерархизируясь, вытесняло и старинные принципы правосудия, в том числе и принцип равенства перед судом, рожденный общей для всех свободой. Но во многих местах сохранился на практике обычай, распространявшийся не только на свободных зависимых, но и на сервов, которых судили если не равные им, то, во всяком случае, подданные того же хозяина. В областях между Сеной и Луарой правосудие продолжало осуществляться «общими судами», на которых должно было присутствовать все местное население. Что же касается судей, то мы видим, что очень часто они назначались по традиции, принятой в империи Каролингов, то есть прямо на собрании теми, кто обладал юридической властью, и назывались «эшевенами». По мере того как общество все больше феодализировалось, обязанность заседать в суде закрепилась за определенными держаниями и стала наследственной. В других местах, похоже, сеньор или его представитель окружал себя произвольно выбранными нотаблями округа, именовавшимися «добрыми людьми». Но расхождения расхождениями, а суть оставалась общей. Вполне возможно, удобнее было бы говорить о королевском суде, суде баронов или сеньоров. Но справедливым это будет только в том случае, если помнить, что ни король, ни могущественные бароны обычно никого не судили лично; не судили лично и сеньоры и даже деревенские старосты. Глава собирал и председательствовал над теми, кто произносил и вершил суд, он напоминал правила и вводил их в приговор. «Суд выносит решение, а не сеньор», — гласит английский документ{295}. Вместе с тем будет весьма неосторожно, если мы преувеличим полномочия, которые были предоставлены судьям, или, наоборот, их преуменьшим. «Скорей, скорей, поспешите мне вынести решение суда», — говорил нетерпеливый Генрих Плантагенет, требуя от своих верных приговора для Томаса Бекета{296}. Его слова достаточно хорошо показывают ту границу, которую власть главного могла положить беспристрастности судей, и вместе с тем ту невозможность для самого властного из тиранов обойтись без коллективного решения.

Идея, что несвободные и по аналогии самые бесправные из зависимых не должны знать другого суда, как только суд господина, настолько давно укоренилась в общественном сознании, что изглаживалась с большим трудом. В областях, которые были романизированы, она находила поддержку и в тех воспоминаниях или традициях, которые сохранились от институтов романской империи, — там в магистратах судили не равные, а более высокие по социальному положению. Мы снова видим наличие и противостояние противоположных друг другу принципов, сохранившихся в разных областных традициях, между которыми приходилось выбирать. В зависимости от места, а точнее, деревни, крестьянина мог судить коллегиальный суд, сеньор или только его представитель. Последний вариант, похоже, поначалу не был самым распространенным. Но на протяжении второго периода феодализма он стал самым распространенным. «Баронский суд», состоящий из свободных держателей, которые решали судьбу других свободных держателей; «обычный суд», на котором виллан, с этого периода окончательно попавший в категорию «несвободных», склонял голову перед решением сенешаля: таково было разделение, повлекшее за собой весьма серьезные последствия. В XIII веке английские юристы постарались ввести даже в первичную, на уровне поместий, структуру правосудия. Точно так же во Франции, несмотря на распространенную еще практику, доктрина, которую передает Бомануар, считает суд равных над равными исключительным правом благородных. Иерархия была самой характерной чертой той эпохи, и она пронизала все, даже систему правосудия.


4. Пережитки старого и ростки нового на пограничьях дробной системы судов

Как бы ни была раздроблена, как бы ни была подчинена феодальной иерархии система правосудия, было бы большой ошибкой считать, что в феодальном мире не сохранилось никаких институтов старого правосудия, связанного с государственным или общественным правом. Напротив, они сохранялись повсюду, другое дело, что степень их действенности была различной в разных странах. Именно теперь и настало время отметить национальные различия, на которые мы до этих пор не обращали внимания.

Несмотря на неоспоримую оригинальность английской системы судов, в целом она походила на судебную систему франкского государства. Начиналась она тоже с «сотен» и суда свободных судей. К X веку над сотенными судами появились графские суды, которые назывались shires. На юге графства территориально совпадали со старинными королевствами, вроде Кента или Уэссекса, на востоке с этническими группами: Суффолк («люди юга») и Норфолк («люди севера»), на которые искони делилась восточная Англия. Зато в центре и на севере страны графства совпадали с военно-административными округами, которые сложились гораздо позже, во время борьбы с датчанами и непременно вокруг укрепленной крепости, название которой и носили. Shire также имели свои суды, состоящие из свободных людей. Но функции этих судов было гораздо менее четкими, чем в империи Каролингов. Несмотря на усилия сохранить в ведении графских судов, в первую очередь, преступления против общественного порядка, они, похоже, стали той инстанцией, которая вмешивалась и рассматривала те дела, решить которые нижнее звено оказывалось не в состоянии. В силу этого для английской системы правосудия система «высших» и «нижних» судов осталась чуждой.

Точно так же, как на континенте, судебные учреждения государственного происхождения вступали в Англии в конкуренцию с судами сеньоров. Достаточно рано мы узнаем об ассизах, которые устраивает сеньор у себя в доме, в своей зале. Затем короли легализируют это положение. У нас есть свидетельства, что начиная с X века короли наделяют своих вассалов правом суда, которое именовалось правом sake and soke (sake соотносится с немецким существительным Sache, что означает «судебное заседание» или «процесс»; soke соответствует скорее всего немецкому глаголу suchen и означает «дознание» судьи, а значит, и ожидание от него решения). Эти дарованные королем права, которые были закреплены то за землей, то за определенной социальной группой людей, постепенно расширились и совпали с компетенциями англосаксонских сотенных судов, которые, как мы знаем, были очень обширны, иными словами, с самого начала их полномочия были гораздо больше, нежели те, которые предоставлял иммунитет в эпоху Каролингов, но примерно равны тем, которые иммунистам удалось отвоевать в X веке. Роль этих судов в обществе была так велика, что свободные держатели стали называться «sokeman», то есть «судимые» из-за того что подчинялись суду своего сеньора. Случалось, что некоторые церкви или некоторые магнаты получали право на вечные времена возглавлять сотенный суд; некоторым монастырям, правда, очень ограниченному их числу, было дано право судить все преступления, право, которое изначально принадлежало только королю.

Но эта передача компетенций, как бы часто она ни происходила, полностью не уничтожила старинного коллегиального правосудия. Там, где сотенный суд находился в руках барона, по-прежнему собирались судящие, как собирались они в те времена, когда главенствовал над ними представитель короля. Не прекращалась деятельность и графских (окружных) судов, которые продолжали действовать точно так же, как в старые времена. Безусловно, самые высокопоставленные и богатые не искали их решений, не появлялись на них и свободные крестьяне, которых судил сам сеньор, но при этом в графском суде непременно должны были участвовать представители от каждой деревни: священник, помощник сеньора и еще четыре человека. За исключением самых могущественных и самых бесправных все остальные подлежали ведению графских (окружных) судов. Сеньориальные суды и особенно королевские, которые после нормандского завоевания расцвели пышным цветом, всячески теснили графские суды, мало-помалу сводя их роль на нет. Компетенции графских судов со временем предельно сузились, но и при этом нельзя было с ними не считаться. И вот почему: именно на уровне графства, или, если речь шла о более крупной административной единице, на уровне сотни привыкли собираться самые активные представители народа, они закрепляли законы и обычаи живущей на данной территории группы людей, от их имени отвечали на всякого рода опросники, что означало готовность нести ответственность в случае необходимости за совместно допущенные ошибки; и так будет продолжаться до того дня, пока представители графских судов, собравшись вес вместе, не положат начало тому институту, который со временем разовьется и станет Палатой общин. Нет сомнения, что парламентский режим Англии родился вовсе не в «дебрях германских лесов». Это очевидно хотя бы по тому, что на нем лежит неизгладимый отпечаток той феодальной среды, которая произвела его на свет. Парламентская система Англии обладает теми особенностями, которые сразу отделяют ее от «государственных» систем континента; более того, сотрудничество различных социальных слоев, допущенных к власти, столь характерное для политической структуры средневековой Англии, свидетельствует о том, как глубоко укоренилось на островной почве правосудие, осуществляемое свободными людьми, столь характерное для древних обычаев варварских времен.

Что касается германской системы правосудия, то кроме бесконечного разнообразия местных обычаев на ее развитие повлияли два очень существенных фактора. Во-первых, «право феодов», которое так и не совместилось с «правом земли», поэтому вассальные суды развивались рядом и параллельно с более древними юридическими учреждениями. И во-вторых, в германском обществе, гораздо более иерархизированном, чем другие, намного дольше сохранялось убеждение, что быть свободным означает непосредственно зависеть от государственного правосудия; это общественное убеждение повело к тому, что графские (они же окружные), а также сотенные суды — хотя их компетенции относительно друг друга не были четко определены и разделены — продолжали активно действовать. Так было по крайней мере в юрских областях Швабии и Саксонии, краях, где было много аллодов, и, значит, не все территории были охвачены сеньориями. От судящих или эшевенов обычно привыкли требовать некоторого земельного владения. Иногда, и нужно сказать, что почти повсеместно, обязанности и полномочия эшевенов считали наследственными. В результате почтение к старинному принципу правосудия, предполагавшему, что свободных людей судит суд, состоящий из таких же свободных людей, привело в конечном счете к правосудию, которое находилось в руках своеобразной олигархии.

Франция, точно так же, как северная Италия, были теми странами, где правосудие было наиболее сеньориализировано. При этом в северных районах отчетливо видны также следы каролингской системы судов. Однако старая система способствовала тому, чтобы иерархизировалась — на нижние и высшие суды — новая система, а так же ее внутренняя организация. Сотенные суды или voirie исчезли очень быстро и окончательно. Характерно, что полномочия верховного правосудия стали именоваться chatellenie (полномочиями замка), то есть теми, что находились в ведении сеньора; иными словами, общественное сознание словно бы признало единственным источником правосудня сильную руку, источник и символ реальной власти. Но нельзя при этом утверждать, что от старинных графских судов вообще ничего не осталось. В больших княжествах князю обычно удавалось оставить за собой право судить за «преступления с кровью», но, как правило, это было характерно для очень обширных княжеств, таких, как Фландрия, Нормандия, Беарн, граф же судил чаще всего аллодистов, рассматривал дела, где одной из тяжущихся сторон являлась церковь, которая лишь частично входила в феодальную иерархию, а также занимался делами рынков и общественных дорог. Именно графские суды и являлись зародышем той власти, которая противостояла дроблению и распылению судебных полномочий.

Но кроме графских (окружных) судов были и другие инстанции, которые также противостояли дроблению. Воспрепятствовать ему стремились две мощные, общие для всей Европы силы, обе они были на тот момент не слишком действенными, но у обеих было большое будущее.

Первой из них была королевская власть. То, что король есть главный судья всех своих подданных, ни у кого не вызывало сомнений. Проблема была в реальных следствиях этого общепризнанного мнения, иными словами, в действительной власти короля и его конкретной деятельности. В XI веке суд Капетингов судил только тех, кто непосредственно зависел от короля и его церквей, в исключительных случаях и с гораздо меньшим успехом он выступал как вассальный суд, куда обращались крупные феодалы короны. Германский королевский суд, созданный по образцу суда Каролингов, напротив, разбирал множество весьма важных и существенных дел. Но даже если королевский суд был достаточно действенным и активным, то, будучи зависимым от одной конкретной личности, а именно государя, он не мог охватить всех подданных. Даже если король, разъезжая по своей стране в целях наилучшего ею управления, вершил суд, как это было в Германии, и суд этот считался наивысшим. Королевская власть могла бы считаться значимым элементом системы правосудия только в том случае, если бы она с помощью специально назначенных судей или специально направленных представителей могла наличествовать в каждом уголке страны. Так было в Англии при нормандских и анжуйских королях, а немного позже и при Капетингах в момент радикальной перегруппировки сил, которая означала окончание второго периода феодализма. И английские короли, и в особенности французские нашли себе необходимую точку опоры в самой вассальной системе. Феодальная система, из-за которой право судить было разделено среди стольких рук, сама же породила средство против этой раздробленности.

В эту эпоху никому не приходило в голову, что с делом, которое было решено в суде, те же самые противники могут пойти в другой суд. Другими словами, любая судебная ошибка не подлежала пересмотру.

Но что если один из тяжущихся считал, что суд преднамеренно вынес неправильное решение? Или что ему было отказано в решении вообще? Ничего не мешало обиженному подать жалобу на членов суда более высоким властям. Подобный шаг был совершенно иным, нежели проигранный процесс, и если обиженный выигрывал дело, то дурные судьи подвергались наказанию, а их приговор, разумеется, пересматривался. Подобные жалобы — они существуют и у нас — встречались и в варварские времена. Но эта жалоба могла быть подана только в ту инстанцию, которая была выше всех судов свободных людей, а значит, в королевский суд, что означало: на практике такие случаи были чрезвычайно редкими из-за своей труднодоступности. Режим вассалитета открыл новые возможности. У каждого вассала первым судьей был сеньор, наградивший его феодом. Отказ в правосудии был таким же нарушением закона, как многие прочие. К нему применяли общие правила, и жалобы поднимались по ступеням лестницы вверх от оммажа к оммажу. Между тем и эта процедура была не простой, более того, она была даже опасной, так как правота зачастую доказывалась поединком. Но во всяком случае, феодальный суд, куда отныне приходилось обращаться, был гораздо более доступным, нежели королевский, и если, в конце концов, жалоба все-таки доходила до короля, то происходило это последовательно. Что же касается подобных жалоб, то со временем среди высших классов они становились все более привычными.

Иерархия зависимостей устанавливала прямые контакты между главами ступеней, благодаря чему феодальная система вассалитета становилась тем объединяющим общество механизмом, которого были лишены монархии старого типа. В древних монархиях большинство людей, именовавшимися подданными, не имели никакой возможности обрести помощь государя.


Глава II. ТРАДИЦИОННАЯ ВЛАСТЬ: КОРОЛЕВСТВА И ИМПЕРИИ

1. География королевств

Над сеньориями, родственными кланами, деревенскими коммунами, дружинами вассалов и просто вассалами возвышались в феодальной Европе разнообразные институты власти; на протяжении достаточно долгого времени их деятельность была, прямо скажем, мало эффективной, но роль и задачи оставались неизменными: поддерживать по мере возможности основы порядка и объединять это дробное общество. Главной властью или претендующей быть таковой была королевская или императорская, опирающаяся на идущую из глубокой древности традицию. Ниже располагались новые власти, не обладающие таким древним прошлым: герцоги, владевшие обширными территориями, бароны, владельцы замков. Мы начнем наше исследование с института, у которого наиболее долгая история.

После распада Римской империи на Западе образовались многочисленные королевства, управляемые германскими династиями. От этих «варварских королевств» по более или менее прямой линии наследования и произошли почти все королевства феодальной Европы. Четкая преемственность прослеживается в англосаксонской Англии, которая к IX веку была разделена на пять или шесть королевств — число их, правда, уменьшилось, — законных наследников тех государств, которые были когда-то основаны завоевателями. Мы уже знаем, что скандинавы в конечном счете удержались только в одном Уэссексе, расширив его за счет захвата соседних территорий. Правитель Уэссекса в X веке уже привычно именует себя «королем всей Британии», или, что встречалось гораздо чаще и на протяжении гораздо более долгого времени, «королем англов» или «королем англичан». За границами этого «королевства англов» во времена нормандского завоевания существовали поселения кельтов. Среди множества мелких княжеств были вкраплены деревеньки бретонцев из страны Галлии. На севере клан вождей-скоттов, то есть ирландцев, подчинил себе как кельтские племена, живущие в гористой местности, так и германские или германизированные. Что ни год прибавляя к своим владениям по кусочку земли, они создали в конце концов обширное королевство, которое будет называться национальным именем завоевателей: «Шотландия».

На Иберийском полуострове несколько благородных готов, во время мусульманского завоевания нашедших убежище в Астурии, выбрали себе там короля, основав королевство. Наследники основателя не раз делили между собой свое владение, увеличили свои владения во время Реконкисты и к началу X века перенесли столицу в Леон, город на равнине, находящейся к югу от гор. На протяжении того же X века военное командование, расположившееся восточнее, в Кастилии и зависящее поначалу от Астуро-Леонского королевства, отделилось от него, и его глава в 1036 году объявил себя королем. Спустя еще сто лет такого же рода раскол на западе породит Португалию. Тем временем баски центральных Пиренеев, известные под названием наваррцы, живут обособленно в своих долинах. Где-то в конце 900 годов и у них возникает королевство, в 1037 году от него отделится крошечная монархия, которую назовут по реке, омывающей ее территорию, «Арагон». Севернее низовий Эбра франки образуют марку, она получит название графство Барселонское и вплоть до царствования Людовика Святого будет считаться феодом французского короля. Из этих королевств с подвижными из-за постоянных разделов, брачных контрактов и завоеваний границами сложится со временем Испания.

На севере от Пиренеев одно из варварских королевств, а именно королевство франков, очень разрослось благодаря усилиям Каролингов. Смещение Карла Толстого в ноябре 887 года, за которым 13 января следующего года последовала его смерть, стало свидетельством того, что последняя попытка сохранить единство территории этого обширного государства потерпела крах. Новый король восточной части Арнульф вовсе не из прихоти или каприза не спешил принять предложение епископа Реймсского царствовать и над западной частью. Наследие Карла Великого оказалось его преемникам не по силам. Произошел раздел, и примерно в тех же самых границах, что и первый, Верденский, в 843 году. Королевство Людовика Немецкого, состоявшее когда-то из трех объединенных диоцезов на левом берегу Рейна — Майнца, Вормса и Шпайера — и обширных немецких областей восточнее реки, когда-то подчиненных двум франкским династиям, было восстановлено в 888 году в пользу единственно выжившего потомка Арнульфа Каринтнйского. Это и было «Восточной Францией», Восточно-Франкским королевством, которое мы, невзирая на анахронизм, уже можем без опаски называть Германией.

В Западно-Франкском королевстве Карла Лысого, которое и стало собственно Францией, почти что одновременно были провозглашены королями два крупных сеньора: герцог Сполето, происходивший из франкского семейства, Ги, и маркграф Нейстрии, вполне возможно, саксонец по происхождению, Эд. В распоряжении второго было гораздо больше служащих ему, он прославил себя войнами против норманнов, и без труда взял верх над герцогом. Границы нового государства были почти что теми же, что и после Верденского договора. Следуя поначалу по границам графств, государственная граница неоднократно пересекала Шельду, затем подходила к нижнему течению Мааса, там, где он сливается с Семуа, и далее следовала в нескольких лье от этой реки по ее левому берегу. Затем граница подходила к реке Соне чуть ниже Пор-сюр-Сон и далее следовала по Соне, удалившись от нее на восток только возле Шалона. Южнее Макона граница сдвигается от Соны-Роны, оставляя в ведении соседа все графства, расположенные на западном берегу этих рек, и вновь идет по реке уже в дельте до самого моря вместе с малой Роной.

Между государствами Людовика Немецкого и Карла Лысого оставалась полоса, начинающаяся от северных Альп и тянущаяся по итальянскому полуострову до Рима, в 843 году бывшая государством Лотаря. Потомков по мужской линии этот государь не оставил, и его наследие в конечном счете отошло Восточно-Франкскому королевству. Но происходило это постепенно.

Наследником старинного Лангобардского государства стало Итальянское королевство, занимающее север и центр полуострова, кроме Венеции, относящейся к Византии. Судьба этого королевства будет необыкновенно бурной. Множество семейств оспаривали право царствовать в нем: герцоги Сполето, жившие на юге, и жившие на севере хозяева альпийских ущелий, откуда так легко и соблазнительно было обрушиваться на равнины, — маркизы Фриуля и Ивре; короли Бургундии, которые контролировали проходы через Альпы, короли или графы Прованса, герцоги Баварии. Многих из этих претендентов папа помазанием превратил в императоров, так как после первого раздела империи при Людовике Благочестивом владение Италией предполагало покровительство Риму и римской церкви, а значит, как необходимое условие обладание самым высшим и древним титулом. Претендовали на Италию и другие близкие соседи оставленного без правителя государства, а именно государи Восточно-Франкского королевства. Королей Западно-Франкского королевства от притязаний на Италию и имперских амбиций уберегало расстояние, которое их разделяло. В 894 и 896 годах Арнульф, гордый своим происхождением от Каролингов, добрался до Италии и заставил признать себя королем, а затем был помазан в императоры. В 951 году один из его преемников, Отгон I, саксонец по происхождению, чей дед, вполне возможно, сопровождал Арнульфа в походах через Альпы, последовал по проторенной дороге. Он был провозглашен королем лангобардов в старинной столице Павин и вернулся в эту страну лишь десять лет спустя. На этот раз он позаботился о том, чтобы его итальянские подданные стали более послушными, и дошел до Рима, где с благословения папы стал «августейшим императором» (2 февраля 962 года). С этих пор законными правителями Италии вплоть до новейших времен — за исключением коротких кризисных периодов — будут немецкие государи. В 888 году необыкновенно могущественный человек, баварец по происхождению, а по имени Рудольф Вельф стал во главе крупного военного правительства, которое создали Каролингн в предыдущий период на территории между Юрой и Альпами, именуя ее Трансъюранским герцогством: позиция чрезвычайно важная, так как именно этот правитель контролировал несколько главных внутренних проходов империи. Рудольф тоже надеялся выловить в мутной воде корону и ради нее выбрал себе эту как бы «нейтральную полосу», располагавшуюся между западными и восточными «франками», которую впоследствии будут совершенно справедливо называть «лежащая между двух». То, что его коронация произойдет в Туле, достаточно явственно свидетельствует о характере его притязаний. Однако он оказался слишком далеко от своего герцогства, и ему недостало преданных людей. Разбитый Арнульфом, он сохранит королевский титул и удовольствуется тем, что присоединит к своему герцогству большую часть церковной провинции с центром в Безансоне.

Севернее безансонской провинции достаточно большая часть наследства Лотаря оставалась вакантной. Эту область, не имевшую собственного географического названия, стали называть именем князя, который был сыном Лотаря, носил такое же имя и какое-то время правил там, а именно Лотарингия: эта обширная территория с запада граничила с Францией по той линии, о которой говорилось выше, на востоке ее граница шла по Рейну, отклонившись лишь однажды на 200 километров, с тем чтобы отдать Восточно-Франкскому королевству принадлежащие ему три диоцеза на левом берегу. На земле Лотарингии находились крупные аббатства, богатые епископства, здесь протекали реки, по которым ходили купеческие корабли, но кроме своих богатств Лотарингия пользовалась особым почетом, будучи колыбелью дома Каролингов и центром когда-то великой империи. Память о династии законных королей была, очевидно, настолько жива в этих местах, что помешала возникнуть какой-нибудь новой местной династии. Но поскольку и здесь хватало своих честолюбцев, им пришлось ограничиться тем, что они сталкивали между собой две пограничные с ними монархии. Поначалу Лотарингия подчинилась Арнульфу, который в 888 году был единственным коронованным потомком Карла Великого, но когда Арнульф посадил в Лотарингии королем одного из своих незаконнорожденных сыновей, ее жители стали проявлять непокорность; после 911 года линия Каролингов в Германии окончательно угасла, и власть в этой области стали оспаривать между собой соседние герцоги. Несмотря на то, что в жилах последующих государей Восточно-Франкского королевства уже не текла кровь Каролингов, они считали себя законными преемниками Арнульфа. Что же касается государей Западно-Франкского королевства, то в случаях, когда они были Каролингами, а было это с 898 по 923 год и с 936 по 987, то могли ли они не пытаться отвоевать наследие предков, располагавшееся на Маасе и Рейне? Вместе с тем Германия была гораздо сильнее Франции, и, когда с 987 года Капетинги заняли во Франции место старой династии, они уже не преследовали целей, чуждых их семейной традиции, не имея к тому же поддержки в готовых служить им людях на местах. На долгие века, а частично и навсегда, Лотарингия, если брать ее северо-восточную часть — Ахен, Кельн, Трир, Кобленц — вошла в состав Германии.

Провинции, окружающие Трансъюранское герцогство — Лионская, Венская, Прованс, альпийские диоцезы оставались на протяжении двух лет вообще без короля. Вместе с тем там сохранялась память о нем и люди, верные некоему честолюбцу по имени Бозон, который, несмотря на законность власти Каролингов, сумел в 887 году создать там независимое королевство. Его сыну Людовику, потомку к тому же, благодаря своей матери, императора Лотаря, удалось законно короноваться в Валенсии в конце 890 года. Но созданное этим семейством королевство не было самоценным. И Людовик, которому в 905 году выкололи глаза в Вероне, и его родственник Гуго Арльский, который на протяжении многих лет после случившейся трагедии правил от имени слепого, рассматривали эти земли, лежащие между Роной и горами, только как исходный пункт для соблазнительного завоевания Италии. В 928 году Людовик умер, и Гуго был провозглашен королем Лангобардского королевства, однако он более или менее добровольно позволил Вельфам распространить свое влияние почти до самого моря. Так что примерно с середины X века королевство Бургундия — так обычно называли государство, основанное Рудольфом, — простиралось от Базеля до Средиземноморья. И примерно с того же времени эти слабые, плохо защищенные королевства стали объектами притязаний со стороны немецких государей. В конце концов, после многочисленных уловок и хитросплетений последний в своем роду Вельф не без неприязни признал своим преемником немецкого государя, умер он в 1032 году. Однако Бургундия, которую с XIII века начинают именовать Арльским королевством, уподобилась не Лотарингии, ставшей частью старинного Восточно-Франкского королевства, а Италии, сохранив определенную самостоятельность. Так что в этом случае можно говорить о союзе трех разных королевств, собранных под единым управлением.

Таким образом, в феодальную эпоху уже закладываются основные контуры политической карты Европы, проблемы раздела ее доживут и до наших дней, и мы будем проливать из-за них то потоки чернил, то потоки крови. Но, наверное, самое интересное и удивительное в намечающейся карте европейских государств то, что при крайней подвижности их границ число их остается на удивление стабильным. Если в древней империи Каролингов то и дело появлялись новые княжества и правители и точно так же быстро исчезали, в новых условиях ни один из местных «тиранов», после Людовика Слепого и Рудольфа, не отваживался присвоить себе титул короля, не отваживался и ущемить в правах подданного короля или его вассала. Это было наиболее красноречивым свидетельством того, что традиция королевской власти, гораздо более древняя, нежели феодализм, была жива по-прежнему. Более того, королевская власть надолго переживет феодализм.


2. Природа королевской власти и ее традиции

Короли древней Германии обычно считали, что ведут свое происхождение от богов. По выражению Иорнанда, они и сами были похожи на «асов или полубогов», так как по наследству им передавалась та мистическая благодать, благодаря которой их народы во время войны могли рассчитывать на победу, а во время мира на плодородие полей. Римские императоры также были окружены ореолом божественности. Благодаря этому двойному наследию, из которых главным было, конечно, первое, королевская власть в феодальный период по-прежнему воспринималась как священная. Способствовало этому и христианство, позаимствовав из Библии древнееврейский или древнесирийский обряд восшествия на престол. В государствах, ставших преемниками империи Каролингов, в Англии и в Астурии короли при коронации получали из рук прелатов не одни только традиционные символы их нового достоинства, главным из которых была корона; этой короной они отныне должны были украшать себя во время больших торжеств и торжественных судов, которые так и именовались «коронные суды», как значится в одной из хартий Людовика VI Французского{297}. Кроме этого, епископ, новый Самуил, умащал новых Давидов, касаясь различных частей тела, освященным маслом; благодаря этому обряду в католическом богослужении человек или предмет переходил из профанной области в сакральную. Правда, нужно сказать, что этот обряд” был по своим последствиям обоюдоострым. «Тот, кто благословляет, выше того, кто получает благословение», — говорил святой Павел. Не следовало ли из того, что помазание короля осуществляло духовное лицо, главенство духовной власти над светской? Именно такого мнения придерживалось большинство церковных писателей. Осознание опасности, какой чреват этот обряд, объясняет отказ первых государей Восточно-Франкского королевства от церемонии помазания. Однако их преемники очень скоро в этом раскаялись. Могли ли они оставить своим западным соперникам привилегию обладать престижной харизмой? Церковная церемония вручения символов власти — кольца, меча, знамени, короны — правда, значительно позже, — воспроизводилась и во многих других герцогствах: Аквитании, Нормандии, Бургундии, Бретани. Однако характерно, что ни один феодал, каким бы могущественным он ни был, никогда не осмеливался простереть свои притязания на священнодействие, то есть на помазание елеем. «Помазанников Божиих» мы встречаем только среди духовных лиц и королей.

Печать сверхъестественного существа, лежавшая на королях, — помазание подтверждало ее наличие, а вовсе не было причиной ее появления, — остро ощущалась средневековыми людьми, привыкшими постоянно замечать вмешательство небесных сил в свою обыденную жизнь. И конечно, священная царственность королей была в глазах обычных людей чем-то совершенно иным, нежели благодать, какой обладали католические священники. Возможности священников были определены раз и навсегда: только они и никто другой могли обращать вино и хлеб в тело и кровь Христову. Короли не получали силы вершить таинства и не являлись, в прямом смысле слова, пастырями. Но не были они при этом и мирянами. Очень трудно выразить суть представления, если эта суть не подвластна логике. Но мы дадим о ней хотя бы приблизительное понятие, сказав, что короли, не будучи облаченными священным саном, «способствовали», по выражению одного писателя XI века, священнодействию. Отсюда и вытекало важное следствие: когда короли пытались управлять церковью, они управляли ею в качестве своеобразных «церковников», и именно так смотрели на их действия окружающие. Во всяком случае, миряне. В церковной среде это мнение царствовало не безраздельно. В XI веке грегорианцы прозорливо и бескомпромиссно ополчатся на него, настаивая на различии временного телесного и вневременного духовного. В различении этих категорий Руссо и Ренан приучили нас видеть главное новшество христианства. Но грегорианцы не столько различали эти две категории, сколько стремились поставить «господина над телами» ниже «господина над душами»: «луна есть только отражение солнца, источника всяческого света». Нельзя сказать, чтобы они преуспели в своих усилиях. Должен был пройти не один век, прежде чем короли стали в глазах своих подданных обычными смертными.

В глазах простых людей сакральность особы короля не сводилась к абстрактному праву управлять церковью, вокруг понятия «король» и вокруг самих королей роились всевозможные легенды и мистические верования. Священный ореол вокруг королей засиял с особой яркостью, когда королевская власть укрепилась, то есть в XII и XIII веках. Но зародились эти легенды еще на заре эпохи феодализма. С конца IX века архиепископы Реймса утверждали, что хранят сосуд с чудодейственным елеем, который принесла Хлодвигу голубка прямо с небес; эта легенда позволяла реймсским прелатам, с одной стороны, сохранять за собой монополию на помазание королей, а с другой, позволяла королям верить и говорить, что их благословило само небо. Французские короли, — начиная, по крайней мере, с Филиппа I, а может быть, и Роберта Благочестивого, — английские короли, начиная с Генриха I, обладали, по свидетельству современников, даром исцелять некоторые болезни наложением рук. Когда в 1081 году император Генрих IV — кстати, отлученный от церкви, — проезжал по Тоскане, крестьяне сбегались к дороге, стараясь коснуться его одежды, уверенные, что это прикосновение обеспечит им хороший урожай{298}.

Но не противоречит ли зачастую непочтительное отношение к власти государя тому образу священной особы, которая только что была нарисована? Поставить вопрос так значит поставить его некорректно. Исследуем проблему более детально: действительно, феодалы часто не повиновались королям, воевали с ними, сгоняли с трона и даже держали в заточении, таких примеров можно привести бесчисленное множество. Но за тот период, которым мы занимаемся, я могу назвать только трех королей, которые погибли насильственной смертью от руки своих подданных (я не беру случайных смертей): в Англии Эдуард Мученик, жертва дворцового переворота, осуществленного в пользу его собственного брата; во Франции Роберт I, незаконно присвоивший власть и убитый в бою сторонником законного короля; в Италии, отличающейся бесконечными династическими войнами, Беренгард I. По сравнению с гекатомбами исламского Востока, по сравнению с убитыми вассалами разных государей Запада, принимая во внимание нравы, царящие в это жестокое время, надо признать, что число это минимально.

Представление о короле, как о священной фигуре, исполненной особых сил, сочетающей в себе как религиозное отношение, так и магически-мистическое, было по сути определением социально-политической роли королей, они были «вождями народа», thiudans, пользуясь старинным германским словом. Среди изобилия всяческих властей, характерного для феодального общества, королевская представляла собой, как справедливо пишет Гизо, власть sui generis: не только высшую, но особую по самой своей природе. И вот что характерно: все остальные феодальные власти представляют собой постепенно накапливаемый набор прав, права эти переплетаются между собой, и изобразить на карте пространство, на котором они действуют, практически невозможно. Зато каждое королевство существует во вполне определенных пределах, которые мы совершенно законно именуем границами. Разумеется, эти границы не были отмечены протянутыми от колышка к колышку веревками. Но поскольку земли были заселены слабо, то в этом не было еще необходимости. Чтобы отделить Францию от Священной Римской империи, в пограничной области Мааса хватало заросших кустами пустынных холмов Арагона. Но и город, и деревня, сколько бы ни было споров, кому они принадлежат, зависели всегда только от одного из спорящих королевств, тогда как внутри них один господин мог вершить верховный суд, другой распоряжаться своими сервами, третий иметь цензитариев и собирать с них арендную плату, четвертый собирать десятину. Другими словами, и земля, и человек могли иметь множество хозяев, и это было нормально, но король был всегда один.

В далекой Японии система личного подчинения и подчинения земель, очень сходная с системой феодальной Европы, также формировалась на фоне гораздо более древней монархической власти. Но в Японии эти два института существовали обособленно и параллельно. Император страны Восходящего солнца, священная особа точно так же, как наши короли, пребывая государем всего народа, был гораздо больше божеством, чем государи Европы. Феодальная иерархия японцев завершалась сегуном, и на протяжении многих веков сегуны были реальными правителями Японии. В Европе наоборот: королевская власть, появившаяся гораздо раньше феодальных институтов, чуждая ей по существу, тем не менее стала вершиной феодальной иерархии, сумев не запутаться в сетях феодальных взаимозависимостей. Случалось ли, что земля, в силу того что феоды со временем стали наследственными, бывшая когда-то леном сеньора или церкви, перешла в ведение короля? Повсеместное правило было таково: если король и получал в наследство какие-либо феоды с сопутствующими обязанностями, он никогда и никому не приносил оммажа, поскольку не мог превратиться в слугу одного из своих слуг. И наоборот, не существовало ограничений, которые помешали бы королю выбрать любого из своих слуг-подданных, которые все находились под его покровительством, и посредством оммажа приблизить его к себе и одаривать особыми милостями.

Мы видим, что начиная с IX века под особым королевским покровительством оказывается не только толпа его мелких сателлитов, но и все магнаты и крупные чиновники, которые очень скоро превращаются в областных князей. Таким образом, глава целого народа, его монарх, шаг за шагом становится еще сеньором-защитником огромного числа вассалов, а значит, и огромного числа бесправных, которые зависят от них. В тех странах, где была установлена очень жесткая феодальная система, исключившая аллоды, — как, например, в Англии после нормандского завоевания, — не было бедняка, находящегося на самой нижней ступени социальной лестницы, который бы, подняв голову, не увидел бы на самой верхней короля. Хотя эта цепь иногда прерывалась, не достигая верхнего звена. Вместе с тем феодализация королевств была для них безусловно спасительной. В тех случаях, когда король не мог управлять своими подданными в качестве главы государства, он мог использовать свои права сеньора, оперевшись на преданность вассалов. В «Песне о Роланде» ради кого сражается Роланд — ради государя или своего сеньора, которому принес оммаж? Безусловно, он и сам этого не знает. Но он не сражался бы за государя с такой беззаветностью, если бы тот не был бы одновременно и его сеньором. Позже Филипп Август, убеждая папу, что имеет право на имущество еретика-графа, скажет с полным сознанием своей правоты: «Этот граф получил феод от меня», но не приведет в качестве аргумента: «Он из моего королевства». В этом смысле политика Каролингов, которые собирались управлять государством с помощью вассальных связей, может быть, и не была столь безнадежной, как заставляли думать ее первые неуспехи. Мы уже говорили и снова вернемся к этому, что на протяжении первого периода феодализма было много причин, которые практически свели на нет действенность королевской власти. Но вместе с тем эта власть обладала мощными ресурсами, они проявились, как только времена стали более благоприятными: неоспоримым остался древний авторитет этой власти, и она получила новый заряд молодости, применившись к новой социальной системе.


3. Передача королевской власти; династические проблемы

Каким же образом передавалось это отягощенное древними традициями королевское достоинство? По наследству? Путем выборов? Сегодня два этих способа нам кажутся диаметрально противоположными. Но многочисленные тексты феодальной эпохи показывают нам, что в те времена оба эти способа совсем не исключали друг друга. «Нас единодушно выбрали все народы и князья, за нас и право наследования неделимого королевства», — так в 1003 году пишет король Германии Генрих II. Знаток права Ив Шартрский пишет во Франции: «Истинным и священным королем может считаться тот, кому королевство достается по праву наследования и кто был единодушно избран епископами и большими людьми королевства»{299}. Все это говорит о том, что во времена Средневековья ни один из этих принципов не был абсолютным. Выборы, понимаемые не как свободное проявление собственной воли, а как некое внутреннее прозрение, которое помогает открыть истинного владыку, находили своих защитников прежде всего в среде духовенства. Считая идею прирожденных родовых достоинств языческой, церковь относилась к ней враждебно, и поскольку церковных владык выбирали, то церковники считали выборы единственным законным источником власти: в самом деле, разве монахи не выбирали себе аббата-настоятеля? Разве не выбирало духовенство и горожане епископа? Мнение теологов было очень по душе крупным феодалам, которые жаждали одного: зависимости от них королей. Однако общее мнение относительно этого вопроса, сложившееся в результате целого круга представлений, унаследованных людьми Средневековья от древней Германии, было совсем иным. Люди верили в наследственное предназначение, не в личность, но в род, который один был способен давать действенных вождей.

Логическим следствием подобных представлений было коллективное исполнение властных функций всеми сыновьями покойного короля или раздел между ними королевства. Но иногда наследование власти трактовалось вопреки этим представлениям, королевство воспринималось как вотчина, и тогда на власть имели право претендовать все родственники, подобная практика была характерна для варварского мира. Англосаксонские и испанские государства достаточно долго придерживались ее уже и в эпоху Средневековья. Однако она наносила ощутимый ущерб народному благу. Достаточно рано желание поделить власть вступило в противоречие с понятием «неделимого королевства», на котором сознательно настаивал уже Генрих II и которое соответствовало уцелевшему, несмотря на все смуты, духу государственности. Поэтому параллельно с первым решением — передачей власти по наследству — существовало и второе, которым пользовались даже чаще: в предназначенной для власти семье и только в ней — иногда, если не оставалось наследников мужского пола, то в родственной семье, — главные лица государства, наследственные представители подданных, избирали нового короля. «Обычаем франков, — убедительно сообщает в 893 году архиепископ Реймса Фульк, — всегда было избрание короля в королевском семействе, если их король умирал»{300}.

Традиционное семейное наследование должно было в этом случае неминуемо стать наследованием по прямой линии. Разве не обладали всеми прирожденными достоинствами именно сыновья последнего короля? Однако решающим при выборе был еще один обычай, к которому прибегала и церковь с тем, чтобы свести на нет игру случая: обычно еще при жизни настоятель приучал своих монахов к тому, кого избирал своим преемником. Так поступали, например, первые аббаты Клюни, крупнейшего из монастырей. Точно так же короли еще при жизни получали от своих подданных согласие на приобщение одного из своих сыновей к королевскому достоинству, что означало — в случае, если речь шла о королях, — немедленную сакрализацию; на протяжении феодальной эпохи эта практика была повсеместной, мы обнаруживаем ее у дожей Венеции, «консулов» Гаэты и во всех монархиях Запада. А если у короля было несколько сыновей? По какому принципу осуществлялись эти досрочные выборы? Точно так же, как права на феод, королевские права на власть вовсе не сразу стали передаваться по старшинству. Правам старших часто противопоставляли права детей, рожденных «в пурпуре», то есть тех, кто родился, когда отец уже стал королем; не реже выбор диктовался личными пристрастиями. Но во Франции почти изначально, как в отношении феодов, так и власти, был признан приоритет перворожденного, хотя иногда существовали и иные решения. В Германии, верной духу старинных обычаев, относились к перворожденным сдержанно. В XII веке Фридрих Барбаросса выбрал в качестве своего преемника второго сына.

Различие в принципах выбора свидетельствовало о других, еще более глубинных различиях. Руководствуясь одними и теми же представлениями, совмещавшими наследственный и выборный принцип, монархи разных европейских государств по-разному использовали обычаи, в результате чего возникло много разных национальных вариантов. Достаточно вспомнить два наиболее характерных варианта: французский и немецкий.

История Западно-Франкского королевства начинается в 888 году с оглушительного отказа от династической традиции. Первые люди государства, избрав королем Эда, избрали в полном смысле слова совершенно нового человека. Единственным потомком Карла Лысого был восьмилетний ребенок, и ему из-за малолетства уже дважды отказывали в престоле. Но как только этому мальчику, которого тоже звали Карл и которого историографы наградили без всякого снисхождения прозвищем «Простоватый», исполнилось двенадцать лет, возраст совершеннолетия по понятиям салических франков, его короновали в Реймсе 28 января 893 года. Война между двумя королями длилась долго. Но незадолго до своей смерти Эд, а умер он 1 января 898, судя по всему, в соответствии с недавно заключенным договором предложил своим сторонникам примириться после его смерти с Каролингом. Только спустя двадцать четыре года у Карла Простоватого появился новый соперник. Первые гранды государства были возмущены явной склонностью Карла к мелкому незнатному дворянину и постарались найти другую кандидатуру для будущего государя. Эд не оставил сыновей, поэтому все его вотчины и всех его верных унаследовал его брат Роберт. Роберт и был избран несогласными королем 29 июня 922 года. Поскольку один из членов этой семьи уже носил корону, то семью воспринимали как наполовину священную. Но на следующий год Роберт был убит на поле боя, и помазан на престол был его зять Рауль, герцог Бургундский; вскоре Карл Простоватый угодил в ловушку и стал до конца своих дней пленником одного из главных мятежников, что поспособствовало победе узурпатора. Смерть Рауля, тоже не оставившего после себя мужского потомства, стала сигналом реставрации. Сын Карла Простоватого, Людовик IV, был призван на трон (июнь 936 года) из Англии, где он нашел для себя убежище. Его сын и его внук наследовали трон без всяких осложнений. К концу X века казалось, что законная власть восторжествовала окончательно и навсегда.

Но вопрос о престолонаследии очень скоро встал снова: юный король Людовик V погиб на охоте. Внук короля Роберта Гуго Капет был провозглашен королем 1 июня 987 года ассамблеей, собравшейся в Нойоне. Между тем существовал еще сын Людовика IV, Карл, которого германский император сделал герцогом Нижней Лотарингии. Карл с оружием в руках потребовал вернуть ему наследство, и нашлось немало людей, которые увидели в Гуго, по словам Герберта, «временного короля». Удавшееся коварное нападение на соперника решило начавшуюся междоусобицу. Епископ Лана предательски заманил к себе Карла, и он был схвачен в Вербное воскресенье (29 марта 991 года). Точно так же, как его дед Карл Простоватый, внук умрет в заточении. С этого времени и до тех пор, когда во Франции вообще больше не будет королей, в ней будут царствовать Капетинги.

Наблюдая трагические перипетии борьбы за власть, мы можем сказать с полной ответственностью, что во Франции на протяжении весьма долгого времени идея законной власти была в почете. Об этом свидетельствуют не столько аквитанские хартии, которые системой датировки при Рауле и Гуго Капете обнаруживают нежелание считать королями узурпаторов: области, находящиеся южнее Луары, всегда жили своей особой жизнью, и бароны этих областей всегда относились враждебно к королям, выходцам из Бургундии, да и из центральной Франции тоже, — сколько факты. Совершенно очевидно, что опыт Эда, Роберта и Рауля не показался соблазнительным, и подобные попытки возобновлялись с большими временными промежутками. Однако ничто не помешало сыну Роберта, Гуго Великому, держать почти что год Людовика IV в качестве пленника. Любопытно другое — он не воспользовался этой благоприятной для себя ситуацией и не попытался сам стать королем. Причиной событий 987 года была внезапная и нежданная смерть, но нельзя утверждать, что выборы были «делом рук церкви». Безусловно, главным их инициатором был архиепископ Реймса Адальберон, но церковь как таковая за ним не стояла. По всей видимости, нити этой интриги тянутся к имперскому двору Германии, с которым и сам прелат, и его советник Герберт были связаны как личными интересами, так и политическими пристрастиями. В глазах этих просвещенных церковных деятелей империя была синонимом христианского единства. Саксонцы же, которые правили Германией и Италией, получив наследство Карла Великого и не являясь его потомками, опасались французских Каролингов как кровных наследников. Перемена династии сулила им, в частности, прямую выгоду в отношении Лотарингии, где Каролинги чувствовали себя как дома и, считая колыбелью своего рода, без конца продолжали бы оспаривать права на нее. Успеху задуманной интриги способствовало и соотношение сил внутри самой Франции. Дело было не столько в том, что владения самого Карла Лотарингского находились вне его родины, и, стало быть, в его распоряжении было мало по-настоящему «верных». Дело было в том, что последние короли-Каролинги вообще не сумели сохранить в личной власти достаточно земель и церквей, раздача которых обеспечила бы им переходящую по наследству поддержку вассалов, чью преданность можно было бы подкреплять новыми дарами. В этом смысле торжество Капетингов было победой новой власти — победой территориального князя, сеньора множества феодов, которые он широко раздавал, над традиционным могуществом королей, ничем больше не подкрепленным.

Первым и главным успехом Капетингов было то, что, начиная с 991 года, со всеми династическими междоусобицами было покончено. Хотя линия Каролингов не угасла вместе с Карлом Лотарннгским. Он оставил после себя сыновей, которые — одни раньше, другие позже избавились от плена. Но мы не имеем свидетельств, что они предпринимали какие-либо попытки отвевать престол. Точно так же, как и неистовые графы де Вермандуа, чьим предком был один из сыновей Карла Великого, дом Вермандуа закончит свое существование только во второй половине XI века, но и они не претендовали на престол. Возможно, потому, что родственники по боковой линии не считались имеющими права на наследство в том случае, если в королевской власти видеть своеобразный феод. В 987 году, похоже, именно этот аргумент был использован против Карла. В то время и в устах соперников он выглядел неубедительно. Но вполне возможно, что именно так объясняется устранение семейства Вермандуа, начиная с 888 года. И кто знает, какова была бы судьба Капетингов, если бы по чудесной случайности с 987 по 1316 год каждый отец не имел бы сына, который продолжал бы род? Поддерживать законную власть Каролингов крупным магнатам мешали собственные амбиции и интересы, а мелких феодалов, которые могли бы оказать Каролингам поддержку, в их распоряжении не было, так что их интересы отстаивали церковники, которые одни пли почти что одни в этом обществе обладали достаточным интеллектуальным горизонтом, чтобы видеть дальше мелких сиюминутных интриг. И то, что самые деятельные и самые умные из церковных владык, Адальберон и Герберт, из преданности идее империи сочли необходимым принести в жертву современным носителям имперской идеи династию Каролингов, сыграло, — не в материальном плане, но в моральном — решающую роль.

И все-таки как объяснить то, что кроме последних потомков Каролингов, у Капетингов никогда больше не возникало конкурентов? При том, что избрание короля продолжало существовать на протяжении достаточно долгого времени. Вернемся к уже приведенному свидетельству Ива Шартрского, оно относится к Людовику VI, который был коронован в 1108 году. До этого было собрано торжественное собрание, которое провозгласило его королем. Затем в день коронации прелат, прежде чем приступить к помазанию, спросил у присутствующих их согласия. Да, выборы существовали, и так называемый выбор неизменно падал на сына предыдущего государя. Чаще всего еще при жизни последнего, благодаря существующей практике совместного правления. Случалось, что тот или иной крупный феодал не спешил принести оммаж новому государю. Нередки были мятежи. Но они никогда не были анти-королевскими. Знаменательно, что каждая новая династия, — так вел себя, например, Пипин по отношению к Меровингам, была преисполнена желания продолжить традиции рода, на смену которого она приходила. Капетинги тоже говорили о Каролпнгах как о своих предках. Достаточно рано они начинают гордиться тем, что кровь Каролингов, переданная по женской линии, течет в их жилах. Похоже, что так оно и было, в жилах супруги Гуго Капета текло немного крови Карла Великого. Начиная с эпохи Людовика VI и дальше, придворные стараются использовать легенды о великом императоре, которые благодаря эпопеям расцвели пышным цветом, во благо царствующей фамилии, быть может, для того, чтобы в свою очередь приобщиться к этому сиянию. Наследие прошлого нужно Капетингам прежде всего как источник передаваемой от поколения к поколению королевской благодатной силы. Они не замедлят прибавить к ней еще одну чудесную силу — силу исцелять. Почтение к помазанию священным миро не могло помешать бунтовать недовольным, но избавляло от претензий на престол. Одним словом, вера в таинственные возможности тех, кто от века избран властвовать, чуждая романскому миру и пришедшая на Запад из древней Германии, укоренилась так прочно, что как только у новоявленных королей чудом стали появляться один за другим наследники, как только королевскую семью окружили многочисленные приверженцы, тут же пришло и ощущение законности новой власти, которая возникла на развалинах старой.

История наследования королевской власти в Германии выглядит поначалу гораздо проще. После того как германская ветвь Каролингов угасла в 911 году, выбор лучших людей пал на могущественного франкского сеньора, соратника исчезнувшего семейства, Конрада I. Слушались его плохо, но при этом никто не оспаривал его власть, выдвигая нового претендента; перед смертью Конрад назначил своим преемником саксонского графа Генриха, который несмотря на наличие соперника, герцога Баварского, был признан и избран без особых затруднений. С этого времени, — на Западе это было временем династических войн — государи из саксонского дома сменяли один другого на протяжении почти что ста лет (919–1024), от отца к сыну, а чаще от кузена к кузену. Выборы, которые при этом неукоснительно проводились, подтверждали это наследование. Теперь перескочим примерно через полтора века вперед и совершенно явственно увидим различие, существующее между двумя государствами: в политических доктринах Европы противопоставление Франции как наследственной монархии и Германии как монархии выборной становится общим местом.

Три существенных причины повлияли на развитие монархии в Германии, коренным образом изменив ее. Первой был физиологический фактор, столь благоприятный для Капетингов и не слишком благоприятный для германских государей: сначала завершилась на пятом поколении саксонская династия, не оставив ни прямых мужских наследников, ни агнатов, затем на четвертом колене завершилась салическая, то есть франконская, которая сменила саксонскую. Второй причиной было превращение королевства в империю, которое осуществилось при Оттоне I. По древнегерманским представлениям, королевская власть была следствием присущего роду предназначения, которое передавалось ус поколения в поколение; римская традиция, лежавшая в основе императорской власти, не имела с этими представлениями ничего общего. К концу XI века, благодаря исторической и псевдоисторической литературе, римская концепция власти была уже хорошо знакома. «Армия создает императора» — охотно повторяли крупные бароны, готовые исполнять роль римских легионов, с большим удовольствием называя себя при этом «Сенатом». Третьей причиной была яростная борьба, которая возникла во время грегорианского движения между германскими императорами и папством, не так давно реформированного с их же помощью; в процессе этой борьбы папы, желая низложить врага-монарха, выдвигали каждый раз принцип выборов, который был так привычен и близок церкви. Первый антикороль, который появился в Германии после 888 года, был избран 15 марта 1077 года в присутствии папского легата, и Генрих IV, германский император был объявлен низложенным. Первый антикороль не был последним, но состоявшиеся выборы вовсе не означали, что раз и навсегда восторжествовал выборный принцип, хотя реакция монастырей на них свидетельствовала, что именно выборы считают предвосхищением будущего. Непримиримость борьбы германских государей и римской курии объясняется прежде всего тем, что эти короли были еще и императорами. Если другим королям папы могли вменять в вину конкретные утеснения конкретных церквей, то в преемниках Августа и Карла Великого они видели соперников своей власти в Риме, оплоту апостольской веры и христианства.


4. Империя

Последствием распадения Каролингской империи было то, что два общих для всей христианской Европы понятия локализировались и стали восприниматься как местные: сан папы достался кланам римской аристократии; империя — без конца делимому, с подвижными границами итальянскому баронату. Как мы успели убедиться, титул императора был связан с владением королевством Италия. Но он обрел некий смысл только после 962 года, когда стал принадлежать германским государям, чьи претензии опирались на достаточно мощные по тем временам возможности.

Надо сказать, что два эти титула, королевский и императорский, никогда не смешивались. На протяжении периода, который длился, начиная с царствования Людовика Благочестивого и до Оттона I, мы видим, что за империей на Западе окончательно закрепились два определения, она должна была быть «римской» и «священной». Для того чтобы объявить себя императором, недостаточно было получить титул и помазание, например, в Германии. В императоры нужно было быть посвященным рукою папы в священном городе Риме, принять второе помазание и получить специальные знаки императорской власти. Новым было то, что с некоторых пор только избранник германских магнатов считался единственным законным претендентом на этот титул. Как писал в конце XII века один эльзасский монах: «Каков бы ни был принц, избранный Германией в качестве владыки, изобильный Рим склоняет перед ним голову и признает его своим хозяином». Вскоре стали считать, что вместе с титулом короля Германии этот монарх одновременно получает право управлять не только Восточно-Франкским королевством и Лотарингией, но и имперскими территориями: Италией, а затем и королевством Бургундия. Другими словами, по выражению Григория VII, «будущий император» уже распоряжался империей; с конца XI века немецкий государь, будучи избран и коронован на берегах Рейна, в ожидании другой торжественной церемонии получал еще и титул «король римлян», с тем чтобы поменять его на еще более торжественный в день, когда после традиционного Rômerzug, «римского похода» он будет увенчан на берегах Тибра короной цезарей. Но если обстоятельства препятствовали этому долгому и трудному путешествию, то этот государь вынужден был довольствоваться титулом короля в своей империи.

Между тем вплоть до Конрада III (1138–1152) все монархи, призванные править Германией, рано или поздно становились императорами, так что попробуем разобраться, каково же истинное содержание этого, столь завидного титула. Нет сомнения, что он возносил своего носителя над всеми остальными королями, — «корольками», как любили говорить в XII веке придворные немецкого владыки. Этим объясняется желание присвоить его и некоторыми королями вне пределов античной империи, они объявляли тем самым свою независимость по отношению к более сильной монархии и собственную ведущую роль по отношению к своему окружению; в Англии так именовали себя некоторые короли Мерсии и Уэссекса, в Испании короли Леона. Плагиат, не более того! Единственным подлинным императором на Западе был «император римлян» — эту формулу усвоила с 982 года канцелярия Оттона, позаимствовав ее у Византии. Имперский миф питался здесь памятью о цезарях — христианских цезарях в первую очередь. Потому что Рим был не только «главой мира», он был еще и «апостольским городом», обновленным кровью мучеников. Отдаленные воспоминания о том, что римская империя была вселенской, подкреплял куда более близкий образ Карла Великого, «завоевателя мира», как назвал его один имперский епископ{301}. Оттон III, который начертал на своем щите девиз: «Обновленная Римская империя», бывший девизом и Карла Великого, отыскал в городе Ахене могилу великого Каролинга, позабытую поколениями, равнодушными к истории. Воздвигнув пышную усыпальницу, достойную памяти великого императора, Оттон III перенес туда славный прах, сохранив для себя фибулу и клочок одежды, красноречиво выразив тем самым верность двум слившимся воедино традициям.

Нет сомнения, что идею империи в первую очередь лелеяло духовенство. По крайней мере, если говорить о первом этапе феодализма. Трудно предположить, что малообразованные воители вроде Оттона I или Конрада II отчетливо понимали ее. Но духовные лица, которые всегда присутствовали в окружении королей, давали им советы, а иногда и воспитывали, безусловно влияли на их деятельность и политику. Оттон III был молод, образован, мистически настроен, он «родился в пурпуре» и усвоил уроки своей матери, византийской принцессы, — всем этим объясняется его опьянение имперской мечтой. «Римлянин, победитель саксонцев, победитель итальянцев, раб апостолов, Божьей милостью священный император Мира» — разве мог написать так писец в одной из грамот, если не был уверен заранее в одобрении своего господина? Век спустя официальный историограф Салической династии как рефрен будет повторять «управитель Мира», «господин над господами Мира»{302}.

Но если присмотреться к имперской идее попристальнее, мы увидим, что она соткана из противоречий. На первый взгляд, императорам проще всего было считать себя, как Оттон I, преемниками великого Константина. Но что тогда делать с «Даром», который курия приписала этому радетелю церковного мира, будто бы отдавшего папам Италию, а с ней вместе и весь Запад? «Дарение Константина» было так неугодно императорам, что окружение Оттона III впервые высказало сомнение в подлинности этой грамоты: дух солидарности сделал его подданных скептиками. Немецкие короли, которые, начиная с Оттона I, короновались в Ахене, считали себя законными наследниками Карла Великого. Между тем та самая Саксония, откуда родом была правящая династия, хранила горькую память о жестокой войне, — мы это знаем от историографов, — которую там вел завоеватель Карл Великий. Да и существовала ли, в самом деле, Римская империя? Духовенство настаивало на этом: но традиционному толкованию Апокалипсиса она была последней из четырех, после чего должен был наступить конец света. Правда, другие церковные писатели сомневались в подобной неизменности; по их мнению, Верденскнй договор о разделе знаменовал совершенно новую эпоху в истории. И что бы там ни говорили, но саксонцы, франки, баварцы, швабы, императоры и могущественные сеньоры империи, которым так хотелось уподобиться древним римлянам, чувствовали себя по отношению к римлянам-современникам чужаками-завоевателями. Они не любили их, не уважали, — они их ненавидели. С обоих сторон дело доходило до страшных насилий и злоупотреблений. Случай Оттона III, который был душевно предан Риму, был исключением, и его царствование кончилось трагедией обманутого сновидца. Он умер вдали от Рима, откуда его выдворили мятежники, а немцы обвиняли его в том, что ради Италии он пренебрегал «землей, где родился, сладостной Германией».

Что же касается претензий германских императоров на мировое господство, то для их осуществления им не хватало материальных средств, поддержки других государей, не говоря уж об иных, не менее серьезных препятствиях: мятежах римлян или жителей Тиволи, сеньорах-бунтовщиках, засевших в замках при дороге, возмущении и несогласии собственных войск, словом, причины были те же самые, что мешали им как следует управлять и своим собственным государством. Собственно, до Фридриха Барбароссы (а он пришел к власти в 1152 году) эти претензии были всего-навсего канцелярской формулой. Несмотря на множество вторжений первых императоров-саксонцев в Западно-Франкское королевство, эти претензии никогда не были сформулированы. Или, по крайней мере, не были сформулированы впрямую. Императоры саксонские или салические, высшие владыки Рима, «поверенные» святого Петра, а значит, его защитники, наследники традиционных прав римских императоров и первых Каролингов, хранители христианской веры повсюду, где она только существовала, не имели в собственных глазах ни более высокой, ни более подобающей их достоинству миссии, чем миссия покровительства, реформирования и руководства римской церковью. По словам одного из епископов Верее, «под могущественной защитой цезарей папы отмывают текущие века от их грехов»{303}. А если быть более точными, то цезари-императоры считали себя вправе назначать священного владыку или, по крайней мере, требовать, чтобы его назначали с их согласия. «Из любви к святому Петру мы выбрали в качестве папы нашего наставника сеньора Сильвестра и по воле Божией поставили и утвердили его папой» — так пишет Оттон III в одной из своих грамот. А поскольку папа был не просто епископом Рима, но в первую очередь, главой «вселенской церкви» «вселенским папой», как дважды подтверждает Оттон Великий, определяя привилегии святого города, — то получалось, что император имеет право своеобразного контроля над всем христианским миром, и если он пользовался этим правом, то был гораздо могущественнее любого короля. Это и было тем зерном неминуемого разлада между духовными и светскими, которое было заложено в имперской власти, зерном, которое было чревато гибелью.


Глава III. ОТ ГЕРЦОГСТВ К ОКРУГАМ, ПОДЧИНЕННЫХ СЕНЬОРУ

1. Герцогства

Сама по себе тенденция дробления больших государств на более мелкие политические объединения была на Западе очень древней. Единству дряхлеющей Римской империи с одинаковым напором грозили как честолюбивые военачальники, так и непокорные городские аристократы, объединявшиеся иной раз в местные союзы. В отдельных областях феодальной Европы сохранились маленькие олигархические «римские государства», как свидетельства былого, исчезнувшего в других местах. Таким был «союз венецианцев» — объединение поселений, основанных на островах лагуны беглецами с «твердой земли», назвавших свое объединение именем своей родной провинции, крепость на холме Риальто, которую мы привыкли называть Венецией, появилась много позже, и еще позже она сделалась столицей. В южной Италии такими маленькими независимыми государствами были Неаполь и Гаэта. На Сардинии династии местных вождей разделили остров на сферы влияния. Короли варварских королевств всячески препятствовали процессу дробления своих государств, но в то же время не могли не уступать давлению властей на местах. Так, например, у нас есть свидетельства, что Меровинги уступали право избирать графа то аристократии одного графства, то другого, они же разрешали грандам Бургундии самим назначать управителей замков. С этой точки зрения, укрепление провинциальной власти, которое мы наблюдаем на всем континенте после того, как распалась империя Каролингов, которую позже будем наблюдать у англосаксов, в некотором смысле было возвратом к прошлому. Однако существование в недавнем прошлом мощных государственных учреждений наложило на местную власть своеобразный отпечаток.

В империи франков несколько графств составляли основу каждого «территориального округа». И поскольку графы Каролингов были настоящими чиновниками, то тех, кто стал обладателем власти в новые времена, можно назвать, не опасаясь анахронизма, «главными префектами», так как они, будучи одновременно еще и военачальниками, объединяли под своей административной властью сразу несколько округов. Есть свидетельства, что Карл Великий сделал для себя законом никогда не поручать одному графу несколько округов одновременно. Вполне возможно, что при его жизни этот мудрый закон, если и нарушался, то не часто, зато часто нарушался при его преемниках, а после Людовика Благочестивого и вовсе был забыт. Дело было не в корыстолюбии крупных сеньоров, обстоятельства были таковы, что применять этот закон стало трудно. Иноземные вторжения и соперничество королей привели к тому, что война стала образом жизни франков, а значит, военачальники стали играть главенствующую роль не только на пограничных территориях, но и по всей стране. Карл Великий учредил объезды страны с целью контроля, временные инспекторы, называемые missus, превратились в постоянных правителей. Между Сеной и Луарой таким был Роберт Сильный, южнее прародитель графов Тулузских.

Кроме управления несколькими округами-графствами эти крупные сеньоры получали право и на главные королевские монастыри. Став их покровителями, мирскими «настоятелями», они приобретали дополнительный источник денежных средств и людей. Уже владея феодами, получали новые феоды или аллоды и создавали в провинции обширную клиентуру, присваивая себе оммажи королевских вассалов. Правитель, не имея возможности лично управлять всеми территориями, которые были официально подчинены ему, вынужден был назначать сам или принимать уже существующих в некоторых землях нижестоящих графов или виконтов (дословно «отряженных графом»), а всех своих подчиненных объединять и связывать оммажами. Для назначения верховного управителя нескольких графств особой церемонии не существовало. Их называли и они называли сами себя, не вкладывая в эти названия особых различий: архиграфами, главными графами, маркизами, — то есть управителями пограничной области марки, поскольку именно по образцу пограничных территорий стали управлять и внутренними областями, — а также герцогами, позаимствовав этот титул у римлян и Меровингов. Последнее название употреблялось только в тех местах, где новой власти служила уже сложившаяся структура. Мода и привычка постепенно закрепляла в одном месте один титул, в другом — другой, так, мы видим, что в Тулузе и Фландрии сохранился самый простой титул графа.

Само собой разумеется, что по-настоящему стабильными эти «сгустки» власти стали, только сделавшись наследственными, то есть когда стали наследоваться «почести» — в Западной Европе, как мы знаем, это произошло раньше, в империи много позже. До этого внезапная смерть правителя, изменившиеся намерения короля, враждебность или интриги окружающих магнатов могли в один миг разрушить все построение. На севере Франции руководить большими территориями пытались два различных графских семейства, прежде чем эта власть окончательно закрепилась за маркизами Фландрскими, жившими в крепости Брюгге. Одним словом, в успехе и неуспехе большую роль играл случай. Однако нельзя объяснять все случайностями.

Основатели княжеств, безусловно, не были знатоками географии, но устремлялись туда, где географические условия соответствовали их амбициям: например, на земли, давно связанные между собой дорогами, обжитые и посещаемые; на ключевые придорожные пункты, важность владения которыми мы уже знаем по изучению королевств: во-первых, они имели решающее военное значение, во-вторых, давали возможность собирать пошлины, становясь источником дохода. Разве мог не только выжить, но и процветать бургундский принципат при таких неблагоприятных условиях, если бы герцоги не владели дорогами, ведущими от Отена и долины Уш по пустынным горным районам в долину Роны? «Он жаждал завладеть крепостью Дижон, — говорит об одном из претендентов монах Рихер, — надеясь, что с того дня, когда завладеет ею, сможет подчинить своим законам лучшую часть Бургундии». Господа Апеннин, графы Каносса, не замедлили распространить свою власть на соседние низменности — долины Арно и По.

Очень часто соединение земель было подготовлено давней привычкой жить общей жизнью. И не случайно титулы новых владельцев оказывались привязанными к старинным местным или этническим названиям. В тех местах, где группа с тем или иным названием была поначалу достаточно велика, в конце концов от нее оставалось одно название, и им произвольно называли какую-нибудь малую частичку целого.

Что же касается самых больших территорий, на которые традиционно делилось государство франков и которые не раз выступали как самостоятельные государства, то, например, Австразия почти целиком вошла в Лотарингию. Зато, наоборот, о трех других: Аквитании, Бургундии и Нейстрии в 900-х годах помнили просто как о Франции, и воспоминания эти стерлись еще не скоро. Став главой этих обширных округов, правитель гордо именовал себя герцогом аквитанцев, или бургундцев, или франков. Объединение этих трех герцогств так привычно казалось всем королевством, что и сам король говорил о себе иной раз как о «короле франков, аквитанцев и бургундцев», а Робертин Гуго Великий, притязая на верховную власть, счел, что обладает ею, когда присоединил к французскому герцогству, которое он унаследовал от отца, еще и инвеституры двух других, но это предприятие было слишком грандиозным, чтобы продлиться долго[48].

На деле герцоги Франции, став позже королями Капетингами, обладали реальной властью только в тех графствах-округах, которые сами держали в руках, то есть в 987 году — в шести или восьми графствах вокруг Парижа и Орлеана, а графства в низовьях Луары узурпировали у них их собственные виконты. Старинная земля бургундцев была в феодальную эпоху поделена между королевством Рудольфьенов — часть ее была превращена в большой феод, который держали от этих королей («графство» Бургундское, наше Франш-Конте), — и Францией, где находилось бургундское герцогство. Это герцогство, располагаясь от Соны до Отинуа и Авалонне, разумеется, не охватывало всю Бургундию — Бургундию Санса и Труа, например, — но в западной Франции про него привычно говорили «Бургундия». Королевство Аквитания на севере доходило до Луары, и очень долго после того, как оно стало герцогством, центром притяжения оставалась эта река. Гильом Благочестивый подписывается в 910 году под хартией об учреждении аббатства Клюнн герцогом Буржским. Между тем этот титул оспаривался многими соперничающими семействами, и то семейство, за которым он в конце концов закрепился, обладало реальными правами только над пуатевенскими равнинами и западной частью Центрального массива. Затем к концу 1060 году удачное наследство позволило этому семейству присоединить к своей вотчине герцогство, расположенное между Бордо и Пиренеями и основанное местной династией, именовалось оно герцогством басков или Гасконью. Феодальное государство, возникшее из этого объединения, безусловно, было достаточно значительным по величине. Однако оно не включало в себя многие земли, которые изначально считались принадлежащими Аквитании.

Этническая база была более определенной. Разумеется, утверждая это, мы абстрагируемся от субстрата, состоявшего из неких племенных групп, не обладавших явно выраженной культурой. Бретонское герцогство стало преемником «королевства», которое во время смут в Каролингской империи основали арморикийские кельты. Они присоединили, как и короли скоттов, к землям с кельтским населением пограничные области с другими языками, в данном случае романские марки Ренн и Нант. Нормандия была обязана своим появлением скандинавским пиратам. В Англии старинное деление острова согласно расселению различных германских племен превратилось со временем в провинции. Начиная с X века короли стали отдавать их в управление магнатам. Но явственнее всего именно этот этнический принцип сохранился в немецких герцогствах.

В Германии точно так же, как в Западно-Франкском королевстве и Италии, мы видим изначально большое количество графств, которые объединяются под властью военачальников, видим такое же разнообразие титулов. Но титулы в Германии были гораздо быстрее приведены к единообразию. За удивительно короткий период — примерно с 905 по 915 год — появляются герцогства Алеманское или Швабское, Баварское, Саксонское, Франконское (прибрежные диоцезы на левом берегу Рейна и земли, заселенные франками в низовьях Майна), не считая герцогства Лотарингского, чей герцог считался «малым королем». Все эти названия очень знаменательны. В Восточно-Франкском королевстве, которое не испытало на себе, как романизированное Западное, множества разных вторжений, под видом единства сохранялись старинные племенные владения германских племен. И по тому же племенному принципу объединяются магнаты, приезжающие на выборы короля. Дух партикуляризма поддерживался как употреблением законов, особых для каждой области, так и воспоминаниями недавнего прошлого. Алеманны, баварцы, саксонцы постепенно присоединялись к государству Каролингов на протяжении второй половины VIII века, и титул герцога, восстановленный феодальными сеньорами, воспроизводил тот, который так долго носили наследственные владельцы двух первых областей, уже даже подчинившись владычеству франков. Обратим внимание на противоположный опыт, который предлагает нам Тюрингия. В этой области не сложилась независимая национальная жизнь, так как местное королевство было уничтожено в 534 году, и никакая длительная герцогская власть тут не удерживалась. В племенных герцогствах герцог воспринимался в первую очередь как народный вождь, а не как управитель административного округа, поэтому аристократия герцогства охотно стремилась выбирать его, и, например, в Баварии король оставил за знатью право выражать свое мнение при назначении на эту должность. С другой стороны, в Германии была слишком жива память о Каролингской империи, и короли не могли не воспринимать правителей провинций как своих представителей. Поэтому, как мы знаем, им так долго отказывали в праве наследования.

Таким образом, герцогский титул в X веке в Германии, с одной стороны, воспринимался как государственная должность, а с другой — сохранял ореол племенного вождя, что резко отличало немецкие герцогства от французских. Германия, гораздо меньше, чем Франция, феодализированная, при управлении практически не использовала вассальные отношения. Во Франции герцогам французским, аквитанскнм, бургундским и другим, а также маркизам и архиграфам удавалось управлять только теми территориями, которые принадлежали им лично или которые они отдавали в качестве феодов; германские же герцоги управляли как собственными владениями, так и оставались реальными правителями других обширных территорий. Достаточно часто графства, пограничные с территорией герцогства, становились непосредственными вассалами короля, но при этом оставались в подчинении у герцога. Я позволю себе проиллюстрировать это положение современным примером: назначенный центральной властью помощник префекта тем не менее подчиняется префекту. Герцог собирал на свои торжественные сборища всех главных людей герцогства, распоряжался и командовал феодальным войском, был обязан поддерживать мир на своей территории и имел право суда; и хотя прерогативы герцогского суда не были точно определены, он обладал достаточной силой и властью.

Однако большие племенные герцогства — Stammesherzogtumer немецких историков — ощутимо ограничивали власть короля, поэтому короли угрожали им сверху, а снизу их подтачивали силы дробления, все более активные в обществе, которое, отдаляясь от своих истоков и памяти о древности, продвигалось к феодализму. Иногда эти герцогства король просто уничтожал, — так было с Франконским герцогством в 939 году, — но чаще ограничивал их власть; лишенная власти над церквями и землями, принадлежащими этим церквям, герцогская власть переставала быть той, какой была вначале. После того как герцогский титул Нижней Лотарингии перешел в 1106 году к роду Лувен, один из его обладателей спустя восемьдесят пять лет пожелал распространить свою власть на всю Лотарингию, какой она была в древности. Королевский суд ответил ему, что «он обладает герцогской властью лишь в тех владениях, которые держит сам или которые держат от него». И хронист-современник комментирует это решение: «Герцоги этого рода обладали правом суда только в границах собственных владений»{304}. Невозможно лучше определить то направление, в каком развивалось это общество. От первоначальных герцогств уцелело несколько титулов, и редко когда что-то большее. Однако уцелевшие племенные герцогства уже ничем не отличались от территориальных, которые очень укрепились на фоне слабеющей монархии в Германии XII и особенно XIII века, превратив ее, в конце концов, в федеральное государство, последний вариант которого знаком и нам. Но по типу своего политического устройства это государство было гораздо ближе к французскому, представляя собой конгломерат всевозможных прав и властей, как уцелевших от округов-графств, так и вновь появившихся. Германия примерно на два века позже — подобные сдвиги в истории развития стран нам уже знакомы, — вышла на ту дорогу, которую уже прошла, готовясь к новой, ее западная соседка.


2. Графства и округа, подчиненные сеньорам

Графства, ставшие рано или поздно наследственными в тех государствах, которые сформировались после крушения империи Каролингов, не все были поглощены новыми, более крупными образованиями, которые мы именуем герцогствами. Некоторые из них достаточно долго продолжали вести независимое существование: например, Мэн оставался независимым до конца 1110 года, несмотря на постоянные посягательства на него его соседей анжуйцев и нормандцев. Однако разделы, учреждение многочисленных иммунитетов и, наконец, прямая узурпация повели к тому, что права графов раздробились. Графы, законные наследники франкских чиновников, и магнаты, скопившие в своих руках множество сеньорий и всевозможных прав, благодаря своей ловкости или удачливости, постепенно сравнялись по своим возможностям; разница между ними зачастую сводилась к отсутствию у последних титула и имени, что тоже было делом поправимым: богатые аллодисты в Германии и светские покровители церквей их просто-напросто присваивали, например, «поверенные» Сен-Рикье стали графами де Понтье. Идея государственной власти стиралась, уступая место наличию власти фактической.

В установлении и укреплении новых властей с разными именами и в разных местах была одна общая черта: главную роль в формировании новой власти играли замки. «Он был могущественным, — говорит Одерик Виталь о сире де Монфоре, — как могущественен тот, у кого есть укрепленные замки, охраняемые сильными гарнизонами». Не будем представлять себе просто укрепленный дом, которым, как мы видели, удовлетворялся обыкновенный рыцарь. Замки магнатов были настоящими автономными военными лагерями. Главной была башня, жилище хозяина и оплот последней защиты. Вокруг нее одна или несколько стен огораживали достаточно обширное пространство, на котором располагались помещения, где могли жить воины, слуги и ремесленники, которые можно были приспособить под хранение зерна или провизии. Таким предстает перед нами графский castrum в Варсюр-Мёз X века, такие же замки, только два века спустя, мы видим в Брюгге и Ардре, построенные гораздо более искусно, но по тому же самому плану. Первые такие цитадели возникли во время норманнских и венгерских нашествий, воздвигали их короли или военачальники крупных военных отрядов, поэтому впоследствии идея, что замок в некотором смысле достояние общественное и представляет собой могущество государства, никогда до конца не исчезала из общественного сознания. Из века в век замки, построенные без разрешения короля или герцога, считались незаконными или, по выражению англосаксов, «изменными». Реальной власти этот закон не имел практически до XII века, но потом укрепившиеся короли и территориальные власти вновь наполнили его конкретным содержанием. И вот что важно: не в силах помешать возведению новых замков, короли и герцоги смогли осуществить реальный контроль за ними только после того, как взяли на себя их строительство и стали отдавать их в пользование «верным» в качестве феодов. До этого против герцогов и крупных графов поднимались зависимые от них владельцы замков, их служащие или вассалы, готовые основать династии.

Однако замки были не только надежным убежищем для господина и его слуг. Для своей округи они представляли собой административный центр, равно как и центр сети вассальных зависимостей. Крестьяне исполняли в нем свои повинности, укрепляя его, и здесь же платили оброк; вассалы близлежащих феодов несли в нем гарнизонную службу и держали от этого замка и свои феоды — пример этому Берри и «толстая башня» Иссуден. В замке вершилось правосудие, от замка исходили приказы и распоряжения, которые воспринимались как проявление власти. Поэтому в Германии начиная с XI века многие графы, которые уже не могли управлять обширными округами, поскольку они раздробились на части, стали заменять в своем титуле название округа именем своего главного наследственного замка. Этот обычай распространился и достиг даже самых высокопоставленных лиц в государстве: Фридрих I именовался герцогом Штауфеном из Баварских герцогов{305}. Примерно в это же время во Франции замкам была передана функция верховных судов. Редкой была судьба аквитанского замка Бурбон-Ларшамбо, хотя его владельцы не были графами, они стали основателями территориального княжества, и его название по-прежнему носит одна из французских провинций, Бурбоннэ, патроним знаменитой фамилии. Стены и башни этого замка были как источником, так и символом власти.


3. Церковная власть

Следуя римской традиции и традиции Меровингов, Каролинги не только находили естественным, но и поощряли участие епископов в управлении мирскими делами своего диоцеза. Но зачастую в качестве сотрудника или наблюдателя при королевском чиновнике, иными словами, графе. Монархи первого феодального периода пошли дальше: иной раз они епископа назначали графом.

Эволюция произошла не сразу. Не столько земли диоцеза, сколько город, в котором возвышался кафедральный собор, воспринимался как находящийся на особом попечении пастыря. Если граф, исполняя свои обязанности, постоянно находился в разъездах, то епископ почти безвыездно пребывал в «своем городе». В дни опасностей, когда люди епископа помогали охранять укрепления, зачастую построенные или починенные на церковные деньги, когда епископские закрома открывались, чтобы кормить осажденных, епископы чаще всего принимали на себя и все остальные функции управления городом. Признавая за епископом графские права на крепость и ее первые валы, что означало еще возможность чеканить монету и владеть крепостными стенами, короли думали прежде всего о защите города. Так, епископ Лангра стал графом в 887 году, Бергама — в 904, Туля — в 927, Шпайера — в 946, — чтобы не перечислять страну за страной, я привожу самые первые случаи. Граф продолжал управлять окружающими землями. Подобное разделение власти длилось иной раз достаточно долго. На протяжении нескольких веков епископ или настоятель главного собора города Турне были одновременно и графами. Граф Фландрский был графом остальной Турени. Но в конечном счете короли стали предпочитать жаловать епископам и всю остальную территорию. Спустя шестьдесят лет граф- епископ города Лангра стал графом и близлежащих земель. Как только возникла такая практика, власть епископам стали передавать сразу, а не поэтапно: архиепископы Реймса никогда не были графами до того, как в 940 году стали графами как Реймса, так и всей области.

Причины, почему короли придерживались именно такой политики, более чем понятны. Они делали ставку разом и на небесное, и на земное. Святые на небесах наверняка хлопали в ладоши, узнав, что их служители получают столь доходные должности и избавляются от неудобных соседей. А на земле короли были уверены, что отдают власть в самые верные руки. Во-первых, прелат не мог превратить данное ему владение в наследственное, во-вторых, поскольку назначение прелата на должность зависело от короля, или, по крайней мере, от согласия короля, а образование и интересы, безусловно, делали его сторонником монархии, то король среди царящих в те времена анархии и беспорядков надеялся обрести в его лице наиболее послушного из возможных слуг. Знаменательно, что первые графства, которые были доверены германскими королями епископам, находились вдали от кафедральных городов, — это были альпийские графства с переходами через горы, потеря их нанесла бы очень большой ущерб имперской политике.

И хотя, казалось бы, нужды были у всех одинаковыми, но судьба возникшего института была в каждой стране своя.

Во французском королевстве, начиная с X века, многие епископства попали в зависимость от земельных владельцев, то есть графов. Поэтому очень малое число епископов, причем в основном на территории собственно Франции и Бургундии, получили графство. Но двум среди них — епископам Реймсскому и Лангрскому удалось создать настоящие княжества, собрав вокруг главного округа, которым они управляли, еще и другие, связанные с ними вассальной зависимостью. В войнах X века чаще всего и с наибольшим уважением упоминаются «рыцари церкви Реймса». Но находясь в тесном кругу мирских герцогств, часто оказываясь жертвами предательства собственных феодалов, церковные княжества очень быстро распались. Начиная с XI века графства-епископства любой величины не имели иной защиты против врагов кроме королевской власти, с которой сотрудничали все теснее и теснее.

Сохраняя верность традициям франков, германские государи очень долго не решались трогать сложившуюся систему графств. Однако к концу X века резко возрастает число графств, отданных королем в управление епископам: в результате на протяжении нескольких лет возникает мощное владычество церкви, обладающей кроме обширных территорий еще и различными иммунитетами и другими привилегиями. Очевидно, короли, и, вполне возможно, напрасно, сочли, что в их борьбе с захватом власти на местах крупными магнатами, в частности, герцогами, лучшими помощниками будут прелаты, облеченные временной властью на земле. Любопытно, что самыми сильными и многочисленными церковные графства были там, где герцогства были вообще уничтожены, например, во Франконии, в древней прирейнской Лотарингии, в западной Саксонии, где давно уже не было действенной и реальной власти. Расчет королей не оправдался. Длительная борьба пап и императоров, частичный, но все-таки успех церковной реформы привели к тому, что германские епископы, начиная с XII века, все меньше и меньше считают себя чиновниками монархии, и еще менее ее вассалами. Церковные княжества в конце концов стали еще одной силой, которая работала против единства национального государства.

В лангобардской Италии и Тоскане — правда, в гораздо меньшей степени, — имперская политика была точно такой же, что и в Германии. Однако скопление княжеств в руках одной из церквей было здесь редким явлением, и соответственно результаты практики «графство-епископство» были другими. За спиной епископа-графа очень быстро выросла иная власть — власть городской коммуны. Новая власть соперничала с существующей, но умела и пользоваться в своих интересах теми инструментами, которые успели наработать хозяева города. Часто под эгидой наследников епископа или от его имени действуют, начиная с XII века, большие республики-олигархии лангобардских городов, утверждая свою независимость и господство над окружающим землями.

Честно говоря, мы достигли бы небывалых высот юридической казуистики, если бы сумели определить разницу и четко отделить владения церкви, наделенной графской властью, и владения церкви, которая этой властью не обладала, но имела достаточное количество сеньорий, защищенных иммунитетом, вассалов и вилланов для того, чтобы представлять собой мощную местную власть. Повсеместно западные земли были расчерчены границами «свободных», принадлежащих церкви, владений. Очень часто эти владения охранял знак креста, который, по выражению Сугерия, подобно «“геркулесовым столпам”, делал их недоступными для мирян»{306}. Недоступными, сказали бы мы, в идеале. На практике все бывало по-другому. В вотчинах святых и наделах бедных светских аристократов жадные и предприимчивые сеньоры видели самую желанную добычу, обеспечивающую их богатством и властью, и добивались ее всеми доступными способами: превращали в феоды угрозами или дружескими посулами, а в пределах старинной Каролингской империи, пользуясь туманностью формулировок при передаче прав владения, хищнически присваивали[49].

Как только первое законодательство Каролингов определило сферу действия иммунитета, для его функционирования на практике понадобились светские представители при каждой церкви, которые имели бы право заниматься тяжбами и вести дознание на территории сеньорий, препровождая в графские суды тех, кого не могли отныне арестовывать сами королевские чиновники. Создание этой должности преследовало двойную цель, и именно эта двойственность свидетельствовала, насколько целенаправленной была государственная политика; должность была введена, во-первых, для того, чтобы мирские обязанности не отвлекали монахов от их прямого долга; во-вторых, она была знаком официального признания сеньориального правосудия и посредством ее оно становилось частью отрегулированного, контролируемого государственного правосудия. С этих пор не только каждая церковь, которой был дан иммунитет, должна была иметь своего поверенного или поверенных (advocatus), но за выбором этих поверенных пристально наблюдала государственная власть. Поверенный при епископе или при монастыре времен Каролингской империи был, по существу, представителем монарха.

Разрушение административного здания, построенного Каролингами, не уничтожило института поверенных. Другое дело, что он очень изменился. С самого начала поверенный за свою службу получал вознаграждение в виде надела, выделенного из земель, принадлежащих церкви. По мере того как обязательства перед государством заменялись обязательствами перед тем или иным лицом, поверенного уже не воспринимали как человека, связанного с королем, поскольку он не приносил ему оммажа, но видели в нем вассала епископа или монашеской братии. Отныне именно от их решения зависело назначение на эту должность. И с этого времени пли, по крайней мере, вскоре эти феоды становятся почти что наследственными.

В то же время роль поверенного необычайно возросла. В первую очередь, в качестве судьи. Наделенные иммунитетом церкви получили право судить и «кровные дела» и, вместо того чтобы отправлять преступников в графские суды, отныне сами пользовались грозным оружием верховного правосудия. Но поверенный был не только судьей. Среди смут и войн церковь нуждалась и в военачальниках, которые вели бы в сражение ее людей под святыми хоругвями. Государство перестало быть надежным защитником, и церковь нуждалась в защитниках, более близких и непосредственных, охранявших ее достояние, на которое постоянно покушались. Этих защитников она стремилась обрести в светских представителях, которыми снабдило ее законодательство великого императора. Поверенные, будучи профессиональными воинами, и сами, очевидно, стремились предложить или навязать свои услуги в исполнении обязанности, которая обещала быть и почетной, и прибыльной. В результате центр тяжести переместился: в документах, определяющих сферу деятельности поверенных или оправдывающих величину требуемых вознаграждений, главный акцент делается с этих пор на идее защиты. Изменился и социальный статус поверенных. Поверенный эпохи Каролингов был достаточно скромным чиновником. В X веке члены графских родов, первые среди «могущественных», уже не брезговали этой должностью, которая когда-то казалась много ниже их достоинства.

Однако распыление прав, ставшее участью многих средневековых институтов, не миновало и этот. Законодательство Каролингов, скорее всего, предусматривало для обширных территориальных владений наличие по одному поверенному на графство. Но очень скоро их число возросло. Надо сказать, что в Германии и Лотарингии, где эти учреждения оставались почти прежними, местные поверенные, которых часто называли помощниками, оставались, в сущности, представителями и зачастую вассалами главного поверенного церкви. Главных поверенных могло быть несколько, и между ними были распределены обязанности и доходы. Во Франции, как мы уже можем предположить, процесс дробления зашел гораздо дальше: дело кончилось тем, что каждый более или менее значительный церковный надел или группа наделов имели своего особого «защитника», нанятого из сеньоров среднего достатка по соседству. Главный же поверенный, на котором лежала обязанность защищать епископство или монастырь, был неизмеримо выше этих мелких местных «защитников» как по своим доходам, так и по социальному положению. Случалось также, что этот магнат, будучи поверенным того или иного религиозного сообщества, был в то же время и его «владельцем», что означало назначение его аббатом: несмотря на то, что он продолжал оставаться светским человеком, ему давали должность настоятеля. Это смешение понятий было необычайно характерным для людей средневековья, чувствительных не к юридическим тонкостям, а к соотношению реальных сил.

Поверенный обладал весьма значительным феодом, он соответствовал его должности, и этот феод позволял ему распространять управление и на церковные земли, что приносило весьма значительные доходы. В Германии чаще, чем в других местах, поверенный, становясь «защитником», продолжал оставаться судьей. Руководствуясь старинным правилом, которое запрещало представителям духовенства проливать кровь, германские Vogt почти полностью монополизировали на монашеских территориях верховное правосудие. Относительное могущество германской монархии и ее верность традициям Каролингов способствовали этой монополизации. И в Германии короли уже не назначали к этому времени поверенных, но от них по-прежнему зависела инвеститура, они вводили в должность, то есть давали право на власть и принуждение. Но если юридическая власть переходила непосредственно от короля своему вассалу, то каким образом духовные лица осуществляли свое право верховного суда? Если они его и сохраняли в редких случаях, то распространялось оно только на тех, кто находился в непосредственной зависимости: слуг или рабов. Во Франции, где не существовало никаких связей между королевской властью и поверенными, раздел сферы правосудия был более разнообразным, и этот беспорядок куда лучше германского порядка служил интересам духовенства. Но вместе с тем сколько «повинностей», говоря языком хартий, вменили настоящие или мнимые «защитники» церковным вилланам! И все-таки даже во Франции, где институт поверенных попал в руки бесчисленного множества сельских самодуров, особенно жестоких по отношению к церковным приходам, оказываемая защита не была такой бесполезной, как стремятся ее представить церковные историографы. Диплом Людовика VI, написанный, по всей видимости, в аббатстве, говорит о ней «как о крайне необходимой и весьма полезной»{307}. Но обходились услуги защитников очень дорого. Защитники требовали разнообразной «помощи»: в сельскохозяйственных работах, в строительстве фортификационных сооружений; брали с поля или с очага, поскольку защищали в основном деревни — овес, вино, кур, деньги — список был поистине нескончаемым. Чего только не ухитрялись получать изобретательные поверенные с крестьян, не являясь даже их непосредственными сеньорами. По словам Сугерия, они «набивали себе рты крестьянским добром»{308}.

X век и первая половина XI были золотым веком поверенных, но только на континенте, поскольку Англия, далекая от традиций Каролингов, никогда не знала подобного института. Но затем церковь, обновленная грегорианской реформой, пошла в наступление. Договорами, судебными решениями, выкупами, доброхотными дарами кающихся и набожных она сумела вернуть себе свои владения и обязать поверенных исполнять строго определенные обязанности, к тому же весьма ограниченные. Но разумеется, уже полученные ими немалые доли церковного добра пришлось оставить за ними. Продолжали поверенные вершить суд не только на своих, но и на близлежащих землях, а также получать с этих земель доходы, хотя происхождение этих повинностей становилось для плательщиков все более непонятным. Однако нельзя сказать, что в результате передела власти между господами крестьяне что-то выиграли. Право на повинности было перекуплено, но повинности продолжали существовать, и крестьяне обогащали теперь епископов или монахов, а не мелкопоместных сеньоров по соседству. Зато церковь, принеся необходимые жертвы, избавилась от одной из наиболее серьезных опасностей, которая ей грозила.

Между тем мелкие и средние династии поверенных, вынужденные отказаться от источников доходов, которыми когда-то так широко пользовались и без которых многие рыцарские семейства никогда бы не выбились из бедности и безвестности, стали главными жертвами реформы. К концу второго периода феодализма местные поверенные практически перестали что-либо значить. Институт главных поверенных сохранился. Ими на протяжении всего этого времени были короли и самые крупные бароны. К этому времени мы видим, что монархии во всех странах вновь берут на себя защиту «своих» церквей. И если епископы, капитулы и монастыри решились отказаться от обременительных услуг своих мелких защитников, то только потому, что были уверены в своей безопасности и могли рассчитывать на реальную помощь крупных защитников — монарха или князя. Но и за покровительство крупных господ нужно было платить тяжелой службой и значительными денежными вкладами, которые год от года становились все больше. «Нужно, чтобы церкви были богатыми, — эти слова вкладывает в уста Генриха II Германского наивный фальсификатор XII века, — чем больше вложено, тем больше можно получить»{309}. Владения церкви, неотчуждаемые и избавленные по самой своей сути от опасности раздела, были самыми стабильными в подвижном и подверженном постоянным переделам феодальном мире. Именно поэтому для крупных властей церковь была самым драгоценным инструментом, позволявшим им по-новому группировать свои силы.


Глава IV. БЕСПОРЯДОК И БОРЬБА ПРОТИВ БЕСПОРЯДКА

1. Границы власти

Мы охотно говорим о феодальных государствах. Безусловно, это понятие не было совершенно чуждо умственному багажу образованных людей; мы встречаем в некоторых текстах даже старинное слово «республика». Наряду с обязательствами по отношению к своему непосредственному господину общественная мораль признавала существование обязательств и по отношению к более высокопоставленной власти. «Рыцарь, — говорит Бонизон де Сутри, — должен не щадить своей жизни, защищая жизнь своего сеньора, и ради защиты общественного достояния сражаться до смерти»{310}. И все-таки понятие государства очень сильно отличалось от того, что вкладываем мы в него сегодня. Содержание его было гораздо более скудным.

Список функций, которые в нашем сознании принадлежат государству, очень велик, но феодальное государство и не подозревало о подобных функциях. Образование принадлежало церкви. Точно так же, как социальная помощь, которая именовалась тогда милосердием. Все общественные работы были оставлены на усмотрение местных властей и относились к сфере принятых обычаев, что являлось разительным контрастом с римской традицией и унаследовавшим ее традиции государством Карла Великого. Правители вернулись к заботам об общественном строительстве только к XII веку, и то не все, а в отдельных, наиболее развитых областях: Генрих Плантагенет в Анжу построил плотины на Луаре; граф Филипп Эльзасский построил во Фландрии каналы. Нужно было ждать еще век, чтобы короли и князья, как когда-то Каролинги, стали участвовать в определении цен, робко вторгаясь тем самым в сферу экономической политики. По правде говоря, начиная со второго периода феодализма, об общественном благосостоянии пеклась всерьез власть весьма слабого звена, которое к тому же было чуждо собственно феодализму, — делали это города, как только в них возникли независимые коммуны, они занялись школами, больницами и регулированием экономики.

У короля, так же как у могущественного барона, было три обязанности: он должен был способствовать духовному спасению своего народа, покровительствуя благочестивым учреждениям и истинной вере; защищать свой народ от внешнего врага (к этой опекунской деятельности присоединялась и завоевательная, возникающая то как вопрос чести, то как стремление к власти), и заботиться о мире и справедливости внутри своей страны. Словом, король, в первую очередь, должен был уничтожать захватчиков, наказывать злодеев, воевать, пресекать, а вовсе не управлять. Нужно сказать, что и в таком виде королевский долг был достаточно тяжел.

И дело было не в том, что в те времена власть была принципиально слабой, дело было в том, что любая власть как внизу, так и наверху была одновременно и сильной, и слабой, в том, что она не могла оказывать воздействие постоянно, — власть то действовала, то не имела возможности действовать, и этот изъян очень мешал государю, когда его амбиции оказывались особенно велики, а сфера деятельности особенно широка. Что мы имеем в виду? А вот что. Когда, например, герцог Бретани в 1127 году признается, что не в силах защитить один из своих монастырей от своих же рыцарей, это не означает слабости центральной власти небольшого герцогства. Потому что и монархи, о могуществе которых хронисты говорят только в превосходной степени, проводили всю свою жизнь в борьбе с мятежниками. В феодальные времена было достаточно песчинки, чтобы власть перестала действовать. Мелкий феодал отказался подчиняться королю и заперся в своем замке, император Генрих II три месяца осаждает замок{311}. Мы уже знаем, каковы причины короткого дыхания: медленность и затрудненность социальных коммуникаций; отсутствие денег; необходимость в прямых контактах с людьми, для того чтобы осуществлялось управление. «В 1157 году, — сообщает Оттон Фрейзингенский, наивно полагая, что воздает хвалу своему герою Фридриху Барбароссе, — он вновь вернулся в Северные Альпы; его присутствие сразу принесло франкам (имеются в виду германцы) мир, отнятый у них в его отсутствие итальянцами». Прибавьте к этому обилие вассальных зависимостей, которые вступают в конкуренцию между собой. В середине XIII века французский сборник кутюмов признает существование случаев, когда вассал барона на законных основаниях может вести войну против своего короля, защищая правоту своего господина{312}.

Лучшие умы понимали, что государство незыблемо. Капеллан Конрада II приписывает ему следующие слова: «Когда король умирает, не умирает королевство, оно — корабль, лишившийся капитана». Но жители Павни, к которым были обращены эти слова, похоже, придерживались более распространенного мнения и не понимали, в чем их можно винить, поскольку они разрушили императорский дворец во времена междуцарствия. «Мы служили нашему императору, пока он был жив, он умер, и у нас не стало больше короля». Предусмотрительные люди обычно просили у нового короля подтверждения тех привилегий, которые были дарованы предыдущим, а английские монахи в XII веке утверждали в королевском суде, что действие эдикта, вступившего в противоречие с древним обычаем, длится только на протяжении жизни автора{313}. Другими словами, в общественном сознании абстрактная идея власти воплощалась в лице конкретного правителя. Самим королям было трудно возвыситься над узкими семейными интересами. Посмотрите, какие дает распоряжения Филипп Август, отправляясь в крестовый поход: если он умрет во время пребывания в Святой земле, то его сокровища, без которых немыслима королевская власть, он просил распределить следующим образом — половину сыну, а половину раздать как милостыню, но если сын уже умер к этому времени, то раздать все.

Однако не надо думать, что в те времена монарх решал и совершал поступки, исходя из своей личной воли. Такого не было ни в праве, ни на деле. По кодексу «доброго правителя», принятого повсеместно, любое серьезное решение монарх принимал, только спросив совета. Разумеется, не у народа. Населению и в голову не приходило, что его мнением непосредственно или через выборных представителей может кто-то интересоваться. Бог устроил мир так, что советниками являются могущественные и богатые. Принимая ответственное решение, король или герцог советовались со своими главными слугами и избранными верными, одним словом, со своим двором. Самые самостоятельные и гордые монархи всегда подчеркивали в своих грамотах, что совет, необходимый для принятия решения, состоялся. Император Отгон I сообщает, например, что закон, который должна была принять ассамблея, пока не может войти в силу, так как на ассамблее отсутствовало несколько грандов{314}. Строгое или не строгое соблюдение этого правила зависело от соотношения сил. Но нарушать его или открыто пренебрегать им было неосторожностью: высокопоставленные «слуги» считали себя обязанными соблюдать только те законы, которые были приняты, пусть даже не с их согласия, но в их присутствии. В невозможности создать аппарат управления, который действовал бы вне личных контактов, и была глубинная причина раздробленности феодального общества.


2. Насилие и стремление к миру

Картина феодального общества, особенно в первый период его существования, будет весьма далека от реальности, если заниматься только правовыми институтами и забыть о живом человеке, живущем в состоянии постоянной и тягостной незащищенности. Сегодня ощущение присутствующей в мире грозной опасности смягчено для нас тем, что она касается не отдельного человека, а коллектива и присутствует не впрямую, а как противостояние вооруженных государств. Опасность, грозящая людям Средневековья, не была, в первую очередь, и экономической, — той, что обрушивается на неудачливых и бедных, — опасность угрожала каждый день и угрожала каждому. Она грозила имуществу, грозила жизни. Этой опасностью были войны, убийства, злоупотребление силой — нет страницы в нашем исследовании, на которой не возникли бы их грозные тени. Для того чтобы собрать воедино причины, по которым насилие стало характеристикой социальной системы на протяжении целой эпохи, нам будет достаточно нескольких слов.

«Когда Римская империя франков погибнет, разные короли будут занимать августейший престол, но довериться каждый подданный сможет только мечу», — так под видом пророчества оплакивал в IX веке монах из Равенны крушение имперской мечты Каролингов{315}. А это означает, что современники прекрасно понимали, что происходит: несостоятельность государства, вызванная долгой анархией, способствовала и поощряла разгул зла. Разрушению старых структур власти помогали нашествия, сеявшие повсюду убийства. Но насилие коренилось глубже, оно было заложено в самой структуре социума и ментальности.

На насилии зиждилась экономика; во времена, когда мена и обмен были редкими и трудными, единственным доступным средством для обогащения считалось угнетение и насилие. Целый класс господ-воинов жил именно так, и монах-писец в одном из документов мог спокойно вложить в уста мелкого сеньора следующие слова: «Я отдаю эту землю, свободную от поборов, пошлин, талий, любых повинностей и всего того, что рыцари привыкли отнимать силой у бедняков»{316}.

Насилие было частью права: поначалу как ссылка на обычай, который давностью лет оправдывал любую узурпацию и признавал ее законной, затем как укоренившая традиция, вменявшая в обязанность человеку или небольшой группе людей самим вершить правосудие. Семейная кровная месть, послужившая причиной стольких кровавых драм, была не единственной формой личного правосудия, нарушавшего общественный порядок. Если физически или материально пострадавшему человеку мировые судьи отказывали в непосредственном возмещении ущерба имуществом обидчика, подобный отказ был чреват многими последствиями.

Насилие существовало и в нравах, люди Средневековья, неспособные обуздывать свои порывы, нервные, но мало чувствительные к зрелищу страдания, мало ценящие жизнь, поскольку она воспринималась только как переходный этап к вечности, считали почетным и достойным животное проявление физической силы. «Всякий день, — пишет около 1024 года Брушар, епископ Вормсский, — убийства, как среди диких зверей, совершаются среди зависимых монастыря Сен-Пьер. Набрасываются друг на друга опьяненные вином, гордостью или без причины. На протяжении года тридцать пять рабов, совершенно ни в чем не повинных, было убито другими церковными рабами; и убийцы не раскаиваются в них, они ими гордятся». Спустя почти что век английский хронист, воспевая мир и покой, которые сумел установить в своем королевстве Вильгельм Завоеватель, говорит прежде всего о двух вещах, которые, по его мнению, лучше всего характеризуют полноту этого мира: отныне ни один человек не может убить другого, какой бы ущерб тот ему ни причинил; отныне можно проехать всю Англию, имея при себе полный пояс золота, и не подвергнуться нападению{317}.[50] Наш хронист простодушно обнаруживает корни двух самых распространенных зол — месть, которая по понятиям того времени служила достаточным моральным оправданием любого поступка, и неприкрытый разбой.

Но от этих злоупотреблений страдали все, и правители лучше других понимали, какие несчастья они влекут за собой. На протяжении всех этих неспокойных времен люди молят о самом драгоценном и самом недоступном из «даров Господних» — о мире. Разумеется, мире внутри страны. Для короля, для герцога нет выше похвалы, чем титул «мирный». Слово это имеет два смысла: не только тот, кто не лезет на рожон и поддерживает мир, но и тот, кто его устанавливает. «Да установится в королевстве мир», — молятся в праздники. «Благословенны будут миротворцы», — повторяет Людовик Святой. Забота о мире была присуща любой власти, и порой она выражалась в очень трогательных словах. Так, например, король Кнут, о котором придворный поэт говорил: «Ты был еще молод, о принц, но и тогда вдоль дороги, по которой ты ехал, горели людские жилища», с годами издал немало мудрых законов, вот один из них: «Мы желаем, чтобы каждый юноша старше двенадцати лет клялся, что никогда не станет воровать и не станет сообщником воров»{318}. Но поскольку официальные власти не могли обеспечить желаемого, то под влиянием церкви, вне сферы действия официальных властей, стали возникать попытки добиться столь чаемого всеми мира.


3. Мир и Божье перемирие{319}

Сообщества мира зародились на епископских соборах. Чувство человеческой солидарности было обострено у духовных лиц, поскольку они представляли себе христианский мир как мистическое тело Спасителя. «Пусть не убивает христианин христианина, — провозглашают в 1054 году епископы провинции Нарбонн, — ибо убить христианина значит пролить кровь Христа». В реальной жизни церковники также обостренно чувствовали свою уязвимость. Именно поэтому своим особым долгом они почитали покровительство как всем духовным лицам, так и всем слабым — miserabiles personae, — опеку над которыми поручало им каноническое право.

Несмотря на вселенский характер матери-церкви и оказываемую впоследствии помощь движению мира реформированным папством, поначалу движение было чисто французским, а если быть совсем точным, то аквитанским. Зародилось оно скорее всего около 989 года неподалеку от Пуатье на соборе в Шарру, и к этому движению вскоре присоединились синоды, располагавшиеся от Испанской марки до Беррн или, возможно, Роны. В двадцатых годах XI столетия оно распространяется в Бургундии и на севере королевства. Прелаты Арльского королевства и аббат Клюни пропагандировали его в 1040–1041 годах среди епископов Италии. Но, похоже, без большого успеха[51]. Лотарингия и Германия всерьез присоединились к нему только к концу XI века. Англия не присоединилась вообще. Особый путь развития Англии объясняется спецификой ее социальной структуры. Когда в 1023 году епископы Суассона и Бовэ создали сообщество мира и предложили своему собрату из Комбре присоединиться к нему, тот, будучи в церковном подчинении метрополии Реймса, расположенного во Франции, и вместе с тем подданным императора, отказался. «Неудобно епископу вмешиваться в дела, которые по праву принадлежат королю», — заявил он. В Империи вообще, и у имперских епископов в частности, идея действенного государства была жива, им казалось, что оно вполне способно исполнять свой долг и обязанности. Точно так же в Кастилии и Леоне должен был произойти династический кризис, который ослабил монархическую власть, для того чтобы главный архиепископ Компостелло, Диего Джельмирес решил и у себя создать сообщества, подобные тем, которые существуют у «римлян и франков». Во Франции же бессилие монархии обнаруживало себя на каждом шагу, но больше всего в анархически настроенных областях юга и центра, издавна привыкших к достаточно независимому существованию. В этих местах не возникло таких крупных герцогств, как Фландрия или Нормандия, единственным выходом было или помочь себе самим, или погибнуть в беспорядке и хаосе.

Разумеется, не было и речи о том, чтобы покончить с насилием как таковым, церковники надеялись положить ему хотя бы предел. Попытка состояла в том, чтобы взять под особую защиту людей или какие-либо учреждения, что и называлось «Божьим миром». Под страхом отлучения собор в Шарру запрещает проникать в церковь силой, грабить церкви, забирать у крестьян скот, бить духовных лиц, если они безоружны. Затем эти запреты разрослись и были уточнены. Их читали сеньоры в качестве клятвы. В 990 году синодом в Пюи впервые были взяты под защиту купцы. Более или менее детально были разработаны списки запрещенных действий: запрет был наложен на разрушение мельниц, разорение виноградников, нападение на человека, идущего или возвращающегося из церкви. Предусматривались и некоторые исключения. Часть этих исключений были вызваны нуждами войны. Так, например, клятва Бовэ разрешает убивать скот крестьян в случае необходимости питаться сеньору или его свите. Другие исключения делались из почтения к принуждениям, читай, насилиям, без которых не мыслилось существование власти и которые считались законными. В 1025 году сеньоры, собравшись в Ансе на Соне, клялись: «Я не буду обирать крестьян, не буду убивать их скот, если они живут не на моих землях». Третьи исключения объясняются юридическими традициями или моральными нормами, которые были привычны и соблюдались повсеместно. Специально оговаривалось или признавалось по умолчанию право на месть после совершенного убийства. Помешать сильным втягивать в свои распри бессильных и слабых, запретить месть, если мщение вызвано спорами из-за земли или долгами, как говорит собор Нарбона, а главное, положить предел разбою — таковы были притязания церкви, и выглядели они весьма внушительно.

Но если существуют особо почитаемые лица и предметы, то почему бы не существовать дням, в которые запрещено насилие? Уже капитулярий Каролингов запрещал мстить по воскресеньям. Эта идея была подхвачена впервые, кажется, в 1027 году скромным синодом диоцеза, собравшегося в Руссильоне, «неподалеку от Тулонжа»; вряд ли кто-либо из собравшихся знал свод законов Каролингов, просто идея носилась в воздухе, и этот запрет, который обычно присоединяли ко многим другим, стал пользоваться большим успехом. Достаточно рано перестали ограничиваться одним днем перерыва. На севере (в Бовэ, в 1023 году) кроме воскресного запрета появился пасхальный запрет. «Божьи перемирия» — так стали называть эти периодические перерывы в военных действиях, которые постепенно стали распространяться на все большие праздники, и на три дня в неделю (начиная с вечера среды), которые предшествовали воскресенью и подготавливали его. В результате для войны оставалось меньше времени, чем для мира. Но никакой закон, как бы хорош он ни был, ни от чего не спасет, оставаясь мертвой буквой.

Все первые соборы, как, например, в Шарру, ограничивались тем, что предусматривали в качестве наказания за неисполнение различные церковные санкции. Но в 990 году епископ Пюи, Ги собрал на лугу представителей своего диоцеза, рыцарей и вилланов и попросил принести клятву, что они будут соблюдать мир, не будут притеснять церковь и бедных, отнимая у них добро, что вернут им все, что отобрали… Они отказались. Прелат, как только упала ночь, приказал подойти войскам, которые собрал втайне. Поутру он предпринял новую попытку принудить строптивцев к клятве и предоставить заложников, что, «по воле Божией, и свершилось»{320}. Таким образом было заключено, надо сказать, не совсем добровольно, первое «соглашение о мире». За ним последовали другие, вскоре ни одно большое собрание, посвященное ограничению злоупотреблений, не обходилось без коллективного примирения и коллективной клятвы вести себя достойно. Вместе с тем эти так же коллективно выработанные клятвы становились все более конкретными. Иногда принесение клятвы сопровождалось предоставлением заложников. Необычность этого мирного движения состояла в том, что союзы давших клятву, состоявшие, в первую очередь, из крупных и мелких сеньоров, стремились охватить им все народонаселение.

Но оставалась проблема наказаний для тех, кто не хотел приносить клятву или нарушал ее. Церковные наказания далеко не всегда достигали цели. Что же касается других наказаний, которые пытались ввести эти собрания: возмещение ущерба жертве и штрафы, то они не действовали, поскольку не было власти, которая могла бы их потребовать.

Похоже, что поначалу прерогативы наказания были переданы уже существующим властям. Нарушение «мира» было подсудно, и судил за него «местный сеньор», обязанный блюсти мир, поскольку сам давал клятву; ответственность сеньора поддерживали, как мы это видим по совету в Пуатье в 1000 году, предоставленные им заложники. Но был ли смысл возвращаться к системе, которая уже показала себя недееспособной? В результате «сообщества мира» из объединений, которые должны были связать между собой множество людей общим стремлением к добродетели, с фатальной неизбежностью превратились в органы наказания. Вполне возможно, что в результате этого процесса появились и новые судьи, — так было по крайней мере в Лангедоке, которые занимались преступлениями против общественного порядка. Но, что было совершенно точно, многие из этих сообществ превратились в отряды охраны порядка: собственно, дело свелось к осуществлению на практике старого принципа — за коммуной, которой угрожали, признавалось право ловить разбойников. При этом было очевидно стремление оказывать уважение существующим властям: совет в Пуатье отдает виновного в руки его собственного сеньора, чтобы тот привел его к раскаянию, если сеньор не преуспеет в этом, в руки других сеньоров, которые также связали себя клятвой. Вновь созданные лиги, безусловно, состояли из людей с уже устоявшимся социальным опытом. Случай сохранил для нас текст, который содержит сведения о союзе, созданном в 1038 году архиепископом Бурга Эмоном. Клятву приносил каждый житель диоцеза старше пятнадцати лет своему кюре. Кюре с хоругвью приходских церквей возглавляли отряды набранных таким образом рекрутов. Не один замок был разгромлен и сожжен этой народной армией, но настал день, когда плохо вооруженных воинов и, как говорят, их кавалерийские отряды на ослах, разгромил сир де Деоль на берегах Шера.

Подобные объединения неизбежно вызывали острую враждебность, и не только среди тех, кто был кровно заинтересован в существовании беспорядка. Они вызывали враждебность потому, что противостояли иерархии: сеньорам-грабителям они противопоставляли вилланов, поощряли людей защищаться самим, не дожидаясь покровительства и помощи от установленной власти. Добрые времена Каролингов еще не изгладились из памяти людей, они не забыли гильдий или братств, которые учредил Карл Великий с целью борьбы с разбоем. Однако запрет этих вновь возникших братств был связан не только с тем, что они воскресили традицию, присущую германским язычникам. Более существенной причиной была другая: государство, которое базировалось, с одной стороны, на существовании общественных обязанностей, а с другой, стремилось обратить себе на пользу связи личной зависимости, не могло допустить, чтобы охранительные функции принадлежали бесконтрольным группам людей, чаще всего состоящих, как мы видим по капитуляриям, из крестьян. Бароны и сеньоры эпохи феодализма были не менее ревнивы к своим правам, чем магнаты других эпох. Это ревнивое отношение очень ярко характеризует случай, произошедший в Аквитании, — один из последних всплесков движения Божьего мира, являвшегося уже на протяжении двух веков не церковным, а светским.

В 1182 году один плотник из Пюи после того, как увидел несколько видений, основал «братство мира», движение, которое очень быстро распространилось по всему Лангедоку, Берри и даже дошло до Осера. Их эмблемой стали белые капюшоны с концами, похожими на шарф, концы перекидывали за спину, оставляя на груди изображение Божьей матери и вьющуюся вокруг надпись — «Агнец Божий, принявший на себя грехи мира, даруй нам мир». Плотник говорил, что капюшон с надписью передала ему сама дева Мария. Родовая месть была запрещена среди членов братства. А если один из братьев все-таки совершал убийство? Брат убитого, если он тоже был членом «носящих капюшоны», целовал убийцу поцелуем примирения и вводил его в свой дом, где тот должен был разделить с семьей трапезу в знак забвения свершившегося. В «миролюбивых», — как они любили себя называть, не было ничего «толстовского». Они вели против наемных войск настоящую войну, и часто очень успешную. Но спонтанно возникающие выступления очень скоро обеспокоили сословие сеньоров. Мы видим, как один и тот же монах из Осера в 1183 году осыпает похвалами достойных служителей порядка, а в следующем 1184 обливает грязью их непокорную «секту». По словам другого хрониста, «миролюбивых» обвиняли в том, что они «стремятся разрушить институты, которые управляют нами по воле Божией, и упразднить должности могучих этого мира». Прибавим, что неконтролируемая деятельность заведомо необразованных мирян-ясновидящих, — неважно, о ком шла речь: плотнике Дюране или Жанне д'Арк — всегда внушали тревогу и небезосновательную хранителям веры, которые видели в ней опасность для благочестия. Соединенные силы баронов, епископов и наемников раздавили миролюбцев из Пюи, их движение кончилось так же плачевно, как в предыдущем веке охранительное движение в Берри. Поражения были лишь красноречивыми симптомами более глубинной несостоятельности этих движений. Ни лиги, ни советы не были способны создать ни настоящей полиции, которая бы следила за порядком, ни системы правосудных органов, без которых невозможен настоящий мир в обществе, а значит, они не могли установить тот порядок, к которому так стремились. «Род человеческий, — пишет Рауль Безбородый, — уподобился собаке, которая вернулась к собственным испражнениям. Возникло упование. Оно не исполнилось». Но в других сословиях мечта о мире, которой не было суждено сбыться, оставила глубокий след, который давал себя знать в самых разных формах.

В 1070 году в Мансе французское движение городских коммун началось карательными экспедициями под сенью церковных хоругвей против сеньоров-грабителей. Историку движений Божьего мира многое покажется знакомым в этом новом движении, вплоть до названия «святые установления», какими юные объединения ремесленников называли свои декреты. Хотя объединения эти возникли на совершенно другой почве и совершенно иные причины побуждали объединяться буржуа-горожан. Вместе с тем мы не должны забывать, что городские «содружества», как любили называть свои объединения ремесленники, при своем возникновении тоже ставили себе целью искоренить или ограничить кровную месть внутри объединения и бороться с разбоем за его пределами. Мы не можем не видеть преемственности мирных союзов и городских союзов, поскольку и те, и другие давали клятву и являлись объединением равных, что было революционным явлением в иерархизированном феодальном обществе. Но в отличие от больших сообществ, которые создавались под эгидой церковных соборов и прелатов, коммуны объединяли жителей одного города, людей одного класса, привыкших жить бок о бок. Солидарность, рожденная всеми этими причинами, и будет главной силой городских коммун.

Между тем герцога и короли, одни в силу положения, другие в силу заинтересованности, так же пытались установить мир и порядок внутри страны. Движение Божьего мира, возникшее вне сферы деятельности сильных мира сего, не могло не возбудить желания у сильных воспользоваться им в своих целях, со временем каждый из них создаст нечто подобное, граф Прованский назовет в 1226 году свое начинание «великие миротворцы»{321}. Уже охранительные отряды Берри свидетельствуют, что архиепископ Аймон мечтал создать институт, который бы обеспечивал провинции настоящую независимость. Графы Каталонии, которые поначалу ограничивались участием в заседаниях синода, вскоре стали вставлять эти решения в свои собственные приказы, но не без изменений, которые превращали мало-помалу Божий мир в графский. В Лангедоке и особенно в диоцезах центрального массива развитие денежного обмена в XII веке позволило иметь «ассоциациям мира» свой собственный бюджет: в их пользу взимались определенные суммы под названием «мировое», из них возмещали ущерб потерпевшим от беспорядков и на них организовывали карательные экспедиции. Собирали их приходские священники. Кассой распоряжался епископ. Но очень скоро этот налог стал использоваться совершенно по-другому. Магнаты — в частности граф Тулузский, а вместе с ним и господа и феодалы многих других графств — стали принуждать епископов делиться с ними доходами; со временем и сами епископы забыли первоначальное предназначение этих денег. В конце концов самым долгосрочным результатом мощного движения самозащиты был этот налог, который исчез только вместе со старым режимом и был ранним предвестником территориального налога.

Кроме Роберта Благочестивого, который созывал ассамблеи с тем, чтобы присутствующие клялись соблюдать мир, остальных Капетингов не слишком заботило существование этого института: возможно, они считали его существование посягательством на собственную миссию блюстителей порядка. Когда при Людовике VI прихожане пошли на осаду феодальных замков, то это было службой королю. И когда его преемник в 1155 году объявил мир на десять лет, то как бы ни была значима для этого мира постоянная деятельность мирных лиг, декрет о нем был выражением прежде всего монаршей воли. Зато в самых могущественных северных герцогствах Франции, Нормандии и Фландрии, правители сочли нужным участвовать в клятвах мира. В 1030 Бодуэн IV Фландрский объединился с епископом Нойон-Турне с тем, чтобы созвать обширное собрание для коллективной мирной клятвы. В 1043 году совет в Кане, вполне возможно, не без влияния фламандских грамот, объявил Божье перемирие. Но в герцогствах не было и речи о каких-либо вооруженных объединениях. Их бы никогда не потерпели, да и большой необходимости в них не было. Очень скоро граф ли, герцог, — в Нормандии этому способствовала традиция скандинавского права, — заменили церковь, взяв на себя функции законодателей, судей и охранителей общественного порядка.

В империи движение мира имело самые длительные последствия и самые неожиданные повороты. Мы уже знаем, как резко не принимали его поначалу. Но с XI века уже собираются большие ассамблеи для общего примирения и отказа от всяческого насилия. Однако собираются они по декрету короля и собрания именуются королевскими. Так происходит до ссоры Генриха IV с папой Григорием VII. После чего первое Божье перемирие было провозглашено в 1082 году в Льеже епископом, собравшим баронов своего диоцеза. Место и дата заслуживают особого внимания. Лотарингия больше, чем Германия, была подвержена влияниям, приходящим с Запада. Всего-навсего пять лет прошло с того времени, как против Генриха IV поднялся первый анти-король. Ассамблея в Льеже, собранная имперским епископом, не несла ничего антимонархического. Генрих одобрил ее. Но из Италии. Примерно в то же время в той части Германии, где не признавалась императорская власть, бароны стали объединяться, ощутив необходимость борьбы с беспорядком. Церковь и местные власти тоже почувствовали необходимость взять на себя королевские обязанности.

Но императорская власть была еще достаточно сильной, чтобы отказаться от них в пользу кого бы то ни было. По возвращении из Италии Генрих IV стал издавать законы против насилия. С этих пор императоры и короли время от времени обнародуют обширные указы, касающиеся мира, то в одной какой-нибудь провинции, то в империи целиком. Однако эти указы не были повторением старого. Дошедшее до Германии через Лотарингию влияние французских мирных клятв сказалось в том, что когда-то общие и абстрактные указы превратились в достаточно подробные указания. Через некоторое время в них стали появляться предписания, которые к первоначальной тематике имели весьма отдаленное отношение, «Friedesbriefe — единственные законы, которыми пользуется Германия», — совершенно справедливо отмечено в швабской хронике начала XIII века{322}.[52] Деятельность мирных лиг имела самые неожиданные последствия: в Лангедоке она способствовала появлению нового налога, а в Германии возобновлению королевской законодательной деятельности.

В Англии X и XI веков тоже были лиги или гильдии мира, но несколько своеобразного характера. Первые письменные документы лондонских гильдий, которые мы имеем, относятся к промежутку между 930 и 940 годами; эти удивительные свидетельства царящего в те времена насилия и беспорядка противопоставляют им оперативное правосудие: наличие преследователей, которые гонятся по тропам за угонщиками скота — чем не вестерн героических времен «Границы»? Но это была светская полиция редкой сплоченности, народное уголовное право, чья кровавая суровость — документы тому свидетельство — шокировала короля и епископов. Под гильдией германское право понимало сообщество свободных людей, не связанных между собой родством; родство в какой-то степени гильдия и замещала: клятва, совместные трапезы, которые в языческие времена сопровождались жертвенными возлияниями, иногда общая касса, и всегда обязательство взаимной помощи были главными и отличительными чертами гильдий: «в дружбе и в мести, мы всегда будем вместе», — говорится в лондонских ордонансах. В Англии, где отношения личной зависимости возникли гораздо позже, чем на континенте, эти сообщества не были запрещены, как в государстве Каролингов, напротив, они были приняты королями, которые надеялись с их помощью поддерживать порядок. У человека могло не оказаться родственников, у него могло не быть господина, в этом случае гильдия возмещала недостающие связи. После завоевания сильное нормандское государство не отказалось от англосаксонской традиции взаимной поддержки. Она стала называться frankpledge — краткую историю этого понятия мы уже очертили[53] и превратилась в часть новой сеньориальной системы. Своеобразие развития английского общества состояло в том, что оно от жизни коллектива свободных людей, лишь частично подчиненных власти правителя, резко перешло к жизни подданных могущественного монарха; миротворческие институты французского типа не могли возникнуть и прижиться при сильной монархической власти.

Но и на континенте воплотить мечту о мире, который так ревностно пытались установить с помощью договоров и клятв, удалось все-таки королям и герцогам, которые сумели по-новому организовать внутренние силы.


Глава V. НА ПУТИ К ВОССТАНОВЛЕНИЮ ГОСУДАРСТВА: НАЦИОНАЛЬНЫЕ ВАРИАНТЫ

1. Основания для перегруппировки сил

На протяжении второго периода феодальной эпохи власть, которая была так распылена, начинает понемногу концентрироваться, но не путем возникновения новых институтов, а путем возникновения у старых институтов совершенно новых возможностей управления. Германия кажется исключением на этом фоне, но это впечатление мнимое, поскольку государственная власть не означает обязательно власть короля. Процесс, стало быть, был повсеместным, значит, и причины его возникновения были общими для всего Запада. Составляя их перечень, достаточно прочитать в обратном порядке список тех, которые повели к распылению.

Прекращение набегов, с одной стороны, освободило королевскую и герцогскую власть от долга, который истощал их силы, а с другой, способствовало росту населения, которое заселило и распахало многие залежи и пустоши. Заселенные земли способствовали порядку, а увеличение рабочих рук обновлению городов, развитию ремесел и торговли. Увеличилось и количество денег. Благодаря расширению денежного обмена вновь стали поступать налоги. С поступлением налогов стало возможно содержать оплачиваемых чиновников, а не пользоваться давно уже неэффективными услугами тех, кому должности доставались по наследственному договору. Стало возможно содержать армию. Безусловно, и крупные, и мелкие сеньоры тоже старались извлечь выгоду из экономических перемен, как мы видели, они назначали тальи. Но у короля, у герцога земли и вассалов было почти всегда больше, чем у кого бы то ни было. К тому же сама природа королевской власти была особенной по сравнению с другими, поэтому у короля было больше возможностей повышать налоги, особенно с церквей и городов. Ежедневный доход Филиппа Августа равнялся примерно половине годового дохода одной принадлежащей монахам сеньории, которая, правда, не числилась среди самых богатых, но обладала весьма обширными землями в весьма процветающей провинции[54]. Таким образом, государство вновь стало располагать тем, что дает неоспоримое превосходство — богатством, которое было неизмеримо больше всего, чем владели отдельные фамилии, или даже несколько фамилий вместе.

Менялось и общественное сознание. Культурное «Возрождение» конца XI века подготовило умы к восприятию социальных связей более абстрактного характера, каким было подчинение человека государству, по сравнению с подчинением человека человеку. Воскресли воспоминания о могучих государствах, о просвещенных монархиях прошлого: о Римской империи, чьи властители-самодержцы, законодательные кодексы и исторические книги дышали величием, об окруженной легендами империи Каролингов. Конечно, образованных людей, на кого могли повлиять подобные представления, было ничтожно мало по сравнению с числом неграмотных. И все-таки слой образованных стал гораздо шире. Образование сделалось достоянием светской среды, к нему стремилась уже не только высшая аристократия, но и простое рыцарство. На правящие должности монархия предпочитала назначать рыцарей, а не духовных лиц: времена были такими, что глава любого округа должен был быть одновременно и главой военного отряда; рыцарей не отвлекали от земных дел дела небесные, и они давно уже стали знатоками законов и правил, поэтому средней руки дворяне, гораздо раньше буржуазии, стали главным штабом обновленных монархий: Англии Генриха Плантагенета, Франции Филиппа Августа и Святого Людовика. Обычай, привычка и умение писать позволили государям завести у себя канцелярии и административные архивы, благодаря которым власть обеспечивает себе долгую жизнь. Списки обязанностей, связанных с феодами, бухгалтерские счета, регистрация полученных и отправленных посланий — такие документы появляются в изобилии начиная с середины XII века в англо-нормандском государстве, в самой Нормандии и на Сицилии; к концу того же века и на протяжении следующего — во Франции и большинстве европейских герцогств. Их появление служит своеобразным сигналом: зарождается новая власть — новая или, вернее, существовавшая только в больших церквях или при папском дворе, и начавшая распространяться — имя ей бюрократия.

Обрисовав в самых общих чертах начавшееся движение, мы должны сказать, что в каждой стране оно имело свои характерные черты. Попробуем весьма кратко набросать три типа государства.


2. Новая монархия: Капетинги

Главными источниками силы — впрочем, весьма относительной, монархии Каролингов в пору ее расцвета были следующие принципы: военная служба, которую требовали от каждого подданного, ведущая роль королевского суда, соподчинение графов, которые были в те времена настоящими чиновниками, сеть живущих в разных местах королевских вассалов, власть над церковью. Что осталось из всего этого во французском королевстве к концу X века? Почти ничего, по правде говоря. Хотя, — особенно после того, как корону надели герцоги-Робертины, у которых было немало вассалов, — достаточно много малоимущих и среднего достатка рыцарей продолжают приносить клятву верности непосредственно королю. Но происходило это на небольшой территории севера Франции, где династия пользовалась правами графов. В других местах королю давали клятву только самые крупные бароны и подвассалы: большое неудобство, поскольку в те времена как значимую ощущали связь только со своим непосредственным господином. Графы или те, кто объединял под своей властью несколько графств, становясь, таким образом, промежуточным звеном между самыми разными цепочками вассалов, никогда не забывали, что свою должность и достоинство получили от короля. Но чиновничья служба превратилась к этому времени в своеобразную вотчину, только с обязанностями и обязательствами особого рода. «Я не выступал против короля, — такие слова вкладывает современник в уста королевского вассала Эда Блуасского, который пытался отобрать у другого вассала Гуго Капета его графский замок в Мелене, — королю нет разницы, кому из его вассалов принадлежит феод»{323}. Что тут имеется в виду? А вот что: главное — это вассальная связь. Речь как будто идет об арендаторе: сам по себе я ничего не значу, важно, чтобы были выполнены обязательства. Но плата за аренду, которую взимали верностью и службой, часто вносилась плохо.

Что касается войска, то обычно королю приходилось обходиться своими малоимущими вассалами, «рыцарями» церквей, над которыми он еще сохранял власть, пехотинцами, которых он набирал в своих собственных деревнях и на землях тех же самых церквей. Случалось, что герцог или граф приходил к королю вместе со своими отрядами. Иногда как союзник, чаще как подданный. Среди тяжущихся, которые являлись со своими тяжбами в королевский суд, мы находим представителей тех же самых слоев, и почти исключительно их: малоимущие сеньоры, связанные с королем прямой вассальной клятвой, и зависимые от королевских церквей. Если в 1023 году могущественный сеньор граф Блуасский обещает подчиниться решению королевского суда, то только с условием, что ему будут предоставлены феоды, которые и составляли предмет спора. Две трети епископств, перейдя в подчинение к местной власти, вышли из подчинения королю, точно так же, как четыре провинции, — Руан, Доль, Бордо и Нарбон, где управляли сами церковники. Но по чести сказать, и тех, что подчинялись королю непосредственно, было немало. Благодаря Пюи королевская власть присутствовала даже в центре Аквитании, благодаря Нуайону-Турне — среди земель, подчиненных фламандцам. Но большинство епископств, подчиненных королю, располагались все-таки между Луарой и границей Германской империи. Верно служили монархии и «королевские» аббатства, большинство из которых достались короне по наследству от Робертинов: еще будучи герцогами, они беззастенчиво присвоили себе не один монастырь. Эти обители были самыми надежным подспорьем королевского могущества. Но первые Капетинги казались своему окружению настолько немощными, что их клирики не придавали никакого значения привилегиям, которыми те могли их наделить, они не искали этих привилегий и не требовали их. Гуго Капет за десять лет правления выдал всего-навсего около двенадцати дипломов, тогда как его современник Отгон III Германский за двадцать (первые годы он был еще несовершеннолетним) более четырехсот.

Плачевное состояние королевской власти Франции и ее относительное могущество в соседней Германской империи поражали современников. В Лотарингии охотно говорили о «непокорстве» Kerlinger, то есть обитателей бывшего королевства Карла Лысого{324}. Но легче видеть разницу, чем понимать, в чем ее суть. Институты Каролингов при своем возникновении были одинаково действенными как на одной территории, так и на другой. Объяснение нужно искать в глубинах социального устройства того и другого общества. Главная причина феодальной раздробленности состояла в том, что любой сеньор, глава небольшой группы людей или хозяин какой-либо территории мог уклониться от подчинения более высокому эшелону власти. Не будем говорить об Аквитании, которая всегда отличалась непокорством, посмотрим, что делалось в областях, ставших центром французской монархии и расположенных между Луарой и Маасом. Эти земли -колыбель феодализма: именно там мы находим первые сельские сеньории, именно там складываются отношения защищающего и защищаемого, которые получат название коммендации. Но там, где подавляющая часть земли либо держание, либо феод, где давным-давно называют «свободным» не того, у кого нет господина, а того, у кого есть право выбрать себе господина, нет места настоящему государству.

Между тем именно этим обломкам государства и суждено было послужить фундаментом монархии Капетингов. И дело было не в том, что новая династия стремилась порвать с традициями Каролингов, нет, напротив, именно в них новые короли черпали моральные силы. Дело было в том, что они были вынуждены нагружать старые подточенные временем институты власти новыми функциями. Короли прошлого считали графов своими представителями, они не могли вообразить себе ни одного значительного округа, которым управляли бы без посредства своих чиновников. Но в наследстве, полученном Гуго Капетом от последних Каролингов, не было ни одного графства, которое находилось бы в непосредственном ведении короля. Зато сам Капет происходил из семьи, чье величие росло по мере того, как она накапливала графские «почести», и вполне естественно, что он и на троне продолжал вести ту же политику накопления. Разумеется, не всегда.

Наших королей иногда сравнивали с крестьянином, который терпеливо приторачивает одну полоску земли к другой. Образ по двум причинам ложен. Во-первых, он не передает самоощущения помазанника Божия, с радостью разящего мечом, и как все рыцари — именно к этому сословию причисляли себя суверены, — опасно преданного соблазнам приключений. А во-вторых, он предполагает то постоянство намерений, которого историк, даже в том ограниченном материале, который достается ему для изучения, чаще всего не обнаруживает. Если бы у Бушара Вандомского, которого Гуго Капет сделал графом Парижским, Меленским и Корбейским, не остался в качестве прямого наследника только один сын, который давным-давно был пострижен в монахи, Капетинги имели бы в самом центре Иль-де-Франса опаснейшего соперника. Еще Генрих I в одной из грамот представляет подчинение Парижа как невероятное{325}. Невозможность действовать Капетингам так, как действовали Каролинги, кажется мне очевидной.

Между тем с начала XI века ряд графств одно за другим подчиняются королю, хотя король не менял в них графов. Иными словами, к этому времени государи перестали рассматривать могущественных магнатов как своих чиновников, и становятся все больше и больше чиновниками сами. Таким образом, на наследственных и приобретенных самими королями землях уже не было промежуточного звена власти, какое существовало раньше; единственными представителями короля на них оставались мелкие чиновники, стоящие во главе маленьких округов, эти «прево» не представляли опасности, и их господа в случае, если кто-то из них пытался сделать свою должность наследственной, превращали их в обычных держателей. Такие случаи мы встречаем достаточно часто на протяжении XII века. Начиная с царствования Филиппа Августа, на самой высокой ступени административной лестницы появляются настоящие чиновники с окладом: бальи или сенешали. Поскольку опорой королевской власти во Франции была обычно небольшая группа людей, которой управлял непосредственно сам король, то в момент, когда обстоятельства потребовали перегруппировки сил, французские короли, приспосабливаясь к новым социальным условиям, сумели выгодно использовать этих людей с помощью старинных идей и представлений, которые сами продолжали исповедовать.

И не только короли. Те же самые явления мы наблюдаем и в больших княжествах или герцогствах. К 1022 году Эд Блуасский, благодаря умело использованным родственным связям, сумел завладеть множеством графств, расположенных от Труа до Mo и Провена, к XIII веку шампанское государство с наследственной властью, передаваемой по старшинству, с четко обозначенными административными округами, чиновниками и архивами мало чем отличалось от королевства Роберта Благочестивого или Людовика VIII. Сформированные таким образом герцогства были настолько прочны, что, даже войдя в состав королевства, они не растворились в нем. Можно сказать, что короли собрали Францию, но нельзя сказать, что они ее унифицировали. В Англии появляется «Великая хартия», во Франции 1314–1315 годов появляются хартии в Нормандии, Лангедоке, Бретани, Бургундии, Пикардии, Шампани, Оверни, в нижних марках на западе, в Берри и Нивернэ. В Англии — парламент, во Франции — провинциальные штаты, гораздо более многочисленные и активные, чем Генеральные; в Англии common law с минимальным вкраплением областных особенностей, во Франции бесконечная пестрота областных обычаев. Обилие контрастов не слишком положительно сказалось на национальном развитии Франции. Похоже, что королевская власть во Франции, связанная поначалу с графствами, с замками и правом на церковь, даже преобразовав все это в государство, продолжала сохранять отпечаток феодализма.


3. Архаизированная монархия: Германия

Утверждая, что «пожизненное пользование феодами возникло во Франции гораздо раньше, чем в Германии, Монтескье видит причину в «флегматичности и, осмелюсь сказать, «неподвижности» ума немецкой нации»{326}. Рискованное психологическое определение, даже если смягчить ее, как Монтескье, некой предположительностью. При этом нельзя отрицать тонкой интуиции писателя. Заменим «флегматичность» архаичностью, и это будет именно то слово, которое возникает, когда дата за датой мы сравниваем средневековое немецкое общество с французским. Как мы уже знаем, это определение справедливо по отношению к вассальным связям и феоду, к сеньориальному режиму и к эпическим поэмам — последние, в самом деле, архаичны и темами, и языческой атмосферой чудес, — это определение подходит и экономике («городское возрождение» в Германии опоздало на век или даже на два по сравнению с Италией, Францией и Фландрией), не теряет оно своего значения и тогда, когда мы начинаем заниматься эволюцией государства. Германия, пожалуй, представляет собой опыт редкого согласия социальной структуры и структуры политической. В Германии, где феоды и сеньории не были повсеместными и не стали общественной составляющей общественной структуры, как это было во Франции, монархия гораздо дольше, чем во Франции, соблюдала традиции Каролингов.

Король управлял с помощью графов, которые далеко не сразу стали заботиться, чтобы их должность стала наследственной, и даже когда она стала наследственной, то наследством был не столько феод, сколько именно должность. В тех случаях, когда графы не являлись прямыми вассалами короля, они точно так же, как поверенные при церквях, которым был дан иммунитет, только от короля получали «бан», то есть право распоряжаться и наказывать. Разумеется, и в Германии монархия соперничала с местными герцогствами, об особенностях структуры которых мы уже говорили. Несмотря на разделы и притеснения, которыми занимались Отгоны, герцоги оставались опасно могущественными и непокорными. Но против них короли сумели направить церковь, поскольку в отличие от Капетингов немецкому наследнику Карла Великого удалось остаться господином почти всех епископств королевства. Когда Генрих I согласился отдать герцогу Баварскому епископства Баварии — это была вынужденная мера, и продлилось это недолго; Фридрих Барбаросса гораздо позже уступил обители, находящиеся за Эльбой, герцогу Саксонскому, но и это продлилось недолго и затронуло в основном интересы миссионеров; случай маленьких епископств в Альпах, отданных во власть митрополии Зальцбурга, — незначительная частность. Домашняя церковь короля была семинарией для прелатов империи, и это были образованные, честолюбивые, умелые в делах люди, дорожащие монархической идеей. Королевские епископства и монастыри от Эльбы до Мааса, от Альп и до Северного моря были готовы оказывать своему господину услуги: снабжать его деньгами или натуральным продуктом; обеспечивать кров для суверена или его людей, а главное, пополнять королевскую армию людьми. Люди, принадлежащие церкви, составляли самую значительную и самую стабильную часть королевского войска. Но не единственную, поскольку король продолжал требовать помощи всех своих подданных. Но если «обращение ко всей стране» (clamor patriae) применялось только вблизи границ в случае вторжения варваров, то герцога и графы всего королевства были обязаны служить, приводя с собой свою кавалерию, но, надо сказать, не слишком усердствовали.

Собственно, традиционная система пополнения армии никогда не обходилась без сбоев. Вместе с тем ей всегда сопутствовали мечты о «романских походах», которые сами по себе уже стали анахронизмом. Система же эта сделалась уязвимой, так как внутри страны уже не существовало той прочной структуры, которая могла бы вынести подобную тяжесть. Мог ли правитель, получая в качестве налогов только денежные повинности от церкви, не имея оплачиваемых чиновников, постоянной армии, — кочующий правитель, который не располагал необходимыми средствами связи и которого его народ ощущал физически и духовно себе чуждым, мог ли такой правитель добиться повиновения? Нет, ни одно царствование не обходилось без мятежей.

Несколько позже, чем во Франции, и с некоторыми отличиями от нее, в Германии возникла тенденция к разделению государственной власти: небольшой группой людей лично управлял тот или иной власть имущий. Постепенное исчезновение графств-округов способствовало разрушению фундамента, на котором держалось германское государство. Короли в Германии, хотя и обладали в своей стране гораздо большей властью по сравнению с провинциальными герцогами, однако не создали, пусть слабо управляемого, но все-таки централизованного государства, какое создали герцога Робертины, ставшие королями Франции. Даже герцогство Саксонское, совсем небольшое по территории, которым управлял Генрих I до того, как стал королем, в конце концов отделилось от государства. И это один из примеров того, как обычай принимает форму закона. В Германии не было ни одного феода, который, временно отойдя короне из-за конфискации или отсутствия правителя, не был бы тут же отдан какому-либо держателю; это характерное для империи правило оказалось губительным для ее дальнейшего прогресса. Во Франции это правило помешало Филиппу Августу сохранить за собой Нормандию, а тридцатью годами раньше Фридриху Барбароссе оставить за собой герцогства, отобранные у Генриха Льва.

Со всей жесткостью этот закон был сформулирован в XII веке под давлением баронов. Но основанием для этого закона, безусловно, послужило исполнение чиновничьих функций, которое всегда было связано с должностью графа и герцога, король не мог стать своим собственным чиновником. Само собой разумеется, что у германских королей было свое достояние, они были сеньорами многих деревень, у них были свои вассалы, замки и управляющие. Но его достояние не было сконцентрировано в одном месте. Понял таящуюся в этом опасность Генрих IV и понял довольно поздно. Начиная с 1070 года он старается создать в Саксонии подобие Иль-де-Франса, окруженного крепостями. Но он не преуспел в своих намерениях: вскоре началась длительная борьба с папами, которая обнаружила множество слабых точек сильной имперской власти.

И тут мы снова вспоминаем слово анахронизм. Если банальный, на первый взгляд, конфликт Генриха IV Немецкого и Григория VII превратился в 1076 году в безысходную войну, то причиной этому театральный жест короля в Вормсе: на собрании высшего духовенства он объявил о низложении папы, на что папа ответил отлучением. Но жест короля был, по существу, подражанием прошлому. Отгон I низложил папу, отец Генриха IV и его предшественник на престоле — сразу троих. Другое дело, что за прошедшее время мир очень изменился. Реформированное не без помощи императоров папство вновь пользовалось авторитетом, на волне проснувшегося религиозного чувства оно стало олицетворением главных духовных ценностей церкви.

Мы уже видели, что в результате этой долгой борьбы в Германии было покончено с наследственным принципом власти, а также с необходимостью немецким государям иметь дело с постоянно жужжащим осиным гнездом Италии. Война способствовала вызреванию множества мятежей и бунтов. Но глубже всего она затронула управление церковью. Хотя еще до XIII века монахи в зависимости от сложившейся ситуации продолжали участвовать в назначении епископов и настоятелей монастырей. Но обряд введения в должность королем воспринимался уже как символ феодальных отношений, прелаты перестали быть представителями государственной власти и стали просто феодалами. Изменившееся религиозное сознание перестало видеть в королевском сане сакральное, поэтому духовные лица оказывали большее сопротивление попыткам управлять ими, не сомневаясь, что небесное выше земного. Изменилась и социальная структура общества: представители королевской власти в провинциях окончательно превратились в сеньоров, получающих по наследству свою часть земли бывшей провинции, что уменьшило количество свободных людей — в понимании, какое вкладывалось в понятие «свободный человек» раньше. Изменились и суды, они стали уже не государственными, а сеньориальными. Безусловно, Фридрих Барбаросса в XII веке был очень сильным монархом.

Никогда имперская идея, осознанная и насыщенная культурой, не была так ярко выражена, как во время его царствования. Но государственное здание, не имеющее новых опор и не слишком приспособившееся к изменившейся действительности, находилось в угрожаемом положении, любой сильный удар мог его опрокинуть.

Между тем на обломках монархии и старых этнических герцогств формировались новые власти. К концу XII века на основе местных княжеств возникают государства со своим бюрократическим аппаратом, относительно культурные, собирающие налоги, созывающие собрания представителей. То, что осталось от институтов вассалитета, стало служить новым князьям, в подчинении которых была и церковь. Германия перестала существовать, были «Германии», как называли эту страну во Франции. С одной стороны, мы видим характерное для Германии опоздание в социальном развитии; с другой — общее для всей Европы формирование новой государственности: совмещение этих двух процессов повело к тому, что перестраивание старого государства на новый лад происходило в Германии путем длительного дробления бывшей империи.


4. Англо-нормандская монархия: последствия завоевания и уцелевшие германские элементы

Англо-нормандское государство возникло в результате двух завоеваний: западной Нейстрии — Роллоном, и Англии — Вильгельмом Бастардом. Благодаря этому его структура была гораздо более четкой, нежели в герцогствах, которые формировались частями, или в монархиях, отягощенных долгими постепенно меняющимися традициями. Прибавим к этому, что Вильгельм завоевал Англию в тот период, когда практически во всей Европе идеологические и экономические изменения покровительствовали борьбе против раздробленности. Знаменательно, что почти изначально эта монархия, появившаяся в результате военной удачи, пользуется письменными текстами, услугами грамотных людей, создает бюрократический аппарат.

В англосаксонской Англии последнего периода своего существования под управлением ярлов сформировались настоящие территориальные княжества, сложившиеся из объединения нескольких графств. Завоевательная война и последующие восстания, которые были жестоко подавлены, повели к тому, что местных крупных правителей не осталось, а значит, единству государства с этой стороны опасность не грозила. Между тем мысль о том, что сам король может непосредственно управлять целым королевством, никому не приходила в голову, и Вильгельм стал создавать систему управления, аналогичную предыдущей. К счастью, для будущей монархии почти сразу последовавшие измены крупных баронов — за исключением графства Честерского, галльских марок и церковного княжества на границе с Шотландией — новели к тому, что монарх уничтожил опасные институты, переданные поначалу в руки мятежных баронов. Короли все-таки попытались учредить графства, но главной обязанностью графов, в первую очередь, стало правосудие. За правосудие, набор рекрутов и сбор налогов отвечали прямые представители короля, которых по-английски называли шерифами. Чиновники? Не совсем. Они получали должность, внеся в казначейство определенную сумму; в государстве, где экономические условия еще не позволяли платить наемным рабочим, система аренды была единственным выходом из положения, если не хотели жаловать землей. Впоследствии большинство из получивших должность сумели сделать ее наследственной. Но это опасное перерождение было остановлено могучей рукой суверенов анжуйской династии. Когда в 1170 году Генрих II разом отстранил всех шерифов королевства от должности, устроил ревизию деятельности каждого и вернул обратно всего несколько человек, всем стало ясно, что в Англии король по-настоящему распоряжается всеми, кто управляет от его имени. Государственная служба в Англии не совместилась полностью с феодом, и Англия раньше любого государства на континенте стала единым государством.

Феодальное государство перестало быть в чистом виде феодальным. Королевская власть сумела воспользоваться феодальным порядком для того, чтобы увеличить свой престиж. В стране, где вся земля отдана в держание, разве не является король сеньором всех сеньоров? И нигде, кроме Англии, не применялась так добросовестно система военных феодов. В собираемых благодаря феодам войсках основная задача была следующей: прямые вассалы короля или герцоги должны были привести с собой достаточное количество подвассалов с отрядами, так как они и должны были составить основную массу войска. Для того чтобы исключить случайности: произвол обычаев, в каждой местности разных, и уж тем более прихоть сеньоров, которые зачастую не соблюдали договора, уже в нормандском герцогстве, а потом и в Англии для каждого барона было установлено точное число воинов — по крайней мере, минимальное, — которых он был обязан поставить центральной власти. И поскольку обычно каждую обязанность можно было заменить денежной суммой, короли с начала XII века взяли обыкновение требовать от своих главных держателей вместо солдат денежный налог, соответствующий числу рыцарей, или, по привычному тогда выражению, числу щитов, которые они должны были поставить.

Но эта отлаженная феодальная система сочеталась с традициями, берущими начало в далеком прошлом. Прочный мир установился после того, как нейстрийскне графства были оккупированы «герцогами-пиратами», и как не увидеть в оккупационных войсках законов кантональной армии, которая, по описанию Саксона Грамматика, датского хрониста, была у короля Фродо, феодального завоевателя? Но не будем преуменьшать значения англосаксонского наследия. Клятва верности, которую в 1086 году, потребовал Вильгельм Завоеватель от каждого имевшего в Англии какую-либо власть — «чьим бы человеком он ни был» — и которую потом возобновляли два его преемника; клятва, считавшаяся выше вассальной, была не чем иным, как клятвой подданных, она существовала во всех варварских королевствах, ею пользовались и династии Уэссекса, и Каролинги. Как бы ни была слаба англосаксонская монархия, она единственная среди ей современных сумела сохранить налог, который поначалу собирала для того, чтобы откупаться от викингов, а потом на борьбу с ними, так называемые «Danegeld, датские деньги». Удивительная живучесть налога предполагала, что денежный обмен на острове был более активным, и нормандские короли обрели в нем необыкновенно действенное орудие. Продолжали существовать в Англии и старинные суды свободных людей — также германское учреждение — они активно поддерживали общественный порядок и впоследствии стали проводниками королевского правосудия и административного могущества.

Но разумеется, крепость этой монархии, опиравшейся на столько разнородных элементов, была относительной. Силы дробления и разъединения работали и в ней. Все труднее становилось собирать войска: если государь мог оказывать давление на своих непосредственных держателей, то воздействовать через них на массу своевольных мелких феодалов было значительно труднее. С 1135 по 1154 год в период долгих династических распрей во время царствования Стефана Блуасского в Англии было построено множество «изменных» замков, а за шерифами признано наследственное право — шерифы объединяли под своей властью часто несколько графств и сами носили титул графов, — все это свидетельствовало о возникшей тенденции к дроблению. Однако после царствования Генриха II мятежные магнаты стремились не столько разделить окрепшее и расцветшее королевство, сколько завладеть престолом. Графские суды объединили рыцарское сословие, дав ему возможность иметь в государственном управлении своих полномочных представителей. Мощная королевская власть завоевателей не уничтожила другие формы власти, но принудила их действовать — пусть даже против нее самой — в рамках государства.


5. Национальность

В какой мере эти государства были национальными или становились таковыми? Любая проблема, касающаяся общественной психологии, требует четкого ответа на два вопроса: когда и где — в какое время и в какой среде.

Не в среде людей образованных рождалось чувство национальности. До XII века все, что касалось культуры в ее серьезном, глубоком аспекте, было достоянием духовного сословия. У этой «интеллигенции» было много причин отворачиваться от любых предубеждений, считая их предрассудками: употребление международного языка латыни, облегчавшего интеллектуальное общение; культ высоких идеалов мира, веры и единства, которые в земном воплощении должны были реализоваться в слиянии христианства и империи. Аквитанец по происхождению, прелат Реймсского собора, и поэтому подданный французского короля, Герберт не считал, что изменяет своему долгу, говоря о себе в тот период, когда наследником Карла Великого был саксонец: «Я солдат из лагеря Цезаря»{327}. Для того чтобы отыскать зачатки национального чувства, нужно обращаться к среде более примитивной, живущей конкретными, современными ей интересами, — но не к народу, у нас нет документов, позволяющих судить о состоянии его души, а к сословию рыцарей и к той части духовных лиц, которые, будучи не слишком образованными, отражали в своих произведениях мнения не одних только церковников.

Полемизируя с историками-романтиками, многие более современные историки стали отказывать людям первых веков Средневековья в чувстве национальной или этнической принадлежности. Мы забываем, что эти чувства, выражавшиеся с простодушной грубостью в неприязни к чужакам, не требовали особой тонкости ума. Мы знаем, что, например, в эпоху вторжения германцев эти чувства выражались с такой силой, какая была неведома Фюстелю де Куланжу. Мы видим наличие национальных чувств и на опыте единственного серьезного завоевания, которое произошло в эпоху феодализма, завоевания Англии нормандцами. Когда младший сын Вильгельма Завоевателя, Генрих I, счел разумным взять в жены принцессу из династии Уэссекских королей — «настоящего английского рода», как свидетельствует один монах из Кентербери, что само по себе уже говорит о многом, — рыцари-нормандцы охотно наделяли королевскую чету саксонскими прозвищами. Но прославляя тот же самый союз спустя полвека, в царствование внука Генриха и Эдит, один агиограф писал: «Теперь Англия имеет короля английского происхождения, того же происхождения, что и епископы, аббаты, бароны, отважные рыцари, рожденные как в роду матери, так и в роду отца»{328}. История ассимиляции и есть история формирования английской национальности, которую мы могли обрисовать лишь в нескольких коротких словах. Но и без завоеваний, в границах бывшей франкской империи на север от Альп мы могли бы проследить зарождение национальностей, плод союза Франции и Германии{329}.

Нет сомнения, что традиционной для того времени была идея единства: недавняя и несколько искусственная, когда речь шла об империи Каролингов; многовековая и поддержанная реальной общностью цивилизации, когда речь шла о древнем regnum Francorum. Как бы ни различались языком, обычаями и нравами нижние слои населения, управляла ими одна и та же аристократия и одно и то же духовенство, благодаря чему и могло существовать огромное государство Каролингов, раскинувшееся от Эльбы до океана. Знатные семейства роднились между собой и после 888 года снабжали правителями королевства и герцогства, возникшие в результате раздела империи; национальная принадлежность этих правителей была условной. Франки претендовали на корону Италии; баварец получил корону Бургундии, саксонец но происхождению — имеется в виду Эд — корону Франции (Западно-Франкского королевства). Во всех перемещениях крупных магнатов, подчинявшихся то политике королей, распределявших блага и почести, то своим собственным амбициям, им сопутствовала большая свита, так что в этом, я бы сказал, «надпровинциальном» образе жизни принимали участие и вассалы. Раздел империи в 840–843 годах воспринимался современниками как гражданская война.

Но это единство таило в себе память о более древних объединениях. Стоило Европе разделиться, как они тут же возникли вновь, укрепившись на взаимной вражде и ненависти. Нейстрпйцы, гордясь «самой благородной областью в мире», обвиняли аквитанцев в коварстве, а бургундцев в трусости; аквитанцы честили франков за разврат; мозельцы — швабов за мошенничество; саксонцы, восхваляя собственную отвагу, рисуют в черных красках малодушие тюрингцев, грабежи алеманнов и скупость баварцев. Антологию подобных характеристик нетрудно пополнить множеством других, взятых из произведений писателей на протяжении от IX и до XI вв.{330}. Мы уже выяснили причины, из-за которых в Германии так укоренились подобные оппозиции. Они не служили пользе монархического государства, они угрожали его единству. Патриотизм монаха-хрониста Вндукинда в царствование Отгона I не вызывает никаких сомнений, он горяч и страстен. Но это патриотизм саксонский, а не германский. Каким же образом осуществился переход к национальному сознанию, которого требовали новые политические условия?

Никто бы не смог явственно представить себе безымянную родину. Подтверждение тому трудности, какие на протяжении достаточно долгого времени испытывали жители двух государств, возникших в результате раздела regnum Francorum. Оба они были Фракциями. А эпитеты Западная и Восточная, благодаря которым их различали, для национального самосознания были небольшой поддержкой. Что же касается эпитетов: Галльская и Германская, которые довольно рано стали употреблять некоторые писатели, стремясь вернуть к жизни древние племена, они что-то говорили только людям образованным. К тому же эти названия плохо сочетались с возникшими границами. Вспоминая, что Цезарь сделал границей Галлии Рейн, немецкие хронисты охотно называли Галлией свои собственные провинции на левом берегу. Иной раз бессознательно подчеркивая, что раздел был искусственным, те же самые немецкие хронисты называли жителей по имени государя, из-за которого этот раздел произошел: западные франки были для них людьми Карла Лысого (Kerlinger, Carlenses), a лотарингцы и до сих пор остались подданными не слишком значительного короля Лотаря II. В немецкой литературе достаточно долго будут использоваться именно эти обозначения, может быть, потому что германцам не хотелось отдать западным франкам монополию на название просто франки или французы: в «Песне о Роланде» существуют как равноправные оба названия, на которые оба государства-преемника имели право.

Но каждый знает, что в конце концов территория, где пользовались этим названием, была ограничена. Однако еще во времена «Песни о Роланде» хронист из Лотарингии Сигиберт де Жемблу считал, что употребляется оно повсеместно{331}. Как же это произошло? Загадка происхождения нашего национального имени еще недостаточно изучена. Похоже, что привычка называть так жителей именно этой части бывшей империи укоренилась во времена, когда в Восточной Франции (Восточно-Франкском королевстве) правили саксонцы, а в Западной Франции (Западно-Франкском королевстве) на престол вернулась франкская династия, настоящие потомки Каролингов. Это название присутствовало даже в королевском титуле. В противоположность своим соперникам, которые в своих указах именовали себя просто королями, отсутствием эпитетов подчеркивая достоинство наследников Карла Великого, Карл Простоватый, покорив Лотарингию, воскресил старинный титул «король франков». Его преемники царствовали уже только во Франции и не принадлежали к роду Каролингов, но продолжали пользоваться этим титулом. Прибавим, что в Германии при наличии многих этнически групп франки были одной из них, обычно франками называли жителей прирейнских диоцезов и долины Мэн, то есть области, которую мы называем теперь Франконией, и саксонец, например, ни за что не согласился бы называться франком. По другую сторону границы это название, напротив, соответствовало если не всем жителям, то по крайней мере, тем, которые обитали между Маасом и Луарой, чьи обычаи и институты оставались глубоко франкскими. И еще одно замечание: Западной Франции без труда уступили это название еще и потому, что Восточная стремилась к совершенно иному.

Между «людьми Карла» и жителями Восточного королевства со временем обозначился разительный контраст: разница в языке (мы не имеем в виду диалектальных особенностей, характерных для каждой группы), с одной стороны, «романские» франки, с другой, «тионские». Последнее определение выглядело так в средние века, со временем из него появилось слово «дойч», и клирики, говорящие на латыни, хранящей множество реминисценций из классической, считали вопреки всякой этимологии, что означает оно «тевтонские». Однако происхождение этого слова иное. Theotisca lingua, о котором говорят миссионеры эпохи Каролингов, означает не что иное, как «язык народа» (thiuda), в противоположность церковной латыни, и может быть, еще и «язык язычников». Определение было скорее книжным, чем разговорным, и не воспринималось общественным сознанием как имеющее глубокие корни — это была всего-навсего этикетка, созданная, чтобы определять манеру говорить, но скоро оно стало синонимом «германского» языка, превратившись в этническое определение. В царствование Людовика Святого в прологе одной из самых древних поэм, написанных на германском языке, говорится о «народе, говорящем по-тионски». Дальше уже было легко относить его и к стране, и к политической формации. В разговорной речи, очевидно, на это решились раньше, чем в письменной; писатели не спешили включать в свои труды столь непривычное для историографии слово. Но уже с 920 года в зальцбургских анналах появляется «королевство тионов (или тевтонов)»{332}.[55]

Вполне может быть, что неожиданное перенесение смысла не удивит людей, преданных фактам языка, они увидят в этом перемещении ранний всплеск национального самосознания. Надо сказать, что обращение политиков за помощью к лингвистике изобретено не нашим временем. В X веке ломбардский епископ, оскорбленный претензиями византийцев на Апулню — исторически вполне обоснованными — писал: «Эти земли принадлежат королевству Италия, и подтверждением тому язык ее жителей»{333}. Не только употребление одинаковых средств выражения сближает людей, но и сходство традиций мышления. Для людей малообразованных различие языков является ощутимым противопоставлением и источником антагонизма. Швабский монах IX века записывает, что «латинцы» смеются над германскими словами; из-за насмешек над германскими формулами почтения и возникла кровавая драка между спутниками Карла Простоватого и Генриха I, положив конец встрече государей{334}. В Западной Франции до сих пор еще не объясненная эволюция галло-романского языка привела к образованию двух разных речевых манер, в результате чего «провансальцы» или «люди языка “ок”», не обладая никаким политическим единством, на протяжении не одного века ощущали себя единой, отдельно стоящей группой. Точно так же во время второго крестового похода лотарннгские рыцари, подданные императора, сближали себя с французами, поскольку говорили на одном языке{335}. Совмещать язык с национальностью нелепость. Но нельзя отрицать роль языка в формировании национального сознания.

О том, что и Франция, и Германия уже к 1100 году достаточно сформированы в плане национальности, свидетельствуют тексты. Готфрид Бульонский, крупный сеньор из Лотарингии, говорил, к счастью для себя, на двух языках и усмирял во время первого крестового похода традиционную, как уже говорили и тогда, вражду между французскими рыцарями и тионскими{336}. «Милая Франция» из «Песни о Роланде» еще помнится всем, Франция с неопределенными границами, которой охотно считают гигантскую империю легендарного Карла Великого, но чьим сердцем уже неоспоримо стало королевство Капетингов. Память о Каролингах золотила само название «Франция», принадлежность к нему погружала в легенду, поощряя национальную гордость людей, жаждущих завоеваний и с особой остротой чувствующих себя способными к ним.

Германцы гордились, в первую очередь, тем, что были подданными империи. Преданность монарху также питала национальные чувства. Знаменательно, что ни монархических, ни патриотических чувств нет в эпических поэмах, созданных в окружении крупных баронов, например в Лотарингском цикле. Но не будем думать, что монархические и патриотические чувства были неразделимы. Страстный патриот, монах Гвнберт, который во времена Людовика IV дал своему рассказу о первом крестовом походе знаменитое название Gesta Dei per Francos («Деяния Бога через франков»), весьма прохладно относился к Каиетингам. Чувство национальности несло целый комплекс представлений: общий язык, общие традиции, более или менее одинаковые представления о прошлом, ощущение общей для всех судьбы, которую произвольно определяли произвольно возникающие политики, но при этом в целом она соответствовала общим и давним чаяниям.

Породил эти представления не патриотизм. Для второго периода феодальной эпохи характерна тенденция к образованию больших человеческих коллективов и более отчетливому осознанию того, что само но себе общество имеет некие скрытые тенденции, которые со временем выходят на поверхность, и тем самым формируется новая реальность. В поэме, возникшей немного позже «Роланда», говорится: «Нет лучшего, чем он, француза» в качестве похвалы рыцарю, заслужившего особое уважение{337}. В эту эпоху, существо которой мы и пытаемся выявить, в разных землях формировалось не только государство. В это же время формировалась и родина.


Книга третья. ФЕОДАЛЬНЫЙ СТРОЙ КАК ТИП СОЦИАЛЬНОГО УСТРОЙСТВА

Глава I. ФЕОДАЛЬНЫЙ СТРОЙ КАК ТИП СОЦИАЛЬНОГО УСТРОЙСТВА

1. Феодализм: единственное число или множественное?

По мнению Монтескье, установление феодализма в Европе было уникальным явлением, «которое возникло единственный раз в мире и не возникнет больше никогда». Вольтер, не столь искушенный в юридических формулировках, зато обладавший более широким кругозором, возражал: «Феодальный строй вовсе не явление; оно достаточно древняя форма общества, которая с разными формами правления существовала на трех четвертях нашего полушария{338}». Наука наших дней придерживается мнения Вольтера. Египетский феодальный строй, ахейский, китайский, японский — для примера хватит, — подобные сочетания слов стали привычными. Историкам Запада они, правда, внушают некоторую опаску. Поскольку кому как не им знать, сколько самых разных определений этого феномена возникло на его родной почве. Бенжамсн Гсрар считает, основой феодального общества землю. Ему возражает Жак Флаш: нет, объединение людей. Экзотические виды феодализма, которыми пестрит теперь всемирная история, какие они? По Герару? По Флашу? Для того чтобы разобраться в этой проблеме, наверное, нужно вернуться к исходной точке. По всей очевидности, такое количество отдаленных друг от друга во времени и пространстве обществ не могли получить одинакового названия, не обладай они сходством, подлинным или мнимым, с нашим феодальным строем; главные характеристики именно нашего феодализма как центра, с которым соотносятся все остальные, и должны быть выявлены прежде всего. Но начать мы должны с устранения тех заведомо неверных употреблений понятия «феодализм», которые не могли не появиться с тех пор, как это понятие стало общеупотребительным.

Мы уже знаем, что крестные, нарекавшие общественное явление этим именем, выбрали его, видя в нем противоположность централизованному государству. Перенести потом это понятие на любое государство, где власть разделена между многими, оказалось легко. Но констатация факта всегда оказывалась еще и оценкой. Господствующая роль государства казалась правилом, все, что нарушало принцип государственности, размещалось за пределами нормы. И как могло не заслужить осуждения общественное устройство, порождающее хаос? Иногда мы встречаем другое его употребление. Так, например, в 1783 году скромный муниципальный чиновник, занимающийся рынком в Валансьене, видит причину вздорожания продуктов в «феодализме крупных сельских помещиков»{339}. Сколько обвинителей с тех пор пригвождали к позору феодализм банкиров или промышленников! Для некоторых журналистов это слово со смутным историческим ореолом превратилось либо в синоним грубого управления, либо в обозначение захвата экономическими структурами власти над обществом. Надо сказать, что и в самом деле, соединение богатства — чаще всего земельного — с властью было одной из самых характерных черт феодального общества. Но связано это было не с его «феодальностью», то есть дело было не в феодах, а с тем, что большую роль в нем играли сеньории.

Феодализм, сеньориальный режим — путаница в этих понятиях началась еще раньше. Началась она с того, как употреблялось слово «вассал». Отпечаток аристократизма слово «вассал» получило в результате исторического развития, отпечаток этот никогда не был определяющим; в средние века вассалом могли называть серва — сервов и вассалов сближало то, что они были лично зависимы, — а могли так называть и просто держателя. По сути, это было заблуждением, смысловой ошибкой, характерной для районов, которые не были полностью феодализированы, таких, как Гасконь или Леон, но по мере того, как забывалось изначальное содержание подлинных вассальных отношений, это употребление становилось все более распространенным. В 1786 году Пересьо пишет: «Общеизвестно, что во Франции сеньор называет своих слуг вассалами»{340}. Одновременно с этим возникает обыкновение называть, вопреки этимологии, «феодальными правами» те повинности, которые были связаны с крестьянскими держаниями: объявив о своем намерении разрушить феодализм, деятели Революции в первую очередь думали о разрушении сеньорий. Но и в этот вопрос необходимо вмешательство историка. Сеньория, основополагающий элемент феодального общества, — институт гораздо более древний, чем феодализм, и существовавший дольше него. Эти два понятия должны быть разведены для того, чтобы можно было ими пользоваться.

Постараемся же связать — в самых общих чертах — с европейским феодализмом именно то, что открыла нам его история.


2. Главные черты европейского феодализма

Проще всего начать нашу характеристику с перечисления того, чего в феодальном обществе не было. Не было родственных кланов как основы общества. Родственные связи продолжали играть значительную роль, но они не были главными. Феодальные связи, собственно, и возникли именно потому, что кровные узы ослабели. Понятие государственной власти сохранялось, оно воспринималось как доминирующее над множеством мелких властей, но при этом государство было крайне ослаблено и не могло исполнять своих функций, в частности, функций защиты. При этом нельзя сказать, что феодальное общество резко отличалось от общества, построенного на родственных связях, или от общества, управляемого государством. Оно было сформировано именно такими обществами, и, естественно, сохраняло на себе их отпечаток. Отношения личной зависимости, характерные для него, были чем-то вроде искусственных родственных уз, и дружины на первоначальном этапе были подобием родственных кланов; власть мелких господ, которые появились во множестве, по большей части представляла собой подобие королевской власти.

Европейский феодализм — результат распада более древних обществ. Он будет непонятен без потрясений, вызванных нашествием германских племен, в результате которого произошло насильственное совмещение двух обществ, расположенных на разных ступенях развития. Структуры как одного общества, так и другого были разрушены, и на поверхности вновь появились социальные привычки и образ мыслей древних времен. Феодализм окончательно сформировался в атмосфере последних варварских натисков. Для этого общества характерно замедление общественной жизни, почти полная атрофия денежного обмена, что делало невозможным функционирование оплачиваемого чиновничества, и переключение сознания на чувственное восприятие непосредственно близкого. Как только все эти характеристики стали меняться, стало меняться и феодальное общество, превращаясь во что-то иное.

Феодальное общество было скорее обществом неравенства, чем обществом иерархии, обществом господ, а не аристократов, сервов, а не рабов. Если бы рабство продолжало играть в нем значительную роль, формы собственно феодальной зависимости в применении к нижним классам не возникло бы. А что касается социума, то в атмосфере всеобщего хаоса главная роль принадлежит искателям приключений, — память людей слишком коротка, социальное положение слишком неустойчиво, чтобы возникла и поддерживалась четкая кастовая лестница.

Между тем феодальный режим предполагал подчинение множества неимущих небольшому количеству могущественных. Унаследовав от романского мира зачаточные сеньории в виде вилл, а от германских деревень институт старост, этот режим укрепил и распространил эксплуатацию человека человеком, крепко связав воедино право на доходы с земли с правом управлять, в результате чего и возникли настоящие сеньории. К выгоде олигархии прелатов и монахов, обязанных добиваться благосклонности небесных сил. А главное, к выгоде военной олигархии.

Нам будет достаточно краткого сравнительного анализа для того, чтобы показать: отличительной чертой феодальных обществ было почти полное совмещение сословия господ-сеньоров с сословием профессиональных воинов, тяжело вооруженных конных рыцарей. Мы уже успели убедиться: там, где в качестве войска использовали вооруженных крестьян, либо не было феодальных институтов, вроде сеньорий, либо и сеньории, и рыцарство были в зачаточной форме — так было в Скандинавии, так было в Астуро-Леонских королевствах. Еще более яркий пример того же самого — Византийское государство, поскольку и его политика, и его учреждения формировались более осознанно. После антиаристократических выступлений VII века византийское правительство, со времен Римской империи традиционно располагавшее административной властью, испытывая нужду в надежном и постоянном войске, создало систему военно-податных наделов, их арендаторы должны были поставлять воинов государству. Чем не феод? Но в отличие от Запада владельцем его был скромный крестьянин. Отныне государь должен был заботиться только о сохранности этого «солдатского имущества», оберегая как его, так и других малоимущих от посягательств богатых и могущественных. Между тем в конце XI века из-за тяжелых экономических условий отягощенные долгами крестьяне начинают терять свою независимость, а государство, ослабленное внутренними распрями, не может их защитить. В результате государство теряет не только налогоплательщиков. Оно лишается собственного войска и попадает в зависимость от магнатов, которые одни только могут набирать теперь нужное количество воинов среди зависимых от них людей.

Еще одной, характерной для феодального общества, чертой была тесная связь подчиненного со своим непосредственным господином. И так, снизу вверх, от узелка к узелку, цепляясь друг за друга, как звенья цепочки, самые бессильные в обществе были соединены с самыми могущественными. Даже земля в этом обществе казалась богатством потому, что давала возможность обеспечить себя «людьми», которым служила вознаграждением. «Мы хотим земли», — говорят нормандские сеньоры, отказываясь от драгоценностей, оружия, лошадей, которых дарит им герцог. И разъясняют, говоря между собой: «Мы тогда сможем содержать много рыцарей, а герцог этого не сможет»{341}.

Нужно было только определить права получающего землю в качестве вознаграждения за службу, срок владения ею был поставлен в зависимость от преданности. Решение этой проблемы составляет еще одну оригинальную черту западного феодализма, и, возможно, даже самую оригинальную. Если служилые люди славянских князей получали от них земли в дар, то французские вассалы, после некоторого периода неопределенности, стали получать их в пожизненное владение. Причиной этому было следующее: в сословии, облеченном высокой честью служить господину оружием, отношения зависимости возникли как добровольный договор двух живых людей. Личные взаимоотношения предполагали наличие определенных моральных ценностей. Но взаимные обязательства очень скоро перестали быть личными: возникла проблема наследственности, неизбежная в обществе, где семья по-прежнему оставалась значимым фактором; под влиянием экономической необходимости возникла практика «помещения на землю», завершившаяся тем, что служба стала зависеть от земли, а вовсе не от человеческой верности; наконец, стали множиться оммажи. Вместе с тем преданность вассала продолжала во многих случаях оставаться великой силой. Однако эта преданность не стала тем социальным цементом, который спаял бы общество сверху донизу, объединив воедино все сословия, избавив это общество от опасности дробления и беспорядка.

Честно говоря, в том, что практически все связи в обществе приобрели вид вассальных, было что-то искусственное. Умирающая государственность империи Каролингов пыталась выжить с помощью института, который возник, потому что она умирала. Система взаимозависимостей сама по себе могла бы служить сплоченности государства, примером тому англо-нормандская монархия. Но в этом случае центральная власть должна была быть усилена — нет, не силой завоевателей, — а новыми моральными и материальными стимулами. В IX веке слишком велика была тенденция к дробности.

На карте западной цивилизации в эпоху феодализма мы видим несколько белых пятен: скандинавский полуостров, Фризия, Ирландия. Может быть, важнее всего сказать, что феодальная Европа никогда не была феодальной целиком, что феодализм затронул те страны, в которых мы можем его наблюдать, в разной степени и существовал в них в разное время, ни одна из стран не была феодализирована полностью. Ни в одной из стран сельское население не попало целиком в личную, передаваемую по наследству, зависимость. Почти повсюду, — в одном районе больше, в другом меньше — сохранились аллоды, большие или маленькие. Никогда не исчезало понятие государства, и там, где государство сохраняло хоть какую-то власть, люди продолжали называть себя «свободными» в старом понимании этого слова, потому что они зависели только от главы всего народа и его представителей. Крестьяне-воины сохранились в Нормандии, датской Англии и Испании. Взаимные клятвы — противоположность клятвам подчинения — сохранились в «движениях мира» и восторжествовали в городских коммунах. Конечно, несовершенство воплощения — удел любого человеческого начинания. В европейской экономике начала XX века, безусловно, развивающейся под знаком капитализма, тем не менее остаются институты, остающиеся вне этой схемы.

Начиная воображать себе карту феодализма, мы густо штрихуем область между Луарой и Рейном, затем Бургундию по обеим берегам Соны, в XI веке эту область норманнские завоевания резко раздвинут в сторону Англии и южной Италии; вокруг этого центрального ядра штрихи становятся все бледнее, едва затрагивая Саксонию, Леон и Кастилию, — такова в окружении белизны зона феодализма. В наиболее четко обведенной зоне нетрудно угадать области, где влияние законов Каролингов было наиболее сильным, где наиболее тесно переплелись, уничтожая друг друга, германские и романские элементы, развалив в конце концов общественную структуру и дав возможность развиться древним зернам: земельной сеньории и личной зависимости.


3. Срез сравнительной истории

Перечислим же основные черты европейского феодализма: зависимость крестьян; за неимением возможности оплачивать труд деньгами, вознаграждение за службу землей, что, по существу, и является феодом; превосходство сословия воинов-рыцарей; отношения повиновения и покровительства, связывающие человека с человеком в воинском сословии, являясь вассальными отношениями в наиболее чистом виде; провоцирующее беспорядок распыление власти; сосуществование с этими других социальных структур в ослабленном виде: государства и родственных отношений (во второй период феодализма государство вновь набирает силу) — таковы эти основные черты. Как все феномены, которые описывает наука непрерывных изменений, то есть история, только что охарактеризованная социальная структура носит неизгладимый отпечаток времени и среды. Но вместе с тем, точно так же, как клан с наследованием но женской линии, как агнаты или другие какие-либо экономические структуры могут быть элементами самых разных цивилизаций, вполне возможно, что сходная с феодализмом формация присутствует как некий этап в других, несхожих с нашей, культурах. Если это так, то на протяжении этого периода можно говорить об этих странах как о феодальных. Но сравнение всех стран явно превышает возможности одного человека. Я ограничусь одним примером, который даст понять, чему могло бы послужить проведенное более твердой рукой подобное исследование. Мою задачу облегчат уже существующие работы, не чуждые сравнительного метода.

В древней Японии мы видим общество, основанное на родовых связях, состоящее из кланов. К концу VII века н.э. под влиянием китайцев возникает государственный режим, который, подобно режиму наших Каролингов, стремится взять своих подданных под моральное покровительство. Наконец — начиная с XI века или около того — в Японии начинается период, который принято именовать феодальным. Его наступление совпадает согласно уже известной нам схеме с некоторым замедлением развития экономики. Так же, как в Европе, в Японии «феодальному» строю предшествовали две совершенно не похожих между собой социальных системы. И так же, как в Европе, новая формация сохранила черты обеих старых. Японский монарх в отличие от европейского находился вне феодальной системы, так как оммажа ему не приносили; он оставался средоточием и источником любой власти, поэтому посягательство на раздел этой власти, опиравшейся на очень древнюю традицию, официально считалось посягательством на государство.

Над сословием крестьян помещалось сословие профессиональных воинов. Именно в этом сословии по образцу отношений господина и его телохранителей развиваются отношения личной зависимости; в отличие от европейских они так и не выходят за рамки сословия, но так же, как в Европе, иерархизированы, хотя представляют собой не столько свободный договор, сколько подчинение. Японский вассалитет был более строг, так как не признавал нескольких клятв верности. Для того чтобы воины себя содержали, им давался в держание надел, что было похоже на наши феоды. Иногда по образцу наших «возвращенных» феодов пожалование было фикцией, так как эти земли изначально были вотчиной пожалованного. Естественно, что воины все менее охотно соглашались обрабатывать землю. Правда, бывали и исключения: в редких случаях подвассалами оказывались крестьяне. Вассалы обычно жили рентой, получаемой со своих собственных арендаторов. Число их было по сравнению с Европой значительно больше, поэтому в Японии не возникло настоящих сеньорий с реальной властью над трудившимися в ней зависимыми крестьянами. Такие сеньории находились в руках бароната и монастырей. Японские вассальные владения, разбросанные и управляемые не впрямую, скорее напоминали зачаточные сеньории англосаксонской Англии, чем развитые сеньории Западной Европы. Понятно, что сельскохозяйственные работы на орошаемых водой рисовых полях, отличные от европейских, крестьянские работы, связанные с ирригацией, повлекли за собой и другие формы крестьянской зависимости.

Набросанная в самом общем виде картина, без нюансированного обозначения отличии между двумя обществами, позволяет между тем, как нам кажется, сделать вполне определенный вывод. Феодализм не был «явлением, которое возникло единственный раз в мире». Точно так же, как Европа, Япония — со своими глубокими и неизбежными особенностями — прошла стадию феодализма. Прошли ли другие общества эту же стадию? Если да, то какие причины привели к ней? И возможно, причины эти были во всех странах общими? Эти тайны будут раскрывать будущие исследователи. Хорошо, если бы эта книга, поставив перед учеными множество вопросов, проторила путь к исследованиям гораздо более фундаментальным, чем уже проведенные.


Глава II. ПОСЛЕДСТВИЯ ЕВРОПЕЙСКОГО ФЕОДАЛИЗМА

1. Пережитки и обновление

Начиная с середины XIII века европейские общества окончательно прощаются с феодальным строем. Но все изменения, происходящие в среде, наделенной памятью, происходят медленно, ни одна социальная система не умирает целиком, сразу и навсегда.

Сеньориальный режим, отмеченный печатью феодализма, надолго пережил сам феодализм. Безусловно, он подвергся большим изменениям, но эти изменения не наша тема. Мы отметим только вот что: режим сеньориальных отношений, перестав быть частью общей, родственной ему, системы управления, не мог не казаться все более непонятным, бессмысленным, а потом и ненавистным. Из всех форм зависимости внутри сеньории наиболее присущей феодальному строю был серваж. Изменившийся, превратившийся из личной зависимости в зависимость, связанную с землей, серваж просуществовал до Революции. Никто уже не задумывается о том, что среди сервов могла сохраняться память о предках, которые обрели покровительство защитника, и это отдаленное воспоминание облегчало тяготу устаревших отношений.

За исключением Англии, где первая революция XVII века уничтожила все различия между феодами рыцарей и всеми остальными держаниями, и во Франции, и в Пруссии вассальные и феодальные обязательства, связанные с землей, просуществовали столько же, сколько и сеньориальный режим. Пруссия только в XVIII веке произвела аллодификацию феодов. Поскольку вся лестница зависимых оказалась в ведении государства, король видел в ней инструмент, обеспечивающий поставку воинов, и не хотел отказываться от него. Еще Людовик XIV предпринимал не одну попытку собрать вассальное ополчение. Но эти попытки уже не свидетельствовали о нехватке воинской силы, они свидетельствовали о нехватке денег и были в чистом виде налоговыми мероприятиями со штрафными санкциями. Среди специфических особенностей феодов практическую ценность после феодальной эпохи имели только оставшиеся за ними денежные повинности и правила, по которым они передавались по наследству. Поскольку домашних вассалов больше не было, то оммаж остался только в виде ритуала при вступлении во владение землей. «Бессмысленная», в глазах юристов, сформированных новым временем{342}, церемония не оставляла равнодушной аристократию, придававшую значение этикету. Вместе с тем обряд, наполненный когда-то таким важным человеческим содержанием, стал возможностью получить права на имущество, а иногда уплатой налога. Став спорной темой, феодальное наследие занимало юристов. Оно послужило материалом для множества исследований, создав изобильную литературу как для теоретиков, так и для практиков. Однако наследие было ветхим, выгоды от него, каких ждали наследники, тощими, поэтому оно легко рассыпалось, когда от него постарались избавиться. Расставание с феодами и вассалитетом оказалось неизбежностью, легким завершением долгой агонии… Зато расставание с сеньориальным режимом проходило тяжело, вызывало множество сопротивлений, поскольку было связано с перераспределением имущества.

Между тем общество продолжало подвергаться всевозможным потрясениям, и нужды, которые в свой час породили сначала содружества, а потом вассалитет, не исчезли, не забылась и практика подобных взаимоотношений. Среди множества причин, по которым в XIV–XV вв. появилось такое обилие рыцарских орденов, решающей было стремление государей объединить магнатов в сообщества высокопоставленных верных, связать их друг с другом связями особой прочности. Рыцари ордена Сен-Мишель по статуту, данному им Людовиком XI, обещали королю «добрую и верную любовь» и верную службу вместе со своими воинами. Попытка, надо сказать, такая же тщетная, как попытка Каролингов: в самом старинном списке лиц, удостоенных знаменитого обруча, третьим стоит коннетабль де Сен-Поль, который так подло предаст своего господина.

В хаосе последних лет Средневековья более действенной мерой, но и более опасной оказалось восстановление отрядов частных воинов, подобия «вассалов-сателлитов», на разбои которых жаловались писатели времен Меровингов. Их обычно одевали в костюмы тех цветов, которые были на гербе их господина, подчеркивая тем самым их зависимость. Филипп Смелый покончил с этим обычаем во Фландрии{343}, но зато он был очень распространен в Англии при последних Плантагенетах, Ланкастерах и Йорках, отряды этих воинов даже получили название «livrées» — отданных. В эти отряды, точно так же, как когда-то в отряды «воинов без поместий», попадали вовсе не одни худородные авантюристы. Основную их часть составляло мелкопоместное дворянство, джентри. Если частного воина вызывали в суд, то авторитет лорда служил ему защитой. Практика поддержки в суде была незаконной, как свидетельствуют об этом публикуемые парламентом запреты, но распространенной и следовала в точности mithium, закону, по которому во франкской Галлии покровительство сильного защищало его верных. И поскольку государи тоже пользовались такими отрядами, то Ричард II рассылал по всему королевству своих слуг-телохранителей, похожих на других vassi dominici, но с белым сердечком на одежде, по которому их можно было отличить{344}.

Во Франции во времена первых Бурбонов дворянин, который хотел проложить себе дорогу к успеху, нанимался в услужение к сильному и могущественному. Разве это не напоминает начальный период вассалитета? С прямотой, достойной старинного языка феодалов, о нем говорили: такой-то — человек принца или кардинала. Честно говоря, для полноты картины не хватает оммажа. Но его часто заменяли письменным договором. Уже в конце Средневековья «обещание дружбы» заменяет лишившийся силы оммаж. Прочитайте это «обязательство», которое 2 июня 1658 года дал господину Фуке некий капитан Деланд: «Я обещаю и клянусь господину генеральному прокурору… что буду принадлежать только ему и только ему отдаю всю свою привязанность, какую имею; я обещаю быть только за него против любого другого без исключения; только ему повиноваться и не вступать в общение с теми, на кого он наложит запрет… Я обещаю пожертвовать жизнью за тех, кто ему близок… без единого исключения…»{345}. Не эхо ли это самой трогательной из формул клятвы верности: «Твои друзья будут моими друзьями, твои враги будут моими врагами»? Исключение не делается даже для короля!

И если институт вассалитета уцелел в виде формальных ритуалов и закосневших юридических форм, то дух вассальных отношений вновь воскресает из пепла, как феникс. Проявление этого духа, потребность в нем мы можем увидеть и в более близких к нам обществах. Но это только всплески, частные проявления в той или иной среде, которые государство уничтожает, если чувствует в них себе угрозу. Частные проявления уже не могут вписаться в сложившуюся государственную структуру, и тем более окрасить ее своей тональностью.


2. Идея войны и идея договора

Феодализм оставил обществам, которые пришли ему на смену, рыцарство, превратившееся в знать. В силу своего происхождения эта знать гордится своим воинским предназначением, символизирует которое право на ношение шпаги. Знать особенно дорожит своей принадлежностью к «благородным» там, где оно дает, как во Франции, существенные послабления в налогах. Благородные не должны платить талью, как объясняют два конюших из Варен-ан-Аргон в 1380 году, «поскольку из благородства благородные жертвуют собой на войне»{346}. При королевском строе во Франции знать более древнего происхождения, противопоставляя себя выслужившимся, говорила о себе как «о дворянстве шпаги». Даже в наших обществах, где смерть за родину перестала быть монополией какого-то одного сословия, у профессиональных военных существует что-то вроде чувства морального превосходства по отношению к другим, а у других к ним особое уважение. Предрассудок, непонятный другим цивилизациям, например, китайцам, но у нас оно осталось как воспоминание о произошедшем на заре средневековья разделении, в результате которого возникли два сословия: крестьянство и рыцарство.

Оммаж был настоящим договором, причем обязательным для обеих сторон. Если сеньор не исполнял своих обязательств, то он терял свои права. Идея договора была перенесена и в область управления и власти, поскольку главные слуги короля были его вассалами. На этой почве она нашла подкрепление в древних представлениях о персоне короля как о священной и ответственной за благосостояние своего народа: если народ постигало несчастье, король должен был быть наказан. Церковь, поначалу поддерживавшая идею о священной персоне короля, после грегорианской реформы начала ее развенчивать. И религиозные писатели первыми с необыкновенной убежденностью провозгласили идею договора, который связывает государя с его народом: «как свинаря с хозяином, который его использует», по словам эльзасского монаха, пишущего в 1080 году. Дерзновенность предыдущ1гх слов станет еще яснее, если мы примем во внимание негодующий вопль другого монаха, правда, весьма умеренного сторонника монархии: «Господний елей (имеется в виду помазание королей) не снимешь, как деревенского старосту!» Теоретики из церковников среди аргументов в пользу отрешения от власти дурного властителя называли повсеместно признанное право вассала покинуть дурного господина{347}.

Переход к действию свершился в среде вассалов под влиянием институтов, сформировавших их менталитет. Многие мятежи, которые кажутся, с первого взгляда, нарушением порядка, имеют под собой основание, которое выражено следующим образом в «Саксонском зерцале»: «Человек может противостоять своему королю и судье, когда тот действует вопреки праву и даже может помогать вести против него войну… Действуя таким образом, он не нарушает долга верности.»{348}. В зачаточном состоянии это «право сопротивления» присутствует в Страсбургской клятве 843 года и пакте, заключенном 856 году Карлом Лысым со своими баронами, оно отзывается эхом в XIII и XIV веках по всему западному миру в множестве документов, возникших то как реакция «благородных», то как претензии буржуазии, и за ним стоит будущее; назовем некоторые из этих документов: Великая хартия вольностей англичан (1215); «Золотая булла» венгров (1222); «Иерусалимские ассизы»; сборник привилегий знати Брандебурга; арагонский Акт объединения (1287); Брабантская хартия Кортенберга; Дельфтский статут (1341); декларация коммун Лангедока (1356). Не случайно, что режим сословно-представительных собраний — парламент в Англии, генеральные штаты во Франции, ландтаги в Германии, кортесы в Испании — родился в государствах, которые только что прошли стадию феодализма и еще несли на себе его отпечаток. В то время как в Японии, где вассальное подчинение носило скорее односторонний характер, где божественная власть императора осталась вне досягаемости оммажа, ничего подобного не воспоследовало, хотя общественный строй был очень сходен с нашим феодализмом. Идея договора, способного ограничить власть, составляет главную особенность нашего феодализма. И как бы ни был жесток феодальный строй к малым мира сего, он оставил в наследство нашим цивилизациям то, что помогает нам жить и сейчас.


Загрузка...