«На юге нет лгунов — ни в Марселе, ни в Ниме, ни в Тулузе, ни в Тарасконе. Южанин не лжет — он заблуждается. Он не всегда говорит правду, но сам верит тому, что говорит… А чтобы в этом удостовериться, поезжайте-ка на юг, увидите сами. Вы увидите страну чудес, где солнце преображает и увеличивает в размерах… Ах, если есть на свете лгун, то только один — солнце!»
Этому свидетельству можно поверить, и не покупая путевки на юг Франции. Провансалец Альфонс Доде знал свой родимый край, горячую и сонную провинцию (недаром и слово Прованс происходит от римского — провинция), в которой он провел детство и юность, которой посвятил свои самые едкие романы. Каждый из них мог бы стать сценарием фер- нанделевского фильма, но «Бессмертный» так и не был экранизирован, а в двух экранизациях «Тартарена из Тараскона» снимались другие коллеги Фернанделя, и снимались из рук вон плохо.
А между тем Фернандель был бы отличным Тартареном! С какой страстью ревел бы он на вечерних песнопениях у аптекаря Бсзюке свое знаменитое «Нэт! Нэт! Нэт!» (кстати, Изидор поет в «Избраннике» нечто очень похожее). Как величаво выводил бы своих храбрецов на охоту за фуражками. С каким достоинством возвращался бы с продырявленными и изорванными трофеями! Как холил бы и нежил свой экзотический сад на подоконнике! А мимика, а грозная нижняя губа, придававшая «его славной физиономии скромного тарасконского рантье выражение той же добродушной свирепости, которая царила во всем доме». Разве это не портрет Фернанделя, написанный за сорок лет до его рождения?
Некоторые эпизоды «Тартарена» так и просятся на пленку, безо всякой переработки: диалог двух Тартаренов — Дон-Кихота и Санчо Пансы; эпизод со львом из цирка Митэн; гамма переживаний на судне, идущем в Алжир… А путешествие в клуб, подготовка, ложные пути, амуниция… А бесконечные мечты об опасностях и приключениях — весь Гюстав Эмар вперемешку с Луи Буссенаром, Луи Жаколио вкупе с Фенимором Купером и приключениями капитана Кука…
Как бы то ни было, Фернандель не сыграл Тартарена. Но тарасконцев он переиграл великое множество: аптекарей и адвокатов, нотариусов и архитекторов, просто рантье и просто крестьян, лекарей и учителей — весь не слишком высокий «свет» глухой французской провинции, столь разнообразный по внешности и столь одинаковый по существу — по нравам, по характерам, по языку и жестам.
Это — едва ли не главное в маске Фернанделя. Ее провинциальность, ее консервативность, ее неизменность. Это не преувеличение — Фернандель довольно часто снимается в картинах «из парижской жизни», играет аристократов и дельцов, преуспевающих журналистов и мелких жуликов, но это не меняет постоянной прописки его героя — в Ниме или Эксе, Валлорге или Перпиньяне, Авиньоне или Арле. И всегда — в Тарасконе. Потому так удобно и легко расположился его Изидор в новелле Мопассана, перенесенной в тридцатые годы нашего века, что Дешану почти ничего не надо было менять в быту, нравах и антураже. Ну дама с кинокамерой, ну граммофонная труба с голосом парижского парламентария, ну автобус марки «Шоссон» вместо романтического дилижанса, ну модный танец кекуок. Вот и все, что изменилось, что прибавилось в жизни вилльрозцев за сорок лет.
«В столицах шум, шумят витии», а здесь — вековая тишина, и жизнь, как встарь, измеряется все тем же реестром нотариуса да банковским счетом. Лишь изредка какая-нибудь скандальная история выйдет за рамки приличий, но исключение лишь подтвердит правило, жизнь опять войдет в колею, и по вечерам все будут петь у Костекальда, по воскресеньям стрелять по фуражкам, по праздникам — отправляться на ярмарку, а раз в жизни — совершать рискованную эскападу по авиньонской дороге — из Тараскона в Марсель, на самый край тарасконского света.
И истории, рассказанные во славу Фернанделя десятками сценаристов, могут быть сколь угодно банальными; банальность в них — особого рода, лежащая в сфере скорее географической, чем эстетической. Гигантская резервация неистребимого мещанского быта — что может быть привлекательнее и для мелодрамы и для комедии? Париж — это Париж, это современные темпы и ритмы, суматошный быт и вавилонское столпотворение традиций, иностранцы и моды, большая политика и большие интриги. А здесь — из поколения в поколение — одни и те же имена, жесты, обычаи. И сто лет назад, и пятьдесят, и двадцать, и вчера, и сегодня «поются одни и те же романсы, и бравые тарасконцы не имеют ни малейшего желания их менять. Романсы переходят по наследству от отца к сыну и считаются неприкосновенными». Это бессмертие быта, гримасничающий, но натуралистически точный облик провинции вот уже полтораста лет и составляет тот заповедник тем, сюжетов и характеров, которым кормится большая и малая французская литература и театр. А вслед за ними и кинематограф.
В самом деле, где же искать сюжет, как не в провинциальном городке, где все на глазах у всех, где каждый знает соседа наизусть, до седьмого колена; где все, скрытое за ставнями, становится известным задолго до того, как случится на самом деле; где кишмя-кишат нелепейшие и живописнейшие типы, которые так и просятся под перо драматурга: сутяги и рогоносцы, скупцы и сплетники, обжорливые монахи и склеротические кюре, озорные школяры и обедневшие аристократы.
Фернандель переиграл их всех — не раз, не два — сто пятьдесят раз; он знает их, как никто другой, до мельчайших и потаеннейших импульсов, реакций, мечтаний, даже неизвестных порой им самим.
А мечтать на юге умеют! Похлеще, чем в трех остальных странах света, — во всю силу воображения. Ибо провансалец носит солнце в себе, оно распирает его, сжигает и обманывает — то самое солнце, которое заставляет «античный храм в Ниме — эту комнатную безделушку… принять за Собор Парижской богоматери», жалкий росток в цветочном горшке — не то репу, не то свеклу — за царственное древо Центральной Африки, мелкого прохиндея — за князя Григория Черногорского, а забитого ослика — за гордого атласского льва.
И все это — тем сильнее, чем несбыточнее мечта, чем привычнее и монотоннее будни, чем безысходнее будущее. И пусть это до изумления напоминает бег на месте, и бег на месте создает иллюзию целенаправленного движения, и он позволяет на что-то надеяться, а значит, — жить. И что из того, что «бесстрашный тарасконец дожил до сорока пяти лет и ни разу не побывал за городом», — в мечтах он совершил уже тысячи и тысячи подвигов, побывал в удивительных странах, пережил «леденящие кровь» приключения. Он может быть даже паралитиком, как Тартарен паралитик моральный, — это только пошло бы на пользу его мечтам. Ибо рыцарские романы для Дон-Кихота, приключенческие для Тартарена, Агата Кристи для ровесника Фернанделя одинаково делают свое дело, а который раз позволяя ему спокойно сидеть на месте, переживая все новые чудеса, недоступные в реальности. «Литература-бис», «театр-бис», «синема-бис» служат именно этой цели.
Эту «фабрику снов» можно проклинать, ее можно принимать, как неизбежное зло, можно просто не замечать, делать вид, что ничего подобного не существует, но тарасконцы под всеми широтами, во всех частях света, ежевечерне, лишь кончится трудовой день, требуют иллюзий в темных залах кинотеатров и получают их в коллективном гипнотическом сне, глядя на мигающие черные тени на белом полотне экрана. Слов нет, «синема-бис» уводит от реальности, «но Тартарен не был счастлив — жизнь в маленьком городишке тяготила, угнетала его. Великому тарасконцу скучно было в Тарасконе». Но ему было и легче — у него был могучий талант пустого, иссушающего воображения. Другие лишены и этого. Им может помочь лишь магия кинематографического зрелища — одна картина, другая, третья — до бесконечности, пока не успокоится «комплекс Тартарена», неудержимая потребность в переживаниях, движении, действии — своеобразный бунт навыворот против вековой рутины европейского мещанского быта, сытой бездуховности, меняющейся с необыкновенной быстротой, приспосабливающейся к любым новинкам цивилизации, но остающейся неизменной.
Этот бунт навыворот и демонстрирует алчущим тарасконцам Фернандель, Этим, видимо, только и можно объяснить, почему он не сходит с кинематографического круга вот уже тридцать шесть лет.
Ибо Фернандель — искусство для провинциалов. Любопытно, что о нем почти ничего не пишет столичная пресса, исключая «Синемонд» и подобные ему. Тщетно было бы искать статьи или интервью на страницах «Леттр франсэз» или «Фигаро», «Комба» или «Монд» — печать всех направлений поразительно единодушна в своем равнодушии. Но печать провинциальная — от Бордо до Марселя — великолепно чувствует оттиск провинциального обаяния на творчестве своего комика, и потому он не перестает быть ее любимцем. Они отлично понимают друг друга — провинциальные зрители и актер, — они дарят ему свою любовь, а он переживает за них и для них неустрашимый и бесконечный бег на месте, варьируя препятствия, демонстрируя им возможность быть неуязвимым в любой ситуации, быть победителем, флибустьером, кондотьером, конквистадором, коротко говоря, — авантюристом, не поднимаясь с мягкого кресла, не отрываясь от рюмки пасти и густо приправленного чесноком бараньего рагу. Фернандель бунтует за всех своих земляков, не уставая, соглашаясь на любые условия, чаще всего не слишком способствующие победе. И пусть бунт этот кончается, как правило, возвращением «на круги своя», это свидетельствует о духовной незрелости, инфантильности, неприспособленности его героя. Но это говорит и о том, что мир абсурдной реальности оказывается сильнее наивного и красочного воображения Тартарена, что он отбрасывает его на прежнее, опостылевшее и теплое место. Но мечты остаются, они лишь прячутся вглубь, они продолжают существовать в подполье, при закрытых ставнях. И требуют выхода.
Не стоит преувеличивать осознанности этого бунта, но бунт этот — своеобразная форма несогласия с действительностью, несогласия отчаянного и потому всеобщего. Не случайно французская комедия, чем дальше она от «художественного совершенства», тем злее и беспощаднее расправляется с властями предержащими, со всеми национальными святынями, которые столь тщательно оберегаются от посягательств во всех тарасконах мира.
Но Фернандель не задумывается над этим. Он вовсе не собирается решать за кого-то какие-то задачи, он удивился бы, услышав, что фильмы его имеют какое-то отношение к социальной педагогике, к эстетическому психоанализу его земляков, позволяющему кому-то от чего-то избавиться, Фернандель просто веселится, следуя простой и исчерпывающей формуле Спинозы — «смех есть радость, и потому сам по себе — благо», ему доставляет удовольствие десятилетиями повторять одни и те же остроты, жесты, ужимки, гримасы. Он ведь сам из них, из тарасконцев, вечный провинциал, так и не привыкший к Парижу, то и дело убегающий от столичных сквозняков в свой теплый и шумный Марсель, удостоивший его самой высокой награды: звания почетного гражданина. Быть может, его фильмы многим не нравятся, — Фернандель знает, что во Франции, да и за ее пределами тоже, он всегда найдет своего зрителя. Ибо — «всякого рода сентиментальный хлам у нас давно пожелтел, покоясь в старых-престарых папках, зато в Тарасконе он вечно молод и вечно свеж». И Фернандель не старится вместе с ним, оставаясь самим собой, оставаясь символом неизменности и постоянства, той самой неизменности, которой так не хватает маленькому человеку во времена яростных социальных бурь. Бурь, которыми переполнен наш двадцатый век.