А ндрей Земсков лежал на спине в кузове полуторки. Он почти не чувствовал боли. Только при резких толчках что-то вонзалось в ногу пониже колена, и тогда всю ногу от кончиков пальцев до бедра охватывало огнём. Потом жар и боль отходили, но он инстинктивно ждал нового толчка. Шофёр ехал очень осторожно, и все-таки разведчик Иргаш поминутно перегибался через борт, чтобы крикнуть в кабину:
— Тихо ехай! Не снаряды везёшь!
Земсков видел только небо — однообразное, белесое, затянутое сплошным покровом туч. Темнело. Начинался дождь. Иргаш попытался укрыть своего командира с головой, но Земсков сбросил плащ-палатку:
— Я ещё не покойник!
Ему нравилось смотреть, как падают, обгоняя друг друга, дождевые капли. Человеку редко приходится наблюдать их в таком ракурсе — снизу вверх. Впрочем, однажды Земсков видел летящие капли именно так. Это было очень давно, в Ленинграде на проспекте Майорова. Он лежал на спине на широком подоконнике, закинув голову. Капли летели с лепного карниза прямо ему в лицо, а Зоя пыталась втащить его в комнату и никак не могла. Это было очень смешно. Потом она тоже влезла на подоконник, легла рядом с Андреем и начала целовать его, а капли летели и летели на них обоих.
Теперь эти воспоминания не причиняли боли. Будто все было с кем-то другим. Земсков закрыл глаза. Тяжёлая капля упала на его губы. Вот если бы сейчас почувствовать женские губы, горячие, чуть влажные, как тогда в Майкопе перед уходом с сеновала. И большие глаза совсем рядом — одни глаза с отблеском пожара.
Он отогнал от себя ненужные мысли. Иргаш дремал, свернувшись калачиком в углу, подложив под голову вместо подушки бинокль Земскова в почерневшем от времени футляре.
«Зря не оставил бинокль Косотрубу, — подумал Земсков. — На что он мне в госпитале? И пистолет тоже». — Теперь его мысли потекли в другую сторону. Земсков вспоминал каждый шаг, каждый поворот дороги в последней разведке. Он взял с собой четверых — Косотруба, Журавлёва, Иргаша и нового бойца Некрасова, недавно зачисленного в полк. Он шли вдоль передовой линии, потом поднялись на гору. Через ручей было перекинуто скользкое бревно. Косотруб перешёл первым, балансируя для смеха, как балерина. Вторым легко перебежал Иргаш. Журавлёв пошёл просто, по-деловому. В самом конце он поскользнулся, с трудом удержал равновесие, сделал ещё несколько очень осторожных шагов и встал рядом с Косотрубом на другом берегу. Некрасов никак не решался ступить на бревно. Он сделал первый шаг, взглянул вниз и сел на бревно верхом, чтобы перебраться на другую сторону с помощью рук. Земсков вернул его: «Переходите, как все, или возвращайтесь в часть!» Это было жестоко, но необходимо. Нельзя позволить восторжествовать страху. — «Идите! Я иду следом за вами. Не оглядывайтесь!» — Некрасов пошёл, Земсков за ним. Это нисколько не помогало бойцу. Так было даже труднее, потому, что бревно сильнее раскачивалось от шагов двоих людей, но Земсков знал, как нужно робкому человеку присутствие смелого. Нет подвига выше, чем тот, который совершается в одиночестве, далеко от дружеских глаз!
Земсков вспомнил собственное чувство страха, когда из окна полуподвала он увидел бронетранспортёры и ряды стальных касок. А ведь бывали положения похуже.
Теперь он думал о Майкопе. «Дорохов… Что с ним? Если б не Дорохов, я бы не нашёл Людмилу. А она — смелая. Как она сказала? „С тобой я ничего не боюсь…“ Опять Людмила? Так что же было дальше, когда мы перешли через бревно? Потом с обрыва мы видели захваченный немцами посёлок Шаумян. Немцы были прямо под нами. Косотруб прицелился из автомата. Я ему запретил. Ночью в горах стало прохладно. Мы шли до утра, а на рассвете продрогшие, промокшие оказались на фланге у немцев. Когда все видимые цели были нанесены на планшет, снова двинулись в путь. Часа три ушло на то, чтобы взобраться на гору, отмеченную на карте „266, 2“. Добрались, наконец, до сносной дороги. Даже неунывающий Косотруб, тяжело отдуваясь, уселся под деревом. В это время появился „мессершмитт“. Это было уже в нескольких километрах от хутора Красный…
Последний переход Земсков помнил смутно. Разведчики несли его на плащ-палатке. Он то терял сознание, то снова приходил в себя. Когда подошёл дивизион Николаева, санинструктор засыпал рану стрептоцидом и затянул ногу Земскова в лубок. «Вот тогда действительно болело, — Земсков даже поморщился, вспоминая, как это было. — Людмила сделала бы лучше, у неё осторожные руки…»
Сильный толчок прервал мысли раненого. Он скрипнул зубами от боли и громко застонал. Машина остановилась. Кто-то карабкался в кузов.
— Полегче, полегче! Машину не тряси! — сердито предупредил Иргаш.
— Я осторожно, — Земсков узнал голос Сомина. Тот перелез через борт и олустился на колени рядом с раненым.
— Андрей! Что с тобой?
— Володя? Ничего. Слегка задело. Где мы?
— На шоссе, у поворота в балку Чилипси. Почему вы одни? Где дивизион Николаева?
— Идёт следом, — ответил за Земскова Иргаш. — Мы выехали вперёд, когда они ещё стояли на огневой. Надо скорее в госпиталь.
— А наши где? У Поливанова? — спросил Земсков. Он очень удивился, узнав, что полк всего полчаса назад прошёл в сторону Туапсе. Сомин задержался с одним из орудий из-за неисправности мотора. Только что здесь была полковая «санитарка». В ней несколько раненых, которых повезли в ближайший медсанбат — в Каштановую рощу.
— Ну и мы туда! — закончил разговор Иргаш. — Не будем терять время, товарищ младший лейтенант. Раненый же! Темнеет. Пока ещё найдём…
Земсков удержал Сомина за руку:
— Постой, Володя, вот, возьми, — поморщившись, он повернулся на бок и вынул из кобуры пистолет. — Я, наверно, не скоро…
— Как же так, Андрей? Может, я тебя провожу?
— Есть провожатый. Видишь, какой сердитый? А тебе надо воевать, командовать взводом, товарищ младший лейтенант. Передай всем привет!
Сомин сунул в карман пистолет Земскова и осторожно перелез через борт.
Некоторое время автоматическое орудие шло за полуторкой, которая везла раненого. Потом полуторка свернула налево, растворилась в дождливых сумерках, а Сомин на своей машине поехал дальше по шоссе догонять полк. Всего несколько минут назад он чувствовал себя очень счастливым. Ведь он давно ждал встречи с Земсковым, чтобы рассказать ему, как наступали поливановцы, как его взвод сбил ещё два самолёта у подножья горы Два брата, какие славные ребята шахтёры, и вот — встретились…
Ваня Гришин, не выпуская руля, легонько толкнул Сомина локтем в бок:
— Не горюй, командир. Поправится старший лейтенант. У него кость крепкая.
У въезда на мост, недавно сооружённый моряками под руководством инженер-капитана Ропака, полуторку Земскова задержал солдат с красным фонариком:
— Съезжайте на обочину. Встречная машина.
Через мост переезжал санитарный автобус. Людмила только что сдала раненых и спешила догнать полк. «Земсков уже, наверно там», — думала она, желая и боясь этой встречи. Почти касаясь бортом стоящей на обочине полуторки, «санитарка» вышла на дорогу. Будь хоть немного светлее, Людмила заметила бы якорь на дверке кабины. Иргаш, который сидел на борту, узнал полковую санитарную машину. Он хотел окликнуть шофёра, но тут же решил, что не имеет смысла: «Снова пойдут разговоры: „Что, да как“, а старшего лейтенанта надо скорее показать врачам».
В медсанбате Земскова немедленно положили на стол. Пожилая докторша в очках, обрабатывая рану, развлекала раненого разговором:
— Вот только сейчас медсестра-морячка привезла двоих матросиков. Повернитесь-ка, дорогой! Немножко потерпеть придётся… Кохер дайте! Медсестра, скажу я вам…
Раненый застонал от боли. Дюжий санитар ухватил его за руки.
— Терпи, милый, терпи! Впрысните ему понтопон! — докторша наклонилась над раной. — Просто огонь-девка! Весь медсанбат переполошила. Спешит, торопится, а раненые вовсе не тяжёлые, никакой срочности нет.
Слова докторши доходили до Земскова, как через вату. Брезентовый скат палатки уплывал вниз, плясали огоньки ламп в круглых очках врача.
— По-моему, кость цела! — с торжеством объявила докторша. — Может быть, есть трещинка, а вот нерв задет безусловно. Завтра поедете, молодой человек, в армейский эвакогоспиталь. Там и рентген и все прочее.
До армейского госпиталя было больше сотни километров. Он находился в Лазаревской, по дороге из Туапсе на Сочи. Приехали ночью. В длинной низкой комнате, тускло освещённой двумя лампочками под потолком, раненые лежали прямо на полу. Запахи гноя, формалина и иода, смешиваясь, создавали ту удушливо-тошнотворную атмосферу, которая бывает только на сортировочных пунктах и в приёмных покоях военных госпиталей. Сестра в грязном халате, осторожно ступая пудовыми сапогами между носилками, наклонялась то к одному, то к другому: «Ваша фамилия, звание, из какой части?» Одни отвечали бодро, другие только стонали. Кто-то громко ругался матом, проклиная докторов, сестёр и всю медицину. Запаренный, взъерошенный, должно быть не спавший уже несколько суток капитан медицинской службы кричал на сестёр:
— Когда кончится, наконец, это безобразие? Я же вам приказывал…
За окнами гудели грузовики. Привезли новую партию раненых. Земскову эта ночь казалась бесконечной. Дождь до утра стучал по стёклам, завешенным маскировочными шторами. Наконец Земскова понесли в смотровую. В палате он оказался только к утру. Снова что-то впрыснули в руку. Боль отошла — не исчезла, а стала как будто чуждой. Голоса раненых звучали все глуше. Вскоре Земсков уснул.
Он проснулся, когда уже вечерело. Через широкое окно в комнату падали нежаркие осенние лучи. Земсков осмотрелся. Здесь было человек десять. Некоторые спали. Старик с небритой седой щетиной читал книгу. Двое, поставив между койками табуретку, играли в шашки. Человек в коротком бумазейном халате, из-под которого видны были кальсоны с завязками, расхаживал, шлёпая тапками по узкому проходу, от двери до столика, заполненного разными склянками. Здесь тоже чувствовался специфический госпитальный запах. За окном кто-то пел, а в коридоре позвякивали металлической посудой.
Земсков сразу понял, что его разбудили мысли. Они зародились ещё во сне. Наверно, у него отнимут ногу. Недаром так долго совещались врачи. В медсанбате очкастая докторша просто хотела успокоить. Ну, а если и не отнимут — он все равно останется инвалидом. Земсков вообразил себе долгие переезды из одного госпиталя в другой, тоскливое лежание в вонючих палатах, потом выписку. Это произойдёт где-нибудь за Уралом. Он выйдет, опираясь на костыль… Что будет дальше, Земсков себе не представлял. Вся жизнь была связана с армией.
В палату вошла молодая женщина в белом халате. Она направилась прямо к Земскову:
— Проснулись? Вы сильно стонали во сне. Больно сейчас? Выпейте вот это.
— Нет, сейчас не больно. Спасибо, сестра, — он улыбнулся впервые с того момента, как «мессершмитт» полоснул по уступу скалы, к которому прижимались разведчики. Девушка в халате тоже улыбнулась.
— Какая сестра? Это — доктор Шарапова, — зашептал на всю палату раненый с соседней койки.
— Простите, товарищ военврач. Вы такая молодая, что…
— Ладно, ладно, — перебила она, — какое это имеет значение? Давайте стакан. На здоровье!
Земсков смущённо спросил:
— Раз уж я знаю, что вы доктор, то скажите, пожалуйста: у меня… я смогу ходить?
— Ну конечно! Даже танцевать сможете! — Она сказала это так уверенно, что не оставалось никаких сомнений.
— И скоро я смогу танцевать?
— Какой вы нетерпеливый! Только сегодня прибыли и уже хотите бежать от нас.
Вряд ли кому-нибудь захотелось бы бежать именно от неё. Земсков смотрел в незнакомое лицо, чуть продолговатое, с мягким, совсем детским овалом. «Наверно, хорошая девушка, — решил он. — Сколько терпения нужно им с нами — ранеными. С каждым быть ласковой, внимательной, терпеливой. А она очень устала. Щеки впалые. Под широко расставленными глазами — тёмные дуги».
— Вам, наверно, здорово надоело возиться с нами? — спросил Земсков. Она была искренне удивлена:
— Что же можно делать сейчас ещё? А вам не надоело воевать? Ну, отдыхайте! — Она подошла к другому больному и так же ласково и спокойно начала говорить с ним.
Её почтительно называли Мариной Константиновной. Накрахмаленный халат, застёгивающийся сзади у шеи, и белая шапочка придавали ей солидный вид, но вряд ли доктору было больше двадцати двух лет.
Когда Марина Константиновна вышла, кто-то из раненых заметил:
— Вот человек. Девчушка, а как себя поставила! Хоть бы один заругался при ней. Но дело знает — будьте уверены!
Тот, кто рассхаживал в халате и тапках, утвердительно кивнул крупной кудрявой головой:
— Очень, очень правильно! Впервые такую вижу на фронте. Душа и воля. Это — редкое сочетание. — Он почему-то обращался к Земскову. — Верно, товарищ? Да, разрешите представиться: Литинский Семён, политработник.
Земсков назвал свою фамилию. Литинский уселся к нему на койку, заложив ногу за ногу:
— Ну, рассказывай!
— Что?
— У нас так положено: кто прибывает с передовой, докладывает обстановку, конечно, если в силах ворочать языком.
Те, кто мог передвигаться, собрались к койке Земскова. У большинства была загипсована рука или нога. Кто-то положил на тумбочку большое яблоко, другой достал пачку папирос:
— Настоящие, закуривай, только маскировку соблюдай.
Земсков сразу почувствовал себя в своей компании, словно он не уезжал из части. Он повернулся, снова заболела нога. С трудом удержав стон, Земсков начал «докладывать обстановку». Десять пар глаз не отрывались от него. На душе стало веселее. «Все будет хорошо. Ведь не могла эта девушка врать для моего успокоения. Такие не врут. Надо набраться терпения и ждать».
Новый, 1943, год праздновали в землянках. Их нарыли в обрывистом берегу речушки Дсин, который защищал от снарядов и одновременно от ветра. Управление полка, штаб и некоторые подразделения разместились в полуразрушенных домиках станицы Шапсугская. Но это был ненадёжный кров. Ветер выдувал тепло, а когда начинался артобстрел, приходилось скакать сломя голову в щели, полузатопленные водой.
Шапсугская ничем не напоминала станицы, которые моряки видели на Дону и Кубани. Несколько десятков домишек раскинулось в долине и по берегам двух горных речек — Дсин и Абин. Дорога на Север вела к Кубанской равнине. Туда пути не было. С Севера прилетали только снаряды и мины. Дорога на юг вела к Чёрному морю. По этой единственной дороге пришёл сюда через Кабардинский перевал гвардейский полк Арсеньева. За последние месяцы моряки повидали всякое, но тут оказалось труднее, чем везде. Так, по крайней мере, считал Сомин.
Сидя за «новогодним столом» в землянке командира батареи Баканова, он никак не мог найти для себя удобное положение. Сильно болели ноги. Он то вытягивал их под стол, то поджимал под скамейку. К тому же его знобило, хотя железная печурка уже розовела.
Всю предыдущую ночь и весь день Сомин провёл на дороге, проталкивая застрявшие в грязи машины со снарядами. Теперь ему хотелось только спать, но нельзя же было не встретить Новый год!
— Двадцать три часа десять минут! Пора провожать старый год, — объявил Баканов. Он не спеша вынул кружки из ящика под скамейкой. Шацкий, Сомин и все остальные подставили кружки.
— Жаль, нету Земскова, — вздохнул Бодров. — Как он там?
Сомин вытащил из кармана измятый листок бумаги:
— Вот, прислал письмо с нашим матросом Палочкиным из боепитания. Он в том же госпитале лежал.
— Читай, читай! Погоди, ребята, пить! — Бодров сел рядом с Соминым. — Что ж мне не написал? Разведчик называется!
Сомин начал читать: «Друг, Володя, сегодня — два месяца, как я в этом госпитале. Уже брожу понемножку с костылём. Вчера смотрел меня полковник — главный хирург армии. Говорит — все пройдёт бесследно. Так что, надеюсь снова вернуться в родной полк. Вначале я немножко тосковал, теперь попривык, словно так и надо. Народ здесь хороший. Я со скуки затеял обучать выздоравливающих артиллерийской тактике и подготовке данных. Сначала никто не хотел, а теперь сходятся из разных палат каждый день после мёртвого часа. Есть способные ребята, вроде тебя. Таких учить — удовольствие. Ходит на мои „уроки“ политработник Семён Литинский — молодой ещё парень. Окончил университет в Киеве и сразу попал на фронт. Его пограничная дивизия где-то на вашем участке. Пограничников там, пожалуй, осталось меньше, чем у Поливанова шахтёров. Сенька для нас — раненых — настоящий клад. Читает целые лекции по истории, по литературе. Так что у нас тут почти „университет“. Есть здесь замечательная женщина, вернее сказать — девушка — золотой души человек. Это военврач Марина Константиновна. Когда входит в палату, даже тяжело раненые начинают улыбаться. А насчёт того самого — ни у кого ничего не выходит. Это все здесь знают, даже попытки такие прекратили. Я припоминаю, Генька Рощин о ней рассказывал и, представь, то же самое.
О нашей части ничего не знаю. Ты при первой возможности пришли мне записку. Как мои разведчики? Кто меня заменяет? Есть ли какие известия от Яновского? Теперь понимаю, как ему, должно быть, тяжело без части. Это ж его создание. Его и капитана третьего ранга.
Держись, Володя, молодцом. Помни, что ты моряк и гвардеец. О нашей части многие знают и завидуют, что служим в ней. Учись, пользуйся всякой минутой. Я теперь убедился, какой я необразованный. Когда Марина Константиновна дежурит, мы засиживаемся до глубокой ночи в ординаторской. Отоспаться я и днём успею, а с таким человеком нескоро встретишься. Слушаешь, будто читаешь интересную книжку. Сначала она меня гнала спать, но теперь вижу, что и мои рассказы о фронте ей интересны. Видимо, кто-то есть у неё на передовой — муж или друг — не знаю. О себе она скупо говорит. И, знаешь, частенько мне приходится промолчать или глупо поддакивать, потому что разговор заходит о таких вещах, в которых я ни бум-бум. Много на моей карте таких белых пятен. Моя мама всегда говорила: «Мало ты знаешь, Андрюша», а мне все казалось — успею. Если не убьют, после войны придётся многому учиться, что не имеет отношения к вееру батареи и к поправке на смещение.
Всем, кого видишь в части, передавай привет от меня, без различия рангов и званий, а моим разведчикам — особо. Крепко жму тебе руку и желаю удачи. Хотел бы написать ещё, но Палочкин торопится. Не терпится ему в часть, и я его понимаю. Твой Андрей».
Сомин кончил читать и спрятал письмо в карман. Бодров поднял кружку:
— Ну, за Андрея, за комиссара Яновского, за всех наших раненых, чтобы скорее возвращались!
Распахнулась дверь землянки, ветер задул коптилку. Из темноты раздался голос вахтенного командира:
— Лейтенант Бодров, младший лейтенант Сомин — к начальнику штаба!
Бодров быстро выпил.
— Опять машины таскать! — Он закусил куском солонины и, сняв с гимнастёрки ремень, надел его поверх шинели. Сомин последовал примеру Бодрова.
— Вот тебе и Новый год!
Новый год они встретили у костра, разложенного на крохотном сухом пятачке, среди непролазной грязи. Уткнувшись друг в друга, стояли тёмные машины со снарядами и продовольствием. Мокрый снег падал крупными хлопьями. В воздухе они казались белыми, но, долетев до земли, исчезали в тёмной гуще. До утра пробку надо было разогнать, потому что с рассветом появится авиация.
Будили уснувших шофёров, вытаскивали из-под брезентов продрогших бойцов, сопровождавших машины на передовую.
Эти машины везли к фронту снаряды, патроны, сухари, перловую крупу, красные бараньи туши, шинели, бинты, махорку — все, что каждодневно отнимает в огромных количествах у страны фронтовой солдат, не давая взамен ничего, кроме своей крови. Но, оказывается, мало одной крови. Фронт — не только свист осколка и грохот бомбы. Фронт — чёрный труд через силу, без отдыха и срока, грязь по колени и грязь под рубахой, мокрый сухарь, ледяная кора шинели, обломанные до корней ногти и глоток болотной воды из-под колёса.
Эту истину Сомин крепко усвоил в зимние месяцы в щели Шапарко, у станицы Шапсугской.
— И дал же черт такие название! — сказал кто-то из сидящих у костра. От мокрых сапог, протянутых к огню, подымался пар. Шипел сырой валежник. Закопчённый котелок не хотел кипеть.
— Это такое племя здесь жило когда-то. Горцы — шапсуги. Очень воинственные люди, — объяснил Сомин.
— Чего ж эти воинственные люди, дурни они этакие, жили в такой мрази, когда за перевалом — море, а чуть подале Геленджик, сады…
— Ну, в Геленджике тоже не сахар! — вставил своё слово шофёр машины, направлявшейся из Геленджика в Шапсугскую. — Там сейчас норд-ост валит с ног, а немцы бухту минируют.
— Хрен с ними, хай минируют, — ответил тот, кто интересовался этимологией названия станицы.
— Много ты понимаешь! Мины морские здоровейшие спускают на парашютах, а норд-ост тащит их в море. Так, немцы, чтоб не обмишулиться, кидают с запасом — далеко от берега. Сядет такая дурёха на крышу — и целого квартала нет, как корова языком слизнула!
Сомин с трудом разогнул колени, встал и, прихрамывая на обе ноги, пошёл к дороге:
— Подъем, товарищи! Отдохнули.
Матросы на ходу докуривали цигарки, обжигая пальцы остатками драгоценной махорки.
— Подкладывай ветки под колёса. А ну, взяли! Р-раз, ещё раз!
Заливая толкающих грязью, бешено буксовало заднее колесо. Взвизгивал, фыркал и снова глохнул мотор. Над Кабардинским перевалом таяла новогодняя ночь. Обычная ночь, без всяких подвигов.
Возвращаясь на рассвете, Сомин зашёл по дороге в санчасть. Ноги болели так, что он был не в состоянии дойти до своего подразделения. Санчасть помещалась в самой станице, во второй избе от угла, рядом со штабом. Войдя, Сомин увидел Людмилу, которая выделялась среди всех окружающих бодрым и опрятным видом.
— Ты что такой хмурый, Володька? Опять всю ночь таскал машины?
— Ага! И потом ноги очень болят. С Новым годом тебя! Юра здесь?
— А я забыла, что Новый год. Вот жизнь!
— Юра здесь, Людмила?
— Какой Юра?
— Ты что — спьяна или спросонок? Старший военфельдшер, твой начальник.
— Нет больше старшего военфельдшера. Добился-таки своего. Вчера была целая катавасия. Немцы просочились в балку Железную, и Юра там был, как на грех. Собрали с Клычковым каких-то солдат и ударили в штыки. Представляешь? — Она подала Сомину горячую кружку и два куска сахару. — Скидай шинель. Погрейся.
— Ну, и дальше? Бодров что-то говорил на этот счёт.
— По штату положен в полку командир взвода автоматчиков. Так представляешь, после этого случая Горич упросил капитана третьего ранга назначить его на эту должность.
— А санчасть? Что-то ты заливаешь, Людмила. Не знал за тобой этой способности.
— Ты пей и молчи. Я ещё налью. В полковой санчасти положены два врача, сестра и санинструкторы. Скоро приедет к нам доктор. А Юра — посмотришь, так и закрепится строевым командиром. Клычкова взял себе помкомвзводом.
— Комедия! — отозвался из-за стола матрос, который зачем-то пришёл в санчасть и тоже остался пить чай. — А ты что ж, Людмила, не идёшь командиром батареи?
Сомин засмеялся:
— Она уже была. Помнишь, как ты подавала команду по самолёту?
— И не хуже тебя. Скидай сапоги! Что у тебя с ногами? Вот приедет новый доктор, уйду отсюда непременно.
Сомин поморщился, снимая сапог:
— Ч-черт, болит! Куда ж ты уйдёшь? В разведку?
— Почему обязательно в разведку? К тебе, дураку, пойду самолёты сбивать. — Она нетерпеливо дёрнула мокрую портянку и ахнула:
— Володенька, милый, как же ты ходишь?
Нога была покрыта громадными нарывами. Некоторые уже лопнули. Гной смешался с грязью, которая натекла через голенища во время ночной работы. Потянуло запахом падали. Людмила, намочив кусок марли в перекиси водорода, принялась счищать гнойные корки:
— Это от грязи, от сырости. Ты уже не первый такой приходишь. Подожди! Сейчас смажу иодом.
Когда перевязка была закончена, Людмила дала Сомину новые байковые портянки, свои должно быть. А вонючие, пропитанные гноем бросила в ведро:
— Я постираю.
Вымыв руки, она уселась на колченогой лавке рядом с Соминым. Народ разошёлся. На носилках храпел санитар. Он не проснулся бы, разорвись рядом одна из тех мин, что немцы спускали в геленджикскую бухту.
— Ты ничего не знаешь об Андрее? — спросила Людмила.
— На, читай.
Она схватила письмо, как кошка мышь. Сомин следил за выражением её лица. Сначала Людмила краснела, беззвучно шевеля губами, потом кровь отхлынула от её лица, а в глазах заиграли знакомые Сомину бешеные огоньки.
Людмила дочитала письмо, и раньше, чем Сомин успел помешать ей, швырнула его в печку, но тут же вскочила и, выхватив из огня листок, загасила ладонью загоревшийся угол. Она ещё раз прочла письмо, аккуратно сложила его и вернула Сомину. Теперь её глаза уже не метали молнии. Она просто плакала.
— Я знала, мне Палочкин говорил про какую-то Марину. А мне он ни строчки… Даже привета не передал.
Сомин пытался её утешить:
— Так он же передал, вот читай: «Всем, кого видишь в части, передавай привет от меня, без различия рангов и званий…» Значит и тебе!
— Спрячь это письмо, чтоб я его не видела! Пусть целуется со своей образованной Мариной!
Сомину было и смешно и грустно. «Баба — есть баба», — как говорит Бодров. Он взял платок Людмилы и вытер слезы, бежавшие по её щекам.
— Ну зачем ему целоваться с той врачихой? Она, наверно, некрасивая совсем, во всяком случае, не такая, как ты. Ты же красивее всех!
Сказав эту фразу, он усомнился в своей искренности, и вдруг внезапная мысль озарила его уставшее сознание, как артиллерийская вспышка: «Марина Константиновна! Отца Маринки зовут Константин Константинович. Это — она, моя Маринка, которая на самом деле красивее всех!»
Теперь Сомин перечитывал письмо новыми глазами: «Нет, этого не может быть. Когда началась война, Маринка перешла на третий курс. Что же, она за год стала врачом?» — Сомин не знал об ускоренных выпусках военного времени. — «Но судя по тому, что пишет о ней Земсков, очень похоже на Маринку. Конечно, она в него влюбится. Можно ли не полюбить Андрея?»
— Как ты думаешь, Людмила, может девушка не полюбить Андрея, если хорошо его узнает? — Он совсем забыл, что Людмила тоже заинтересованное лицо в этой странной истории. Людмиле было так грустно, что она не ответила на вопрос. Сомин надел свою мокрую шинель и, прихрамывая, побрёл в подразделение. Он миновал последние домики. Один из них прямое попадание снаряда разметало до основания. В Шапсугской не осталось ни одного человека из местных жителей, зато военных можно было встретить сколько угодно.
По дороге двигалась к передовой рота пехотинцев. Волоча по грязи ноги в спустившихся обмотках, солдаты ковыляли вразброд, держа винтовки как попало. Некоторые опирались на палки. Их безразличные, обречённые лица напомнили Сомину первые дни отступления за Доном. «Наверно, и у меня такой же вид», — подумал Сомин. Он затянул потуже ремень, сдвинул назад дарёный земсковский парабеллум, расправил складки шинели и пошёл уверенным твёрдым шагом. Лейтенант азербайджанец, который выглядел не лучше своих бойцов, посмотрел на Сомина и тоже подтянул ремень:
— Ножку давай! — выкрикнул он тоненьким голоском. — Шире шаг! Раз-два — левой!
Колонна зашагала быстрее. Лейтенант подошёл к Сомину:
— Моряк, закурить найдётся?
Сомин вывернул карман наизнанку. Махорочной пыли набралось на одну самокрутку. Свернули две малокалиберных.
— Очень устал солдат, понимаешь? Совсем больной! — сказал лейтенант, покачивая головой.
Сомин дружески хлопнул его по плечу:
— Ничего, лейтенант. Солдаты хорошие, крепкие. Трудней бывало. Правда?
— Правда твоя, моряк. Бывало!
— Наше такое дело солдатское. Вот начнём наступать, забудем про все болячки. А там — дальше — Кубань, хорошо! Счастливо тебе! Может, встретимся на передовой.
— И тебе счастливо, моряк. Правильные слова говоришь! — азербайджанец хлопнул Сомина по плечу и побежал догонять свою роту.
В конце января было много потерь. Противник слегка потеснил дивизию пограничников. Командование приказало немедленно вернуть позиции. Проваливаясь в ледяное месиво глины и талого снега, бойцы продвигались растянутыми редкими цепями. Дивизионы морского полка поддерживали огнём наступающую пехоту. Как водится, прилетели «юнкерсы». Одна из бомб разбила блиндаж. Балка навалилась на плечи Бодрова. Дыхание перехватило. Тяжёлый груз вдавливал его в землю. Только голова высовывалась из-под искареженных перекрытий, присыпанных комьями глины. Бодров не мог пошевельнуться. Он видел ноги убитого солдата, колесо машины, грязный снег, пробитую каску, наполненную водой. Свет меркнул у него в глазах, предметы теряли очертания. Он понял, что умирает, и последним усилием вытолкнул из себя крик:
— Хлопцы, помираю!
— Погоди помирать! Откопаем! — ответил Клычков, хватаясь за бревно. На помощь ему бросились другие матросы. Заработали лопаты. Через несколько минут Бодров лежал на грязном снегу, дико вращая глазами и ещё не веря, что он на этом свете. Выдержал могучий организм. Ни одна кость не была повреждена. Наутро он поднялся на ноги, а ещё через несколько дней уже лазил по горам, высматривая вражеские огневые точки. Бодрову всегда везло. Та же бомба убила его подчинённого — разведчика Бориса Кузнецова. Несколько человек было ранено.
Кузнецова хоронили в снарядном ящике. Так обычно поступали гвардейцы моряки. Если убитый был высокого роста, одну из коротких стенок ящика вышибали. Немало уже моряков отправились в последнее плавание в этих суровых, неструганых гробах.
Сомин стоял у края могилы, вырытой на холме. Солнце садилось. От подножья холма до кромки горелого леса талый снег стал багровым. Борис Кузнецов никогда не был особенно близок Сомину, но кто мог не любить этого ласкового, смешливого паренька? Вспомнилось, как в бою под Ростовом Борис поделился с ним последним глотком воды из своей фляжки. В тот день жажда мучила всех. Рты горели от раскалённой пыли. Когда оба промочили глотку, Борис достал из кармана флотских брюк смятую пачку папирос с розовой каёмкой. Это была необыкновенная роскошь. Половину папирос Борис отдал Сомину. Где он их достал тогда?
Каждому из стоявших у могилы вспоминалось что-нибудь своё. У Бориса был удивительной чистоты голос — высокий и звонкий. Под гитару Валерки Косотруба ясным весенним вечером этот голос разливался по всей станице Крепкинской: «Над волнами, вместе с нами, птица п-е-е-сня держит путь!»…
Бойцы вскинули к небу карабины. Троекратный ружейный залп возвестил конец торопливых похорон, а в ответ захлопал, завыл немецкий шестиствольный миномёт. Мины упали далеко за дорогой в пехотном батальоне. Наверно, и там кто-нибудь из убитых хорошо пел или рисовал, или мастерил из всякой всячины хитрые солдатские мундштуки. И будет штабной писарь там тоже заполнять безжалостный серый бланк извещения: «…смертью храбрых за нашу советскую Родину».
Матери старшины второй статьи Головина тоже принёс бы такой бланк почтальон — приученный ко всему вестник женской радости и горя, — если б не котелок. Собственной рукой Головина судьба насадила тот котелок на конец бревна, что придавило Бодрова. Угодил бы осколок в череп Головину, и тогда понадобился бы не госпиталь, а пустой снарядный ящик. Осколок скользнул по доброму алюминиевому боку, хрустнула плечевая кость…
— До свадьбы заживёт! — сказала Головину докторша, которую многие принимали за сестру по молодости её лет. Улыбнулась, провела чуткой ладонью по всклокоченной матросской башке. Головин тоже улыбнулся:
— Долго ж до вас добираться. Километров двести трясло на полуторке. Так замёрз, чуть не сдох!
В госпитале он встретил старшего лейтенанта из своей части. Это было недели через две, когда Головин уже ходил с загипсованным плечом по всему зданию, щеголяя всеобщими и неизменными госпитальными знаками различия — полотняными завязками у щиколотки.
В те дни у всех на языке было одно слово — Сталинград. В школьном вестибюле, служившем, когда прибывал транспорт, приёмным покоем, один из выздоравливающих, встряхивая закрученной, как каракуль, шевелюрой, рассказывал о Сталинградской операции. Хоть с большим опозданием приходили газеты и ещё целые годы отделяли то время, когда военные историки напишут много томов о великой победе на Волге, кудрявый уверенно говорил, что война пришла к своему поворотному пункту. Его увлекательную, горячую речь слушали со вниманием. Когда он кончил, к школьной карте Европейской части СССР подошёл другой выздоравливающий, чтобы попытаться разобрать операцию с чисто военной точки зрения. Был он не очень высок, но строен и широк в плечах, гладко выбрит и казался подтянутым даже в длинном больничном халате, ловко подхваченном ремнём, как шинель. Прислонив к стене костыль, он обернулся к собравшимся:
— Донской фронт, товарищи, проходил здесь… — вдруг он схватил за руку того кудрявого, что говорил о поворотном пункте войны: — Сенька! Из моей части матрос!
Головин уже пробивался к Земскову.
После ужина Головин, Земсков и Литинский уселись втроём у окна за цинковым баком с прикованной, как барбос, жестяной кружкой. Земсков узнал от однополчанина много нового о своей части. И, надо сказать, новости эти не обрадовали его.
Головин рассказывал о начальнике политотдела подполковнике Дьякове:
— На передовой его не видели. Большей частью сидит Дьяков сычом в своём фургоне. Глаза сонные, соловые, чуть видать. Щеки серые, отвислые, как жабье брюхо. А в фургоне у него, говорят, пристроен бидончик прямо над койкой. Ну а в бидончике, наверно, не вода. За весь месяц Дьяков только раз выступал перед моряками. Скучно читал по бумажке, а потом неожиданно ушёл и больше не появлялся. В дивизионе рассказывают о начальнике политотдела чуть ли не анекдоты. Валерка клялся и божился, будто произошёл такой случай: ехал Дьяков на машине. Остановились. Шофёр говорит: «Карбюратор забарахлил», а Дьяков ему: «Выкинь его к нечистой матери, раз барахлит, и поедем дальше». Как-то раз разведчики заблудились. Целые сутки болтались в горах, пока пришли в полк. Признаются: «Азимут потеряли». Дьяков давай их распекать — на это он мастер: «Да как вы смели такой ценный прибор потерять? Вычесть за него в 12, 5-кратном размере!» Это он спутал азимут и буссоль — и то и другое — название угла. А то вдруг схватится наводить порядок. Валерка Косотруб шёл на НП, как обычно, в бушлате. Комбинезон нёс с собой под мышкой. Дьяков его приметил: «Снять чёрную форму! Размаскируете всю часть!» Валерка — объяснять, да куда там! Дьяков разбушевался, губы трясутся. Видно, и анекдотики до него дошли. Приказывает двоим солдатам из третьего дивизиона: «Снять с него морскую форму!»
А у Валерки на фланелевой — «Знамя» и «Отечественная». Ребятам ни за что ни про что досталось. Косотруб сунул одному и другому по-морскому под челюсть — солдатики с катушек долой. Дьяков — за пистолет, а Валерка — поворот на 30.00 и шагом марш: «Колокольчики-бубенчики»… Видно, побывать ему в штрафной роте. В тот день меня ранило, так что не знаю, чем кончилось. А вообще в полку — хреново — на обед, на завтрак, на ужин — одна «шрапнель» и сухари. Каждую машину тащим через Кабардинский перевал чуть что не на руках. Снаряды тоже стали экономить по той же причине. Словом, приуныли ребята. Все завидуют тем фронтам, где началось наступление. Хоть при наступлении куда больше шансов получить осколком по черепу, а все равно — лучше, чем кормить вшей в мокрых землянках. Роба поизносилась: кто в морском, кто в пехотном, кто — так, не поймёшь в чем — ватные брюки и телогрейка, как у меня.
Земсков слушал и мрачнел все более и более. Может быть, Головин и преувеличивал кое-что, но все-таки картина получалась безотрадная. Наверно, и дисциплина упала, и позабыто золотое правило Яновского: «Учиться — как бриться».
Литинского рассказ Головина привёл в возмущение. Он немало слышал о моряках Арсеньева. А теперь что получается? Разлагается гвардейская часть, да ещё в такой момент, когда вот-вот начнётся наступление. Столько трудностей пережили, столько боев прошли. В тяжкую пору отступления сохранили гвардейскую выправку и морскую лихость, а тут — на тебе!
Вечером в палате он накинулся на Земскова:
— Ведь у вас люди какие! Разложить такую часть — за это же расстрелять мало! Ну, Дьяков — пьяница, безграмотный случайный человек. Ему долго не усидеть. А Герой Советского Союза, командир полка где?
Судя по осторожному намёку Головина, Арсеньев тоже начал выпивать. «Негде ему развернуться, — как бы оправдывая капитана третьего ранга, говорил матрос. — В степях какие были бои! И людей теряли мало, а тут — зря народ гибнет от бомбёжки и от разной хворобы. Заскучал!»
Земсков тоже «заскучал». Последние недели в госпитале тянулись томительно. Если бы не «университет», организованный Земсковым и Литинским, можно было бы и вовсе пропасть от скуки. Ведь не каждый день дежурила Марина Константиновна. К тому же в последнее время она уклонялась от длинных полуночных бесед.
В тот самый день, когда Головин рассказал Земскову о неполадках в части, Литинский заявил своему новому другу, что будет всеми силами стремиться попасть в полк моряков:
— Что бы ни говорил Головин, а люди у вас золотые. Хочется хоть немного послужить с ними.
— Всюду люди золотые, — сказал Земсков, — тебе как политработнику полагалось бы это понимать. А сильна наша часть своими традициями и очень крепким ядром.
— Так-то оно так, но состав у вас все-таки очень хороший. Между прочим, давно тебя хотел спросить: там у вас есть девушка — Людмила…
— И ты о ней знаешь? — Земсков не спросил, что именно знает Литинский о Людмиле. Не хотелось услышать ещё что-нибудь вроде того, что рассказывал Рощин накануне вручения наград.
Против своей воли, Андрей помнил о Людмиле все время. Обстоятельства складывались так, что им не удавалось повидаться с того момента, как после памятного возвращения из Майкопа Людмила села в самолёт, увозивший раненого комиссара. Когда Людмила приехала из Сочи в Каштановую рощу, Земсков был на передовой у поливановцев. Потом он пошёл в разведку, навстречу дивизиону Николаева, а оттуда попал в госпиталь. Земсков пытался себя уверить, что он рад такому стечению обстоятельств. Развязный рассказ Рощина о времяпрепровождении Людмилы в Сочи крепко засел у него в голове. Ничего странного! Будто он не знал раньше, что представляет собой Людмила? Рощин, конечно, трепло, но не сказал же он ничего плохого о Марине. Потому что даже самому отчаянному вралю нужен хоть какой-нибудь жалкий фактишко для зацепки, а о Марине Константиновне, при всем желании, невозможно отозваться неуважительно.
Длительное знакомство Земскова с Мариной, частые встречи и разговоры не прошли бесследно ни для него, ни для неё. Постепенно у них выработалась потребность видеть друга друга. Земскову было с ней интересно всегда — о чем бы они ни говорили. Он сознавал, что её развитие превосходит его собственное. Но это смущало Земскова только на первых порах. Потом ему понравилось узнавать новое именно от неё, потому что сама Марина была узнаванием в его жизни. Он просто не встречал таких девушек.
— Уж не начинаю ли я влюбляться? — спрашивал себя Земсков. С его точки зрения это казалось недопустимым. Но почему? Ответ появлялся немедленно, но Земсков старался заглушить внутренний голос, который настойчиво твердил:
— Ты сам знаешь, кого ты любишь. Ты любишь её давно — дикую, дерзкую, ту самую, которая таскалась по сочинским пляжам то с одним, то с другим уже после того… После чего? Что её связывает со мной? Совместная служба в одном полку? Майкоп? — это только боевой эпизод. Не будь на свете Людмилы, я все равно пошёл бы искать Горича и его машину.
— Нет, дело не в этом, — продолжал спор тот самый голос, который Земсков старался не слышать, — она — самая желанная, единственная желанная, чем бы ни хвастал Генька Рощин. Рощин хвастун и враль…
— А почему он ничего не сказал о Марине?
Круг мыслей замкнулся в исходной точке. Земсков посмотрел на часы, вынул из тумбочки потрёпанную книжку, взял костыль и тихо, чтобы не разбудить спящих, пошёл от своих мыслей в ту самую точку, на которой замкнулся круг, — к Марине. Он вовсе не пытался сейчас что-то выяснить для себя. Просто его сознанию, всю жизнь привыкшему к ясности, требовалась передышка. В присутствии Марины все делалось ясным и спокойным. Земсков не мог определить своё отношение к ней иначе чем много раз слышанной ходячей фразой: «Я с ней отдыхаю душой».
Марина сидела за стеклянным столиком в маленькой ординаторской, просматривая истории болезней. Обычно, занимаясь своими медицинскими делами, она забывала обо всем остальном. Сейчас её глаза скользили по мелко исписанному листу, не задерживаясь на смысле слов. Земсков с первого взгляда понял, что она ждала его.
— Вы меня ждали? — спросил он.
— Да.
Это «да» звучало просто, приветливо и смело. Она его ждала. Что же в этом плохого?
Земсков сел на табуретку с другой стороны столика. Разговор начался, как всегда, с книжек. Достать их здесь было довольно трудно. Земсков читал все, что она приносила ему по своему выбору. На этот раз он возвратил ей новеллы Стендаля — автора для него почти незнакомого. Больше всего ему понравилась «Ванина Ванини».
— Почему именно это? — спросила Марина.
В своих симпатиях и антипатиях Земсков всегда обладал завидной ясностью, если не считать того вопроса, который занимал его сейчас больше всего.
— Мне нравятся такие люди, как героиня Стендаля. Я просто благодарен ему за то, что он сделал её именно такой.
— Какой? — Она старалась понять его мысль. — Чем она лучше других романтических героинь?
— Надёжная душа! Вы понимаете, что это значит?
— Кажется, понимаю. А вам, Андрей Алексеевич, довелось встретить надёжную душу?
На этот вопрос ответить было труднее.
— Вы знаете, о чем я думал в ту ночь, когда лежал на полу среди раненых в вашем приёмном покое?
Марина умела хорошо слушать. Это дано не каждому — слушать так, чтобы собеседнику хотелось высказаться до конца.
— Я думал о том, что скорее всего не смогу вернуться в строй. Я привык к тому, что нужен армии, моим начальникам и подчинённым. Но я им всем нужен именно как артиллерийский разведчик. Если я перестану быть им, то не буду нужен даже как товарищ. Меня пожалеют, мне помогут, но я не испытаю больше чувства собственной необходимости для тех, кто стал моей единственной семьёй. У меня есть мать. Я ей нужен всегда — нужен, чтобы заботиться обо мне, тревожиться за каждый мой шаг, чтобы жить ради меня. Но, если разобраться, то нужна мне — она, а не я ей.
— А у меня нет матери, — тихо сказала Марина.
Земсков понял, что Марина, не будучи на фронте, пережила, быть может, больше его.
— В декабре сорок первого она умерла под Москвой, в нетопленой даче, потому что некому было оказать ей помощь. Я тогда поняла, что если болен близкий человек, то самый лучший профессор — знаток Лермонтова и Блока — не стоит самого заурядного фельдшера.
Она молчала довольно долго, потом вспомнила о своём собеседнике:
— Простите, Андрей Алексеевич, я перебила вас.
— Нет, я слишком много говорю о себе. Вообще это — не моя привычка. Не знаю, почему так получилось.
— Со мной многие молчальники начинают говорить. — Марина сказала это, вовсе не желая обидеть Земскова, но он ясно почувствовал черту, которую она провела между ним и собой, поставив его в ряду многих. Ему стало досадно, но он усилием воли подавил это ощущение. «Зачем портить большой человеческий разговор необоснованными эгоистическими претензиями?»
— Скажите, Марина, а отец ваш… Он где?
— Мой отец — главный хирург нашей армии. Вы его видели, Андрей.
Впервые Земсков назвал её не мысленно, а в глаза просто по имени, и она немедленно ответила ему тем же. Земсков не мог этого не заметить. Только что проведённая черта снова исчезла. Этот пустяк взволновал его. Ночью, наедине с женщиной, которая не могла не нравиться, он почувствовал себя уже чем-то связанным с ней и внутренне радовался своему мнимому освобождению от той любви, которая пришла сама, как прилетает непрошенный снаряд.
Марина помогла ему вернуться к прерванной теме:
— Вы говорили о надёжной душе Ванины Ванини, а я спросила, нашли ли вы для себя «надёжную душу?» — Она сняла белую шапочку, встряхнула светлыми волосами, словно освобождаясь от своих мыслей.
— Не многим удаётся найти её, — неопределённо ответил Земсков.
— Вы хотите сказать, что нашли? — Марина чуть наклонилась вперёд через столик, и Земсков почувствовал на своём лбу прикосновение её лёгких волос.
Сейчас он схватит её за плечи, пригнёт к себе, поцелует. И она ответит на поцелуй. Оба они понимали это. Ещё мгновенье, и он сказал бы: «Да, нашёл — тебя!»
Земсков не мог бы объяснить, что удержало его тогда от этого порыва. Может быть, где-то на самом краю сознания возникла перед его мысленным взором бурливая речка Курджипс и девушка, которая вырвалась у него из рук, когда он хотел перенести её через поток.
Андрей поднялся с табуретки. В то же мгновенье, возможно, долей секунды раньше, поднялась Марина.
— Счастлив будет тот, кто найдёт вас, Марина. Или, может быть, уже нашёл?
Она постояла, глядя на него снизу вверх, сквозь сеточку разлетевшихся волос, потом надела свою полотняную шапочку:
— Идите, Андрей. Уже очень поздно. Хорошо, что мы поговорили сегодня. И мы ещё не раз будем говорить… о литературе. Погодите! Я вам скажу ещё кое-что. Год назад я прогнала глупого мальчишку в военной форме. А я была для него, наверно, той самой «надёжной душой». Я не знаю, жив ли он, но я буду его искать, хотя, может быть, я ему уже не нужна.
— Этого не может быть!
— Все может быть, Андрей. А теперь — спокойной ночи!
Когда он, крадучись, пробирался к своей койке, костыль зацепился за что-то и с грохотом упал на пол.
— Ты что бродишь? — сонно спросил Литинский.
— А! Ты не спишь? — обрадовался Андрей и сел к нему на койку.
— Разбудил, чертяка! Давай за это закурить.
— Тогда пошли из палаты!
На холодной лестничной площадке лампочка не горела, поэтому маскировочная штора была поднята. Где-то очень далеко немецкий самолёт бросил осветительную ракету.
— Бомбанут в конце концов этот госпиталь, — зевая заметил Литинский.
— Возможно.
— А что, кино завтра будет?
— Говорят, привезли.
Папироса Земскова догорела до бумаги. Разговор как будто тоже был исчерпан. Уже в коридоре Земсков спросил:
— Ты, кажется, утром упомянул о Людмиле из нашей части. Откуда ты её знаешь? — мысленно он выругал себя за этот вопрос, который хотел задать с самого утра.
— Людмила? Славная дивчина, — ответил Литинский. — Меня с ней познакомил в Сочи мой комбат, капитан Перецвет.
«Вот о ком говорил Рощин», — понял Земсков. Он спросил как можно равнодушнее:
— Что ещё за Перецвет?
— Хороший парень, только в людях не разбирается. Девушка держит себя смело, без жеманства, ну он и решил, что здесь будет блицкриг, а вышел блицкриг в полном смысле, как у Гитлера.
— Как это понять?
— Очень просто. Провозился месяц без малейшего тактического успеха. У неё, наверно, кто-то есть, а размениваться не хочет. Там ещё подвизался на правах старого знакомого адъютант генерала Назаренко, забыл, как его звать. Тоже погорел, как швед под Полтавой. Так что ты лучше не пробуй.