О Сметсе Смее, его брюхе и его кузнице.
Сметсе Смее жил в славном городе Генте, на Луковичной набережной, и окна его дома выходили прямо на прекрасную реку Лис [1].
Он был весьма искусен в своем ремесле, нагулял себе порядочный жирок, а круглое лицо у него было всегда такое веселое, что самые унылые люди улыбались, лишь глянув, как семенит он на коротеньких ножках по своей кузнице, задрав нос, выпятив пузо и зорко за всем присматривая.
Когда в мастерской работа кипела, он спокойно складывал руки на брюхе и, прислушиваясь к чудесному шуму своей кузницы, радостно приговаривал:
— Клянусь Артевелде! [2] Никаким барабанам, бубнам, дудкам, виолам и волынкам не сравниться с небесной музыкой, что слышится в грохоте моих молотов, стоне моих наковален, пыхтении моих мехов, песнях моих бравых подмастерьев, кующих железо!
— Живее, живее, ребята, — подбадривал он своих помощников, — кто усердно трудится поутру, веселей пьет ввечеру! Эй, у кого это рука так ослабла, что он еле-еле постукивает молотом? Может этот рохля думает, что разбивает яйца для яичницы? Ну-ка за брусья, Долф! Они вот-вот расплавятся! А ты, Пир, берись за кирасу да бей со всему маху: железо, кованное хорошим мастером, самое верное средство от пуль. Принимайся за лемех, Флипке, и работай на совесть: ведь плуг всем людям хлеб дает! Открой дверь, Тоон! Видишь, тощий конюх дона Санчо д'Авила, дворянина с надутой рожей, ведет сюда его тощую клячу. Верно, хочет ее подковать. С него возьмем вдвое дороже: за испанскую спесь и за грубое обращение с простым народом.
Так расхаживал Сметсе по своей кузнице. Частенько он напевал, а если не напевал, то посвистывал. К тому же выручал он немало золотых, не жаловался на здоровье и вечерами охотно попивал брёйнбиир [3] в трактире Пенсарта.
О том, как Слимбрук Рыжий погасил огонь в кузнице Сметсе.
Но тут случилось, что некий Адриан Слимбрук с разрешения ремесленного цеха открыл на Луковичной набережной еще одну кузницу. Сей Слимбрук, прозванный Рыжим за цвет своих волос, был безобразен, мал ростом, худ и тщедушен; лицо у него было бледное, а пасть — до ушей, как у лисицы.
Отъявленный плут и прехитрый пролаза, до тонкости изучивший искусство притворства, Слимбрук прослыл знатоком кузнечного дела и приманил в свою кузницу всех знатных и зажиточных горожан, которые — то ли из страха, а может почему-либо еще, — водили дружбу с испанцами и недолюбливали реформатов[4]. В большинстве своем это были прежние заказчики Сметсе, но Слимбрук настроил их против него.
— Сметсе в глубине души «гёз»[5], — разглагольствовал Слимбрук. — В молодости он был пиратом, сражался на море с испанцами на стороне жителей Зеландии[6], защищавших так называемую реформатскую веру. У него и сейчас еще полно друзей и родичей на острове Валхерене[7], главным образом в городах Мидделбурге, Арнемёйдене, Камп-Веере и Флиссингене. Все они ярые реформаты и без всякого почтения говорят о папе римском и сеньорах эрцгерцогах.
— К тому же, — добавлял он, — этот Сметсе сущий безбожник: несмотря на запрет, читает лишь Антверпенскую Библию, а если и заходит иной раз в церковь, то страха ради, а не из любви к богу.
Вот этаким злоречьем отбил Слимбрук у Сметсе всех его заказчиков.
И вскоре погас огонь в кузнице доброго кузнеца, вскоре были съедены все его сбережения, и в дом его вступила госпожа Нужда.
О том, в какой прекрасной шляпе плавал Слимбрук в реке.
Как ни худо пришлось Сметсе, он крепился и не падал духом. Все же горько и тошно бывало ему слушать, как славно стучат молоты о наковальни у Слимбрука, когда сам он одиноко сидит в холодной кузнице и смотрит на свои бесценные инструменты, сваленные в кучу на полу.
Но пуще всего донимала Сметсе то, что всякий раз, когда проходил он мимо дома упомянутого Слимбрука, рыжий негодяй тотчас выскакивал на порог, умильно раскланивался и, рассыпаясь в любезностях, наговорив множество льстивых слов, лицемерно выражал ему свое уважение, и все лишь затем, чтобы покуражиться над ним и подло насмеяться над его бедой.
Эти мерзкие ужимки и кривляния повторялись так долго, что терпению Сметсе пришел конец.
— Э-эх, я горюю оттого, что стал нищим, — говорил он себе, — да с этим надо примириться: такова ведь святая воля господня! Но нет мочи глядеть, как гнусный мошенник, своими кознями переманивший моих заказчиков, радуется моей бедности.
А Слимбрук никак не мог угомониться, и речи его с каждым днем становились все ехиднее; ибо, чем больше была его вина перед честным кузнецом, тем сильнее он его ненавидел.
И Сметсе дал себе слово расправиться со Слимбруком и навсегда отбить у него охоту к издевкам.
Однажды в воскресный день Сметсе стоял на набережной Лодочников и вместе с толпой горожан, лодочников, мальчуганов и школяров глазел на реку — все они бездельничали по случаю праздника. И тут из соседнего мюзико[8] вдруг вышел Слимбрук, уже порядком нализавшийся и во хмелю еще более наглый, чем обычно. Завидев Сметсе, он, размахивая руками, кинулся прямо к нему.
— Здравствуй, Сметсе, здравствуй, мой дорогой! — визгливо смеясь, дерзко крикнул он. — Как поживаешь, Сметсе? Сдается мне, что ты спустил свой славный жирок. Вот жалость-то! А с чего бы это, Сметсе? Тебя огорчает, что ты растерял своих заказчиков? Надобно выпить, Сметсе, вот и станет веселее в желудке. А почему тебя больше не видать по вечерам у Пенсарта? Может у тебя не хватает деньжонок на выпивку? Так, если захочешь, Сметсе, у меня для тебя найдутся деньжата.
И Слимбрук побренчал кошельком, висевшим у него на поясе.
— Благодарю тебя, — отвечал Сметсе, — ты очень любезен, дядюшка Слимбрук, но теперь мой черед тебя угощать.
— Ну уж нет! — с притворным сочувствием и сожалением воскликнул Слимбрук. — С чего это тебе вздумалось меня угощать? Ведь всем известно, что ты небогат, Сметсе!
— Настолько богат, — отвечал кузнец, — чтоб напоить тебя так, как ты сроду не пил.
— Ну и потеха! — крикнул Слимбрук столпившимся вокруг лодочникам и горожанам, — ну и потеха. Сметсе меня угощает! Что же это такое? Не иначе как пришел конец света! А может в наше время богачи ходят в лохмотьях? Сметсе меня угощает! Ха-ха-ха! я с радостью хлебну брёйнбиира, за который уплатит Сметсе. Я жажду его, как жаждет влаги африканский песок, как жаждет воскресного отдыха труженик, как жаждет прохлады бес, разводя огонь под котлами Люцифера.
— Ну так пей же, Слимбрук! — сказал Сметсе и швырнул его в реку.
Все, кто стоял на набережной, захлопали в ладоши и взобрались на парапет, чтобы лучше видеть Слимбрука, который, полетев в воду вниз головой, пробил брюхо дохлой собаке, уже давно плывшей по течению, как это всегда бывает с падалью. При этом голова у него каким-то непостижимым образом застряла в дохлятине, и он не мог от нее отделаться, так как плыл, и руки у него были заняты. И лицо у него все измазалось в вонючем собачьем дерьме.
И хотя этой гадостью Слимбруку залепило глаза, он не решился выйти из воды и подняться на набережную, где стоял Сметсе, а поплыл с падалью на голове к другому берегу, отдуваясь и пыхтя, точно тысяча чертей.
— Ну как? — спросил Сметсе, — как тебе нравится брёйнбиир. Не правда ли, лучше его не найдешь во всей Фландрии? Однако, сударь мой, снимите вашу шляпу, не то вы не сможете выпить. Где это видано, чтобы в этакой шляпе прогуливались по реке?
Слимбрук, барахтаясь в воде, оказался у самого моста. Сметсе со всем народом взошел на упомянутый мост, и Слимбрук, по-прежнему пыхтя, крикнул ему:
— Я тебя отправлю на виселицу, проклятый реформат!
— Ха-ха-ха! — рассмеялся славный кузнец, — вы ошибаетесь, приятель, не я хочу реформ, это вы вводите реформу в ношение шляп. Где вы раздобыли вашу шляпу? Я в жизни такой не видывал. Как она нарядна, как богато украшена кисточками и помпонами! Стало быть в Генте скоро появится новая мода?
Слимбрук, не отвечая ни слова, пытался стащить с головы дохлую собаку, но безуспешно, и он то шел ко дну, то всплывал снова вверх, приходя в еще большее бешенство, еще громче пыхтя и непрестанно силясь скинуть с себя эту падаль.
— Не обнажайте голову, сударь! — повторял Сметсе, — не стоит так много трудиться, чтобы отдать мне поклон! Я, право, не заслуживаю таких стараний. Не обнажайте голову.
Наконец, Слимбрук вылез из воды. Поднявшись на набережную, он поспешно содрал с себя собаку и со всех ног побежал домой. А за ним с улюлюканьем и свистом погналась орава молодых лодочников и мальчуганов, швыряя в него комьями уличную грязь и всякие нечистоты. Не унялись они и тогда, когда Слимбрук уже скрылся за воротами своего дома.
О двух ветках.
Так Сметсе отомстил Слимбруку, который не смел после этого поднять на него глаза и прятался, чуть завидев его.
Но недолго радовался добрый кузнец, ибо с каждым днем все больше одолевала его нищета, а цеховое пособие и малую толику денег, полученную из города Мидделбурга, что на острове Валхерене, они с женой уже прожили.
До крайности удрученный тем, что ему придется пойти по миру, и не в силах вынести этот позор, Сметсе решил покончить счеты с жизнью.
И вот однажды ночью он покинул свой дом и пришел к городскому рву, обсаженному раскидистыми деревьями, ветви которых свисали до самой земли. Тут Сметсе привязал себе камень на шею, вверил свою душу богу и, отступив для разбега на три шага, ринулся вниз.
Но вдруг его задержали две ветки: они упали ему на плечи, схватили, словно две человеческие руки, и пригвоздили к месту. Ветки эти были не холодные и жесткие, как это свойственно дереву, а теплые и мягкие. И в это мгновение послышался какой-то странный голос, насмешливо спросивший:
— Куда это ты собрался, Сметсе?
Но Сметсе, оцепенев от изумления, не мог ничего ответить.
И хотя ветра не было, ствол и ветви дерева шевелились и качались, извиваясь точно змеи, а повсюду вокруг потрескивали золотые искорки, — и было их сотни и сотни тысяч с лишком.
Сметсе стало еще страшнее: лица его коснулось жаркое дыхание, а голос — уже совсем близко, как ему показалось, — снова спросил:
— Куда это ты собрался, Сметсе?
Но Сметсе опять не мог ответить: от страха в горле у него пересохло и зубы застучали.
— Почему ты боишься ответить тому, кто желает тебе только добра? — спрашивал голос. — Куда же ты собрался, Сметсе?
Смекнув, что с ним говорят дружелюбно и весело, славный кузнец набрался наконец духу и смиренно ответил:
— Сеньор, которого я не вижу, я собрался умереть, потому что жить мне больше невмоготу.
— Сметсе — глупец, — сказал голос.
— Пусть будет так, если вам угодно, сеньор, — продолжал Сметсе, — но, по-моему, после того, как я потерял свою кузницу из-за происков злого соседа и должен теперь стать бродягой и нищим, жить куда глупее, чем умереть!
— Сметсе — глупец, если он хочет умереть, — сказал голос. — Ведь стоит ему пожелать, и он вернет себе свою милую кузницу, свой милый яркий огонь в горне, своих молодцов-подмастерьев, и в сундуках у него заведется столько золотых, сколько искорок потрескивает на этом дереве.
— Ух ты! — воскликнул в восхищении кузнец. — Но такого богатства мне вовек не видать! Куда мне, мелкой сошке, такая роскошь!
— Сметсе, — сказал голос, — все возможно для моего господина.
— Вот оно что! — подивился кузнец. — Уж не дьявол ли, сеньор, вас ко мне подослал?
— Он самый, — отвечал голос, — и я пришел предложить тебе от его имени сделку. Целых семь лет ты будешь богат: у тебя будет прекраснейшая кузница во всем Генте; ты заработаешь столько золота, что его достанет вымостить всю Луковичную набережную; в твоем погребе будет столько вина и пива, что ты сможешь залить ими все пересохшие глотки во Фландрии; ты будешь есть наилучшие мясные блюда, наивкуснейшую домашнюю птицу; у тебя будут горы окороков, груды кровяной колбасы, кучи ливерной; все будут осыпать тебя похвалами, восхищаться тобой, превозносить тебя. Узнав об этом, Слимбрук лопнет от ярости. И за все эти великие блага через семь лет ты всего лишь отдашь нам свою душу.
— Моя душа — единственное мое достояние, — возразил Сметсе. — А нельзя ли, сеньор дьявол, сделать меня богатым по более сходной цене?
— Ты согласен, кузнец, или не согласен? — спросил голос.
— Ах, все, что вы сулите, так заманчиво. Да мне так много и не надо, не в обиду вам будь сказано, сеньор дьявол! Мне бы только вернуть мою кузницу и достаточно заказчиков, чтобы не гас в горне огонь, и я был бы счастливее монсеньора Альберта и сеньоры Изабеллы![9]
— Хочешь — бери, не хочешь — не надо, кузнец! — сказал голос.
— Сеньор дьявол, — взмолился кузнец, — очень прошу вас, не гневайтесь на меня, но благоволите принять в соображение: нельзя ли мне получить только мою кузницу, без всяких там вин, колбас и золотых, а вы помиритесь на том, чтобы душа моя горела в пекле тысячу лет, что не так уже мало для того, кто проведет это время в огне, но уж, конечно, не идет ни в какое сравнение с целой вечностью.
— Тебе — кузница, нам — твоя душа; хочешь — бери, не хочешь — не надо, кузнец!
— Ох, — закручинился Сметсе, — это слишком накладно, не во гнев вам будет сказано, сеньор дьявол!
— Стало быть, кузнец, — сказал голос, — богатству ты предпочитаешь нищету. Ну, поступай, как знаешь! Нечего сказать, весело будет тебе слоняться с унылой миной по Генту, когда все от тебя отвернутся, и только собаки станут гоняться за тобой по пятам. А когда жена твоя помрет с голоду, напрасно ты будешь бить себя в грудь, повторяя: mea culpa[10]. Потом ты останешься один в целом свете и будешь на ярмарках выбивать барабанную дробь на своем пустом брюхе, и девчонки, поплясав под такую музыку, швырнут тебе горсть медяков в награду за эту потеху; а под конец ты забьешься в свою нору, не смея выйти на улицу в своих грязных лохмотьях. Шелудивый, искусанный вшами бедняк, ты подохнешь один, как прокаженный, на своем гноище, и стащат тогда тебя на кладбище. И Слимбрук придет посмеяться над твоими останками.
— Ох, придет, — вздохнул Сметсе, — непременно придет, висельник!
— Так не дожидайся столь постыдного конца! — сказал голос. — Лучше уж тогда умереть. Прыгай в воду, Сметсе, ну прыгай же!
— Горе мне! — застонал кузнец. — Но если я предам себя в ваши руки, гореть мне в вечном огне.
— А ты вовсе не будешь гореть, — отвечал голос, — ты послужишь нам пищей, кузнец!
— Я! — воскликнул перепуганный Сметсе, — так вы там меня собираетесь съесть? Да я для этого совсем не гожусь, уверяю вас. Нет на свете мяса более жесткого, жилистого, грубого, самого что ни на есть простецкого, чем мое. К тому же оно было когда-то заражено чумою, чесоткою и другими скверными болезнями. Ах, разве я для вас лакомое блюдо, сеньоры дья волы? Ведь у вас в аду так много именитых душ — сочных, аппетитных, откормленных! А моя никуда не годится, уверяю вас!
— Ты ошибаешься, кузнец! — сказал голос. — Души злых императоров, королей, князей, пап, знаменитых полководцев, завоевателей, человекоубийц и прочих разбойников иной раз жестки, как орлиный клюв. Причиной тому их всемогущество, и мы то и дело ломаем о них зубы. Души, обуянные славолюбием и жестокосердием, изъедены до времени этими прожорливыми червями, и нам остаются лишь крохи. Души непотребных девок, не знавших при жизни ни голода, ни нужды, но продававших за деньги то, что природа велит давать даром, так зловонны, так гнусны и мерзки, что даже самые изголодавшиеся дьяволы их в рот не берут. Души тщеславных подобны пузырям: внутри у них ничего нет, кроме воздуха. Это скудная пища. Души лицемеров, ханжей и лгунов снаружи свежи, как наливное яблочко, но под кожурой у них полным-полно желчи, прокисшего вина, страшного яда; никто из нас не хочет до них и дотронуться. Души завистников подобны жабам: разъярясь на свое уродство, они брызжут на все, что блестит, желтой слюной, извергая ее изо рта, из лап и всех пор своего тела. Души обжор — навоз. Души выпивох порою вкусны в том случае, если они сохраняют дивный запах доброго вина и брёйнбиира. Но нет пищи более лакомой, сладостной, сочной и тонкой на вкус, чем душа славной женщины, честного труженика и честного кузнеца вроде тебя. Ибо они работают не покладая рук и нет у них времени запятнать себя грехом, разве что один-единственный раз в жизни. Вот тогда-то мы, если можем, уносим их с собой. Однако это редкое блюдо. Мы приберегаем его для царского стола монсеньора Люцифера.
— Ах, я вижу, вам непременно хочется меня съесть, — молвил Сметсе. — Ну что бы вам стоило вернуть мне мою кузницу даром?
— Не так уже худо быть съеденным таким образом, — отвечал голос. — У моего царя и повелителя рот побольше, чем у той рыбы, что проглотила некогда иудея Иону[11]; ты, словно устрица, шмыгнешь в его желудок, и зубы его тебя даже не заденут; а не захочешь там оставаться, начнешь дрыгать что есть силы руками и ногами, и монсеньор живо выплюнет тебя, не стерпев щекотки. Ты падешь тогда к его ногам и, не теряя уверенности и спокойствия, весело взглянешь на него ясным взором. Таким увидит тебя и госпожа Астарта, она уж, конечно, возьмет тебя в свои любимчики, как это было со многими. Вот и начнется для тебя не жизнь, а малина: будешь весело служить своей госпоже и вычесывать шерсть своему господину. Ну, а что до нас, дьяволов, то мы с радостью примем тебя в нашем доме. Мы насмотрелись достаточно на уродливые и гадкие лица завоевателей, обманщиков, грабителей, воров и убийц, и нам будет сущей отрадой глядеть на славную толстую морду такого веселого кузнеца, как ты.
— Сеньор дьявол! — сказал Сметсе, — право, я не стою такой чести! У вас там недурно, я верю вашим благородным речам. Но я по природе нелюдим: мне будет не по себе среди чужих, да и вы получите от меня мало радости, и петь я не стану. Так вот, вряд ли я смогу вас позабавить, я наперед это знаю. Ах, лучше верните мне мою милую кузницу, моих прежних заказчиков и освободите меня от уплаты! Это был бы поистине великодушный поступок, и он так послужил бы вам к украшению.
— Что же, кузнец, ты собираешься увильнуть от уплаты шутками? — уже сердито спросил голос. — Жизнь тебе не мила, смерть тебе ненавистна, и ты хочешь gratis[12] прожить богато и весело семь лет, которые я тебе предлагаю. Соглашайся, кузнец, или отказывайся! Тебе — кузница, нам — твоя душа. А условия я назвал.
— Горе мне! — воскликнул Сметсе. — Ну, я согласен, коли так надобно, сеньор дьявол!
— Распишись своей кровью вот здесь! — сказал голос.
И к ногам Сметсе упал с дерева кусок черного пергамента и воронье перо. На пергаменте кузнец прочитал написанный огненными буквами договор сроком на семь лет, вскрыл себе ножиком жилу на руке и расписался вороньим пером, смоченным в крови. Тут же он почувствовал, что кто-то вырвал у него из рук пергамент, а потом он услышал шаги, словно это убегал человек в комнатных туфлях.
— Ты получишь свои семь лет, Сметсе! — донесся издалека голос.
И дерево уже не качалось больше, и все искорки погасли на нем.
О пылающем шаре, об огне, вновь загоревшемся в кузнице, и об увесистой оплеухе, которую человек с фонарем влепил жене Сметсе.
Сметсе, оторопев, протирал глаза, спрашивая себя, не приснился ли ему сон. Потом он встряхнулся и сказал:
— Не сыграл ли со мной шутку этот дьявол? Неужто у меня опять будет моя славная кузница? Пойду погляжу!
С этими словами он кинулся бежать и еще издали увидел багровое зарево над домами, и ему показалось, что свет, заливающий небо, поднимается с Луковичной набережной.
— А не горит ли это огонь в моей кузнице? — спросил он себя и побежал еще быстрее.
Вся набережная — от мостовой до деревьев, окаймлявших ее, — была озарена словно солнцем.
— Да, это моя кузница!
От радости у Сметсе дух захватило и едва не подкосились ноги; однако он собрался с силами и добежал до дому. Дверь, будто на дворе стоял день, была распахнута настежь, а там, в глубине, жарко пылал чудесный яркий огонь.
При этом зрелище Сметсе не мог больше сдержаться и начал плясать, прыгать и хохотать.
— Кузница опять моя, моя старая кузница! — завопил он. — Весь Гент теперь мой!
Он вошел в кузницу, все осмотрел, проверил, потрогал и увидал на полу аккуратно сложенное железо всех сортов: для кирас, для брусьев, для плугов.
— Клянусь Артевелде, — сказал он, — дьявол меня не обманул!
И он взял в руки брус, живо раскалил его на огне докрасна, и молот застучал по наковальне с такой силой, будто в кузнице загрохотал гром.
— Ну, — говорил кузнец, — опять я держу в руках мои милые инструменты, опять я слышу музыку, которой давно не слыхал!
А когда Сметсе смахнул слезу радости, омочившую его глаза непривычною влагой, он заметил на ларе славный оловянный кувшин, а рядом с ним — славную кружку и, наполнив эту кружку пивом из кувшина, осушил ее, потом наполнил опять, и так — много, много раз.
— Ах, что за брёйнбиир — похваливал он. — Такое доброе пивцо придает силу мужчине. А я и вкус его позабыл. Но до чего же оно хорошо! — И снова принялся бить по брусу.
Сметсе совсем расшумелся, как вдруг кто-то окликнул его; он глянул в ту сторону, откуда послышался голос, — и увидел жену: она стояла на кухне и растерянно смотрела на него, полуотворив дверь.
— Сметсе, это ты, муженек? — спросила она.
— Я, женушка, — отвечал он.
— Сметсе, подойди ко мне, я боюсь войти в кузницу!
— Почему же ты боишься войти в кузницу, жена? — подивился он.
— Ох, беда! Ты был здесь один, муженек? — допытывалась она, держась за него и все заглядывая в кузницу.
— Да, один, — отвечал он.
— Когда тебя не было, Сметсе, здесь ужас что творилось!
— Что же здесь творилось, жена?
— Я уже легла было спать, — начала она, — как вдруг наш дом весь затрясся и через нашу спальню пролетел огненный шар; он ничего не прожег, вылетел в дверь, покатился по лестнице и угодил прямо в кузницу; там он, наверно, и лопнул: шуму наделал, будто гром загремел! И в кузнице сразу со страшным грохотом растворились все двери и окна. Тут я вскочила с постели, гляжу: вся набережная освещена, вот как сейчас. Я сразу подумала, что у нас в доме пожар: сломя голову бросилась вниз, вбежала в кузницу, а там — в горне пылает огонь, и его, громко пыхтя, раздувают мехи. А в каждом углу в полном порядке само собой укладывается железо всех сортов, — то, что нужно тебе для разных работ. Я не видела рук, которые его укладывали, но ведь кто-то должен был это делать, поверь мне! От страха я закричала, но тут почувствовала, будто кто-то зажал мне рот вроде теплой мохнатой перчаткой, и чей-то голос сказал: «Если не хочешь, чтобы мужа твоего обвинили в колдовстве и сожгли живым на костре, никого не зови и не поднимай шум!» А ведь тот, кто велел мне молчать, сам так нашумел, как бы я никогда не посмела, и это великое чудо, что никто из соседей не услышал его. А у меня, муженек, пропала охота кричать. Я спряталась в кухне и молилась богу, пока не услыхала твой голос и не набралась храбрости приоткрыть дверь. Ах, муженек, раз ты здесь, объясни мне, если можешь, что означает вся эта кутерьма?
— Жена, — сказал Сметсе, — пусть это объясняют те, кто поумнее нас с тобой. А ты старайся лишь делать то, что приказал тебе голос: набери воды в рот и никому не рассказывай, что видела ночью, да ступай спать, до утра еще далеко.
— Ладно, — согласилась она, — а ты, муженек?
— Я не могу отлучиться из кузницы, — отвечал он.
Не успел кузнец договорить, как в дом его вошли один вслед за другим булочник со свежими хлебами, бакалейщик с сырами и мясник с окороками.
По мертвенно бледным лицам, ввалившимся глазам, обгорелым волосам, скрюченным пальцам, а также по неслышной походке Сметсе сразу признал в них чертей.
Озадаченная появлением незнакомцев, принесших с собой столько съестных припасов, жена кузнеца хотела было их остановить, но они, точно угри, скользнули мимо нее и тихим, ровным шагом прошли на кухню.
Булочник принялся молча убирать хлеба в ларь, а бакалейщик и мясник спустились в погреб и раскладывали там в холодке сыры и окорока. И все это они проделывали, не обращая никакого внимания на жену кузнеца, которая восклицала:
— Куда это вы все притащили? Вы ошиблись, добрые люди! Уверяю вас! Идите в другое место!
А они, не отвечая на ее возгласы, преспокойно раскладывали хлеба, сыры и окорока. Тут уж она совсем рассердилась:
— Я же говорю вам, вы ошиблись, — вы что, не слышите меня? Вы ошиблись, ваше место не здесь! Я вам повторяю: ваше место не здесь, не в доме у нищего Сметсе, у него ни гроша нет, он вам ничего не заплатит. Горе мне, они и слышать ничего не хотят!
И она завопила во все горло:
— Господа торговцы! Вы у Сметсе, понимаете? У нищего Сметсе! Разве вы меня не слышите? Господи, Иисусе Христе! Вы у бедняка Сметсе! У голяка Сметсе! У оборванца Сметсе! У Сметсе, у которого все богатство — одна рвань! Он вам ничего не заплатит, слышите вы меня? он вам ничего, ничего, ничего не заплатит!
— Жена, — молвил кузнец, — ты не в себе, видно, голубушка! Я послал за этими добрыми людьми.
— Ты! — возмутилась она, — ты! Да ты, муженек, рехнулся. Право, господа, он рехнулся! Как это ты послал за ними? Ха-ха-ха, ты приказал им доставить сюда всю эту уйму хлеба, сыра, окороков! Ишь, какой богач отыскался! Но ты ведь знаешь, что тебе нечем им заплатить. Ни стыда у тебя, ни совести!
— Жена, — невозмутимо сказал кузнец, — мы богаты, и за все заплатим.
— Мы богаты? — закричала она. — Ха-ха-ха, да мы нищие! Мне-то хорошо известно, что у нас есть в сундуке. Ты ведь туда не заглядываешь, да и в хлебный ларь тоже. Но, может, тебе захотелось нарядиться в бабью юбку? Ох, беда, мой муженек рехнулся, Господи, спаси и помилуй нас!
Тем временем три торговца снова появились в кузнице.
Увидя их, женщина подбежала к ним.
— Господа торговцы, вы слышите меня, вы ведь, кажется, не глухие! У нас ничего нет, нам нечем вам заплатить, унесите все эти припасы!
Но, не глядя на нее и будто не слыша ее, все трое удалились тихим и твердым шагом.
Когда они выходили из дома Сметсе, у порога остановилась повозка пивовара, и двое мужчин втащили в кузницу большую бочку, полную брёйнбиира.
— Сметсе, — ахнула жена, — это уж слишком! Господа пивовары, это не нам! Мы совсем не любим пива. Мы пьем только воду. Отвезите бочку соседям, это не для нас, поверьте мне!
Однако пивовары вкатили в погреб бочку брёйнбиира, затем отправились за другою, и так — до двадцати. Жена кузнеца хотела помешать пивоварам, да, оступившись, повалилась наземь, и Сметсе, помирая со смеху, поднял и притянул ее к себе, чтобы она не ушиблась об одну из бочек, которые пивовары удивительно проворно и ловко катили с улицы в погреб.
— Ах, — причитала жена, — отпусти меня, Сметсе! Это слишком! Горе-то какое! Мы теперь еще хуже нищих, мы по уши в долгах. Сметсе, муженек, я, право, утоплюсь! Наделать долгов, чтоб наполнить голодное брюхо, очень стыдно, но влезать в долги, чтоб обжираться, нет слов, как это гадко! Разве тебе недостаточно хлеба и воды, которые ты мог бы честно заработать своими руками? Неужто ты стал таким обжорой, что не можешь обойтись без сладких пирогов, без вкусного сыра да полных бочек пива и вина? Сметсе, Сметсе, так пристало поступать не доброму гентцу, а испанскому разбойнику! Ах, муженек, я пойду топиться!
— Жена, — сказал Сметсе, опечаленный тем, что она так горюет, — не плачь, моя милая, ведь все это наше, все принадлежит нам — по праву и закону.
— Ай-ай-ай, — заголосила она, — как же дурно, что ты на старости лет потерял свою честность, ведь она была твоим единственным украшением.
А пока кузнец тщетно пытался утешить жену, в дом вошел виноторговец; за ним проследовало не менее тридцати трех слуг, и каждый из них нес корзину, полную бутылок самого дорогого вина, о чем свидетельствовал вид этих бутылок.
Когда женщина это увидала, она пришла в уныние и совсем пала духом.
— Входите, — жалобно сказала она, — входите, господа виноторговцы! Наш погреб внизу. У вас с собой порядочно бутылок: сто двадцать будет наверняка. Но это не слишком много для нас. У нас ведь всего вдоволь: нищеты, вшей, отрепьев. Входите, господа, вот дверь в погреб, поставьте там все, что вы принесли, а если угодно, то и больше!
И она подтолкнула к ним Сметсе, говоря:
— Ты, конечно, рад-радехонек! Такому пьянчужке, как ты, приятно глядеть, как все это доброе вино gratis попадает в его дом. Ах, он еще смеется!
— Да, жена, я смеюсь, — отвечал Сметсе, — я смеюсь от радости, потому что вино — наше, и хлеба, и сыры, и мясо — все наше! Будем же радоваться вместе!
И он хотел ее обнять, но она вырвалась.
— Боже, он влез в долги, он лжет, да еще смеется над своим позором! у него все пороки, все, все, какие только бывают у человека.
— Жена, — сказал Сметсе, — все это наше, уверяю тебя. Я получил задаток за выгодную работу, которую мне заказали.
— А ты не врешь? — спросила она, чуть-чуть успокоившись.
— Нет, не вру, — отвечал он.
— Так все это наше?
— Да, — отвечал он, — честное слово гентца!
— Ах, муженек, и мы больше не будем нуждаться?
— Больше не будем нуждаться, жена.
— Вот так чудо господне!
— Да, — вздохнул он.
— Но эти люди пришли сюда ночью. Ведь у нас так не водится; скажи мне, в чем здесь причина?
— Кто знает причину всему, — отвечал Сметсе, — тот больно умен. О себе я этого сказать не могу.
— А почему они молчат, муженек?
— Должно быть, они не любят говорить. А может, их хозяин нарочно подбирает себе немых слуг, чтоб они не теряли времени, судача с кумушками.
— Пожалуй, что так, — согласилась она, когда мимо прошел тридцать первый слуга виноторговца, — но все-таки очень странно: я не слышу их шагов, муженек!
— Наверное, у них для работы башмаки на особых подошвах, — сказал Сметсе.
— А почему у них такие безжизненные, унылые, неподвижные лица, словно у покойников?
— Полуночники никогда румяны не бывают, — отвечал Сметсе.
— Но они мне что-то не встречались в гентских лавках.
— Ты же не всех знаешь, — возразил Сметсе.
— И то правда, муженек!
Так говорили меж собой кузнец и его жена: она — сгорая от любопытства и тревоги, а он — смущаясь и не зная, куда деваться от стыда за свою ложь.
Едва тридцать третий слуга виноторговца успел покинуть кузницу, как туда с невероятной поспешностью вошел человек среднего роста, с фонарем в руке, одетый в черную короткую блузу; волосы у него были светлые, голова большая, лицо бледное, без кровинки; прямой, как палка, и быстрый, как ветер, он семенил мелкими шажками и беспрестанно улыбался.
Человек этот живо подбежал к Сметсе, взял его за руку и молча пригласил следовать за собою. Сметсе попытался сопротивляться, но человек тотчас же сделал ему знак, чтобы он не боялся, и повел его в сад, куда поспешила и жена кузнеца. В саду человек дал Сметсе подержать свой фонарь, а сам взял лопату и, начав копать землю, быстро вырыл глубокую яму, вытащил оттуда кожаный мешок, в один миг открыл его и с улыбкой показал Сметсе, что он набит золотыми монетами. При виде золота женщина вскрикнула, а странный гость влепил ей здоровую оплеуху, потом опять улыбнулся, отвесил поклон и, повернувшись на каблуках, исчез со своим фонарем.
Жена кузнеца, сбитая с ног пощечиной, совсем опешила и, не смея больше кричать, лишь тихонько стонала:
— Сметсе, а Сметсе! где ты, муженек? у меня очень болит щека.
Сметсе поднял ее и сказал:
— Жена, пусть эта пощечина раз навсегда научит тебя держать язык за зубами. Своими криками ты докучала добрым людям, которые пришли сюда ночью ради моего же блага. Но человек, что явился сюда позже всех, не был так терпелив, как другие: вот он и наказал тебя. И поделом.
— Ах, я виновата, что не послушалась тебя. Что же я должна теперь делать, муженек?
— Помоги мне втащить этот мешок в дом!
— Хорошо, — сказала она.
Они с трудом втащили мешок в дом и высыпали все, что в нем было, в сундук.
— Ах, это очень красиво, — говорила женщина, глядя, как золотые монеты хлынули из мешка, — но кто же этот человек, который показал тебе этот чудесный мешок, а мне дал такую страшную пощечину?
— Один мой дружок, — отвечал Сметсе, — великий открыватель зарытых кладов.
— А как его зовут? — спросила она.
— Мне запрещено это тебе говорить.
— Но, муженек…
— Эх, жена, жена, — сказал Сметсе, — ты слишком много хочешь знать, ты еще, милая моя, поплатишься за свое любопытство.
— Ох, уже поплатилась! — вздохнула она.
Из которой видно, какой длинный язык был у жены Сметсе.
Рано утром Сметсе с женой поели свежего хлеба, жирной ветчины, вкусного сыра, запили все это крепким брёйнбииром и добрым вином, подкрепив таким образом свои силы, несколько подорванные долгой голодовкой.
Неожиданно в дом кузнеца вошли его бывшие подмастерья.
— Бас [13] Сметсе, — сказали они, — ты нас позвал, вот мы и здесь! Мы очень рады, что у тебя горит огонь, и мы снова будем работать с тобой. Ты всегда был нам хорошим хозяином.
— Клянусь Артевелде! — воскликнул Сметсе, — они все тут: Пир, Долф, Флипке, Тоон, Хендрик и остальные. Здорово, ребята! — И он пожал подмастерьям руки. — Ну, а теперь выпьем по этому случаю!
В то время как они выпивали, жена кузнеца покачав головою, вдруг сказала:
— Но вас ведь никто не звал! Правда, Сметсе?
— Жена, жена, — отвечал кузнец, — научишься ты когда-нибудь молчать?
— Ведь я же не лгу, муженек!
— Ты болтаешь глупости, — сказал он, — болтаешь о том, в чем ничего не смыслишь. Сиди у себя на кухне, а в мою кузницу не суйся!
— Башне [14], — вмешался Флипке, — мне не хотелось бы с вами спорить, но смею вас уверить, что всех нас позвали от имени баса. Сегодня ночью какой-то человек стучался в наши дома и кричал, чтобы мы все как один, не мешкая, пришли сюда утром для срочной работы и что каждый из нас получит по золотому, который бы он заработал у своего нынешнего хозяина. Вот мы и пришли: мы хотели помочь нашему басу.
— Вы хорошо поступили, — сказал Сметсе, — и все получите по обещанному золотому. Ну, идемте со мной, я каждому дам его привычную работу.
Так он и сделал, и с этого часа в кузнице славного кузнеца не смолкал чудесный шум: стучали молоты, стонали наковальни, пыхтели мехи, пели подмастерья.
Однако Сметсе подошел к жене и сердито сказал:
— Тебе не терпится прекословить мне при этих добрых малых! Болтливая сорока, научишься ты когда-нибудь молчать? Разве тебя не проучили как следует нынче ночью? Или тебе этого мало?
— Но, Сметсе, я ведь не знала, что ты их позвал!
— Это еще не значит, что ты можешь выставлять меня обманщиком перед моими подмастерьями. Говори, когда я кончу говорить, а еще лучше, молчи!
— Сметсе, — сказал жена, — я никогда не видала тебя таким сердитым. Только не бей меня, муженек, я буду теперь нема, как этот сыр!
— То-то же! — отвечал Сметсе.
— Но, муженек, не можешь ли ты объяснить мне, что здесь происходит?
— После, — сказал он и ушел в кузницу.
О Сметсе богаче.
В тот день к Сметсе приходило множество людей — и знатных, и простых. Дворяне и священники, горожане и крестьяне давали ему заказы на прибыльные крупные работы. Так было и в другие дни, и целый год.
Вскорости стало тесно в кузнице Сметсе, и пришлось ее расширить, потому что все росло число подмастерьев, изготовлявших такие хорошие, красивые, удивительные вещи, что добрая слава о них дошла до дальних стран, и люди приезжали поглядеть и полюбоваться на них из Голландии, Зеландии, Испании, Германии, Англии и даже из Турции.
А Сметсе был невесел: он думал о семи годах.
Скоро сундуки его стали ломиться от блестящих крузадо, анжело, розеноблей и дукатов. Но золотые монеты не очень-то радовали Сметсе, ибо он полагал, что не могут они вознаградить его за душу, которую он продал дьяволу на веки веков.
Мало-помалу Слимбрук Рыжий растерял своих заказчиков, и все они снова вернулись к Сметсе. Жалкий, оборванный, Слимбрук каждый день, как вкопанный, стоял на набережной, не сводя неподвижного взгляда с веселого огня, пылавшего в кузнице славного кузнеца, и напоминал собою сову, которая ошалело и тупо уставилась на патар[15], Зная, что сосед терпит нужду, Сметсе посылал к нему заказчиков, и чтобы не дать ему умереть с голоду, частенько помогал и деньгами. Но, хотя Сметсе платил добром за зло, он был невесел: он думал о семи годах. Уверившись в том, что она богата, жена Сметсе каждое воскресенье покупала на жаркое к обеду жирные бараньи ножки, гусей, каплунов, индюшек и всякое другое вкусное мясо; она приглашала к столу родственников, друзей, подмастерьев, и в доме Сметсе устраивались веселые пирушки, где щедро угощали крепким брёйнбииром. Но, хотя Сметсе ел и пил, как император, он был невесел: он думал о семи годах. А дым от жаркого, плывший над Луковичной набережной, наполнял воздух таким аппетитным ароматом, что все бездомные собаки, бегавшие по городу, усаживались перед домом Сметсе и, подняв морды кверху, вдыхали этот запах в ожидании куска. Приходили сюда и нищие, которых в Генте было великое множество. Нищие гнали собак прочь, и порой происходили такие побоища, что иные выходили из них жестоко искусанными. Тогда жена Сметсе и ее подружки стали по воскресеньям выносить перед обедом из дома корзины полные снеди и оделять из тех корзин всех нищих свежим хлебом, мясом, да еще давали по два патара на выпивку и при этом говорили ласковые и приветливые слова. А затем женщины просили бедняков покинуть набережную, что те и делали, соблюдая порядок. Но собаки оставались: после трапезы им тоже перепадало, и они убегали, унося с собой кость или иную добычу.
Сметсе и его жена возлюбили всем сердцем несчастных бедняков и бездомных собак. Бедняки находили у них приют и пищу, как и хромые, больные и покалеченные псы, скитавшиеся без крова по Генту, так что дом Сметсе был назван Госпиталем для Собак и Домом Нищих.
И все-таки Сметсе был невесел: он думал о семи годах.
Измученный этими мыслями, Сметсе уже больше не пел; он потерял свой жирок, худел на глазах, стал грустить и задумываться и в кузнице говорил лишь то, что необходимо для работы.
И его уже звали не Сметсе веселым, а Сметсе богатым.
И он считал оставшиеся ему дни.
О том, как к дому Сметсе подошел путник в лохмотьях и подъехала на ослике милая женщина с прелестным младенчиком на руках.
Однажды, на двести сорок пятый день седьмого года, в пору цветения слив, Сметсе в молчании предавался полдневному отдыху. Он сидел на деревянной скамье у дверей своего дома и печально глядел на тенистые деревья, тянувшиеся вдоль набережной, на пташек, которые то порхали по веткам, то дрались меж собой и клевали друг дружку из-за скудной добычи, на ясное солнышко, веселившее пташек; он слушал, как славно шумит кузница у него за спиной, как жена готовит на кухне к обеду жаркое, как спешат подмастерья уйти подкрепиться, ибо уже наступил обеденный час. И Сметсе говорил себе, что в аду он не увидит ни солнца, ни пташек, ни яркой зеленой листвы, не услышит, как шумит его кузница, как спешат уйти подмастерья, как жена готовит на кухне жаркое.
Подмастерья вскоре ушли, а Сметсе по-прежнему сидел один на скамье, размышляя о том, как ускользнуть от дьявола.
Вдруг у его дверей остановился человек, очень бедный на вид. Волосы и борода у него были каштановые, одежда — городская, но вся в лохмотьях, в руке — толстая палка. Он шагал рядом с осликом, ведя его в поводу. На ослике сидела красивая молодая женщина с милым лицом и благородной осанкой и кормила грудью голого младенчика, у которого было такое кроткое и прелестное личико, что у Сметсе стало легче на душе, едва он взглянул на него.
Осел остановился у дверей кузницы и отчаянно заревел.
— Любезный кузнец, — сказал путник, — погляди на нашего ослика: он потерял по дороге подкову. Не соизволишь ли ты приказать, чтобы его подковали?
— Я сам этим займусь, — отвечал Сметсе, — сейчас в кузнице никого нет, кроме меня.
— Я должен предупредить тебя, что мы бедны.
— Не тревожься об этом. Я настолько богат, что могу даром подковать серебряными подковами всех ослов Фландрии.
При этих словах женщина сошла с ослика и спросила у Сметсе, можно ли ей присесть на скамейке.
— Милости прошу, — сказал он.
Пока кузнец привязывал ослика, обтесывал копыта и прибивал подкову, он расспрашивал путника:
— И откуда же ты идешь с этой женщиной и с осликом?
— Мы идем из дальней стороны, и впереди у нас еще долгий путь.
— А разве вашему ребенку не холодно, — спросил Сметсе, — ведь он совсем голенький?
— Нисколько, — возразил путник, — ибо он — сама жизнь и само тепло.
— Да, конечно, — согласился Сметсе, — вы это верно говорите о детях, сударь! Но что же вы пьете и едите в пути?
— Пьем воду из ручьев и едим хлеб, когда нам подают.
— Не больно-то много вам подают, — засмеялся Сметсе, — корзины на вашем ослике совсем легкие, как я вижу! И частенько бывает вам голодно?
— Да, частенько, — отвечал путник.
— Вот это мне уж не нравится, — сказал Сметсе, — кормящей матери очень нездорово голодать: молоко у нее становится кислое, а ребенок растет хилым.
И он кликнул жену:
— Женушка, принеси сюда столько хлеба и окороков, сколько войдет в эти корзины. Не забудь еще брёйнбиира: для бедных странников это божественное подкрепление в пути. И добрый гарнц овса для ослика!
Когда корзины были наполнены, а ослик подкован, путник сказал Сметсе:
— Кузнец, я хочу наградить тебя за твою доброту, ибо — каким бы я тебе ни казался, — я наделен большой властью.
— О да, — усмехнулся кузнец, — я это вижу.
— Я Иосиф, — продолжал путник, — названый муж пресвятой девы Марии, которая сидит вот тут, на этой скамейке, а ребенок у нее на руках — Иисус, твой спаситель!
Пораженный этими словами, Сметсе в страшном смятении глянул на странников и увидел огненный венец над головою мужчины, звездную корону на челе женщины и чудесные лучи, ярче солнца, вокруг главы ребенка, озарявшие ее своим сиянием.
Кузнец упал к их ногам и сказал:
— Господи Иисусе, пресвятая дева и святой Иосиф, простите меня за то, что я усомнился в вас!
На это святой Иосиф ответил:
— Сметсе, ты славный малый и к тому же добр. За это разрешаю тебе высказать три самых больших твоих желания. Иисус Христос их исполнит.
Услышав это, Сметсе очень обрадовался: он подумал, что, может быть, спасется таким образом от дьявола, но все же не посмел признаться, что продал ему свою душу.
С минуту он помолчал, раздумывая, о чем попросить, потом почтительнейше сказал:
— Господи Иисусе, пресвятая богородица и ты, святой Иосиф, не будет ли вам угодно войти в мой дом? Там я смогу высказать вам три моих желания.
— Да, нам так будет угодно! — отвечал святой Иосиф.
— Женушка, — крикнул Сметсе, — иди сюда, постереги ослика этих господ.
И Сметсе пошел впереди, подметая веником пол, дабы его гости не запылили своих подошв.
И он повел их в свой сад; там стояло прекрасное сливовое дерево в цвету.
— Монсеньор, сеньора и сеньор, — сказал Сметсе, — не будет ли вам угодно, чтобы тот, кто взберется на это дерево, не смог спуститься с него без моего на то дозволения?
— Да, нам так будет угодно, — отвечал святой Иосиф.
Потом Сметсе повел их на кухню; там стояло большое, красивое и очень дорогое кресло из тяжелого дерева, с мягким сиденьем.
— Монсеньор, сеньора и сеньор, — сказал Сметсе, — не будет ли вам угодно, чтобы тот, кто усядется в это кресло, не смог подняться с него без моего на то дозволения?
— Да, нам так будет угодно! — отвечал святой Иосиф.
Потом Сметсе пошел за мешком; показав его, он сказал:
— Монсеньор, сеньора и сеньор, не будет ли вам угодно, чтобы каждый — будь то человек, или дьявол, и какого бы роста он ни был — смог влезть в этот мешок, но не смог вылезть из него без моего на то дозволения?
— Да, нам так будет угодно! — отвечал святой Иосиф.
— Монсеньор, сеньора и сеньор, — сказал Сметсе, — примите мою благодарность, я уже высказал три моих желания, и мне нечего больше желать, — разве лишь попросить вашего благословения.
— Охотно, — отвечал святой Иосиф.
И он благословил Сметсе. И святое семейство удалилось.
О том, как Сметсе хранил свою тайну.
Жена Сметсе не слыхала ни слова из разговора небесных странников с ее мужем и была очень удивлена тем, как ведет себя с ними славный кузнец. Но еще больше подивилась она, когда после ухода всемогущих сеньоров Сметсе залился вдруг хохотом, потер себе руки, подбежал к ней, похлопал ее по животу, повертел из стороны в сторону и воскликнул ликуя:
— Очень может статься, что не буду я гореть в огне, не буду кипеть в смоле и меня не съедят. Тебя это разве не радует?
— Ах, я не понимаю, что ты плетешь, муженек? Уж не спятил ли ты?
— Жена, — сказал Сметсе, — не закатывай так жалостно глаза! Сейчас не время грустить.
Разве ты не видишь, что мне стало легко на душе? У меня с плеч скатился камень потяжелее дозорной башни: я говорю о башне с драконом, таким же, как в Брюгге. Ты только послушай: меня не съедят! Клянусь Артевелде! Как подумаю, так ноги у меня от радости сами пускаются в пляс. Вот и пляшу! А тебе разве неохота со мной поплясать? Фу, плакса, пригорюнилась, когда муж ее веселится! Жена, поцелуй меня, душенька, за то, что мне proficiat [16]. Ты должна меня поцеловать, ведь теперь у меня не отчаяние в сердце, а добрая, светлая, прочная надежда. Они собирались меня приготовить под разными соусами и вволю полакомиться моим мясцом. А я их перехитрю! Ну так давай же попляшем с тобой!
— Ах, Сметсе, ты бы прочистил желудок, — посоветовала жена, — говорят, это помогает от сумасшествия.
— Жена, слова твои безрассудны, — молвил кузнец и ласково потрепал ее по плечу.
— Ишь какой ученый нашелся, учит меня уму-разуму! Но за кого же считать тебя, Сметсе, за умного или безумного, после того, как ты ломал шапку перед этими нищими, что пришли к нам в дом напустить вшей? заставил меня, свою жену, сторожить их осла, набил их корзины нашими лучшими хлебами, окороками, брёйнбииром, стал перед ними на колени, испрашивая у них благословения, и вообще обращался с ними, словно с эрцгерцогами какими, называя их монсеньором, сеньором и сеньорой! Сметсе тут догадался, что святые странники пожелали открыться только ему.
— Жена, — сказал он, — не расспрашивай меня больше, я не могу рассказать о тайне, понять которую тебе не дано.
— Ах, — воскликнула она, — это ведь почище сумасшествия: тут оказывается еще и тайна какая-то! Нехорошо, Сметсе, что ты скрытничаешь со мной! Я всегда была тебе верной женой, соблюдала твою честь, берегла твое добро, никому не давала денег взаймы и сама не брала, с соседками не болтала лишнего, хранила твои тайны, как свои, ни словом о них не проговаривалась.
— Я это знаю, — сказал Сметсе, — ты всегда была мне верной, хорошей женой.
— Ну, а если ты это знаешь, — спросила она, — почему не доверяешь мне? Ах, муженек, до чего мне это обидно! Ну открой мне свою тайну, я не выдам ее, можешь мне поверить!
— Жена, — сказал он, — если ничего не будешь знать, тебе легче будет молчать.
— Сметсе, — спросила она, — неужто ты мне так ничего и не скажешь?
— Не могу, — отвечал он.
— Горе мне! — заплакала она.
Тем временем вернулись подмастерья, и Сметсе каждому дал по золотому на выпивку. Они так обрадовались своему богатству, что три дня не показывали в кузницу носа, и все вместе — за исключением одного старичка, такого дряхлого, изможденного, что он еле дышал и с трудом волочил ноги, — отправились купаться в реке Лис, лежали на берегу в высокой траве, грели брюхо на солнышке, потом плясали на лужке под звуки скрипок, волынок и свирелей, а вечером в кабачке опрокидывали стаканчики и осушали кувшины.
О кровавом советнике.
И вот настал день, когда добрый кузнец должен был вручить свою душу дьяволу, ибо седьмой год был на исходе и уже поспевали сливы. Начинало темнеть, и лишь несколько подмастерьев еще оставались у Сметсе, заканчивая к вечеру отделку монастырской решетки, заказанной братьями-францисканцами. Тут в кузницу вдруг вошел премерзкий бродяга с веревкой на шее. Волосы были у него грязновато-белые, рот — разинут, язык — высунут. В своей грубой холщевой блузе он походил на слугу обедневшего барина.
Бродяга этот неслышно подкрался к Сметсе и, положив руку ему на плечо, спросил:
— Собрался ли ты в дорогу, Сметсе?
Услышав эти слова, кузнец оглянулся:
— Собрался ли я в дорогу? А тебе что за дело, выщипанная борода?
— Сметсе, — грозно вскричал незнакомец, — ты уже не помнишь, что снова разбогател, не помнишь, кто тебе сделал столько добра? не помнишь о черной грамоте?
— Да, конечно, — сказал Сметсе, почтительно снимая шапку, — я все помню, но простите меня, мессир, я не сразу признал вашу приятную физиономию. Не соизволите ли пройти ко мне на кухню, отведать кусочек жирной ветчины, осушить кружечку доброго брёйнбиира, выпить бутылочку винца? Времени у нас еще достаточно: семь лет еще не истекли, осталось два часа.
— Ты правду говоришь, — ответил дьявол, — пойдем же к тебе на кухню!
И они пошли на кухню и сели за стол. Жена кузнеца очень удивилась, увидев их, но муж ей сказал:
— Принеси нам вина, брёйнбиира, ветчины, колбасы, пирогов, хлеба и сыра — всего самого лучшего, что есть у нас в доме.
— Сметсе, ты дурно распоряжаешься добром, какое тебе даровал господь бог! — ответила она. — Похвально помогать беднякам, но не следует одним давать больше, чем другим. Гёз есть гёз, — все они одинаковы.
— Гёз! — воскликнул дьявол, — я не гёз и никогда им не был. Смерть гёзам! На виселицу гёзов! [17]
— Мессир, — сказал Сметсе, — не извольте гневаться на нее: ведь она вас не знает. Жена! погляди со вниманием — больше того — с почтением на нашего гостя, и ты сможешь потом рассказывать своим кумушкам, что тебе довелось увидать мессира Якоба Гессельса[18], величайшего губителя еретиков, когда-либо жившего на земле. Ах жена! он им спуску не давал и стольких велел перевешать, сжечь на костре и казнить прочими способами, что мог бы уже сто раз утонуть в крови замученных им людей. Ну иди, жена, иди и принеси ему поесть и попить!
Жена Сметсе ушла, потом вернулась и накрыла на стол.
Меж тем как дьявол обжирался, Сметсе завел с ним разговор:
— Да, мессир, я вас тотчас узнал по вашему несравненному возгласу: «На виселицу гёзов!» Да вот еще по этой веревке, которая столь вероломно сократила ваши дни. Ибо господь наш сказал: «Кто возлюбил веревку, тот от веревки и погибнет!» А мессир Р'ихове поступил с вами не по-хорошему, не по-благородному, ибо лишил вас не только жизни, но и бороды[19], которая была так красива! Ах, как подло обошлись с таким мудрым советником, каким были вы в те времена, когда спокойно и мирно дремали в Кровавом совете, — я хотел выразиться почтительнее: в совете по делам о беспорядках, — и просыпались лишь затем, чтобы выкрикнуть: «на виселицу!»[20] — и потом снова заснуть.
— Да, — вздохнул дьявол, — то было славное времечко!
— Действительно, мессир, для вас это было время могущества и богатства! О, мы вам многим обязаны: десятинным налогом, о котором вы шепнули на ушко императору Карлу, а также приказом, начертанным вашей прекрасной рукой на арест графов Эгмонта и Горна[21], и еще более двух тысяч человек, погибших по вашей вине от огня, меча и веревки.
— Я точно не знаю, сколько их было, — сказал дьявол, — но много. Подай, Сметсе, еще колбасы. Хороша у тебя колбаска!
— Ах, она недостаточно хороша для вашей милости! Но вы совсем не пьете! Выпейте еще кружечку крепкого пива!
— Кузнец, пиво у тебя отменное, но я пил еще лучшее в трактире у Пиркина в тот день, когда на базарной площади сожгли на костре пять девчонок-реформаток зараз. То пиво больше пенилось. И вот, когда мы его пили, мы слушали, как эти девчонки пели псалмы в огне. Здорово мы выпили в тот денек! Но посуди сам, Сметсе, как испорчены были эти девки, столь еще юные и столь закоснелые в своих прегрешениях! Они пели молитвы, не проронив ни единой жалобы, улыбались в огне и еретически призывали бога. Налей-ка мне еще, Сметсе!
— Как же это так? — подивился Сметсе. — Ведь король Филипп потребовал, чтобы вас в Риме причислили к лику святых за вашу верную службу Испании и папе. — Почему же вы не в раю, мессир?
— Увы! — воскликнул дьявол. — Моих прежних заслуг не признали. Изменники-реформаты находятся подле бога, а я горю в геенне огненной на самом дне ада. И там, не зная ни отдыха, ни срока, я должен петь псалмы еретиков. Ох, какое это тяжкое наказание, какие невыносимые муки! Эти песни стоят у меня поперек горла, клокочут у меня в груди и раздирают мои внутренности, словно дикобразы с железными иглами. При каждом звуке у меня открывается новая рана, кровоточащая рана; так мне суждено петь всегда, до скончания веков.
Сметсе, потрясенный рассказом о том, как тяжко господь покарал Якоба Гессельса, сказал ему:
— Пейте, мессир, брёйнбиир — целительный бальзам для больной глотки.
Вдруг зазвонил колокол.
— Сметсе, — сказал дьявол, — идем, час наступил!
Но добрый кузнец, ничего не ответив, вздохнул.
— Что тебя печалит? — спросил дьявол.
— Ах, меня печалит, что вы так торопитесь, — отвечал Сметсе. — Неужто я вас так дурно принял, что вы не дозволите мне обнять на прощание жену и моих славных подмастерьев, а заодно и поглядеть на мое чудное сливовое дерево, на котором растут такие сочные плоды? Ах, как бы я хотел хоть чуточку освежить ими свое горло прежде, чем уйти туда, где все мучаются вечною жаждой!
— Только не вздумай ускользнуть от меня, — сказал дьявол.
— И не собираюсь, сеньор! Прошу вас покорнейше, следуйте за мной!
— Идем, — сказал дьявол, — но не надолго. В саду Сметсе снова начал вздыхать:
— Вот и мои сливы, сеньор! Не дозволите ли вы мне влезть на дерево, чтобы досыта ими наесться?
— Влезай, — разрешил дьявол.
Усевшись на дереве, Сметсе стал с жадностью уплетать сливы и, громко причмокивая, высасывать из них сок.
— Что за райские сливы! — восклицал он. — Сливы, достойные истинного христианина, до чего же они крупны! Царские сливы, вы могли бы освежить глотки сотен чертей, которые жарятся в адском огне! Лакомые сливы, благодатные сливы, вы изгнали жажду из моего горла! Любезные сливы, милые сливы, вы прогнали черную тоску из моего желудка! Свежие сливы, сахаристые сливы, вы наполнили мою кровь бесконечною сладостью! Ах, сочные сливы, веселящие сливы, волшебные сливы, как бы я хотел всегда вас сосать!
И так приговаривая, Сметсе беспрестанно срывал и ел сливы, высасывая из них сок.
— Жадина, — сказал дьявол, — от твоих слов у меня слюнки во рту потекли! Ну что бы тебе стоило сбросить мне парочку твоих чудесных слив!
— Увы, мессир, я не могу это сделать. Они так нежны, что от них ничего не останется, если сбросить их наземь. Но если вам будет угодно взобраться на дерево, вы получите большое удовольствие.
— Ладно, — сказал дьявол.
Когда он поудобнее расположился на крепком суку и начал спокойно лакомиться сливами, Сметсе потихоньку спустился вниз, схватил палку, лежавшую в траве, и давай что есть силы дубасить своего гостя.
Почуяв удары, дьявол хотел прыгнуть на кузнеца, но не тут-то было: кожа на его заду прочно пристала к суку. И он шипел, брызгал слюною со злости, скрежетал зубами от ярости, да и от боли тоже.
А Сметсе тем временем колотил его, бил палкой куда ни попало, содрал с него кожу до самых костей, разорвал на нем блузу и, радуясь, надавал ему таких крепких, здоровых тумаков, каких никто еще до того не получал во Фландрии.
И при этом он спрашивал:
— Что же вы и словечком не обмолвитесь о моих сливах? А ведь они хороши!
— Ух! — взревел Гессельс. — Будь я только свободен!
— О да! будь вы только свободны! — подхватил Сметсе. — Вы бы тотчас вручили меня доброму палачу, одному из ваших милых дружков, и он бы совершенно свободно разрезал меня на куски, словно какой-нибудь окорок, соблюдая при этом все ваши мудрые правила, — ведь вы, сдается мне, были великим мастером по части пыток. Ну, а вот такая пытка — палкою — не беспокоит ли вас? О да! будь вы только свободны! Вы бы вздернули меня на священную виселицу, и я бы болтался в воздухе у всех на глазах, а дядюшка Гессельс тем временем бы хохотал во все горло. Уж он бы отомстил мне за то, что я так свободно его колочу! Ибо нет на свете ничего свободнее, нежели свободная палка, которая свободно гуляет по спине несвободного советника. О да, будь вы только свободны! Вы бы освободили мое тело от головы, как вы это с превеликой охотой проделали с графами Эгмонтом и Горном. О да! будь вы только свободны! Сметсе тогда бы, конечно, свободно поджаривался на медленном огне, как те бедные девочки-реформатки. И Сметсе, как и они, тоже бы славил от всей своей свободной души бога свободно верующих и свободу совести, что сильнее и жарче огня, а дядюшка Гессельс в это время попивал бы пивцо, говоря, что оно хорошо пенится.
— Ах, — простонал дьявол, — и зачем ты меня бьешь так нещадно, без всякого сострадания к моим сединам?
— А затем, что твои седины — это шкура лютого тигра, опустошителя нашей страны; затем, что мне любо тесать тебя дубинкой, а также затем, чтобы ты дал мне прожить еще семь лет на этом свете, где мне неплохо живется, если хочешь знать.
— Семь лет! — воскликнул дьявол. — И думать не смей! Лучше я изойду кровью под твоей палкой.
— Ха-ха-ха, я отлично вижу, — засмеялся Сметсе, — твоя шкура жаждет колотушек. Конечно, они недурны. Но все же и самая вкусная пища не идет впрок тому, кто не знает меры. Итак, когда с вас будет довольно, благоволите сказать мне! Я перестану вас угощать, но за это мне нужно получить мои семь лет.
— Никогда! — и Гессельс, подняв нос кверху, как собака, когда она воет, закричал:
— Эй, бесы! Все на помощь ко мне!
И его надтреснутый голос прозвучал так резко и страшно, — будто сотни труб затрубили, — что со всех сторон сбежались подмастерья.
— Вы недостаточно громко кричите, — сказал Сметсе, — я помогу вам.
И он принялся бить дьявола еще крепче, и тот завопил еще громче.
— Поглядите, — сказал Сметсе, — как хорошо моя палка выучила петь славного соловушку, который сидит на моей сливе. Это он поет лид любви, призывая свою милую. Она скоро придет, мессир; но, пожалуйста, подождите ее внизу: вечерняя роса, говорят, вредна наверху по причине колотушек.
— Бас, уж не мессир ли это Якоб Гессельс, кровавый советник, влез на твое дерево? — спросили подмастерья.
— Да, ребята, — отвечал Сметсе, — это он, своей собственной персоной. Сей почтенный человек и теперь хочет влезть повыше, как он стремился к этому всю свою жизнь. Вот он и кончил жизнь в воздухе, показывая прохожим язык. Ибо то, что исходит от виселицы, к виселице возвращается, и веревке подобает вернуть то, что ей принадлежит. Так сказано в Писании.
— Бас, не помочь ли тебе спустить его вниз? — спросили подмастерья.
— Помогите! — отвечал кузнец.
И подмастерья пошли в кузницу.
Дьявол меж тем, не говоря ни слова, пытался оторвать свой зад от сука. Он метался, бесновался, то так, то этак извивался, упираясь в дерево ногами, руками, головой, но все тщетно.
А Сметсе, не переставая его вволю тузить, говорил:
— Мессир советник, вы держитесь крепко на своем троне, как я полагаю; но я хочу снять вас оттуда, снять незамедлительно, ибо если я этого не сделаю, продолжая вас изо всех сил колотить, вы, чего доброго, вырвете мою сливу с корнями, и люди увидят, как вы разгуливаете повсюду, волоча за собой дерево на вашей заднице, словно хвост, а это было бы жалкое и смехотворное зрелище, недостойное столь благородного дьявола, как вы. Дайте-ка лучше мне мои семь лет!
— Бас, — сказали подмастерья, возвратившись из кузницы с железными брусьями и молотами, — вот мы и здесь, в полном твоем распоряжении. Что надо нам делать?
— Раз я его уже причесал дубинкой, — сказал Сметсе, — остается лишь вычесать вшей из его головы при помощи брусьев и молотов.
— Смилуйся, Сметсе, смилуйся! — закричал дьявол. — Железные брусья и молоты, это уж чересчур! На, получай свои семь лет, кузнец!
— Поторопись написать расписку!
— Вот она, — сказал дьявол.
Кузнец взял расписку, убедился, что она составлена правильно, и сказал:
— Мне угодно, чтобы ты слез с дерева.
Но дьявол так ослабел от побоев, что не смог спрыгнуть с дерева, а просто грохнулся навзничь. Он ушел, прихрамывая и, погрозив Сметсе кулаком, сказал:
— Жду тебя в аду через семь лет, кузнец!
— Жди! — отвечал Сметсе.
О добрых словах, с какими подмастерья обратились к Сметсе.
Когда дьявол скрылся и Сметсе посмотрел на своих подмастерьев, он заметил, что они переглядываются и перешептываются, и вид у них смущенный, словно они хотят что-то сказать, да не смеют.
И Сметсе подумал: «Уж не собираются ли они донести на меня священнику?»
Тут Флипке по прозвищу Медведь подошел к нему:
— Бас, — сказал он, — мы хорошо знаем, что призрак Гессельса подослан к тебе тем, кто правит преисподней. Ты заключил договор с дьяволом и от него получил богатство, мы это давно подозревали. Но, чтобы с тобой не случилось худого, мы никому в городе об этом не говорили, будем молчать и впредь. Мы хотели сказать тебе это, чтобы ты был спокоен. А теперь, бас, доброй ночи и приятного сна!
— Спасибо, ребята, — сказал Сметсе, тронутый до глубины души. И подмастерья ушли.
О том, как Сметсе, желая сохранить свою тайну, скрывал ее от своей доброй жены.
Войдя на кухню, кузнец застал там жену на коленях перед распятием. Она била себя в грудь, плакала, вздыхала и, рыдая, говорила:
— Господи, владыка наш, Иисусе Христе! Договор с дьяволом он заключил без моего согласия, поверь мне! И ты, пресвятая матерь божья, и вы, святые угодники, тоже! Ах, как я страдаю, но не за себя, а за моего бедного мужа, который продал душу дьяволу ради презренного золота. О горе! он продал свою душу! Блаженные и приснославные святые угодники! молитесь за него милостивому господу и прошу вас, не забудьте, что ежели я, как смею надеяться, приму свой конец по-христиански и попаду в рай, я ведь там одна буду есть серебряной ложечкой пирог с рисом, а бедный мой муж будет гореть в геенне огненной и криком кричать, мучась голодом и жаждой, и я не смогу ему дать ни попить, ни поесть… Я буду так несчастна! О святые угодники, пресвятая дева Мария, Господи Иисусе, ведь он согрешил только один-единственный раз, а до этого всю свою жизнь был добрым человеком, добрым христианином, помогал бедным и сердце у него было мягкое. Спасите его от вечного огня и не разлучайте на том свете тех, кто так долго были неразлучны на земле. Молитесь за него! молитесь и за меня, горемычную!
— Жена, ты очень горюешь? — спросил Сметсе.
— Ах, негодный ты человек, я теперь все уже знаю! Это адское пламя зажглось у нас в доме, когда шар раскололся и в кузнице вспыхнул огонь; а булочники, пивовары, виноторговцы — все это были черти; и тот урод, который показал тебе клад, а мне влепил страшную пощечину, тоже был черт. Кто теперь не побоится жить в нашем доме? Горе! от дьявола наша еда; от дьявола наше питье; от дьявола наши сыры, мясо, хлеб; от дьявола наши деньги, наш дом — все, все от него. И если кому вздумается рыть землю под нашим домом, на него сразу так и полыхнет адским пламенем. Все они здесь, я их вижу: они наверху и внизу, справа и слева, они ощерились, словно тигры, и подстерегают свою добычу. Ах, каково мне будет глядеть, когда на глазах у меня черти растерзают в клочки моего бедного мужа! А это будет через семь лет, ведь он сам сказал, я хорошо слышала: он вернется сюда через семь лет.
— Не плачь, жена, — сказал Сметсе, — через семь лет я одолею его, как одолел сегодня!
— А что бы ты сделал, бедняга, если бы он не захотел влезть на дерево? И попадется ли он еще раз, как сегодня, в твою ловушку?
— Жена, — сказал Сметсе, — он попадется непременно, ибо ловушка эта от бога, а все, что ниспослано богом, всегда дает силу против дьявола.
— А ты не врешь? — спросила она. — Может расскажешь мне, какая еще там заготовлена у тебя ловушка?
— Не могу, у чертей тонкий слух и, как бы тихо я ни говорил, они услышат все, что я тебе скажу; а тогда пощады не жди: разом утащат меня в ад.
— Вот этого я совсем не хочу, — отвечала она, — хоть мне и несладко с тобою живется: ничего-то никогда я не знаю, словно чужая в доме. Но, по-моему, все-таки лучше муж-молчун, но спасенный, чем муж-говорун, но осужденный.
— Вот это разумные речи, жена!
— Я всякий день буду молиться о твоем спасении и закажу для тебя мессу в Сен-Бавонском аббатстве.
— Но ведь ты заплатишь за эту мессу деньгами дьявола, — возразил Сметсе.
— Не беспокойся, — отвечала она, — едва эти деньги попадут в церковный сундук, они сразу станут освященными.
— Ну, поступай, как знаешь, жена!
— Господу нашему Иисусу я каждый день буду ставить толстую свечу и пресвятой деве Марии тоже!
— Не забудь и святого Иосифа, — добавил Сметсе, — мы ему многим обязаны.
О кровавом герцоге.
Между тем исполнились сроки и подошел к концу седьмой год. В последний вечер этого года на порог дома Сметсе ступил неизвестный человек, с виду испанец. У него было мрачное и надменное лицо: тяжелый неподвижный взгляд, ястребиный нос, длинная, остроконечная седая борода. На нем были позолоченные латы весьма тонкой, искусной работы, грудь его была украшена прославленным орденом Золотого руна [22], стан опоясан красивым алым шарфом. Левой рукой он опирался на эфес шпаги, а в правой — держал договор сроком на семь лет и жезл командора.
Войдя в кузницу, он направился прямо к Сметсе, высоко вскинув голову и не удостоив взглядом никого из подмастерьев.
Кузнец сидел в углу и раздумывал, как уговорить дьявола сесть в кресло, когда он появится. Вдруг Флипке приблизился к Сметсе и тихонько шепнул:
— Бас, кровавый герцог здесь. Берегись!
— Плохо мое дело! — сказал себе Сметсе, — вот и конец мне! Альба[23] пришел увести меня в ад.
Меж тем дьявол, не говоря ни слова, взял кузнеца за руку и показал ему договор.
— Монсеньор, — жалобно сказал Сметсе, — куда вы хотите меня увести? В ад? Что ж, я последую за вами. Повиноваться столь благородному дьяволу, как вы, великая честь для меня, маленького человека. Но разве уже пришло время отправиться в путь? Я этого не думаю, а вы, ваша светлость, всегда честно соблюдаете правила и не пожелаете увести меня раньше, чем указано в договоре. А пока что, благоволите присесть! Флипке, подай монсеньору кресло, — самое лучшее в моем убогом жилище, — то широкое покойное кресло, что стоит на кухне рядом с ларем у камина, под изображением святого Иосифа! Хорошенько обмети кресло, малый, на нем не должно быть ни пылинки! Да не мешкай, ведь благородный герцог стоит.
Флипке побежал на кухню и тотчас вернулся назад.
— Бас, — сказал он, — одному мне не под силу принести это кресло, уж очень оно тяжелое.
Сметсе сделал вид, что рассердился, и крикнул подмастерьям:
— Оглохли вы, что ли? Он не может один принести это кресло. Ступайте же помогите ему и, если понадобятся десять человек, пусть все десять и пойдут! Да поживее! Фу, невежи! Неужто не видите, что благородный герцог стоит?
Девять подмастерьев с трудом притащили кресло в кузницу, и Сметсе приказал:
— Пододвиньте кресло монсеньору! А не осталось ли на нем пыли? Клянусь Артевелде! Вот это местечко они не вытерли. Я сам его вытру. Вот теперь кресло чистое, как стеклышко! Благоволите присесть, ваша светлость!
Дьявол сел в кресло и с гордым и презрительным видом огляделся вокруг. Кузнец вдруг упал перед ним на колени и, усмехаясь, сказал:
— Господин мой герцог! Взгляните на ничтожнейшего из ваших слуг, бедного малого, который живет как подобает христианину, служит господу, почитает своих государей и хотел бы, коли будет на то ваша высочайшая воля, прожить таким же порядком еще семь лет!
— Ни минуты не получишь, — отвечал дьявол, — идем, фламандец, идем!
И хотел встать с кресла, но не тут-то было. Он изо всех сил рванулся, из кожи лез вон, чтобы подняться, а добрый кузнец весело приговаривал:
— Ваша светлость желает подняться? Ах, еще рано! Повремените немного, ваша светлость, вы еще не отдохнули после долгого странствия. А оно, смею сказать, было долгим, ведь от преисподней до моей кузницы добрых сто лье, а это длинный путь для столь знатных ног, да идти-то пришлось по пыли! Ах монсеньор, отдохните маленько в этом удобном кресле, ну а если уж вам не терпится поскорей покинуть мой дом, подарите мне еще семь лет, и я дам вам за это свободу и полную бутылку испанского вина.
— Плевал я на твое вино!
— Бас, — вмешался Флипке, — угости его кровью! Это ему по вкусу.
— Парень, тебе же известно, что мы не держим в наших погребах крови, — возразил Сметсе. — Этот Напиток во Фландрии не потребляют, мы предоставляем его испанцам. Итак, прошу извинить меня, ваша светлость! Но мне сдается, что вы жаждете не столько крови, сколько тумаков, и уж я распотешу вашу душеньку, раз не хотите подарить мне еще семь лет.
— Кузнец, неужели ты осмелишься поднять на меня руку? — спросил дьявол, глядя на Сметсе с великим презрением.
— Осмелюсь, монсеньор! — отвечал славный кузнец. — Вы желаете моей смерти, а я забочусь о своей шкуре и имею на то основание, ибо она всегда мне верно служила, и ее от меня не оторвешь. Разве не преступлением было бы так вот сразу и разрушить нашу неразрывную дружбу? Да к тому же вы хотите утащить меня в ад, а там такой смрад стоит от всех проклятых грешников, что жарятся на вечном огне! Уж лучше мне семь лет подряд дубасить вашу светлость, чем идти с вами в ад.
— Фламандец, ты говоришь со мной непочтительно!
— Да, монсеньор, — подтвердил Сметсе, — зато колотить я вас буду предпочтительно.
И с этими словами он с такой страшной силой стукнул дьявола кулаком по зубам, что тот оцепенел от гнева, но пуще всего — от изумления; так изумился бы могущественный король, если бы на него поднял руку ничтожный слуга. Дьявол хотел было броситься на кузнеца, сжал кулаки, заскрипел зубами; от бешенства у него из носа, из глаз, изо рта, из ушей хлынула кровь.
— Никак, вы рассердились, монсеньор? — удивился Сметсе. — Но изволите ли видеть, раз вы не желаете внимать моим словам, я с вами вынужден объясняться тумаками. Я стараюсь этим манером вызвать в вас жалость к моей несчастной судьбе. Ах, благоволите обратить внимание, как мой смиренный кулак молит ваши пресветлые очи дать мне семь лет, выпрашивает семь лет у вашего благородного носа, вымаливает семь лет у вашей герцогской челюсти. Разве эти почтительные затрещины не говорят вашим вельможным щекам, как был бы я счастлив, весел и дороден все эти семь лет? Ах, дозвольте мне убедить вас! Но я вижу, вам нужны иные речи. С вами надо говорить языком каленого железа, наставлять вас языком тисков, умолять вас языком молотов. Ребята, — спросил кузнец подмастерьев, — хотите побеседовать с монсеньором?
— Хотим, бас, — отвечали они.
И вместе со Сметсе они пошли за инструментами. Те подмастерья, что были постарше и потому сильнее кипели гневом, взяли себе самые тяжелые инструменты: некогда по милости герцога они потеряли многих своих родных и друзей, преданных казни огнем и мечом или живыми зарытых в землю.
— С нами бог, — закричали подмастерья, — он отдал врага в наши руки. Бей кровавого герцога, властителя костров, повелителя топоров!
И все — молодые и старые — громовыми голосами прокляли дьявола и, окружив его кресло, занесли над ним брусья и молоты.
Но Сметсе остановил их.
— Если вашей светлости дороги ваши благородные кости, — обратился он к дьяволу, — соизвольте поскорее пожаловать мне еще семь лет. Сейчас не до смеха, как я полагаю.
— Бас, с чего это ты стал таким добрым? — удивились подмастерья. — И зачем ты ведешь такие долгие и почтительные переговоры с этим негодяем? Позволь нам переломать ему все кости, он тотчас же даст тебе семь лет.
— Семь лет, — завопил дьявол, — семь лет! Ни секунды он не получит. Ну так бейте же, гентцы, бейте льва, попавшего в сети! Прежде вы не знали в какую нору забиться, чтобы спастись от него, когда он, свободный, грозил вам своими когтями. Глядите, фламандские трусы, как презираю я вас и ваши угрозы!
И он плюнул на них.
Тут все брусья, молоты и прочие инструменты мигом обрушились на него, и удары посыпались градом, кроша и ломая его кости и железные латы. А Сметсе и подмастерья, без передышки колотя дьявола, приговаривали:
— Мы были трусы, потому что мы были добры, справедливы, доверчивы, мягкосердечны; а он был храбр, потому что, имея оружие и солдат, убивал слабых и истреблял безоружных.
— Мы были трусы, потому что хотели молиться богу в чистоте наших сердец; а он был храбр, потому что хотел воспрепятствовать этому, призывая себе на помощь железо, огонь и могильные заступы.
— Мы были трусы, потому что любили посмеяться и выпить по стаканчику, как люди, которые, исполнив свой долг, уже ни о чем больше не тужат; а он был храбр, этот мрачный герцог, потому что бросал в тюрьмы простых бедняков в самый разгар карнавального праздника и сеял смерть там, где было веселье.
— Были трусы и те восемнадцать тысяч восемьсот человек, что отдали жизнь свою во славу божью; были трусы и несметные толпы других, загубленных во всех концах нашей земли твоею свирепой и наглой солдатней, и таким несть числа; а он был храбр, когда приказывал мучить людей, и еще храбрее, когда бахвалился этим на пирах.
— Мы были трусы: после боя мы с пленными всегда обращались, как с братьями; а он был храбр и после поражения во Фрисландии приказал уничтожить своих же солдат.
— Да, мы были трусы: трудясь неустанно, мы наводняли весь мир изделиями наших рук; он был храбрец: прикрываясь религией, убивал без разбора всех зажиточных людей нашей страны — будь то католики, будь реформаты — и грабежом и поборами выжал из нас тридцать шесть миллионов флоринов. Ведь все в мире сейчас перевернулось: прилежная пчела, которая мед собирает, трусиха; ленивый трутень, который мед похищает, храбрец. Так плюй же, благородный герцог, на фламандских трусов!
Но герцог уже не в силах был ни плевать, ни кашлять: под градом ударов он потерял человечье обличье. Кости, мясо, железные латы — все перемололось, все смешалось. Однако крови не было видно — вот ведь чудо какое! И когда, утомившись лупить дьявола, подмастерья остановились, чтобы малость передохнуть, из этого месива мяса, костей и железа донесся чуть слышный голос:
— Получай свои семь лет, Сметсе!
— Ладно, монсеньор, выдайте только расписку! — сказал Сметсе.
И дьявол выдал расписку.
— А теперь, ваша светлость, — прибавил Сметсе, — потрудитесь встать!
При этих словах — вот чудеса-то! — дьявол принял свой прежний вид. Он удалился с гордо поднятой головой, но, не соблаговолив взглянуть себе под ноги, споткнулся о молот, лежавший на полу, и позорно грохнулся оземь, носом вниз, чем рассмешил всех подмастерьев. Потом встал и погрозил им кулаком, но они засмеялись еще громче; он заскрежетал зубами и пошел прямо на них, но они ответили ему свистом; он замахнулся шпагой на низкорослого коренастого парня, но тот вырвал у него шпагу и разломал ее на три части; он стукнул кулаком по лицу другого парня, но тот дал ему такого здоровенного пинка, что он выкатился в дверь и растянулся на набережной, задрав ноги кверху.
Взревев от стыда, дьявол тотчас же превратился в багровый пар, подобный испарениям крови. И в ушах подмастерьев зазвучали тысячи веселых, насмешливых голосов:
— Кровавый герцог избит, повелитель топоров опозорен, властитель костров втоптан в грязь! Да здравствует Фландрия во веки веков! Фландерланд тот эуиххейд[24]
И раздались рукоплескания тысяч людей, и занялся день.
О великой тревоге и глубокой печали жены Сметсе.
Сметсе отправился искать свою жену и нашел ее в кухне на коленях перед изображением святого Иосифа.
— Ну, женка, как показалась тебе его пляска? Не правда ли, было превесело? О, теперь наше жилище будут звать домом избитых дьяволов!
— Да, — покачала жена головой, — а также домом Сметсе, которого дьяволы унесли в ад. Ведь ты попадешь туда, я это знаю, я это чувствую, предчувствие меня не обманывает. Дьявол, который ушел намедни отсюда, был в военных доспехах. Это недоброе предвестие. Он вернется к тебе, но уже не один, а с сотнею тысяч чертей, так же готовых к бою, как и он. Ах, бедный мой муж! они придут сюда с копьями, шпагами, алебардами, пищалями, мушкетами. Они притащат сюда пушки, будут стрелять из них и разнесут в клочья и тебя, и меня, и кузницу, и подмастерьев. Горе нам! Они все сравняют с землей, и там, где стоит сейчас наша кузница, ничего не останется, кроме горстки ничтожного праха. И когда прохожие взглянут на этот прах, идя по набережной, они скажут: «Здесь покоится дом безумного Сметсе, продавшего душу дьяволу». Я-то после смерти попаду в рай, как я смею надеяться, но ты, муженек! Ох, этого горя не высказать словами! Схватят они тебя и потащат сквозь огонь, дым, серу, смолу, кипящее масло туда, в то страшное место, где несут наказание те, кто хотел бы порвать договор с дьяволом, но не получил помощи ни от бога, ни от святых. Бедненький муженек мой, милый мой дружок, знаешь ли ты, что тебе там уготовано? Ох-ох-ох! Тебе уготована такая глубокая бездна, что до дна ее добраться, все равно, что на небо взобраться, а ее поганые стены сплошь утыканы острыми каменьями, обломками копий, мечей, алебард — ужас до чего страшных! А какова эта бездна, известно ли тебе, муженек? В эту бездну грешники мчатся денно и нощно, — ты меня понял? — денно и нощно, денно и нощно, и каждый миг рвут их на части острые скалы, кромсают мечи, потрошат алебарды, и так — века и века.
— Жена, ты сама, что ли, видала эту бездну, о которой ты мне толкуешь?
— Видать не видала, но какова она, знаю! Нам ведь часто о ней говорили в Сен-Бавонском аббатстве. Не станет же лгать наш добрый каноник, который там проповедует!
— Ну, конечно, не станет! — согласился Сметсе.
О кровавом короле.
Настал последний вечер седьмого года. Сметсе сидел в своей кузнице и с тревогой глядел на чудодейственный мешок, ломая себе голову, как заставить дьявола в него влезть.
В то время как он предавался своим тягостным мыслям, кузница неожиданно наполнилась отвратительным смрадом и уйма вшей облепила пол, потолок, наковальни, молоты, брусья, мехи, а также Сметсе и подмастерьев, у которых потемнело в глазах, ибо этих вшей было такое великое множество, что всю кузницу будто заволокло облаком, дымом или плотным туманом.
И раздался чей-то скорбный, но повелительный голос:
— Пойдем, Сметсе, семь лет уже истекли!
Сметсе и его помощники оглянулись в ту сторону, откуда послышался голос, и с трудом различили во вшивом тумане человека, который шел им навстречу. На голове у него красовалась королевская корона, на плечах — парчовая мантия. Но под мантией он был совершенно наг, и на груди у него темнели четыре большущих гнойника, соединявшихся в одну рану. Из этой-то раны исходило зловоние, отравлявшее воздух, и с нее-то ползли полчища вшей. На правой ноге был у него пятый гнойник — самый паскудный, самый грязный и вонючий. Лицо у этого человека было белое, волосы каштановые, борода рыжая, губы слегка выпячены, рот чуть приоткрыт. В его серых глазах можно было прочитать скуку, зависть, коварство, лицемерие, жестокость, лютую злобу.
Подмастерья постарше, взглянув на него, закричали громовым голосом:
— Сметсе, здесь кровавый король, берегись!
— Горлопаны, — воскликнул кузнец, — потише! Молчите и благоговейте! Шапки долой перед величайшим королем, какого только видел свет, перед Филиппом Вторым [25] королем Кастилии, Леона и Арагона, графом Фландрским, герцогом Бургундским и Брабантским, пфальцграфом Голландским и Зеландским, славнейшим государем среди славных, величайшим среди великих, победоноснейшим среди победоносных! Государь, — прибавил Сметсе, обращаясь к дьяволу, — вы оказали мне неслыханную честь, явившись сюда, чтобы отвести меня в ад, но» я, простой ничтожный кузнец, осмелюсь обратить внимание вашего королевского и пфальц-графского величества на то, что час договора еще не пробил. Посему, буде на то ваше соизволение, я еще проведу на земле тот малый срок, что остался мне жить.
— Согласен, — отвечал дьявол.
Но кузнец, казалось, не мог оторвать от дьявола глаз и с огорченным видом все качал головой, повторяя:
— Ай-ай-ай! вот так мучения! вот беда-то какая! — и при этом глубоко вздыхал.
— Что у тебя болит? — спросил дьявол.
— Ничего не болит, государь, но сердце у меня щемит, когда я погляжу, сколь сурово покарал вас господь бог, что вы даже в аду хвораете той самой болезнью, от которой скончались! Вот жалость-то какая! Тяжко видеть такого великого государя, каким были вы, и — снедаемого вшами, пожираемого гнойниками!
— Плевал я на твою жалость, — отвечал дьявол.
— Государь, — продолжал Сметсе, — благоволите правильно понять меня. Я не обучался красно говорить, но все же смею сострадать вашим царственным мучениям, тем паче, что сам я болел вашей болезнью, и вы можете, ваше величество, еще и поныне найти ее страшные следы на моей коже.
И, обнажив свою грудь, Сметсе показал дьяволу рубцы от ран, которые ему нанесли предатели-испанцы, когда он сражался против них на море вместе с зеландцами.
— Но мне кажется, что ты совсем излечился, кузнец! — сказал дьявол-король. — Ты вправду был так же болен, как я?
— В точности, государь, — отвечал Сметсе, — я был всего лишь куском гниющего заживо мяса; как и вы, я был вонючим, тухлым, смердящим; завидев меня, все спасались бегством, как и от вас; меня пожирали вши, как и вас; но то, чего не смог сделать для вас знаменитейший врач Олиас из Мадрида, сделал для меня простой плотник.
Тут дьявол-король навострил уши.
— А где живет этот плотник и как его зовут?
— Живет он на небе, и зовут его святой Иосиф.
— И этот великий святой совершил чудо и явился тебе?
— Да, государь!
— За какие же добродетели удостоился ты столь редкостной и великой милости?
— Государь, у меня нет никаких добродетелей, достойных какой-либо особой милости; но я страдал, горячо верил, смиренно молился моему благословенному покровителю, святому Иосифу, и он снизошел ко мне и помог.
— Ну, расскажи мне, кузнец, как все это было!
— Государь, — и Сметсе показал на мешок, — поглядите сюда, вот мое лекарство!
— Этот мешок? — удивился дьявол.
— Да, государь! Но благоволите взглянуть со вниманием, из какой ткани сделан этот мешок! Вы разве не видите, что это совсем необычная ткань? Ах, нам, простым смертным, не каждый день доводится видеть такую ткань, — продолжал Сметсе, приходя, казалось, все в больший восторг. — Это ткань не земная, а небесная: ее сработали из конопли, которая произрастает в раю. Святой Иосиф посадил ее вокруг древа жизни, а потом повелел собрать ее и соткать мешковину для мешка под бобы, которые едят ангелы в пост.
— Но как же этот мешок попал к тебе?
— О государь, чудом! Однажды вечером я лежал в постели, язвы причиняли мне невыносимую муку, и каждую минуту мне угрожала смерть. Я слышал, как рыдает жена, как соседи мои и подмастерья — многие из них и сейчас здесь — читают надо мною отходную. Тело мое терзала боль, душу — отчаяние. И все же я — в который раз! — снова помолился своему благословенному покровителю и дал ему клятву, что если он вызволит меня из беды, я поставлю ему в Сен-Бавонском аббатстве такую огромную свечу, на какую понадобится сала не меньше, чем от двадцати баранов. И молитвы мои были услышаны, государь! Над моей головой в потолке вдруг разверзлась дыра: из нее полился яркий свет, и вся комната наполнилась дивным благоуханием. Из дыры спустился мешок, а за ним — человек в белом одеянии. Человек этот прошел по воздуху до моей постели, сбросил с меня одеяло, мигом сунул меня в мешок и завязал вокруг моей шеи завязки. Ну, слушайте же, какое случилось чудо! едва я попал в небесный мешок, как меня согрело отрадное тепло, язвы мои закрылись, и все вши со страшным треском сразу подохли. А человек в белом, улыбаясь, рассказал мне о ткани, сотканной в раю, о бобах, которые ангелы едят в пост. И закончил свою речь так: «Береги это лекарство! Тебе ниспослал его святой Иосиф. Тот, кто к нему прибегнет, исцелится от любой хвори и спасется на веки вечные, если только не продал свою душу дьяволу». И, сказав это, он исчез. Но добрый вестник не обманул меня: небесным мешком излечил я моего подмастерья Тоона от золотухи, Пира — от лихорадки, Долфа — от цинги, Хендрика — от бронхита и еще человек двадцать; все они обязаны мне жизнью.
Сметсе умолк, а дьявол-король, видно, крепко задумался. Вдруг он поднял глаза к небу и набожно сложил руки; потом, исступленно крестясь, упал на колени, принялся колотить себя в грудь и начал молиться, жалобно всхлипывая:
— О святой Иосиф, кроткий владыка, блаженный угодник божий, безгрешный супруг непорочной девы Марии! Ты сподобил этого кузнеца исцелиться от хвори, ты спас бы и душу его на веки вечные, не продай он ее дьяволу. Но я, несчастный король, молю тебя, сподоби меня исцелиться и спаси мою душу, как пожелал ты это сделать для кузнеца. Ты ведь знаешь, кроткий владыка, я отдал всю свою жизнь, всего себя, свое достояние и достояние своих подданных делу защиты нашей святой религии; как подобает истому католику, я ненавидел свободу исповедовать иное вероучение, нежели то, что нам предписано; я сражался с этой свободой, рубил людям головы, сжигал их на кострах, закапывал в землю живьем; я уберег от язвы реформатства Брабант, Фландрию, Артуа, Ганнегау, Валансьен, Лилль, Дуэ, Орши, Намюр, Турнэ, Турнэзис, Мехельн и другие подвластные мне провинции. И вот, несмотря на все это, я брошен в адский огонь и беспрестанно терплю невыносимые муки от язв, разъедающих мое тело, и от вшей, пожирающих его. Неужто ты не исцелишь меня, не спасешь мою душу? Ведь это в твоей власти, Иосиф! О, ты сотворишь чудо для короля-страдальца, как сотворил чудо для кузнеца! Тогда я попаду в рай и буду там славить тебя и превозносить до скончания веков. Спаси меня, святой Иосиф, спаси меня! Аминь!
И дьявол-король, осеняя себя крестом, колотя себя в грудь, бормоча беспрерывно «Отче наш», поднялся с колен и сказал:
— Сажай меня в мешок, кузнец!
Что Сметсе ловко и сделал. Он засунул дьявола в мешок, оставив снаружи лишь голову, крепко завязал вокруг шеи веревку и посадил его на наковальню.
Тут все подмастерья захохотали и захлопали в ладоши, потешаясь над этим зрелищем.
— Кузнец, эти фламандцы смеются надо мной? — спросил дьявол.
— Да, ваше величество!
— А что они говорят, кузнец?
— Ах, ваше величество, они говорят, что лошади падки на овес, собаки — на печенку, ослы — на чертополох, поросята — на отбросы, форель — на запекшуюся кровь, карпы — на сыр, щуки — на пескарей, а святоши вашей закваски — на россказни о лжечудесах.
— О предатель-кузнец! — зарычал дьявол и заскрежетал зубами, — он, значит, всуе призывал имя святого Иосифа, он бессовестно лгал!
— Не спорю, ваше величество!
— И ты посмеешь бить меня, как ты бил Якоба Гессельса и моего верного герцога?
— Даже покрепче еще, ваше величество! Однако вы будете биты, если только того захотите, а если вам будет угодно, то будете свободны. Вернете мне договор — получите свободу, захотите непременно увести меня с собой, — будете биты!
— Вернуть тебе договор? — взвыл дьявол. — Нет уж, по мне лучше тысяча смертей в минуту.
— Ваше королевское величество! — сказал Сметсе, — заклинаю вас, подумайте о своих костях: они, как мне кажется, не слишком-то крепкие. Подумайте, какой чудесный случай представился нам отомстить за нашу бедную Фландрию, залитую кровью по вашей вине. Но мне претит добивать того, на кого уже пал справедливый гнев божий. Итак, сделайте милость, ваше величество, поторопитесь вернуть мне договор, или сейчас же получите изрядную трепку!
— Сделать милость! — закричал дьявол. — Сделать милость фламандцу! Нет, пусть уж лучше провалится Фландрия! Ах, если бы я мог на один только день вернуть себе былое могущество, войска, казну, — Фландрии сразу пришел бы конец! Тогда бы все увидали, как в стране властвует голод, иссушает почву, выпивает из ручьев воду, уничтожает жизнь растений; как последние бедные обитатели обезлюдевших городов бродят, будто призраки, среди мусорных куч и убивают друг друга из-за остатков прогнившей пищи; как стаи голодных собак отрывают от иссохшей материнской груди новорожденных младенцев, чтобы пожрать их; как нищета царит там, где было изобилие; пыль и пески — где были города; смерть — где была жизнь; воронье — где жили люди. И на этой голой, каменистой, разоренной земле, на этом кладбище я поставил бы черный крест с надписью: «Здесь погребена еретическая Фландрия, растоптанная Филиппом Испанским!»
От бешеной злобы у дьявола забила пена изо рта, но едва он умолк, как на спину его разом обрушились все молоты и брусья, какие были в кузнице. Сметсе и подмастерья по очереди били его и приговаривали:
— Это тебе за то, что ты попрал наши вольности и нарушил наши привилегии, хотя давал клятву их сохранить, ибо ты был клятвопреступником.
— Это тебе за то, что когда мы призывали тебя, одним твоим присутствием ты бы остановил самых отчаянных головорезов, но ты не посмел явиться в нашу страну, ибо ты был трусом.
— Это тебе за то, что ты убивал богатых католиков и реформатов и обогащался их имуществом, ибо ты был вором.
— Это тебе за то, что ни в чем неповинного маркиза де Берхоп-Зоома ты отравил в тюрьме, чтобы овладеть его наследством; это тебе за то, что ты заставил принца д'Асколи жениться на донне Эвфразии, беременной от тебя, чтобы его богатство досталось твоему ублюдку. Принц умер той же смертью, что и многие другие, ибо ты был отравителем человеческой плоти.
— Это тебе за то, что ты подкупал лжесвидетелей и сулил дворянство тому, кто за деньги убьет принца Вильгельма[26], ибо ты был отравителем человеческих душ.
И удары сыпались так часто, что корона дьявола свалилась на пол, а тело его, подобно телу герцога, превратилось в месиво из мяса и костей, но тоже — без крови. И подмастерья колотили его и приговаривали:
— Это тебе за то, что ты изобрел гарроту, чтоб задушить Монтиньи[27], друга твоего сына, ибо ты был изобретателем новых пыток.
— Это тебе за герцога Альбу, за графов Эгмонта и Горна, за всех наших погибших братьев, за наших купцов, обогативших Германию и Англию, ибо ты был убийцей и разорителем нашей родины.
— Это тебе за твою жену, которую ты вогнал в гроб [28], ибо ты был супругом, не способным любить.
— Это тебе за твоего бедного сына Карлоса[29], который умер не своей смертью, ибо ты был бессердечным отцом.
— Это тебе за то, что на доброту, доверчивость и честность нашей страны ты отвечал ненавистью, жестокостью, убийствами, ибо ты был несправедливым королем.
— Это тебе за императора, отца твоем, который своими человеконенавистническими указами и эдиктами положил начало бедствиям нашей страны [30]. Так получай же от нас и за него и скажи, ты еще не надумал вернуть нашему басу договор?
— Надумал, — донесся плачущий голос из месива мяса и костей, — твоя взяла, Сметсе, ты расквитался со мною, кузнец!
— Отдай мне договор! — сказал Сметсе.
— Развяжи мешок! — отвечал голос.
— Как бы не так, — сказал Сметсе, — я развяжу мешок, а господин Филипп тотчас выскочит из него и потащит меня в ад. О мой любезный, милый дьявол! Ваши уловки вам сейчас не помогут. Итак, осмелюсь умолять ваше величество вернуть мне сначала мой договор: вы можете без особого труда просунуть его между вашей шеей и краем мешка.
— Я этого не сделаю!
— Как будет угодно вашему хитроумному величеству! — отвечал Сметсе. — Нравится вам сидеть в этом мешке, ну и сидите! Я вам не помешаю. У каждого свои капризы. Вот у меня нынче каприз — подержать вас пока в мешке, а потом увезти вас в Мидделбург на Валхерене и с разрешения общины выстроить там на рынке уютную каменную клеть, куда я запру ваше величество так, чтобы оттуда выглядывала лишь ваша кислая рожа. Вы сможете любоваться, как счастливо, весело и богато живут реформаты; вы получите большое удовольствие особенно в ярмарочные и базарные дни, когда эти предатели и изменники будут награждать вас оплеухами и не совсем почтительными плевками, да еще палочными ударами. Вдобавок, государь, вы получите несказанное удовольствие, видя, какое множество благочестивых паломников из Брабанта, Фландрии и других земель, которые вы залили кровью, сойдутся в Мидделбурге, дабы заплатить вашему милостивому величеству старинный долг в звонких палочных червонцах.
— Нет, не соглашусь я на этот позор! — взревел дьявол. — Получай, кузнец, получай свой договор!
Сметсе взял в руки договор и, убедившись, что это тот самый, который он подписал, опустил его в святую воду, и пергамент рассыпался в прах.
Обрадованный кузнец развязал мешок и освободил дьявола, чьи раздробленные кости тотчас срослись. И приняв свое прежнее обличье, он снова стал тощим дьяволом, и на нем снова появились разъедавшие его гнойники и пожиравшие его вши. Он завернулся в свою парчовую мантию и покинул кузницу. Сметсе закричал ему вдогонку: «Счастливого пути и попутного ветра, господин Филипп!» На набережной дьявол споткнулся о каменную плиту. Плита подскочила, а под ней открылась большая дыра, которая мгновенно поглотила его, словно устрицу.
В которой перед Сметсе открывается над рекой Лис удивительное зрелище.
Когда дьявол ушел, Сметсе, не помня себя от радости, бросился к жене, стоявшей за дверью на кухне. Ликуя, кузнец стал подталкивать, похлопывать, обнимать и целовать свою благоверную и то тряс, то прижимал ее к себе. Потом он побежал к подмастерьям, пожал всем руки и закричал:
— Клянусь Артевелде! Я расквитался! Сметсе расквитался!
Казалось, язык его разучился говорить иные слова. Он шептал их жене на ухо, громко твердил подмастерьям, крикнул даже эти слова в мордочку старого лысого кота-кашлюна, который спал в уголке и, проснувшись, дал своему хозяину когтями по физиономии.
— Негодяй! — воскликнул Сметсе. — Он, кажется, недостаточно радуется моему избавлению. Уж не дьявол ли он? Говорят, они принимают любое обличье. Эй-эй, — цыкнул кузнец на кота, зафыркавшего от страха, — слышал ли ты, что я сказал тебе, понял ли ты, чертов кот? Я расквитался, и я свободен, я расквитался, и я волен, как птица; я расквитался, и я весел; я расквитался, и я богат. Отныне я буду жить в свое удовольствие, как подобает расквитавшемуся кузнецу. Жена, я хочу, чтобы сегодня же послали Слимбруку сто филиппталеров, пусть и этот злосчастный завистник порадуется, что Сметсе расквитался!
Но Сметсе не услышал ни слова в ответ. Поглядев по сторонам, он увидел, что жена его спускается с лестницы, держа в руках большую чашу со святой водой, в которой плавала зеленая ветка букса.
Войдя в кузницу, женщина начала кропить этой веткой мужа, потом подмастерьев, а также молоты, наковальни, мехи и все прочие инструменты.
— Жена, что ты делаешь? — спросил Сметсе, пытаясь увернуться от брызг.
— Спасаю тебя, возомнивший о себе кузнец! — отвечала она. — Ты и впрямь думаешь, что освободился от дьяволов? А между тем ты владеешь имуществом, которое принадлежит им! И ты думаешь, что, упустив твою душу, которая была платой за твое богатство, они так-таки и оставят тебе это богатство? Ах, глупый кузнец! Они опять придут сюда, да! и если я не окроплю святой водой тебя, себя и всех подмастерьев, кто знает, какие страшные беды они еще обрушат на нас!
Она продолжала рьяно размахивать своей веткой, как вдруг от подземного грома зашаталась вся набережная, расщепились камни, зазвенели стекла, распахнулись двери, окна, все выходы из кузницы и подул жаркий ветер.
— Вот они! — воскликнула женщина. — Молись, муженек!
И верно: в облаках появился обнаженный человек неописуемой красоты. Он стоял на алмазной колеснице, запряженной четверкой огненных коней. В правой руке он держал стяг, и на этом стяге было начертано: «Прекраснее бога». И от тела человека — от всей его светящейся плоти — исходили дивные лучи, точно солнце озарившие реку Лис, набережную и деревья, которыми она была обсажена. И деревья эти закачались, стволы их и ветви стали сгибаться, а набережная заколебалась, будто корабль в море, и мириады голосов воскликнули хором:
— Властитель наш, мы взываем к тебе, ибо терпим голод и жажду! Напитай нас, властитель, напои нас!
— Ах, — вскричала жена кузнеца, — ведь это монсеньор Люцифер со всеми своими чертями!
Но вот голоса смолкли, человек подал знак, и вода в реке Лис вдруг поднялась, словно сам господь бог приподнял ее русло. И река стала подобна бушующему морю, только в этом море волны не катились все вместе к берегу, а каждая бурлила в отдельности, и на каждой огнем полыхал пенистый гребень. Вот огненные гребни взметнули ввысь, увлекая за собой воду воронкой, и бедному Сметсе, его жене и подмастерьям почудилось, что перед ними дрожат и колеблются мириады водяных столбов.
Потом все водяные столбы обратились в страшных чудовищ и сразу появились, переплетаясь между собою, нанося друг другу удары и раны, все черти ада — истязатели бедных грешников, осужденных на вечные муки. Тут были устрашающей величины крабы на трясущихся и скрюченных человечьих ногах: они пожирали тех, кто пресмыкался при жизни. Возле означенных крабов хлопали крыльями страусы, ростом побольше лошади. Под хвостами у них виднелись лавры, скипетр и корона. И за этими хвостами обречены были бегать те, кто в сем мире гонялся за суетными почестями, не радея о добрых делах. Страусы мчались быстрее ветра, грешники преследовали их, стремясь схватить лавры, скипетр и корону, но — тщетно! Страусы завлекали их в предательское вязкое болото, в которое они с позором плюхались. И потом целую вечность грешники барахтались в липкой грязи, в то время как страусы расхаживали по берегу и насмешливо позвякивали своими побрякушками.
Среди страусов резвились целые полчища разноцветных, пестрых, точно бабочки, обезьян. Они распоряжались скрягами-лихоимцами, — евреями и ломбардцами, — которые, чуть войдя в ад, осматривались кругом и, моргая под своими очками, немедля начинали подбирать ржавые гвозди, стоптанные шлепанцы, облезшие пуговицы, грязные тряпки и прочую рухлядь. Потом они торопливо выкапывали яму, зарывали в ней свою добычу и садились неподалеку. Обезьяны, увидев это, прыгали в яму, вытаскивали из нее все сокровища и бросали в огонь. Скупцы плакали и причитали, а обезьяны их били; наконец, скупцы отыскивали более надежный тайник, прятали там новую добычу, обезьяны опять ее находили, опять выбрасывали вон и снова начинали избивать скупцов, и так — целую вечность.
В воздухе, над обезьянами, били крыльями орлы, и на месте клювов у них торчали дула двадцати шести мушкетов, которые все стреляли зараз. Орлы эти назывались царскими, ибо были приставлены к государям-завоевателям, которые слишком сильно любили при жизни гром пушек и шум войны. И теперь, чтобы их потешить, орлы палили каждому из них прямо в уши из двадцати шести мушкетов, и так — целую вечность.
Под боком у страусов, обезьян и орлов извивалась, раскачивалась и вытягивалась огромная змея, покрытая медвежьей шерстью; длинная и толстая сверх всякой меры, она потрясала сотнею тысяч мохнатых рук и в каждой держала по железной алебарде, наточенной остро, как бритва. Змея эта называлась испанской, ибо в аду она без пощады рубила своими алебардами шайки подлых грабителей, которые разоряли нашу страну.
Очень осторожно, опасаясь задеть эту змею, в воздухе порхали крылатые проказники-поросята, у которых вместо хвостиков были ливерные колбаски. Хвостики эти предназначались для вечно алчущих пищи чревоугодников, попавших в ад. Поросята подлетали к ним, подносили колбаску к их разинутой пасти, и только лишь те собирались откусить ее, как поросят и след простыл, и так — целую вечность!
Были там и чудовищной величины павлины, которые ужасно кичились своим ослепительным опереньем. Стоило какому-нибудь пустому щеголю, важничавшему в своем нарядном костюме, попасть в их жилище, как павлин подходил к нему и распускал хвост, как будто предлагая гостю вырвать у него перо и украсить им свою шляпу. Но только лишь щеголь протягивал руку за этим пером, как господин павлин пускал ему в лицо струю гнусной вонючей жидкости, которая портила весь его прекрасный наряд. И целую вечность господин щеголь тянул руку за павлиньим пером, и целую вечность получал за это подобное омовение.
Среди всех этих мерзких животных парами бродили кузнечики—самцы и самочки в человеческий рост; она играла на дудочке, он размахивал большой суковатой палкой. Завидев человека, который при жизни из трусости то и дело прыгал от добра к злу, от белого к черному, от огня к воде, однако всегда поклонялся силе, кузнечики тотчас к нему приближались. Она играла на дудочке, а он, величественно опираясь на свою палку, приказывал: «Прыгай во имя бога!» И человек прыгал. «Прыгай во имя дьявола!» И человек прыгал. «Прыгай во имя Кальвина, во имя католической мессы, во имя козы, во имя капусты!» И бедняга все прыгал, но никогда не мог прыгнуть так высоко, как того требовал кузнечик с палкой, и всякий раз бывал за это пребольно избит. И человек без конца прыгал, и его без конца били, а дудочка без конца играла приятные мелодии, и так — целую вечность.
Чуть подальше, развалясь нагишом на расшитых золотом бархатных и шелковых покрывалах, осыпанные жемчугом и другими драгоценными каменьями, сладострастные и улыбающиеся, пели и играли на множестве прекрасных музыкальных инструментов дьяволицы, которые были красивее первых красавиц Гента, Брюсселя и Брюгге. Они служили наказанием для престарелых распутников, совратителей юности. Лишь только старики появлялись, как женщины начинали манить их к себе любовными речами.
Но те не могли к ним приблизиться, и целую вечность бедняги обречены были разглядывать дьяволиц, не имея возможности прикоснуться даже к кончику ногтя на их мизинце. Распутники плакали и жаловались, но все напрасно, и так — века и века.
Были здесь и хитрые маленькие чертенята, бившие в барабаны, обтянутые кожей лицемеров, а маски, которые те при жизни носили на своих лицах, висели на этих же барабанах в виде украшений. И лицемеры эти обречены были слоняться по аду без кожи, без масок, во всем своем уродстве, опозоренные, освистанные, оплеванные, искусанные мерзкими мухами, преследуемые чертенятами, бившими в барабаны, и так — целую вечность.
Стоило поглядеть и на чертей, приставленных к спесивцам! Это были превосходные объемистые бурдюки, надутые ветром и заканчивающиеся носиком со вставленной в него трубкой. Бурдюки эти имели орлиные лапы и две небольшие руки, с пальцами такой длины, что ими можно было обхватить весь бурдюк. Когда спесивец входил в ад, говоря себе: «Я великий, красивый, сильный, могущественный, победоносный, я покорю Люцифера и женюсь на его жене Астарте», бурдюки приближались к нему и, низко кланяясь, спрашивали:
Сударь, не угодно ли вам будет выслушать по секрету словечко касательно ваших гордых намерений?
— Хорошо, — отвечал тот.
Тогда бурдюки вдвоем вставляли ему в уши трубки, и он уже не мог их вынуть, и бурдюки начинали давить своими длинными пальцами себе на живот, чтобы сильный ветер оттуда подул ему в голову, и голова его от этого раздувалась все больше и больше, и вот господин спесивец уже поднялся в воздух и должен целую вечность мотаться, толкаясь головой в потолок преисподней и все время болтая ногами, чтобы спуститься вниз, но — безуспешно.
Занятными чертями были и подвижные, как ртуть, мартышки, которые без устали прыгали, скакали, носились взад и вперед. Эти черти подбегали к ленивцам, которых они наказывали, и протягивали им то лопату, чтобы вскопать ею землю, то оружие, чтобы начистить его до блеска, то дерево, чтобы обрезать его, или же книгу, чтобы, прочитав, поразмыслить над нею. Получив такую работу, ленивец говорил:
— Сделаю завтра!
И погружался в мечты, потягиваясь и зевая. Мартышка тотчас же совала ему в разинутый рот губку, смоченную в настое ревеня, и, хихикая, говорила:
— Это тебе на сегодня, работай, лодырь, работай!
И в то время, как ленивца рвало, черт вертел им во все стороны, тряс его и не давал ему ни минуты покоя, как слепень коню, и так — целую вечность.
Очень забавны были лукавые и шустрые, хорошенькие детишки-бесенята, на чьей обязанности было учить риторов-педантов думать, говорить, плакать и смеяться естественно и просто, согласно природе. И, если у них это не выходило, бесенята давали им по рукам, и очень даже больно. Но бедные педанты уже ничему не могли научиться: слишком были они неповоротливы, стары, глупы. Словом, по рукам они получали каждый день, а в воскресенье еще и плетку в придачу.
И все черти хором восклицали:
— Повелитель, мы страдаем от голода; повелитель, дай нам поесть! Заплати нам хоть немного за нашу верную службу тебе!
И вдруг человек, стоявший на колеснице, подал знак, и река Лис выбросила всех чертей на набережную, подобно тому, как море выбрасывает волны на берег, и черти пронзительно и страшно засвистели.
И Сметсе, жена его и подмастерья услыхали, как со страшным гулом растворились двери погребов, и все бочки с брёйнбииром поскакали, гремя, вверх по лестнице, затем прокатились, гремя, через кузницу и, описав большую кривую, упали в толпу чертей. То же самое проделали бутылки с вином, окорока, хлеба и сыры, а за ними — крузаты, анжелоты, филиппталеры и другие монеты, и все это превратилось в еду и питье. И черти давай тут драться, толкаться, полосовать друг дружку, и все эти чудовища, смешавшись в одну кучу, с улюлюканьем и свистом бились, желая урвать себе долю побольше. И когда от угощения не осталось ни капли, ни крошки, а человек, стоявший на колеснице, снова подал знак, все черти бросились в реку и, погрузившись в черную воду, исчезли; человек в небе тоже скрылся.
И опять, как прежде, Сметсе Смее стал бедняком, если не считать красивого мешочка с золотом, который его жена ненароком окропила святой водой, и который он сохранил у себя, несмотря на то, что мешочек был получен от дьявола. Правда, особой корысти от этого золота кузнецу не было. Однако Сметсе жил хорошо, пока внезапно не умер в своей кузнице в благословенном и преклонном возрасте — девяноста трех лет.
Об аде, чистилище, длинной лестнице и, наконец, о рае.
Когда Сметсе умер, душа его в одежде кузнеца должна была пройти через ад. Подойдя к воротам ада, Сметсе увидел в открытых окнах чертей, которые когда-то напугали его, показавшись над рекой Лис, а сейчас изо всех сил терзали и мучали бедных грешников. Сметсе подошел к привратнику, но тот, увидя его, завопил дурным голосом:
— Сметсе здесь, Сметсе Смее, коварный кузнец!
И не захотел его впустить. Услышав шум, монсеньор Люцифер и госпожа Астарта со всем своим двором подбежали к окнам, и все черти — следом за ними.
И в испуге все закричали:
— Затворите двери, это Сметсе колдун, Сметсе вероломный кузнец, Сметсе сокрушитель бедных чертей! Если он войдет сюда, он все перепортит, все перевернет, все перебьет! Проваливай, Сметсе!
— Господа, — сказал Сметсе, — если я пришел сюда поглядеть на ваши рожи, которые не так уж красивы, можете мне поверить, то совсем не для своего удовольствия! Да и нет у меня никакого желания заходить к вам. Не поднимайте такой шум, господа черти!
— Ишь ты, красавчик кузнец! — отвечала госпожа Астарта, — сейчас ты прячешь свои коготки, а как попадешь в наше жилище, так сразу их выпустишь. Ты нам покажешь, как ты зол и коварен, и всех нас убьешь: меня, моего доброго супруга, моих друзей! Поворачивай назад, Сметсе, поворачивай!
— Сударыня, — сказал Сметсе, — вы самая красивая дьяволица из всех, мною виденных, но это еще не дает вам основания так дурно судить о намерениях ближнего.
— Послушайте только этого добряка! — возмутилась госпожа Астарта, — как он умеет прятать свою низость за медовыми речами! Гоните его, бесы, только не причиняйте ему большого вреда!
— Сударыня, — сказал Сметсе, — благоволите меня выслушать!
— Поворачивай, кузнец! — заорали черти и стали кидать в него горящими углями, раскаленными докрасна камнями и всем, что попадало им под руку. И Сметсе пустился от них наутек.
Через некоторое время он очутился у стен чистилища. Напротив вела вверх лестница с надписью внизу: «Эта дорога ведет в рай».
И Сметсе, очень обрадовавшись, начал подниматься по лестнице, сплетенной из золотых нитей, где местами выпирали острые шипы, подтверждая тем самым слова господни: «Широка дорога в ад, трудна и мучительна дорога в рай».
И правда. Сметсе очень скоро ободрал себе ноги в кровь. Но он все-таки шел неустанно все вверх и вверх и остановился лишь, когда насчитал тысячу тысяч ступенек и уже не видел ни ада, ни земли. Тут ему захотелось пить; но пить было нечего, и он уже помрачнел, как вдруг рядом с ним проплыло облачко, и он с радостью его проглотил. Облачко это показалось Сметсе не столь восхитительно вкусным, как кружечка брёйнбиира, но он утешился, подумав, что нельзя же всюду и везде жить в свое удовольствие. Поднимаясь по ступенькам, он вдруг заметил, что с трудом придерживает на голове свою шапку. То задул коварный осенний ветер, который мчался на землю, чтобы сорвать последние листья с деревьев, и так сильно тряхнул Сметсе, что бедняга чуть не свалился вниз. Едва буря унялась, как Сметсе почувствовал, что проголодался, и очень пожалел о добром куске говядины, копченном на сосновых шишках, — спасительной пище бездомных странников. Но он несколько приободрился при мысли, что не может ведь человек все предусмотреть.
Неожиданно он заметил страшного орла, который летел к нему с земли. Орел, вероятно, принял Сметсе за жирного барана и теперь парил над ним, собираясь устремиться на него, как пуля из мушкета. Но славный кузнец был не трусливого десятка: он вовремя отскочил и, схватив птицу, проворно свернул ей шею. Продолжая свой путь, Сметсе ощипал с нее перья и съел несколько кусочков сырого мяса, хотя нашел его жестковатым. Однако, вооружившись терпением, он доел мясо до конца за неимением другого. И вот так, терпеливо и мужественно, он шагал все выше и выше много дней и ночей, не видя ничего, кроме синевы небес и бесчисленных солнц, лун и звезд над головой, под ногами, справа и слева, словом — везде. И ему чудилось, что он находится в центре прекрасного шара, внутренние стенки которого окрашены дивной лазурью, усеянной всеми этими солнцами, лунами и звездами. И великое это безмолвие и беспредельность испугали его.
Но тут внезапно Сметсе охватило сладостное тепло, он услышал благозвучные голоса, отдаленную музыку, шум работ и увидел огромный город, окруженный стенами, над которыми возвышались дома, деревья и башни. И ему показалось, что он, помимо своей воли, стал подниматься быстрее; сойдя с последней ступеньки, он оказался у ворот города.
— Клянусь Артевелде! — сказал Сметсе, — передо мною рай.
И он постучал в ворота. Святой Петр вышел отворить.
Сметсе немножко оробел, глянув на исполинскую фигуру доброго святого, на его густые волосы, рыжую бороду, широкое лицо, высокий лоб и пронизывающие глаза, которые, казалось, видели человека насквозь.
— Ты кто? — спросил святой.
— Святой Петр! — сказал кузнец, — я Сметсе Смее, проживал раньше в Генте, на Луковичной набережной, а сейчас прошу вас позволить мне войти в наш рай.
— Нет, — отвечал святой Петр.
— Ах, сударь, — жалобно сказал Сметсе, — если это потому, что я при жизни продал душу дьяволу, то смею вас уверить, что я глубоко раскаялся, вырвался из его когтей и ничего из богатств его себе не оставил.
— Кроме мешка, полного золотых, — отвечал святой Петр, — и посему ты сюда не войдешь!
— Сударь, я не так виновен, как вы думаете: мешок остался у меня в доме, потому что был освящен, и я решил, что могу его сохранить. Смилуйтесь надо мной, я не ведал, что творил. Благоволите также принять в соображение, что я пришел из дальней стороны, очень утомился и охотно отдохнул бы в вашем добром раю.
— Сматывай удочки, кузнец! — сказал святой Петр, держа ворота в рай полуоткрытыми.
Однако же Сметсе проскользнул в эту щель, быстро снял с себя кожаный передник, сел на него и заявил:
— Сударь, я сижу на своем добре, вы не можете согнать меня с него.
Святой Петр приказал отряду ангелов, вооруженных алебардами, прогнать кузнеца, что они незамедлительно сделали.
Однако же Сметсе не переставал громко стучать кулаками в ворота, жаловаться, плакать и кричать:
— Сударь, сжальтесь надо мной, разрешите, пожалуйста, войти, я раскаиваюсь во всех грехах, что совершил, и даже в тех, что не совершил. Сударь, дозвольте мне войти в благословенный рай, сударь…
Услышав его, святой Петр высунул голову из-за стены и сказал:
— Кузнец, если ты будешь еще так шуметь, я прикажу отправить тебя в чистилище!
И бедный Сметсе, умолкнув, уселся на свое место, и так провел несколько печальных дней, глядя на входящих в рай.
Прошла неделя, а он питался лишь хлебцами, которые бросали ему сверху праведники, да еще виноградинами с засохшей лозы, обвивавшей выступ райской стены.
И Сметсе затосковал от безделья. Он все время ломал голову, стараясь придумать себе какую-нибудь работу, чтобы немного развеселиться. И, придумав, он закричал так громко, что святой Петр высунул голову из-за стены:
— Что тебе надобно, Сметсе?
— Сударь, — отвечал кузнец, — не могу ли я с вашего позволения спуститься на землю на одну ночь, чтобы повидаться с моей доброй женой и привести в порядок мои дела?
— Можешь, Сметсе! — сказал святой Петр.
Из которой мы узнаем, за что выпороли Сметсе.
Наступил канун праздника всех святых; было очень холодно, и жена Сметсе готовила себе на кухне вкусную смесь из сахара, яичных желтков и брёйнбиира, чтобы излечиться от жестокого кашля, который беспокоил ее с того самого дня, как умер ее муж.
Сметсе постучал в кухонное окошко, и жена его очень испугалась.
— Муженек, — жалобно закричала она, — ты пришел меня мучить, чтобы я молилась за тебя? Я молюсь за тебя, сколько в моих силах, но могу еще больше молиться, коли так надо. Тебе нужны мессы? Ты получишь и мессы, и молитвы, индульгенции тоже получишь. Я куплю тебе индульгенции, поверь мне, муженек, только скорей возвращайся, откуда пришел!
Но Сметсе продолжал стучать.
— Мне не мессы нужны, не молитвы, а крыша над головой, и поесть, и попить; на дворе лютая стужа, сильный ветер, можно замерзнуть. Жена, отвори дверь!
Услышав эти слова, она закричала еще громче, потом начала молиться, креститься, бить себя в грудь, но дверь отворить не собиралась.
— Уходи, уходи, муженек, — только твердила она, — и мессы будут у тебя, и молитвы!
Кузнец тут приметил, что окно на чердаке было открыто: он влез через него в дом, спустился по лестнице и предстал перед женой; но, не желая напугать ее еще больше, так как она с громким криком, призывая на помощь соседок, пятилась все время назад, он не подошел к ней, а присел поодаль, на табурете.
— Разве ты не видишь, женушка, — сказал он, — что я на самом деле Сметсе и вовсе не думаю обидеть тебя?
Но она слушать ничего не хотела, спряталась в угол, и, лязгая зубами, выпучив на него глаза, делала ему знаки рукой, чтобы он удалился, — со страху она вовсе лишилась речи.
— Жена, — дружелюбно обратился к ней кузнец, — так-то привечаешь ты своего бедного мужа, так-то справляешь праздник по случаю его возвращения после долгой разлуки? Ох, ты уже позабыла, сколько лет мы дружно жили с тобой, душа в душу!
Услышав такой ласковый веселый голос, она тихо и робко ответила:
— Нет, господин покойник, не позабыла!
— Так отчего же ты так испугалась? Неужто не узнаешь жирное лицо своего мужа, его круглое брюшко, его голос, каким он когда-то с такою охотой здесь распевал?
— Узнаю, — прошептала она.
— А коли узнаешь, почему ты не смеешь подойти и дотронуться до меня?
— Ах, сударь, вот уж никак не смею, — сказала она, — говорят, что у того, кто дотронется до покойника, омертвеют руки и ноги.
— Подойди, жена, — молвил кузнец, — не верь этим вракам!
— Сметсе, ты и вправду мне не сделаешь ничего худого?
— Ровно ничего, — отвечал он и взял ее за руку.
— Ах, — спохватилась она, — бедный мой муж, ты, наверное, продрог и тебе хочется поесть и попить?
— Ну конечно!
— Так пей же, ешь и согрейся!
И пока Сметсе ел и пил, он рассказал жене, что все никак не может попасть в рай, но теперь решил захватить из своего погреба бочонок брёйнбиира и несколько бутылок вина, чтобы продавать их тем, кто входит в святой град, а на вырученные деньги покупать себе наивкуснейшую еду.
— Все это хорошо, муженек, — заметила она, — но даст ли тебе святой Петр разрешение открыть кабачок у ворот рая?
— Надеюсь, что даст, — отвечал он.
И нагрузившись бочонком брёйнбиира и бутылками вина, Сметсе стал вновь подниматься в рай.
Остановившись у райской стены, он немедля устроил кабачок под открытым небом, ибо воздух в этом небесном месте прекрасен, и в первый же день всяк, входивший в рай, пропускал у него по стаканчику, и все хорошо платили ему — из сочувствия.
Однако многие захмелели и явились в рай в нетрезвом виде. Святой Петр услышал об этом и, дознавшись до причины такого конфуза, предписал Сметсе прекратить торговлю напитками, а его самого велел пребольно выпороть.
О праведном суде господа Иисуса.
Вскоре приказала долго жить и жена Сметсе: уж очень она напугалась, увидев призрак своего мужа.
Душа ее прямиком полетела в рай, и там, у стены, заметила она бедного Сметсе, который сидел в грустном раздумье. При виде жены он радостно вскочил со своего места.
— Жена, я пойду с тобой!
— Как же ты осмелишься?
— Я спрячусь под твоей юбкой, она такая широкая, что меня не заметят.
Так Сметсе и сделал; жена постучала в райские ворота, и святой Петр ей отворил.
— Входи, добрая женщина! — сказал он.
Но, заметив ноги Сметсе, которые выглядывали из-под юбки жены, святой Петр закричал:
— Окаянный кузнец! Долго ты еще будешь измываться надо мной? Уходи отсюда, продавшийся дьяволу!
— Ах, сударь, — взмолилась женщина, — сжальтесь над ним, или позвольте мне остаться вместе с ним!
— Нет, — сказал святой Петр, — твое место здесь, а его — там. Входи же, а он пусть отправляется прочь, да поживее!
И она вошла в рай, а Сметсе остался за стеной. Но ровно в полдень, когда ангелы-повара принесли жене Сметсе ее порцию чудесного пирога с рисом, она подошла к стене и, перегнувшись вниз, крикнула:
— Ты здесь, муженек?
— Да, я здесь, — отвечал он.
— И ты голоден?
— Конечно.
— Ну так вот, — сказала она, — разверни свой кожаный передник, и я брошу тебе пирог с рисом, который мне сейчас дали, только спрячь его хорошенько, муженек, и съешь поскорее!
— Ну, а как же ты, — спросил он, — что же ты будешь есть?
— Пока ничего, — отвечала она, — но я слышала, что скоро будет ужин.
И Сметсе, поев пирога с рисом, почувствовал сразу, как у него прибавилось силы, ибо этот пирог был сочнее и аппетитнее самого лучшего мяса. Тем временем жена его, прогулявшись по раю, снова подошла к стене и стала рассказывать Сметсе, что она там увидала.
— Ах, муженек, в раю так чудесно! как бы я хотела, чтобы и ты был здесь! Вокруг господа Иисуса сидят мудрецы и рассуждают с ним о добре, о любви, о справедливости, о знании и красоте, а также о том, как лучше управлять людьми и как сделать, чтобы все были счастливы. Слова их звучат, точно музыка. И каждое мгновение они бросают в мир семена прекрасных, добрых, справедливых, правдивых мыслей. Но люди так злы и глупы, что топчут ногами эти семена или дают им засохнуть. А немного поодаль в разных местах сидят гончары и золотых дел мастера, каменщики и маляры, кожевники и сукновалы, плотники и кораблестроители, и надобно видеть, что за прекрасные вещи они создают, каждый — в своем ремесле. И когда они что-нибудь уж очень хорошо сработают, тогда они тоже бросают добрые семена в мир, но и эти семена частенько погибают.
— Жена, а кузнецов ты там не видала?
— И кузнецов видала!
— Ах, как бы я хотел вместе с ними работать! — сказал Сметсе. — Ведь мне так стыдно, что я должен здесь жить, будто дармоед какой, ничего не делая и кормясь подаянием. Но послушай, жена! Уж если святой Петр не хочет пустить меня в рай, попроси за меня господа Иисуса, он добр и, быть может, смилостивится надо мной.
— Иду, муженек, иду, — отвечала она. Когда Иисус, окруженный своими мудрыми советниками, увидел женщину, приблизившуюся к нему, он сказал ей:
— Я узнаю тебя, добрая женщина, при жизни ты была замужем за кузнецом Сметсе, который так хорошо принял меня, когда я в образе младенчика спустился на землю со святым Иосифом и святой Марией. А разве твой муж не в раю?
— Ах, нет, господи Иисусе, — отвечала она, — мой муж остался за воротами, он очень опечален и огорчен, святой Петр его сюда не пускает.
— А почему? — спросил Иисус.
— Уж и сама не знаю почему, — отвечала она.
Но тут ангел, заносивший на медную доску список людских прегрешений, вдруг вмешался:
— Сметсе не может войти в рай, ибо, избавившись от дьявола, он сохранил у себя его деньги.
— О, это большое преступление, — сказал Иисус, — но разве он не раскаялся?
— И еще как! Да и всю свою жизнь он был добрым, сострадательным, милосердным.
— Пошлите за ним! — повелел Иисус, — я хочу сам его допросить.
Несколько ангелов с алебардами повиновались и привели Сметсе к сыну божьему, который сказал ему так:
— Сметсе, это правда, что ты сохранил у себя деньги дьявола?
— Да, господи! — отвечал кузнец, и коленки у него застучали друг о дружку от страха.
— Сметсе, это нехорошо! Уж лучше человеку страдать от всяких мук, печалей и забот, чем хранить деньги дьявола, который так зол, уродлив, несправедлив и лжив. Но, может быть, ты расскажешь мне о каком-нибудь похвальном поступке, которым ты хоть чуточку загладил свою великую вину?
— Господи, — сказал Сметсе, — я долго сражался вместе с зеландцами за свободу совести и вместе с ними терпел голод и жажду!
— Это хорошо, Сметсе, но продолжал ты и дальше так похвально вести себя?
— Увы, господи, нет! — признался кузнец, — говоря без утайки, храбрости моей хватило ненадолго: я вернулся в Гент и вместе с другими продолжал сносить испанское иго [31].
— Это дурно, Сметсе, — отвечал Иисус.
— Господи! — заплакала жена кузнеца, — никто не был щедрее его к беднякам, ласковее со всеми, добрее с врагами, даже с гадким Слимбруком!
— Это хорошо, Сметсе, — сказал Иисус, — но нет ли у тебя еще какой-нибудь важное заслуги?
— Господи, я всегда с радостью работал, ненавидел лень и уныние, искал веселья и забавы, любил петь песни и с охотой попивал брёйнбиир, посланный мне богом.
— Это хорошо, Сметсе, но еще недостаточно!
— Господи! — продолжал кузнец, — я что было силы избил мерзкие призраки Якоба Гессельса, герцога Альбы и Филиппа Второго, короля Испании.
— Вот это отлично, Сметсе, — сказал Иисус, — разрешаю тебе войти в мой рай!
[1] Лис — приток Шельды, впадающий в нее близ Гента.
[2] Артевелде, Якоб (ок. 1290–1345) — вождь гентских сукноделов, восставших в 1338 г. против фландрского графа.
[3] Bruinbier (флам.) — сорт темного пива.
[4] ... недолюбливали реформатов — В Нидерландах, состоявших в XVI в. из 17 провинций, куда входила и Фландрия (иногда имя Фландрии распространялось на всю страну), наиболее широкое распространение из всех реформационных учений имел кальвинизм.
[5] Гёз (от фр. gueux — нищий) — в период Нидерландской буржуазной революции XVI в. — прозвище народных повстанцев, которые на суше («лесные гёзы») и на море (морские гёзы) вели борьбу с испанским господством. Особенно важную роль играли «морские гёзы».
[6]… сражался на море с испанцами на стороне жителей Зеландии — Зеландия была одной из первых нидерландских провинций, восставших против владычества Испании.
[7] Валхерен — один из островов, на которых расположена большая часть Зеландии; находится близ устья Шельды.
[8] Musico (флам.) — кабачок, в котором играет музыка.
[9] Альберт и Изабелла — Эрцгерцог австрийский Альберт, муж инфанты Изабеллы (1566–1633), дочери испанского короля Филиппа II, правил совместно с ней Южными Нидерландами с 1598 г. После его смерти в 1621 г. Изабелла правила самостоятельно.
[10] Моя вина (лат.)
[11]… рыбы, что проглотила некогда иудея Иону — речь идет о пророке Ионе, который согласно библейскому преданию провел несколько дней в чреве кита.
[12] даром (лат.)
[13] Baes (флам.) — мастер, хозяин дома.
[14] Baesine (флам.) — жена мастера, хозяина дома.
[15] Патар — мелкая медная монета, имевшая хождение по Фландрии.
[16] повезло (лат.).
[17] Здесь игра слов: жена кузнеца хотела сказать «нищий есть нищий». По-французски слово «гёз» (gueux) звучит так же, как «нищий» (gueux).
[18] Гессельс, Якоб (ум. в 1578) — нидерландский дворянин, член Совета по делам о беспорядках, называемого в народе «Кровавым советом», который герцог Альба (см. пр. 2 к гл. 13) учредил в Нидерландах в 1567 году для расправы с еретиками и мятежниками. По свидетельству американского историка Мотли (1814–1877) Альба очень ценил Гессельса за жестокость (Д.-Л. Мотли, История нидерландской революции и основание республики соединенных провинций, т, 2. СПб., 1866).
[19] Мессир Р'ихове лишил вас не только жизни, но и бороды — Р'ихове, Франсуа ван дер Кетулле (ок.1531–1585) — политический и военный деятель периода Нидерландской буржуазной революции. В 1577—79 гг. был одним из вождей демократического движения в Генте. Когда демократические силы одержали победу и во главе Гентской коммуны стал Р'ихове со своими соратниками, Гессельс в 1578 году был повешен. По рассказу Мотли, Р'ихове вырвал у него перед этим бороду.
[20]. . просыпались лишь затем, чтобы выкрикнуть: «на виселицу!» — Факт, засвидетельствованный Мотли (там же).
[21] графы Эгмонт и Горн — граф Эгмонт, Ламораль (1522–1568) и граф Горн, Филипп де Монморанси (1524–1568) — нидерландские аристократы, представлявшие национальную оппозицию Испании в государственном совете Нидерландов, были казнены испанским королем Филиппом II (см. пр. 1 к гл. 15) по обвинению в государственной измене.
[22] Золотое руно — высший рыцарский орден нидерландской знати, учрежденный в 1430 г. бургундским герцогом Филиппом Добрым. Орден состоял из золотой цепи с фигуркой агнца.
[23] Альба, Альварес де Толедо Фернандо (1507—582) — один из виднейших испанских полководцев XVI века, наместник Филиппа II в Нидерландах (1567–1573). Отличался неслыханной жестокостью в борьбе с участниками религиозного и политически-революционного движения в Нидерландах. «Бесконечно лучше, — писал однажды герцог, — путем войны сохранить для бога и для короля государство, обедневшее и даже разоренное, чем без войны иметь его в цветущем состоянии для сатаны и его пособников Беретиков» (А. Пирени. Нидерландская революция. М., 1937, стр. 127).
[24] Vlaenderland tot eeuwigheid! (флам.).
[25] Филипп II(1527–1598) — сын императора Карла V (см. гл. 15, пр. 6), с 1556 г. король Испании. Под его властью, кроме Испании, находились Нидерланды, Португалия, часть Италии, Франш-Конте, а также колонии в Америке.
[26]… кто за деньги убьет принца Вильгельма — Вильгельм Оранский (1533–1584) — первоначально возглавлявший оппозицию нидерландской знати против испанского режима, а затем перешедший в лагерь революции, был убит наемным убийцей, подосланным испанцами.
[27]… изобрел гарроту, чтобы задушить Монтиньи. — Гаррота — обруч, стягиваемый винтом, — орудие смертной казни, применявшееся в Испании. Монтиньи, Флоран де Монморанси, барон (1527–1570) — сторонник оппозиционных нидерландских дворян. Приехав в Испанию в 1567 г. для переговоров с Филиппом II, был арестован и в 1570 г. по приказу короля тайно задушен в тюрьме.
[28]… за твою жену, которую ты вогнал в гроб — Филипп II был женат несколько раз. Его первая жена, Мария Португальская, мать дона Карлоса, умерла через несколько дней после родов из-за небрежного ухода за ней.
[29] Это тебе за твоего бедного сына Карлоса — Филипп II находился в смертельной вражде со своим сыном доном Карлосом. Боясь его побега за границу, Филипп II в 1568 году заточил его в одной из комнат королевского дворца, где тот вскоре и умер.
[30] Это тебе за императора, отца твоего, который…положил начало бедствиям нашей страны. — Карл V, император так называемой «Священной Римской империи германской нации» (1519–1556) и испанский король под именем Карлоса I (1516–1556), стремясь пресечь ересь, распространявшуюся во Фландрии, издал ряд постановлений, которые разоряли «еретиков» и подвергали их пыткам инквизиции.
[31]… я вернулся в Гент и вместе с другими продолжал сносить испанское иго. В результате революции против испанского господства северные провинции Нидерландов приобрели в конце XVI века независимость (будущая Голландия), в то время как южные провинции (Фландрия и другие) еще долго оставались под властью испанцев.