Флоренция погрузилась в глубокую ночь. Огромная луна, круглая и желтая, боязливо плескалась в водах Арно. Вокруг горящих светильников в спокойном воздухе, насыщенном влагой, можно было различить светящиеся круги. Мостовые прилегающих к реке улиц сверкали так, словно бы только что прошел дождь. Редкие прохожие вышагивали медленно и осторожно, из боязни поскользнуться держась поближе к стенам. И все-таки летаргическая тишина города несла в себе неясную тревогу, смутное ощущение опасности. На самом деле любое происшествие можно было расценить как знак присутствия вездесущего врага: если река неожиданно разливается или, наоборот, пересыхает так, что начинает напоминать грязную ящерицу; если полная луна восходит на ясном небе или, наоборот, новую луну затягивают тучи; если неделями не проливается ни капли дождя или, наоборот, небеса разражаются ужасным ливнем; если воздух превращается в застывшее марево или вдруг налетает ураганный ветер; если виноград начинает бешено расти или, наоборот, остается вялым и незрелым; если собаки беспокойно воют, если они молча ложатся на спину; если большие птицы сбиваются в стаи или, наоборот, по небу пролетает одинокая пичужка; если вода в водовороте завивается по часовой стрелке или же в противоположном направлении, — все могло означать неизбежное приближение беды или уже свершившуюся трагедию. Вот почему, чтобы предотвратить неожиданную атаку врага, все полагалось делать по правилам. Города строились исходя из соображений подозрительности. Вокруг любого обитаемого места возводили исполинскую стену; крепостные башни и наблюдательные вышки соревновались друг с другом в росте, чтобы с них легче было заметить первое появление любого потенциального захватчика; невозможно было обойтись без навесных мостов, фальшивых дверей, рвов с дикими хищниками, спрятанных в цветниках катапульт и извилистых улочек, в которых так легко запереть неприятеля. Та же логика царила и в пределах крепостных стен: замки были оснащены западнями, сложными устройствами с часовым механизмом внутри; были предусмотрены комнаты, отделенные от внешнего мира тесными, как игольное ушко, бойницами, а от соседних помещений — двойными дверями с прочными решетками, потайными галереями, подземными туннелями, секретными замками и запорами, которые приводили в движение специальные мулы. В качестве добычи победителю могли достаться герцогство, королевство, деревушка или город. Или женщины. Компаньонки, стражи, обеты безбрачия или, если уж на то пошло, самый хитроумный пояс целомудрия — все могло сгодиться, чтобы обезопасить супругу или же дочь. Библиотеки тоже были крепостями, где настоящие книги скрывались за корешками поддельных, которые либо совсем не открывались, либо сперва нужно было избавиться от замочка, охраняющего переплет. А врагом мог стать любой: соседний народ или народ, пришедший с другого берега моря, брат принца или сын короля, советник герцога или иностранный посланник, кардинал, что-то нашептывающий на ухо папе, или сам Верховный Понтифик, верный ученик или отверженный учитель — всякий мог оказаться жертвой заговора или проводником измены.
Именно таким воздухом приходилось дышать в мастерской Франческо Монтерги с тех пор, как погиб Пьетро делла Кьеза.
Ничто не осталось неизменным после того дня, когда изувеченное тело Пьетро нашли в заброшенном дровяном сарае неподалеку от Кастелло Корсини. Франческо Монтерга и два его ученика, Хуберт ван дер Ханс и Джованни Динунцио, из живых людей превратились в три неприкаянных души. В последние дни мастер вел себя беспокойно; если стучали в дверь, он впадал в панику, как будто опасался прихода худших новостей. При любом неожиданном шуме он вздрагивал и весь передергивался, словно напуганный кот. Всегда неожиданные и тягостные визиты Северо Сетимьо настолько раздражали его, что у художника даже не получалось скрыть свою неприязнь. Раз за разом пересказывал он старому инспектору обстоятельства исчезновения Пьетро. С терпеливостью стоика, но при этом не пряча своего постоянного беспокойства, он позволял герцогской страже осматривать дом. Допросы и обыски обычно затягивались на долгие часы, и когда дознаватели наконец покидали мастерскую, Франческо Монтерга валился с ног от усталости.
С раздражающим постоянством мастер добредал до библиотеки, убеждался, что все там на месте, и уходил обратно, никогда не забывая проверить, надежно ли он запер дверь. Если же художник пытался сосредоточиться на работе, им немедленно овладевала какая-то летаргическая отрешенность, и в таком состоянии, с застывшим лицом, устремив взгляд в одну точку, заблудившись в собственных потаенных мыслях, он мог стоять часами, сжимая в пальцах бесполезную кисть. Если Монтерга случайно сталкивался с Джованни Динунцио на узкой лестнице, ведущей из мастерской на улицу, оба опускали глаза, чувствуя неловкость и вину, и комично пытались уступить друг другу дорогу — чтобы только не допустить малейшего телесного контакта. Они почти не отваживались говорить друг с другом. По ночам Франческо Монтерга запирался в библиотеке и не покидал ее до зари. Веки его были воспалены, а под глазами появились тяжелые мешки, полные сна, которого ему не хватало ночами.
Со своей стороны, Хуберт ван дер Ханс держался так, как будто недавние происшествия его не касаются. Однако его преувеличенное, почти театральное безразличие несомненно свидетельствовало о глубокой озабоченности, которую фламандец скрывал под маской равнодушия. Он работал без передышки с рассвета до наступления темноты; дожидаясь, пока высохнет темпера на одном полотне, молодой художник приступал к изготовлению цинковых красителей, а пока состав очищался от шлаков, булькая в котелке на медленном огне, начинал набросок углем на новом холсте. Когда темпера подсыхала, он накладывал новый слой и тут же бросался снимать котелок с огня, прежде чем жидкость начнет приставать к днищу. Лицо его из бледного превратилось в прозрачное; он не ходил, а передвигался длинными неуклюжими скачками, словно голенастая птица; он успевал повсюду, вечно занятый своими неотложными делами. Однако, казалось, за этой необузданной активностью тоже скрывается нечто иное: всякий раз, когда Франческо Монтерга покидал библиотеку, удостоверившись, что дверь надежно заперта, его фламандский ученик давал учителю время отойти подальше, а потом, никем не замеченный, осторожно крался вдоль узкого коридора и много раз дергал ручку двери, очевидно, в надежде, что она все-таки осталась открытой. Если Хуберт слышал какой-то шум, он удалялся своей скачущей походкой и, словно ничего не случилось, возвращался к своим лихорадочным занятиям.
В самом темном углу мастерской стояло около десятка картин, незавершенных или испорченных, предназначенных для того, чтобы писать поверх них новые. Среди этих картин выделялся неоконченный портрет молодой дамы. По каким-то странным причинам никто не решался писать поверх этого забытого полотна. Портрет представлял собой всего лишь нарисованный углем набросок с несколькими пробными мазками краской.
Хотя на картине даже не были прорисованы все черты, от нее веяло волнующей красотой. Фатима была изображена стоящей в центре комнаты, по своим размерам напоминающей мастерскую Франческо Монтерги. Однако ни меблировка, ни убранство помещения не соответствовали обстановке, в которой работал художник. Этот набросок был действительно сделан в его мастерской, но Жилберто Гимараэш заказал написать интерьер, напоминающий супружескую спальню португальской четы. Точка зрения наблюдателя располагалась не прямо по центру, а была чуть смещена к левому краю картины. На дальней стене можно было различить очертания зеркала, в котором, несмотря на незавершенность линий, отражалась расплывчатая фигура, скорее всего — Жилберто Гимараэш. Свет падал из окна на правой стене, створки которого были слегка прикрыты. На подоконнике стояла ваза с мелкими желтыми цветочками. Пониже зеркала виднелась скамеечка, на которой, словно по забывчивости, оставалась корзина с фруктами. В левом углу картины художник поместил край кровати с высоким балдахином, поднимавшимся до самого потолка; сверху свисала занавесь пурпурного цвета. На Фатиме было платье из зеленого бархата, его длинный шлейф ложился складками на квадратики дубового пола, такого же, как в мастерской флорентийца. В руках женщина держала нечто напоминающее четки. Волосы Фатимы были собраны под конической формы колпаком, загнутым наверху и накрытым прозрачной вуалью, которая ниспадала до плеч, высоких и гордых. По вырезу платья и по краям рукавов шла меховая отделка. Грудь была перехвачена поясом, который, как ни странно, вместо того, чтобы скрывать ее формы, их подчеркивал. Набросок пробуждал во всех странное ощущение, плохо поддающееся объяснению. Хуберт вспоминал, как однажды ему довелось видеть Фатиму сквозь полуприкрытую дверь, когда она позировала Франческо Монтерге. Его удивляла пышность бюста у дамы на портрете — в действительности его размеры были гораздо более скромными.
Джованни Динунцио молча преклонялся перед этой картиной. Каждый раз, когда он замечал взгляд мастера Монтерги, обращенный на приговоренный к смерти портрет, юноше казалось, что он читает в глазах старого художника смесь разочарования и непонимания, словно учитель не может объяснить себе загадочных причин, по которым португалка отвергла работу, к которой он почти что и не приступал. Возможно, эта женщина в глупом своем неведении полагала, что окончательный вид картины должен быть ясно очерчен уже в первом наброске. Как ни старался художник убедить заказчицу, что это всего-навсего эскиз, переспорить ее он не смог: Фатима провела в мастерской только несколько дней. Это было то же самое, что принимать форму корабельного каркаса за очертания готового галеона в день, когда его спускают на воду. Но терпение Франческо Монтерги лопнуло, когда жена лузитанского судовладельца отозвалась о картинах братьев ван Мандер как об образчике совершенной красоты. Фламандский ученик слышал, как художник спорил с заказчицей, слышал и его крики, и ее гневную отповедь, и стук захлопнувшейся двери. Женщине по незнанию удалось надавить своим изящным пальчиком на открытую рану его тщеславия.
Для мастера Монтерги это было величайшее из унижений, ответ за которое держал его враг, Дирк ван Мандер.
Унизительный эпизод с четой Гимараэш не только явился одной из самых страшных напастей, которые довелось испытать Франческо Монтерге, — это дело касалось ключевой позиции в войне, которую он вел со своим фламандским соперником, в споре о тайном рецепте изготовления масляных красок. Несмотря на то, что Грег ван Мандер отказался от Oleum Presiotum 13, краски, которые он смешивал, намного превосходили те, что были в распоряжении флорентийцев. Они отличались особым блеском и прекрасной фактурой, они были совершенно однородными и не требовали дополнительного применения прозрачных лаков, которые накладывают поверх последнего слоя. Но больше всего в них поражала быстрота засыхания — ведь замешивались эти краски не на яйце, а на масле. Франческо Монтерга использовал в своей работе либо темперу, приготовленную на яичных желтках, либо маковое масло, в зависимости от обстоятельств. Однако у каждого из двух этих способов были свои неизбежные недостатки: слои темперы, наложенные один поверх другого, быстро засыхали, но при этом никогда, даже если по завершении работы накладывались бесцветные лаки, не удавалось достичь блеска и теплоты, присущих масляной живописи. Красители, замешенные на масле, напротив, отличались неограниченной тягучестью, а также неизменной стойкостью к воздействию света, сырости, температуры и к течению времени; с другой стороны, засыхание каждого слоя растягивалось на дни, а в некоторых случаях и на целые месяцы — пока наконец-то не испарятся все жидкие составляющие. Никто не знал, как удалось братьям ван Мандер разрешить эту дилемму, которая казалась вечной. Все говорило о том, что и в самой Фландрии секреты братьев ведомы только им и сойдут вместе с ними в могилу. Невежды полагали, что масляную живопись изобрели братья ван Эйк; лишь немногие художники знали, что использование масел — техника почти такая же древняя, как и сама живопись. Проблема состояла в том, что по каким-то странным причинам почти никому не удавалось совместить различные формулы, зашифрованные — более или менее тщательно — в текстах старинных трактатов, а правильное их совмещение как раз и позволяет достигать безупречных цветовых решений и быстрого засыхания. Франческо Монтерге было известно, что масло применяли еще при написании древнейших картин, украшавших сокровищницы египетских дворцов. Плиний утверждает в XVI главе своей «Всеобщей истории» 14, что «все смолы растворимы в маслах», но оговаривает, что к оливковому маслу это не относится. В шестом веке Аэций писал, что масло из грецких орехов хорошо сохнет и годится для изготовления лаков, защищающих позолоту и восковые краски. В рукописи из Лукки, восьмого века, также упоминаются прозрачные лаки, добываемые из льняного масла и смол. Та же техника описана и в «Учебнике с горы Афон», при этом используют льняной экстракт, который нужно кипятить, смешивая со смолами, пока он не превратится в лак. Его рекомендуют применять в сочетании с темперой или воском для смягчения тонов, когда пишут одежду, предметы или фон. Загадка обнаруженных на Востоке «черных мадонн» объясняется именно применением масел; а ведь этим изображениям посвящено множество ученых комментариев. Священники, богословы, эрудиты и мистики высказывали самые фантастические гипотезы. На деле разгадка этой тайны имеет вполне земное объяснение и коренится в проблеме, с которой сталкивается любой художник: окисление клеящих компонентов, входящих в состав красителей. Черные мадонны — это византийские иконы, поверхность тела которых написана маслом, а одежду писали с помощью других средств. Поэтому лицо и руки у них почернели из-за воздействия света и воздуха, а части, написанные темперой, сохранили изначальный цвет. Это была одна из причин, по которой старинные художники разочаровались в масляных красках, вместо того чтобы попробовать усовершенствовать эту технику. Немецкий монах Теофил в своем трактате «Diversarum Artium Schedula» в очень простых выражениях объясняет, как использовать масла, в первую очередь льняное, для растворения измельченных пигментов, и утверждает, что его способ годится почти для всех красок; особенно хорошо он подходит для станковой живописи, «поскольку картину следует выставлять на солнце, чтобы она подсыхала», как пишет Теофил. В «Трактате» Ченнино Ченнини тоже есть ясное указание на применение различных масел в качестве растворителя для пигментов и дается формула, которой пользовался Джотто: «Льняное масло надлежит при солнечном свете перемешать с жидким лаком в пропорции одна унция лака на фунт масла, и в эту смесь засыпать красители. Если нужно тебе в три приема написать одежду, изготовь потребные тебе краски и кистью из беличьего волоса наложи первую часть туда, куда следует, смешивая один цвет с другим, так чтобы краска ложилась густо. Спустя несколько дней посмотри, не изменились ли оттенки, и поправь то, что необходимо поправить. Тем же способом пиши и тело человеческое, или все, что пожелаешь: горы, и деревья, и все остальное». Козимо писал, что в определенных случаях поверх яичной темперы допустимо накладывать масляные краски, но предупреждал, что масло будет долго сохнуть. Как раз к сочетанию темперы и масла часто прибегал и Франческо Монтерга, чтобы таким образом уменьшить поверхность масляной краски и ускорить засыхание.
Как бы то ни было, существовала и другая проблема: краски, замешенные на масле, получались чересчур густыми. А старые авторы не слишком подробно распространялись об этой трудности: Альберти в трактате «De re aedificatoria» 15 лишь называет проблему, но не подсказывает решения: «Чтобы масляная краска не была такой густой, ее можно отстаивать: не знаю, как это происходит, но если ее поместить в особый сосуд, краска постепенно очищается. Впрочем, мне известно, что существует и более быстрый способ решить эту проблему».
В «Страсбургской рукописи», созданной примерно в те же годы, описан способ, почти совпадающий с тем, который упоминал великий Козимо: «Следует довести до кипения льняное либо ореховое масло, после смешать с определенными сиккативами, как, например, цинковый купорос. Полученная смесь, отстоявшись при солнечном свете, становится не слишком густой и делается прозрачной, как воздух. Те, кому довелось ее видеть, утверждают, что обладает она прозрачностью более чистой, чем прозрачность бриллианта. Это масло имеет способность быстро высыхать и придает всем цветам чудесную ясность и блеск. Мало кто из художников знает о его существовании, а из тех, кто знает, редко кому удавалось его изготовить; за свое совершенство получило оно прозвание Oleum Presiotum. В нем можно размягчить и растворить любую краску. Однако, хотя этот состав и не ядовит, старинные рукописи упоминают, что он опасен, но нигде не сказано, чего же следует бояться». Эта последняя формула не давала Франческо Монтерге спокойно спать, поскольку в ней объединялись все достоинства, казавшиеся несоединимыми: блеск и подвижность, защищенность от воздействий времени и быстрое высыхание. С другой стороны, сама реальность не допускала такой формулы. Бесчисленное количество раз следовал мастер Монтерга каждому шагу описанной процедуры, но результат всегда был один и тот же: когда написанную на доске картину выставляли на солнце, жар так изгибал дерево, что оно буквально ломалось. Флорентиец проводил опыты со всеми маслами, упоминавшимися в старинных рукописях: он растворял красители в масле из льна, сонного мака, грецких орехов, гвоздики, лаванды и даже в таких маслах, которые никто не рекомендует применять — как, например, оливковое. Последствия всех опытов оказывались, мягко говоря, неутешительными: если красители не меняли своего цвета, достигая оттенков, не имеющих даже названия, то смесь получалась такой густой, что ее было не отодрать со дна котелка; если же, наоборот, состав выходил жидким и его было удобно наносить на поверхность картины, высыхание могло занимать до полугода. В тех редких случаях, когда мастер добивался смеси, в которой цвета не менялись до неузнаваемости, и при этом субстанция оставалась более или менее текучей и засыхала в приемлемое время, исход был предрешен заранее: через несколько дней краска начинала трескаться и вскоре осыпалась полностью. Эксперименты эти отнимали у художника драгоценное время, необходимое для работы и для размышлений. Подавленный, он возвращался к изготовлению обыкновенной темперы; разбивая яйца и отделяя белки от желтков, Франческо Монтерга чувствовал себя жалким поваром. Стоя посреди яичных скорлупок, отгоняя мух, кружащих над смесью, он в очередной раз задавался вопросом о формуле, которой пользуются братья ван Мандер. С другой стороны, мастеру приходилось проводить свои эксперименты с величайшей осторожностью, чтобы не попадаться на глаза даже случайным наблюдателям, поскольку деятельность любых союзов, цехов, корпораций и отдельных художников подчинялась строгим правилам и уставам. Статья IV устава, составленного коллегией мастеров в Генте, гласила:
Каждый художник, принятый в корпорацию, должен работать обычными красками естественного происхождения по камню, холсту, трехстворчатым доскам и прочим материалам; если же он нарушит это правило, то должен уплатить десять дукатов штрафа.
Статья VI предупреждала:
Если художник работаете драгоценным материалом, а старший по цеху либо присяжные инспекторы уличат его в краже, преступник должен заплатить пятнадцать фунтов штрафа.
Статья X предписывала:
Присяжные, как честные и ревностные стражи, должны приходить в дома художников в любое время и в любом месте, чтобы проверять, не нарушено ли какое-либо из вышеуказанных правил и нет ли каких-либо иных нарушений, и никто не вправе препятствовать этим посещениям.
Уставы обходились с художниками столь сурово, что казалось, чистота канонов живописи охраняется с той же добросовестностью, с какой доктора Церкви борются с колдовством. И разумеется, эксперименты с малоупотребительными материалами, тем более эксперименты безуспешные, ставили под удар престиж старого мастера, его невеликий капитал и, главное, его возможность заниматься ремеслом и право на учительство. Единственный, кому Франческо Монтерга рассказывал обо всех своих действиях и поверял любые секреты, был Пьетро делла Кьеза. Вместе они проводили ночи без сна в тусклом свете свечи, наблюдая за кипящим маслом, перемешивая смолы, измельчая всевозможные минералы. Любой случайный свидетель мог бы присягнуть, что наблюдает за изготовлением колдовского зелья.
А теперь, когда мастер Монтерга остался без самого верного ученика, ему было не с кем поделиться своими предположениями, некому пожаловаться на неудачи. Конечно, попытки овладеть формулой Oleum Presiotum занимали большую часть повседневного существования флорентийского художника, но это была не единственная и даже не важнейшая его забота: на самом деле ему не давала покоя загадка цвета.
Подозрения Пьетро делла Кьеза по поводу Хуберта ван дер Ханса имели свои основания. Он действительно застал своего соученика-альбиноса в момент, когда тот рылся в библиотеке учителя. Но угрозы фламандца, а потом смерть самого Пьетро помешали преданному ученику рассказать Франческо Монтерге о темных делах Хуберта.
Но это было и не нужно. Мастер и так подозревал, что ван дер Ханс — шпион, подосланный Дирком ван Мандером. Итак, что именно могло интересовать фламандских братьев? Возможно, думал Монтерга, это секрет математических расчетов перспективы и ракурса. Однако мастер заметил, что во время обучения Хуберт не проявляет особенного интереса к этим вопросам. Однажды он оставил на виду у своего ученика кое-какие записи — разумеется, апокрифические, — в которых речь шла о передаче перспективы, и убедился, что фламандец не выказал никакого любопытства.
Если и был кто-то, любой ценой жаждущий овладеть секретом, так это сам Франческо Монтерга. И секрет этот находился в руках ван Мандеров. Тогда почему же флорентийский художник терпел присутствие шпиона в собственной мастерской? Почему он распахнул дверь своего дома перед врагом? Тому было несколько причин. Во-первых, фламандский ученик играл роль передаточного звена, с помощью которого можно было понять, что ищут братья ван Мандер. Может быть, говорил себе Монтерга, он сам является хозяином какого-то секрета, только не знает об этом. Во-вторых, мастера не покидала надежда, что и сам Хуберт обладает знанием, пусть и частичным, о формуле Oleum Presiotum, — он ведь был учеником фламандских братьев. Нужно было просто набраться терпения и продолжать играть в игру под названием «вор у вора дубинку украл».
От Франческо Монтерги не укрылся явный интерес Хуберта к его библиотеке. А ведь главным сокровищем, хранившимся в его святая святых, была рукопись, унаследованная флорентийцем от учителя, в которой как раз и раскрывалась тайна цвета: старый мастер бился над ней годами, пытаясь расшифровать иероглифические письмена, заполнявшие страницы после многообещающего заглавия. Однако их с Пьетро ночные бдения, когда они вдвоем пытались отыскать путь в неприступную твердыню таинственных чисел, рассыпанных между строками трактата святого Августина, не дали абсолютно никаких плодов. И теперь, оставшись без своего ближайшего соратника, Монтерга неожиданно обретал продолжателя своих трудов, который, возможно, окажется полезным в разгадке этой тайны.
Сам того не ведая, Хуберт ван дер Ханс стал проводником, который должен был привести старого мастера к разгадке таинственного шифра.
Так что же на самом деле представлял этот Secretus colons in status purus?
Место, где обнаружили изувеченное тело Пьетро делла Кьеза, не было совсем незнакомым для Франческо Монтерги. На широких угодьях, принадлежавших Кастелло Корсини, за оливковыми рощами, растущими по склону Монте Альбано, укрытая листвой дубов и зарослями можжевельника, дрока и вереска, стояла полуразвалившаяся хижина, которую мастер часто посещал. Ее ветхая соломенная крыша была такой низкой, что терялась в лесной зелени. Мало кто знал о существовании этого домика, включая даже обитателей соседней деревни. Если какой-нибудь заблудившийся путник решался пройти по извилистой узкой тропе, струившейся через лес, он быстро менял свое решение, когда навстречу ему выбегала свора яростных, злобно рычащих собак — полдюжины овчарок, каждая размером с волка; они скалились сразу всеми зубами, и шерсть на холке у них стояла дыбом.
Но собаки могли и уступить дорогу путнику — если его признавала самая старая из овчарок, которая была к тому же и самой опасной и которой подчинялись все остальные. Тогда, подобно кучке веселых щенков, они начинали ластиться к руке прибывшего и оспаривать друг у друга его внимание, толкаясь и направляя его к заброшенной хижине. Именно так вели себя собаки с Франческо Монтергой. Каждую пятницу, еще до полудня, мастер брал в руки дорожную палку, придававшую ему вид монаха-францисканца, и вместе со своим верным Пьетро отправлялся в приятное путешествие вверх по берегу, через рощи, покрывающие отроги Монте Альбано. Они никогда не ходили одной и той же дорогой. Словно принимая вызов, внятный только им двоим, учитель и ученик порой выбирали самый обрывистый склон, а иногда пролагали путь через никому доселе не известные дебри. Часто случалось им потерять верное направление, однако оба знали, что причин для беспокойства нет: всегда, где бы путники ни находились, неизвестно откуда, продираясь прямо сквозь чащу, появлялись собаки и выводили их на потаенную тропу, ведущую к хижине. Любой решил бы, что эти псы давно одичали. На самом деле у них был хозяин.
И действительно, на пороге хижины, предупрежденный лаем собак, посетителей всегда встречал человек с увесистым посохом в руках. Человек этот своим обличьем напоминал монаха-отшельника: на нем было длинное потертое одеяние из кожи, перехваченное на поясе ветхой истрепанной веревкой. Сандалии, примотанные к его ступням рваными тряпками, служили ненадежной защитой от холодов и колючек. Серая всклокоченная борода развевалась на ветру, словно клок шерсти, инородный его телу. У отшельника было лицо старика, однако тело его было мускулистым и стройным, как у человека, которого старость еще не коснулась. Те немногие, кто был знаком с этим сокровенным человеком, называли его II Castigliano 16. На самом деле его звали Хуан Диас де Соррилья. На незнакомых он производил впечатление человека мрачного и дикого, что совсем не соответствовало приветливости, с которой Кастилец встречал своих обычных посетителей. Тот, кто часто приходил в его дом, мог бы рассказать о его радушии и гостеприимстве, хотя речь его при этом всегда оставалась сдержанной, а поведение — настороженным. Было очевидно, что лесной житель предпочитает молчаливое общество своих собак обществу себе подобных.
Франческо Монтерга регулярно навещал Кастильца по одной простой причине. Их общение продолжалось ровно столько времени, сколько занимали переговоры, необходимые для небольшой сделки, которая каждую пятницу совершалась в затерянной лесной хижине. Дело в том, что Кастилец добывал и готовил лучшие красители, которые только можно было отыскать во всех землях полуострова Италия. С методичным усердием собирателя гербария старый отшельник с корзиной за плечами и несколькими мешками на поясе отправлялся на сбор корня марены, из которого он получал розовые и фиолетовые красители. Мастер Монтерга не знал, как это ему удается; было известно, что краски из марены — столь же яркие, сколь и непрочные: они сначала бледнеют, а через несколько дней полностью выцветают. Тем не менее корни этого растения, прошедшие через ступку Кастильца и смешанные с еще одним порошком неизвестного происхождения, приобретали несокрушимую прочность.
Старый отшельник был неутомим в своих странствиях. В мешках, которые он носил на поясе, и в котомках у него за спиной можно было обнаружить куски малахита и лазурита, комья зеленой и охристой земли, а в его лачуге хранились груды морских раковин, за которыми он специально путешествовал на побережье и из которых потом изготавливал лучший пурпур, какой когда-либо видели человеческие глаза.
Его синие краски были истинным сокровищем. Старик исследовал обрывистые склоны гор от Апуанских Альп до Кьяны и от бассейна Арно до Мареммы и Южной Тосканы. На горных обнажениях, которые он опознавал по струям бористого пара, бьющим из расщелин, Кастилец находил настоящие залежи лазурита. Одна из главных сложностей при работе с этим камнем — его очистка от других компонентов, содержащихся в породе. Старинные трактаты рекомендовали для этой цели утомительное дробление и промывку, но такие операции немыслимо удорожали полученный минерал, к тому же никогда не удавалось достичь абсолютной чистоты. Никто не понимал, как умудрялся испанец в одиночку добывать из этого камня красители, полностью очищенные от примесей. Франческо Монтерга отдавал себе отчет, что каждый дукат, который он платит отшельнику, приносит ему огромную прибыль и превращается — на практике — в чистейшие небеса и роскошные одеяния.
Желтые краски были светозарными, как солнце, и опасными, как преисподняя. Свинец, содержавшийся в прекрасном «неаполитанском желтом», придавал этому цвету настолько же чистое сияние, насколько ядовитым было его воздействие. Эти краски нужно было использовать с максимальной осторожностью. Случайное попадание свинца в пищевые пути означало мгновенную смерть; попадание на кожу вызывало медленное прогрессирующее отравление, которое, после болезненной агонии, уносило жизнь несчастного, поддавшегося на ласку этого влекущего цвета. Франческо Монтерга строжайше запрещал его использование своим ученикам.
«Черный цвета слоновой кости» Кастилец получал из оленьих рогов. Как охотник он не ведал жалости. Когда старик вместе со своими овчарками углублялся в чащу, вооруженный арбалетом собственной конструкции, ни одна из его охотничьих экспедиций не оставалась бесплодной. Это была методичная и терпеливая работа. Собаки устремлялись вперед, навострив уши, прильнув чуткими носами к самой земле. Когда они брали след зверя, то бежали каждая в своем направлении, образуя окружность площадью до трех акров. Рыча и лая, даже не видя зверя, все плотнее замыкая круг, они выгоняли оленя на место, где стоял хозяин. Когда загнанный перепуганный олень попадал в поле зрения охотника, он получал стрелу между глаз раньше, чем успевал броситься прочь. Каждый участник охоты оставался со своей долей добычи. Рога, хребет, окорока и шкура доставались хозяину. Потроха, кишки и прочие внутренности — собакам. Уши приносились в дар Богу: каждый раз по возвращении домой Кастилец отрезал их и клал к подножию деревянного креста, который когда-то вкопал перед входом в хижину. Рога тщательно отделялись от черепной коробки и потом прокаливались на углях в закрытой посудине. Полученный состав старик заливал кислотой и кипятил эту смесь, пока она не превращалась в горстку угольков. В результате получался самый черный и сверкающий пигмент, какой когда-либо существовал. Как ни странно, все эти вещества изготовлялись с единственной целью — они без остатка шли на продажу. Чтобы обеспечить материалами для живописи себя самого, Кастилец прибегал к другим способам — без всякого сомнения, значительно менее традиционным. Ни одна живая душа не видела его картин. И на это были свои причины. Хуан Диас де Соррилья писал, повинуясь единственной необходимости — изгонять своих собственных демонов. Красители, которые он использовал, рождались из его особенного восприятия Универсума, видимого сквозь призму живописи. Старый художник полагал, что, чтобы живопись не была всего-навсего неумелым и ущербным подражанием, цвет должен иметь ту же природу, что и изображаемый объект. И действительно, размышлял он, если Вселенная, которую мы воспринимаем, создана из материи и каждому веществу присущ свой цвет, тогда законы живописи не должны отличаться от законов природы. И отойти хотя бы на шаг от соблюдения законов природы означает изменить вселенский порядок в мире, в котором мы живем. На практике это утверждение принимало такую форму: если, например, отшельник решал изобразить хижину и лес вокруг нее, он готовил краски из материалов, входивших в состав каждого из объектов, которые собирался написать. Поэтому дерево, из которого была построена хижина, давало ему краситель, точно передававший ее цвет. Краска, необходимая для написания соломенной крыши, требовала именно тех травинок, что лежали на этой крыше, и никаких других. Изображая деревья, листву, плоды и цветы, Кастилец пользовался экстрактами каждого из этих предметов. Если нужно было написать оленя, цвета для каждой части его тела делались из вещества, из которого был сделан сам олень. Никто не знал, с помощью каких клеящих составов художнику удавалось закреплять такие краски, чтобы они не теряли своей эфемерной яркости. Но если Универсум, помимо сочетания своих видимых элементов, таил — и одновременно раскрывал — некую идеальную сущность, живопись не могла быть банальным отображением отображения. А это значит, что помимо внешнего сходства в любом объекте, появляющемся на картине, должно быть что-то от идеи, которая поддерживает его существование.
Так, например, чтобы воплотить в фигуре человека идею живого существа, Кастильцу недостаточно было совершенной передачи телесных форм. Нужно было вдохнуть в это тело дух, невидимый простым зрением. Поэтому Кастилец разработал подробную классификацию идей, которым соответствовали определенные элементы, передававшие самую суть — дух, дающий жизнь материи. В соответствии с его системой лошадиная сперма, например, несла в себе идею живости, изобилия, эпического настроения, верности и благородства. Если требовалось передать страдание, самоотречение, трудолюбие или жертвенность, художник добавлял в свои материалы капли пота. Растворенные в краске слезы выражали идею жалости, милосердия, несправедливости и чувства вины. Кровь была одним из тех драгоценных элементов, что одновременно несут в себе цвет предмета, его идею и его душу. Изображая человеческое тело, Хуан Диас де Соррилья, не колеблясь, использовал собственную кровь, разведенную в маковом масле. Иногда, поддавшись приступу мистического красноречия, испанец начинал объяснять основы своей теории Франческо Монтерге. Слушая эти рассуждения, флорентийский мастер не только убедился в, мягко выражаясь, сомнительной законности опытов своего коллеги — он также утвердился в мысли, что Хуан Диас де Соррилья определенно утратил рассудок.
Когда старый мастер и его ученик наносили Кастильцу один из последних совместных визитов, отшельник сидел в самом темном углу своей лачуги и что-то царапал углем по дереву. Флорентийскому художнику показалось, что старик делает набросок для портрета Пьетро делла Кьеза. Ему было, конечно, любопытно познакомиться с техникой своего испанского коллеги; он вытянул шею, стараясь разглядеть детали рисунка. Однако Кастилец незамедлительно перевернул доску. Он относился к своему творчеству с какой-то болезненной ревностью. Монтерга не придал происшествию никакого значения, поскольку помнил, что рассудок у его коллеги все-таки поврежден.
Никто из тех, кому были ведомы странные привычки отшельника-испанца, не проявлял к ним особенного интереса — до того дня, когда совсем рядом с его потаенным жилищем обнаружили тело ученика Франческо Монтерги с обезображенным лицом.
Никто не имел оснований предполагать, что этот отшельник в лохмотьях из потертой кожи, почти такой же дикий, как и собаки, с которыми он делит кров, когда-то находился под покровительством Изабеллы, королевы Кастилии, и ее мужа Фердинанда, короля Арагона. Никто не мог бы представить, что этот призрак, который прячется в густой листве, сторонится людей и спит в развалившейся лачуге, когда-то получал главные заказы от испанских монархов. Хуан Диас де Соррилья родился в Паредес-де-Навас, что в Кастилии. Он был земляком и соучеником Педро Берругете, отца Алонсо Берругете, которого спустя много лет признают основоположником испанской живописи. Хуан и Педро были как братья. Их пути разошлись после смерти учителя. Хуан Диас де Соррилья перебрался в Италию и поселился в Умбрии. Его талант сразу же был замечен; когда ему не исполнилось еще и четырнадцати лет, он получил теплое рекомендательное письмо из рук самого Пьеро делла Франческа: «Предъявитель сего — испанский юноша, прибывший в Италию, чтобы выучиться живописи, и просивший моего позволения взглянуть на картину, которую я начал писать в Зале. Поэтому необходимо, чтобы ты так или иначе постарался достать для него ключ, а если еще в чем-либо сможешь ему оказаться полезным, сделай это для меня, поскольку это необыкновенный юноша». Первые свидетельства неординарного поведения Хуана также относятся к этому времени; трудно сказать, какое именно происшествие заставило его покровителя изменить свое мнение о юноше, только в другом письме Пьеро делла Франческа прямо противоречит данной им самим рекомендации: «Дошли до меня известия, что испанцу не было позволено войти в Зал; я за это благодарен и прошу тебя передать при встрече сторожу, чтобы так же поступал он и с остальными».
После бесплодных блужданий, которые начались в Риме и закончились во Флоренции, юноша возвратился в Испанию. В Сарагосе он по заказу вице-канцлера Арагона работал над надгробием и ретабло в капелле монастыря Херонимо де Санта Энграсиа. Все эти годы он подвизался в качестве скульптора, главным образом в Сарагосе, пока Изабелла Кастильская не призвала его к себе на службу, назначив придворным живописцем и скульптором. Именно в этот период Хуан Диас де Соррилья получил заказ на несколько проектов, которые могли навсегда обессмертить его имя. Впрочем, все они так и остались в набросках. Покровителям юноши его работы показались чересчур сложными, зловещими, перегруженными темными иносказаниями, значения которых никто не понимал. Несмотря на то что талант и особенно техника молодого художника не подвергались сомнению, его наброски представляли собой странные фантазии на библейские сюжеты в обрамлении пугающих пейзажей. «Усекновение главы святого Иоанна Крестителя» его работы было таким страшным, что многие просто не могли смотреть на картину. То ли по иронии его высокопоставленных покровителей, то ли по чистой случайности Хуан получил место в судебной канцелярии и скромное жалованье, позволявшее ему экономное, но достойное существование. Начиная с этого времени художник решил сохранять свои произведения в тайне. Подобно некромантам, в одиночестве творящим секретные заклинания, Хуан Диас де Соррилья запирался в потаенном погребе и заклинал темных духов, обитающих в его рассудке, приговаривая их к заточению в красках на его картинах. Но об этих занятиях стало известно. Вероятно, чудовища, которых изгонял художник, наводили такой ужас, что ему было предписано покинуть кастильский двор.
В соседней Сории Хуан познакомился с Аной Инее де ла Серна и вскоре женился на ней. Ана была старшей дочерью богатого торговца пряностями. Их брак был столь же несчастливым, сколь и коротким. Художник запирался на целые дни и писал свои картины. В это время во рту у него не бывало ни крошки, а в комнату не проникал снаружи ни единый луч света. Даже жена не имела права нарушить его уединение. С тех самых пор, чтобы никто не увидел его работ, испанец, едва закончив картину, уничтожал ее или писал новую на том же дереве. Одна доска могла скрывать до двадцати изображений, написанных одно поверх другого. И именно в это время Хуан Диас де Соррилья начал экспериментировать с пигментами собственного производства и изобретать собственные рецепты. Художнику было необходимо, чтобы краски высыхали быстро, подчиняясь диктату его демонов, чтобы снова начать писать поверх законченной картины. Потом произошли какие-то странные события, ясности в которых нет и по сию пору, в результате Хуан Диас де Соррилья попал под стражу; его супругу нашли мертвой, а причиной смерти явилось скорее всего отравление. На теле женщины были обнаружены ужасные следы, которые оставляет ядовитая ласка «неаполитанского желтого». Впрочем, поскольку суд не смог прояснить обстоятельств отравления, художник был оправдан.
Ранний взлет и стремительное падение этого странного живописца находились во власти силы, сопоставимой, но разнонаправленной с силой судьбы, которая хранила его бывшего соученика, Педро Берругете, со временем ставшего одним из самых почитаемых художников своей земли. А Хуан, забытый, лишенный славы, одержимый все более страшными демонами, порешил удалиться из мира людей и отправился в свое дикое тосканское пристанище.
Под предлогом приобретения красок Франческо Монтерга снова отправился навестить Кастильца. Когда он углубился в лес, то удивился, что собаки не выходят ему навстречу. Достигнув хижины, мастер утвердился в своих предположениях: Хуан Диас де Соррилья покинул это место. Дровяной сарай, где нашли тело Пьетро делла Кьеза, находился от дома испанского художника на расстоянии всего одной лиги.