II

10 Где семя повешенного упадет на землю…

«Где семя повешенного упадет на землю, — читал Макиа,[27] — там и найдешь мандрагору». Мальчишками, когда Нино Аргалья и его лучший друг Макиа еще жили в селении Сант-Андреа округа Перкуссина, что во Флоренции, они мечтали найти корень мандрагоры, чтобы обрести волшебную власть над женским полом. Они решили, что рано или поздно отыщут в лесу хоть одного висельника, и неутомимо рыскали в дубовой роще Каффаджо — родового поместья семейства Никколо — и в долине около монастыря Санта-Мария дель Импрунета. Они даже забирались в лес возле замка Биббионе, но находили одни лишь грибы. Однажды, правда, наткнулись на неизвестный темный цветок, но от него они лишь покрылись сыпью. Потом они решили, что, возможно, совсем не обязательно, чтобы мандрагору оплодотворило именно семя висельника, и после долгих усилий выдавили из себя по нескольку капель, но земля осталась равнодушной к их стараниям, и не произвела мандрагору на свет божий.

Но вот однажды, в пасхальное воскресенье, когда им обоим было почти по десять, восемьдесят заговорщиков, включая архиепископа в полном облачении, по приказу Лоренцо Медичи были вывешены в окнах Палаццо Синьории.[28] Как раз в это время Аргалья находился в гостях у Макиа и его отца Бернардо, в их особняке напротив Понте Веккьо, совсем близко от упомянутого Палаццо, и когда они увидели бегущих к площади людей, то кинулись следом.

Папаша Бернардо, взволнованный и испуганный не меньше подростков, тоже побежал с ними. Человек начитанный, веселый и кроткий, Бернардо казней и кровопролитий не одобрял, но архиепископа, болтающегося в петле, не каждый день увидишь, на такое стоило посмотреть. Мальчишки успели захватить с собой миски — на случай, если им достанутся желанные капли семени. На площади они увидели своего приятеля Агостино. Он стоял под самыми окнами и, подпрыгивая от возбуждения, осыпал повешенных и всю их родню до седьмого колена отборной бранью, сопровождая это непристойными жестами. «Имел я вас всех!» — вопил он, обращаясь к начинающим разлагаться трупам, покачивающимся на ветру. Аргалья и Макиа шепнули ему про волшебные свойства мандрагоры, и он с миской в руках встал там, куда, по всей видимости, должна была упасть вожделенная капля с архиепископского пениса. Позднее, у себя дома в Перкуссине, они закопали эти миски, пошептали над ними «сатанинские» слова и принялись тщетно ждать всходов любовного зелья.

«Истории о повешенных предателях никогда не бывают до конца правдивыми», — сказал в этом месте Акбар Могору дель Аморе.

Они с самого начала дружили втроем — Антонио Аргалья, Никколо Макиа и Аго Веспуччи. Самый дерзкий из них, златовласый Аго, принадлежал к драчливому и бранчливому клану Веспуччи. Они жили всем скопом в перенаселенном городском квартале Оньиссанти, промышляли торговлей оливковым маслом, вином и шерстью на противоположном берегу Арно, с жителями округа, который называли Драконье гнездо. Аго тоже сквернословил и кричал, что было вполне понятно, потому что темпераментные Веспуччи иначе изъясняться просто не умели; они и друг на друга орали, словно цирюльники или торговцы снадобьями от хворей со Старого рынка. Отец Аго служил нотариусом в канцелярии Лоренцо Медичи, так что после пасхальной резни и казней он оказался в стане тех, кто победил. «Только чертово войско Папы все равно сюда нагрянет, мы же убили его гребаного служителя, — шепнул Аго своим друзьям. — И Неаполь тоже нами недоволен».

Его двоюродного брата, двадцатичетырехлетнего Америго, или Альберико, Веспуччи, срочно пристроили сопровождать отца, которого звали Гвидо, в Париж — просить короля Франции о помощи клану Медичи. По блеску в глазах кузена Аго понял, что того гораздо больше интересует Париж, нежели встреча с королем. Сам Аго к путешествиям не стремился.

— Я-то заранее знаю, кем стану, когда вырасту, — сказал он приятелям, когда они бродили по лесам Перкуссины, где мандрагора так и не обнаружилась, — гребаным торговцем. Буду торговать овцами либо вином, а если поступлю на службу в канцелярию, то стану скребопером, нищим как церковная крыса и без всяких надежд на будущее.

Несмотря на унылые перспективы, которые он сам себе предрекал, Аго любил фантазировать и знал множество невероятных историй. Это были истории о путешествиях, подобных тем, какие совершил Марко Поло. Никто не верил его россказням, но слушать их любили все. Особенно нравились его истории про самую красивую девушку в городе, а может статься, и во всем свете. Прошло всего два года, как Флоренция оплакала умершую от чахотки Симонетту Каттанео. Она вышла замуж за одного из кузенов Аго, Марко Веспуччи, которого за глаза звали не иначе как Марко-рогоносец или Чудак. Дело в том, что устоять перед томной красотою белокурой Симонетты было невозможно. При одном взгляде на нее мужчины млели и готовы были целовать землю, по которой ступали ее ножки. Да что мужчины — ее любили даже женщины, ее любили кошки и собаки. Болезни, видимо, тоже ее любили, потому что она умерла, не дожив до двадцати четырех лет. Она стала женой Марка, но бедняга был вынужден делить ее со всем мужским населением, что он поначалу и делал с покорным добродушием, которое, по мнению вечно интригующих, завистливых родичей, явно свидетельствовало о том, что у Марко не всё в порядке с головой. «Подобная красота, — говорил этот бесхитростный человек, — не может принадлежать кому-то одному. Это всеобщее достояние — как река, или золотая казна, или прозрачный свет и легкий воздух Тосканы». Живописец Алессандро Филипепи изображал ее много раз и в разных обликах: и как Венеру, и как Весну, и ее как таковую. Позируя, она всегда называла его «мой маленький бочонок», путая его со старшим братом, которого действительно прозвали Боттичелли, то есть «бочоночки», за его округлые формы. Филипепи ничуть не был похож на бочонок, но поскольку Симонетте угодно было так его называть, он не протестовал и вскоре стал откликаться на это прозвище. Чаровница Симонетта имела над людьми такую власть, что ей не составляло труда превратить мужчину в то, чего ей в данный момент хотелось: в бога, в комнатную собачонку, в стульчик, на который она могла бы ставить ножки, и уж конечно в страстного любовника. Вокруг Симонетты сложился целый культ, люди даже украдкой молились ей в церкви, шепотом повторяя ее имя. Вскоре начали ходить слухи о сотворенных ею чудесах: будто бы встреченный ею человек, едва подняв на нее глаза, был поражен внезапной слепотой, другой же, наоборот, прозрел, когда она в порыве сострадания коснулась бледными пальчиками его лба; параличный ребенок вдруг встал на ножки и кинулся следом за нею, другой же мальчишка обезножел после того, как позволил себе сделать непристойный жест у нее за спиной. Братья Медичи — Лоренцо и Джулиано — сходили по ней с ума и даже устроили турнир в ее честь, причем Джулиано держал в руках знамя с ее портретом, выполненным Филипепи, с девизом на французском: «La sans pareille» — «Несравненная». Этим он давал понять, что сумел опередить брата и завоевать благосклонность божественной Симонетты. Братья переселили ее к себе во дворец, и тут даже простак Марко понял, что супружеская жизнь его дала трещину, однако был предупрежден, что протесты могут стоить ему жизни. После этого Марко Веспуччи сделался единственным во всем городе мужчиной, абсолютно равнодушным к прелестям Симонетты. «Она просто шлюха, — возглашал он в тавернах, которые стал часто посещать, дабы утопить в вине горечь измены. — По мне, так она страшна, как Медуза-горгона». Приезжие, которые были не в курсе семейных дел Марко, частенько избивали его за клевету на «несравненную», и в конце концов он вынужден был засесть у себя дома, в Оньиссанти, и напиваться в одиночку. Вскоре Симонетта занедужила и умерла, и все во Флоренции заговорили о том, что город утратил великую чаровницу и вместе с нею умерла часть его души. Люди даже стали верить в то, что однажды она воскреснет из мертвых, что до ее второго пришествия флорентийцы будут как потерянные и станут прежними лишь после ее возвращения. Тогда она, как Спаситель, возродит их к новой жизни. «Вы не представляете, на что решился Джулиано, чтобы она продолжала жить! — страшным шепотом рассказывал своим друзьям Аго под покровом монастырской рощи. — Он сделал ее вампиршей!» По словам шурина Симонетты, Джулиано вызвал к себе лучшего охотника на вампиров, некоего Доменико Салседо и велел тому привести к Симонетте одного из известных вампиров. На следующую ночь Салседо доставил к больной вампира, и тот укусил ее. Однако Симонетта не захотела примкнуть к этому бледному сообществу вечно живущих. Поняв, что стала вампиршей, она бросилась с башни Палаццо Веккьо и повисла на пике одного из стражей. Можно себе представить, чего стоило братьям Медичи сохранить все это в секрете.

Именно так, по словам шурина, окончила свою жизнь первая чаровница Флоренции, и после этого ни о каком ее воскрешении уже не могло быть и речи. Марко Веспуччи от горя лишился рассудка. «Ну и дурак, — цинично добавил от себя Аго. — Если бы мне досталась в жены такая горячая штучка, я бы запер ее в высокой-превысокой башне, чтобы никто не мог причинить ей вреда». Что до Джулиано Медичи, то во время мятежа клана Пацци он был заколот одним из заговорщиков. «Бочоночек» Филипепи по-прежнему продолжал писать Симонетту, как будто надеясь тем самым вернуть ее к жизни.

— Совсем как Дешвант, — прошептал изумленный Акбар.

— Возможно, проклятие рода человеческого заключается не в том, что все мы разные, а именно в том, что все мы очень похожи, — отозвался Могор дель Аморе.

Трое друзей теперь почти все время проводили в блужданиях по лесам: искали мандрагору, выжимали из себя капельки семени и рассказывали друг другу всякие семейные небылицы — и все это для того, чтобы как-то заглушить свой страх. Дело в том, что вслед за подавлением мятежа в городе стала свирепствовать чума и детей ради безопасности отправили в деревню. Оставшийся в городе Бернардо, отец Никколо, подхватил заразу, но оказался в числе немногих выживших. Никколо уверял товарищей, что отец спасся благодаря своей жене Бартоломее, которая лечила их всех при помощи злаков. «Когда кто-нибудь в семье заболевает, мать обмазывает его кашей, — с серьезной миной рассказывал Никколо шепотом, чтобы его не могли подслушать совы. — Она использует разную крупу, в зависимости от болезни. От простой хвори — сладкую желтую кукурузу, если что посерьезнее — добавляет белое фриули, а от той болезни, что нынче, бросает туда еще капусту, помидоры и какие-то другие чудодейственные штуки. Мать велит нам раздеться догола и обмазывает с головы до пят горячей кашей. Эта каша всасывает в себя болезнь, и ты как новенький, вот! Видно, и чуму мамино средство одолело». После его рассказа Аргалья дал всему семейству Макиа новое имя: он стал называть их всех Полентини — кукурузники — и начал распевать припевки о воображаемой любимой по имени Полента: «Была бы она золотой флорин, я бы истратил ее один, — горланил он. — Книжкой была бы — отдал бы другу…»— «Луком была бы — согнул бы в дугу, — подхватил Аго. — Стала бы шлюшкой — отдал бы в аренду, сдал бы в аренду подружку Поленту». Под конец Макиа надоело дуться, и он присоединился к приятелям: «Стань она письмецом, послал бы ее — и дело с концом, а если она со значением — занялся б его уяснением».

Вскоре пришло горестное известие: родителей Нино Аргальи настигла чума — оба скончались, и Аргалья в десять лет стал сиротой.

Как раз в тот самый день, когда Нино пришел в лес, чтобы сообщить об этом, его друзья наконец-то нашли мандрагору. Она, словно испуганный зверек, пряталась под упавшей веткой.

— Осталось совсем чуть-чуть, — уныло сказал Аго, — узнать то волшебное слово, чтобы побыстрее стать мужчинами.

Когда подошел Аргалья, то по его взгляду ребята сразу поняли, что он свое волшебное слово уже знает. Они показали ему мандрагору, но Аргалья, пожав плечами, равнодушно произнес:

— Эта чепуха меня больше не интересует. Отправлюсь в Геную и вступлю в отряд кондотьеров.

Для кондотьеров — наемных солдат, предоставлявших свои услуги любому городу-крепости, которому было слишком накладно иметь собственную армию, — то была уже пора заката. Прошло сто лет, а Флоренция до сих пор помнила своего спасителя — доблестного кондотьера Джованни Милано, шотландца по происхождению, известного там под именем Джон Хоуксбенк. Во Франции его звали Жан Обенк, в немецких кантонах Швейцарии — Ханс Хох. В Италии его прозвали Джованни Милано, потому что «милан» по-итальянски значит «сокол». Именно он командовал Белой ротой, а впоследствии в чине генерала сражался на стороне флорентийцев и одержал победу при Полпетто над ненавистными венецианцами. Сам знаменитый Паоло Уччелло работал над его надгробием, которое и сейчас можно увидеть в Дуомо. Всё так, но эпоха кондотьеров неумолимо подходила к концу.

По словам Аргальи, самым влиятельным из оставшихся кондотьеров был Андреа Дориа, который в то время помогал Генуе выйти из-под контроля Франции.

— Но ты же флорентиец, а французы — наши союзники! — вскричал Аго, вспомнив миссию, с которой отправились в Париж его родственники — отец и сын Веспуччи.

— Когда ты солдат удачи, то все твои личные и кровные обязательства уже не в счет, — солидно ответил Аргалья, проводя рукою по подбородку, будто там уже пробивалась щетина.

Солдаты Андреа Дориа были вооружены аркебузами. Эти аркебузы напоминали небольшие переносные пушки, и для стрельбы их устанавливали на треноги. В войске Андреа было много швейцарцев, а швейцарцы, как известно, самые лучшие воины и настоящие машины для убийства — бездушные, беспощадные, не ведающие страха. Андреа планировал, разделавшись с французами, возглавить генуэзскую флотилию и отправиться воевать с главным турком — Османом. Аргалью привлекала мысль о морских сражениях.

— У нас и так-то никогда не было денег, — вслух рассуждал он, — а теперь и дом в городе, и этот клочок земли — все уйдет на погашение отцовских долгов, так что мне остается или побираться на улицах, или рискнуть жизнью, чтобы разбогатеть. Вы оба раздобреете, народите от каких-нибудь куриц кучу ребятишек и, пока ваши жены будут утирать им сопли, будете проводить время в публичном доме у Сингаретты или у другой какой-нибудь пухленькой и дорогостоящей потаскушки — такой, которая смогла бы декламировать вам стихи, пока вы будете утрахивать ее до потери пульса. Я же в это время испущу дух на охваченной пламенем каравелле где-нибудь под Константинополем, с турецкой саблей в животе! Или, как знать, может, я сам перейду в турецкую веру. Турок Аргалья, обладатель заговоренной сабли… А что — красиво звучит! И у меня в подчинении — четыре громадных швейцарца, тоже принявших мусульманство. Неплохо, по-моему. Когда ты кондотьер, то самое главное — захватить побольше золота и сокровищ, а за этим надо отправляться на Восток.

— Ты еще мальчишка, как и мы, — попытался разубедить его Макиа. — Неужели тебе не хочется сначала стать взрослым, а потом уж умирать?

— Это не для меня. Отправлюсь в неизведанные края, и буду воевать с чужими богами. Не знаю, на кого там люди молятся — на скорпионов, на чудищ или на червей, но готов спорить, они мрут, как и все.

— Если тебе так уж не терпится умереть, то хоть не богохульствуй перед смертью, — упрекнул его Никколо. — А лучше перебирайся-ка жить к нам! Отец любит тебя не меньше, чем меня. Или живи у Аго. В Оньиссанти целая орава Веспуччи, одним больше, одним меньше — не все ли равно? Они и не заметят.

Но Аргалья стоял на своем.

— Я уезжаю, — сказал он. — Андреа Дориа уже почти вытеснил из Генуи всех французов, и когда придет день освобождения, я хочу быть там.

— А сам-то ты каков, со своими тремя богами — плотником, отцом, духом, да еще с матушкой плотника в качестве богини? — с заметным раздражением вопросил император. — Ты ведь из святой земли, где дозволяется вешать верховных слуг церкви и жечь простых священнослужителей на кострах, меж тем как сам глава церкви командует войском и расправляется с непокорными безо всяких церемоний, как настоящий воин или князь, — тебе-то самому из всех прочих религий какая больше по душе? Или все противны одинаково? Не сомневаюсь, что отцы Аквавива и Монсеррат думают о нас так же, как этот твой Аргалья, то есть считают нас грязными свиньями и безбожниками.

Ничуть не смутившись, Могор отвечал ему так:

— Меня, о господин мой, больше привлекают верования с пантеоном богов. Легенды их захватывают воображение своим разнообразием. В них больше драматизма, больше юмора, больше чудесного, к тому же все эти божества отнюдь не паиньки: они постоянно встревают в дела друг друга, они бывают капризны, тщеславны и мстительны, совершают неблаговидные поступки, но все это, должен признаться, делает их весьма привлекательными.

— Нам тоже так кажется, — уже вполне миролюбивым тоном произнес император. — Нам нравятся эти любвеобильные и гневные, игривые и неравнодушные к людям боги. Мы выбрали специальных людей — их сто один, — для того чтобы они выяснили имена и подсчитали количество хиндустанских богов, причем не только общеизвестных и всеми почитаемых, но и низших, второстепенных, тех, что обитают в разных местах — в шепчущихся рощах, в смеющихся горных ручьях. Мы повелели изыскателям покинуть семьи и странствовать до конца дней своих. Им предстоит выполнить невозможное, а когда человек стремится к невозможному, он ежечасно рискует жизнью. Для него странствие — акт очищения от грехов, чуть к самосовершенствованию. Таким образом, это не просто миссия, связанная с собиранием божественных имен, а путь к самому Всевышнему. Они еще только начали свое дело, но уже собрали целый миллион прозваний. Полагаем, божественных существ в этом краю обитает гораздо больше, чем простых смертных, и нам радостно пребывать на земле, где столько высших сил. И все же мы — это мы, и миллионы богов — это не для нас. Мы всегда останемся привержены суровой вере предков, так же, как и ты будешь жить по заповедям вашего плотника.

Акбар больше не смотрел на Могора. Он впал в глубокую задумчивость. На еще влажных от росы каменных плитах Сикри танцевали павлины, вдали призрачно поплескивала величавая озерная гладь. Взгляд Акбара заскользил мимо павлинов, мимо озера, он устремлялся все дальше и, пролетев над Гератом и над владениями грозного турка, остановился на башнях и куполах далекого итальянского города.

— Представь себе готовые к поцелую полураскрытые губы женщины, — шепнул Могор. — Такова и Флоренция — сужающаяся к краям, расширяющаяся к самому центру, с рекой Арно, размыкающей ее посередине. Город-чаровница, город-ведьма. Она поцелует тебя — и ты пропал, царь или простой горожанин — неважно.

Акбар бродил по улицам второго такого же каменного, как Сикри, города, где, похоже, никто не хотел сидеть дома. В Сикри жизнь протекала за плотными занавесями, за закрытыми дверями, а в этом чужом городе вся она была на виду, под синим куполом небес. Люди ели в местах, где кружили птицы, играли в карты и в кости там, где сновали карманники, открыто целовались при всех, тискали своих подружек в узких переулках. Интересно, как себя чувствует человек в уличной толпе? Лишенный уединения, он сильнее ощущает свое отличие от других или, наоборот, меньше? Как действует толпа — усиливает она его эго или нивелирует его? В какой-то момент император почувствовал себя багдадским халифом Гаруном ар-Рашидом, который, укрывшись плащом, по ночам ходил по городу, чтобы узнать, как живет его народ. Но плащ Акбара был соткан из времени и пространства, и это был не его народ. Тогда откуда у него такое сильное чувство общности с обитателями этих шумных улочек? Почему он понимал их неразборчивую европейскую речь, как будто они говорили на его родном языке?

— Вопросы управления нас теперь мало волнуют, — заговорил Акбар. — У нас составлен свод законов, есть достойные доверия лица, ответственные за их соблюдение. У нас действует система налогов, позволяющая пополнять казну, но не лишающая людей средств к существованию. Когда появляется враг, мы его уничтожаем. Короче говоря, в этой области у нас все отлажено. Смущает нас совсем другое — сам человек. Он остается для нас загадкой. Он и, разумеется, связанный с ним вопрос о месте женщины в этом мире.

— В моем родном городе, господин, — сказал Могор, — на вопрос, что есть человек, давно ответили раз и навсегда. Ну а что касается женщины… Именно женщина — главный персонаж моего повествования, в ней одной весь его смысл, потому что спустя много лет после смерти Симонетты то, о чем шептался тогда народ, на самом деле произошло: чаровница снова явилась, но уже в другом облике.

11 Все, что любил Аго, находилось тут же, совсем рядом с ним…

Все, что любил Аго, находилось тут же, совсем рядом с ним, и, чтобы осуществить свои мечты, совсем не обязательно было, по его мнению, отправляться на край света и умирать там, среди гортанью говорящих чужаков. Когда-то давно в сумрачном восьмиугольнике баптистерия Сан-Джованни его, как и положено, крестили дважды: один раз как христианина, а второй — как флорентийца. Шалопай и циник, Аго признавал только второе свое крещение. Его религией был сам город, он искренне считал его земным раем. Великий Буонарроти называл двери баптистерия райскими вратами,[29] и когда маленький Аго вышел оттуда с окропленной святой водою макушкой, он уже не сомневался, что находится в окруженном стенами раю. В городе имелось пятнадцать ворот, и створки их всех с внутренней стороны были украшены изображениями Девы Марии и различных святых. Отправляясь в путешествие, каждый флорентиец обязательно касался лика одного из святых — считалось, что это приносит удачу, — и всякий раз перед дальней дорогой советовался с астрологом. Аго Веспуччи считал эти суеверия нелепыми, они служили для него лишь подтверждением того, что путешествие само по себе великая глупость. Вселенная для Аго кончалась сразу за их поместьем в Перкуссине; все, что находилось дальше, было покрыто мраком неизвестности. Генуя и Венеция казались ему такими же далекими, как планета Сириус или Альдебаран. «Планета» значит «блуждающий», «странник», поэтому к планетам он тоже относился с недоверием и предпочитал им неподвижные звезды. Генуя и созвездие Пса действительно настолько далеко, что трудно поверить в их реальность, но, по крайней мере, они имеют совесть не двигаться.

Как оказалось, ни Папа, ни король Неаполя после разгрома Пацци не стали нападать на Флоренцию. Зато, когда Аго было около двадцати, к ним с большой помпой заявился король Франции — уродливый рыжий карлик, чей несносный французский вызвал у Аго приступ тошноты. Он тогда отправился в бордель и усердно трудился, пока не поправил настроение. В этом вопросе Аго целиком соглашался со своим другом Макиа — Макиавелли: какие бы сюрпризы ни преподносила жизнь, хорошая ночка с красоткой обычно ставит всё на свои места.

― На свете почти нет таких печалей, дорогой Аго, — наставительно говорил Макиа, когда им обоим было не больше тринадцати, — от которых не смогла бы исцелить женщина с соблазнительной задницей.

Аго, который, несмотря на всю браваду и сквернословие, был вдумчивым и добрым пареньком, наивно спросил:

— А как же сами женщины? К кому же они обращаются, когда им плохо?

Лицо Макиа выразило озадаченность: то ли он об этом как-то не подумал, то ли хотел показать, что не мужское это дело — тратить время на подобные размышления.

― Друг к другу, конечно, — ответил он спустя некоторое время с детской категоричностью, и Аго тотчас ему поверил: действительно, почему бы женщинам не искать утешения в объятиях друг друга, когда точно так же поступает добрая половина молодых флорентийцев?

Общеизвестное пристрастие к однополым связям в среде золотой молодежи Флоренции привело к тому, что город приобрел славу столицы гомосексуалистов. В свои тринадцать Никколо Макиавелли уже переименовал этот город в Новый Содом и тогда же объяснил Аго, что лично его интересуют исключительно женщины.

— Так что можешь не опасаться, что однажды я наскочу на тебя в лесу, — добавил он.

Многие из их сверстников, например Бьяджо Буонаккорси или Андреа ди Ромоло, имели иные склонности, и поэтому для борьбы с этим новомодным увлечением власти города при полной поддержке церкви учредили Комитет нравственности. Его задачей стало создание и содержание «веселых домов», а также подбор сутенеров и проституток как в самой Италии, так и в других частях Европы — для заполнения открывшихся вакансий. Веспуччи из Оньиссанти усмотрели в этом новые возможности расширения своего дела и наряду с шерстью и оливковым маслом стали торговать женщинами.

— Может, я даже не буду конторщиком, а кончу свою жизнь содержателем борделя, — уныло объявил другу шестнадцатилетний Аго, но Макиа тут же указал ему на положительную сторону подобного занятия:

— Зато тебя тогда будут обслуживать бесплатно, и все мы будем тебе завидовать, — утешил он.

Путь в Содом никогда не привлекал Аго Веспуччи, и, несмотря на бахвальство, он был на редкость стеснительным, в отличие от Макиа, который, казалось, решил соревноваться с самим Приапом.[30] Он с одинаковой страстью ухлестывал за всеми подряд — как за профессионалами, так и за дилетантками. По несколько раз на неделе водил упирающегося Аго в публичный дом. В самом начале, когда Аго приходилось сопровождать туда друга, он всегда выбирал одну и ту же, самую молоденькую, шлюшку, которая звалась Скандалисткой, но вела себя на удивление скромно. Тощая как скелет, она была родом из селения Биббионе, никогда не раскрывала рта и казалась почти такой же напуганной, как сам Аго. Долгое время он платил ей просто за то, чтобы она сидела на краешке постели, когда он лежал, притворяясь спящим, пока хлипкая стенка не переставала содрогаться от любовных подвигов Никколо Макиа в соседней комнатушке. Затем Аго решил всерьез заняться ее просвещением и стал читать ей стихи. Как женщина отзывчивая, она делала вид, будто ей это нравится, хотя на самом деле умирала от скуки, более того — стихи ее раздражали, поскольку напоминали ей речи мужчины, произносящего заведомую ложь.

И вот настал день, когда она решилась изменить положение дел. С робкой улыбкой Скандалистка приблизилась к Аго, одной рукой прикрыла его набитый сонетами Петрарки рот, а другою вытащила на свет божий его мужское достоинство. Аго покрылся пунцовым румянцем и вдруг начал чихать. Он чихал без остановки целый час, пока у него не пошла носом кровь. Тощая девушка решила, что он умирает, и кинулась за подмогой. Она вернулась с самой толстой женщиной, какую ему когда-либо доводилось видеть, и едва его нос уловил ее запах, он сразу успокоился и чих прекратился.

— Все ясно, — объявила толстуха Матрассина, — тебе хочется думать, что ты любишь худышек, а на самом деле тебе, малыш, нужно мясо.

Она обернулась к своей костлявой товарке и безо всяких церемоний велела ей отвалить, но тут, ни с того ни с сего, нос Аго опять взбунтовался.

— Матерь Божия! Да ты у нас, оказывается, проказник! — воскликнула толстуха. — Ты хочешь получить нас обеих зараз!

После этого Аго настолько вошел во вкус, что готов был заниматься любовью все дни напролет, чем немало поразил даже Никколо.

— Долго запрягаешь, да резво скачешь! — одобрительно заметил он. — Ты серая лошадка, но у тебя задатки чемпиона.

Аго стукнуло двадцать четыре, когда его пламенная любовь к родному городу подверглась суровому испытанию. Семейство Медичи было отправлено в изгнание, бордели позакрывали, и городской воздух пропитался духом религиозного ханжества. К власти прорвались «плакальщики» — тупые фанатики, про которых Аго, стараясь, чтобы никто не слышал, сказал другу: «Может, они и родились флорентийцами, но, думаю, когда их при крещении кропили святой водой, вода испарилась, не успев подействовать потому что внутри у них бушевало адское пламя». Когда же их темной власти пришел конец, Аго высказался по этому поводу так: «Дьявол нарочно прислал их, дабы все поняли, что такое дьявольщина. Подумать только — они изводили нас целых четыре года! — И добавил: — Я знал, что под сутанами всегда таится зло!»

В тот день Аго мог произносить все это уже в полный голос, потому что обожаемый им город, подобно фениксу, возродился к новой жизни из пепла очистительного костра. Главный «плакальщик», монах Джироламо,[31] превративший жизнь горожан в кошмар, поджаривался посреди ратушной площади, точь-в-точь на том месте, где несколько лет назад его «похоронная команда» пыталась обратить в пепел самоё красоту, швыряя в пламя картины, женские наряды, украшения и даже зеркала. Идиоты, они полагали, что тягу человека к красивым вещам, потребность в любовании чем-либо можно выжечь и уничтожить ханжеством!

— Жарься, жарься, поганый святоша! — выкрикивал Аго, прыгая вокруг костра, что никак не соответствовало его новому, солидному статусу канцелярского служащего. — Ведь это ты нам идею-то подкинул! Помнишь тот костер, четыре года назад?

Едкий запах горелой плоти ничуть не испортил Аго настроения: ему только что исполнилось двадцать восемь, и бордели открывались снова.

***

Город богатых купцов славился также красотой своих куртизанок. Как только «плакальщикам» пришел конец, в нем сразу же возродилась былая атмосфера похоти и сластолюбия. Бордели снова расцвели пышным цветом. В самом большом публичном доме «Маччиана», в центре города, рядом со Старым рынком и баптистерием, открыли ставни и ради праздника, а также для восстановления репутации снизили в тот день плату за услуги. Район «веселых домов» возле Пьяцца дель Фраскато вновь наводнили пляшущие медведи, карлики-жонглеры, ручные обезьянки в военных мундирах, обученные картинно падать, когда дрессировщик выкрикивал «Умри за родину!», и попугаи, при виде клиента безошибочно приветствовавшие его по имени. А самое главное — в город вернулись куртизанки всех мастей и темпераментов: диковатые славянки, меланхоличные польки, крикливые римлянки, толстушки немки, боевые швейцарки — в постели они были столь же воинственны, как и их соотечественники-мужчины на полях сражений, — ну и, разумеется, местные красотки — лучшие из всех. Аго и на ложе страсти оставался патриотом-домоседом: он снова вернулся к давно облюбованной парочке тосканок — Скандалистке и Матрассине. Кроме них он завел себе еще одну. Ее звали Беатриче Пизана, но она взяла себе имя предводительницы амазонок — Пенфесилея, поскольку, как и та, родилась с одной грудью, зато эта одна грудь считалась самой прекрасной грудью в городе, а для Аго это было все равно что в целом свете.

Когда село солнце и погас, выполнив свое назначение, костер на площади, из окон «Маччианы» и конкурировавшего с ним «веселого дома» в Коровьем переулке, грянула музыка, будто сами ангелы приветствовали таким образом возрождение радости жизни. Аго и Макиа решили в эту ночь оттянуться, заодно отпраздновав и конец беззаботной юности, ибо не успел еще погаснуть костер, как новая власть в лице Совета восьмидесяти призвала Никколо Макиавелли в Палаццо Синьории и назначила его на пост секретаря Второй канцелярии — ведомства, которое в Республике Флоренция занималось иностранными делами. Никколо тут же заявил, что берет к себе Аго.

— При чем тут я?! — завопил Аго. — Ты же знаешь, чтя я этих вонючек-иностранцев терпеть не могу!

— Во-первых, фурбо, терпеть их буду я, а на тебя взвалю всю бумажную волокиту. Во-вторых, ты сам предсказал возвращение прежних времен, так что изволь не ворчать, когда это происходит.

— Пошел ты, бугъяроне, в задницу, — мрачно отозвался Аго и показал ему кукиш. — Ладно, давай напьемся и отпразднуем мой дар ясновидения.

Словом фурбо обычно обзывали уличных забияк и щеголей. Бугъяроне было прозвищем куда более оскорбительным, а применительно к Никколо вообще не соответствующим действительности, поскольку ни он, ни сам Аго однополой любовью, как правило, не баловались, хотя нынче, когда «плакальщики» спасались бегством или умирали от удара ножом в закоулках и конюшнях, Флоренция перестала таиться, а это означало, что молодые мужчины снова ходили в обнимку и целовались при всем честном народе.

— Буонаккорси и ди Ромоло могут теперь миловаться совершенно открыто, — заметил Никколо. — А кстати, я их тоже пристрою к себе, так что ты сможешь наблюдать, как они будут делать это прямо на службе, пока я разъезжаю по делам.

— Эти чокнутые не могут мне показать ничего такого, чего бы я уже не видел, включая и жалкие маленькие сливы у них в штанах.

Возрождение, воскрешение, расцвет жизни! Прихожане родной церкви Аго в Оньиссанти, порог которой он переступил всего однажды, и то когда прошел слух, будто туда зашла одна из знаменитых куртизанок, клялись и божились, что скорбное лицо Мадонны великого Джотто в ту ночь просияло улыбкой. Именно вблизи этой церкви, снова заполненной до отказа богомольными куртизанками, разодетыми по последней миланской моде и демонстрирующими драгоценности — подарки своих богатых покровителей, к Аго и Макиа подошла руффиана — карлица Джульетта Веронезе, дуэнья, а, по слухам, еще и партнерша в любовных играх самой прославленной королевы ночи Алессандры Фьорентины. Друзья получили приглашение на ночной бал по случаю открытия знаменитого салона в Доме Марса, названного так в честь статуи бога войны, которая когда-то стояла на этом месте — на берегу Арно, у моста Граций, — пока ее не смыло во время наводнения. Приглашение изумило обоих. Даже если учесть, что Фьорентина через своих информаторов всегда получала самые свежие новости обо всех перемещениях во власти, новое назначение Макиа во Вторую канцелярию вряд ли могло считаться достаточным основанием для высокой чести быть включенным в число гостей этого салона для избранных. Приглашение туда же такой незначительной личности, как Аго Веспуччи, было вообще случаем беспрецедентным.

Разумеется, они не раз с восхищением разглядывали многочисленные миниатюры, изображающие Алессандру, любовались ее длинными белокурыми волосами, при виде которых невольно вспоминалась покойная Симонетта, чей муж, Марко-рогоносец, давно и безуспешно пытался получить приглашение в салон Алессандры. Для успеха дела Марко даже нанял меццано — специального посредника для переговоров с карлицей Фьорентины. От имени Марко тот сочинял любовные письма, распевал серенады под окнами ночной красавицы и даже отправил ей свиток с сонетом Петрарки, выполненный каллиграфическим почерком, однако двери салона так и остались для него закрытыми. «Мою госпожу не интересуют некрофильские фантазии безумного рогоносца, — сообщила посланцу Жюльетта Веронезе. — Скажи своему хозяину — пусть сделает дырку в картине, на которой нарисована его покойница, и воссоединяется с ней сколько душе угодно».

Спустя неделю Марко Веспуччи повесился.

Его тело болталось перед окнами Алессандры, на мосту Граций, но Алессандра Фьорентина его не видела и безмятежно заплетала в косы свои золотистые волосы, как будто Марко был человек-невидимка. Она в совершенстве овладела искусством видеть лишь желаемое, а это самое важное, если хочешь принадлежать к хозяевам жизни, а не к жертвам. И город существовал на основе ее принципа: если эта женщина тебя не замечает, значит, тебя просто нет. Не увиденная ею смерть Марко Веспуччи стала для него второй смертью.

Десять лет назад, когда Алессандра была в расцвете юности, друзья часами глазели на нее, когда она, выйдя на балкон и облокотившись на красную бархатную подушечку, устремляла взор на воды Арно, благосклонно дозволяя всем желающим рассматривать в глубоком декольте свою роскошную грудь (при этом она то и дело бросала взгляд на раскрытую книгу — предположительно «Декамерон» Боккаччо). Годы вынужденного публичного воздержания от утех, судя по всему, нисколько не повредили ее красоте. Теперь у нее было собственное палаццо, она стала признанной хозяйкой Дома Марса и намеревалась нынче же устроить большой прием. Приглашая Макиа и Аго, ее наперсница Джульетта Веронезе сообщила, что люди низшего сословия будут в это время иметь возможность развлечься в казино этажом ниже. Во время девятилетнего правления «плакальщика» Джульетте Веронезе пришлось несладко: она зарабатывала на жизнь, причесывая дам, предсказывая будущее и изготовляя приворотное зелье. Поговаривали, будто она раскапывала и грабила могилы, крала пуповины умерших младенцев, вырезала плеву у мертвых девственниц и выковыривала у покойников глаза — все это она использовала для своих снадобий. Аго пришел в ярость, ему не терпелось объяснить ей подоходчивее, что уж кому-кому, но только не ей говорить о людях низшего сословия. Никколо успел сильно ущипнуть его, чтобы тот забыл о своем намерении, и Аго действительно перенес весь свой гнев на друга, но тут же забыл и об этом, потому что карлица засыпала их градом наставлений:

— Принесите Джульетте какие-нибудь стихи, она любит поэзию больше, чем цветы, — цветов у нее и так хватает. Принесите какую-нибудь новинку Саннадзаро или Чеччо д'Асколи, на худой конец разучите один из мадригалов Парабоско и вызовитесь спеть. Помните: с ней лучше не шутить — будете плохо петь, она и пощечину залепить может. Не надоедайте ей, иначе один из ее любимчиков выкинет вас в окно, как наскучившую игрушку. Не вздумайте компрометировать ее, иначе живыми домой не доберетесь: ее покровитель тут же велит заколоть вас в темном переулке. Вас пригласили с вполне определенной целью, и не суйте свой нос туда, куда не просят.

— Так зачем же именно нас пригласили?

— Об этом она вам скажет сама… Если пожелает, конечно.

Великому Акбару донесли о неожиданной перемене к лучшему в жизни двух жриц любви из дешевого борделя, что у Слоновьих ворот: Скелетина и Матраска обзавелись собственной виллой на берегу озера. Абул-Фазл сообщил государю, что люди связывают этот успех с возвышением их любимчика — иноземца Веспуччи, предпочитающего называть себя сомнительным именем Могор дель Аморе. «Что касается их внезапного обогащения, то о его источнике слухи ходят самые разные», — заключил Абул-Фазл. Умар Айяр, со своей стороны, тоже подтвердил, что «веселый дом» у озера, названный в честь хиндуистского бога войны Домом Сканды, приобрел большую популярность среди столичной знати. Утверждали, что подобное название нового дома вполне оправданно, потому что пребывание в постели с этими двумя особами скорее напоминает сражение, чем любовную забаву. Умар сообщил, что сам гений музыки Тансен сочинил в честь этих дам рагу двипака,[32] и когда он исполнил ее там в первый раз, магическая мелодия заставила вспыхнуть незажженные светильники.

Император самолично посетил этот бордель, который в его сне стоял не на берегу озера, а у неизвестной реки, в чужой стране. По всей видимости, Могор дель Аморе тоже находился под властью гипнотического сна, потому что именно он в своем повествовании переместил двух этих шлюх на берега Арно. «Почему-то когда речь заходит о шлюхах, мужчины, как правило, прибегают ко лжи», — подумал Акбар — и простил рассказчика. У него и без того было достаточно причин для беспокойства.

«Если во сне ты устремляешься на поиски любви, это верный признак того, что ты ее утратил», — проснувшись поутру, подумал император. На следующую ночь он посетил Джодху и овладел ею с такою бешеной страстью, какой не испытывал со времени возвращения из последнего похода. Когда император ушел от нее, чтобы слушать продолжение рассказа Могора дель Аморе, Джодха не знала, что и думать: то ли этот взрыв чувств означал возрождение их любви, то ли прощание с нею.

***

Если женщина хочет нравиться мужчине, говорил Акбар, она непременно должна обладать приятным голосом и быть искусной в пении. Она должна быть обучена игре на всех музыкальных инструментах и танцам, более того — ей надлежит, если потребуется, уметь делать все три вещи одновременно — петь, танцевать и играть на флейте или на струнном инструменте. Она должна владеть искусством каллиграфии, рисовать, уметь наносить татуировку и быть готовой к тому, чтобы и ей самой накололи рисунок на том месте, где его угодно видеть мужчине. Ей следует знать язык цветов — это нужно для того, чтобы подобающим образом украсить постель, мягкие подушки или ложе на земле. Цветок вишни означает верность, нарцисс — радость соединения, лотос — чистоту и правдивость. Ива — символ женщины, пион — символ мужчины. Бутон граната дарует потомство, оливки приносят почет, сосновые шишки — знак долголетия и богатства. Всякого рода цветов на ползучих растениях следует избегать, ибо они напоминают о смерти.

В императорском гареме каждой женщине было отведено небольшое помещение, отделенное от соседнего глинобитной стенкой и выложенное большими, мягкими, подушками. Эти комнаты, словно стойла, окружали обширный двор, укрытый от палящего солнца огромным матерчатым, с зеркальцами шатром — шамианой. В один из дней Могору дель Аморе была оказана великая честь сопровождать императора во время посещения гарема. За ними тенью следовал молодой евнух Умар Айяр, с гладкой, как у девушки, кожей, без единого волоска на теле, без бровей, с блестящим голым черепом, напоминающим шлем. Его возраст невозможно было определить, но инстинкт подсказывал Могору, что этот тонкий, гладкий мальчик убьет не моргнув глазом и, будь на то воля императора, без колебаний отсечет голову лучшему из своих друзей. Женщины гарема окружили их. Рисунок движения их гибких, божественно прекрасных тел, которые то свивались в клубок, то раскручивались, словно спирали, напомнил Могору картину планет вращающихся — да-да, именно так — вращающихся вокруг Солнца.

Он стал излагать императору новую гипотезу о гелиоцентрическом строении Вселенной. Он говорил тихо, поскольку в те дни за такое еретическое высказывание у него на родине можно было запросто сгореть на костре. О подобных вещах не полагалось говорить в полный голос, хотя здесь, в гареме Великого Могола, Папа навряд ли мог его услышать.

Акбар весело рассмеялся:

— Об этом известно уже сотни лет — сказал он. — До чего же отстала ваша новорожденная Европа! Она как ребенок, который выкидывает погремушку из воды во время купания, потому что ему не нравится ее звяканье.

Могор не стал возражать и несколько переменил тему:

— Я всего лишь хотел сказать, что вы, Ваше Величество, словно солнце, а они — как звезды, — заметил он.

— По крайней мере, что касается лести, нам есть чему у тебя поучиться, — отозвался Акбар и похлопал его по спине. — Нужно будет сказать нашему главному льстецу Бхактираму Джайну, чтобы перенял от тебя кое-что.

В полном молчании, медленно и бесшумно, словно создания, рожденные грезами, женщины продолжали свое кружение — лишь воздух чуть колыхался, напоенный множеством возбуждающих желание ароматов. Никакой суеты, никакой спешки. Да и зачем спешить? Власть императора безгранична, и само время подчиняется ему. В их распоряжении — целая вечность.

— Искусством расцвечивания, отбеливания и нанесения узора на зубы, ногти и тело женщина обязана владеть в совершенстве, — продолжал император.

От возбуждения его речь становилась все более невнятной. Он втянул в себя дым кальяна, глаза его затуманились. Женщины сужали круг, и теперь их тела то и дело касались Акбара и его гостя (тех, кому выпадала честь сопровождать императора, на время пребывания в гареме они почитали и ласкали так же, как и своего господина). А император меж тем заплетающимся языком объяснял гостю: женщине надлежит уметь извлекать музыку из бокалов, наполнив их разным количеством различных жидкостей. Она должна знать, каким образом установить на полу бокал из цветного стекла так, чтобы он не опрокидывался; должна уметь правильно обрамить и повесить картину, нанизать ожерелье, составить букет и сплести венок или гирлянду. Ей следует знать всё о сохранении воды чистой. Ее долг — разбираться в запахах и в том, какие украшения нужны для ушей. Кроме того, она должна владеть актерским мастерством, а также быть искусной кулинаркой, уметь делать шербет и лимонное питье, знать толк в драгоценностях, уметь закручивать тюрбан и, разумеется, быть искушенной в магии. Только в этом случае женщину можно приравнять к самому что ни на есть темному невежде мужского пола.

Императорские жены слились в единое тело — само олицетворение женщины. Она была подле обоих мужчин, она манила и желала. Евнух незаметно выскользнул из магического круга сладострастия, и, многорукая, многоопытная, она заставила смолкнуть их языки. Податливая женская плоть, множеством касаний приникала к твердой мужской. Могор отдал себя на милость сверхженщины, вспоминая при этом других, далеких женщин прошлого: Симонетту Веспуччи, Алессандру Фьорентину и ту, ради рассказа о которой он прибыл в Сикри. Они тоже стали частью нынешнего любовного переживания.

Позже, гораздо позже, обессиленно откинувшись на подушки, Могор сказал:

— В моем родном городе знатную женщину ценят прежде всего за скромность. Она ни в коем случае не должна допускать, чтобы о ней сплетничали, обязана быть верной, стыдливой, целомудренной и милосердной. Во время танца ей не следует делать резких движений, в ней не должно быть ничего от звучания медных труб и грохота барабанов. Рисовать ее рекомендуется безо всяких вольностей, улавливая лишь чисто внешнее, весьма отдаленное сходство, и прическа у нее должна быть строгой.

Император, уже почти заснувший, презрительно фыркнул.

— Ваши знатные мужчины, должно быть, подыхают с ними от скуки, — пробормотал он.

— Зато наши куртизанки полностью соответствуют вашему идеалу, — отозвался Могор, — за исключением разве что фокуса с бокалом из цветного стекла.

— Никогда не имей дела с женщиной, которая не умеет установить бокал, — назидательно молвил Его Величество. — Такая женщина просто грязная потаскушка.

***

Той ночью Аго впервые в жизни влюбился по-настоящему и понял, что обожание — это тоже своего рода странствие по неизведанным краям. Он убедился, что, как бы ни претила ему — в отличие от его непоседливых друзей — мысль о путешествиях, пути любви тоже могут быть полны опасностей, там тоже могут подстерегать свои драконы и демоны и в любую минуту можно потерять не только жизнь, но и бессмертную душу Для того чтобы осознать все это, ему хватило всего лишь одного взгляда. Через полузатворенную дверь будуара он увидел Фьорентину. Она возлежала на позолоченной козетке в окружении небольшой группы знатнейших молодых людей Флоренции. Один из них, ее патрон Франческо дель Неро, в тот момент целовал ее левую грудь, а лохматая комнатная собачонка облизывала правую. Тут-то Аго понял, что пропал. Франческо дель Неро приходился родственником Макиавелли — весьма возможно, что именно благодаря ему друзья оказались в числе приглашенных, — но Аго было все равно. Он был готов немедленно придушить этого подонка, а заодно и чертову собачонку.

Да, чтобы завоевать ее благосклонность, ему предстоит победить множество соперников, нажить много денег. И по мере того как это будущее, словно волшебный ковер, разворачивалось перед его мысленным взором, беззаботность юности покидала его. Ее вытесняла решимость, сокрушительная и несгибаемая, как толедский клинок.

— Она будет моей, — шепнул он другу.

Макиа хмыкнул:

— Ну да, когда меня сделают Папой! Ты только посмотри на себя — разве таких любят прославленные красотки?! Нет, таких, как ты, они гоняют с поручениями и ноги об них вытирают.

— Пошел к черту! — вспыхнул вдруг Аго. — У тебя проклятое свойство всё предвидеть; мало того, тебя так и подмывает высказать человеку это прямо в лицо, а на его чувства ты плевать хотел! Отвали!

Широкие, как крылья летучей мыши, брови Никколв взметнулись вверх. Возможно, он понял, что зашел слишком далеко, и, расцеловав Аго в обе щеки, покаянно сказал:

— Ты прав, друг мой. Именно человеку двадцати восьми лет от роду, не отличающемуся особой статью и уже с большими залысинами, тому, чье тело представляет собою наволочку, которая явно слишком тесна для набивших ее пухлых подушечек, тому, в чьей памяти удерживаются лишь непристойные стишки, и великому сквернослову суждено раздвинуть ножки царицы Алессандры.

— Должен признаться, что даже ты не представляешь какой я сукин сын, — упавшим голосом отозвался Аго. Я хочу не только ее тело, но и ее сердце.

В салоне Алессандры Фьорентины, с высоченным потолком, где в центре синего купола, обрамленного порхающими херувимами, на пухлом, как перина, облаке Афродита и Арес предавались любви под переливчатые звуки музыки великого корнетиста Германа Генриха Цинка, Аго почувствовал себя так, будто в полночь на него направили яркий солнечный луч, и превратился в подобие ошеломленной старой девы, которая, сидя на кровати тощей потаскушки, вынуждена, запинаясь на каждом слове, читать ей стихи великих поэтов. Ноги у него словно приросли к полу. Фьорентина все не появлялась, и среди веселящихся он одиноко стоял у фонтана с чашей в руке — единственный живой среди безумствующих духов, не в силах заставить себя присоединиться к остальным. Макиа на какое-то время покинул его — ринулся в расписанный под рощу павильон, к двум обнаженным дриадам. Аго было тоскливо и скучно.

Никто в возрожденном городе не спал в эту ночь. Музыки была везде, ею полнились улицы, она лилась из окон таверн, «веселых домов» и вилл почтенных горожан, звучала на рынках и монастырских дворах. Сами боги сошли со своих пьедесталов и смешались с ликующими толпами, прижимаясь своей мраморной плотью к теплой плоти живых. Казалось, всеобщий любовный угар передался даже животным и птицам: под мостами бешено скакали крысы, под крышами кружили, гоняясь друг за дружкой, летучие мыши. Какой-то человек бежал по улице нагишом и звонил в колокольчик с криком: «Утрите слезы и расстегните штаны, господа! Время слез миновало!» В Доме Марса Аго Веспуччи услышал этот звон, и его охватил необъяснимый страх. Мгновение спустя Аго понял его причину: пока он неподвижно стоит тут один, жизнь его утекает, как вода сквозь пальцы; этот миг может унести двадцать лет его жизни, а музыка вот-вот подхватит его, беспомощного, и унесет в будущее, к параличу и бессилию, когда само время прекратит для него свой бег, сокрушенное последним воплем его боли.

И тут наконец его поманила к себе Джульетта Веронезе.

— Ты счастливчик, так тебя перетак, — сказала она. — Несмотря на потрясающий успех сегодняшнего вечера, Фьорентина все же согласилась принять тебя и твоего похотливого приятеля.

С торжествующим воплем Аго сорвался с места, влетел в расписной павильон, стащил Макиа с его дриад, бросил ему одежду и, не дожидаясь, пока тот полностью приведет себя в надлежащий вид, потащил его за собою к заветной опочивальне, где их ожидала сама Красота в лице божественной Алессандры.

В святая святых царил хаос: на бархатных козетках, распластавшись в полном изнеможении, спали глубоким сном мужчины самых знатных фамилий. Они заснули и во сне все еще продолжали ласкать тела обнаженных дев, составлявших некий фон для главной исполнительницы, госпожи Алессандры. Сначала для самых достойных юношей города они лишь танцевали, а позже про приличия уже никто не вспоминал — настала пора животных страстей. Ложе самой Фьорентины было в полном порядке, и в сердце Аго закралась глупая надежда: «Что, если у нее нет любовника на сегодня? Что, если она ждет меня?» Алессандра, однако, отнюдь не производила впечатление сексуально озабоченной женщины. Прикрытая лишь роскошными золотыми волосами, она полулежала на постели, рассеянно пощипывая гроздь винограда, и, казалось, почти не обратила внимания на появление в будуаре двух мужчин в сопровождении своей телохранительницы и наперсницы. Они молча ждали. Наконец Фьорентина заговорила — задумчиво и тихо, будто сама себе рассказывала на ночь сказку.

— Жили-были трое друзей — Никколо Макиа, Агостино Веспуччи и Антонино Аргалья. Их детство прошло в заколдованном лесу. Потом родителей Нино забрала чума. Тогда он отправился попытать счастья в чужие края, и друзья никогда больше о нем не слышали.

Ее слова немедля заставили обоих мужчин забыть о том, что с ними происходило в настоящий момент, и перенестись мыслями в далекое детство.

— Вскоре после того как девятилетний Нино Аргалья отправился в Геную, чтобы присоединиться к отряду наемников с аркебузами под командованием кондотьера Андреа Дориа, мать Никколо, Бартоломея де Нелли, которая так искусно врачевала все хвори с помощью каши, тоже умерла. Отец Никколо, Бернардо, сделал все что мог: он сварил кукурузную кашу, точно по ее рецепту, но она все-таки умерла, то пылая, то дрожа как в лихорадке, и Бернардо уже никогда не оправился от этого удара. Теперь он проводил все время на ферме в Перкуссине, еле-еле сводя концы с концами и проклиная себя за то, что у него не хватило умения спасти жену. «Если бы я только более внимательно смотрел, как она варит эту свою кашу! — по сто раз на дню говорил он. — А я просто обмазал ее всю этой горячей гадостью, и она, бедная, умерла от отвращения».

Пока Никколо вспоминал покойную мать и несчастного отца, Аго вспомнил тот день, когда Аргалья уходил от них — с узелком на палке, словно нищий бродяжка.

— В тот день, когда ушел Аго, кончилось наше детство, — произнес он, а про себя подумал, что именно в тот день они нашли корень мандрагоры, и тут же стал прокручивать в голове план, как ему покорить Алессандру Фьорентину.

Отсутствие какой бы то ни было реакции с их стороны раздосадовало Алессандру, но она была слишком хорошо воспитана, чтобы показать это.

— Какие вы, однако, бессердечные, бездельники этакие, — всего лишь произнесла она, не повышая голоса. — Неужто имя пропавшего без вести друга не вызывает у вас никаких эмоций, пусть даже со дня его исчезновения и прошло девятнадцать лет? — ленивым, равнодушным тоном спросила она.

До крайности взволнованный Аго не нашел что ответить, но, сказать по чести, девятнадцать лет — срок немалый. Они любили Аргалью и, когда он пропал, месяцы, даже годы ждали от него вестей. Затем они перестали упоминать в разговорах его имя, поскольку каждый решил про себя, что молчание может означать лишь одно: их друг погиб. Ни тот ни другой не желали сказать об этом открыто, полагая, что, покуда не высказывать это вслух, остается надежда, что он все-таки жив. Но они давно стали взрослыми, и теперь Аргалья затерялся среди других воспоминаний детства. Там от него осталось одно лишь имя, больше никогда ими не произносимое. Вызвать Аргалью к жизни оказалось нелегко. Да, вначале их было трое, потом каждый пошел своей дорогой. Ненавидевшему путешествия Аго выпало идти каменистой тропою любви; более привлекательный Макиа предпочел погоню за властью, которая, как известно, пьянит и возбуждает сильнее любого волшебного зелья. Аргалья? Аргалья пропал, затерялся, стал блуждающей звездой на небосклоне.

— Дурная весть? — спросил Макиа. — Извините нас! Мы всю жизнь страшились этого момента.

— Отведи их туда, — произнесла Алессандра, обращаясь к Джульетте, и жестом указала на боковую дверь. — Сейчас я слишком утомлена, чтобы отвечать на ваши вопросы. Она склонила голову на вытянутую правую руку, и ее изящный носик произвел звук, весьма похожий на всхрап.

— Слышали, что она сказала? Пошевеливайтесь! — грубо сказала карлица и уже другим, более мягким, тоном добавила: — Все ответы вы сейчас получите.

Комната за дверью тоже оказалась спальней, но, как выяснилось, женщина, там находившаяся, не была раздета и не спала. В помещении царил полумрак, его освещала всего одна оплывшая свеча в канделябре, но, когда глаза попривыкли к темноте, друзья увидели женщину, одетую по-восточному: в тесной, обтягивающей верхнюю часть туловища кофточке, в широких шальварах и с голым животом. Она стояла перед ними, прижав к груди обе руки.

— Тупая сучка, — произнесла карлица. — небось, все еще воображает, что она в султанском гареме. Не хочет, дурочка, посмотреть правде в глаза.

Она подошла вплотную к одалиске вдвое выше ее ростом и, задрав голову, которая находилась где-то на уровне пупка женщины, заорала:

— Ты попала в плен к пиратам! К пиратам — поняла? Это случилось две недели назад! Тебя продали на рынке рабов в Венеции! Ты меня слышишь? Ты понимаешь, что я говорю? — Выкрикнув ту же фразу по-французски, она обернулась к двум друзьям: — Ее хозяин на время отдал ее нам, чтобы мы смогли оценить, сгодится ли она для нас, но мы еще не решили, берем или нет. Так-то она красотка, ничего не скажешь — и грудь, и задница — все что надо. — Она плотоядно потрогала руками «товар». — Только вот уж больно странная.

— Как ее зовут? — спросил Аго. — И почему ты обращаешься к ней на французском? И отчего у нее такой вид, словно ее превратили в камень?

— До нас дошел слух о французской принцессе, которая топала в плен к туркам, — отозвалась Джульетта, кружа возле женщины, словно хищная птица. — Может, это она и есть, а может, не она. Французский она понимает, это точно, только имя свое не называет. Когда спрашивают, как ее зовут, она отвечает: «Я дворец воспоминаний». Давайте, спросите ее сами! Или боитесь?

— Как ваше имя, мадемуазель? — мягко, как умел только он один, спросил ее на французском Макиа, и окаменевшая женщина произнесла:

— Je suis le palais des souvenirs.

— Вот видите! — торжествующе возгласила карлица. — Говорит, будто она вовсе не человек, а место.

— Какое отношение она имеет к Аргалье? — поинтересовался Аго.

При упоминании этого имени женщина встрепенулась, будто собираясь что-то сказать, но тут же снова застыла в неподвижности.

— Дело в том, — ответила Джульетта, — что, когда ее привели, она вообще ничего не говорила. Можно сказать, это был дворец с запертыми дверями и наглухо закрытыми окнами. Моя госпожа спросила, знает ли пленница, где находится. Я, естественно, перевела ее вопрос, а хозяйка добавила: «Ты сейчас во Флоренции», — и будто ключ повернулся в замке — она вдруг заговорила. «У меня во дворце есть комната с таким названием», — сказала она и вдруг, стоя на месте, стала делать какие-то странные движения, как человек, который куда-то направляется, что-то ищет, а затем сказала нечто такое, что заставило госпожу призвать вас.

— Что она сказала?

— Можете сами послушать, — отозвалась карлица и, снова приблизившись к неизвестной, спросила: «Quest que se trouve dans cette chambre du palais?»[33]

И тут, не сходя с места, рабыня жестами стала изображать, будто идет по коридорам, поворачивает, входит в двери, а затем вдруг начала говорить на чистейшем итальянском:

— Вначале друзей было трое: Никколо Макиа, Агостино Веспуччи и Антонино Аргалья. Все их детство прошло в волшебном лесу.

У Аго затряслись коленки.

— Откуда она знает об этом? Где она могла это услышать? — вскрикнул он.

Макиа, однако, догадался, в чем дело, главным образом благодаря бесценной отцовской библиотеке (Бернардо никогда не был богачом, и приобретение каждой книги стоило ему долгих, мучительных размышлений). Рядом с любимой книгой Макиа «Ab urbe condita» Тита Ливия[34] — стояла «De oratore»[35] Цицерона, а следом за ней — тоненькая книга неизвестного автора под названием «Rhetorica ad Herennium».[36]

Вспомнив это, Макиа произнес:

— Цицерон утверждает, что подобная техника запоминания была изобретена греком Симонидом Кеосским. Однажды он ушел с пира, на котором присутствовало множество знатных особ, за минуту до того как в зале рухнул потолок, похоронив под собою всех до единого, Когда потом его попросили перечислить присутствовавших, он назвал всех, потому что точно помнил, где кто сидел.

— Что это за способ такой? — спросил Аго.

— Он именно так и называется — дворец воспоминаний. Мысленно ты возводишь здание, изучаешь все его ходы, переходы, комнаты и обстановку, а затем закрепляешь за каждым предметом какое-нибудь конкретное воспоминание. Таким образом, совершая воображаемый обход дворца, ты вызываешь в памяти нужные тебе в данный момент сведения со всеми деталями.

— Но эта женщина называет дворцом себя, — возразил Аго, — как будто само ее тело — вход в хранилище воспоминаний.

— Что ж, это может означать только одно, — сказал Макиа, — кто-то очень постарался и возвел ей дворец такого размера, что для ее собственных воспоминаний места уже не осталось: ее память либо вообще истреблена, либо заперта в каком-нибудь чулане. Таким образом ее и вправду превратили в хранилище воспоминаний другого лица. Мы же ничего не знаем о придворной жизни Османской империи. Возможно, там это практикуется сплошь и рядом; может статься, это каприз самого деспота или одного из его фаворитов. Предположим, что этим фаворитом и является теперь наш друг Аргалья и именно он, а не кто-то другой соорудил этот дворец или какую-либо его часть. Возможно также, что архитектором здания стал тот, кто хорошо знал нашего друга. В любом случае отсюда следует, что милый нашему сердцу друг детства еще жив или, по крайней мере, был жив до недавнего времени.

— Смотрите, — воскликнул Аго, — она снова собирается заговорить!

— Жил однажды принц по имени Аркалья, — послышались слова «дворца воспоминаний». — Это был великий воин. Он обладал волшебным оружием, и четыре свирепых великана служили ему. А еще он был самым красивым мужчиной в мире.

Теперь уже и Макиа перестал сомневаться.

— Аркалья или Аргалья — не суть важно! Похоже, это действительно наш приятель! — возбужденно произнес он.

— Аркалья. Турок Аркалья, — вещал «дворец». — Тот, кто выковал волшебную саблю.

— Это точно он, наш прохиндей! — с восторгом крикнул Аго. — Он сделал то, что собирался, — перешел на сторону врага!

12 Опустевшая гостиница при дороге, ведущей в Геную…

Опустевшая гостиница при дороге, ведущей в Геную, стоила с темными окнами и распахнутыми настежь дверями. Хозяин, его жена, дети и постояльцы — все сбежали оттуда, после того как в одной из комнат наверху поселился «не совсем мертвый великан». Со слов Аргальи, его называли так потому, что, мертвый в течение дня, он оживал по ночам. «Если ты собираешься провести там ночь, — сказали Аргалье жители соседних домов, — то до утра не доживешь, он тебя сожрет». Аргалья, однако, не испугался, зашел в гостиницу и поел досыта в одиночестве. Оживший ночью великан несказанно обрадовался и проговорил: «А, закуска сама ко мне пожаловала!» — на что Аргалья ответил: «Если ты меня съешь, то не узнаешь моей тайны». Как часто бывает с великанами, этот оказался очень любопытным, да к тому же еще и глупым: «Открой мне свою тайну, рыбка моя, и даю слово, что не съем тебя, пока не доведешь свой рассказ до конца». И Аргалья, отвесив глубокий поклон, сказал: «Моя тайна вот в этом камине. Кто доберется до самого верха каминной трубы, станет самым богатым парнем на земле». — «Или самым богатым великаном», — добавил «не совсем мертвый». — «Ну да, или великаном, — согласился Аргалья великодушно, но без особой уверенности в голосе. — Понимаешь, ты уж слишком здоровый, тебе туда не пролезть». — «А клад-то большой?» — «Больше не бывает, — отозвался Аргалья. — Тот хитроумный принц, которому принадлежало сокровище, потому и запрятал его в камине захудалой гостиницы, что знал: никому в голову не придет искать клад великого императора в таком неподходящем месте». «Все принцы — дураки», — заявил великан. «Не то что великаны», — задумчиво прибавил Аргалья. «Вот именно», — отозвался «не совсем мертвый» и попытался протиснуться в камин. «Я так и думал: ты слишком большой — вздохнул Аргалья. — Что делать, не повезло тебе!» — «Я не отступлюсь, черт возьми!» — проревел великан и оторвал себе одну руку. — «Видишь? Уже лучше!» Однако и это не помогло. «Может, тебе стоит убрать и вторую?» — предположил Аргалья, и гигант, щелкнув мощными челюстями, откусил вторую руку, словно кусок бараньей ноги, но все равно почти не продвинулся вверх. «Слушай, я придумал! — сказал Аргалья. — Отруби-ка ты голову, подкинь ее повыше, а уж она посмотрит, что там есть!» — «У меня ведь нет рук, — печально ответил гигант, — и хотя твоя идея хороша, я не могу ею воспользоваться». — «Разреши мне!» — воскликнул Аргалья и, вскочив на стол, с боевым кличем отсек великанову башку разделочным ножом.

Когда хозяин, его семейство и постояльцы (все они провели ночь в ближней канаве) узнали, что Аргалья обезглавил «не совсем мертвого» и теперь тот не будет злодействовать по ночам, потому как стал мертвым окончательно и бесповоротно, все они принялись просить-молить Аргалью помочь им разделаться с местным притеснителем-феодалом, который превратил их жизнь в настоящий ад. «Это уже не мои проблемы, решайте их сами. Я просто хотел спокойно провести ночь. А теперь мне пора в путь. Хочу отправиться в плавание под началом адмирала Андреа Дориа и разбогатеть». — С этими словами он предоставил селян их судьбе и двинулся дальше в поисках собственной.

Эта история, рассказанная впоследствии Аргальей, была, разумеется, вымыслом с начала до конца, но вымыслы такого рода частенько выручают человека в реальной жизни, и в данном случае так оно и вышло: нескончаемые, самые невероятные истории, услышанные Нино Аргальей от Аго Веспуччи, спасли девятилетнему Нино жизнь, когда его извлекли на свет божий из носового отсека флагманского корабля Андреа Дориа. Сведения Нино Аргальи по поводу событий в Генуе несколько устарели: к тому времени, как он добрался туда, французов из Генуи уже изгнали, и когда Нино услышал, что флотилия Дориа готова к отплытию, чтобы сражаться с турками, то решился на отчаянный шаг. Восемь трирем[37] с вооруженными до зубов — аркебузами, пистолями, кинжалами, саблями и гарротами[38] — сквернословящими головорезами находились в плавании уже пятый день, когда оголодавшего бродяжку вытащили за ухо из его укрытия и привели к самому адмиралу. Аргалья, со своим жалким узелком, был похож на замызганную тряпичную куклу.

Здесь следует упомянуть, что Андреа Дориа добросердечием отнюдь не отличался, деликатничать не умел, более того — был мстителен до чрезвычайности, деспотичен и тщеславен. Его свирепые солдаты наверняка восстали бы против него, не будь он, при всем при том, умелым командиром, прекрасным стратегом и человеком, не ведающим страха. Одним словом, это был настоящий монстр, и когда он пребывал в раздражении, то становился страшен, как сказочный великан, который — с руками или без рук — внушает ужас.

— Даю тебе две минуты, — сказал он мальчику, — убеди меня, почему я не должен сейчас же швырнуть тебя за борт.

Аргалья поднял на него взгляд:

— Это было бы очень неосмотрительно с вашей стороны, — ответил он, — потому что я много чего знаю и умею. Во время странствий — а их было немало — я сокрушил великана, умертвил колдуна, лишенного души, узнал все его тайны и научился языку змей. Я встречал владыку рыб, я жил в доме женщины, у которой было семьдесят сыновей и один чайник. Я запросто могу принять облик льва, орла, пса или муравья, так что готов драться за вас как лев, высматривать предателей с зоркостью орла, быть верным как пес, а то и стать невидимым, словно муравей, — вы даже не заметите, как я заползу вам в ухо и смертельно ужалю, так что лучше меня не злить. Я маленький, но вполне достоин стоять рядом с вами, потому что живу по тем же правилам, что и вы.

— И что же это за правила, разрешите узнать? — не без интереса спросил Андреа Дориа. Борода его топорщилась, рот кривился в насмешливой улыбке, а блестящие глазки были прикованы к лицу мальчика.

— Цель оправдывает средства! — выпалил Нино. Он вспомнил, что именно эту фразу любил произносить Макиа, когда они втроем обсуждали разные способы использования мандрагоры, чтобы вызвать страсть к себе какой-нибудь недоступной красавицы.

— Цель оправдывает средства? — удивленно повторил Дориа. — Чертовски хорошо сказано!

— Я сам это придумал, — соврал Аргалья. — Как и вы, я сирота, как и вы, неожиданно стал нищим и был вынужден, подобно вам, заняться поиском денег. Сиротство учит нас в любую минуту быть начеку и действовать по обстоятельствам. Для нас нет ничего невозможного. — Что там сказал Макиа, когда повесили епископа? И, вспомнив, Нино произнес: — Выживает сильнейший!

— Выживает сильнейший, — снова повторил вслед за мальчиком Дориа. — Еще одно стоящее высказывание Тоже твоя придумка?

Нино скромно потупился и продолжал свои откровения:

— Вы тоже были сиротой, вы должны понимать, что, несмотря на малые годы, я далеко не беспомощное дитя. Ребенок — существо нежное, няньки оберегают его от правды жизни, он попусту тратит время на игры, он верит, что учеба дает ему нужные знания. Детство? Как и вы, я не мог позволить себе такой роскоши. Правда о детстве кроется в самых неправдоподобных историях. Дети побеждают чудовищ и демонов и остаются в живых, только если они не знают страха. Дети умирают с голоду, если им не помогает волшебная золотая рыбка; тролли съедят их заживо, если они не сумеют хитростью оттянуть время до рассвета, когда злые силы снова обратятся в камень. Ребенку нужно уметь гадать на бобах, чтобы узнать будущее; нужно уметь рассыпать фасолины так, чтобы взрослые мужчины и женщины неожиданно для себя выполняли его желания; ему нужно знать, как и где посеять боб, чтобы потом собрать волшебные стручки. Сирота — это Ребенок с большой буквы. Вся наша жизнь — сплошная страшная сказка.

— Дай поесть этому нахальному философу, — приказал Дориа свирепого вида боцману по имени Чева. — Он может пригодиться. Путь нам предстоит неблизкий, пускай развлекает меня своими небылицами.

Боцман, жесткой рукой схватив Аргалью за ухо, выволок его из каюты со словами:

― Не думай, что ты выкрутился благодаря своей трепотне. Ты еще жив лишь по одной-единственной причине.

— Ой! — вскрикнул Аргалья. — Могу я узнать, что это за причина?

Чева еще раз больно дернул его за ухо. На правой щеке боцмана была татуировка в виде скорпиона, а глаза светились мертвенным блеском, как у человека, который ни разу в жизни не улыбнулся.

— Причина простая, — бросил он. — У тебя хватило мужества или просто наглости смотреть ему прямо в глаза. Если человек прячет взгляд, адмирал скармливает его печень чайкам.

— Вот увидишь, — ответил Аргалья, — я еще успею в этой жизни стать таким же командором, как он, и тоже буду принимать решения, кого казнить, а кого миловать, так что и тебе лучше бы на всякий случай научиться не прятать от меня глаза.

Чева наградил его крепким подзатыльником:

— Ты сначала подрасти, ошпырыш! Пока что твои глаза как раз на уровне моего члена.

Что бы там ни говорил Скорпион, россказни Аргальи, видимо, все же помогли ему выжить, потому что, как выяснилось, грозный адмирал, подобно любому тупоумному великану, обожал сказки. Вечерами, когда море чернело, а звезды прожигали дыры в небесах, адмирал отправлялся вниз, обкуривался опиумом, а потом посылал за мальчишкой, и тот начинал одну из своих занимательных историй. «Поскольку у всех ваших судов по три палубы, — говорил Аргалья, — то хорошо бы вам на одной иметь сыр, на другой — мешки с хлебными крошками, а третью загрузить протухшим мясом. Когда причалите к Крысиному острову — бросите им сыр; хлебными крошками ублажите обитателей Острова муравьев, а протухшее мясо приберегите для Острова орлов-падальщиков. Таким путем вы обретете в них могучих помощников. Крысы станут прогрызать для вас путь сквозь крепостные стены, а если нужно, и сквозь горы; муравьи помогут вам справиться с препятствиями, требующими действий скрытных. Что же до орлов — любителей падали, то они, если их вежливо попросить, могут перенести вас на крышу мира, к источнику живой воды». — «Все это очень здорово, — с хриплым смешком замечал Андреа Дориа, — только знать бы, где находятся все эти долбаные острова». — «Ну, с этим уже не ко мне, — отвечал Аргалья. — Это вы у нас великий кормчий, вот и ищите на своих картах».

Подобная непочтительность почему-то сходила ему с рук, и тогда мальчик награждал терпение адмирала очередной историей: например, про три апельсина, внутри каждого из которых — прекрасная дева. Проблема заключалась в том, чтобы успеть напоить ее в самый момент появления из апельсина, иначе ей угрожала мгновенная Смерть. Окутанный кольцами одуряющего дыма, адмирал, свою очередь, заплетающимся языком делился с маленьким рассказчиком своими планами, тревогами и сомнениями.

Море кипело от пролитой крови. Суда берберов Северной Африки свободно пиратствовали в этих водах, грабя и похищая людей, а после падения Константинополя сюда же устремились за добычей и турецкие галеры Османа. Изрытое оспинами лицо адмирала выражало твердую решимость покончить с этими нехристями.

Я очищу от них Mare Nostrum[39] и сделаю Геную хозяйкой здешних вод! — хвастливо заявлял он, и Аргалья почитал за лучшее ему не перечить. — То, что известно нам с тобой, знают и наши враги, — горячечно шептал адмирал, буравя мальчика молочно-мутными от опиума глазами. — Противник — он тоже действует по закону сироты.

— Какого еще сироты? — с недоумением спрашивал Аргалья.

— Магомета. Их бог, Магомет, тоже был сиротой.

Аргалья понятия не имел, что по сиротству числится в одной когорте с пророком.

— Цель оправдывает средства, — продолжал бормотать Андреа. — Ты понял? Они следуют тому же принципу, что и мы. Их, можно сказать, первая и самая главная заповедь: «Добиться цели любыми средствами». Выходит, по сути мы с ними одной веры.

Тут Аргалья, собравшись с духом, задал рискованный вопрос:

— Если это и вправду так, то враги ли они нам на самом деле? Ведь по-настоящему противник должен бы во всем не такой, как мы сами. Разве к своему отражению в зеркале мы можем относиться как к врагу?

— То-то и оно, — пробормотал Дориа. Откинувшись на спинку стула, он уже начинал всхрапывать. — А вообще-то у меня один враг, и я ненавижу его больше, чем всю мусульманскую свору вместе взятую.

— Кто же это?

— Венеция. Вот уж кого я с радостью разделаю под орех, так это смазливых выскочек-венецианцев.

По мере того как восемь трирем в боевом порядке бороздили море, гоняясь за добычей, Аргалья все сильнее утверждался в мысли, что вопросы веры не имеют к происходящему ни малейшего отношения. Корсаров Барбароссы[40] ничуть не волновала проблема обращения кого бы то ни было в истинную веру, они занимались вымогательством и торговлей пленными.

Что касается турок, то они, понимая, что само существование их новорожденной столицы, Стамбула, целиком зависит от бесперебойного снабжения города продовольствием, сражались за торговые пути на море. Правда, в последние месяцы они тоже стали в открытую заниматься грабежом, посылая свои корабли для нападения на прибрежные торговые города Эгейского моря, а зачастую, и еще дальше: они тоже недолюбливали Венецию. Власть и богатство, господство и покорение, а главное — нажива — вот всё, вокруг чего кипели страсти. Аргалье тоже по ночам снились бриллианты невиданной красоты. Он дал себе клятву, что не ступит на землю Флоренции нищим. «Если вернусь, — загадал он, — то только как принц с несметными сокровищами». Теперь, когда Нино понял, что на самом-то деле правит миром, он поставил перед собой простую и ясную цель — разбогатеть. Однако, как это часто случается, ясность и простота бывают обманчивы.

После успешной разборки с братьями-барбароссцами из Митилены адмирал вдосталь напился сарацинской кровушки. Он самолично руководил казнью плененных пиратов (их обмазали смолой и сожгли на главной площади родного города), и замыслил дерзкий план — дать бой туркам в их собственных водах — в Эгейском море. Но едва его флот оказался в овеянном легендами море и устремился навстречу турецким галерам, случилось непостижимое: на воду пал неизвестно откуда взявшийся густой туман, словно древние боги Олимпа, которым наскучило быть не у дел, после того как смертные перестали с ними считаться, решили порезвиться и, тряхнув стариной, разрушить людские планы. Восемь генуэзских трирем пытались соблюсти боевой порядок, но при нулевой видимости это оказалось невозможным. К тому же туман наполнился странными звуками: воем каких-то чудовищ, ведьмиными визгами, воплями утопленников. В воздухе стоял запах смерти. Даже самых закаленных бойцов охватил страх, система сигналов посредством рожков, разработанная адмиралом именно для подобных случаев, не сработала. Каждое судно имело свой собственный позывной, основанный на чередовании коротких и длинных гудков, но, когда от запаха смерти и дурных предзнаменований моряков охватила паника, гудки стали беспорядочными. Впрочем, то же самое произошло и у противника, так что вскоре никто уже не знал, где свой, где чужой.

Внезапно с обеих сторон заговорили пушки. В пространстве, плотно забитом туманом, яркие вспышки казались отсветами адского пламени. Захлопали пистоли, и в белой мгле, словно по мановению волшебной палочки, расцвел целый сад мерцающих цветов смерти.

Никто не знал, куда стрелять, вся стратегия боя поломалась, и катастрофа казалась неминуемой. И вдруг все смолкло, словно это стало ясно обеим враждующим сторонам в один и тот же момент. Ни выстрелов, ни голосов, ни гудков. Тишина была абсолютной. В молочной белизне всюду что-то двигалось. Одиноко стоявший на палубе Аргалья вдруг ощутил на своем плече руку Судьбы и с изумлением почувствовал, что эта рука дрожит. Он обернулся. Это была вовсе не Судьба, а боцман, но уже не прежний наводящий страх Скорпион, а дрожащий, как побитый пес, донельзя перепутанный человек по имени Чева.

— Ты нужен адмиралу, — прошептал он и повел Аргалью на нижнюю палубу, где его встретил Андреа Дориа с бесполезным сигнальным рожком в руках.

— Сегодня твой день, маленький болтун, — тихо произнес он. — Сегодня тебе предстоит доказать, что ты герой не на словах, а на деле.

План адмирала состоял в следующем. Аргалья должен был, забравшись в шлюпку, грести что было сил прочь от корабля.

— Через каждые сто ударов веслами ты будешь дудеть в рожок. Противник примет нашу хитрость за маневры перед лобовой атакой и направит свои корабли в твою сторону, надеясь сорвать куш — взять в плен меня самого. Мы же тем временем нанесем ему сокрушительный удар оттуда, откуда он этого удара не ожидает.

Аргалье этот план совсем не понравился.

— А как же я? — спросил он. — Что прикажешь делать мне, когда флот неверных окружит меня со всех сторон?

Вместо ответа Чева Скорпион сгреб мальчика своими ручищами и кинул в шлюпку. Нино уловил его свистящий шепот:

— Греби, герой! Греби что есть мочи, от этого будет зависеть твоя жалкая жизнь!

— Когда туман рассеется и враг будет повержен, мы тебя опять подберем, — не вдаваясь в детали, произнес адмирал.

— Обязательно, — добавил Чева, и сильным толчком пихнул шлюпку от борта.

Плеск волн, сплошная белая пелена тумана — и более ничего. Небо и земля исчезли, как в древних сказках. Вселенная уместилась в покачивающейся на волнах лодке. Какое-то время Аргалья все же следовал указанию — дул в рожок после каждых ста взмахов веслами. Один раз, второй, третий… Ни звука в ответ. Мир вокруг оставался глух и нем. Скоро корабли турок устремятся к нему и раздавят, как блоху. И тогда он перестал подавать сигналы. Ему стало ясно, что адмирал принес в жертву своего маленького сказителя, и сделал это с такой же легкостью, с какой избавлялся от мокроты, сплевывая ее за борт. Он всего лишь сгусток слюны, который вот-вот поглотит вода. Аргалья пытался ободрить себя, припоминая всякие истории, но в голову почему-то лезли сплошные кошмары: про Левиафана, который поднимается из морской пучины и могучими челюстями превращает лодку в щепы, о всплывающих на поверхность гигантских червях, обвивающихся вокруг тела жертвы, об огнедышащих драконах. Вскоре он уже не мог вспомнить ничего; без мыслей и без надежды, он стал просто одинокой душой, бесцельно плывущей в никуда, — тем, что остается от человека, отчужденного от родного дома, семьи и друзей, от своей родины и от привычного мира; существом вне контекста жизни, чье прошлое затерялось в тумане, а будущее неопределенно и мрачно; существом безымянным, ненужным, для которого единственным подтверждением того, что он еще жив, служит лишь биение собственного сердца.

«Меня нет, — сказал он себе. — Таракан, уносимый в куске дерьма, значит больше, чем я». Много лет спустя при встрече со скрытой принцессой Кара-Кёз, когда его судьба сложилась наконец так, как ему мечталось, он уловил в ее взгляде выражение такого же безысходного отчаяния и понял, что ей тоже знакомо ощущение чудовищной абсурдности бытия, когда человек отчужден от привычной среды обитания. Уже за одно это Аргалья готов был полюбить ее, но у него были к тому и другие причины.

Туман обволакивал его все плотнее, он лез в глаза, забивал ноздри. Аргалья чувствовал, что начинает задыхаться. Воля его была сломлена, он приготовился безропотно принять любую участь, которую уготовила ему судьба. Аргалья лег на дно лодчонки и стал вспоминать Флоренцию; он увидел лица родителей, какими они были до того, как их обезобразила чума, вспомнил блуждания по дубравам в компании своих закадычных друзей Макиа и Аго. Воспоминания наполнили его сердце любовью, и через мгновение он потерял сознание.

Когда он очнулся, туман, а вместе с ним и восемь трирем адмирала Дориа исчезли. Доблестный кондотьер бежал, как побитый пес. Гудки и шлюпку он использовал в качестве отвлекающего маневра. Лодчонка Аргальи беспомощно подпрыгивала на волнах в кольце вражески судов, словно мышь, окруженная со всех сторон голодными котами. Он поднялся во весь рост, затрубил в свой рожок и закричал: «Я сдаюсь! Берите меня, чертовы безбожники! Я ваш!»

13 В Ушкюбе, где располагался лагерь для захваченных в плен детей…

В Ушкюбе, где располагался лагерь для захваченных в плен детей (рассказывала «дворец воспоминаний»), говорили на множестве языков, но поклонялись лишь одному богу. Ежегодно специальные отряды головорезов обшаривали земли новой разрастающейся империи, собирая своеобразную живую подать во имя Аллаха — девширме. Они отбирали самых сильных, самых сообразительных, самых красивых детей, чтобы превратить их в рабов, сделать слепыми исполнителями воли султана. Принцип воспитания в султанате заключался в полной трансформации детской личности. «Мы заберем у вас детей и сделаем их заново. Мы заставим их забыть о родителях и создадим из них элиту, которая будет держать вас в повиновении. Вами вскоре станут управлять ваши собственные дети», — говорили вербовщики. В Ушкюбе, где начинался процесс перековки, было многоязычие, но всех одевали одинаково, как рекрутов, — в просторные штаны и рубахи. У нашего героя отобрали одежду, вымыли его, накормили, дали вдоволь напиться. Христианство от него тоже отобрали сразу и тут же облачили в ислам. В лагере были греки, албанцы, боснийцы, хорваты и сербы, были мамлюки — белые рабы со всего Кавказа: грузины, мингрелы, черкесы, абхазы, — а также армяне и сирийцы. Из Италии был только один Аргалья — итальянцы не платили дань детьми, но турки были уверены, что это всего лишь вопрос времени. Его командиры считали, что у него слишком трудное имя. Смеясь, они называли его то аль-Гази — «победитель», то аль-Кхали — «пустой горшок». Однако имя здесь не имело ни малейшего значения. Аргалья, Аркалия или аль-Кхалия — не все ли равно? Важно было другое — ему надлежало переподчинить душу другому господину.

На лагерной площади дети в одинаковой мешковатое одежде хмуро стояли рядами перед человеком в балахоне Его белая шапка возвышалась на три дюйма над головою, а всю грудь закрывала длинная белая борода, отчего создавалось впечатление, что голова у него невероятных размеров. Это был святой человек, турецкий дервиш-бекташи. Он приобщал их к исламу, и перепуганные дети, как попугаи, на разные голоса повторяли за ним главный завет: «Нет божества, кроме Аллаха, а Мухаммад — посланник Аллаха». С этого началось их преображение.

***

Разъезжая по делам государственной важности, Макия не переставал думать о «дворце воспоминаний». Настал июль. Он скакал по дороге на Равенну, направляясь в Форли, чтобы убедить графиню Екатерину Сфорца дозволить своему сыну Оттавиано объединиться с Флоренцией за значительно меньшую сумму, чем та потребовала. В противном случае Флоренция собиралась отказать ей в защите от известного своей жестокостью сына Папы Александра Шестого, герцога Чезаре Борджа из Романьи. Екатерина Сфорца, или, как ее величали, Форлийская Мадонна, была столь хороша собой, что даже приятель Макиа, Бьяджо Буонаккорси, на какое-то время позабыл про свою греховную страсть к Андреа ди Ромоло и перед отъездом взял с Никколо слово, что тот привезет ему портрет Форлийской Мадонны. Мысли самого Никколо Макиа занимала другая — безымянная француженка, стоявшая неподвижно, словно мраморное изваяние, в маленькой спальне у Алессандры в Доме Марса.

«Макиа, — писал ему Аго Веспуччи, — ты нужен нам адесь. Без тебя ни напиться толком, ни в карты перекинуться. К тому же в этой твоей Канцелярии полным-полно мерзавцев, каких свет не видывал, и все они спят и видят, как бы нас, твоих друзей, вышвырнуть вон, так что от этих твоих бесконечных разъездов да отлучек дело тоже страдает».

Макиа, однако, не думал ни о кознях завистников, ни о загулах с друзьями. Он собирался совершить налет — налет на тело женщины, при том условии, что ему удастся подобрать ключ к ее запертой душе, удастся пробиться к ней самой — той, что скрыта под «дворцом воспоминаний».

У Никколо была склонность проводить аналогию между совершенно, казалось бы, непохожими ситуациями, поэтому, когда Екатерина Сфорца отклонила его предложение, он увидел в этом дурной знак, решив, что потерпит фиаско и с «дворцом воспоминаний». Вскоре после этого Чезаре Борджа, как и предвидел Макиа, напал на Форли, а Екатерина, поднявшись на крепостную стену, задрала перед герцогом подол и велела катиться к чертям собачьим. Для графини все кончилось хуже некуда: ее заключили в папскую тюрьму — замок Сант-Анджело, но Макиа расценил это как хорошее предзнаменование. В судьбе плененной Сфорца он усмотрел зеркальное отражение судьбы женщины, запертой в полутемной комнатушке в Доме Марса, а то, что она заголилась перед Борджа, означало, по его мнению, только одно: скорее всего и «дворец воспоминаний» впустит его к себе.

По возвращении он отправился в Дом Марса и испросил у карлицы разрешения навещать «дворец воспоминаний» в любое время. Посредница Джульетта такое разрешение дала: она надеялась, что Макиа удастся расшевелить чокнутую девицу и превратить ее из говорящей статуи в полноценную куртизанку. Оказалось, предчувствия не обманули Никколо. Оставшись с девушкой наедине, он ласково взял ее за руку, подвел к широкой кровати под балдахином с занавесями из подходящего для данного случая французского голубого шелка, расшитого золотыми лилиями, и бережно уложил. (Она была высокого роста, и Никколо решил, что так будет удобнее им обоим.) Сам он вытянулся на ложе рядом с нею, стал ласкать ее золотые волосы и тихим шепотом задавать ей вопрос за вопросом, одновременно расстегивая ее восточного покроя кофточку. Груди у нее оказались маленькие, и это тоже его восхитило. Она не чинила ему ни малейших препятствий. Казалось, по мере того как она извлекает из своей памяти новые эпизоды и пересказывает их, ей становится легче дышать, и ее голос сделался звонче.

— Расскажи мне всё-всё, — шептал Макиа, осыпая поцелуями ее обнажившуюся грудь. — Всё, до конца, — и ты станешь свободной.

***

После того как живая дань была собрана, вещала «дворец воспоминаний», ребят привозили в Стамбул и распределяли в зажиточные турецкие семьи в качестве слуг, а также для того, чтобы там их обучили турецкому языку и всему, что надлежит знать и делать принявшему ислам. Далее следовала воинская подготовка. Затем их отправляли прислужниками в императорский гарем или зачисляли в отряды янычар в качестве аям-оглы — новобранцев. В одиннадцать лет герой и непобедимый воин, обладатель волшебной сабли и самый прекрасный мужчина в мире сделался, слава Всевышнему, доблестным янычаром — лучшим бойцом, который когда-либо служил в этих элитных отрядах. «И да будут благословенны грозные янычары, и да распространится их сила и власть на другие края!» — скороговоркой произнесла женщина-дворец. Они не были турками по крови, но они являли собой опору империи. Правда, в янычары не брали евреев: считалось, что те никогда не отступятся от веры предков. Не допускали цыган, потому что они трусы и бездельники, не брали также молдаван и румын из Валахии. И как раз на время янычарства нашего героя пришлось столкновение турок с правителем Валахии вампиром Владом Дракулой.

«Дворец воспоминаний» повествовала о янычарах, а Макиа тем временем смотрел на ее рот. Слушая рассказ о том, как по прибытии в Стамбул юных рекрутов раздевали для осмотра, он видел лишь, как красиво складывались ее губы, когда выговаривали французское «ню». Она рассказывала, как их готовили к профессиям мясников и садовников, и, пока она произносила все эти слова, его указательный палец следовал за очертаниями ее губ. Женщина говорила, что у детей отняли даже их имена и все они получили новые, в составе которых было слово абд, то есть «раб», — такие, например, как Абдулла или Абдулмомин, а он, вместо того чтобы печалиться по поводу искалеченных детских душ, испытывал раздражение и досаду, когда слышал из ее прелестных уст чуждые его уху восточные звукосочетания. Он легонько целовал ее в уголки губ, а она рассказывала о старшем белом евнухе, о старшем чернокожем евнухе, наставлявших мальчиков, как следует ублажать султана, а также о том, что ее герой сразу же получил недостижимый для новенького пост сокольничего. Пока она говорила, друг детства взрослел у Никколо на глазах, превращался из ребенка во взрослого мужчину или в то, чем становится мужчина, у которого отрочество не состоялось, — возможно, в человека, так и не сумевшего повзрослеть. О да, его друг Аргалья освоил в совершенстве науку войны и заставлял других восхищаться им и бояться его; он уже отбирал под свое начало воинов из бывших детей-пленников, он обзавелся четырьмя гигантами — телохранителями (это были швейцарцы-альбиносы, купленные им на рынке живого товара в Танжере, — Отто, Ботто, Клотто и Д'Артаньян) и рабом-сербом по имени Константин, который был взят в плен при осаде Ново-Брдо.

О да, Аргалья где-то там уже стал взрослым, достиг высоких постов и власти, — все это было важно знать Никколо, но он поймал себя на том, что, следя за едва заметной мимикой «дворца воспоминаний», за движениями ее губ и языка, глядя на ее гладкую, розовеющую, словно подсвеченный алебастр, кожу, он впадает в мечтательность.

Возле их фермы в Перкуссине он часто, лежа на мягким опавших листьях, слушал убаюкивающие птичьи голоса, в которых высокий звук чередовался с низким: твик-твик-твик-твик — щебетали птицы. Иногда же, сидя у ручья, он любил следить за плавными извивами потока, бегущего по галечному дну. Женское тело, если приглядеться внимательнее, тоже жило и дышало в определенном ритме, созвучном с дыханием земли; в нем ощущалась не слышимая ухом музыка, своя, сокрытая от глаз, истина. Макиа веровал в эту истину, как другие верят в Бога или в любовь; веровал в то, что истина всегда скрыта, что явное и внешнее на поверку неизменно оборачивается ложью. Поскольку он любил во всем точность, то прилагал массу усилий к тому, чтобы докопаться до истинной, скрытой сущности предмета, осознать, что он являет собой, отбросив при этом представления о хорошем и дурном, о прекрасном и безобразном. Все они были относительны, вводили в заблуждение и не имели ничего общего с истинным положением дел — с сутью вещей, с механизмом их действия, с их кодом, их тайной.

Именно подобного рода тайну заключало в себе тело лежащей рядом женщины. Тело, ставшее инертной оболочкой, из которой либо изъяли обитавшую там личность, либо упрятали ее в ворох бесконечных историй; тело, превращенное в лабиринт комнат, забитых рассказами. Чистый лист. Сомнамбула, механически сыпавшая словами, пока он раздевал и ласкал ее. Он обнажал ее без всякого стеснения и смущения, не испытывая ни малейшего чувства вины. С пристрастием ученого он искал ее душу. В еле заметном движении бровей, легком подергивании мускула на бедре, во внезапно дрогнувшем уголке правой губы он усмотрел наличие жизни. Сокровище, принадлежавшее только ей, — ее личность не была разрушена. Она заснула, но ее можно пробудить. «Ты рассказываешь эту историю в последний раз, — прошептал ей на ухо Макиа. — Дай ей уйти вместе со словами». Он исполнился решимости слово за словом, эпизод за эпизодом разобрать до основания «дворец воспоминаний» и освободить подавленное эго. Он легонько куснул ее за ухо и заметил ответное движение головы, он прижал своей ногой ее ногу, и большой пальчик благодарно шевельнулся. Он стал ласкать ее грудь — и едва уловимо, так, что это мог заметить только ищущий, выгнулась, откликнувшись на ласку, ее спина. В том, что он проделывал, не было ничего дурного. Он ее спасал, и когда-нибудь она скажет ему за это спасибо.


Во время осады Трабзона дождь лил не переставая. Холмистая местность кишела татарами и прочими язычниками. Дорога в долину превратилась в сплошной поток грязи, и лошади увязали в ней по самое брюхо. Они бросили повозки и перегрузили мешки с запасами на спины верблюдов. Одно животное упало, ящик с царской казной раскололся, и шестьдесят тысяч золотых рассыпалось по всему взгорку. В мгновение ока герой вместе со своими швейцарцами и сербом обнажили сабли и встали на страже, пока не прибыл сам султан. После этого случая султан стал доверять ему больше, чем кому-либо из своей родни.


Ее тело наконец-то расслабилось. Доступное и соблазнительное, оно покоилось возле него на шелковых простынях. Она продолжала говорить, но теперь ее повествование касалось совсем недавнего времени. Аргалья почти, достиг того же возраста, что и его друзья, хронологическая последовательность была восстановлена, вскоре она закончит рассказ, и тогда Макиа ее разбудит. Чертовой карлице не терпелось. Она убеждала Макиа взять ее спящую. «Давай, не тяни, нечего миндальничать, — говорила она. Отходи ее по полной — глядишь, и глаза откроет». Он поступил иначе — решил не трогать ее, пока она не проснется сама, и в этом заручился согласием Алессандры. Он убедил ее, что «дворец воспоминаний» хоть и рабыня, но женщина редкой красоты и заслуживает бережного обращения.


Воевода Валахии Влад Третий, он же Дракула, он же Вампир и Казикли-бей, считался непобедимым. Шептались, будто он высасывал кровь посаженных на кол людей, и это давало ему сверхъестественную силу. Он был бессмертен, его невозможно было убить, и о его злодействах ходили легенды. Рассказывали, что для устрашения он послал венгерскому государю отсеченные носы плененных им венгров. Все эти рассказы внушали ужас, и поход на Валахию никого не радовал. Для поднятия духа султан распорядился раздать янычарам тридцать тысяч золотых и объявил, что в случае победы им будут возвращены их прежние имена и дано право владеть землей. Дракула уже успел сжечь всю Болгарию и посадить на кол двадцать пять тысяч человек, но у него армия была значителъно меньше, чем у султана Османской империи. Он начал отступать, оставляя за собой выжженные земли, отравленные колодцы и перебитый скот. Отряды султана нередко оказывались без пищи и воды, и тогда валахское чудовище совершало на них неожиданные нападения. Войско несло большие потери, и множество воинов приняли мучительную смерть на дубовых кольях. Дракула заперся в Тырговиште, и султан объявил, что пора покончитъ с этим дьяволом.

Однако у Тырговиште их ожидало ужасающее зрелище: бревенчатый палисад крепости был утыкан телами. Двадцать тысяч мужчин, женщин и детей посадили на колья с целью устрашения неприятеля. Мертвые младенцы висели на руках мертвых матерей, и вороны уже вили гнезда там, где некогда у женщин были груди. Этот лес мертвецов вызвал у султана такое отвращение, что он отдал приказ перепуганным отрядам повернуть вспять. Кампания грозила завершиться бесславно, но тут из рядов со своими верными слугами выступил наш герой. «Мы сделаем что требуется», — сказал он и через месяц вернулся в Стамбул с головой Вампира в кувшине с медом. Тело его было насажено на кол точно так же, как он проделывал это с десятками тысяч других людей. Его оставили монахам Снагова для совершения тех церемоний, которые они сочтут нужными. Вот тогда-то султан и понял, что герой — существо сверхъестественное и оружие у него заговоренное и слуги у него тоже не простые смертные. Герой был удостоен высшего звания «Носитель магической сабли», и ему вернули свободу. «Отныне, — провозгласил султан, — ты моя правая рука и такой же сын мне, как и все зачатые мною. Ты теперь не раб и не мамлюк, отныне ты турок и будешь зваться паша Аркалия».


«Счастливый конец, как и полагается в любой сказке. — не без иронии подумал Макиа. — Нашему другу удалось-таки добиться желаемого — он разбогател. „Дворцу воспоминаний“, пожалуй, самое время подвести итоги».

Он вытянулся на постели и попробовал представить Нино Аргалью в облике восточного вельможи: евнух-нубиец колышет над ним опахало, вокруг вьются юные девы…

И ему стало тошно. Этот ренегат, сменивший христианство на ислам, пользующийся услугами шлюх падшего Константинополя — теперь Стамбула; человек, творящий молитву в мечети, равнодушно проходящий мимо сброшенной с пьедестала, разбитой статуи византийского императора Юстиниана; человек, радующийся вместе со своими новыми единоверцами усилению власти Османской империи, вызывал у него отвращение. Подобная предательская трансформация могла произвести впечатление на такого простака и добряка, как Аго, который в путешествии друга видел захватывающее приключение, недоступное ему самому, но только не на Никколо. Макиа видел в поступке Аргальи преступление против основы основ человечества — против древнейшего принципа верности своему роду. В его глазах это означало конец их дружбе, и если в будущем им суждено встретиться лицом к лицу, то это уже будет встреча врагов. Аргалья пошел против своих, а ни род, ни племя этого никогда не прощали. И все-таки в то время, да и годы спустя, Макиа не ожидал увидеть своего друга в этой жизни еще раз.

— Ну как? — спросила карлица Джульетта, просовываясь в дверь.

Никколо задумчиво склонил голову набок и произнес:

— Думаю, синьора, она скоро проснется и придет в себя. Что касается моей скромной роли в восстановлении ее личности, ее человеческого достоинства, которое, по определению великого Пико.[41] лежит в основе гуманизма, то должен признаться, что даже горжусь достигнутым.

— Уфф! — у карлицы вырвался вздох облегчения. — Да уж пора бы!

В этот момент «дворец воспоминаний» снова заговорила. Ее голос окреп, и Никколо понял, что это ее последний рассказ, тот, что лежал у самого порога возведенного дворца; и прежде чем переступить сей порог и жить как все, ей необходимо рассказать и эту, последнюю, историю — ее собственную. Время будто побежало вспять, ее история разматывалась как клубок — от конца к началу. С возраставшим ужасом Макиа следил за тем, как перед ним разворачивается сцена внушения, как орудует над ней по заказу новоиспеченного паши длиннобородый колдун-бекташи в своей высокой шапке, некромант и гипнотизер, специалист по возведению дворцов воспоминаний, чудодействует с тем, чтобы, стерев из памяти ее собственную жизнь, превратить девушку в хранилище жизнеописания Аргальи, — разумеется, в его собственной, приукрашенной версии. Султан подарил ему прелестную женщину, а он использовал ее в своих грязных целях. Варвар, предатель — вот он кто! Пусть бы лучше умер от чумы вместе со своими родителями! Пусть бы утонул тогда, когда Андреа Дориа швырнул его в шлюпку. Смерть на колу от рук воеводы Дракулы — это еще слабое наказание за его черное дело!

Макиа задыхался от ярости и возмущения, но в этот момент перед ним нежданно-негаданно возникла маленькая сценка из далекого детства: малыш Аргалья насмешничает по поводу чудесных лечебных свойств кукурузной каши — поленты, которую варила его матушка, и весело распевает на ходу сочиненную песенку про любимую девушку по имени Полента: «Была бы она золотой флорин, я бы истратил ее один. Книжкой была бы — отдал бы другу…» — «Луком была бы — согнул бы в дугу», — подхватывает Аго. — «Стала бы шлюшкой — отдал бы в аренду, сдал бы в аренду подружку Поленту». Никколо почувствовал, как по его щекам побежали слезы. Тихонько, словно не желая потревожить только что вызволенную им из неволи женщину, он пропел: «Стань она письмецом, послал бы ее — и дело с концом, а если она со значением, занялся б его уяснением». С памятью об Аргалье, один на один с только что захлестнувшей его волной гнева и далекими, но милыми сердцу воспоминаниями детства, Макиа горько заплакал.


Меня зовут Анджелика, я дочь Жака Кёра из Бурже, поставщика двора Его Величества… Меня зовут Анджелика, я дочь Жака Кёра. Отец вел торговлю на Востоке, он доставлял орехи, шелка и ковры из Дамаска в Нарбонну. Его обвинили в том, что он отравил любовницу короля, и он бежал в Рим. Меня зовут Анджелика, я дочь Жака Кёра, Папа был милостив к нему. Семь папских галер под его командованием были посланы для освобождения Родоса, но во время плавания он заболел и умер… Меня зовут Анджелика, я из семейства Жака Кёра. Братья и я направлялисъ по торговым делам в Левант[42], когда на нас напали пираты. Меня взяли в плен, а потом продали в гарем султана. Меня зовут Анджелика, я дочь Жака Кёра… Я Анджелика, дочь Жака… Я Анджелика, и я дочъ… Я Анджелика и… Я Анджелика…


В ту ночь он заснул, лежа рядом с нею. Он решил для себя, что, когда она проснется, он будет с ней нежен, а она поблагодарит его с учтивостью, свойственной девушке из добропорядочной французской семьи. Он жалел ее от всего сердца. Подумать только — пережить нападение пиратов, быть проданной и перепроданной! Вряд ли она помнит, через сколько рук прошла, сколько мужчин пользовались ее телом. И даже теперь она все еще не на свободе. Да, у нее благородная внешность, но она всего лишь рабыня в публичном доме. Быть может, братья ее живы, и тогда они, разумеется, сделают всё возможное, чтобы вернуть потерянную сестру, свою любимую Анджелику. Они выкупят ее у Алессандры Фьорентины, и она сможет вернуться на родину — в Нарбонну, Монпелье или в Бурже. Как знать — возможно, ему будет дозволено и потрахать ее до того (нужно переговорить об этом утречком с карлицей Джульеттой, — в конце концов, Дом Марса у него в долгу за восстановление ценности подпорченного товара). Он славно поработал, и при этом почти бескорыстно…

Ночью ему приснился странный сон. Под куполом небольшой беседки, стоявшей на пирамидальном, в пять этажей, строении из красного камня, сидел некий падишах и смотрел на озеро, позолоченное лучами заходящего солнца. Позади него виднелись фигуры слуг с опахалами, а подле стоял человек — не понять, мужчина или женщина, но явно европейского вида, с длинными, желтого цвета волосами, в пестром плаще из разноцветных кожаных ромбиков — и вел рассказ о какой-то скрытой от всех принцессе. Желтоволосый (или желтоволосая?) стоял спиной к нему, спящему, зато падишаха он видел совершенно отчетливо. Это был могучий человек с довольно светлой кожей и пышными усами. Красивый, увешанный драгоценностями, склонный к полноте. Похоже, все персонажи сна были исключительно плодом его собственной фантазии, поскольку восточный владыка определенно не походил на турецкого султана, а желтоволосый мало напоминал итальянского вельможу.

«Ты твердишь только о любви между мужчиной и женщиной, — говорил падишах, — нас же волнует любовь народа к своему правителю. Мы желаем, чтобы нас любили». — «Такая любовь непостоянна, — отвечал его собеседник. — Сегодня вас любят, завтра могут позабыть или возненавидеть». — «Тогда что же делать? Стать жестоким тираном? Править так, чтобы тебя возненавидели?»— «Зачем? Достаточно того, чтобы тебя боялись, ибо страх более живуч». — «Ты дурак! — воскликнул падишах. — Всем известно, что страх и любовь неразлучны».

Его разбудили крики и топот ног. Было светло, окна в комнате были распахнуты, и Джульетта визгливым голосом кричала ему в самое ухо: «Что ты с ней сделал?!» Растрепанные и немытые, ненакрашенные и без обычных побрякушек девицы метались по комнатам. Все двери были раскрыты настежь, и отрезвляющий, разоблачающий всякую фальшь дневной свет проникал беспрепятственно во все углы и закоулки Дома Марса. Пресвятая Дева, как безобразно, как непотребно выглядели сейчас эти сумеречные существа с дурным запахом изо рта, с вульгарными ужимками и пронзительными голосами! Макиа стал поспешно одеваться. «Что ты наделал?!» Да не наделал он ничего. Он помог, он привел ей в порядок голову, высвободил из плена душу и практически пальцем ее не тронул! Надо думать, с него не собираются требовать денег? С чего эта карлица так на него взъелась и по какому случаю тут такой персполох? Необходимо поскорее уносить отсюда ноги.

Надо срочно отыскать Аго, Бьяджо, Ромоло и плотно позавтракать… «Кретин! — вопила Веронезе. — Зачем браться за дело, если в нем ничего не смыслишь!» Он уже успел привести себя в порядок и двинулся к выходу из утратившего всякое очарование Дома Марса, стараясь, чтобы его уход не был похож на трусливое бегство. При его появлении куртизанки переставали галдеть. Некоторые тыкали в него пальцем, некоторые шипели, как разъяренные кошки. Окно в зале, выходившее на Арно, было разбито вдребезги. Хотелось бы знать, что же все-таки здесь произошло. И тут перед ним возникла сама хозяйка заведения, Фьорентина, прекрасная даже в своем естестве. «Господин секретарь, сюда вас не пригласят больше никогда», — произнесла она ледяным тоном и исчезла в вихре кружевных юбок, после чего причитания и крики возобновились с новой силой. «Будь ты проклят! — проскрежетала Джульетта. — Ее невозможно было остановить. Она выскочила из комнаты, где ты спал, словно фурия ада, раскидывая всех, кто попадался на дороге».

Ты можешь как-то существовать, пока твой мозг спит, пока не осознаешь, чтó с тобой сотворила жизнь. Зато когда способность мыслить возвращается к тебе, то сойти с ума ничего не стоит. Разбуженная память может нанести тебе непоправимый вред. Память о множестве унижений, насилий, совершенных над телом твоим, память о великом множестве мужчин, обладавших тобой, — это уже не дворец, это просто бордель воспоминаний. А вдобавок — безжалостно-трезвое осознание того, что все дорогие тебе люди мертвы и неоткуда ждать спасения. Всего этого вполне достаточно, чтобы заставить тебя опрометью бежать. И если бежать изо всех сил, то, может, удастся оставить прошлое и все, что там с тобой случилось, далеко позади, а заодно избавить себя от будущего, которое не сулит ничего доброго. Никакие братья не кинутся на выручку, они мертвы. Может, мир стал одним большим кладбищем? Наверное, так оно и есть. Тогда и тебе, как всем остальным, следует умереть. Надо бежать, бежать стремительно, чтобы не успеть ничего почувствовать, и преодолеть стеклянное препятствие между двумя мирами так, будто стекло стало воздухом, а воздух — стеклом, и, пока ты летишь, он осыпает тебя осколками. Как хорошо падать. Как хорошо выпасть из жизни. Хорошо.

14 После того как в Доме Сканды Тансен пропел рагу двипака

После того как в Доме Сканды Тансен пропел рагу двипака, отчего загорелись все светильники, оказалось, что огонь не пощадил и самого музыканта. В порыве вдохновения Тансен не заметил, как воспламенилась его одежда. Акбар повелел тотчас отправить певца в своем собственном паланкине в его родной Гвалиор и запретил возвращаться, пока силы его не восстановятся полностью. Дома Тансена ожидали две его сестры — Тана и Рири. При виде страданий своего обожженного брата опечаленные девушки запели рагу мегх малхар — песнь в честь дождевых облаков. Вскоре на лежавшего под навесом Миана Тансена посыпал легкий моросящий дождичек. Это был не совсем обычный дождь. Тана и Рири продолжали петь, осторожно удаляя повязки с тела брата, и по мере того как влага омывала ожоги, его кожа снова становилась гладкой. О великом чуде исцеления заговорили во всем Гвалиоре. По возвращении в Сикри Тансен рассказал императору о замечательном даре девушек, и Акбар немедля отправил к ним Бирбала с богатыми подарками и приглашением переселиться во дворец. Выслушав Бирбала, девушки в замешательстве переглянулись и, не притронувшись к подаркам, пошли к себе, «чтобы обсудить предложение». Вскоре они вернулись и объявили, что ответ дадут на следующий день поутру. Бирбал всю ночь пировал у махараджи Гвалиора, а когда утром явился к дому сестер, то застал всю округу в горести и смятении: сестры утопились в колодце. Как истинные брахманки, они не пожелали служить императору-мусульманину, но побоялись, что их отказ разгневает правителя и их семья впадет в немилость. Они предпочли умереть.

Весть о самоубийстве сестер, чьи голоса обладали волшебной силой, повергла Акбара в великую печаль, а когда император впадал в меланхолию, столица замирала. Дискуссии в шатре Нового учения между «водохлебами» и «винолюбами» прекратились, смолкли перебранки на женской половине дворца. Ближе к вечеру, когда стал спадать зной, Никколо Веспуччи, называвший себя Могором дель Аморе, явился, как обычно, в покои Акбара, но император был не в настроении и его не принял. Перед самым заходом солнца Акбар неожиданно вышел и в сопровождении охраны быстрым шагом направился к Панч-Махалу.

— А, это ты, — произнес он так, словно позабыл о самом существовании Могора, и, уже отворачиваясь, бросил: — Ладно, можешь пойти со мной.

Группа стражников расступилась, и Никколо оказался внутри магического круга власти. Ему пришлось почти бежать. Акбар спешил.

Устроившись в малой беседке Панч-Махала, император Хиндустана устремил взгляд на отливающее золотом озеро. За его спиной встали держатели огромного опахала из павлиньих перьев, а рядом — желтоволосый европеец, жаждавший продолжить рассказ о потерявшейся принцессе.

— Ты твердишь только о любви между мужчиной и женщиной, — сказал император, — нас же волнует любовь парода к своему правителю. Мы желаем, чтобы нас любили. Эти две девушки приняли смерть, потому что предпочли единству различие и своих богов — нашим; потому что избрали путь не любви, но ненависти. Их поступок наводит нас на мысль, что любовь — чувство преходящее. Следует ли из этого, что нам надлежит проявлять деспотизм? Править, сея страх и ужас? Неужто миром управляет страх?

— Не сомневаюсь, что история о доблестном воине Аргалье и наделенной бессмертной красотой Кара-Кёз способна возродить в сердцах всех мужчин, как и в твоем сердце, о царь царей, самый великий из Моголов, веру в беспредельную силу любви, — ответил ему Могор дель Аморе.

К тому времени, как император, покинув беседку, достиг своей опочивальни, плащ печали соскользнул с его плеч. Город вздохнул с облегчением, и звезды засияли ярче. Мрачность властителей, как известно, угрожает равновесию во вселенной, поскольку имеет свойство внезапно перерастать либо в паралич воли, либо в насилие, либо в то и другое вместе. Доброе расположение духа императора гарантировало тихую жизнь, и даже если это доброе расположение духа обеспечил чужестранец, спасибо ему за это. На Могора при дворе стали смотреть как на друга, и не только на него самого, но и на героиню его повествования, принцессу Черноглазку — Кара-Кёз.

***

Той ночью императору приснилась целая любовная история. Во сне он снова стал халифом Харуном ар-Рашидом. На этот раз, закутавшись в плащ, он бродил по улицам Исбанира. Внезапно у него начался страшный зуд во всем теле, и он чесался всю долгую дорогу до Багдада. Сначала его искупали в молоке ослиц, затем любимые жены принялись растирать его тело медом, но ничего не помогало. Лучшие врачи испробовали на нем свои снадобья и чуть не уморили совсем. Он прогнал их всех и, когда к нему вернулись силы, принял решение: если болезнь неизлечима, то следует занять себя чем угодно, лишь бы позабыть о ней напрочь.

Он велел собрать самых знаменитых лицедеев, надеясь, что они его рассмешат; он пригласил к себе самых известных философов, надеясь, что умственные усилия отвлекут его от страданий. Соблазнительные танцовщицы одна за другой демонстрировали ему свое искусство, а наложницы угадывали без слов и осуществляли его эротические фантазии. Он велел возводить дворцы, прокладывать дороги, открывать школы. Все это было прекрасно, однако чесотка мучила его по-прежнему. Чтобы искоренить очаг заболевания, он велел изолировать Исбанир и обкурить там все выгребные ямы и свалки, но обнаружилось, что очень немногие тамошние жители страдают от подобного невыносимого зуда. И вот однажды ночной порой, идучи по одной из багдадских улиц, он поднял голову и увидел высоко в окне лицо женщины. В свете свечи оно казалось отлитым из золота. Зуд неожиданно пропал. В следующее мгновение женщина задернула занавес, задула свечу — и зуд возобновился с удвоенной силой. Тут халифу все стало ясно. Он вспомнил, что то же самое лицо он видел всего один миг в Исбанире, после чего и начал чесаться как одержимый. «Разыщи ее, — приказал он визирю. — Это она меня заколдовала».

«Разыщи!» Легко сказать, да трудно сделать! В течение следующей недели к нему ежедневно приводили по семь женщин, но, когда по его повелению они открывали лица, всякий раз обнаруживалось, что среди них нет той, которую он ищет. Настал день восьмой, и тут ему доложили, что одна женщина пришла добровольно и утверждает, будто может избавить халифа от страданий. Он велел впустить ее и, когда она вошла, сказал:

— Значит, ты и есть колдунья?

— Никакая я не колдунья, — отвечала женщина. — Просто однажды в Исбанире я смотрела из окна, увидела мужчину в плаще с капюшоном и внезапно вся зачесалась. Я даже переселилась в Багдад, надеясь, что перемена места поможет мне излечиться, но надежда не оправдалась. Чтобы отвлечься, я стала ткать покрывала, я сочинила множество стихов, но и это не помогло. Тут я услыхала, что халиф разыскивает женщину, которая напустила на него чесотку, и тогда поняла, в чем разгадка. — С этими словами она решительно отвела от лица покрывало. В тот же миг зуд у халифа пропал, его сменило совсем другое ощущение.

— И у тебя тоже? — спросил халиф.

Она кивнула:

— Этот недуг меня оставил, но появился другой.

— Да, — согласился он, — и от этого нового недуга меня не сможет исцелить ни один мужчина.

— А меня — ни одна женщина, — отозвалась она.

Халиф громко хлопнул в ладоши и повелел готовиться к свадьбе. В согласии и любви супруги прожили долгие годы, пока их не настигла убийца дней и ночей — Смерть.

***

История о скрытой принцессе стала весьма популярной, и каждый, будь то обитатель богатого поместья или завсегдатай ночлежек и «веселых домов», стал пересказывать ее на свой лад. Мужчины и женщины, аскеты и проститутки бредили ею, видели ее во сне. Исчезнувшая принцесса из далекого Герата — города, который ее возлюбленный Аргалья окрестил Флоренцией Востока, доказывала, что прошедшие годы и более чем вероятная смерть нисколько не повлияли на ее магические способности. Ей удалось очаровать даже царицу-мать, Хамиду-бану, которую сны вообще никогда не интересовали. Однако Кара-Кёз, привидевшаяся ей, оказалась преданной последовательницей ислама, женщиной примерного поведения, она мужественно противостояла дерзким домогательствам, и никакому чужеземцу не удалось запятнать ее честь. Вынужденная разлука с семьей причиняла ей нестерпимую боль, и, по ее признанию, в этом была виновата ее старшая сестра. Старой принцессе Гюльбадан, напротив, Черноглазка явилась во сне совсем в ином облике. Ее раскованность, ее склонность к авантюрам вызвали у Гюльбадан некоторую оторопь и в то же время невольное восхищение. Что же касается ее любовной связи с самым прекрасным на свете мужчиной, то это было захватывающе интересно! Гюльбадан готова была ей позавидовать, если бы не то ни с чем не сравнимое наслаждение, которое доставляли ей ночные рассказы принцессы. Для хозяйки Дома Сканды Мохини (она же Скелетина) Кара-Кёз стала воплощением эротической изощренности. По ночам она устраивала перед Скелетиной немыслимые по своей сложности акробатические шоу. Правда, сны о скрытой принцессе доставляли радость не всем. Любовница наследника, сиятельная Ман-баи, например, находила, что идиотская шумиха по поводу Кара-Кёз отвлекает внимание людей от ее особы, потому что лишь она, будущая правительница Хиндустана, в расцвете молодости и красоты, по праву должна занимать воображение своих подданных. Что касается Джодхи, то, забытая своим создателем и возлюбленным, она тоже раздумывала над тем, что в лице пропавшей принцессы обрела созданную воображением соперницу, с которой ей, возможно, не удастся справиться.

Очевидно, царственная Черноглазка превратилась для всех в некий символ, который каждый воспринимал по-разному: как пример для подражания, как угрозу благополучию или как источник вдохновения. Она стала сосудом, который люди наполняли согласно своим собственным вкусам, предпочтениям, предубеждениям и опасениям; стала отражением их тайных помыслов, страхов и радостей, их несбывшихся надежд и неосуществленных возможностей, их просчетов и заслуг, сомнений и принципов, а также отражением их взглядов на жизнь — от наиболее оптимистичных до самых что ни на есть мрачных.

Воссоздавший ее в своем повествовании Никколо Веспуччи (он же Могор дель Аморе) стремительно сделался самым желанным гостем в городе. В любое время дня для него были открыты все двери, ночью же он неизменно оказывался в Доме Сканды, где его всегда ожидало женское божество в двух ипостасях — скелетообразном и тучном. Дом Сканды достиг того статуса, когда его владелицы сами выбирали клиентуру, и гостеприимство, с которым там встречали Могора, уже само по себе являлось признаком его возросшего влияния среди знати. Неизменное предпочтение, которое он оказывал Скелетине-Мохини, находили восхитительным. Самой же Мохини это казалось более чем странным. «Половина городских прелестниц готовы пустить тебя к себе в постель, а ты приходишь ко мне. Неужто и вправду ты никого не хочешь, кроме меня?» — с недоумением спросила его Мохини. В ответ он крепче прижал ее к себе со словами: «Пойми, глупая, я не для того проделал такой долгий путь, чтобы трахаться со всеми подряд».

Действительно, зачем же все-таки он явился? Этот вопрос не давал покоя многим. Среди них были и очень проницательные, и очень мстительные, но ни те ни другие не могли прийти к однозначному выводу. Растущий интерес жителей Сикри к разгульным дням и сексуально насыщенным ночам обитателей далекой Флоренции, разбуженный рассказами Могора во время пиршеств в поместьях богачей и попоек со сбродом в городских харчевнях, навел некоторых на мысль о том, что тайной целью его прибытия является разрушение моральных устоев империи и ослабление авторитета единого, истинного Бога. Жесткий главарь «водохлебов» и наставник все более неуправляемого принца Селима возненавидел Веспуччи-Могора еще с самой первой встречи в шатре Нового учения, когда тот прилюдно посрамил его. Теперь он начал называть его орудием Сатаны. «Сдается мне, — сказал он Селиму, — что твой безбожник-отец специально призвал его из ада в помощь, чтобы смущать народ. — И с фанатичным блеском в глазах добавил: — Должен найтись наконец человек, у которого хватит мужества покончить с этим».

Принц Селим стал сторонником Бадауни по причинам, весьма далеким от политики. Мальчишка сделал это потому, что Бадауни был яростным противником Абул-Фазла, которому Селим не мог простить дружбы с отцом. Воздержанность была не в его характере, по натуре он был сибаритом, и его склонности по этой части ужаснули бы человека-жердь, если у кого-либо хватило бы смелости рассказать о них главе «водохлебов».

Селим не верил утверждениям Бадауни о том, что император каким-то образом вызвал из ада посланника Сатаны для возбуждения в людях похоти. Он невзлюбил Веспуччи за то, что тот в качестве покровителя имел свободный доступ в Дом Сканды и обладал исключительным правом на Скелетину-Мохини. Несмотря на лихорадочные попытки сиятельной Ман-баи привязать принца к себе при помощи эротических изысков, со временем его влечение к Мохини не только не слабело, но и неуклонно росло. Ярость Ман-баи по поводу того, что ее возлюбленный по-прежнему желает ее бывшую рабыню больше, чем ее, поистине не имела границ. Если добавить к этому зависть к придуманной Веспуччи и при его содействии коварно завладевшей воображением толпы принцессе, то станет понятно, почему сиятельная Ман-баи испытывала такие мучения, словно у нее образовался отвратительный гнойный нарыв, который требуется вскрыть немедленно.

Когда Селим в очередной раз удостоил ее своим посещением, Ман-баи встретила его, приняв соблазнительную позу: ему предлагалось достать языком виноградину которую легонько покусывали ее зубы. «Любовь моя, — спустя некоторое время зашептала она, — думаешь ли ты о том, что может случиться, если император поверит или по каким-то своим причинам сделает вид, что поверил будто Могор — его близкий родственник? Задумывался ли ты о серьезных, весьма опасных последствиях этого лично для тебя?» Принц Селим всегда предпочитал, чтобы все сложные и серьезные проблемы ему разъясняли и за него решали другие, и Ман-баи на сей раз взяла эту задачу на себя: «Неужели ты не видишь, о будущий владыка Хиндустана, что это позволит твоему отцу заявить, будто у этого Могора больше прав на престол, чем у тебя? Даже если предположить, что вряд ли император на это решится, то что ему мешает усыновить Могора? Или тебе безразлично, о мой бесценный, будешь ты императором или нет? Как женщине, которая не желает для себя иной судьбы, кроме как стать твоей супругой, мне будет очень больно узнать, что мой избранник не прирожденный владыка, а всего лишь слабак и полное ничтожество».

Привязанность императора к чужаку вызывала беспокойство и разного рода опасения даже среди самых близких к Акбару людей. Царица-мать Хамида-бану, например, полагала, что Могор дель Аморе заслан к ним безбожниками, с тем чтобы внести смуту и ослабить государство любимых детей Аллаха. Бирбал и Абул-Фазл придерживалися мнения, что это почти наверняка негодяй, бежавший от справедливого возмездия за какое-нибудь преступление, мошенник, которому пришлось искать себе другое место под солнцем и надевать новую личину, потому что оставаться там, откуда он явился, стало уже опасно. Не исключено, что дома ему грозила смерть на костре, повешение, четвертование или просто пожизненное заключение. «В его представлении все люди Востока — доверчивые простаки, — говорил Абул-Фазл. — Мы не должны идти у него на поводу. Я, например, ни минуты не сомневаюсь, что именно он виновен в смерти Хоуксбенка». Бирбала больше заботила особа самого императора. «Я не хочу сказать, будто он лично желает вам зла, — говорил он, — но, согласитесь, Могор вас околдовал, а это, в конце концов, действительно может плохо кончиться, потому что он отвлекает ваше внимание от дел государственных».

Акбара доводы друзей не убеждали, он был склонен проявить терпимость. Он видел в Могоре несчастного, который потерял родину и стремится обрести душевный покой. «Как, должно быть, истосковался этот человек по любви и привязанности, если решился устроить подобие семейного очага в Доме Сканды, избрав себе в подруги шлюху Скелетину! — со вздохом говорил он. — Скиталец, как правило, обречен на одиночество, он везде чужак, И лишь сила воли позволяет ему продолжать путь по жизни. Как давно он слышал последний раз от кого-нибудь слова любви и заботы, слова ободрения? Как давно он слышал последний раз от женщины, что он ей дорог, что он — ее и больше ничей? Когда у человека в целом свете нет родной души, что-то в нем постепенно отмирает. Оптимизм, мой многомудрый Бирбал, когда-то кончается, и силы человеческие, мой дальновидный Абул-Фазл, не беспредельны. Любому мужчине днем нужны друзья, на которых он может опереться, а ночью — женщина, в объятиях которой он может забыть обо всем. Думается, Могор не имел ни того ни другого долгие годы. Когда мы увидели его в первый раз, внутренний свет его готов был угаснуть, теперь же он делается ярче с каждым днем — отчасти благодаря нам, отчасти благодаря этой малышке Мохини.

Возможно, таким образом она спасает ему жизнь. Мы не знаем, какая это была жизнь. Что правда, то правда — мы ничего не знаем о его прошлом. По словам отца Аквавивы, в городе, откуда он родом, семейство Веспуччи занимает высокое положение, но если это так, то, видимо, родня лишила его своего покровительства. Почему? Этого мы тоже не знаем. Нам приятно его общество, и в настоящий момент его тайны нас интересуют мало. Возможно, он преступник, может быть, даже убийца, но мы не знаем этого наверняка. Зато нам известно, что он пересек полмира, чтобы расстаться с прошлой своей историей и поведать нам совсем о другом. Эта, другая, история — единственное его достояние. По сути дела, он страстно желает того же, что и наш бедняга Дешвант, — целиком и полностью уйти в свое повествование и начать там жить заново. Иными словами, он существует в мире сказок, а искусный сказитель еще никому не причинял вреда». — «Хотелось бы мне верить, о господин, что я не доживу до момента, когда обнаружится вся ошибочность подобного утверждения», — сухо отозвался Бирбал.

По мере того как росла популярность скрытой принцессы, репутация ее старшей сестры, Ханзады-бегум, становилась в глазах людей все более сомнительной. Сиятельная принцесса, которая после своего триумфального возвращения из долгого плена у Шейбани-хана стала считаться при дворе Бабура оплотом царского дома Великих Моголов, та, без совета с которой не принималось ни одно важное политическое решение, превратилась в пугало. Ее имя сделалось нарицательным, когда речь заходила о злобной старшей сестре; им обзывали друг друга женщины в разгар ссоры, когда хотели обвинить кого-то в зависти, тщеславии или предательстве. Теперь уже считалось, что именно козни Ханзады-бегум, а не только любовь Черноглазки к чужеземцу привели к отлучению младшей принцессы от семьи, подтолкнули ее к бегству в чужедальние края, где она и канула в безвестность. Со временем всеобщее чувство враждебности по отношению к «злобной сестрице» приняло несколько иные, довольно тревожные, формы. История Ханзады разбудила в людях, особенно в женщинах, склонность к сведению счетов, словно какой-то зловонный зеленоватый болотный дымок злобы заразил их всех. Стали поступать донесения о яростных стычках между некогда любящими сестрами, о подозрениях, взаимных обвинениях, драках, даже с применением кинжалов, — и все это началось как раз после того, как Ханзаду-бегум разоблачил в своем повествовании желтоволосый чужак. Мало-помалу враждебные настроения распространились и среди других особей женского пола. Дошло до того, что даже в гареме самого императора ненависть достигла невиданного прежде, абсолютно неприемлемого уровня.

Как заметил Бирбал, женщины вообще склонны жаловаться на мужчин. «Однако теперь выясняется, — говорил он, — что тяжелее всего и больнее всего они переживают обиды от себе подобных. Причиной, наверное, является то, что они считают мужчин в целом существами ненадежными, склонными к предательству и слабохарактерными, о самих же себе они более высокого мнения и ожидают друг от друга большего понимания, преданности и любви. Похоже, теперь все они в одночасье решили, что глубоко заблуждались». Абул-Фазл не без язвительности добавил, что в свете последних событий неоспоримость замечаний господина и повелителя насчет безобидности сказочек вызывает серьезные сомнения. Все трое — и император, и оба его друга — прекрасно понимали, что женскую свару не удавалось прекратить еще ни одному мужчине. Во Дворец сновидений были срочно вызваны царица-мать Хамида-бану и престарелая Гюльбадан. Они прибыли, пыхтя, пихая друг дружку локтями и переругиваясь. Тут стало окончательно ясно, что ситуация в целом вышла из-под контроля.

Дом Сканды был одним из немногих мест, не охваченных женскими распрями, и однажды Скелетина и Матраска пришли к дворцовому комплексу и попросили аудиенции у императора, уверяя, будто им известно, как погасить вражду. Их отчаянное решение добиться встречи с Акбаром имело серьезную причину. «Нужно немедленно что-то с этим делать, — прошептала Мохини, лежа ночью с Могором, — иначе вот-вот кому-нибудь придет в голову свалить всю вину за происходящее на тебя, и тогда нам конец».

Невиданная дерзость шлюх позабавила императора, к тому же происходившее действительно внушало тревогу. Поэтому он согласился принять их у Несравненного водоема. Нежась на подушках на помосте посередине водоема, Акбар милостиво разрешил им высказать свое мнение.

— О Джаханпана! — произнесла Мохини. — Велите всем женщинам Сикри снять одежду.

От удивления Акбар приподнялся с ложа.

— Всю? — заинтересованно вопросил он.

— Всю, до последней нитки, — серьезно подтвердила Матраска, — включая нижние юбки, носки, даже ленты в волосах. Пускай они походят голышом один день, и тогда все это безобразие прекратится.

— Вам должно быть известно, о прибежище сирых, — сказала Мохини, — что в «веселых домах» все спокойно. Это потому, что у нас, женщин ночи, нет тайн, мы отскребаем и отмываем одна другую, мы точно знаем, у кого на каком месте прыщ или другой изъян. Когда все до одной горожанки походят нагишом и поглядят на себе подобных — старых и молодых, пузатых и тощих, волосатых и гладких, — они посмеются над собою и решат, что глупо видеть врага в ком-то из этих довольно несовершенных созданий.

— Что касается мужчин, — встряла Матраска, — то вели им на день завязать себе глаза, и сам поступи так же. Не дозволяй ни одному мужчине смотреть в этот день на женщину. Дай женщинам время успокоиться и примириться с самими собой и друг с другом.

«Если ты полагаешь, что я на такое пойду, — провозгласила почтенная Хамида-бану, — это будет означать, что ты и вправду свихнулся от россказней чужестранца». Император смерил ее немигающим взглядом и медленно произнес: «Неподчинение императорскому приказу карается смертью».


В День обнажения небеса были милостивы. Над городом нависли облака и подул легкий ветерок. Мужчины Сикри в этот день не работали, лавки оставались закрытыми, поля — безлюдными, на дверях мастерских ремесленников и художников — решетки. Знатные горожане предпочли остальным занятиям сон. В отсутствие мужчин женская половина населения Сикри имела полную возможность заново убедиться, что их подлинная суть не в заговорах, не во лжи и предательстве; что все они созданы из плоти, кожи и волос и все по-своему несовершенны; что им нечего делить и нечему завидовать и что даже сестрам ничто не мешает жить в мире и согласии друг с другом. После захода солнца женщины снова оделись, мужчины сняли с глаз повязки, и ужин, как после долгого поста, в тот день состоял у всех из фруктов и воды.

С тех пор Дом Сканды стал единственным ночным заведением, получившим право существовать на законном основании — с разрешения самого императора, а обе его хозяйки были удостоены звания советников при Его Величестве. Лишь два обстоятельства омрачили небо над Сикри в тот памятный день. Одно имело отношение к принцу Селиму. Напившись пьяным, он хвастался во всеуслышание, что не подчинился отцовскому приказу и целый день глазел на обнаженных женщин. Услышав об этом, Акбар велел немедленно арестовать его, и не кто иной, как Абул-Фазл придумал для принца наказание в соответствии с проступком. Утром следующего дня его привели в гарем, и там, на открытой площадке, раздели догола, после чего евнухи-мужчины и мускулистые женщины, надзирающие за порядком, отхлестали его прутьями. Затем они кидали в него камешки и комья грязи до тех пор, пока он не взмолился о пощаде. После этого инцидента стало очевидно, что пропойца, пристрастившийся к опиуму, — принц Селим однажды непременно предпримет попытку расквитаться как с Абул-Фазлом, так и со своим отцом — императором Хиндустана.

Другим последствием Дня обнажения стала жестокая простуда престарелой Гюльбадан, от которой она скоропостижно скончалась. Перед смертью она призвала императора и попыталась восстановить репутацию Ханзады-бегум: «Когда твой отец вернулся после долгого изгнания, не кто иной, как Ханзада-бегум взяла на себя заботу о тебе. Твоей матери не было рядом. Не забывай, Ханзада нежно любила тебя. Она покрывала поцелуями твои ручки и ножки, говоря, что ты напоминаешь ей отца. Каковы бы, ни были ее отношения с принцессой Кара-Кёз, тебя она любила — это чистая правда. Плохая сестра, но любящая тетка…» Гюльбадан всегда отличалась точностью в описаниях событий прошлого, но в смертный час мысли ее явно стали путаться. Она то называла Акбара именем его отца — Хумаюн, то, видимо, принимала его за деда, Бабура. В лице Акбара словно все три Великих Могола встали у ложа Гюльбадан, чтобы ее душа могла спокойно отойти в мир иной. Хамида-бану была уверена, что смерть Гюльбадан на ее совести. «Я толкнула ее, — причитала она, — я толкнула ее так сильно, что она едва не упала, а она ведь была старше! Я не относилась к ней с должным почтением, и вот теперь она умерла!» — «Гюльбадан знала, что ты ее любишь, — утешал ее Акбар. — Знала, что ты была ей верным другом». Но царицу-мать его слова не убеждали. «Гюльбадан всегда казалась такой молодой, — стонала она. — Ангел смерти просто ошибся, умереть должна была я, а не она!»

Когда миновали сорок дней траура, Акбар призвал к себе Могора.

— Послушай, — сказал он, — ты не мог бы изложить всю историю покороче? Доведи свой рассказ до конца как можно скорее, только уж постарайся при этом не будоражить женщин.

— О хранитель вселенной! — отвечал Могор с глубоким поклоном. — Я и сам больше всего на свете желаю окончить повествование как можно быстрее, однако, прежде чем привести принцессу Кара-Кёз в объятия турка Аргальи, мне необходимо коснуться военных событий, которые произошли на пространстве между Италией и Хиндустаном, — событий, связанных с тремя великими личностями: узбекским воителем Древоточцем, владыкой Персии шахом Исмаилом из рода Сефевидов и султаном Османом.

— Черт бы побрал всех сказителей! — проворчал Акбар. — Чтоб детей твоих оспа пощипала!

15 У берегов Каспийского моря старухи — картофельные ворожеи…

У берегов Каспийского моря старухи — картофельные ворожеи стенали. Они громко голосили и горестно завывали. Вся Трансоксания оплакивала великого Шейбани-Древоточца, правителя Хорасана, господина Самарканда, Герата и Бухары, прямого потомка Чингисхана и сокрушителя Могола-выскочки Бабура…

«Нам неприятно, когда в нашем присутствии повторяют хвастливые речи какого-то проходимца, упоминая имя нашего деда», — угрожающе прервал рассказчике тихий голос императора.

Шейбани, этот варвар и настоящий злодей, потерпел поражение при Мерве от Исмаил-шаха. Тот велел изготовить из его черепа оправленный в золото и украшенный рубинами кубок для вина, а части тела Шейбани — в доказательство того, что узурпатор и вправду мертв, — приказал разослать в разные земли, прежде ему принадлежавшие. Именно так окончил свои дни в возрасте шестидесяти лет этот закаленный в сражениях, но дикий и внушавший страх воин: его унизил, его изрезал на куски зеленый юнец, которому едва исполнилось двадцать четыре.

«Вот это уже лучше, — с удовлетворением отозвался император, делая глоток вина из своего собственного кубка. — Ибо как можно называть доблестным человека, который убивал своих соплеменников и друзей, человека без веры, без чести, не ведавшего, что такое сострадание. Подобные действия могут привести к власти, но никогда не прославят в веках». — «Сам флорентиец Никколо Макиавелли не смог бы выразить это лучше», — пробормотал Веспуччи-Могор.

***

Ворожба на картофеле зародилась в районе Астрахани, на берегах реки Итиль, впоследствии получившей название Волга. Ввела ее в практику легендарная колдунья Ольга, однако между ее последовательницами произошел раскол. Ворожеи, которые жили возле Каспия, в ту пору именуемого Хазарским морем, в районе Ардабила, родного гнезда Исмаил-шаха, примкнули к шиитам[43] и радовались победам двенадцатого правителя Персии, в то время как жалкая горстка тех, которые остались на восточном побережье, среди узбеков, поддерживала Шейбани. Впоследствии, когда армия Османа разбила Исмаила в пух и прах, эти суннитские ведьмы возомнили, будто их ворожба более эффективна, чем у их шиитских сестер по ремеслу. «Хорасанский картофель всемогущ! — как заклинание, твердили они. — Его сила безгранична!»

С помощью картофельной магии, утверждали суннитские ведьмы, можно найти себе мужа, отбить избранника у более привлекательной соперницы и даже решить исход сражения. Шах Исмаил стал жертвой крайне редко используемого великого противошиитского заклятия. Для этого требовалось неимоверное количество картофеля и осетровой икры, причем последнее представляло значительную трудность. Следовало также добиться полного единогласия среди суннитов — задача не менее трудная, чем добыча икры осетров. Когда пришло известие о поражении Исмаила, ведьмы-суннитки утерли глаза, перестали выть и пустились в пляс. (Пляшущая хорасанка — зрелище уникальное, и тот, кто видел это хоть раз, вряд ли когда-нибудь забудет.) Раскол же в среде картофельных ворожей, произошедший после применения великого икорного заклятия, существует и по сей день.

Можно предположить, однако, что исход решающего сражения (при Чалдыране) был обусловлен более прозаическими причинами. Армия турок имела численное превосходство, к тому же у них были ружья, в то время как персы, считая их оружием, недостойным мужчины, от их применения отказывались, вследствие чего гибли в огромном количестве, хотя и весьма достойно, вполне по-мужски. Можно предположить также, что турки выиграли бой, потому что их армией командовал несокрушимый янычар, избавивший мир от Влада Дракулы, доблестный турок из Флоренции по имени Аргалья. Сколь бы ни мнил себя великим Исмаил-шах — а по самомнению ему не было равных в мире, — он оказался не способен долго сопротивляться обладателю заговоренной сабли.

Шах Исмаил объявил себя двенадцатым имамом.[44] По всеобщему мнению, он был высокомерен и тщеславен и прослыл истовым приверженцем ислама шиитского толка. Он любил повторять слова суфия Шейха Захида: «Я искрошу в щепы клюшки противника, и все поле станет моим». К изречению святого он сделал собственное добавление: «Я то, что тебе нужно. Приди ко мне, слепец, потерявший дорогу, и обрети Истину! Я тот, кто может всё и вся!» Его почитали как земное воплощение Аллаха, и своим верным «красноголовым» солдатам-кызылбаши он действительно представлялся божеством. Никто не назвал бы Исмаила скромным, благородным или добрым. Тем не менее именно в таких выражениях говорила о нем вычеркнутая из истории принцесса Кара-Кёз, когда после победы при Мерве с головой Шейбани-хана в кувшине с медом он торжественно вступил в Герат. Шах Исмаил стал ее первой любовью. Тогда ей исполнилось семнадцать.

— Значит, это все-таки правда! — воскликнул Акбар. — Выходит причина отказа Черноглазки вернуться вместе с Ханзадой ко двору нашего деда, причина запрета упоминать ее имя заключается вовсе не в том, что ее соблазнил ваш Аркалья или Аргалья, как полагала незабвенная Гюльбадан, а в ее любви к персидскому шаху!

— В сказании о Кара-Кёз две главы, о хранитель вселенной, — пояснил Могор. — Две главы и два героя. Первая посвящена победителю, вторая — тому, кто его уничтожил. Нужно признать, что женщина — существо несовершенное, и у молодой особы, о которой идет речь, имелась своя слабость — она любила быть на стороне победителей.

Герат. Жемчужина Хорасана, родина создателя непревзойденных миниатюр Бехзада и бессмертного философа любви — поэта Джами; место упокоения покровительницы самой красоты, царицы, названной Гаухар-Шаад, то есть «сверкающая, словно алмаз». «Теперь ты принадлежишь Персии, о Герат! — повторял про себя Исмаил-шах, следуя улицами покоренного города. — Твоя история, твои оазисы и купальни, мосты, каналы и минареты — все это теперь мое». Из окна дворца за ним следили две пары глаз — две принцессы из рода Великих Моголов. «Теперь мы либо умрем, либо получим свободу», — произнесла Ханзада. Она постаралась, чтобы ее голос звучал спокойно. Она заметила запечатанный кувшин, притороченный к седлу коня, следовавшего за Исмаилом, и поняла, что в нем находится. «Если отец мертв, его сына ожидает та же участь», — добавила она. Предчувствие не обмануло ее: к тому времени, как Исмаил явился к ним, мальчика уже отправили вслед за отцом. Почтительно склонив голову перед принцессами, шах Исмаил обратился к ним с краткой речью:

— Вы сестры великого брата моего, и я дарую вам свободу. В знак своего расположения к почтенному Бабуру я намерен отправить вас вместе с дарами в Кундуз, где он сейчас пребывает. Думаю, для него вы станете самым дорогим из всех моих подарков.

— До сегодняшнего дня я была не только сестрой, но еще женой и матерью, — отвечала Ханзада. — Две трети меня ты уже уничтожил, а то, что осталось, думаю, можно отправить к родным.

Ее сердце — сердце супруги Древоточца и матери восьмилетнего принца — разрывалось от горя, но ни словом, ни жестом, ни взглядом она не позволила себе показать свои истинные чувства, поэтому шах Исмаил посчитал ее холодной и бездушной. В свои двадцать девять Ханзада-бегум по-прежнему оставалась красавицей, и у Исмаила возникло искушение взглянуть на ее прикрытое кисеей лицо, однако он сдержался и перевел взгляд на младшую сестру.

— А что вы скажете своему освободителю? — со всей учтивостью, на какую только был способен, спросил он.

Ханзада-бегум взяла девушку за локоть, как бы собираясь увести.

— Мы с сестрой одного мнения, — сказала она. — Мы отправимся домой.

И тут произошло неожиданное. Кара-Кёз отстранила сестру, откинула тонкую кисею и, смело глядя в лицо Исмаилу, произнесла:

— Я предпочла бы остаться.

После череды жестоких сражений мужчина особенно остро осознает, сколь хрупкая это вещь — жизнь; его дух слабеет, он начинает ценить жизнь с особой силой, словно драгоценную чашу, которая чуть-чуть не разбилась вдребезги. В такие моменты все мужчины на какое-то время делаются трусами; они думают только об одном — как бы забыться в женских объятиях, услышать исцеляющие слова любви, которые шепчут только женщины; они жаждут одного — затеряться в смертельно опасных лабиринтах любви. В подобном состоянии мужчина готов совершать поступки, которые могут свести на нет все тщательно продуманные планы, и давать обещания, которые способны круто изменить его судьбу. Так случилось и с Исмаил-шахом — он утонул в черных глазах принцессы.

— Тогда оставайся, — вымолвил он.

— О да! — со вздохом проговорил император, вспоминая собственные ощущения. — Женщина — на нее уповаешь, когда душа твоя опустошена, когда руки твои в крови, ее жаждешь, чтобы своим прикосновением она стерла чувство вины за пролитую кровь, если ты победил, и избавила бы от уязвленного тщеславия, если победили тебя. Женщина — чтобы унять пробирающую до костей дрожь, чтобы осушить слезы стыда и облегчения от того, что всё уже позади; женщина — чтобы окропила тебя лавандой и ты перестал ощущать запах крови на кончиках пальцев и зловоние собственной бороды. И пусть женщина скажет, что ты принадлежишь ей одной, отвлечет тебя от мыслей о смерти, избавит от тревожного чувства, что когда-то и тебе придется предстать перед судом Всевышнего, изгонит из твоего сердца зависть к тем, кто успел пройти через это испытание до тебя и удостоился лицезреть Его. Женщина — только она одна способна заглушить самое страшное и самое тайное из всех твоих сомнений — сомнение в возможности жизни после смерти, сомнение в самом существовании Всевышнего, ибо смерть настолько очевидна, безусловна и окончательна, что исполнение какого-либо высшего предназначения после этого представляется невозможным.

Позднее, после того как Исмаил потерял ее навсегда, он говорил о том, что был околдован, о том, что в ее взгляде было нечто потустороннее. Говорил, что в нее вселился Сатана, который и привел его к гибели. «Никогда не подозревал, — делился он со своим глухим слугой, — что подобная красота может сочетаться с такой черствостью. Не ожидал, что она бросит меня так же бездушно, как выбрасывают старые туфли. Я думал, что меня любят. Никогда не ожидал, что, как Меджнун,[45] сам буду сходить с ума от любви. Она разбила мне сердце».

Ханзада вернулась в Кундуз, к Бабуру, без сестры. Ее встретили торжественно: перед ней прошли маршем полки, гремели барабаны, звенели песни, кружились в танце стройные девушки. Сам Бабур подошел, чтобы заключить ее в объятия, когда она вышла из паланкина. Однако душа его кипела от ярости, и именно тогда он повелел вычеркнуть имя Черноглазки из семейной хроники. Правда, еще какое-то время он делал вид, что питает к Исмаилу дружеские чувства. В оборот были пущены монеты с профилем Исмаил-шаха, а тот, в свою очередь, дал Бабуру войска, чтобы вытеснить из Самарканда узбеков. Вскоре после этого Бабур перестал скрывать свою неприязнь и дал знать Исмаилу, что пора бы ему убраться с его территории к себе в Персию.

— Вот это интересно, — заметил Акбар. — Для нас всегда оставалось непонятным, что побудило нашего деда сразу после взятия Самарканда вдруг потребовать, чтобы Исмаил увел свои войска. Как раз тогда он перестал писать историю своей жизни и вернулся к этому лишь спустя одиннадцать лет. Как только персы ушли, он снова потерял Самарканд и был вынужден податься на Восток. Мы полагали, что причиной его отказа от помощи персов послужило недовольство религиозной риторикой Исмаил-шаха, настойчивостью, с которой тот навязывал всем идею о своем божественном статусе, и претензиями на роль главного шиита. Однако если истинной причиной явилось накопившееся у деда раздражение из-за Черноглазки, то это означает, что ее поступок оказал огромное влияние на целую цепь дальнейших событий. Ведь именно потеря Самарканда вынудила Бабура устремиться в Хиндустан и положить здесь начало новой династии, третье звено которой — мы сами. Если твои слова верны, то получается, что наша империя возникла благодаря капризу Кара-Кёз! Следует ли нам осуждать ее за это или прославлять? Кем она была — предательницей или родоначальницей, которая определила наше будущее?

— Ни то ни другое, — ответил Могор. — Она была прекрасной, своевольной девушкой, которая и сама поначалу не сознавала, сколь сильна ее власть над мужчинами.

Вот она, Кара-Кёз — Черноглазка. Она в столичном городе Тебризе, возлежит на коврах, подобно Клеопатре, доставленной в покои Цезаря. Вокруг Тебриза даже горы были устланы коврами, потому что мастера-ткачи сушили там свои изделия. У себя в покоях сиятельная Кара-Кёз каталась по персидским коврам и ластилась к ним, словно к сонму любовников. В углу всегда стоял кипящий самовар. Она лакомилась лепешками в меду, поглощала цыплят, начиненных сливами и чесноком, креветок с тама-риндовой пастой, кебаб с ароматным рисом и при этом умудрялась оставаться тоненькой и гибкой. Она играла в триктрак со своей рабыней Зеркальцем, и никто из придворных не мог ее превзойти. У нее и у Зеркальца были и другие игры: через двери спальни часто доносился визг и хихиканье, и многие подозревали их в любовной связи, однако из страха поплатиться жизнью открыто об этом не говорил никто. Когда молодой шах, играя в поло, заносил клюшку для удара по мячу, она обычно постанывала, будто в любовном экстазе. Мяч Исмаила неизменно оказывался в нужной лунке, меж тем как мячи его соперников ложились далеко в стороне, и люди шептались, будто вскрики Кара-Кёз не что иное, как заклятие. Она купалась в молоке. У нее был ангельский голос, но читать она не любила. Ей исполнился двадцать один год, но она все еще не родила Исмаилу наследника. И однажды, когда шах упомянул о растущем влиянии его западного соседа и давнего врага — султана Баязида Второго, она дала ему роковой совет. «Послушай, — шепнула Кара-Кёз, — отошли ему тот самый кубок из черепа Шейбани-хана. Это напомнит ему, что ждет каждого, кто забывает свое место».

Его тщеславие возбуждало ее. Она была без ума от его недостатков. Вероятно, ей и нужен был человек, вообразивший себя богом, а не обыкновенный покоритель многих земель. «Вот это да! — воскликнула она, когда Исмаил овладел ею. — Ты и вправду можешь сотворить все что по желаешь!» Исмаил пришел в восторг, питая слабость к лести, но не учел, что такая красота, как у нее, не признает над собой ничьей власти, что ни один мужчина на земле не может владеть ею единолично. Она сама себе госпожа и свободна как ветер. Шаху Исмаилу с его непомерным себялюбием казалось вполне естественным, что принцесса в одно мгновение изменила свою жизнь, бросила сестер, братьев ради понравившегося ей незнакомца. Еще бы — ведь этим незнакомцем был он! Ложное тщеславие не позволило ему заметить в Кара-Кёз самого главного — независимости, непостоянства ее натуры. Он не понял, что если женщина бездумно разрывает один союз, то так же легко способна разрушить и следующий.

Бывали дни, когда ей нравилось делать больно — и ему, и себе. На ложе она тогда шептала ему, что в ней живет злая сила и когда эта сила берет верх, то сама она уже не отвечает за свои поступки и способна буквально на всё. Это приводило его в восторженное исступление. Он видел в ней более чем равную себе — он видел в ней свою владычицу, свою госпожу. Правда, за четыре года она так и не родила ему сына. Ну и пусть, зато она дарит ему небывалое наслаждение. Ради такой как она мужчины убивают. Она — его страсть, она — его мудрый наставник.

— Хочешь, чтобы я послал Баязиду тот самый кубок? Кубок-череп? — хрипло, словно пьяный, произнес Исмаил.

— Когда ты пьешь из этого кубка, он приносит тебе победу, — шепнула она. Но когда Баязид пригубит вино из черепа твоего соперника, страх поселится в его сердце.

Исмаил понял, что она наложила на кубок заклятие.

***

Аргалье шел сорок шестой год. Он был высок ростом. Несмотря на тяготы военного поприща, лицо его оставалось белым, а гладкая, нежная кожа вызывала неизменное восхищение у женщин. Его страстью были тюльпаны. Их он полагал цветами удачи и приказывал вышивать на своих одеяниях. Комнаты, отведенные для него во дворце, всегда были полны тюльпанов. Из пятнадцати сотен сортов, которыми славился Стамбул, он отдавал предпочтение шести: «сиянию рая», «безупречной жемчужине», «дарителю наслаждения», «внушающему страсть», «сопернику бриллианта» и «утренней розе». Он по-женски любил украшения и в перерывах между сражениями одевался в шелка и увешивал себя драгоценностями; также он любил носить меха, предпочитая те, что доставляли через Феодосию из Московии, — шкуры лис и рысей. Его длинные волосы были черны как вороново крыло, а губы красны как кровь.

Кровь и ее пролитие были основным делом его жизни. При султане Мехмеде Втором он участвовал в двенадцати кампаниях и всякий раз, когда пускал в ход аркебузу или меч, неизменно одерживал победы. С полком верных янычар и с четырьмя соратниками — гигантами Отто, Ботто, Клотто и Д'Артаньяном, которые служили ему щитом, Аргалье были не страшны дворцовые каверзы, и, пережив семь покушений на свою жизнь, он остался цел и невредим. После смерти Мехмеда страна оказалась на пороге междоусобицы: оба его сына — Баязид и Кем — рвались к власти. Когда Аргалье стало известно, что главный визирь, в нарушение традиции, решил отложить похороны султана на трое суток, чтобы Кем успел вернуться в столицу и занять трон, Аргалья с четырьмя швейцарцами ворвался в покои визиря и расправился с ним. Затем он возглавил армию Баязида, изгнал из страны потенциального претендента на трон и стал главнокомандующим при новом султане. Он сражался с египетскими мамлюками на суше и на море и, после того как одержал победу над объединенными силами Венеции, Венгрии и Папы Римского, получил звание адмирала.

Вслед за этим возникли проблемы с анатолийскими кызылбаши. Все они носили красные фески с двенадцатью кистями — в знак того, что признают высшим владыкой двенадцатого имама, — и, соответственно, поддерживали шаха Исмаила, присвоившего себе божественный статус. Третий сын Баязида, Селим, по прозванию Грозный, был за то, чтобы истребить их всех без промедления, но его отец не хотел кровопролития, из-за чего лишился уважения сына. Тот стал считать его трусом и отступником. Когда в Стамбуле получили от Исмаила знаменитый кубок, Селим Грозный воспринял это как личное оскорбление. Он поднял кубок, как дуэлянт поднимает брошенную ему в лицо перчатку, и поклялся, что из этого кубка будет пить кровь Сефевида Исмаила. «Я возьму на себя роль виночерпия», — произнес, выступив вперед, Аргалья. Баязид продолжал удерживать сына, и для Аргальи это послужило сигналом: несколькими днями позже он со своими янычарами перешел на сторону Селима. Стареющему султану было предложено освободить трон, что он и сделал. Баязид отправился к себе на родину, во Фракию, и по дороге умер от горя, что было как нельзя кстати: в мире нет места для тех, кто потерял хватку. Селим при содействии Аргальи взял в плен своих братьев — Ахмеда, Коркуда и Шахиншаха — и велел их задушить. Их сыновей он тоже убил. Таким образом порядок был восстановлен и мятежу положен конец. (Много лет спустя, рассказывая об этом Макиа, Аргалья, в оправдание такого злодейства, сказал: «Когда новый человек захватывает власть, ему надлежит начать правление с самых жестких мер, тогда каждое следующее решение народ будет воспринимать как улучшение ситуации в стране». Макиа долго хранил молчание, но в конце концов сказал: «Как это ни ужасно, ты прав».) Когда столкновение с Исмаил-шахом стало неизбежным, Аргалья со своими янычарами был послан на север Анатолии,[46] в Рум, и тысячи кызылбаши были брошены в тюрьмы или умерщвлены. Это обеспечило беспрепятственный проход войск через их территорию. Шаху Исмаилу было направлено послание, в котором говорилось: «Ты более не следуешь заповедям нашей святой веры. Ты превратил свою шиитскую клику в греховное сексуальное сообщество. Ты пролил кровь невинных». Стотысячное войско Селима Грозного расположилось лагерем у озера Ван, в Восточной Анатолии. Среди прочих полков там находились и двенадцать тысяч янычар Аргальи. В их распоряжении было пятьсот пушек. Соединенные цепями, они образовывали непреодолимый для противника барьер.

Чалдыран, где должна была состояться решающая битва, находился к северо-востоку от озера. Войско Исмаила насчитывало от силы сорок тысяч, и почти все — конники, но Аргалья знал по опыту, что численное превосходство не всегда решает исход сражения. Подобно Владу Дракуле, шах Исмаил использовал тактику выжженной земли, и турки на последнем марше от Сиваша до Арзинджана оставались без провианта и без воды. Когда после долгого похода они разбили лагерь у озера Ван, солдаты были голодны и изнурены, а такая армия может оказаться небоеспособной. Позднее принцесса Кара-Кёз объяснила Аргалье, почему победа все же досталась туркам. «Всему виной его глупое рыцарство, — сказала она. — Рыцарство да еще его дурак-племянник, к чьим словам он прислушивался больше, чем к моим».

Дело в том, что обольстительница Кара-Кёз вместе со своей рабыней Зеркальцем в нарушение всех правил находилась во время битвы рядом с Исмаилом, на холме, откуда открывалась панорама боя. Она стояла возле шахского шатра. Ветер трепал ее одежды, и солдаты, глазея на ее лицо и груди, начисто забывали о воинских подвигах.

«Надо было совсем спятить, чтобы позволить тебе находиться здесь», — сказал Аргалья, когда на исходе дня, весь в крови, опустошенный, поднялся на холм, где стояли, всеми покинутые, обе женщины. «Да, — бесстрастно отозвалась Кара-Кёз. — Да, это я свела его с ума».

Ее чары не возымели действия, когда речь зашла о военной стратегии — Исмаил не прислушался к ее советам. «Взгляни, — кричала она, — турки все еще заняты организацией обороны! Атакуй же их сейчас, когда они еще не готовы! Смотри — у них линия из пятисот пушек, а за ней — двенадцать тысяч мушкетеров! Если пойдете в лобовую атаку, от вас ничего не останется! И почему у твоих солдат нет ружей?! Ты же знаешь, какая это подмога! Где они?!»

Шахский племянник Дурмиш-хан ответил ей, что нападать, когда противник еще не подготовился, бесчестно, что атака с тыла — вещь неслыханная и что ружье — оружие, недостойное мужчины. «Его используют лишь трусы, — у кого недостает смелости приблизиться к врагу. Невзирая на ружья, мы навяжем им рукопашный бой, и победит мужество, а не какие-то там аркебузы и мушкеты!» — заключил свою отповедь Дурмиш. Не зная, плакать или смеяться, она повернулась к Исмаилу: «Скажи ему, что он полный дурак!» — воскликнула Черноглазка, на что шах персидский ответствовал: «Я не разбойник с большой дороги, чтобы нападать из-за угла. На всё воля Аллаха».

После этого она отказалась наблюдать за боем, ушла в шатер и села спиной к входу. Ее рабыня опустилась возле нее и взяла ее руки в свои. Шах Исмаил возглавил атаку на правом фланге и смел левую цепь обороны турок, но Кара-Кёз не шелохнулась. Обе армии несли страшные потери. Кавалерия персов уничтожила цвет османской конницы: иллирийцев, македонцев, сербов, эпирцев, фессалийцев, фракийцев. Сефевиды теряли одного полководца за другим, и, сидя в шатре спиной к входу, Кара-Кёз называла имя очередного убитого: «Мухаммад-хан, Хусейн-бек Лала, Сару-Пира…» За нею их имена повторяла Зеркальце, и от этого казалось, что по шатру гуляет эхо. «…Амир Низам-ад-дин Абд аль-Баки…» — «…Аль-Баки…»

Но имя того, кто сам себя провозгласил богом, так и не прозвучало под сводами шатра. В центре турки еще держались, но кавалерия на флангах была близка к панике. В этот решающий миг Аргалья бросил вперед своих янычар. «Если хоть кто-то побежит, — крикнул он, отдавая приказ, — я самолично разверну на вас пушки!» Четверо вооруженных до зубов швейцарцев, ободряя и угрожая, пробежались по шеренгам, заговорили мушкеты, и Кара-Кёз произнесла: «Буря. Началась буря». — «…Буря», — эхом откликнулась Зеркальце. Теперь уже не было нужды смотреть на поле битвы. Пришло время оплакивать мертвецов. Шах Исмаил уцелел, но битву безнадежно проиграл. Раненый, он бежал с поля боя без нее. Она это поняла. «Он нас бросил», — шепнула Кара-Кёз. «…Бросил», — повторила вслед за ней рабыня. «Теперь мы добыча врага». — «…Добыча врага», — шепнула эхо-Зеркальце.

Приставленная к женщинам охрана бежала вместе с остальными. Они остались одни на холме, внизу простиралось залитое кровью поле битвы с грудами мертвых тел. Так и застал их Аргалья, когда после сражения при Чалдыране поднялся на холм и вошел в шатер: сидя спиною к входу с гордо поднятыми головами, они исполняли свой долг — пели погребальную песнь. Принцесса Кара-Кёз обернулась. Она не сделала попытки прикрыть лицо. Их взгляды встретились, и с той минуты все остальное перестало для них существовать.

«Он похож на женпщну, — подумала Черноглазка. — Он похож на высокую женщину со смертельно бледным лицом и иссиня-черными волосами. На пресытившуюся жизнью и готовую умереть женщину. Белое, словно маска, лицо, и на нем, как кровавый надрез, красный рот…» В правой руке он держал меч, в левой — ружье. Она словно видела перед собой двоих — мужчину и женщину, меченосца и стрелка, человека и тень его. И подобно тому как покинул ее Исмаил, принцесса изгнала его из своего сердца и снова сделала свой выбор. Это уже потом Аргалья испросит у Селима Грозного право взять себе обеих женщин в качестве военной добычи, и Селим даст на это свое согласие, однако на самом деле всё решил ее выбор и ее воля определила дальнейший ход событий.

— Не бойся, — обратился он к ней на фарси.

— Тем, кто сейчас здесь, неведом страх, — также на фарси ответила она, а затем те же слова произнесла на родном наречии своей матери — на чагатайском. За обменом этими фразами читалось совсем другое: Ты теперь моя. — Да, твоя навсегда.

***

После падения Тебриза Селим захотел было остаться в этой древней столице Сефевидов на зиму, чтобы по весне завершить завоевание остальной Персии, но Аргалья сказал, что войска могут взбунтоваться. Они выиграли решающий бой, они присоединили восточную часть Анатолии и Курдистан, тем самым почти удвоив территорию Османской империи. Нужно обозначить новую границу между двумя государствами по результатам сражения при Чалдыране, и на этом поставить точку. В любом случае в Тебризе им не продержаться — нет провианта ни для людей, ни для лошадей и верблюдов. Солдаты хотят домой. Селиму пришлось с этими доводами согласиться, и спустя семь дней после вступления в Тебриз он отдал приказ оставить город. Войска двинулись на запад.

Свергнутое божество перестает быть богом. Мужчина, бросивший свою женщину на милость врага, перестает быть мужчиной. Разбитый наголову Исмаил вернулся в разграбленную столицу и оставшиеся десять лет провел в пьянстве и унынии. Он носил черные одежды, черный тюрбан, и род Сефевидов тоже мало-помалу окутывал мрак. Никогда больше Исмаил ни с кем не сражался. Приступы черной меланхолии сменялись у него бесшабашными выходками, и эти внезапные переходы от печали к разгулу явно свидетельствовали о его малодушии и отчаянии. Напившись допьяна, он метался по дворцовым покоям, словно в поисках той, которой там больше не было и никогда не будет. Он умер, не дожив до тридцати семи. Он царствовал двадцать три года, но успел утратить всё, что любил.

***

Когда, раздевая Аргалью, она увидела вытканные на всей его одежде тюльпаны, то поняла, что он, как и любой другой, всю жизнь имевший дело со смертью, суеверен и делает все возможное, чтобы ее отогнать. Когда же она обнаружила тюльпаны, вытатуированные у него на лопатках, ягодицах и даже на пестике пениса, то поняла, что встретила мужчину своей жизни.

— Тебе больше не нужны все эти цветы, — сказала она, водя рукою по его татуировкам, — теперь у тебя есть я.

«О да, — подумал он, — у меня есть ты. Ты моя. Пока моя. Пока не решишь оставить меня, как оставила сестру; пока не решишь, что пора сменить одного коня на другого, — ведь сменила же ты Исмаила на меня. В конце концов, лошадь всего лишь лошадь…»

Словно прочитав его мысли, Кара-Кёз хлопнула в ладоши, и в спальню тотчас же вошла Зеркальце. Повинуясь легкому движению бровей принцессы, рабыня сбросила с себя одежды и скользнула в постель.

— Она — мое Зеркальце, — произнесла Черноглазка. — Она — моя светящаяся тень. Тот, кто владеет мной, получает и ее.

И тут доблестный воин признал свое поражение. Внезапное нападение с тыла заставило его прекратить сопротивление.

Анджеликой назвал ее он. Чуждые ему сочетания горловых и свистящих ее прежнего имени он сменил на новое — благозвучное и вполне приемлемое для ее будущего окружения. Она, в свою очередь, наделила этим же именем и рабыню. «Если мне суждено зваться Анджеликой, то моему доброму ангелу Зеркальцу это пристало куда больше», — заявила принцесса.

В течение многих лет в качестве фаворита султана ему была предоставлена честь иметь собственные покои в так называемой Обители блаженства — на холме Топкапи, тогда как все прочие военачальники жили на казарменном положении в спартанских условиях. Теперь, с появлением женщин, в дворцовых апартаментах стало уютнее, и Аргалье иногда казалось, что он наконец-то обрел дом. Но для таких как он верить в безопасность собственного жилища было непозволительной роскошью. Дом легко мог превратиться в западню. Селим Грозный, в отличие от своих предшественников Мехмеда и Баязида, считавших Аргалью незаменимым, видел в нем вполне реального и весьма сильного соперника в борьбе за власть, человека, способного прорваться со своими янычарами в святая святых дворца и расправиться с ним, как однажды тот уже расправился с великим визирем. Человек, поднявший руку на визиря, вполне способен и на цареубийство. Похоже, теперь вполне можно обойтись и без него… И сразу после возвращения в Стамбул Селим, на словах всячески превознося своего военачальника-итальянца за его вклад в победу при Чалдыране, начал готовить почву для его устранения.

Сведения относительно того, что его жизнь под угрозой, дошли до Аргальи благодаря тому, что Кара-Кёз взяла на себя заботу о снабжении своего возлюбленного цветами.

Обитель блаженства утопала в зелени: повсюду были разбиты либо обнесенные стенами, либо вольно раскинувшиеся сады или виднелись густые рощи, где резвились лани, а также обширные лужайки, спускавшиеся к Золотому Рогу.[47]

Поля тюльпанов занимали большие площади вокруг Четвертого дворца, а также на нижних террасах северной оконечности возвышавшегося над городом дворцового комплекса Топкапи.

Среди тысяч благоухающих цветов тут и там виднелись беседки. Тишина и покой располагали к доверительным беседам, и Кара-Кёз со своей неизменной спутницей, опустив на лицо покрывало, частенько наведывались сюда: пили сок, переговаривались с многочисленными дворцовыми садовниками-бустанчи, указывая, какие тюльпаны следует доставить в покои Аргальи, и просто болтали о том, о чем обычно болтают женщины без мужчин — о незначительных событиях текущего дня. Вскоре садовники — от самого мелкого, занимавшегося прополкой, до главного, именуемого бустанчи-паша, подпали под очарование двух пар прекрасных глаз, и, как это всегда случается с влюбленными, сделались не в меру болтливы. Многие из них выражали свое восхищение чрезвычайной быстротой, с которой чужестранки освоили турецкую речь, и видели в этом чуть ли не вмешательство высших сил.

Однако Черноглазка приручала садовников неспроста. Как и все в Обители блаженства, она тоже вскоре узнала, что на тысяча и одного бустанчи, кроме ухода за цветочками, возлагалась еще одна обязанность: они были исполнителями наказаний. Если вина касалась женщины, то именно бустанчи резали ее, еще живую, на куски, запихивали в мешок и бросали в Босфор; если виновным оказывался мужчина, то группа садовников хватала его и совершала ритуал удушения. Именно от бустанчи Кара-Кёз узнавала обо всех таких случаях, которые те предпочитали называть «тюльпанными новостями». Этих случаев было столь много, что душок предательства вскоре заглушил аромат цветов. Именно от садовников до принцессы дошел слух, что очень скоро ее господин, верой и правдой служивший трем султанам, по ложному обвинению будет схвачен и предан смерти. Об этом ей сообщил сам бустанчи-паша. Этот человек занимал должность главного палача не только благодаря своим знаниям по части ботаники, но и потому, что был лучшим в империи бегуном. Дело в том, что когда смертный приговор выносили кому-нибудь из вельмож, ему предоставлялся шанс спастись. Он должен был опередить в беге бустанчи и не дать себя поймать. Если ему это удавалось, то обвинение с него снимали. Но, поскольку бустанчи, как утверждали, несся со скоростью ветра, шансов у обвиняемого практически не было никаких. Правда, на сей раз бустанчи не радовала перспектива расправы. «Мне стыдно будет смотреть в глаза людям после убийства такого доблестного воина», — признался он Черноглазке. «Значит, нам нужно во что бы то ни стало найти выход из этой ситуации», — ответила она.

— В садах ходят слухи, что он тебя скоро казнит, — сказала она Аргалье.

— За что, хотелось бы знать? — с недоумением спросил он.

И, взяв его бледное лицо в свои ладони, она ответила:

— За меня. В качестве военной добычи ты посмел взять себе принцессу из дома Великих Моголов. Он скажет, что, отдавая меня тебе, не знал, кто я такая, и узнал лишь теперь. Он скажет, что пленение особы царского рода есть недружественный акт; он будет утверждать, что, взяв меня, ты опозорил в глазах Моголов всю Османскую империю и должен за это понести наказание. Так говорят тюльпаны.

Будучи предупрежден, Аргалья успел подготовиться. К тому времени, когда за ним пришли, он под покровом ночи уже отослал из города Кара-Кёз и Зеркальце, а также многочисленные сундуки с сокровищами, накопленными в ходе выигранных сражений. Их сопровождала сотня самых преданных янычар с приказом ждать его в Бурсе, к югу от столицы.

— Если я поеду с вами, — сказал он, — Селим настигнет нас и перебьет как собак. Я предстану перед судом и после приговора попытаюсь выиграть у бустанчи-паши соревнование в беге.

Кара-Кёз знала, что он изберет именно этот путь.

— Ты решил умереть, и мне остается лишь одно — принять твое решение.

Это означало, что спасать его жизнь придется ей, и сделать это будет нелегко, потому что она не сможет присутствовать при гонке.

Аргалья знал правила этой смертельной игры, и едва Селим Грозный произнес слова приговора, он бросился бежать. От тронного зала, где происходил суд, до Рыбных ворот было где-то около полумили. Аргалья должен был добраться до них раньше бустанчи.

В красной феске и белых штанах, обнаженный до пояса бустанчи-паша и вправду несся как ветер. С каждой секундой он становился все ближе. Аргалья знал, что если его догонят, то тут же, у Рыбных ворот, придушат и он окончит свои дни как и все прочие — в водах Босфора. Он бежал мимо клумб с тюльпанами и уже видел перед собой Рыбные ворота, но бустанчи настигал его, и Аргалья понял, что ему не успеть. «Жизнь полна абсурда, — мелькнуло у него в голове, — выйти невредимым из стольких битв — и всё для того, чтобы тебя задушил какой-то садовник. Истинно говорят, что нет такого героя, которому в смертный час не открылась бы вся бессмысленность его героического поступка».

Никто так и не смог придумать более-менее удовлетворительного объяснения тому, что произошло в тот момент, когда быстроногий бустанчи находился всего в каких-то тридцати шагах от Аргальи. Неожиданно он упал как подкошенный, схватился за живот и со звуками, подобными пушечной пальбе, стал исторгать из себя немыслимо зловонные газы. При этом он жалобно пищал, как корень мандрагоры, когда его выдергивают из земли, а Аргалья тем временем благополучно миновал Рыбные ворота, вскочил на ожидавшего его там коня и ускакал прочь.

— Это ты что-то сделала? — спросил он свою возлюбленную, когда они встретились в Бурсе.

— Ну что такого я могла сделать? Этот бедный садовник был мне другом. Я всего лишь послала ему письмо, заранее благодаря за то, что он избавил меня от коварного соблазнителя, и кувшин анатолийского вина, — проговорила она, глядя на него правдивыми глазами. — Предугадать и рассчитать точно, когда именно начнет действовать подмешанное в вино снадобье, было невозможно.

И сколь пристально Аргалья ни вглядывался в ее безмятежное лицо, ему так и не удалось заметить ни малейших признаков неискренности — ничего, свидетельствовавшего о том, что она сама, или ее Зеркальце, или обе они вместе убедили бустанчи изменить своему долгу и указали заранее время, когда следует выпить вино в обмен на мгновения блаженства, о котором скромный садовник будет вспоминать всю оставшуюся жизнь. «Нет, это полный абсурд, — решил Аргалья, утопая в колдовском омуте ее глаз. — Эти любящие глаза не способны лгать».

***

Между кампаниями адмирал генуэзского флота Андреа Дориа жил в пригороде Фассоло, у северо-западной оконечности гавани, как раз перед воротами Сан-Томмазо.

Он купил виллу у знатного генуэзца Джакобо Ломеллино, потому что ему нравилось представлять себя одним из облаченных в тогу, увенчанных венком древних римлян, селившихся в роскошных поместьях у моря, нравилось быть похожим на того венценосца, о котором писал Плиний Младший.[48]

Его устраивало и то, что он, находясь у себя дома, мог следить за тем, кто покидает город или прибывает сюда с моря. На случай необходимости активных действий галеры были всегда у него под рукой. Поэтому он первым заметил идущее от Родоса судно, на котором Аргалья возвращался на родину. В подзорную трубу он различил на палубе большое количество вооруженных людей, одетых как турецкие янычары. Среди них он заметил четырех альбиносов огромного роста. Андреа немедленно послал за лейтенантом Чевой и приказал перехватить судно до того, как оно войдет в гавань, и выяснить, с чем связано его появление. Так и получилось, что Чева неожиданно для себя оказался лицом к лицу с человеком, которого когда-то бросил на произвол судьбы во вражеских водах.

Мужчина, в котором Чева пока что не признал Аргалью, стоял у большой мачты. На нем был тюрбан со свободно развевающимся концом и одеяние из золотой парчи, какое носят турецкие вельможи. За его спиной выстроились в боевом порядке вооруженные янычары, а подле него стояли две женщины ослепительной красоты. Они словно вобрали в себя весь солнечный свет, погрузив во мрак окружающий мир. Их лица были открыты, и ветер играл длинными и вьющимися, как у богинь, прядями их роскошных волос. Когда Чева уверенно, как и подобало лейтенанту Золотой флотилии, шагнул на борт чужого судна, обе женщины повернулись лицом к нему — и меч сам собой выпал из его руки. Затем он почувствовал, будто что-то нежно, но настойчиво давит ему на плечи, причем у него не возникло ни малейшего желания противиться этому. Неожиданно для себя самого он и все его люди опустились на колени, а губы его зашевелились, произнося непривычные слова: Привет вам, о прекрасные госпожи, и да будут славны все, кто хранит вас от бед!

— Поберегись, Скорпион, — произнес турецкий вельможа на чистом флорентийском наречии, и дальше Чева услышал свои собственные слова: — Потому как ежели кто-то не глядит мне прямо в глаза, то я вырываю у него печень и скармливаю ее рыбам.

Чева попытался подняться с колен и стал судорожно хвататься за меч, но обнаружил, что неизвестно почему ни он, ни его люди не в состоянии встать.

— Правда, в настоящий момент глаза у тебя как раз на уровне моего члена, — без улыбки закончил Аргалья.

Главный кондотьер Дориа, стоя на террасе, позировал живописцу Бронзино. Он желал предстать перед потомками в обличье Нептуна. В руке у него был трезубец, борода волнами спускалась на его обнаженный торс, остальные же части тела были представлены в их первозданном состоянии. Вдруг, к своему величайшему неудовольствию, он заметил, что с пристани к нему поднимается группа вооруженных людей. Самое удивительное, что впереди всех с видом побитого пса шел его человек, Чева Скорпион. В центре этой группы он различил две закутанные в плащи женские фигуры, что привело его в еще большее изумление.

— Напрасно думаете, что я сдамся кучке негодяев и их шлюхам! — заревел он, одной рукой хватаясь за меч и размахивая трезубцем в другой. — Еще посмотрим, кому из вас удастся уйти отсюда живым!

В эту минуту чародейка Кара-Кёз и ее рабыня откинули капюшоны, и Дориа внезапно залился краской стыда.

Он попятился, судорожно ища штаны, но женщины не обратили ни малейшего внимания на его наготу, что показалось адмиралу еще более унизительным.

— Мальчик, которого вы обрекли на смерть, вернулся за своей долей, — произнесла Кара-Кёз. Она говорила на безукоризненном итальянском, хотя Дориа видел, что перед ним не итальянка. Перед ним была женщина, за которую не жалко жизнь отдать. Королева, достойная поклонения. Рабыня, похожая на нее как две капли воды и разве что самую малость уступавшая своей госпоже красотою и изяществом, тоже была восхитительна.

Думать о битве в присутствии этих двух удивительных созданий было немыслимо. Почтенный Дориа, кое-как завернувшись в плащ, стоял перед ними, приоткрыв рот, — ни дать ни взять бог морей, обомлевший при виде выходящих из воды прелестных нимф.

— Он вернулся принцем, как и обещал себе когда-то, в ореоле славы и богатства. Он готов позабыть о мести, так что вы можете не опасаться за свою жизнь, — продолжала Кара-Кёз. — Однако за отказ от мести и за свою верную службу он ждет от вас награды.

— Какого рода?

— Ему нужна ваша дружба и поддержка, хороший обед и личное сопровождение.

— В каком направлении? Куда он собирается с этой шайкой головорезов?

— Дом моряку всего дороже, — вмешался турок Аргалья. — Дом всего дороже солдату. Я посмотрел мир, я сыт по горло пролитой кровью, я накопил богатства. Теперь я желаю одного — покоя.

— Вижу, ты так и не повзрослел, — отозвался Андрea. — Все еще думаешь, что после долгих странствий ты дома обретешь покой.

Загрузка...