III

16 Можно было подумать, что все бедняки города возомнили себя кардиналами…

Можно было подумать, что все бедняки города возомнили себя кардиналами. Высшее духовенство еще заседало за закрытыми дверями Сикстинской капеллы, а флорентийцы уже вовсю праздновали избрание нового Папы из семейства Медичи. Кругом жгли праздничные костры. Весь город заволокло дымом, как при большом пожаре, и путешественник, на закате дня приближающийся к городу со стороны моря, — наш путешественник — легко мог бы предположить нечто трагическое. Прищур глаз, бледность лица и длинные черные волосы придавали ему вид экзотический. Никто бы не признал в нем человека родом из этих мест. Скорее он напоминал самурая, — возможно, потомка того самого самурая сомнительной репутации с острова Кюсю, которому удалось разбить наголову войско тогдашнего правителя Китая, Хубилай-хана. У странника еще оставалось достаточно времени, чтобы придержать коня и, подняв руку властным жестом — жестом командующего, привыкшего к безусловному повиновению, — остановить остальных и принять решение. Аргалья этого не сделал, о чем не раз вспоминал в последующие месяцы.

Праздничные костры зажгли задолго до того, как было оглашено решение кардиналов, но предчувствие не обмануло флорентийцев. В ту ночь следующим Папой был избран кардинал Джованни де Медичи. Лев Десятый, как его теперь именовали, властвовал в Риме, а его брат, герцог Джулиано, получил в свое распоряжение Флоренцию. «Знал бы я, что эти псы Медичи снова возьмут верх, то лучше бы остался в Генуе, присоединился снова к Дориа и бороздил бы с ним вместе морские воды, пока все не встало бы на свои места, — признался Аргалья, когда они свиделись с Макиа. — Но если честно, мне хотелось показать ее всем нашим».

— Любовь делает мужчину дураком, — заметил Акбар. — Показать лицо возлюбленной всему миру — первый шаг к тому, чтобы ее потерять.

— Никто не приказывал Кара-Кёз ходить с открытым лицом, — ответил Могор. — Это было ее собственное решение. Ее и Зеркальца.

Император промолчал. Место и время утратили для него всякое значение: наполовину он уже был влюблен.

***

На закате дня сорокачетырехлетний Никколо Макиа сидел за столом таверны в Перкуссине. Он играл в карты. Его партнерами были мельник Фрозино Уно, мясник Габбурра и хозяин таверны Веттори. Все они привычно и беззлобно осыпали друг друга проклятиями, стараясь при этом не особо задевать хозяина, хотя тот сидел за тем же щербатым столом, пил такое же дешевое вино и так же смачно ругался, обзывая их вошками, когда в помещение вломился известный сквернослов и бездельник — дровосек Гальоффо. С вытаращенными глазами, хватая ртом воздух и бессмысленно жестикулируя, он проговорил:

— Так меня и перетак, если вру! Четыре великана скачут сюда! И все при оружии!

Никколо, с картами в руках, поднялся из-за стола.

— Ну, друзья, считайте, я уже мертвец, — сказал он. — Видно, герцог Джулиано решил все-таки со мной разделаться. Спасибо вам за приятно проведенные здесь часы, это помогло мне прочистить заплесневевшие мозги, а теперь я вынужден вас покинуть, чтобы попрощаться с женой.

Гальоффо, согнувшись вдвое, все еще никак не мог отдышаться, но, держась за бока, выдавил из себя:

— Нет, господин. Оно, может, и не так. На них не нашенские одежки, господин. Это гребаные чужаки, господин. Может, из долбаной Лигурии, а может, откуда и подальше, чтоб им сдохнуть. И с ними женщины, господин, не нашенские женщины, ведьмы, не иначе, потому как разок глянешь, и тут же трясун на тебя нападет, до того их трахнуть охота. Чтоб мне провалиться на этом месте, я не вру, господин.

«Хорошие они, — подумал Макиа. — Но только таких немного. В основном все флорентийцы — предатели. Это они предали республику и позволили вернуться к власти Медичи». Это им служил он как убежденный республиканец, как главный секретарь Второй канцелярии, как дипломат, как создатель флорентийской милиции, а они предали его. После падения республики, после того как сместили гонфалоньера[49] Пьера Содерини, Макиа тоже был уволен. Четырнадцать лет преданного служения показали, что народ в грош не ставит верность. Люди — дураки, когда дело касается власти. Они допустили, чтобы его бросили в тюремные застенки, в пыточную камеру. Они доказали, что не заслуживают республики. Им нужен кулак, им нужен деспот. Быть может, они везде такие, за исключением, конечно, горстки деревенских простаков, с которыми он пил и играл в триктрак, да горстки друзей, таких, например, как Агостино Веспуччи. Хвала Господу, его не подвергли пыткам. Он слабый, под пытками он признался бы в чем угодно, и они все равно убили бы его, если бы он сам не скончался во время экзекуции. Но Аго был им не нужен, Аго был его подчиненным. Они жаждали его крови.

Они не стоили его уважения. Простые деревенские люди были достойными людьми, но в общей массе народ заслуживал своих кумиров, своих обожаемых тиранов — герцогов и принцев. Перенесенные муки излечили его от остатков веры в народ. Там, под землей, в безымянных застенках безымянные люди творили немыслимые вещи с телами других людей, и у этих тел тоже не было имен, потому что имя там не имело значения. Значение имела только боль — боль и признание вины, за которым следовала смерть. Те люди желали ему смерти, а может, им было просто все равно, выживет он или сдохнет. В городе, где было явлено всему миру торжество идей гуманизма — ценности личности и свободы человеческого духа, — оказались неспособны оценить его заслуги и показали всем, что в гробу они видали его свободу духа и неприкосновенность тела. Четырнадцать лет он прослужил им верой и правдой, но им было плевать на ценность ему одному принадлежавшей жизни, они попрали его священное право на жизнь. Они неспособны ни любить, ни судить справедливо и потому ничтожны. Для него народ перестал существовать. Чернь не стоит того, чтобы о ней печься, для черни важны и нужны лишь тираны. Любовь народа — чепуха, а следовательно, и испытывать к нему любовь — великая глупость. Любви нет, это фикция. Есть только Власть.

Власть выдавливала его из активной жизни постепенно. Сначала ему, который так любил путешествия, запретили выезжать за пределы Флоренции. Затем для него закрыли доступ туда, где он трудился четырнадцать лет, — в Палаццо Веккьо. Затем он подвергся допросу этой твари из тварей, этого лизоблюда Микелоцци, который занял его место. Его обвинили в растрате. Однако он всегда был безупречно честен, так что им ничего не удалось доказать. Наконец, его имя было обнаружено на клочке бумаги у человека, с которым он никогда не встречался. Человека звали Босколи, он был одним из четырех идиотов, планировавших заговор против Медичи, но план был настолько глупым, что провалился еще до начала его осуществления. В карманах Босколи был найден список фамилий дюжины людей, которых, по его разумению, можно было считать врагами Медичи. Среди них значилась фамилия Макиавелли, и Никколо бросили в каземат.

Когда человека подвергают пыткам, есть определенные вещи, которые он будет помнить до конца дней своих: волглую темноту, стылую вонь человеческих тел, крыс, крики… Память человека, хоть раз перенесшего пытки, будет хранить боль. Экзекуция, именуемая страппадо — одна из самых мучительных, если только тебя не убивают прямо на месте. Ему связали руки за спиной и на веревке, закрепленной под потолком, стали подтягивать вверх. Когда ноги оторвались от земли, весь мир замкнулся на страшной боли в плечах. Боль заполонила всё; Флоренция, река, Италия, красота мира Божьего — все померкло, осталась лишь боль. Это был другой мир, мир боли. Незадолго до того, как он вообще перестал думать, и чтобы не думать о том, что вот-вот случится, Макиа стал думать о Новом Свете, о двоюродном брате Аго — приятеле Содерини, Америго Веспуччи. Авантюрист и бродяга, Америго вместе с Колумбом убедились и убедили других, что в Великом океане не водятся чудища, способные разгрызть корабль, что его воды не превращаются на экваторе в пламя, а на западных рубежах — в непроходимое болото. Но гораздо более важным было другое: в отличие от недоумка Колумба он догадался, что земля, обнаруженная на западе, не имела ничего общего с Индией, а являлась совсем новой страной.

Может, и Новый Свет перестанет существовать, отмененный очередным декретом Медичи. Ожидает ли и его судьба прочих, оказавшихся несостоятельными понятий, таких как любовь, свобода, пытливость ума, как республика — падшая по глупости Содерини и других дураков, включая и его самого? Морскому волку Америго повезло, он в Севилье, где его не достанут длинные руки Медичи. Америго стар и болен, но он хотя бы может спокойно умереть, избегнув пыток. В этот момент Макиа первый раз вздернули на дыбу, и Новый Свет, как, впрочем, и Старый, исчез из его мыслей.

Они сделали это шесть раз, но я так и не признался, потому что мне не в чем было признаваться.

После пыток его снова бросили в каземат и как бы позабыли о нем, оставив медленно умирать в удушливом мраке, но вдруг, непонятно почему, выпустили. Его выпустили в полное забвение, в никуда. И в семейную жизнь. Он снова оказался в Перкуссине, он бродил по лесам вместе с Аго Веспуччи в поисках мандрагоры, но детство осталось далеко позади. Там же остались и разбитые вдребезги радужные надежды, которыми они тешили себя. Время веры в силу мандрагоры минуло безвозвратно. Чтобы завоевать благосклонность Фьорентины, Аго попытался однажды подмешать ей в вино порошок из корня мандрагоры, но Фьорентина перехитрила его. Мандрагора не оказала на нее ни малейшего действия, а за обман она изобрела для Аго изощренную месть. В ночь, когда Аго подмешал ей порошок, она, изменив своему правилу принимать ласки лишь самых знатных и богатых, впустила его в свою спальню, но через сорок пять минут он был изгнан из обители райского блаженства. При этом она напомнила Аго о проклятии мандрагоры: если под влиянием питья возлюбленная не останется с мужчиной на целую ночь, то в последующие восемь дней он непременно умрет. Суеверный, как большинство людей в мире, бедняга Аго провел восемь дней в ожидании скорого конца. Ему начало казаться, что смерть уже настигает его, он чувствовал ее цепкие холодные пальцы на своем сердце и мошонке…

Проснувшись на девятый день живым и невредимым, Аго не испытал ни малейшего облегчения. «Живому мертвецу хуже, чем просто мертвому, — сказал он Макиа, — потому что живой мертвец способен чувствовать боль оттого, что сердце его разбито».

Никколо и самому было понятно, каково это — быть живым мертвецом. Едва избежав смерти, он стал таким же мертвым при жизни, как и бедный Аго. Оба они были отлучены от любимой работы, выставлены из салонов вроде Дома Марса, где проводили свой досуг, отрезаны от всего, что составляло их существование. Они с Аго стали несчастными псами, которых хозяева вышвырнули за порог, но что еще хуже — он оброс семьей.

Каждый вечер он садился за ужин напротив жены и не знал, о чем с ней говорить. Да, его жену звали Мариетта, а вот и его дети — много, очень много детей, и все они действительно от него. Все они были рождены в другой жизни, когда он кичился своим положением, когда, как петух, трахал каждый день новую красотку, но и с этой, судя по количеству детей, переспал как минимум шесть раз. Она звалась Мариетта Корсини, она штопала его белье и полотенца и ни о чем не знала ровно ничего. Она не понимала его философии, она не находила смешными его шутки, хотя все считали его остроумным. Каждое слово она принимала за чистую монету, а всякие аллюзии и фигуры речи считала средством для обмана женщин — чтобы задурить им голову. В общем-то он ее любил. Относился к ней как к члену семьи, по-родственному, и когда спал с ней, чувствовал какую-то неловкость, будто делал нечто постыдное. По правде сказать, лишь это ощущение недозволенности совершаемого еще как-то и подстегивало его желание.

Как любая жена, она знала, о чем он думает, и это делало ее несчастной. Он был неизменно вежлив с нею и по-своему был к ней привязан. К ней и к детям — шесть ртов, их нужно было как-то кормить. Она была чудовищно плодовита. Стоило до нее дотронуться — глядишь, она опять с пузом. Они выстреливали из нее один за другим: Бернардо, Гвидо, Бартоломея, Тотто, Примавера и этот, как его, Лодовико. Казалось, детям конца не будет, а деньги… С деньгами было совсем худо. Вот она, синьора Макиавелли. Врывается в таверну, будто у нее дом горит. На ней капор с оборочками, из-под которого в беспорядке выбиваются кудряшки, у нее округлое, как яйцо, личико и полные губы. Руки ее трепыхаются, как утиные крылья. Кстати, об утках: она даже двигается вперевалочку, словно утка. У его жены утиная походка. У него жена — утка. Он даже помыслить не мог, чтобы дотронуться до нее еще когда-нибудь. Нет, больше ни за что. Да и зачем?

— Никколо, дорогой! — закрякала — да-да, закрякала, как утка, — Мариетта. — Ты видишь, что там, на дороге?

— А что там, дитя мое? — терпеливо осведомился Макиа.

— Мы все в опасности! Похоже, сам дьявол со свитой скачет к нам на конях, а рядом с ним две демоницы!

***

Появление в Перкуссине женщины, которой предстояло приобрести, быть может, несколько сомнительную, но все-таки известность под именем Анджелика, прозванной Флорентийской Чародейкой, вызвало в округе настоящий переполох: чтобы поглазеть на это чудо, мужчины, оставив плуги, спешили с пашен; женщины выбегали из кухонь, на ходу вытирая липкие от теста руки о передники; неслись из леса дровосеки; бросив свои хрупкие изделия, бежали гончары, и сын мясника Габбурры мчался вместе с другими, забыв сполоснуть окровавленные руки. Из мельницы выскочил, весь в муке, брат-близнец партнера Макиа по картам Фрозино Дуе[50]. Стамбульские янычары — жилистые, с лицами сплошь в шрамах — уже сами по себе являли невиданное зрелище в здешней глуши; к тому же были еще четыре великана-альбиноса на белых конях — такое не каждый день увидишь. Что же касается их главаря с мертвенно-бледным лицом и черными как смоль волосами, которого синьора Макиавелли приняла за дьявола, то он и вправду внушал ужас. Дети разбегались при его приближении. Особенно пугало всех то, что, кто бы он ни был — сам дьявол или ангел смерти, — по его глазам было ясно, что он повидал на своем веку столько смертей, сколько ни одному человеку видеть не дано, и это не прошло бесследно, прежде всего для него самого, да и другим тоже не сулит ничего хорошего.

Страшнее всего было то, что этот человек казался всем странно знакомым. Мало того — он и говорил совершенно свободно на местном наречии. Людям невольно приходило в голову, что, возможно, Смерть всегда является, так сказать, в знакомом облике и, прежде чем забрать с собой, втирается к вам в доверие и даже по-соседски обменивается секретами и шутками.

Однако же главное внимание всех было сосредоточено на двух женщинах — «демоницах», как назвала их Мариетта Корсини. Они сидели на конях по-мужски, что вызвало оторопь как среди женской, так и мужской части зрителей, хотя и по разным причинам. Их лики излучали какой-то особый, ослепительный свет — словно в свой первоначальный период существования без привычного покрывала они с такой жадностью вбирали в себя чужие взгляды, что теперь их собственные глаза стали обладать некоей могущественной притягательной силой. Лица близнецов Фрозино приобрели мечтательное выражение — судя по всему, они уже вообразили, как в недалеком будущем сыграют двойную свадьбу. И все-таки, несмотря на будоражившие воображение мысли, братья приметили, что обе дамы не совсем одинаковы и, возможно, даже не родственницы.

— Первая — госпожа, а вторая — ее служанка, — шепнул брату обсыпанный мукой Фрозино номер два и, будучи в глубине души натурой поэтической, добавил: — Они — словно солнце и луна, словно звук и его эхо, словно небо и его отражение в воде.

На что более прозаически настроенный Фрозино Уно — номер один — отвечал:

— Значит, так: я беру первую, а ты — вторую. Вторая тоже хороша, и ты не прогадаешь, но когда смотришь на первую, то вторую в упор не видишь. Чтобы разглядеть, что твоя тоже ничего, надобно тебе один глаз прищурить, тогда моя не будет тебя сбивать с толку.

Будучи на одиннадцать минут старше, Фрозино номер один справедливо полагал, что право выбора за ним. Фрозино-младший уже собирался возразить, но в этот момент та, которая госпожа, обернулась и, глядя в упор на обоих братьев, заговорила со своей спутницей на итальянском:

Ну что скажешь, моя Анджелика?

Скажу, что они по-своему очень милы.

Но ты же знаешь, нам нельзя.

Разумеется, Анджелика, дорогая. Почему бы нам не прийти к ним во сне?

Обе навестим каждого, не правда ли?

— Правда, моя Анджелика, так будет интересней.

Значит, они все-таки ангелы, а не демоницы! Ангелы, умеющие читать мысли простых смертных! Не иначе как у них и крылышки под плащами сложены! Братья Фрозино залились краской и стали смущенно озираться, но, похоже, никто, кроме них, не слышал, о чем говорили ангелы. Это было невероятно и лишний раз доказывало, что случилось чудо. Или наваждение. Ангелы они, и никто другой. Одно имя у них на двоих — Анджелика. Подобным именем ни один демон не посмеет себя назвать. Они обещали посетить их во сне, обещали блаженство, о котором можно только мечтать. Громко смеясь, оба брата вдруг понеслись наперегонки к мельнице.

— Эй, куда это вы? — крикнул им вдогонку мясник Габбурра, но ответа не последовало. Как они могли сказать, что им требуется немедленно прилечь и закрыть глаза? Как объяснить, почему им сейчас нужно заснуть — нужно как никогда в жизни?!

Процессия остановилась возле таверны. Наступившее молчание нарушалось лишь ржанием усталых лошадей. Глаза Макиа, как и прочих, были прикованы к женщинам, поэтому, когда бледный всадник заговорил голосом его бывшего друга, ему показалось, что из обители самой Красоты его бросили в помойку.

— Что с тобой, Никколо? — услышал он. — Разве ты не знаешь, что забыть друга все равно что забыть самого себя?

Мариетта в страхе уцепилась за рукав мужа.

― Если Смерть тебе друг, — зашипела она ему в ухо, — то твоим детям суждено осиротеть еще до захода солнца.

Макиа встряхнулся, как человек, пытающийся прийти в себя после похмелья. Затем поднял голову и взглянул всаднику прямо в глаза. Его взгляд был холоден, а голос тверд, когда он тихо сказал:

— Жили-были когда-то три друга: Макиа, Агостино Веспуччи и Антонино Аргалья. Эти дети жили в мире сказки. Затем родителей Нино забрала чума, он отправился на поиски счастья, и мы его больше не видели.

Мариетта переводила взгляд с одного на другого и мало-помалу, кажется, начала догадываться, в чем дело.

— И вот после многих лет предательского служения врагам своей родной страны и Спасителя, за что душа его обречена попасть в ад, а тело — на виселицу, паша Аргалья, или как его еще там — Аркалия, аль-Гхалия, — возвращается в страну, которая перестала быть его родиной.

Макиа, строго говоря, не был человеком глубоко религиозным, но считал себя христианином. Он не ходил к мессе, но все прочие религии для него не существовали. Он считал, что Папы несут ответственность за постоянные междоусобицы, многих епископов и кардиналов называл преступниками, однако его воззрения на природу мироздания были более близки именно Папам и кардиналам, а не принцам, герцогам и прочим светским правителям. Здесь, в таверне, он мог обвинять в коррупции Римскую курию, винить ее в том, что итальянцы отдаляются от веры, но еретиком он себя никак не мог бы назвать. Он признавал, что у мусульман есть чему поучиться и есть за что их уважать, но сама мысль, что можно переметнуться на их сторону, внушала ему отвращение.

К тому же он не мог вычеркнуть из памяти «дворец воспоминаний» — прелестную Анджелику Кёр из Бурже, бедную, добрую девушку, которая, после того, что сотворили с ее душой и телом, выбросилась из окна. По вполне понятной причине он не смог упомянуть о ней в присутствии своей половины — женщины чрезвычайно ревнивой, хотя в том, что она такая, была доля и его вины. Несмотря на солидный возраст, он был влюблен как юноша, но не в законную свою супругу, а в девицу Барберу Раффакани Салутати. У нее был чудесный контральто, она так сладко пела, столь многое умела — и не только на сцене. Барбера, ах эта Барбера! Да, уже не такая юная, как прежде, но намного моложе его самого, готовая, несмотря ни на что, дарить любовь и цвет молодости седеющему мужчине… Ох, нет, чем думать об этом, уж лучше сосредоточиться на проблемах абстрактных — вроде того, что есть богоотступничество и измена.

— Ну же, господин паша, извольте объяснить, что привело язычника к нам, христианам? — сурово сдвинув крылья густых бровей, вопросил он.

— Я прошу об услуге, — ответил Аргалья. — И не для себя самого.

***

Более часа друзья детства провели за закрытыми дверями в заваленном книгами и всякого рода документами кабинете Макиа. Небо уже потемнело. Многие из собравшихся возле дома разошлись по своим делам, но народ еще толпился. Всадники-янычары застыли в неподвижности. Недвижны оставались и обе женщины. Правда, они всё же испили воды, которую им вынесла служанка. Мужчины вышли из дома, когда уже сгустились сумерки, и стало ясно, что они достигли некоего соглашения. По знаку Аргальи янычары спешились, а дамам помог слезть с лошадей он сам. Солдатам было приказано разбить лагерь: часть из них расположилась на небольшом поле возле леса, другие — в поместьях Фонталла, Поджо и Монте-Пальяно. Четырех швейцарцев оставили для личной охраны обитателей виллы «Страда». Было решено, что, отдохнув и подкрепившись, они продолжат свой путь, оставив в «Страде» самое дорогое — женщин.

Никколо сообщил супруге, что чужестранки — могольская принцесса и ее служанка — будут жить у них. Мариетта восприняла эту новость как смертный приговор: ее собирались принести в жертву ненасытному сластолюбию мужа! Подумать только — она будет вынуждена терпеть под своей крышей двух самых прекрасных, самых обольстительных женщин, которые когда-либо появлялись в Перкуссине! Это значило, что для мужа она вообще перестанет существовать. Он будет пялиться только на них. Она превратится в жену-невидимку. Все останется как всегда — и еда на столе, и чистое белье, и порядок в доме, но ее супруг не будет даже замечать ту, которая все это делает, он потонет в бездонных очах этих дьяволиц. Желание захлестнет его, и он позабудет, что она вообще есть на свете. Детей придется временно переселить в другое место, скорее всего в их дом на Римской дороге, возле восьми каналов, а это значит, что ей придется разрываться между двумя хозяйствами. Нет, это невозможно, решительно невозможно!

Она стала бранить его, тут же, при всем честном народе, в присутствии четырех альбиносов, в присутствии всадника Смерти, оказавшегося Аргальей, вернувшимся с того света, но Макиа властно вскинул руку и на миг стал снова тем вельможей, каким она его знала прежде. Мариетта поняла, что спорить бессмысленно, и умолкла.

— Ладно, — лишь проговорила она. — У нас, конечно, не царские хоромы, так что пусть не жалуются, — чем богаты, тем и рады.

Одиннадцать лет жизни с ветреником-супругом порядком истрепали нервы синьоры Мариетты, а теперь он еще имеет наглость упрекать ее за сварливый нрав, оправдывая этим свои визиты к потаскушке Барбере! Ясно, чего добивается эта верещалка Салутати: она собирается пережить ее, Мариетту, и занять место хозяйки на вилле, в доме, где Корсини произвела на свет шестерых детей! «Ничего, — думала Мариетта, — я проживу до ста семи лет и еще буду плясать голая под луной на ее жалкой могиле!» Ее пугала собственная бешеная злоба, но она ничего не могла с собой поделать. Да, она была бы рада, если бы та, другая, умерла. Возможно, она даже готова к тому, чтобы помочь ей умереть. Наверное, придется ее убить, потому что Мариетта мало что понимала в ворожбе и все ее попытки в этом направлении кончались неудачей. Однажды, перед тем как лечь с мужем, она, чтобы возбудить его, натерлась с ног до головы освященным маслом. Этот бальзам должен был привязать к ней мужа навсегда, но тот на следующий же вечер пошагал, как всегда, к Барбере, хотя жена и кричала ему вслед, что раз на него не действует даже освященное масло, то он потаскун и безбожник.

Он не слышал ее проклятий, зато слышали дети. Их глаза видели всё, их уши ловили каждый шорох, их шепот был для нее шепотом совести. Они представлялись ей добрыми духами дома, только этих духов приходилось кормить, штопать им одежду, класть компрессы на их горячие лбы во время болезни — так что они были вполне реальны. И все же главной реальностью теперь стали для нее ревность и гнев. Они оттеснили заботу о детях на второй план. Дети… Их глаза, их теплое сонное дыхание… Нет, не они, а этот мужчина владел целиком ее мыслями. Этот мужчина, ее законный супруг, сластолюбец, красавец и книгочей; неудачник и изгой, который до сей поры так и не усвоил, что следует больше всего ценить в этой жизни. Даже пытки не научили его тому, что такие простые вещи, как любовь и дом, и есть самое дорогое. У него на глазах рухнуло все, чему он служил, а он так и не понял, что лучше посвятить себя заботам о близких и дорогих тебе людях, чем о человечестве вообще. У него любящая жена, преданная и заботливая, а он волочится за молодой потаскушкой; он, с его образованностью и самолюбием, с небольшим, но вполне сносным доходом, каждый день шлет унижающие достоинство письма в канцелярию Медичи, в просительном тоне умоляя дать ему хоть какой-нибудь пост. Это были истерические послания, недостойные не терпящего лицемерия человека с критическим складом ума.

Он предал все, чем ему следовало дорожить: тихую, патриархальную жизнь, родной очаг, вскормившую его землю, с ее домами, лесами и полями, и скромную богиню его уголка на этой земле — собственную жену.

Спокойная жизнь, простые вещи: предрассветные крики дроздов, тяжелые гроздья винограда, домашний скот, ферма… Здесь у него было время для чтения, для сочинений — с его-то умом, более глубоким, чем у любого принца крови. Ум — его самое большое богатство, тут он по-прежнему мог считаться великим, однако ее супруг не нашел ничего лучше, чем искать спасения от жгучего разочарования и отвращения к хозяйственным делам меж ног женщины, то есть в данном случае угнездиться в этой певчей сучке, Барбере. Когда представляли где-нибудь поблизости его пьесу про корень мандрагоры, он настаивал, чтобы для развлечения публики в перерывах приглашали Барберу. Как только у людей уши не заболели от ее визга! Другая верная жена уже давно подсыпала бы яду в вино такому мужу. И как это Господь допускает, чтобы стервы, подобные Барбере, жили припеваючи, в то время как добропорядочные женщины мучаются и стареют до времени!

«Что ж, — заключила свои невеселые размышления Мариетта, — быть может, теперь у меня с этой мычащей коровой появилась общая цель. Может, нам следует встретиться и обсудить, что предпринять по поводу двух ведьм, которые явились, чтобы разрушить нашу счастливую, тихую жизнь».

***

Макиа стоял в своем кабинете лицом к лицу с другом детства. Он сам не знал, сумеет ли справиться с переполнявшим его возмущением или им так и суждено теперь оставаться врагами до конца дней. Обычно по вечерам он уединялся здесь для общения с великими усопшими. И сейчас он мысленно обратился к ним за советом.

С большинством из них он был на короткой ноге. Среди них были герои и злодеи, философы и полководцы. Когда он оставался один, они обступали его со всех сторон: они спорили, объясняли, оправдывались, а иногда просто брали его с собою в очередной исторический поход. Так он встретился с предводителем спартанцев, защищавшим Спарту, а вместе с нею и всю Грецию от Рима; так был свидетелем восхождения к вершинам власти простого сицилийского гончара Агафокла, ставшего правителем Сиракуз с помощью одной лишь наглости; так проскакал бок о бок с Александром Македонским во время его кампании против Дария. В моменты подобного общения он ощущал себя зрителем, перед которым раздвигается занавес и панорама мира предстает в более полном объеме. Свет прошлого, если его направить под верным углом, способен осветить настоящее лучше самой современной лампы. Величие — это тот же олимпийский огонь, который передают друг другу из рук в руки самые достойные. Александр Великий равнялся на Ахиллеса, Цезарь — на Александра… Такого же рода и огонь понимания сути вещей. Знание — не врожденное свойство ума, а полученное от кого-то и рожденное заново. Что есть мудрость? Передача знаний от одной эпохи к эпохе, следующей за нею. Бесконечная цепь перерождений знания приводит к мудрости. Все иные пути — дикость, варварство.

Однако же варвары были повсюду, и им сопутствовал успех. Нынче, в эру непрерывных войн, кто только не топтал Италию! Швейцарцы, французы, испанцы, немцы… Сначала сюда заявились французы и развернули здесь войну с Папой, с венецианцами, с испанцами и немцами. Затем вдруг оказалось, что французы, уже в союзе с Папой, венецианцами и Флоренцией, воюют против миланцев. Дальше — больше. Папа, французы, испанцы и немцы воюют с Венецией, а потом Папа, Венеция и Испания с Германией бросаются на Францию, а швейцарцы сначала на ломбардцев, а после на французов. Карусель, да и только! Войны одна за другой, словно танец с переменой партнеров или игра «Едем в Иерусалим», где вся фишка в том, чтобы, меняясь стульями, не остаться без места. И за весь этот период в самой Италии так и не оказалось армии, способной защитить свои границы от вторжения чужаков.

В конце концов именно эта мысль заставила Макиа пойти на мировую. «Чтобы освободить Италию от варваров, возможно, и ей стоит заиметь своего собственного варвара, — подумалось ему. — Как знать, может быть, Аргалья, проживший среди них полжизни, ставший свирепым, как они, и похожий на воплощение Смерти, как раз и явится тем самым избавителем, в котором так нуждается Италия?» Его взгляд задержался на тюльпанах, вытканных на одеянии Аргальи, и он услышал знакомый голос Великого Мертвеца, одобрительно прошептавший у него над ухом: «Смерть в тюльпанах. Не исключено, что этот флорентийский турок станет для города счастливым цветком».

Макиа неторопливо протянул руку для рукопожатия.

— Если тебе удастся возродить Италию, — произнес он, — то, возможно, твое долгое странствие было предначертано свыше.

Аргалья отверг это отдававшее религиозным душком определение своей роли, и Макиа с готовностью с ним согласился:

— Ты прав, тебе не пристало называться избавителем, — сказал он. — «Сукин сын» тебе подходит куда больше.

Андреа Дориа в конце концов удалось убедить Аргалью, что возвращаться домой ради того, чтобы остаток жизни просидеть на лавке с набитым пузом, не имеет смысла. «На что ты рассчитываешь? — вопросил старый кондотьер. — На то, что герцог Джулиано скажет тебе нечто вроде: Добро пожаловать на родину, вооруженный до зубов достопочтенный синьор янычар, пират, предатель и убийца христиан! Привет тебе, привет твоей доблестной сотне и четырем швейцарцам. Я искренне верю твоим словам о том, что ты пришел с миром, и, очевидно, все эти господа отныне будут прилежно трудиться в качестве слуг и садовников. В такую добрую сказочку только дитя малое может поверить. Спустя пять минут после твоего появления с вооруженными людьми вся милиция Флоренции будет брошена на охоту за твоей головой, так что можешь считать, ты уже мертвец, если только…» — «Если только что?» — сдержанно спросил Аргалья. — «Если только я лично не посоветую Джулиано назначить тебя командующим его вооруженных сил. Такой человек ему нужен позарез. Вообще-то у тебя выбор невелик, — добавил старый адмирал. — Таким, как мы, пенсион не светит».

— Герцогу я не доверяю, — обратился к Макиа Аргалья. — Честно говоря, не вполне уверен и в адмирале. Он всегда был мерзавцем, и нет оснований полагать, что с возрастом стал лучше. Дориа мог уже предупредить Джулиано о моем появлении и порекомендовать расправиться со мной сразу, на месте. Старый пройдоха на такое способен. Хотя возможно, что он решил проявить благородство и в память о прежних днях действительно оказать мне услугу. Не хочу брать женщин в город, пока не пойму, как там дела.

— Я тебе скажу, как там дела, — с горечью произнес Макиа. — В городе всем заправляет Медичи, Папа — тоже Медичи, хотя он уж точно само воплощение дьявола. Из-за него я торчу здесь и едва свожу концы с концами, торгуя скотом и птицей, обрабатывая жалкий клочок земли и продавая лес. Твой друг Аго тоже на мели. Такова награда за то, что жизнь свою мы положили на алтарь отечества. И вот теперь являешься ты, построивший свою карьеру на отступничестве и предательстве. Герцог посмотрит тебе в глаза и увидит в них то, что видит всякий, — способность и готовность убивать, — и отдаст под твою команду войско, которое мне удалось создать с таким великим трудом, создать, доказывая скупердяям-согражданам, что стоит расстаться с толикой денег для того, чтобы у города была постоянная армия. Я их обучал, я командовал ими во время долгой осады Пизы — нашего законного владения. И вот эти мои войска станут тебе наградой за разбойничьи подвиги, за разгульную, греховную жизнь! Как ты полагаешь, легко ли при таком положении дел сохранять веру в то, что добродетель всегда вознаграждается, а порок неизменно терпит поражение, а?

— Пригляди за моими женщинами, сухо сказал Аргалья, — а я, если повезет, посмотрю, что можно будет сделать для тебя и для малыша Аго.

— Превосходно! Получается, это ты оказываешь мне услугу!

***

С Аго Веспуччи жизнь тоже обошлась неласково. Он переменился: мало смеялся, не сквернословил и выглядел унылым. В отличие от Макиа его не заставили покинуть город. Он занялся торговлей шелком, вином и шерстью, то есть посвятил себя тому, что всегда внушало ему отвращение, но частенько наезжал в Перкуссину: бродил один по лесу, а к вечеру отправлялся в таверну и присоединялся к Макиа. Они пили вино, играли в триктрак. Его золотистые кудри рано поседели, да и поредели тоже, так что он выглядел старше своих лет. Он не женился, но в «веселые дома» захаживал нечасто и уже без прежнего азарта. Отставка лишила его всяческих амбиций, а унижение, которому его подвергла Фьорентина, напрочь отбило охоту к любовным утехам. Одевался он небрежно и даже стал скуповат, хотя особой необходимости в этом не было: в клане Веспуччи денег с лихвой хватало на всех. В день отъезда Макиа в Перкуссину Аго устроил пирушку, а в конце представил каждому гостю счет в четырнадцать сольди. У Макиа при себе таких денег не оказалось, он вручил другу только одиннадцать, и теперь Аго с завидной частотой напоминал приятелю о долге. Макиа не держал на него зла. Он считал, что потеря положения в обществе оказалась для Аго более тяжелым ударом, чем для него, да и отвергнутая любовь иногда приводит к совершенно неожиданным переменам в характере человека. Аго никогда не тянуло путешествовать, широкий круг общения заменял ему весь мир, и если Макиа лишился города, то бедняга Аго оказался отрезанным от мира. Иногда он даже заговаривал о том, чтобы уехать к Америго, в Испанию, пересечь Великий океан. Правда, в его рассуждениях на эту тему недоставало подлинного энтузиазма, он говорил об этом так, как говорят об уходе из жизни. Известие о смерти Америго повергло его в еще большее уныние. Казалось, он вполне серьезно готовит себя к тому, чтобы окончить дни где-нибудь под чужим небом.

Влюбленная парочка их прежних собутыльников — Бьяджо Буонаккорси и Андреа ди Ромоло — разорвала отношения между собой; с Аго и Макиа они тоже поссорились. Веспуччи и Макиавелли продолжали оставаться друзьями несмотря ни на что, и случилось так, что на заре следующего дня Аго подъехал верхом к вилле Макиа с намерением отправиться на ловлю дроздов и чуть не умер от страха, когда перед ним из тумана вынырнули четыре устрашающего вида гиганта и захотели узнать, зачем он пожаловал. Правда, когда на пороге появился сам хозяин в длинном плаще и объяснил, что это его друг, великаны вмиг присмирели. На самом деле — и Аргалье это было хорошо известно — его великаны так же любили сплетничать, как женщины на рынке, и пока все дожидались Макиа, который вернулся в кухню, чтобы обмазать птичьим клеем веточки бересклета и расположить их в маленьких клетках-ловушках, Отто, Ботто, Клотто и Д'Артаньян снабдили Аго столь полной и яркой информацией, что он впервые за долгое время ощутил прилив сексуальной энергии. Судя по их рассказам, незнакомки действительно являли собой нечто исключительное. Тут как раз появился Никколо, нагруженный множеством птичьих клеток, что делало его похожим на бродячего торговца, и друзья отправились в лес. Туман понемногу рассеивался.

— Скоро перелет дроздов завершится, и у нас даже этого развлечения не будет, — сказал Макиа, однако Аго заметил, что глаза у него блестят почти как в старые времена.

— Похоже, девочки-то и вправду хороши, а? — спросил он.

— Представляешь, — с усмешкой отозвался Макиа, — как ни странно, при них даже жена перестала ко мне цепляться.

С того момента, как принцесса Кара-Кёз и Зеркальце переступили порог дома Мариетты, с ней начало твориться что-то странное. С их появлением вокруг стал быстро распространяться какой-то горьковато-сладкий аромат. Им мгновенно пропитался весь дом, до самой крыши. Мариетта вдохнула в себя этот густой запах, и ей пришло в голову, что жизнь совсем не так уж плоха, как ей почему-то представлялось, и что муж на самом-то деле к ней очень даже привязан, а дети — сущие ангелы. Что касается гостей, то, право же, ей следует гордиться: ведь это честь — принимать у себя столь важных персон. Аргалью, который учтиво попросил позволения отдохнуть у них до утра, она устроила в кабинете Макиа; принцессу провела в комнату для гостей и робко осведомилась, желает ли она, чтобы ее личная горничная была размещена отдельно, в одной из детских спален. В ответ Кара-Кёз коснулась нежным пальчиком губ Мариетты и тихо прошептала: «Здесь вполне хватит места для нас обеих». Мариетта отправилась спать в состоянии странного блаженства, и когда муж улегся рядом, она сообщила ему о желании женщин провести ночь в одной постели абсолютно спокойно, как будто не видела в этом ничего предосудительного. «К чему ты мне о них рассказываешь? — отозвался супруг, и у Мариетты сердце подпрыгнуло от счастья. — Зачем мне еще кто-то, когда рядом есть ты?» Воздух в спальне был напоен незнакомым густым, горьковато-сладким ароматом.

А за закрытыми дверями другой спальни Кара-Кёз неожиданно захлестнула волна дикого страха. Временами на нее находило такое, и каждый раз это состояние заставало ее врасплох. Ее жизнь состояла из цепочки волевых решений, но иногда она не выдерживала и впадала в отчаяние. Она построила свою судьбу на любви к ней мужчин, на уверенности, что способна внушить любовь к себе каждому, стоит ей лишь этого захотеть, но когда для нее самой наступал момент истины, когда ее сердце содрогалось от боли и одиночества, любовь мужчины оказывалась бессильной. Она знала: придет время, и ей придется делать выбор между любовью и самосохранением, а когда этот роковой момент наступит, не следует делать выбор в пользу любви, ибо это будет стоить ей жизни, а жизнь — самое важное, что есть на свете.

Все это были последствия того, самого первого, ее решения — уйти из родного для нее мира. В день, когда она отказалась возвращаться с Ханзадой в семью, она поняла не только то, что женщина в состоянии сама выбрать себе дорогу в жизни, но и нечто другое: этот выбор будет иметь непоправимые последствия. Кара-Кёз свой выбор сделала и ни о чем не жалела, но иногда ее охватывал животный страх. Он гнул ее к земле, трепал и терзал ее, словно деревце в бурю, но Зеркальце была рядом. Она легла возле Кара-Кёз и обняла за плечи, крепко, как делают обычно только мужчины. Кара-Кёз научилась строить свою жизнь через власть над сильным полом, но понимала, что подобный способ влечет за собой невосполнимые потери. Она отшлифовала свое искусство очаровывать, освоила множество языков, жила, окруженная роскошью и почитанием, но лишилась семьи и рода, лишилась тех утешений и поддержки, которые доступны любому, существующему в пределах своего врожденного окружения, в сфере своего родного языка. Благодаря одной лишь силе воли она словно парила высоко над землей, но постоянно боялась, что силы вот-вот кончатся и она камнем полетит вниз.

Она собирала по крупицам и бережно хранила обрывки новостей о семье, она пыталась выжать из них максимум возможной информации. Шах Исмаил был другом ее брата Бабура, и у турок были свои пути получения сведений со всего мира, поэтому она знала, что брат жив, что Ханзаду семья приняла с почетом и что у Бабура родился наследник — Назируддин Хумаюн. Обо всем прочем Черноглазка могла лишь строить предположения. Их родовое гнездо — Фергана была потеряна, скорее всего навсегда. Бабур остановил свой выбор на Самарканде, но, несмотря на поражение и смерть своего врага Древоточца — Шейбани-хана, — и в этом славном городе он не смог удержаться. Так что и Бабур, и Ханзада, и все семейство утратили дом; во всем мире не осталось ни одного клочка земли, который они могли бы назвать своим. Что ж, быть может, таковая судьба Моголов — скитаться, грабить, зависеть от воли других и в конце концов затеряться… В какой-то момент эта мысль повергла ее в полное отчаяние, но она справилась с ним. Нет, они не жертвы истории, они ее творцы. Ее брат, и сын его, и внук — они создадут империю, они еще прославят себя в веках. Волнение, страстное желание помогли ей увидеть это воочию. И сама она добьется того же — создаст свое собственное царство, чего бы ей это ни стоило, — она рождена, чтобы властвовать. Она из рода Моголов и не уступит в упорстве ни одному мужчине. У нее достаточно силы воли, чтобы добиться успеха. Про себя она тихонько произнесла стихи Алишера Навои, произнесла их на чагатае, на своем родном языке — единственном звене, соединяющем ее с прежним миром. Она сменила облик, но сущность ее всегда будет служить ей и мечом, и щитом. Навои, Стенающий, как его называли, поэт, который однажды, далеко отсюда, спел для нее: Qara k'osum, kelu mardumlug' emdi fan gilg'il — «О приди и утешь меня, черноокая». Да, настанет день, когда ее брат создаст свою империю, и она придет к нему в ореоле славы. А если не она, то ее дети. Кровные связи нельзя разорвать. Она слепила себя заново, но врожденная суть ее никуда не делась, это ее наследие, которое она оставит своим детям.

Дверь открылась, и вошел он, ее принц Тюльпан. Дождался, пока все уснут, и пришел к ней. К ним обеим. Мрак не рассеялся, но отодвинулся в сторону, уступив ему место рядом с нею. Почувствовав, что тело госпожи под ее руками расслабилось, рабыня и подруга принялась раздевать Аргалью. Утром ему нужно будет уехать в город, сказал он, но скоро все устроится. Черноглазку его спокойный тон не обманул. Она понимала: либо действительно все устроится как нельзя лучше, либо нужно быть готовой к самому худшему. Завтра к этому времени Аргалья может быть уже мертв, и тогда ей опять придется делать выбор. А пока он жив, он рядом. Зеркальце, приготавливая его для нее, растирала его ароматическими маслами, и в лунном свете Черноглазка видела, как расцветает под ласковыми прикосновениями его тело. Его нежные, изящные руки, его длинные черные волосы, его пальцы, тонкие, как у женщины… Она закрыла глаза и уже не различала, чьи руки ее ласкают, — он умел любить как женщина, а у Зеркальца, при всем ее женском обаянии, тело было мускулистое, как у мужчины. Его же Кара-Кёз любила как раз за грацию и плавность движений. Мрак исчез, и луна щедро проливала свой свет на три двигавшиеся тела. Сегодня важно лишь одно — любить. Завтра важным может оказаться нечто совсем иное. Но это будет завтра. «Моя Анджелика», — произнес он. — «Я здесь», — ответили ему два голоса в унисон. Смех, стоны, вскрик, и снова тихие смешки…

Она проснулась до рассвета. Аргалья крепко спал сном человека, которому предстоял трудный день, потребующий от него напряжения всех сил. Спала и ее Анджелика. Склоняясь над ней, Кара-Кёз тихонько прошептала: «Моя Анджелика». «Любовь женская прочнее, чем то, что связывает женщину и мужчину», — подумалось ей. Она легко коснулась длинных спутанных волос обоих. Возле дома она уловила какое-то движение. Гость. Он стоял в окружении четырех великанов. К ним вышел хозяин дома и стал объясняться с прибывшим. Она понимала, кто такой Никколо, — великий человек, потерпевший поражение. Возможно, ему и удастся возвыситься снова, но там, где поселилось поражение, ей не место. В Никколо легко угадывалось и величие ума, и благородство духа, но этот человек уже проиграл свой решающий бой и был ей не нужен, а потому и неинтересен. Все надежды она теперь сосредоточила на Аргалье, и если он сумеет их оправдать, то с ним вознесется и она. Если же ей суждено его потерять, она оплачет его, она будет безутешна, а затем сделает новый рывок. Она найдет свой путь, что бы ни принес сегодняшний день. Скоро, очень скоро ее пристанью после долгих странствий станет дворец. Ее место — во дворце, рядом с тем, кто им владеет.

Птички впархивали в клетки и прилипали к веточкам, после чего Аго с Никколо скручивали им их тоненькие шейки. Сегодня их ожидало роскошное жаркое из певчих птиц. Жизнь еще дарила им свои маленькие радости — во всяком случае до конца миграции дроздов. С двумя мешками тушек они возвратились в «Страду», где их поджидала сияющая Мариетта и густое красное вино. Аргалья в сопровождении янычар уже уехал, оставив для охраны дюжину воинов под началом серба Константина, так что Аго не довелось повстречаться со скитальцем, и на миг он испытал острое разочарование. Никколо весьма красочно описал разительную перемену во внешности и характере их друга, его чрезвычайную женственность, сочетавшуюся с выражением свирепости, что делало его похожим на воплощение Смерти. В деревне его уже успели прозвать Турком Аргальей — именно так он провидчески назвал себя сам, когда мальчишкой отправился за удачей в дальние края. Аго не терпелось увидеть это диковинное превращение воочию. Одно то, что Аргалья вернулся в сопровождении четырех великанов-швейцарцев, которых он тогда же, давным-давно, себе и придумал, уже казалось Аго достаточно поразительным и невероятным.


До него донеслись чьи-то легкие шаги. Аго Веспуччи поднял голову и начисто забыл про Аргалью. Он тут же сказал себе, что до этого момента не встречал женщин подобной красоты, что по сравнению с ними Симонетта Веспуччи и Алессандра Фьорентина просто дурнушки. Женщины, спускавшиеся по лестнице, являли собою идеал красоты, более того: они были так хороши, что один их вид менял само понятие прекрасного, низводя прежнее представление до уровня рядовой привлекательности. От горьковатого аромата, сопровождавшего их появление, у Аго сладко зашлось сердце. Первая из женщин была чуть прелестнее второй, но если прижмурить один глаз, то и та, другая, казалась прекрасней всех на свете. К чему зажмуриваться? Незачем мешать себе видеть исключительное лишь для того, чтобы и без того великолепная казалась еще краше.

Его прошиб пот, мешок с птичками выпал у него из рук, и от волнения и восторга он сделал то, от чего давно отвык, — он выругался: «Будь я проклят, Никколо! — воскликнул Аго. — Похоже, я лишь сейчас понял, для чего стоит жить!»

17 Герцог заперся в своем дворце…

Герцог заперся в своем дворце, испуганный, что к нему вот-вот может вломиться разгулявшаяся толпа: сразу после избрания на пост Папы первого из уроженцев их города люди словно взбесились. «Народ совсем одурел, — рассказывал уже потом Макиа Аргалья. — Никто не считается ни с полом, ни с возрастом, крушат всё подряд». День и ночь стоял оглушительный трезвон колоколов, а праздничные костры грозили превратить в руины целые кварталы. Аргалья рассказал, что на Новом рынке молодежь принялась отрывать доски от помещений, где располагались лавки с шелками и конторы менял. К тому времени, когда туда прибыли силы милиции, крыша дома старейшей гильдии торговцев тканями была уже сорвана и брошена в костер.

«Мне сказали, — продолжал Аргалья, — будто видели огни и даже кострище на кампаниле Санта-Мария дель Фьоре». Все это безобразие длилось целых три дня. Задымленные улицы гудели от криков, в закоулках и переулках грабили, насиловали, убивали, и никто не обращал на это ни малейшего внимания. Каждый вечер запряженная быками триумфальная повозка, вся в венках и гирляндах, следовала от садов Медичи у площади Сан-Марко к их дворцу на Виа Ларга. Перед закрытыми воротами дворца горожане горланили песни во славу Папы Льва Десятого, а затем повозку вместе с цветами поджигали. Сверху, из распахнутых окон, новоиспеченные правители бросали в толпу дары: всего было кинуто что-то около десяти тысяч золотых дукатов и двенадцать тканных серебром покрывал, которые флорентийцы тут же разодрали на лоскутки. На улицы вынесли даровые бочки с вином и корзины с хлебами, преступников помиловали, проститутки вмиг разбогатели, всех родившихся в эти дни младенцев мужского пола называли в честь Джулиано, ныне принявшего имя Лев, девочки же получали имена дам из рода Медичи, такие как Лаудамия и Семирамида.

В такое время вступить в город с сотней вооруженных людей и просить аудиенции у герцога было невозможно: пьяная, разгульная толпа была готова на всё. У городских ворот Аргалья предъявил требуемые бумаги и с облегчением убедился, что стража предупреждена о его прибытии. Ему сообщили, что герцог готов принять его, но придется немного обождать. Янычары разбили лагерь под стенами города. На четвертый день флорентийцы наконец-то выдохлись и стали приходить в себя, но появляться в городе Аргалья счел пока небезопасным. «Ожидайте сегодня ночью почетного гостя», — сказал ему начальник стражи.

Аргалья умел любить как женщина, умел убивать как мужчина, но с герцогами Медичи ему встречаться еще не доводилось. Однако когда он увидел подъехавшего к нему Джулиано де Медичи, с опущенным на лицо капюшоном, он сразу понял, что перед ним слабак, — так же, как, впрочем, и стоявший рядом его племянник, Лоренцо. Тот из братьев, который сделался Папой, был известен как человек, умеющий повелевать, как представитель славного рода и истинный наследник своего отца — Лоренцо Великолепного. Вероятно, ему было нелегко доверить родной город своим второразрядным родичам. Ни один из настоящих Медичи не стал бы под покровом ночи прокрадываться, как вор, за городские стены для встречи с человеком, которого собирается взять к себе на службу. То, что этот Джулиано решился на подобный шаг, доказывает, сколь отчаянно он нуждается в поддержке сильного человека. Человека, закаленного в боях. Для спасения Града цветов ему нужен именно он, воитель Тюльпан. Аргалья решил, что должность командующего, можно сказать, у него в кармане.

Уже в палатке Аргалья при мигающем свете лампы сумел разглядеть его получше. Герцогу Джулиано, младшему отпрыску Лоренцо Медичи, было за тридцать. Лицо вытянутое, меланхоличное, и, похоже, слабое здоровье. Вряд ли ему суждено дотянуть до глубокой старости. Наверняка любит литературу, искусство. Наверняка умен и неплохо образован. В трудных ситуациях с таким будет сложно. Ему лучше сидеть себе дома и предоставить делать свое дело профессионалам, тем, чья школа — поле битвы, тем, которые под искусством понимают умение убивать. Племянник, названный в честь деда Лоренцо, — смуглый, с мрачным лицом и с вызывающими манерами, — на взгляд Аргальи, был заурядным двадцатилетним шалопаем, каких во Флоренции тысячи.

Аргалья заранее продумал свою речь. За время долгих скитаний по чужим краям, скажет он, ему стало ясно одно: где бы он ни был, всюду его преследовала мысль о Флоренции. О ней и о ее великих правителях Медичи, которые созданы, чтобы властвовать, и всегда умели настоять на своем, которые всегда могли мечту сделать явью с помощью своих установлений. Но вокруг существовали и другие — «плакальщики» (Аргалья уже не застал правления флорентийских «плакальщиков», но вести о монахе по имени Савонарола разнеслись по всему свету), — и они тоже жаждали власти, ибо считали себя избранниками Божьими, что, разумеется, не так. А еще везде и повсюду есть люди, которые думают, будто умеют управлять, хотя в действительности делать это не в состоянии. Эта, третья, группа настолько многочисленна, что ее можно считать неким средним классом, скажем классом Макиа, — служащими, которые возомнили себя хозяевами положения, пока им не была явлена горькая правда. Этим людям нельзя доверять, именно они-то и представляют наибольшую опасность. Принц должен быть всегда готов подавить недовольство этих внутренних смутьянов, усмиряя их наряду с врагами внешними. Для выполнения этих двух задач во всем мире принято брать на службу опытного, закаленного в битвах человека. Именно таким человеком и является он, Аргалья. Он готов установить спокойствие и порядок в своем родном городе, как это ему уже доводилось делать в разных краях для других правителей.

Несколькими месяцами раньше Медичи помогли утвердиться в городе испанские наемники, так называемые «белые мавры», под командованием некоего генерала Кардоны. С гордостью Макиа — отрядом флорентийской милиции — они встретились под стенами красивейшего города Прато. Силы милиции превосходили их численностью, но уступали в подготовке и решительности. Их ряды смешались, они обратились в бегство, и город был сдан в первый же день, почти без боя. Разграбление, которому подвергли город «белые мавры», настолько потрясло флорентийцев, что они тотчас же отменили республиканское правление и на коленях стали умолять Медичи вернуться к власти. Разграбление Прато продолжалось три недели. Четыре тысячи его жителей, включая женщин и детей, были сожжены, изнасилованы, изрублены на куски. «Мавры» не пощадили даже монастыри. В самой Флоренции в ворота Прато ударила молния, и это знамение не предвещало ничего хорошего. Но самый главный аргумент против испанских наемников Аргалья приберег напоследок. Он сказал, что «белые мавры» вызвали к себе у населения такую ненависть, что оставлять их у себя на службе было бы для Медичи самоубийством. Ему нужны хорошо обученные профессионалы, которые станут во главе милиции и укрепят в ней дисциплину — этого ей явно недостает, — чего по понятным причинам не удалось достичь такому крючкотвору и далекому от армии человеку, как Макиа.

Таким образом, дипломатично дистанцировав себя от впавшего в немилость старого приятеля, Турок Аргалья получил искомую должность. Самому Аргалье назначили щедрое по тому времени жалованье. Вдобавок герцог Джулиано подарил ему просторный особняк на Виа Порта Росса, с полным штатом прислуги, присовокупив к этому щедрую сумму на его содержание. «Адмирал Дориа, должно быть, отрекомендовал меня вам наилучшим образом», — всего лишь и сказал Аргалья, услышав об этом. На что герцог любезно ответствовал: «Он заявил, что ты единственный из подонков-варваров, с кем ему не хотелось бы повстречаться один на один ни на суше, ни на море, даже если ты будешь гол как новорожденный младенец и при себе у тебя будет всего лишь обычный кухонный нож».

***

Легенда гласила, что в семействе Медичи хранилось волшебное зеркало, в котором правитель из этого рода мог узреть лик самой желанной в мире женщины. Говорили, что именно в этом зеркале предыдущий Джулиано, приходившийся нынешнему дядей и убитый заговорщиками, впервые увидел лицо Симонетты Веспуччи. После ее смерти, однако, зеркало помутнело и утратило волшебные свойства, словно оно не пожелало оскорблять ее память отражением менее, чем у нее, совершенной красоты. В период изгнания семьи зеркало продолжало висеть на стене спальни Джулиано-старшего в семейном особняке на Виа Ларга, однако, поскольку оно не только упрямо отказывалось проявлять магические свойства, но и перестало отвечать своему прямому назначению, его убрали в крошечную кладовку при спальне, где держали всякий хлам. После избрания Папы Льва Десятого зеркало вдруг снова заблестело. Передавали, что ненароком заглянувшая в каморку девушка-служанка упала без чувств, когда увидела, что сквозь паутину из угла на нее смотрит совершенно незнакомая женщина — словно гостья из иного мира. «Во всей Флоренции нет женщины, равной ей», — заявил герцог Джулиано, когда ему показали это чудесное видение. Он заметно взбодрился духом и телом, велел снова повесить зеркало в спальне и пообещал золотой дукат тому, кто доставит это чудо пред его ясные очи.

Призвали живописца Андреа дель Сарто, и ему было велено запечатлеть на полотне сию неземную красоту, но зеркало недаром было волшебным: оно не позволило копировать магическое изображение, и когда дель Сарто глянул в него, то увидел только себя. Джулиано был разочарован. «Оставь, — бросил он. — Нарисуешь с натуры, когда я ее отыщу». После его ухода у Джулиано зародилась мысль, что, возможно, дело в самом художнике, что зеркало просто невысокого мнения о его искусстве. Другого, лучшего, у него под рукой не оказалось. Рафаэль находился в Риме, где ссорился с Буонарроти, а Филипепи, который был настолько одержим Симонеттой, что хотел быть похороненным у ее порога (в чем ему, разумеется, отказали), давным-давно умер. К тому же задолго до смерти он впал в нищету, стал ни на что не годен и мог стоять лишь опираясь на две палки. Его ученик Филиппино Липпи был популярен среди любителей парадов и уличных шествий; он угождал вкусам толпы, но абсолютно не подходил для целей Джулиано. Так что оставалось довольствоваться дель Сарто, хотя теперь эта проблема приобрела чисто академический характер, поскольку изображение появлялось лишь тогда, когда Джулиано оставался в комнате один. В последовавшие за этим дни было замечено, что герцог все чаще стал искать уединения у себя в спальне, чтобы без помех любоваться неземной красотой незнакомки, и близкие к нему вельможи, и без того немало обеспокоенные состоянием его здоровья, начали с тревогой и страхом коситься на его возможного преемника Лоренцо. И вот тут-то неземное создание собственной персоной явилось в город в сопровождении Турка Аргальи — и наступила новая эра.

Она была на четверть века моложе его, ей исполнилось всего лишь двадцать два, и когда она попросила его показать окрестные рощи, Макиа отозвался на ее просьбу с готовностью влюбленного юнца. То, что его друг Аго повел себя точно таким же образом, отчего-то вызвало его крайнее неудовольствие. «При чем тут этот нахал? — подумал Макиа. — Неужели он тоже собрался за нами увязаться?» Это было весьма досадно, но, приходилось признать, в данных обстоятельствах неизбежно. И тут впервые стало очевидным, что принцесса обладает необыкновенным даром очаровывать: супруга Никколо, Мариетта, обычно ревновавшая мужа к любой юбке, отнеслась к намеченной прогулке с изумившим его энтузиазмом. «Разумеется, ты обязательно должен показать девушке наши владения», — проворковала она и тут же вручила им для пикника корзинку со съестным и бутылку доброго вина. Макиа мог найти этому лишь одно объяснение: «Мариетту кто-то околдовал», — решил он и даже нашел для себя ответ, кто именно мог это сделать: две колдуньи, которые появились в его доме. Однако, памятуя об известной пословице про дареного коня, он отбросил черные мысли и взыграл духом по поводу предстоящего развлечения. Через полчаса он вместе с Аго уже вышагивал рядом с принцессой и ее фрейлиной к дубовой роще их детства. Позади, на почтительном расстоянии, за ними следовал Константин с дюжиной янычар.

— Когда-то в этом лесу я сумел найти корень настоящей мандрагоры, — проговорил Аго.

Макиа видел, что его друг делает все возможное, чтобы произвести впечатление на женщин. «Бедняга, как он жалок», — подумал Макиа.

— Это было где-то здесь, — продолжал Аго, беспомощно оглядываясь вокруг.

— Вам нужна мандрагора? — небрежно спросила его Кара-Кёз на местном диалекте. — Взгляните-ка вон туда, там ее целые заросли.

И прежде чем кто-либо успел их остановить или хотя бы предупредить, чтобы они забили уши глиной, обе дамы подбежали к кустикам и стали выдергивать их из земли.

— Стойте, они сейчас заплачут! — взвизгнул Аго, неловко размахивая руками. — Мы все сейчас оглохнем, или сойдем с ума, или… — Он собирался сказать «умрем», но женщины посмотрели на него в полном недоумении. Обе держали в каждой руке по корню, но никаких воплей никто не услышал.

— Конечно, в больших дозах им можно отравиться, — спокойно сказала Кара-Кёз, — а так он совершенно безвреден.

Только теперь мужчины с изумлением осознали, что перед ними дамы, за которых сама мандрагора готова отдать жизнь без звука протеста.

— Прошу вас, только не пробуйте его силу на мне! — весело крикнул Аго, стремясь как-то замаскировать выказанный ранее испуг. — Иначе я буду обречен любить вас обеих до конца своих дней. — При этом не только его лицо, но и шея и руки приняли пунцовый оттенок, отчего всем стало ясно, что он уже влюбился, отчаянно и безнадежно, и никакие волшебные коренья ему не нужны.

К тому времени, как Аргалья со своими швейцарцами вернулся, чтобы сопроводить принцессу и Зеркальце в их новое жилище, в Палаццо Кокки дель Неро, вся деревушка от мала до велика подпала под очарование двух чужестранок. Даже куры и те кудахтали веселее и стали лучше нестись. Сама принцесса не прилагала никаких видимых стараний, чтобы завоевать расположение сельчан, но оно росло как бы само собою. В течение шести дней, проведенных ею в доме Макиавелли, принцесса гуляла с Зеркальцем по рощам и читала на разных языках стихи; она подружилась с детьми хозяев дома и даже предлагала помочь Мариетте на кухне, но та отклонила ее великодушное предложение. Вечера она с удовольствием проводила с Макиавелли в его кабинете, слушая, как тот читает отрывки из книг своих любимых авторов — Пико делла Мирандолы и Данте Алигьери, а иногда и строфы из «Влюбленного Роланда» Маттео Боярдо, графа Скандиано. «Ах! — воскликнула Кара-Кёз, услышав о неисчислимых страданиях героини. — Бедная, бедная Анджелика! У нее столько врагов и так мало сил, чтобы противостоять им или подчинить их всех своей воле!»

В деревне не осталось ни одного, кто не превозносил бы ее до небес. Охальник-дровосек Гальоффо давно забыл, что говорил о них обеих как о ведьмачках, которых хорошо бы трахнуть. Теперь он взирал на них с почтительным восхищением, исключавшим всякую мысль о плотских утехах. Местные кавалеры братья Фрозино объявили, что желали бы соединиться с красавицами супружескими узами. Оставалось неясным, состоит ли кто-нибудь из двух женщин в законном браке с Аргальей, но если это так, то они не собираются оспаривать его права. Если же выяснилось бы, что он холост, то братья заранее решили не ссориться и время от времени обмениваться женами. Дураков, подобных братьям Фрозино, в деревне больше не отыскалось, но все, включая женщин, утверждали, что благородные девицы очаровательны.

Если тут и примешалось колдовство, то оно наверняка было самого что ни на есть положительного свойства. Флорентийцы были прекрасно осведомлены относительно всех подлых приемов, которыми пользовались ведьмы того времени. Они вызывали злые силы, заставлявшие порядочных мужчин совершать неблаговидные поступки; колдовали с фигурками и иглами, чтобы насылать горе и болезни; вынуждали мужей бросать работу и делали их своими верными рабами. Однако ни принцесса, ни ее фрейлина не были замечены в применении черной магии. Если в их поведении и было что-то необычное, то это не вызывало никаких мрачных подозрений. Да, всем хорошо известно, что ведьмы любят бродить по лесам, однако прогулки обеих женщин под сенью дубов умиляли селян. Эпизод с найденной ими мандрагорой не получил широкой огласки, хотя странное дело: после этого Макиа, как ни искал в том месте, не нашел ни малейшего следа этого растения, так что они с Аго уже начали сомневаться, было ли все на самом деле.

Считалось, что ведьмы весьма склонны к запретной однополой любви, однако никого, включая самоё хозяйку дома Мариетту Корсини, не озадачивал тот факт, что женщины предпочитали спать в одной постели. «Просто им, наверное, так удобнее», — заплетающимся языком сказала она мужу, и Макиа сонно покивал, словно человек, хвативший лишнего за ужином. Любому было известно, что ведьмы обожают совокупляться с дьяволом, но в Перкуссине дьяволы не объявлялись, и никто не прибывал из ада в дыме и пламени домашнего очага, и никого из них не видели ни на крыше таверны, ни на колокольне. То была эпоха охоты на ведьм, и во время судилищ многие весьма уважаемые городские дамы вдруг начинали признаваться в отвратительных деяниях, в попытках завоевать сердца добрых людей с помощью заговоренного вина и ладана, а также менструальной крови или воды, налитой в череп мертвеца. И хотя вся Перкуссина действительно души не чаяла в принцессе Кара-Кёз и ее Зеркальце, эта любовь, за исключением разве что сексуально озабоченных близнецов Фрозино, носила чисто платонический характер. Даже лопоухий Аго, который, как сам сказал, решил любить принцессу до гробовой доски, в то время не мечтал о том, чтобы стать ее возлюбленным. Просто обожать ее на расстоянии уже казалось ему блаженством.

Среди тех, кто впоследствии исследовал восхождение к власти Флорентийской Чародейки, наибольшего внимания заслуживает труд Франческо Пико делла Мирандолы, племянника знаменитого философа Джованни, под названием «La strega ovvero degli inganni dei demoni» — «Ведьма и происки дьявола». Он пришел к заключению, что дурман всеобщего восторга, обволокший Перкуссину и быстро расползшийся по соседним местечкам, таким как Сан-Касциано, Валь-ди-Песа, Импрунета, и далее — в Биббионе, Фалтиньяно и Спедалетто, стал результатом очень сильных магических чар, силу которых решили испытать в новой среде обитания. С помощью тех же чар ей впоследствии удалось покорить и столицу. Слава, опередившая ее появление там, обеспечила тот благожелательный прием, который в других обстоятельствах мог бы перерасти во враждебность. Тот же Франческо сообщает, что когда Аргалья вернулся, чтобы ее забрать, то обнаружил у дома Макиавелли большую толпу сельчан, лица которых восторженно светились, словно произошло чудо или перед ними вдруг явилась сама Пресвятая Дева. Когда же на пороге дома показались пышно разодетые, убранные драгоценностями Кара-Кёз и Зеркальце, все, не сговариваясь, опустились на колени, будто ожидая благословения. И они его получили: принцесса, не произнося ни слова, одарила всех улыбкой и легонько взмахнула рукой. Когда кавалькада скрылась из виду, Мариетта Корсини, словно очнувшись от долгого сна, огляделась, громко вопросила, с чего это людям взбрело в голову топтаться на ее земле, и велела им немедленно разойтись. Как пишет Франческо, «селяне пришли в себя и никак не могли взять в толк, отчего все они оказались на этом месте. В недоумении почесывая головы, они стали расходиться — кто домой, кто в поле, кто в лес или к себе на мельницу».

Другой авторитет, Андреа Алкато, который считал, что от ведьм и их пособников спасают травяные настои и вегетарианство, видел в «перкуссинском инциденте» следствие неумеренного потребления в этой области мясной пищи, что способствует галлюцинациям и разгулу воображения. Бартоломео Спина в своем труде «De strigibus» — «О ведьмах», написанном спустя десять лет после сего знаменательного события, дошел до того, что предположил, будто Кара-Кёз довела всех жителей Перкуссины до состояния сатанинского исступления и вынудила их принять участие в черной мессе. Это обвинение мы полагаем абсолютно несостоятельным, ибо оно не подтверждается ни историческими документами, ни свидетельствами очевидцев.

***

Въезд в город нового военачальника — кондотьера Антонио Аргальи, прозванного Турком, сопровождался шумными праздничными церемониями, которыми так славится Флоренция. На площади Синьории был сооружен деревянный замок, вокруг которого разыграли целое действо с участием сотни «осажденных» и трех сотен «атакующих». Потешный бой происходил, разумеется, без применения настоящего оружия, но сражавшиеся так вошли во вкус, с такой страстью работали палками и забрасывали друг друга битым кирпичом, что после битвы многие оказались пациентами больницы Санта-Мария Нуова, где некоторые из них, к несчастью, испустили дух. На площади устроили нечто типа корриды, после чего тоже были покалеченные. Наконец туда же, на площадь, выпустили двух львов, которые, по замыслу устроителей, должны были загнать и загрызть черного жеребца, но конь не поддался панике: он стал яростно отбиваться от первого льва и гнал его от здания купеческой гильдии до самого центра площади. Кончилось тем, что царь зверей, поджав хвост, забился в самую гущу зелени, после чего второй категорически отказался от поединка. Этот эпизод посчитали за благое предзнаменование. Подразумевалось, что конь символизирует Флоренцию, а львы — ее многочисленных врагов: французов, миланцев и всяких прочих, откуда бы они ни явились.

Затем, после этих торжеств, в город вступила процессия. Сначала показались восемь платформ на колесах, где расположились актеры, представлявшие немые сцены победных походов великого воителя древности Марка Фурия Камиллы, которого называли вторым основателем Рима. Они изображали многочисленных пленников, взятых им во время осады Вейи две тысячи лет тому назад. Эти сцены должны были демонстрировать огромную добычу победителя: оружие, ткани и слитки серебра. За платформами следовали массы поющих и танцующих людей и четыре отряда милиции в полном вооружении, с пиками наперевес. (Обучать милицию поручили четверым гигантам-швейцарцам, поскольку своим искусством владения копьями швейцарская пехота держала в страхе весь мир. Всего лишь после двухдневных тренировок прогресс в обращении с этим оружием у милиции был замечен всеми.) Наконец показался и сам Аргалья. По правую и левую руку от него ехали сплетники-швейцарцы, сразу за ними, меж двух дам, — серб Константин. Шествие замыкала сотня янычар, вид которых заставил сердца зрителей замереть от ужаса. «Наш город теперь может спать спокойно! — раздались крики. — Наши защитники непобедимы!» С тех пор за ними так и осталось прозвание «непобедимые». Герцог Джулиано, приветствовавший их взмахом руки с балкона Палаццо Веккьо, казалось, был доволен тем, что народ одобряет предпринятые им шаги. У его племянника Лоренцо, наоборот, вид был мрачный. Аргалья поднял голову, взглянул на обоих Медичи и понял, что с младшим нужно быть предельно осторожным.

Герцог Джулиано мгновенно узнал в Кара-Кёз женщину, чье лицо в зеркале преследовало его днем и ночью, и сердце его радостно забилось. Лоренцо Медичи тоже увидел ее и воспылал неодолимым желанием обладать ею. Аргалья прекрасно сознавал, чем рискует, открыто демонстрируя свою возлюбленную герцогу, чей тезка, приходившийся ему дядей, в свое время беззастенчиво увел у мужа самую прекрасную женщину Флоренции — Симонетту Веспуччи. Рогоносец Марко, которого безумная любовь превратила в тряпку, дошел до того, что после ее смерти отослал все наряды жены и все ее портреты во дворец Медичи, сам же пошел и повесился на мосту. У Аргальи никогда не возникало желания покончить с собой, и он рассчитывал, что герцог Джулиано не захочет ссориться со вновь назначенным начальником гарнизона, которому он сам устроил такую торжественную встречу. «А если попытается отнять ее у меня, — подумал Аргалья, — то ему придется иметь дело с моими янычарами. Для того чтобы отобрать ее в такой ситуации, нужно быть по меньшей мере Геркулесом или Марсом, каковыми наш чувствительный герцог отнюдь не является».

Пока же он радовался возможности показать всем свою Черноглазку. При виде Кара-Кёз по толпе пронесся шепот. Он поглотил все другие звуки, и к тому времени, когда процессия остановилась у Палаццо Кокки дель Неро, тишина стала абсолютной. Народ понял: эта темноокая красавица наконец-то восполнит пустоту, оставшуюся в сердце каждого после смерти Симонетты Веспуччи. Всего за несколько минут лицо Кара-Кёз стало живым воплощением, символом несравненной красоты самого города. Смуглое диво Флоренции! Поэты заточили перья, живописцы взялись за кисти, скульпторы — за резцы. Сорок тысяч простых флорентийцев — известные по всей Италии крикуны и забияки — выразили свое восхищение на особый манер: при ее приближении они умолкли. Поэтому все они прекрасно слышали обмен любезностями и все, что было сказано, когда Джованни и Лоренцо Медичи встретили новоприбывших, стоя перед высоким трехарочным парадным входом в четырехэтажный особняк, отведенный командующему. На фасаде, по центру, красовался герб семейства Кокки дель Неро. Семья переживала трудные времена и продала свой дворец Медичи. На этой улице архитектурных шедевров он являл собой жемчужину итальянского зодчества. Рядом с ним располагались резиденции знатнейших семейств города: Солданьери, Мональди, Бостичи, Кози, Бартолини, Арнольди и Давицци. Герцог Джулиано желал, чтобы Аргалья и все остальные оценили его щедрость, и не придумал ничего лучше, как, учтиво поклонившись, обратиться не к Аргалье, а к Кара-Кёз со следующими словами: «Счастлив предоставить такой драгоценности, как вы, достойную оправу».

И все услышали, как женщина звенящим голосом произнесла в ответ: «Я не игрушка, о благородный синьор. Я принцесса. Во мне течет кровь Тимура и Темучина, того самого, которого вы называете Чингисханом. Я вправе требовать, чтобы ко мне обращались как к особе королевской крови!»

Монгол! Могор! — зашелестело по толпе грозное, чужое слово. Чувственность и страх порождало оно. Первым отреагировал на него Лоренцо Медичи. Напыжившись от важности, он сказал то, о чем в этот момент подумали многие, подтвердив тем самым первое впечатление Аргальи о нем как о тщеславном и недалеком мальчишке: «Ты полный идиот, Аргалья! — выпалил он. — Притащив эту наглую девицу из Моголов, ты привлечешь сюда всю Золотую Орду!» — «Вообще-то, такой поворот событий действительно был бы крайне нежелателен, — хладнокровно ответил Аргалья, — но это невозможно по весьма простой причине: Золотая Орда распалась уже сто лет назад, причем сокрушительное поражение нанес ей не кто иной, как предок принцессы, Тамерлан. К тому же должен вам сказать, господа, что честь принцессы не запятнана. Она действительно оказалась в плену у шаха Исмаила и была освобождена мною после победы над персидским войском при Чалдыране. Она прибыла сюда по собственной воле, желая всем сердцем способствовать союзу двух культур — Запада и Востока. Она верит в то, что ей есть чему поучиться у нас, как и нам — у нее».

Его речь была выслушана собравшимися благожелательно. Особенно сильное впечатление произвело на людей упоминание о том, что их теперешний защитник был в числе победителей в уже прославившейся битве при Чалдыране. Раздались приветственные крики, и стало ясно, что принцессу народ принял. Быстро справившись со смущением, герцог Джулиано поднял руку, требуя тишины. «Флоренцию почтила своим присутствием знатная особа, и Флоренция окажет ей достойный прием!» — громко крикнул он.

***

Палаццо Кокки дель Неро славилось самым большим и красивым залом в городе. Помещение это, в двадцать три фута шириной и пятьдесят три длиной, с двадцатифутовым потолком, с пятью огромными, венецианского стекла окнами, позволяло устраивать роскошные пиршества. Господская спальня, так называемые «брачные покои», по всему периметру была украшена фризами на сюжет чувствительной любовной поэмы Антонио Пуччи по мотивам старинной прованской легенды. В этой комнате двое (или трое) влюбленных могли проводить безотлучно дни и ночи, ибо там было все. Иными словами, дворец предоставлял Кара-Кёз прекрасную возможность существовать так, как было принято у женщин знатных семей Флоренции, то есть полностью обособиться от простого люда, принимая у себя лишь самых достойных. Принцесса, однако, распорядилась своим временем совсем по-другому.

Стало очевидно, что и она, и Зеркальце испытывают ни с чем не сравнимую радость оттого, что им больше не нужно скрывать лица под кисеей. Днем принцесса и ее неизменная спутница появлялись на шумных улицах в сопровождении одного лишь серба Константина и явно наслаждались тем, что их лица может видеть любой прохожий — вещь, непозволительная для знатных дам Флоренции. Народу это нравилось. Сначала ее принялись величать Симонеттой Второй, а затем, услышав, как они называют друг друга, стали именовать Анджеликой Первой. Ее осыпали цветами. Ее смелость оказалась заразительной. Вскоре многие местные знатные дамы последовали ее примеру. В нарушение традиций они по двое и по трое стали совершать вечерние прогулки. Молодежь это восхищало. Юноши получили шанс свободно общаться со своими избранницами, а «веселые дома» заметно опустели. Так начался закат эры куртизанок. Папу Римского такое улучшение нравственной атмосферы в его родном городе весьма обрадовало, и во время одного из визитов герцога Джулиано в Вечный город он позволил себе смелое предположение, что, хотя принцесса и не считает себя христианкой, весьма вероятно ее причисление к лику святых. По возвращении во Флоренцию Джулиано, будучи человеком весьма религиозным, поделился сей абсурдной идеей с одним из вельмож. Эта мысль была мгновенно подхвачена всеми городскими писаками, и в считаные дни после высказывания Папы насчет возможного божественного происхождения Кара-Кёз поползли слухи о творимых ею чудесах.

Люди, мимо которых она проходила, заговорили о том, что слышали в тот момент музыку небесных сфер. Другие будто бы наблюдали сияние вокруг ее чела, настолько яркое, что оно было заметно средь бела дня. Бесплодные женщины просили ее прикоснуться к их животам и впоследствии заявляли во всеуслышание, будто в ту самую ночь понесли. Ослепшие прозревали, калеки обретали способность ходить. Единственным, чего ей пока не приписывали, было воскрешение мертвых. Среди ее адептов оказался даже Агостино Веспуччи, который утверждал, будто после того как принцесса удостоила посещением его виноградник, было произведено наилучшее за всю историю его существования вино, которое он, в знак благодарности, стал поставлять в Палаццо Кокки дель Неро бесплатно.

Итак, Кара-Кёз, открывшая лицо и именуемая теперь Анджеликой, находилась в зените своей красоты и все свои женские и прочие чары щедро изливала на город, внушая его обитателям мысли, полные любви во всех ее возможных проявлениях: любви к родителям, супругам, любви законной и запретной, любви божественной. Безымянные авторы называли ее новым воплощением Венеры. В воздухе витал тонкий аромат миролюбия и гармонии, люди трудились с большим усердием, стало рождаться больше младенцев, и церкви были полны верующими. Во время воскресной службы в семейной усыпальнице Медичи, в базилике Сан-Лоренцо, теперь возобновились молитвы о здравии не только членов этого семейства, но и принцессы далекой Индии и Катая и покровительницы Флоренции. Для чародейки это было время безоблачного счастья. Черные дни, однако, были уже не за горами.

Воображение человека тех времен предоставляло ему богатый выбор волшебниц и чаровниц. Все знали, например, об Алкине, злой сестрице феи Морганы, и о том, как они вместе изводили свою младшую сестру Логистиллу, дочь Любви; о чародейке Мелиссе из Мантуи, о Драгонтине, державшей в плену Роланда; о Цирцее древних и о безымянной, но страшной колдунье из Сирии. Во Флоренции представлениям о волшебницах как об отвратительных старухах, о страшилищах не было места. Здесь их изображали в виде роскошных женщин с развевающимися волосами, что служило символом распущенности. Здесь их считали неотразимыми, способными завлечь в свои сети любого. Свою власть над людьми они могли использовать как для торжества добра, так и во зло. С появлением Анджелики в городе возобладал культ доброй волшебницы, сочувствующей и покровительствующей всем; богини любви и в то же время защитницы. Вот она, такая как все, ходит себе по рыночной площади: «Попробуй груши, Анджелика! А вот сливы, бери сливы, смотри, какие сочные!» Никакая не сказка, а вполне обычная женщина! Ее любили и считали, что она многое может. Все это так, только разница между чародейкой и ведьмой в те времена осознавалась далеко не всеми. Еще были такие, которые уверяли, будто эта новоявленная чародейка — воплощение всех магических свойств женской натуры — всего лишь маска, что истинный лик ее по-прежнему страшен и омерзителен, как у ламии — пожирательницы людей.

Скептики, которые в силу своего желчного характера отвергают всякое влияние сверхъестественного на ход исторических событий, возможно, предпочтут другое, более прозаическое, объяснение процветанию и благоденствию, которое переживала Флоренция в то время. Можно предположить, что всем этим она была обязана покровительству Папы Льва Десятого (которого одни считали добрым гением, а другие — тщеславным дураком), и именно поэтому город богател, вторжения прекратились и так далее.

Противники всего сверхъестественного старались найти для себя опору в политике Льва Десятого, и припоминали его встречу с королем Франции после битвы при Мариньяно и ряд соглашений, тогда подписанных; вспоминали о новых, прикупленных Папой и переданных Флоренции землях, что принесло ей дополнительные доходы; о присвоении племяннику Лоренцо титула герцога Урбино; о том, что Лев Десятый устроил брак самого Джулиано с принцессой Савойской Филибертой, после чего тот получил в подарок от короля Франции Франциска Первого Немур, и, возможно, шепнул на ушко Джулиано, что вскорости отдаст ему и Неаполь.

Что ж, давайте признаем, что все скребоперы, предпочитающие сухие факты, в целом правы. Да, власть Папы была огромна. Точно так же была велика власть короля Франции и короля Испании, сильны были швейцарская армия и Османская империя. И все вышеперечисленные силы постоянно конфликтовали и мирились, побеждали и терпели поражения, заключали брачные союзы, интриговали, торговали привилегиями, вступали в тайные сговоры и подписывали официальные соглашения, делили добычу и занимались чёрт-те чем еще. Но все это, к счастью для нас, абсолютно несущественно в данный момент.

Шло время, и у Кара-Кёз обнаружились явные признаки истощения — как морального, так и физического свойства. Похоже, первой, кто заметил это, оказалась Зеркальце, поскольку она находилась подле принцессы неотлучно. Очевидно, от нее не укрылось едва заметная напряженность ее улыбки, вялые движения прежде таких легких и сильных рук, головная боль и внезапные приступы раздражительности, которые она стойко подавляла. Возможно, что забеспокоился и Аргалья, потому что впервые за все время их союза она стала уклоняться от его ласк, предлагая ему вместо себя подругу. «Я не в настроении. Я устала. У меня нет желания, — сплошь и рядом говорила она. — Не принимай это на свой счет. Ну почему ты не понимаешь? Ты уже получил всё, к чему стремился, ты военачальник, тебе ничего не нужно доказывать самому себе. А я? Я все еще хочу состояться, хочу полностью воспользоваться тем, что мне дано. Как ты можешь любить меня, не понимая этого? Какая же это любовь? Это эгоизм».

«Взаимные упреки? Неужто их любви предначертан столь банальный конец?» — подумалось ему. Аргалья отказывался в это верить и отбросил мрачные мысли. Нет, с ними подобное не случится. Такая, как у них, любовь — она до гробовой доски. Она не может утонуть в мелких дрязгах.

Герцог Джулиано, к немалому раздражению своей супруги продолжавший каждый божий день созерцать лицо Кара-Кёз в зеркале, тоже заметил в нем неуловимую перемену. Его брачный союз носил чисто политический характер. Савойская принцесса была не очень молода и не очень уж хороша собой. После свадьбы Джулиано по-прежнему обожал Кара-Кёз, хотя надо отдать должное этому слабому телом и чистому духом господину: он восхищался Кара-Кёз на расстоянии и в мыслях не держал соблазнить и отнять ее у своего военачальника. Он довольствовался устройством в честь нее празднеств, пышностью ни в чем не уступавших тем, которые обычно устраивали по случаю визитов Папы Римского. Принцесса Филиберта была наслышана об этих торжествах и потребовала, чтобы супруг устроил и в ее честь нечто подобное. Джулиано ответил, что сделает это обязательно, когда она родит ему наследника. Правда, он не часто заглядывал к ней в спальню, и ему суждено было оставить после себя только сына, рожденного вне брака. Его звали Ипполито, и, подобно некоторым другим бастардам, он получил сан кардинала. После отказа мужа Филиберта яростно возненавидела Кара-Кёз, а узнав о существовании зеркала, возненавидела и его тоже. Когда же она услышала, как супруг вслух выражает свою обеспокоенность состоянием здоровья принцессы, ее терпению пришел конец. С грустью смотря на изображение Кара-Кёз, герцог тихо сказал: «Взгляни на бедную девочку! Сразу видно, что ей нехорошо». — «Уж я постараюсь, чтоб ей стало еще хуже!» — крикнула Филиберта и швырнула в зеркало щетку для волос в тяжелой серебряной оправе, отчего оно разбилось на мелкие кусочки. «Это мне нехорошо! — продолжала кричать Филиберта. — Мне плохо как никогда в жизни! Так направь свою заботу на меня!»

Недомогание Кара-Кёз объяснялось очень просто: она не выдержала напряжения. Другая бы на ее месте уже давно сломалась. Очаровывать сорок тысяч человек день за днем, месяц за месяцем, год за годом оказалось не по силам даже ей. Случаи чудесного исцеления пошли на убыль, а затем вовсе прекратились, и Папа уже не заговаривал о причислении ее к лику святых.

В отличие от могущественной богини ее предков Аланкувы она не имела власти над жизнью и смертью других людей, и спустя три года после ее появления во Флоренции Смерть взяла Джулиано Медичи: он заболел и вскоре скончался. Филиберта немедленно собрала все, что считала своим, включая огромной ценности приданое, и отбыла в Савойю. Известно, что по возвращении домой она заявила: «Флоренция подпала под власть ведьмы-сарацинки, праведной христианке там не место».

18 Инцидент со львами и медведем имел место…

Инцидент со львами и медведем имел место во время очередного карнавала в честь Кара-Кёз. В первый день устраивали фейерверки и запускали шутихи; во второй день на площадь Синьории выпустили диких животных. Пространство площади заполнилось быками, буйволами, оленями, медведями, леопардами и львами. Тут же находились конники и пешие копьеносцы; были еще и люди (до поры скрывавшиеся в огромной деревянной черепахе и такого же типа дикобразе), которые нападали на зверей. Один из нападавших был убит буйволом.

В какой-то момент самый крупный из львов вцепился в горло медведю и уже готовился прикончить его, как вдруг, ко всеобщему изумлению, на выручку медведю кинулась львица. Она так яростно набросилась на сородича, что тот выпустил свою добычу. Медведь быстро оправился, но все львиное сообщество стало гнать от себя львицу-спасительницу. Бедняга, поджав хвост, уныло отошла в сторонку и, несмотря на ободряющие крики толпы, так и не напала больше ни на одного зверя. Это странное событие на целые дни и даже месяцы стало предметом живейшего обсуждения среди горожан — они усмотрели в нем некое предзнаменование. Все сошлись на том, что львица — это, конечно же, Кара-Кёз, но не было ясно, кого же в этом поединке представлял лев. Вскоре, однако, и эта загадка была разрешена благодаря анонимному сочинению, которое быстро стало популярным. Лишь немногие знали, что его автором был не кто иной, как впавший в немилость вельможа по имени Никколо Макиавелли. В своем сочинении он пояснял, что действия львицы, кинувшейся на защиту чужого от своих сородичей, были продиктованы ее стремлением к всеобщему согласию. «Точно так же, как и в случае с принцессой, — утверждал далее автор. — Она появилась среди нас и приняла нашу сторону затем, чтобы способствовать примирению доселе враждующих сторон, но в отличие от львицы, оказавшейся в одиночестве, у принцессы среди медведей есть множество друзей».

Благодаря этому сочинению Кара-Кёз стали воспринимать как вестницу мира, пожертвовавшую собой ради всеобщего спокойствия. Заговорили о «мудрости Востока», которой хорошо бы воспользоваться. Правда, услыхав такие речи, Кара-Кёз отмахнулась от них. «Никакой особой мудрости Востока не существует, — сказала она Аргалье, — люди везде одинаково глупы».

***

После отъезда Кара-Кёз и Зеркальца Макиа впал в глухую тоску, и в таком состоянии он прожил последующие тринадцать лет. Сонм друзей исчез из его жизни вместе с утратой положения, слава тоже уже давно перестала манить его, но разлука с самою Красотой добила его окончательно. Он, как и прежде, будет продолжать заводить интрижки на стороне, будет посещать певицу Барберу, и не только ее, а еще одну особу по соседству, муж которой сбежал из дому не попрощавшись. Но и это не приносило ему радости. Макиа нередко думал о муже-беглеце и даже прикидывал, не последовать ли его примеру. И пускай бы домашние считали, будто он умер. Наверное, он так бы и поступил, если бы представлял, что будет делать дальше. Вместо этого все свои знания и опыт он употребил на создание некоего опуса — своего рода зерцала для правителя. Творение получилось столь мрачное, что даже у него самого зародилось опасение, будто оно может не понравиться. И все же в нем теплилась надежда, что умные мысли окажутся более значимыми, нежели верноподданническое смирение, и будут оценены выше, чем лесть. Он посвятил свое сочинение Джулиано, собственноручно переписал его, а после смерти герцога переписал вторично, посвятив Лоренцо Медичи. Однако все это время его неотступно преследовала мысль о том, что Красота покинула его навсегда, потому что бабочка не остается на увядшем цветке. Макиа взглянул в глаза принцессы, увидел в них свое увядание и понял, что она отлучила его от себя. Это было как смертный приговор.

Перед отъездом новоиспеченного генерала и его возлюбленной он провел с Аргальей двадцать минут у себя в кабинете. «Знаешь, — сказал тот, — с самого детства я следовал одному принципу: поступай как велит судьба и иди туда, куда она тебя ведет. Я выжил, потому что понял, чего добиваюсь, шел туда, куда вела меня моя звезда, отбросив все остальное: верность, чувство родины, ощущение своего и чужого. Я думал только о себе самом. Всегда, всю жизнь — только о себе. Только так, думал я, можно выжить. Но она укротила меня, Макиа. Я знаю, что она собой являет, потому что она такая же, как я. Она любит меня — до той поры, пока это не перестанет ее устраивать. Я хочу, чтобы эта пора не наступила как можно дольше, потому что я люблю ее по-другому. Люблю любовью бескорыстной, когда благополучие дорогого тебе существа превыше своего собственного. Думаю, ей такое чувство незнакомо. Я готов отдать за нее жизнь, она этого не сделает никогда». — «Что ж, надеюсь, тебе не придется умирать ради нее, — отозвался Макиа. — Твоя жизнь достойна лучшего применения».

Несколько минут ему удалось побыть и с нею наедине — если не считать Зеркальца, которая, похоже, находилась при ней безотлучно. Он не стал говорить с ней о сердечных делах — это было бы не к месту и прозвучало бы как бестактность. Он заговорил совсем о другом. «Это Флоренция, принцесса, и вы будете жить в роскоши и довольстве, потому что флорентийцы умеют жить красиво. Только будьте благоразумны и всегда помните про запасной выход. У вас всегда должны быть наготове план и способы бегства, ибо, когда Арно выходит из берегов, все, у кого нет лодок, тонут».

Он выглянул в окно. Вдалеке, за пашней, где трудился один из его арендаторов, виднелся красный купол кафедрального собора. На низкой каменной ограде замерла пригретая солнцем ящерица. Звонким ручейком лилась откуда-то песенка золотистой иволги. Тут и там возвышались живописные купы кипарисов, каштанов и разлапистых сосен. Высоко в небе кувыркался, то взмывая ввысь, то кружа над землей, орлик. Торжество вечной красоты природы… «Тюрьма», — подумал Макиа, а вслух сказал: «Для меня, увы, запасного выхода нет».

***

После того дня он стал писать ей письма, хотя ни одного так и не отправил. Перед тем как умереть, ему довелось увидеть ее всего однажды. Зато Аго, которого не выслали из города, виделся с ней регулярно. Раз в месяц она милостиво принимала его в расположенном рядом с большим салоном Иволгином зале, названном так из-за разрисованных этими птичками стен. По узкому переулку он доставлял к заднему входу повозку с бочонками вина, но сам никогда этим входом не пользовался. По такому случаю он всегда облачался в свое лучшее парадное платье, оставшееся от прежних времен, и важно шествовал с букетом в руках по Виа Порта Росса, словно престарелый ловелас, идущий на свидание. Когда-то золотые, а ныне седые волосы едва прикрывали его лысину. Аго видел по ее глазам, хотя она всячески старалась это не показать, что вид у него немного комичный, но не обижался. Он никогда не просил ее ни о чем, зато у нее возникла к нему просьба, которую ему предстояло держать в тайне. «Вы сделаете кое-что для меня?» — спросила она. «Все, что пожелаете», — ответил он. О том, что это была за просьба, знали лишь иволги на стенах да Зеркальце.

Итак, Джулиано Медичи отдал богу душу. Правителем Флоренции, как и ожидалось, стал его племянник Лоренцо, и ситуация мало-помалу стала меняться к худшему. Правда, в первые три года перемены были почти незаметны: Лоренцо нуждался в Аргалье не меньше дяди. Именно Аргалья возглавил войско Флоренции в сражении с герцогом Урбино, Франческо Мариа, которого Лев Десятый решил предать. В период изгнания Медичи не кто иной, как Франческо Мариа, дал им приют, но теперь им захотелось отнять у него область Урбино. Франческо пользовался большим влиянием, у него было хорошо обученное регулярное войско, и Аргалье с его янычарами потребовались три недели, чтобы одержать верх. В этой кампании он потерял девять лучших и самых верных своих янычар. Пал также один из четырех швейцарцев, Д'Артаньян, и остальные трое были безутешны. После решающего боя Аргалья разбил наголову отряды мятежных сторонников Франческо в Анконе. Это принесло Аргалье такую популярность, что Лоренцо не осмелился выступить против него в открытую.

Как раз в это время Макиа все же решился послать Лоренцо свой труд. В ответ — полное молчание: ни слова благодарности, ни похвалы, ни хулы, ни даже извещения о том, что его опус получен. Его не нашли среди бумаг после смерти Лоренцо. Злые языки болтали, будто, получив сочинение Макиавелли, Лоренцо с презрительным смешком небрежно его отбросил, сказав: «И такое ничтожество еще собирается учить правителя, как ему преуспеть! Не иначе как мне следует зазубрить это наизусть». Раздался взрыв угодливого смеха, но он тут же затих, когда Лоренцо мстительно добавил: «Если когда-нибудь кто-то и вспомнит этого, как его там, Никколо Мандрагору, то, разумеется, не как мыслителя, а как уличного комедианта»[51]. Придворные снова захихикали. Аго слышал эту историю, но по доброте своей не стал передавать другу, и потому Макиа еще в течение нескольких месяцев продолжал надеяться, что ему ответят. Когда же ему стало ясно, что никакого ответа не будет, его душевное состояние начало стремительно ухудшаться. Свою маленькую книгу он отложил в сторону и больше не пытался ее публиковать.

Весной 1519 года Лоренцо наконец решил, что пришла пора действовать. Он начал с того, что отправил Турка Аргалью в Ломбардию, с тем чтобы вытеснить оттуда французов. В провинции Бергамо Аргалье предстояли бои с войсками Франциска Первого. В его отсутствие Лоренцо устроил турнир на площади Санта-Кроче, причем программа праздника до мелочей была копией того, на котором старший Джулиано Медичи вышел вперед со знаменем в честь Симонетты Веспуччи. Надпись «Несравненная» красовалась на нем и в этот раз. «Я посвящаю этот праздник, — громко возгласил Лоренцо, — нашей королеве красоты Анджелике, принцессе Индии и Катая». Лицо Кара-Кёз оставалось бесстрастным. Она не бросила ему, как требовал обычай, ни шарфа, ни платка. От унижения щеки Лоренцо залила краска гнева. Соревнующихся было шестнадцать — все солдаты, оставленные для охраны города. Предполагалось вручение двух премий — парчового кафтана и слитка серебра. Герцог не стал участвовать в состязаниях. Он сел рядом с Кара-Кёз и молчал до самого окончания состязаний. После игр в Палаццо Медичи был устроен ужин. Угощение было самое изысканное: павлины, фазаны из Чьявенны, куропатки из Тосканы и устрицы из Венеции; была макаронная запеканка на арабский манер — с кардамоном и сахаром. Блюда из свинины — из уважения к почетной гостье — не подавались. Десерт состоял из айвового варенья из Реджо, сиенского марципана и свежего сыра. Украшением стола служили груды ярких помидоров. После угощения, по обычаю, описанному в «Пире» Платона, настала очередь чтения од и стихов о любви. В заключение этой части праздника выступил сам Лоренцо. Он процитировал отрывок из того же «Пира»: «Умереть друг за друга готовы одни лишь любящие, причем не только мужчины, но и женщины. У греков убедительно доказала это Алкестида, дочь Пелия: она одна решилась умереть за своего мужа»[52].

Произнеся эти слова, Лоренцо, с трудом державшийся на ногах, тяжело плюхнулся рядом с Кара-Кёз.

— Почему вы в разгар такого приятного праздника вдруг заговорили о смерти? — спросила она и была поражена нарочитой грубостью его ответа. Он быстро пьянел, а в этот вечер пил особенно много.

— Смерть, дорогуша, может оказаться гораздо ближе, чем кажется, и как знать, на какую жертву вскоре предстоит пойти тебе самой.

В ней все замерло. Она поняла, что сейчас из уст этого похотливого мальчишки с ней будет говорить сама судьба.

— Перед тем как завянуть, — произнес он, — цветок теряет аромат. И ваш аромат, мадам, слабеет день ото дня, не так ли? — Он говорил безапелляционно. — Теперь мало кто слышит сопровождавшую ваше появление музыку высших сфер. Уже нет сведений о чудесных исцелениях, так же, как и об излечении от бесплодия. Ни ваши самые доверчивые сторонники, ни бедняки, питающиеся лишь хлебом и травами, помогающими заглушить голод, ни даже нищие бродяги, подбирающие отбросы, отчего им каждую ночь являются демоны, — никто из них больше не верит в ваш чудесный дар. Ваши чары, ваш чувственный аромат, способный свести с ума любого, — куда все это подевалось, а? Похоже, даже самая красивая женщина утрачивает свое очарование, скажем так, с возрастом.

Кара-Кёз было всего двадцать восемь, но истощение обнаруживало себя в заострившихся чертах лица, в раздражительности. Лоренцо безошибочно догадался о причине этих изменений и сейчас бросил ей обвинение прямо в лицо.

— Может, у вас еще на родине что-то пошло не так, — громким шепотом сказал он. — И что же? Шесть лет вы во Флоренции и до этого еще неизвестно где, а у вас все еще нет детей. Люди задаются вопросом: врачующий не может исцелить себя сам — разве такое бывает?

Кара-Кёз сделала попытку встать, но пальцы Лоренцо сомкнулись на ее запястье.

— Как думаешь — долго ли твой защитник останется при тебе, если ты не родишь ему сына? Конечно, при условии, что он вернется из похода живым, — небрежно добавил Лоренцо.

В этот момент ей стало ясно: кто-то один или группа близких Аргалье людей собирается предать его в обмен на определенные милости, которые несомненно обернутся потом для заговорщиков либо ножом под ребро, либо публичной казнью. Одно предательство всегда влечет за собой другое.

— Вам никогда не убить его, пока вокруг него верные люди, — неуверенным голосом произнесла она, но в тот же миг пред ее глазами пророчески возникло лицо серба Константина. — Что ты пообещал ему? — воскликнула она. — Чем ты мог соблазнить его, чтобы он совершил подобную низость после стольких лет дружбы?!

Лоренцо наклонился ниже и зло прошептал ей в самое ухо:

— Все, что пожелает.

Это означало только одно: Константина подкупили ею. Он столько времени находился рядом, что возмечтал о большем, — этим его и купили. Она — проклятие для Аргальи.

— Он не посмеет! — вырвалось у Кара-Кёз.

Лоренцо еще крепче сжал ее руку.

— Но это не значит, что он дождется награды, когда свершит задуманное, — прошипел он. Кара-Кёз поняла, что от судьбы не уйти. — Предположим, янычары вернутся с мертвым телом своего командира, — продолжал он. — Трагедия, что и говорить! Его похоронят со всеми воинскими почестями, и будет объявлен тридцатидневный траур. Предположим далее, что к тому времени, получив известие о его гибели, вы и ваша фрейлина соберете пожитки и переселитесь с Виа Порта Росса на Виа Ларга, чтобы не остаться одной в столь горестный час. Вы станете моей почетной гостьей. Только представьте, какую расправу я учиню над тем, кто предательски убил вашего возлюбленного, спасителя Флоренции и моего лучшего друга. Можете придумать для него любые муки, и обещаю, что, до того как испустит дух, он испытает их все.

Заиграла музыка. Пришло время для танцев. Ей предстояло танцевать павану с убийцей своих надежд.

— Я должна подумать, — сказала она.

— Конечно, но думайте быстро, а пока вас уже сегодня ночью доставят ко мне, чтобы вы заранее уяснили, что вас ждет.

Она остановилась и повернулась лицом к нему.

— Мадам! — требовательно сказал он, протягивая к ней руки, и она продолжила танец. — Вы принцесса из рода Тамерлана, вам ли не знать, как устроен мир, — проговорил Лоренцо между двумя фигурами паваны.

Той ночью, вполне убедительно доказав, что понимает, как устроен мир, принцесса по возвращении к себе сказала подруге:

— Что сделано, то сделано, Анджелика.

— Значит, теперь, Анджелика, — отвечала ей Зеркальце, — нам нужно быть готовыми проститься с жизнью.

Для них эта фраза давно служила паролем. Она означала, что настала пора двигаться дальше, отбросить одну жизнь и найти для себя новую, задействовать план бегства и исчезнуть. Чтобы осуществить план спасения, Зеркальцу предстояло облачиться в плащ с капюшоном и, дождавшись, когда город заснет, выскользнуть через задние двери и по узкому переулку за Палаццо Кокки дель Неро пробраться на другой конец города, в квартал Оньис-санти, и отыскать там Аго Веспуччи. К ее удивлению, Кара-Кёз покачала головой:

— Мы не уедем, пока мой муж не вернется целым и невредимым.

Черноглазка не обладала властью над жизнью и смертью. Впервые в жизни она уповала на силу, которой не доверяла никогда, — на силу любви.

***

На следующий день из Арно ушла вся вода. По городу поползли слухи, что Лоренцо Медичи смертельно болен, и, хотя никто не смел говорить об этом громко, все знали, что это morbo gallico, иначе говоря сифилис.

Отсутствие воды в реке сочли за дурное предзнаменование. Врачи не отходили от Лоренцо, но со времени появления в Италии двадцать три года назад эта болезнь унесла столько жизней, что мало кто надеялся на его выздоровление. Как обычно, одни винили в этой болезни французских солдат, другие считали, что ее привез из-за моря Христофор Колумб, но Кара-Кёз не обманывала себя.

«Это произошло раньше, чем я рассчитывала, — сказала она Зеркальцу. — Подозрение падет на меня. Теперь это всего лишь вопрос времени». Многим ее замечание показалось бы нелепым: как свидетельствуют позднейшие заключения медиков, у Кара-Кёз ни до того, ни после не было сифилиса. С другой стороны, никто не подозревал, что Лоренцо был заражен дурной болезнью, и внезапное проявление ее в самой что ни на есть злокачественной форме давало пищу для слухов. Все это вызывало подозрения, а в подобных случаях требовалось срочно найти виновного или хотя бы козла отпущения. И неизвестно, как бы обернулось дело, не возвратись Турок Аргалья живым.

В ночь накануне его возвращения она долго не могла заснуть, но когда все же уснула, увидела во сне сестру. Та сидела в большом красном с золотом шатре на ковре с золотисто-синей каймой и такого же цвета алмазом в центре. Сидела она перед мужчиной в одежде из кремового шелка, на плечах у него была зеленая с розовым шаль, на голове — голубой с белым, тканный золотом тюрбан. «Я твой брат Бабур», — сказал незнакомец. Она взглянула на него, но не признала в нем брата и сказала: «Я так не думаю». Тогда мужчина обратился к другому, сидевшему чуть поодаль: «Ну-ка, скажи, Кукулташ, кто я?» — «Господин мой, ты — Захиреддин Мухаммад Бабур, и это так же верно, как то, что мы сейчас в Кундузе». А Ханзада сказала: «Почему я должна верить ему больше, чем тебе? Я не знаю никакого Кукулташа». Брат и сестра так и остались сидеть друг против друга, но больше не разговаривали. Ее окружили прислужницы, его — воины с копьями и луками. Лица их ничего не выражали. Женщина не признала брата. Она не видела его десять лет. Даже во сне Кара-Кёз поняла, что сама как бы незримо присутствует в каждом из участников этой сцены: она и оторванная от семьи сестра, которой по тропам любви и воспоминаний уже не суждено найти дорогу к родному очагу, и ее брат Бабур — поэт и деспот, человек, способный в один и тот же день рубить головы и вдохновенно воспевать тенистую лощину; человек, не имевший куска земли, который мог бы назвать своим; все еще скиталец: то победитель, то побежденный, то властитель Самарканда и Кандагара, то беглец. Бабур, вечно мчащийся, не знающий покоя. Кара-Кёз была ими обоими, она была Кукулташем; прислужницы, солдаты — это тоже была она. Покинув свое тело, она словно парила, бесстрастно наблюдая со стороны и за самою собой, — одновременно и субъект, и объект наблюдения — и лицо, и его зеркальное отражение.

Вдруг разом все переменилось: ткани и занавеси шатра сменил красный камень. Все, что зыбко колыхалось и двигалось, приняло отчетливые, строгие формы. Теперь перед ней был дворец из красного камня на высоком холме и водоем — прямоугольный водоем невиданной красоты. А посреди него, на каменном возвышении, возлежал ее брат, Бабур. Богатства его были несметны. Стоило ему захотеть, и он мог бы с легкостью осушить пруд и наполнить его золотыми слитками, и каждый взял бы оттуда сколько захотел. Нет, это не ее брат. Это был человек, которого она не узнавала.

«Я видела будущее, — проснувшись, сказала она Зеркальцу. — Будущее высечено в камне. Наследник моего брата могуществен и богат. Мы с тобой — вода, мы испаримся и исчезнем как дым, но будущее — оно сулит богатство и славу, оно застыло в камне». Что ж, она дождется его прихода и тогда… тогда вернет себе прежнюю жизнь. У нее получится то, что не удалось Ханзаде. Уж она-то узнает своего императора, владыку вселенной.

Сдерживать свои эмоции Кара-Кёз научилась давно, а с того момента, как ее доставили в личные покои Лоренцо Второго, она вообще запретила себе чувствовать. Он совершил то, к чему стремился, то же самое сделала и она, причем абсолютно хладнокровно. Такою же спокойной вернулась она домой, в Палаццо Кокки дель Неро. Зеркальце металась по комнатам, поспешно укладывая их вещи в большие кассоны — сундуки, обычно предназначавшиеся для приданого невесты. Несмотря на отказ принцессы бежать немедленно, она хотела, чтобы к быстрому отъезду было уже все готово. Кара-Кёз встала у открытого окна. Легкий бриз доносил до ее ушей обрывки разговоров, и вскоре она услышала слова, которые и ожидала услышать. Они означали, что дольше оставаться в городе опасно. И все же она медлила.

Ведьма! Она его околдовала. Она легла с ним и наслала на него порчу. До того он был здоров. Это колдовство. Это она наградила его дьявольской хворью. Ведьма, ведьма, ведьма!

К тому времени, когда отряды флорентийской милиции торжественным маршем приблизились к стенам города, Лоренцо Второй уже умер. В бою при Чизано-Бергамаско флорентийцы одержали решительную победу, несмотря на временный шок, вызванный попыткой нападения серба Константина на их доблестного командующего в самый разгар сражения. Константин с шестью сообщниками трусливо атаковал с тыла. Первая пуля попала Аргалье в плечо и выбила его из седла, что, собственно, и спасло ему жизнь. Вокруг упавшего лошади сбились в кучу, и это не позволило предателям сразу до него добраться. Три оставшихся в живых швейцарца тотчас устремились на выручку своему командиру, и после жестокой рукопашной схватки порядок был восстановлен. Константин остался лежать на поле боя, пронзенный копьем, но пал и Ботто. К ночи французов обратили в бегство, но эта победа не принесла радости Аргалье: от его верной сотни в живых осталось менее семидесяти человек. Приближаясь к городу, они увидели везде огни, подобно тому как это было в день избрания Папы Римского, и, чтобы выяснить, в чем дело, Аргалья отправил вперед гонца. Тот вернулся с вестью, что Лоренцо мертв и что взбудораженные толпы винят в случившемся Кара-Кёз: говорят, будто бы именно она наслала на него заклятие такой силы, что смертельная болезнь, начав с гениталий, накинулась на него как дикий зверь и сожрала за одну ночь. Аргалья поручил Отто, одному из двух оставшихся в живых швейцарцев, быстрым маршем сопроводить отряды милиции в казармы, сам же с Клотто и янычарами, не обращая внимания на боль в плече, понесся со скоростью ветра к Палаццо Кокки дель Неро. А ветер в ту ночь и вправду достиг ураганной силы: на всем пути им попадались вывернутые с корнем оливы; он играючи поднимал в воздух стволы дубов и каштанов. И чем ближе они подъезжали, тем слышнее становился глухой гул. Пошуметь флорентийцы умели и любили, но в этом гуле не слышалось радости. Скорее он напоминал вой обезумевшей волчьей стаи.

От чародейки до ведьмы поистине всего один маленький шажок. Еще вчера ее считали неофициальной святой — покровительницей города, сегодня же у ее порога бушевала разъяренная толпа. «Выход в переулок все еще открыт для нас, Анджелика», — сказала Зеркальце. «Нет. Будем ждать», — ответила Кара-Кёз. Она сидела на жестком стуле у окна в парадном зале и краешком глаза, стараясь оставаться невидимой, следила за происходившим на улице. Но вот она услышала стук копыт и поднялась. «Он здесь», — выговорили ее губы. Так оно и было — Аргалья прибыл.

Перед Кокки дель Неро Виа Порта Росса расширялась, переходя в небольшую площадь, образованную с одной стороны дворцом семейства Давицци, а с другой — увенчанным башенками домом Форези. Аргалью и его янычар на подъезде к площади встретила толпа охотников за ведьмами, но перед вооруженными людьми они расступились. Когда небольшой отряд подъехал к воротам, янычары оттеснили собравшихся, и лишь тогда ворота открылись. «Зачем ты защищаешь эту ведьму?» — крикнул кто-то из толпы. Аргалья даже не обернулся. И тот же голос крикнул: «Ты у кого на службе, кондотьер, — у народа или у своей похоти? На чьей ты стороне? На стороне города и его несчастного герцога или на стороне этой дряни, которая наслала на него болезнь?» И тогда, рывком развернув лошадь к толпе, он крикнул: «Я служу ей одной! Служил, служу и буду служить — понятно?»

Оставив Клотто и часть янычар снаружи, он в сопровождении тридцати всадников въехал во внутренний двор. Люди спешились и бросились к колодцу, и молчаливый дворец наполнился шумом — ржанием лошадей, звоном доспехов, криками отдававших приказы и тех, кто их исполнял. Засуетились слуги с прохладительными напитками для людей и кормом для лошадей. И Кара-Кёз, словно внезапно очнувшись от долгого сна, вдруг осознала всю меру опасности. Она стояла на площадке лестницы, выходившей во внутренний двор, Аргалья смотрел на нее снизу. Он был бледнее смерти.

— Я знала, что ты останешься жив, — проговорила Кара-Кёз. Про его рану она не упомянула.

— И ты… тоже должна жить. Толпа у ворот растет, — сказал Аргалья и не обмолвился ни словом о боли в правом плече и о жаре, который волнами расходился по всему телу. Не сказал, как застучало его сердце, когда он на нее взглянул. После долгой езды у него кружилась голова. Несмотря на бледность, кожа у него пылала. Он не произнес слово «люблю». В последний раз в его мозгу промелькнуло сомнение в том, стоило ли тратить свою любовь на женщину, которая позволяет себя любить, пока это нужно ей. Он отбросил все колебания. Единственный раз в жизни он позволил женщине овладеть собой и уже этим одним был счастлив. Задавать сейчас себе вопрос, заслуживает ли она его любви, не имело смысла. Его сердце уже давно ответило за него.

— Ты защитишь меня, — сказала она.

— Ценой жизни, — ответил Аргалья. Он почувствовал легкий озноб. Когда в битве при Чизано-Бергамаско его настигла пуля, то вслед за горечью от предательства Константина его посетила неожиданная мысль: по сути дела, его застали врасплох — точно так же, как на поле битвы при Чалдыране он сам поступил с шахом Исмаилом: пуля всегда сильнее меча. Эпоха мушкетов и легкой в передвижении артиллерии не оставляла шанса для рыцаря с мечом и в доспехах. Такие как он, Аргалья, остались в прошлом. Он заслужил свою пулю — когда приходит новое, старое обречено на смерть. У него по-прежнему кружилась голова.

— Я не могла уехать, — сказала она, и в ее тоне было недоумение, словно она открыла для себя что-то новое, ей абсолютно несвойственное.

— Но сейчас тебе пора, — выговорил он, часто дыша.

Они не бросились навстречу друг другу. Не обнялись. Она вернулась в дом, нашла Зеркальце и произнесла сакраментальную фразу: «Теперь, Анджелика, давай готовиться к смерти».

Ночь полыхала пламенем. Бесчисленные языки огня взвивались к звездному небу. Было полнолуние. Огромная багровая луна висела низко, у самого горизонта, напоминая свирепый, красный от ярости глаз божества. Герцога не стало, и городом правили слухи. Согласно им, Папа объявил Анджелику грязной шлюхой и убийцей и уже послал в город одного из кардиналов для наведения порядка и расправы с распутной девкой. В народе еще была жива память о сожжении трех главных «плакальщиков» — Джироламо Савонаролы, Доменико Буонвичини и Сильвестро Маруффи, и теперь нашлись такие, которым не терпелось снова втянуть ноздрями запах плавящейся человеческой плоти. К полуночи толпа у дворца выросла втрое. Обстановка обострялась с каждой минутой. В окна дворца полетели камни. Горстка янычар под командой швейцарца Клотто еще сдерживала натиск, но даже янычары когда-то устают, к тому же среди них были раненые. Перед рассветом, когда толпа вроде бы чуть поутихла, пришло грозное известие: отряды флорентийской милиции, введенные в заблуждение неподтвержденными сведениями о том, что Папа будто бы проклял Анджелику, покинули казармы и направляются на Виа Порта Росса, чтобы присоединиться к толпе охотников за ведьмой. Узнав об этом, Клотто понял, что теперь все его братья уже мертвы, и решил, что настала пора присоединиться к ним и ему. «За швейцарцев!» — взревел он и с мечом в одной руке и ядром, утыканным шипами, на длинной цепи в другой врезался в толпу. Янычары глянули на командира с изумлением: у собравшихся людей, кроме камней и палок, другого оружия не было, — но Клотто уже ничто не могло остановить, кровавый туман застилал ему глаза. Люди падали и гибли под копытами коня, и захваченная врасплох, обезумевшая от страха толпа подалась назад. Затем, однако, наступил странный момент, который временами решает судьбу целых наций, — ибо когда у народа пропадает страх перед военной силой, это меняет картину мира. Внезапно толпа замерла, и Клотто, уже в очередной раз занесший меч, понял: все кончено. «Янычары, ко мне!» — успел лишь крикнуть он, и в тот же миг раздался рев тысячи глоток, солдат накрыло словно морской волной: тысячи кулаков, тысячи рук хватали, били, осыпали их градом камней. Люди как кошки бросались на всадников и стаскивали их наземь; одни гибли, но на их месте появлялись сотни других. Вскоре все янычары оказались на земле, а горожан становилось все больше: они душили, давили и топтали уже мертвых, пока под их ногами не оказалось сплошное кровавое месиво.

Толпа расступилась, когда к Палаццо Кокки дель Неро прибыла милиция, но к тому времени из янычар в живых уже не осталось ни одного, а топорами павших пытались разбить три большие дубовые двери дворца.

Меж тем во внутреннем дворе Аргалья и его люди на конях и в полном вооружении замерли, готовые принять свой последний бой. «Самое постыдное, — подумал Аргалья, — погибнуть от рук тех, которыми командовал. По крайней мере этот позор мне не грозит. Мне есть чем гордиться. Верные товарищи останутся со мной до последней минуты». Но мысли о позоре и славе тут же пропали: для Кара-Кёз настало время исчезнуть, и нужно было прощаться.

— Как хорошо, что черни ума не хватает, — сказала она, — иначе Зеркальцу и Аго не удалось бы пробраться по аллее к заднему входу. Как хорошо, что я послушалась совета твоего Никколо, иначе у нас не было бы плана спасения, не было бы ни повозки, ни лошадей, ни пустых бочек, чтобы спрятаться.

— С самого начала нас было трое, — медленно проговорил он. — Антонино Аргалья, Никколо Макиа и Агостино Веспуччи. Нас трое и теперь, в самом что ни на есть конце. У Макиа вы получите самых быстрых лошадей. Уходите.

Он весь горел, рана болела нестерпимо, озноб сотрясал его тело. Конец был близок. Долго ему на лошади не удержаться.

Она все еще медлила и вдруг сказала:

— Я тебя люблю. Умри за меня.

— И я тебя. Я уже умираю. Но умру за тебя.

— Я никого не любила так, как тебя. Умри ради меня.

— Ты — любовь всей жизни моей. Жизнь покидает меня, но вся, что еще есть, — твоя.

— Позволь мне остаться. Отдай им меня, и все успокоятся. — И в ее голосе прозвучало изумление оттого, что она решилась такое предложить, позволила себе это почувствовать и сказать.

— Поздно, — отозвался он.

Последний бой «неустрашимых» и окончательный их разгром во время бунта на Виа Порта Росса произошел во внутреннем дворе Палаццо Кокки дель Неро, впоследствии получившего название Кровавый дворец. Ко времени окончания боя ведьма и ее пособница давно были в пути, и когда об их бегстве стало известно, гнев толпы внезапно иссяк. Люди, словно пробудившись от страшного сна, потеряли вкус к убийству. Они пришли в себя. Это была уже не взбесившаяся масса, а сборище горожан, где каждый наособицу. Они стали понуро расходиться, испытывая стыд за пролитую кровь. «Сбежала, и ладно», — сказал кто-то. Никто не кинулся вдогонку. Осталось одно — чувство стыда за содеянное. Когда посланник Папы прибыл в город, дворец уже стоял запертый, с опущенными шторами, на его дверях красовалась муниципальная печать. И более ста лет он был необитаем. Грудь потерявшего сознание от заражения крови Аргальи пронзила предательская пика флорентийского милиционера, и это ознаменовало конец эпохи великих кондотьеров.

А река Арно, словно под действием проклятия, оставалась без воды целый год и еще один день.

***

— Выходит, у нее не было детей. Как это прикажешь понимать? — вопросил рассказчика Акбар.

— Я еще не закончил, — был ответ.

***

Начало светать, когда Никколо увидел вдалеке повозку, груженную бочками, с Аго вместо кучера. Он понял, что ловлю дроздов придется отложить до другого раза, поставил на место клетки и направился в конюшню. Он едва ли мог позволить себе такой щедрый подарок, как пара лошадей, но решился на этот шаг без малейшего сожаления. Как знать, может, благодаря именно этому поступку его имя запомнится людям. Запомнится как имя человека, который помог спастись от преследователей принцессе из славного рода Тамерлана, прозванной Флорентийской Чародейкой. Выходя из дома, Никколо крикнул жене, чтобы немедленно спустилась и приготовила запас еды и вина для долгого пути. По его голосу Мариетта догадалась, что случилось нечто чрезвычайное. Она вскочила с постели без слова упрека, хотя кому понравится, когда его будят посреди ночи, да еще таким бесцеремонным образом. Аго с грохотом подкатил ко входу. Он тяжело дышал, вид у него был испуганный. Макиа вопросительно вскинул брови, вместо ответа Агостино Веспуччи ребром ладони резко провел по горлу. От волнения, от горя и страха из глаз его брызнули слезы.

— Да откупорьте же бочки наконец! — крикнула Мариетта. — Они, наверное, там все побитые и еле живые!

Аго сделал все возможное, чтобы облегчить беглянкам переезд: набросал в бочки подушек, устроил с боков подъемные дверцы, просверлил дырки, чтобы легче дышалось. Однако, несмотря на принятые меры, обе женщины выглядели неважно — с опухшими, красными лицами, и все в синяках и царапинах. Они с благодарностью приняли из рук Мариетты воду, но от пищи отказались — тряска не прошла для них бесследно. Затем они попросили отвести их туда, где можно было бы переодеться, и Мариетта проводила их в хозяйскую спальню. В руках у Зеркальца была небольшая сума, и когда спустя полчаса они вышли, то уже были одеты как мужчины: в короткие туники (у Кара-Кёз она была красная с золотом, у Зеркальца — синяя с белым), в панталоны из плотной шерсти и высокие замшевые сапоги. Талию перепоясывали ремни. У обеих волосы были коротко острижены и скрыты под плотно облегающими головы шапками. При виде туго обтягивающих бедра панталон Мариетта лишь охнула, но удержалась от каких бы то ни было замечаний, только спросила, не желают ли они все же перекусить перед дальней дорогой. Они ответили отказом, хотя и поблагодарили хозяйку за провизию — хлеб, сыр и холодное мясо, — после чего вышли из дома. Макиа и Аго уже ждали их. Аго снова занял место кучера. Бочек в повозке уже не было, зато там стояли два сундука и еще одна большая сума, где были сложены пожитки Аго и все деньги, которые ему удалось собрать, плюс несколько чеков на значительные суммы.

— В Генуе я смогу обменять их на деньги, — произнес он, преданно глядя на Кара-Кёз. — Вам нельзя путешествовать одним.

Она посмотрела на него широко раскрытыми глазами.

— Значит ли это, — произнесла она, — что, предвидя наши трудности, вы готовы без раздумий и проволочек бросить свой дом, свои дела, свою привычную жизнь и отправиться с нами навстречу неизвестности, где нас подстерегают, возможно, еще большие опасности?

Он кивнул:

— Да, я готов.

— Тогда с этой минуты мы принадлежим вам, — сказала она и взяла его руки в свои.

Макиа стал прощаться.

— Сначала нас было трое: Антонино Аргалья, Никколо Макиа и Аго Веспуччи, — сказал он старому другу. — Двое любили путешествия. Третий всему миру предпочитал свой родной город. И вот теперь один ушел навсегда, а другой все равно что в тюрьме. Мои горизонты сузились до размеров этой фермы, и на истории моей жизни скоро можно будет поставить точку. Ты же, мой Аго, мой милый домосед, готовишься отправиться на поиски нового мира. — Закончив свое краткое напутствие, он положил на ладонь Аго три сольди со словами: — Возьми. Я был тебе их должен.

Перед тем как повозка и два всадника скрылись за поворотом, рассветные солнечные лучи тронули поседевшие, редкие волосы на голове Аго и на несколько мгновений его голова снова стала золотой, как в детстве, когда он и Макиа впервые отправились на поиски знаменитого корня мандрагоры: сначала в дубовую рощу Каффаджо — родового поместья семейства Никколо, потом в долину около монастыря Санта-Мария дель Импрунета и даже в лес возле замка Биббионе.

19 Он потомок Адама, а не Мухаммада…

Он потомок Адама, а не Мухаммада — так объяснил ему Абул-Фазл. Авторитет, законность его бытия проистекают от того, что он ведет свое происхождение от первочеловека, отца всех людей. Для первочеловека нет ни религий, ни географических пределов. Он выше, чем владыка Персии, что правил до прихода мусульман; выше, чем хиндуистский чакравартин, движение колес колесницы которого правит мирозданием. Он — начало начал и царь царей. Отсюда следует, что человеческая природа, а вовсе не божественное провидение есть главная сила, которая движет и направляет историю. Именно ему, Акбару, как совершенной личности, дано право быть движителем Времени.

Солнце еще не взошло, но Акбар был уже на ногах — бодр и полон идей. Погруженный в сумерки Сикри казался ему воплощением сокровенных тайн жизни, зыбким миром, полным вопросов, на которые ему надлежало отыскать ответы. Для него это было время медитации. Он не творил молитв. Правда, иногда посещал гробницу Чишти, но делал это ради того, чтобы спасти себя от ядовитой критики завистников, таких как Бадауни или наследный принц Селим. Тот был еще менее религиозен, чем отец, но принял сторону святош, для того чтобы досадить Акбару. В эти предрассветные часы, покуда солнце не накалило камни Сикри и страсти его жителей, император предпочитал размышлять о высоком, а не о таких банальностях, как наскоки принца Селима. Он предавался медитации еще и в полдень, и вечером, и около полуночи, но больше всего любил время перед рассветом, когда так хорошо думалось под негромкие звуки религиозных песнопений. Иногда он повелевал музыкантам умолкнуть, и тогда его обнимала тишина, нарушаемая лишь предрассветными голосами птиц.

Временами — поскольку он был человеком, обуреваемым многочисленными желаниями, — его посещали образы женщин: танцовщиц, наложниц, даже законных жен. Прежде чаще других ему являлась его драгоценная Джодха — ее дерзкие речи, ее прелести, ее искусство в любовных забавах. В глубине души он сознавал, насколько несовершенен сам, но ее почитал за совершенство. Красавица и умница, советчица и тигрица в постели, то есть все, о чем мужчина может только мечтать. Она была его шедевром (так, по крайней мере, он считал долгое время), воплощенной мечтою, существом из мира кхаяла, мира воображения, существом, которое ему удалось перенести в мир реальный. В последнее время, однако, кое-что изменилось. Образ Джодхи уже не столь часто являлся перед ним. Ее место заняла другая — скрытая принцесса Кара-Кёз. Он сопротивлялся этому наваждению изо всех сил, он отказывался подчиняться влечению сердца, понимая, что это влечение не имеет перспективы, ибо не может быть удовлетворено и, кроме того, во многих отношениях просто гибельно. Он пытался уловить звуки будущего, она же была эхом давнего прошлого. Возможно, именно этой ностальгией по прошлому она так и манила его. В этом случае ее и в самом деле следовало считать опасной чародейкой, которая способна утащить его назад, и тогда прости-прощай все его начинания, его планы и надежды.

Она накличет на него беду. Утянет за собой в бредовый мир несбыточной любви; она поглотит его и отвратит от законности и порядка, от деятельности, от величия и от его предназначения. Быть может, именно за этим ее и прислали. Что, если и сам Никколо Веспуччи действительно, как полагает царица-мать Хамида-бану, враг, посланный приверженцами христианской веры; тайный ассасин, цель которого — сокрушить владычество его, императора Акбара, пленив его воображение этой запятнавшей свою честь и предавшей свой род женщиной? Никому не удастся взять Сикри с помощью прямого нападения, но, может быть, в том и состоит тайный замысел — подорвать его власть через него самого? Она — зло, она — это беда. Однако она являлась ему все чаще. К тому же она понимала многое из того, что было недоступно Джодхе, например ценность тишины. Не дразнила, не соблазняла, не заигрывала. Не хихикала и не пела. Она приносила с собой аромат жасмина и просто садилась рядом. Не прикасаясь, она вместе с ним молча смотрела, как занимается день, как наливается алой краской линия горизонта на востоке. В этот момент они становились единым целым, подобного всепоглощающего чувства единения Акбар еще не испытывал ни с одной из женщин. Затем она с непередаваемой деликатностью неслышно удалялась, позволяя ему уже в полном одиночестве насладиться первыми ласкающими прикосновениями солнечных лучей.

Пожалуй, она все-таки не представляет для него опасности, думал тогда император и готов был доказывать это всем и каждому, как и то, что у человека, приведшего ее в Сикри, нет злого умысла. Да и как можно осуждать человека, движимого жаждой приключений, стремлением больше узнать и увидеть! А Кара-Кёз? Он еще не встречал женщин, подобных ей. Пошла против общепринятых норм и правил, сама распорядилась своей судьбой, что дозволено лишь царям. (Мысль о том, чего могла бы достичь женщина, никогда не приходила ему в голову даже во сне.) Она пугала, она пьянила, она возбуждала и захватывала его воображение. Безусловно, Кара-Кёз — исключительная женщина; да и Могор дель Аморе тоже, вне всяких сомнений, человек незаурядный. Наблюдая его, испытывая его, император имел возможность удостовериться в его достоинствах. Разумеется, он не враг, и его следует поощрять, а не поносить.

Акбар усилием воли заставил себя направить мысли в нужное русло. Он признался себе, что отнюдь не совершенен, Абул-Фазл ему просто польстил, но эти льстивые речи привели к тому, что Могор дель Аморе называл сетью парадоксов. Возвышение человека до статуса божества, наделение его абсолютной властью и одновременное утверждение, будто не боги, а именно люди есть истинные вершители судеб, создавало противоречие, не выдерживающее никакой критики. К тому же примеры вмешательства веры в ход событий встречались сплошь да рядом. Он до сих пор не мог забыть самоубийство дивноголосых сестер Таны и Рири, которые предпочли смерть предательству веры предков. Ему не хотелось, чтобы его считали божеством. Возможно, не будь божества, людям было бы легче разобраться в том, что есть благо. По правде говоря, преклонение перед высшими силами, безоговорочный отказ от собственного «я» — ложный, уводящий от реальности путь. Если и усматривать в чем-то высшее благо, то уж, конечно, не в ритуале, не в слепом преклонении перед провидением, а в трудных, полных заблуждений поисках своего личного или общего для всего человечества пути.

Правда, он тут же поймал себя на другом противоречии. Он не желал, чтобы его считали божеством, и в то же время искренне верил в свое право на абсолютную власть. Но тогда получалось, что посетившая его странная мысль о благе неподчинения просто кощунственна. Его власть над жизнями других основывалась на праве сильнейшего. Чья власть, тот и прав — именно этот принцип должен быть основополагающим для любого реалистически мыслящего государя, все прочие рассуждения, в том числе и на тему добродетели, являются не более чем удобным прикрытием. Победивший и есть обладатель всех добродетелей, и этим все сказано. Да, различия в статусе существуют, как существуют и мятежи, и самоубийства, но мятежи должно подавлять, и лишь в его власти казнить или помиловать. Только что делать со странным внутренним голосом, нашептывающим ему по утрам о гармонии? Эти мысли не имели ничего общего с нелепой проповедью мистиков о единой человеческой сути. Они были куда более пугающими, они были о том, что в конечном счете различия во мнениях, противодействие привычному, иконоборчество и вольнодумство имеют свою положительную сторону и могут послужить во благо. Государю не должны приходить в голову подобные мысли.

Акбар вспомнил герцогов из далекой страны, о которых рассказывал Могор. В своей власти они тоже опирались отнюдь не на божественное провидение, а на право сильнейшего. Тамошние философы представляли человека непременно в его принадлежности к конкретному времени, стране, городу, вероисповеданию. Однако глупо было с их стороны наделять своего бога человеческой сущностью. Они прибегли к этой уловке, чтобы присвоить себе его право принимать любые решения, хотя использовали это право в самых низменных целях — для закрепления своей земной власти. Слепцы! Как ничтожны все эти герцоги и папы, царьки какой-то там Тосканы или Римской епархии, и сколь несоразмерно высоко их мнение о самих себе! Его собственные владения простираются на все стороны света, и, естественно, кругозор у него значительно шире, чем у них, подумал Акбар, но тут же устыдился и признал, что это отдает фанатизмом. Прав был Могор, когда сказал: Проклятие рода человеческого не в том, что все люди разные, а в том, что все они похожи друг на друга.

Луч солнца лег на ковер, и Акбар поднялся. Настало время подойти к главному окну, джарокхе, и принять приветствия народа. Сегодня толпа настроена празднично (в этом его народ был таким же, как и в той далекой стране, по улицам которой император разгуливал во сне, — его люди любили и умели веселиться), потому что сегодня, пятнадцатого октября по солнечному календарю, был день рождения их повелителя. Сегодня Его Императорское Величество взвесят двенадцать раз, употребив вместо гирь, в числе прочих предметов, золото, шелк, благоуханные эссенции, медь, топленое масло, железо, зерно и соль, после чего посланцами каждой из обитательниц гарема ему будут поднесены дары. Затем всех скотоводов наградят овцами, козами и курами в количестве, соответствующем возрасту императора. Часть животных, предназначенных на убой, выпустят на свободу и дадут шанс остаться в живых. Позже, уже на женской половине дворца, ему предстоит принять личное участие в завязывании очередного узла на «нити жизни», где каждый узел обозначал еще один прожитый им год. И сегодня же он задумал огласить свое распоряжение относительно чужестранца, называющего себя Могор дель Аморе.

Этот человек будил в императоре целую гамму чувств: тут были ирония и любопытство, разочарование и недоверие, удивление, изумление и раздражение, радость и черные подозрения, симпатия и досада. Однако следует признаться, что в последнее время преобладающими оказались приязнь и восхищение. Однажды ему пришло на ум, что, как правило, подобные переживания характерны для родителей в отношении собственных детей. Правда, что касается его сыновей, то моменты ощущения внутренней близости были крайне редкими, тогда как разочарования и черные подозрения присутствовали, можно сказать, постоянно. Наследный принц плел против него козни чуть ли не с колыбели, и все трое были порочны до мозга костей, в то время как человек, преподнесший ему историю Кара-Кёз, был неизменно почтителен, явно умен, бесспорно смел и вдобавок удивительный рассказчик. С недавних пор у Акбара в отношении сего обаятельного чужестранца, который столь непринужденно вошел в придворную жизнь, что все воспринимали его как равного, возник некий довольно рискованный план. Правда, принц Селим его не выносил, точно так же, как и фанатик Бадауни, чье тайное сочинение, полное яростных выпадов против императора, с каждым днем распухало, меж тем как его автор тощал день ото дня, однако враждебность этих двоих скорее укрепляла императора в его решении относительно Могора. Чужеземец вызывал подозрение у царицы-матери и у его главной из реально существующих жен, Мириам уз-Замани, но обе они отличались полным отсутствием воображения и всегда противились вторжению мечты в действительность. Свои неподобающие идеи насчет Могора император вынашивал уже довольно давно и, чтобы посмотреть, что из этого может получиться, с некоторых пор стал привлекать Могора к обсуждению вопросов государственной важности. Желтоволосый чужеземец с поразительной быстротой освоил сложную систему мансабдари. лежавшую в основе управления империей. От ее функционирования зависело благополучие государства. Она была построена по принципу многоступенчатой пирамиды. За каждую ее ступень отвечал чиновник, обладавший властью и рангом в соответствии с высотой этой ступени. В его обязанности входило содержание людей, лошадей и войска для надлежащего управления, за что он получал в личную собственность некую территорию, которая служила для него источником доходов. Могор буквально за несколько дней умудрился разобраться в табели о рангах и обязанностях всех этих господ, а их было тридцать три — от принцев, в распоряжении каждого из которых находилось десять тысяч воинов, до самых незначительных чиновников, имевших в подчинении не более десятка человек. Вдобавок он досконально изучил деятельность каждого из этих людей, так что взял на себя смелость давать советы императору, кто из них заслуживает поощрения, а кто явно не справляется. Именно чужеземец предложил Акбару внести в эту структуру такие изменения, которые обеспечили бы ее стабильность на ближайшие полтораста лет. До сих пор держателями постов мансабдаров были люди, принадлежавшие к определенным тейпам — родам: туранцы и выходцы из Центральной Азии, главным образом из районов Ферганы и Андижана, или же персы. Самой многочисленной группой по-прежнему оставались туранцы, но при новом распределении должностей за ними была сохранена лишь треть уже имевшихся. Таким образом, при новой системе ни один из тейпов не мог навязывать свои условия остальным, и они были вынуждены приходить к некоему соглашению, чего и требовалось достигнуть. Это именовалось сулх-и-кул — полное согласие. Все дело сводилось к правильному перераспределению полномочий.

Предложенная Могором реформа показала, что его таланты не ограничиваются умением показывать фокусы и рассказывать забавные истории, и приятно удивленный этим император решил проверить его способности в других областях, таких, например, как воинское искусство и всякого рода спортивные игры. Оказалось, что Могор — прекрасный наездник и без усилий держится в седле, сидя спиной к голове коня; что его стрела попадает в цель без промаха, а его меч легко отражает любые выпады. Местные языки и наречия он освоил уже давно, а теперь стал еще и первым среди любителей предпочитаемых при дворе игр, таких как чхандал-мандал и ганджифа. В последнюю Могор внес разнообразие тем, что во время игры с императором он, исходя из цвета и изображения на карте, принялся сопоставлять их значение с именами реальных персон. Так, самая старшая карта, Ашвапати, то есть «владеющий конями», стала у него представлять, разумеется, самого Акбара. Дханапати, то есть «казначей», естественным образом наводила на мысль о советнике по финансам, Тодаре Мале; Тийяпати, или «госпожой птичек», само собою, следовало считать дражайшую Джодха-баи. Имя раджи Мана Сингха получила карта, именуемая Далпати, то есть «военачальник». Что же до Бирбала, самого близкого государю человека и первого среди равных, то ему больше всего подходило именоваться Гархапати, или «комендант крепостей». Акбара чрезвычайно позабавила подобная интерпретация. «Ну а тебе, любезный Могор, думаю, в этой колоде тоже должно сыскаться место. Полагаю, быть тебе Апсарапати — главою небесных магов и музыкантов». И тут Могор осмелился на весьма рискованное сопоставление: «Не кажется ли тебе, о Джаханпана, что карте Ахипати, то есть „владыка змеев“, подошло бы имя твоего наследника, принца Селима?»

Одним словом, решил Акбар, чужестранец обладает всем набором качеств человека незаурядного. «Забудь пока что про свои байки. — изрек император. — Тебе требуется досконально ознакомиться с тем, как тут у нас все устроено». В соответствии с высочайшим повелением Могора отправили под начало Тодара Мала, а затем Мана Сингха, чтобы он постиг тайны ведения торговых и финансовых операций и управления войсками. Когда же Бирбал предпринял очередную инспекцию крепостей Читор, Мехран, Аджмер и Джайсалмер, дабы выяснить, как обстоят дела с союзниками и зависимыми князьями в той части империи, Могора отправили с ним в качестве личного адъютанта. Он вернулся из этой поездки пораженный неприступностью крепостных сооружений, роскошью дворцов и выражением величайшей покорности со стороны местных владык.

Бежали месяцы, шли годы, и люди перестали видеть в этом высоком человеке с желтыми волосами чужака. Он сделался советником и доверенным лицом Великого Могола. «Остерегайся Владыки Змеев, — как бы между прочим заметил однажды Акбар. — Нож, который он мечтает вонзить мне в спину легко может угодить в тебя».

И тут погиб Бирбал.

Император потом винил себя, что, последовав совету Могора, дозволил другу возглавить карательную экспедицию. Дело в том, что распространение культа раушани, стремительное увеличение числа так называемых «осененных благодатью», Бирбал воспринял почему-то как личное оскорбление, — вернее сказать, как оскорбление своего государя. Их лидер Баязид изготовил из индуизма и ислама абсолютно неудобоваримое пантеистское блюдо. Бирбал нашел его отвратительным. «Поскольку Всевышний всё и вся, то, по их „просвещенному“ мнению, все, что происходит, — это его божественная воля и нет разницы между добром и злом, а значит, можно творить что вздумается! — негодовал он. — Извини, Джаханпана, но этот ничтожный пес войны насмехается над тобой. Твое великое стремление воссоединить все религии он гнусно исказил, и это бросает тень на тебя. Даже если бы он не грабил и не разбойничал, как последний подонок, лишь за одно это его следует примерно наказать. Правда, грабеж, по мнению этого прохвоста, вещь вполне допустимая. Еще бы, ведь эти раушани считают себя избранными, теми, кого Всевышний назначил в преемники своей власти на земле, и что с того, если им захотелось попользоваться этой властью сегодня, раньше назначенного срока!»

Идея о грабеже как форме исполнения религиозного долга, допускавшая, чтобы «избранник Божий» считал награбленное даром небес, показалась весьма и весьма соблазнительной афганским горным племенам, и культ стал быстро набирать силу. Сам Баязид внезапно умер, и лидером раушани был объявлен его шестнадцатилетний сын, Джелаль-ад-дин. Эта новость привела Бирбала в бешенство, ибо этим именем при рождении нарекли императора Акбара. Это совпадение еще более усугубляло в глазах Бирбала вину приверженцев культа раушани. «Пришла пора, о Джаханпана, наказать их по заслугам за все эти оскорбления». И Акбар, которого немало позабавила неожиданная для такого мирного человека, как Бирбал, вспышка гнева, решил уступить его настояниям, хотя на этот раз не позволил Могору сопровождать его. «Для схватки с афганцами наш „сын любви“ еще не дозрел, — сказал он. — Пусть останется и развлекает нас», — добавил император, чем вызвал веселый смех придворных.

Однако поход обернулся делом далеко не шуточным. Горные перевалы сделались практически недоступны, и вскоре после того как Бирбал прибыл с отрядом, дабы проучить непокорного, на перевале Маландрай на него было совершено нападение. Впоследствии злые языки болтали, будто Бирбал, пытаясь спасти свою жизнь, бросил отряд и бежал, но император был уверен, что эти слухи распускают предатели. Он подозревал, что к гибели Бирбала приложил руку принц Селим, но никаких доказательств его причастности к этому обнаружено не было. Тело Бирбала так и не нашли. Восьмитысячный отряд его был уничтожен полностью.

Еще много дней после трагедии на Маландрае император пребывал в горькой печали, отказываясь принимать пищу, и бродил словно потерянный. Своему ушедшему другу он посвятил следующие строки: Ты отдал сирым все что мог, Бирбал! Когда же сиротою стал я сам, то оказалось, что для меня в твоей казне ни гроша не осталось. Это был первый и последний случай в его жизни, когда Акбар упомянул о себе в форме первого лица единственного числа, то есть не как об императоре, а просто как о человеке, горюющем о друге. Траур по Бирбалу еще продолжался, когда император отправил Тодара Мала и Мана Сингха на подавление мятежа сторонников раушани. Бесцельно переходя из одного дворца в другой, он остро ощущал пустоту, возникшую из-за отсутствия трех из Девяти Жемчужин своего двора. Он еще больше приблизил к себе Абул-Фазла и все чаще полагался на его суждения, но по-прежнему его преследовала одна и та же кощунственная идея, которой он пока что ни с кем не делился, хотя прошло уже восемь месяцев со дня гибели Бирбала. Акбар обдумывал ее и теперь. Направляясь к весам в свой сорок четвертый день рождения, он пытался найти ответ на вопрос, следует ли ему официально объявить Могора дель Аморе, он же Никколо Веспуччи, краснобая и выдумщика, нагло заявившего, будто он приходится императору дядей, но также выказавшего блестящие деловые качества и завоевавшего его доверие и симпатию, своим приемным сыном? Титул фарзанд, или «почетный сын», был одним из самых редких, которые когда-либо использовались. Он подразумевал множество привилегий и означал, что его носитель входит в число самых близких императору персон. Достоин ли этот проходимец, по возрасту скорее годившийся ему в младшие братья, чем в сыновья (а тем более в дядья) столь привилегированного титула? И — что гораздо более существенно — как это будет воспринято остальными?

Акбар показался в окне и был встречен приветственными криками толпы. Кстати сказать, Могор тоже пользовался любовью жителей Сикри. В значительной мере, как догадывался император, это в равной степени было связано и с процветанием принадлежавшего ему Дома Сканды, где хозяйничали Скелетина и Матраска, и с легендой о Кара-Кёз. Легенда о скрытой принцессе давно стала неотъемлемой частью столичного фольклора, и с годами интерес к ней не угасал. В народе знали, что его сыновья ни на что не пригодны, так что будущее династии под угрозой. Согласно легенде, в те времена, когда его предок Тимур был просто разбойником и бродил по дорогам под видом погонщика верблюдов, ему повстречался факир, который попросил у него воды и пищи. «Дай мне пропитание, взамен я подарю тебе царство», — сказал факир. Тимур удовлетворил его просьбу, после чего тот накрыл Тимура своим плащом и стал шлепать его. После одиннадцатого удара разъяренный Тимур скинул плащ, и тогда факир сказал: «Если бы потерпел еще, то и династия твоя удержалась бы дольше, а так на одиннадцатом твоем потомке ей придет конец». Акбар был восьмым, так что если верить легенде, то Моголам оставалось царствовать еще целых три поколения. Однако следующее поколение было весьма ненадежным: все трое его сыновей — законченные пьяницы, к тому же один из них неизлечимо болен, а Селим… Страшно подумать, что такое его Селим. Сидючи на Весах жизни, Акбар, пока вес его определяли в рисе и молоке, думал о будущем. Позднее он прошелся по мастерским художников, ювелиров и скульпторов, но его мысли были далеко. Он не расслабился даже в гареме, в многоруком кольце податливой женской плоти. Он смутно чувствовал, что достиг поворотного момента в жизни, и этот момент каким-то образом связан с его решением по поводу чужеземца. Допустить его в ближний круг значило сделать первый реальный шаг к воплощению идеи Абул-Фазла о нем самом как о владыке мира. Это означало, что тем самым он готов воссоединить всех живущих на этой земле и на территориях, пока еще неведомых, но которые в будущем войдут в состав его империи. Если один выходец из чужого мира стал Моголом, то почему бы со временем и всем прочим не последовать его примеру? К тому же это был бы еще один шаг к созданию единого поля культуры (его заветная идея, столь превратно понятая и искаженная деятельностью приверженцев культа раушани). Это означало бы воплощение в жизнь его мечты о том, чтобы все религии и расы, племена и народности внесли свою лепту в виде лучших достижений в науках, искусствах и ремеслах, со всеми предпочтениями, с разноголосицей мнений и со спецификой взглядов на любовь, в грандиозный процесс единения под эгидой Моголов. Все эти доводы говорили в пользу того, что присвоение Могору титула фарзанда есть акт, долженствующий свидетельствовать о дальновидности императора и его уверенности в себе.

Но что, если этот шаг будет воспринят как проявление слабости? Как склонность к самообману, как мягкотелость или малодушие? Что, если скажут, будто он поддался влиянию проходимца и болтуна, о котором не известно ничего, кроме путаной и хронологически весьма сомнительной истории, им же самим и рассказанной? В таком случае наделение его официальным статусом, по сути дела, будет означать, что истина не столь уж существенна и в принципе неважно, является ли его история правдивой или это ловкое вранье. Разве не следует государю быть более осмотрительным и воздержаться от столь явного пренебрежения истиной? Разве не следует, хотя бы на словах, защищать истину как высшую ценность и лгать, прикрываясь ею, когда он сочтет это ненужным? Одним словом, не стоит ли ему действовать более трезво и не поддаваться несбыточным мечтам и фантазиям? Быть может, ему в его статусе дозволено мечтать лишь об одном — об укреплении своего могущества. Пошло ли на пользу его власти возвышение иноземца? Может, пошло, а может, и нет.

Помимо всех этих соображений были еще и другие, пожалуй даже более важные. Они касались мира магии, который для всех был не менее значим, нежели мир реальных вещей. Всякий день позволяя себя лицезреть в окне, он сам удовлетворял эту всеобщую жажду магического действа. Там, среди тех, кто стоял под окном, были слепо верившие в него, в чудодейственную силу его глаз. Уже стали распространяться легенды о чудесных исцелениях, дарованных одним его взглядом. Сюда, под его окно, приводили и приносили больных, увечных и умирающих. Считалось, что если его взор упадет на одного из тех, кто смотрит на него и верует, то этот человек непременно исцелится. Люди утверждали, что со взглядом император дарит взирающему на него часть своей силы, ибо один из непреложных законов магии заключается в том, что обладатель большей магической силы — император, колдун или ведьма — подчиняет себе того, у кого ее недостаточно.

Законы магического воздействия нарушать не следовало. Тебя бросила женщина? Это значит, что либо у тебя не хватило сил приворожить ее, либо другой нашел более могучее средство, или же кто-то наслал проклятие на ваш союз. Твои дела идут хуже, чем у твоего друга? Значит, он обратился к более знающему чародею, чем ты. Здравый смысл Акбара противился вере в подобную чепуху: ну не ребячество ли полагать, будто кто-то знает про тебя больше тебя самого, и вверять свою судьбу кому-то со стороны? В своих претензиях ко Всевышнему император руководствовался той же логикой: вера лишала человека права на формирование себя как личности. Однако с магией шутить не следовало, и лишь недалекий правитель мог позволить себе подобное. Религию можно видоизменить, реформировать, быть может, даже обойтись без нее вовсе, но веру в колдовство победить невозможно. В конце концов, именно в силу этого история Кара-Кёз так легко и быстро пленила воображение жителей Сикри. И не только их; ее очарованию поддался и он сам, Великий Могол, тот, кого величали хранителем вселенной.

В отношении чужеземца Никколо Веспуччи, присвоившего себе имя Могор дель Аморе, деликатные моменты магического сводились к следующему. Надлежит ли считать его появление среди них проклятием или благословением? Приведет ли его возвышение ко благу для империи или же будет воспринято некими могущественными темными силами как вызов и навлечет на страну неисчислимые бедствия? И наконец, следует ли воспринимать чужеродное как фактор положительный, обеспечивающий устойчивость и процветание, или же допущение чуждого элемента нарушает что-то чрезвычайно существенное как для отдельного человека, так и для общества в целом, и может явиться толчком для начала упадка, который неизбежно приведет его страну к скоротечному концу? Император искал ответы на эти вопросы у множества мудрых людей отдаленных земель; он советовался с хиромантами и астрологами, ясновидящими, мистиками и святыми людьми разного толка, благо в столице, а особенно возле гробницы Чишти, их обреталось великое множество, но советы были противоречивы. Мнением соплеменников Веспуччи, европейских проповедников Аквавивы и Монсеррата, император не поинтересовался, прекрасно зная, что оба они настроены враждебно к Могору. И Бирбала, его дорогого друга, больше не было рядом.

В результате он остался один на один с самим собой. Решать предстояло ему, и никому другому.

День кончился, а он так и не принял решения. В полночь под узким серпом месяца Акбар, как обычно, предался медитации, и тут в серебристом сиянии к нему явилась Она и тихонько присела рядом.

***

Теперь Джодху видели очень немногие. Разумеется, ее видели обслуживавшие ее люди, поскольку именно от нее зависело их существование, однако другие жены, которых она прежде раздражала донельзя, перестали ее замечать. Джодха понимала, что с ней происходит что-то нехорошее, и ей было страшно. Она слабела день ото дня, а иногда на какое-то время впадала в забытье: уходила и снова возвращалась, словно догорающая свеча, которая то гаснет, то вспыхивает снова. Бирбала больше нет, скоро придет и ее черед, думалось ей. Все вокруг менялось — и менялось к худшему. Император посещал ее все реже, а когда это случалось, бывал рассеян. Ей казалось, что, деля с ней ложе, он думает о ком-то другом.

Евнух и тайный шпион Акбара, Умар Айяр, который знал обо всем, даже о том, что еще не случилось, застал ее на втором этаже, в Зале ветров — доступном дуновению воздуха покое, три стены которого представляли собой джали — резные решетки из камня. Это было на следующий день после празднования сорокачетырехлетия императора. Обычно плавно и грациозно двигавшийся, невозмутимый Айяр был явно возбужден и излишне суетлив. Казалось, его распирало от важности новостей, с которыми он явился. «Приготовься. Тебе предстоит важная встреча, — начал он. — Сейчас тебя посетят супруга и царица-мать нашего божественного халифа, несравненного алмаза и хранителя справедливости».

Мириам уз-Замани из Амбера — раджпутскую княжну из рода Качхвахов, мать наследника — именовали Мириам Предвечной, а царицу-мать Хамиду-бану называли Мириам Хранительница Домашнего Очага. Что ж до других эпитетов, то все они относились к единому в трех лицах императору Акбару.

Только нечто из ряда вон выходящее могло заставить этих двух царственных женщин, которые не замечали ее годами, вдруг навестить ее, решила Джодха. Она поднялась, почтительно сложив вместе ладони рук, опустила глаза и стала ждать.

Когда они явились, вид у обеих был несколько смущенный и не слишком дружелюбный. Фатимы-биби, постоянной спутницы и эха Хамиды-бану, в этот раз с ними не было, поскольку она недавно отошла в мир иной. К тому же дамы намеренно запретили себя сопровождать кому-либо. Айяр был не в счет — свое умение хранить чужие тайны он доказывал не единожды. Женщины растерянно принялись оглядываться по сторонам.

— Где же она? — прошипела Хамида-бану, обращаясь к Айяру. — Ушла, что ли?

Айяр молча повел головой в ту сторону, где стояла Джодха. Царица-мать была озадачена, а ее более молодая спутница, презрительно фыркнув, повернулась туда, куда указывал Умар, и заговорила первой. Она произносила слова громко и отчетливо, словно обращалась к неразумному дитяти:

— Я в замешательстве, потому что говорю с женщиной, которая не существует, чье отражение нельзя увидеть даже в зеркале. Говорю с пустым местом. Я здесь с матушкой императора, вдовой, а прежде старшей и самой любимой подругой дарующего отпущение всех грехов, хранителя мира Хумаюна, ныне пребывающего в Джанне — райском саду. Мы здесь потому, что императору, сиятельному сыну Хамиды-бану и моему августейшему супругу, грозит зло большее, чем ты. Мы с ней подозреваем, что он подпал под воздействие чар иноземца Веспуччи, злокозненного пособника Сатаны, который прислан к нам, дабы нарушить наш покой и лишить могущества. Его чары отнимают у императора мужество, и его рассудок под угрозой, а это, в свою очередь, может погубить империю и соответственно приведет к гибели всех нас. Ты и сама, верно, слышала, что это за наваждение, — похоже, все в Сикри уже знают о нем, — это призрак пресловутой скрытой принцессы Кара-Кёз. Мы признаём, — продолжала Мириам Предвечная и запнулась, потому что ей предстояло сказать нечто, ущемлявшее ее самолюбие, — что император по каким-то причинам предпочитает тебя всем прочим… подругам (заставить себя назвать Джодху царицей или супругой она так и не смогла), и мы надеемся, что, понимая, в какой опасности находится наш господин, ты не откажешься исполнить свой долг. Одним словом, мы ждем, что ты пустишь в ход все свои чары, дабы избавить его от наваждения, от грязного желания, которое сумело внушить ему это исчадие ада в образе женщины. Мы здесь для того, чтобы помочь тебе, чтобы рассказать тебе обо всех ухищрениях и способах, посредством которых женщины привязывают к себе мужчин. Будучи мужчиной, император их не знает и потому неспособен рассказать про них тебе, сотворенной по его капризу и абсолютно неуловимой женщине. Ты наверняка прочитала все, что об этом написано, однако есть вещи, о которых не писали, с незапамятных времен их передавали только шепотом — от матери к дочери. Примени то, о чем мы тебе расскажем, и, возможно, нам удастся помешать победе демоницы над владыкой Фатехпур-Сикри. Ясно одно: она — злобный призрак, явившийся из прошлого, она жаждет отомстить за свое изгнание, увлечь нашего господина в давно минувшие времена и погубить, что будет означать и нашу погибель. Что касается меня, то я лучше умру, чем буду свидетельницей того, как творец чудес и держатель жизни, совершенный плотью и опора веры у меня на глазах влюбляется в предавшую род свой и к тому же давно умершую сестру своего деда.

— Вспомни, что случилось с Дешвантом, — раздался голос царицы-матери.

— Вот именно, — поддержала ее Мириам уз-Замани. — С исчезновением живописца еще как-то можно смириться, но мы никак не можем себе позволить потерять хранителя вселенной.

Обе высокие гостьи, как ни старались, не видели женщины, с которой вели беседу. Тем не менее они позволили себе, удобно расположившись на ее коврах и облокотившись на ее подушки, принять из рук ее служанок вино и приступить к рассказам. Их перестало занимать визуальное отсутствие хозяйки. Перебивая друг друга и потешаясь над абсурдными желаниями мужчин и не менее абсурдными уловками, к которым прибегали ради них женщины, они в конце концов стали вести себя так, словно были одни. Для них время словно повернуло вспять: они снова были молоды, вспоминая о том, как когда-то их суровые, властные матери, тоже смущенно хихикая, делились с ними этими секретами, и скоро комнату наполнили взрывы хохота, словно смеялись все поколения давно ушедших женщин. Смеялась сама История.

За подобными разговорами время пролетело незаметно, и через пять с половиной часов они решили, что для них это был один из самых счастливых дней в жизни. Изменилось и их отношение к Джодхе: они перестали воспринимать ее как нечто чуждое, созданное воображением императора. Они приняли ее в свой, женский, круг.

Стало смеркаться. Слуги внесли свечи, и в воздухе запахло камфарой. На задней, сплошной, стене зажгли светильники с фитилями, пропитанными хлопковым маслом, и в их свете тени двух женщин затанцевали на резных решетках — джали. В этот момент на другой половине дворца фантазия императора, его кхаял, обрела окончательно и бесповоротно новый облик. Тихо охнул в Зале ветров евнух Умар, и спустя мгновение Мириам Предвечная и Мириам Хранительница Домашнего Очага увидели то, что уже увидел он: на решетчатых джали плясали уже не две, а три тени, и у них на глазах все четче, все яснее прямо из воздуха в клубящихся сумерках стала проступать фигура женщины. Губы ее слегка улыбались.

— Ты не Джодха! — пролепетала царица-мать.

— Верно, — проговорило видение, и ее черные глаза насмешливо сверкнули. — Джодха-баи ушла, она больше не нужна императору. Отныне подле него всегда буду я. — Это были первые слова, произнесенные ожившим призраком.

***

Несмотря на все предосторожности цариц, весть о замене фаворитки-призрака Джодхи-баи на призрак Кара-Кёз распространилась мгновенно. Некоторые сочли это решающим, последним доказательством того, что она и вправду жила на свете, потому что только жившая и умершая женщина может стать привидением; для других это стало лишним подтверждением внушаемой всем Абул-Фазлом идеи о божественном статусе императора, поскольку теперь к созданной им, не существующей женщине, которая двигалась, говорила и делила с ним ложе, прибавилась еще одна, возвращенная им из царства мертвых. Многие семейства, где родители, уверовав в легенду о скрытой принцессе, преподносили ее историю детям на ночь вместо сказки, пребывали в радостном ожидании того, что теперь, возможно, увидят эту сказочную принцессу воочию. Людей, наиболее приверженных традициям, уже занимал практический вопрос: они считали, что в могольской столице ей не пристало бесстыдно разгуливать по улицам с открытым лицом, как, согласно легенде, она делала это, когда жила в чужих краях.

Для того времени подобное доверчивое отношение к сверхъестественному вполне нормально, — это было еще до того, как реальность и чудо были разлучены и обречены существовать, сообразуясь с прихотью различных монархов и введенных ими правил. Необычным казалось другое, а именно полное отсутствие сочувствия к бесцеремонно оставленной императором и униженной на глазах обеих цариц несчастной Джодхе-баи. Многие горожане довольно холодно относились к ней и раньше — за ее решительное нежелание покидать стены дворцов. Ее дематериализацию они расценили как заслуженное наказание за гордыню и высокомерие. Кара-Кёз сразу стала их любимицей, меж тем как Джодха-баи всегда была далекой от них царицей.

Все это императору было прекрасно известно через Айяра. Однако были в его донесениях и моменты настораживающие. Реакция на происшедшее оказалась неоднозначной. В поселении туранцев, в квартале персов и в колонии мусульман индийского происхождения было отмечено некоторое недовольство. Среди местных хинду, у которых божеств было неисчислимое множество, появление еще одного волшебного существа никаких отрицательных эмоций не вызвало. Еще бы — богов у них было чуть меньше, чем их самих, боги жили везде и во всем: в деревьях, в реках, в горах — всех мест и не упомнишь. Возможно, боги жили у них даже в отхожих местах и в мусорных кучах. Ну стало одним больше — какая разница… Там, где большинство исповедовало единобожие, дела обстояли гораздо хуже. Там начали поговаривать — причем так тихо, что это мог услышать лишь обладатель исключительно тонкого слуха, — будто император не в себе. В тайном сочинении главы «водохлебов» Бадауни, содержание которого по-прежнему еженощно инспектировал и заучивал слово в слово Умар Айяр, уже промелькнуло слово «безбожие», ибо если сотворение Джодхи еще можно было бы счесть неким личным опытом, поскольку в священных книгах нет запрета на воплощение в реальность своей мечты, то в случае с Кара-Кёз дело представлялось совсем в ином свете: лишь Всевышний обладал властью над жизнью и смертью, и ради собственного удовольствия возвращать женщину из царства мертвых являлось для человека актом кощунственным.

Слова из тайного дневника Бадауни вскоре начали повторять вслух его сторонники. Правда, употребить в данном случае слово «вслух» было бы изрядным преувеличением. Об этом шептались людишки самые мелкие и незначительные, те, с чьим мнением никто не считался, потому что, как говорилось при дворе Великих Моголов, «там лишь тот не упадет, кто уже ползет». И все же, как считал Айяр, повод для беспокойства имелся, потому что откуда-то снизу, с самого дворцового дна, доносился отдаленный гул — гул осуждения связи Акбара и Кара-Кёз. На том, нижнем, уровне Айяр уловил еле слышные шумы, которые и звуками-то трудно было назвать, — так, колебания воздуха при движении губ, едва смевших шевелиться, — поблизости всегда могло оказаться чье-то чужое ухо. В этих воздушных вибрациях угадывалось слово со столь мощным зарядом, что могло нанести серьезный ущерб репутации императора, а вполне возможно, и поколебать его трон.

Этим словом было кровосмешение. Донесение Умара пришло как раз вовремя, потому что вскоре после появления в Сикри Кара-Кёз принц Селим покинул столицу и в Аллахабаде поднял знамя мятежа, в оправдание своего поступка обвиняя императора в безбожии и инцесте. Сам по себе мятеж выглядел довольно глупо — чтобы не сказать смешно, — хотя Селиму и удалось собрать тридцатитысячную армию. В течение нескольких лет он гарцевал по северу Хиндустана с угрозами скинуть с трона отца, но так ни разу и не осмелился выступить против Акбара в открытом бою. Правда, один удар своему отцу ему все-таки удалось нанести, и этот удар был страшен: он подстроил убийство самого близкого из оставшихся у Акбара советников. Именно его Селим считал главным источником дурного влияния, человеком, который подталкивал отца на свершение богопротивных дел, заставил его отвернуться от Аллаха и пророка его Мухаммада. Главная же его вина, по разумению принца, состояла в том, что он постоянно отпускал язвительные замечания в адрес наследного принца. Абул-Фазл погиб точно так же, как и Бирбал, — его предательски убили. Когда «алмаз Сикри» — Абул-Фазл следовал по территории Орчхи, где правителем был сторонник Селима раджа Вир Сингх Де из Бунделькханда, принц дал знать своему приспешнику, что больше не желает видеть Абул-Фазла в живых. Раджа тут же подчинился. Безоружному министру отрубили голову и отослали ее принцу в Аллахабад, а он, с присущим ему тактом и стилем поведения, велел бросить ее в сточную канаву.

Умар Айяр, принесший весть о смерти Абул-Фазла, застал императора в Зале ветров. Выпивший слишком много вина Акбар полулежал на подушках, слушая любовные песни, которые пела ему под аккомпанемент дилрубы Кара-Кёз. Ужасная новость подействовала на Акбара отрезвляюще. Он тут же вскочил и покинул Зал ветров, бросив на ходу Айяру: «С сего дня, Умар, мы намереваемся действовать как надлежит истинному правителю. Хватит с нас слюнтяйства и вздохов».

Государь не имеет права в своих действиях руководствоваться личной привязанностью или местью. Ему надлежит в первую очередь думать о том, что есть благо для его страны. Акбар знал, что двоих его сыновей пьянство лишило разума и сил и в любую минуту они могут умереть. Оставался только Селим. Что бы он ни совершил, лишь он один мог обеспечить продолжение династии. Исходя из этого Акбар направил к нему гонца с обещанием, что не будет его наказывать за убийство Абул-Фазла, и с уверениями в любви к своему первенцу. Селим тут же решил, что правильно поступил, избавившись от Абул-Фазла: смерть этого разжиревшего хорька вернула его в объятия отца. Дабы умилостивить владыку слонов, он послал ему в дар триста пятьдесят этих животных. Он согласился приехать в Сикри и в покоях бабушки Хамиды пал перед отцом на колени. Акбар поднял его и в знак прощения водрузил на его голову свой тюрбан. Жалкий юнец разрыдался.

Для Бадауни все кончилось по-иному. Он был брошен в самый вонючий каземат глубоко под землей, и никто, кроме его стражей, больше не видел его живым.

***

После смерти Абул-Фазла император сделался суров и строг. Вдруг до него дошло, что он совсем запустил дело, которому призван служить, — устроение жизни своего народа. Он запретил свободную продажу горячительных напитков. Теперь их можно было купить лишь по рецепту врача. Он объявил поход против бесчисленных проституток, которые заполонили город, словно стаи саранчи, и повелел выделить им специальное место за городскими стенами. Оно получило название Дьявольский стан, и теперь каждому, кто отправлялся в гости к дьяволу, было предписано сообщать у входа в эту обитель греха свое имя и место проживания. Он призвал народ воздержаться от употребления в пишу мяса коров, лука и чеснока и рекомендовал мясо тигра, ибо оно придает мужество и силу. Он провозгласил свободу отправления всех религиозных культов: пусть люди строят храмы и омывают фаллические символы Шивы — лингамы, — однако к отращиванию бород проявил меньшую терпимость. По его мнению, борода забирала силы у яичек — недаром у евнухов волосы не росли вообще. Он установил запрет на детские браки и высказался против сожжения вдов и рабства, а также против того, чтобы совершали омовение после полового акта. Наконец, он велел чужестранцу явиться к нему на встречу возле Ануп-Талао. Несмотря на отсутствие ветра, по водам Несравненного пруда гуляли волны — верный признак того, что спокойствие империи под угрозой.

— В отношении тебя все еще слишком много неясностей, — начал он раздраженно. — Мы не можем полностью довериться человеку, чье прошлое туманно, так что сделай милость, реши, как с тобой быть дальше, куда повернуть твою судьбу — вознести ли тебя к звездам или повергнуть в прах. Будь честен и ничего не упускай. Считай, что сегодня для тебя Судный день.

— То, что я собираюсь рассказать, скорее всего вам не понравится, — ответил Могор. — Дело в том, что это будет касаться Mundus Novus, то есть Нового Света, и нечеткого характера времени на этом, не до конца отображенном на картах, крае Земли.

***

Там, за океаном, обычные представления о времени и пространстве теряли силу. Там пространство то вдруг разбухало, то съеживалось, и соответственно этому размеры вселенной то расширялись, то сокращались наполовину. Сведения относительно размеров этой земли, количества населяющих ее, их обычаев и образа жизни были разноречивы и поразительны. Так, например, сообщалось о летающих обезьянах и о змеях, длинных, словно реки. Что касается времени, то оно там вообще не подчинялось никаким законам. Мало того, что оно вело себя совершенно непредсказуемо, то замедляя, то убыстряя свой ход, так были еще такие периоды (хотя употреблять слово «период» в данном контексте вряд ли уместно), когда оно вообще останавливалось. Те из местных, кто с грехом пополам владел европейскими языками, утверждали, будто их мир не подвержен переменам, что он статичен, — жизнь там проходит вне времени, и их это устраивает. Вполне возможно, как искренне полагали некоторые философские умы, что понятие времени было завезено туда, наряду с ранее неизвестными там болезнями, европейскими путешественниками и переселенцами и поэтому еще не смогло приспособиться к местным условиям. «Со временем, — говорили местные, — у нас тоже время заработает как надо, а пока что с этим следует просто смириться». Эта хронологическая неразбериха привела к поразительному явлению: для разных людей и даже для членов одной семьи время текло с разной скоростью. Зачастую дети перегоняли родителей и становились стариками быстрее их. Завоевателям, морякам и переселенцам времени постоянно недоставало, меж тем как другие имели его в своем распоряжении сколько душе угодно.

Внимая рассказу Могора, император пришел к выводу, что мир Дальнего Запада непостижим, полон абсурда и все, что там творится, выше понимания человека Востока, ведущего существование упорядоченно и однообразно. Здесь мужчины и женщины проживали жизнь в труде или в праздности, в нищете или в роскоши, умирали почетной или позорной смертью, верили и молились своим богам; они создавали великие сооружения, прекрасную поэзию, неповторимую музыку; как-то примирялись с условиями этой жизни, с ее разочарованиями и заблуждениями — одним словом, жили нормально. Похоже, всему виной переменчивая погода западных краев. Очевидно, из-за климатических условий жители тамошних стран подвержены истерии — вроде той, что охватила Флоренцию времен «плакальщиков», а потом, словно дурная болезнь, перекинулась на другие страны, в одночасье переворачивая всё вверх тормашками, меняя естественный ход вещей. Совсем недавний пример — приступ лихорадки, вызванный поклонением золотому тельцу. В последнее время именно золото стало для них движущей силой. Внутреннему взору Акбара представились западные храмы из чистого золота, с золотыми священниками, люди из золота, поклоняющиеся золотым богам и приносящие им золото, чтобы почтить божество. Они едят золото, они пьют золотое питье, и, когда плачут, жидкое золото течет по их блестящим щекам. Золото заставило их мореходов пересечь Великий океан, пренебрегая опасностью упасть за край вселенной. Золотоносная земля, которую они приняли за Индию, где, по их разумению, золота было не счесть.

Индию они не нашли, зато нашли Дальний Запад. И там, на Дальнем Западе, они отыскали золото и расширили территорию поисков. Они желали еще и еще золота и наткнулись на людей, еще более странных и непостижимых, чем сами, — на мужчин и женщин в убранстве из костей и перьев, и назвали их индейцами[53]. Акбар нашел это возмутительным: как смели они именовать так тех, кто приносил в жертву своим богам живых людей! Некоторые обитатели этого отдаленного конца Земли были просто дикарями, и даже головы тех, кто строил города и целые царства, были затуманены представлениями, замешанными на крови. Их бог был наполовину змей, наполовину птица; он был сотворен из дыма. Еще у них был бог-овощ и бог-зерно. Они болели сифилисом и верили, будто камни, дождь и звезды — живые существа. Они не были прилежными пахарями, они были ленивы и не верили в перемены. Посчитать подобных людей за жителей Индии, решил для себя Акбар, — оскорбление для благородных мужчин и женщин Хиндустана.

Император понял, что его интерес и сочувствие к Новому Свету и его обитателям полностью иссякли. Его воображение отказывалось следовать за рассказом Могора. А тот продолжал говорить об островах, которые на поверку обернулись континентами, и якобы континентах, на самом деле оказавшихся островами. Там были реки и джунгли, были какие-то мысы и перешейки и черт знает что еще. Может, в тех местах водились гидры или драконы, которые сторожили груды сокровищ в глубинах лесов. Ну и пусть себе рыщут за ними всякие испанцы да португальцы. Мало-помалу до чудаков-европейцев стало доходить, что они открыли не Индию, а нечто совсем иное — не запад, не восток, а какие-то земли, лежащие где-то посередине между Западом, Гангейским морем[54] и легендарным островом сокровищ Тапробаной[55], за Хиндустаном и Катаем. Они открыли для себя, что вселенная больше, чем им представлялось. Они скитались по новым островам и новым кускам суши, гибли от цинги, глистов, малярии и чахотки. «Ну и удачи им всем!» Они ему надоели до смерти.

И все же… И все же именно туда отправилась эта сдвинутая принцесса из рода Тимура и Темучина, сестра Ханзады и Бабура. Его родная кровь. Ни одной женщине в целом мире, кроме нее, не довелось совершить подобное путешествие. За это он любил ее и восхищался ею, но в то же время был твердо уверен, что ее плавание через Великий океан было не чем иным, как умиранием, преддверием смерти, потому что и сама смерть не что иное, как отплытие в неизвестность. От знакомого и привычного она переместилась в мир нереальный и фантастический, который для большинства людей оставался всего лишь мечтой. Все дворцовые фантасмагории казались гораздо более реальными, чем эта женщина из плоти и крови, которая в далеком прошлом распростилась со знакомым ей миром — так же легко, как ранее порвала с семьей, — и пренебрегла долгом из эгоистических стремлений к счастью. Ее гнала вперед несбыточная мечта — вернуться туда, где она родилась, воссоединиться с утерянной частью своего прежнего «я». И она затерялась навсегда.

***

Дорога на восток была для нее закрыта. Из-за корсаров, бороздивших моря, путешествие по воде в том направлении сделалось практически невозможным. В Турцию и в бывшие владения шаха Исмаила ей дороги не было; в Хорасане она страшилась попасть в руки того, кто сел на трон вместо Шейбани-хана. Она не знала, где находится Бабур, но в любом случае вернуться к нему не могла. В Генуе, на вилле Андреа Дориа, куда по ее просьбе доставил их с Зеркальцем Аго Веспуччи, она решила, что прежним путем ей домой не попасть. Оставаться во Флоренции опасно — ей могли отомстить. Старый морской волк Андреа Дориа, повергнутый в некоторое смятение их мужским одеянием, но воздержавшийся от высказываний по этому поводу, встретил их радушно (Кара-Кёз все еще была способна пробудить галантность в любом, даже самом грубом и бесцеремонном мужчине) и заверил дам, что, пока они под его крышей, ни один флорентиец не причинит им вреда. Дориа был первым, кто заговорил о возможности начать новую жизнь за Великим океаном.

— Если бы я не отправил на дно столько барбароссцев, то, не исключено, и сам подумал бы, не пойти ли и мне по стопам славного кузена господина Веспуччи, — сказал он.

К тому времени на совести Дориа действительно было немало корсаров, а его личный флот насчитывал двенадцать отбитых у них судов, и его люди не признавали ничьей власти, кроме его собственной. Правда, он теперь не считал себя настоящим кондотьером, потому что не имел ни малейшего желания сражаться на суше.

— Аргалья стал последним из нас, — заметил он. Я же просто морской бродяга.

В промежутках между морскими набегами Дориа вел неустанную борьбу со своими политическими противниками — семействами Адорни и Фрегози, которые пытались лишить его влияния.

— Но у меня есть корабли, — продолжал Дориа, и, невзирая на присутствие дам (возможно, потому, что они были в мужском платье), позволил себе запальчиво добавить: — А у них даже пенисы — и те, наверно, отсохли, не правда ли, Чева?

На что его помощник, татуированный бык Чева Скорпион, зардевшись, ответил:

— Ваша правда, адмирал. Я вроде у них ничего такого не заметил.

Дориа повел гостей в библиотеку и там показал им то, что никто из них, в том числе и Аго, чей родственник имел к этому прямое отношение, не видел, — «Введение в космографию» — плод труда монаха-бенедиктинца, лотарингского картографа Вальдземюллера. К «Введению» прилагалась карта под названием «Птоломеева система мира и изыскания Америго Веспуччи и прочих путешественников».

Карта была огромных размеров. Ее расстелили на полу библиотеки. На карте Птоломей и Америго были изображены в виде колоссов; они, словно боги, взирали на свое творение. На карту был нанесен большой сегмент Mundus Novus с названием «Америка». «Не вижу причин, — написал Вальдземюллер в своем „Введении“, — по которым кого-то должно смущать название, данное мною Новому Свету в честь открывшего его, человека несомненно гениального, Америго Веспуччи».

Эти слова растрогали Аго до слез. Ему пришло на ум, что в лице кузена сама судьба ведет его к новой жизни, хотя, будучи по натуре домоседом, он всегда относился к Америго несколько пренебрежительно, считая его чуть ли не фантазером и обманщиком. Он не был с ним близок, да и не очень к этому стремился. Они были слишком разные. Теперь же вдруг оказалось, что бродяга Америго — гений, имя его присвоено Новому Свету, и это вызвало у Аго почтительный трепет.

Мало-помалу и как бы невзначай, с бесконечными оговорками насчет того, что сам он путешествовать не расположен, Аго стал выпытывать у Дориа подробности, связанные с открытиями своего родственника. Он впервые услышал такие слова, как Венесуэла и Веракрус. Кара-Кёз между тем изучала карту. Названия новых мест звучали для нее как мантра, как заклинание или амулет, который принесет ей исполнение желаний. Она жадно ловила каждое незнакомое слово:

— Вальпараисо, Номбре-де-Диос, Касафуэго, Рио-Эскондидо, — перечислял Аго, стоя на четвереньках над картой. — Теночтитлан, Кетцалькоатль, Тецкатлипока, Монтесума, Юкатан…

— А еще Эспаньола[56], Пуэрто-Рико, Ямайка, Куба, Панама, — вторил ему Андреа Дориа.

— Я никогда не слышала этих слов, — отозвалась Кара-Кёз, — но они указывают мне путь домой.

Аргальи больше не было рядом. «По крайней мере, он умер дома, защищая то, что любил», — как выразился Дориа, подняв бокал в память об усопшем. По сравнению с Аргальей Аго был никудышным защитником, но Кара-Кёз понимала, что другого у нее нет. С ним ей и придется отправиться в свое последнее путешествие — с ним и с Зеркальцем. Им суждено стать ее опорой и защитой на последнем отрезке странствия. От Дориа они услышали, что все западные мореплаватели, а также правители Испании и Португалии твердо верят в существование водного пути, проходящего где-то посередине новых земель, с выходом в Гангейское море, и упорно ищут его. На какое-то время можно было бы остановиться на Эспаньоле или на Кубе — там колонисты чувствуют себя в безопасности: есть еще и Панама, — говорят, и там не так уж плохо. Во всех этих местах аборигенов держали под контролем. Многие из них были обращены в христианство, хотя и не понимали языков христианского мира. На Эспаньоле их насчитывался миллион, на Кубе — два. Береговая линия в любом случае была безопасна, постепенно расчищались и внутренние регионы. За определенную плату можно было получить каюту на одной из каравелл, отплывавших из Кадиса или Палос-де-Могеры.

— Я еду, — объявила принцесса. — И подожду, пока в Новом Свете будет найден проход. Столько смелых людей уже ищут его, и, верю, он будет скоро найден.

Она выпрямилась, ладони ее согнутых в локтях рук раскрылись навстречу небу. Лицо ее, словно озаренное неземным светом, напомнило Андреа изображения Христа, творящего чудеса в Назарете: приумножение хлебов и рыб или чудесное воскрешение Лазаря. Лицо Кара-Кёз выражало точно такое же напряжение, как тогда, когда она зачаровывала Флоренцию, только горе и утраты сделали его более печальным. Магические чары ее шли на убыль, но она была полна решимости применить их все без остатка, чтобы заставить события развиваться в соответствии со своими намерениями, была готова бросить всю силу воли и волшебства на то, чтобы срединный пролив был наконец открыт. Она стояла перед Андреа в коротком оливкового цвета плаще, в плотно облегающих панталонах; коротко подстриженные волосы окружали ее лицо темным ореолом, и адмирала вдруг охватило чувство благоговейного восхищения. Он опустился на колени, коснулся рукою кончика ее мягкого сапога и после минутного молчания произнес: «Мой корабль доставит вас в Испанию».

Все оставшиеся годы — а он дожил до глубокой старости — не проходило и дня, чтобы Дориа не вспомнил об этом своем поступке, но так и не мог решить, что его заставило опуститься перед ней на колени. Зачем он это сделал? То ли затем, чтобы получить от нее благословение, то ли с тем, чтобы дать его; то ли из желания почтить ее как некое божество, то ли из потребности защитить? Хотел ли он этим жестом выразить восхищение ее мужеством или намеревался призвать ее отказаться от рокового шага? Ему вспомнился Иисус в Гефсиманском саду: должно быть, именно так, как она, смотрел Он на своих учеников, уже зная, что Ему уготована смерть.

***

В то утро, когда легендарный боевой корабль корсаров «Кадолин», ныне принадлежащий Дориа, под флагом покровителя Генуи святого Георгия отчалил из Фассоло под командованием Чевы Скорпиона с тремя пассажирами на борту, море было затянуто плотной пеленой тумана. Прощаясь, Андреа Дориа сдержал волнение, которое ранее заставило его пасть на колени. Вместо напутствия он сказал: «Для человека действия библиотека кажется излишней роскошью. Благодаря вам, принцесса, она обрела свою цену и смысл». У него возникло ощущение, что Кара-Кёз после прочтения «Введения» Вальдземюллера и изучения карты сама становится частью этого великого сочинения, что она покидает материальный мир, с его землей, водой и воздухом, и уходит в мир бумаги и чернил; что плавание через Великий океан приведет ее не на Эспаньолу в Новом Свете, а на страницы книги. Он был убежден, что больше никогда не встретится с нею ни в Старом, ни в Новом Свете, что Смерть уже соколом опустилась ей на плечо и пребудет там еще какое-то время, пока ей, Смерти, не наскучит путешествовать.

«Прощайте», — сказала Кара-Кёз, и растворилась в белом тумане. В положенное время Чева привел «Кадолин» обратно в Фассоло, но было видно, что радость жизни потеряна для него навсегда. Примерно через два года Дориа услышал об открытии Магелланом бурного пролива в южной оконечности Нового Света. До конца долгой жизни Андреа Генуи так и не достигли какие-либо вести о принцессе и месте ее пребывания. Однако спустя пятьдесят четыре года после того, как Кара-Кёз отплыла в Новый Свет, у ворот виллы Дориа появился молодой желтоволосый оборванец, назвавший себя ее сыном. К тому времени Андреа Дориа уже тринадцать лет как покоился в земле, а виллу занимал его внучатый племянник Джованни. Он носил титул герцога Мелфи и стал основателем влиятельного клана Дориа-Памфили-Ланди. Если Джованни когда-нибудь и слышал историю принцессы из рода Тимура и Темучина, то к тому времени он о ней благополучно забыл и велел прогнать бродягу. После этого молодой Никколо Антонино Веспуччи, названный так в память о двух близких друзьях отца, отправился, как говорится, мир посмотреть и себя показать. Он пускался в плавание иногда как член команды, иногда просто в качестве бесплатного пассажира, прячась в рундуке. Он научился говорить на множестве языков, а также приобрел другие — не всегда дозволенные — навыки, помогавшие ему находить средства к существованию. Главное же — он сумел скопить неисчислимое количество всевозможных историй: о том, например, как унес ноги от каннибалов Суматры, или о жемчужинах Брунея величиной с голубиное яйцо, или о своем бегстве от турок и путешествии зимой вверх по Волге до самой Москвы; о переправе на утлой лодчонке-дxoy через Красное море, об обычае полиандрии в одной из частей Нового Света, где женщине можно иметь семь мужей, а мужчине запрещено жениться на девственнице, и о паломничестве в Мекку под видом мусульманина, а еще о том, как они с великим поэтом Камоэнсом оказались жертвами кораблекрушения в устье реки Меконг и он спас для мира «Лузиады», сумев доплыть до берега, держа высоко над водой руку с зажатыми в пальцах листками стихов этой знаменитой поэмы.

О себе же самом людям, встреченным им во время скитаний, он говорил, что его собственная история не менее удивительна, чем все им рассказанное, однако она предназначена для ушей лишь одного человека на этой земле; что однажды он обязательно встретится с ним лицом к лицу и тогда получит все то, чего заслуживает по праву рождения. А еще говорил, что его хранит могущественное заклятие, сулящее благо всем, кто ему помогает, и несущее гибель его противникам.

— Все очень просто, о хранитель вселенной, — сказал он Акбару при свидании у Ануп-Талао. — Дело в том, что вследствие скачкообразной хронологической ситуации в Новом Свете, иначе говоря, благодаря переменчивой природе времени в той части земли, моя чародейка-мать сумела продлить себе молодость. Если бы она не потеряла надежду на возвращение, не утратила бы волю к жизни и не позволила бы смертельному недугу одолеть себя, чтобы хотя бы в смерти воссоединиться с родными и близкими, то, возможно, прожила бы еще лет триста. Когда она была уже при смерти, сокол влетел в окно ее спальни и уселся у изголовья. Перелет этой великолепной птицы из Старого Света в Новый явился последним явленным ею чудом, и когда он вылетел из окна, мы поняли, что он уносит ее душу. В то время мне шел двадцатый год, но когда она спала, то скорее выглядела как моя старшая сестра, а не матушка. Правда, отец и Зеркальце старели как обычные люди. Ее чар уже не хватило ни на то, чтобы остановить для них время, ни на то, чтобы изменить географию той части Земли: срединный проход через материк так и не был открыт, и Новый Свет стал для нее западнёй. Поэтому она решила умереть.

Император молчал. Его лицо было непроницаемо. А воды Ануп-Талао продолжали волноваться. Наконец Акбар глухо произнес:

— И это всё? Ты хочешь, чтобы мы в конце концов поверили, что она научилась останавливать время?

— Только для своего тела. Лишь для себя, — ответил Могор.

— Да, это и вправду явилось бы великим даром, окажись такое возможным, — сухо сказал император и, поднявшись, направился во дворец.

***

Ночью Акбар сидел на самой верхней площадке Панч Махала и слушал темноту. Он не поверил в историю чужеземца. Вместо нее он решил придумать свою, более достоверную. Он же давно доказал, что способен претворять в жизнь собственные фантазии. Что ему стоит выхватить из мрака и вытащить на свет божий правду, как он ее себе представляет? Иноземца он не желал больше слушать и, как всегда, решил слушать себя самого. Он направил своего крылатого вестника Воображение за океан, и посланник вернулся к нему с ответом. Вот так-то: теперь эта история принадлежала ему одному, и никому другому.

Ровно через сутки Акбар снова призвал Веспуччи к Несравненному водоему, воды которого по-прежнему пребывали в смятении.

— Вы хорошо знаете верблюдов, господин Веспуччи? Известны ли вам их повадки? — спросил он, и голос его громом прокатился над взволнованной поверхностью водоема.

— Почему вы изволите об этом спрашивать, о владыка? — проговорил в недоумении Могор.

— Не смейте задавать нам вопросы! Мы желаем знать, доводилось ли вам в Новом Свете, среди всех этих грифонов и драконов, видеть верблюдов?

Могор отрицательно покачал головой, и, властным жестом призвав его к молчанию, Акбар продолжал, с каждой фразой повышая голос:

— Свобода связей верблюдов-самцов с самками преподает нам, людям, полезный урок того, что есть безнравственность. В их мире нет запретов. Родившийся верблюжонок чуть ли не сразу пытается совокупиться с матерью. Взрослый готов обрюхатить любую самку, будь то его мать, сестра, тетка, бабка или дочь. Эти животные не знают, что такое инцест. Но мы-то не верблюды, верно же? Против кровосмешения у людей издревле существовали табу, и для тех, кто нарушает эти запреты, предусмотрены суровые наказания. И это справедливо, с чем вы, надеемся, согласитесь.

Мужчина и женщина плывут в тумане и теряются в Новом Свете, где их не знает ни одна душа. Весь мир для них — они сами да еще служанка. Мужчина тоже слуга, его госпожа — сама Красота, а его путешествие именуется Любовью. Они поселяются в каком-то месте, название которого, как и их собственные имена, не имеет для них никакого значения. Проходят годы, и их надежды на возвращение угасают. Вокруг них кипит жизнь. К северу от них и к югу нецивилизованный мир постепенно отступает перед завоевателями. Победы чередуются с поражениями — то большими, то малыми, но медленно и неуклонно процесс колонизации движется вперед. Никто не задается вопросом, хорошо это или плохо. Вопрос этот неуместен и, следовательно, незаконен. Люди действуют во славу Его, да еще и золото роют. Но чем больше оборотов набирает жизнь вокруг, чем грандиознее победы и горше поражения, чем большей кровью мстит Старый Свет Новому, тем тише, незаметнее течет жизнь этих трех никому не интересных людей — женщины, ее мужчины и той, что служит обоим. День за днем, год за годом все более замкнутым становится их маленький мир. Затем свой удар наносит болезнь, и женщина умирает. Но после нее остается младенец. Девочка.

Теперь у мужчины есть только двое — служанка и ребенок — копия умершей. Они растят дитя вместе — мужчина и служанка. Чудо-ребенка назвали Анджеликой. Также он зовет и служанку. Девочка взрослеет, мужчина узнаёт в ней точную копию, еще одно Зеркальце, умершей. Старая служанка тоже видит это поразительное сходство, оно тревожит ее и возрождает в ее памяти прошлое. Она замечает и другое — жадные взгляды, которые бросает на девушку отец. О, как им одиноко в этом, еще не до конца сложившемся, мире, где старые слова утратили прежние значения и им можно придать иной смысл, тот, который тебе удобен. Это относится не только к словам, но и к деяниям. Здесь каждый начинает жизнь заново. Мужчина и служанка входят в молчаливый сговор. В былые времена они делили ложе втроем, и они горюют по ушедшей. А меж тем вместо той, что умерла, является ее новое воплощение и, естественно, заполняет пустоту, оставшуюся после первой.

Анджелика. Она — Анджелика. В их жизни наступает момент когда их отношения меняются. Меняется и язык общения. Они больше не пользуются такими словами, как «отец» или «мое дитя». Они словно в Эдеме до грехопадения — не ведают ни добра, ни зла. С мужчиной и служанкой юная Анджелика чувствует себя вполне довольной и счастливой, и то, что происходит между ними, кажется ей вполне естественным, она не видит в этом ничего дурного. Анджелика знает, что она принцесса и принадлежит к царственному дому Тимура и Темучина. Знает, что скоро найдут водный проход посреди суши и она вместе с любимым супругом возвратится в свои владения. А пока… Пока у них есть неприметное жилище, где они ведут неприметную жизнь под чужими именами, и общее ложе, где им бывает так сладко, всем троим — мужчине, их служанке и ей, Анджелике. Потом рождается ребенок, их общее дитя — мальчик, с желтыми, как у ее супруга, волосами.

Мужчина называет его в честь двух самых близких своих друзей. Когда-то они трое были неразлучны. У него такое чувство, что, дав мальчику их имена, он перенес через океан их самих. Через его сына они обрели второе рождение. Время летит, и молодая Анджелика ни с того ни с сего начинает чахнуть. Что-то неладное творится с ней. Она бредит и уже не знает, кто она. Перед смертью она говорит сыну, чтобы он непременно отыскал свою семью, помирился с нею и никогда, ни под каким предлогом — будь то любовь или жажда приключений — не смел ее покидать. Он — принц из рода Великих Моголов. Ему надлежит вернуть себя им и поведать обо всем. Тут в окно влетает сокол и уносит с собой ее душу, а юноша с желтыми волосами направляется в порт в поисках подходящего судна. Старик и служанка остаются одни. О них можно забыть. Они свою миссию выполнили.

— Все было не так, — сказал Могор. — Моя мать Кара-Кёз — сестра вашего деда. Она была чародейкой, она умела останавливать время.

— Неправда, — решительно проговорил Акбар. — Этого она не умела.

***

В том же году, сообразно расчетам астрологов, в пятнадцатый день месяца исфандар по новому, солнечному, календарю Акбара и тринадцатого февраля по европейскому, состоялось бракосочетание племянницы Мириам уз-Замани, принцессы Ман-баи, и ее давнего возлюбленного принца Селима. Церемония проходила в родном городе принцессы, в крепости Амбер, в присутствии Его Величества падишаха Акбара. В брачную ночь, после обычной процедуры нанесения возбуждающих желание мазей и массажа детородного органа своего, теперь уже законного, супруга, но прежде чем допустить его до себя, Ман-баи изволила поставить ему два условия. «Во-первых, — сказала она, — если посмеешь хоть раз посетить эту шлюху Скелетину, то приготовься на ночь упаковывать свой член в железный колчан, потому что моя месть может настигнуть тебя в любое время. И второе: немедля займись этим желтоволосым чужаком, сифилитиком, который спит со Скелетиной, потому что, пока он в Сикри, с твоего папаши станется отдать ему то, что по праву принадлежит тебе».

После двух бесед возле водоема император отказался от мысли сделать Никколо Веспуччи фарзандом, то есть возвести в ранг почетного сына. Твердо убежденный в правильности своей версии, хотя и несколько этим раздосадованный, Акбар пришел к выводу, что отпрыск подобного безнравственного союза не может стать членом царского семейства. Несмотря на очевидную невиновность в этом деянии самого Веспуччи, невзирая на его явную неосведомленность о своем происхождении, он, при всех своих достоинствах и талантах, не подходил на роль фарзанда, ибо слишком взрывоопасным было само это слово — инцест. Разумеется, для такого человека, как он, занятие в Сикри всегда найдется — император уже отдал соответствующие распоряжения на этот счет, — однако дружбе с ним придется положить конец. Как бы в подтверждение мудрости подобных решений воды Ануп-Талао наконец успокоились. Умар Айяр известил Никколо Веспуччи, что ему разрешается остаться в Сикри, но строго запрещено именовать себя Могором дель Аморе. Ему следует учесть также, что доступ к особе императора для него теперь закрыт. «С сегодняшнего дня, — объявил Айяр, — ты переходишь в разряд простых людей».

Мстительность особ царских кровей не знает границ. Стремительное падение Веспуччи ничуть не удовлетворило Ман-баи. «Коль император в мгновение ока сменил милость на гнев, — заявила она, — то с такою же быстротой может случиться и обратное». Она упрямо повторяла, что, покуда в Сикри этот человек, положение Селима как наследника трона остается шатким. Однако, к великой ее досаде, принц отказался добивать своего впавшего в немилость соперника. Меж тем Веспуччи отклонил все предложенные ему официальные должности. Он поселился в Доме Сканды и посвятил все свое время устройству развлечений для гостей. Ман-баи была вне себя. «Ты, не поперхнувшись, уничтожил такого могущественного человека, как Абул-Фазл, так что же тебя удерживает от того, чтобы покончить раз и навсегда с проходимцем?» — презрительно бросила она. Однако Селим побоялся отцовского гнева и удержался от искушения. Когда же Ман-баи родила ему сына, которого назвали Хусро, это все изменило. «Теперь ты в ответе не только перед собой, но и перед наследником», — сказала Ман-баи, и на сей раз Селиму крыть было нечем.

И тут умер Тансен. Умолкла музыка жизни. Император велел отвезти тело друга на родину, в Гвалиор. Его похоронили рядом с гробницей его учителя, шейха Мухаммеда Гхауса. Акбар возвращался в Сикри мрачнее тучи. Яркие огни, озарявшие его царствование, гасли один за другим. Он думал о том, что, возможно, смерть Тансена — это наказание, ниспосланное ему за несправедливость по отношению к Могору. Человек не может отвечать за поступки своих родителей. К тому же Веспуччи доказал свою преданность ему тем, что после всего не уехал, а остался. Он не бродяга, ищущий, где посытнее. Он решил, что его место здесь, в Сикри. После его выдворения из дворца прошло два года, и, может, пришла пора его вернуть. Процессия миновала Слоновью башню и двигалась вверх по холму, приближаясь к городу дворцов, когда Акбар принял окончательное решение. Он без промедления направил гонца в Дом Сканды с повелением для иноземца рано поутру прибыть в Шахматный дворик.

Именно на такой случай у Ман-баи имелась в городе своя сеть информаторов, и уже через час после прибытия гонца в Дом Сканды супруге принца донесли о «перемене ветра». Она тотчас отправилась на половину мужа и принялась бранить его, словно мать нашкодившего мальчишку. Ее заключительные слова были: «Сегодня ночью прояви себя, наконец, как мужчина».

Поистине мстительность владык не знает границ.


В полночь император сидел один на самой верхней террасе Панч-Махала и вспоминал тот знаменитый вечер, когда Тансен исполнил рагу двипака в Доме Сканды и от его пения вспыхнули не только все светильники, но и одежда певца. Как раз в этот момент он увидел, как далеко внизу, у самого берега озера, внезапно расцвел цветок яркого пламени, и после недолгого замешательства понял, что горит какой-то дом. Когда Акбару сообщили, что сгорел дотла Дом Сканды, его на какой-то миг объял страх: уж не его ли пламенный взор стал причиной этого пожара?! От мысли, что Веспуччи, должно быть, погиб, у него сжалось сердце. Однако при осмотре дымившихся руин тело чужеземца найдено не было. Не обнаружили также останков Скелетины и Матраски. Более того, вскоре выяснилось, что все женщины и их клиенты успели покинуть дом целые и невредимые. Очевидно, госпожа Ман-баи была не единственной, у кого в городе имелись осведомители, — Скелетина прекрасно знала, с кем имеет дело.

Получив известие об исчезновении Веспуччи, о его таинственной дематериализации в пылающем доме — после чего многие горожане громко заговорили о колдовстве, — император понял: сбываются его самые мрачные опасения. «Теперь мы постараемся выяснить до конца, есть ли реальные основания у всех этих разговоров о черной магии и проклятиях», — заявил он.

Наутро после пожара на дальней оконечности озера было обнаружено полузатопленное судно. Это был грузовой корабль «Гунджаиш». В днище его зияла дыра, второпях прорубленная топором. Никколо Веспуччи исчез, прихватив с собой Скелетину и Матраску, но исчез не посредством колдовства, а с помощью обыкновенного плавучего средства. Как раз в это время из Кашмира доставили очередную партию льда, для чего пришлось использовать не предназначенный для перевозки грузов роскошный «Асаиш», и даже маленький быстроходный «Фармаиш» был загружен глыбами льда до самой ватерлинии.

Акбар подумал, что Веспуччи решил наказать их отсутствием воды. «Он оставил нас и хотел, чтобы мы изнывали от жажды его увидеть», — сказал он себе. Когда по настоянию Ман-баи Селим явился к отцу и обвинил всю троицу в намеренном поджоге, Акбар сразу догадался, что это его рук дело, но промолчал. Что сделано, то сделано. Он отдал приказ не чинить беглецам никаких препятствий — пускай идут, куда захотят. Он решил не преследовать их за потопление судна. Мысленно он пожелал удачи всем троим — чужестранцу в плаще из разноцветных ромбов, тонкой, как нож, Скелетине и похожей на мяч Матраске. Если справедливость существует, то где-нибудь в мире отыщется спокойное место даже для таких странных людей, как эти трое. История Веспуччи завершена. Он шагнул на пустой лист, который обычно оставляют в конце, после последней страницы; ушел за грань освещенного пространства и вступил в безвестность, в мир неумерших, тех, чья жизнь кончается прежде, чем они перестают дышать. Император, стоя у озера, пожелал Могору дель Аморе спокойного существования вне жизни, тихого ее конца. И отвернулся.

Ман-баи была безмерно раздражена подобным исходом, она жаждала крови. «Пошли людей, вели им убить всех троих!» — вопила она, но Селим велел ей замолчать. В первый раз за всю никчемную жизнь в его характере проявились те качества, которые позже позволили ему сделаться блестящим правителем. События последних дней стали для него серьезным потрясением. Они произвели переворот в его сознании и превратили его из капризного, обидчивого юнца в цивилизованного, мудрого государя. «Я покончил с убийствами, — сурово сказал он. — Отныне я буду считать сохранение и поддержание жизни более важным деянием, чем уничтожение ее. Больше никогда не требуй от меня ничего подобного».

Однако угрызения совести уже ничего не смогли изменить. Фатехпур-Сикри был обречен. На следующее утро императора разбудили возбужденные, испуганные голоса. Когда его доставили вниз, к подножию холма, то сквозь шум водяных колес до него донеслись еще более громкие крики обитателей караван-сарая, и он увидел, что с озером творится что-то неладное: прямо у него на глазах оно медленно отступало от берегов. Император послал за главным строителем и его мастерами, но они не могли понять, что происходит. Люди кричали, что озеро, то самое озеро, которое когда-то на закате дня странник принял за огромную чашу с расплавленным золотом, решило их покинуть. Без озера доставка льда, а следовательно, и чистой воды во дворец невозможна. Без озера простым людям — тем, кому не по карману лед, — станет нечем утолять жажду, не в чем мыться, не с чем готовить пищу. Их дети не выживут… С каждой минутой солнце взбиралось все выше, и зной нарастал. Без озера город не что иное, как спаленная солнцем, сморщенная ореховая скорлупа. Вода продолжала уходить. Смерть озера означала гибель Сикри.

Без воды мы — ничто. Даже император, если его лишить воды, станет прахом. Истинная и единственная госпожа наша — это вода, и все мы — рабы ее.


Акбар отдал приказ: «Всем покинуть город».

***

До конца жизни император был убежден, что таинственное исчезновение озера у Фатехпур-Сикри явилось делом рук чужеземца, которого он незаслуженно обидел и спохватился, когда было уже слишком поздно. Против пламени императорского гнева Могор использовал воду — и победил. Правда, нанесенный Акбару удар не был смертельным. Моголы были кочевниками прежде, станут ими на какое-то время и теперь. Уже сейчас две с половиной тысячи мастеров по установке временного жилья — целая армия — были наготове; их слоны и верблюды тотчас же могли двинуться туда, куда повелит император, и разбить шатры там, где ему захочется отдохнуть. Его империя слишком обширна, его сокровища слишком велики для того, чтобы один удар мог нанести ему непоправимый ущерб. Рядом, в Агре, была крепость и много дворцов, в Лахоре — тоже. Он покинет Сикри, но оставит свой любимый, покинутый водой город из камня и дымного марева одиноко стоять век за веком как напоминание, как символ быстротечности всего сущего и внезапных поворотов судьбы, от которых не может себя уберечь ни один человек, даже сам император. Но он выдержит. Собственно, быть правителем и значит уметь приспосабливаться к обстоятельствам, уметь меняться вместе с ними. А поскольку правитель по своей человеческой сути ничем не отличается от любого из подданных своих, только более совершенный, волей Всевышнего вознесенный над себе подобными, то способность менять себя — непременное условие существования человека вообще. Двор, вся знать, все, кто служил ему, покинут этот город вместе с ним, но в последнем караване, который выйдет отсюда, не будет места для простых землепашцев. Их, как всегда, бросят на произвол судьбы. Они разбредутся, они затеряются на просторах Хиндустана. О них некому позаботиться, кроме них самих.

И тем не менее они не восстают против нас, думал Акбар. Они мирятся со своей горькой долей. Как это возможно? Отчего они такие? Они понимают, что мы их бросаем, и продолжают выполнять наши приказы — непостижимо!

На приготовления к великому переходу ушло два дня. На это время воды хватило, но к исходу второго дня озеро ушло совсем, и на месте, где еще недавно было полно чистой влаги, поблескивала на солнце лишь жидкая грязь. Еще два дня — и даже эти следы исчезнут. Останется только иссохшая, растрескавшаяся глинистая поверхность. Наутро третьего дня процессия во главе с царским семейством и приближенными двинулась по дороге к Агре. Акбар, держась очень прямо, ехал верхом, его женщины — в изукрашенных паланкинах. За членами семьи следовали знатные люди, дальше — слуги и их домочадцы; замыкали процессию запряженные буйволами повозки, на которые погрузили весь свой скарб мастера и ремесленники. Среди них были мясники, лекари, каменщики — и проститутки. Для них место всегда находилось. Ремесло можно было переместить, но землю — никак. Словно веревками привязанные к своей высыхающей земле, земледельцы глядели вслед уходящему каравану, а потом, очевидно преисполненные решимости урвать хоть одну ночь счастья перед тем, как провести оставшуюся жизнь в голоде и нищете, толпы брошенных на произвол судьбы людей стали взбираться на холм. Сегодня единственный раз в жизни они вдоволь потешат себя, они будут играть живыми фигурами в шахматы и будут взбираться на каменное дерево-трон. Сегодня ночью любой из них сможет подняться на верхнюю террасу Панч-Махала и, вообразив себя падишахом, любоваться своими владениями. Сегодня, если хочешь, можешь провести ночь в покоях императора. А завтра… Завтра нужно будет попытаться найти способ не умереть.

***

Лишь один из членов царской семьи так и не покинул Сикри. После пожара в Доме Сканды госпожа Ман-баи, видимо, повредилась рассудком: сначала она металась и вопила, а затем, после того как принц Селим прикрикнул на нее, впала в глубокую тоску, внезапно утратив дар речи. Вместе с Сикри ушла из жизни и она. Возможно, виня себя за гибель столицы, она в предотъездной суматохе улучила момент, когда рядом не было никого из служанок, и проглотила опиум. Последним, что совершил Селим, перед тем как присоединиться к покидавшему Сикри каравану, было захоронение любимой жены. Так окончилась история долгой вражды двух женщин — сиятельной Ман-баи и Мохини-Скелетины.

Когда Акбар проезжал мимо кратера, где совсем недавно плескались живительные воды озера, он вдруг понял смысл преследовавшего его проклятия. Оно не имеет отношения к настоящему. Пока что он непобедим и, если пожелает, может возвести еще целый десяток Сикри. Проклято его будущее. Едва он умрет, все, к чему он стремился, его взгляды на жизнь, его начинания и планы — все испарится, как вода. Будущее не сложится так, как он надеялся, оно станет чуждым и враждебным пространством, где людям предстоит заботиться лишь о том, как бы выжить, и сосед станет ненавидеть соседа. Они будут крушить и топтать святые места, начнут в пылу новых битв — каждый за своего бога — снова истреблять друг друга, то есть совершать то, с чем он надеялся покончить раз и навсегда. Жестокость, а не цивилизованность станет управлять миром.

«Если ты хотел таким путем наказать меня, Могор дель Аморе, — мысленно обратился Акбар к исчезнувшему чужеземцу, — то ты выбрал для себя неверное прозвище, ибо в мире будущего не останется места для любви».

Ночью к нему в шатер явилась скрытая принцесса Кара-Кёз во всем блеске своей былой красоты. Не то существо в мужском наряде, надетом при бегстве из Флоренции, но девушка в расцвете юности, создание, перед чьими чарами не устояли ни шах персидский Исмаил, ни янычар из Флоренции — обладатель заговоренной сабли Турок Аргалья. В ночь ухода Акбара из Фатехпур-Сикри она впервые разомкнула свои уста.

Ты ошибся в одном, — молвила она.

Дело в том, что у Кара-Кёз не могло быть детей. Она была возлюбленной шаха и блистательного воина, но ни от одного, ни от другого не понесла. В Новом Свете не она родила девочку.

— Тогда кто же был матерью младенца? — изумленно спросил император. Огоньки, отражаясь от украшенных зеркальцами стен шатра, плясали у него в глазах.

— Со мной было мое Зеркальце, — ответила принцесса. — Мы похожи как две капли воды, она была моим эхом. Мы делили с ней всё, включая мужчин. Но ей было дано совершить то, чего не смогла я, — родить ребенка. Мне довелось быть принцессой, а ей посчастливилось познать материнство. Во всем остальном, — сказала принцесса, — воображение тебя не обмануло. Дочь Зеркальца оказалась точной копией матери, а следовательно, и меня самой. И было две смерти. Первой умерла та, которую ты вернул обратно, она сейчас перед тобою. После того как ее не стало, служанка внушила девочке мысль, будто она — дочь принцессы. А дальше — да, сбой во взаимоотношениях поколений; да, исчезновение таких понятий, как «отец» и «дочь», и возникновение других, кощунственно заменивших прежние. Отец назвался ее мужем. Так было совершено противное человеческой природе. Рожденная во грехе, она умерла, так и не зная, кто она. Анджелика — так ее звали. Перед смертью она велела своему сыну отыскать тебя и предъявить права на родство. Виновники преступления стояли рядом с ним у смертного одра, но промолчали. Теперь они оба предстали перед Всевышним, которому все открыто.

— Итак, Никколо Веспуччи, веривший, что он сын принцессы, оказался внуком рабыни. И он, и его мать не ведали про обман. Они стали его жертвами, — произнес Акбар и погрузился в тяжелое раздумье.

Он думал о совершенной им несправедливости. Проклятие невиновного перешло на виноватого. Он понурил голову. Скрытая от всех принцесса Кара-Кёз, Черноглазка, села у его ног и нежно коснулась его руки. Ночь кончалась. Занимался новый день. Прошлое утратило для него всякое значение. Осталось лишь настоящее — и ее глаза. В их завораживающем свете сместились, сдвинулись и слились воедино поколения. Он не имеет права к ней прикасаться. Или имеет? Как может быть противно природе то, что он чувствует? Кто посмеет запретить что-либо императору? Он сам себе закон, он — воплощение закона, и сердце его чисто и безгрешно. Он вернул ее из царства мертвых, он подарил ей жизнь, он дал ей право на выбор, и она выбрала его. На волнах текучего времени ее, несомую стремительной рекою жизни, прибило к его стопам, словно к ступеням гхата[57]. Она явилась с тем, чтобы завладеть его сердцем, как владела им дотоле другая, тоже сотворенная его не признающей границ дивной фантазией, его кхаялом. Что, если она наскучит ему? Нет, этого не произойдет никогда. И все-таки… Можно ли от нее отказаться, или в любом случае решать будет она сама?

— Вот видишь, — сказала она, — я здесь. Ты дозволил мне возвратиться, и я наконец вернулась. Теперь, о хранитель вселенной, я принадлежу тебе одному.

«О да, любовь моя, — подумал Акбар. — О да, покуда ты не решишь иначе».

Загрузка...